Избранные произведения. II том

fb2

Орсон Скотт Кард — американский писатель-фантаст, автор ряда книг в жанрах научной фантастики, фэнтези и альтернативной истории. Кард — одно из ярчайших имен в современной фантастике, писатель, чьи произведения удостоены премий «Хьюго», «Небьюла» и многих других.

Содержание:

Сага о Вортинге (цикл)

Сказание о мастере Элвине (цикл)

Искупление Христофора Колумба

Люди на краю пустыни (сборник)

Карты в зеркале (сборник)


САГА О ВОРТИНГЕ

(цикл)

Это — хроники времени, когда наука подарила людям бессмертие — и дар бесконечной жизни оказался проклятием. Потому что жизнь без риска, без опасности, без конца — суть жизнь, лишенная смысла.

Это — хроники времени, когда человечество лишилось будущего — казалось бы, навсегда. Однако в мир пришел новый лидер. Лидер, готовый принести человечеству новый смысл жизни. Лидер, готовый повести легионы завоевателей Вселенной — вперед, к неизведанным и еще не покоренным звездным рубежам…

Так начинается сага о войне, мужестве и героизме. Так начинается «Сага о Вортинге».

Книга I. Хроники Вортинга

Глава 1

День, когда пришла боль

На многие планеты Населенных миров боль пришла внезапно, как гром среди ясного неба. Словно какое-то древнее, успокаивающее чувство вдруг покинуло людей, чувство, которого никто не замечал, пока оно не пропало, и никто не знал, как теперь быть, но все поняли, что в самом сердце мира что-то изменилось. Краткая вспышка в районе звезды по имени Аргос прошла незамеченной; минут годы, прежде чем астрономы свяжут День, Когда Пришла Боль, с Концом Вортинга. Но все уже свершится, миры разрушатся, и золотой век безвозвратно канет в прошлое.

В деревню Лэрда боль пришла, когда все спали. Той ночью пастыри не явились людям во сне. Маленькая сестричка Лэрда по имени Сала проснулась, в ужасе крича, что бабушка умерла, бабушка умерла!

Лэрд сел на своей низенькой кровати, ничего не понимая. Во сне он видел, как отец увозит бабушку на кладбище, — но ведь это случилось давным-давно, она умерла около года назад, разве нет? Отец кубарем скатился с деревянной двухместной кровати, где спали они с матерью. С тех пор как Салу отняли от груди, по ночам в доме никто не плакал. Может, она проголодалась?

— Бабушка умерла, только что она была, и вдруг ее нет, словно мошка в огне, умерла!

«Словно белка в зубах лисицы, — мысленно добавил Лэрд. — Словно ящерица, извивающаяся в пасти кота».

— Да, умерла, — кивнул отец, — но не сегодня, давно. — Он поднял ее своими громадными руками, руками кузнеца, и прижал к себе. — Почему ж ты плачешь, если ее уже так давно нет с нами?

Но Сала безутешно рыдала, будто боль от утраты была еще слишком свежа.

И тогда Лэрд перевел взгляд на кровать, где раньше спала бабушка.

— Отец, — прошептал он. — Отец.

Ибо на постели лежало бездыханное тело, еще не успевшее окоченеть — хотя Лэрд хорошо помнил, что бабушку похоронили уже давно.

Отец уложил Салу обратно в кроватку, и девочка зарылась носом в соломенный матрас, чтобы ничего не видеть. Но Лэрд смотрел, как отец осторожно дотронулся до набитой соломой подушки возле головы своей матери.

— Еще даже не остыла, — пробормотал он. И закричал в ужасе и муке:

— Мама!

Этот крик поднял на ноги всех, даже путников, ночевавших в комнатах второго этажа, все собрались в спальне.

— Вы видите?! — кричал отец. — Она уже с год как умерла, не меньше, а тело ее лежит в постели и даже не остыло еще!

— С год?! — изумился старый писарь, приехавший верхом на осле накануне вечером. — Чушь какая! Да она вчера подавала мне суп на ужин. Неужели не помните, как она шутила, что, если постель моя окажется слишком холодна, твоя жена придет и с удовольствием ее согреет, а если же там станет чересчур жарко, тогда уж ей самой придется спать со мной?

Лэрд пытался привести мысли в порядок:

— Да, я помню, но мне кажется, что она сказала это очень давно, и при этом я точно помню, что сказала она это тебе, а тебя я до вчерашнего вечера ни разу не видел.

— Я похоронил тебя! — Отец бессильно опустился перед кроватью матери на колени и разрыдался. — Я похоронил тебя, забыл, и вот ты вернулась, и вернулось все это горе!

Плач. Звук рыданий был непривычен для деревни у Плоского Залива, и никто не знал, как справляться со слезами. Плакали только проголодавшиеся младенцы, поэтому мать спросила:

— Эльмо, может, ты поешь чего-нибудь? Давай я сготовлю, хочешь?

— Нет! — выкрикнул отец. — Ты что, не видишь? У меня умерла мать!

Схватив жену за руку, он грубо оттолкнул ее в сторону, так что она налетела на табуретку и, споткнувшись, упала, ударившись головой о стол.

Это было еще страшнее, чем лежащее в постели мертвое тело, похожее на окоченевшую пташку. Никогда в жизни Лэрд не видел, чтобы один человек причинял боль другому. Отец и сам был ошеломлен собственной вспышкой гнева:

— Тано, Танало, что же я наделал?

Он не знал, как утешить ее, плачущую, сжавшуюся на полу. Раньше здесь никого не приходилось утешать. Повернувшись ко всем остальным, отец произнес:

— Я был так зол… Никогда прежде я не был так зол, но она-то тут при чем? Эта ярость… ведь Тано ничего плохого мне не сделала!

Кто мог ответить ему? Что-то резко изменилось в мире, и люди это понимали; всем доводилось переживать приступы гнева, но прежде между мыслью и поступком всегда вставала какая-то невидимая преграда, успокаивая и охлаждая страсти. Однако этой ночью спокойствие не наступало. Они чувствовали это, ничто не унимало их страхов, ничто не шептало: «Все хорошо, все в порядке».

Сала выглянула из-за спинки кровати и сказала:

— Ангелы ушли, мама. Некому больше за нами присматривать.

Мать поднялась с пола и, пошатываясь, подошла к дочери:

— Не говори глупостей, малышка. Ангелы приходят разве что во сне.

«Здесь что-то не так, — сказал себе Лэрд. — Этот путник прибыл прошлым вечером, и как он утверждает, бабушка разговаривала с ним, но с моими воспоминаниями творится что-то странное. Ведь я помню, что эти слова путешественник произнес вчера, только ответила бабушка ему много лет назад. С моей памятью что-то случилось, я же хорошо помню, как плакал у ее могилы, а сама могила-то даже и не вырыта».

Мать подняла на отца растерянный взгляд.

— Моя рука все еще болит, там, где я ударилась об пол, — сказала она. — Болит, и как сильно!

Непреходящая боль! Да о таком никто и слыхом не слыхивал! Тогда она подняла руку — на локте красовался огромный синяк, а чуть ниже алела кровоточащая царапина.

— Может, я убил тебя? — озадаченно спросил отец.

— Нет, — ответила мать. — Не думаю.

— Тогда почему идет кровь?

Старый писарь вздрогнул и, кивнув, дрожащим голосом проговорил:

— Я читал книги, пришедшие к нам из древних времен, — начал он, и взоры всех присутствующих обратились к нему. — Так вот, я читал такие книги, и в них рассказывается о ранах, из которых кровь хлещет, как из перерезанного горла коровы. Там рассказывается и о великой скорби над телами внезапно умерших людей, и о гневе, заставляющем людей нападать друг на друга. Но это было давным-давно, когда люди еще уподоблялись животными, а Бог был молод и неопытен.

— Тогда что все это значит? — нахмурился отец. Человек необразованный и темный, он еще больше, чем Лэрд, верил, что люди, которые читают книги, знают ответы на все вопросы на свете.

— Не знаю, — пожал плечами писарь. — Может быть, это значит, что Бог покинул нас или что мы стали ему безразличны.

Лэрд смотрел на тело бабушки, лежащее на кровати.

— Или что Бог умер? — предположил он.

— Глупости, как может Бог умереть? — презрительно фыркнул старый писарь. — Ему подвластна вся вселенная.

— Значит, в его власти решать, может ли он умереть?

— Мне только не хватало с детьми спорить. — Писарь поднялся, намереваясь вернуться к себе в комнату, и остальные путники восприняли это как сигнал расходиться.

Но отец так и не ложился спать — на коленях он простоял у смертного ложа матери до самого рассвета. Не спал и Лэрд, старавшийся вспомнить, что же за чувство было в нем еще вчера, а теперь вдруг исчезло, заставив его совсем по-другому смотреть на мир. Однако так он и не вспомнил, что же это было. Только Сала и мать спали в кровати родителей.

Перед самым рассветом Лэрд поднялся и, подойдя к спящей матери, увидел, что на ране образовалась засохшая корочка, а кровь остановилась. Успокоенный, он оделся и пошел доить овцу, которая вот-вот должна была перестать давать молоко. Каждая капля молока уходила на сыр и масло — близилась зима, и этим утром, почувствовав, как холодный ветерок взъерошил волосы, Лэрд с невольным страхом подумал о предстоящих морозах. До сегодняшнего дня он смотрел на будущее безмятежно, не задумываясь ни о засухе, ни о снеге. Но теперь настали времена, когда старух начали находить мертвыми в постелях. Настали времена, когда отец мог разъяриться и ударить мать, сбив ее с ног. Настали времена, когда мать могла истечь кровью, как раненое животное. Поэтому предстоящая зима казалась не просто временем бездействия. Она предвещала конец надеждам.

Овца резко вскинула голову, заслышав что-то недоступное человеческому слуху. Лэрд перестал доить и поднял голову — на западе над горизонтом разливался яркий, мерцающий свет, словно звезда, сорвавшаяся с неба, звала на помощь. Затем свет угас за деревьями, растущими на той стороне реки. Лэрд понятия не имел, что это могло быть. Потом он вспомнил, что рассказывали им в школе о космических кораблях. Но космические корабли не залетали в Плоский Залив, не залетали они и на этот континент, да и на саму планету приземлялись лишь раз в десять — двадцать лет. Отсюда нечего было вывозить, и ничего с других планет не требовалось этому миру. Зачем же тогда прилетел звездолет? «Не будь дураком, Лэрд, — упрекнул он самого себя. — Обыкновенная падающая звезда, только этим странным утром ты чересчур взбудоражен и испуган, вот и напридумывал всякого».

С рассветом Плоский Залив ожил, и теперь и другие семьи обнаружили, что происходит нечто необычное — открытие, которое семья Лэрда сделала еще ночью. Как обычно в холодную погоду, все собрались в доме Эльмо, где был огромный стол и внутренняя кухня. Никого не удивило, что Эльмо еще не раздул огонь в своей кузне.

— Сегодня утром я обожглась кашей, — сказала Динно, лучшая подруга матери. Она вечно холила свои точеные пальцы. — Даже сейчас болит, будто вся рука в огне. Боже милостивый!

Мать тоже могла кое-чем похвастаться, но предпочла не распространяться об этом:

— Когда старый писарь собрался уезжать сегодня утром, осел лягнул его копытом в живот. Писарь сейчас наверху, говорит, что при такой боли целый день пути ему не выдержать. После завтрака его рвало.

Не было человека, который обо что-то не ударился, чем-то не порезался, поэтому к полудню все уже стали осторожнее и старались обдумывать свои действия. Омбер, один из людей, выкопавших могилу для бабушки, угодил себе по ноге лезвием лопаты. Из раны долго текла кровь, и сейчас Омбер, весь побелевший, ослабевший и едва живой, лежал в одной из комнат для гостей. А отец, у которого не шла из головы смерть бабушки, даже не прикоснулся к молотку в тот День, Когда Пришла Боль.

— Боюсь, что искра попадет мне в глаз или молот раздробит руку. Бог о нас больше не заботится.

В полдень бабушку похоронили. Весь день Лэрд и Сала помогали матери справляться с той работой по дому, которую обычно делала старушка. Ее место за столом было непривычно пусто. Зачастую кто-нибудь начинал: «Ба, слушай…» И каждый раз отец отворачивался, будто пытался отыскать что-то спрятанное глубоко в стенах. Никто не мог припомнить, чтобы прежде скорбь была чем-то большим, нежели тусклой горечью; никогда раньше близкий человек не уходил столь внезапно, никогда пустота в жизни не была так мучительна, а сырая земля на могиле так черна, так похожа на вспаханное по весне поле.

Ближе к вечеру умер Омбер, последняя капля его крови впиталась в неумело наложенную повязку. Он лежал рядом с писарем, который по-прежнему извергал из себя съеденную пищу и кричал от боли при каждом неловком движении. Ни разу в жизни никто еще не видел, чтобы человек, полный сил и энергии, вдруг умирал от какого-то небрежного удара лопатой.

Еще не успели выкопать могилу Омберу, когда дочь Брана, Клэни, свалилась в камин. Прежде чем умереть, она исходила криком часа три. Никто не мог и слова промолвить, когда ее тельце опускали в могилу — третью за один день. Ибо для деревни, насчитывающей от силы человек триста, смерть троих, ушедших в один и тот же день, — настоящее бедствие, но смерть здорового, сильного мужчины и маленького ребенка потрясла особенно.

Путешественников в тот день не было — их число всегда уменьшалось с приходом холодов. И то хорошо, не пришлось обхаживать новых постояльцев. Мир изменился, стал жестоким — и все за один-единственный день. Укладываясь спать, Сала спросила:

— А я тоже умру сегодня ночью, как бабушка?

— Нет, — ответил Эльмо, но Лэрд не заметил уверенности в его голосе. — Нет, Сала, моя Сарела, ты не умрешь.

Но на всякий случай он оттащил ее соломенную постельку подальше от очага и набросил на девочку еще одно одеяло.

Лэрду не требовалось ничего объяснять, раз он сам видел достаточно. Он тоже отодвинул свою постель от огня. Эхо воплей Клэни до сих пор отдавалось в его ушах. Вся деревня слышала их — никакие стены не смогли заглушить надрывный плач девочки. Он не боялся пламени раньше, но стал бояться теперь. Уж лучше холод, чем боль и страдания. Все что угодно — только не эта неведомая прежде, ужасная боль.

Лэрд заснул, поглаживая синяк на колене — днем по неосторожности он ударился о ящик для поленьев. За ночь он просыпался трижды. Первый раз его разбудил тихий плач отца; когда же Эльмо заметил, что Лэрд не спит, он поднялся с постели, поцеловал мальчика, прижал к себе и сказал: «Спи, Ларелед, спи, все хорошо, все будет хорошо». Это была ложь, но Лэрд уснул.

Второй раз он проснулся от крика Салы, которой приснился очередной кошмар. Во сне она снова увидела умирающую бабушку, и мать успокаивала ее, напевая песенку, печали которой Лэрд раньше не понимал.

Любовь моя от меня далека, Там, за рекой, А река глубока.

Любимый мой позвал: «Придио, Но плыть не могу, И нет пути.

Нашла я лодку, чтоб плыть к тебе, Но холоден день, И холодно мне.

Оделась теплее, ведь было не лето, Но ночь наступила, Мне ждать до рассвета.

Солнце взошло, ночь разогнав, Лежал мой любимый, Другую обняв, Лэрд не слышал, что дальше пела мать. Он забылся сном, который и разбудил его в третий и последний раз за ночь.

Он сидел у Струящихся Вод, разлившихся в весеннем паводке, а по реке плыли плоты, и лесорубы гоняли их шестами, отталкивая друг от друга подальше. Но вдруг в небе вспыхнул огненный шар и понесся по направлению к реке. Лэрд знал, что огонь обязательно нужно остановить, он пытался крикнуть, чтобы тот остановился, но не мог издать ни звука, а огонь все приближался. Он обрушился прямо в реку, все плоты разом заполыхали, а мужчины на плотах закричали голоском Клэни и горящими факелами попадали в воду, где и утонули — и все это произошло из-за Лэрда, который не знал, что надо сказать, чтобы остановить небесный огонь.

Лэрд проснулся весь дрожа, терзаемый чувством вины из-за того, что не смог никого спасти. И вместе с тем он никак не мог понять, при чем же здесь он и в чем именно он провинился. Сверху донесся протяжный стон. Родители спали, Лэрд не стал будить их, а поднялся на второй этаж сам. Старый писарь лежал в своей постели. Кровь была на его лице, кровь залила все простыни.

— Я умираю, — прошептал он, увидев фигуру Лэрда в струящемся из окна лунном свете.

Лэрд кивнул.

— Ты умеешь читать, паренек?

Он снова кивнул. Деревня была не такой прозябающей, чтобы дети не могли ходить в школу зимой. В десять лет Лэрд уже читал не хуже любого взрослого в деревне. Сейчас ему было четырнадцать, он превращался из мальчика в мужчину, но все так же любил читать и с азартом накидывался на любые тексты, которые только удавалось раздобыть.

— Тогда возьми себе Книгу Об Открытии Звезд. Она твоя. Все твое.

— Почему именно я? — прошептал Лэрд. Наверное, старый писарь заметил, с какой завистью прошлым вечером мальчик смотрел на книги. Может, он слышал, как после ужина Лэрд декламировал «Очи Струящихся Вод» Сале и ее подружкам. Но писарь ничего не отвечал, хотя еще дышал. Какие бы у него ни были на то причины, он хотел, чтобы книга досталась Лэрду. «Книга, которая будет моей, моей собственной». Книга Об Открытии Звезд — и это на следующий день, после того как пришла боль, после того как он увидел звезду, падающую в лес за Струящимися Водами.

— Спасибо, сэр, — проговорил он и потянулся, чтобы коснуться руки старого писаря.

Позади раздался какой-то шум. Это была мать, и она смотрела на мальчика расширенными глазами.

— С чего это ему отдавать тебе свои книги? — спросила она.

Губы писаря шевельнулись, но он не издал ни звука.

— Ты еще мальчишка, — продолжала мать. — Ты ленив и любишь перечить.

«Я знаю, я ничего не заслуживаю», — сказал Лэрд про себя.

— У него, наверное, семья есть. Когда он умрет, мы отошлем книги его родным.

Писарь из последних сил яростно мотнул головой.

— Нет, — прошептал он. — Отдайте книги мальчику!

— Не умирай в моем доме, — страдальчески взмолилась мать. — О Боже, еще одна смерть под нашей крышей!

— Простите, что потревожил вас, — выдавил старый писарь. И умер.

— Зачем ты пришел сюда?! — яростно шепнула мать Лэрду. — Видишь, что ты натворил?

— Я пришел, потому что услышал, как он стонет…

— Небось полез за книгами умирающего? Тебе не стыдно?

Лэрд хотел возразить, оправдаться, но ведь даже во сне его преследовало чувство вины, разве нет? Глаза матери были похожи на глаза овцы, которая вот-вот принесет очередного ягненка, и он не осмелился стоять на своем и ввязываться в спор.

— Пора овец доить, — сказал он и, сбежав вниз по лестнице, выскочил на улицу.

Ночи стали пронизывающе холодными, и белый иней лежал на траве. Овцы уже были готовы к дойке, вот только у Лэрда все валилось из рук. На морозе пальцы быстро онемели, и даже тепло животных не согревало его.

Хотя нет, вовсе не из-за мороза неловко дрожали его руки. Это все из-за книг, которые ждали его в комнате старого писаря. Из-за трех свежих могил, рядом с которыми скоро упокоится еще одно тело.

А еще это из-за мужчины и женщины, которые шли через реку, борясь с сильным течением. Глубина достигала десяти футов, но они шли, как будто под ногами была не вода, а хорошо утоптанная глина, и река расступалась перед ними. Лэрд подумал, что неплохо было бы спрятаться, но вместо этого словно против своей воли поднялся со скамеечки для дойки, отставил ведро с молоком подальше, чтобы его не перевернули овцы, и двинулся через кладбище навстречу незнакомцам.

Когда он приблизился, они уже стояли на берегу и смотрели на свежие могилы. Глаза их были полны горя. Волосы у мужчины были седыми, но тело оставалось сильным, а лицо его излучало уверенность и доброту. Женщина была молода, намного моложе матери, но лицо ее казалось суровым, сердитым. По ним было не видно, что только что они вышли из воды — даже в следах на берегу не блестела влага. А когда они повернулись к нему, даже в тусклом лунном свете его поразила необыкновенная голубизна их глаз. Он никогда не видел глаз, способных светиться в ночной темноте.

— Кто вы? — спросил он.

Мужчина ответил на каком-то неизвестном наречии, которого Лэрд не понял. Женщина покачала головой и ничего не сказала, однако мальчик почувствовал, что надо назвать незнакомцам свое имя.

— Лэрд, — произнес он.

— Лэрд, — откликнулась она. Его имя звучало как-то необычно в ее устах. В голову внезапно пришла мысль, что не следует никому говорить о том, каким образом они переправились через Струящиеся Воды.

— Я никому не скажу, — пообещал он.

Женщина кивнула. Затем он понял — хотя убейте, не знал, каким образом, — что должен отвести этих людей к себе домой.

Но он боялся чужеземцев.

— А вы ничего плохого моей семье не сделаете?

На глаза мужчины навернулись слезы, а суровая женщина отвернулась. В голове у Лэрда внезапно прозвучал чей-то голос:

— Мы и так уже сделали вам столько плохого, что будем раскаиваться до скончания времен.

И тогда он понял — или, во всяком случае, так ему показалось, — что означали его сон, та падающая звезда в Цень, Когда Пришла Боль, и сам тот День.

— Вы пришли забрать боль? Мужчина покачал головой.

Как ни краток был миг надежды, разочарование не стало от этого менее горьким.

— Если вы не можете этого сделать, — сказал он, — так какой нам от вас толк?

Но его отец как-никак содержал гостиницу, поэтому он провел их через кладбище, мимо загона с овцами и впустил в дом, где мать уже кипятила воду для каши на завтрак.

Глава 2

Пергамент и чернила

— Завтракать будете? Небось всю ночь провели в дороге? — приветствовала их мать.

Лэрд ждал изумления и испуга, когда она услышит их голоса в своих мыслях, но ничего подобного не случилось. Похоже, они вообще не ответили ей, поскольку она повторила вопрос, и тогда ответ услышал сам Лэрд.

— Они не голодны, мама.

— Пусть гости сами за себя отвечают, — резко оборвала его мать. — Ну что, готовить на вас?

Мужчина покачал головой. Лэрда охватило желание принести Книгу Об Открытии Звезд. Он шагнул к лестнице.

— Ты куда собрался, Лэрд? — осведомилась мать.

— Книгу принести. Об Открытии Звезд.

— Не время для игр. Вон еще сколько работы.

— Они хотят, чтобы я почитал ее им.

— Ты что, за дуру меня принимаешь? Они словом не обмолвились, по-моему, они и по-верренски-то не говорят.

Лэрд промолчал. За него ответила Сала:

— Это правда, мама. Чтобы говорить со мной или с Лэрдом, им слова не нужны, а с тобой и папой они говорить не хотят.

Мать перевела взгляд с Сэлы на Лэрда.

— Это еще что за шуточки? Они говорят с вами, а с нами… — Она повернулась к незнакомцам:

— Вы что, думаете, кто ни попадя может заходить ко мне в дом и заявлять, что со мной и толковать не о чем? Такие гости нам без надобности.

Мужчина положил на стол блестящий, сияющий камень. Мать с подозрением посмотрела на переливающуюся диковинку.

— И что мне с этим делать прикажете? Он что, поможет пшенице быстрее созреть? Или залечит раны на моей руке? Или от него огонь в кузнице разгорится жарче? — Но она все-таки протянула руку и взяла камень со стола. — Он настоящий? — спросила она, но, смещавшись из-за упорного молчания чужеземцев, повернулась к Сале:

— Он настоящий?

— Он само совершенство, — объяснила Сала. — Он стоит всех ферм в Плоском Заливе, всех домов в деревне, всей земли под ними и всего воздуха над ним, всей воды, что течет здесь… — Девочка прикрыла рот ладошкой, чтобы остановить поток слов.

— Принеси книгу, что они просят, — приказала мать Лэрду. И не сказав больше ни слова, вернулась к своей каше.

Лэрд взлетел вверх по лестнице и ворвался в комнату, где оставили тело старого писаря. Глаза мертвеца были закрыты, а на веках лежало по камешку. Живот под покрывалом провалился. Лэрду показалось, или он действительно уловил слабое дыхание?

— Сэр? — шепотом позвал Лэрд.

Но ответа не было. Лэрд подошел к туго набитой котомке старика. Внутри лежало пять книг, пачка пергаментов, листов двадцать, небольшая склянка с чернилами и несколько перьев. Лэрд кое-что знал о том, как изготовляется пергамент, а один из первых уроков в зимней школе был посвящен тому, как заострить и правильно расщепить перо. Вот только чернила оставались для него загадкой. Поколебавшись, Лэрд положил чернильницу обратно в котомку; ему подарили книги, а не то, из чего они делаются. Он быстренько просмотрел тиснения названий на дубленой коже обложек; нигде так мирно не существовали коровы с овцами, как в книгах: листы были сделаны из овечьей кожи, а обложки — из коровьих шкур. Вот оно, Открытие Звезд.

Он едва успел отложить остальные книги в сторону, как на лестнице послышались шаги. Это отец с Ханом Плотником пришли забрать труп. На подошвах их башмаков налипла грязь — могилу уже выкопали.

— А, заглянул разжиться вещичками помершего? — бодро приветствовал его Хан.

— Он мне сам подарил книги… Отец покачал головой:

— Хан хотел сказать, что в комнате усопшего надо вести себя соответственно.

— Духи — не мухи, шапкой их не отгонишь, — объяснил Хан.

Лэрд с подозрением взглянул на тело старого писаря. Может, его дух сейчас здесь? И уже натачивает свой перочинный ножик, чтобы расщепить Лэрда, как перышко, когда тот заснет, ничего не подозревая? Лэрд передернулся. Только поверь в такое, и все — прощай, мирный сон.

— Ладно, парень, забирай книги, — сказал отец. — Они твои. Но береги их как следует. Они стоят больше, чем все железо, что прошло через мои руки.

Лэрд сделал большой крюк, обходя кровать, где отец и Хан заворачивали старика в старую конскую попону — что проку переводить доброе одеяло на мертвеца, который все равно ляжет в землю, — выбрался из комнаты и, не чуя под собой ног, понесся вниз по лестнице. Цепкие пальцы матери поймали его на последних ступеньках, так, что он едва не потерял равновесие от неожиданности.

— Тебе что, мало похорон на сегодня? Осторожнее, теперь ангелы не подхватят тебя, если ты упадешь.

Лэрд вырвался.

— Все было нормально, это ты меня так толкнула, что я чуть не упал! — резко ответил он.

Она с размаху залепила ему пощечину. Голова его дернулась в сторону, а щеку словно пламенем обожгло. Они потрясенно воззрились друг на друга.

— Извини, — прошептал Лэрд.

Мать ничего не сказала, просто вернулась к столу, где начала раскладывать костяные ложки, предназначенные для новых гостей. Она не знала, что они умеют ходить по воде, но представляла, сколько стоит камень, которым с ней расплатились. Этого маленького чуда оказалось достаточно, чтобы окружить вновь прибывших заботой и вниманием.

Но у Лэрда мигом пропало всякое желание приближаться к незнакомцам, ведь они стали свидетелями его унижения и боли. Несмотря на все усилия, на глаза все-таки навернулись непрошеные слезы — ни разу в жизни на него никто не поднимал руку, и хотя боль уже утихла, страх ее остался.

— Она никогда раньше… — начал было объяснять он, но их голоса снова зазвучали у него в голове. Они утешили его, и Лэрд вручил им Открытие Звезд.

Мужчина взял книгу, раскрыл и начал водить пальцем по строчкам. Лэрд сразу понял, что читать он не умеет, поскольку палец его двигался слева направо, а не сверху вниз. «Чудеса творить вы умеете, а читать — нет», — с триумфом подумал Лэрд.

И сразу перед его мысленным взором возникли страницы, испещренные странными письменами, странными буквами, которые так легко бежали по белизне страницы, будто на изготовление пергамента не уходили и долгие часы труда, а чернила не были редчайшей ценностью. Затем он увидел, как над страницей склоняется молоденькая девушка.

— Простите, — пробормотал он.

Мужчина указал на первое слово, провел пальцем по первому предложению и вопросительно взглянул на мальчика. «Читай», — приказал тихий голос, прозвучавший в уме Лэрда.

— После того как миры были погублены Абнером Дуном, минуло десять тысяч лет, прежде чем новые огни проложили себе путь между звездами.

Глаза мужчины расширились.

— Абнер Дун, — вслух повторил он. Лэрд указал пальцем на эти слова в книге.

«Это имя пишется всего двумя буковками?» — спросил мысленный голос.

— Нет… это слова, не буквы. — Лэрд вытащил из короба лучину для растопки и начал рисовать ею в пыли на полу. — Вот «аб», вот «эн», а вот «ер», и соединяются они вот так. Эта связка говорит, что «эн» быстрая, а вот эта — что «аб» надо произносить долго, а окончание показывает, что это имя человека.

Мужчина и женщина с удивлением переглянулись и расхохотались. Лэрд ляпнул какую-нибудь глупость? Нет, похоже, дело не в этом.

«Да нет, — ответил голос у него в голове. — Ты здесь ни при чем. Дело в нас самих. Мы хотели изучить ваш язык и вашу письменность, но, как оказалось, все не так-то просто».

— Не, это на самом деле нетрудно, — возразил Лэрд. — У нас сто девяносто две буквы, тринадцать связок и семь окончаний.

Они снова засмеялись, и мужчина отрицательно покачал головой. Но тут его осенила идея.

— Язон, — сказал он, указывая на себя. — Язон. И голос, звучавший в мыслях Лэрда, приказал: «Напиши».

И он написал. Сначала «йа», затем «с», потом «он», и связал их, чтобы они обозначали «йасон». А закончил их знаком, который говорил, что это не просто имя, а имя Бога. Подобной чести удостаивались только великие правители, но Лэрд без малейших колебаний приписал окончание к имени этого человека. Язона.

Но, видно, мужчина каким-то образом понял, что это означает. Он взял из рук Лэрда палочку и поставил окончание имени Бога на имя Абнера, а свое собственное исправил на обычное.

В голове Лэрда возник образ насмешливо улыбающегося невысокого мужчины, одетого в странный, уродливый костюм. Лэрду этот человек не понравился. Голос внутри него произнес: «Абнер Дун».

— Вы знали его? — спросил Лэрд. — Знали Разрушителя Вселенной? Разлучника Человечества? Прогоняющего Сон Жизни?

Мужчина покачал головой. Это, видимо, означало, что Абнера Дуна Язон не знал. Да и как бы такое могло произойти, если только сам Язон не был дьяволом? И тут Лэрда кольнула тревога. Они обладали сверхъестественным могуществом, то с чего Лэрд взял, что их силы — силы добра?

В ответ пришло успокаивающее чувство, ощущение тепла, умиротворения, и Лэрд вздрогнул. Как мог он усомниться в них? И все-таки он спросил себя: «А разве мог я не усомниться? Ведь они появились тотчас вслед за Днем, Когда Пришла Боль».

Язон протянул ему книгу. «Читай», — промолвил голос.

Зачастую он даже не понимал того, что читал. Произносить слова не составляло труда, алфавит-то он знал. Но большинство понятий было слишком сложно для него. Что знал он о космических кораблях, иных мирах, разведчиках и посланниках? Он надеялся, что двое иноземцев объяснят, что все это значит.

«Мы не можем».

— Почему? — спросил он.

«Потому что эти слова для нас ничего не значат. Мы понимаем прочитанное тобой так, как понимаешь это ты. Неведомое тебе неведомо и нам».

— Тогда почему бы вам не выучить наш язык, раз вы такие умные?

— Не груби взрослым, — крикнула мать с кухни, где толкла сушеный горох для каши.

Лэрд рассердился. Ведь она не слышала ни слова из разговора — и сразу уловила, что Лэрд делает что-то не так. Язон протянул руку и коснулся его колена. Успокойся. Все хорошо. Этих слов Лэрд не слышал, но все равно понял, что хотел сказать Язон, — понял по мягкому прикосновению руки, по успокаивающей улыбке.

«Язон выучит твой язык, — послышался голос. — Но Юстиция — него.

— Юстиция? — переспросил Лэрд, сначала даже не поняв, что так зовут женщину.

Указав на себя, она откликнулась эхом:

— Юстиция. — Голос ее был тих и неуверен, будто говорить ей доводилось нечасто. — Юстиция, — снова повторила она. Потом рассмеялась и произнесла какое-то непонятное слово на языке, которого Лэрд никогда прежде не слышал.

«Это мое имя, — зазвучал в его мыслях тот же голос. — Юстиция, Справедливость. Имя Язона — это просто слово, и на каком бы языке ты ни говорил, оно всегда звучит одинаково. Но мое имя — это идея, и оно звучит в устах разных народов по-разному».

«Бессмыслица какая-то», — подумал Лэрд.

— Имя и есть имя. Оно означает тебя, как оно может означать что-то еще?

Мужчина и женщина переглянулись. «Скажи-ка, а нет ли в этой книге чего-нибудь о месте, именуемом…»

И тут Юстиция произнесла вслух:

— Вортинг.

Лэрд покатал слово на языке.

— Вортинг, — протянул он. После чего начертил слово в пыли, чтобы запомнить, как оно пишется и не ошибиться, когда оно встретится в книге.

Он не заметил, как при этом слове глаза матери расширились и она выскользнула из кухни, даже не сказав обычного: «Я сейчас».

Он нашел искомое в самом конце книги:

— «На протяжении многих тысяч лет считалось, что либо оба Ковчега Дуна потерпели крушение, либо колонии, основанные ими, погибли. Действительно, если Ковчегу Райвтока и удалось основать колонию, то она и по сей день остается не найденной. Однако мир по имени Вортинг, названный так в честь Ковчега Вортинга, был наконец обнаружен. Геологер космического корабля «Дискаверер» четвертого класса, относящегося к Пятой волне, засвидетельствовал, что планета пригодна к обитанию, а потом, к превеликому изумлению всей команды, объявил, что она уже населена».

Теперь, как только попадались сложные слова, в уме Лэрда сразу возникали краткие, доступные объяснения каждого нового понятия. Ковчеги Дуна были гигантскими космическими кораблями, оснащенными всем, что только может понадобиться 334 пассажирам для освоения новой планеты. Колония — это деревушка на только что открытой планете, где раньше не ступала нога человека. Судно четвертого класса «Дискаверер», относящееся к Пятой волне, — космический корабль, примерно пять тысячелетий назад посланный правительством исследовать внутренние области галактики. Геологер — машина или несколько машин, которые осматривали планету еще издалека и сразу видели, где на ней леса, а где горы, где нефть, а где железо, где плодородные земли, а где сплошной лед, где океаны, а где жизнь.

«Нет, с такой скоростью мы далеко не уедем, — произнес голос у него в голове. По нетерпению, отразившемуся на лице Юстиции, Лэрд понял, что разговаривает с ним именно она. Язон улыбался, когда она обращалась к нему, и отвечал ей вслух на своем непонятном языке.

— Кто вы такие? — раздался угрожающий голос отца.

Он стоял у двери, ведущей на кухню. Его могучие плечи полностью закрывали дверной проход; на фоне яркого пламени кухонного очага он казался огромным, темным великаном.

— Это Язон и Юстиция, — сказала Сала.

— Кто вы такие? — повторил отец. — Я не потерплю, чтобы мне отвечали голосами моих детей.

Лэрд, услышавший их мысленный ответ, заговорил:

— По-другому тебе и не ответят. Не сердись на нас, папа — они говорят со мной, потому что иначе не могут. Язон только собирается учиться нашему языку.

— Кто вы такие? — в третий раз повторил отец. — Как вы смеете учить моего сына темному имени, сокрытому слову, когда ему еще и шестнадцати нет?

— Что за сокрытое имя? — поинтересовался Лэрд.

Отец не смог заставить себя произнести его вслух. Вместо этого он подошел туда, где Лэрд нацарапал палочкой слово, и затер надпись ногой.

Язон расхохотался, а Юстиция вздохнула. Лэрд, не дожидаясь их ответа, попытался объяснить:

— Отец, я нашел имя Вортинга в книге старого писаря. Это всего лишь название планеты.

Отец отвесил Лэрду пощечину.

— Есть время и место, чтобы произносить это имя, но не сейчас и не здесь.

Лэрд лишь разрыдался от боли — он ничего не мог с собой поделать, он же не привык к такому унижению. Это было слишком жестоко, ведь боль теперь так просто не проходит, а сейчас не огонь, не вода, не дикий зверь — родной отец стал ее причиной. И даже когда первая волна этой боли прошла, Лэрд продолжал всхлипывать и подвывать, как ужаленный пчелой пес.

Внезапно Язон стукнул кулаком по столу и вскочил с табуретки. Юстиция попыталась удержать его, но он успел произнести, запинаясь, несколько слов, значение которых было понятно.

— Имя мое, — сказал он. — Имя это мое может быть.

Отец слегка прищурился, будто бы, присмотревшись повнимательнее, можно было понять ломаный язык. Лэрд перевел для него:

— Кажется, он хочет сказать, что ЕГО имя… в общем, то самое слово.

Язон кивнул.

— По-моему, ты говорил, что твое имя Язон.

— Мое звать Язон Вортинг.

— Меня зовут Язон Вортинг, — поправил Лэрд.

Но стоило Лэрду произнести «Вортинг», как рука отца опять взмыла вверх, чтобы еще раз ударить его. Но Язон оказался быстрее и перехватил руку кузнеца.

— Никто в Плоском Заливе не смеет тягаться со мной силой, — сказал отец.

Язон лишь улыбнулся.

Отец попытался вырвать руку, но Язон едва заметно сжал пальцы, и отец закричал от боли.

Юстиция тоже вскрикнула, словно боль передалась ей. Двое чужеземцев яростно заспорили о чем-то на своем неизвестном языке, отец же, тяжело дыша, сжимал запястье. Обретя способность говорить, он повернулся к Лэрду:

— Мне не нужны такие постояльцы, и мне не нужно, чтобы ты совал нос в запретное. Они сейчас уйдут, а тебе я строго-настрого запрещаю иметь с ними дело.

Язон и Юстиция наконец перестали спорить — как раз вовремя, чтобы услышать последнюю фразу. В надежде убедить кузнеца передумать Юстиция достала из кармана тонкую золотую пластинку и пару раз согнула ее, чтобы показать, насколько она гибка.

Отец взял пластинку. Он сложил ее пополам, затем согнул снова и швырнул о входную дверь.

— Это мой дом, и это мой сын. Вы не нужны нам. Затем отец вывел Лэрда из комнаты и потащил в кузню, где уже полыхал разгоревшийся огонь.

Лэрд трудился там все утро, он был голоден и страшно зол, но беспрекословно исполнял любое приказание отца. Тот прекрасно знал, что Лэрд ненавидит работать в кузне и вовсе не горит желанием узнать секреты кузнечного ремесла. Но мальчик исполнял все, что от него требовалось, как отрабатывал свое и в поле — но не более того. В другие дни отец мирился с этим — но не сегодня.

— Тебе надо многому у меня научиться, — крикнул он, заглушая рев пламени. — Такому всякие чужаки-недоумки тебя не научат!

«Они вовсе не недоумки», — про себя возразил Лэрд. Однако Юстиции рядом не было и его мысленное возражение никто не услышал, а вслух он ничего говорить не стал. Вовремя прикусить язык — этим искусством он овладел давно и в совершенстве.

— Толковый кузнец из тебя не получится, это я и сам вижу. У тебя руки слабые, как у отца твоей матери, да и плечи узки. Я тебя не толкнул?

Лэрд покачал головой.

— Давай качай сильнее.

Лэрд подналег на мехи, да так, что даже спина заныла.

— И в поле ты честно трудишься. Хоть ты еще мал для мужской работы, ты неплохо разбираешься в грибах и травах. Я снесу, даже если ты станешь свинопасом. Спаси и помилуй, Господи, да я смирюсь, даже если ты в конце концов будешь гонять гусей.

— Не волнуйся, пап, гусей я гонять не буду. — Ради красного словца отцу случалось перегибать палку.

— Уж лучше ты гусей пасти будешь, чем писарем станешь! В Плоском Заливе нет работы для писаря, здесь такой не нужен.

— Я не писарь, я плохо управляюсь с цифрами и половины слов в книге не понимаю.

Отец что было сил грохнул молотом по куску железа, так что тот раскололся на две половинки. Он в ярости бросил зажатую в щипцах половинку на пол, и раскаленное железо разлетелось на уже совсем мелкие кусочки.

— Бог ты мой, я не хочу, чтобы ты становился писарем вовсе не потому, что ты НЕДОСТАТОЧНО для этого хорош! Ты СЛИШКОМ для этого хорош! Но мне будет стыдно, если окажется, что мой сын не годится ни на что другое, кроме как целый день царапать какие-то буковки!

Лэрд облокотился на рукоять мехов и изучающее посмотрел на отца. «Каким же образом изменила тебя пришедшая боль? В кузне ты ведешь себя все так же небрежно. Как и раньше, ты подходишь к пламени почти вплотную, хотя все прочие, те, что работают с огнем, научились держаться от него подальше, и со всех сторон посыпались заказы на ложки с ручками подлиннее — а ведь раньше все довольствовались короткими. Однако ты не стал ковать себе щипцы подлиннее. Так что ж в тебе изменилось?»

— Если ты станешь писарем, — продолжал отец, — тебе волей-неволей придется покинуть Плоский Залив. Поселишься в Гавани Струящихся Вод или в Высокогорье, где-нибудь подальше отсюда.

— Мать ждет не дождется этого, — горько усмехнулся

Лэрд.

Отец нетерпеливо дернул плечом:

— Не говори глупости. Просто ты слишком похож на ее отца, вот и все. Она не желает тебе ничего плохого.

— Иногда, — сказал Лэрд, — мне кажется, что в этом доме если я кому и нужен, так только Сале. — «Прежде казалось. До того, как появились чужеземцы».

— Ты мне нужен.

— Ага, чтобы качать мехи, пока ты не сойдешь в могилу? А затем качать мехи для того, кто займет твое место? Отец, я не хочу уходить из Плоского Залива. Я не хочу становиться писарем. Разве что иногда почитаю для гостя, да и то в конце года, как сейчас, когда нечего делать, кроме как обрабатывать шкуры, ткать да забивать скот. Развлекаются же другие тем, что сочиняют песни. Ты САМ их сочиняешь.

Отец подобрал обломки железа и бросил их в лом. В горне уже разогревалась новая пластина.

— Качай мехи, Ларелед.

Это ласковое обращение и было ответом Лэрду. Гнев отца вспыхнул и пропал, он не будет запрещать ему читать, если это не помешает исполнению обязанностей по дому. Качая мехи, Лэрд запел:

Белочка ты белочка, Где же все орехи?

В стенах бедных хижин Велики прорехи.

Коли из амбара Станешь воровать,

Ох, придется рыжий Хвостик оторвать!

Отец расхохотался. Он сам сложил эту песню, когда прошлой зимой вся деревня собралась в их гостинице вместе веселее пережидать лютые морозы. Это великая честь, когда твою песню кто-то запоминает, в особенности если этот кто-то — твой собственный сын. Лэрд знал, что пение порадует отца, но вовсе не рассчитывал его умилостивить. Он действительно любил отца и искренне желал, чтобы тот был счастлив, хоть у них было мало общего.

Отец спел другой куплет, который не очень нравился Лэрду. Но мальчик все равно рассмеялся — теперь уже с расчетом. Ибо когда куплет закончился, и отец с сыном отсмеялись, Лэрд сказал:

— Разреши им остаться. Пожалуйста.

Лицо отца потемнело, он вытащил железо из горна и начал бить по нему молотом, придавая форму серпа.

— Они говорят твоим голосом, Лэрд.

— Они говорят у меня в уме, — возразил Лэрд. — Как… — Он немножко поколебался, прежде чем решился произнести слово, пришедшее из глубокого детства. — Как ангелы.

— Если ангелы все-таки существуют, почему ж кладбище полным-полно? — спросил отец.

— Я сказал, КАК ангелы. Ничего дурного в этом нет. Они…

— Они что?

«Они умеют ходить по воде».

— Ничего дурного они нам не сделают. Они хотят научиться нашему языку.

— Этот человек умеет причинять боль. Как может ангел уметь такое?

На это нечего было ответить. До вчерашнего дня никто здесь не знал, что такое настоящая боль. Однако Язон протянул руку и заставил Эльмо Кузнеца корчиться от боли. Кто же захочет испытать такое на себе?

— Они умеют внушать то, что им нужно, — сказал отец. — Как знать, может они заставили тебя им поверить? Внушили надежду, любовь и все прочее, что смогу! использовать против тебя же? И против нас заодно? Времена наступили опасные. Намедни прошел слух, что выше по реке случилось убийство. Не просто смерть — именно убийство. Вчера. Кто-то там пришел в такую ярость, которой никогда раньше не видывали. И вот у нас появляется человек, который знает, что такое боль, так же хорошо; как я знаю, что такое железо.

Серп был готов. Отец сунул его обратно в горн, чтобы железо привыкло к своей новой форме, и потер о глину чтобы оно познало вкус земли и не подвело во время жатвы Затем он медленно опустил его в бочонок, и железо запело

— И все-таки, — произнес Лэрд, подавая отцу точильный камень.

— Все-таки что?

— И все-таки, если они решат остаться, ты ведь ж сможешь их прогнать?

Отец резко повернулся к сыну:

— Неужели ты думаешь, я позволю им остаться, толь ко потому что их испугаюсь?

— Нет, — торопливо заверил Лэрд. — Но они же дал нам тот камень. И золото.

— Только низкий человек способен изменить принятое решение, пойдя на поводу у жажды наживы. Чего стоят золото и драгоценные камни, если вверх по реке люди начали убивать друг друга? Твое золото не вернет бабушку из могилы. И не нарастит плоть на кости Клэни. А может, оно исцелит старого писаря? Или залечит пронзенную железом ноту?

— Они не причинили нам никакого вреда, отец. Он просто защитил меня, когда я совершил грех по его вине.

Лицо отца посерьезнело. Он вспомнил имя, которое Лэрд оскорбил напрасным упоминанием.

— Это имя Бога, — сказал отец. — Ты должен был узнать его, только когда поцелуешь лед в свою шестнадцатую зиму.

Теперь нахмурился и Лэрд.

— Неужели ты осмелишься прогнать того, кто проповедует имя Бога?

— Злой человек может упомянуть имя Господне с не меньшей легкостью.

— Но нам откуда знать, плохие они или хорошие? Неужели мы теперь станем изгонять всякого, упомянувшего имя Бога, только из страха, что он окажется богохульником? Но как тогда называться самому Богу?

— Вот ты уже разговариваешь, как писарь, — сказал отец. — Уже сам того не понимая, хочешь, чтобы они остались. Меня не страшит боль, не страшит богатство, меня не страшит даже то, кто богохульствует и считает, что никакого вреда в этом нет. Меня страшит лишь то, что ты так жаждешь, чтобы они остались, что бы тебе ни пообещали…

— Ничего они мне не обещали!

— Я боюсь, что ты станешь другим. При этих словах Лэрд горько рассмеялся:

— Тебе же самому не нравится, какой я. Какая разница, если я вдруг изменюсь?

Отец провел пальцем по острию серпа.

— Острый, — задумчиво промолвил он. — Только прикоснулся — и сразу порезался.

Он продемонстрировал палец Лэрду. На подушечке выступила капля крови. Отец протянул руку и коснулся окровавленным пальцем правого века Лэрда. Обычно этот ритуал совершался при помощи воды, но кровь была сильнее. Потом отец коснулся левого века сына, и Лэрд вздрогнул. Такой ритуал должен защитить Лэрда не только от внешних опасностей, но и от себя самого.

— Я позволю им остаться, — прошептал отец. — Но с одним условием — это никак не скажется на твоих обязанностях по дому.

— Спасибо, — негромко произнес Лэрд. — Клянусь, вреда от этого не будет никакого, наоборот, только послужит воле Бога.

— Все живое в конце концов исполняет волю Бога. — Отец положил серп на скамью. — Так, вот еще работка столяру. От лезвия не будет проку, если оно не ляжет удобно в чью-нибудь ладонь, а для этого понадобится рукоять. — Он повернулся и сверху вниз посмотрел на Лэрда — хотя роста они уже были почти одинакового. — Для чьей же руки делался ты, Лэрд? Видит Господь, не для моей.

Но мысли Лэрда уже обратились к Язону и Юстиции и к той работе, которая у них имелась для него. Он успел позабыть о боли отца.

— А ты обещаешь поговорить с матерью? Она ведь наверняка нагрузит на меня столько работы, сколько мне и не снилось. Сделает что угодно, лишь бы я поменьше виделся с гостями.

— Обещаю, — рассмеялся отец. Затем, взяв сына за плечо, он пристально посмотрел на него. — Их глаза подобны небу, — произнес он. — Смотри не улети. Как говорится, не выстрел охотника убивает утку, а удар с землю.

Так что той зимой Лэрда никто особенно не тревожил — разве что мать — то с приступами обиженного молчания, то с колкими замечаниями. С первого же дня их с Язоном постоянно видели вместе — они не разлучались ни на минуту. Язон объяснял это тем, что ему нужно учить язык. Никто и не возражал, поскольку он не мешал, а только помогал Лэрду — вместе они быстрее справлялись с работой. Поэтому вместе они ходили в лес, вместе собирали грибы, пока те не исчезли с первым снегом. Как оказалось, Язон неплохо разбирался в травах, и хотя он по несколько раз переспрашивал, как называется то или иное растение, вскоре выяснилось, что ему известно о флоре куда больше, нежели Лэрду, который до этого считал, что знает о местных травах все и вся.

— А там, откуда ты пришел, растут те же травы, что и здесь? — спросил его Лэрд однажды.

Запинаясь на каждом слове, Язон ответил:

— Все планеты происходить одних и тех кораблей от. Произошли.

— От одних и тех же кораблей. — Да.

Лэрда заинтересовало подобное совпадение:

— А та планета Вортинга, о которой говорится в Книге Открытия Звезд, ты когда-нибудь бывал там?

Язон улыбнулся, как будто этот вопрос причинил ему радость и боль одновременно:

— Повидал. Но жить — нет.

— Но эта планета по имени Вортинг… она как-нибудь связана с именем Бога?

Язон не ответил. Вместо этого он указал на цветок:

— Вы когда-то ели это?

— Он ядовитый.

— Цветок быть… да, цветок ядовитый. — Язон оборвал стебель у самой земли и отшвырнул далеко в сторону, после

Чего разрыл почву и выдернул черный корень почти идеальной круглой формы.

— Для еды зимой. — Язон разломил корень на две половинки. Внутри он также был испещрен черными пятнышками. — Вода горячить, — сказал он, отчаянно пытаясь подыскать верное слово.

— Сварить?

— Да, Что поднимается вверх? — Пар?

— Да. Пить пар — получаются дети. — Произнеся это, Язон широко улыбнулся, чтобы показать, что как раз ЭТО свойство растения принимать безоговорочно не следует.

Они зашагали дальше. Лэрд набрел на целый выводок пригодных в пищу грибов и набил ими котомку. Лэрд болтал не умолкая, а Язон отвечал, как мог. Вскоре они вышли к болоту, где земля начинала проваливаться под ногами. Лэрд продемонстрировал, как пользоваться посохом, чтобы перепрыгивать опасные участки. В конце концов Язон так навострился, что ближе к полудню они с разбегу перемахивали через огромные водяные ямы и мчались дальше, не замочив даже подошв. Исключение составил только один случай, когда Язон вонзил посох слишком глубоко и тот застрял в грязи. Сидя в большой луже, Язон мучительными гримасами подыскивал подходящие к случаю выражения. Тогда-то Лэрд и научил его наиболее сочным словечкам из своего языкового запаса. Язон громко расхохотался.

— Да, в чем-то человеческие языки очень схожи, — проговорил он.

Тут Лэрд потребовал, чтобы Язон научил его словам, которые обычно использовались там, откуда он пришел. Когда настала пора возвращаться домой, оба изрядно поднаторели в использовании крепких словечек и выражений.

* * *

Крик «Лодка плывет!» раздался ближе к вечеру, когда путники обычно причаливают к берегу, чтобы поискать ночлега в какой-нибудь дружелюбной деревушке. Поэтому отец, мать, Лэрд и Сала сразу побежали на пристань, чтобы посмотреть на приближающееся суденышко. К их удивлению, это оказался плот, хотя сезон лесосплава уже давно закончился и должен был вновь открыться только весной, после вскрытия рек. Костер, который часто разводили на плотах лесорубов, оказался больше обычного — один конец плота был полностью охвачен огнем, пламя полыхало у самой воды.

— Там человек! — крикнул кто-то, и жители деревни сразу бросились к своим лодкам.

Лэрд сел в лодку вместе с отцом. Благодаря сильным рукам кузнеца они первыми добрались до плота. Человек лежал на связке дров, уже занявшихся ярким пламенем. В надежде спасти его Лэрд перепрыгнул через борт лодки и оказался на плоту, но он опоздал — огонь уже охватил тело и пожирал ноги. Лэрд почувствовал запах обуглившегося человеческого мяса, запах, который впервые узнал, когда умерла от ожогов Клэни. Лэрд отшатнулся от костра, дотянулся до края лодки и, подтащив ее поближе, перебрался обратно.

— Он мертв, — сказал Лэрд. Затем отвратительный запах, страх, который он испытал на борту пылающего плота, и память о лижущих человеческое тело языках пламени сделали свое дело. Лэрд перегнулся через борт и его вырвало. Отец не произнес ни слова. «Ему стыдно за меня», — подумал Лэрд. Он оторвал глаза от бегущей под ним воды. Отец выпустил весла и махал руками, приказывая остальным возвращаться. Лэрд увидел его потемневшее лицо. «Ему стыдно за меня, стыдно, что я так перепугался? А может, он и не думает обо мне вовсе?» Лэрд перевел взгляд на плот, который быстро удалялся, увлекаемый сильным течением реки. И вдруг прямо на глазах у Лэрда рука горящего человека поднялась, обгорелая до черноты и пылающая, как факел; так она и замерла вытянутой, пальцы же свернулись, как сворачивается в трубочку бумага, брошенная в жар.

— Он еще жив! — воскликнул Лэрд.

Отец обернулся. Рука продержалась еще секунду, после чего бессильно рухнула обратно в пекло. Секунды превратились в минуты — наконец отец взял весла в руки и стал грести к берегу. Сидя на носу, Лэрд не видел его лица. Да и не очень хотел видеть.

Течение сносило лодку, и им пришлось причалить к берегу довольно далеко от пристани. Обычно отец, заведя лодку в спокойные прибрежные воды, гнал ее вверх по течению, но сейчас он спрыгнул на берег и затащил суденышко на каменный пляж Харвингов. Он молчал, а Лэрд не осмеливался с ним заговорить. Что можно сказать после представшей перед ними картины? Люди вверх по реке положили живого человека на горящий плот. И хотя человек не издал ни звука, ни малейшего стона, выдавшего его страдания, память о смерти Клэни была еще слишком свежа; эхо криков умирающей девочки до сих пор звучало в ушах, вновь и вновь не давая покоя.

— Может быть, — произнес отец, — может, он давно уже умер, а рука поднялась под действием жара.

«Точно, так и было», — подумал Лэрд. Это было только похоже на жест живого человека, но на самом деле в той руке уже не было жизни.

— Отец, — крикнула Сала.

Ага, значит, они не одни. На пригорке, возвышающемся на границе участка Харвингов, стоял Язон с Салой на руках. И только взобравшись вверх по склону, Лэрд увидел, что еще с ними была Юстиция — она лежала у ног Язона, сжавшись, словно убитый зверек. Но она не была мертва; тело ее сотрясали судороги.

Язон перехватил вопросительный взгляд Лэрда и объяснил:

— Она заглянула в разум человека на плоту.

— Так, значит, он был жив? — спросил Лэрд. — Да.

— И ты тоже прочел его мысли? Язон покачал головой:

— Мне и раньше приходилось бывать рядом с умирающими.

Лэрд посмотрел на Юстицию. Интересно, почему ЕЙ так захотелось поближе познакомиться со смертью? Язон отвернулся. Юстиция приподнялась на локте и взглянула на мальчика. В уме Лэрда возник ответ: «Я не боюсь знания». Только почему-то ему показалось, что она сказала не все. Лэрд не мог быть в этом уверен, но его не оставляло чувство, будто на самом деле она хотела сказать: «Я не боюсь знания ТОГО, ЧТО Я НАТВОРИЛА».

— Вы знаете многое, — произнес отец, остановившись у них за спинами. — Что это был за плот? Что это все означало?

Слова потоком хлынули в сознание Лэрда, и он заговорил:

— В верховьях реки из боли сотворили бога, и люди, живущие там, сожгли заживо человека, чтобы умилостивить боль и заставить ее отступить на время.

Лицо отца исказилось от гнева и отвращения:

— Да какой дурак мог в это уверовать?

И снова Лэрд ответил, словами, внушенными ему Язоном и Юстицией:

— Хотя бы тот самый человек на плоту.

— Он был уже мертв! — закричал отец. Лэрд покачал головой.

— А я говорю мертв! — Шатаясь, отец побрел прочь и исчез в сгущающихся сумерках.

Когда стихли его шаги, слух Лэрда уловил что-то необычное. Быстрое, тяжелое, прерывистое дыхание. Прошла секунда или две, прежде чем он понял, что это плачет Юстиция, хладнокровная, непоколебимая Юстиция.

Язон произнес что-то на своем родном языке. Она резко ответила что-то и, отстранившись от него, села на траве, уткнувшись лицом в колени.

— Сейчас она успокоится, — сказал Язон.

Сала заерзала у него на руках, и он опустил девочку на землю. Она подошла к Юстиции и погладила ее по вздрагивающему плечу.

— Я прощаю тебя, — произнесла Сала. — Я ни в чем тебя не виню.

Лэрд вознамерился было одернуть сестру — надо же ляпнуть такое взрослому человеку! Хотя Сала часто говорила глупости, у матери иногда даже ладонь вся горела после шлепков, отвешенных непослушной дочке. Но прежде чем он успел вымолвить хоть слово, Язон положил руку ему на плечо.

— Пойдем домой, — мягко сказал он и повел Лэрда прочь. Лэрд оглянулся только однажды и увидел заливаемую лунным светом Юстицию, держащую в объятиях Салу и укачивающую ее, будто это Сала плакала, а Юстиция ее успокаивала.

— Твоя сестра, — промолвил Язон. — Она очень хорошая и добрая.

Лэрд никогда раньше не задумывался об этом, но слова Язона были правдой. Не зная гнева, скора на прощение, Сала росла хорошей и доброй.

Несмотря на дружбу, крепнущую с каждым днем, Лэрд все еще немного стеснялся Язона и побаивался холодной Юстиции, которая вовсе не стремилась изучить язык деревни. Язон и Юстиция прожили у них дома три недели, прежде чем Лэрд набрался мужества спросить:

— А почему ты никогда не разговариваешь со мной при помощи мыслей, как это делает Юстиция?

Язон последний раз провел ножом по черенку лопаты, так что теперь лезвие сидело как влитое. Он продемонстрировал работу Лэрду.

— Ну как?

— Отлично, — кивнул Лэрд. Взяв у Язона лопату, он начал закреплять лезвие гвоздями. — Почему, — спросил он между ударами молотка, — ты не ответил мне?

Язон оглядел сарай:

— Еще какая работа по дереву требуется?

— Нет, Надо будет настрогать лучин, чтобы закоптить мяса на зиму, но это потом. Так почему ты никогда не говоришь со мной мысленно?

Язон вздохнул:

— Всю работу исполняет Юстиция. Я мало что умею.

— Ты слышишь мои мысли, даже когда я не говорю, точно так же, как она. Ты шел… шел вслед за ней, в тот день, когда я впервые вас увидел.

— Я слышу то, что слышу, но все остальное умеет только она.

Лэрду это не понравилось: женщине не положено быть сильнее мужчины. Во всяком случае, в Плоском Заливе такое не приветствуется. На что бы стала похожей жизнь, если бы мать обладала силой отца? Кто бы тогда защищал Лэрда? Да и согласилась бы мать работать в кузне?

«Там, откуда я пришла, — раздался в голове у Лэрда голос Юстиции, — не обращают внимания на то, кто сильнее — мужчина или женщина. Важно одно — как ты распорядишься собственной силой».

Она услышала их из дома. Поскольку ее совсем не интересовало изучение языка, она зачастую избегала их общества, предпочитая прясть вместе с матерью и Салой, которые постоянно пели песни. Если же ей вдруг что-то требовалось объяснить, то Сала не хуже Лэрда могла справиться с этим. И все-таки отсутствие Юстиции вовсе не означало, что ее нет рядом. Это раздражало Лэрда, поскольку он и Язон никогда не оставались наедине, как бы далеко ни уходили, как бы тихо ни говорили. Юстиция наверняка ведь знала, что это раздражает его, и все равно постоянно напоминала о своем незримом присутствии.

Что же касается объяснения Юстиции, то Лэрд вовсе не удивился, что ее народ не видел никакой разницы между полами. Там, откуда прибыли Юстиция и Язон, люди ходили по воде, умели причинять боль и разговаривать друг с другом не раскрывая рта. Так почему бы им не иметь и других» странностей? Но Лэрда здесь больше интересовало другое.

— Так откуда же вы все-таки?

Язон улыбнулся, услышав этот вопрос:

— Она не скажет тебе.

— Почему?

— Потому что того места, откуда она родом, уже не существует.

— А ты разве не с нею? Улыбка Язона померкла:

— То место, где она родилась, было создано мной. А той планеты, откуда я родом, тоже больше не существует.

— Мне не понять ваших загадок и тайн. Откуда же вы все-таки? — Лэрд вспомнил падающую звезду.

Конечно же, Язон сразу прочел его мысли:

— Мы пришли оттуда, откуда ты думаешь, Значит, они путешествовали меж звезд.

— Тогда почему вы оказались здесь? Во вселенной столько разных мест, почему вы выбрали именно Плоский Залив?

— Спроси-ка лучше у Юстиции, — пожал плечами Язон.

— Чтобы спросить у Юстиции, мне стоит лишь подумать. Иногда она угадывает мои мысли наперед. Я просыпаюсь ночью и чувствую ее присутствие. Всегда кто-то прислушивается к моим сновидениям.

«Мы здесь, — прозвучал ответ Юстиции, — ради тебя».

— Ради сына какого-то кузнеца? Ради какого-то любителя собирать грибы? Что вам от меня нужно?

— То же, что и тебе от нас, — ответил Язон.

— И что же?

«Наша история, — произнесла Юстиция. — Откуда мы, что мы сделали, почему покинули родные места. И почему в мир вернулась боль».

— Вы и к этому причастны? «Ты знал это с самого началах».

— Но что вы хотите от меня?

«Твои слова. Твой язык. Строчки, написанные на бумаге. Правдивый рассказ, изложенный простыми словами», — Я не писарь.

«Это твое достоинство».

— Но кто будет читать написанное мной?!

«Это будет правдивая история. Видящие правду прочтут ее и поверят».

— И что с того?

На этот раз ответил Язон:

— После этого не будет больше горящих плотов, спускающихся вниз по реке.

Лэрд вспомнил обгоревшего человека, принесшего себя в жертву боли ради вымышленного бога. Лэрд еще сам не понял, добро или зло несут в себе Язон и Юстиция — привязанность к Язону тревожила еще больше. Но добро ли, зло ли — такой выход всяко лучше, чем пытки во имя Господа. Хотя он так и не понял, от него-то чего добиваются?

— Я никогда не исписывал больше страницы за раз, никто не читал ничего, кроме написанного мною имени, а ведь во вселенной обитают миллионы миллиардов людей. Вы так и не объяснили, почему именно я?

«Потому что наша история должна быть изложена простым языком, чтобы стать доступной всем простым людям. Она должна быть написана здесь, в Плоском Заливе».

— Так деревень, как Плоский Залив, миллионы.

«Но я знала Плоский Залив. Знала тебя. А всех остальных знакомых мне мест больше не существует, куда же еще могла я направиться, чтобы найти новый дом?»

— Откуда тебе стало известно об этой деревне? Ты что, бывала здесь раньше?

— Все, хватит, — перебил поток вопросов Язон. — Она и так сказала тебе больше, чем следовало.

— Но откуда я знаю, что мне делать? Да и смогу ли я написать то, что вы требуете? И СЛЕДУЕТ ЛИ мне писать это?

За него Язон решать не мог:

— Это как ты пожелаешь.

— А в вашей повести будет объяснено, что все это значит? Почему умерла Клэни, почему вообще такое случилось с нами?

«Да, — ответила Юстиция. — Кроме того, будут даны ответы на такие вопросы, о существовании которых ты еще даже не подозреваешь».

Работа Лэрда началась, когда ему начали сниться очень странные сны. Он просыпался по четыре, по пять, по шесть раз за ночь и все с большим изумлением оглядывал бревенчатые стены, земляной пол и узенькую лестницу, ведущую на второй этаж к крошечным комнаткам для постояльцев. Огонь, рвущийся из камина. Кошка, потягивающаяся в тепле дома. Растянутые на распорках овечьи шкуры, которые пойдут на пергамент. Ткацкий станок в углу — естественно, единственный на всю деревню, этот станок стоял именно в доме кузнеца и хозяина гостиницы. Все это Лэрд видел с раннего детства, но после сновидений все казалось новым, незнакомым. Первая реакция — изумление, а затем наступала неприязнь. Ведь по сравнению с тем миром, что показывала ему во снах Юстиция, гостиница отца выглядела грязной, отвратительной, бедной и убогой.

«Это не мои воспоминания, — объяснила ему Юстиция. — Те сны, что я шлю тебе, пришли из прошлого Язона. Ты должен понять его мир, иначе как ты напишешь его историю?»

И все ночи напролет Лэрд бродил по чисто-белым коридорам Капитолия, где не смела оседать даже пыль. То там, то здесь коридоры выходили в ярко освещенные пещеры, полные народа, — Лэрд даже не представлял, что людей может быть так много. Однако вместе со сновидением приходило знание, что это всего лишь малая часть жителей того мира. Ибо коридоры пронизывали планету насквозь, углубляясь в самые недра — нетронутыми оставались лишь жалкие остатки некогда могучего океана. Именно там нашли прибежище последние обитатели животного мира Капитолия. Порой встречались маленькие садики с ухоженными, искусственно выращенными растениями, — не более чем пародия на природные леса, попытка сохранить в памяти хоть частицу прежнего мира. В них можно было искать грибы до скончания веков и не найти ничего, поскольку все, что в этих садиках росло, было заранее просчитано и предопределено.

Здесь он впервые увидел поезда, летящие по трубам от станции к станции; в своих снах Лэрд обладал странным гибким диском, при помощи которого можно было делать все что угодно: стоило ввести диск в специальную узкую щель, и Лэрд мог ездить на поездах, проходить через двери, оказываться в будках, внутри которых люди из далекого далека говорили с тобой, что-то рассказывали. Лэрд слышал о таких устройствах, но никогда раньше их не видел, поскольку жизнь в Плоском Заливе велась простая, непритязательная. Эти воспоминания были настолько реальны, настолько затягивали его, что как-то раз, идя по лесу походкой человека, проведшего всю жизнь в подземных переходах, он вдруг наткнулся на следы дикой свиньи и страшно удивился, поскольку на этажах Капитолия живые звери перевелись давным-давно.

После того как он немножко свыкся с неведомым доселе миром, сновидения превратились в связные рассказы. Он видел актеров, чьи жизни записывались на забаву другим людям, причем записывалось даже то, что обычно совершается либо темной ночью, либо в запертой комнате. Он познакомился с оружием, которое пробуждает в людях жажду убийства — эта жажда горела в их глазах подобно яркому пламени. Жизнь Капитолия была жизнью осеннего листа, зацепившегося за край ограды ветреным днем.

И нигде смерть не ощущалась так остро, как в катакомбах Спящих. Снова и снова Юстиция демонстрировала ему людей, лежащих на стерильных постелях. Их воспоминания превратились в мыльные пузыри, и теперь они покорно ждали секунды, когда безмолвные служащие впрыснут смерть им в вены. Смерть в виде сомека, смерть, отсроченная на время, — смерть, пока замерзшие тела не восстанут из своих гробниц. Годы спустя молчаливые служащие будили Спящих, возрождали их воспоминания, и тогда люди вновь возвращались к жизни, гордясь собой так, будто достигли чего-то важного.

— Чего они боятся? — как-то раз спросил Лэрд у Язона, пока они готовили колбасу в кладовой, где хранились мясные припасы.

— Ну, прежде всего смерти.

— Но ведь они так и так умрут! Этот постоянный сон не прибавит им и денька жизни!

— Даже часа не прибавит. Всех нас ожидает одна и та же участь. — И он подвесил к потолку очередной кусок овечьих кишок, туго набитых мясом.

— Тогда почему? В этом нет никакого смысла.

— Дело в том, что важные люди Спят дольше и просыпаются реже. Поэтому они умирают сотни и сотни лет спустя.

— А как же друзья, близкие?

— В этом-то вся и суть.

— Зачем же жить, когда все твои друзья уже умерли?

— Извини, это вопрос не ко мне, — расхохотался Язон. — Я и сам всегда считал вечный сон дурацкой затеей.

— Так почему же они продолжали принимать сомек? Язон лишь пожал плечами:

— Что тебе сказать? Я не знаю.

И тогда Лэрд услышал голос Юстиции: «Нет на свете таких глупостей, опасностей или страданий, на которые не пошли бы люди в надежде, что это возвысит их в глазах остальных, придаст им силы или почета. Я видела, как человек отравляет себя, уничтожает собственных детей, унижает ближнего, отрезает себя от мира — и все это делалось ради того, чтобы остальные сочли, будто он — Высшее создание».

— Но только настоящий выродок может так думать!

— С тобой многие бы согласились, — сказал Язон.

«Но такие люди не принимают сомек, — заметила Юстиция. — Они отрицают сон, поэтому проживают положенный век и умирают, тогда как те, кто живет исключительно ради чести и могущества сна, те, кто считает, что сомек — это вечная жизнь, — эти люди презирают отвергнувших сомек».

У Лэрда все это не укладывалось в голове. Неужели люди могут быть такими глупыми? Но Язон рассказал, что на протяжении многих тысячелетий вселенной правили люди, посвятившие жизнь служению сну и принимающие мнимую смерть как можно чаще, лишь бы отдалить момент, когда наступит сон, конца которому не будет. Да и как Лэрд может сомневаться в этом? Его сновидения о жизни на Капитолии были абсолютно ясны, а воспоминания — необыкновенно реалистичны.

— А где находится этот Капитолий?

— Его больше нет, — ответил Язон, перемешивая перченое, острое мясо, прежде чем сунуть очередную горсть его в толстую кишку.

— Что, целая планета вдруг взяла и исчезла?

— Остался лишь голый камень. Металлическое покрытие было уничтожено уже давно. Теперь там нет ни почвы, ни морской жизни.

«Ну, пройдет пара миллиардов лет, — встряла Юстиция, — и может, этот мир еще изменится».

— А куда подевались люди?

— Это часть той истории, которую ты напишешь.

— Это вы с Юстицией уничтожили Капитолий?

— Нет. Это сделал Абнер Дун.

— Так, значит, Абнер Дун действительно существовал?

— Я лично знал его, — кивнул Язон.

— И он был обыкновенным человеком?

— Скоро ты напишешь о том, как мы с Абнером Дуном встретились. Юстиция расскажет тебе об этом во сне, а когда ты проснешься, то все подробно изложишь на бумаге.

— Что, Юстиция тоже знала Абнера Дуна?

— Юстиции всего двадцать лет. А мы с Абнером Дуном познакомились где-то… пятнадцать-шестнадцать тысячелетий назад.

Лэрд было подумал, что Язон, который хоть и не часто, но все же допускал ошибки, перепутал цифры, но Юстиция заявила, что все правильно. «Именно так все и было, — сказала она. — Последние десять тысяч лет Язон проспал на морском дне, да и до этого не раз погружался в сон».

— Так ты… ты тоже пользовался сомеком, — еле выговорил Лэрд.

— Я был пилотом космического корабля, — объяснил Язон. — В те времена наши корабли были куда медленнее, чем нынешние. И мы, пилотирующие их, мы были единственными, кто действительно нуждался в сомеке.

— Но сколько же тебе лет?

— Еще до того, как на эту планету ступила нога человека, я был уже стар. А что, это имеет какое-то значение?

Лэрд не знал, как выразить обуревающие его чувства, а потому спросил о том, что было бы ему более понятно:

— Так ты Бог?

Язон не рассмеялся, услышав такую глупость. Вместо этого он задумался. Ответила Юстиция: «Всю свою жизнь я звала его Богом. Пока не узнала поближе».

— Но как ты можешь быть Богом, если Юстиция обладает куда большими возможностями, чем ты?

«Я его дочь, между нами пять сотен поколений. По-моему, достаточное время, чтобы дети Бога чему-то да научились».

Лэрд взял из рук Язона вереницу маленьких колбасок и повесил ее над огнем коптиться.

— Знаешь, мне никто не говорил, что Бог умеет делать колбаски.

— Это так, мелочь, чему только не научишься за долгую жизнь.

Был уже полдень, поэтому они направились в дом, где мать молча подала им блюдо с сыром, буханку горячего хлеба и сок перезрелых яблок.

— Вкуснее даже на Капитолии не едал, — отметил Язон, и Лэрд, припомнив безвкусную пищу, которой пичкали Язона в детстве, охотно согласился.

— Так, — сказал Язон. — Осталась последняя стадия подготовки, и ты можешь приступать к написанию книги. Но сейчас нам нужны чернила.

— Старый писарь оставил немножко, — напомнил Лэрд.

— Коровья моча, — скривился Язон. — Я научу тебя делать чернила, которые продержатся очень и очень долго.

Услышав это, мать не могла скрыть недовольство:

— В доме столько работы, — сказала она, — а ты забиваешь Лэрду голову всякими дурацкими затеями. Тоже мне важность — чернила!

Язон улыбнулся, но взгляд его был тверд:

— Тано, я трудился наравне с твоим сыном. Снег еще не выпал, а у вас уже столько запасов на зиму, сколько вы никогда не видывали. Кроме того, я заплатил за проживание, тогда как на самом-то деле это вы должны платить мне за мою работу. Предупреждаю, не упрекай меня в том, что мы с твоим сыном зря тратим время.

— Ты меня ПРЕДУПРЕЖДАЕШЬ?! И что ж ты со мной сделаешь, если я ослушаюсь, — убьешь под моей же крышей? — съязвила она, надеясь затеять свару.

Но его слова жалили, словно пчелы:

— Не стой у меня на пути, Тано, иначе я расскажу твоему мужу, что не он один в этом доме раздувал огонек в потайном горне. И опишу, какие именно путники качали мехи и подбрасывали поленья, дабы огонь твой не угасал.

Глаза матери округлились, и, резко умолкнув, она снова принялась крошить турнепс для супа.

Это ее смирение было настоящим признанием поражения. Лэрд смотрел на нее с презрением и страхом. Он думал о своем худеньком тельце и узких плечах, думал; какой же путник зачал его. «Что украла ты у жизни?» — мысленно спрашивал он мать.

«Ты сын своего отца, — раздался голос Юстиции. — И Сала тоже была зачата им. Те, кто охранял вас от боли, следили и за тем, чтобы незаконнорожденные дети не появлялись на свет».

Утешение было слабым. Мать всегда относилась к нему холодно, он боялся ее, но никогда даже не думал, что она умеет лгать и изворачиваться.

— Ну, Тано, что скажешь о моих успехах? Научился я языку? — бодро поинтересовался Язон.

— Иди, делай свои чернила, — хмуро буркнула мать. — Чем меньше времени ты будешь проводить в доме, тем лучше.

«Знаешь, мама, в последнее время мне тоже здесь что-то разонравилось».

На прощание Язон легонько чмокнул Юстицию в щечку. Юстиция молча проводила его горящим взглядом. Выйдя на улицу, Язон объяснил Лэрду:

— Юстиция терпеть не может, когда я начинаю играть на страхах и тем самым подчиняю себе людей. Она считает, что это дурно и отвратительно. Она-то привыкла управлять людьми, незаметно изменяя их желания, чтобы им даже в голову не пришло ослушаться ее. А я вот думаю, что это плохо отражается на умственных способностях и превращает людей в животных.

Лэрд молча пожал плечами. Мать разрешила ему заняться чернилами, это главное — не важно, как этого добились Язон и Юстиция.

Язон собирал со стволов древесные грибы и клал к себе в сумку, поручив Лэрду наломать ветвей шиповника и набить ими другую котомку. Коварные кусты так и норовили вцепиться шипами ему в руки, но он не жаловался, даже испытывал удовольствие, снося боль без малейшего стона. Ближе к сумеркам, уже по пути домой, Язон остановился у одной сосенки и соскреб с нее смолы, наполнив предусмотрительно захваченную плошку.

Грибы они сварили, порезали на кусочки, отварили снова и отлили полученную черную жидкость в отдельную миску. Раздавив в ней мелко накрошенные ветви терновника, они снова ее процедили, затем добавили сосновую смолу и поставили на огонь, где она и бурлила около часа. В конце концов, в последний раз пропустив ее сквозь холст, они получили две пинты блестяще-черных чернил.

— Они сохраняют яркость на протяжении целого тысячелетия, а надпись, сделанную ими, можно прочитать и через пять тысяч лет. Скорее пергамент обратится в пыль, чем исчезнут чернила, — сказал Язон.

— Где ты научился делать такие хорошие чернила?

— А где ты научился делать такой тонкий пергамент? — в ответ спросил Язон, беря из рук Лэрда лист. — Сквозь него мою руку видать.

— Ну, как сделать пергамент, знает каждый, — хмыкнул Лэрд. — Овцы носят его секрет на теле, до самой смерти, и делятся им с нами, когда мы свежуем их.

Той ночью Лэрду снилось, как Язон впервые встретился с Абнером Дуном. Как Бог повстречался с Сатаной. Как жизнь сошлась со смертью. Как Создатель столкнулся с разрушителем. Сон принесла ему Юстиция; извлекла она этот сон из дальних уголков памяти Язона. Воспоминания о воспоминаниях о воспоминаниях — вот что вертелось в уме у Лэрда, когда на следующее утро дрожащим пером он вывел первую строку.

Глава 3

Книга древних воспоминаний

Вот как начал Лэрд свою книгу:

«Я — Лэрд из Гостиницы Плоского Залива. Я не писарь, но читал книги и знаком с буквами, связками и окончаниями. Поэтому хорошими свежими чернилами на изготовленном собственноручно пергаменте я пишу эту повесть, историю, которая на самом деле принадлежит не мне. Это воспоминания о снах, в которых мне приснилось детство другого человека, и сновидения эти были посланы мне, дабы я мог изложить историю его жизни. Прошу прощения, если я плохо пишу, ибо не часто мне приходилось заниматься этим делом. Я не обладаю стилем Симола из Грэйса, хотя и мечтаю, чтобы мое перо могло выводить такие изящные фразы, какие придумывает он. Но я умею лишь излагать все просто, как есть, — что я и делаю.

Имя того мальчика, о котором я вам расскажу, — Язон Вортинг, в ту пору его звали просто Джэйс, никому ведь и невдомек было, кто он такой и кем ему суждено стать. Он жил на мертвой ныне планете Капитолий, сотворенной из стали и пластика. Этот мир был настолько богат, что дети там ничего не делали — только ходили в школу да играли во всякие игры. Этот мир был настолько беден, что ни одного колоса не росло на земле, поэтому жителям его приходилось есть то, что присылали с других планет на огромных космических кораблях».

Лэрд перечитал написанное и остался доволен и испуган одновременно. Он был доволен тем, что ему удалось собрать вместе столько слов за раз. Тем, что повесть начиналась, как самая настоящая книга. А испуган, потому что знал, насколько он необразован: истинные писари непременно сочтут это детским лепетом. «Я и есть дитя amp;.

— Ты мужчина, — возразил Язон. Он сидел на полу, привалившись к стене, и шил кожаные башмаки, которые сам вызвался сделать отцу. — И книга твоя получится — главное, чтобы в ней ты говорил только правду.

— Но вдруг я чего забуду?

— А ты и не обязан запоминать все до мельчайших подробностей.

— Мне иногда снится такое, чего я даже не понимаю.

— От тебя никто не требует, чтобы ты все понимал.

— Но откуда мне тогда знать, что правда, а что нет? Язон расхохотался, пропустил длинную, толстую иглу сквозь кожу и затянул стежок.

— Это твои воспоминания о твоих же снах, о воспоминаниях Юстиции о хранящихся в моей памяти событиях, которые произошли со мной в далеком детстве, проведенном на планете, которая погибла более десяти тысяч лет назад. Чем еще это может быть, если не правдой?

— И с чего мне начать? Язон пожал плечами:

— Мы выбирали не слепое орудие, мы выбирали человека, который изложит нашу историю на бумаге. Начнем сначала, с самого важного.

Сначала? С самого важного? Лэрд быстро перебрал в уме то, что помнил о жизни Язона. Что же здесь важно? С чего начать? Страх и боль — вот что казалось сейчас самым важным Лэрду, ведь в детстве своем он никогда и ничего не боялся и не испытывал боли, не то что сейчас. И важнее всего — первый страх, первая боль, которые Язон пережил, чуть не распрощавшись с жизнью из-за какой-то сданной на «отлично» контрольной работы.

Случилось все на уроке, на котором изучалось движение и энергия звезд. Лишь несколько сотен из всех тринадцатилетних детей Капитолия проявили достаточные способности, чтобы быть допущенными к этой дисциплине. Джэйс наблюдал за задачами, возникающими над его партой, — маленькие звездочки и галактики кружили прямо перед ним, он мог держать в руках целую вселенную. Прямо под звездами возникал текст задания, и Джэйс набрал на клавиатуре ответы.

С подобными задачками Джэйс справлялся без труда. Учился он хорошо, и чем меньше оставалось вопросов, тем увереннее он становился: контрольная работа оказалась не из сложных. Застрял он на самом последнем вопросе. Он был абсолютно не связан с остальными задачами. К такому вопросу Джэйс был не готов. И все же тщательно проанализировав задачу, он подумал, что знает, какой может быть ответ. Он начал расчеты. В конце концов все уперлось в одну-единственную цифру. Вроде бы он знал, какой она должна оказаться, однако понятия не имел, как это доказать. Еще год назад он похвалил бы себя за догадку и без малейших колебаний ввел ответ. Но сейчас все изменилось. У него, появилась возможность проверить собственную правоту.

Он посмотрел на преподавателя. Взгляд Хартмана Торрока блуждал по комнате. Джэйс стал осторожно перестраивать свое сознание. Секунду он привыкал к новому видению мира — возникло ощущение, будто он долго всматривался в какую-то точку перед собой, а потом внезапно перевел взгляд на что-то вдали. Его мысленный взор проник в глубины мозга Хартмана Торрока. Теперь Джэйс различал мысли учителя так ясно, словно сам думал о том же. В данный момент все помыслы преподавателя крутились вокруг женщины, которая поссорилась с ним сегодня утром. Он представлял себе, как ее тело могло бы содрогаться под ним от удовольствия и боли нынче ночью. Им овладевали грязные желания — подчинить ее себе, сделать подобием собственного языка, чтобы говорила она лишь о том, чем думает он, и умолкала, когда того захочет он. Джэйсу Хартман Торрок никогда не нравился, теперь он его просто презирал. Мысли Торрока доставляли мало удовольствия.

Джэйс быстро миновал слой настоящих мыслей Торрока и ловко углубился в дебри невостребованных воспоминаний, разыскивая знания касательно звезд и их движений, перебирая память в поисках значения незнакомой цифры. Все это он проделывал с такой легкостью, словно копался в собственных воспоминаниях. Наконец перед ним возникла точная цифра, вплоть до четырнадцатого знака после запятой. Он извлек ее из мозга Торрока и ввел результат в электронную книжку. Список задач закончился. Контрольная работа выполнена. Он ждал.

Оценка была отличной — он набрал наивысшее число баллов. И все же над партой Джэйса возникло красное мерцание. Это означало, что тест провален. Либо компьютер дал сбой, либо зафиксировал какой-то обман. Торрок с обеспокоенным видом поднялся и поспешил к Джэйсу.

— В чем дело? — осведомился преподаватель.

— Понятия не имею, — ответил Джэйс.

— Сколько баллов ты набрал? — Он взглянул на результат — наивысшая оценка. — Так в чем же дело?

— Понятия не имею, — еще раз повторил Язон. Торрок вернулся к собственному столу. Он что-то тихо бормотал себе под нос. Джэйс, как всегда, принялся считывать его мысли. И в самом деле, ошибся Торрок. Последнего вопроса не должно было быть в контрольной работе. В нем шла речь о тайнах, которых детям не полагалось знать. Торрок написал текст задачи прошлой ночью, намереваясь включить ее в завтрашний экзамен учеников-выпускников. Вместо этого он поставил ее в контрольную работу для начинающего класса. Джэйс вообще не должен был ответить на поставленный вопрос, и уж тем более ответить правильно. Верный ответ означал одно — каким-то образом он исхитрился списать.

«Но откуда он мог списать, у кого спросить? — думал Хартман Торрок. — В этой комнате никто не знал ответа, кроме меня самого! А я даже словом не заикался о задаче».

«Каким-то образом этот мальчишка выкрал у меня правильный ответ, — продолжал думать Торрок. — А подумают-то, что это я ему сказал, что обманул оказанное доверие, что нельзя мне открывать никаких тайн. И меня накажут. Лишат привилегий сомека. Как же этот мальчишка ухитрился узнать ответ? Как он это проделал?»

И тут Торрок вспомнил один весьма и весьма неприятный штришок из биографии Джэйса Вортинга — вспомнил о его отце. «Чего же еще ждать от сына Разумника?! — восторжествовал Торрок. — Он узнал мою тайну, поскольку он истинный сын своего отца».

Джэйс даже вздрогнул, ибо больше всего на свете боялся, что именно так учитель и подумает. Мальчика с детства пугали историями о его отце. Гомер Вортинг, чудовище в человеческом обличье, главарь Восстания Разумников, самый беспощадный и жестокий убийца за всю историю человечества. Он погиб на расстоянии многих световых лет от Капитолия, задолго до того, как мать Джэйса решила зачать ребенка. К тому времени война с Разумниками была закончена. Но и по сей день вся вселенная проклинала и страшилась убежавших расправы Разумников — о них ей напоминала память о восьми миллиардах человек, которых отец Джэйса спалил одной адской вспышкой.

Сначала Разумников никто не трогал. Но вот наступил момент, когда в, казалось бы, бесконечной войне между Империей и Восставшими (или между Узурпаторами и Патриотами — определение зависело от того, на чьей стороне вы находились) обе стороны начали использовать пилотов-телепатов. Последствия этого замысла были воистину кошмарны — люди, не обладающие телепатическими способностями Разумников, быстро оказались не у дел, так что та и другая стороны вскоре осознали, что Разумники, которые могли связываться друг с другом посредством силы мысли, вполне могут объединиться и против Империи, и против Восставших, сместить правительство и завладеть сомеком, а следовательно, и всей бюрократической машиной. В общем, было вынесено решение, что до тех пор, пока обычные люди не будут точно знать, что у Разумников на уме, этим проклятым телепатам не следует, да и просто нельзя доверять космические корабли.

По сути дела, пилоты-Разумники действительно намеревались в скором времени покончить с войной, примирив враждующие стороны. Когда же Империя и Восставшие попытались отстранить Разумников от командования, те сочли, что возможность добиться своего еще вполне реальна. Они захватили суда и объявили, что оба правительства распущены. В ответ Империя и Восставшие на какое-то время объединили свои усилия, дабы каленым железом выжечь телепатов. Сначала пилоты-Разумники только отступали. Даже несмотря на то, что каждого плененного Разумника немедленно убивали, они пытались избежать кровопролития, надеясь вначале на победу, затем — на компромисс, а в самом конце — на милосердие. Однако во вселенной им места не было; Разумники должны были умереть. Гомера загнали в угол, и надежды на бегство у него не оставалось. Тогда-то он и принял решение унести с собой в могилу восемь миллиардов человек.

«И Я его СЫН».

Воспоминания в один миг пронеслись перед мысленным взором Язона Вортинга. Хартман Торрок даже не догадывался, что происходит за непроницаемой маской, в которую превратилось лицо Джэйса.

— Анализ крови, — произнес Торрок.

Язон запротестовал, требуя объяснения причин.

— Вытяни руку.

Джэйс подчинился. Он знал, что анализ ничего не покажет. О, как они были умны, эти ярые ненавистники Разумников. Ученые были уверены в том, что способность проникать в разум другого человека переходит от матери к детям, она пассивна в дочерях, чтобы проявиться в сыновьях. У матери Джэйса ген Разумника не обнаружили, поэтому и у Джэйса его не могло быть, да и не было. И все-таки он обладал даром Разумника, он ВИДЕЛ, что творится в умах людей. Он прекрасно понимал, что когда-нибудь кто-нибудь догадается, что, возможно, дар телепатии можно перенять не только от матери, но и от отца — вместе с глазами, голубыми, как грудка сизокрылки. Дар проникать внутрь людского разума проснулся в нем не сразу — он пришел, подобно волосяному покрову на теле, проступающему в период возмужания. Впервые заметив, что происходит, он страшно перепугался, ему показалось, что он сходит с ума. Однако позднее он понял, что невозможное свершилось: он унаследовал проклятие своего отца. Одна эта мысль приводила в ужас — насколько он похож на отца, на этого монстра-убийцу? И все-таки от дара Разумника было не так легко отказаться. Он старался действовать как можно осторожнее, постоянно заставлял себя притворяться и делать вид, будто понятия не имеет о тайнах, выведанных в умах других людей. Проще всего было вообще не заглядывать к ним в разум. Но тогда он ощущал себя калекой, чьи ноги только что вылечили — как это можно не сорваться с места и не побежать, теперь, когда он знает, что ему это по силам?! За эти месяцы — или с тех пор минул уже год? — он научился осмотрительности, одновременно овладев искусством контроля и управления данной ему силой. А сегодня он позабыл про осторожность. Сегодня он показал, что знает то, чего в принципе не может знать.

«Но я же не из разума Торрока взял эту цифру, — успокаивал он себя. — Я всего лишь ПОДТВЕРДИЛ ее, прояснил. А ответ сам высчитал».

Джэйс чуть не сорвался и не крикнул об этом вслух — «Я сам додумался до ответа на последний вопрос!» — но вовремя спохватился и прикусил язык. Торрок еще не объяснил ему, в чем дело. «Не наделай глупостей, — приказал себе Джэйс. — Ни в чем не сознавайся, если не хочешь распрощаться с жизнью».

Спустя секунду пришли результаты анализа, ряды циферок побежали над учительским столом, растворяясь в воздухе, похожие на стадо овец, утекающее за забор загона. Реакция отрицательная. Отрицательная. Отрицательная. Никаких признаков телепатического дара Разумника в Джэйсе.

За исключением одной маленькой детальки. Мальчик не мог знать ответ на вопрос.

— Ладно, Джэйс, Как ты это провернул?

— Что именно? — поинтересовался Джэйс. «Ну, как у меня получается врать? Старайся, Джэйс, старайся, от этого зависит твоя жизнь».

— Как справился с последним вопросом? Мы не проходили этого. Я не полный идиот: давать такой мелюзге теорему Крэка.

— А что такое теорема Крэка?

— Кончай прикидываться, — процедил Торрок. Он коснулся клавиатуры и вызвал на дисплей ответ Джэйса на последний вопрос. Один ряд чисел он специально выделил, отметив светящейся полоской. — Откуда тебе известна величина изгиба прямой на переходе к сверхсветовой скорости?

— Но никакое другое значение сюда не подходило, — совершенно искренне ответил Джэйс.

— И ты указал его с точностью до четырнадцатого знака после запятой? Двести лет ученые ломали головы, чтобы определить суть проблемы, а после этого лучшие математики Империи долгие годы корпели над расчетами, вычисляя точное значение получающейся дуги для ПЯТИ участков. Результат был получен всего пятьдесят лет назад — некоему Крэку удалось просчитать и доказать эту цифру до четырнадцатого знака. И ты хочешь сказать, я поверю, будто бы ты, сидя за этой партой, за каких-то пять минут раскусил проблему?!

До этой секунды остальные ученики упорно отводили взгляды от своего товарища. Теперь же, услышав, что Джэйсу известно значение теоремы Крэка и он умеет использовать его при решении задач, они глазели на одноклассника с благоговейным ужасом. Пускай он смошенничал, где-то разузнал цифру, зато он знал, как с ней ОБРАЩАТЬСЯ, тогда как они только-только приступили к поверхностному ознакомлению с трудами Ньютона, Эйнштейна и Ахмеда. Всем сердцем они ненавидели Джэйса и желали ему смерти. Ведь он выставил их такими дураками, считали они.

Торрок тоже заметил взгляды других учеников и резко понизил голос:

— Не знаю, парень, откуда ты взял величину дуги, но если кто вдруг подумает, что это я объяснил тебе теорему, чего, клянусь Господом, я не делал, моя работа полетит к черту. К черту полетит мой СОМЕК, срок сна у меня и так небольшой, всего лишь год в сомеке и три наверху, но это же только НАЧАЛО. Я СПЯЩИЙ, и тебе не отнять у меня мои привилегии.

— Не знаю, о чем вы говорите, — сказал Джэйс. — Я сам произвел все расчеты. Не моя вина, что величину дуги без труда можно было определить, основываясь на сформулированном вами вопросе.

— Да, определить можно было, но не с точностью до четырнадцатого знака, — прошипел Торрок. — А теперь выметайся отсюда, но завтра постарайся не опаздывать, у кое-кого наверняка возникнут вопросы к тебе. И мать твою порасспросим, потому что я ЗНАЮ, КТО ТЫ ТАКОЙ, и к дьяволу анализ, я и без медицинских склянок докажу это. Ты умрешь у меня на глазах, я не позволю тебе разрушить мою жизнь.

Они никогда не испытывали симпатии друг к другу, и тем не менее злость учителя потрясла Джэйса. Он даже представить себе не мог, как это взрослый человек может в открытую заявить, что желает Джэйсу смерти. Он перепугался, словно маленький ребенок, повстречавший в лесу зубастого серого волка. Перед его глазами вставали оскаленные острые клыки, исходящая пеной пасть, и слышалось низкое, глухое рычание, рождающееся в утробе хищника.

И все же он обязан притворяться и дальше, будто даже не подозревает, какого именно признания пытается добиться Торрок.

— Мистер Торрок, я ничего не списывал. И раньше никогда этим не занимался.

— На всем Капитолии всего тысяча-другая людей умеет обращаться с данной величиной, мастер Вортинг. Однако миллионы наших соотечественников без труда справятся с задачей осведомления Маменькиных Сынков насчет человека, который ведет себя очень похоже на Разумника, — Так вы обвиняете меня в…

— Ты и сам прекрасно знаешь, в чем я тебя обвиняю. «Знаю, — про себя согласился Джэйс. — Знаю и то, что ты до смерти напуган, что ты считаешь меня подобием отца, думаешь, я убью тебя на месте, а ведь я всего лишь маленький мальчик, беспомощный юнец…»

— Готовьтесь к проверке, мастер Вортинг. Так или иначе, но мы узнаем, откуда ты взял эту величину — честным путем ты бы никогда ее не вычислил.

— Это вы так считаете!

— Только не до четырнадцатого знака. «Да. Только не до четырнадцатого знакам.

Джэйс поднялся и покинул классную комнату. Одноклассники старательно прятали глаза до тех пор, пока он не повернулся к ним спиной. И тогда взгляды, подобно буравчикам, вонзились в него. Неизбежное случилось, беда свалилась на голову ниоткуда, ведь все шло так мирно, он просто увлекся контрольной работой, над которой сейчас бились остальные ученики. «Что же я натворил?!»

Он приложил ладонь к считывающему устройству трубопровода, и двери распахнулись, пропуская его. По пути домой из школы он, как правило, не спешил. В это время дня народу в «червяке» — поезде было немного, а значит, дорога была опасна для жизни — на тех уровнях, где приходилось жить Джэйсу с матерью, скрывалось множество преступников, которых называли «стенными крысами» и которые в последнее время так осмелели, что врывались в поезда, грабили и убивали кого попало. Поезд огромной змеей скользил по туннелям, и Джэйс пробрался по нему, пока не оказался в вагоне, где сидело несколько человек. Пассажиры с подозрением уставились на него. Он только теперь осознал, что он уже далеко не маленький мальчик. Поэтому его, как и всякого незнакомца, начинают сторониться и опасаться.

Мать ждала его. Все как всегда, каждый раз, приходя домой из школы, он заставал ее за одним и тем же занятием — сидя на стуле, она ждала его. Если бы он не знал, что она все еще работает, все еще зарабатывает те жалкие гроши, на которые они влачили свое существование, он мог бы подумать, что она садится напротив двери сразу после его ухода в школу и сидит так все время, пока он не вернется. Ее лицо казалось безжизненным, как у марионетки. Только после того как он поздоровался с ней и улыбнулся, уголки ее рта дрогнули; улыбнувшись в ответ, она медленно поднялась.

— Голоден? — спросила она.

— Не очень.

— Что-то случилось? Язон пожал плечами.

— Давай я вызову меню.

Она ткнула пальцем в кнопку вызова. Меню в тот день не отличалось особым разнообразием — впрочем, как и всегда.

— Рыба, птица, мясо.

— Точнее, водоросли, бобы и человеческое дерьмо, — прокомментировал Джэйс.

— Надеюсь, ты не от меня научился так выражаться, — заметила мать.

— Извини. Мне рыбу. А вообще заказывай что хочешь. Она набрала заказ. Затем принесла маленький столик, облокотилась на него и посмотрела на Джэйса, забившегося в угол комнаты.

— Что случилось? Он рассказал.

— Но это же нелепица какая-то, — возмутилась мать. — Ты не можешь обладать генами Разумника. Меня подвергали обследованию трижды, прежде чем позволили родить от Гоме… от твоего отца. Я тебе об этом уже рассказывала, еще в детстве.

— Для них это не довод.

Для матери тоже, сделал вывод Джэйс из ее явного беспокойства, граничащего со страхом.

— Не волнуйся, ма. Ничего они не докажут.

Мать пожала плечами и закусила ладонь. Джэйс терпеть не мог, когда она это делала — подносила руку ко рту и прикусывала ладонь зубами. Он поднялся с пола, подошел к спальной стенке и опустил свою кровать. С размаху бросившись на нее, он вперился взглядом в потолок. В узорах плиток на потолке ему с самого детства виделось лицо. Когда он был совсем малышом, этот человек являлся ему во сне. Иногда он казался чудовищем, грозящим поглотить маленького Джэйса. Иногда это был его отец, который улетел куда-то далеко-далеко, но по-прежнему присматривает за ним. Когда Джэйсу исполнилось шесть лет, мать рассказала мальчику, кем был его отец на самом деле, и Джэйс понял, что все его сны оказались правдивы, — это действительно был его отец, и отец его был чудовищем.

Чего же так боится мать?

Джэйс не раз хотел заглянуть в ее разум, но сдерживал себя. Так, случайные, поверхностные мыслишки считывал, но дальше — ни-ни. Его пугало то, как она грызет собственную руку и безвольно оседает на стуле на время, пока его нет дома. Она знала ответы на все вопросы, о чем бы он ни спрашивал ее, но казалась какой-то безразличной ко всему окружающему — он инстинктивно боялся того, что может крыться в ее воспоминаниях, он не хотел этого знать.

Ибо воспоминания других людей воспринимались им чересчур близко к сердцу, как будто все это он пережил сам. Они крепко-накрепко врезались в память, поэтому, задержавшись в разуме другого человека, по прошествии определенного времени он начинал путаться, что принадлежит ему, а что — совершенно посторонней личности. Лежа в постели долгими ночами, он странствовал по близлежащим хибарам — он еще не настолько овладел даром прослушивания, чтобы достигать отдаленных уголков. И никто даже не подозревал о его присутствии. Люди думали свои думы, что-то вспоминали, видели сны, не зная и не ведая о том, что за ними подглядывают. Ум Джэйса был далеко не девственен — чистый телом, он принимал участие как в роли мужчины, так и в роли женщины в таких изощренных оргиях, которых никак не ожидал от своих тихеньких и скромных соседей. В своих воспоминаниях Джэйс измывался над детьми, убивал человека во время бунта на нижнем уровне, обкрадывал работодателя, совершал акты саботажа, нанося незаметные повреждения системе подачи электричества, — он пережил все наиболее запоминающиеся, болезненные, унизительные поступки людей, в чьи умы он заглядывал. Хуже всего приходилось по утрам, когда он просыпался: каждый раз надо было разбираться, что же он натворил в действительности, а что — только в мыслях.

Ему не хотелось, чтобы воспоминания матери влияли на него подобным образом.

Но она была явно испугана. Она продолжала грызть ладонь, сидя за столом в ожидании ужина. «Почему ты так боишься, что кто-то обвинит меня в способностях Разумника?»

Он не выдержал и заглянул в ее разум. А заглянув, все узнал. Она вышла замуж за Гомера Вортинга еще до восстания, поэтому ее не тронули. Ожидая возвращения мужа, она обычно ложилась в сомек — так поступали все жены пилотов космических кораблей. И вот, в один прекрасный день, когда плоть ее все еще горела после пробуждения, сразу после того, как воспоминания были возвращены ей, участливые люди в белых стерильных одеждах поведали ей, что ее муж погиб, подробно описав, что он натворил перед смертью. Ей казалось, что они расстались всего несколько минут назад, незадолго до процедуры считывания памяти. Он поцеловал ее на прощание, она до сих пор ощущала призрачное, легкое прикосновение его губ — и вдруг оказалось, что он мертв, умер за год до того, как посчитали нужным разбудить вдову. Он превратился в монстра-убийцу, а она даже не успела зачать от него ребенка.

«Так почему же ты решила родить меня, мама?» В поисках ответа Джэйс заглянул поглубже, напрочь позабыв о своих намерениях выяснить причину ее тревоги. Но разницы и не было: его любопытство и ее страх вели к одной и той же разгадке. Она решила родить ребенка от Гомера, и непременно сына, поскольку отец Гомера, старый Улисс Вортинг, сказал, что она обязана это сделать.

Улисс Вортинг обладал такими же голубыми глазами, какие каждый день видел в зеркале Язон — глубокими, чистыми, без единого пятнышка, голубыми глазами, в которых словно сияло небо живого и благодатного мира. Улисс изучал молоденькую Ююл, девушку, которую привел домой знакомиться с отцом космолетчик-сын, а она никак не могла понять, что же такое заинтересовало в ней этого необычного старика.

— Не знаю, — произнес наконец старый Улисс. — Не знаю, сильна ли ты или нет. Сколько останется от былой Ююл, когда она свяжет судьбу с Гомером?

— Ну вот, правильно, попугай ее мной, — пошутил Гомер.

«Я не хочу слышать твой голос, — обратился Язон к возникшему из далекого прошлого образу отца. — Я не имею к тебе никакого отношения. У меня нет отца».

— Я не боюсь тебя, — ответила Ююл. К кому она обращалась — к Гомеру или к Улиссу? — Может, я сильнее, чем ты думаешь.

Но про себя она думала: «Даже если я лишусь самой себя и стану лишь частицей Гомера, да будет так».

Улисс расхохотался. Как будто прочитав ее мысли, он сказал:

— Не женись на ней, Гомер. Она с радостью готова стать получеловеком.

— О чем мы вообще говорим? — немного нервно рассмеялась Ююл.

— Мне плевать, на ком или на чем женится мой сын, — наклонился к ней Улисс. — Он не просит моего благословения и никогда не попросит. Но слушайте внимательно, юная леди. Речь идет о тебе и мне, а вовсе не о нем и тебе. Ты зачнешь от него ребенка, и это непременно должен быть мальчик, у которого будут такие же голубые глаза, как у меня. Если не получится с первого раза, ты будешь рожать до тех пор, пока не родишь того, кого нужно. Я не допущу, чтобы ты оставила меня без преемника только потому, что слишком слаба. Ведь ты бы даже и имени своего не помнила, не шепчи его тебе Гомер на ушко каждую ночь.

Эта речь привела ее в ярость:

— Не вашего ума дело, сколько у меня будет детей, мальчиков или девочек, и какого глаза будут их цвета… Какого цвета глаза! — Она так разозлилась, что даже начала путать слова. Улисс же лишь смеялся ей в лицо.

— Не обращай внимания, — успокоил ее Гомер.

«Не теряй самообладания!» — крикнул подслушивающий Язон.

— Он любит строить из себя эдакого сукина сына, — продолжал Гомер. — Он просто испытывает тебя на прочность, проверяет, сможешь ли ты выдержать его натиск.

— Не смогу, — призналась Ююл, в самый последний момент попытавшись обратить сорвавшуюся с губ правду в неловкую шутку.

Улисс же пожал плечами:

— Мне-то что? Роди от Гомера сына с глазами цвета чистого неба, вот и все. И назови его Язоном, в честь моего отца. Мы передаем эти древние имена из поколения в поколение столько лет, что…

— Отец, ты начинаешь утомлять, — произнес Гомер. Произнес нетерпеливо, сделав ударение на слове «утомлять». Язону захотелось хотя бы на секунду очутиться в прошлом и проникнуть в разум самого Гомера, а не довольствоваться воспоминаниями матери.

— Гомер — это я, — сказал Улисс, — таким же будет сын Гомера.

Вот, значит, какие слова запали ей в душу. «Гомер — моя копия, таким же будет сын Гомера. Роди сына с глазами цвета чистого неба. Назови его Язоном. Гомер — это я, таким же будет сын Гомерам.

— Я не убийца, — прошептал Язон. Мать вздрогнула.

— Но я вижу, что отец…

Она вскочила и кинулась к нему, опрокинув по дороге стул, протягивая к Джэйсу руку, словно пытаясь зажать ему рот.

— Следи за тем, что говоришь, сынок, разве ты не знаешь, что и у стен есть уши?

— Гомер — это я, — громко сказал Джэйс, — таким же будет сын Гомера.

Мать в ужасе воззрилась на него. Он словно назвал по имени глубокий ее страх. Подчинившись воле Улисса, она произвела на свет еще одного Разумника.

— Не может быть, — прошептала она. — От матери к сыну, только так…

— Должно быть, есть в этом мире и другие возможности, — проронил Джэйс, — а не только те, что кроются в Х-хромосомах и обретают силу, совместившись с пассивной У-хромосомой.

Внезапно она сжала руку в кулак и с размаху ударила по губам лежащего Джэйса. Он вскрикнул от боли; кровь залила рот. Он попытался заорать на мать и едва не захлебнулся. Она же отшатнулась и, всхлипывая, впилась зубами в руку, ударившую сына.

— Нет, нет, нет, — повторяла она. — От матери к сыну, ты чист, ты чист, не его сын — мой, не его сын — мой…

Однако, проникнув в разум матери, Язон увидел, что она смотрит на него теми же самыми глазами, которыми смотрела на любимого мужа. Как ни верти, а у Язона было лицо Гомера Вортинга, хорошо известное всем, даже детям, которых запугивали этим человеком-монстром с самой колыбели. Он был моложе, губы были чуточку полнее, глаза — мягче, и все равно это лицо когда-то принадлежало Гомеру. Мать любила и одновременно ненавидела его за это.

Она стояла посреди комнаты, лицом к двери, и Язон увидел: ей кажется, будто на пороге стоит вернувшийся Гомер, будто он улыбается и говорит: «Все уладилось, и я вернулся, чтобы вновь мы были с тобой единым целыми. Язон проглотил скопившуюся во рту кровь, слез с кровати, обошел мать и встал перед ней. Она не замечала его. Ее помыслы сосредоточились на любимом муже, который протянул руку, коснулся ее щеки и произнес: «Ююл, я люблю тебя», — и тогда она шагнула навстречу к нему, в его объятия.

— Мама, — позвал Язон.

Она вздрогнула; глаза ее прояснились, и она увидела, что сжимает в объятиях не мужа, а сына с разбитыми губами. Она разразилась рыданиями, приникла к нему, оторвала от пола и, заливая его лицо слезами, дотрагиваясь до окровавленных губ, принялась целовать, повторяя и повторяя:

— Прости, прости, прости, что родила тебя, простишь ли ты меня когда-нибудь?

— Я прощаю тебя, — прошептал Язон, — за то, что ты позволила мне родиться.

«Мать безумна, — про себя подумал он. — Безумна и знает, что я обладаю даром проникать в разум других людей. Если на нее как следует поднажать, она все расскажет — и тогда нам конец».

На следующий день ему придется идти в школу. Если он останется дома, он обличит сам себя. Тогда за ним придут прямо сюда и наткнутся на Ююл, на жену самого Гомера Вортинга — на Ююл, суженую чудовища, так она мысленно называла себя. «О Господи, зачем я полез в ее разум? — повторял он про себя, ворочаясь с боку на бок. Долгое время ему никак не удавалось уснуть; пришедший наконец сон был прерывист, и Джэйс часто просыпался, все пытаясь придумать выход из, казалось бы, безнадежной ситуации. Спрятаться, превратиться в «стенную крысу»? Он понятия не имел, как люди ухитряются выжить на Капитолии без специального кода на руке — они вынуждены всю жизнь скрываться в вентиляционных шахтах и красть все, что плохо лежит. Нет, он пойдет в школу и с открытым взглядом встретит любую опасность. Доказательств его вины нет. Он САМ додумался до ответа. Ну, большей частью сам. Так что, пока анализ не покажет в Джэйсе ген Разумника, у Торрока никаких доказательств нет.

Утром он попрощался с матерью и, сев в трубопоезд, продремал всю дорогу до школы. Как ни в чем не бывало он отсидел утренние занятия, съел бесплатный обед, который обычно служил ему основной трапезой за день, после чего появился директор школы и пригласил Джэйса к себе в кабинет.

— А как же история? — спросил Джэйс, пытаясь сохранить на лице беззаботное выражение.

— От остальных занятий ты сегодня освобожден. Торрок ждал в директорском кабинете, на губах его змеилась довольная улыбка.

— Мы подготовили тебе контрольную работу. Она не труднее той, вчерашней. Только вопросы писал не я. И поэтому ответов не знаю. Кто-то будет постоянно присутствовать рядом с тобой. Если уж вчера ты проявил себя таким гением, сегодня, безусловно, ты без труда повторишь свой успех.

Язон перевел взгляд на директора:

— А мне обязательно заново проходить тест? Вчера я все сделал правильно, почему я обязан снова сдавать контрольную работу?

Директор вздохнул, покосился на Торрока и беспомощно развел руками:

— Против тебя было выдвинуто серьезное обвинение. Эта проверка… она законна.

— Но это ничего не докажет.

— Твой анализ крови… вызывает определенные сомнения.

— Мой анализ крови дал отрицательную реакцию. И ни разу не вызывал никаких сомнений, с тех самых пор как я родился. Я что, виноват, что у меня был такой отец?!

«Да, — согласился про себя директор. — Это нечестно, но…»

— Существует еще несколько способов проверить твои способности, а анализ твоих генов показывает… некие отклонения от нормы.

— Гены у всех разные. Директор снова вздохнул:

— Вот контрольная работа, мастер Вортинг. Удачи вам. Торрок улыбнулся:

— Здесь три вопроса. Можешь думать, сколько душе угодно. Хоть всю ночь.

«А может, мне просто извлечь у тебя из памяти твои самые заветные секреты и рассказать их всему миру?» Но Джэйс не осмеливался заглянуть в разум Торрока. Он должен был пройти тест, основываясь исключительно на собственных знаниях. Возможно, на кону стоит его жизнь. Но упорно отказывая себе во всяком знании со стороны, он все же думал: может, все-таки заглянуть в чей-нибудь разум? Чтобы узнать, какую цель преследует эта проверка. Он явственно ощущал свою беспомощность. Торрок мог принуждать его, мог толковать результаты контрольной работы как угодно, а Джэйс был бессилен что-либо поделать.

Сев за парту и вглядевшись в рисунок витающих в воздухе звезд, Джэйс окончательно пал духом. Он даже вопроса толком не понимал. В нем присутствовало два символа, которых он не знал, а движение звезд было, мягко говоря, несколько необычным. Да кто они такие, чтобы, подобно Господу Богу, распоряжаться его жизнью?

Все время им кто-то повелевал и распоряжался. Зачат он был только потому, что старый Улисс так сказал; Язона породила на свет не любовь, а чей-то древний бездушный умысел, которому следовала полусумасшедшая вдова. И вот снова он зависит от чьих-то планов, а сам даже толком не уверен, спасет его знание намерений окружающих людей или нет.

Но отчаяние ни к чему хорошему не приводит. Он изучил движение звезд, попытался осмыслить их эксцентрические прыжки, просмотрел цифры, после чего начал один за другим отбрасывать неверные варианты.

— А на вопросы обязательно отвечать по порядку? — спросил Джэйс.

Директор оторвал голову от работы:

— М-м-м?

— Можно я отвечу сначала на второй вопрос или на третий?

Директор кивнул и вновь углубился в писанину.

Язон быстренько проглядел вопросы: раз-два-три, раз-два-три. Они были связаны друг с другом и расставлены в порядке возрастания сложности — начинаясь с плохого и заканчиваясь худшим. Здесь даже теорема дуги не поможет. За кого его принимают, за гения?

Очевидно. Либо за гения, либо за Разумника. Либо он оказывается одним, либо другим. Срединного варианта не существует. И он приступил к работе.

День клонился к вечеру. В перерыве зашел Торрок и сменил на посту директора, который вернулся часом позже и принес обед на троих. Джэйс не мог есть. Он уловил суть первой проблемы, поняв кое-что из информации, прилагавшейся ко второму вопросу. Она-то и помогла ему разобраться в том, что следовало делать в первой задаче. И прежде чем Торрок успел очистить поднос, первый ответ был готов.

Часов в одиннадцать он заснул. Директор к тому времени уже храпел вовсю. Проснулся Джэйс рано утром, задолго до того, как в школе начинались занятия. Вторая задача все еще реяла в воздухе, ожидая ответа. И Язон тут же увидел, что надо сделать — ответ лежал в совершенно другом направлении, просто вчера он пошел не в ту сторону. Потребовалось пересмотреть значение дуги, кое-что подправить, и вот — все сошлось. Он ввел второй ответ.

Третья задача отняла больше времени, но, обладая знаниями по первым двум, он сразу понял, что в ней задействовано слишком много переменных, и без определенной информации, которая здесь отсутствовала, ее не решить. Или решить лишь частично — не более того. Проделав необходимые вычисления, он ввел полученные результаты, указал, что на остальное ответить в данных условиях невозможно, и сдал работу.

Над столом загорелся красный свет. Полнейший провал. Он разбудил директора.

— Который час-то? — спросил спросонья старик.

— Самое время, чтобы подыскать другого козла отпущения, — ответил Джэйс.

Директор увидел красный отлив на парте и вскинул бровь.

— До свидания, — распрощался Язон и выскочил за дверь, решив не дожидаться, когда директор окончательно проснется и обдумает случившееся.

Школа располагалась неподалеку от университета, и он направился прямиком в университетскую библиотеку. Как учащийся он обладал большим доступом к информационной системе Капитолия, чем обычный гражданин, потому и решил воспользоваться университетской, а не общественной подстанцией. Однако, может, у него уже нет времени. Красный свет, загоревшийся после введения результатов, мог означать что угодно — только благополучным исходом здесь и не пахло. Возможно, он провалил тест, а следовательно, «доказал», что без способностей Разумника первый тест не сдал бы никогда, и значит, на него начнется охота. Возможно, он прошел испытание, но никто не поверил, что без тех же способностей Разумника он сумел справиться с такими заданиями. Дело в том, что ни первый, ни второй тест сами по себе ничего не доказывали. Но если кому-то вдруг покажется, что мальчик ведет себя как-то странно, жить Джэйсу считанные секунды.

Выход оставался один. Мать верила, что дед Джэйса также был Разумником, и ее воспоминания о встрече с ним подтверждали это предположение. Способности, которыми обладал Джэйс, были разновидностью телепатии Разумников и передавались от отца к сыну. Это происходило не раз и не два, поэтому Улисс Вортинг знал о наследственной особенности, а значит, мог существовать еще кто-нибудь из Вортингов, обладающий тем же даром. Естественно, тот факт, что Маменькины Сынки не подозревали об этом, означал, что остальным потомкам Вортингов удалось скрыть свой тайный дар от остальных.

Мимо него бесконечными рядами бежали сотни пыльно-розовых пластиковых кабинок, каждая была обозначена серо-голубой литерой «О», эмблемой Бюро Связи, Он не раз бывал в местной библиотеке, а поэтому знал, где обычно собираются студенты, а где, как правило, не бывает ни души. Он направился в пустынный коридор, в старую секцию, где хранилась древняя аппаратура и где не хватало приспособлений, чтобы играть в наиболее популярные игры. Язон многие часы провел в библиотеке, поглощенный «Эволюцией». Суть игры заключалась в умении игрока вовремя приспособить животных к постоянным изменениям окружающей среды. Он достиг уровня, где надо было одновременно приспосабливать восемь животных и четыре растения. Джэйс играл очень неплохо, но сегодня; он пришел сюда не за этим.

Он подключил считывающую машину и., когда раздался требующий идентификации личности сигнал, прижал к экрану ладонь. По дисплею побежали яркие полосы директорий. Джэйс поднялся наверх, затем снова спустился и двинулся влево, пока наконец не нашел искомое — генеалогическую программу. Он установил курсор на отделе «Генеалогия: родственники по одной линии» и нажал на «ввод». Появилась еще одна менюшка, уже попроще. На ней он выбрал отдел «Мужские потомки по мужской линии: и ввел собственное имя и код. Не успел он и глазом моргнуть, как в воздухе возникли дата и место его рождения. Подобно облачку пыли, они начали медленно оседать вниз. От его имени шла тоненькая ниточка к имени отца, а затем — к имени отца и так далее: Гомер Вортинг, Улисс Вортинг, Аякс Вортинг, снова Гомер, снова Язон. Вокруг этой колонны спиралью обвивались имена братьев — сотни, тысячи имен. Нет, с таким количеством родственников ему не справиться.

«Ближайшие пятеро братьев. Особое условие: живы в настоящее время», — ввел Язон.

Реки имен исчезли, на экране осталось только пять облачков. К его удивлению, из пятерых только двоих братьев можно было считать ближними родственниками — остальные трое происходили из семьи, которая отделилась от рода еще пятнадцать поколений назад. Значит, остаются двое.

«Место жительства в настоящее время», — напечатал он. Ближайшим родственником оказался Тальбот Вортинг, внук Аякса Вортинга. Только жил он на планете, расположенной в сорока двух световых годах от Капитолия. Другой брат оказался поблизости: Радаманд Вортинг, правнук первого Гомера. Он находился здесь, на Капитолии, и служил в одном районном управлении. Хорошо хоть кто-то из родных благополучно устроился в этой жизни. Джэйс запросил распечатку. Принтер в нескольких кабинках от него заработал, и Джэйс немедленно кинулся туда. Направляясь к выходу из библиотеки, он по пути заглянул в кабинку, которую только что использовал.

«Внимание! Вам приказано оставаться на месте. Вскоре к вашей кабинке подойдет проректор и снабдит вас дальнейшими инструкциями. Отказ подчиниться приказу может серьезно отразиться на вашей дальнейшей академической карьере».

Насколько понимал Джэйс, речь шла не просто об академической карьере. Речь шла о его жизни. Раз уж в дело вмешались проректоры, вряд ли можно надеяться, что результаты теста свидетельствуют в его пользу. К счастью, чтобы получить разрешение на вызов Маменькиных Сынков, требуется некоторое время — такой власти у университета не было. Конечно, заслышав о Разумнике, Сынки бы примчались мигом. Но эту весть до них еще надо донести.

Это при условии, если пройденный им тест убедил начальство, что он Разумник. Может, ошибка? Как бы это проверить? Чей разум расскажет Джэйсу правду? Он не умел проникать в умы людей на большом расстоянии, хотя и несколько раз пытался.

До кузена Радаманда от университета добираться было прилично — чуть ли не через всю планету. Джэйс выбрал «сквозной» поезд-экспресс и спустя час стоял в приемной перед кабинетом Радаманда Вортинга, администратора, отвечающего за район N10 сектора Нала.

— Вы договаривались с управляющим о встрече, молодой человек? — поинтересовалась секретарша.

— Нет, в этом не было нужды, — ответил Джэйс.

Он попытался проникнуть мысленным взором сквозь двери кабинета Радаманда, но, не зная, кто внутри находится и где именно, шарил наугад. В результате он натыкался лишь на случайные всполохи умственной активности, несвязные и ничего не говорящие о человеке — так случалось всегда, когда Джэйс пытался вслепую нащупать нужного человека.

— О встрече необходимо договариваться заранее, мальчик. — В голосе ее прозвучала угроза. Джэйс знал, что с этой девушкой шутить не стоит. Она только казалась хрупкой и уязвимой, на самом же деле она была специально обучена для мгновенного уничтожения любой возможной опасности — перед дверью своего офиса Радаманд держал телохранителя.

Джэйс какую-то секунду изучал ее, после чего извлек из ее памяти одно интересное имя:

— А Хилвоку тоже придется оповещать вас заранее о своем визите? Если он решит пожаловать в белом костюме и с кольцом в кармане?

Ее лицо покрылось густым румянцем.

— Нет, — покачала головой она. — Но откуда ты знаешь?..

— Передайте Радаманду Вортингу, что его голубоглазый кузен Язон с нетерпением ждет встречи с ним.

— Думаешь, самый умный? Таких кузенов, как ты, за день по пять штук заходит.

Но, взглянув в чисто-голубые глаза мальчика, она нерешительно дернулась, и Джэйс понял, что больше ее убеждать не требуется.

— Могу сказать одно — я достаточно умен, чтобы знать, сколько денег он сделал на сдаче в разработку нижних участков фундамента. И на детском труде, благо на последние уровни Маменькины Сынки стараются не соваться.

Эти сведения он извлек уже не из ее разума. Он наконец-то нащупал в соседней комнате своего кузена. И теперь он не замечал настороженного взгляда секретарши. Он углубился в разум Радаманда. Тот действительно обладал всеми способностями Разумника; эти черты и в самом деле передавались по наследству. Но сейчас вопрос заключался в ином: сумеет ли Язон благополучно унести отсюда ноги?

Радаманд был умен — он знал цену чужим тайнам. Районный администратор, мелкая сошка — но он знал все и вся, а репутация тихого, незаметного человечка помогла ему запустить щупальца в самое сердце Капитолия. А сила рождает силу, ибо чем дальше разносится слух о твоем могуществе, тем мощнее ты становишься, поскольку все начинают бояться тебя — и это также было известно Радаманду. Многие пытались застать его врасплох, но каждый раз он предугадывал выпады противников. Трупы людей, осмелившихся встать ему поперек дороги, могли найтись в любой части Капитолия — хотя действовал он чужими руками, ведь убийство было ему не по нраву. Куда большее удовольствие он испытывал, наблюдая за теми, кто, бесстрашно прожив всю жизнь, вдруг начинал испытывать панический страх перед ним. Он буквально смаковал панику, охватывающую его противников, которые вдруг понимали, что ему известно о них такое, чего не может знать никто.

Джэйс попал в серьезную переделку. Радаманд был куда сильнее его. Воспоминания кузена заполнили разум Джэйса и укрепились в нем, потеснив его собственную память.

Джэйс ощущал наслаждение, которое этот человек испытывал, заставляя пресмыкаться других, и это ощущение было для него почти таким же гладким, как и для самого Радаманда.

Однако частичка самого Джэйса все же оставалась, и эта частичка взбунтовалась при виде того, что он натворил, при виде тех убийств, что были совершены якобы его руками, при виде жизней, которые он якобы разрушил. И смириться с такими воспоминаниями он не мог. «Да как я мог совершить такое! — закричал он мысленно. — Как мне исправить то, что я натворил?»

Он разрыдался. Секретарша явно не ожидала подобной истерики. Перед ней стоял ребенок, но ребенок опасный, опасный своим непонятным сумасшествием, опасный странными слезами, необъяснимым страданием. Она медленно поднялась и направилась к двери, ведущей в кабинет Радаманда.

Джэйс наконец добрался до самых глубин, до худших деяний, до тех убийств, которые Радаманд совершил собственными руками. Таковых было очень мало: Радаманд прекрасно знал, что человек, выгадывающий на чужих тайнах, не может допустить, чтобы кто-нибудь другой поймал его на крючок. А кому, как не дражайшим родственничкам, знать, что Радаманд — Разумник? Вслед за первым убийством неминуемо последовала череда других преступлений. Своего старшего брата он убил в приступе ярости, утопил в семейном бассейне; но от отца и от младших братьев эту вину ему было не укрыть. Они бы тут же разоблачили виновника. Поэтому он ворвался в дом и перебил всех родственников. Затем он обратился к помощи компьютера, вычислил тех, кто обладал голубыми глазами, свидетельствующими о даре Вортинга, и убил их. Избегнуть ареста не составило труда — он торговал информацией о сильных мира сего, и придворные интриганы не хотели лишиться такого ценного союзника. На всех прочих, не заинтересованных в покупке или продаже тайн, у него имелась другая управа — эти просто не смели вредить ему. Только двое из его родственников выжило в кровавой бойне. Тальбот, скрывшийся на далекой колонии, и Гомер, пилот космического корабля, возглавивший восстание и превративший Разумников в изгоев. Гомер, погибший в им же учиненной бойне. Радаманду больше ничего не угрожало. Его руки были обагрены кровью братьев, кровью отца, зато он теперь жил, ни о чем не заботясь.

Он даже не подозревал, что лет тринадцать назад вдова Гомера решила прибегнуть к искусственному осеменению и зачала сына. Радаманд не был готов к появлению Язона. Но когда он узнал о существовании Язона… хуже того, и Язон узнал, что…

— Братец, — прошипел Радаманд с порога своего кабинета.

Джэйс увидел смерть в уме Радаманда и бросился на пол прежде, чем тот успел выстрелить.

Второго выстрела не последовало. Радаманд выжидал, одновременно обшаривая разум Язона. Джэйс беспомощно смотрел, как его воспоминания открываются перед Радамандом. Радаманд же искал, кому еще известно, что Язон — Разумник. И сам того не желая, Джэйс вспомнил о матери. Стоило ему подумать о ней, как отзвук его мыслей мигом донесся до Радаманда и вернулся обратно — теперь вместе с решимостью убить и эту женщину тоже. Мать и сын умрут — иначе откроется, что еще существуют Разумники, тогда Радаманда рано или поздно найдут.

А как только Радаманд умрет, этот мир кончится — во всяком случае, для Радаманда, а на остальных ему было ровным счетом наплевать.

Намерения убить свою мать Язон вынести не смог. Он закричал и кинулся на Радаманда, который легко увернулся и расхохотался.

— Ну, давай, малыш. Удиви-ка меня.

«Что же я могу сделать, раз он наперёд знает о всех моих намерениях?» На не знает надеяться не стоило; когда враг знает все твои мысли, полагаться на быстроту реакции бесполезно. Как в шахматах — сейчас нужен был ход конем. Надо заставить его сделать ход.

— У тебя нет фигур, — отозвался Радаманд, перерывая мозг Джэйса в поисках домашнего адреса, чтобы потом без труда отыскать мать мальчишки.

— Радаманд Вортинг — Разумник, — громко провозгласил Язон. — И я тоже. Это передается по наследству, от отца к сыну.

Поверила ли ему секретарша Радаманда? Разумеется, поверила. У Радаманда не оставалось выхода. Если он не убьет ее, то спустя мгновение будет убит сам — в глазах обыкновенного человека твари отвратительнее Разумника не существовало во вселенной, так что теперь секретарше верить было нельзя. Язон всего лишь мальчишка. Для Радаманда он угрозы не представлял. А вот женщина — опытная убийца, а об этом Радаманд был прекрасно осведомлен. Оставлять за спиной такого врага он не мог.

Взводя курок, Радаманд повернулся к секретарше, и тогда Язон кинулся прочь из офиса. Радаманду потребуется время, ведь ему придется обставить все так, чтобы его не обвинили в убийстве собственной помощницы. Но успеет ли Язон сбежать?

Из кабинета — да, успеет. Из сектора Радаманда — без проблем. Но, зная домашний адрес Джэйса, Радаманд все равно найдет его, где бы он ни спрятался. Даже среди «стенных крыс» у Радаманда имелись друзья, которые с удовольствием отловят мальчишку для своего босса.

А что может сделать Язон? Объявив во всеуслышание, что Радаманд — Разумник, он одновременно подпишет и свой собственный смертный приговор. У него оставался тот же выход, который когда-то избрал Тальбот Вортинг — бежать с Капитолия на какую-нибудь отдаленную планетку, до которой Радаманду не дотянуться.

С Капитолия мальчишка его лет мог отбыть двумя способами. Он мог вступить в армию или же улететь колонистом-добровольцем на одну из недавно открытых планет. Там уж Радаманд не станет его преследовать, это точно. Да и не посмеет — записавшись во Флот или в добровольцы, Язон выйдет из-под юрисдикции администрации Капитолия, которая не имеет власти над этими имперскими департаментами.

Однако немедленно отправиться в колонии он не сможет. Потому что тогда Радаманд отыщет мать и убьет ее. Сначала он должен спасти ее. Хотя во Флот ее не возьмут, в ее-то возрасте. Значит, выход один — колонисты.

Придется возвращаться домой и как можно быстрее. Несмотря на то что Радаманд наверняка знает, куда первым делом направится Язон, и, должно быть, уже поджидает где-нибудь на дороге, готовый убивать.

При мысли о Радаманде и смерти воспоминания, недавно им приобретенные, вновь затопили память. Он вспомнил лицо брата, которому сломал руку о бортик бассейна и которого держал под водой, пока тот не захлебнулся. «У меня нет брата», — помотал головой Язон. И тем не менее он отчетливо помнил его смерть. И то, как вонзил нож в глаз спящему отцу. И наслаждение, испытываемое при этом. Эти воспоминания не давали покоя. Прошлое терзало его.

«Это не мое прошлое! — закричал он про себя. — Не мое!»

Но воспоминания были сильны. Он просто не мог выбросить из головы то, что, как ему казалось, он совершил в прошлом. Всю дорогу, пока трубопоезд спешил по извилистым туннелям, пробираясь сквозь изъеденную сердцевину мира, Язон проплакал. Никто даже не посмотрел в сторону плачущего мальчика. Слезы в трубопоезде — привычное дело.

А дома Джэйс обнаружил разъяренную мать.

— Что ты натворил?! Днем отключился домашний компьютер, заявив, что ты направился на другую сторону ПЛАНЕТЫ! На что мы будем жить этот месяц? За один день ты истратил половину того, что было отложено на еду… нельзя было подпускать тебя к деньгам, но ты всегда…

И в эту секунду она заметила, что лицо его покраснело и опухло от слез.

— Что случилось? — изумленно спросила она.

— Не следовало тебе рожать Гомеру Вортингу сына, — ответил Джэйс.

Мать растерянно взглянула на пульт компьютера, на котором по-прежнему светился красный тревожный огонек.

— Зачем ты убежал из школы? Звонил проректор. Даже двери опечатали, пока сами не убедились, что тебя здесь нет.

Язон немедленно подскочил к двери, открыл ее и подставил стул, чтобы она случаем не захлопнулась.

— И что им нужно от меня?

— Они что-то говорили про твой ответ на третий вопрос. На тот самый, на который он ответил не полностью.

— Проректор сказал, что тебе известны вещи, которых ты не можешь знать, — продолжала мать. — Ты должен быть поосторожнее, Гомер. Нельзя показывать, что ты знаешь что-то, чего знать не можешь. Люди начинают беспокоиться.

— Я не Гомер, Она вскинула бровь:

— Знаешь, он был пилотом космического корабля…

— Мы должны уходить, мама.

— Мне не хочется никуда идти. Ты делай то, что нужно, а я подожду здесь. Это мне нравится больше всего -

Ждать твоего возвращения. Я жду-жду, и вот ты возвращаешься. Мне так это нравится. Когда ты возвращаешься.

— Мама, если ты сейчас не пойдешь со мной, я уже никогда не вернусь.

Она отвернулась.

— Не угрожай мне, Джэйс. Это некрасиво.

— Если меня не поймает начальство школы, за мной пошлют Маменькиных Сынков! Кроме того, за мной сейчас гонится один человек, он хочет убить меня и СДЕЛАЕТ ЭТО, поскольку он очень могущественен.

— О, не принимай все так близко к сердцу, Джэйс, ты еще маленький мальчик.

— Он и тебя убьет.

— Где это видано, чтобы люди вот так, беспрепятственно, убивали друг друга?

— Мама, все, что говорят о Разумниках, это правда! — взорвался Джэйс. — Отец убил миллиарды людей, и Радаманд Вортинг — он тоже убийца! Он убил своего отца, братьев, всех родственников, которых только мог найти — вот что такое Разумники, это убийцы, и он знает, что я направился сюда и что тебе все известно! Он замышляет убить нас и УБЬЕТ! Мама, я тоже Разумник! Вот что ты наделала, родив меня, — подарила этому миру еще одного Разумника.

Она в ужасе зажала ему рот:

— Джэйс, что ты говоришь, дверь ведь открыта, люди могут не понять твоих шуток!

— Мы можем спастись, только если…

Но она не слушала. Она ждала. Одна-единственная мысль засела у нее в голове — она должна дождаться возвращения Гомера. И тогда все вернется на круги своя. Она не может справиться с обрушившимися на ее голову бедами, поэтому должна ждать, пока не вернется Гомер.

— Мама, он не придет. Мы сами должны отправиться к нему.

— Не говори глупостей. — Ее глаза изумленно расширились. — Он давным-давно забыл про меня.

Но Язон знал, что мать, эта безумная женщина, все-таки верит ему. Он может управлять ею, потому что она верит ему.

— Дорога будет долгой.

Она покорно направилась вслед за сыном, навсегда покидая квартиру.

— Значит, сомек, да? Мы будем Спать? Я не люблю Спать. Почему-то, пока Спишь, все так изменяется.

— На этот раз все останется по-старому, так мне пообещали.

Шагая по коридору, Джэйс все время ожидал, что их остановит окрик какого-нибудь констебля или, еще хуже, кого-нибудь из отряда Маменькиных Сынков. Радаманд не будет прятаться по углам, он воспользуется всем своим влиянием, чтобы найти и уничтожить Язона. Поэтому Джэйс был порядком удивлен, когда им удалось без приключений добраться до местного пункта записи колонистов. Он ввел мать внутрь.

В комнате оказалось прохладно, работал вентилятор. Одну из стен украшала панорама утеса, окруженного осенними деревьями с опадающей листвой. Противоположный, более пологий склон каньона покрывал целый ковер из ярко окрашенных крон.

— Земная колония, — тихо шептал чей-то голос. — Возвращение домой. — Затем панорама изменилась, и появилась гора, по заснеженным склонам которой стремительно мчались лыжники. — Макор, планета вечной зимы.

— Где это? — спросила мать.

— Поймайте звезду на Макоре и привезите домой ее застывший луч. — На стене появилась россыпь фантастических кристаллов, растущих в расщелинах утеса. К ним взбирался альпинист.

Язон отпустил руку матери, заглядевшейся на охотника за кристаллами, и подошел к человечку за стойкой.

— Она сегодня немного не в себе, но тем не менее полна решимости отправиться в полет.

С колониями обычно не шутят. Ни один человек в здравом уме не отправится за пятьдесят световых лет от цивилизации, чтобы проснуться на дикой планетке, откуда не будет возврата, где не будет сомека и где придется прожить год за годом всю жизнь.

— Как раз имеется одно отличное местечко для нее.

— Нас интересует планета, на которой есть нормальная атмосфера, — сказал Язон. Не хватало еще, чтобы мать остаток жизни провела в скафандре.

— Во-во, о чем я и говорю. Козерог. Планета у желтого солнца, точь-в-точь Капитолий.

Джэйс заглянул к человечку в разум. На эту планету надо было завербовать как можно больше народу — там требовались шахтеры для добычи платины и алюминия, а также женщины, которые бы обслуживали мужское население. Совсем не то, что искал Джэйс. Он немножко покопался в воспоминаниях чиновника, пока нужное имя наконец не всплыло в памяти.

— А как насчет Дункана? — поинтересовался Язон. Человечек вздохнул.

— Чего ж ты сразу не сказал, что у тебя здесь связи? Дункан так Дункан.

Эта планета была настолько хороша, что ее даже не пришлось терраформировать. Подошла мать:

— Куда мы направляемся?

— На Дункан, — ответил Язон. — Там хорошо.

— Надо заполнить анкету. — Чиновник начал вводить информацию в машину. Компьютер был старой модели, которой требовался специальный ящик-монитор. Да уж, пункт записи колонистов мог бы позволить что-нибудь посовременнее.

Имя? Род занятий? Родители? Домашний адрес? Дата рождения? Отвечая на вопросы, мать постепенно начала выходить из транса. Семейное положение?

— Вдова, — произнесла она и повернулась к Язону. — Его там нет, Джэйс. Он погиб.

Язон посмотрел ей в глаза, пытаясь сообразить, как лучше ответить. Мать выбрала не лучшее время, чтобы прийти в себя.

Человечек добродушно рассмеялся:

— И конечно, вы берете с собой сына.

— Верно, — кивнула мать.

В эту секунду Язон вдруг осознал, что сам он никуда лететь не собирается. Пускай жизнь его под угрозой, пускай он будет арестован или убит, как только выйдет за двери офиса, но судьба колониста не для него. Ему совсем не хочется бесследно сгинуть на окраине вселенной. У матери был единственный выход — записаться в колонисты, но у него-то имеется другая альтернатива. Флот. Там он будет в безопасности, может, даже станет пилотом. Как отец.

— Нет, — сказал Джэйс.

— Если верить предоставленной вами информации, вы его единственный родитель и опекун, — заметил человечек. — И если вы того пожелаете, он обязан лететь с вами.

— Нет, — повторил Джэйс.

— Ты бросаешь меня! — закричала мать. — Никуда я не полечу!

— Только так ты можешь спастись, — ответил Джэйс.

— А тебе не приходила в голову мысль, что я вовсе не желаю спасаться?

Джэйс прекрасно знал мать и понимал ее куда лучше, чем она сама.

— На время полета тебя положат в сомек, — сказал он. — И ты заснешь.

В голове у нее ожили старые воспоминания. О том, как она засыпала и просыпалась в былые времена. И обычно рядом с ней стоял Гомер. Хотя в последний раз его рядом не оказалось.

— Нет, — нерешительно произнесла она. — Не хочу.

— Я тоже буду там, — соврал он.

— Не правда, — сказала она. — Ты хочешь бросить меня. Точно так же, как бросил твой отец.

Язон забеспокоился. Неужели она видит его насквозь, она же не обладает даром Разумника? Но нет, на самом деле ничего она не знает, это говорят ее страхи. Больше всего она боится, что, заснув, лишится еще и сына. «Вот уже во второй раз я поступаю с ней так, как не поступил бы ни с кем другим».

— Распишитесь вот здесь, — вступил в разговор чиновник. — Ваш персональный код.

Он подтолкнул к ним компьютер-блокнот.

— Не хочу, — повторила мать.

Джэйс спокойно набрал код, вытащив его из ее памяти. Чиновник было нахмурился, но когда компьютер подтвердил правильность кода, равнодушно пожал плечами.

— Экое доверие, — хмыкнул он. — А теперь ладошку дамочки…

Мать холодно взглянула на Язона.

— Старуха совсем свихнулась, так давай ее выпихнем на другую планету, да? Подонок, ненавижу тебя, ненавижу, как и твоего отца, все вы сволочи. — Она посмотрела на чиновника:

— А вы знаете, кто у него отец?

Человечек передернул плечом. Конечно, знает, ведь у него на экране изложена вся история жизни Джэйса.

— Главное, мне он не сын.

— Только так ты можешь спастись, мама.

— Да кто ты такой — Господь Бог? Ты теперь решаешь, кому жить и как?

«Да, я теперь как Радаманд, — подумал Язон, снова вспомнив о смерти братьев, которых у него никогда не было. — Только я не буду нести людям смерть. Свой дар я обращу во спасение. Я не Радаманд. И не Гомер Вортинг». Но, прочитав мысли матери, Джэйс понял, что она настолько любит его, что скорее умрет, чем решится его оставить.

— Если ты останешься, — холодно процедил он, — тебя подвергнут допросам.

— И я все расскажу.

— Потому-то ты и должна улететь с Капитолия. Чиновник улыбнулся.

— В колониях тайна личности — закон. Никаких наказаний, все преступления прошлой жизни аннулируются — вам предоставляется возможность начать все сначала, что бы вы раньше ни натворили.

— А воспоминания тоже будут стерты? — обернулась мать к человечку.

«Ну да, мама. Вот в чем вопрос. Как забыть то, что когда-то сделал? Как мне забыть, что, спасая твою жизнь, я вместе с тем ломаю ее?»

— Конечно, нет, — воскликнул чиновник. — Когда вы выйдете из сомека, воспоминания будут возвращены вам.

— Ты не любишь меня? — спросила мать. Чиновник растерялся, огорошенный таким вопросом.

— Это она мне, — успокоил его Джэйс. — Люблю, мама.

— Тогда почему ты не хочешь быть рядом, когда я проснусь?

В отчаянии Язон прибег к методам убеждения, которых до этого избегал. Он решил сказать правду:

— Потому что я не могу все время только и делать, что заботиться о тебе.

— Ну конечно, — согласилась мать. — Зато я обязалась всю жизнь приглядывать за тобой.

Чиновник начал терять терпение:

— Прижмите сюда вашу ладонь, госпожа. Она хлопнула рукой по экрану.

— Хорошо, ублюдок, я лечу! Только ты полетишь со мной! Запишите и его тоже, он отправляется вместе со мной!

— Но ты же сама этого не хочешь, мама, — мягко упрекнул ее Джэйс.

— Введите код, пожалуйста, — обратился к нему человечек. Чиновники, обслуживающие пункты приема колонистов, привыкли к людским протестам. Этому служаке было все равно, по своей воле отправится Язон в колонии или по чьей-то еще.

Тогда Джэйс ввел в компьютер код самого человечка. Разумеется, компьютер не сработал. Но Джэйс знал, что неверный код сразу высвечивается на экране, поэтому, едва взглянув на рядок цифр, чиновник тут же узнал его.

— Откуда тебе… — начал было он, но осекся. Глаза его сузились. — Убирайся вон, — процедил он. — Пшел отсюда.

Джэйс с радостью повиновался.

— Я ненавижу тебя! — неслись ему вслед вопли матери. — Ты хуже отца, ненавижу, ненавижу тебя!

«Может, эта ненависть поможет тебе выжить, — думал Язон. — И сохранить рассудок. Все равно сам себя я ненавижу сильнее, и в силе этой ненависти тебе со мной не сравниться. Я есть Радаманд. Я способен на то же, на что и он. Только что я расправился с собственной матерью. Вышвырнул ее прочь с планеты. Да, я спасал ей жизнь. Тогда почему же я не полетел вместе с ней? Я — Радаманд, я переделываю мир по-своему, ломаю и калечу чужие жизни в угоду себе. Я заслуживаю смерти, и надеюсь, что буду убит».

Он действительно желал себе смерти. А тем временем, совершенно автоматически, сканировал умы идущих по коридору людей. Никто за ним не гнался, никто его не искал. Так что шанс вырваться из ловушки еще оставался. И несмотря на отчаяние, он будет бежать, пока жива хоть малейшая надежда на спасение — пока его не схватят. Многовато для ищущего смерти.

Но как выбраться отсюда? Стоит лишь приложить ладонь к считывающему устройству, как его тут же обнаружат. А ведь он должен был что-то есть, как-то передвигаться, ему обязательно надо было связаться с центральным банком данных — но каждое действие неминуемо привлечет внимание Маменькиных Сынков, и Джэйса быстро схватят. Хуже того, теперь он получил официальный статус сироты, поскольку мать записалась в добровольцы-колонисты. Это значит, что роль опекуна взяло на себя государство. Теперь даже не потребуется возбуждать официальное дело, что обычно было весьма длительным процессом, — его могут начать искать прямо сейчас. И если он не запишется во Флот, конец наступит быстро.

Он воспользовался ближайшей кабинкой связи, чтобы добраться до директории и выяснить местоположение ближайшего пункта набора добровольцев. Контора оказалась неблизко, придется добираться на поезде. Конечно, это не так далеко, как до Радаманда, но все равно путь предстоял дальний. Что же делать?

Вопрос этот разрешился сам собой. Выйдя из кабинки, Язон снова всмотрелся в прохожих — и на этот раз среди них обнаружился один из Маменькиных Сынков. Он пробирался к будке, надеясь схватить мальчика. Язон моментально нырнул в толпу, оставив шпика позади. Впервые в жизни он порадовался своим юным годам и невысокому росту — он незамеченным скрылся за углом, не выпуская из виду разум преследователя. «Потерял, — думал тот. — Потерял!»

Итак, его ищут, погоня добралась до кабинки за несколько минут. Значит, поезд отпадает. Даже если, коснувшись считывающего устройства, он немедленно вскочит в вагон перед самым отправлением, «червяк» и разогнаться толком не успеет, как Язона схватят. Придется идти пешком. Пункт располагался в двухстах уровнях над ним и в четырех секторах в сторону. Нечего и думать добраться до него за один день. Минимум завтра. И все это время ему придется голодать — только вода не требует идентификации личности. Только где ему провести ночь?

В одном из двадцатиметровых парков, под деревом. Лужайка была искусственной, зато дерево — настоящим. Грубая кора приятно щекотала кожу, острые иголки кололись, но он нуждался в этой боли. Нуждался в боли, чтобы заснуть; он должен был как-то отвлечься от воспоминаний о чужих и собственных поступках. Мать была безумна — в этом сомневаться не приходилось, поскольку он сам пережил то, что чувствовала она, теряя связь с реальностью и постоянно ожидая возвращения Гомера Вортинга. Да только он и сам был не менее безумен — в особенности сейчас, когда перед глазами стоял образ умирающего брата. «Почему эти воспоминания настолько сильны? Почему я не могу отнестись к происшедшему, как к случаю из чужой жизни? И почему из этого нагромождения то и дело всплывает лицо моей матери?» Он не мог отличить чужое от своего. Может быть, если ему удастся стряхнуть с себя вину за деяния, совершенные Радамандом, он забудет и о том, как поступил с матерью? Однако как раз этого ему не хотелось. Дело сделано, как бы ни было мучительно это осознавать. Теперь он не вправе отказываться от собственного прошлого — даже если и прошлое Радаманда навсегда останется с ним. Уж лучше ужиться с Радамандом внутри себя, чем впасть в безумие, потеряв Язона.

Так он и заснул — в одну ладонь вонзились острые иголки, другую царапала шершавая кора. «Я — это то, что я делаю, — сказал он себе, перед тем как заснуть. Однако проснулся он твердя про себя:

— Я — это содеянное в прошлом. Я стану тем, что сделаю в будущем».

Целый день он шел, поднимался по бесконечным лестницам, не осмеливаясь пользоваться общественными лифтами, брел по коридорам, отдыхал на движущихся дорожках, когда это было возможно. В пункт, где набирали новобранцев для Флота, он вошел перед самым закрытием.

— Хочу вступить во Флот, — заявил Джэйс. Офицер, отвечающий за набор, холодно оглядел его со всех сторон:

— Ростом маловат, да молод еще.

— Мне тринадцать. По возрасту подхожу.

— Родители согласие дали?

— Нахожусь на попечении у государства.

И не называя имени, Язон ввел в машину личный код. Над столом офицера возникла более подробная информация о просителе.

Офицер нахмурился. Имя Вортинга вряд ли кто забудет.

— Что, собираешься последовать по стопам отца? Джэйс ничего не ответил. Он видел, что человек за столом не желает ему ничего дурного.

— Высокие результаты, великолепные способности. Твой отец был отличным пилотом — ну, до случившегося.

Значит, о Гомере Вортинге остались и добрые воспоминания. Джэйс проник в разум офицера и обнаружил нечто, весьма его удивившее. Мир, который уничтожил Гомер, отказал ему в разрешении набрать воды из океана. Гомера держали у планеты до тех пор, пока для его захвата не прибыл Флот. Значит, погибшие были не так уж невинны. Люди, служащие во Флоте, в отличие от остальной вселенной, не испытывали к Гомеру ненависти. Джэйс, всю жизнь стыдившийся своего происхождения, теперь даже не знал, что делать с новой информацией. Ему лишь оставалось надеяться, что во Флоте для него найдется местечко. Может быть, именно здесь он обретет друзей и опору. Но офицер уже качал головой:

— Извини, парень, я передал твою заявку, и тебе отказали.

— Почему? — удивился Джэйс.

— Это не из-за отца. Код Девять. Что-то, связанное с твоими способностями. Мне запрещено объяснять тебе что-либо.

Впрочем, он и так сказал Джэйсу больше, чем сам того желал. Джэйсу отказали во вступлении во Флот из-за высоких баллов в школе. Он был слишком умен, чтобы его взяли в армию без согласия на то Управления Образования. Которого ему не видать как своих ушей, поскольку к выдаче подобных разрешений был причастен Хартман Торрок.

— Язон Вортинг, — раздался позади него чей-то голос. — А я тебя ищу.

Язон бросился бежать. Голос принадлежал человеку из подразделения Маменькиных Сынков, и человек этот собирался Джэйса арестовать.

Сначала толпа в коридоре помогала Язону. Людской поток двигался в обоих направлениях, и Джэйс, шмыгая среди прохожих, с каждой минутой удалялся от преследователя. Но вот к погоне присоединилось еще несколько человек — в конце концов за ним гнались уже шестеро. За всеми Язону было не уследить. Нелегко заглядывать в разум сразу шестерым и по отдельным картинкам определять месторасположение каждого.

Его поймали там, где собралось особенно много народа. Он был слишком мал и слаб, чтобы пробиться сквозь такое столпотворение. Бывшее преимущество обратилось в помеху, дар Разумника уже ничем не мог помочь ему, и вскоре он очутился на земле, а на руку ему наступил здоровенный хищно-шипастый ботинок. Боль не страшила его, он выдернул руку и, не обращая внимания на содранную кожу и хлынувшую кровь, чуть снова не улизнул в толпу. Но его опять схватили, скрутив по рукам и ногам; на запястьях защелкнулись наручники.

— Увертливая сволочь, — пробормотал один из Маменькиных Сынков.

— Почему вы гонитесь за мной?

— Потому что ты убегаешь. У нас такое правило — раз убегаешь, значит, виноват. — Он лгал. У них был приказ — любой ценой доставить Язона Вортинга, и доставить живым. Кто отдал такое приказание? Хартман Торрок? Радаманд Вортинг? Хотя какая разница. Надо было ему лететь вместе с матерью. Он рискнул жизнью, надеясь выменять жалкое существование колониста на что-то лучшее — и проиграл.

Однако пришел за ним, чтобы сопроводить в тюрьму, вовсе не Радаманд и не Торрок. Перед ним стоял полный, лысеющий коротышка. Он приказал открыть наручники и пристегнуть Язона к своей руке. Невидимая цепь связала их запястья, не давая отойти друг от друга больше чем на метр.

— Надеюсь, ты не возражаешь, — заметил коротышка. — Не хотелось бы снова терять тебя, после всех этих неприятностей. У него вся рука в крови. Есть у кого аптечка?

Кто-то провел над рукой Джэйса аптечкой, кровь свернулась и остановилась. Тем временем человечек представился:

— Меня зовут Лбнер Дун. Не могу сказать, что я твой верный друг и товарищ, но положиться в этом мире ты можешь только на меня. Сразу признаюсь, что буду немилосердно эксплуатировать тебя ради собственных нужд, но по крайней мере со мной тебе ничего угрожать не будет. Так что можешь забыть о кузене Радаманде и Хартмане Торроке.

Что еще известно этому человечку? Джэйс заглянул к нему в разум и понял — все.

— Когда ты решал три задачи, которые были даны тебе для проверки, я еще Спал, — сказал Дун. — Но когда ты справился с вопросом, ответ на который известен лишь горстке ученых-физиков, которые и сами не были уверены в собственных выводах… в общем, служащие Сонных Зал немедленно разбудили меня. Таковы были инструкции. Если б тебя упустили, я бы не пожалел никого.

Они шагали по туннелю, использовавшемуся исключительно высокопоставленными лицами. Однако Дун проник в него с такой же легкостью, с которой обычный человек может воспользоваться подземкой — просто приложил ладонь к двери. Невдалеке их ждала частная машина. Вид у нее был весьма впечатляющий, и мальчик охотно залез внутрь.

— А кто ты такой? — спросил он.

— На этот вопрос я ищу ответ с тех самых пор, как научился думать. И в конце концов пришел к выводу, что я ни Бог, ни Сатана. Одно это так меня расстроило, что от дальнейших поисков я отказался.

Джэйс просканировал его разум. Этот человек был помощником министра по колонизации планет. Кроме того, он искренне верил, что правит миром. Углубившись в его воспоминания, Джэйс убедился, что это истинная правда. Даже Радаманд с его затейливыми махинациями пришел бы в священный трепет при виде возможностей и способностей Абнера Дуна. Даже сама Мать — не та женщина, что родила Джэйса, а Мать, правительница Капитолия — даже она была его пешкой. И правил он не одной и не двумя планетами. Он мог щелкнуть пальцами, и содрогнулось бы полвселенной. При всем при том о существовании этого человека не знала ни единая душа. Джэйс посмотрел ему в глаза и расхохотался.

Дун в ответ тоже улыбнулся:

— Ты мне льстишь. В моих руках сосредоточена небывалая власть, вот уже много лет я правлю вселенной, но, заглянув ко мне в сердце, даже невинный ребенок может улыбнуться.

И правда. Среди воспоминаний Дуна не было убийств. Его разум не охватывала агония, переполнявшая рассудок Радаманда. Дун жил не за тем, чтобы перекроить мир по своим меркам. Он переделывал мир, но лишь во благо других.

— Я не раз задумывался, каково это: когда рядом друг, от которого ничего не скрыть, — промолвил Дун. — Помнишь свою дурацкую выходку в пункте приема колонистов? Чиновник счел тебя Разумником. Теперь мне придется положить его в сомек, а при пробуждении переписать его воспоминания так, чтобы он не вспомнил тот случай. Забавы ради ты лишил человека нескольких лет жизни.

— Простите, — понурился Джэйс. Однако он понял: таким образом Дун сообщает ему о том, что его ошибки исправлены. Он почувствовал себя значительно лучше.

— Да, кстати, раз уж мы заговорили о сомеке. Твоя мать, перед тем как заснуть, написала тебе записку.

Перед мысленным взором Джэйса встала картинка, извлеченная из памяти Дуна. Мать вручает человечку листочек, по лицу ее текут слезы, однако губы широко улыбаются — Джэйс даже удивился, поскольку улыбку матери ему приходилось видеть не часто. Он выхватил клочок бумаги, развернул дрожащими пальцами и прочел:

«Абнер Дун все мне объяснил. Насчет Радаманда и насчет школы. Я люблю тебя и прощаю. Думаю, сумасшествие мне больше не грозит».

Это был ее почерк. Джэйс с облегчением вздохнул.

— Так и думал, что ты будешь рад узнать об этом.

Едва Джэйс успел снова перечитать записку, как машина остановилась. Из дверцы они шагнули прямо в небольшой зал, а из зала попали в лес.

Это не было похоже на обычный парк. Трава, растущая под ногами, была настоящей; живые, а не механические белки карабкались по стволам деревьев, и даже аромат листвы был другим, в нем и следа не было от вонючего запаха пластика. Дверь затворилась за ними. Дун отомкнул наручники. Язон отступил от него, поднял голову и впервые в жизни увидел небо. Потолка не было. Никакой крыши над головой. Голова закружилась, и он чуть не упал. И как люди живут, когда сверху ничего нет?

— Впечатляет, не правда ли? — усмехнулся Дун. — Конечно, над нами потолок — весь Капитолий покрыт металлом, — но иллюзия исполнена неплохо, а?

Джэйс оторвался от разглядывания неба и повернулся к Дуну:

— Почему вы спасли меня? Зачем я вам сдался?

— А я-то думал, что Разумникам нет нужды задавать вопросы, — ответил Дун. К изумлению Джэйса, коротышка начал раздеваться. На ходу сбрасывая одежду, он направился в глубь леса. Вскоре они очутились у огромного водоема. Столько воды сразу Джэйс не видел никогда, прозрачная гладь разливалась метров на пятьдесят.

— Ну что, поплаваем? — предложил Дун. Он сбросил с себя всю одежду. Оказалось, что он был отнюдь не из толстяков. Тучность ему придавали пластинки брони и прочие защитные приспособления. Заметив взгляд Джэйса, Дун потрогал носком сваленное на земле снаряжение. — На Капитолии слишком много людей, которые бы только порадовались моей смерти.

Разумеется. Ведь Дун не обладал способностями Радаманда и не умел разведывать тайные страстишки и желания людей, а поэтому шантаж и подкуп были не для него.

— Если вы сохраните мне жизнь, к этим людям непременно присоединится мой кузен Радаманд.

Дун лишь рассмеялся:

— Ах, Радаманд… Спустя неделю-другую он должен лечь в сон. Мерзкий человечишка, да мне он теперь и не нужен. Вряд ли он когда проснется.

Джэйс с ужасом понял, что так и будет. Абнер Дун мог приказать персоналу Сонных Зал убить человека. И это при том, что единственная нерушимая истина на Капитолии гласила: сотрудники Сонных Зал неподкупны. Но влияние Абнера Дуна распространилось даже сюда.

— Может, поплаваем немножко? — опять предложил Дун, входя в воду.

— Я не умею.

— Не сомневаюсь. Я тебя научу.

Джэйс разделся и неуверенно последовал за ним. Он видел, что Дун желает ему только добра. Дуну он мог доверять. И поэтому беспрекословно шел за этим человечком, пока вода не заплескалась у самых подбородков — роста они были примерно одинакового.

— На самом деле вода весьма безопасная среда для передвижения, — произнес Дун. Пока что Джэйс заметил лишь, что она весьма холодная. — Давай я поддержу тебя. Ложись на мою ладонь. А теперь оторви ноги от дна, расслабься.

Расслабившись, Джэйс ощутил небывалую легкость, тело его, подобно пузырьку воздуха, выпрыгнуло на поверхность, и только едва заметное давление руки Дуна напоминало о силе тяжести.

И вдруг мир перевернулся. Сильные руки Абнера Дуна, как клещи, обхватили его, и голова Джэйса ушла под воду. Он начал хватать ртом воздух и наглотался воды, глаза нестерпимо защипало. Он должен прорваться к воздуху; иначе — конец. Он пустил в ход руки и ноги, извивался всем телом, вырывался, но вынырнул на поверхность только тогда, когда сам Дун отпустил его. И все это время Дун не желал ему ничего, кроме добра. Он вовсе не хотел причинить мальчику вред. «Ну, если это зовется любовью и дружбой, — подумал Джэйс, — упаси меня Бог от подобных проявлений чувств… Или Дун каким-то образом может лгать даже в мыслях?»

— Кончай плеваться, — поморщился Дун. — Вода летит во все стороны.

— Вы чего?! — заорал Джэйс.

— Ничего. Просто наглядный урок. Чтобы продемонстрировать тебе, каково быть по уши в чем-то неприятном.

— Я этого уже напробовался.

— Зато теперь ты точно усвоил урок. — И занятия плаванием продолжились.

Джэйс схватывал все на лету, во всяком случае, такая элементарная вещь, как плавание на спине, труда для него не представляла. Псевдосолнце клонилось к закату, и небо подернулось нежно-розовой дымкой. Джэйс лежал на спине и время от времени чуть шевелил ногами, чтобы оставаться на поверхности.

— В жизни не видел заката.

— Можешь мне поверить, настоящий закат на Капитолии выглядит несколько иначе. Небо этой планеты грязно-серого, мрачного цвета. Садящееся солнце — ярко-багровое. Днем оно слепяще-оранжевое. А своего голубого цвета небо лишилось давным-давно.

— А что тогда тут изображено?

— Моя родная планета, — сказал Дун. Джэйс заглянул в его воспоминания: все они касались планеты под названием Сад. Разумеется, эта комнатка была лишь бледной тенью великолепия того мира. Язон чувствовал тоску Дуна по катящимся холмам, зеленым кронам деревьев, лугам под открытым небом.

— Но почему вы покинули ее? — спросил Джэйс. — Здесь-то вы что оставили?

«Я обладаю одним-единственным даром — даром власти, — подумал Дун. Язон внимательно следил за его мыслями. — Я знаю, как добраться до власти, как лучше всего использовать ее, как ее уничтожить. Любое человеческое существо старается попасть туда, где дар его оценят по заслугам. Мне место на Капитолии. Как бы я ни ненавидел его. Как бы сильно ни желал его разрушить. Это моя среда обитания, по крайней мере на данный момент».

Затем мысли Дуна неожиданно приняли другое направление. Джэйс услышал, как человечек зашлепал на берег. Джэйс хотел было последовать за ним, но плавать он толком еще не научился и потому лишь беспомощно заколотил руками по воде. Попытавшись встать, он обнаружил, что озеро слишком глубоко, и решил перевернуться обратно на спину. Чтобы удержаться на поверхности, ему пришлось позабыть обо всем. Сейчас, когда панический страх охватил его с ног до головы, он не мог позволить себе отвлекаться на Дуна. «Вот почему он учил меня плавать. Вот почему затащил меня сюда. Он отвлекал меня, чтобы я не распознал, что у него на уме. Чтобы я не мог предугадать его следующий ход. Он обвел меня вокруг пальца — так что же он собирается сотворить теперь, какую ловушку он расставил?!»

Когда Язон наконец добрался до берега, Дун уже исчезал в дверном проеме, открывшемся в стене садика. Джэйс в отчаянии устремил мысленный взор в его разум, отыскивая источник возможной опасности, и сразу наткнулся на выставленное специально для него знание об эсторианском твике. Маленькая сумчатая тварь с зубами, как лезвия бритвы. Покидая Язона, Дун вспоминал о том, как маленькое животное нападает на корову — двигалось оно настолько быстро, что человеческий глаз еле поспевал за ним. Твик вцеплялся корове в вымя, висел там некоторое время и вдруг исчезал, стремительно погружаясь внутрь коровьего тела, истекающего реками крови. И только потом корова понимала, что происходит. Она вздрагивала, успевала пробежать несколько шагов, после чего падала как подрубленная и умирала. А твик вскоре медленно выползал из коровьего рта, тяжело дыша, раздувшись от обильной пищи. Язон и сам кое-что читал о твиках, а поэтому знал об их привычках. Кроме того, ему было известно, что твикам в свое время удалось полностью уничтожить первое поселение колонистов на Эстории. Только недавно на планете нашли способ справиться с этими монстрами — всех их согнали в одно место, устроив своего рода резервацию, вокруг которой воздвигли мощные ультразвуковые заборы.

Но почему вдруг Дун задумался об эсторианских твиках? Да потому, что он как раз выпускал в парк одну такую тварь. И единственной жертвой твика суждено стать Джэйсу, который, голый и беззащитный, стоял рядом с озером. Однако Дун по-прежнему желал ему только добра. Это испугало мальчика больше, чем что-либо еще — ничего плохого Дун не замышлял, хотя и сам не мог с уверенностью сказать, переживет ли Джэйс нападение маленькой бестии или нет.

А твик уже взгромоздился на одну из ветвей метрах в двадцати от мальчика. Джэйс замер на месте, превратившись в статую, — он помнил, что твики находят жертву по запаху, звуку и движению. В отчаянии он пытался подыскать хоть что-нибудь похожее на оружие. Он представил себе, как поднимает один из камней, валяющихся на берегу озера… но нет, стоит ему замахнуться на твика булыжником, как кровожадная тварь мигом, еще в полете, отожрет ему одну из рук.

Твик прыгнул. Перемещение произошло настолько быстро, что Джэйс едва проследил его взглядом — теперь твик засел в зарослях травы, метрах в десяти от него.

Рана, оставленная шипастым ботинком одного из преследователей, зачесалась. «От меня же кровью пахнет, — понял Джэйс. — Твик так или иначе набросится на меня, даже если я с места не двинусь».

Твик опять переместился. И оказался в двух метрах от Джэйса. Совершенно отчаявшись, мальчик попытался заглянуть в разум животного. Перенять, мягко скажем, странноватую картину мира, каким его воспринимал зверек, не составило труда, однако разобраться в настоящем клубке противоречивых позывов и желаний так и не удавалось. Он не мог предугадать действия твика, пока оно не будет совершено. Дар Разумника ему не поможет, а другого оружия у Джэйса не было.

Внезапно Джэйс ощутил ужасную боль в левой икре. Он наклонился, чтобы отодрать животное от себя. Еще секунду твик продолжал висеть у него на ноге, погружая в плоть острые зубы, затем вдруг ускользнул от пальцев мальчика и вцепился уже в предплечье. Нога залилась кровью. Джэйс закричал и начал бить тварь левой рукой. Удары попадали в цель, но тщетно…

«Я скоро умру», — мысленно закричал Джэйс.

Но стремление жить было слишком сильно, несмотря на ужасную боль и еще более жуткий страх. Инстинктивно он понял, что твик так и будет прыгать по телу, перемещаясь с одной точки на другую. Дело было только во времени — рано или поздно эта зверюга перегрызет какую-нибудь жизненно важную артерию или доберется до лишенной костей брюшной полости и выпустит ему кишки. Впрочем, по мере насыщения твик становится все более и более медлительным. Вскоре животное перестанет метаться с такой быстротой — если только Джэйс до этого доживет. Но он слабел с каждой минутой — кровь вытекала сразу из двух огромных ран. Да и все равно оружия у него никакого нет.

Он бросился оземь в безнадежной попытке раздавить бестию своим весом. Естественно, твику это ничуть не повредило — его скелет был слишком гибок, и зверь вскочил, готовый к новой атаке, стоило Джэйсу откатиться в сторону.

Однако тварь на мгновение выпустила жертву. Теперь хищник должен двигаться не так быстро. Язон вскочил на ноги и бросился бежать.

Рана на ноге замедляла движения, и не успел он пробежать и трех метров, как твик прыгнул снова. Но теперь к нему была обращена спина Джэйса, и челюсти животного вошли в мускулы под лопаткой.

Джэйс опять бросился на землю, уже на спину. На этот раз твик издал пронзительный визг и отскочил подальше. Джэйс побежал по кромке озера. Теперь ему удалось сделать целых двенадцать неверных шагов, прежде чем твик вцепился ему в ягодицы, загнав клыки глубоко в мясо. Джэйс споткнулся, упал на колено. В каком-то метре от него тихо плескалась вода. «С такими ранами плыть я не смогу, — подумал Джэйс. — Вот и чудно, — какая-то часть рассудка продолжала работать ровно, почти безмятежно. — А если и твик не сможет?»

Он пополз к воде, волоча левую ногу, которая совсем перестала повиноваться, разве что изредка отзывалась вспышкой боли. Джэйс добрался до воды как раз вовремя — животное принялось за кость.

Плыть Джэйс не мог. Задержав дыхание, он скорчился под водой, пытаясь совладать с адской болью, пронизывающей ягодицы, ногу, руку, спину. Он чувствовал, как твик движется вверх по тазовой кости. Машинально он отметил, что животное удаляется от уязвимой паховой области. «Мускулы срастутся. Я буду жить. Мускулы срастутся». Он твердил про себя одно и то же, и это помогало ему удержаться под водой, помогало забыть о боли, забыть о разрывающихся от недостатка воздуха легких.

Движения твика замедлились. Он выбрался из-под кожи Джэйса в районе бедра. Джэйс тут же схватил его, нащупывая шею твари. Твик стал вялым, и Джэйс без труда отыскал горло животного и сдавил его. Только тогда он позволил себе вынырнуть на поверхность, чтобы перевести дыхание — бестию он по-прежнему удерживал под водой. Воздух огнем опалил легкие, и Джэйс сразу нырнул обратно. Руки не отпускали вяло вырывающегося твика. Пальцы сжались еще крепче. Опираясь на локти и здоровую ногу, Джэйс потащился обратно к берегу. Вскоре он выполз на мелководье, где можно было без особых усилий держать голову над поверхностью. Твика вырвало, и вода стала красно-бурой от непереваренных крови и плоти Джэйса. Наконец зверь перестал дергаться.

Из последних сил Джэйс зашвырнул обмякший труп подальше в озеро и рухнул на берег — лицо его уткнулось в грязь, а о кровоточащую ногу и бедро все еще плескалась вода. «Помогите, — подумал он. — Я же умираю». Потом мысли перестали быть связными. Он просто лежал, чувствуя, как кровь вытекает из тела, наполняет озеро от края до края, затягивая блестящую гладь алым цветом. Очень скоро из порванных вен вытечет последняя капля. И внутри него вообще ничего не останется.

Глава 4

Сам дьявол

Наступила зима, книги пришлось отложить, поскольку появилось много другой работы. Если б работа Лэрда над книгой могла принести семье прибыль. Приход снежных вьюг — дело серьезное, для каждого найдется занятие, ведь надо запастись впрок, чтобы еды и топлива хватило до конца холодов. Тем более что небо теперь их не защищало; с тех самых пор, как пришла боль, стало возможным все, даже самое страшное. Поэтому, просыпаясь с рассветом, Лэрд сам не знал, удастся ли сегодня выкроить время, чтобы подержать в пальцах перо, или придется весь день гнуть спину, исполняя очередное поручение отца. Порой он и сам не знал, чего ему больше хочется, и каждый день честно трудился над тем, что ему выпадало. Он безропотно писал о страшных, жутких вещах — писал даже тогда, когда от воспоминаний о собственных снах его чуть не тошнило.

Первый снегопад начался ближе к вечеру того самого дня, когда Лэрд поведал о сражении Джэйса с твиком. Снег все валил и валил, небо быстро потемнело, и хотя до захода было еще далеко, Язону пришлось зажечь свечку.

Наконец эта часть истории была изложена, и Лэрд уже отложил перо, отодвинул в сторону чернильницу, как вдруг на дороге послышался грохот, заглушивший даже удары кузнечного молота в отцовской кузне, — то катилась повозка медника. Точь-в-точь как в древней пословице: первый снежок — медник на порог. На самом-то деле Уайти-медник заезжал к ним по несколько раз за год, однако с последним своим приездом он всегда старался подгадать так, чтобы попасть в Плоский Залив до настоящего снегопада.

Язон поднял голову, оторвавшись от своего занятия, — он сушил пергамент, чтобы чернила не размазались ненароком. По лестнице затопали башмачки Салы — она была еще маленькой и с трудом взбиралась на каждую ступеньку.

— Медник приехал! — крикнула она. — Медник приехал! И снег сегодня выпал!

Такому совпадению действительно стоило порадоваться — хоть что-то в этом мире оставалось прежним. Лэрд закрыл ящик с перьями. Язон отложил пергамент. Буковки, выписанные Лэрдом, были такими маленькими и аккуратными, а сам рассказ был изложен настолько сжато, что только-только подходил к концу первый лист пергамента.

— Хорошо сегодня потрудились, — заметил Язон. — Первую часть мы закончили. Самую трудную часть — для меня, во всяком случае.

— Надо идти, готовить меднику постель, — сказал Лэрд. — Он пробудет у нас всю зиму. Починит прохудившиеся мехи, а сумки из козьей кожи он мастерит такие хорошие, что хоть воду в них носи.

— Это и я умею, — пожал плечами Язон.

— Тебе надо писать книгу.

— Ну, пишешь ее больше ты, чем я.

Достав два матерчатых чехла с чердачных полок, они спустились вниз и выбежали во двор, даже не накинув куртки, хотя было уже довольно холодно. С неба падали хлопья снега — до сегодняшнего дня снег шел уже два раза, но быстро таял. А эти хлопья оседали на траве и листьях, облачая землю в белые одежды. На сеновале пахло лежалым сеном. Лэрд добрался до снопа, который выглядел чище остальных, и начал набивать свой чехол соломой.

— Значит, меднику два матраса, а мне всего один? — уточнил Язон.

— Медник останавливается у нас каждую зиму и ничего не платит за проживание, поскольку выполняет работу по дому. Он стал членом нашей семьи. — «А ты им никогда не станешь, потому что мать тебя невзлюбила», — про себя произнес Лэрд. Прекрасно зная, что это будет услышано.

Язон вздохнул:

— Зима будет суровой.

— Может, да, а может, и нет, — пожал плечами Лэрд.

— В этом году холодов не миновать.

— Гусеницы на деревьях, все как одна, покрылись волосами, да и птицы в этом году пролетели мимо нас, спешили подальше на юг. Хотя мало ли что?

— Юстиция и я по пути сюда сделали приблизительный прогноз погоды. Морозы будут стоять только держись.

Никто не умеет точно предсказывать погоду, особенно на такой длительный срок, но Лэрд уже ничему не удивлялся.

— Надо сказать отцу. Придется заготовить дров побольше. И пора начинать собирать хворост. Мы его всегда в это время начинаем собирать. Деревья сбрасывают сухие ветви.

— Тебе надо отдохнуть от книги.

— Чем дальше, тем легче она идет. Легче становится подбирать слова.

Язон посмотрел на него каким-то странным взглядом:

— И как ты думаешь, что это значит?

Лэрд не знал, что ответить, чтобы это не прозвучало смешно. Он сунул последний пучок соломы в матрас:

— Сильно не набивай. Жестко спать будет. Язон тоже выпрямился:

— Если внутрь сунуть немного папоротника, блохи уйдут.

— И где же нам теперь искать папоротник, под снегом? — скорчил гримасу Лэрд.

— Да, похоже, поздновато. Лэрд собрался с духом и спросил:

— Дун — он дьявол, да?

— Был. Сейчас он мертв. Во всяком случае, он обещал мне, что умрет.

— Но ведь на самом-то деле он был?..

— Дьяволом? — Язон взвалил матрас на плечо, став похожим на углекопа с мешком. — Сатана. Противник. Враг плана Господня. Губитель. Разрушитель. Да. Он был дьяволом. — Язон улыбнулся. — Но желал он только добра.

Лэрд двинулся вперед. Они вернулись в дом и поднялись по лестнице к комнате медника.

— А почему он натравил на тебя твика? Он хотел убить тебя?

— Нет. Я нужен был ему живым.

— Тогда почему?..

— Чтобы посмотреть, чего я стою.

— Немногого, ведь ты проиграл.

— Да, примерно с год после той схватки пользы от меня не было никакой. Лечился я долго, бедро сводит до сих пор. К примеру, я не могу бегать на длинные дистанции, возьми это себе на заметку. И сижу я немножко неловко.

— Я знаю. — Лэрд уже на второй день заметил, что Язон, сидя на стуле, всегда наклоняется чуть влево. — И еще кое-что знаю.

— М-м-м? — Язон бросил на постель свой матрас, и совместными усилиями они разровняли его.

— Я знаю, что ты чувствовал… когда тебе передались воспоминания кузена Радаманда.

— Да? — нахмурился Язон. — Именно поэтому я и настаивал на том, чтобы Юстиция передавала тебе историю в виде сновидений…

— Это не сны, они слишком отчетливы. Такое впечатление, что все это происходило со мной наяву. Иногда я просыпаюсь, вижу эти бревенчатые стены и думаю: Боже, как мы богаты, ведь мы можем позволить себе настоящее дерево. А потом вспоминаю, как мы бедны, что у нас земля вместо пола. А когда иду к отцу в кузню, бывает, по привычке вытягиваю руку, чтобы коснуться считывающего устройства у двери.

Язон рассмеялся, а следом за ним засмеялся и Лэрд.

— Но что больше всего меня удивляет, так это присутствие рядом Салы, мамы и папы. Иногда кажется, что я живу твоей жизнью, а собственную забываю. Мне нравится притворяться, что я могу заглянуть к ним в разум, как я не раз проделывал это в твоих воспоминаниях. Я смотрю им в глаза и стараюсь выведать, о чем они думают или что собираются сделать. — Лэрд сбросил свой матрас поверх матраса Язона. — Хотя каждый раз оказывается, что я не угадал.

— Как бы мне хотелось стать тобой, — сказал Язон.

— А мне — тобой, — ответил Лэрд.

— Дун напустил на меня твика… может, он и не желал мне ничего дурного, только после случившегося я изменился. Когда ощущаешь на себе дыхание смерти, переживаешь такую боль, то начинаешь смотреть на жизнь другими глазами. Остальные воспоминания словно затуманились. Я не очистился, ни в коем случае — я все еще испытывал вину за то, что сделал с собственной матерью, стыдился поступков из прошлого Радаманда, которые, как мне казалось, совершил я. Однако это уже не имело для меня такого значения. Встреча с Дуном стала переломным этапом. Я заново начал отсчитывать дни, и жизнь разделилась на две половины — до и после встречи с Дуном. Он избавил меня от преследований Торрока, обнародовал преступления Радаманда — ни словом, однако, не упомянув о его даре Разумника, — и моего дражайшего кузена сослали на какой-то далекий астероид. Затем Дун сделал из меня пилота. Я действительно пошел по стопам своего отца.

— Такого сновидения у меня еще не было.

— Его и не будет. Мы с Юстицией решили не забивать твой ум незначительными деталями. Ничего особенного, пилотом я стал, как и все остальные. Разве что я был лучше многих. Труднее всего было создавать впечатление, что победы в битвах я одерживаю исключительно благодаря мудрым решениям — а не благодаря дару Разумника. Только представь себе, мне приходилось сидеть и ждать, я в точности знал, что намеревается предпринять враг, — и был беспомощен. Будь у меня развязаны руки, я мог бы спасти намного больше жизней. Всегда я чуть-чуть медлил с ответным ударом, подпускал врага чуть ближе, и люди умирали, чтобы спасти мою жизнь. Вот тебе задача, Лэрд. Как ты думаешь, стоило мне спасти сотню жизней и открыть, что я Разумник, тем самым подписав себе смертный приговор, или лучше было спасти только половину и скрыть свои способности, чтобы выжить и потом спасти еще столько же, и еще, и еще?

— Смотря, в которую половину попаду я — в ту, что спасется, или в ту, что поляжет ради тебя.

Язон нахмурился. Они достали льняную простыню, набросили ее на матрасы и аккуратно подоткнули.

— Медник спит на льняном белье, тогда как я сплю на шерстяном одеяле.

— Шерсть теплее.

— Зато лен не колется.

— Тебе не понравился мой ответ.

— Это мягко говоря. Дело не в том, выживешь ты или погибнешь. Дело в том, какой из этих двух вариантов ПРАВИЛЬНЫЙ. И что правильно, а что не правильно, решать не тебе. Когда же речь заходит о том, что предпочитаешь лично ты, эти понятия вообще перестают существовать.

Лэрд был пристыжен и зол. Зол именно потому, что его заставили почувствовать стыд.

— И что же такого не правильного в желании выжить?

— Выживать умеет каждая собака. Ты что, собака? Только когда ты начнешь заботиться о высшем, а не просто о поддержании жизни в своем теле — только тогда ты станешь человеком. И чем возвышеннее цель, ради которой ты готов и жить, и умереть, тем ты более велик.

— И ради чего ты хотел жить, когда тебя поедал твик? Язон было вспыхнул, но тут же улыбнулся:

— Конечно, сработал инстинкт самосохранения. Прежде всего мы животные, этого никто и не отрицает. Я счел, что должен выжить, чтобы совершить нечто очень важное.

— Например, застелить кровать для странствующего медника?

— Именно об этом я тогда и подумал.

— Ты уже лучше меня говоришь на нашем языке.

— Я говорю на дюжине языков. Ваш язык — это версия наречия, на котором я говорил в детстве. По сути дела, моего родного наречия. Правила одни и те же, слова склоняются одинаково. Эта планета была заселена колонистами с Капитолия. Людьми Абнера Дуна.

— Когда ребенок капризничает, родители обычно говорят: «Вот будешь плохо себя вести, ночью придет Абнер Дун и утащит тебя amp;.

— Абнер Дун, чудовище…

— Разве это не так?

— Он был мне другом. И единственным другом всему человечеству.

— По-моему, ты сам назвал его дьяволом.

— Да, дьяволом он тоже был. Как бы ты назвал человека, который наслал на вас День, Когда Пришла Боль?

Воспоминания, начавшие было угасать, нахлынули с новой силой: крики Клэни, кровь, пульсирующим ручейком бьющая из ноги человека, которого несли по лестнице, смерть старого писаря…

— Ты смог бы простить его? — спросил Язон.

— Никогда. Язон кивнул:

— А почему?

— Мы были так счастливы. Все шло так хорошо.

— Ага. Но когда Абнер Дун разрушил Империю и разбудил Спящих, все было иначе. Жизнь несла людям только боль и страдания.

— Тогда почему люди не чувствуют к нему благодарности?

— Потому что люди склонны считать, что раньше все было гораздо лучше.

И тут Лэрд подумал, что совершил ужасную ошибку. Он-то считал, что Дун был врагом Язону. А теперь оказалось, что Язон любит этого человека. И это пугало: Язон Вортинг признался в любви к самому дьяволу. «Так что же за работу я для него выполняю? Я должен немедленно бросить эту книгу».

Конечно, Язон и Юстиция услышали его мысли. Но ничего не ответили. Даже не сказали, чтобы он поступал, как хочет. Ответом Лэрду было молчание. «Может, действительно брошу, — решил он. — Скажу им, пускай идут в соседнюю деревню и найдут другого необразованного, невежественного писаку».

«Вот только узнаю, что произошло дальше, и брошу».

В Плоском Заливе Лэрд исполнял обязанности лесника, поэтому каждой осенью, незадолго до наступления холодов, неделю он проводил в лесу, метя деревья. На этот раз с ним отправился Язон, чему Лэрд был вовсе не рад. С девяти лет он метил деревья, которые зимой должны пойти на сруб. От восхода и до заката он бродил по лесам, которые знал лучше, чем кто-либо в деревне, видел, как меняются знакомые пейзажи с приближением зимы, искал прячущихся животных, а ночевал в шалашах, которые сам же строил днем. Лишь его дыхание нарушало лесную тишину, а по утрам, когда он просыпался, изо рта его вырывались клубы пара, расползаясь в морозном воздухе. То вдруг на лес спускался густой туман, то снег покрывал всю округу, пряча нахоженные тропки, и тогда, выйдя поутру из шалашика, Лэрд оказывался в доселе нетронутом мире и первым прокладывал путь среди белых пушистых сугробов.

Однако в этом году отец настоял, чтобы Лэрд взял с собой Язона.

— Такой зимы никогда не было. Случались крутые морозы, но чтоб такое… — сказал отец. — Раньше нас… защищали. А теперь мы как звери — нас могут сгубить холода, мы можем потеряться, умереть с голоду, нож может ни с того ни с сего сорваться и вонзиться в руку, а кто тебе тогда остановит кровь? Один ты никуда не пойдешь. Язон здесь не нужен, он может идти — и ПОЙДЕТ. — С этими словами отец смерил вызывающим взглядом Язона, надеясь, что тот заспорит. Однако Язон лишь улыбнулся.

Второй человек был лишним. Лэрд присматривался к деревьям все лето, поэтому знал заранее, какие из них стоит срубить в зимнее время. Хорошо, что такие деревья редко растут рядом друг с другом. Лэрд показывал Язону, какой ствол надо метить, а сам принимался за другой. Если же они вдвоем принимались кольцевать одно и то же дерево, то Язон все время путался у Лэрда под ногами. К середине первого дня Лэрд ясно дал понять, что присутствие Язона нежелательно, поэтому тот держался от мальчика подальше. Снега почти не было, лишь изредка навстречу попадались маленькие сугробы. Язон собирал с деревьев и камней мох и рассовывал его по кармашкам сумки, которую сшил себе, пока Лэрд писал. За весь день они не перемолвились ни словом. Однако Лэрд постоянно ощущал присутствие Язона, а поэтому работал быстрее, чем обычно, спеша покончить с этой мукой. Он вставал перед деревом на колени и вонзал в кору нож. Постукивая по рукоятке деревянным молотком, он обходил ствол кругом, после чего сдирал кору специальным инструментом, который выковал отец. До Лэрда дерево кольцевали дважды, проводя две параллельные линии. Однако занимало это вдвое больше времени, тогда как достаточно было одной метки — содранную полосу коры было видно издалека, все сразу понимали, что это дерево умерло задолго до выпадения снега. На следующий год из пня покажутся новые ростки. Ими также занимался Лэрд — обрезал лишнее, чтобы позднее высушить прутья, которые шли на корзины. Ничто не пропадало впустую, и Лэрд гордился тем, как ловко он действует, как быстро движется работа.

Он настолько погрузился в любимое занятие, что о шалаше вспомнил, лишь когда солнце уже садилось за горизонт. Никогда он не метил столько деревьев за один день. Но раньше за ним по пятам не бродил Язон Вортинг. Развалины прошлогодних шалашей давно остались позади. А до следующей ночевки идти не было смысла — слишком далеко, к тому же на каменный утес у Пестрого Ручья он всегда забирался только на второй день, при солнечном свете, поскольку ночью это было опасно. Следовательно, ему потребуется помощь Язона, чтобы соорудить на новом месте небольшую хижину.

Стоило ему только подумать об этом, как Язон оказался рядом — по-прежнему храня молчание, он бесстрастно ожидал от мальчика указаний. Лэрд выбрал подходящее дерево с длинной веткой, которая скоро станет основной балкой хижины-мазанки. Неподалеку росла невысокая ива. Язон кивнул и при помощи своего ножа начал срезать гибкие ветви. С его высоким ростом это давалось ему легче, чем Лэрду. Юноша несколько секунд наблюдал за ним и, наконец, кивнув, пошел собирать глину, чтобы укрепить стены шалаша. Неподалеку от облюбованного им дерева тек ручеек. Холодная вода обжигала руки, и приходилось торопиться. Обеими руками вычерпывая грязь из ручья и время от времени поливая ее водой из деревянной миски, Лэрд покончил со своей частью работы еще до того, как Язон связал из ивовых ветвей последний сноп. Теперь можно было начинать строить мазанку-времянку.

Язон по одному подносил Лэрду снопы. А там уж он быстро усвоил, что делать: берешь горсть листьев и заливаешь их глиной. Потом покрытая глиной листва прилеплялась к ивовым ветвям, где и засыхала — благодаря этому стены становились толще, теплее и прочнее. Каждую такую «стену» Язон и Лэрд относили к балке. Шалаш получился намного больше обычного — в нем как раз хватило места для двоих.

На дверь пошло несколько стволов молоденьких деревьев, на которые набросили овечью шкуру — Лэрд прихватил ее с собой специально для этого. Работа спорилась, и вскоре мазанка была закончена, но разжигать костер и готовить ужин пришлось уже в полной темноте. Они вскипятили воду и кинули в нее колбасу, чтобы лечь спать, хоть немного насытившись. После ужина Лэрд ушел мыть котелок, а когда вернулся, то увидел, что Язон уже улегся спать, предоставив половину шалаша в его распоряжение. Хижина вышла на славу, и Лэрд вдруг понял, что сопение Язона под ухом вовсе его не раздражает. За весь день они не обменялись ни словом. Лес окутала глубокая тишина, изредка нарушаемая криками сов. Где-то рядом хрустнула ветка — быть может, медвежонок бродил неподалеку по своим делам.

Как всегда в первую ночь в лесу Лэрд заснул быстро, успев лишь привычно подумать: «И зачем мне возвращаться в Плоский Залив? Почему не остаться здесь, в лесу?о

Той ночью ему снился сон. Только на этот раз он превратился не в Язона Вортинга — впервые он увидел прошлое глазами другого человека.

Он стал Абнером Дуном.

Он сидел за каким-то очень странным столом, а в воздухе перед ним вращался целый мир. Огромная карта, на которой разными цветами были отмечены народы, населяющие планету. Он нажимал на кнопки, и на шаре появлялись другие цвета; мир продолжал вращаться, и чем дольше Дун рассматривал его, тем глубже проникался сознанием бесконечной красоты, свойственной этому творению. Это была игра, всего лишь игра, однако среди множества игроков выделялся один человек, который поражал своим гением. «Герман Нубер», — произнес компьютер, регистрирующий игроков. Герман Нубер, в настоящий момент пребывающий в сомеке, в свое время взял в руки судьбу Италии 1914 года и превратил эту страну в мировую державу. И теперь державу эту поддерживали империи многочисленных союзников, ей поклонялись входящие в ее состав государства и в руках ее сосредоточились богатства, даже не снившиеся ни одному земному государству.

В Италии Нубера был введен режим диктатуры — но диктатуры щадящей и умело скоординированной. На покоренных территориях любое восстание жестоко подавлялось, тогда как преданность интересам Италии щедро поощрялась. Налоги были невысоки, местные обычаи и права населения не подавлялись, и жизнь населения компьютерной реальности была прекрасна. Бунты никогда ничем хорошим не заканчивались, зато благодаря одной лишь попытке мятежа можно было лишиться всего — такое положение дел еще больше укрепляло правительство державы. Даже глупые ходы невежд-игроков, бравших на себя ответственность за игру, пока Нубер Спал, не могли испортить положение Италии.

Этим-то и привлекла игра внимание Абнера Дуна. Международные Игры не интересовали его — как, впрочем, и бесконечные трехмерные петлеоперы с их идиотским воспроизводством мельчайших деталей жизни и любви тупых, одним сексом озабоченных людишек. Он возводил собственную систему власти, и кабинет помощника министра по колонизации планет постепенно превращался в центр вселенной. Италия Нубера была у всех на устах. «Нубер вот-вот проснется». «На этот раз Нубер покорит мир». Ставки достигли неимоверной высоты, хотя в основном ставили на конкретную дату окончания игры, а не на то, сумеет ли Нубер ее выиграть. Конечно, сумеет — никаких сомнений. За всю историю Международных Игр не было такого, чтобы игрок создал из какой-то слабенькой страны великую державу, да еще за столь малый срок.

Совершенство — вот как это называется. Идеальная империя.

Разумеется, Абнер не мог этим не заинтересоваться.

В течение многих часов он внимательно изучал все, что говорилось об Италии Нубера: все оказалось правдой. Такое правительство будет стоять у власти вечно. Новая Римская Империя, по сравнению с которой прежняя казалась жалкой и бледной.

«Вот это вызов», — подумал Абнер.

И спящий Лэрд проникся красотой творения Германа Нубера. И закричал во сне, когда осознал всю чудовищность плана, который замыслил Абнер. Но сновидение продолжалось, и не в воле мальчика было прервать его.

Абнер Дун купил Италию. Выкупил право управлять империей. Это обошлось ему в кругленькую сумму — на рынке игроков подобные незаконные спекуляции — дело обычное; кроме того, цена постоянно росла, чтобы Нубер, выйдя из сомека, выложил выкуп побольше. Однако деньги меньше всего интересовали Абнера. Он не собирался продавать Италию. Она послужит ему экспериментальной моделью, на которой он испробует то, что намеревался воплотить в реальной жизни. На ней он проверит свою разрушительную силу.

Он играл очень осторожно. Лэрд, следивший за происходящим, не нуждался в объяснениях действий Абнера. Дун ввязался в ряд бессмысленных войн и поставил во главе армий бездарных генералов — бездарных, но не совершенных тупиц, поэтому сокрушительных поражений не было. Так, комариные укусы, в результате которых дух армии постепенно изнашивался, а богатства империи таяли.

Одновременно он начал подтачивать изнутри саму Италию. Не правильно, по-глупому разрешал промышленные проблемы; изменял систему гражданских служб, провоцируя коррупцию; душил народ налогами. Да и покоренные государства не остались без дела — там Абнер Дун устроил религиозные преследования, принудительное использование итальянского языка как основного, дискриминацию национальных меньшинств при приеме на работу и обучении, ограничение свободы печатной продукции, запреты на свободное перемещение по странам, конфискацию принадлежащих крестьянам земель и всяческое поощрение зарождающейся аристократии. Короче говоря, делал все, чтобы Италия Нубера функционировала, как Империя Капитолия. Только Абнер рассчитывал все так, чтобы недовольство росло постепенно и неотвратимо, чтобы восстания затухали сами собой, а не выливались в затяжные бунты — он ждал. «Пара-другая гейзеров меня не интересует, — говорил себе Абнер. — Я добиваюсь пробуждения вулкана, который поглотит весь мир».

Единственное, что отличало Италию Нубера от Капитолия, был католицизм, связующая сила, общая вера, которая объединяла правящие верхи. В продажной империи, которую строил Абнер, они свято верили в одно — в непогрешимость церкви.

Религия заменяла сомек. И Сонные Залы — веру и надежду всего правящего класса Капитолия и Тысячи Миров. Сон позволял пережить нищих глупцов, не удостоившихся этой великой чести. Непогрешимость, неподкупность хранителей Сонных Зал — единственно, во что верили все. Только собственными заслугами можно добиться сомека, и вознаграждаются им самые достойные. Эта привилегия не может быть куплена, не может быть выпрошена, добыта обманом или шантажом. Здесь судят по заслугам. Только благодаря сомеку Империя Тысячи Миров еще жила, хотя пятна разложения уже расползлись по ней. Сонные Залы, последнее судилище, дарили бессмертие достойным.

«Я разрушу тебя», — подумал Абнер Дун, и Лэрд содрогнулся во сне.

Окончательное падение Италии Нубера было лишь вопросом времени. Между тем проснулся после трехлетнего сна Герман Нубер, завоевавший привилегию сомека благодаря своему творению. Теперь он мог проводить по три года во сне и лишь год бодрствовать — таким образом его жизнь увеличивалась до четырехсот лет.

Естественно, первым делом Нубер попытался выкупить Италию, чтобы завершить свою игру. Абнер от продажи отказался. Агенты Нубера настаивали, с каждым разом повышая суммы, но Абнер не собирался давать никому шанс спасти Италию. Нубер даже подсылал к Дуну наемников, чтобы те «убедили» его. Убеждение не состоялось: влияние Абнера на Капитолии было слишком велико. Наемники не раз выполняли поручения Абнера, и он отослал их обратно к Нуберу, приказав сделать с создателем Италии то же самое, что тот приказал сделать с ним. Все по справедливости.

Только на самом деле о справедливости не было и речи. Нубер, будучи человеком неглупым, прекрасно понимал, какую игру ведет Абнер. Семь лет жизни — двадцать восемь лет игрового времени — он отдал, чтобы создать чудо, которое вечно пребудет в анналах Международных Игр. А теперь Абнер разрушал его творение. И действовал он умело, целенаправленно, точно рассчитывая время и силы. Он не удовлетворится обычным восстанием и сменой власти — Дун добивался всемирной революции, новой мировой войны, которая сотрет Италию с лица земли, уничтожив ее до основания и развеяв прах по ветру. Абнер и следа не оставит от Италии — Нуберу будет нечего выкупать и отстраивать заново.

Наконец Абнер решил, что время пришло. Он сделал всего один простой ход: раскрыл взяточничество, процветавшее в церковных верхах и спровоцированное им самим. Гнев и отвращение, вызванные продажностью церкви, развеяли славу Италии Нубера — теперь уже никто не верил в законность или честность властей. Единственной реакцией компьютера на подобную ситуацию была мгновенная, всеобщая революция. Страдания народных масс слились с яростью аристократии — классы объединились, армия взбунтовалась, и Италия распалась на кусочки.

Спустя три дня все было кончено. Италия навеки ушла из игры.

Это произвело впечатление даже на самого Абнера. Может, по сравнению с действительностью все и выглядело несколько упрощенно, однако Международные Игры славились именно тем, что из всех компьютерных игр они наиболее соответствовали жизненным реалиям.

«Я сделаю это снова», — подумал Абнер. У него уже зрел план. Семена вселенской революции были посеяны, ибо червоточина добралась до самого сердца Империи — вся структура удерживалась исключительно благодаря сомеку. Задача Абнера заключалась в том, чтобы как можно дольше оттягивать грядущую революцию, к которой надо как следует подготовиться, чтобы все рухнуло в один и тот же день, чтобы революция не просто свергла правительство, а развалила всю Империю и начисто перерезала нити, связывающие планеты. Межзвездные полеты должны кануть в Лету — иначе полного разрушения не произойдет.

Судьба благоволила к Абнеру. «Революция могла бы свершиться и без моего вмешательства, — думал он. — Вот в чем заключается основная проблема управления реальной империей: никогда не знаешь, что было бы, если б ты поступил иначе. Может, я зря вмешиваюсь? А может, наоборот, очень даже не зря». И Абнер начал потихоньку проникать в святая святых — в Сонные Залы. Сомек превратился в орудие убийства и средство для шантажа. Различные сроки сна могли быть куплены за деньги, кассеты с записями воспоминаний стали теряться или портиться, короли преступного мира возомнили, что могут распоряжаться Сонными Залами, как пожелают. Когда эта спекуляция сомеком откроется, народное негодование вспыхнет, как стог сухого сена, ненависть вырвется наружу — сами Спящие восстанут против Сонных Зал, — и на сомек будет наложен запрет. Даже пилотам будет запрещено использовать наркотик, хотя им единственным сомек действительно необходим.

«Я сделаю это», — торжествующе думал Абнер.

Однако он был совестливым человеком — в своем роде. Когда игра закончилась, он нанес визит Герману Нуберу. Этот человек перенес тяжелый удар; творение, которому он посвятил всю свою жизнь, было разрушено — просто так, без всяких видимых причин.

— Что я сделал тебе? — спросил Нубер. Он словно постарел на много лет, глубокие морщины пролегли на его челе.

— Ничего, — ответил Абнер.

— Хорошо заработал, поставив на падение Италии?

— Я не делал ставок. — Сумма, которую он получил бы в случае выигрыша, была смехотворной по сравнению с теми средствами, которыми он оперировал теперь.

— Зачем же ты глумился надо мной, если ничего от этого не выигрывал?

— Я не хотел причинять тебе боль, — промолвил Абнер.

— А ты думал, я буду радоваться?

— Я знал, что ты будешь переживать, Герман Нубер, однако я добивался не этого.

— Чего же тогда?

— Конца совершенства, — сказал Абнер.

— Но за что же тогда ты так возненавидел мою Италию? Что за низкая, подленькая страстишка сидит в твоем сердце, раз ты поставил себе целью разрушение величия?

— Я и не рассчитывал, что ты поймешь, — пожал плечами Абнер. — Однако, завладей ты Италией, игра бы закончилась. Мир твоей игры погрузился бы в вечный сон. Он бы умер. Я не против той красоты, которую ты создал. Я против того, чтобы она длилась вечно.

— Так, значит, ты поклоняешься смерти?

— Наоборот. Превыше всего я ставлю жизнь. Но жизнь может продолжаться лишь в том случае, если смерть дышит ей в затылок.

— Ты чудовище.

И Абнер не стал с ним спорить. «Я чудовище, пришедшее из глубин вселенной. Посейдон, сотрясающий землю. Червь, вгрызающийся в сердце мираз».

Лэрд проснулся весь в слезах. Язон коснулся его плеча:

— Неужели сон был настолько отвратителен? — прошептал он.

Только тут Лэрд осознал, что искусственный мир Капитолия остался в далеком прошлом, а сам он вновь очутился в маленьком лесном шалашике-мазанке. В тусклом свете, проникающем из-под покрытой овечьей шкурой двери, виднелось лицо Язона, склонившегося над ним. Внутри было чуть ли не жарко, а это означало, что ночью шел снег, который, покрыв стены пуховым одеялом, сохранил внутри шалашика тепло. Сами стены насквозь пропитались влагой, и если их не разобрать, то скоро они сломаются и в следующем году будут ни на что не годны. Не терпящая отлагательств работа мигом прогнала сон — во всяком случае, хоть на время отвлекла мальчика от грустных воспоминаний.

Время близилось к полудню, когда Лэрд наконец решился заговорить о своем сне с Язоном. Выпал глубокий снег, к тому же похолодало, поэтому сегодня они работали сообща — Лэрд окольцовывал дерево и переходил к следующему, а Язон цапкой обдирал кору и шел за мальчиком дальше по протоптанной в снегу тропинке. Вскоре они добрались до утеса, возле которого устроили небольшой перерыв.

— Мы что, и туда полезем? — спросил Язон, оглядывая заледеневшие уступы.

— Можешь попробовать взлететь, — огрызнулся Лэрд. — Есть короткий путь, но сейчас он опасен из-за снега. Попробуем вон ту трещину.

— Стар я уже, — заметил Язон. — Боюсь, сил не хватит.

— Хватит, — уверил Лэрд. — У тебя выбора нет. Я лезу наверх, а один вернуться в деревню ты не сможешь — дороги не знаешь.

— Как это лестно, что ты так заботишься обо мне, — усмехнулся Язон. — Интересно, если я упаду, ты за мной спустишься или оставишь на съедение волкам?

— Конечно, спущусь, за кого ты меня принимаешь? — И тут его гнев прорвался. — Если ты еще раз пошлешь мне такой сон, клянусь, я тебя убью.

На лице Язона мелькнуло изумление. И чему он может изумляться, если прекрасно знает, что творится у Лэрда на душе?

— Я подумал, что, увидев этот сон, ты поймешь Абнера, — промолвил Язон.

— Пойму? Да он дьявол! Это он наслал на нас Боль! Он спустился в прекрасный, цветущий мир и разрушил его!

— Он давным-давно умер, Лэрд. И к Дню, Когда Пришла Боль, он не имеет никакого отношения.

— Ничего, думаю, будь он жив, он бы всенепременно устроил нам такой праздничек.

— Согласен.

— Мало того, он бы еще сюда заявился, чтобы позлорадствовать, полюбоваться нашими страданиями — точно так же, как пришел к Нуберу!

— Да.

Тут Лэрда осенила еще одна догадка, более ужасная, чем предыдущая:

— Он бы пришел к нам точно так же, как пришли вы с Юстицией…

Язон ничего не ответил.

Лэрд поднялся, подбежал к утесу и начал карабкаться вверх. Не по трещине, а по прямой, воспользовавшись самой опасной, короткой дорогой, по которой обычно лазил, когда камни были сухие. К тому же обычно он снимал башмаки, чтобы лучше цепляться за скалы.

— Нет, Лэрд, — крикнул Язон. — Трещина вон там!

Лэрд не ответил — он упорно лез вверх, хотя зацепиться было не за что, а ноги постоянно соскальзывали. Выше будет еще труднее, только Лэрду ровным счетом наплевать на это.

— Лэрд, я же могу заглянуть к тебе в разум и найти там безопасную дорогу, так что ничего ты этим не добьешься, только себе навредишь.

Лэрд остановился, вцепившись пальцами в камень.

— Себе вредить — не над другими измываться! Язон полез вслед за ним. Тем же самым путем. Шаг за

Шагом он преодолевал опаснейший подъем.

Однако Лэрд не отступал. Да и отступать было некуда — спускаться вниз теперь куда опаснее, чем взбираться вверх. И он лез все выше и выше, только медленнее, внимательно оглядываясь вокруг, стряхивая снег с каждого выступа, чтобы облегчить путь Язону, следующему за ним. В конце концов Лэрд перевалился через край утеса и протянул руку Язону, помогая тому преодолеть последнее опасное препятствие. Они уселись рядом друг с другом и, обессилено дыша, уставились на распростершийся под ними лес. На горизонте виднелись поля и полоски дыма, поднимающегося из труб Плоского Залива. Позади мрачной, черно-белой стеной вздымался все тот же лес.

— Ну что, пошли дальше метить? — кивнул на деревья Язон.

— Слышать больше не хочу об этом Дуне, — мрачно проговорил Лэрд.

— Не могу же я взять и выкинуть его из истории.

— Ну так постарайся обойтись без его воспоминаний. Я ненавижу этого человека. Не желаю даже вспоминать, что когда-то воплощался в него. Хватит с меня и одного такого сновидения.

Язон внимательно посмотрел на него. «Что, заглядываешь в мои мысли?! — мысленно рявкнул на него Лэрд. — Хорошо, давай проверяй, насколько я искренен! Я бы никогда не поступил так, как поступил этот Дун…»

— Ты что, так и не понял, ради чего все это было? «И понимать не хочу».

— Человечество — это не просто миллиард-другой населения. Мы обладаем единой душой, а душа эта была мертва.

— И убил ее он.

— Он ее воскресил. Разбил на кусочки, чтобы она изменилась и срослась опять, только по-новому. Когда-то мы звались Империей Тысячи Миров, хотя в ней всего-то насчитывалось триста с лишним планет. Дун дал этому названию новый смысл — он не только разрушал и уничтожал. Во все стороны рассылались огромные корабли с колонистами на борту. И человечество постепенно заселяло вселенную, удаляясь от Капитолия все дальше и дальше, чтобы, когда наступит конец и Капитолий рухнет, а о космических полетах забудут на три тысячелетия, в пространстве засияла та самая тысяча миров, похожая на тысячу паучков. Чтобы каждая планета растила свой собственный народ, чтобы на каждой собственным путем развивалось человечество.

«И многие ли поблагодарили его? Многие ли были счастливы так же, как и мать Клэни?»

— С тех пор прошло более десяти тысяч лет, и его имя стало одним из имен дьявола. Никто не поблагодарил его за это. А благодарна ли тебе яблоня, когда ты срезаешь с нее ветки на саженцы?»

«Человек — не дерево».

— Как ты поступаешь с яблоней, Лэрд, так и Абнер Дун поступил с человечеством. Он подрезал его, привил, пересадил, все старые, мертвые ветви сжег — и теперь сад живет.

Лэрд встал.

— Пора кольцевать деревья. Если поторопимся, еще сегодня подойдем к месту прошлогодней ночевки, и тогда не придется заново отстраивать шалаш.

— Сновидений с участием Абнера Дуна больше не будет, обещаю.

— Вообще больше никаких сновидений. Хватит с меня.

— Как пожелаешь, — кивнул Язон.

Но Лэрд понимал: Язон согласился только потому, что догадался о его сомнениях. Лэрд не желал видеть во сне Абнера Дуна, но встречи с Язоном ждал с нетерпением. Он должен узнать, как тот мальчишка превратился в мужчину.

Совместными усилиями они закончили метить деревья на два дня раньше обычного, потому и домой вернулись скорее. Поднявшись наверх, Лэрд открыл пенал, вычистил перья и сказал:

— Завтра будем писать, так что не забудь послать мне очередной сон сегодня ночью.

Глава 5

Конец сновидениям

Медник был добродушным весельчаком, любившим петь. Он знал тысячу песен и частенько приговаривал, что все из них, за исключением шести, были слишком похабными, чтобы их исполняли в присутствии дам.

Он и в самом деле мог петь часами, и Сала, выполнив свою часть работы по дому, не раз присоединялась к нему. Она садилась у ног медника и пела вместе с ним — слова и мелодию она запоминала с первого же раза, и ее нежный голосок составлял подходящую пару могучему тенору медника. Их пение было настолько прекрасно, что даже перо замирало над бумагой. Лэрду так нравились их голоса, что каждый раз, когда начинала звучать песня, Язон говорил: «Ну, мир не рухнет, если ты немножко передохнешь от писанины». И тогда они спускались вниз и тачали башмаки, либо шили сумки, в то время как женщины пряли и вышивали, а Сала с медником пели.

— А ты умеешь петь? — спросила Сала у Юстиции.

Юстиция покачала головой и снова уткнулась в свое шитье. Ладилось это у нее неважно, и мать доверяла ей только самую грубую работу. Рубашки и брюки из шерсти получались хорошие, но то было занятие для умелых рук, а уж к прялке Юстицию вообще не стоило подпускать. Всего в деревне было четыре прялки, включая материну, и зимой они стояли в большой комнате — в это время года постояльцев в гостинице практически не бывало, и здесь собиралось почти все население Плоского Залива. День изо дня сюда подходили закутавшиеся в теплые одежды жители деревеньки. Каждая женщина приносила по три полена и что-нибудь съестное: фрукты, или половинку хлеба, или головку сыра, и тогда все вместе они устраивали пир. А после обедали мужчины — за отдельным столом, хоть и уставленным дымящимися плошками, но все же менее радушным, нежели столик с незатейливыми закусками, со стороны которого доносился веселый смех женщин. Так уж было заведено — у женщин свое общество, у мужчин свое. «Бедняжка Юстиция, — подумал Лэрд, — ей-то нет места ни в том, ни в другом».

Это было действительно грустно, поскольку Юстиция вовсе не стремилась научиться их языку. Несмотря на то что она понимала все — даже то, что оставалось несказанным, — она никогда не пыталась заговорить с кем-либо, за исключением Салы и иногда Лэрда. Но именно с Салой она не разлучалась. С того самого времени, как Юстиция ощутила боль сожженного живьем человека на плоту, Сала стала ее успокоением, ее верным другом, ее голосом. Из всех женщин одна только Сала любила ее.

Юстиция внимательно слушала пение медника и Салы, и Лэрд понял, что она все-таки способна на какие-то чувства. Не обладая даром Язона, он не мог заглянуть в ее разум, а потому не видел, что ее тянет к меднику не меньше, чем к Сале.

Медник, мужчина среднего роста, с намечающимся брюшком, но коренастый и мускулистый, постоянно улыбался и шутил. И он один не относился к Юстиции как к чужачке. Каждый раз, когда он обводил глазами присутствующих, его взгляд обязательно останавливался и на ней, и в своих прибаутках он адресовался к ней не реже, чем к любой другой женщине. А вскоре Лэрд приметил, что взгляд его обращался к Юстиции чаще, чем к любой другой. Юстиция была молода, зубы ее не тронуло гниение, стан ее был ладен и гибок, а лицо красиво, несмотря на суровость черт. Зима длится долго, а эта женщина не замужем, так почему бы не попытать счастья? Лэрд уже вышел из детского возраста и в подобных играх разбирался. Однако затащить в постель Юстицию… да, если меднику это удастся, значит, он куда больший чудодей, чем сам Язон. «И мне плевать, кто сейчас подслушивает мои мысли, все равно буду думать, что хочу amp;.

— Думай на здоровье, — сказал Язон, — только Юстиция может тебя удивить. Она лишилась в этой жизни большего, чем ты можешь себе представить, и поэтому имеет право быть суровой — и любить кого хочет и когда захочет. Не стоит завидовать ей, Ларелед.

Лэрд сам не ожидал, что разозлится, когда его мысли все-таки подслушали. Он рассерженно хлопнул крышкой пенала.

— Ты что, всегда подслушиваешь мои мысли? А когда я тужусь в отхожем месте, ты и там не отвязываешься, ощущая то же, что ощущаю я? И когда мой отец поведет меня через святой ритуал посвящения в мужчины, ты тоже будешь тут как тут?

Язон вскинул брови:

— Я уже старею, Лэрд. Если я и наблюдаю за тобой в отхожем месте, это только напоминает, насколько легко все дается юноше по сравнению с тем, что приходится испытывать мне.

— Ну все, заткнись!

— Ты еще не знаешь, что такое тужиться. — ЗАТКНИСЬ!

— Эй, что у вас там творится? — раздался снизу оклик матери.

— Это ТВОЯ мать, — шепотом напомнил Язон.

— Я втолковываю Язону, как его ненавижу! — откликнулся Лэрд.

— Замечательно, — прошептал Язон. — Лучших слов ты не мог подобрать. Теперь она точно успокоится.

Хотите верьте, хотите нет, но искренний ответ материнский гнев погасил.

— Ну, наконец-то ты пришел в себя! — крикнула она. — И что теперь, уйдет он или нет?

— А она согласна вернуть камень? — поинтересовался Язон.

— Нет, пока нет! — ответил Лэрд, перевешиваясь через перила лестницы. — Похоже, ему понравилось жить среди деревенщины. — Он притворил дверь спальни и вернулся к письменному столу. — Ну, я готов. А ты?

— К твоему сведению, мне приходилось жить в куда худших условиях. И мне та жизнь нравилась.

— Кончай лезть ко мне в мысли.

— А ты не хочешь запретить мне ходить с открытыми глазами? Подумай, вдруг я увижу кого-нибудь не того? Поверь мне, Лэрд, я побывал в таких отвратительных умах, что тебе даже и не сни…

— Снилось. Кое-какими воспоминаниями ты уже успел поделиться со мной.

— Ну, вообще-то да, ты прав. Извини. Но я только так могу рассказать тебе эту историю.

— По правде говоря, истории можно рассказывать и по-другому. Ты достаточно хорошо владеешь нашим языком, хоть и не умеешь писать. Так что давай излагай. А я буду записывать твои слова.

— Нет. Я слишком много лгал в своей жизни, а твои строки должны быть правдивы. Мой язык — это язык лжи. Он для того и существует, чтобы лгать. Правду я узнаю иными способами. А некоторые так и не находят правды никогда.

— Как бы то ни было, от снов об Абнере Дуне я отказываюсь, а та часть истории еще не закончена, поэтому что-то тебе ПРИДЕТСЯ рассказать словами.

— И на чем мы остановились?

— На эсторианском твике.

— Боже, как это было давно!

— Да, мы довольно долго гуляли по лесам.

— Ладно, не важно. Как ты сам видишь, я тогда не умер. Раны затянулись только через полгода, а после этого Дун пристроил меня в летную школу. С тех пор я зажил жизнью пилота космического корабля. Я принимал сомек и, очутившись вне времени, путешествовал по глубокому космосу. Когда приближался враг, корабль будил меня. Убить меня не удалось никому, а вот я одержал множество побед, тем самым приобретя всеобщую известность и славу. А благодаря славе нажил и целую кучу завистников-врагов. Не раз на меня устраивали покушения, и так продолжалось до тех пор, пока Дун не услал меня с планеты, назначив капитаном колонистского корабля.

Лэрд задумчиво грыз перо:

— М-да, верно. Неважный из тебя рассказчик.

— Зато я знаю, о чем стоит рассказывать подробно, а что можно и пропустить.

— Слишком многое ты пропускаешь.

— Например?

— Например, ты так и не рассказал, как сдал тот второй тест. Я помню, как ты волновался за него, и вдруг — все как отрубило.

Язон надавил на огромное шило, тщетно пытаясь продырявить кожу, из которой шил отцу Лэрда новые башмаки.

— Да, похоже, кожу у вас в деревне так и не научились дубить.

— Научились, научились. Зимой она не пропускает ни снег, ни воду.

— Вижу, она и иголки не пропускает. Нараставшее внутри Лэрда раздражение обратилось в веселую дерзость. И сдерживаться он не собирался:

— Давай работай, хоть мускулы себе подкачаешь. Язон тоже не намеревался уступать и с язвительной улыбкой вручил мальчику башмак. Лэрд перехватил его поудобнее и одним круговым движением шила ловко продырявил кожу. После чего кинул башмак обратно.

— Ого, — только и сказал Язон.

— Тест, — напомнил Лэрд.

— Я прошел его. Хотя не должен был. Потому что ответ на второй вопрос был найден группой видных ученых из другого университета всего за несколько месяцев до этого. А на третий вопрос, который я наполовину решил… в общем, на него не мог ответить НИКТО. Это послужило сигналом тревоги для компьютера. А компьютер послужил сигналом тревоги для Дуна. В мире появилась новая диковинка, человек, которого стоило завербовать на свою сторону.

Лэрд смотрел на него с благоговением:

— И ты еще ребенком ответил на вопрос, на который не могли найти ответа все ученые вселенной?

— Ну, на самом-то деле все не так впечатляюще. Дело в том, что сомек выключает из жизни не только обычных людей, но и физиков, математиков и прочих ученых. Обе проблемы должны были быть решены еще столетия назад. Однако лучшие умы быстрее остальных достигали высших Уровней сомека — они бодрствовали считанные месяцы и Спали никак не меньше шести лет. Таким образом, добиться чего-то могли только второсортные ученые, которые бодрствовали дольше. Каждый народ когда-нибудь достигает

Этого этапа. Люди всячески опекают своих гениев, окружают почестями, чествуют наградами — в общем, доводят до такого состояния, когда они просто теряют способность творить. Никакой я не гений. Просто у меня работали мозги, да и сомек меня волновал меньше всего на свете.

— Значит, Абнер тебя завербовал?

— На самом деле он с самого начала следил за мной — с помощью компьютеров и Маменькиных Сынков. В любую секунду меня могли схватить. Он видел, что я направился к Радаманду, и подслушал наш разговор — в то время у всех стен и вправду имелись уши. Он знал, что я записал свою мать в колонисты. Эта детская жестокость… он нашел ее совершенно очаровательной.

— У тебя не было выбора.

— Не было. Однако очень часто люди действуют так, будто этот выбор у них есть, и лишаются всего, поскольку не в их силах оказывается это осуществить.

— И что случилось потом?

— Не скажу. Сначала запиши то, что я тебе только что рассказал, и свой сон об Абнере Дуне. Изложи эти истории ясным, простым языком, и сегодня ночью тебе приснится новый сон.

— Ненавижу эти сны!

— Почему? Я ведь не Дун.

— Когда я просыпаюсь, то уже не помню, кто я, а кто ты. Язон ткнул пальцем себе в грудь.

— Я есть я. Ты есть ты.

— Это не ответ.

— Это единственный возможный ответ. То, что находится в твоей телесной оболочке, движет твоими руками и ногами, — это ты. Даже если мои действия остаются у тебя в памяти, это все равно ты.

— Я не посылал свою мать на другую планету, чтобы больше никогда не видеть ее.

— Да, — кивнул Язон. — Этого ты не делал.

— Тогда почему же я так стыжусь этого поступка?

— Потому что у тебя есть душа, Лэрд. Ее существование было доказано еще во время первых экспериментов с сомеком. Добровольцы принимали сомек и лишались памяти, а при пробуждении им давали чужие воспоминания. С крысами, как ни странно, это удавалось. Хотя попробуй представь себе крысу, совершающую действия, которые другая крыса бы не одобрила. Люди просыпались с воспоминаниями о поступках, которых они никогда не могли бы совершить. И это сводило их с ума. Но почему? Ведь им не с чем было сравнивать — другой жизни они не знали и не помнили. Однако воспоминания о стольких НЕ ПРАВИЛЬНЫХ, НЕВЕРНЫХ поступках были для них невыносимы. Видимо, что-то остается в человеке, даже после того, как сомек стирает все воспоминания. Эта частица постоянно твердит тебе: «Вот так бы я мог поступить. А вот так — никогда». Эта частица определяет твою сущность. Это твоя душа. Твоя воля. Как видишь, слова все старые.

— Неужели эту частичку не берет даже смерть?

— Этого я не говорил. Ее не берет сомек. Вот если бы ты разрешил мне показать одну историю из жизни Дуна…

— Нет.

— Ладно, тогда я расскажу тебе об этом. Когда-то он любил девушку. Очень умную, способную девушку, которая попала под власть отца-инвалида и умственно неполноценной матери. Всю жизнь этой девушкой вертели и крутили, как хотели, а она безропотно сносила такое отношение, потому что любила своих родителей. Это повиновение разрушило всю ее судьбу, лишило друзей и знакомых. Рядом с ней остался только Дун, потому что он обладал замечательной способностью видеть человеческую натуру насквозь — даже не будучи Разумником. И он понял эту девушку, догадался, что скрывается за преградой, воздвигнутой ее родителями. Он влюбился в нее. Но она отказалась оставить ради него семью.

— Он хотел, чтобы она вышла за него замуж?

— Ну, свадьбы тогда были не в почете… В общем, она отказала ему. Она даже помыслить не могла о том, чтобы лишить родителей поддержки — без нее их жизнь превратилась бы в кромешный ад. И она осталась с ними. Прошло пятнадцать лет, прежде чем они умерли. Отчаяние, горечь, озлобленность затуманили ее душу и заставили позабыть обо всем на свете. Даже когда Дун вернулся и вновь предложил ей свою любовь, она отвергла его. Для нее больше не существовало любви. И тогда он решился на отчаянный шаг. Пятнадцать лет назад, когда они обсуждали, э-э, свою будущую совместную жизнь, он уговорил ее записать свои воспоминания на сомеккассету. Она согласилась, но передумала, когда Дун собрался ввести ей сомек. Эта кассета долгие годы пролежала у него. А поскольку к тому времени Сонные Залы уже оказались в его власти, он без труда устроил так, чтобы девушке ввели сомек и переписали в мозг старые воспоминания. Потом он признался ей в этом — сказал, что она заботилась о своих родителях до конца, а теперь может жить, не терзаясь воспоминаниями об искалечивших ее душу годах.

— И стали они жить-поживать и добра наживать?

— Она не выдержала этого. Не смогла жить без памяти — без памяти об угасании своих родителей. Она была из тех, кто следует долгу до конца — даже если это ведет к гибели. Она просто не могла по-другому.

— Ее душа…

— Да. Она заставила Дуна вернуть ей истинные воспоминания. Пусть даже их счастливой жизни друг с другом настал конец. Она предпочла боль радости.

— Во-во, такую сумасшедшую только Дун и мог полюбить.

— Ты такой милый, Лэрд, аж сердце радуется. Ну для каждого у тебя найдется доброе словечко.

— А нормальный человек может желать страданий и отказываться от счастья?

— Хороший вопрос, — согласился Язон. — На него-то ты и должен будешь ответить в своей книге. А теперь давай записывай то, что я рассказал, потому что сегодня ночью тебе приснится еще один сон.

— А что мне будет сниться?

— Ты что, не любишь сюрпризов? — Нет.

— Тебе будет сниться, как Язон Вортинг, знаменитый воин-пилот, стал капитаном корабля колонистов и как он впервые в жизни потерпел поражение.

— Уж лучше писать о таком, чем о том, что ты мне сегодня понарассказывал.

— Иногда приходится писать о скучном, чтобы придать увлекательной части больший смысл. Давай пиши. На следующей неделе мы с твоим отцом собрались за дровами, и эти башмаки ему понадобятся.

— Ты что, с нами пойдешь?

— Такое развлечение — неужели ты думал, я останусь в стороне?

Лэрд писал, а Язон шил. Вечером отец примерил новые башмаки и признал, что сработаны они неплохо. А ночью Лэрду приснился сон.

Звездные пилоты оставались молодыми очень и очень долго. Большую часть полета, который даже на скорости, в несколько раз превосходящей скорость света, занимал годы, пилоты Спали, и просыпались только по сигналу судна. Тревога могла быть объявлена по причине появления неизвестного космического корабля, гибели соседней планеты или какой-то неполадки в корабельной системе, но обычно пилот ложился в сон через три дня после вылета и просыпался за три дня до прибытия. И проводил он на месте назначения несколько недель, не больше. Вот так и получалось, что Спали пилоты в среднем по пять лет, бодрствуя максимум три недели. Столько не Спал никто во вселенной — за исключением Матери-Императрицы, которая Спала еще дольше и просыпалась реже. Ни один политик, ни один актер не смог добиться привилегии проводить в сомеке столько времени, сколько проводили пилоты.

И самым известным, самым знаменитым, самым почитаемым из них был Джаз Вортинг, герой битвы при Болловее, звезда петленовостей.

Однако Язон прекрасно понимал, что эта слава принесла ему не только любовь и почитание — никого другого так не ненавидели и никому так не завидовали. В глазах ненавидевших и презиравших Империю он, звездный пилот, олицетворял ее мощь.

Поэтому, вернувшись на Капитолий, он не удивился, когда обнаружил, что его окружают враги и завистники. Удивляло другое — почти все жаждали убить его. Следовательно, ситуация выходит из рук. Интересно, чем занимался Дун последние двенадцать лет?

Из всех миров только Капитолий мог позволить себе космопорт, способный принимать космические корабли любых размеров. Это тоже было частью величия Капитолия. Самая популярная петлезапись, регулярно передаваемая по межпланетному петлевидению, демонстрировала, как тягачи загоняют космических монстров в разверстые жерла доков на металлической поверхности Капитолия. Петлезрители не пропускали ни одного приземления. Приземление же корабля Джаза демонстрировали все петлекамеры планеты, как частные, так и государственные. И толпы…

Тысячи и тысячи людей собрались на балкончиках вокруг посадочной площадки. Джаз почувствовал их присутствие задолго до выхода из корабля; даже сквозь закрытые двери он ощущал возбуждение толпы. И как всегда, перед тем как открыть шлюз, он чуть помедлил и спросил себя: «А надо ли мне это? Неужели в этом и заключается смысл моей жизни?» И как обычно ответил: «Нет. Не думаю. Надеюсь, что нет. Нет».

Его агент, Хоп Нойок, бурно приветствовал Джаза, когда тот перешагнул через порог. Хоп обожал светиться в петленовостях, передаваемых на всю Тысячу Миров. Пока Джаз отсутствовал, вечеринки Нойок посещал от его имени. Хоп относился к весьма редкому виду существ — он был агентом пилота и тем не менее просто обожал своего клиента. Правда, с тех пор как они познакомились, Хоп постарел уже на несколько десятков лет, тогда как для Джаза прошло всего шесть месяцев. Хоп начал лысеть. Обзавелся брюшком. Однако он по-прежнему был предан, сметлив и безумно любил свою работу, а такими качествами могли похвастаться очень немногие агенты. Кроме того, Джаз и сам успел полюбить его. Вырос Нойок в среде «стенных крыс» и даже в вентиляционных туннелях проявил такую смекалку, что еще в ранней юности обзавелся деньгами и связями, достаточными, чтобы купить себе необходимые документы. Он вышел в коридоры Капитолия, когда ему только-только стукнуло восемнадцать. Его нашел Дун. До этого он с Хопом не встречался, однако немало о нем слышал. И, когда Джаз решил нанять агента, который бы управлял его делами на Капитолии, Дун порекомендовал юноше Нойока.

Однако на этот раз бурный рев толпы почему-то не радовал Хопа. О, он как всегда расшаркивался, раскланивался и рассыпал приветствия, однако делал это через силу. Джаз заглянул в разум к Хопу и после недолгих поисков обнаружил причину его беспокойства.

Хоп проснулся всего два дня назад, когда слух о возвращении его клиента достиг Сонных Зал. Тогда же ему передали сложенную вдвое и запечатанную записку. Такая записка-памятка была обычным делом — тот, кому уже после копирования памяти пришло на ум нечто, что обязательно нужно запомнить, мог оставить самому себе подобное послание. Раньше Хоп никогда такими памятками не пользовался, считая, что это глупо. Однако на листке его собственной рукой было написано: «Кто-то собирается убить Джаза. Предупреди».

Хоп ничего из записки не понял, как, впрочем, и сам Язон. Каким образом Нойок мог выяснить это за минуты до введения сомека? Кто-то из служителей Сонных Зал рассказал ему об этом? Абсурд — эти монахи и монашенки, прислуживающие богу сна, не имели доступа к внешнему миру. Но никто другой не мог проникнуть в святая святых. И Хоп решил, что, по-видимому, незадолго до погружения в сон он сам сложил вместе некие известные ему факты и понял, что зреет заговор с целью убить Язона. Два дня ломал он голову, пытаясь вспомнить, что же именно привело его к такому выводу. Но он так ни до чего и не додумался, и вот Джаз уже на планете, а из доказательств у него есть лишь записка самому себе.

Но Джазу было известно кое-что такое, чего не знал Хоп. Только один человек на Капитолии мог беспрепятственно проникнуть в Сонные Залы и рассказать о заговоре готовящемуся к погружению в сон человеку. Дун.

Спустя два часа Хоп сумел наконец отбрыкаться от наседающих петлекорреспондентов и рассказать Джазу о записке. К тому времени Язон уже успел вычислить в окружающей толпе добрую дюжину людей, участвующих не в том, так в другом заговоре против него. Один был даже вооружен. Держаться от убийцы подальше не составило труда, ну а другие были не такими дураками, чтобы всадить в пилота пулю прямо перед объективами трех сотен петлекамер.

— Не волнуйся ты так, — сказал Язон. — Уверен, ничего страшного в этом нет.

— Надеюсь. Только я не страдаю манией посылать самому себе записки. Это все неспроста.

— Ты-то откуда знаешь, что тебе взбрело в голову в минуты между копированием памяти и сном? Этого никто не помнит.

— Мне много толкового в голову взбредает.

Вот так и начался бедлам. Домой Джаз не заходил вообще — там постоянно прятался какой-нибудь убийца, — и еще Джаз сумел обнаружить несколько засад. Апогея все это достигло на вечеринке у бывшей петлезвезды Арран Хэндалли, которая оставила публичные совокупления на долю петлезвездочек рангом поменьше и решила начать жизнь избалованной аристократки. Она же участвовала в одном из наиболее опасных заговоров с целью убить Джаза. Отделавшись от знакомых и забившись в уголок, Джаз пытался выяснить, как случилось, что его жизнь в один миг стала объектом стольких заговоров. Он твердо решил получить ответ на этот вопрос — и разум Арран Хэндалли вполне для этого подходил.

Джаз должен умереть — вот главное, что было у нее на уме. Но почему? А вот еще сюрприз: его смерть должна послужить сигналом к восстанию. Не то чтобы Джаз обладал политическим влиянием. Просто он символизировал все то, что так ненавидела Арран, — он воплощал Капитолий, общество, которое много лет назад подвигло на самоубийство единственного человека, которого она любила. То была история трагическая и прекрасная, и она настолько поглотила Джаза, что он совсем позабыл о других участниках заговора. Очнулся он только тоща, когда заметил, что Арран Хэндалли направляется к нему.

— Капитан Вортинг, — кивнула она.

— Просто Джаз. — Он улыбнулся своей фирменной улыбкой, обвораживающей петлезрителей. Естественно, петлекамеры проникли и сюда, и Джазу пришлось работать на публику, пусть петлесъемка и осуществлялась незаконно.

— Просто Арран. Знаешь, Джаз, я даже не надеялась, что ты появишься здесь. Только вчера мы узнали, что ты прибываешь на Капитолий. Как это мило, что ты выкроил минутку, чтобы заглянуть.

— Это честь для меня, — поклонился Джаз. — Я видел всего одну из твоих петлезаписей, но был впечатлен настолько, что не смог отвергнуть приглашение.

— Да, и какую же?

— Сейчас, как же она называлась?.. — протянул Джаз, делая вид, будто вспоминает. — Ты там играла с одним знаменитым актером, как же его… а да, Гамильтон Ферлок.

Удар достиг цели, хотя она даже глазом не моргнула. Гэм Ферлок и был тем самым возлюбленным, который покончил жизнь самоубийством, после того как она отказалась ради него сменить амплуа. Это произошло на двадцать первый день непрерывной петлезаписи. Со стороны Джаза жестоко напоминать ей об этом — но ведь она замышляла его убийство.

Когда, кстати?.. Да прямо сейчас! К ним подошел слуга с подносом, на котором стоял большой кубок с вином.

— Как бы то ни было, — приторно улыбнулась Ар-ран, — ты повсюду почетный гость. И кубок сегодняшнего вечера по праву твой.

С этими словами она протянула ему серебряную чашу, приглашая отпить. Слуга незаметно подступил ближе, чтобы Язон мог взять с подноса кубок и, в свою очередь, дать отпить из него Арран. Язон взял кубок, но чашу отстранил.

— Не смею принять подобную почесть из твоих рук.

— Но я настаиваю, — сказала она. — Если кто и заслужил это, так только ты.

— Ты замечательная женщина, Арран. Какое мужество — отравить меня прямо посреди тобой же устроенной вечеринки.

Будь он поосторожнее, он избежал бы этой сцены. Но здесь собрались участники сразу нескольких заговоров. Многие из гостей были вооружены, а за выходами велось наблюдение. Единственным человеком, который знал потайные пути из залы, была сама Арран, и открывались двери только прикосновением ее ладони. Поэтому он избрал наиболее мелодраматичного из убийц, молодого модельера, который шил Арран платье для сегодняшней вечеринки. Джаз шагнул ему навстречу. Юноша, похоже, собрался устроить из убийства эдакое шоу.

— Фриц Капок, — представился молодой человек. — Как вы смеете обвинять Арран Хэндалли в столь грязном замысле?

— Смею вот, — ответил Джаз.

— Джаз, извинись и сматывай отсюда ко всем чертям, — шепнул Хоп.

— Рапиры или пули? — спросил Капок.

А, он хочет, чтобы все было по правилам, да? Джаз рассмеялся ему в лицо и предложил дуэль на рапирах.

Дальше события развивались сами собой. Джаз не убил юношу только потому, что в самый разгар дуэли прибыл отряд Маменькиных Сынков. Послал их сюда сам Дун.

«Выходит, Абнер как-то замешан в это все. Хотелось бы надеяться, он знает, что делает».

Маменькины Сынки внесли сумятицу в ряды гостей, и Джаз ускользнул — с невольной помощью Арран. Теперь у него была одна цель — найти Дуна и объяснить, что его, Джаза, любовь к заму министра колонизации вовсе не столь безгранична, чтобы за него умереть. По пути он избавился от Хопа и Арран, посчитав, что чем дальше от него, тем безопаснее для них. Во всяком случае, Хоп сумеет о себе позаботиться. В конце концов Джазу удалось разыскать Дуна в его личном парке, неподалеку от озера.

— Прекрасно сделал, что сбежал, — одобрил Дун. — Некоторые из заговоров были весьма и весьма опасны. Ты чуть не погиб.

Язон указал на царапину, оставленную на его руке рапирой Капока.

— Что у тебя на уме, Дун?

— Ничего особенного. Вывожу с Капитолия наиболее достойных. Тебе же ничего не грозит, ты в любой момент можешь выяснить, кто убийца, а кто нет. Приходится идти на небольшие жертвы.

— В следующий раз не забудь меня спросить.

— Я ищу нечто такое, чего даже ты не сможешь найти.

— Ну, это не так уж сложно. По-твоему, достойный человек — это тот, кто примет участие в заговоре против меня.

— А ты чего ожидал? Ты символ этой мерзкой империи.

— Это ты сделал меня таким. Ты управляешь нами, как куклами.

Лицо Дуна помрачнело.

— Неужели ты считаешь меня Господом Богом? Я всего лишь составная частичка ваших жизней.

— Их жизней. В моей ты значишь несколько больше.

— Надеюсь, это потому, что ты меня так любишь? — насмешливо уточнил Дун.

— Это потому, что все наиболее важные события в моей судьбе были связаны с тобой. Единственной женщиной, небезразличной мне, была твоя несбывшаяся любовь. Все мои победы были твоими победами, мои мечты — твоими…

— Не правда.

— Правда! Твои воспоминания вытеснили у меня память о собственной жизни!

— Как это? — спросил Дун.

— Да так. Все из-за твоих замыслов. Ты так стремишься к цели, хотя и сам не представляешь, чего добьешься… все твои воспоминания навсегда остаются в человеке, который посмеет заглянуть к тебе в мысли.

— А как же твое прошлое? Оно что, вообще ничего не значит? Битвы, борьба за жизнь, страх, противостояние…

— Какое противостояние? Какой страх? За исключением драки с той бестией, что ты напустил на меня в своем собственном парке, я никогда и ничего не боялся. Так, обыкновенный спортивный интерес к исходу боя, в котором я никогда не сомневался. В сражении я всегда мог подслушать планы неприятеля, в разговоре я проникал в самые потаенные помыслы собеседника — мне никогда не приходилось сомневаться или терзаться догадками…

— Твоя жизнь и в самом деле сплошная скука. Бедняжка Язон.

— Мне случалось просыпаться в уверенности, что я — это ты. Я обводил взглядом кабину космического корабля и думал: а как я здесь оказался? Смотрелся в зеркало и удивлялся при виде этого лица. Это лицо принадлежит телевидению. Принадлежит Джазу Вортингу, но я же точно знал, что меня зовут Абнер Дун, я человек, который завоевал расположение самой Матери и поведал ей, когда наступит время умереть…

Говоря это, Язон заглядывал в мысли к Дуну, чтобы удостовериться, действительно ли время пришло. Абнер разбудил Императрицу и встретился с ней в открытую много лет назад. «Я разрушу твою империю, — сказал он ей. — Я просто подумал, что лучше, чтобы ты знала, это будет честно». Она восприняла весть спокойно, чуть ли не обрадовавшись, и дала ему свое согласие. При одном условии — он должен был загодя предупредить ее о начале крушения, чтобы она могла проснуться и увидеть все собственными глазами. И теперь Язон хотел узнать, когда Дун собирается сказать ей об этом. О наступлении конца Империи.

— Еще нет, — ответил Дун. — Мне еще многое нужно сделать. Может, еще столетие-другое.

Чего еще он хочет? Вот уже несколько сотен лет он рассылает корабли с колонистами во все концы вселенной. Но все свои надежды он возлагал на корабли, которые отправятся в путь сейчас.

— Я совершаю эксперимент над человечеством, — произнес Язон. — Я обрежу нити, связывающие звезды, и позволю каждой планете следовать собственным путем. Может, через тысячу лет кто-то создаст корабль, для пилотирования которого человеку не понадобится ложиться в сон, и тогда мы посмотрим, во что превратилось человечество, разделившись на тысячу разных культур.

— Это же мои слова, — нахмурился Дун.

— Верно, — кивнул Язон. — Ты руководишь нами, как марионетками. Голос мой — слова твои.

— Ты сердишься?

— Почему я? Почему именно мне выпало счастье стать одним из двенадцати твоих апостолов?

— Не знаю.

— Знаю, что не знаешь. Я знаю все, что ты знаешь и о чем ты не знаешь. Я даже знаю, чего именно ты не знаешь, не зная того. В твоем разуме я могу откопать такое, о чем ты сам напрочь забыл. Ты готовился к моему возвращению пятьдесят лет и тем не менее сам не знаешь, к чему приведет твой план!

— Я посылаю тебя дальше, чем кого-либо еще. Записей об отправлении твоего корабля не существует. Официально предатели и заговорщики, летящие с тобой, казнены. Тебя никто не будет искать — до тех пор, пока несколько тысячелетий спустя не будет обнаружено мое послание. Твоему мирку дается куда больше времени на развитие, чем другим планетам.

— И что же ты добиваешься этим? Хочешь, чтобы за пару тысяч лет мы эволюционировали?

— Не эволюционировали — размножились.

И тут Язон посмотрел на себя со стороны, со стороны Дуна. Увидел небесно-голубые глаза. Глаза своего отца, и отца своего отца.

— Ага, племенной жеребец, который наплодит целый мир Разумников, так, да?

— Ну, на мой взгляд, слово «породит» здесь более уместно.

— Я на ферме не воспитывался.

— Ты и твое семейство аномальны. Твой дар куда более надежен, более всеобъемлющ, нежели какой другой известный штамм телепатии. Почему бы не проверить, как он будет развиваться в изолированном обществе?

— Так почему ты не изолируешь меня одного? Зачем ты навязываешь мне судно, битком набитое людьми, которые последние годы только и мечтали, как меня убить?

Дун улыбнулся:

— Взыграло мое чувство справедливости. С обычной колонией ты управишься без труда. Там тебе не придется все время быть начеку.

— Вот здорово, не хочешь мне спуску давать, да? Дун схватил Язона за волосы, притянул к себе и прошипел ему прямо в лицо:

— А ты превзойди меня, Язон. Сделай больше, чем сделал я.

— Мы что, наперегонки бегаем? Так давай без форы. Триста тридцать три колониста против какого-то капитана корабля — силы неравны, тебе не кажется?

— С тобой, — произнес Дун, — без форы не выйдет.

— Я не полечу.

— Язон, у тебя нет выбора.

И Язон увидел, что он не лжет. Дун сохранил достаточно доказательств того, что Язон обладает даром Разумника. Как только он лишится покровительства Дуна, его возьмут под арест. Ему даже спрятаться негде, ведь каждый житель Капитолия знает его в лицо.

— Больше всего в жизни, — вымолвил Язон, — марионетка жаждет свободы.

— Ты и так свободен. Оставайся и умри или улетай и будь свободным — выбор у тебя есть.

— Хорош выбор!

— А ты захотел неба в алмазах? Иметь хоть какой-то выбор уже означает быть свободным — даже когда приходится выбирать между двумя неприемлемыми исходами. Какой из них наиболее ужасен для тебя, Язон? Который тебе больше всего не по душе? Выбирай другой и радуйся.

И Язон решил лететь; Дун снова одержал победу.

— Это не так плохо, — сказал Дун. — Как только ты улетишь с планеты, я уже не буду манипулировать тобой.

— Луч света в темном царстве, — произнес Язон. — Он послужит мне утешением, пока во тьме колонисты будут точить свои ножи.

Однако утешение не приходило. Лишиться поддержки и совета Дуна — вот что больше всего страшило Язона. К добру или ко злу. Дун был его опорой в жизни; с тех самых пор, как Дун нашел его, Язон знал, что ничего непоправимого в его судьбе не случится — Дун был всегда рядом.

А теперь кто поддержит его, когда он оступится? И все-таки, понял Язон, это означало свободу, потому что с этого момента никто не убережет его от последствий собственных поступков. «Не такой свободы я жаждал. Мне хотелось детства, а Дун не дал мне его; все эти годы он заменял мне отца, а сейчас гонит прочь из родного дома amp;.

— Я никогда не прощу тебе этого, — сказал Язон.

— Ну так что ж, — пожал плечами Дун. — Я вовсе и не ждал, что кто-то меня полюбит.

Затем он как-то странно улыбнулся, и Язон понял, что вся его бодрость была напускной.

— Зато я тебя люблю, — произнес Дун.

— Я так похож на тебя, что любить меня — это чистой воды нарциссизм. — Язон не старался смягчить свои слова.

— Я люблю в тебе именно то, что от меня не зависит, — ответил Дун. — Где я разрушаю, ты вновь отстраиваешь. Я создал для тебя хаос, мир утративший форму. Ты тот свет, которому суждено пролиться на тьму.

— Не терплю заученные фразы.

— Прощай, Язон. Тебя ждут колонисты — послезавтра они примут сомек, и вы отправитесь в путь.

Лэрд отложил перо и посыпал песком пергамент, чтобы чернила быстрее высохли.

— Теперь я понимаю, почему мне так хочется, чтобы ты никогда не появлялся в моей жизни, — сказал он.

Язон лишь вздохнул в ответ.

— Ты верно тогда сказал. Самые сильные мои воспоминания принадлежат тебе.

— Я был не прав, — возразил Язон. — То, что ты помнишь мои слова, еще не означает, что они были правдой. Как не означает, что я и сейчас верю в то, во что верил тогда.

— Иногда я забываюсь и пытаюсь проникнуть взглядом в мысли людей, но не могу, хотя знаю, как это делается. Такое ощущение, будто кто-то отрубил мне руку. Или заткнул уши, или вырвал язык.

— И все-таки, — перебил его Язон, кивнув на выструганное им топорище, — хоть я и режу дерево, как пожелаю, его сила, его форма определяется, когда оно лишь зарождается в семени. Ты можешь делиться с людьми воспоминаниями, можешь перенимать у них опыт, однако не память делает тебя. В структуре нашего мозга присутствует что-то незримое. Это было доказано, еще когда в мозг человека попытались скачать чужие воспоминания. Его жизненный опыт, его прошлое — ведь мозг, просыпающийся после сомека, пуст, не так ли? Однако новые воспоминания почему-то не приживались. Человек знал только одно, искусственно вживленное прошлое, он искренне ВЕРИЛ, что раньше был другим, но воспоминания эти были невыносимы для него. Они не соответствовали его внутреннему «я».

— И что с ним случалось дальше?

— Они… вообще-то таких людей было несколько. Все они сошли с ума. Их прошлое было не правильным, как здесь сохранить рассудок?

— А я тоже сойду с ума?

— Нет.

— Почему ты так в этом уверен?

— Потому что, сколько бы моих воспоминаний ты в себе ни хранил, где-то в глубине твоего разума есть место, где таится особая частичка тебя, где ты — это только ты, где твои воспоминания находят отклик.

— Но твои воспоминания что-то изменяют во мне самом.

— Я тоже изменяюсь, — пожал плечами Язон. — Неужели ты думаешь, что я остался прежним, обладая даром познавать внутренние стороны человеческой жизни?

— Нет. Но ты в своем уме — или нет?

Лицо Язона на мгновение изумленно вытянулось, но потом он громко расхохотался.

— Конечно, нет, — вымолвил наконец он. — Боже, спаси и сохрани, ну и вопросики ты задаешь! Юстиция была тысячу раз права, когда выбрала тебя, у тебя ум как бритва. Да, я не в своем уме, я абсолютно свихнувшийся человек, но мое безумие — это производная от воспоминаний всех тех людей, что я когда-либо знал. Иногда мне кажется, что я успел познакомиться со всеми людьми на свете — во всяком случае, мне известны все типы человеческого сознания, которые только можно представить.

И так он ликовал, так радовался возможности оставаться собой, что Лэрд не выдержал и улыбнулся:

— Но как же твой ум удерживает столько разных воспоминаний?

Язон в очередной раз продемонстрировал ему недоделанное топорище:

— Точно так же топорище удерживает топор. Всегда найдется местечко, чтобы вбить клин или два. Всегда можно чуточку ужаться, чтобы крепче держалось.

* * *

Первого снегопада все не было и не было.

— Плохой знак, — проворчал медник. — Небо, стало быть, что-то нам готовит.

Он вскарабкался на крышу, снял жестяную дымовую трубу, немножко подправил ее, чтобы она не протекала, и приладил обратно.

— Проверьте окна и двери — убедитесь, что ставни крепко сидят на петлях, а двери закрываются плотно, и заткните все щели в стенах.

Услышав слова медника, отец вышел на улицу, посмотрел на ярко-синее холодное небо и во всеуслышание объявил, что ни за какую другую работу не возьмется, пока не укрепит дом против грядущих холодов. Вся деревня позабыла о домашних делах — все принялись готовиться к лютой зиме. Самые маленькие дети обмазывали глиной трещины в стенах, те, что поближе к земле; двери обрабатывали рубанком, чтобы они лучше закрывались; ставни были подновлены. И в этой круговерти Язону и Лэрду снова пришлось отложить на время пергамент и перо. На их долю выпало навесить ставни на верхние окна. Язон всегда осторожно поднимался по лестнице, но Лэрд, который лазил, как кошка, никогда не смотрел под ноги. Вот и сейчас, взлетев по перекладинам, он уселся на балки, едва выступающие из стены дома. Страх высоты у него отсутствовал полностью.

— Поосторожнее там, — предостерег Язон. — Упадешь, никто тебя не подхватит.

— А я не упаду, — ответил Лэрд.

— Ну знаешь, мало ли что.

— Я хорошо держусь.

Во время работы Язон рассказывал разные истории. О людях из его колонии.

— Я вызывал их к себе по одному, и пока они пыхтели над пустыми вопросами, заглядывал к ним в разум и определял, что за человек передо мной сидит. Кое-кто был полностью отравлен ненавистью, таких людей хватает в любом заговоре с целью убийства. Другие просто боялись, третьи искренне верили в свое дело — но меня не очень-то интересовало, почему они желали мне смерти. Мне нужно было как можно больше узнать об их цели в жизни, о том, что заставило их пойти на убийство.

Гэрол Стипок, к примеру, был прирожденным инженером; он создал машину, которая за несколько витков планеты по орбите могла выдать полный набор сведений о ней — начиная от веса ее ядра и заканчивая климатическими поясами. Он мнил себя атеистом, отвергая ту фанатическую религию, которую родители навязывали ему с детства. По сути дела, он положил жизнь на то, чтобы опровергнуть и сокрушить любую авторитарную систему, с какой только сталкивался. И все-таки он оставался ребенком, свято верующим, что Бог определил, каким должно быть человечество, а следовательно, Гэрол Стипок пожертвует всем, что есть, лишь бы достигнуть этого идеала.

Арран Хэндалли посвятила себя сфере развлечений, променяв свое «я amp; на роль в петлеопере. День за днем, минуту за минутой проживала она под постоянным надзором петлекамер, чтобы люди могли ходить кругами вокруг сцены и рассматривать ее жизнь под любым углом. Она была величайшей из петлеактрис, но в своем сердце она всегда хранила желание счастья всем людям, и уход со сцены не был тяжел для нее: играла она не для себя, а для других.

Еще был Хакс, средненький, искренне преданный своему делу бюрократ, два года бодрствования, год в сомеке. За что бы он ни брался, все сразу получалось, любая работа выполнялась в срок и в рамках бюджета. Несмотря на немалое уважение со стороны и начальства, и подчиненных, он неизменно отказывался от каждого повышения. Он жил с одной и той же женой, в одной и той же квартирке, ел все время одно и то же, играл с друзьями в одни и те же игры — и так год за годом, год за годом.

— Так почему же он решил присоединиться к революции?

— Он и сам этого не знал.

— Но ты-то знал.

— Побуждения, как правило, не запоминаются, в особенности те, которых ты сам не понимаешь. В его памяти я так и не смог отыскать его подсознательных целей. Остальные же, да и сам он, считали, что цель у него в жизни одна — сохранять все по-старому, препятствовать всяким переменам. Но за этим стояла мечта, чтобы у всех, кого он знал, жизнь была стабильной и счастливой. В отличие от Радаманда, он не переделывал окружающий мир под себя.

Перед мысленным взором Лэрда возникло лицо какого-то мужчины с узким подбородком и морщинками вокруг глаз. Хакс — понял он. Пока Язон рассказывал, Юстиция показывала ему лица тех, о ком велась речь. Где ты, Юстиция? Работаешь, наверное, где-то, как всегда молчишь, слушаешь наши разговоры, а сама и слова не вымолвишь?

— Ты не слушаешь, — упрекнул Язон.

— Так ты не говоришь, — напомнил Лэрд.

— Крепи быстрее петлю, а то у меня уже руки отваливаются держать этот ставень.

Лэрд закрепил петлю. Ставень вновь закрывался плотно. Совместными усилиями они быстро закончили работу и закрыли окно снаружи. Эта стена дома была обращена на север, а северно-западный ветер и прежде не раз срывал ставни. Задвигая деревянные защелки и засовы, Язон продолжал рассказ:

— Хакс мечтал, чтобы жизнь стала мало-мальски приемлема для всех, и когда такой порядок был достигнут, он уже не хотел ничего менять. И это отнюдь не было лицемерием — он сознательно шел на неудобства в собственном мирке и многим жертвовал, лишь бы сохранить спокойствие и стабильность в своем уголке Капитолия. Кроме того, он был достаточно умен, чтобы заметить разрушающее действие сомека. Сомек уничтожал все вокруг, разделял семьи, где супруги разлучались на годы, ссорил друзей, один из которых ложился в Сонные Залы, тогда как другой, так и не добившись этой привилегии, оставался бодрствовать — сомек поддерживал стабильное существование Империи, но какой ценой? Ценой разрушения практически каждой жизни, которой касался.

— Значит, Хакс хотел, чтобы Империя отказалась от сомека?

— Он был одним из немногих во всей колонии, кто не стал бы жалеть о потерянном сне. Ну и наконец Линкири — у меня в памяти эти двое всегда стоят рядом из-за того, что произошло позднее. На первый взгляд Линк был полной противоположностью Хаксу. У него не было друзей, не было знакомых, не было семьи. Он единственный из всей моей колонии не знал, что такое сомек. С искусственным сном он впервые столкнулся, только когда решил покинуть родной мир. До того он долгие годы провел в госпитале для умственно неполноценных людей; его родители жестоко обращались с ним, подавляли его как личность, эксплуатировали — в большинстве подобных случаев за решеткой в конце концов оказываются дети. Линкири, уверовав в собственную ненормальность, считал себя одиночкой, который никого не любит и ни в ком не нуждается.

— Но ты знал, что на деле это не так.

— Я всегда знал, как все обстоит на самом деле. В этом и заключается проклятие моей жизни. — Язон нахмурился. — Если ты не будешь держаться хотя бы одной рукой, пока балансируешь на одной ноге, я лично сброшу тебя вниз, чтобы не думать больше о твоей безопасности.

— Раз говорю, что не упаду, значит, не упаду. Ну и что с этим Линкири?

— Он был чересчур восприимчив к чувствам других людей. Стоило ему представить страдания близкого, как он сразу ощущал такую же боль. Его мать пользовалась этим, виня его за все так называемые страдания своей жизни. Он сумел освободиться лишь тогда, когда столкнулся с настоящим страданием.

И снова в уме Лэрда возникла картинка. Только на этот раз это было не лицо. Среди густой травы лежал младенец, брошенный на смерть от голода и холода или клыков и когтей ночных тварей. Одновременно пришло чувство глубочайшего сострадания — я ничего не могу сделать, но что-то сделать должен, иначе просто перестану быть собой. И почти сразу картинка сменилась — в траве кружком расселось небольшое племя дикарей; ножи мужчин, следуя какому-то неведомому ритуалу, разделывали трупик ребенка. Я понимаю, младенец должен умереть ради спасения жизни всего племени, смерть ребенка означает жизнь. Это стало моментом истины для Линкири, ибо в этом ребенке он увидел себя, разорванного на части, разрезанного на куски ради сохранения жизни матери. Я не безумец; это она сошла с ума, а я страдаю за нее. Но разве любит она меня, как эти туземцы любят младенца, которого сами обрекли на смерть? Ответ был «нет amp;, и поэтому он бежал, бежал со своей планеты, направившись на Капитолий, туда, где каждый стремился переложить груз страданий на плечи ближнего. Линкири был живым мучеником; он страдал во имя искупления вины тех, кто был с ним рядом.

— Когда приходят такие видения, только держись, — сказал Язон. — Не стоило нам сейчас этим заниматься.

— Я вовсе не так чувствителен, как ты думаешь, — ответил Лэрд. Но образ младенца упорно не выходил из его головы — ребенок лежал посреди травы, а к его голенькому тельцу присосались мириады насекомых-кровопийц.

— Оказалось, Линкири был вовсе не так одинок. В некотором роде он походил на Хакса — как и Хакс, он заботился лишь о благе других. Но Хакса эта забота превратила в общительного, твердого человека, а Линкири по натуре был застенчив и робок. Однако я видел этих людей изнутри и потому сказал себе: «Эти двое станут моими вождями. Полученную власть они используют на благо всем, а не на удовлетворение собственных желаний. Делая что-то для себя, они одновременно будут заботиться о других, потому что не смогут жить счастливо, зная, что ближнему плохо».

— Не бывает настолько хороших людей, — хмыкнул Лэрд. — Каждый человек заботится прежде всего об исполнении собственных желаний.

— Но ты такой же, как Хакс и Линкири, — возразил Язон. — Не будь среди нас таких людей, дикое человечество до сих пор бы прыгало по саваннам где-нибудь на Земле, а правили бы слоны или какие-нибудь другие, более сострадательные животные.

— Ну, не знаю, — протянул Лэрд. — Меня никогда особо не заботили страдания ближнего.

— Потому что раньше вокруг тебя никто не страдал. Только ты и сейчас слышишь крик обгоревшей девочки, чувствуешь, как хлещет кровь из покалеченной ноги.

Поэтому не надо говорить мне, что сострадание тебе неведомо.

— Ну а сам-то ты? — спросил Лэрд. — Ты такой же хороший?

«Нет, — раздался голос у него в голове. Лэрд даже не сразу понял, что ответила на вопрос Юстиция, а не Язон. — Нет, Язона хорошим назвать нельзя».

— Она права, — кивнул Язон. — Всю свою жизнь я только и делал, что заставлял страдать других.

— Так это ты наслал на нас боль? — тихо спросил Лэрд.

— Выбор был не мой, — сказал Язон. — Хотя думаю, что он был правильный.

Лэрд больше не произнес ни слова в тот день. Он думал об одном — неужели этот человек, трудящийся бок о бок с ним, действительно верил, что в День, Когда Пришла Боль, мир изменился к лучшему. А ночью ему приснился еще один сон.

Джаз открыл глаза. Крышка камеры скользнула вверх, сбоку замерцал янтарный огонек. Воспоминания, должно быть, только-только были перекачаны обратно в его мозг, все тело покрывали капли горячего пота, как и всегда, когда выходишь из сомека. Пара приседаний и отжиманий от пола да пробежка на месте вернули телу прежние рефлексы. Он снова был бодр и готов действовать.

Только тогда он заметил, что мерцающий огонек вовсе не янтарный, а ярко-красный. Он с самого начала был таким или изменил цвет пару секунд назад? Ответ на этот вопрос может подождать; он подскочил к панели управления, быстро нажал несколько кнопок, и корабль начал свой рапорт. За планетой находилось вражеское судно, будто специально поджидавшее прибытия Язона; уже было выпущено два снаряда.

Пока пальцы Язона отдавали приказ о выпуске двух из четырех находящихся на судне торпед, его разум нащупывал разум вражеского капитана. Управляемые врагом ракеты, виляя из стороны в сторону, приближались к цели. Будучи более маневренными, они бы непременно поразили массивное судно колонистов, но Язон, вычислив, куда они направляются, начал выводить корабль из-под удара. А тем временем его собственные торпеды вспороли корпус врага, который тщетно пытался улизнуть. Впервые в жизни Язону было плевать на то, что кто-то догадается о его даре Разумника, благодаря которому он знал все наперед. На Капитолий он уже не вернется; наконец-то ему выпала возможность сразиться в полную силу.

Капитану вражеского судна уже было ясно, что смерть неминуема, но за секунду до того, как корабль превратился в огненный шар, ее губы растянулись в мрачной усмешке. Пускай она погибнет, но врага прикончит Кларен.

Кларен. Значит, она не одна. Язон и вражеский корабль сосредоточились на смертельной дуэли, маневрируя летящими в цель ракетами, и только сейчас Джаз обнаружил, что за планетой прячется еще одно судно, которое, пользуясь датчиками погибшего напарника, успело-таки нанести свой удар. Корабль Язона засек быстро приближающиеся ракеты. Язон отчаянно обшаривал пространства в поисках разума Кларена, врага, которого лишь шаг отделял от полной победы. В конце концов Кларена он обнаружил — но это уже ничего не могло изменить. Как только взорвалось первое судно, Кларен потерял управление над ракетами — с гибелью напарника он лишился панорамы боя, а следовательно, уже не мог направлять удар. Ракеты следовали к цели на автопилоте. Поскольку теперь их курс не составляло труда просчитать, можно было легко вывести судно из зоны поражения. Можно было бы, не потрать Язон время на поиск второго вражеского корабля. Но теперь, уходя от одной ракеты, он ставил судно под удар второй. Второй снаряд непременно попадет в цель. Излучаемый им яркий свет пробьется сквозь броню, и оболочка корабля раскроется, как цветок, пропуская внутрь ракету, которая попадет прямиком в ядро двигателя, где и взорвется. Взрыв будет несильным на первый взгляд, однако ударная волна обязательно нарушит то шаткое равновесие, в котором пребывают колоссальные силы двигателя, — и корабль разнесет на куски.

Возможные варианты развития событий замелькали у него перед глазами, и в этот миг он решил, что пойдет на все, лишь бы избежать полной катастрофы. Ракета была слишком близко, чтобы вывести из-под удара массивный корпус судна. Однако оставался еще грузовой отсек, вытянутое, прямоугольное помещение, начинающееся сразу за огромным машинным отделением, — если ракета попадет в него, корабль не вспыхнет ярким светом сверхновой. Почти инстинктивно Язон двинул корабль навстречу снаряду. Ракета ударит где-то позади него, угодив в километровую трубу, где лежали тела спящих людей. Многие колонисты погибнут; Язону оставалось лишь надеяться, что сгорит лишь часть его людей, но отсек с животными, семенами культур, продуктами и оборудованием не будет поврежден.

Удар. По всему корпусу прокатилось эхо, на панели управления вспыхнули тревожные огоньки, однако взрыв произошел далеко от двигателя, защищенного внутренними перегородками. Лишь отзвуки ударной волны достигнут сердца корабля, и компьютеры успеют восстановить равновесие, прежде чем начнется необратимая реакция, грозящая судну полным уничтожением.

«Жив», — подумал Язон. Настала пора посчитаться с Клареном. Враг все еще скрывался за планетой, однако для управления умчавшимися за горизонт ракетами Язон воспользовался его глазами. Кларен еще надеялся — вот, последний маневр, и все, судно выведено из-под удара… Но ракеты неотступно преследовали корабль, сворачивая туда же, куда сворачивал он. Спустя несколько секунд он был мертв.

«Лучше, когда не знаешь врага по имени», — подумал Язон.

Ракета нанесла огромный ущерб судну, однако ни одна жизненно важная система не была повреждена — во всяком случае, так показалось сначала. Триста тридцать три колониста располагались в трех параллельных отсеках, протянувшихся вдоль задней стенки грузовых помещений. Каждый из трех коридоров был герметично замкнут и независим, чтобы в случае повреждения судна хоть часть колонистов спаслась. Один отсек принял на себя основной удар — камеры, где лежали спящие колонисты, взорвались изнутри. Второй коридор избег участи первого — колонисты остались внутри своих камер. Но взрывная волна повредила пульт управления, и было уже невозможно вернуть к жизни кого-либо из Спящих.

И только третий коридор не пострадал. Ста одиннадцати человек довольно, чтобы основать колонию, тем более что необходимое оборудование цело. Да, в первый год они сделают меньше, чем рассчитывали, но провизии, оставшейся на корабле, хватит надолго, и развивающаяся колония может пользоваться ею. Конечно, гибель стольких людей — это горе, но колония будет жить.

Так думал Язон, пока не добрался до задней части грузового отсека, где в специальном отделении хранились сомеккассеты.

Ракета взорвалась именно там.

Уцелели всего четырнадцать кассет. На девяти были записаны воспоминания людей, лежавших в первом коридоре, четыре кассеты принадлежали второму отсеку, в котором сон сомека стал вечным, а от воспоминаний выживших колонистов осталась одна-единственная пленка.

Один человек, всего один человек. Прочие совершенно беспомощны — они ничего не будут помнить, их знания утеряны безвозвратно. Что ему делать со ста одиннадцатью взрослыми младенцами? Что толку от людей, потерявших разум?

Он прошелся по уцелевшему коридору, заглядывая в стеклянные камеры, где покоились Спящие. Эти люди, хоть и живые, собой уже не станут никогда. Его добрый друг Хоп Нойок, актриса Арран Хэндалли — он касался крышек и вспоминал, увиденное в разуме каждого из них. «Хакс, Линкири, Вьен, Сара, Рьянно, Мэйз, я знаю то, что вы не узнаете уже никогда, — кто вы есть, что вы сделали, кем должны были быть. Но кем вы станете, когда — и если — я разбужу вас? Ты, Капок, любивший так неистово, так искренне, — каких любовниц будешь ты вспоминать теперь? Их имена разрушились вместе с кассетой, и твое прошлое мертво».

Единственная уцелевшая кассета принадлежала Гэролу Стипоку. Язон внимательно изучил лицо спящего в камере человека. «Тот ли ты человек, которого мне следует разбудить? Ты готов к разрушению любой власти. Каким союзником ты будешь? Кто угодно, только не ты — так решил бы я, будь выбор за мной. Меньше всего мне хотелось бы, чтобы именно ты сохранил свои детские воспоминания».

Язон вернул корабль на прежний курс. Однако вместо того, чтобы погрузиться в сомек, он начал изучать, зазубривать те знания, ту мудрость, что была собрана Империей за долгие века колонизации планет. Чтобы справиться с ведением колонии, необходимо было по меньшей мере три десятка здоровых женщин и мужчин. Он продолжал копаться в корабельной библиотеке, уделяя больше внимания книгам, нежели кассетам с воспоминаниями. Страница за страницей мелькали над панелью управления — он пытался выяснить, чему первым делом следует обучать младенцев и скольких он может содержать, трудясь в одиночку.

Пару раз его охватывало безысходное отчаяние. Это нереально. Чтобы создать современное общество, основанное на сверхсложных технологиях по возделыванию и удобрению земли, требовались люди со специальными знаниями. Он должен взрастить сотню младенцев, превратить их в высококлассных специалистов — и все это нужно сделать как можно быстрее, чтобы они не умерли с голоду во время своего обучения. Нет, это невозможно!

И все же постепенно, кусочек за кусочком, начала складываться мозаика ответа. Невозможно достичь уровня развития современного общества, но можно попытаться основать более примитивную колонию. Колонию, в которой люди будут пользоваться инструментами, изготовленными собственными руками; колонию, в которой поля будут возделываться не математиками, а обыкновенными людьми, научившимися управлять быками. «Сам я могу справиться с акром, засеять и собрать урожай. Таким образом я прокормлю себя и кого-то еще. Сначала я обучу, к примеру, десяток, а потом эти люди помогут мне воспитать остальных».

Единственным недостатком плана было то, что его претворение в жизнь займет годы. Судно будет исправно поддерживать существование погруженных в сон людей, однако каждый новичок, которого Язон будет вводить в общество, окажется поначалу тяжелой обузой, потребляя соответствующее количество пищи, нося чью-то одежду, и так далее. За «младенцами» придется постоянно приглядывать, надо будет заботиться о них, а это время. Колония не сможет принимать больше, чем по несколько человек за раз, ибо экономика ее будет самой примитивной, а поля придется возделывать при помощи рук, самодельных инструментов и одомашненных животных.

Это займет годы, но, может быть, если они будут быстро учиться, Язон сможет время от времени оставлять их, возвращаться на судно и проводить год-другой во сне. Лишь изредка он будет пробуждаться, чтобы привести новую группу колонистов-«младенцев» и проверить, как идут дела у поселения. Ведь, по сути дела, все эти люди прошли тщательный отбор — по словам Дуна, это лучшие представители Капитолия. Если, несмотря на полную потерю памяти, хоть какая-то часть их навыков сохранилась, план может сработать. «А если кто-то из них выкажет исключительные способности к управлению, я заберу этих людей на корабль и снова уложу в сомек, чтобы сохранить их до поры до времени, пока не наступит нужда. Я мог бы…»

И вдруг до Язона дошла вся чудовищность этого плана. Он собирался создать колонию невежественных крестьян, в которой сомек будет доступен лишь избранной элите и руководить которой будет он один. Забранные им люди будут возвращаться в мир спустя десятилетия, ничуть не постарев. «Я вновь собираюсь прибегнуть к самому отвратительному, что только заключено в сомеке».

«Всего лишь на время, — уговаривал себя Язон. — Пока колония не встанет на ноги, пока мы не избавимся от последствий ракетного удара, который чуть не погубил нас всех. Затем я уничтожу сомек, уничтожу корабль, потоплю его в море. Сомек исчезнет с лица моей планеты».

Только так можно сохранить колонию. И главным образом судьба поселения зависит от него одного; претворение плана потребует массы сил, особенно вначале. Но колония будет существовать.

И таким образом появится возможность, которой не было ни у кого и никогда. Возможность начать взращивать общество из ничего. Возможность сформировать его социальные институты, обычаи, верования, ритуалы, разработать их тщательно, осторожно, чтобы искоренить старые обычаи и верования. «Действуя с умом, я создам утопию; вся власть в моих руках, осталось только решить, каким это идеальное общество должно быть».

Мало-помалу в его уме начал складываться подробный план, и он стал записывать, каким, по его мнению, должен быть новый мир. И в один прекрасный миг он вдруг понял, что снова счастлив, снова с надеждой смотрит в будущее. Такой радости он не испытывал никогда в жизни. Вражеская торпеда разрушила планы Дуна, и впервые в жизни Язон получил возможность действовать самостоятельно, не советуясь ни с Дуном, ни с кем-либо еще. Если сейчас дело закончится поражением, это поражение будет целиком на его совести; если он преуспеет, успех будет принадлежать ему и всем последующим за ним поколениям. «Это будет мой мир, — подумал он. — Случай сделал из меня творца; я тот, кто вдохнет разум в этих мужчин и женщин; да останемся мы на этот раз в Эдеме, да не изведаем мы горечи падениях».

Глава 6

Пробуждение младенцев

Все щели в доме были заколочены наглухо; стало гораздо теплее, особенно рядом с очагом. Сквозняк, поддувающий в щели под дверью, практически исчез, и теперь, ложась спать, можно было не прятаться за низенькими спинками кровати. Иногда в доме было настолько жарко, что Сала по ночам даже сбрасывала с себя одеяла.

А снега все не было и не было. С севера тянуло лютым холодом, но на землю лишь изредка опускались редкие снежинки, и то их мигом разносило по углам или забивало под камни.

— Когда снег наконец повалит, сугробы наметет в человеческий рост, — сказал медник. — Уж я-то знаю, у меня нюх на погоду.

Всю ночь Лэрд ворочался с боку на бок; ему не давали покоя сны, которые Юстиция вызвала из памяти Язона и послала ему. Однако, проснувшись, Лэрд почему-то помнил лишь обрывки сновидений. Раньше такого не было.

— Я пытаюсь вспомнить, — сказал он Язону. — Там было что-то про поля. Что-то ты делал не так. Ты вел быка, как хорошо обученную лошадь. Никудышный из тебя вышел фермер, если я не ошибаюсь.

— Не ошибаешься. До этого мне как-то не приходилось фермерствовать, — кивнул Язон. — Тогда я впервые в жизни увидел землю.

— А что земля? Земля всегда земля.

— Разумеется, — сказал Язон. — В этом-то и была проблема. Переведя быков из корабля в загон, я впервые понял, что такое разгоряченный, вспотевший зверь, почувствовал, как мускулы играют под его шкурой. А после того как я впряг их в плуг, пришлось помаяться, прежде чем удалось вспахать прямую борозду; кроме того, предстояло еще научиться вонзать лезвие плуга на достаточную глубину. Этого в книгах не вычитаешь. Плуг и быки были погружены на судно на тот случай, если нам не удастся запустить генератор. Хотя толку-то — в те дни никто не знал, как обращаться с этими примитивными орудиями труда.

— Даже Сала знает больше тебя, — не удержавшись, улыбнулся Лэрд. Кому только сказать: не знать, как взборонить поле!

— Зато те дни прочно запечатлелись в моей памяти. Они были полны чудесных, потом и кровью добытых открытий. Но тебе мои победы казались неловкими, глупыми, потому что каждый год ты занимаешься тем же самым и даже не думаешь, что и как надо сделать. Неудивительно, что ты все забыл.

Лэрд пожал плечами — почему-то у него возникло ощущение, что каким-то образом он подвел Язона и Юстицию.

— Не могу ничего вспомнить — и все тут. Поищите другого писаря.

— Все идет как надо, — успокоил его Язон. — Как ты думаешь, почему мы выбрали тебя? Потому что ты принадлежишь этому миру и знаешь, что важно, а что — нет. Я полюбил работу с землей, потому что никогда этим делом не занимался, это было в новинку — а я ведь думал, что уже все повидал и все переделал. А вот для тебя это рутина. Пока ты пишешь, я делаю рукояти для топоров, шью башмаки, плету корзины — и получаю удовольствие. Я живу рядом с тобой, после долгих-долгих лет я снова влился в деревенскую жизнь, я полюбил ее, однако что тебе до этого? Так не пиши. Зачем рассказывать о том, как я трудился от восхода и до заката, выкраивая часик, чтобы выбраться в лес и набрать трав, а потом исследовать их в лаборатории корабля? Что тебе за дело до того, как я впервые попробовал плоды своей работы, как меня чуть не вырвало, когда после долгих лет питания искусственной кашей из водорослей, рыбы, соевых бобов и человеческих испражнений я вкусил собственноручно выпеченного хлеба? Нет, тебе этого не понять!

— Не злись, — перебил его Лэрд. — Я ничего не могу поделать. Я бы вспомнил, если б мог. Но кто будет читать все это?

— Если уж на то пошло, кто вообще прочтет этот пергамент? Лэрд, тебе снится цивилизация — благоустроенная, безопасная жизнь, где можно читать, когда душе угодно, и никто не заставит тебя боронить поле или махать молотом, если только сам этого не захочешь. Но жизнь, которой ты сейчас живешь — метишь деревья на сруб, укрепляешь дом, делаешь колбасы и набиваешь мешки соломой, — куда лучше той жизни, что прожил я. Поверь мне, я видел много жизней, слышал о многих людях, но их судьбы — ничто по сравнению с этой.

— Ты так считаешь, потому что твоя жизнь никогда не зависела от этой рутины, — возразил Лэрд. — Ты всего лишь притворяешься одним из нас.

— Может, и так, — согласился Язон. — Может, притворяюсь, зато я знаю, как не заблудиться в лесу, а рукоять для топора могу выстругать не хуже любого плотника из вашей деревни.

Лэрда всегда пугали вспышки ярости Язона.

— Я имел в виду, что ты тогда притворялся. Должно быть, за долгие годы ты многому научился.

— Да, — кивнул Язон. — Только не всему. Так, мелочи. — Он плел из конского волоса тетиву лука, пальцы его действовали быстро и уверенно. — Я воровал знания у других людей. Я проникал в их умы, когда они работали, и перенимал их опыт, их ощущения. После этого я мог делать то же самое с закрытыми глазами. Эти навыки доставались мне легко, как и вообще все. Я только притворяюсь, что стал одним из вас.

— Я обидел тебя? — прошептал Лэрд.

— Да, кстати, в этом я тоже отличаюсь от вас. ТЕБЕ приходится задавать вопросы.

— Я сказал что-то не то?

— Ты говорил правду, чистую правду.

— Но, Язон, если ты умеешь слышать мое сердце, то должен знать — я не хотел обидеть тебя.

— Я знаю. — Язон попробовал тетиву — она туго натянулась на луке, слегка зазвенев. — Да, так вот. Если мы не расскажем в нашей повести о работе в лесу и на ферме, тогда вообще не о чем будет рассказывать. Ну, как мы поступим?

— А те люди… ну, те, что лишились памяти?..

— Это был не менее тяжелый, упорный и грязный труд, чем работа на ферме. Я забирал с корабля по несколько человек в год, кормил и обхаживал их. И учил — так быстро, как только мог.

— Об этом-то я и хочу узнать.

— Это все равно что вырастить ребенка, разве что учились они намного быстрее и, в отличие от настоящих младенцев, больно лягались.

— И все? — разочарованно протянул Лэрд.

— Все одно и то же. Тебя это интересует только потому, что у тебя никогда не было ребенка, — сказал Язон. — Люди, у которых есть дети, поймут меня. Крики, слезы, вонь… Коша они научились самостоятельно ходить, то массу всего переломали, иногда падали и больно ушибались…

— Наши дети никогда не ушибались. До недавнего времени.

Лицо Язона исказилось. Лэрд, знавший, что он каким-то образом ответственен за День, Когда Пришла Боль, наблюдал за его душевными муками с некоторым злорадством.

— Я был счастлив, как никогда, Лэрд. Я испытывал блаженство, учась быть фермером и обучая тому же своих «детей». И не презирай меня за это — ты-то с молоком матери впитал в себя эти знания. Неужели ты не можешь описать хотя бы один-единственный день?

— Какой именно?

— Без разницы. Любой. Только не тот, когда я забрал с судна первых своих воспитанников — Капока, Сару и Батту. Той осенью я еще не понимал, во что ввязался, думал, что, засеяв поле, покончу со всеми проблемами.

— Именно зимой начинается настоящая работа, — сказал Лэрд. Летний урожай питается зимней водой.

— Этого-то я и не знал, — кивнул Язон. — В общем, не надо описывать то время. Иногда я так отчаивался, что все дни сливались в бесконечную череду, — мои воспитанники, казалось, ничему не могли научиться, только и делали, что пачкали штанишки. Лучше давай опишем время, когда я понял, что у меня получается. Когда я полюбил своих детей. Найди такой день, Юстиция, и пошли сон Лэрд у.

Днем пошел снег. Ветер бушевал и неистовствовал; на улицу пришлось выйти только для того, чтобы проверить

Животных в стойлах, обойти дома и предупредить жителей о близящейся буре, да проверить, не заблудился ли кто из детей. На это ушло ровно полдня. Перебегая от дома к дому, Лэрд ощущал странное радостное возбуждение — наконец-то к нему начали относиться, как ко взрослому: ему доверили жизни людей, и никто не следовал за ним по пятам, проверяя, всех ли он обошел, всех ли предупредил. «Я почти взрослый, — подумал Лэрд. — Я почти самостоятельный человек».

К вечеру двери домов были плотно закрыты, никто не осмеливался и нос высунуть на улицу. Во внутренний дворик залетали хлесткие пригоршни снега, наметая сугробы у стен дома, амбара и кузни. Лэрд отворил окошко на двери и выглянул на улицу; ветер, тотчас ворвавшийся в маленькую щелку, жалил и слепил глаза. Это был шторм, обещанный медником. Ветер дул не ослабевая, и лишь на короткие минуты снег просто падал на землю, чтобы затем вновь нестись параллельно ей. И поди разбери, какой глубины нанесло сугробы: завеса снега скрыла все окружающие дома, сравнивать было не с чем. Только когда снегом начало засыпать дверное окошечко, Лэрд вдруг понял, что никогда деревня Плоского Залива не видала такой метели. Тем вечером они с отцом поднялись на выстуженный чердак, чтобы проверить, выдержат ли балки вес снега. После этого мальчик долго ворочался в своей постели, прислушиваясь к вою ветра за ставнями. Старые балки скрипели под тяжестью снега, опускающегося на крышу. Дважды Лэрд вставал, чтобы подбросить в огонь полено-другое. Поднимающийся вверх жар должен был пересилить сквозняк в печной трубе, иначе дым пойдет обратно в дом и убьет его обитателей.

Наконец Лэрд заснул. Ему снился очередной день из жизни Язона Вортинга, день, когда Язон понял, что основанная им колония будет жить.

* * *

Язон проснулся от мычания коров, требующих дойки. Ночью ему пришлось трижды соскакивать с кровати от криков новичков, которых он только-только доставил с корабля. Вьен, Хакс, Вэйри — беда да и только; Язон уже успел забыть, сколько беспокойств причиняют дети, поскольку его первые трое воспитанников уже стали более или менее самостоятельны. Новички просыпались вовсе не потому, что хотели есть, — их тела, тела взрослых людей, не нуждались в развитии. Они просыпались потому, что не умели видеть снов. Их разум был огромной пустынной пещерой, в которой нетрудно и заблудиться; они знали слишком мало, чтобы сновидения являлись им во мраке ночи. И они просыпались, а Язон должен был успокаивать и утешать их.

«Пора доить коров, а значит, пора вставать. Еще секундочку, и я встают.

Сколько времени пройдет, пока эти взрослые младенцы выучатся? Язон вспоминал последние месяцы, долгую зиму и еще более долгую весну, во время которых он заботился о Капоке, Саре и Батте, опекая, охраняя, обучая их, и одновременно пытаясь подготовить землю для весенних посевов. К концу весны «дети» уже повсюду ходили за ним, подражая его движениям, учась работать. Обучение заняло не так много времени, как могло показаться, — восемь месяцев, и они уже ходят, говорят, по мере сил помогают работать.

Язон представлял, что такое дети, хотя сам потомством и не обзавелся, а потому видел, что Капок, Сара и Батта развиваются значительно быстрее обыкновенных младенцев. Будто что-то в их разуме, несмотря ни на что, все же сохранило смутную схему прошлого: всего за несколько месяцев они научились ходить; так же быстро они научились справляться с кишечником, к огромному счастью Язона; а языки их достаточно успешно имитировали звуки. Со взрослыми было гораздо легче, нежели с младенцами. Хотя ни одной матери не приходилось управляться с шестифутовым дитятком, которое решило вдруг на ночь глядя отправиться погулять. Таким образом, когда тела их развились, Язону пришлось установить строгие правила, кто где спит, как одевается и что можно трогать, а что — нельзя. Да еще надо было избегать нежелательных беременностей. Язон собрался построить стабильное, крепкое общество, а это означало, что семейная жизнь должна стать для этих младенцев одной из святынь.

С Баттой, Капском и Сарой все уладилось, теперь начались проблемы с Вьеном, Хаксом и Вэйри.

Язон вздохнул и, нехотя поднявшись с кровати, нащупал в темноте одежду. А ведь не так уж и темно — на горизонте появилась светлая полоска. Он проспал, и коровы будут явно не в духе. Вот только почему-то он мычания их не слышит. По идее, оскорбленный рев уже должен был поднять на ноги весь дом.

Открыв дверь, он впустил в помещение неясный свет восходящего солнца — и обнаружил, что дети куда-то подевались. Новенькие благополучно спали в своих кроватях-колыбельках — высокие стенки не давали им скатиться во сне на пол, — но первые его воспитанники исчезли. При мысли о том, что они без разрешения сбежали на реку, Язона охватил страх. Хотя нет, они уже научились плавать, на воде держаться умеют, а течение в середине лета не слишком сильное — ему не следует пугаться. И все же он испугался. Впрочем, у реки их не было. Обойдя пластиковый, купол, который они называли Домом, он вдруг увидел Капока, бродящего среди высаженных бобов. Присмотревшись, чуть дальше, на краю леса, он увидел Сару с Псом: открыв ворота, она гнала овец пастись на лужайку. Догадавшись, где может быть Батта, он направился в стойло.

Она уже закончила дойку и сейчас взбивала сливки на масло.

— А вот и ты, — произнесла она фразу, которой Язон обычно встречал своих воспитанников. Она даже интонацию его передала в точности. — Как раз вовремя. Пора сворачивать молоко.

Она так гордилась собой, и заслуженно — с работой она справилась прекрасно, а ведь Язона, который мог помочь советом, рядом не было. Они вылили ведра молока в деревянный чан и поставили его рядом с нагревателем. То, что в процессе сворачивания молока используется солнечная батарея, Язона ничуть не смущало. Он знал, что скоро придется обходиться костром, однако пока что он боялся давать огонь неопытным «младенцам» и решил отложить знакомство с этой стихией еще на год. Обогреватель, принесенный им с судна, поддерживал температуру молока на одном уровне, а молочная кислота из живота недавно зарезанного ягненка плюс бактерия, привезенная с Капитолия, благополучно превращали молоко в сыр.

— Мы дали тебе поспать, — сказала Батта. — Ты был очень, очень усталым. Новенькие совсем плохо вели себя ночью.

— Да, — кивнул Язон. — Спасибо. Вы отлично справились.

— Я уже умею, — подтвердила она. — Я научилась.

И он помогал ей, только когда требовалась вторая пара рук, стараясь при этом помалкивать. Он убедился, что она и в самом деле научилась готовить масло. Когда молоко начало сворачиваться, Батта, чуть покачиваясь, подошла к маслобойке и, улыбнувшись Язону, взялась за ручку.

— Масло — на летний запас, сыр — на зимний припас, — объявила она.

— Ты молодец, — похвалил ее Язон и вернулся в Дом, к новичкам. Он покормил и перепеленал их, вылил горшки в отхожее место и выжал пропитавшиеся мочой пеленки в специальный чан. Осенью из этой мочи они сделают мыло. «Используй все и вся, — думал Язон, — учи их использовать все подряд, даже если твой цивилизованный желудок протестует против этого. ОНИ не настолько чувствительны. ОНИ сами разберутся. Большинство граждан Капитолия не находили ничего предосудительного в адюльтере, но каждый раз брезгливо морщились при виде собственного стула. «Петли», которые демонстрировали человеческие испражнения, считались куда более порнографическими, чем те, что концентрировались на всевозможных сексуальных изысках. На самом деле, Дун, ты и не нужен был Капитолию — Капитолий пал сам. Ты всего лишь сделал так, чтобы вместе с ним умер сомек».

Капок трудился на огороде не покладая рук. Как и Батта, он жаждал заработать одобрение Язона, и Язон искренне похвалил его. Ни одно из полезных растений не было выдернуто, зато от сорняков не осталось и следа.

— Сегодня ты обеспечил нас обедом, — сказал Язон.

Это была очень высокая похвала, поскольку он всегда твердил, что главное — научиться выживать: ежедневная работа должна приносить в дом еду, а каждый час трудов под палящим солнцем помогал просуществовать несколько дней зимой. Воспитанники верили ему, хотя прошлую зиму почти не помнили и даже не представляли, что такое остаться без еды. В любом случае проблем с провиантом не будет — запасов на космическом корабле хватило бы на четыре, нет, на семь поколений. Однако чем раньше они начнут сами себя обеспечивать, тем лучше.

Капок довольно заухал. Язон не удержался и заглянул в разум взрослого младенца. Капок пока еще знал слишком мало слов, чтобы мыслить связно, но инстинктивно чувствовал порядок вещей. Это он придумал устроить сюрприз Язону, дав ему подольше поспать и выполнив за него всю работу. И конечно же, самую трудную, самую изматывающую часть работы Капок взвалил на собственные плечи — часами сгибаться-разгибаться под палящими лучами выдержит не каждый. Но так, по его мнению, было заведено в этом мире: в точности исполняй то, чему учит Язон, и никогда не заставляй ближнего просить дважды. Именно это всегда говорил Язон: быть взрослым означает делать то, что должен, — пусть даже никто и никогда не узнает о твоем труде, через «не-хочу», через самую страшную усталость — но делать. Сегодня Капок поставил перед собой задачу стать взрослым в глазах Язона.

Заглянув в его разум поглубже, Язон немало удивился. Как оказалось, Капок уже понимал, что такое будущее. И даже смог выразить это словами:

— А новенькие завтра помогут нам? — спросил он. Каким-то образом он понял: такими же беспомощными, в тех же самых постельках, лежали когда-то он, Батта и Сара, а значит, новенькие вскоре тоже научатся ходить и станут такими же, как и они.

— Ну, не завтра, но через пару-другую недель — точно. Капоку этот срок показался неизмеримо огромным, обещанное было так же невообразимо далеко, как и таинственная зима, однако своим ответом Язон подтвердил, что все в этом мире происходит именно так, как он думает. А поэтому он осмелился задать еще один вопрос:

— Я смогу их учить?

На самом-то деле этот вопрос означал: «Стану ли я когда-нибудь таким, как ты, Язон?» И Язон, поняв ход его мыслей, ответил:

— Нет, этих придется учить мне, а ты будешь учить других, тех, что придут позже, малышей. Вот их ты и научишь всему, что знаешь.

«О! — мысленно воскликнул Капок. — Значит, я действительно когда-нибудь буду похож на тебя! Значит, моя заветная мечта все-таки сбудется!»

Обедали они без Сары, потому что ей надо было пасти овец, а те возвращались в загон только под вечер. Язон никогда не видел, чтобы Капок и Батта были настолько счастливы: захлебываясь словами, они пытались рассказать друг другу о том, что сделали за день, о похвалах Язона. Язон тем временем ходил меж колыбелек, кормя «малышей» сливками, предусмотрительно припасенными с утра. Тем маслом, что взбила сегодня Батта, уже намазывали выпеченный из прошлогодней пшеницы хлеб. Как Язон намучился, пока из семи разных сортов пшеницы не выбрал тот, который лучше всего приживется в местной почве! «Сейчас я уже не так одинок, как тогда, когда боронил поле на маленьком тракторе и летал на скифе по окрестностям, населяя леса маленькими зверьками, а озера — рыбой, которой будет питаться мой народ. Тогда я мог улетать и прилетать, когда захочу, сейчас я тружусь в два раза больше, но это «сейчас» мне по душе гораздо больше — мне нравится слышать их голоса, радоваться вместе с ними тем новым знаниям, что они получают».

Совместными усилиями они выжали творожную массу, завернули ее в клочок ткани и положили под пресс. Тридцать других головок сыра, уже почти готовых, обещали спокойную, сытую зиму. Язон был тысячу раз прав, когда вывез с судна почти всех коров, хоть они и доставили ему массу неприятностей, то и дело проламывая шаткие стенки загона.

«Все это сделал я, — думал Язон. — Я пришел на лужайку у реки и превратил ее в ферму, населил ее людьми и животными, дал им пищу. И они учатся, в один прекрасный день они смогут обойтись без меня…»

В том, что сегодня он был нужен им меньше, чем вчера, крылось обещание будущей свободы. И напоминание о свойстве человека умирать.

Батта и Язон оставили Капока приглядывать за «малышами», а сами направились на край леса, чтобы из заваленных еще прошлой зимой деревьев нарубить бревен и жердей на ограду. Жара дурманила голову, изнуряла тело, однако, прежде чем тьма прогнала их обратно в дом, они успели огородить огромный кусок поля — теперь можно было спокойно выгонять свиней питаться лесными желудями, не опасаясь, что эти хитрые твари заберутся в огород. Лес прекрасно прокормит их, а ферма чуточку, но сэкономит: свиньи будут собирать лесной урожай, который позднее превратится в ветчину на зиму.

Ничем не разбрасывайся. Используй все и вся. Гуси, выгнанные на поле сразу после жатвы, нагуляют жир на просыпавшемся зерне и поздней осенью обеспечат отличное жаркое. Овцы, жующие жнивье, приносят шерсть, молоко и ягнят. Зола из очага смешивается с мочой, и из этой смеси варится мыло. Из кишок зарезанных свиней и баранов получаются хорошие веревки или оболочки для колбас. Именно так когда-то жили люди — у них ничто не пропадало даром: шло в пищу, на растопку, на одежду, на укрепление жилья. Для Язона это был рассвет творения, и что бы он ни делал, все было внове.

Сара и Капок уже приготовили ужин. Хоть похлебка и вышла слегка безвкусной, зато сварили они ее сами, без помощи Язона. Они старательно взялись за дело — и за этот день было сделано в два раза больше, чем когда Язон трудился в одиночку. Батта даже попыталась покормить новеньких. Хакс плюнул в нее, а Вьен укусил ложку, после чего она рассердилась и накричала на них. Капок посоветовал ей успокоиться: чего еще она ожидала от малышей? Тогда Сара напустилась на Капока, говоря, что не надо ругать Ватту, она только пытается помочь. Язон любовался спорами и радостно, от души, смеялся. Его дело было завершено. Они стали семьей.

— Вот, — сказал Лэрд. — Этого ты добивался?

— Да, — кивнул Язон.

— Я постарался описать все это так, чтобы даже ваша возня с сыром казалась чем-то замечательным. Любой недоумок умеет делать сыр, сам знаешь. А через ту ограду, что вы поставили, даже овца перепрыгнет.

— Ну, в этом я быстро убедился. Спустя пару недель пришлось нарастить забор.

— Мыло из мочи выходит преотвратное.

— Об этом в книгах не говорилось. Но вскоре мы начали варить солому так же, как вы. Мы же не могли узнать все и сразу.

— Догадываюсь, — согласился Лэрд. — Я просто хочу сказать… ты был таким же ребенком, как и они. Когорта ребятишек. Только тебе было пять годиков, а им — по три, поэтому в их глазах ты выглядел Богом.

— Вот именно.

Однажды поздним осенним вечером к нему подошел Капок. Лампы уже были потушены, все спали.

— Язон, — тихо окликнул он в полной темноте, — я вот подумал, неужели все, что нас окружает, когда-то хранилось в космическом корабле?

Он упомянул космический корабль, сам не зная, что это за штуковина. Он и не догадывался, что корабль когда-то летал среди звезд. Для него это была просто высоченная постройка в часе ходьбы от Дома.

— Все, кроме того, что вы помогли мне построить, — ответил Язон.

Он не обратил внимания на слово «все», и Капок счел, что и земля, и река, и лес, и небо — каким-то образом все это когда-то умещалось в корабле. Язон попытался объяснить ему, что он имел в виду, но Капок ровным счетом ничего не понял. Слова «полет», «колония», «планета», «город» и даже «люди» были для него пустым звуком. Обозначением чего-то невероятно сложного, разобраться в чем мог один Язон. Язону так и не удалось переубедить его — Капок твердо уверовал, что все произошло от космического корабля, который когда-то привел сюда Язон. «Когда-нибудь я все растолкую ему, — подумал Язон. — Не сейчас, попозже, когда он будет понимать больше. И тогда же объясню ему, что я вовсе не Бог».

— А новенькие, их тоже ты сотворил?

— Нет, — покачал головой Язон. — Я всего лишь привез их с собой. Когда-то они были такими же, как я. По дороге сюда они спали. На самом деле их было больше.

— А вдруг они проснутся, увидят, что тебя нет, и испугаются?

— Нет, они спят дольше, чем мы. Их сон похож на сон реки, успокоившейся подо льдом. Точно так же спят поля под снежным покрывалом. Они не проснутся, пока я не разбужу их.

«Конечно, не проснутся. Все свершается только по приказу Язона. Когда он пожелает, приходит зима. И те люди, которые сейчас спят сном покрытой льдами реки, — они тоже придут, когда Язон позовет их. Я и сам поступаю так, как учит Язон, потому что когда-то я тоже был Льдом».

Ветер стих только под вечер.

— Это ненадолго, — предупредил медник. — Далеко не забредайте и не ходите никуда поодиночке.

— Я недалеко, — сказал отец. — Да и Лэрд будет со мной.

Укутанные с головы до ног, они неуклюже вывалились на улицу из окна кухни. С южной стороны снег был еще не так глубок, но со всех остальных сторон дом окружили целые стены из сугробов. Снег еще падал, только теперь снежинки опускались на землю плавно, неторопливо.

— Куда мы? — поинтересовался Лэрд.

— В кузню.

Хруст шагов, раздавшийся в абсолютной тишине, больно резанул слух. Они даже не сразу увидели кузню: снег, засыпавший деревню, оставил лишь смутные очертания знакомых мест. Они неловко пробирались через доходящие аж до пояса сугробы. Наконец впереди замаячила кузня, вернее — конек ее крыши. Раньше Лэрду никогда не приходилось выбираться из дому в такую погоду, и будь он один, то непременно куда-нибудь провалился бы, однако отец будто чуял все ямы и безошибочно сворачивал туда, где снега было поменьше.

По какой-то неведомой причуде ветра дверь кузни, выходящую на юг, замело полностью. Они наскоро, как могли, разбросали снег и, добравшись до широкого окошка в левой створке, протиснулись в кузню.

— Помоги раздуть огонь. — Угли в горне, оставшиеся со вчерашнего дня, еще тлели. Но что же это за работа такая срочная, раз ради нее можно и жизнью рискнуть, выбравшись на улицу в такую метель?

Ответ Лэрд получил, когда пошел закрывать окно.

— Огонь разожги! — остановил его отец. — И оставь окно открытым. Остальные пойдут на свет.

Остальные… Лэрд сразу все понял. Сегодня ночью он пройдет обряд посвящения в мужчины. Ему была оказана великая честь, ведь на улице такая непогода — никто даже нос из дому не высовывает. Остается надеяться, что остальные все-таки придут. И они пришли, по двое вваливаясь в окошко. Вскоре в натопленной кузне собралось восемнадцать мужчин. Расступившись в стороны, они образовали проход, ведущий от открытого окна к жаркому горну.

— Мы стоим, — начал отец, — меж огнем и льдом. — Лед и огонь, — подтвердили остальные.

— Повернешься ли ты к огню или предпочтешь лед? Что это значит? Либо одно, либо другое? Как он пройдет это испытание, если даже вопроса не понял?

Он заколебался.

Мужчины недовольно зашептались.

Лэрд судорожно пытался сообразить, что его ждет. Огонь — это Клэни, умирающая в страшных мучениях; лед — это снег, заметающий все тропинки к дому. Нет, уж лучше лед. Но затем его посетила еще одна мысль: «Если мне придется столкнуться сразу с двумя опасностями, к какой я повернусь лицом, а к какой — спиной? Лицом я повернусь к тому, чего страшусь больше всего — может, в этом и смысл испытания?»

— Огонь, — твердо вымолвил он.

Руки подхватили его и поставили перед горном. Тяжело задышали мехи. Взметнулся к потолку пепел. С него сорвали одежду, и теперь его грудь палил огонь, а спину обдувал холодный ветер.

— Вначале, — монотонно звучал голос отца, — был век сна, когда мужчины и женщины молились о ночи и проклинали пору бодрствования. Жил среди них человек, наделенный неведомой властью, ненавидевший сон, идущий путем разрушения. Звали его Дун, но никто не ведал о его существовании, покуда не настал День Пробуждения, когда весь мир из стали содрогнулся от вопля: «Се человек, что похитил сон!» С той поры о Дуне узнали повсюду, ибо Спящие принадлежали ему, и всех он заставил пробудиться.

«Интересно, как бы я представлял себе все это, — подумал Лэрд, — если б никогда не видел Дуна? Какая-то тайна — если б я не знал; но я ЗНАЮ, что все это — правда, я сам разговаривал с Дуном и могу описать вам, как меняются его глаза, когда он видит таящийся в вас страх. Я был Дуном, и каким бы ужасным и отвратительным он ни казался, сомек — куда хуже».

— И тогда, — продолжал отец, — миры потерялись среди света. Люди не могли больше найти на небе звезды. Пять тысяч лет они бродили вслепую, пока не научились обгонять свет, летать с такой скоростью, что им уже не нужен был сон, украденный когда-то Дуном. И они снова нашли друг друга, нашли все планеты, кроме одной. Кроме мира, названного святым именем.

— Лед и огонь, — забормотали мужчины.

— И только в этом месте, между огнем и льдом, может произноситься это имя. — Отец вытянул руку и прикрыл глаза Лэрда. — Вортинг, что означает Истинный, — сказал он. И прошептал:

— Произнеси.

— Вортинг, — повторил Лэрд.

— Этот мир находился в далекой дали, в неведомых глубинах космоса. Именно там погрузился в сон Бог, увидев, что человек проснулся. И звали Бога Язон.

— Язон, — выдохнули мужчины.

— Тот мир населяли сыны Господни. Они узрели боль человеческую, поселившуюся на других мирах, боль пробуждения, боль огня и света, и молвили: «Да будем мы сострадательны к пробудившимся, да облегчим их боль. Мы — не Язон, мы не можем подарить вам сон, но мы дети Язоновы, и мы остережем вас от огня. Мы — Лед, мы встанем за вашими спинами и удержим свет в ладонях своих».

«Они знают, чем все закончилось, — вдруг понял Лэрд. — Они знают, что стало с тем миром, когда Язон ушел», — А теперь, — сказал отец, — они подарили лед нам. Но мы помним боль! Здесь, между льдом и огнем, мы будем помнить…

Он прервался.

— Будем помнить… — начал было кто-то из присутствующих.

— Боль… — напомнил другой.

— Все ИЗМЕНИЛОСЬ, — произнес отец. Только теперь он говорил от себя. — День Пробуждения сгинул в прошлом, вслед за ним ушел День Льда, наступил День Боли, и я не позволю, чтобы древний ритуал свершился!

Мужчины угрюмо молчали.

— Мы видели боль, плывущую вниз по реке, видели, что происходит, когда люди продолжают следовать ритуалу льда и огня! Тогда я пообещал себе: больше этого не произойдет!

Лэрд вспомнил сожженного заживо человека на плоту. Плывущего с верховий реки, где в горах стояли вечные ледники.

— А что должно было произойти? — спросил Лэрд. Отец повернулся к нему. Лицо его было искажено.

— Мы должны были бросить тебя в огонь. В прежние времена нас всегда что-то останавливало. Наши руки не могли этого сделать, хотя мы и старались. Мы делали это, чтобы помнить, что такое боль. И чтобы познать В-Вор-тинга, познать Истинное.

Мужчины продолжали безмолвно смотреть на отца с сыном.

— Мы все видели, что случилось с Клэни! Мы знаем, что Вортинг снова уснул! Лед больше не управляет огнем!

— Тогда, — предложил отец Клэни, — давайте испытаем его льдом.

— Он выбрал огонь, — возразил кто-то.

— Ни того, ни другого не будет, — проговорил отец. — Раньше мы делали это, потому что знали: боли не будет. Теперь мы снова встретили боль и смерть.

— Испытание льдом, — упорствовал отец Клэни. — Мы не затем выбирали тебя в глашатаи, чтобы ты потом выгораживал своего сынка.

— Если мы будем и дальше придерживаться обычаев, все наши сыновья погибнут!

Отец Клэни еле удерживался от слез — или такая ярость овладела им?

— Мы должны призвать их! Мы обязаны снова их разбудить!

— Мы не станем убивать собственных детей ради пробуждения какого-то бога!

Наконец-то Лэрд все понял. Обнаженный мальчик, готовящийся стать мужчиной, должен быть брошен в огонь или в снег. На лицах окружающих его мужчин отражалась беспомощная растерянность. Многие поколения прошли через этот ритуал. Сомнение, проникшее в сердца в День, Когда Пришла Боль, овладело ими. В их глазах Лэрд видел свое отражение. Грамотей и книжник, а значит, в любой момент может подвести; тщедушен, а значит, бесполезен; сын самого уважаемого человека в деревне, баловень судьбы, а значит, ненавистен. «Они не желают мне смерти, но если ради пробуждения детей Язона кому-то придется умереть, все дружно укажут на меня. А если меня и оставят в живых, то только уступив мольбам отца. После этого он навсегда лишится гордости и уважения».

«Огонь — это слишком, — думал Лэрд. — Но со снегом я справлюсь».

— Дети Язона покоятся в огне или во льду? — спросил он.

Предполагалось, что он должен хранить молчание, но сегодня все шло иначе, чем обычно.

— Они суть Лед, — произнес Хаккель-мясник.

— Тогда я пойду ко льду, — сказал Лэрд.

— Нет! — крикнул отец.

И словно бы в ответ, снаружи яростно взвыл ветер. Краткое затишье подошло к концу.

— Скажите, что я должен сделать, когда окажусь снаружи? — настаивал Лэрд.

Люди неуверенно переглядывались. Прежде дети Язона всегда останавливали их.

— Та фраза заканчивается словами «пока вы не упокоитесь во льду», — выдавил отец.

— А в случае с огнем, — добавил отец Клэни, — «пока вы не проснетесь объятые пламенем».

— Тогда я буду идти, пока не засну. Отец опустил руку на его плечо.

— Нет. Я не допущу этого.

Но взгляд его говорил: «Я вижу твою отвагу».

— Я буду идти, — повторил Лэрд, — пока не засну. «Нет, — раздался голос в его мыслях. — Я не спасу тебя».

«А я тебя и не прошу», — молча ответил Лэрд, зная, что тот, кто надо, услышит.

«Ты выбираешь смерть», — произнесла Юстиция.

— Буду идти, пока не умру! — выкрикнул Лэрд.

Руки вцепились в него, как стая мелких животных, пытающихся разорвать его тело на кусочки. Эти руки подняли его, поднесли к окну и выбросили в снежную пургу.

Снег колол, словно ядовитые жала, и, пока мальчик ворочался, пытаясь встать на ноги, забил ему нос и рот. Наконец, задыхаясь и дрожа, он выпрямился; ноги подкашивались от перенесенного шока. «Что я делаю? А, да, иду, пока не засну». В слабом свете, льющемся из окошка, на снег падала коротенькая тень — и он поставил ногу прямо на свой темный силуэт. Ветер налетел на него, и он снова упал, но тут же поднялся и, шатаясь, двинулся вперед.

— Хватит! — донесся крик отца. Нет, не хватит.

«Пока не усну. Сон для них был равнозначен льду. Лед можно найти на берегу реки. В принципе не далеко. Летом я добегал до реки минуты за три. Я должен принести им кусок льда. Я должен взять в руки холод и принести им, точно так же, как Язон принял в свое тело твика, перенес страдания и выжил. Если после этой ночи я останусь в живых, то уже не буду путать свои воспоминания с воспоминаниями Язона».

«Никто тебя не спасет», — произнес внутренний голос. Лэрд так и не понял, кто это сказал — Юстиция или его собственный страх.

Идти было недалеко, но ветер с каждой минутой ярился все больше, а у реки он рвал и хлестал тело куда сильнее, чем среди домов. Лэрд упорно копался в снегу, пока не нащупал камни, которые еще вчера были покрыты грязью. Сегодня эта грязь замерзла и изрезала все руки, пока негнущимися пальцами он пытался выковырять острый булыжник из земли. Затем он опустился на колени у самой воды; тонкий лед уже успел покрыться сугробами. Несколько ударов камнем — и лед треснул; плеснула вода, обдав руки теплом. Разгребая воду, он наконец выловил льдинку побольше и уже на четвереньках пополз вверх по склону, обратно в деревню.

Он достал лед из реки. Можно возвращаться — и никто не посмеет сказать, что он не выдержал испытания. Однако теперь ветер бил ему прямо в лицо; ковыляя вперед, он не видел ничего, кроме тучи белых мушек, впивающихся в кожу. Всю деревню занесло снегом, река канула в небытие, осталась где-то в неведомом прошлом. Еще секунду назад он так дрожал, что едва удерживал льдинку, а сейчас тело уже позабыло, что такое холод…

Затем из-за бесконечных снежных холмов вынырнули две тени. Отец — и Язон. Язон шел впереди, но одеяло вокруг его тела обернул отец.

— Я дошел до реки, — выдавил Лэрд, — и принес вот этот лед.

— Лед даже не тает у него в руках, — сказал отец. Вдвоем они подняли Лэрда и понесли сквозь снег. Они что-то крикнули, и им ответили — сначала один голос, потом другой. От сугроба к сугробу тянулась вереница людей. Лэрд не увидел конца этой цепочки. Он заснул прямо на руках у отца.

Очнулся он в лохани, дико дрожа. Мать лила на него горячую воду. Он закричал от ужасной боли, пронзившей все тело.

Увидев, что он пришел в себя, она отреагировала с обычной своей добротой, к которой он привык с детства:

— Идиот! — заорала она. — Голым в снег полез! Все вы, мужики, идиоты!

И она вернулась к очагу, чтобы поставить на огонь новый котелок с водой.

«Кстати, она права», — произнес голос у него в голове.

— Но и ты тоже был прав, — прошептал Язон. Вокруг толпились мужчины, по их лицам бродили тени от пламени очага. Комната была так натоплена, что воздух обжигал горло. Лэрду не хотелось, чтобы другие видели, насколько он беспомощен. Он нагнул голову, повернулся набок, затем снова перевернулся на спину, медленно мотая головой.

— Оставьте его, — произнес Язон. — Он принес вам лед, он вернулся домой Спящим, он в точности исполнил то, на чем вы так настаивали.

Мужчины начали натягивать куртки, обматывать вокруг шеи платки и шарфы, надевать рукавицы.

— Говорят, тебя Язоном зовут, — сказал Хаккель-мясник.

— Меня зовут Язон Вортинг, — сказал Язон. — Или ты думаешь, отец Лэрда солгал тебе?

— Так ты… Бог? — прошептал отец Клэни.

— Нет, — усмехнулся Язон. — Всего лишь человек, старик, у которого никогда не было семьи и который никак не может понять, что же вы за дураки такие, раз в такую жуткую ночь решили покинуть своих домашних.

Они выходили через окно кухни, парами расходясь по домам.

Глава 7

Зимние сказки

Такие метели случались и раньше, снега выпадало куда больше, но никогда, никогда зима не начиналась с такой пурги. Домашние повторяли то и дело: «Если это только начало, что же будет дальше?». Ветер не стихал три дня, хотя после той ночи больших снегопадов не было, поэтому днем удавалось выбраться из дома, чтобы накормить и напоить животных.

Однако Лэрд последующие дни провел под одеялом. Он лежал в постели отца, а вокруг кипела домашняя жизнь. На третий день снова собрались деревенские женщины, вновь уселись за станки, за свою пряжу. И хотя Лэрд лежал в той же комнате, с ним почти никто не заговаривал. Его била лихорадка, поэтому говорить он толком и не мог, а остальные были настолько потрясены его поступком, что им даже нечего было сказать. Метель покинула деревню, не причинив никакого вреда, и многие верили, что все обошлось благополучно только благодаря Лэрду: он принес себя в жертву буре и таким образом остановил ее.

Пока женщины работали, медник распевал песни, шутил и рассказывал всякие истории. Его хватило часа на три, а потом наступило затишье, и лишь тихонько постукивал челнок в ткацком станке. Тогда Сала отложила в сторону шитье, поднялась и вышла на середину комнаты. Дважды она обвела быстрым взглядом присутствующих, а затем повернулась лицом к Лэрду, хотя он не мог сказать, смотрит она на него или куда-то в сторону.

— Я знаю одну историю о такой же пурге. И о меднике.

— Интересно, — рассмеялся медник.

Женщины промолчали. Лицо Салы было слишком серьезно. История, которую она намеревалась рассказать, не была ее выдумкой. Лэрд понял, что ее устами сейчас говорит Юстиция. Поняли это и остальные — украдкой они бросали на нее настороженные взгляды. Юстиция же с безразличным видом, не обращая ни на кого внимания, продолжала ткать грубую подстилку из конского волоса.

— Медника звали Джон, каждую зиму он приходил в одну и ту же деревню и останавливался на одном и том же постоялом дворе. Деревня та находилась посреди огромного леса, прозванного Лесом Вод. А само поселение звалось Вортингом, Истинным, поскольку имя у той гостиницы было Вортинг. Джон Медник останавливался в ней, поскольку она принадлежала его брату. Он занимал маленькую комнатушку на вершине башни с окнами, глядящими во все стороны света. Брат его носил имя Мартин, Мартин Трактирщик, и был у него сын по имени Амос. Амос любил своего дядю Джона и с нетерпением ждал наступления зимы, потому что Джона Медника очень часто навещали всякие пичужки. Как давние знакомые, всю зиму они порхали вокруг башни, то и дело залетая в окна, а бури пережидали на подоконнике комнаты Джона.

Лэрд оглянулся на женщин. При упоминании соответствующего имени они поджали губы, а взгляды стали отчужденными, холодными. «Может, и для них это имя священно», — подумал Лэрд.

— Птицы навещали его, потому что он хорошо знал их. Когда они летали, он мог смотреть на мир их глазами и чувствовать, как воздух щекочет их перья. Когда какая-нибудь птичка вдруг заболевала, он тут же определял болезнь и исцелял ее. И с людьми он мог делать то же самое.

Целитель. Имя Вортинга. Все уже поняли, что история Салы каким-то образом связана с Днем, Когда Пришла Боль.

Однако Лэрд воспринял ее несколько иначе. Эта история корнями уходила в историю мира Язона, только произошло все это много после описанного Лэрдом в книге. Губами Салы Юстиция рассказывала историю, которой Лэрд раньше никогда не слышал. Значит ли это, что они отказались от него?

— Когда медник появлялся в деревне, к нему приводили больных и увечных, и он исцелял их. Но чтобы сделать это, ему приходилось на время поселиться внутри их тел, стать ими. Уходя, он уносил с собой воспоминания, воспоминания о тысячеликой боли, о всевозможных страхах. Почему-то всегда запоминались только боль и страх, и никогда — исцеление. Постепенно он стал сторониться людей, начал бояться исцелять других. Все больше ему хотелось навсегда остаться с птицами — те помнили лишь полет, еду, любимых да гнезда.

И чем больше он отдалялся от жителей деревни, тем больше они боялись, страшились его силы. В конце концов в их глазах он вообще перестал выглядеть человеком, пусть даже когда-то родился среди них. Да и сам он уже не причислял себя к людям, хотя отчетливо помнил все их страдания.

Затем наступила зима, подобная нашей. Однажды разыгралась такая пурга, что крыши некоторых домов не выдержали и провалились. Кто-то погиб, не успев проснуться, другие же обморозились так, что отнялись и руки и ноги. И тогда люди воззвали к Джону Меднику: «Исцели нас, сделай нас снова здоровыми». Он попытался, но пострадавших было слишком много. Он старался — но пока он спасал одного, кто-то другой умирал.

«Почему ты не спас моего сына?!» — наконец закричал один из жителей. Почему ты не спас мою дочь, мою жену, моего мужа, отца, мать, сестру, брата — и они решили отомстить ему. Мстили они, убивая птиц и бросая их у дверей гостиницы.

Увидев мертвые, искалеченные тельца, он пришел в ярость. Годами он исцелял их боль, а теперь они убивают птиц только потому, что он не может сотворить достаточно чудес за раз. И в гневе он сказал: «Умирайте — я ничего больше не сделаю для вас». И, собрав теплую одежду, ушел.

Сразу после его ухода началась ужасная метель. Ни одна хижина не уцелела, сорвало все ставни, и лишь один двор выстоял против ветра и снега. Постоялый двор Вортинга. Там-то и собрались все пережившие пургу, оттуда расходились спасательные отряды на поиски людей, которые могли остаться под руинами домов. Но пурга не прекращалась, и некоторые из спасательных отрядов бесследно сгинули в круговерти снега, а сугробы намело такие, что на улицу можно было выбраться только через окна второго этажа. Большинство домов в деревне были куда ниже гостиницы Вортинга — и они целиком исчезли под снегом.

На четвертый день после ухода Джона Медника всех охватило отчаяние. Не было семьи, которая не лишилась бы близких в этой страшной метели, — разве что Мартин Трактирщик не пострадал, правда, из родственников у него был один сын, Амос, да брат Джон. Амосу хотелось сказать людям: «Глупцы, если бы вы проявили хоть чуточку благодарности к дяде Джону за то, что он для вас делает, он не ушел бы, а исцелял сейчас обмороженные ноги и сломанные спины». Но отец понял, что собирается сказать Амос, и приказал ему молчать. «Наш дом выстоял, — сказал Мартин Трактирщик, — мой сын жив, а глаза у нас такие же голубые, как и у Джона Медника. Ты что, хочешь, чтобы их гнев обрушился на нас с тобой?»

Женщины старались не смотреть в глаза Юстиции, но все до единой помнили, каков их цвет.

— И они промолчали, а на четвертую ночь вернулся Джон Медник: он еле держался на ногах, весь окоченевший после долгих дней блуждания в метели. Войдя, он не произнес ни слова. И они ничего не сказали. Просто начали избивать его, пока он не упал, а тогда принялись бить ногами. Его убили, потому что людям не нужен бог, который не может уберечь их от всех напастей на свете. Маленький Амос видел смерть Джона Медника. А став взрослым, он обнаружил те же странные силы в себе — он обладал силой исцеления, мог смотреть на мир глазами других, он помнил то, чего никогда не случалось в его жизни. Но все это могущество Амос оставил при себе, он не помогал другим даже тогда, когда легко мог это сделать. Но и мстить за смерть Джона Медника он не стал. Он видел воспоминания людей о смерти Джона и не знал, что хуже — страх, что они испытывали, пока убивали его, или же стыд, что охватил их, когда он умер. Амос не хотел, чтобы какое-то из этих чувств поселилось и в нем. Поэтому он ушел в другой город и в Вортинг больше не возвращался. Все.

Сала очнулась.

— Вам понравилась моя история? — спросила она.

— Да, — дружно ответили все, потому что она была еще ребенком, а люди предпочитают лгать детям, чтобы те не волновались лишний раз.

Так ответили все, кроме медника.

— Терпеть не могу историй, в которых медники умирают, — сказал он. — Это шутка, — чуть погодя объяснил он. Но никто не засмеялся.

Той ночью Лэрд никак не мог заснуть. Он лежал у очага, закутанный в ворох одеял. За последние несколько дней он отдыхал столько, что безделье уже утомляло его. Он вылез из кровати — ослабевшие ноги еле двигались. Поднявшись по лестнице и заглянув в комнату Язона, он обнаружил их с Юстицией, сидящих у зажженной свечи. А он думал, что ему придется будить их. Почему им не спится?

— Вы знали, что я приду? — удивился Лэрд. Язон покачал головой.

— Почему вы рассказали эту историю Сале? — спросил Лэрд. — Ведь все это случилось уже потом, когда потомки Язона стали намного сильнее его. Прошло, наверное, три сотни лет, не меньше.

— Три тысячелетия, — уточнил Язон, — И чье же это воспоминание? Опять твое, Язон?

— Я тогда лежал в сомеке, в своем корабле на дне глубокого океана.

— Значит, это была ты. — Лэрд повернулся к Юстиции. — Ты была там.

— Она родилась спустя много тысяч лет после гибели Джона Медника, — возразил Язон. — Дело не в этом. Это что-то вроде неразрывной цепочки. Рано или поздно любой ребенок проникает в воспоминания родителей. Таким образом, некоторые воспоминания передаются из поколения в поколение — каждое поколение само решает, что стоит запомнить, а что — позабыть. Это происходит само собой — забывается то, что ничего не значит. На воспоминание о Джоне Меднике я наткнулся в уме Юстиции. Даже поискал потом, не сохранилось ли воспоминаний обо мне, — усмехнулся Язон. — Наверное, мои дети слишком недолго знали меня и не поняли того, что они увидели в моих воспоминаниях. Меня не осталось в их памяти. Я добрался до самых древних воспоминаний и обнаружил, что я забыт. Осталось лишь имя.

Но Лэрд пришел сюда вовсе не затем, чтобы выслушивать шутки Язона.

— Почему ты рассказала об этом Сале, а не мне? Юстиция отвернулась.

— Как раз об этом мы и спорили, когда ты вошел, — сказал Язон. — Похоже, Сала сама спросила у нее, почему же случился День, Когда Пришла Боль.

— И это был ее ответ? История Джона Медника?

— Нет, — покачал головой Язон. — Так обычно отвечают детям. Эта история вовсе не объясняет День Боли, она лишь часть другого, более длинного повествования. Ты еще поведаешь об этом в своей книге. Боль спустилась на мир вовсе не потому, что у моих детей не хватило сил справиться с людскими страданиями. Они могли и дальше исцелять болезни человечества.

Лэрд упорно обращался к Юстиции, надеясь вызвать ее на разговор:

— Тогда почему вы отвергли нас? Юстиция продолжала глядеть в сторону.

— Поэтому-то и пишется эта книга, — ответил за нее Язон. — Мы хотим рассказать вам нашу историю.

Лэрд вдруг вспомнил о том, каким образом главы из той книги передаются ему, подумал о Сале и содрогнулся.

— Ты что, послала ей такой сон? Она собственными глазами видела смерть Джона Медника?

Наконец-то Юстиция заговорила. «Я рассказала ей об этом словами. За кого ты меня принимаешь?»

— За того, кто видит боль и может исцелять людей, но вместо этого поворачивается к ним спиной.

Лэрду не надо было заглядывать к ней в разум, чтобы увидеть, как ранили ее эти слова.

— А что, если бы она пришла из страшной пурги, и ты бы забил ее ногами до смерти? Не спеши судить других. А теперь иди спать. Недавно ты сам столкнулся со смертью; ты видел, как она охотилась за мной в саду Дуна, и все же сам пошел ей навстречу. Никто тебе не помог, пока ты не исполнил то, что намеревался. Если бы я нашел тебя и остановил или если бы Юстиция согрела тебя на пути к реке, оградила от всех опасностей, чего бы стоил тот час, что ты провел нагишом в снегу?

Лэрд не ответил: это означало бы, что он сдался. Или извинился. Но хоть он и промолчал, они, конечно же, все равно все увидели. Он спустился по лестнице, намереваясь забраться в постель и сразу заснуть.

У кровати его ждала мать — почему-то она тоже не спала. Она не вымолвила ни слова, лишь укрыла его и вернулась к себе. «Мне ничто не угрожает, — подумал он. — За мной постоянно кто-нибудь присматривает. Хотя бы мать». Это знание успокаивало — в отличие от сказанного Язоном и Юстицией. Теперь он мог заснуть.

А заснув, он мог видеть сны.

Капок поднялся ранним утром, чтобы разжечь огонь в очаге. В воздухе ощущался какой-то новый, необычный аромат. Остальные частенько шутили, что, проводя большую часть времени с овцами, Капок разучился чувствовать что-либо, но это была не правда: он хорошо различал запахи, правда, почему-то к каждому из них примешивался запах овечьих шкур.

Это пах снег, снежное покрывало толщиной с большой палец, укрывшее землю. Ранний снег. Капок задумался, хорошо это или плохо, означало ли это, что зима будет холодной, или наоборот. Какую погоду пошлет в этом году Язон? Ведь этой зимой Язон впервые покинул их, назначив Капока старшим. «Я не хочу, чтобы ты уходил, — сказал Капок. — А если тебе все-таки надо уйти, назначь старшей Сару». Но Язон ответил: «Сара умеет давать имена, она хороший рассказчик, но ты лучше всех понимаешь, что правильно, а что — нет».

Сара действительно умела давать названия. Она попросила Язона еще раз рассказать о Звездной Башне, где Спали Ледяные Люди, — и именно она назвала ту громаду Звездной Башней. Выслушав рассказ, она решила, что поляну на северном берегу Звездной реки, где они все жили, лучше назвать Небесным Градом, а гигантскую реку, что в часе ходьбы к северу, — Небесной, потому что она была такой же широкой, как само небо. А когда она и Капок, перегнав овец на другой берег Звездной реки, поселились там, в один прекрасный день Сара вдруг пришла к удивительному выводу: «Мы ведь ушли из Небесного Града. Теперь мы живем на новом месте». И сразу дала ему название — Овечьебережье.

Сара хоть умела придумывать имена, а вот Капок не так уж и силен был в определении, что хорошо, а что плохо. Язон, конечно, не мог ошибаться, но Капок никогда до конца не был уверен, что правильно, а что — нет. Иногда его «правильное» решение действительно оказывалось таковым. Сегодня все поймут, что он был прав, когда посоветовал пораньше утеплить дома, когда о холодах никто даже не думал. И теперь во всех домах было тепло и сухо, разве что кроме нового дома, который сейчас строился для Вьена и Вэйри. Сегодняшний ранний снег заставит их сказать: «Да, ты был прав».

Но бывало, что он ошибался. Он ошибся, когда попытался поженить Батту и Хакса. Ему казалось, что это правильное решение. «Они ведь были последними из первой шестерки Ледяных Людей — я женился на Саре, а Вэйри выбрала Вьена». Хакс согласился с разумностью этого решения. Но Батта вдруг рассердилась и сказала: «Тебе-то Язон не указывал, на ком жениться?». Капок признал ее правоту и свою ошибку. Язон никогда не ошибался, поэтому все очень разочаровались, когда выяснилось, что ему недостает Язоновой мудрости. Снегопад поможет им снова обрести веру в него.

Это была уже четвертая зима на памяти Капока. О первой воспоминания сохранились весьма смутные. Он помнил какой-то ослепительный свет, помнил, как испугался снега, и убежал обратно в Дом. Вторая зима запомнилась лучше — тогда они питались тем, что вырастили своими руками. Язон же учил Хакса, Вьена и Вэйри ходить и говорить.

Третью зиму Капок и Сара встретили в собственном доме, который был построен на другом берегу Звездной реки, прямо напротив Небесного Града. Они поженились первыми и первыми получили дом, а следующим летом родился их первенец. Сара нарекла мальчика Цилем.

И эта зима была четвертой по счету, и Сара нянчила Циля и все время шикала на Капока. Впервые Капок испытывал страх перед будущим, ибо в Небесном Граде возникла ситуация, которую он не мог разрешить.

В поселении существовало одно нерушимое правило — в большой работе участвуют все без исключения. Именно благодаря этому закону им удавалось за два дня построить дом, вместе они боронили поля и собирали урожай, молотили и крыли крыши соломой, вместе запасались дровами на зиму и вырубали лес под новые поля. Инструменты принадлежали всей общине, как и трудовое время дня.

Поэтому просьба Линкири предоставить в его распоряжение топор и один трудовой день поставила Капока в тупик. «Зачем?» — спросил Капок. Но Линкири не сказал ему. Капок не знал, как говорить с Линкири, потому что тот большей частью молчал — молчал даже тогда, когда ему было что сказать. Линкири был, наверное, самым умным из тех Ледяных Людей, что пришли во вторую весну, — именно он установил рыболовную сеть в Звездной реке, хотя до этого никто в деревне не умел плести сети — если кто его и научил, так только Язон, втихаря от остальных. Линкири придумал опускать ягоды в воду с пряжей и покрасил так пять рубах в синий цвет. Линкири был таким странным, что сам ни разу не надел синюю рубашку. Не требовалось объяснений Язона, чтобы понять: Линкири отличается от остальных. В некотором роде он был лучше, умнее прочих, поэтому Капоку не хотелось спорить с ним. Ему можно было доверять.

— Бери топор, — сказал Капок. — Но вечером ты должен нарубить свою дневную норму дров.

Линкири согласился и ушел. Весь день Хакс злился.

— Мы работаем вместе, — снова и снова повторял он. — Когда здесь был Язон, никто не прятался друг от Друга.

Раньше так и было. Однако раньше никто не осмеливался оспаривать вынесенное Капоком решение. Весь день Хакс твердил:

— Это несправедливо. А если Линкири еще что-нибудь захочется?

Капок не мог с ним спорить. Его тоже беспокоили эти перемены.

Это случилось пять дней назад. Каждый день с утра Линкири просил топор, но каждый вечер по возвращении исправно исполнял свою долю дневной работы. Остальные тем временем пели, ели и играли в Первом Доме, где новенькие, которые только научились ползать, смеялись и хлопали им, потому что не умели пока говорить. Линкири теперь жил сам по себе, он все больше и больше отдалялся от жителей деревеньки. И каждый день, с утра до вечера, Хакс неустанно жаловался. Однако вечером, когда Линкири возвращался, он быстро замолкал и молча следил глазами за Линкири — ни словечка не произносил, а Линкири, казалось, и не замечал злости, переполняющей Хакса.

Но вчера Хакс проследил Линкири и вечером рассказал Капоку все, что увидел в лесу. Линкири построил дом.

Линкири построил дом собственными руками на полянке посреди леса в получасе ходьбы от Небесного Града. Вопиющая несправедливость. Дома строили все вместе, и они строились специально для мужчины и женщины, решивших пожениться. Новобрачные заходили в дом, закрывали за собой дверь, после чего распахивали настежь все окна и в каждое дружно кричали: «Мы женаты!» Капок и Сара были первой семейной парой, и проделали они это просто потому что им было весело. Теперь же все следовали их примеру, а если этот ритуал не соблюдался, считалось, что и свадьбы не было. Но где жена Линкири? Какое право он имеет на дом? Все знали, что следующей парой будут Хакс и Рьянно. С чего это вдруг Линкири должен получить дом? Никого, кроме него, там не будет. Он будет жить там один, вдали от остальных. Зачем ему это?

Капок ничего не понимал. Он был вовсе не так мудр, как Язон. Не надо было ему становиться старшим. Сара и Батта куда умнее. Они сразу решают любую задачу. Батта сказала: «Линкири имеет право делать, что хочет. Ему нравится быть одному, думать по-своему. Вреда от этого никому не будете. «Язон сказал, что мы единый народ. Линкири показывает, что не хочет быть частью нас, а раз так, значит, мы стали чем-то меньшим», — возразила ей Сара.

Они были мудрые женщины. Только Капоку было бы куда легче, если бы они почаще соглашались друг с другом.

Этим утром Линкири снова попросит у него топор. И на этот раз Капоку все-таки придется что-то предпринять.

На улицу вышла Сара с маленьким Цилем на руках. Оба были закутаны с головы до ног — утро выдалось морозным.

— Ну что, надеюсь, ты сегодня что-нибудь скажешь Линкири? — спросила она.

Значит, и она все утро думала о том же.

— Да, — кивнул Капок.

— И что же?

— Пока не знаю.

Сара смерила его изумленно-презрительным взглядом.

— И почему это Язон именно тебя выбрал старшим? — процедила она.

— Не знаю, — ответил Капок. — Пойдем завтракать.

Во время завтрака к нему подошел Линкири, в руках он уже держал топор. Он ничего не говорил. Просто стоял и ждал.

Наконец Капок оторвался от еды:

— Линкири, почему бы нам всем не взять топоры и не помочь тебе закончить тот дом, что ты строишь?

Глаза Линкири превратились в две маленькие щелочки:

— Он уже закончен.

— Тогда зачем тебе топор?

Линкири оглянулся по сторонам и увидел, что взгляды всех присутствующих обращены на него. Он попробовал пальцем лезвие топора.

— Я рублю деревья, хочу расчистить участок вокруг дома.

— Этим мы займемся будущей весной. Мы будем рубить лес к северу от Первого Поля, на холме.

— Я знаю, — сказал Линкири. — Я помогу вам. Можно взять топор?

— Нельзя! — выкрикнул Хакс.

Линкири холодно посмотрел на Хакса:

— Мне-то казалось, что старший — Капок.

— Это несправедливо, — возмущенно заговорил Хакс. — Каждый день ты уходишь и занимаешься тем, чего никто не просит. Целый день тебя не видно, а вечером хоть и видно, но не слышно. Это не правильно.

— Я честно отрабатываю свою долю, — возразил Линкири. — Чем я занимаюсь в свободное время — это уже мое дело.

— Нет, — крикнул Хакс. — Мы единый народ. Так сказал Язон.

Некоторое время Линкири молчал, после чего сунул топор в руки Капоку.

Но Капок не взял инструмент:

— Может быть, ты все-таки покажешь нам дом, который строишь? — спросил он.

Линкири сразу немного успокоился:

— Я и сам хотел предложить это.

Сразу после завтрака, убрав посуду и оставив с новенькими Река и Сайвель, все потянулись за Линкири. Свернув на восток, они углубились в лес. Капок шел впереди, рядом с Линкири.

— Откуда вы узнали, что я строю дом?

— Хакс выследил тебя.

— Хакс думает, я бык, всегда буду покорно стоять в стойле и ждать, когда меня потянут за веревочку.

Капок покачал головой:

— Просто Хакс хочет, чтобы все оставалось по-старому.

— Неужели мне будет так плохо одному?

— Я не хочу, чтобы ты грустил. Когда я остаюсь один, мне всегда немного грустно.

— А мне — нет, — ответил Линкири.

Дом выглядел очень странно. Он был не так широк, как построенные ими дома, зато намного выше, а окна были прорублены под самой крышей. Но самой необычной была именно крыша. Она состояла из наложенных друг на друга кусков дерева, и лишь на самом верху было набросано немножко соломы.

Линкири заметил, с каким изумлением оглядывает крышу Капок.

— У меня было очень мало соломы, но не бросать же дело… Я подумал, что дерево задержит дождь, и если я угадал, тогда мне не придется каждый год настилать новую крышу.

Он объяснил всем, каким образом укладываются на стены разделенные на несколько частей бревна, чтобы получился второй пол, на некотором расстоянии от первого. Таким образом, внутри дом оказался ничуть не меньше обычной деревенской хижины. Хороший вышел дом. Капок так и сказал.

— С этого дня, — обратился он к остальным, — в новых домах мы будем настилать второй пол, потому что так получается больше места.

И все согласились с мудростью вынесенного решения.

— Я рад, что ты построил такой прекрасный дом, Линкири, — сказал Хакс, — потому что Рьянно и я вот-вот поженимся.

Было видно, что Линкири рассердился, хотя голос его прозвучал абсолютно спокойно:

— Я тоже рад, Хакс, что ты и Рьянно скоро поженитесь, и я с радостью помогу тебе построить дом.

— Но дом уже стоит, — удивился Хакс. — Нам с Рьянно следующим положен дом, так что теперь он наш.

В ответ на что Линкири возразил:

— Этот дом я сделал сам. Я рубил деревья, я колол бревна. Я вырубил балки для крыши и в одиночку поднял их наверх. Никто мне не помогал, и никто, кроме меня, не будет жить в этом доме.

— Но ты пользовался топором, который принадлежит нам всем, — продолжал Хакс. — Ты использовал дни, которые также принадлежат всем. Ел общую пищу. Твой дом находится на земле, которая принадлежит нам. Твоя жизнь принадлежит всем нам, а все мы принадлежим тебе.

— Вы мне не нужны. И меня вы не получите.

— Ты ел хлеб, который я помогал растить в прошлом году! — крикнул Хакс. — Так верни мне мой хлеб!

И тогда Линкири стиснул кулак и рукой, окрепшей от таскания бревен, ударил Хакса в живот. Хакс согнулся от боли и разрыдался. Такого никогда не случалось, и не требовалось большой мудрости, чтобы понять, что Линкири поступил крайне несправедливо.

— И что ты будешь делать теперь, Линкири? — осведомился Капок. — Может, ты захочешь оставить топор себе, а если я скажу «нет», ударишь и меня? Если ты захочешь жениться на женщине, а она откажет тебе, ты что, и ее будешь бить, пока она не согласится?

Линкири воззрился на свои кулаки.

Капок пытался думать. Как бы поступил в такой ситуации Язон? Но он не Язон — тот бы заглянул в человеческий разум, и мысли, даже самые сокровенные, открылись бы ему. Капок этого не умел. Он мог судить только по словам и поступкам.

— На слова следует отвечать словами, — промолвил Капок. — Человек не рыба, чтобы его били о камень. Человек не овца, которую постоянно надо пинать, чтобы она двигалась куда нужно. На слова следует отвечать словами, а на удары — ударами.

Все согласились с ним. Это казалось честным. Хакс явно хотел собственноручно отомстить Линкири, ударив его с такой же силой, но Капок не позволил этого.

— Если ударишь его ты, это будет всего лишь продолжение вашего спора. Мы должны выбрать кого-то другого, чтобы удар исходил от нас всех, а не от одного человека.

Но никто не хотел соглашаться на такое. В конце концов Сара не выдержала и, передав маленького Циля Батте, выступила вперед.

— Я сделаю это, — сказала она, — потому что это должно быть сделано.

Она подошла к Линкири и, размахнувшись, ударила его кулаком в живот. Силой она могла посоперничать с любым мужчиной, потому что наравне с Капоком таскала овец и строила изгороди, и Линкири получил заслуженное наказание сполна.

— А теперь что касается дома, — продолжил Капок. — Хакс прав, говоря, что не положено человеку без жены владеть целым домом, когда он и Рьянно должны вот-вот пожениться. Но Линкири так же прав. Будет нечестно, если кто-то поселится в доме, который Линкири построил сам. Язон бы знал, что делать, но его с нами нет, поэтому за него скажу я — никто не будет жить здесь, пока мы не построим жилище для Рьянно и Хакса. Мы постараемся побыстрее закончить его, но до той поры этот дом будет пустовать.

Все сошлись на том, что решение справедливо — даже Линкири и Хакс согласились с ним.

Но под вечер снег растаял, а ночью пошел дождь — вся земля превратилась в непролазную грязь. На такой земле нельзя было строить дом. А после четырех недель дождя внезапно ударили холода и выпал глубокий снег. Пришлось срочно строить новое стойло, поскольку крыша старого еле держалась и могла рухнуть, а тогда бы перемерзли животные. Поэтому вместо дома для Рьянно и Хакса все взялись за постройку стойла с утепленными стенами, а затем наступила настоящая зима, и строить что-либо было поздно.

— Мне очень жаль, — сказал Капок. — Но погоде не прикажешь, животные нуждались в новом стойле, а теперь уже слишком холодно, да и сугробы намело — ничего не построишь. Придется подождать до весны.

Тогда Хакс и Линкири страшно рассердились.

— Почему мы с Рьянно должны ждать, когда неподалеку стоит новый дом, куда мы завтра же можем переселиться? — возмутился Хакс.

— Почему я должен оставаться с вами всю зиму, когда дом, который я построил для себя, пустует?! — выкрикнул Линкири. — Я его построил, и мне надоело ждать.

Капок попытался успокоить их и согласился, что дом не должен пустовать:

— Вот только я не знаю, кому из вас следует отдать его. Когда с нами был Язон, люди получали отдельную хижину, только когда женились. Он никогда не допускал, чтобы неженатый человек селился отдельно от всех.

— Но до этого никто в одиночку не строил домов, возразил Линкири.

— Это верно. И вот что я решил. Дом принадлежит Линкири, потому что он построил его своими собственными руками. НО. Но было бы несправедливо, если бы он поселился один в огромном доме, когда Рьянно и Хакс хотят пожениться, но не могут, поскольку жить им негде. Поэтому всю эту зиму, пока весной мы не построим им отдельный дом, Рьянно и Хакс будут жить в доме Линкири, а Линкири останется с нами.

Все сказали, что это честное и справедливое решение — все, кроме Линкири, который не сказал ничего.

Рьянно и Хакс пошли в дом Линкири, распахнули маленькие окошечки под самой крышей и дружно прокричали: «Мы женаты!» Вот только новобрачные были вовсе не так счастливы, как могло показаться, потому что знали: на самом деле дом принадлежит не им.

Той же ночью Линкири поджег деревянные стены, после чего криками разбудил Хакса и Рьянно, чтобы они успели выскочить.

— Никто не будет жить в построенном мной доме! — прокричал Линкири и скрылся в лесу. Хаксу и Рьянно пришлось босиком брести по снегу до Первого Дома, и Батта, которая знала, как лечить людей, отрезала два пальца на ноге у Рьянно и один на руке Хакса, чтобы спасти им жизнь.

А Линкири сбежал, украв топор и немного еды.

Сколько протянет человек в заснеженном лесу без крыши над головой и дружеской поддержки? Все были уверены, что Линкири погиб. Хакс кричал, что так ему и надо, потому что из-за него он и Рьянно лишились пальцев. Но Батта ответила: «Палец на ноге — это не человеческая жизнью. Утром она тоже ушла, прихватив котелок, дюжину картофелин и два одеяла, сотканных из крашенной синькой шерсти.

Теперь Капок действительно испугался. Язон, когда вернется, обязательно спросит: «Ну, как поживают люди, которых я доверил тебе?» А Капоку придется ответить: «Все живы-здоровы, кроме Хакса и Рьянно, которые отморозили пальцы, и Линкири и Батты, которые сбежали и умерли в снегу». Этого он не мог допустить. Пальцы уже не спасти. Но Батте и Линкири еще можно помочь.

Он назначил Сару старшей, хотя она всячески отговаривала его, и, взяв пилу, повесив на плечо моток веревки и забросив за спину котомку с сыром и хлебом, отправился в путь.

— Ты думаешь, что нам будет легче, если ты тоже погибнешь? — спросила его перед уходом Сара, протягивая Циля, чтобы Капок мог с ним попрощаться.

— Лучше уж погибнуть, чем признаться Язону, что я позволил Линкири и Батте умереть.

Три дня скитался Капок по лесу, пока не наткнулся на них. Они поселились в шалашике-мазанке, возведенном на скорую руку у подножия холма.

— Мы поженились, — сказали они, однако по их лицам было видно, как они намерзлись и наголодались. Он поделился с ними сыром и хлебом, вместе они выбрали удобную полянку с подветренной стороны холма, после чего нарубили веток и расчистили снег на одном из участков. Весь день Капок, Линкири и Батта валили деревья и пилили бревна. С пилой дело шло куда быстрее, и через три дня посреди леса вырос дом. Окна отсутствовали, комнатка внутри была совсем крошечной, но ничего лучше в это время года они построить не смогли бы. Зато внутри было достаточно тепло и сухо.

— Этот дом принадлежит не только вам, но и мне тоже, — сказал Капок, когда работа была закончена.

— Верно, — согласилась Батта.

— Я подарю вам свою часть, если ты, Линкири, построишь Хаксу такой же дом, какой сжег. Построить его ты должен сам, в одиночку. Прежде чем начать что-то делать по хозяйству, ты должен обеспечить Хаксу хороший дом.

— Это я смогу сделать только весной, — пожал плечами Линкири. — Работа слишком сложна, чтобы спешить или строить на размокшей от снега земле.

— Хорошо, до весны это подождет.

Затем Капок вернулся домой, и всю ту зиму он, Сара и Циль провели в Первом Доме, с новенькими, а в их доме на другом берегу реки жили Хакс и Рьянно. Каждый день Капоку и Саре приходилось переплывать реку, чтобы позаботиться об овцах, но как бы Хакс и Рьянно ни упрашивали их остаться, Капок неизменно отказывался — раз у Линкири и Батты есть свой дом, значит, и Рьянно с Хаксом должны иметь свою крышу над головой. Сара оценила мудрость поступка Капока и не жаловалась. И снова воцарился мир.

Язон не сказал, когда вернется. Засыпая, Капок каждый раз думал, что завтра Язон обязательно появится. Но наступила весна, поля вспахали и засеяли, затем пришло лето, пора постройки домов… Язон вернулся уже под осень. Было раннее утро, Капок, псы и Дор, один из прошлогодних новичков, гнали овец на пастбища, что раскинулись к юго-востоку от Небесного Града, среди холмов. Дор, знавший дорогу, шел впереди. Капок держался сзади, подгонял посохом отбившихся от стада животных. Овцы как раз пили из ручейка, когда Капок вдруг заслышал позади себя шаги. Он обернулся и увидел Язона.

— Язон… — прошептал Капок.

Язон улыбнулся и положил руку ему на плечо:

— Я уже видел все, что произошло, все достаточно важное, чтобы остаться в человеческой памяти. Ты молодец, Капок. Спор между Линкири и Хаксом мог уничтожить Небесный Град.

— Я страшно боялся, что сделаю что-то не так.

— Ты все делал правильно. Во всяком случае, никто не мог бы поступить лучше.

— Но я не знал… Я не был уверен в себе.

— Нет такого человека, который был бы до конца уверен в себе. Ты делал то, что тебе казалось правильным. Так поступаем мы все. Так поступил я, назначив тебя старшим. Правильное было решение, для обоих из нас, или ты так не считаешь?

Капок не знал, что ответить, и поэтому сказал:

— Вчера заговорил мой Циль. Он назвал меня по имени. Как будто ты меня позвал, Язон, — малыши, которых делаем мы, не так сильны, как твои Ледяные Люди, но они учатся, растут — вроде как молоденькие ягнята становятся баранами и овцами. Он произнес мое имя.

Язон улыбнулся:

— Собери всех людей на западном конце Первого Поля, под крылом Звездной Башни, через четырнадцать дней. Я приду и приведу новеньких.

— Все будут только рады этому. — И затем:

— А сам ты останешься? — «Останься, тогда я снова смогу стать Капоком-пастухом и позабыть о Капоке-старшем».

— Нет, — произнес Язон. — Я не останусь с вами. Разве что на несколько дней, если понадобится — на несколько недель, но не дольше. Однако каждый год я буду приходить в один и тот же день. По крайней мере так будет продолжаться еще несколько лет. И я буду приводить новеньких.

— Я что, вечно буду старшим? — спросил Капок.

— Нет, Капок. Пройдет несколько лет, и наступит время, когда я заберу тебя с собой в Звездную Башню и назначу старшим кого-нибудь другого. Человека, который будет всячески отказываться от этой работы. Я заберу тебя с собой, а затем, в один прекрасный день, приведу обратно. Ты ни капли не постареешь, и тебе будет дана возможность увидеть, как изменился мир за то время, пока ты Спал.

— Я снова стану Льдом?

— Ты снова станешь Льдом, — подтвердил Язон.

— А Сара? А Циль?

— Если они заслужат этого.

— Обязательно. Сара и Циль тоже… Я сделаю все возможное, чтобы Циль…

— Ну, ладно. Овцы ждут. И Дор будет гадать, кто я. Не думаю, чтобы он меня помнил.

— Четырнадцать дней, — повторил Капок. — Они будут там, все соберутся. Теперь у нас девять домов, родились четыре ребенка, и пять женщин ходят с животами. Сара снова носит ребенка, она одна из них…

— Я знаю, — мягко сказал Язон. — Прощай.

Он ушел, оставив Капока с овцами, собаками и До-ром.

Глаза Дора горели.

— Это ведь был Язон, да? — спросил он. — Он говорил с тобой.

Капок кивнул:

— Давай поведем овец на холмы, Дор.

И всю дорогу Капок рассказывал ему о Язоне.

Лэрд писал эту историю, сидя в постели и облокотившись на подушки. Пергамент был расстелен на доске перед ним. Все в доме заметили, как он пишет, а женщины даже попросили прочесть написанное вслух. Язон в этой истории практически не участвовал, поэтому она никак не могла навредить ему, и Лэрд уступил просьбам.

Задолго до конца мнения присутствующих разделились — кто выступал на стороне Хакса, а кто говорил, что прав был Линкири.

Когда Лэрд наконец дочитал, Сала спросила:

— А почему Капок лишился дома? Ведь он и Сара все делали правильно.

— Если любишь людей, — ответила за Лэрда мать, — то идешь на все, чтобы сделать их счастливыми.

«Если это действительно так, — подумал Лэрд, — почему Юстиция и другие дети Язона больше не защищают нас, как это было раньше?»

Вскоре из хлева вернулся отец — он кормил и поил животных. Ему также пересказали историю и задали вопрос Салы.

— Он заплатил цену, — ответил отец. — Кто-то должен платить. — Затем он повернулся к Лэрду:

— Как только погода прояснится, перетащим в деревню деревья, которые ты отметил. Без тебя мы их вряд ли найдем.

— Ни в коем случае, — запротестовала мать. — Он же еще болен.

— Я не подведу, — кивнул Лэрд.

Глава 8

На пути домой

Они вышли, едва забрезжил рассвет, — двадцать два мужчины с одиннадцатью парами лошадей, тянущих дровни. Впереди шел Лэрд: в этом году, впервые с тех пор как он начал метить деревья, его признали равным. Он отметил сорок четыре дерева, по четыре на упряжку лошадей. Бок о бок с ним, в головном отряде, ехал отец.

Впереди показались отмеченные Лэрдом деревья. У каждого четвертого по счету дерева оставалось по двое мужчин с топорами и пилами. Они повалят его, оттащат к третьему дереву, повалят его, перейдут ко второму, потом — к первому, а там и домой. Самые опытные лесники и самые выносливые лошади шли последними — они заходили дальше всех. В этом году строй замыкали Лэрд и отец. Они оба заслужили эту честь.

К заходу, когда пришлось разбивать лагерь, от двадцати двух человек осталось всего шестеро. На дровнях лежали заранее заготовленные шесты и мазаные стены для шалашей — чтобы сделать маленькое стойло для лошадей и хижину-времянку для людей. На постройку всего этого потребовалось лишь полчаса — подобные мазанки они строили каждый год, а летом тренировались на поле.

— Ну что, гордишься собой? — поинтересовался Язон. — О, извини, я напугал тебя?

Лэрд стряхнул с себя мерзлые листья и снег.

— Ты-то не знаешь, что это такое, испугаться. Тебя, наверное, никто никогда не пугал.

— Ошибаешься.

— А с чего это я должен гордиться собой?

— Ну, всю дорогу ты ехал впереди всех. А потом именно ты нашел то мачтовое дерево, что уже начало крениться. Все согласились с твоим мнением, что срубить его стоит в этом году, а не ждать следующего — все считают эту находку самой стоящей, в низовьях реки это дерево можно хорошо продать. В общем, ты был на высоте.

— Кончай смеяться.

— Я не смеюсь. Ты честно заслужил похвалы. Примерно то же самое я ощущал, когда впервые сел за пульт управления крейсером. Ритуалы перехода. Я прожил много лет, но до сих пор, глядя на юношей, которые с гордостью принимают ответственность мужчины и не понимают еще, что в сторонке стоять куда лучше, я испытываю искреннюю любовь. Это лучшие дни в твоей жизни.

— Были, — уточнил Лэрд. — Пока ты не объяснил что к чему.

— Хочешь покажу, как ты выглядишь со стороны?

— Что ты имеешь в виду?

В следующее мгновение он вдруг увидел себя таким, каким видел его Язон незадолго до привала. С серьезным, нарочито хмурым видом он разговаривал с мужчинами из отряда. Только сейчас Лэрд заметил, как они прячут улыбки. Улыбки добродушные, веселые — но, как и прежде, покровительственные. Он по-прежнему был мальчиком, хоть и притворялся, что стал мужчиной. Когда видение исчезло, он ощутил глубокий стыд. Отвернувшись от Язона, Лэрд побрел наугад в сгустившуюся тьму.

— Мне казалось, ты уже достаточно набродился по сугробам, — окликнул его Язон.

— Ты и Юстиция! Эти ваши видения! Вы себя-то со стороны видели?

— Не раз и не два, — ответил Язон, шагая за ним.

— Чего ты добивался? Хотел пристыдить меня?

— Взгляни-ка еще раз. — Нет.

Но протестовать было бессмысленно. Снова наплыло видение, только на этот раз поданное с точки зрения Лэрда. Он ехал впереди всех, разговаривал с отцом, объяснял свой выбор деревьев внимательно слушающим мужчинам. Однако теперь картина омрачалась горечью и стыдом, охватившими его. Он снова почувствовал, как накатила волна счастья. Но самому себе он казался самодовольным глупцом, поэтому видение разозлило его еще больше.

— Хватит! — крикнул он.

— Лэрд! — донесся из маячившего в отдалении лагеря голос отца. — Что-нибудь случилось?

— Нет, папа! — откликнулся Лэрд.

— Тогда возвращайся. Уже темнеет, если ты вдруг не заметил!

Лэрд не мог ответить, потому что Юстиция снова послала ему видение. Те же самые воспоминания о том же самом дне, только исходящие не от Язона, и не от Лэрда, а от его отца. Весь день отец внимательно следил за Лэрдом, видел, какие глупости он говорит — но он помнил юношу еще совсем ребенком, помнил и день, похожий на этот. Он помнил мальчика, который обмороженными пальцами цеплялся за кусок речного льда, — ради чести, или веры, или мужества. Любовь и восхищение, испытываемые им, были настолько сильны, что, когда видение наконец угасло, у Лэрда в глазах стояли слезы. Он еще не был отцом, но помнил, что это такое, и душа его тосковала по тому маленькому мальчику, который ушел навсегда, которого он никогда не мог обнять, который был им самим.

— Что вы творите со мной? — прошептал он.

Над головой треснула ветка, на них посыпался снег.

— А теперь последний раз, — ответил Язон.

Те же самые сцены. Только на этот раз он увидел себя четче, ярче. Он уже не верил в счастье, но и горечь не омрачала видения. Он увидел себя как бы с расстояния многих лет. Он увидел себя молодым, но не разозлился на свою глупость. Он явился свидетелем своему счастью, но вовсе не жаждал испытать тот же восторг. Боль, которую он испытал, открыв собственную глупость, запомнилась навсегда. Он смотрел на себя скорее так, как смотрел на него отец: видел мальчика, идущего по тропе лет, еще не совсем расставшегося с детством — и вступившего во взросление. И это сочетание нелепой радости, стыда и любви означало нечто очень важное. До этого момента воспоминания не значили ничего. Но сегодняшние видения нашли отзвук в самых потаенных струнах его души. Но понять, почему же именно этот день так важен, Лэрд все еще не мог.

Язон наклонился к нему и полуобнял за плечи.

— До этого ты был счастлив?

— До чего именно?

— До того как мы показали, как все обстоит на самом деле?

— Да, я был счастлив. — И воспоминания об этом счастье почему-то показались сильнее, чем оно само.

— А что потом?

— Злость. Стыд. — Может, это боль настолько усилила радость? В этом, что ли, заключается урок Язона? Во всяком случае, особой благодарности Лэрд не испытывал. Ему не нравилось, когда Язон начинал кроить его по-своему, обтачивать, как рукоятку топора.

— Ну, Лэрд, а сейчас ты что ощущаешь? — спросил Язон.

«Я истекал кровью, а ты воспользовался этим, ткнул ножом прямо в рану, чтобы преподать мне урок. Если так поступают все боги, лучше бы их не было вообще».

— Я видеть тебя не хочу. — С этими словами он бросился бегом к горящему посреди лагеря костру.

Но тут же в его мыслях зазвучал успокаивающий голос Язона:

«Радость, Лэрд. То, что ты сейчас чувствуешь, зовется радостью. Счастье, боль и любовь. Все вместе. Запомни это».

«Убирайся из моего разума!» — выкрикнул про себя Лэрд.

Ночью он никак не мог заснуть, все вспоминая и вспоминая эту сцену.

— Лэрд, — позвал отец, лежащий рядом. — Сегодня мы так тобой гордились, все мы.

Лэрд не желал, чтобы ему лгали, тем более что теперь он знал правду.

— Все смеялись надо мной. Отец ответил не сразу:

— Да, смеялись. Любя. Ты им нравишься. — Долгое молчание. — Я не смеялся.

— Я выбрал правильные деревья. — Да, Лэрд.

— Тогда почему они смеялись?

— Потому что ты страшно гордился тем, что едешь во главе всех. Когда-то все так ехали.

— Они смеялись, потому что я хорохорился, как петух посреди курятника.

— Было дело, — кивнул отец. — Но кто ты такой, Господь Бог? На тебя надо всегда смотреть с почтением?

Слова прозвучали как-то грубо, жестко, однако ладонь отца, опустившаяся на его руку, была тепла и нежна.

— Как я уже сказал, Ларелед, сегодня я гордился тобой.

Лэрд почувствовал горящий взгляд голубых глаз Язона. «Я говорю с отцом, Язон. Я что, не могу побыть с ним наедине?» Он ощутил невесомое присутствие Юстиции, которая вот-вот должна была набросить вуаль сна на его глаза, чтобы потом послать тщательно отобранное видение. «Все время ты посылаешь мне свои истории, Юстиция, я, наверное, уже разучился сам видеть сны».

«Кто ты, Язон? Бог — вот кто ты. То скрываешься в своем звездном корабле, то возвращаешься — и никогда не стареешь, тогда как твои люди проживают жизни и умирают. Те избранные, которых ты взял с собой, тоже перешагнули время и остались молодыми. Капока ты забрал, даже сын его не успел вырасти; Сара тоже вскоре оставила своих малышей. Ты оказал им великую честь, отрезав от всего того, что они любили. Они боготворили тебя, Язон Вортинг, и что получили взамен? Любой может солгать детям, чтобы завоевать их любовь. Так случилось и со МНОЙ».

«Ага, — прошептала Юстиция. — Так тебе их вера в Язона не нравится. Ты выбираешь сомнение. Ты предпочитаешь тех, кто знает, кто такой Язон на самом деле».

Лэрд сразу вспомнил сомеккассету, которая уцелела. Гэрол Стипок. Единственный человек, который помнил Капитолий, который знал, что Джаз Вортинг — обыкновенный смертный. Человек, который когда-то пытался доказать это. «Неужели ты вернул ему память?»

* * *

Что можно сделать с прошлым человека? Язон взвешивал на руке сомеккассету с памятью Стипока. Прошлое Стипока находилось у него в руках, а разгоряченное от сомека тело, тело последнего из колонистов, ждало своей очереди, чтобы быть разбуженным.

«До того как ракета раскроила этот корабль, я был полон планов на будущее, будущее, в котором должен был управлять тремястами жаждущими моей смерти людей. Я помню, у меня были какие-то идеи на этот счет. Не позволять им столковаться, поссорить друг с другом, чтобы они начали искать поддержку и стабильность во мне. Мне не пришлось воплотить эти планы в жизнь. Теперь, вместо того чтобы постоянно жалить, волновать их, я поддерживаю мир. Я выбрал лучших, мудрейших. Несколько лет они были старшими, после чего я привел их сюда, чтобы сохранить до лучших времен. Я не просил их называть меня Богом, но та честь, которую я оказал своим избранникам, забрав их на корабль, поддерживает в Небесном Граде мир и порядок. Вот уже шестьдесят лет царит в нем покой».

Загнивающая стабильность.

Он подкинул кассету в воздух, ловко поймал ее. «Стипок не относился к числу ярых ненавистников. Он не искал моей крови, просто хотел того же, чего и Дун: конца игры. Стипок был из тех, кто не верил. В детстве ему досталось слишком много религии. Даже нарочно я не мог бы создать общества, которое бы уязвило его сильнее, чем это, — их наивная вера, их благоговение к властям сразу подтолкнет его к мятежу. «Почему вы повинуетесь старшему?» — спросит он. «Потому что Язона нет», — ответят они. «Отлично, но почему вы повинуетесь Язону?» — спросит он. «Потому что он был первым. Потому что он создал нас. Потому что все повинуется Язону».

Что ты скажешь им, Стипок? Научишь ли их жить так, как жил Капитолий? Расскажешь им о планетах и звездах, о свете и гравитации? Нет, ты вовсе не так глуп, чтобы думать, будто сможешь из полной безграмотности создать научную элиту. Ты увидишь быков, деревянные плуги, медь и жесть, увидишь веру в Язона и мирное доверие назначенному Язоном старшему. С ними ты будешь не о физике говорить.

Темой твоих бесед станет революция.

Трижды дурак я буду, если верну тебе память. А так появится еще один новенький, еще один взрослый младенец, последний, — и ты будешь верить в меня так же искренне, как верил в созданного родителями бога, пока не настала пора расставания с иллюзиями. Только Я не разочарую тебя. Я то, о чем ты мечтал всю жизнь, — человек, в которого ты можешь уверовать. Я знаю сокровенные мысли, идущие от самого твоего сердца. Никогда не старею. Прихожу и ухожу, когда захочу. В своем замке создаю людей. На любой твой вопрос могу ответить, и ты никогда не узнаешь, правду я сказал или нет. Я бог, который никогда не изведает горечи падения.

Но если ты вновь обретешь память, мы станем врагами; ты — тот, кого я страшусь больше всего на свете. В тебе нет злобы, нет жажды власти, ты не стремишься переманить к себе веру моего народа — ты лютый враг самой веры. Ты разоблачишь те сказки, которым верят, перетолкуешь все, что происходит. Они ждут тебя, ведь такие, как ты, желанные гости в любом мире: молодые, затаившие обиду почти-мужчины и почти-женщины жаждут занять место своих родителей. Выбери наугад любую культуру из тех, чья история содержится в моем компьютере, — и она будет нести в себе подобные катализаторы. Ни одно общество не может застыть в своем развитии, потому что молодежь должна ИЗМЕНЯТЬ порядок вещей, демонстрировать, что им есть зачем жить. Они ждут, когда ты придешь и скажешь, что им не во что верить».

Язон сжал в ладонях кассетостиратель. «Я сотру тебя, ты будешь мой. Никто не узнает об этом, а жизнь в Небесном Граде станет только лучшее.

Но он не стер кассету. Как будто против собственной воли он поднялся и направился к прозрачному гробу, в котором лежал Стипок. В руках он держал память Стипока, его детство.

Он пытался понять, зачем же он делает это. Честность, вбитое в голову представление, что прошлое у человека красть нехорошо? Все просто, когда это происходит по воле случая, все легко, когда это решает воровка-судьба… Но делать это самому — это значит убить, ведь верно?

Но ему же приходилось убивать и раньше. Он пребывал в разуме человека, которого мгновение спустя должны были отбросить в слепящую бездну смерти выпущенные им ракеты. Знай он, что его народу будет от этого только лучше, Язон бы не колеблясь уничтожил кассету. И никакие моральные устои не помешали бы ему, будь это во благо его детей.

Его дети. Ради них он вложил кассету в приемник и запустил механизмы, возвращающие тело Стипока обратно к жизни. Язон не представлял, что из этого получится. Может быть, он поступил так потому, что сейчас его народу требовалось не мирное существование, а война. Может быть, им сейчас полезнее будет ощутить вкус зла. Кто-то должен разрушить построенное им стабильное общество, точно так же как Дун разрушил Капитолий. Единственная беда заключалась в том, что он так и не узнал, чем же закончилась поднятая Дуном революция.

«Кто сейчас старший? Нойок? Бедняга Хоп, ну и натворил я делов, вовек не разгребешь. Я привел восстание в твой город. Привел его в твой собственный дом». Ситуация складывалась не из приятных. Нойок уже второй срок становился старшим — мэром; до этого Спал он сорок лет. Физический возраст Нойока был всего тридцать с лишним, а сын его, Эйвен, почти поседел, перевалив через пятый десяток. Эйвен наверняка уже догадался, что Язон не возьмет его в башню. Да и как бы он мог? Эйвен отличался упрямством и мстительностью, такого человека нельзя было допускать к власти. И теперь Эйвен вымещал злобу на Хуме, своем младшем сыне, управляя им с такой же жестокостью, с какой правил бы городом, представься ему такая возможность. Снова и снова он доказывал, что Язон был тысячу раз прав, когда отказал ему. Вот Хум — совсем другое дело. В нем переродился Нойок, у него были огромные способности — если только пора взросления не разрушит его.

В прошлом году, осознав всю остроту ситуации, Язон стал подумывать насчет того, чтобы забрать Хума из дома Эйвена. Однако благо общества превыше блага отдельного человека; если он вмешается в семейные дела — сейчас, когда на планете появилось уже третье поколение колонистов, — эхо этого поступка разнесется по всей истории. За мирное существование Небесного Града надо платить — и платить пришлось Хуму. Жестокая необходимость.

«Так почему же я выпускаю Стипока, если важнее всего общее дело, а не судьба индивидуума? — Язон снова заколебался, держа руку на кнопке, которая переводила пробуждение в последнюю фазу. — Как я смею так поступать, когда сам не знаю, зачем это делаю?»

Но он понимал, что просто должен это сделать — положившись на слепое предчувствие. Он мог увидеть все тайны любого разума — но не своего собственного. Здесь он был бессилен. По какой-то неведомой причине, быть может, из любви к народу, населяющему его город, он должен выпустить Стипока и предоставить ему делать то, что он неизбежно и сделает.

Он нажал кнопку и, прислонившись к стене, стал ждать пробуждения Гэрола Стипока. Теперь, когда он решился вернуть Стипоку воспоминания, надо найти способ объяснить ему, почему колония стала такой, какая она есть, и почему он разбудил его только спустя шестьдесят лет.

Лодка причалила к берегу перед самым рассветом. На Стипоке была одна набедренная повязка, с него капала вода, и он дрожал от холода. Остальные смеялись над ним, но смех этот был радостно-возбужденным: они любили его и искренне восхищались тем, что было проделано этим утром. Купание в огромном внутреннем озере Сектора XVII стало в некотором роде хобби Стипока; каждый раз, погружаясь в воду, он испытывал огромное удовольствие, хоть река была грязной от ила. Хотя удовольствие доставляло ему вовсе не купание и не плавание на лодке. Дело в том, что он был ПЕРВЫМ: ни одна лодка не бороздила воды этого мира, никогда эти дети не видели, как человек плавает.

— Ты непременно должен научить нас! — требовательно заявила Дильна. — Прежде чем я еще раз сяду в эту кастрюлю, я хочу научиться плавать!

— Ну, если я выкрою время между постройкой дорог, вырубкой кустов и ответами на ваши постоянные идиотские ВОПРОСЫ… — начал было Стипок.

— Даже если б мы и не задавали вопросов, ты бы все равно только и делал, что говорил, — рассмеялся Вике. — Дар говорить у тебя от природы, Стипок.

— Да, только по-настоящему слушает меня один Хум.

Хум улыбнулся, но ничего не сказал. Просто опустился на землю рядом с лодкой и коснулся дерева, которое он собственноручно обработал и выточил в точности так, как велел Стипок. Мало плотников могли посоревноваться с Хумом в искусстве работы с деревом. Хоть он и делал все медленно, зато лодка держала воду не хуже бочонка, даже не требовалось смолить ее. Стипок было подумывал начать с каноэ, но на нем легко можно перевернуться, а плавать молодежь не умела. Не помоги ему Хум, сам бы он ни в жизнь не справился.

— Ну, — сказала Дильна, — и когда мы устроим демонстрацию?

— Сегодня, — ответил Вике. — Прямо сейчас. Созовем весь Небесный Град, пускай все полюбуются, как мы катаемся по воде, словно щепки.

Дильна толкнула лодку носком:

— А что, щепка, она и есть щепка.

Она улыбнулась Хуму, чтобы показать, что ничего обидного не имела в виду. Он улыбнулся в ответ. Стипоку нравилось наблюдать за этой влюбленной парочкой. Именно поэтому он предпочитал общаться большей частью с подростками — все для них было в первый раз, все в новинку, в диковинку, они были достаточно юны, чтобы верить в будущее. Никто их не вырывал из привычной жизни, не запихивал насильно в судно с колонистами, не засылал на край вселенной в компании пилота, одержимого навязчивой идеей стать Господом Богом.

— Я думаю, с этим стоит обождать, — сказал Стипок. — Сегодня утром я встречаюсь с Нойоком. Вот и поговорю с ним. Кроме того, мало просто проплыть по воде. Мы должны сплавать КУДА-ТО. К примеру, на другой берег. И ТВОЙ отец поплывет с нами, Хум.

Почему Хум вдруг так встревожился?

— Лучше не надо, — пробормотал он.

— Только представьте себе — бесконечные пастбища, уходящие за горизонт… Да там миллионные стада могут пастись.

— Миллионные, — повторила Дильна. — Что мне больше всего в тебе нравится, Стипок, так это то, что ты умеешь думать о мелочах. — Как обычно, именно Дильна вернула всех к действительности. — Пора домой. Уже утро, нас искать будут.

Стипок ушел первым, вместе с Виксом, потому что видел — Хум хочет немного задержаться, чтобы побыть с Дильной наедине. Вике попрощался с ним сразу за холмом Нойока, направившись дальше в город. Стипок же свернул на пыльную дорогу, ведущую к дому, где жил мэр Нойок.

Стипок с трудом воспринимал мэра всерьез. Он слишком часто сталкивался с ним раньше, еще на Капитолии. Там он был пронырливым, хитрющим агентом Джаза Вортинга; ни одни петленовости не проходили без его участия, как будто частые появления в петлях могли превратить его из слизняка в настоящего мужчину. Здесь, конечно, все изменилось. Хоп Нойок никогда не был лизоблюдом и паразитом — во всяком случае, Стипок этого за ним не замечал. Стипок видел огромную дыру в боку судна, поврежденные камеры, искореженные обломки кассет. И понял, что это означает, — каждый начинал жизнь заново, возвращаясь в мир, ничего о нем не зная.

Хотя нет, не так уж и ничего. Язон присутствовал в каждом доме колонии, разум Язона довлел над всем Небесным Градом. Джаз Вортинг, звездный пилот, наконец-то получил то, чего добивался всю жизнь; абсолютное обожествление отсталыми крестьянами. Он даже не пытался открыть им достижения человеческого разума. Даже не рассказал, что такое вселенная. Лишь создал какую-то религию мумбо-юмбо, пойдя по стопам древних императоров, которые всячески убеждали народ в своей божественности. Только у Язона все было продумано. Он мог творить

Чудеса. Один Стипок знал, что вечно молодым он остается исключительно благодаря сомеку, что его мудрость зиждется на поверхностном образовании, полученном в средней школе Капитолия, что чудеса на самом деле совершаю! машины, спрятанные в Звездной Башне… «Какая, к дьяволу, Звездная Башня?! Надо же, и меня этим заразили! Это ж колонистский корабль, обыкновенный звездолет».

Стипок догадывался, что Язон припас для него. Язон вернул ему память и позволил уйти в колонию. Поступить так он мог только по одной причине: эгоманьяк Джаз Вортинг страдал от отсутствия аудитории, он хотел, чтобы и люди Капитолия продолжали восхищаться им. Стипок был единственным зрителем, который мог оценить все и поаплодировать ему, «Черта с два ты добьешься от меня аплодисментов, — презрительно буркнул он себе под нос. — Всю жизнь я посвятил свержению таких напыщенных, догматичных, самодовольных тиранов, как ты. Так вот, я продолжу дело своей жизни. Я скину тебя с трона, и поможет мне в этом самое верное орудие — правда. Против нее Джаз Вортинг — Повелитель Вселенной не устоит».

Стипок не был наивен. Он понимал, против чего восстает. Шестьдесят лет лживых чудес Язона, шестьдесят лет его власти создали мощную, крепкую теократию во главе с мэром, который, как архангел, стоял у древа жизни на страже интересов Язона. «Язон по-прежнему обладает властью правителей Капитолия: в его руках сомек, и если он пожелает, то без труда оставит меня далеко позади и, прихватив своих приспешников, устремится по времени, как камешек по поверхности воды». Но пока Язон Спит, Стипок может слегка подпортить ему удовольствие. «Я распущу сотканное тобой покрывальце, Язон. Я уничтожу его еще до того, как ты проснешься. В моем распоряжении три года — по крайней мере так ты мне говорил, — прежде чем ты снова вернешься.

Посмотрим, успею ли я».

Язон, сам того не желая, дал ему в руки мощное оружие. Стипок был последним новеньким, Язон позволил ему самому выйти из корабля, оставил ему знания и словарный запас, намного превышающий словарный запас любого жителя колонии, кроме самого Язона, — и часть божественной ауры Вортинга передалась Стипоку. Даже самые преданные из числа поклоняющихся Язону не осмеливались в открытую спорить со Стипоком — так велик был его престиж. Это развязало ему руки.

Так обстояли дела до недавнего времени. Но Нойок вызвал его сегодня неспроста — наверняка хочет попробовать заткнуть ему рот. «Что ж, Нойок, попробуй. Но я уже успел пробудить несколько умов, так что власть твоя пошатнулась, и любое наказание, которое ты попытаешься наложить на меня, только укрепит мою репутацию мученика в глазах тех, кто осознал отсталость Небесного Града. Я вытащил юнцов на воду и научил их плавать. Реки им больше не преграда, чтобы бежать из этого гиблого места».

И все же сердце Стипока тревожно сжималось, когда он стучал в двери дома Нойока. Нойок был не просто порождением власти Язона. Влиянием он пользовался не только потому, что сидел в кресле мэра. Нойок и прежде был мэром, семь лет он правил городом и за это время успел сделать многое, изменив и исправив жизненный уклад Небесного Града. Он основал деревеньки во многих милях от города; именно он поделил землю между семьями, чтобы каждый трудился над собственным участком — общественные работы теперь сводились к прокладыванию дорог, заготовке дров на зиму и жатве. В результате колония расцвела, и сейчас, став мэром снова, Нойок, как и прежде, был полон энергии. Он был хорошим вождем, ему доверяли и верили все, чьим доверием и верой стоило заручиться. Включая Стипока. Хоть Стипок и презирал его как агента Джаза, но он не мог не признать всех достоинств Нойока. К сожалению, достойные деспоты — самые худшие: очень трудно убедить людей, что такого человека нужно и должно скинуть.

Дверь отворилась. Его встречал Эйвен, сын Нойока. Приветствовал Стипока он весьма холодно:

— Заходи.

— Спасибо, Эйвен. Как дела?

— У тебя волосы мокрые, — заметил Эйвен, — Я плавал, — ответил Стипок. Секунду Эйвен внимательно изучал его:

— Так, значит, ты все-таки построил свою лодку?

— Из меня никудышный плотник, — покачал головой Стипок. И сразу пожалел о сказанном, потому что тем самым с головой выдал сына Эйвена. В Небесном Граде не было плотника, способного сравниться с Хумом. По гневу, отразившемуся на лице Эйвена, Стипок понял, что Хум соврал, когда сказал, что отец не возражает. Этот человек способен и убить в гневе.

— Только потому, что этот дом строил мой отец, — прошипел Эйвен, — еще до того как Язон взял его к себе в Звездную Башню, я позволил ему занять две верхние комнаты под общественные нужды. Это означает, что теперь я должен впускать в дом всякое отребье. И смотри, не забудь — кабинет мэра прямо по лестнице, на втором этаже, не ошибись, случаем.

— Спасибо, у меня тоже все отлично, — вежливо раскланялся Стипок. Бодро помахав рукой, он направился к лестнице. Хум был прав — уж лучше столкнуться с лесным секачом, чем с его папашкой.

Дверь кабинета Нойока была открыта. Сам мэр склонился над столом, что-то выводя на куске овечьей шкуры.

Стипок подумывал о постройке небольшой бумажной фабрики, из старых тряпок и древесной пульпы можно было делать приличную бумагу, однако местные жители не слишком-то и нуждались в этом усовершенствовании. У всех хватало дел и без того, чтобы заниматься подобной ерундой. И все же стоит научить кого-нибудь. Пергамент примитивен, кроме того, ради одного куска убивать животное…

— А, Стипок. — Нойок поднял голову. — Давно стоишь? Окликнул бы, что ли…

— Ничего. Я просто задумался.

Нойок провел его в комнату. Стипок мельком взглянул на закорючки на пергаменте.

— История, — опередил его вопрос Нойок. — Каждый месяц несколько дней я посвящаю тому, чтобы записать самые важные события, произошедшие в городе.

— С твоей точки зрения самые важные.

— Ну да, в принципе. Как я могу записывать то, что показалось важным ТЕБЕ? Я — не ты. Язон давным-давно установил порядок — любой, кто захочет, может писать историю. И некоторые из горожан с охотой взялись за это. Всегда интересно сравнить разные точки зрения. Как будто мы живем на разных мирах. Но мэр, как правило, больше знает о том, что происходит. Кроме того, любые важные события рано или поздно выливаются в проблему, а проблемы в конце концов всегда решает мэр. Так было со времен Капока.

— Но есть кое-что такое, о чем даже тебе неизвестно.

— Я знаю больше, чем ты думаешь, — охладил его пыл Нойок. — К примеру, мне известно о твоих беседах с молодежью. Ты говорил, что не Язон должен выбирать мэра, а сам народ.

— Да, я так говорил.

— Я много думал об этом. И мне пришло в голову, что если бы мы так поступали, то всегда выбирали бы наиболее симпатичного всем человека. Но вся беда в том, что мэр вынужден принимать множество решений, которые вообще никому не нравятся. Кому захочется такого мэра? Таким образом, нам придется либо постоянно менять мэров, либо выбирать того, кто будет бездарно управлять, зато никого не обидит. А теперь, прежде чем ты ввяжешься со мной в спор, Стипок, позволь мне объяснить, что высказанные мной мысли относятся к данному моменту времени. Так что, может быть, ты будешь так добр и подумаешь над моими словами по крайней мере столько же, сколько я думаю над твоими идеями, прежде чем попытаться дать ответ, а?

Нойок улыбнулся, и Стипок невольно улыбнулся в ответ.

— Знаешь, а ты умный, ублюдок. Нойок поднял бровь:

— Ублюдок? Послушай, может, вы с Язоном составите список всех неизвестных нам слов, и мы их выучим?

— Лучше не надо. Большинство из них и знать не стоит.

Нойок откинулся на спинку кресла.

— Стипок, я с огромным интересом следил за твоими успехами. Вот уже полгода, как ты присоединился к нам. Ты исправно исполнял любое порученное тебе задание. Никто не может назвать тебя лентяем, а уж дураком — тем более. Однако почему-то на тебя все жалуются и жалуются. В основном люди старшего поколения. Их беспокоит то, чему ты учишь их детей.

— Учу и дальше буду учить, — заявил Стипок.

— А я тебе и не запрещаю, — пожал плечами Нойок.

— Не запрещаешь? — удивленно переспросил Стипок.

— Нет. Я просто хочу узаконить твои уроки. Тогда жалобы сразу прекратятся. Я хочу, чтобы ты стал учителем, чтобы ты постоянно учил детей, точно так же, как Равви постоянно пасет овец, а Эйвен — коров, Я все рассчитал: мы выделим тебе участок земли и поручим твоим ученикам возделывать его. За знания они будут платить тебе трудом.

Стипок был ошеломлен и поставлен в тупик этим предложением.

— Ты ХОЧЕШЬ, чтобы я учил их? Ты хоть имеешь представление, о чем я с ними говорю?

— О да. Ты рассказываешь им, что мир — это вращающийся вокруг своей оси шар, а солнце — звезда. Ты объясняешь, что все болезни происходят от крошечных, невидимых глазу животных, что именно в мозге содержится человеческий разум, а твоя история насчет того, что, кроме Язона, еще многие умели гонять по небу Звездные Башни, подвигла наших детей на очень интересные размышления по поводу того, какими могут быть другие миры, — тем более ты столько говорил о творящихся там чудесах. Пользы от этого никакой, я понимаю, но я не боюсь, что дети начнут думать о том, о чем никто прежде не думал. Мне кажется, это больше воодушевит их, чем охладит. Но вовсе не поэтому я хочу, чтобы ты стал нашим учителем.

— Так почему же?

— Твои знания помогут решить массу проблем. Ты говорил о движимой водой мельнице, чтобы молоть зерно, — я хочу построить такую и хочу, чтобы ты научил кого-то из детей основным принципам ее действия. Так мы сможем молоть больше муки. Ты говорил о лодках, в которые вообще не проникает вода. На них мы могли бы переплыть через Великую реку и добраться до океана.

— Так ты знаешь о существовании океана?

— Конечно.

— А молодежь — нет.

— Те из нас, кто был в Звездной Башне… Язон показывал нам карты этого мира, объяснял, где равнины, где леса, где металлы прячутся под землей, где текут огромные реки, где раскинулись моря. Он продемонстрировал нам компьютер и картинки, которые он рисует в воздухе, показал те камеры, где Спят Ледяные Люди. По сути дела, он и тебя мне показал, предупредив, что на этот раз ты будешь разбужен.

— Но этими знаниями ты ни с кем не делишься.

— В этом нет нужды.

— Но… они даже не знают, какой формы и каких размеров тот мир, на котором они живут.

— Если меня спросят, я расскажу. Только никто не спрашивает.

— А с чего это им спрашивать? Никто даже не подозревает, что тебе все известно.

— Но ты-то не делаешь из своих знаний тайны, а это сейчас самое главное. Построй лодки, Стипок, и перевези детей, которые так восхищаются тобой, на другой берег реки. Я помогу тебе — остановлю встревоженных родителей. Построй новую деревню, там, за рекой, через которую смогуг переправиться только твои ученики, и дай этим ребятишкам возможность повзрослеть вне досягаемости родителей, которые только и делают, что дышат им в затылок.

Такого поворота событий Стипок никак не ожидал. Он думал, что ему устроят выволочку; он шел сюда, настроенный на битву.

— Нойок, ты что, не понимаешь, как это отразится на твоем положении?!

Нойок мрачно кивнул:

— Я все прекрасно понимаю. Но Небесный Град разрастается. Язон посоветовал мне разделить его: поделить между лучшими из лучших. Воринна я назначил ответственным за дороги, и он отлично с этим справляется. Юная Дильна растет мастерицей по работе с металлами, всем известно, что в этом деле ей нет равных. Поритил отвечает за сбор и хранение урожая…

— И тоже отлично справляется. Но я даже не представлял себе, что эти люди новички в своем деле. Я-то думал, это Язон все распределил.

— Он подал идею. Я всего лишь претворил ее в жизнь. Но ты… он так и не сказал мне, что делать с тобой.

— Но ты же говорил, он предупредил тебя.

— Да, я знал, что молодежь последует за тобой. Но никогда не мешал и не буду мешать тебе, если только…

— Если только что?

— Если только вы не нарушите мир и закон Небесного Града.

— И что это значит?

— Это значит, Стипок, что, перевезя детей на другой берег реки, ты не должен будешь учить их попирать законы. О жизни Ледяных Людей мне известно куда больше, чем ты думаешь. Язон рассказывал нам, как они забыли про брачные узы и совокуплялись, где придется и когда придется, как они убивали своих детей…

— Вижу, неприглядную картинку он тебе нарисовал…

— Мы нуждаемся в наших сыновьях и дочерях, Стипок. Я был здесь, когда население этого города составляло всего пятнадцать человек, не считая Язона. Я был здесь, когда родились первые малыши. Вскоре наше число превысит тысячу. Теперь настоящий мастер целые дни может проводить в кузне или за ткацким станком и не отвлекаться от любимого дела ради того, чтобы вырывать сорняки на полях или гонять овец. Теперь мы свободны следовать своим устремлениям. Нам не нужно два, три, четыре отдельных города, каждый из которых будет стараться исключительно ради себя, тогда как трудное дело может быть выполнено общими усилиями. Для этого нас слишком мало. Да и Язон еще кое о чем меня предупредил.

— О чем же? — Стипок подозревал, что речь пойдет именно о нем самом.

— О войне. Тебе известно это слово? Стипок хмуро усмехнулся:

— Именно ею в основном Язон и занимался.

— Ближе всего мы подошли к ней, когда сгорел дом, давно еще, в первый год правления Капока. Язон рассказал мне, что такое война. И я верю ему.

— Я тоже.

— И семена ее уже посеяны, Стипок. Семена войны прорастают в этом самом доме. Мой внук Хум ненавидит своего отца, а мой сын Эйвен делает все возможное, чтобы еще больше распалить ненависть мальчика. Проверь наших детей, Стипок. Отбери лучших из них. Не таких вспыльчивых дураков, как Биллин. Возьми, к примеру, Кореи, хотя она любит подлизываться. Может, Вике тебе подойдет — он спокоен, не срывается по каждому поводу. Возьми того же Хума, хотя я боюсь, он слишком проникся горечью и видел в жизни чересчур мало любви. Прежде чем ты повезешь детей за реку, зайди ко мне, и мы назначим младшего мэра, который будет править на том берегу.

— Нет.

— У тебя есть другое предложение? — улыбнулся Нойок.

— Если новый город действительно будет населен верящими мне людьми — а они не дети, уже не дети, Нойок, — мы сами изберем себе мэра.

— Интересно. Может, пойдем на компромисс? Давай в первый год назначим мэра, а потом пускай сами выбирают себе вождя.

— Я знал тебя раньше, Нойок, знал по крайней мере, кто ты.

— Я ничего не хочу об этом слышать. Мне вполне хватает неприятностей в нынешней жизни, чтобы еще волноваться насчет того, каким я был в прошлой.

— Да нет, я ничего не хотел сказать. Просто… просто я никогда бы не поверил, что ты тот же самый человек. Как бы ни ошибался Язон, устанавливая здесь свои порядки, во всяком случае, из Хопа Нойока вышел хороший человек.

— Но ТЫ, Стипок, ты-то — все тот же. Стипок ухмыльнулся:

— Ни капельки не изменился, да? Ничего, я и так хорош — когда стоящий у власти человек так же гибок, как ты, его сложно ненавидеть. Но могу обещать тебе, что, если ты все-таки позволишь мне исполнить предложенное тобой, через десять лет кабинет мэра будет избираться народом, и именно народ будет выпускать законы, а не диктатор-одиночка, судья, король и законодатель в одном лице.

Нойок рассмеялся и потряс головой.

— Ты не только пользуешься словами, которых я никогда не слышал, но еще и притворяешься, будто можешь прозревать будущее. Выше своей головы не прыгнешь, Стипок. Даже Язон не способен видеть будущее.

Но Стипок знал, что перемены грядут, и знал, что уже начал придавать форму этим переменам. Нойок сам подарил ему эту возможность. У него появится собственный город, и глубокая река будет отделять его народ от всемогущего мэра; он получил возможность модернизировать это отсталое местечко и учить детей тому, что он сам сочтет подходящим. Ему было дано обещание грядущей демократии. «И я заставлю Нойока исполнить обещанное, — подумал Стипок. — А Язон, вернувшись, своими глазами увидит, что может сделать даже малая доза правды и свободы с возведенным им средневековым обществом».

Он распрощался с Нойоком и направился к двери. Выйдя на лестницу, он услышал громкие крики внизу:

— Будешь еще делать то, что я запрещаю?! Звук пощечины.

— Будешь слушаться меня?!

Молчание. Еще одна пощечина. Стук опрокинутых стульев.

— Тебя спрашиваю, мальчишка! Будешь слушаться? Позади него скрипнула дверь. Нойок вышел из кабинета вслед за Стипоком.

— Кажется, Нойок, твой сын избивает твоего внука.

— И я думаю, что причина тебе известна, — ответил Нойок.

Стипок в ярости развернулся.

— Хум сказал, что отец согласился! — чуть ли не рявкнул он.

— Ага, ты так мудр, Стипок, а не можешь разглядеть, когда мальчишка врет. Нет, не ходи вниз. Подожди. Это дело отца и сына.

Снизу:

— Будешь слушаться, спрашиваю? Отвечай сейчас же! Эстен, жена Эйвена, начала молить мужа прекратить.

— Он бьет мальчищку. У вас родителям это разрешается?

— Если ребенок слишком мал, мы забираем его, чтобы спасти ему жизнь. Но Хум уже достаточно большой, чтобы достойно ответить. Слышишь, он просит мать оставить их наедине. Он не желает, чтобы его защищали, Стипок.

— Отвечай, негодник! Внизу Хум вскрикнул от боли:

— Да, отец, я и дальше буду поступать, как пожелаю! Я уплыву за реку, поплыву туда, куда захочу, и ты будешь дураком, если попробуешь…

— Как ты назвал меня?! Что ты…

— Нет! Не трогай меня, отец! В последний раз ты меня ударил!

— Ага, силами хочешь помериться?

Нойок проскользнул мимо Стипока и кинулся вниз по лестнице.

— Вот теперь вступаем мы, — пробормотал он на бегу. Стипок последовал за ним.

Они прибыли как раз вовремя. Эйвен, отломав от стула ножку, надвигался на сына, который с вызывающим видом стоял в углу.

— Довольно, — приказал Нойок. Эйвен остановился.

— Это не твое дело, отец.

Звучало довольно душераздирающе — пятидесятилетний мужчина назвал отцом Нойока, который выглядел лет на пятнадцать моложе.

— Когда ты начинаешь заниматься рукоприкладством, это становится и моим делом тоже, — ответил Нойок, — и не только моим, но и всего Небесного Града. Ты взял в руки оружие. Что тебе Хум, барсук, которого ты должен убить, защищая выводок кроликов?

Эйвен опустил ножку:

— Он посмел угрожать мне.

— Когда ты ударил его, он просто сказал, что ответит тебе тем же, Эйвен. Думаю, это нельзя назвать угрозой.

— Отец ты или мэр, какое право ты имеешь вмешиваться в то, что происходит в моем собственном доме?!

— Интересное замечание, — проронил Нойок, — на которое я могу сказать следующее. Хум, я только что просил Стипока построить лодки. Они должны быть значительно больше той, что вы спрятали на берегу.

«А Нойок вовсе не так прост, — понял Стипок. — Он даже словом не обмолвился, что ему известно о построенной нами лодке».

— Ты единственный плотник, который может приглядеть за этим. Лодки должны быть крепкими и не пропускать воду. Поскольку в их постройке будет принимать участие весь город, они будут принадлежать всем нам — но именно ты будешь стоять во главе строительства. Глаза Хума расширились:

— Как настоящий мужчина?

— Как настоящий мастер, — поправил его Нойок.

— Мастер?! — вскричал Эйвен. — Еще скажи, что он мне больше не сын!

Нойок поступил не правильно, назвав Хума мужчиной. Это означало, что он имеет право на равную со всеми долю, может пользоваться общественными запасами еды и получать одежду, может жить сам по себе. А на долю мастера он вполне может построить себе целый дом, кроме того, право мастера освобождало его от обязанности участвовать в строительстве дорог и заготовке дров. Нойок даже подчеркнул, что в строительстве будут принимать участие все горожане. А это означало, что Хум обладает властью созвать на работу всех мужчин и женщин, воспользовавшись частью тех семи недель по семь часов в день, которые каждый горожанин обязан отработать на благо города. Нойок возвысил Хума над отцом. Таким образом, Хум обретал свободу, он мог уйти из родного дома и забыть об отцовской власти.

Эйвен был унижен на глазах у собственного сына. И Нойок это прекрасно понимал.

— Схватившись за ножку стула, Эйвен, ты сам отказался от сына. Я только закончил начатое тобой. Стипок, мое распоряжение вступает в силу немедленно — ты не поможешь Хуму собрать одежду? Пускай он временно поживет с тобой, пока не найдет себе жену или не построит дом.

— Хорошо, — сказал Стипок. — С удовольствием помогу.

Эйвен молча вышел из комнаты, оттолкнув в сторону Эстен. Женщина подбежала к своему свекру и взяла его за руку.

— Нойок, я очень рада за сына, — горячо заговорила она. — Но вот мой муж…

— Твой муж любит пользоваться властью, которой не имеет, — перебил ее Нойок. — Я воспитал девять дочерей и одного сына. И теперь могу сделать вывод: дочки у меня получаются лучше. — Он повернулся к Хуму:

— Ты-то чего ждешь?

Стипок поднялся вслед за Хумом по лестнице. Сборы продолжались недолго — личных вещей у Хума было не так много. Три рубахи, две пары штанов, зимние башмаки, зимняя куртка, рукавицы да меховая шапка — все это легко уместилось в узел, который Стипок взял под мышку. Из инструментов Хум захватил только те, что он больше всего ценил: пилу и тесло, сделанные для него Дильной. Нойок, увидев их в руках Хума, немедленно назначил ее ответственной за изготовление инструментов. Стипок смотрел и дивился, сколь невелико имущество Хума, сколь малым обладают горожане. Жалкое зрелище — плотник вынужден работать бронзовой пилой, когда на планете полно железа. Язон же намеренно держал этих людей в темных веках. «Вот тот дар, что я смогу вручить народу, — подумал Стипок. — Я проведу их на юг, в пустыню, где корни деревьев на два метра уходят вглубь. Я проведу их туда и научу добывать железо, которое лежит на поверхности утесов, которое только и ждет, чтобы его взяли, — единственное железо в мире, которое не составит труда добыть. Я подарю им инструменты, машины и выведу из вековечной тьмы на свет».

На пороге Хум остановился и обвел комнату прощальным взглядом.

— Скоро у тебя будет свой дом, — успокоил его Стипок.

— Я всегда хотел принадлежать этому дому и никакому другому, — прошептал Хум. — Теперь он ненавидит меня, и этого уже никак не исправить.

— Дай ему некоторое время, пускай он увидит тебя самостоятельным мужчиной, Хум, и тогда он изменит свое мнение, вот увидишь.

Хум покачал головой:

— Нет. Он никогда не простит меня. — Он повернулся к Стипоку и неожиданно улыбнулся:

— Я слишком похож на деда, ты не находишь? Так что в этом доме мне не на что было надеяться.

Он развернулся и вышел из комнаты. Бредя по дороге к городу, Стипок неустанно повторял себе: «Запомни, Хум видит куда больше, чем кажется на первый взгляд».

Жарким летним утром, в праздник Середины Лета, Хум и Дильна вышли из дома, вместе с остальными мужчинами, женщинами и детьми, населяющими город Стипока, погрузились на огромные лодки и, поймав парусами юго-западный ветер, поплыли против течения к заливу Линкири. У них уже было девять лодок, и все они были построены Хумом. Именно благодаря этим лодкам на богатых северных пастбищах пасся скот, была открыта новая жила олова, куда более богатая, чем прежняя. Более того, благодаря его лодкам, родился город Стипока, в котором должность младшего мэра занимал Вике, избранный всеобщим голосованием. Все это удалось только благодаря Хуму, создавшему лодку, которая не пропускает воды. Он оглянулся на сидящих позади, посмотрел на другие суденышки, протянувшиеся по реке. «Своими руками я дал вам все это. Эти лодки, эта река, ветер в парусах — это то, что я есть в Небесном Граде.

И все это дал мне Стипок, научив, какой должна быть лодка.

И все это дала мне Дильна, сделавшая инструменты, которые легли в мою ладонь.

И мой дед дал мне это, когда освободил из-под власти отца.

Не я один строил эти лодки. Но между ними и водой встал я. Эти лодки есть моя суть, и когда-нибудь они понесут меня к морю».

— Ты что-то примолк, — заметила Дильна.

— Я часто молчу.

Она качала на руках маленького Кэммара.

— Ветер над водой пробуждает в нем голод, — сказала она. — Тот же ветер пробуждает во мне желание кричать во все горло. Но ты — увидев воду, ты замираешь.

Хум улыбнулся:

— Сегодня еще накричимся, пока голосовать будем. Дильна вскинула голову:

— Думаешь, это пройдет?

— Дед сказал, что пройдет. Если все жители города Стипока придут и проголосуют, тогда пройдет. У нас появится совет, который будет издавать законы, и знаешь, Дильна, я ничуть не сомневаюсь, что ты в него войдешь. Будешь кричать людям, что у тебя на сердце.

— Кончайте там болтать! — крикнул сидящий у румпеля Вике. — К берегу вот-вот причалим.

Дильна было оторвала ротик Кэммара от своей груди, но Хум остановил ее.

— Ты вовсе не обязана всегда и во всем принимать участие. У нас и без тебя хватит сил затащить лодку на берег.

Сказав это, он выпрыгнул за борт и, сжав в руке веревку, поплыл к берегу, заводя суденышко в канал, который был прорыт еще в предыдущие высадки. Остальные попрыгали в воду вслед за ним, и вскоре лодку вытащили на сушу. На их берегу были построены специальные платформы, поэтому лодки могли спокойно качаться на воде, а люди сходили на землю, даже не замочив ног. Но жители Небесного Града сами не станут строить у себя такие причалы и им не позволят. «Если вы так хотите жить на другом берегу, — говаривали они, — можете разок-другой и вымокнуть». Вот почему так трудно было договориться о принятии выдвинутого дедом компромисса — за те два года, что существовал город Стипока, на другой стороне реки зародилась мстительность. То и дело наносились мелкие уколы: люди старшего поколения сплотились против них, настаивая, чтобы часы, которые тратятся городом Стипока на постройку дорог и вырубку леса, не шли в счет отработки на нужды Небесного Града. Участвовал в этом и отец Хума. Потом затеялся долгий спор насчет того, можно ли Дильне перевозить с берега на берег инструменты — эту мысль подбросил тоже отец, сразу после того, как Дильна вышла за Хума. Он никак не мог смириться с тем, что у Хума будут свои дети, что Хум действительно вышел из-под его влияния.

«Но теперь ты не можешь причинить мне вреда, отец. Дильна — моя жена, Вике и Стипок — мои друзья, у меня есть ребенок, дом, инструменты и, самое главное, лодки». Они не спорили разве что тогда, когда Хум собрался устроить причал для лодок на берегу Стипока. «Глаза б мои не глядели на эти штуковины, — сплюнул, помнится, отец. — Была б моя воля, приказал бы, чтобы их под водой строили».

Они вышли на дорогу. Конечно, ни повозок, ни лошадей навстречу им не выслали. Хум словно наяву услышал, как отец заявляет: «У них в городе свои повозки и лошади имеются, с чего это им нашими пользоваться?» Но в целом все шло весьма неплохо. Они жили дружно, в большинстве своем, а исключения всегда встречаются. Биллин, к примеру, обожал пускать в ход свой острый язык, любил поспорить — но Хум научился избегать его общества. Сегодня Биллина поблизости видно не было, он тащился позади вместе с дюжиной верных дружков, которые считали его мудрейшим из мудрейших. Наверняка замышляют какую-нибудь глупость: забраться в Звездную Башню и вытащить оттуда Язона, или что-то вроде того.

Поднявшись на холм Нойока, Хум огляделся по сторонам. Позади оставались дорога к реке и лодки, вытащенные на берег. Неподалеку возвышалась Звездная Башня, уходящая в самое небо, настоящая громадина, пронзительно-белая, настолько чистая, что зимой она практически исчезала из виду, а в это время года, летом, ослепительно сверкала в солнечном свете.

У подножия Звездной Башни раскинулось Первое Поле, куда два с половиной года назад Язон привел Стипока. Стипока, который никого не боялся, даже Язона. Стипока, который открыл им мир. Стипока, который был более велик, чем дед.

Целый час они говорили на Первом Поле. Нойок снова растолковывал условия соглашения, которое он выработал за последние месяц, невзирая на все споры, на все угрозы, что, если «дети» не вернутся, мир будет поделен вдоль реки и об их существовании забудут. Компромисс был прост и элегантен, словно инструмент, выточенный Дильной, — и красив, поскольку более или менее устраивал всех. Небесный Град будет разделен на семь частей: собственно Небесный Град, город Стипока, залив Линкири, кузня Вьена, мельницы Хакса, луга Капока и холм Нойока. Каждая часть имеет право голоса и может выдвигать в Совет человека, который наравне с мэром будет создавать законы, наказывать нарушителей и разбирать споры между городами.

— Нас стало слишком много, — сказал в конце своей речи Нойок, — слишком много для одного человека. Я не могу знать все и решать за всех. Но несмотря на эти перемены, а также и благодаря им, мы должны остаться единым народом, чтобы Язон, который придет к нам сразу после жатвы, увидел, что мы нашли способ разобраться с проблемами, не прибегая к ненависти и разделению.

То были слова, полные надежды. Они сулили многое, и было видно, что Нойок верит в то, о чем говорит. Поверил в это и Хум.

Затем состоялось голосование. Биллин и его дружки-приятели присоединили свои голоса к голосам Эйвена и тех, кто ненавидел город Стипока, и предложение не было принято.

Собрание закончилось хаосом. Даже спустя час люди из города Стипока продолжали спорить и что-то доказывать друг другу. Стало наконец ясно, что Биллин стоит за полное отделение, а когда он принялся обзывать Викса псом, потому что тот лает, стоит только Нойоку приказать, Вике объявил собрание закрытым и направился к реке. Хум с дремлющим Кэммаром на руках и Дильна последовали за ним. Так что они первыми поднялись на холм, первыми увидели пламя, охватившее лодки.

Они закричали и стали звать остальных на помощь, но было поздно. Как ни старались залить лодки водой, огонь разгорелся так яростно, что близко было не подобраться. Но Хуму уже было на все наплевать. Он опустился на землю, сжимая в объятиях Кэммара, смотрел на танцующие над водой языки пламени и думал: «Ты сжег меня, отец, убил меня на воде, и сделал это именно ты, кто бы тебе ни помогал. Ты разрушил мои творения, я теперь мертва.

Спустя несколько часов от лодок на берегу остались лишь почерневшие остовы. Измученные люди провожали глазами уходящее солнце и обсуждали, что теперь делать.

— Мы можем построить новые корабли, — сказала Дильна. — Я еще не разучилась делать инструменты, а

Хум по-прежнему умеет строить лодки. Нойок поможет нам. Врагам нас не остановить!

— Чтобы построить один такой корабль, уйдет три месяца.

— Коровы будут недоены, — произнес кто-то.

— Сады зарастут сорняками.

— Скот на лугах одичает.

— И где мы будем жить все это время?

— С нашими родителями?

Затем сквозь бормотание отчаявшихся, ослабевших людей прорвался голос Биллина:

— А как же насчет защиты, обещанной нам законами Язона? Мы доверились Нойоку, а он не смог спасти нас, у него просто не хватило власти. Чтобы уцелеть, мы должны сами защищать себя!

Вике попытался было заткнуть ему рот:

— Да, уж ты-то защитил нас, проголосовав против.

— А ты думаешь, голосование что-нибудь изменило бы? Они давно планировали это. Файс и Эйвен, Орсет и Кри — они знали, что придем мы все, что все наши лодки будут на этом берегу, что никого не останется в городе Стипока, чтобы переплыть реку и забрать нас обратно. Они сожгли наш единственный путь домой. И я говорю — мы должны ответить им тем же!

Впервые Хум был согласен с Биллином. Что еще оставалось делать? Помощи ждать неоткуда. «И снова отец — а я-то уже стал думать, что наконец освободился».

С наступлением ночи страсти разгорелись еще сильнее. На пляже зажглись костры, пришли друзья из Небесного Града, предложили еду и ночлег. Одна за другой семьи потянулись в город, оставляя позади самых сердитых, тех, которые предпочли и дальше слушать болтовню Биллина о ненависти и отмщении.

— Пойдем, — сказала Дильна. — Раун и Уль предложили нам переночевать у них, а Кэммару и мне нужен отдых.

— Так идите, — пожал плечами Хум.

Довольно долго она ждала, надеясь, что он все-таки пойдет с ней, и в конце концов ушла. На берегу осталась лишь дюжина горожан, все они сплотились вокруг костров, а на западе восходила луна, так что самое темное время ночи было еще впереди.

Наконец к хору возмущенных голосов присоединился голос Хума, присоединился и прорвал его.

— Все, что ты здесь делаешь, это только болтаешь, — обратился он к Биллину. — Болтаешь, какой будет расплата. Я же хочу сказать, что мы должны ответить им по мере наших сил, как можно проще. Они воспользовались огнем, чтобы украсть у нас наши дома. Какое право они имеют сейчас спокойно почивать в своих хижинах, после того что сделали с нами?

— Ты что, предлагаешь сжечь Небесный Град? — не веря своим ушам, спросил Биллин. Подобное безумство даже ему не могло прийти на ум.

— Да не Небесный Град, глупец, — поморщился Хум. — Неужели все его жители участвовали в поджоге? Я ищу справедливости. Это сделал мой отец, вы все это знаете, мой отец, который настолько ненавидит меня, что решился сжечь мои лодки.

Они оторвали доски от обгоревших остовов ладей. С одного конца дерево все отсырело, но с другого его не составляло труда подпалить. Запасшись материалом для поджога, они двинулись в обход холма, чтобы их случайно не заметили из города. Хум шел впереди, потому что собаки знали его.

Однако оказалось, что не все домашние спят. Кое-кто ждал их у конюшен, где лошади начали беспокойно переступать с копыта на копыто, почуяв огонь.

— Не делай этого, — промолвил Нойок. Хум ничего не ответил.

Нонок перевел взгляд на остальных.

— Не делайте этого. Дайте мне время найти тех, кто сжег ваши ладьи. Они будут наказаны. Весь Небесный Град будет строить вам новые лодки. На это уйдут не месяцы, всего лишь недели, а маленькую лодку, как сказал мне Стипок, можно будет построить за несколько дней. Кто-нибудь из вас переправится на другой берег и позаботится о животных.

Ответил ему Вике — видимо, в глубине души он еще надеялся найти какое-то компромиссное решение:

— И как же ты накажешь тех, кто совершил это?

— Если мы точно будем знать виновных, то накажем их по закону — они лишатся всей собственности, которая перейдет к вам.

Услышав это, Биллин только сплюнул:

— Ну да, конечно, ты спросишь, кто это сделал, и виновные сразу сделают шаг вперед, да?

Нойок покачал головой:

— Если они не признаются, Биллин, тогда придется прибегнуть к помощи Язона — он придет через четыре месяца. Вы к тому времени уже давно будете дома, и он уладит все. Обещаю вам, снисхождения не будет. А ваша справедливость — какая она? Что, если вы сожжете дом невинного?

— Он прав, — пробормотал кто-то. — Мы же ничего точно не знаем.

Но Хум ответил:

— Если мы сожжем ЭТОТ дом, Нойок, думаю, пострадает отнюдь не невинный.

— Здесь живет невинная женщина, твоя мать. И я. Я тоже живу здесь.

— Так вот о чем он заботится! — расхохотался Биллин. — О собственной крыше.

— Нет, Биллин, я забочусь о вас. Небесный Град вне себя от ярости, все на вашей стороне. Но если вы ночью сожжете чей-нибудь дом, то разом лишитесь всех своих друзей — они станут бояться, что когда-нибудь ночью сожгут и их дома.

Хум ухватил деда за рубаху и оттолкнул в сторону, так что тот отлетел к стене конюшни.

— Хватит пустых разговоров, — сказал он, — Это же мэр, — прошептал кто-то, ужаснувшись дерзости Хума.

— Это он и сам знает, — ответил Биллин. — У Хума просто не хватает мужества.

Толкнув Хума плечом, Биллин подступил ближе и, размахнувшись, ударил Нойока прямо в челюсть. Ударившись затылком о стену, тот сполз на землю.

— Что ты творишь?! — воскликнул Вике. Биллин стремительно повернулся к нему:

— Что нам этот Нойок?

— Стипок говорил, что, если мы ударим человека, его друзья отплатят нам тем же. Мы же не хотели драться, что мы, детишки, возящиеся в траве?

Но Хум был далек от споров. Он вынес из конюшни охапку соломы. Лошади в страхе косились на факел, пылающий у него в руке.

— Это для тебя, — пробормотал он и двинулся к дому. Остальные разом примолкли, увидев его лицо, но в конце концов кое-кто двинулся следом. Хум вошел через дверь кухни и разбросал солому и сложенные у очага дрова по большой комнате, у занавесей и вокруг стола. Это была та самая комната, в которой Эйвен в последний раз ударил его. Он не колебался — когда все было готово, он сразу поднес к соломе факел. По полу пробежали язычки пламени, и вскоре занавеси запылали. Разом стало так жарко, что Хуму даже пришлось сделать шаг назад — и еще один, секунду спустя. Огонь занялся стремительно, распространился по балкам дома; вдоль потолка едкий дым ринулся на второй этаж.

Стоявший позади Вике положил ему руку на плечо:

— Пойдем, Хум. Снаружи тоже все пылает — пора их будить.

— Нет, — отрезал Хум.

— Но мы не договаривались убивать кого-то, — возразил Вике.

«Отец сам убил меня», — молча ответил Хум.

— Твоя жена и сын живы, — продолжал убеждать Вике. — Представь, что будет, если у тебя за спиной будут перешептываться, что кто-то другой, а не ты, поднял тревогу и спас твою мать. А если скажут, что ты желал смерти своему отцу?

Хум содрогнулся. «Что я делаю? Да кто я такой?» Он кинулся к подножию лестницы и закричал:

— Огонь! Пожар, проснитесь! Бегите из дома!

Вике присоединился к нему, а когда никто так и не выбежал из комнат, побежал наверх вместе с ним. Должно быть, дым просочился в щели под дверьми, понял Хум, — в коридоре стояла серая пелена, из которой внутрь комнат втягивались тоненькие струйки. Он подбежал к комнате отца и распахнул дверь. Его мать, шатаясь, кашляя, разгоняя дым руками, чтобы хоть что-нибудь разглядеть, поднималась с постели. Хум обнял ее и вывел наружу, по ступенькам лестницы спустился вниз. Другая половина здания уже полыхала вовсю.

— Кто еще в доме? — крикнул Хум.

Мать покачала головой:

— Только Эйвен и Бисс.

— Отца нет в постели, — сказал он.

— Я заставила его… отказалась с ним спать, и он ушел в другую комнату, — ответила она. — Он сжег твои лодки, — добавила она. И вдруг поняв, что случилось, выкрикнула:

— Это ты устроил пожар! Ты сжег мой дом!

К тому времени он уже выводил ее из дверей. Оставив ее на улице, он кинулся обратно. Вике нес на руках Бисс.

— Где отец?! — выкрикнул Хум.

— Не видел! — откликнулся Вике.

Протиснувшись мимо него, Хум ринулся в пламя. Обжигающие языки лизали подножие лестницы, а дверь в комнату родителей превратилась в огненный столп. Огонь распространялся быстрее, чем ожидал Хум. Из окон вырывались яркие всполохи, распространяясь по потолкам. Отца не было в своей комнате, не оказалось его и в комнате Бисс — конечно, не оказалось, иначе бы Вике увидел его! — не было его и в комнате Нойока.

— Спускайся, Хум! Его там нет! — крикнул Вике снизу. Хум подбежал к лестнице. Перила превратились в ярко-красные уголья.

— Выходи, пока не поздно! — Вике стоял у дверей. Крыльцо тоже горело.

— А внизу его нет?

— Будь он в доме, давно бы уже проснулся! — заорал Вике.

Значит, его так и не нашли. Он обязан быть здесь. Хум распахнул двери кабинета Нойока. Огонь ударил его в лицо, сжирая волосы, поджигая одежду. Но он даже не остановился, чтобы сбить пламя. Оставалась одна комната — та, которая когда-то принадлежала ему. Он пробился сквозь огненную стену и ударом ноги вышиб дверь. До этой комнаты пламя еще не добралось, но всю ее наполнял дым. Отец, заходясь от кашля, лежал на полу.

— Помоги мне, — выдавил он.

Хум схватил его за руку, попытался потащить к выходу, но Эйвен был слишком тяжел. Он взял его под руки и попробовал поднять.

— Вставай! — рявкнул он. — Я не могу тащить тебя!

Вставай и иди!

Эйвен наконец понял и, шатаясь, поднялся на ноги. Подхватив его, Хум как можно быстрее устремился к лестнице. Однако, когда они проходили мимо кабинета Ной-ока, Эйвен вдруг оттолкнул его.

— История! — воскликнул он. — Отец убьет меня, убьет!

Он распахнул дверь. Пергаменты уже сворачивались от жара. Хум попытался было удержать его, крича, что поздно, слишком поздно, но Эйвен одним ударом сбил его с ног и кинулся к рабочему столу. Хум поднялся как раз вовремя, чтобы увидеть, как языки пламени метнулись навстречу Эйвену, принимая его в объятия. Прижимая пергаменты к груди, Эйвен закричал.

— Прости меня! — кричал он. Он повернулся лицом к Хуму, застывшему на пороге. Вся его одежда занялась огнем, и в агонии он снова выкрикнул:

— Простите!

И упал на объятый жаром пол. Кто-то схватил Хума и потянул к лестнице. Чьи-то руки выволокли его из рушащегося дома. Хум уже ничего не понимал, перед глазами стоял образ отца, охваченного яростным пламенем. В руках его была сжата пачка горящих пергаментов, и сердце, открытое огнем, кричало: «Простите меня!»

Лэрд проснулся со щеками, мокрыми от слез. Отец прижимал его к себе, успокаивающе шепча:

— Все хорошо, Лэрд. Ничего не случилось, все хорошо. Увидев отца, Лэрд всхлипнул и что было сил прижался к нему:

— Мне снился ужасный сон!

— Да, но это ничего, ничего…

— Я видел отца… умирающего отца и так напугался…

— Это всего лишь сон, Лэрд.

Лэрд глубоко вздохнул, пытаясь успокоиться. Оглядевшись вокруг, он заметил, что остальные мужчины также проснулись и с любопытством глядят в его сторону.

— Просто сон такой, — объяснил он им.

Но нет, это был не просто сон. Это случилось на самом деле, страшная, кошмарная история, когда остальные в конце концов отвернулись, Лэрд схватил руку отца, прижал ее к губам и прошептал:

— Папа, я так люблю тебя, я никогда не причиню тебе боль…

— Я знаю, — кивнул отец.

— Я серьезно, — произнес Лэрд.

— Я понимаю, А теперь спи. Тебе приснился страшный сон, но он уже закончился, и ты ничего плохого мне не сделал, что бы в твоем сне ни произошло.

Отвернувшись, отец укрылся одеялом, чтобы вновь заснуть.

Но для Лэрда это был не просто сон. Сновидение, которое послала ему Юстиция, было слишком отчетливо, чтобы с легкостью прогнать его, как обыкновенный ночной кошмар. Теперь Лэрд знал, что ощущаешь, когда умирает твой отец, знал, потому что именно он стал причиной его смерти. И тут, вновь проявив свои непревзойденные способности вторгаться в мысли, в особенности тогда, когда Лэрд меньше всего желал ее присутствия, Юстиция спросила:

«А до этого сна ты знал, что любишь отца?»

Лэрд резко ответил:

— Лучше умереть, чем видеть твои сны.

Вставая рано утром, на восходе, Лэрд чувствовал себя опустошенным. Кроме того, он ощущал стыд перед остальными мужчинами — вчера он распускал хвост перед ними, а ночью плакал, как дитя. Этим утром он был тих, говорил очень мало и с явной неохотой возглавил колонну, спиной чувствуя взгляды едущих позади.

С Язоном он вообще не обмолвился ни словом. Он держался рядом с отцом, когда надо, заговаривал с ним, но всячески старался избегать взгляда чисто-голубых глаз.

В полдень Лэрд и отец распрощались с последними попутчиками. Разговор с Язоном был неизбежен.

— Лэрд, — окликнул он.

Лэрд упорно смотрел на гриву лошади.

— Лэрд, я тоже это помню. Я просмотрел все эти сны задолго до того, как их увидел ты.

— Ты поступал по своей воле, — ответил Лэрд. — Я же этого никогда не просил.

— Мне было дано зрение. Если б у тебя оно было, ты что, всегда бы держал глаза закрытыми?

— Но у него и так есть зрение, — недоуменно пожал плечами отец.

— Поехали, пап, — сказал Лэрд.

Молча они проехали оставшиеся четыре дерева, добравшись до шалаша, который не так давно построили Язон и Лэрд, — казалось, это было вчера. А вот и самое последнее дерево: на стволе явственно белеет отметина, и можно браться за работу.

Но внезапно Лэрда охватил жуткий страх. Он не знал почему. Он вдруг остро почувствовал свою… незащищенность. Открытость. Он старался держаться поближе к отцу, следуя за ним, куда бы тот ни пошел. Он потащился за ним даже тогда, когда отец вернулся к дровням за новым топором, потому что прежний показался ему слишком легким и все время норовил вырываться из рук, стоило посильнее ударить по дереву.

В конце концов Лэрду пришлось заговорить, чтобы успокоить свои страхи.

— А что, если бы на планете вообще не было железа? Или было бы, но так глубоко в земле, что нам бы до него было не добраться?

— Я кузнец, Лэрд, — ответил отец. — Земли без железа не бывает.

— Ну а вдруг?

— До появления железа люди были дикарями. Кто стал бы жить в таком месте?

— Вортинг… — как бы про себя произнес Лэрд. Отец замер, на секунду облокотившись на топор.

— Я имел в виду мир, планету. На поверхность железо выходит только в одном месте. В пустыне.

— Так отправляйся в пустыню и добывай себе железо на здоровье. А пока руби дерево.

Лэрд размахнулся топором, в стороны полетели щепки. Отец ударил вслед за ним, и ствол содрогнулся.

Вскоре дерево было повалено, вдвоем они быстро обрубили ветки и закатили бревно на дровни. Это было не мачтовое дерево; даже помощь лошадей не потребовалась. К закату они срубили второе дерево, а потом улеглись спать во времянке.

Но Лэрд не стал спать. Он лежал, глядя широко раскрытыми глазами в темноту, ожидая сон, который, как он считал, непременно придет. Как только его одолевала дремота, он сразу рисовал себе образ Эйвена, Эйвена, полыхающего подобно листку бумаги в пламени костра. Он понятия не имел, то ли это он сам вспоминает сон, то ли это Юстиция не дает ему забыть об увиденном. Он не смел засыпать, потому что боялся еще более страшных сновидений, хотя прекрасно знал, что Юстицию ему не остановить, даже если он вообще перестанет спать. Решение не засыпать было чистейшей глупостью — он просто боялся, страшно боялся той женщины, что ждала в ночи, чтобы отнять у него разум, сделать его другим человеком и заставить совершать чужие поступки. «Ради отца я пойду и на смерть, я никогда не причиню ему боль».

В ту ночь он так и не заснул, а следовательно, не увидел сна. Впервые они последовали его желанию. Они ничего ему не говорили, ничего не показывали. Но постоянное ожидание стоило ему отдыха. Из-за горизонта вынырнул первый солнечный лучик, и отец ткнул Лэрда в бок, думая, что мальчик еще спит. Теперь, когда отец проснулся, Лэрд вдруг почувствовал, что наконец-то может заснуть — его усталое тело буквально молило об отдыхе. Сон. Ковыляя на шатающихся ногах, он исполнил утренние обязанности и впряг лошадей в дровни; сам же чуть не свалился с седла, задремав.

— Эй, парень, просыпайся, — раздраженно буркнул отец. — Да что с тобой сегодня?

Помахав топором, Лэрд почувствовал, что сон немного отступил, хотя прежнюю бодрость он так и не обрел. Дважды отцу приходилось останавливать его.

— Ты рубишь слишком высоко. Ниже бери, не то ствол запутается в ветвях других деревьев.

«Извини, папа. Мне казалось, что я рублю там, где ты сказал. Прости меня, простив.

Падая, дерево все-таки повалилось не туда, куда нужно, и действительно запуталось. Все случилось так, как предупреждал отец.

— Прости, — пробормотал Лэрд…

Задрав голову, отец с отвращением смотрел наверх.

— Никак не разгляжу, что же его держит, — сказал он. — Если внимательно приглядеться, так ни одна ветка его не цепляет. Давай-ка за лошадьми, приведи их сюда, мы стянем его.

Лэрд все еще возился с лошадьми, когда вдруг до его слуха донесся треск упавшего дерева.

— Лэрд! — заорал отец. Ни разу в жизни Лэрд не слышал такой боли в его голосе.

Его левая нога была придавлена огромной ветвью, а левую руку прошила насквозь ветка поменьше. Обломок прошел прямо сквозь кость предплечья, переломив ее посередине — рука была неестественно изогнута, словно на ней появился второй локоть.

— Моя рука! Рука! — стонал отец.

Лэрд глупо стоял рядом и никак не мог сообразить, что же от него требуется. Кровь отца впитывалась в снег.

— Столкни его с меня! — закричал отец. — Это не самое большое дерево, сынок! Столкни его!

Столкнуть. Лэрд нашел на дровнях ломик, поддел ствол и слегка приподнял. Дерево немножко сдвинулось. Упираясь здоровой рукой в снег, отец попытался было отползти, но не успел — дерево вернулось на прежнее место. Хотя на этот раз оно придавило только ступню, поэтому прежней боли не причиняло.

— Лэрд, останови кровь! — приказал отец.

Лэрд попытался зажать переломанное место, но кровь хлестала слишком быстро. Кость раскрошилась на мелкие кусочки; рука стала мягкой, так что ее было даже не зажать. Лэрд опустился на колени, не зная, что и придумать.

— Отруби ее, дурак! — выкрикнул отец. — Отруби, завяжи культяшку и прижги конец.

— Но твоя рука… — начал было Лэрд. Отрубить кузнецу руку, любую руку, означало навсегда лишить его кузни.

— Речь идет о моей жизни, идиот! Руку — за жизнь, я согласен!

Лэрд закатал рукав, поднял топор, поточнее прицелился и ударил, отнимая руку чуть выше места перелома. Отец не закричал, лишь судорожно стиснул зубы. Оторванным рукавом Лэрду удалось перевязать обрубок, и в конце концов кровь остановилась.

— Слишком поздно, — прошептал отец. Лицо его побелело от боли и холода. — У меня не осталось крови.

«Папа, не умирай».

Его глаза закатились, а тело обмякло.

— Нет! — в бессильной ярости выкрикнул Лэрд. Он подбежал к ломику, торчавшему из-под ствола, и на этот раз толкнул дерево с такой силой, что оно откатилось далеко в сторону. Подхватив отца под руки, он потащил его к дровням. Нога тоже была сломана, но кость не вышла наружу. Лэрд с нарастающим бешенством смотрел на обрубок руки. Он не был готов к такому зрелищу. Эти руки выныривали целыми и невредимыми из глотки огня…

«Надо прижечь культяшку. Но какой в этом смысл, если отец мертв? Надо проверить, мертв он или нет».

Он дышал, а на горле прощупывался слабый пульс.

Рана больше не кровоточила. Сейчас самое важное — доставить его домой, да побыстрее. Даже несмотря на туман в голове, Лэрд ясно понимал это. Пятнадцать минут у него ушло на то, чтобы столкнуть вчерашние бревна с саней, и еще столько же, чтобы положить отца на их место. Тело его он закутал потеплее и закрыл всеми одеялами, какие только были, после чего крепко привязал к дровням. Вскочив на правую, ведущую лошадь, Лэрд тронул сани с места.

Они отъехали совсем недалеко, как вдруг Лэрд понял, что не знает, в какую сторону направляться. В обычной ситуации он выбрал бы самую простую дорогу, однако это означало, что возвращаться пришлось бы тропой, по которой они сюда приехали. Но они сделали огромный крюк, провожая остальных. Напрямую будет значительно короче. Вся беда в том, что Лэрд не знал точного пути назад. Пешком он бы без проблем добрался до дома. Но сейчас ему надо было выбрать такой путь, где пройдут дровни.

Он никак не мог решиться. Его ум отказывался думать. В конце концов он решил, что если сойдет с тропы, то не ошибется. Оглядываясь вокруг, вспоминая, как все выглядело летом, он наверняка отыщет быструю и безопасную дорогу. Может, он еще спасет жизнь отцу.

Вот только его безудержно клонило в сон. Убаюкиваемый ритмичным покачиванием в седле, шорохом полозьев по снегу, бесконечной белизной зимнего леса, он постоянно терял сознание. То и дело он просыпался, почувствовав щекой жесткую гриву. В отчаянии он приник к лошади и принялся понукать ее, заставляя идти быстрее, еще быстрее. Из глаз его лились слезы отчаяния. «Ну почему ты не спал прошлой ночью? Ты убил своего отца!» И на голубом небе проступало лицо Эйвена, Эйвен выглядывал из-за каждого дерева, полыхал в сверкании снежного покрова.

«Помогите», — молча взмолился он.

— Помогите! — выкрикнул он во весь голос.

Конечно, все это время Язон следил за ним. Разумеется, Юстиция услышала его. Но послали они не чудо, а всего лишь очередной сон. Он видел снег впереди себя, направлял лошадей между деревьями, но постепенно белое покрывало превратилось в песок, а горло пересохло и горело от жажды. Он превратился в Стипока, который брел к исполнению своей заветной мечты. Вскоре он должен был найти железную руду.

Подходило время дождей, и вода в котловане опустилась до самого дна. В прошлом месяце разбилось три кувшина, а теперь воспоминание о расплескавшейся по песку воде неотступно преследовало Стипока.

Преследовало все настойчивее и настойчивее, потому что наконец они обнаружили железную руду. Пришлось пробить метров двадцать скальной породы — и это медными и каменными инструментами. Он рассчитывал, что железо залегает ближе. Может, он выбрал не правильное место. Но ожидание пошло только впрок. Если бы они сразу наткнулись на руду, это было бы слишком легко и ничего бы не значило. Первый год после основания новой колонии они только и делали, что рыли канавы под воду, заставляя песок взращивать полезные культуры. Кроме того, они рубили железные деревья, растущие в нескольких милях от поселения, и сплавляли их вниз по течению, чтобы позднее из бревен построить хижины. Небесный Град не поскупился на инструменты, а Язон, высадив их в южной пустыне, выдал им из корабельных запасов еды больше, чем на год. Начало выглядело многообещающим.

Настроение портила пыль, проникающая в нос, рот — куда угодно, в особенности когда бежишь. На поверхности воды всегда плавала тонкая пленка песка, то и дело оседающая на дно и образующая толстый слой ила, поэтому они быстро научились не болтать понапрасну воду в котловане и в питьевых чанах. И второй год, когда наступила очередь Хума, Викса и Биллина возглавить горные работы, их преследовала та же пыль — она постоянно висела в воздухе, пока они не привыкли к грязи, к белым полоскам на почерневших лицах, к надрывному кашлю с трудом вдыхающих воздух рудокопов по ночам.

Теперь еще засуха. Должны же идти дожди. Пора ветров давно наступила, по равнине носились песчаные вихри и водовороты. Здесь ветер был видим, и Стипок, прикрывая глаза ладонью, каждый раз морщился, завидев очередную стену ветра, темную, похожую на морскую волну. Вот-вот должны начаться дожди, и они наконец наткнулись на железную руду — но именно за дождь они были бы наиболее благодарны. Железо — ничто. Железо — бесполезные глыбы.

— Его есть не станешь, — заявил Биллин, стоя на пригорке.

Остальные стояли в безмолвии. Пыльный демон пронесся мимо, огибая кучу руды.

— И пить его не станешь.

Стипоком овладело нетерпение. Обычно на подобных собраниях он старался держать язык за зубами — пусть молодежь сама принимает решения. Лишь иногда он давал советы, когда они заходили в тупик. Но он видел, куда клонит Биллин, и его речи могли положить конец надежде принести в мир Язона Вортинга сталь.

— Биллин, — сказал он, — словами тоже не напьешься. Если ты собрался перечислить все бесполезные вещи в этой пустыне, не забудь упомянуть и о них.

Кое-кто рассмеялся. Даже Биллин улыбнулся:

— Ты прав, Стипок. Долго я говорить не буду. И не надо, не надо меня благодарить.

Собравшиеся снова засмеялись. «Значит, мы еще не совсем пропали, — подумал Стипок, — раз у нас остались силы смеяться».

— Вам известно, что я десять недель отсутствовал в деревне. Я ходил на юг. Но, вернувшись, я никому не рассказал о том, что видел. Никому, кроме Стипока. Это он попросил меня никому ничего не говорить, чтобы не отвлекать вас от работы. Однако мне кажется, раз мы решаем все общим голосованием, следовательно, вы сами должны определить, что хотите и чего не хотите слышать.

О путешествии на юг хотели услышать все. Стипок склонил голову и еще раз выслушал рассказ. Биллин спустился вниз по течению и углубился в холмы. Железные деревья становились все выше и все толще, начали попадаться животные. Но затем, пройдя по проходу среди обрушившихся скал и оказавшись на другой стороне гор, он вдруг обнаружил, что мир изменился. Голые скалы, на которых не приживается даже мох, исчезли — пышную, влажную землю покрывал густой травяной ковер, а лес и вовсе стал непроходим. На деревьях росли фрукты, которых Биллин не видел никогда в жизни. Он попробовал некоторые из них, и на вкус они были чудесны, он не осмелился пробовать больше: вдруг среди них окажутся ядовитые плоды и он никогда уже не вернется, чтобы поделиться с друзьями своими открытиями.

— …И так было всю дорогу, пока я шел по течению реки к морю. Я дошел до самого моря: песок там — всего лишь полоска, окаймляющая пляж, вода чистыми волнами накатывает на берег, а фруктов и корнеплодов столько, что можно есть вечно и вообще не работать. Я ничего не выдумываю. Нам хватило разочарований, я не стал бы обещать больше, чем видел сам. Четыре дня из пяти лил дождь, такой сильный, что море аж кипело, но каждый раз это длилось всего лишь час, после чего снова ярко сияло солнце. Честно, это правда! Уходя, я взял припасов на пять дней, а вернулся через десять недель. Я выглядел усталым и голодным, но не мог же я обходиться без пищи целых десять недель. Там есть еда! И Стипок знает это. Стипок все время знал, что там раскинулись плодородные земли. Я хочу сказать, что нам следует отправиться туда. Мы должны жить там, где всегда хватит еды на всех. Это вовсе не означает, что мы должны отказаться от железа. Каждый год мы можем посылать сюда экспедицию, снабженную как продуктами, так и инструментами. Но наши семьи не обязаны круглый год жрать пропылившийся хлеб, они не обязаны мириться с вечным голодом. Мы можем купаться в море, ходить умытыми, пить из чистейших родников…

— Хватит, Биллин, — перебил его Стипок. — Все тебя уже поняли.

— Скажи им, Стипок, скажи, что это правда. Они мне не верят.

— Это действительно так, — подтвердил Стипок. — Но я должен рассказать вам еще кое-что. Каждые полгода налетают ужаснейшие шторма, которые терзают берег и поднимают громадные волны, а ветер там убивает. Это опасно. Однако существует еще большая опасность. Существует опасность, что, поселившись в месте, где вам не обязательно будет работать и все время шевелить мозгами, чтобы выжить, вы позабудете о том, что такое работа и что такое мысли.

— Попробуй подумай, когда язык во рту как камень ворочается!

— То, что описывает Биллин, выглядит как само совершенство. Но я прошу вас остаться. Дожди запаздывают, но рано или поздно они придут. Мы пока не голодаем. Вода еще есть.

Так мало слов — но, когда собрание закончилось, все согласились остаться.

В тот вечер, как всегда, Стипок и Вике ужинали вместе с Хумом и Дильной, иначе им пришлось бы сидеть в одиночестве.

— Почему никто из вас так и не женился? — спрашивал время от времени Хум. — Очень рекомендую, знаете ли.

Но Вике и Стипок не отвечали. Стипок не отвечал, потому что сам не знал ответа — он и на Капитолии не был женат. Может, в нем было слишком много от анархиста — он не мог допустить, чтобы жена и дети правили им. Зато он прекрасно знал, почему не женится Вике. Потому что он уже любил одну женщину, и эта женщина была женой Хума.

Хоть это и хранилось в строгой тайне, однако в колонии «тайну» эту знали все: когда Хум заступал в смену, уводя за собой бригаду рудокопов, Вике не раз заглядывал к Дильне в мастерскую, где она работала с инструментами, или Дильна сама наведывалась к нему в гости. Каждый занимался своей работой; никто специально за ними не следил; может быть, они считали, что об их отношениях никому не известно. Однажды Стипок решил напрямую поговорить с Биксом и сказал:

— Почему вы делаете это? Все же знают.

— И Хум тоже?

— Если он и знает, то не показывает виду. Он любит тебя, Вике, ты был его другом с тех самых пор, как вы на пару убегали по ночам из дому. Почему ты это делаешь?

Вике расплакался от стыда и поклялся прекратить встречаться с Дильной — однако в душе он продолжал сомневаться. Что же касается Дильны, то ее Стипок даже не спрашивал. Когда она находилась рядом с Хумом, всем было понятно, что она любит его — он хороший отец, любящий муж. Однако и перед Виксом она дверей не закрывала. Когда Бесса и Даллат засыпали, а Кэммар играл на улице или копался в песке, она принимала Викса в своей постели, как жаждущий человек принимает глоток воды. В один прекрасный день Стипок случайно зашел в дом и застал их вместе, тогда она посмотрела на него глазами, в которых застыла мольба о прощении. Это удивило его — на Капитолии он навидался столько разврата, что перестал относиться к нему, как к какому-то ужасному греху. Она же искала отпущения. Прощения без раскаяния. Стипок вспомнил одну из проповедей отца: греша, ты покупаешь себе удовольствие, но расплачиваешься за это смертью. — «Берегись смерти, Дильна. Если ты и дальше будешь заниматься любовью с Виксом, тебя ждет смерть. Конечно, ты умрешь даже в том случае, если будешь вести целомудренную жизнь. Но красота целомудрия заключается в том, что, когда приходит смерть, ты принимаешь ее как небесную милость».

— Теперь нам долго не продержаться, — сказал Вике. — Если только дождь не пойдет.

— Знаю, — кивнул Стипок.

Хум разломил хлеб, который сразу рассыпался на желтые крошки, став похожим на песок. Он мрачно улыбнулся и передал блюдо дальше.

— Черпайте хлеб пригоршнями. Также можете проглотить семечко-другое железного дерева — в наших животах столько земли и песка, что оно непременно прорастет.

Дильна кинула горсть крошек в рот:

— Очень вкусно, Хум. Кто в нашей семье повар — так это ты.

— И это плохо. — Хум, набрав полный рот воды, покатал ее, как будто смакуя. Когда же он наконец проглотил ее, то на его лице отразилось сожаление, что ее больше не стало. — Стипок, мне тоже придется уйти. Дети… мы должны что-то предпринять, прежде чем закончится вода, или будет слишком поздно, у них не будет сил идти куда-либо. Солнце и ветер уже иссушили их, они ходят так, будто постоянно думают о смерти. Мы не можем оставаться.

Дильна бросила на него сердитый взгляд:

— Хум, мы пришли сюда с определенной целью и…

— Прости, — перебил ее Хум. — Когда появились мечты об этих самодвижущихся машинах и инструментах, которые будут резать бронзу, как масло, мне казалось, что это именно то, чего мне больше всего не достает в жизни. Когда Язон отослал нас из Небесного Града, чтобы добывать руду, я был только счастлив. Но сейчас настала пора выбирать между будущим мира и будущим моих детей. И я выбираю детей. Мне не будет жизни без Кэммара, Бессы и Даллата. Они сейчас спят, и для меня важнее всего на свете, чтобы завтра утром они проснулись, завтра, послезавтра, послепослезавтра. У тебя, у Викса нет семьи, вы можете решать только за себя. А Дильна — у нее есть мужество, которого нет во мне. Но я отец, и сейчас я думаю только об этом, тем более что в котловане воды осталось всего четыре дюйма.

Стипок подумал о доме Эйвена, гигантским факелом пылающем на вершине холма Нойока, вспомнил, как Хум кричал и кричал до самого утра — его крики разносились от Небесного Града до залива Линкири. Все считали, что его мучает боль от ожогов, он и вправду серьезно обгорел. Но звал он своего отца, именно ненавистного Эйвена молил он о прощении в ту ночь. Поэтому теперь быть отцом значит для него куда больше, чем для Дильны — быть матерью.

— Я знаю, что ты сейчас думаешь, — сказала Дильна. — Думаешь, я не люблю своих детей.

— Ничего подобного, — возразил Стипок.

— Но я люблю их, очень люблю. Я просто не хочу, чтобы они выросли бесполезными, ленивыми, глупыми существами. Я — то, чем я занимаюсь. Я мастер. Что, если они поселятся в таком месте, где мои инструменты станут никому не нужны? Что, если им уже не нужна будет одежда, дома — кем они тогда станут? Я не пойду на юг. Стипок прав.

Вике кивнул:

— Я тоже буду ждать дождей, ждать до последнего. А затем уйду. Но не на юг. Насколько я вижу, пришла пора возвращаться домой.

На его слова они ответили долгим молчанием. Стипок следил за руками, бережно подносящими крошки ко рту, за осторожными глотками из кувшина — он знал, сейчас они вспоминают Небесный Град и лодки на воде.

— Мы могли бы сделать из железного дерева лодку, — предложила Дильна, — и выйти в море. Пускай вода сама донесет нас до дома.

Стипок покачал головой:

— Ниже по течению расположена целая череда водопадов, некоторые аж по пятьсот метров высотой. Даже если мы доберемся до моря, то морскую воду пить не сможем. В ней соль.

— Ну, я не возражаю против чуточки соли.

— В ней столько соли, что с каждым глотком вас будет одолевать все большая жажда. И в конце концов вы умрете.

Хум даже передернулся:

— Это означает, что возвращаться придется пешком.

— Путь неблизкий, — согласился Стипок.

— Давайте лучше надеяться на дождь, — сделал вывод Хум.

Но дождя все не было и не было. Ветра дули с востока, а не с северо-востока; море по-прежнему не хотело отдавать свою воду, а песок стал еще въедливее, чем прежде. Пыль просачивалась в каждую щелку. Когда утром люди просыпались, то обнаруживали на своих телах и постелях слой пыли в несколько миллиметров. Дети задыхались в ней и плакали. После двух дней такой непогоды один из младших близняшек Серрета и Ребо умер.

Они похоронили его в песке, когда ветер ненадолго стих.

На следующее утро мертвое тело лежало у всех на виду, кожу с него содрало несомыми ветром песчинками. Ветер, следуя одной из столь страшных прихотей природы, подкатил тельце ребенка прямо к двери дома его семьи. Серрету пришлось толкать дверь плечом, чтобы отворить ее поутру; его вопль, когда он увидел, что же ему мешало, заставил всех повыскакивать из домов. Забрав тельце у безутешного отца, его попытались сжечь, но ветер то и дело задувал огонь. В конце концов пришлось отнести его в пустыню, в подветренную от деревни сторону, и оставить ветру на забаву.

Тем же вечером точно так же поступили еще с двумя детьми, потом снесли туда же тело Виаен — а еще четыре месяца назад она так радовалась, что ее малыш наконец научился ходить.

Утром Биллин принялся обходить дома, лицо его было закутано тряпкой, чтобы защититься от ветра. Каждый раз он говорил:

— Сегодня я ухожу. Я знаю дорогу. Через три часа я войду в рощу железных деревьев. К закату буду у ручья. Там я буду ждать вас три дня, и тех, кто решит пойти со мной, я проведу через проход. В следующем году мы вернемся, чтобы добывать железо. Но сейчас нам лучше уйти, пока наши дети еще живы.

Час спустя все собрались за домом Биллина и Трии. В руках люди сжимали драгоценные кувшины с водой, укутанные в шкуры, несли или вели детей. Стипок не стал спорить, не стал уговаривать их остаться. И не слушал, когда ему шептали:

— Пойдем с нами. Мы не хотим следовать за Биллином, мы хотим следовать за тобой. Благодаря тебе мы держимся вместе, пойдем с нами.

Но он знал, что в землях, где жизнь легка, нет повода держаться друг друга — сплотить людей там можно либо волшебством, либо религией, тогда как он не обладал ни цинизмом, необходимым для первого, ни верой, достаточной для второго.

— Идите, — сказал он. — Желаю вам удачи.

Ближе к полудню они потянулись в пустыню. Под ноги задувал ветер, стирая следы сразу, как только они появлялись; песок яростными вихрями вылетал из-под башмаков.

— Живите, — проговорил Стипок.

Еще три дня Стипок, Вике, Хум, Дильна и дети жили в шахте, заделав все входы-выходы. Для этого пришлось разобрать пустой дом и построить у отверстия шахты стены. Там, в глубине, дышалось легче. На третий день их разбудил шум падающих капель.

Раскидав бревна, они выбежали наружу — и столкнулись с адом на земле. Казалось, целое море обрушилось на их головы. Земля превратилась в хлябь; грязевые потоки, вливаясь в реку, тащили за собой дома. Еще вчера русло реки было абсолютно сухо. Теперь же там бушевал поток, захлестывавший берега.

— Дождь, — сказал Вике. — Вот и дождались.

Шутка вышла горькой. Вике и Хум бросились к домам, сразу промокнув с головы до ног, — они пытались спасти что можно, пока хижины не смыло водой. Они едва успели сделать два захода, как река вырвалась из берегов и унесла дома. Вход в шахту находился на склоне холма, поэтому воде туда было не добраться. Они пили и пили, опустошая и заново наполняя одни и те же кувшины. Набрав воды, они вымыли детей и оставили их голыми играть на одеялах. Казалось, они никогда не были настолько чистыми, и звук их смеха наполнял дождь радостью.

Но вскоре шторм закончился. Спустя считанные минуты вынырнуло солнце, а до заката земля уже успела высохнуть и растрескаться от жара. Лишь один дом уцелел наполовину, все другие постройки смыло. Большую часть ночи до них доносился шум реки, но к утру от потока остался еле видный ручеек, да несколько стоячих луж.

Груда железной руды исчезла. Она была свалена слишком близко к реке.

Обсуждать было нечего. Слишком мало пищи у них оставалось, а весь водяной запас содержался в кувшинах и бурдюках. Чистым безумством было идти куда-либо, кроме как на юг. Но они направились на восток, доверившись Стипоку, который еще помнил карты, показанные когда-то Язоном. Кэммар шел сам, Хум и Вике несли по малышу. Дильна и Стипок тащили на спинах жалкие пожитки. Несколько одеял, несколько ножей, топор, крошащийся хлеб, одежда.

— Нам понадобятся одежда и одеяла, — предупредил их Стипок, — потому что по дороге домой будет холодно.

Во время этого путешествия по пустыне Виксу и Дильне стало труднее скрывать свою любовь. Иногда, очень устав, они опирались друг на друга. В эти моменты Стипок наблюдал за Хумом, но тот как ни в чем не бывало либо нес Бессу или Даллата, либо рассказывал сказку Кэммару. Хум не слепой, решил Стипок. Он видит, но предпочитает не замечать.

Задолго до ночи поднялась пыль, и Стипок увел всех на юг, под защиту крон железных деревьев. Весь следующий день они двигались на восток, держась ближе к лесу, а через день вышли к широкому руслу реки, направляющемуся на северо-восток. Воды в нем было совсем немного, но напиться они все же смогли. Пять дней они шли через пустыню и случайные рощицы к морю.

В один из тех дней, проснувшись после небольшого отдыха, Стипок заметил, что Хум стоит на холме и смотрит куда-то вниз. Он взобрался на холм и увидел то же, что и Хум, — увидел Викса и Дильну, лежащих в объятиях друг друга. Они, должно быть, сочли, что достаточно далеко отошли от лагеря и их никто не увидит, а может, им стало уже все равно. Их объятия не были страстными, в них сквозила бесконечная усталость. Они были похожи на мужа и жену, давным-давно женатых и время от времени обращающихся друг к другу, чтобы обрести привычное успокоение. Стипоку вдруг подумалось, что Хум предпочел бы, чтобы они любили друг друга страстно, с желанием.

Хум отступил в сторону, и любовников заслонил низкий глиняный бортик.

— А я-то думал, — с самоуничижительным смешком произнес он, — я-то думал, что из нас двоих эти чувства она испытывает ко мне.

Стипок положил ему на плечо руку. Дыхание маленькой Бессы горячо обдало ладонь.

— Они любят тебя, — сказал он. Но было бы безумством думать, что эти слова как-то успокоят Хума.

Однако, к превеликому удивлению Стипока, Хум улыбнулся, как будто его и не надо было успокаивать.

— Я знал об этом еще тогда, когда мы жили в городе Стипока. Это началось вскоре после того, как мы поженились. Еще до того, как был зачат Кэммар.

— Я думал… что это началось здесь.

— Мне кажется, они бессильны перед влечением друг к другу. Здесь они просто перестали скрываться. Им бы это и не удалось. — Хум крепко прижал к себе Бессу. — Мне не важно, чье семя взошло. Я боронил, я же буду собирать урожай. Эти дети мои.

— В тебе больше доброты, чем во мне. Хум отрицательно покачал головой:

— Когда с нами был Язон, до того как он привел нас сюда, еще когда я винил себя в смерти отца, он сказал мне: «Ты прощен — так же, как простил Викса и Дильну». И таешь, это действительно так. Это не ложь. Я простил их до того, как Язон сказал мне это. А поскольку я знал, что не виню их и не питаю к ним злобы, то поверил Язону, что и меня никто не винит. Может, ты им это скажешь? Если я вдруг умру и не доживу до конца пути, скажи им, что я их простил, хорошо?

— Ты не умрешь, Хум, ты самый сильный из нас… — Но ЕСЛИ.

— Хорошо, скажу.

— Скажи, что это действительно так. Что я говорил серьезно. Скажи, пускай спросят Язона, если сомневаются.

— Хорошо.

После этого они обогнули холм. Вике и Дильна уже играли с Кэммаром, изо всех сил делая вид, будто бы они всего лишь хорошие друзья, измученные долгой дорогой.

Но худшие испытания были еще впереди. От устья реки до ведущего на север перешейка простиралась самая ужасная пустыня, что они когда-либо видели. Стипок предупредил их об опасности, они доверху наполнили кувшины и бурдюки и целых два дня только и делали, что пили из реки, пока не отяжелели так, что едва могли идти.

— Пописай мы сейчас, по нашим потокам вполне можно было бы вплавь добраться до дома, — сказал Вике, и все рассмеялись.

Потом стало не до смеха. Пустыня оказалась намного больше, чем предполагал Стипок. Из мелких песчаных дюн то и дело вставали утесы и громадные камни. Приходилось то идти по прямой, то огибать препятствие, то взбираться куда-то, и каждый день Стипок настаивал, чтобы пили все меньше и меньше. Воды все равно не хватило, лишь на донышках кувшинов плескались последние капли, оставленные детям.

— Еще немного, — приговаривал Стипок. — На перешейке много ручьев, уже недалеко.

И с вершины песчаных дюн они действительно видели маячащий на горизонте перешеек, побережье, которое вело к землям чистой воды.

Однако путь был бесконечен. Однажды рано утром им пришлось хоронить Бессу. Ее трупик завалили камнями. В тот день они шли медленнее обычного, хотя ее исхудавшее тельце уже не тяготило их. Ночью они набрели на небольшой оазис, где напились горькой воды из озерца и снова наполнили бурдюки и кувшины. Они уж было подумали, что их мучения подошли к концу. Часом спустя их начало страшно рвать, и умер Даллат. Они похоронили его у отравленного пруда и на дрожащих ногах двинулись дальше, разливая воду по песку. Они даже не плакали. У них не было воды для слез.

На следующий день они нашли чистый родник, бьющий из скалы. Вода в нем была хорошей, и они напились от души. Они жили у источника несколько дней, восстанавливая силы. И когда уже стала заканчиваться еда, они снова пустились в путь.

Два дня спустя они достигли вершины огромной скалы и остановились там передохнуть. Скала вскоре обрывалась, склон почти вертикально уходил вниз, до дна было не меньше километра. К западу виднелось море, а на востоке — еще одно, вода блестела невероятной голубизной в солнечных лучах раннего утра. Внизу, между двумя морями, проходил узенький перешеек, весь зеленый от травы.

— Видишь вон там зеленый цвет, Кэммар? — спросил Хум. Мальчик мрачно кивнул. — Это трава, и это значит, что там мы найдем воду и, может быть, какую-нибудь еду.

Кэммар с некоторым раздражением посмотрел на отца:

— Раз мы шли в место, где много еды, то почему вы не взяли с собой Бессу и Даллата? Я же знаю, им очень хотелось кушать.

Никто не знал, что ответить.

— Мне очень жаль, Кэммар, — наконец пробормотал Хум.

Кэммар рос добрым и милосердным мальчиком:

— Ничего, папа. Можно я попью?

Еще до полудня они отыскали ведущую вниз трону. Той ночью они спали на траве, а утром — впервые за долгие годы — они проснулись в мире, в котором выпадала роса. Кэммар начал резвиться, бросаясь во взрослых мокрой травой, и только тогда они смогли оплакать своих умерших.

Лэрд встряхнулся и оглянулся по сторонам. Лошади уперлись в бурелом. Позади тихо стонал отец. Был уже полдень. Лэрд не помнил, как они добрались сюда. Где он? Он обернулся назад и увидел след, оставленный дровнями. Извиваясь, он уходил в лес. Управлял ли он лошадьми? Или спал? Он помнил только пустыню, Хума, Викса, Дыльну и умирающих детей, помнил, как в конце концов иссохшаяся земля ожила. Отец продолжал стонать. Лэрд спешился и, еле шевеля затекшими ногами, зашагал к нему.

— Рука… — прошептал отец, увидев Лэрда. — Что с моей рукой?

— Ее пронзила ветка, папа. Ты приказал мне отрубить ее.

— О Боже! — расплакался отец. — Лучше б я умер.

Лэрду надо было определить, куда же они все-таки забрались. Он двинулся назад и, выйдя на поляну, увидел высящиеся на юге горы. Он ехал в правильном направлении. Однако он что-то не припоминал, как это место выглядело летом. Он не узнавал его. А значит, он, наверное, отклонился далеко на юг, куда не забредал раньше. Или вообще проехал Плоский Залив.

Вдруг в его голове как будто что-то щелкнуло, и он понял, куда его занесло. Поляна, на которой он стоял, была прудом, вот почему все вокруг выглядело так непривычно. Он стоял по колено в снегу на льду замерзшего пруда. Где-то здесь должна находиться низенькая плотника, построенная поселившимися тут бобрами. Каким-то образом, во сне, погруженный в сновидения, он продолжал следовать верным курсом. Лошадей остановил бурелом; Лэрд развернул их и некоторое время двигался по замерзшему ручью, таща за собой лошадей и разминая ноги.

— Лэрд, — позвал отец, — Лэрд, я умираю.

Лэрд не ответил. На это нечего было сказать. Может, он действительно умирал, но это не остановило Лэрда, он упорно продолжал двигаться вперед. Вскоре деревья расступились, и дровни выехали на огромный луг. Тогда он снова залез в седло. И снова снег, шуршание и мерное покачивание усыпили его. Юстиция тем временем послала ему очередной сон.

Стипок смертельно устал. Целую неделю они карабкались все выше и выше, поднимаясь на самые высокие горы в мире. Конечно, они старались выбирать тропу полегче, но все равно то был путь сквозь неведомую, невероятную страну. Это были древние горы, вершин и пиков было немного, но то, что с расстояния казалось легкопреодолимым холмом, на деле оказывалось настоящей кручей. Им приходилось ползти буквально на коленях — еще чуть-чуть, и холм превратился бы в самую настоящую скалу.

Сейчас они перевалили через очередной поросший травой холм. По бокам угрожающе высились неприступные утесы. К их громадному облегчению, выяснилось, что это была последняя круча — далее следовали низкие, покатые холмы, а за ними виднелось бесконечное море темно-густой зелени.

Остальные достигли вершины раньше него. Кэммар возбужденно носился кругами — у этого ребенка энергии хватило бы на всех, — пока Хум, Вике и Дильна обозревали окрестности.

— Мне кажется, будто я падаю, — промолвила Дильна. — Мы столько времени лезли вверх, что непривычно видеть что-то, расположенное под нами. Мы почти добрались?

— Прошли где-то половину пути, зато самую худшую. Больше пустынь не будет. Вскоре мы доберемся до большой реки, а там останется всего лишь следовать ее течению. Мы можем построить плот и спускаться вниз по ней, пока она не встретится с такой же громадной рекой, только текущей с юга. Затем мы должны направляться на север, прямо на север. Там мы перевалим через невысокие горы и почти сразу уткнемся в Звездную реку, которая сама принесет нас домой.

— О нет, — поморщился Вике. — Скажи лучше, что стоит нам спуститься вниз по склону, и мы сразу очутимся в Небесном Граде. Таким громадным мир быть просто не может.

— Как тебе удалось так хорошо запомнить карту, Стипок?

— Я долго изучал ее там, в Звездной Башне. Искал железо. Планировал экспедицию. Я не ожидал, что Язон с такой охотой согласится доставить нас туда.

— Обрадуются ли нам? — спросила Дильна. — Покинули мы их не в лучшие времена.

Стипок улыбнулся:

— Неужели тебя действительно беспокоит, обрадуются нам или нет? Мы уже получили свое, попытавшись построить идеальный город. Климат оказался ужасным, да и не ту цель мы себе поставили. Цивилизацию создает не железо.

Он вдруг подумал о Хуме, о том, как он любит своих детей, как терпит то, что терпеть невозможно: любовь своей жены к старому другу. «Вот это и есть цивилизация — иметь силы во имя радости претерпеть любую боль. Хум понял это гораздо раньше меня, — подумал Стипок. — Он понял, что если изгнать из жизни боль, то вместе с ней уйдет надежда на радость. У боли и радости один источник. Убей одно — умрет все. Почему никто мне не объяснил этого, когда я был еще молод? Тогда бы я действовал совершенно иначе, оказавшись на этой планете Язона. Я был дьяволом, тогда как вполне мог стать ангелом».

— Люди, — внезапно произнесла Дильна. — Что?

— Цивилизация. Это люди, а не металл, не пергамент и даже не идея.

Вике сел на траву и откинулся на спину:

— Стипок, признай! Ты говорил чепуху, когда утверждал, что Язон — обычный человек. Ты и Язон — боги. Вы вместе создали этот мир, а сюда пришли, чтобы посмотреть, что мы из него сделаем. И чтобы поудивлять нас немножко своими чудесами.

— Ну, мои чудеса до сих пор никого не впечатлили.

— Ничего, надо же сначала попрактиковаться, чтобы получилось. Это как дерево срубить. Первые удары всегда ложатся неверно. Именно тогда люди и лишаются своих ног-рук — во время первых ударов, еще не успев приноровиться.

— Неловкий божок получился. Да, признаюсь, наверное, я именно таков.

Он хотел было добавить: «Впрочем, таковы и вы сами», как пронзительный крик прервал их беседу. Все разом вскочили на ноги.

— Кэммар! — воскликнул Хум, и все заметили, что мальчик действительно куда-то подевался. Они разбежались в разные стороны: Стипок бросился к северо-западной оконечности гребня и вздохнул от облегчения — трава была недавно примята маленькими ножками. И тут же с ужасом заметил, что следы уходят к недалекому обрыву. Внешняя благополучность этого края обманула их бдительность. На краю обрыва виднелась четкая полоса земли, несколько клочков травы было вырвано, видимо, Кэммар пытался ухватиться, когда падал. «Если бы мы следили за ним, если бы были рядом, то вполне могли бы спасти его».

— Сюда! — крикнул Стипок. Остальные немедленно бросились к нему.

— Стипок! Где папа?! Мне очень больно! — донесся вдруг из-за края обрыва голос Кэммара.

Хум отбежал вдоль пропасти немного дальше, чтобы разглядеть, что творится внизу.

— Кэммар! Ты меня видишь?!

— Папа! — разрыдался Кэммар.

— Он упал на выступ! До него можно дотянуться! — выкрикнул Хум. — Я могу вытащить его. Стипок и Вике, держите меня за ноги. Дильна, встань на краю, чтобы помочь мне, когда я подтащу его. Только осторожнее, край может обвалиться!

Уверенность, с которой Хум отдавал распоряжения, несколько успокоила их. «У нас все получится», — подумал Стипок. И постарался не обращать внимания на коварную мыслишку, шепчущую, что, может, Хум всего лишь храбрится, поскольку не хочет верить, что спасти сына невозможно. И все-таки мальчик был жив. Два других ребенка уже упокоились в пустыне, под каменными пирамидами; Дильна снова была беременна, но еще не родившийся ребенок ни в какое сравнение не шел с Кэммаром, самым старшим и единственным выжившим. Они должны попробовать, пусть даже рискуя собственными жизнями.

Хум лег на спину, а не на живот. Это означало, что Кэммар находился очень низко, и просто согнувшись в поясе, его было бы не достать — надо было согнуться в коленях. Стипок с Виксом ухватились за его ноги и медленно начали опускать Хума в пропасть.

— Почти достал! — крикнул Хум. — Еще чуточку опустите.

— Не можем, — с трудом выдохнул Стипок: они уже настолько близко подобрались к обрыву, что ему пришлось поджать пол себя ноги, чтобы случаем не свалиться самому. Стипок держал Хума за лодыжку, руки его так и норовили соскользнуть. Однако каким-то образом им все-таки удалось опустить его еще на несколько сантиметров.

— Ну, ну! Еще капельку!

Стипок было собрался запротестовать, но увидел, что Вике с мрачным лицом еще чуть-чуть подвинулся к обрыву. Кто-кто, а Вике не мог допустить, чтобы сын Хума погиб — Стипок знал это, и поэтому, в свою очередь, начал тихонько передвигаться, чтобы выкроить пару-другую сантиметров.

И тут Хум закричал:

— Нет, Кэммар! Не прыгай ко мне! Стой на месте, не прыгай!

Затем раздался пронзительный детский крик, Хум с силой дернулся и упал вниз, вырывая ногу из рук Стипока.

Каким-то чудом Виксу удалось удержать его — из глаз катились слезы, напрягшиеся жилы разрывались от непосильной тяжести. Дильна вцепилась в Викса, чтобы не дать тому упасть. Стипок не мог ему помочь, к краю пропасти было никак не подобраться — ему ничего не оставалось делать, кроме как присоединиться к Дильне и держать Викса, не давая тому последовать за Хумом.

— Сейчас бы нам очень пригодилось чудо, — выдавил Вике.

— Кэммар! — кричал Хум, и голос его эхом отражался от склонов гор. — Кэммар! Кэммар!

— Он даже не понимает, какая опасность ему грозит, — выговорила Дильна, голос ее прерывался от горя, ужаса и отчаяния. Стипок знал, что она сейчас чувствует. Им ведь ничего не грозило. Они дошли до этих холмов, оставив все опасности позади. Что-то случилось с этим миром, что-то пошло не так.

И тогда Вике закричал, его пальцы разжались, и Хум скользнул за край пропасти. Они услышали, как его тело ударилось о скалу; услышали, как оно ударилось еще раз. Недалеко. До дна не долетело. Но все равно его было не достать, никак не достать.

Дильна вскрикнула и ударила Викса. Стипок вклинился между ними и тащил обоих за собой, пока они не начали сами шевелить ногами, удаляясь от зияющей пропасти. И лишь уверившись, что они уже не могут упасть вслед за Хумом, он закричал:

— Хум!

— Он умер, умер! — рыдала Дильна.

— Я пытался удержать его, действительно пытался! — всхлипывал Вике.

— Я знаю, — ответил Стипок. — Вы оба пытались. Каждый делал, что мог. Каждый делал, что в его силах.

Затем он снова окликнул Хума.

На этот раз Хум ответил, голос его звучал устало и испуганно:

— Стипок!

— Ты далеко от края?! — крикнул Стипок.

Хум рассмеялся, однако в смехе его прозвучали истеричные нотки:

— Далеко. Не спускайтесь сюда. Вы не сможете. Отсюда нет дороги ни вниз, ни наверх.

— Хум, — промолвила Дильна. Однако это был не крик, скорее молитва.

— Даже не думайте спускаться сюда! — еще раз крикнул Хум.

— Но, может, ты все-таки попробуешь забраться назад? Или спуститься вниз?

— По-моему, я сломал спину. Ног я не чувствую. Кэммар погиб. Он прыгнул, хотел ухватиться за мои руки. Я дотронулся до его пальчиков, но не смог удержать. — Хум расплакался. — Они умерли, Стипок, все до одного! Как ты думаешь, теперь все честно?

Стипок понял, что он хочет сказать: жизни детей — во искупление его вины в смерти отца.

— Справедливость, она не такая, Хум. Это нечестно.

— А что же это еще, как не справедливость?! — выкрикнул Хум. — Всяко уж не милосердие! — Пауза. — Думаю, долго я не продержусь. Я цепляюсь за скалу одними руками.

— Нет, Хум, не отпускай руки! Не падай.

— Я уже думал об этом, Дильна, но рано или поздно мои руки все равно разожмутся…

— Нет! — закричала Дильна. — Нет, только не падай!

— Я пытался удержать тебя! — крикнул Вике.

— Я знаю. Это все Стипок виноват, козел старый. Стипок, давай свое чудо.

— Какое чудо? — растерялся Стипок.

— Очисти нас.

Стипок глубоко вздохнул и громким голосом, чтобы Хум слышал его, заговорил:

— Хум сказал мне, что если он… что если с ним когда-нибудь что-то случится…

— Продолжай! — раздался голос Хума.

— В общем, еще с тех самых пор, как был зачат Кэммар, он знал. И все равно любил вас обоих. Любил детей. Он… простил. Я верю ему. В нем нет гнева.

Дильна плакала:

— Это правда?

— Да, — ответил Хум.

Вике повалился лицом в траву и разрыдался, как дитя.

— Все, сейчас я отпущу руки, — сказал Хум.

— Нет, — ответила Дильна.

Поэтому он продолжал висеть. Однако им нечего было сказать друг другу, а сделать они ничего не могли. Они просто стояли на вершине холма и ждали — слушали, как плачет Вике, как птицы перекликаются в глубине каньона.

— Мне придется разжать руки, — сказал Хум. — Я очень устал.

— Я люблю тебя! — воскликнула Дильна.

— И я! — крикнул Вике. — Это я должен был погибнуть, а не ты!

— ТЕПЕРЬ ты думай об этом, — ответил Хум. И разжал руки. Они услышали, как он скользнул по камню. И все смолкло.

— Хум! — позвала Дильна. — Хум! Хум! Но он не ответил. Так и не ответил.

После того как все слезы были выплаканы, они поднялись, взвалили на спины мешки и начали карабкаться вверх по пологим склонам, постепенно приближаясь к сменяющему горы лесу. Вскоре они набрели на реку, построили плот и долго-долго плыли, потеряв счет дням.

Зазимовали они к северу от реки, там же родился ребенок Дильны. Она хотела назвать мальчика Хумом, но Стипок не позволил ей этого. По его словам, она не имела права отягощать младенца своей виной. Хум простил их, теперь они ничего ему не должны, так зачем делать из ребенка постоянное напоминание о погибшем муже и друге? Поэтому она нарекла его Водой. Весной они перевалили через горы и вошли в Небесный Град, где были приняты с превеликой радостью.

— Лэрд, — позвал его Язон.

Лэрд проснулся. Он сидел на спине у лошади. Жители деревни столпились вокруг.

— Лэрд, ты привез отца домой.

Лэрд обернулся, чтобы посмотреть на отца, лежащего на дровнях. Над ним уже склонилась Юстиция. Сала стояла рядом и кивала.

— Он жив, и смерть скорее всего ему не грозит, — произнесла она спокойным, почти взрослым голосом. — Его спасло то, что рука была вовремя отрублена.

— Он сам мне приказал. — Сказал Лэрд.

— Он правильно тебе приказал. — Странно было слышать эти слова, исходящие из уст его младшей сестренки. Видимо, она тоже ощутила это, поскольку слезы хлынули из ее глаз, словно вода из пробитого бурдюка. — Папа, папа!

Она опустилась рядом с санями на колени, обвила отца своими ручонками и принялась целовать его лицо. Он проснулся и, открыв глаза, произнес:

— Он отрубил мне руку, черт побери этого мальчишку, он отрубил мне руку.

— Не обращай внимания, — прошептал Язон Лэрду. — Он не в себе.

— Знаю, — кивнул Лэрд. Он соскользнул с лошади и наконец-то ощутил под дрожащими ногами землю. — Этот день продолжался вечность. Отведи нас домой.

До деревни оставалось не более километра. Узнав о происшедшем, Язон перерезал упряжь, бросил дровни и помчался назад, дорогой поднимая по тревоге всех лесорубов. Те тоже выпрягли своих лошадей и поехали следом. По пути они наткнулись на шестерых мужчин, которые уже отвезли бревна в деревню и теперь возвращались в лес, чтобы помочь друзьям. На место они прибыли почти одновременно с Лэрдом.

— Меня вела Юстиция? — спросил Лэрд. — Всю дорогу мне снились сны. Про Стипока, Хума…

— Она всего лишь послала тебе сон, но вести тебя она не могла. Да и как? Она же не знает дороги.

— Тогда как я добрался сюда?

— Может быть, в тебе скрываются силы, о которых ты Даже не подозреваешь.

Язон помог ему войти в дверь гостиницы. Мать крепко, чуть ли не яростно, обняла его, после чего взволнованно-настойчивым голосом спросила:

— Он жив?!

— Да, — еле выговорил Лэрд. — Его везут сюда. Язон довел его до постели, которая, уже разобранная, ждала у огня. Забравшись в нее, он лежал и жал, тогда как четверо мужчин вносили в дом изувеченное тело кузнеца. Он был без сознания. Язон с заварил настой из трав и принялся обрабатывать о бок руки. Пока отец был без сознания, Язон вправил ногу и наложил шину.

Все это время Юстиция безмолвно наблюдала за из кресла. Лэрд время от времени поглядывал на нее, хотел посмотреть, как она переносит боль его отца. Не вроде бы ничего не замечала. А ведь прекрасно знала может исцелить его одной своей мыслью, исцелить и, вернуть руку. Лэрду захотелось крикнуть ей: «Если можешь исцелить его и не делаешь этого, значит, ты одобряешь то, что случилось!»

Она не стала мысленно отвечать ему. Вместо этого нему подошла Сала и, погладив его лоб, произнесла:

— Не пытай меня, Ларелед. Думай о Хуме и Кэммаре: и радуйся, что добрался до дома.

Он поцеловал ручку сестренки и прижал ее к груди:

— Сала, прошу тебя, говори со мной от себя. Сала сразу разрыдалась:

— Я так боялась, Лэрд. Но ты все-таки привез домой, Я знала, ты сделаешь это.

Она поцеловала его в щеку. И вдруг на ее лице отразилась тревога:

— Но, Лэрд, ты же забыл привезти его руку. Как он теперь будет ковать железо?

Лэрд тихо заплакал. Он оплакивал отца, себя, Хума, Кэммара, Бессу и Даллата, Викса и Дильну, Эйвена, невинных и виновных, все страдания на свете. «Я никогда не догадывался, насколько люблю отца, пока не увидел его лежащим на краю смерти. Может, я никогда и не любил его, пока он чуть не погиб». Эта мысль потрясла его — пока он не понял, что это подсказка Юстиции. И с этой мыслью он заснул. Он не мог убежать от них — слишком тяжела была расплата за каждую попытку. Каким-то образом он добрался до дома, он привез отца живым. На тот момент этого было достаточно, теперь он ничего не боялся, даже видений, даже сна.

Глава 9

Ферма Вортинга

Несколько дней отец спал мертвым сном, даже не шевелясь. Но на все вопросы о его самочувствии Сала неизменно отвечала:

— С ним все будет хорошо, он поправится.

«Поправится, — подумал Лэрд, — будет как новенький, вот только его левая рука вдруг куда-то подевалась. Он никогда не забудет своего сына, который шатался как пьяный и рубил дерево, как младенец. Это я отнял его руку. Дело не в том, что именно я махнул топором, отрубая ее — Господь знает, в этом нет моей вины, — а в том, что именно из-за меня дерево упало не в ту сторону. Из-за меня оно запуталось в ветвях других деревьев».

Он старался не винить в происшедшем Язона и Юстицию. «А ведь это они слали мне сновидения о гибнущих отцах, это из-за них я так перепугался, что всю ночь пролежал не сомкнув глаз, в результате чего мой отец все равно что умер». Может, это с самого начала входило в их планы? Может, они специально показали ему смерть Эйвена, чтобы он искалечил собственного отца? Но что тогда означает смерть Хума? Какие еще сюрпризы его ждут? Однако когда он так думал, ему становилось стыдно, поскольку только благодаря сну о путешествии Стипока в Небесный Град он продолжал двигаться вперед. Без помощи сна он никогда бы не привез отца домой.

Жители деревни чуть ли не на руках его носили. Лэрд, великий лесник, который спас жизнь своему отцу и, преодолев незнакомые чащобы, привез однорукого Эльмо домой. Медник все время обещал написать песнь об этом подвиге, тогда как остальные мужчины, которые раньше смеялись над Лэрдом, теперь обращались к нему с невиданным уважением. По сути, даже с благоговением: с почтенным трепетом умолкая, когда он входил в комнату, каждый раз спрашивая его мнение, как будто он обладал неизмеримой мудростью. Лэрд вежливо отвечал на эти знаки внимания — с чего бы это ему отказываться от их любви? — но каждая похвала, каждая почесть ранила его глубоко в сердце, ибо он-то знал, что заслужил скорее хулу, нежели хвалу.

Убежищем для него стала книга. Слишком много надо записать, твердил он себе — о Стипоке, о Хуме, о Виксе и Дильне. Поэтому целыми днями он сидел, закрывшись в комнате Язона, писал и писал. Вниз он спускался только за тем, чтобы поесть и исполнить домашние обязанности за отца, который, бледный как смерть, лежал на своей постели. Хотя, как правило, и этого не требовалось, поскольку, стоило Лэрду только подумать о том, что еще следует сделать, как он обнаруживал, что Язон уже почти управился с этой работой. Лэрду было нечего сказать Язону, и он молча удалялся. Очевидно, Язон видел в мыслях Лэрда потребность трудиться и исполнял за него всю домашнюю работу, чтобы Лэрд мог вернуться к книге. Иногда в душу к Лэрду даже закрадывалось подозрение: а не подстроили ли они все это специально, чтобы он побольше времени проводил за письмом? «Отлично, — думал он, — я БУДУ писать, буду писать как можно быстрее. А когда я закончу, можете убираться на все четыре стороны».

Разговор состоялся в тот день, когда снегу за окном навалило целые сугробы, а дом был наполнен запахами жарящихся колбасок. Склонившись над столом, Лэрд в конце концов добрался до описания смерти Кэммара и Хума. По лицу катились слезы, но он сожалел не об умерших — сердце его тронули слова прощения, с которыми перед смертью Хум обратился к Виксу и Дильне. Постучавшись и не услышав ответа, в комнату вошел Язон — по крайней мере он не стал притворяться, будто бы не знал, что Лэрд совсем не рад его приходу.

— Я знаю, что ты не хочешь меня видеть, — сказал Язон. — Но я все равно пришел. Ты написал обо всем, что знал.

— Мне не нужны больше ваши сны.

— Тогда тебя очень обрадует следующая новость. Ты закончил все истории, которые у меня были и которые стоило увидеть собственными глазами. Теперь я расскажу тебе, как я расстался со своим народом, а затем…

— А затем я отдам тебе пергамент, и вы уберетесь с глаз моих долой.

— А затем Юстиция поделится с тобой воспоминаниями, которые пронесли через поколения мои потомки. Такими, как повесть о меднике.

— Не нужны мне ни ваши сны, ни ваши рассказы.

— Не сердись ты так, Лэрд. Ты должен радоваться тем сновидениям, которые видишь. К примеру, ты можешь извлечь урок из жизни Хума и, вместо того чтобы обвинять себя, меня и Юстицию в страданиях отца, стать таким же великодушным, как Хум, и простить нас всех.

— Да что ты знаешь о Хуме? Что ты понимаешь в нем? — презрительно фыркнул Лэрд.

— Ты забыл, что когда-то я сам отослал мать в колонии, пойдя против ее воли. Точно так же, как ты отрубил руку отцу. В тебе хранится память о каждом страдании, что я перенес за свою долгую жизнь. Узнав Хума, ты полюбил его еще больше — почему меня ты ненавидишь?

— Ты не Хум.

— Ошибаешься. Я Хум — и всякий другой человек, чье сердце продолжает биться во мне. Я перебывал столькими людьми, Лэрд, перевидал столько страданий…

— Тогда почему ты продолжаешь причинять нам боль? Почему не оставишь меня в покое?

Язон ударил по стене кулаком.

— Дурак, неужели ты не понимаешь, что я переживаю сейчас то же самое, что и ты?! Мне передаются все твои чувства! Я знаю тебя и люблю, но если бы я мог помочь тебе, если б мог взвалить на свои плечи хоть часть твоей ноши и исполнить то, что должно быть исполнено…

— Что должно быть исполнено? Чушь собачья! Это все твои желания, не более.

— Верно. И они так же естественны для меня, как для тебя — желание дышать. Пойми, Лэрд, тысячи лет мои дети приглядывали за человеческими мирами, защищали вас от боли и страданий. За все это время, Лэрд, за все эти годы не родилось НИ ОДНОГО человека, который бы походил на Хума! Понимаешь меня? Такие люди, как Хум, Вике и Дильна, невозможны во вселенной, где поступок лишен следствия! Ведь Хума ты так полюбил за то, как вел он себя перед лицом страдания. А кем бы он был без страдания? Умелым плотником, и все. Не переживи он побои отца, не увидь, как его отца пожирает пламя, не стань он свидетелем измены жены и смертей Бессы, Даллата и Кэммара — да, не почувствуй он касания пальчиков Кэммара, когда мальчик прыгнул и промахнулся, какая черта в Хуме заставила бы тебя полюбить его? Какое бы в нем было величие? Что значила бы его жизнь?

Страстность речей Язона поразила Лэрда. Последние несколько недель он сохранял невозмутимое спокойствие, и от этого его ярость казалась еще более ужасной. Но напугать Лэрда было не так-то просто.

— Доведись тебе задать этот вопрос Хуму, думаю, он бы ответил, что с радостью пожертвовал бы этим величием ради того, чтобы прожить жизнь в мире и покое.

— Естественно. Каждый человек предпочитает, чтобы у него все шло гладко. Самые отъявленные негодяи посвящают свою жизнь достижению этой цели — только бы у них все было хорошо. Разумеется, индивидуальные предпочтения не имеют ничего общего с тем, о чем я говорю.

— Конечно, ты-то никогда не относился к людям, которые ради ближнего могут пожертвовать всем. Правда, иногда ты все-таки шел на уступки — когда намеревался воспользоваться этим ради своего грандиозного проекта.

— Лэрд, — сказал Язон, — на самом деле люди вовсе не так индивидуальны, хотя все мы очень любим говорить о собственной исключительности. До того, как я появился в деревне, что ты знал о себе за исключением того, что говорили домашние? Их рассказы о твоем детстве стали твоим взглядом на себя со стороны; ты подражал отцу и матери, от них учился, что значит быть человеком. На твою жизнь влияли поступки и высказывания других людей — тебя ломали и корежили.

— Так что же я, машина, которая подчиняется всем в округе?

— Нет, Лэрд. Как и в Хуме, в тебе есть нечто такое, что заставляет тебя сделать выбор, принять решение — это я, а это не я. Хум ведь мог стать убийцей, не так ли? Или он мог обращаться со своими детьми так же, как отец обращался с ним. Та часть тебя, которая выбирает, и есть твоя душа, Лэрд. Вот почему мы не можем переписать воспоминания одного человека в мозг другого — с некоторыми решениями просто невозможно смириться, ты не можешь вынести воспоминания о каком-то своем поступке, поскольку знаешь — этого ты бы никогда не совершил. Поэтому ты не машина. Но тем не менее ты часть полотна, громадной картины; твоя жизнь толкает других на решения. Тебя почитают за то, что ты спас отца — неужели ты не понимаешь, что своим поступком ты наполнил смыслом жизни множества людей? Кое-кто завидует тебе — но только не твои почитатели. Они любят тебя за твою доброту, и это насыщает добром их самих. Однако если бы не было этой боли, если б не было страха, неужели мы бы стали жить вместе, соединять жизни друг с другом? Если бы у наших поступков не было следствий, если бы все вокруг было хорошо и замечательно, тогда бы мы ничем не отличались от мертвецов, потому что были бы машинами, грамотными машинами, хорошо смазанными и работающими безо всяких перебоев; отпала бы нужда в мыслях и в ценностях, потому что нам не надо было бы ничего решать и нам нечего было бы терять. Тебе так нравится Хум, потому что ты восхищаешься его мужеством, проявленным перед лицом боли и страданий. А полюбив его, ты частично стал им, и те, кто знает тебя, тоже отчасти превратились в него. Вот так мы и выживаем в этом мире — мы воскресаем в людях, которые становятся нами, когда мы уходим. — Язон встряхнул головой. — Я вот говорю-говорю, но ты все равно ничего не понимаешь.

— Я все отлично понимаю, — возразил Лэрд. — Вот только не верю.

— Если бы ты понял, Лэрд, то поверил бы, потому что это правда.

В уме Лэрда раздался голос Юстиции:

«Язон рассказал тебе только полправды, вот почему ты не веришь».

Язон, должно быть, тоже услышал ее слова, потому что лицо его потемнело от ярости. Он прислонился к стене, осел на пол и бессильно прошептал:

— Ну да, я не человек. Пусть будет так.

— Как это не человек? — удивился Лэрд.

— А вот так. Юстиция знает меня лучше всех на свете. Именно это она и сказала Судьям: я не человек.

— Но ты из плоти и крови, как и все остальные.

— Но во мне отсутствует сострадание.

— Вот это верно.

— Я ЧУВСТВУЮ то, что чувствуют другие, но не испытываю к ним жалости. Я увидел вселенную, из которой была изгнана боль, и сказал: «Экая мерзость, немедленно переделайте». А затем остался в ней, поскольку я предпочитаю, чтобы меня окружали страх и страдание, я хочу жить в мире, где присутствует агония сродни тем чувствам, что испытывал Хум, — а значит, в ней может появиться такой человек, как Хум. Я лучше буду жить в мире, где человек способен на такое безумство, как выйти голым в пургу, спасая какую-то неведомую честь, где кузнец, сделав выбор, приказывает: «Отними мне руку и спасешь мне жизнь». Где женщина, увидев, что муж ее вернулся домой без руки, полумертвым, идет к своему любовнику и говорит: «Я больше никогда не приду к тебе, потому что теперь, если мой муж узнает о наших встречах, то может подумать, что я разлюбила его из-за того, что он стал калекой».

Лэрд судорожно сжимал в руке дрожащее перо:

— Ненавижу тебя.

— Твоя мать — женщина, не более того. До Дня, Когда Пришла Боль, у нее не было лица.

— Мы были счастливы и без этих твоих «лиц».

— Ага, а мертвецы вообще счастливее всех. Они не чувствуют боли, не испытывают страха, и самый лучший человек — это тот, кто больше всего похож на реку, текущую туда, куда повелит ей земной уклон.

— Ты радуешься людской боли, только и всего. Вот почему ты пришел сюда — чтобы вновь насладиться ею.

Эти слова прозвучали действительно обидно.

— Думай обо мне, что хочешь, — промолвил Язон. — Но позволь спросить тебя: какой из посланных мною снов ты бы больше всего хотел забыть? Какой из них ты хотел бы навсегда изгнать из своей памяти, как будто его и не было вовсе? Кого из этих людей ты предпочел бы никогда не знать?

— Тебя, — ответил Лэрд.

Голова Язона дернулась, как будто его ударили.

— Кроме меня. Ответь, и Юстиция уберет его из твоей памяти точно так же, как ты стираешь рисунок, нацарапанный в пыли, — так кого?

— Вы уже достаточно наигрались с моей памятью. Оставьте меня в покое.

— Ты дурак. Всю жизнь тебя всячески опекали и защищали, изменяя твои воспоминания. Теперь же ты просишь оставить тебя в покое, однако ненавидишь меня за то, что именно так мы и поступили. Так чего же ты желаешь, мальчик, — безопасности или свободы?

— Я просто хочу побыть один.

— Хорошо, Лэрд, как только смогу, я отстану от тебя, и твоя сокровенная мечта свершится. Однако нам еще надо закончить книгу. Поэтому слушай, и я расскажу оставшуюся часть своей истории. Никаких снов — твоя драгоценная память ничуть не пострадает. Ты готов?

Лэрд отложил перо.

— Давай, только побыстрее, — Хочешь узнать, какова дальнейшая судьба Стипока и его друзей?

Лэрд пожал плечами:

— Рассказывай что хочешь.

Он знал, что эти слова еще больше выведут Язона из себя, но именно этого он и добивался.

— Вике и Дильна, конечно же, поженились. Я забрал их к себе в Звездную Башню, и каждый из них отслужил по несколько сроков мэром города. Я заставил Стипока написать несколько книг о всевозможных машинах, топливе и вообще обо всем — по этим книгам должны были учиться последующие поколения. Затем я забрал на корабль и его; впоследствии он дважды занимал должность мэра. До того как я забрал его, он женился и успел воспитать одиннадцать детей. Спустя три сотни лет население Небесного Града уже насчитывало около двух миллионов человек. Хотя этот город вовсе не походил на Капитолий — в центральной его части жило, ну, может, тысяч двадцать. Люди расселились по всей северной равнине, углубились в леса и горы к югу от Звездной реки — добрались даже до устья Небесной реки. Их связывала единая культура и единая речь — они были единым народом. Тогда-то я и решил, что они уже достаточно твердо стоят на ногах. Они научились всему, чему я мог научить их, поэтому я вывел из Звездной Башни всех Спящих, отобрал несколько десятков из тех, кто никогда не испытывал на себе действие сомека, и принялся рассылать их во все стороны колонии — каждое такое поселение насчитывало порядка пяти тысяч человек. Стипок по морю устремился к пустыне, где некогда потерпел неудачу; Капок и Сара двинулись со стадом из двух тысяч овец на равнины к востоку от пустыни Стипока; Вьен, работник по бронзе, направился в сторону северо-восточных отрогов, а Вике и Дильна повели своих людей на восток. Нойок добрался до лежащих на западе островов, где его скот мог безмятежно пастись, огражденный самим морем. Линкири и Хакс основали по городу на противоположных концах Леса Вод, на той реке, по которой Стипок, Вике и Дильна добирались до Небесного Града. Это что касается судьбы тех, кого ты знаешь, — а ведь было и множество других. Кроме того, одно поселение образовалось независимо от меня — на южных островах поселились люди Биллина. Насколько я слышал, они превратились в дикарей значительно раньше остальных. Но навязанный мной мир не мог существовать вечно. Началась торговля, за которой последовали войны; и далекие земли устремились экспедиции, появились тайны. Все чаще стала звучать ложь, тогда как правда большей частью скрывалась. И все-таки воспоминания о золотом веке Язона бережно хранились и передавались из поколения в поколение. То были времена мирного сосуществования, а люди любят тосковать по навсегда ушедшему золотому веку. Впрочем, тебе-то что рассказывать?

— Во всяком случае, я горюю не по тебе, — огрызнулся Лэрд.

— Когда-последние колонисты покинули Небесный Град, я поднял свой корабль с того места на Первом Поле, где он простоял долгие века. Судно уже не могло летать меж звезд, но это мне было и не нужно. Я вывел его на орбиту, после чего лег в сон. И проспал пятьдесят лет.

— Устроился там, как Бог на небесах, — прокомментировал Лэрд. — Лишь время от времени поглядывал сквозь облака, как там поживает твой мир.

Не обратив внимания на слова Лэрда, Язон невозмутимо продолжал:

— Настоящая работа началась только после того, как я проснулся. Ведь в мою задачу не входило сотворение некоей утопии — я всего лишь хотел научить людей, как работать, процветать и жить, осознавая последствия собственных поступков. Теперь я должен был заняться кое-чем другим. Я чувствовал, что уже подхожу к сорока, да и выглядел я, как сорокалетний, а детей у меня еще не было. Дело в том, Лэрд, что мир Вортинга должен был стать местом, где мой дар будет расти и развиваться. Там он должен был прижиться и стать чем-то большим.

Поэтому я погрузил на челнок кое-какое оборудование и приземлился в самой дремучей части Леса Вод, неподалеку от Западной реки. Я выбрал это место специально — ни один человек просто так не забрел бы туда, дорог не было и в ближайшем будущем не предвиделось. Я очертил круг десять километров в диаметре и оградил его удерживающим барьером.

— Я не знаю, что это такое.

— Естественно. Это невидимая преграда, преодолевая которую, разумные создания испытывают очень неприятные ощущения. Птицы пролетают сквозь нее беспрепятственно. Псы и лошади ведут себя несколько беспокойно. А проблем с дельфинами на этой планете никогда не было — это очевидно. Я поместил излучатель в камень и лазером написал на плите:

ФЕРМА ВОРТИНГА

Родом со звезд, Глаза синее моря. Язона ты сын, Знай свою долю.

— Вижу, ты твердо решил покончить с собственным обожествлением, — съязвил Лэрд.

— Не я начал его — и ты это знаешь, Лэрд. Но я мог воспользоваться им, почему нет? Каждое поселение знало легенду о Язоне, который поднял Звездную Башню в небеса и который когда-нибудь обязательно вернется. Мне надо было всего лишь чуть-чуть изменить ее. За помощью я обратился к Стипоку — не к нему самому, потому что Гэрол к тому времени уже умер, а к его народу. Мэром тогда был его внук по имени Железо. Я не стал открывать им, кто я такой, всего лишь попросил разрешить пожить рядом с ними. Однако люди не слепые — они сразу заметили мои голубые глаза. Моментально пошли слухи, ко мне начали приходить с вопросами, однако я так и не признался, что я тот самый Язон. Прожил я там всего шесть месяцев, но все же успел поведать несколько историй. Этого было достаточно, чтобы по миру распространилась весть, что когда-нибудь к ним явится мой сын — я хотел предостеречь их, чтобы они не ненавидели и не убивали моих детей, когда встретятся с ними. Ты должен помнить, что половину жизни — на тот момент большую половину — я прожил в страхе, что кто-нибудь узнает во мне Разумника и меня тут же убьют.

Через шесть месяцев я женился на дочери Железа, которую звали Дождь, и забрал ее на север, на Ферму Вортинга. А да, не помню говорил я или нет, но мой народ не знал, что причудой судьбы фамилия моя Вортинг, или Истинный. Это имя я дал своей ферме и открыл его ограниченному кругу людей, живших в поселении Стипока. Они должны были следить за моими потомками и защитить мир в случае, если один из моих детей пойдет по пути Радаманда — как-никак в нас текла одна и та же кровь.

Я забрал бедняжку Дождь с собой на Ферму Вортинга. Там у нас родилось семеро детей — это было самое счастливое время в моей жизни. Однако я — не Хум, Лэрд. Я любил своих детей, но любил их меньше, чем все остальное. Думаю, этим я походил на своего отца или, может, на Дуна — мне надо было исполнять свою работу, постоянно учиться; свой долг я ставил выше любви. Ты не ошибся. Все как ты сказал — у меня нет сердца. — По губам Язона скользнула злая усмешка. — По прошествии десяти лет — для меня, Лэрд, это случилось всего год назад — я передал управление излучателем в руки Дождь, научил ее пользоваться прибором и ушел. Я должен был узнать, что получится из всего этого. К чему придет мир. Поэтому я попрощался с Дождь и строго-настрого наказал ей ни в коем случае не покидать Ферму Вортинга — отлучиться можно будет только тогда, когда наступит время выбирать мужа или жену для кого-нибудь из наших детей. Ребенок с голубыми глазами и шагу не мог ступить за барьер, а остальных детей с обычными глазами должны были отослать прочь по достижению совершеннолетия.

— Вот счастливую семейку ты организовал, — пробормотал Лэрд, — заточив детей в такую тюрьму.

— Это было жестоко и отвратительно. Я знал, что они не выдержат неволи. Я просто хотел дать им время — поколения три-четыре, — чтобы число их более или менее выросло. После этого они могли покинуть ферму и отдаться на милость миру. Я не сомневался, что кто-то обязательно восстанет, украдет пульт управления и отключит излучатель. Откуда я мог знать, что они будут настолько терпеливы? Возможно, так случилось потому, что согласно данному Дождь наказу каждая хранительница врат еще до своей смерти обязана была назначить следующую хранительницу из числа своих дочерей или невесток, которая будет контролировать входы-выходы. Если ты помнишь, мой дар передавался от отца к сыну, то есть зависел от пола младенца. Я понятия не имел, что когда-нибудь это правило нарушится — впрочем, действительно долгое время моим даром обладали исключительно младенцы мужского пола. Поэтому ключ от барьера передавался от женщины к женщине — они не обладали моей силой, и поэтому их положение в семье укрепляло обладание пультом управления. Тысячу лет они передавали пульт из рук в руки. Тысячу лет внутри барьера оставались только те дети, которые имели дар заглядывать в людской разум. Вот только я не учел, что изгнанники из Вортинга не будут уходить далеко — лишь немного отойдя от барьера, они основывали собственные фермы, и дочери их становились женами Вортингов. Спустя некоторое время браки между кровными родственниками стали обычной вещью. Моя сила удваивалась и утраивалась. Они стали необыкновенно сильными и в то же самое время необычайно слабыми, они боялись мира и всегда помнили о невидимой стене и камне посредине фермы. Мне следовало предвидеть, что так случится, — но я не предвидел. Я наделил их силами, которыми в воображении человека мог обладать только Бог; но одновременно я уничтожил человечность в их сердцах. Чудо не в том, что они обладали силой, во много раз превышающей мою собственную. Чудо в том, что, когда они наконец покинули Ферму Вортинга, кто-то остался человеком.

— А где был ты, пока твоя прекрасная семейка множилась?

— Я вернулся на корабль, подготовил все и опустил судно на дно моря. Я должен был проснуться только тогда, когда человеческая технология разовьется до такой степени, что меня смогут обнаружить и поднять на поверхность. Или когда остальное человечество наткнется на мой крошечный мирок и разбудит меня. Так или иначе, я посчитал, что как раз тогда мне и следует проснуться. Конечно, я даже не предполагал, что пройдет пятнадцать тысячелетий, но я все равно бы поступил по-своему. Я должен был узнать, нем все кончится.

Лэрд ждал. Но Язон замолк и не говорил ни слова.

— Что и это все? Тогда дай мне час, я запишу твою историю, после чего можешь забирать свою книгу и проваливать на все четыре стороны. И чтоб глаза мои больше тебя не видели.

— Мне очень не хотелось бы расстраивать тебя, Лэрд, но это еще не все. Это лишь конец той части истории, которую мог рассказать тебе я. Остальное тебе во сне расскажет Юстиция.

— Нет! — выкрикнул Лэрд. Он вскочил из-за стола, опрокидывая его. Чернила разлились по полу. — Хватит с меня этих снов!

Язон поймал его за руку и буквально швырнул обратно на середину комнаты.

— Ты у нас в долгу, неблагодарный, самолюбивый щенок! Юстиция привела тебя домой, пока ты дремал там на лошади. Ты обязан нам жизнью своего отца, — Тогда почему она не может просто изменить меня, сделать так, чтобы я ЗАХОТЕЛ видеть эти ваши сны?

— Мы думали о таком выходе, — вздохнул Язон, — но во-первых, нам строго-настрого запрещено прибегать к подобным методам, а во-вторых, ты можешь слишком измениться. Кроме того, ты же сам сказал, чтобы мы не лезли к тебе в разум. Осталось совсем чуть-чуть, Лэрд, потому что мы почти закончили. И сны будут уже не такими ясными и четкими, как прежде. Это уже не воспоминания о непосредственном переживании, какими были воспоминания Стипока, которые он передал мне, а я — тебе. Эти истории передавались моей семьей из поколения в поколение, и теперь от них остались лишь отрывки и жалкие кусочки, которые мои потомки сочли достойными запоминания. То, что тебе приснится сегодня ночью, — самое древнее воспоминание из всех. Прошла тысяча лет с тех пор, как я покинул семью. Это рассказ о том, как мои потомки наконец вырвались из тюрьмы на волю.

— Неужели я обязательно должен увидеть это во сне? Я бы с удовольствием выслушал тебя, — сказал Лэрд.

— Это необходимо воспринимать в виде воспоминания. Если я воспользуюсь словами, ты либо не проверишь мне, либо ничего не поймешь.

В дверь постучались. В комнату заглянула Сала.

— Папа проснулся, — оповестила она. — И по-моему, он ужасно сердится.

Лэрд знал, что спуститься вниз все-таки придется, однако страшно боялся первой встречи с отцом. «Отец понимает, что я натворил». В его память четко впечатался вид искалеченной отцовской руки, нанизанной на острие сломанной ветви. Он до сих пор ощущал, как топор проникает в плоть и расщепляет кость. «Я это сделал», — молча произнес Лэрд. «Это сделал я», — говорил он себе, спускаясь по лестнице. «Это я тебя искалечил», — повторял он, подходя к кровати, где лежал отец.

— Ты, — прошептал отец. — Говорят, это ты привез меня домой.

Лэрд кивнул.

— Лучше бы бросил меня в лесу — и закончил то, что начал.

Холодная ненависть отца была невыносима. Лэрд взбежал наверх и бросился на кровать Язона. Слезы горя и вины хлынули из глаз. Он плакал, пока не заснул. Обнаружив у себя на кровати спящего мальчика, Язон не стал будить его, а улегся на полу, чтобы Лэрд мог увидеть свой сон.

Упряжка волов уныло тащилась по полю. За плугом по ровным бороздам свежевспаханной земли брел Илия. Он не смотрел ни направо, ни налево — покорно следовал за упряжкой, как будто он и волы были одним животным, одним зверем. И действительно, сейчас скорее волы управляли человеком, нежели наоборот. Ум Илии был занят другим. Сейчас он смотрел на мир глазами своей матери, заглядывал в разум к старухе и впитывал каждую подробность ее неописуемого проступка.

— В глазах Мэттью попадаются черные точечки, — сказала она. Ее глаза, естественно, были карими, поскольку родилась она за стеной. — Он не должен оставаться. Ему нужно уйти.

«Да он и сам не прочь убраться отсюда, вот в чем дело, он хочет уйти, потому что ненавидит это место, ненавидит МЕНЯ, поскольку я сильнее его, он хочет удрать от меня за стену, однако нельзя, нельзя. Хоть в глазах его и встречаются крапинки черного цвета, Мэттью все равно обладает силой Вортинга, силой Истинного, поэтому он обязан остаться; пусть его сила не такая, как у всех, но он все-таки ею обладает: он умеет закрываться от меня. Он может закрывать от меня свой разум, не давая проникнуть к себе в мысли. Сколько существует Бортинг, никто не помнит, чтобы среди нас рождался человек, обладающий силой препятствовать взору наших Истинных глаз. Что он там прячет? Да как смеет он что-то скрывать от нас? Он должен, обязан остаться — такого нельзя выпускать в мир, ведь его дети могут перенять этот дар — и тогда мы лишимся своих возможностей. Он должен остаться».

Увидев, что мать уже потянулась к каминной полке, чтобы взять с нее ключ от стены, Илия молча воззвал к остальным: «Придите. Мать собирается открыть врата. Придите».

И они собрались по его призыву — все голубоглазые мужчины Вортинга, все их жены и дети. Молча, не произнося ни слова, потому что им почти и не требовалась речь, они собрались у низенькой каменной стены, отмечающей границу Вортинга. Когда мать пришла выпускать Мэттью, ее уже ждали.

— Нет, — сказал Илия.

— Решения здесь принимаю я, — ответила мать. — Мэттью не принадлежит вам. Он не умеет видеть то, что видите вы. Он не знает то, что знаете вы. С чего мне удерживать его здесь, слепца в мире зрячих, когда там, за стеной, он будет похож на всех остальных?

— Он обладает силой, и глаза его — голубого цвета.

— Его глаза — глаза бастарда, а его единственная сила — сила жить собственной жизнью. Боже, как бы я хотела обладать такой властью.

Илия увидел себя глазами матери, почувствовал страх, который она испытывала перед ним, и в то же самое время понял, что она не уступит. Это разозлило его, и трава мигом пожухла и превратилась в пыль у его ног.

— Не преступай закон Вортинга, мама.

— Закон Вортинга? Закон Истинного гласит, что я есть хранительница ключа и право на решение принадлежит мне. Кто из вас осмелится оспорить это право?

Конечно, никто. Никто из них не посмеет коснуться ключа. Она яростно нажала на него и открыла врата. На толпу обрушилась волна всепоглощающей тишины, стихли все шорохи, ставшие привычными слуху. Врата открылись, и люди были напуганы этим.

Мэттью двинулся вперед, неся на плече узелок со своими немногочисленными пожитками. В руках он держал топор, на поясе висел нож, а в самом узелке лежали головка сыра, каравай хлеба, небольшой бурдюк с водой да чашка.

Но Илия встал перед ним, преграждая дорогу.

— Пусти его, — приказала мать, — иначе я оставлю ворота открытыми навсегда. Твои дети будут уходить за стену, уходить в далекие земли, и вскоре Ферма Вортинга станет таким же обычным местом, как и лес за этой стеной! Дай ему пройти, иначе я исполню свою угрозу!

И тогда Илия подумал, что неплохо было бы забрать у нее ключ и передать его другой женщине, которая в точности будет следовать закону, однако остальные, уловив эту мысль, запретили ему это и сказали, что убьют его, если он отважится на такое.

«Вы недостойны чести жить здесь, — прозвучал его голос в их мыслях. — Вы прокляты. И будете уничтожены, поскольку помогли ей преступить закон».

В молчаливом гневе Илия отступил в сторону и позволил брату уйти. Затем он вернулся на поле. Там, где ступала его нога, оставалась пожухлая, сморщившаяся трава, эдакая тропинка смерти. Илия был в ярости, и в нем бурлила смерть. Он видел, что мать заметила его гнев, и это хоть немного порадовало его. Он почувствовал, что двоюродные братья и дядья тоже были встревожены. «Ни разу Вортинг не видел человека, подобного мне. Вортинг не зря наделил меня такой силой — именно сейчас, во времена, когда закон нарушается женщиной, которая не понимает, какую опасность представляет собой ее любимый сыночек. Вортинг создал меня в годину бед, и я не позволю Мэттью избегнуть наказания. Месть поможет свершиться закону».

Он еще не решил, какой именно будет эта месть. Он просто позволил гневу расти. Вскоре мать начала сморщиваться, как трава, ее кожа высыхала и опадала струпьями, язык распух и еле шевелился во рту. Она пила и пила, однако ничто не могло утолить ее жажды. Спустя четыре дня после ухода Мэттью она вручила ключ Арр, жене Илии, которая ни в какую не хотела его брать, — передала ключ Арр и умерла.

Арр в страхе взглянула на Илию и сказала:

— Мне не нужен этот ключ.

— Он твой. Исполняй закон.

— Я не могу вернуть Мэттью.

— Я этого и не прошу. Про себя Арр сказала: «Она была твоей матерью».

В ответ Илия также послал ей мысль:

«Мать преступила закон, и Вортинг разгневался на нее. Мэттью тоже преступил закон, и ты увидишь, что сделает с ним Вортинг».

Однако дни сменяли друг друга, и ничего, казалось бы, не происходило. Мэттью ушел недалеко — он бродил среди живших у стены людей, среди братьев, сестер, тетушек и их семей, то есть среди тех, чьи глаза не свидетельствовали своей небесной голубизной о принадлежности к Вортингу, и убеждал их присоединиться к нему. Илия не знал, что у Мэттью на уме — ему было известно только то, что тот говорил остальным. А говорил Мэттью о постройке города, где собирался открыть постоялый двор. Город будет основан в десяти милях к западу, там, где северная дорога пересекает реку и где частенько проходят путешественники. «Мы познакомимся ближе с миром мужчин и женщин», — убеждал он. А самым ужасным из его богохульств было следующее: заложив фундамент своего постоялого двора, он нарек его Вортингом.

В мире существует лишь одно Истинное место, и это Место — Ферма Вортинга.

Прошло два месяца, прежде чем люди поняли, насколько страшной будет месть Илии. Ибо за все это время с неба не упало ни дождинки, каждый день солнце немилосердно палило землю. Приятная сухая погода сменилась жаркими днями, а жаркие дни обратились в засуху. На небосводе не было видно ни облачка, тяжелая влажность исчезла без следа, и воздух стал сух, как в пустыне. Губы трескались и распухали; сухой воздух подобно ножу резал горло; река высохла, и скрытые течением мели превратились сначала в острова, затем — в полуострова, после чего вода вообще застоялась. Листья деревьев в Лесу Вод посерели и бессильно поникли, а поля Фермы Вортинга покрылись коркой иссушенной земли. Не помогали ни колодцы, вырытые совсем недавно, ни вода, которую ведрами таскали из ручейка, когда-то бывшего рекой, — растения бурели, чернели и в конце концов умирали.

Это действовали ненависть и гнев Илии; даже он сам не осознавал своих сил.

Дни шли, люди и животные стали слабеть. Тогда жители Вортинга пришли к Илии и обратились к нему с мольбой. «Ты достаточно наказал нас, — сказали ему. — Наши дети… — шептали они. — Пусть пойдет дождь». Но Илия не мог исполнить их просьб. Не он приказал дождю покинуть эти земли; он всего лишь наполнил себя гневом, а изгнать эту ненависть уже не мог, как бы его ни просили, — не то чтобы он сам не хотел этого.

Он даже сомневался, что это дело его рук. Он слышал, как путешественники, останавливающиеся в новой прекрасной гостинице, выстроенной Мэттью, рассказывали, что такие засухи — обычное дело и что вскоре это бедствие закончится жуткой бурей, которая аж крыши с домов посрывает и затопит все вокруг — такое, мол, случается примерно раз в столетие, таким образом обновляется мир.

Другие твердили, что это всего лишь случайность. Дожди, грозы и бури проходили южнее; засуха миновала стороной и Линкири, что раскинулся далеко на западе, и Хакс, что находился к востоку. А Западная река, берущая начало на Вершине Мира, быстро и весело бежала мимо Хакса, чтобы начисто высохнуть, достигнув их края. «Я сказал, что вы попали в самый центр засушья, — повторяли все без исключения путешественники. — Случайность, просто не повезло».

Дети начали болеть, а поскольку оставшуюся воду приберегали для них, смерть стала косить животных. Белки падали с деревьев, как листья, — их трупики усеивали поля. Крысы дохли под полами, а псы терзали их останки, чтобы напиться крови и прожить еще один час. Лошади околевали прямо в стойлах, а быки, сделав один-два шага, падали замертво.

«Если это моя вина, я хочу, чтобы все это закончилось. Если я вызвал эту засуху, то пусть пойдет дождь». Но сколько бы он ни твердил эти слова, сколько бы ни кричал, обращаясь к небесам, засуха только набирала силу. Жара, ставшая невыносимой, все усиливалась. По лесу бродили специальные команды, которые на месте убивали того, кто смел развести костер; даже в домашних очагах запретили зажигать огонь, поскольку малейшая искра могла спалить Лес Вод от края до края. Через Небесные горы, с низовья реки и с самой Вершины Мира устремлялись в Лес Вод повозки, наполненные кувшинами и бочонками с водой. За бочонок можно было купить ферму, за кувшин — дом, за чашку — ребенка, а за глоток — тело женщины. Но вода означала жизнь, а следовательно, стоила того.

Братья и дядья пришли к Арр и сказали:

«Открой врата и дай нам уйти. Мы должны направиться туда, где продается вода. Даже если придется продать всю Ферму Вортинга, мы пойдем на это ради спасения собственных жизней».

Но Илия, разгневавшись, прогнал их. Что человеческая жизнь по сравнению с Фермой Вортинга?

В ответ они пригрозили ему смертью и привели бы свой приговор в исполнение, если б один из них не воспрепятствовал этому. Что бы Илия ни сотворил с нашим миром, сказал этот человек, он должен остаться в живых, чтобы вернуть все на свои места.

«Чего ж ты ждешь? — наконец спросили они. — Либо убей нас сразу, либо позволь уйти — или ты испытываешь наслаждение, глядя, как мы медленно умираем?»

Жена Илии, Арр, и его сыновья Джон и Адам, пили не больше остальных. Однако они добывали влагу как будто из воздуха или же словно высасывали корнями из земных глубин, ибо горло у них не хрипело при каждом вздохе, губы и носы не кровоточили, и они не кричали по ночам, умоляя о глоточке воды перед смертью. Даже жившие за стеной не страдали так сильно, они хоть могли продать за воду свои души — продать и выжить. А за стену Фермы Вортинга ничто и никто не мог проникнуть.

Однажды Илия услышал мысли Арр — она собиралась открыть врата и впустить продавцов воды. Но Илия прекрасно знал, что творится в сердцах всех его братьев и дядьев, и понимал, что, как только стена откроется, они тут же сбегут, удерут, как Мэттью, и Ферма Вортинга погибнет.

«Она все равно уже погибла, — внушали ему. — Ты оглянись по сторонам. Это ты убил ее».

Но он не дал открыть ворота, и в то же самое время он не мог прогнать засуху.

Наконец, в день, когда горе начало застилать рассудок людей, выжившие понесли все трупы к дому Илии, сваливая тела перед его дверью. Грудные младенцы и дети, матери и жены, старики и юноши — иссохшие трупы образовали поминальный холм во дворе Илии. Он услышал их мысли и запретил им делать это. Он кричал на них, но они все шли и шли. В конце концов его гнев обрел убийственную силу, и они стали умирать, пополняя своими телами то надгробие из мертвецов, которое они же и воздвигли. И вскоре в деревне не осталось ни одного живого человека, за исключением самого Илии, его жены и двоих его детей.

И в агонии ненависти Илия проклял умерших за то, что те сами толкнули его на такой поступок:

«Я не желал вам смерти! Если бы вы встали рядом со мной и удержали моего брата здесь…»

И пока он в ярости кричал на мертвецов, тела их начали дымиться, после чего воспламенились: из животов вырвались струи пламени, конечности заполыхали, как головни, и в небо взметнулся столб дыма. Когда костер вовсю разгорелся, из дома вдруг выбежала Арр и швырнула в огонь ключ, где тот сразу же взорвался — настолько сильно было пламя. А потом она сама бросилась в груду тел друзей и соседей, которых погубила по приказу своего мужа; всем сердцем она проклинала его — ведь именно он не позволил ей открыть врата и выпустить жителей Вортинга на волю.

Только тогда, охваченный безысходным отчаянием, Илия нашел в себе силы разрыдаться. Только тогда он смог подарить воду миру. В то время как он плакал, а его сыновья смотрели на этот кошмарный костер, на западе вдруг появилось облачко. Сначала оно было маленьким — казалось, его можно прикрыть ладонью. Но Мэттью Вортинг сразу заметил его из башни своей гостиницы, из той самой башни, которая поднималась над верхушками самых высоких деревьев и из окон которой была видна Ферма Вортинга. Мэттью увидел облако и крикнул людям своей деревни: «Глядите, вода!»

Их надежда на дождь ворвалась в разум Илии подобно ярчайшей вспышке молнии, его дыхание перехватило от той силы, что скрывалась в этих надеждах, и он возжелал воды силой всех этих людей, в том числе и своей собственной. Гнев, вина и скорбь при виде того, что он натворил, — эти чувства объединились в нем и воззвали к дождю. Облако выросло, поднялся ветер, и хрупкие ветви деревьев задрожали в предвкушении; раздался гром, молния стремительным зигзагом прорезала мгновенно почерневшее небо, и дождь обрушился на лес, словно воды морские. Река сразу наполнилась клокочущим потоком, землю немилосердно хлестали безжалостные капли, деревья вспыхивали от ударов молний, но дождь быстро гасил случайные пожары.

Затем глазами жителей деревни Илия увидел тот единственный пожар, которому он мог порадоваться. Воспламенилась башня гостиницы Мэттью, и его брат был внутри; однако Мэттью поднял руку, и огонь мигом угас, сгинул, словно его и не было вовсе. «Я был прав, — подумал Илия. — Я был прав, он солгал нам, он мог не только закрываться от нас, в нем крылись куда большие силы, я был прав, я был прав».

Буря закончилась, и Ферма Вортинга опустела; даже трупы смыло бурными потоками реки. Ключ сгорел, а значит, исчезла и стена; теперь Илии ничего не оставалось делать, кроме как забрать сыновей, покинуть ферму, дойти до гостиницы брата, расположенной в десяти милях от Вортинга, и просить прощения за то, что он сотворил с миром. «И все же я был прав, — повторял он про себя даже тогда, когда брат радушными объятиями встретил его на пороге и жестоко ранил, назвав Илию совладельцем Постоялого Двора Вортинга. — Я был прав, матери не следовало выпускать тебя».

Но он не стал произносить эти слова вслух. В оставшиеся годы жизни он вообще почти не говорил. Он держал язык за зубами даже тогда, когда Мэттью вывел его сыновей на улицу и сказал: «Видите ту вывеску? На ней написано: «Постоялый Двор Вортинга». Это все, что осталось от Вортинга, от Истинного — вы, ваш отец, я, моя жена да мои еще не родившиеся дети. От Вортинга остались только мы, и слава Богу. Это была тюрьма, и наконец мы из нее освободились».

Лэрд проснулся в темноте и увидел силуэт Язона, стоящего на коленях у постели.

— Юстиция сказала, что сон закончился, — улыбнулся Язон. — Тебя зовет отец.

Лэрд поднялся и спустился по лестнице. Мать склонилась над отцом, держа чашку у его губ. Лэрду тоже захотелось воды, однако он не стал просить. Взгляд отца остановился на мальчике.

— Лэрд, — сказал отец. — Мне снился сон.

— Мне тоже, — кивнул Лэрд.

— Во сне я увидел, что ты винишь себя вот за это. — Он поднял культяшку, оставшуюся от руки. — Мне снилось, что ты думаешь, будто я возненавидел тебя. Клянусь Истинным, это не так. В этом нет твоей вины, я ни в чем тебя не обвиняю, ты по-прежнему мой сын, ты спас мне жизнь, и прости, если я сказал что-то такое, из-за чего ты посчитал виноватым себя.

— Спасибо, — тихо произнес Лэрд. Он подошел к отцу, обнял его и ощутил на своей щеке ласковое касание его губ.

— А теперь иди спать, — повелел отец. — Извини, что я поднял тебя, но я бы не вынес, если бы ты до утра хранил эти чувства в своем сердце. Клянусь Язоном, ты самый лучший сын, что может родиться у мужчины.

— Спасибо, — еще раз промолвил Лэрд.

Он направился было к своей маленькой кроватке у очага, но Язон поймал его за руку и повел наверх:

— Сегодня ночью ты заслужил ложе получше, нежели эта охапка соломы.

— Да что ты?

— Теперь ты хранишь воспоминания Илии Вортинга, Лэрд. Это не самый приятный сон.

— Это что, действительно было? Поселение Стипока тоже постигла засуха, которая закончилась бурей, но ведь ту бурю никто не вызывал.

— Какая разница? Илия верил, что это он вызвал засуху и он же вызвал бурю. Остальная часть его жизни прошла так, как будто все это случилось в действительности…

— Так было это или нет?

Язон мягко толкнул его в постель и укрыл одеялом.

— Лэрд, я не знаю. Это воспоминания о воспоминаниях. Все ли люди Вортинга погибли тогда? Определенно могу сказать одно: все мои потомки с голубыми глазами произошли от Мэттью и Илии, но, может быть, остальных просто выследили и поубивали. Что же касается той бури, то сейчас никто не умеет управлять погодой. Однако Юстиция может проделывать всякие штуки с огнем и водой, с землей и воздухом. Кто знает, может, и был когда-то среди моих детей человек, который смог учинить такую засуху, что земля превратилась в ад, и такую бурю, что все подумали о конце света. И уж конечно, такая ненависть, какую испытывал он, больше никогда не встречалась. Ни в одной памяти не встретил я подобной ненависти.

— По сравнению с теми чувствами, что испытывал он, — прошептал Лэрд, — моя ненависть к тебе выглядит просто любовью.

— А это она и есть, — улыбнулся Язон. — Все, давай спать.

Глава 10

Под личиной Бога

Отец уже начал вставать с постели, но никто этому не обрадовался. Он хмуро бродил по дому, размахивая оставшимся от руки обрубком и раскачиваясь из стороны в сторону, как дерево на сильном ветру, а если и говорил, то непременно либо рычал, либо огрызался. Лэрд понимал причины его злости, но легче от этого не становилось. Постепенно Лэрд обнаружил, что предпочитает запираться наверху, в комнате Язона, и работать над книгой, а все остальные придумывали собственные способы держаться от отца подальше. Женщины перестали навещать гостиницу, медник стал кочевать из дома в дом, так что вскоре в опустевшей гостиной остались только мать, Сала и Юстиция. Даже мать старалась поменьше видеть отца, все чаще и чаще оставляя его в полном одиночестве. Его гнев и стыд росли с каждым днем, поскольку причину того, что остальные бегут от него, как от чумного, отец видел в собственной увечности.

Исключение составляла Сала. Она неотступно следовала за ним по пятам. Если мать заставляла ее убираться в комнатах, вскоре Сала оказывалась у постели лежащего в мрачных раздумьях отца; если она играла с куколками, они танцевали свой веселый танец у ног Эльмо, сидящего у камина. Взгляд отца останавливался на малышке, и тогда он хоть поменьше шумел и ругался. Когда же он пытался сделать что-нибудь — подкинуть в огонь полено, намолоть гороха на похлебку, — она непременно возникала рядом, поддерживая волочащийся по полу конец бревна, подметая сухой горох, рассыпанный им. И тогда он снова приходил в ярость и, обзывая ее дурой и неумехой, приказывал убираться прочь. Она уходила, но, выждав за дверью, тихонько возвращалась и снова устраивалась где-нибудь неподалеку.

— Если не хочешь навлечь неприятности на собственную голову, — шепнула ей как-то раз мать, — держись от него подальше.

— Но он же потерял руку, мама, — ответила Сала так, будто, по ее мнению, он просто ее где-то оставил.

Однажды вечером, когда в гостиницу зашел поужинать медник и со второго этажа спустился Лэрд, Сала обратилась к отцу, громко объявив:

— Папа, а я видела во сне, куда подевалась твоя рука!

Разговоры мигом смолкли — все с трепетом ждали от отца вспышки гнева. Каково же было общее удивление, когда он спокойно посмотрел на свою дочку и спросил:

— Ну и куда же?

— Ее деревья забрали, — сказала она. — Поэтому теперь ты должен сделать так, как делают деревья. Когда у них ломается ветка, они просто отращивают ее заново.

— Сарела, — грустно прошептал отец, — я ведь не дерево.

— А разве ты не знаешь? Моя подружка может отрастить ее тебе.

И она посмотрела на Юстицию.

Юстиция молча уставилась в крышку стола, как будто не поняла ни слова из разговора. Мгновение превратилось в вечность — взгляды присутствующих были прикованы к Юстиции. Затем Сала расплакалась:

— Почему, почему запрещено?! — выкрикнула она. — Это же мой папа!

— Хватит, — оборвала ее мать. — Садись есть, Сала, и перестань плакать.

Отец хмуро уселся во главе стола.

— Ешьте, — кивнул он и принялся черпать ложкой похлебку, стараясь как можно быстрее закончить ужин.

Язона не было в комнате, но, конечно, не случайно он объявился именно в этот момент. Он подошел к отцу, держа в руках клещи из кузни и пластинку железа.

— По-моему, — сказал он, — из этого получится неплохая коса.

Мать резко втянула в себя воздух, а медник принялся старательно изучать содержимое своей тарелки. Отец, однако, взял кусок железа и, покрутив его, ответил:

— Да нет, слишком короткий для косы.

— Тогда ты должен помочь мне найти такой кусок, из которого получится коса.

— Ко всем прочим своим талантам, Язон, ты еще и кузнец? — невесело усмехнулся отец и потрогал руку Язона, которая была не слабее руки нормального мужчины, однако по сравнению с рукой отца выглядела, как ручка младенца.

Язон, в свою очередь, оценил его мускулы и расхохотался.

— Ну вот и посмотрим, сумеет ли обычный человек, помахав немножко молотом, стать таким, как ты, или надо родиться с твоими руками, чтобы этот молот поднять.

— Ты не кузнец, — возразил отец.

— Может, я на что-то еще сгожусь, устроившись левой рукой кузнеца?

Язон предлагал сделку, а отец умел неплохо торговаться:

— А тебе-то что с этого?

— Практически ничего. Я разве что приобретаю хорошую компанию и могу сделать полезную вещь для мира. Лэрд сейчас пишет о том, чего я не знаю. Я ему не нужен.

Отец улыбнулся:

— Я вижу тебя насквозь, Язон. Но давай попробуем. — Он повернулся к Сале:

— Вдруг и две руки сгодятся там, где раньше я обходился одной.

Он вылез из-за стола и принялся натягивать на себя фуфайки и куртки; Язон же помогал ему, причем отец ни разу на него не рявкнул — просто Язон знал, когда отцу нужна помощь, а когда — нет.

Лэрд проводил их глазами и подумал: «А ведь это мне следовало встать рядом с ним в кузне. Но я должен писать книгу Язона, поэтому он занял мое место рядом с отцом». И все же он так и не смог ни рассердиться, ни обидеться на Язона. Даже обычную ревность не удалось вызнать. Он никогда не хотел быть кузнецом. Он едва сдержал вздох облегчения, увидев, что кто-то другой займет его место у горна.

Спустя полчаса домашние услышали радостный звон молота, доносящийся из кузни, и громкие ругательства отца, отчитывающего Язона во всю мощь своих легких. Тем вечером отец гневно носился по дому, яростно кляня тупоголовых идиотов, которые даже удержать ничего не могут и из-за которых получившейся косой можно будет разве что солому косить. Отец снова обрел интерес к окружающим, и жизнь в доме вновь стала более или менее сносной.

А той ночью Лэрду приснился сон о мальчике из далекого прошлого, который, лежа в постели, открывал для себя сердца людей.

Джон тихо сопел рядом с ним, от него воняло кислым сыром, которого мальчик наелся на ночь, но Адам предпочел не будить его. Пока Джон не спал, Адам не отваживался покидать свое тело. Теперь же он мог спокойно отправлять свой разум скитаться по окружающим домам, не опасаясь, что Джон отвлечет его.

Адам обнаружил в себе этот дар всего несколько недель назад. Он выслеживал белку, надеясь убить ее камнем, и подкрадываясь к зверьку, он беспрестанно твердил про себя: «Не двигайся, только не двигайся». Белки всегда замечали его позднее, чем кого бы то ни было, и он считал, что зверьки не видят его потому, что он настолько ловко и бесшумно умеет подкрадываться. Однако на этот раз белка словно приросла к месту, и даже когда Адам швырнул камень и промахнулся, она не вскарабкалась на дерево. Она по-прежнему сидела и ждала. Уже не прячась, Адам подошел к ней, схватил и ударил о ствол. После этого она вообще больше не шевелилась.

Примерно так же он забавлялся с мальчишками во время купания. Любимым развлечением было топить друг друга в воде, притворяясь, будто тонешь; теперь у Адама это выходило куда лучше, и когда Рэгги нырнул, он заставил его думать, что верх — это низ, и держал под водой, пока легкие мальчика не стали разрываться от недостатка воздуха. После чего Адам отпустил его. Обливаясь слезами, до смерти перепуганный Рэгги стрелой вылетел из воды и ни в какую больше не хотел купаться, как бы ни уговаривали его остальные. Однако вскоре мальчишки поняли, что творится что-то неладное, поскольку еще несколько из них чуть не захлебнулось. Тогда они испугались и заявили, что в воде поселилось чудовище и что они никогда больше не будут здесь купаться.

Но все это были детские шуточки. Теперь Адам развлекался несколько по-иному. Бодрствуя ночи напролет, он бродил по умам жителей Города Вортинга. Перво-наперво он наведался к Еноху Бочкарю — Адам любил забавляться с ним, когда тот навещал свою жену. Прошлой ночью перед самой развязкой он лишил его силы, и Енох сразу обмяк, как вялый лист. Сегодня он удерживал его до последнего, целый час не давая кончить, — он издевался над ним до тех пор, пока жена, которая давным-давно уже удовлетворилась, не запросила у мужа пощады. И как ни ругался Енох Бочкарь, как ни призывал Язона, желание, переполняющее нижнюю часть его живота, так и не дало ему заснуть.

Затем Адам отыскал тетушку Мельничиху, которая держала кошек. Вчера он заставил ее любимицу зашипеть и разодрать ей руку в кровь, так что тетушка полночи провела в рыданиях. Сегодня он подучил ее сунуть голову кошки под жернов. Прежде один вид раздавленной кошки удовлетворил бы Адама, но сейчас он испытывал куда большее удовольствие, заглядывая в мысли тетушки Мельничихи и слушая ее причитания: «Что же я натворила?! О Господи, что я наделала!»

И Рэгги — подшутить над ним всегда было приятно, поскольку, во что бы мальчишки ни играли, он всегда верховодил. Адам заставил Рэгги вылезти из кровати и снять ночную рубашку, после чего направил его к дому Мэри, дочери рыбака, и поставил у самой двери, где заставил его играться с собой, пока отец Мэри не выбежал и не прогнал мальчишку пинками и проклятиями. О да, ночка выдалась здоровская.

В мечтах своих он превращал каждого человека, в разум которого проникал, в маленький иссохший труп и добавлял его тело к куче других мертвецов, сваленных у дверей. Ну как, папа? Хватит или еще?

Он заставил Анну Пекаршу думать, будто в ее грудь въедаются маленькие паучки, и она принялась царапать и драть себя с такой силой, что вскоре ее высокие холмики превратились в месиво из крови и мяса. Ее мужу даже пришлось связать ей руки.

Ну что, хватит?

Сэмми Брадобрей отправился в свою парикмахерскую и затупил все свои лезвия.

Еще?

Ведди, та, что живет выше по улице, укачивала дремлющего ребенка, и вдруг младенец перестал дышать, и что бы она ни делала, ничего не помогало.

Хватит.

Просто перестал дышать и…

— Прекрати.

Адам открыл глаза. В дверном проеме стоял отец. Рядом с Адамом беспокойно зашевелился Джон.

— Прекратить что, пап? — невинно осведомился Адам.

— То, что ты получил от Язона… Не для того был дан этот дар.

— Не понимаю, о чем ты. — В доме вверх по улице младенец вновь задышал, и Ведди расплакалась от облегчения.

— Ты мне не сын.

— Я всего лишь играл, папа.

— С болью других людей? Если ты еще раз посмеешь поиграться с кем-нибудь, я убью тебя. Вообще мне прямо сейчас следовало бы тебя убить.

Сжимая в руках кусок веревки с завязанными на ней узлами, Илия вытащил Адама из постели, задрал ночную рубашку и принялся стегать его.

— Папа, не надо! Папа, нет! — закричал из постельки маленький Джон.

— Ты слишком мягкосердечен, Джон, — проговорил отец, покряхтывая от силы ударов, которыми он охаживал непокорного сына. Адам, извиваясь что было сил, пытался вырваться из хватки отца, и удары беспорядочно сыпались на спину, живот, бедра и голову. В конце концов Адам сделал то, на что прежде никогда не осмеливался — он заставил отца ЗАМЕРЕТЬ.

И Илия замер.

Адам наконец высвободился и с удивлением оглядел отца.

— Я сильнее тебя, — заявил он и рассмеялся, несмотря на жгучую боль от налившихся кровью рубцов.

Он взял из руки отца веревку и задрал его ночную рубашку. Хлестнул его.

— Нет, — прошептал Джон.

— Прикуси язык, иначе и тебе достанется.

— Нет, — громко произнес Джон.

В ответ Адам перепоясал веревкой живот отца. Илия даже не поморщился.

— Видишь, Джон? Ему не больно.

— А почему папа не шевелится?

— Ему нравится.

Размахнувшись ногой, он изо всех сил пнул отца в пах. И снова ни звука; только от удара Илия потерял равновесие и повалился на спину. Беспомощно распростершись на полу, он бессмысленно взирал на окружающий мир, похожий на один из трупов, сваленных в ту кучу. «Что ты здесь делаешь, папа? Ты ж лежишь на куче трупов! С мамой хочешь сгореть? Достаточно ли ты иссох?» Адам пинал, бил кулаками лежащего на полу человека, пока Джон вдруг не закричал:

— Дядя Мэттью! Дядя Мэттью!

И тут же Адам почувствовал, что какая-то неведомая сила поднимает его в воздух и швыряет о шкуры, висящие на стенах.

На пороге чердачной комнаты возвышался дядя Мэттью.

— Одевайся, — приказал он.

Адам попытался было и его заморозить, как Илию, но никак не мог нащупать его разум. Внезапно он ощутил, как где-то внутри разгорается страшное пламя. Согнувшись пополам, он боролся с желанием вцепиться себе в живот, разодрать его и выпустить огонь наружу. Затем он почувствовал, как начали таять глаза, таять и стекать по щекам. В ужасе он заорал и попытался удержать их на месте. Затем стали ломаться ноги, рассыпаясь на кусочки, как у сахарного человечка, и он становился все ниже и ниже. Нагнувшись, он увидел, как вниз посыпались целые куски плоти — на полу валялись его уши, нос, губы, зубы и язык. Глазами, растекшимися по половицам двумя лужицами густого желе, он смотрел снизу вверх сам на себя — на свое пустое лицо, чистую, абсолютно гладкую кожу, посредине которой чернела зияющая дыра рта. Вдруг он увидел, как что-то полезло из дыры — то было его сердце, за которым последовала печень, а потом — желудок, кишки. Тело его извергалось наружу, самоопустошалось до тех пор, пока он не стал легким и невесомым, как шапочка одуванчика…

Он бессильно опустился на пол, рыдая и моля о прощении, о милосердии, упрашивая, чтобы ему вернули тело.

— Адам, — тихо спросил с постели Джон, — что с тобой?

Адам коснулся лица и обнаружил, что все на месте, как и должно быть. Он открыл глаза — он мог видеть.

— Простите меня, — прошептал он. — Я никогда больше не буду этого делать.

Илия сидел, прислонившись к стене, и плакал.

— Мэттью, — причитал он, — что же я наделал? Что за чудовище воспитал?

Мэттью покачал головой:

— Ты не виноват. Если бы это сделал ты, то таким же был бы и Джон. Ребенок такой, какой он есть — он ест то, что даешь ты, но пища обращается в его собственное тело.

Лицо Илии озарилось пониманием, и губы его, несмотря на боль, растянулись в улыбке.

— Я все-таки был прав. Как я и говорил, ты один из нас.

— Пожалуйста, не надо, — прошептал Адам.

— Ты и твой отец, — повернулся к нему Мэттью. — Ни один из вас не понимает, зачем вам была дана эта сила. Неужели ты думаешь, что Язон создал нас, чтобы мы вечно гнили на той ферме, Илия? Или зло шутили над людьми, которые не могут себя защитить? С этого момента я буду следить за вами, за вами обоими. Я не позволю вам причинять вред людям. Вы уже достаточно натворили несчастий в своей жизни. Настало время учиться исцелять.

Адам прожил в гостинице Мэттью еще два года. Затем, поняв, что больше ему не выдержать, бежал, украл лодку и спустился вниз по реке к Линкири. По пути он вернулся мысленным взором на Постоялый Двор Вортинга и отыскал сына дяди, маленького Мартина, совсем еще малыша, который только-только научился произносить первые слова. Он заставил мальчика сказать: «Прощай, дядя Мэттью». И убил его.

Приготовившись, он стал ждать ответного удара от Мэттью, но так и не дождался. «Я вне его досягаемости, — вдруг понял Адам. — Наконец-то мне ничего не грозит. Я могу делать что захочу».

Он добрался до Небесного Града, столицы мира. Где бы он ни шел, везде Адам чувствовал себя в полной безопасности, да и кто мог пожелать ему зла? И он никогда не голодал, поскольку все были только рады поделиться с ним пищей. Появившись в Небесном Граде, он затаился и стал выжидать. Он хорошо усвоил урок, преподанный дядей Мэттью: его сила не предназначена для игр. Как и все дети, обладающие голубыми глазами, он читал надпись, выведенную на плите посреди Фермы Вортинга: «Родом со звезд, глаза синее моря. Язона ты сын, знай свою долю». «Я первым покинул Лес Вод. Я сын Язона. И не удовольствуюсь клочком земли, какой-то жалкой гостиницей. Вот мира мне как раз хватит».

И потихоньку, постепенно он начал овладевать этим миром.

Власть явилась к нему в виде девочки, уже почти девушки, внучки Елены из Нойока. Она жила во дворце, постоянно прячась по углам, под лестницами, за занавесками. Не то чтобы за ней никто не присматривал. Наверняка некоторым слугам вменялось в обязанность приглядывать за нею. Но все равно на нее никто не обращал внимания, поскольку у нее был младший брат, а право правления Нойоком передавалось по мужской линии — старшему представителю рода. Елена из Нойока была просто опекуншей своего внука Иввиса и пока что правила за него. А кто такая Ювен, внучка-невидимка? Когда Адам впервые посетил дворец Елены, он сразу заметил Ювен, понял, что она здесь никто, и тут же забыл о ее существовании.

Прошел год, и Адам стал незаменимым человеком при дворе Елены из Нойока. Он быстро поднялся по служебной лестнице, однако подозрений его внезапное возвышение ни у кого не вызвало — он специально рассчитал все, чтобы выглядеть весьма даровитым, но вполне обыкновенным юношей, обязанным процветанием своему врожденному гению. Теперь улаживать всякие деликатные дела Елена посылала исключительно Адама — из любой ситуации он извлекал всю возможную выгоду. Теперь именно Адам отбирал для Елены слуг и охранников, ибо подобранные им люди всегда служили честно и преданно; он никогда не обманывал. Когда же он сообщал ей о планах врагов, его информация всегда оказывалась правдивой. Елена процветала. Весь Нойок процветал. А лучше всех жилось Адаму. Когда он шел через залы Небесного Града, его провожали взглядами, полными зависти, ненависти, искреннего восхищения или страха.

Так смотрели на него все, кроме Ювен. В глазах Ювен светилась любовь. Каждый раз, завидев ее рядом, Адам отмечал это чувство. Он видел ее воспоминания и знал, что иногда по ночам она наведывается к нему в покои. По ночам она изучала его, вне зависимости спал он один или с какой-нибудь женщиной, разглядывала его тело и удивлялась, как это человек, пришедший ниоткуда, стал вдруг настолько сильным, настолько известным, как он вообще стал кем-то, тогда как ее, дочь лорда, внучку Елены из Нойока, вообще никто и никогда не замечал. «Как же тебе это удалось? — дивилась она. — Как ты узнал то, что знаешь? Откуда исходят те слова, что ты произносишь?»

Но к тому времени как Адам прочел в ее разуме эти вопросы, она уже получила на них ответ. Адам был зачарованным принцем. Адам — человек, пришедший из леса. Она наизусть знала все старые сказания. Адам — Сын Бога. Однажды ночью, когда он поднялся по лестнице на свой третий этаж, намереваясь улечься спать, он вдруг наткнулся на нее. Она стояла опершись о перила. Уже не скрываясь. Она решила, что пришло время открыться миру.

— Чем ты занимался раньше, Адам Уотерс? — спросила Ювен. — До того как появился здесь.

Она запрыгнула на перила и угрожающе закачалась над высоким лестничным пролетом.

— Я находил маленьких девочек, которые искали смерти, и сталкивал их в лестничные колодцы, — ответил Адам.

— Мне уже четырнадцать, — сообщила Ювен, — и мне известна твоя тайна.

— У меня нет тайн, — поднял бровь Адам.

— У тебя есть одна очень большая тайна, — продолжала Ювен. — И заключается она в том, что тебе ведомы тайны остальных людей.

— Что ты говоришь? — улыбнулся Адам.

— Ты все время слушаешь. Лично я именно так и узнаю тайны. Все время держу ушки на макушке. Я заметила, как ты обхаживаешь своих посетителей. Мама говорит, ты очень мудр, но мне кажется, что ты просто умеешь слушать.

— Но мы же не хотим, чтобы все люди считали меня слишком умным.

Ювен обвилась вокруг перил, как лоза вокруг ствола дерева.

— Но когда ты слушаешь, — произнесла Ювен, — ты слышишь даже то, о чем люди не говорят.

Адам почувствовал, как по спине его пробежал холодок. Вот уже столько месяцев пробирается он сквозь ряды дипломатов и бюрократов Небесного Града, и никто пока еще не догадался о его тайне. Сколько людей, услышав его произнесенные шепотом слова, в страхе отшатывались и бормотали: «Кто тебе рассказал это? Откуда ты узнал?» Но никто не говорил: «Ты слышишь даже то, что люди не говорят». Адам уже обдумывал смерть Ювен. Конечно, ее бабушка расстроится, но не сильно. От этого ребенка ей было мало толку: единственная выгода — выдать внучку замуж из политических соображений. Это дитя не любили. Адам не чувствовал себя в долгу перед Еленой из Нойока. Он был выгоден ей так же, как и она ему, поэтому они были в расчете; он не был обязан ей своей жизнью. А сейчас речь шла именно о его жизни и смерти. Ведь стоит людям догадаться, что, вместо того чтобы контролировать целую сеть информаторов, Адам Уотерс пользуется всего лишь способностями собственного разума… стоит этой тайне открыться, как все шантажируемые им выйдут на охоту, и не пройдет и дня, как он будет мертв. «Моя жизнь против твоей, Ювен».

— И как же это я могу их слышать? — поинтересовался Адам.

— Ты лежишь на спине в своей постели, — объяснила Ювен, — и слушаешь. Иногда улыбаешься, иногда хмуришься, а как проснешься, начинаешь писать письма, наносить визиты или идешь к бабушке. «Губернатор Грэйвсенда хочет столько-то, и не больше» или «Банк Вьена вкладывает все золото в строительство шоссе, и сейчас они покупают выше номинальной стоимости». Это дает тебе власть. Когда-нибудь ты станешь править миром.

— А разве ты не знаешь, что, если ты будешь всем говорить об этом, кто-нибудь может поверить тебе, и тогда моя жизнь окажется в опасности?

«Сейчас я могу заставить перила переломиться — но что, если при падении она всего лишь покалечится?»

— Я умею хранить секреты. И никогда никому не открою твоей тайны, если ты кое-что мне пообещаешь.

«Я могу сделать так, что в одно мгновение ее охватит пламя и вся она сгорит изнутри, — это будет надежно, только излишне вычурно».

— Ты была милой девчушкой, Ювен, но с возрастом ты становишься настоящей язвой.

— С возрастом я становлюсь необычно интересной девушкой, — возразила Ювен. — И если ты намереваешься убить меня, то можешь не трудиться — я уже все записала. На бумаге. Это будет моим доказательством.

— У тебя нет доказательств. Здесь и доказывать нечего.

— Как любит повторять бабушка, главное в политике — просто намекнуть. Скажи людям, что влиятельный юноша на деле чудовище, и тебе сразу поверят.

Перила громко заскрипели.

— Я люблю тебя, — сказала Ювен. — Женись на мне, избавься от моего братца, и весь Нойок будет у твоих ног.

— Мне не нужен Нойок, — ответил Адам. Перила прогнулись.

— Ты не посмеешь, — улыбнулась Ювен. — Я вторая в очереди на трон Нойока. Я могу помочь тебе.

— Чем же? — осведомился Адам.

— Я много знаю.

— Вряд ли ты можешь знать больше меня.

— Я могла бы стать тем единственным человеком, — произнесла она, — в присутствии которого тебе не пришлось бы притворяться и лгать. Неужели у тебя никогда не возникает желания пооткровенничать с кем-нибудь? Ты живешь в Небесном Граде уже пять лет, вот-вот начнешь крупную игру, и выиграв ее, что ты будешь делать, оставшись один на один с собой?

Перила встали на место.

— Лучше б ты слезла оттуда, — заметил Адам. — Упасть ведь можно.

Она соскочила с перил и подошла к стоящему у стены Адаму. Прижавшись к нему, она спросила:

— Так ты женишься на мне?

— Никогда, — промолвил Адам, обнимая ее и еще крепче прижимая к себе.

— Ты хочешь жениться на настоящей властительнице, да? — уточнила она, приподнимая юбку и кладя его руку на обнаженное бедро.

— Ты не наследница. Престол наследует твой брат Иввис.

Она залезла к нему под тунику и начала играться с его жезлом.

— Ну, и не обязана иметь брата.

— Даже если бы у тебя не было брата, Нойок недостаточно влиятелен для моих планов. И вы никогда не будете властителями мира. — Он мысленно проверил слуг, убедившись, что никто из них не собирается подниматься на третий этаж замка герцогини Елены.

— Тогда почему ты не убил меня? — сердито посмотрела на него она.

Он взял Ювен на руки и понес в ее комнату.

— Потому что ты мне нравишься.

Адам был очень добр и мягок с ней. Он чувствовал все, что чувствовала она, знал, что ей нравится, а что причиняет боль, понимал, когда она еще не готова, когда сама идет навстречу, когда нуждается в страсти, а когда — в нежности. Он был ее единственным представлением о любовнике; умы остальных женщин, которых он брал, переполняли всевозможные образы, а в момент высшего удовольствия с их губ срывались чужие имена. У Ювен был только он. И ей никогда не будет нужен кто-то еще.

— Ты любишь меня, — прошептала она.

— Можешь верить во что угодно, я не буду возражать, — ответил Адам.

Он не торопился. Сомнений в окончательном исходе у него не возникало. Небесный Град — не Ферма Вортинга. Здесь никто не мог воспрепятствовать ему, никто не мог потягаться с ним силой. Принимая вызов на дуэль, он заранее знал, что победит, — и побеждал до тех пор, пока не прекратились вызовы. Когда кто-то осмеливался угрожать ему, он тут же убирал злопыхателя с дороги. Он мог обольстить кого угодно, когда же он уставал от лести, то принимался запугивать, соблазнять или в крайнем случае низвергать в пыль тех, кто решился встать у него на пути.

Вот только с Зофрил из Стипока он никак не мог совладать. Зофрил славилась своей честью и верой — она единственная из всех правителей мира ни разу не солгала. Когда она не могла открыть всю правду, она умолкала, но зато когда она говорила, слова ее острыми клинками вонзались в сердца слушателей. Ее боялись даже те властители, чья армия во много раз превосходила ее войско, потому что знали: люди Стипока искренне любят Зофрил, и она относится к ним с не меньшей любовью; они с радостью умрут за нее, как умерла бы она за свой народ. Ее нельзя было вовлечь ни в один сомнительный заговор, поэтому она не участвовала ни в чьих планах, оставаясь постоянной угрозой для всех: выступи ее армия на чей-либо стороне, равновесие сразу бы сместилось в пользу того, кого она поддержала. Пока же она предпочитала не вступать ни с кем в союз, поэтому каждая держава больше всего на свете опасалась того, что когда-нибудь Зофрил встанет на сторону ее врагов. Люди всех наций приговаривали: «Язон, должно быть, очень любит земли Стипока, раз подарил им такую женщину, как Зофрил».

— Я завладею властью Зофрил и завоюю ее любовь, — заявил Адам. — Она будет принадлежать мне.

— Она уже старуха, и ты никогда не сможешь полюбить ее, — возразила Ювен.

— Но получив власть над Стипоком и Нойоком, — сказал Адам, — я сразу получу власть над всем миром.

— Нойок пока еще не твой, — напомнила Ювен. — Пока что он бабушкин.

Адаму не хотелось спорить. Ему не нужно было говорить: «Твоя бабушка принадлежит мне, и ты принадлежишь мне, и твой маленький братик Иввис также принадлежит мне». Город безраздельно принадлежал ему; Ювен просто знала это, вот и все. И это знание давало ей чувство свободы, поскольку, в отличие от своих родственников, она прекрасно осознавала, чем она обладает, а чем — нет.

Елена из Нойока совсем состарилась, а Иввису было всего двенадцать. Чувствуя приближение смерти, она решила заранее объявить имя будущего регента — конечно, ее выбор остановился на Адаме. Вскоре после этого она умерла — ее корабль потерялся в море. Адам исправно выполнял обязанности регента, защищая своего подопечного от опасностей и всячески наставляя его на стезю добродетели. Юноша рос на глазах двора Небесного Короля — он словно воплощал идеального правителя. В этом мире регентов чаще свергали мечом, а не законом, поэтому поступок Адама удивил всех без исключения — тот отдал власть в руки Иввиса за два года до положенного срока, поскольку юноша уже вполне мог править и сам. Весь мир восхищался благородством Адама, который беспрекословно занял прежнее место в рядах придворных советников. Никто не подумал ничего плохого, а если кто-то что-то и заметил, то счел это счастливым совпадением, ибо случилось все это как раз тогда, когда старшая дочь Зофрил, к сожалению, единственная выжившая из всех детей правительницы, достигла совершеннолетия. Лишь Ювен обратила на это внимание.

— Раз ты смог убить братьев Гаты, то почему ты не убил моего? — спросила она Адама. — И почему не удержал власть в своих руках, когда представилась удобная возможность?

— Тебе никогда не приходило на ум, что иногда я предпочитаю завоевывать доверие людей добротой, а не тайным давлением?

— На МЕНЯ ты никогда не давил.

— Просто это не требовалось.

— Она не так красива, как я. Что привлекло тебя в Гате? Почему ты женишься на ней, а не на мне?

— По одной простой причине, — пожал плечами Адам. — Она девственница.

Ювен пнула его ногой. Адам рассмеялся и пошел на встречу с Зофрил.

— В течение нескольких последних лет умерли все мои сыновья, — сказала Зофрил Адаму. — Когда-то я надеялась, что, повзрослев, они станут похожими на тебя. Адам, настало время подыскивать мужа моей дочери, и желание ее сердца — мое желание: ты заменишь мне сына и поможешь ей править Стипоком, когда я уйду.

— Я бы сразу ответил согласием, — понурился Адам, — но не могу обманывать тебя. Я не тот, за кого себя выдаю.

— Народ считает тебя мудрейшим и благороднейшим из всех людей, — возразила Зофрил.

— Нет, — покачал головой Адам. — Я обманул мир и все эти годы скрывался под чужой личиной.

— Так кто ты, если не Адам Уотерс?

— На самом деле меня зовут Вортинг. Думаю, тебе известно это имя.

— Сын Язона, — еле слышно прошептала Зофрил.

— Я подумал, что, прежде чем отдавать замуж свою дочь, ты должна узнать об этом.

— Ты, — промолвила она, не веря своим ушам. — Тысячу лет тайные ритуалы мужчин и женщин Стипока посвящались имени Вортинга, сыну Язона. Увидев твои глаза, цветом напоминающие чистое небо, я призадумалась.

При виде твоих достоинств, присущих самому чистому из всех мужей, мной овладела надежда. А теперь, Адам Вортинг, теперь я узнала тебя. Я умоляю тебя принять мою дочь и мое королевство, если ты считаешь нас достойными такой чести.

Она собственноручно возложила ему на голову корону из железа и вложила в руку железный молот, а он поклялся, что никогда в кузнях Стипока не будут ковать мечи, как клялись до него все правители королевства. Весь мир взирал на него с любовью или ревностью, а люди Стипока почитали его так, будто он с рождения жил среди них.

Все-таки Адаму было свойственно некоторое милосердие. Только после смерти Зофрил он сбросил свою маску.

Воспользовавшись как предлогом жалким заговором Вьена и Капока, Адам разослал армии Стипока и флот Нойока во все королевства мира. Кровь бурными потоками лилась по земле, ужас сеял свои семена. Враги Адама не могли выстоять против него. Вражеские армии тщетно гонялись за ним, пока в один прекрасный день он не объявлялся прямо у них за спиной; охранники поднимались против господ, безжалостно убивая тех, кому раньше служили верой и правдой. Через три года, впервые с тех пор, как Язон поднял свою Звездную Башню в небо, миром стал править Небесный Град. Адам нарек себя Сыном Язона, истинным Небесным Королем.

В те времена еще встречались искренние его почитатели. Однако за годы его тирании народ понял, каков Адам на самом деле. Какой еще власти он мог возжелать, когда вся власть в мире уже принадлежала ему? Прибегнув к пыткам и убийствам, он принялся изучать тайны смерти и боли, проникая в мозг жертвы и переживая вместе с ней эти ощущения. Он низвергал великих мужчин, прекраснейших женщин, разорял самые знатные семейства. Он получал удовольствие с добродетельными дочерьми благородных домов, после чего продавал их как шлюх. Он обложил народ нестерпимыми налогами, сдирая три шкуры, так что разруха поселилась даже в самых плодородных землях; когда же люди достигали такой степени отчаяния, что готовы были пойти на что угодно ради кусочка хлеба, он забирал их в рабство и отправлял на постройку собственных памятников. Казалось, он поставил перед собой задачу доказать миру свое могущество и убедить всех, что, как бы его ни ненавидели, он все равно будет править, все равно удержится у власти. Его жена Гата рыдала при виде того, каким он стал; любовница Ювен лишь подначивала его, поскольку любила радость власти еще больше него самого. Основываясь на описаниях звездного корабля Язона, в Небесном Граде она выстроила Звездную Башню тех же самых размеров и формы и покрыла ее серебром. Под фундаментом башни было похоронено пять тысяч мертвецов. Любого же, кто осмеливался выступить против Адама и Ювен, безжалостно казнили, чтобы весь мир видел, как поступают с ослушниками, и слышал вопли бунтовщиков. «Я — Сам Господь», — в конце концов заявил Адам, и никто не посмел ему перечить.

Однако жил Адам в постоянном страхе. Ибо когда-то он послал в некую деревушку, расположенную в Лесу Вод, целую армию; солдаты перебили ее обитателей и привезли ему головы. Он внимательно всматривался в мертвые лица, в распахнутые от удивления глаза, но ни у кого не обнаружил глаз, чистых, как небо. Ни одно из этих лиц не принадлежало ни его отцу Илие, ни дяде Мэттью, ни брату Джону. И он понял, что где-то на этой земле живут сейчас люди, которые могут читать его мысли. И, как Мэттью, они все умеют скрывать от него свои умы. Ночами ему снились кошмары, в которых Мэттью разрубал его лицо на части. От собственного крика Адам просыпался и каждый раз судорожно обыскивал умы придворных в надежде найти человека, который либо сам встречался с голубоглазым мужчиной, либо слышал от кого-то, что в мире объявился человек, чья сила может соперничать с силой самого Адама.

«Бедный я, — думал тогда Адам. — Не будет мне счастья в этом мире, пока я не обнаружу и каленым железом не выжгу все свое семейство».

— Сын Язона, — презрительно процедил Лэрд. — Так вот к чему привели твои великие планы?

— Ты должен признать, что мой эксперимент по скрещиванию дал превосходные результаты. О такой силе мне не приходилось даже мечтать. Я не могу управлять мыслями или поступками других людей. Все, что мне подвластно, — это заглядывать к ним в разум, копаться в их воспоминаниях. И не очень-то верь сну — Адам вовсе не был таким уж чудовищем. Просто воспоминания о нем хранили те, кто ненавидел его лютой ненавистью. Он был дьяволом, Абнером Дуном мира Вортинга. Но нельзя забывать, что жил он в жестокое время, а следовательно, отличался от других правителей только тем, что значительно больше преуспел в насаждении своей власти. Не он изобрел профессию палачей, хотя и с охотой пользовался их услугами. Это был очень плохой человек, и все же, если исходить из стандартов, принятых в его время, он не был монстром. Но я могу ошибаться. Опиши его таким, каким он тебе приснился, и ты не солжешь.

— А как же остальные — его отец, дядя, брат?

— О, его отец умер от отчаяния вскоре после побега Адама. Брат — его судьбу ты уже знаешь. Он стал медником, целителем и верным другом лесных птах. Что же касается Мэттью, то его сын, Мартин, не погиб. За тридцать лет продвижения Адама к вершинам власти Мартин успел подрасти; он зачал сына, которого назвал Амос, и после смерти отца унаследовал гостиницу. После трагической гибели Джона Медника, которая случилась в год венчания Адама и дочери Зофрил, Мартин и Амос уехали жить в Хакс, туда, где Западная река ниспадала с Вершины Мира. Они стали торговцами.

Амос смотрел из окна своей башни на улицы и крыши Хакса. Он почти не спускался вниз — даже работал в башне, оставляя корм для птичек на подоконниках. Птицы прилетали к нему всю зиму и все лето, и ни разу он не обманул их ожиданий. Иногда, когда целые стаи, хлопая крыльями, резвились вокруг его кабинета, ему казалось, что наконец-то он стал во всем похож на своего дядю Джона Медника, который лежал в могиле в Вортинге.

— Ты должна помнить дядю Джона, — сказал Амос.

— Лично я его не помню, — ответила его младшая дочь Вера. Она обожала цепляться к словам.

— Ты знаешь все, что помню о нем я.

— Зря он позволил осилить себя. Надо было попробовать изменить тех людей.

«Ах, Вера, — вздохнул Амос. — Из всех моих детей неужели именно ты будешь первой, кто не снесет ношу, которую мы взвалили себе на плечи?»

— Да? И каким же образом?

— Он мог бы заставить их остановиться. Зря он позволил им расправиться с собой.

— За это они заплатили собственными жизнями, — ответил Амос. — Их головы были отрублены и доставлены в Стипок-Сити на досмотр Сыну Язона.

— Кстати, — подняла пальчик Вера, — вот еще один, кого следует остановить. Почему мы позволяем такому человеку, как он…

Амос мягко закрыл ей ротик.

— Джон Медник был лучшим из нас. Он обладал бесконечным терпением. Ни один из нас не может похвастаться тем же. Но мы должны стараться.

— Почему?

— Потому что Сын Язона тоже один из нас.

Он внимательно следил за ее лицом. Она уже не ребенок и обладает определенными способностями, поэтому вряд ли ее что-нибудь удивит, но это была самая страшная и опасная из всех тайн — ее открывали только тем, кто достиг зрелого возраста. «Достигла ли ты этого возраста, Вера? Или нам придется поместить тебя в камень ради сохранения тайны, ради спасения мира? По отношению к самим себе мы способны быть более чем жестоки, чтобы к миру отнестись с мягкостью и добротой».

— Сын Язона?! Как он может быть одним из нас? Чей он ребенок? У тебя семь сыновей и семь дочерей, а у дедушки, не считая тебя, было трое наследников и семь дочерей. Я прекрасно знаю всех своих братьев и сестер, племянников и племянниц и…

— И держи язычок за зубами. Разве ты не знаешь, что твои братья и сестры сейчас следят за малышами, чтобы те случаем не подслушали нас? У нас нет времени на пустую болтовню. Я должен еще многое тебе рассказать.

— А почему у нас нет времени?

— Потому что Адам и его дети спят, — объяснил Амос, — и скоро они проснутся, но до этого ты должна сделать свой выбор.

— Какой выбор?

— Помолчи, Вера. Выслушай меня и все поймешь.

Вера замолкла, лихорадочно пытаясь найти ответ на свои вопросы в разуме отца.

— Глупая девчонка, неужели тебе не известно, что я без труда могу закрыть свой разум от тебя? Неужели ты не знаешь, что именно этим мы отличаемся от Адама и его детей? От нас ему не уберечься, а вот мы умеем прятаться от его мысленного взора. По силам мы примерно равны, но зато мы умеем скрываться от него. Это делает нас сильнее.

— Тогда почему мы не можем сбросить этого подлеца с трона?! — воскликнула Вера. — Он не имеет права владеть миром!

— Да, не имеет. А что, у тебя есть лучшая кандидатура на его место? Кто займет трон?

— Да зачем миром вообще править?

— Потому что свобода не может существовать без власти. Если люди не следуют по обозначенной тропе, не повинуются законам, не объединяются хотя бы время от времени, чтобы высказать единое мнение, значит, порядок в мире рухнул. А будущее, в котором отсутствует порядок, непредсказуемо, ибо люди не знают, на что надеяться. Когда же будущее непредсказуемо, когда никто не может предугадать, что будет завтра, как можно говорить о каких-то там планах? Какой тут можно сделать выбор? Только власть поддерживает свободу. Я что, должен заново объяснять тебе то, что ты узнала еще в младенчестве?

— Нет, папа.

— А если ты уже все знаешь, тогда почему ведешь себя, как круглая дура? Почему ты ударила Вел, когда она не согласилась с тобой?

— Я даже пальцем ее не тронула, — немедленно разозлилась Вера.

— Ты заставила ее вспомнить — всего лишь на мгновение — ту боль, что она ощутила, когда умерла ее мать.

Ты взяла самый страшный день в ее жизни и вернула ей воспоминание о нем только потому, что она сказала что-то, что тебе не понравилось. Ты обошлась с ней очень несправедливо — и все потому, что тобой овладела жажда мести. А теперь скажи мне, Вера, чем отличаешься ты от Сына Язона, раз думаешь, что вполне могла бы занять его место?

— Сотнями тысяч убитых — вот чем мы отличаемся друг от друга.

— Он убил столько людей, потому что обладал большей властью, чем ты. Может, на его месте ты бы поступила точно так же? Все гораздо серьезнее, чем ты думаешь, Вера. Переехав в этот город, мы с отцом впервые осознали, какой могущественной силой обладаем. Наверное, то же самое ощутил и Адам, придя в Небесный Град много лет назад. Мы могли бы заставить людей одолжить нам денег и стереть из их разума всякое воспоминание о долге; мы могли бы заставить наших должников всегда отдавать долги; мы могли бы скупать дома, а их бывшие владельцы даже не догадывались бы об этих сделках. Мы могли бы стать очень, очень богатыми.

— Вы и так богаты.

— Но от этого никто не обнищал, — напомнил Амос. — Мы ни у кого ничего не украли. Мы просто открыли новые, неведомые земли и нашли спрятанное под землей золото — наш город стал еще больше процветать, и его жители только выиграли от этого. В Хаксе нет бедных людей, Вера. Ты никогда не обращала на это внимания, но я хочу сказать, что в этом наша заслуга. И каждый Божий день мы работаем на благо наших сограждан.

Вера, прищурившись, взглянула на него:

— Но вам-то что с этого?

— На мне нет вины в смерти Джона Медника, — просто ответил Амос. — И птицы его продолжают прилетать ко мне.

— Это не причина.

— Это достаточная причина. За свою жизнь он никому не причинил вреда.

— Да, и чем все кончилось?

— Смертью. Но его смерть послужила нам уроком.

— Ага, не подпускать никого к себе.

— Нет. Не распространяться о даре направо и налево. Дядя Джон мог бы до сих пор лечить людей и никогда бы не изведал людской злобы, если бы не признался в том, что он целитель. Жители Хакса смотрят на контору Мартина и Амоса и видят процветающее дело, в котором вскоре примут участие полсотни голубоглазых ребятишек. Они не знают, что их дети доживают до седых волос только потому, что мы им помогаем, их коровы дают молоко и не болеют только из-за нас, их браки никогда не распадаются, и люди всегда честно держат данное ими слово лишь по одной причине — в какой-то из комнат этого дома постоянно слушают, наблюдают двое, трое, пятеро из нас. Мы охраняем этот город от боли и страданий…

Вера склонила головку и улыбнулась:

— Я поняла, кем вы себя считаете. Вы думаете, что это ВЫ дети Язона.

Амос лишь покачал головой. В отличие от этой девочки, остальные дети согласно кивали, сразу понимали все. Они не сделали ничего, чтобы заслужить свой дар — он передавался им по наследству вместе с заботой о городе.

— За всю историю этого мира, — сказал Амос, — не было места на земле счастливее города Хакса, за которым мы присматриваем. Матери больше не боятся рожать детей, потому что знают, что младенцы обязательно выживут. Родители любят и лелеют своих детей, потому что знают: эти дети не умрут в колыбели, а вырастут и станут взрослыми.

— И в то же самое время вы позволяете Сыну Язона править миром.

— Да, — согласился Амос. — Твое настойчивое желание уничтожить этого человека говорит мне, что в жилах у тебя течет скорее его кровь, нежели моя. Дитя, сегодня я должен задать тебе вопрос. Будешь ли ты хранить нашу тайну и блюсти завет? Обещаешь ли использовать дар во благо, а не в целях мести, наказания или убийства?

— А как насчет справедливости? — осведомилась Вера.

— Справедливость есть идеальное равновесие окружающих нас сил, — ответил Амос, — но только уравновешенное сердце способно быть справедливым. Обладаешь ли ты таковым?

— Я могу отличить добро от зла.

— Примешь ли ты завет?

Она могла не отвечать. Он все понял по ее реакции — она закрыла свой разум. И когда она ответила «да», ответ только ухудшил все.

— Ты что, думаешь, что сможешь скрыть от меня ложь? Она упорно потрясла головой:

— Сын Язона — рана в сердце мира, и я исцелю ее. Если этим я не преступлю завет, значит, я приму его.

— И снова ввергнешь мир в бесконечные войны. Вера резко поднялась:

— Весь мир охвачен болью и страданиями, а вы думаете о счастье какого-то маленького городка. Какой толк от того, что Хакс радуется жизни, когда весь мир перевернут вверх ногами?

— Нам нужно время. Дети подрастают — вскоре мы сможем распространить наши усилия дальше, исполнить больше…

— Я отказываюсь в этом участвовать, — сказала Вера. — Я брошу вызов Сыну Язона и займу его место.

— Ты так думаешь? — удивился Амос. — Надеюсь, ты просто погорячилась. Но ради блага этого мира, Вера, мы обязаны проверить тебя камнем.

Она не поняла, что он хотел сказать этим.

О смысле его слов она начала догадываться, когда ее отвели в лесную глушь, к отрогам гор, к месту, где выступал живой камень, плоской и гладкой поверхностью напоминающий постель девственницы.

— Что вы замыслили? — выкрикнула она, ибо, будучи жестокой в сердце, страшно боялась всякого насилия.

«Мы должны узнать, — мысленно ответил Амос, — кто ты есть на самом деле».

— Я столько лет прожила рядом с вами, и вы хотите сказать, что не знаете меня?

«Мы можем знать твои воспоминания о прошлом, можем видеть свои воспоминания, но как мы можем знать будущее? Откуда мы знаем, что за зло в тебе поселилось? Ты приютила семена разрушения — пустят ли они корни, источишь ли ты скалу, что лежит в сердце мира?»

— Что вы хотите сделать со мной?

«Мы превратим тебя в того, кем ты не являешься, и таким образом узнаем твою настоящую сущность. Мы проведем тебя сквозь камень, внутри которого ты будешь отрезана от жизни; мы сделаем тебя частью скалы, чтобы ты могла забыть о собственной плоти, — и тогда определим, сколько от Адама Вортинга присутствует в тебе».

— Я умру? — обратилась Вера к отцу.

«Я сам побывал в камне и вернулся целым и невредимым. Я сделал это… мы сделали это, потому что только внутри камня мы способны полностью отказаться от своей памяти и целиком впитать в себя разум другого человека. Я погружался в камень и принимал в себя детей Адама Вортинга, одного за другим. Я должен был рассудить их».

— И что? Они не прошли испытание?

«Простым испытанием их было не постичь. Я прошел тот путь до конца. Теперь мы знаем, каковы они внутри».

— Значит, они хорошие?

«Хороший, плохой — это лишь определения. Они ничуть не хуже меня, поскольку их воспоминания, вместившись в мой разум, не свели меня с ума. А теперь тебе суждено погрузиться в камень, ты покинешь себя и, превратившись в живую скалу, примешь разум другого человека».

— Чей именно?

«Выбирать тебе, Вера. Можешь взять мой. Или Адама Вортинга. Выбирай разум, который тебе ближе. Который, как ты считаешь, не уничтожит тебя».

— Но откуда мне знать, кто уничтожит меня, а кто — нет? Я же не знаю никого из вас. То есть по-настоящему не знаю.

«Вот для этого мы и погружаемся в камень. Ты не просто впитываешь чьи-то воспоминания. Ты становишься другим человеком и примеряешь его жизнь на собственную душу. Если тот человек будет слишком отличаться от тебя, ты погибнешь».

— Откуда вам все это известно? Кто-то уже погиб? «Илия. Он погиб первым. Когда Адам сбежал, убил и сбежал, Илия погрузился в камень и пустился на его поиски. Он нашел его. Юный Адам оказался таким чудовищем, что это уничтожило старика».

— Но, отец, ты же сам только что говорил, что тоже погружался в камень в поисках Адама?

«Я искал не его. Я искал его детей».

— Так, может, ты и меня посмотришь? Погрузишься в камень и примешь меня в себя?

«Вера, я бы пошел на это, если бы был уверен, что выживу».

— Значит, ты думаешь, что мы настолько разнимся с тобой? Что я — такое же чудовищное зло, как и Сын Язона?

«Я думаю, что его воспоминания приживутся в твоем сердце лучше, чем в моем. И считаю, что, осознав каждый поступок, каждый выбор, каждое чувство, что я делал или переживал за свою долгую жизнь, ты, дитя, сойдешь с ума и никогда не найдешь себя в камне. Ты умрешь».

— Тогда я приму в себя Адама. Но я не дура, отец. Я понимаю, что все это значит. Если я смогу стать Адамом Вортингом, значит, под ваши мерки я не подхожу. Если же я не смогу впитать его в себя, стало быть, я останусь чистой в ваших глазах. Вот только, к сожалению, я сойду с ума и умру.

«Поэтому выбор остается за тобой».

Она взяла воспоминание о погружении в камень из разума отца: он открылся ей так, чтобы она поняла, что делать. После чего, сбросив с себя одежды, чтобы ничего не стояло между ней и голым камнем, она легла на поверхность скалы и в точности исполнила указания отца.

Именно отец научил ее работать с камнем — он знал, как заставить скалу течь, обдавать тело холодом и гладить нежными касаниями воды. Она погрузилась в жидкий камень и поплыла по ледяному лику мира.

Пока она лежала на камне, все глубже погружаясь в него и оставляя прошлую память позади, остальные вели ее к Адаму Вортингу. Очень осторожно они приблизились к нему, чтобы он не понял, что происходит. С ней они не были так нежны и добры.

Итак, Вера стала Адамом Вортингом. Она выросла бок о бок с этим мальчиком, вместе с ним пережила кошмарные минуты на чердаке Постоялого Двора Вортинга, была в ответе за все его жестокости, пользовалась его властью, мановением его руки уничтожала мужчин и женщин, рубилась на поле битвы, обливалась кровью невинных жертв и радовалась этому.

Когда все закончилось, она приняла на себя вес его ужасного прошлого, как будто прожила за него жизнь, и это не свело ее с ума. Расплакавшись от стыда, она вернулась назад в себя — и пожалела, что не умерла в камне.

Бывшие друзья смерили ее холодными взглядами и отвернулись. Только ее отец не отвел глаз — он плакал.

— Я не смог этого сделать, — произнес он вслух. Теперь, когда его разум раскрылся ей, она увидела, в чем он провинился перед остальными: когда стало ясно, что она выдержит перевоплощение в Адама Вортинга, он должен был вернуть жидкому камню твердь и запереть ее внутри. Он должен был убить, похоронить ее разум в камне, а выпустил в мир еще одного Адама.

— Это не так, — сказала она. — Это несправедливо. Я вынесла его присутствие, но так же вынесу присутствие и твоего разума. Я не похожа на него, я другая. И в то же самое время я — это он. Отец, ты не пожалеешь о том, что сохранил мне жизнь.

Но он уже жалел об этом. Они все жалели, и Вера едва могла вынести чувство всепоглощающего стыда за то, что осталась в живых. «Я не похожа на него, — упорно повторяла она себе. — Они ошибаются в толковании камня».

Однако они не ошибались. И она это знала, где-то глубоко внутри знала, что суд был справедлив. Долгие месяцы она прожила парией в доме отца, прежде чем смогла признать, что да, вся злоба жизни Адама легко умещалась в ее сердце. И еще оставалось место. Много места.

— Но где написано, кто сказал, что я не могу измениться?

Остальные сторонились ее. Они не рассказывали ей о своем труде во имя исцеления Хакса. Но в то же самое время не могли запретить ей смотреть, не могли запретить ее разуму скитаться по городу и видеть, как раны, печали и страхи быстро затягиваются. «Так вот как это делается, — поняла она. — Мои чувства вот-вот должны были сломаться, но даже искалеченное сердце можно исцелить».

И когда она вновь обрела уверенность в себе, она отправилась к Адаму Вортингу.

Не ум она направила на встречу с Адамом Вортингом, она явилась в его дворец во плоти. От остальных она упорно скрывала свои намерения, поэтому никто не знал, куда она подевалась. Но это никого и не волновало — даже если б она умерла, то горевать по ней бы не стали. Что же касается угрозы со стороны Адама, то она твердо решила, что ни за что на свете не раскроет ему, где скрываются подобные ей, и словом не заикнется об их существовании. Но даже если бы он все узнал, если бы этим поступком она поставила под угрозу существование всей семьи, она бы все равно поступила по-своему. Ибо она приняла Адама Вортинга в себя и увидела его рану. Она надеялась исцелить его, если, конечно, он сам того пожелает.

Она думала, что ее будут преследовать и попытаются остановить, но погони все не было и не было, и она с горечью осознала, что все могут быть только рады ее уходу. Вниз по Западной реке она спустилась до Линкири, затем по морю добралась до Стипок-Сити. Прямиком с причала она направилась в город, дошла до замка, от замка поднялась к возвышающемуся над городом дворцу, стоящему на утесе красного мрамора. Она знала, что говорить стражникам и слугам, которые пытались остановить ее. Вскоре она очутилась в приемном покое двора Сына Язона. Она сидела и спокойно ждала, пока люди входили и выходили, удостаиваясь аудиенции Сына Бога.

— Ты пришла слишком поздно, — сказала сидевшая рядом с ней женщина. Лицо ее избороздили морщины.

— Почему? — не поняла Вера.

— Поздно останавливать его, — ответила та. — Тебе следовало появиться здесь много лет назад.

Элегантная одежда не могла скрыть болезненной худобы ее тела. Женщина умирала.

— А ведь он мог бы исцелить тебя, если б захотел.

— Исцеление не в его духе. — Она вызывающе вскинула голову. — Но я получила от него то, что получила, и он относился ко мне лучше, чем весь окружающий мир.

— Ювен, — проговорила Вера, поняв, кто перед ней.

— Он знал, что ты идешь, — сказала Ювен.

— Откуда?

— Все эти годы он знал. И ждал. Я видела это. Я умею видеть. Он часто смотрел на север, туда, где когда-то в Лесу Вод стояла его деревня, которую он потом сжег дотла. Ты ведь оттуда, да? Мне ты можешь сказать все. Я даже словом не обмолвлюсь. — Она улыбнулась. — Он уже знает твое сердце. Он это умеет. Он познал твое сердце.

Так, значит, ее приходу никто не удивится. Хотя вряд ли это имело какое-то значение. Она знала Адама лучше, чем он сам. И не боялась его.

— Моя очередь, — сказала она Ювен.

— Ты пришла убить его? — спросила Ювен. — Нет.

— Будет ли он любить меня, когда ты покончишь с ним?

— Ты ведь умираешь? — Ювен пожала плечами.

Настроившись на нее, Вера обнаружила очаг болезни и исцелила его.

Ювен ничего не сказала; она просто сидела, уставившись на свои руки. Вера поднялась и прошла в залу. Охранники даже не подумали остановить ее. Об этом она позаботилась.

Вскоре она преклонила колени перед седовласым Сыном Язона, сидящим на троне.

— Я ждал тебя, — произнес Адам.

— Я не сообщала о своем прибытии. И по-моему, мы никогда не встречались, — возразила Вера.

— Она придет, и глаза ее будут такими же голубыми, как и мои, а когда я посмотрю в глубь этих глаз, то не увижу ничего. Когда-то жил человек, умевший прятаться от меня. Я бы убил его, если бы мог. И тебя убью, если смогу.

Позади нее раздался топот солдат, зазвенели мечи, вытаскиваемые из ножен.

Она остановила солдат, наслав на них воспоминания о страхе смерти.

— Я знаю тебя, — сказала она Сыну Язона. И заставила его замереть на месте, послав воспоминание о дяде Мэттью, возвышающемся на пороге. Этого образа он боялся больше всего на свете — то был человек, который мог легко расправиться с ним, свернуть ему шею, как бельчонку, который хоть и быстр, но немощен. И тогда она проникла в его воспоминания и начала изменять их.

Что-то можно было сделать, что-то — нельзя. К примеру, она не смогла изменить его жажду власти и страх падения, постоянно терзавший его, — они находились глубже, чем память, они были частью его существа. Но она смогла заставить его вспомнить, как самому управлять запросами и страхами, как не давать им править собой. Теперь ему казалось, что он никогда никого не убивал, хотя был искушаем этим желанием; он никого не соблазнял, не предавал, не пытал, хотя имел для этого множество возможностей. А когда кровь убитых слишком глубоко въедалась в память Адама, Вера подсказывала ему причины, почему он вынужден был так поступить, объясняла, что он делал это вовсе не для того, чтобы просто доказать свое могущество. Этими причинами объяснялась справедливость каждого из его поступков — все делалось только на благо народа.

А когда она закончила, он перестал быть грозным тираном, который совершил столько преступлений, что даже перестал замечать их и продолжал убивать просто по привычке. Теперь он стал правителем, который не боялся ничего, кроме собственных желаний, и который страшился своей жестокости не меньше, чем ныне навсегда сгинувшего воспоминания о дяде Мэттью.

Впрочем, нет, воспоминание это не исчезло. Ведь самые яркие из его воспоминаний продолжали жить в памяти Веры. Камень отпустил ее, но теперь ничто не могло изгнать из нее прошлого Адама.

Их окружали люди, придворные и дворцовые крючкотворы, которые пришли подивиться на голубоглазого тирана и стоящую перед ним девочку. Час за часом они стояли так, не отводя друг от друга взоров, почти не дыша. Что за властью обладала она над Сыном Язона? Чьей смертью окончится этот поединок? Кто пострадает?

Но когда все закончилось, Адам лишь улыбнулся ей и произнес:

— Иди с миром, кузина.

Она повернулась и ушла, и никто ее больше не видел, а Адам запретил ее искать.

Работа была выполнена неумело — в следующие годы в памяти Адама нередко возникали провалы, а временами он восставал против того затворнического существования, которое, как ему казалось, он вел. Но в целом он был исцелен, и мир Вортинга постепенно понял это. Монстр, живущий в Сыне Язона, был обуздан; теперь мир спокойно сносил его правление.

Вернувшись в Хакс, Вера обнаружила, что там ее с нетерпением ждут. Амос встретил ее у городских ворот, и вместе они направились в сады, которые ровными рядами покрывали холм.

— Отличная работа, — похвалил он.

— Я боялась, — сказала она, — что вы остановите меня. Он покачал головой:

— Мы надеялись на тебя, малышка. Из всех нас только ты могла понять его, чтобы потом исцелить. Если бы тебе это не удалось, нам бы ничего не оставалось делать, кроме как убить его, а это несмываемым клеймом отпечаталось бы на нашей памяти.

— Значит, все это вы спланировали?

— Конечно, — кивнул Амос. — В мире больше нет места случайностям.

Вера обдумала его слова, пытаясь понять, почему ей так грустно от того, что со случайностями и страданиями покончено. «Видимо, это говорит во мне частичка Адамам, — наконец решила она и позабыла о своих терзаниях. Воссоединившись с родными, она стала нести исцеление Вортинга людям, и постепенно оно распространилось по всей планете. «Я исцелю мир и изгоню из него случайности».

— Дальше неинтересно, Лэрд. Рассказы о том, как хорошие люди исполняют доброе дело, как правило, скучны и занудны. Многие сотни лет потомки Адама использовали свою силу только для того, чтобы узнать истинные нужды и желания подданных и обеспечить народам хорошее и справедливое правление. Тем временем, втайне от семьи Адама, дети Мэттью и Амоса следили за разрастающимся миром, избавляя людей от боли, освобождая их память от печали, исцеляя больных, успокаивая разгневанных, возвращая тело увечным и зрение — слепым. Затем, в эпоху Великого Пробуждения, они открылись потомкам Адама, объединились вместе с ними и переженились друг на друге. К тому времени, как меня разбудили и подняли со дна морского, каждая живая душа на Вортинге происходила от меня. Мир был покорен свадьбами и венчаниями.

Когда же наконец на поверхность спустился первый корабль с других миров, они расценили это как вызов, брошенный их силе. И принялись следить за обжитыми людьми планетами. Корабли возвращались к себе домой и рассказывали, что нашли потерянную колонию, мир Вортинга, и что это означает конец страданиям. Вот откуда пошел ритуал огня и льда, Лэрд. И с тех самых пор в человеческой вселенной ничего, РОВНЫМ СЧЕТОМ НИЧЕГО не изменилось.

Лэрд сидел за письменным столом, и слезы капали на пергамент.

— И кончилось это лишь недавно, — пробормотал он. — Твои дети могли превратить людей в рабов, однако они отнеслись к нам с добротой — почему же они все разрушили? Почему перестали заботиться о нас? Чему ты так радуешься?

— Лэрд, — молвил Язон. — Ты не понял. Человечество и так превратилось в рабов. Просто эти рабы содержались в хороших условиях и были счастливы, чего раньше никогда не бывало.

— Мы не рабы. И у моего отца было две руки.

— Запиши эту часть истории, Лэрд Скоро нам придется заканчивать — зима уходит, снова нам понадобится помощь в лесу и на полях. Заканчивай начатое, я пока оставлю тебя в покое, как ты и хотел.

— А сколько еще осталось?

— Всего один сон, — успокоил его Язон. — История, повествующая о юноше по имени Милосердие и его сестре Юстиции. И о том, как они разрушили вселенский порядок. Может, узнав, чем все закончилось, ты перестанешь ненавидеть меня.

Глава 11

Акт милосердия

Ветер дул с юго-востока, теплый и сухой. Лед на реке вскрылся за одну ночь; весь день вниз по течению плыли громадные льдины. Кое-где еще лежал белый снег с вкраплениями пепла, летевшего из кузни, но под ним Лэрд уже слышал журчание воды. Он швырнул по охапке сена в каждое стойло, разворошил его и проверил овец, у которых вскоре должны были родиться ягнята. Несколько коров также было на сносях. Хоть зима и выдалась суровой, сена, запасенного прошлым летом, хватит еще месяца на два. Хороший год для растений и животных. Но не для человека.

В передней уже стояли приготовленные к летней работе инструменты; вскоре наступит время рыть канавы и окапывать изгороди, люди потянутся на поля. Ничего не случится, сегодня тепло, решил Лэрд и выпустил гусей попастись во дворе. С прошлой осени столько изменилось, что теперь он даже не подумал спросить у отца разрешения.

Мать была беременна. Скоро у нее должен родиться малыш, и отец не сомневался, что ребенок от него. «Что ж, очень может быть, — думал Лэрд. — Интересно, кто же ее любовник?» Он вдруг подумал на медника — мать не раз строила тому глазки. Но нет, медник не мог, он все время находился на виду. А кто мог? В дом постоянно заходили женщины, отец никуда надолго не отлучался. Но и мать никуда не выходила, разве что шла за советом к какой-нибудь из соседок или носила зерно на мельницу… Мельник? Да ну, неужели мать предпочла бы его отцу? Нет, это невозможно.

— Не самые подходящие размышления для мальчика, — заметил Язон.

Лэрд повернулся к нему. Тот стоял на пороге сарая, темный силуэт в лучах солнечного света.

— Я иду метить изгороди, — сказал Лэрд. — Умеешь это делать, или ты еще нужен отцу в кузне?

— Ты должен работать над книгой, — возразил Язон. — Ты уже думаешь о весенних работах, а книга еще не завершена.

— Весенние работы выполняются весной. Поэтому они так и называются. Сейчас весна, и я занимаюсь тем, чем должен заниматься. Сколько бы ты ни заплатил отцу и матери, вряд ли это стоит того, чтобы на будущую зиму остаться без крошки хлеба. Сам знаешь, в нынешние деньки можно и умереть от голода.

— Я пойду с тобой.

Они взяли по пиле и пошли вдоль живой изгороди. Тающий снег влажно чавкал под ногами, и южная часть изгороди, у которой снег уже стаял, вообще превратилась в море грязи. Лэрд остановился у сломанного снегом куста, ветви которого перегораживали тропинку.

— Здесь метку оставлять не обязательно, — сказал Лэрд. — Но все равно куст надо пометить. Иногда рабочие добираются до твоей изгороди только под вечер, а к тому времени они так устают, что ненавидят любого землевладельца, поэтому смотрят только, стоит метка или нет, даже если точно знают, что этот куст следует спилить.

Он сделал надрез на самой большой ветке, и они двинулись дальше, отпиливая надломленные сучья и метя растения, которые надо будет выкорчевать или пересадить немножко дальше.

— Мать беременна, — сказал Лэрд. — Я знаю, что тебе это известно, но подумал, может, ты что-нибудь расскажешь мне об отце будущего ребенка.

— Он тот же самый, что и у тебя.

— Правда?

— Да, — кивнул Язон. — Во всяком случае, так утверждает Юстиция. А она в этом разбирается. В былые времена она бы не дала ребенку родиться, будь он зачат на стороне. В этом смысле жить было несколько проще.

— А зачем ей вообще ребенок? У нее уже есть я и Сала.

— Раньше, до Дня, Когда Пришла Боль, смертности среди младенцев не было вообще. Как ты думаешь, что бы случилось с миром, если бы в каждой семье было больше двух детей? Все женщины, за исключением девственниц и древних старух, ходят сейчас беременными, Лэрд. Большая часть детей выживет. А стало быть, годика через два у тебя под ногами будет ползать добрая сотня малышей. Так что смотри, тебе придется заставить эту землю давать больше, иначе люди начнут умирать.

— Так уже было когда-то, — кивнул Лэрд. — Я теперь специалист по тому, как раньше жили люди. Благодаря твоему рассказу я прожил больше лет, чем на самом деле.

— Я понимаю. Это как-нибудь отразилось на тебе?

— Нет. — Лэрд остановился и огляделся по сторонам. — Нет, разве что в изгородях больше не таится загадка. Теперь я знаю, что за ними никого нет. Когда я был маленьким мальчиком, я часто думал: а что там, на другой стороне? Но теперь даже и не вспоминаю об этом.

— Ты вырос.

— Я старею. Этой зимой мне пришлось прожить множество жизней. Наша деревенька такая крошечная по сравнению с Небесным Градом.

— Ив этом ее достоинство.

— Как ты думаешь, Звездной Гавани пригодится деревенский писарь?

— Ты пишешь не хуже кого бы то ни было.

— Если я смогу подыскать отцу помощника в кузню или, может, найду какого-нибудь другого кузнеца/ который мог бы занять его место, предоставив ему управлять гостиницей, — то сразу уйду. Может быть, пойду в Звездную Гавань, может, нет. На свете много городов.

— И правильно поступишь. Только почему-то мне кажется, что ты будешь скучать по Плоскому Заливу больше, чем думаешь.

— А ты? Куда ты пойдешь? Ты тоже будешь скучать по здешним местам?

— Очень, — признался Язон. — Я полюбил эту деревеньку.

— Не сомневаюсь. Боли и страданий здесь хватает с избытком.

Язон ничего не ответил.

— Извини. Весна вот-вот наступит, а отец лишился руки, и пусть ты даже помогаешь ему в кузне, все стало не так, как раньше. Теперь забота о доме свалилась мне на плечи, а я не хочу этого. И знаешь, это ведь ты виноват. Будь на свете какая-то справедливость, ты бы остался и принял эту ношу на себя.

— Ты несколько ошибаешься, — возразил Язон. — Когда отец начинает сдавать, главой семьи становится сын, то же самое касается матерей и дочерей. Вот что естественно. Вот что справедливо. Раньше с вами обходились очень милосердно. Вы пальцем не пошевелили, чтобы заслужить это, поэтому не жалуйтесь теперь, что вы лишились расположения богов.

Лэрд отвернулся от него и направился дальше. Остальную работу они выполняли в полном молчании.

Вернувшись домой, они обнаружили, что отец сидит в огромном жестяном чане и принимает ванну. Лэрд сразу заметил сердитый взгляд, которым встретил его отец. И не мог понять причины его злости — с самого раннего детства Лэрд не раз видел отца голым. Мать лила в чан горячую воду, а отец всегда сердито орал: «Ты что, яйца мне хочешь сварить?» Заворочавшись в чане, отец принялся неловко прятать оставшийся от руки обрубок. Лэрд понял, что он, наверное, специально дожидался, когда Лэрд уйдет метить изгороди, чтобы принять ванну, но с помощью Язона мальчик справился быстрее обычного.

— Прошу прощения, — промолвил Лэрд, но из комнаты не ушел.

Если ему все время придется прятаться по углам, когда отец принимает ванну, то вскоре он вообще будет бояться заходить в дом, а отец станет мыться раз в год, не больше. Вместо этого Лэрд зашел на кухню, откопал там корку сухого хлеба и опустил ее в кашу, кипящую на огне.

Мать шутливо ударила его по руке.

— Когда ж ты бросишь свою привычку лазить в котел, когда каша еще не готова?

— И так вкусно, — прогудел Лэрд с набитым ртом. Отец тысячу раз лазил в котел подобным образом, и Лэрд знал, что мать ругаться не будет. Зато на него напустился отец.

— Кончай покусовничать, Лэрд, — пробурчал он.

— Хорошо, папа. — Лэрд не стал возражать. Что зря спорить? Он и дальше будет продолжать так делать, и отец скоро привыкнет к этому.

Отец поднялся из чана, с него ручьем лила вода. Тут же к нему подскочила игравшая неподалеку Сала и начала разглядывать культю.

— А где пальцы? — спросила Сала.

Отец смущенно прикрыл обрубок ладонью другой руки. Зрелище было грустным и смешным одновременно — он даже не пытался прикрыть свой срам, зато упорно прятал то, чего даже не было.

— Ну-ка, цыц, Сала, — накинулась на нее мать.

— Но ведь должны появиться пальцы, — настаивала Сара. — Весна же наступила.

— Этот обрубок не даст новой поросли, — сказал отец.

Теперь, когда потрясение немножко отпустило, он ухватил правой рукой плотное шерстяное полотенце и начал вытираться. Мать обошла его и стала вытирать ему спину.

— Все, беги играй, Сала. Иди же, — толкнув девочку, приказала она.

Сала внезапно разрыдалась.

— В чем дело? Я ж тебя только слегка подтолкнула.

— Почему ты не сделала этого?! — заливалась слезами Сала. — Где его рука?!

И когда из-за лестницы появилась Юстиция, все сразу поняли, к кому она обращалась.

— Ты же можешь! — подбежала к ней Сала. — Я же знаю, что можешь! Ты сказала, что любишь меня! Сказала, что любишь!

Юстиция стояла на месте и молча смотрела на отца, прикрывшегося полотенцем. Наконец, яростно швырнув полотенце в руки матери, он вылез из бака и угрожающе направился к Юстиции.

— Что ты наобещала ребенку? — спросил он. — В нашем доме принято держать обещания, данные детям.

Но Юстиция не ответила. За нее, как обычно, ответила Сала.

— Она может вернуть тебе руку, — сказала она. — Так она мне говорила. Мне это даже снилось — я видела, как твоя рука распускается, как цветок, и все твои пальцы снова были на месте.

Между ними встал Язон.

— Не лезь, Язон. Всю зиму эта женщина, как привидение, жила в моем доме. Я хочу знать, что она наобещала моей дочери.

— Штаны лучше надень, — посоветовал Язон.

Отец смерил Язона долгим, холодным взглядом, затем достал чистую рубаху и натянул ее через голову.

— Юстиция ничего не обещала Сале. Но Сала видела… что Юстиция могла бы сделать, если б не была связана словом.

— Могла бы прирастить мне руку? Только Бог способен на такое. А Бог покинул нас.

— Это верно, — согласился Язон.

— Откуда Сала знает, о чем эта женщина думает? Или она говорит только тогда, когда они остаются наедине?

— Народ Юстиции не может скрывать свои мысли от того, кого любит. Она не хотела обманывать твою дочь или разочаровывать ее. То, что Сала видела, строго-настрого запрещено.

— Запрещено, связана словом… А если бы она не была связана этим самым словом, она что, могла бы исцелить меня?

— Мы пришли сюда, — сказал Язон, — чтобы, воспользовавшись помощью Лэрда, написать книгу. Завтра он заканчивает. После этого мы уйдем.

Он подошел к Юстиции и мягко подтолкнул ее в сторону лестницы. Плачущая Сала осталась стоять на нижней ступеньке. Отец наконец надел штаны, а Лэрд сел рядом с огнем и стал наблюдать за маленькими язычками пламени, которые тщетно пытались вырваться на волю по каминной трубе и гасли, так и не увидев неба.

* * *

Милосердие родился первым, Юстиция, его сестра, последовала сразу за ним. Мать узнала их еще в утробе — эти имена идеально подходили их характерам. Милосердие не мог выносить вида страданий, тогда как Юстиция же была тверже его и всегда настаивала на справедливости и честном отношении, независимо от цены.

Имя Юстиция было не просто красивым сочетанием букв — это была тропа, которая провела ее через страшные детские годы. Стоило ей только научиться кое-как держаться на ножках и несвязно лопотать что-то, как она начала проникать в воспоминания окружающих ее людей, или эти воспоминания навязывались ей против ее воли. Она узнала отца, мать и тысячу других личностей, обитавших внутри их разумов, все прочие «я», поселившиеся там; к ней перешла память о всех событиях их жизни, которые стоило запомнить. Каждый раз Юстиции приходилось заново отыскивать в этом хаосе дорогу к себе, ей приходилось постоянно помнить о том, кто она такая и какие воспоминания принадлежат ей одной. Сама она была еще совсем малышкой, жизнь только-только началась для нее, поэтому, естественно, она часто терялась. В этот мир ее возвращала неизменная тяга к справедливости, к природному равновесию — она обязана была следить за тем, чтобы праведные поступки награждались, а все отвратительное — наказывалось.

В детстве она мечтала о том, что когда-нибудь станет такой, каким был ее сострадательный брат по имени Милосердие. В чем-то они походили друг на друга — незаслуженные страдания были ненавистны им обоим. Только Милосердие, как правило, принимал все беды на себя, излечивая таким образом страдающего, тогда как Юстиция всегда стремилась найти причину страданий и выкорчевать ее с корнем. Она должна была знать, что, почему и как. Учителей она доводила вопросами до белого каления. Милосердие проявил способности к Присмотру еще в раннем возрасте, поскольку остро чувствовал людскую боль, и быстро научился исцелять. Юстиция, напротив, никак не желала приниматься за то, что считалось делом всей жизни. Как-то раз учитель спросил ее:

«А что, если окажется, что ты не можешь Присматривать? Есть много других занятий, не менее важных и ответственных, ты должна выбрать себе что-то другое».

«Я буду Присматривать, — мысленно ответила Юстиция, — потому что Милосердие занимается этим».

Но пора детских игр давно миновала, а она по-прежнему не была готова к Присмотру. Большую часть своей юности она провела в садах Школы, качаясь на ветках и истязая себя всяческими упражнениями, которые так легко давались Милосердию и которые ей казались сущим наказанием. Она старалась как можно чаще проникать в его разум, пытаясь выяснить, как это у него получается. Ее брат чувствовал любое страдание и тут же принимал его на себя, в мгновение ока находил проявившуюся боль, исцеляя ее. Однако ничего особенного в его разуме она так и не обнаружила. В конце концов она поняла, в чем дело: Милосердие ко всем, даже к незнакомым людям, относился с искренней любовью и заботился скорее о счастье окружающих, нежели о своем собственном. Юстиция же не любила никого, но зато умела оценивать человека по его суждениям о том, что есть хорошо, а что — плохо. Немногие могли выдержать этот строгий суд, а потому любовь Юстиции было не так легко завоевать. Пытаясь Присматривать, она противоречила собственным принципам. Ей исполнилось двадцать, когда она наконец окончила Школу и перешла в Озера.

К тому времени все ее школьные друзья и подруги уже несколько лет Присматривали за различными мирами, а Милосердие даже достиг уровня мастера — треть дня он мог в одиночку Присматривать за целой планетой. Но Юстиция не винила себя за подобную медлительность. Она относилась к своим успехам справедливо, ибо знала, что научилась тому, для чего никогда не предназначалась, а следовательно, по сравнению с остальными она заплатила значительно большую цену.

С испытанием она справилась легко и на следующий день впервые в жизни направилась к Озерам одна. Сегодня ей поручено Присматривать. Придя в Сады, она сбросила одежды и, закутавшись в вуаль ветерка, отправилась на поиски свободного Озера. Ступив в мелкую воду, она осторожно опустилась на колени и легла на живот, прижавшись лицом к усеивающей дно гладкой гальке. Пальцы ног, живот, грудь и лицо находились в холодной воде, тогда как пятки, зад, спину и уши обдувал свежий бриз, разбросавший пух деревьев по поверхности Озера. Она не дышала, но это нисколько не мешало ей — в детстве она долгими часами висела вниз головой на ветке дерева, учась отстраняться от собственного тела и посылать разум в межзвездные скитания.

Поскольку она была еще новенькой, ей разрешили Присматривать всего за одной деревенькой, расположенной на примитивном мирке, который еще не знал электричества и пока что не открыл действия пара. Деревня та находилась рядом с рекой, посреди нее стояла гостиница, хозяин которой исполнял заодно обязанности кузнеца — настолько крошечным было селение.

Она пришла в деревню за час до рассвета; все еще спали, поэтому пока что она не могла взглянуть на планету глазами ее жителей. От безделья она принялась изучать течения жизни — тусклую ауру, исходящую от безмятежных и глупых деревьев, яростную энергию ночных пташек и зверушек, рыскающих в поисках воды или соли. В этот час ей показалось, что Присматривать будет весело.

В деревне от голода проснулся первый младенец — и вдруг она почувствовала на плече чью-то руку. Это был Милосердие, она сразу узнала его. Она не подняла голову из Озера, ибо Наблюдатель не должен отвлекаться. Его пальцы мягко пробежались по ее спине, как бы говоря: «Это жизнь, ты теперь ожидав Ей не требовалось отвечать, чтобы показать, что она расслышала его слова. Но это было не все, что он хотел сказать ей. Конечно, он не мог общаться с ней мысленно — ее разум был закрыт от любых мыслей извне, кроме тех, что исходили из деревни, за которой она Присматривала, — поэтому он обратился к ней словами, вслух. Она с трудом узнала голос, или, может, это вода так изменила все звуки.

— Люди говорят, что Юстиция умна и красива, она несет в себе справедливость. А еще говорят, что моя сестра — мрачная и ужасная девушка, ибо она может уживаться с правдой.

Его дыхание холодом обдало ее щеку, а от слов его по спине пробежали мурашки. Она не смела оставить деревню, чтобы заглянуть к нему в разум. Но в прозвучавших фразах сквозила какая-то обреченность, и она внезапно испугалась. Он как будто прощался, и она никак не могла понять почему.

Или это очередное испытание? Может быть, всех новичков-Наблюдателей проверяют таким образом? Может, всем в первый день близкие должны сказать какие-нибудь пугающие слова? «Если это испытание, я с честью выдержу его;». Она не подняла лица из воды, продолжая Присматривать за деревней, и Милосердие ушел.

Вот появились глаза, через которые она могла видеть, — сонные, покрасневшие от недосыпания глаза, хозяева и хозяйки которых доили овец и коров или мешали кипящую на огне кашу. Вся домашняя обстановка была сделана из дерева, на полках стояли глиняные горшки, на стенах висели шкуры животных — это был древний мир, обнаруженный лишь недавно, и машины не могли помочь Наблюдателям в их работе. В стойлах потели лошади, в дома беспрепятственно проникала пыль и грязь, дети хватали руками гусениц. На каждый город приходилось по одному Наблюдателю — столько опасностей подстерегало тамошних жителей.

Ребенок подавился куском колбасы. Родители недоуменно смотрели на него, не зная, что делать. Юстиция сжала диафрагму младенца, и малыш выплюнул колбасу на стол. Ребенок радостно рассмеялся и попытался было снова плюнуть, но Юстиция заставила мать легонько шлепнуть его, и дитя сразу затихло. У Юстиции было слишком мало времени, чтобы попусту тратить его на игры за завтраком.

Сапожник, отрезая кусок кожи, заодно отхватил себе полпальца. Он не был привычен к боли и громко закричал, но Юстиция мигом утихомирила боль и приказала сапожнику поднять отрезанный палец со скамьи и приложить на место. Срастить вену с веной, нерв с нервом было делом пары секунд. После этого она проникла к нему в разум и начисто стерла воспоминание о случившемся. Также она заглянула в разум его жены, заставив ее забыть ужас в крике мужа. А раз не помнишь, значит, ничего не было.

Она утихомиривала разгневавшихся. Успокаивала испугавшихся. Исцеляла боль и раны. Никакая зараза не могла прижиться в человеческом теле. С рассветом Юстиция подпустила в деревню чуточку бодрого настроения, и жители буквально рвались на работу — вскоре над полями уже звенели дружные песни, у горнов и печей исправно трудились рабочие.

Днем остановилось сердце старика. Юстиция быстро осуществила проверку смерти. Чтобы исцелить старика, потребуется больше трех минут; детей моложе двадцати у него нет; жена здорова телом и умом — значит, ему можно позволить умереть. Вместо того чтобы воскрешать умершего, Юстиция привела в дом его сына, тридцатилетнего владельца гостиницы с могучими руками кузнеца. Она намеренно изгнала из разума мужчины все мысли; не узнав старика, он равнодушно поднял безжизненное тело и отнес на кладбище, где его друзья уже рыли могилу. Спустя час старик упокоился в земле. Люди, рывшие могилу, будут вспоминать о похоронах, как о давно случившемся горе, как о несчастье, произошедшем год тому назад, поэтому скорбь по умершему успеет затихнуть и исчезнуть.

Отправив мужчину обратно домой, Юстиция вложила в ум сына умершего старика воспоминания о тех радостных минутах, что он пережил в детстве. Теперь он считал, что сегодня всего лишь отметил годовщину перехода отца в мир иной, посетив его могилку на кладбище.

Овдовевшая жена старика собрала весь свой, скарб и переехала жить в гостиницу к сыну, где ей выделили постель у стены, неподалеку от очага. Рядом с ней на низенькой кроватке спал внук, а в противоположном углу комнаты — внучка. Она давно забыла о слезах, пролитых по умершему мужу, и успела сжиться с невесткой. Все вновь наладилось, и жизнь потекла своим чередом — о дедушке все еще вспоминали, но легкая печаль уже не могла омрачить этот день.

Еще Юстиция должна была заботиться о женщинах, cледя за тем, чтобы не было нежеланных или лишних де-гей. Так она помогла одной девушке, решившей, что пришла пора лишиться девственности. Юстиция внушила ей наслаждение, хотя ее парень явно перестарался. Наконец ночь спустилась на деревню, и Наблюдатели за Снами тихонько коснулись ее плеча, сказав, что работа выполнена. «Ты хорошо поработала», — похвалили они, и Юстиция вся вспыхнула от гордости, хоть ее мокрые щеки и тело обдувал прохладный ветерок. В Вортинге был полдень, и обожженная кожа на ее спине и бедрах приобрела ярко-красный оттенок. Она высушилась на ветру и, решив, что не стоит понапрасну отвлекать деливших с нею Озеро Наблюдателей, ушла не попрощавшись.

Только войдя в Сады, она позволила себе вздохнуть полной грудью. Воздух, словно снег, освежил горло. Она распустила волосы и встряхнула головой, рассыпая их по плечам. Еще пять дней Присмотра — и, если она не ошибется где-нибудь, ей позволять остричь локоны. Это будет означать, что она полностью прошла испытание и стала женщиной.

Отыскав одежду, она оделась. Сразу рядом с ней объявился ее старый дружок Грэйв и рассказал новости.

«Они нашли Бога, — сообщил он. — В космическом корабле, на дне моря. Он Спит, но мы можем разбудить его, если захотим. Но одно уже известно наверняка. Он самый обыкновенный человек».

«Естественно, человек, — рассмеялась Юстиция, — кто ж еще? Это мы и так знали, ведь мы его ДЕТИ».

«Нет, — ответил Грэйв. — Он просто ЧЕЛОВЕК».

И тут наконец до нее дошло, что Язон Вортинг, отец всей расы, почти не обладает их силой.

О нет, проникать в разум он умел, но он не мог ничего ВЛОЖИТЬ туда, не мог ничего ИЗМЕНИТЬ.

«Бедняга, — подумала Юстиция. — Иметь глаза, но не иметь рук, чтобы прикоснуться, не иметь губ, чтобы говорить. Быть бессильным и в то же самое время все видеть — о Боже, что за пытка. Уж лучше не будить его. Что он подумает о нас, о своих детях, когда поймет свою увечность?»

«Есть и такие, — молча продолжал Грэйв, — кто требует разбудить его. Они хотят, чтобы он судил нас».

«За что?»

«Как они утверждают, если у него хватит сил снести унижение при виде нашего могущества, нам стоит разбудить его. Он может нас многому научить — он единственный видел вселенную такой, какой она была до нашего Присмотра. Он способен сравнивать, и может сказать нам, правильно ли мы поступаем».

«Конечно, правильно. А если он окажется слишком слаб и не выдержит нашего превосходства, мы просто изменим его память и отошлем отсюда».

Грэйв покачал головой:

«Зачем будить его? Чтобы отнять память? Ради чего он тогда проспал все эти столетия?»

«Когда человек печалится, болеет или умирает, мы исцеляем его».

«Он обладает воспоминаниями, которые уже давно утеряны для нашего мира».

«Тогда впитайте его воспоминания и исцелите его».

«Юстиция, он наш отец».

Разговор перешел на частности, а это уже было несправедливо.

«Надо разбудить его, раз он жив, и исцелить, если он испытывает боль. Какой толк решать что-то загодя? Причиним мы ему вред, не причиним — все равно мы этого не узнаем, пока не погрузимся в камень…»

И только тогда она догадалась, что отчаянно пытался скрыть от нее Грэйв. Пока она Присматривала, было принято решение погрузиться в камень, и ее брат Милосердие вызвался добровольцем.

Юстиция не стала ждать советов Грэйва; со всех ног она бросилась в Залу Камня. Сейчас она могла думать только об одном — Милосердие приходил попрощаться с ней, он знал, что ему предстоит, и ничего не сказал. Не потому, что она была в Озере; он специально выждал, пока она не начала Присматривать, чтобы она не смогла остановить его. Но она обязана это сделать, ибо заглянуть в разум мертвого человека означало погибнуть или сойти с ума. Конечно, Милосердие сказал бы: «Уж лучше я, чем кто-нибудь другой. Вот он я, позвольте мне это исполнить», — и с радостью отдал бы свой разум и жизнь ради возможности побывать в разуме самого Бога.

Когда Юстиция добралась до Залы, было уже слишком поздно. Только ей, не считая тех, кто сейчас Присматривал, ничего не сказали. Все остальные уже собрались — здесь или в других Залах Камня — и ждали внутри разума Милосердия. Он лежал на спине на плоской каменной плите, с разведенными в стороны руками, чтобы можно было удержать его, когда камень начнет размягчаться, и не дать телу погрузиться чересчур глубоко, Милосердие изогнулся и начал откидывать голову назад, пока она вся не исчезла в плите.

И ей ничего не оставалось, кроме как присоединиться к остальным, как будто она добровольно согласилась на участие в этом действе — возможно ли было оказаться единственной, кто не присутствовал при его жертвоприношении.

Заглянув в камень, она почувствовала присутствие знакомого разума. Мама.

«Добро пожаловать, Юстиция», — произнесла она.

«Как ты могла позволить ему!» — в ярости закричала Юстиция.

«А что оставалось делать? Он так настаивал, а кто-то должен был пожертвовать собой».

«Это нечестно. Он отдает все, а я — ничего».

«Ах, — улыбнулась мать, — ты снова говоришь о справедливости. Ты хочешь посоревноваться с братом в испытании болью».

«Да».

«Ничего не получится. Даже очень захотев, ты бы все равно не смогла погрузиться в камень. Это требует такого сострадания, которого в тебе нет, — лишь нескольким из нас это доступно. Но ты еще можешь помочь. Ты знаешь Милосердие лучше всех. Когда разум Бога перейдет в него, ты сможешь точно определить, сколько осталось Милосердия и сколько занял Язон Вортинг. Ты обладаешь чувством меры, а следовательно, сможешь сказать нам, когда произойдет слияние, и мы решим, что делать дальше».

«Я не пойду на это».

«Если ты нам не поможешь, Милосердие может погибнуть».

Так из обычного наблюдателя Юстиция превратилась в вождя всего мира, заглядывающего в разум Милосердия.

Сейчас Милосердие находился на дне моря, где среди безмолвия и холода покоился разум Язона. Все воспоминания содержались на кассете, которая сейчас была недоступна, поэтому Милосердию пришлось проникнуть непосредственно в мозг, где эти воспоминания обретались, оставить там собственную память и память тех людей, которых он знал, и понаблюдать, как его разум обживется в пространстве, которое раньше занимал Язон. Если все пойдет хорошо, он перевоплотится в Язона, и от него люди узнают, как тот поведет себя, когда проснется, как будет реагировать на окружающее. Но ни один человек не был способен целиком и полностью освободиться от своих воспоминаний, оставив позади абсолютно пустой разум мертвеца. Всегда что-то задерживается, что-то мешает точному результату. Работа Юстиции состояла в том, чтобы замерить величину помехи и компенсировать ее.

Но помех не возникло. Никто не учел, как мало ценил Милосердие себя. Не было такого воспоминания, за которое он мог зацепиться, чтобы выжить. Не было такой частички души, которая цеплялась бы за жизнь, как бы он ни жаждал умереть. Поэтому, обыскав холодный, жидкий гранит, Юстиция не обнаружила ни следа Милосердия. Вместо него был какой-то незнакомец. Язон Вортинг, несчастный калека, который мог видеть, но не мог говорить.

Время тянулось долго, ужасно долго, но найти брата она так и не смогла.

«Где он? — крикнула ее мать. — Ты обязана найти его, ему больше не выдержать».

Наконец Юстиция в отчаянии расплакалась:

«Его там нет, он исчез!»

И, потрясенные совершенством Милосердия, Вортинги покинули разум юноши, разузнав о Язоне все, что нужно. Юстиция открыла глаза как раз вовремя, чтобы увидеть, как застывает толща камня. Голова ее брата все еще находилась внутри плиты, спина была выгнута, а руки цеплялись за поверхность. На мгновение ей вдруг показалось, что он шевельнулся, ожил и, почувствовав близкую смерть, теперь пытается высвободиться. Но это была лишь иллюзия, навеянная той позой, в которой он принял смерть. Плоть его перестала быть плотью, превратившись в камень. Все было кончено.

Юстиция сосредоточилась на себе, пытаясь найти то совершенное равновесие, которое ей было присуще. Но оно пропало вместе со смертью брата.

Лэрд стоял у постели Юстиции. Девушка упорно притворялась спящей.

— Ты послала мне это сновидение, — сказал он. — Значит, ты не спишь.

Она медленно покачала головой, и в неясном свете свечи, зажатой у него в руке, он увидел две слезинки, проступившие в уголках ее глаз.

Прежде чем он успел вымолвить хоть слово, на плечо его опустилась рука. Он обернулся. Позади стоял Язон.

— Она Присматривала за нашей деревней, Язон.

— Только один раз, — ответил он. — После того как ее брат превратился в камень, она больше никогда не Присматривала.

— Но я помню тот день. Я увидел себя в ее воспоминаниях, увидел, как она входит в меня, и впервые ощутил себя… целостным, что ли? Из того, что ты мне показывал раньше, ничто не было…

— Другие обладают лишь бледным подобием ее силы. А она понимает все, что открывается перед ней.

— Она жила рядом с нами долгие месяцы, а я совсем не знал ее, даже не догадывался… Это она Бог, а не ты.

— Коли речь зашла о богах, то она была самым незначительным из всех божеств. А в конце выяснилось, что она самая великая. Видишь ли, ей удалось понять меня. Она настояла, чтобы именно она заботилась обо мне, когда меня поднимут из моря. Я помню момент пробуждения. Корабельный компьютер, бедняга, с ума сошел, выкрикивая всевозможные предупреждения, — думаю, он никогда не сталкивался с той силой, которая двигала судном Когда мы всплыли на поверхность, я открыл шлюз и увидел Юстицию, Она стояла на воде, и глаза ее были такие же голубые, как и у меня. Она смотрела на меня, и я подумал: «Моя дочь». Ведь прошло всего несколько дней с тех пор, как я покинул Дождь и детей в Лесу Вод. И вот кем они стали. Разумеется, она ненавидела меня.

— За что? Ты-то в чем виноват?

— Действительно, меня не в чем было винить, и она это знала. Поэтому-то она и стала одним из наиболее беспристрастных судей, когда речь зашла о том, чему я могу научить народ Вортинга. Если у кого была причина не доверять мне и сомневаться в каждом моем слове, так это у Юстиции. Она все мне показала; мне разрешили даже взглянуть, как они осуществляют Присмотр, чтобы я увидел их глазами то, что они делают во вселенной. Это было прекрасно, они проявили безмерную доброту, и мир был полон людей, посвятивших себя служению человечеству. Я же проклял их и сказал, что лучше бы меня кастрировали в детстве — мол, тогда бы я не породил таких тварей. Насколько я помню, я страшно расстроился. Они, как ты понимаешь, тоже. Они не могли поверить, что я начисто отверг то, чем они занимаются. Они никак не могли понять — хотя и заглядывали ко мне в разум, — почему я так рассердился. И тогда я все показал им на деле. Я сказал, Юстиция, позволь я сотру у тебя воспоминание о смерти брата. И она ответила…

— Нет! — выкрикнула Юстиция.

Слово было произнесено не на языке Лэрда, но он все понял и без перевода.

— Лицемеры, сказал я им, — продолжал Язон. — Да как вы посмели отнять у человечества всю его боль, в то время как за собственные переживания цепляетесь так упорно? Но кто Присматривает за вами?

— Кто Присматривает за вами? — закричал Язон.

«Никто, — ответили они. — Если мы забудем собственную боль, то как тогда сможем переживать за этих людей, защищать их от страданий?»

— А вы никогда не задумывались, что, как бы они ни проклинали вселенную, судьбу, Господа Бога и прочее, и прочее, они вряд ли поблагодарят вас, когда узнают, что вы лишили их всего, что делает человека человеком?

И они наконец увидели в разуме Язона то, что он ценил больше всего на свете, открыли для себя воспоминания, которые сильнее всего впечатались в его сознание, — все они касались страха и голода, боли и печали. Они заглянули в собственные сердца и увидели, что сохранились только воспоминания о борьбе и достижениях, о жертвоприношениях, подобных тому, что совершил Милосердие, погрузившись в камень и исполнив свой долг, о страданиях, которые пережил Илия Вортинг, когда его жена бросилась в пылающий костер. В их памяти сохранился даже злой Адам Вортинг, страшащийся, что его дядя когда-нибудь найдет его и снова накажет — все эти воспоминания сохранились, — а ведь память о мимолетном удовольствии, как правило, не переживала и поколения. Они поняли, что именно делает их такими, какие они есть, а поскольку они не оставили человечеству возможностей преодолевать зло, то лишили его, таким образом, надежд на величие, на возможность радости.

Полное согласие было достигнуто не сразу. Они спорили еще недели, и даже месяцы. Но наконец, увидев себя глазами Язона, они убедились, что, Присматривая за человечеством, они тем самым умерщвляют его, что люди станут людьми лишь тогда, когда вновь столкнутся с возможностью страдания.

— Но как нам жить дальше? — спросили они. — Ведь мы знаем о грядущей боли, знаем, что можем остановить ее, так что же, нам придется все время сдерживать себя? Такой пытки не перенесем даже мы; слишком долго мы заботились о них, мы ведь любили этих людей!

И им осталось одно: покончить с этой жизнью. Завершить то, чему положил начало Милосердие. Они принесли себя в жертву. И только двое отказались.

— Вы сошли с ума, — заявил Язон. — Я хотел, чтобы вы перестали управлять всем и вся. Я не просил вас кончать жизнь самоубийством.

«Можно быть недостойными жизни, — смиренно ответили они. — В тебе слишком мало сострадания, чтобы понять это».

Юстиция же отказалась приносить себя в жертву, потому что считала себя недостойной умереть за дело Милосердия.

«Но тебе придется жить среди людей, переживать их страдания, — увещевали ее. — Ты будешь постоянно видеть боль, но исцелить ее уже не сможешь. Это уничтожит тебя amp;.

«Может быть, — согласилась Юстиция. — Но это та цена, которую платит справедливость; в конце концов мы снова будем с Милосердием на равных».

Вдвоем они сели на космический корабль и полетели на тот единственный мир, который был известен Юстиции. Мир Вортинга за их спинами, резко изменив орбиту, устремился к солнцу и погиб в одной-единственной яростной вспышке пламени.

Юстиция услышала смерти сотни миллионов душ и вынесла это; почувствовала ужас Дня, Когда Пришла Боль, и справилась с ним; познала ненависть Лэрда, который, узнав о ее силе, стал презирать ее за то, что она ничего не делает, — все это она приняла.

Но страдания Салы проникли глубоко в ее душу, ее боль она вынести не смогла. И она открыла свои чувства Лэрду, позволив ему заглянуть в свою душу и увидеть, что ощущает она в эти мучительные минуты.

— Как видишь, — сказал Язон, — она не я. В ней все-таки есть сострадание. В ней больше Милосердия, чем она думает.

Глава 12

День, когда пришла справедливость

Лэрд и Язон стояли у постели Юстиции, и впервые при виде нее Лэрд не испытывал ни страха, ни ненависти. Впервые он понял, какова истинная причина сделанного ею выбора, и, хоть он и считал этот выбор неверным, он все же признавал, что Юстиция не виновата ни в чем.

— Но как они могли вынести такое решение, — прошептал Лэрд, — когда судили только по твоему разуму? Они же никого больше не знали!

— Я не лгал им, — пожал плечами Язон. — Я всего лишь продемонстрировал им, как этот мир воспринимаю я лично. И вспомни, Лэрд, — судили они не по одному моему слову. Они пришли к этому решению только тогда, когда поняли, что отнимают у других то, что никогда не отдадут сами, что благодаря им человечество лишено единственного, что стоит помнить веками…

— Хорошо рассуждать, когда находишься на высокой башне и смотришь на людишек сверху вниз, — заметил

Лэрд. — Но лично я, Язон, считаю, что, когда имеешь силу исцелять и не исцеляешь, ты причиняешь зло.

— Но я-то этой силой не обладаю.

В этот момент снизу раздался ужасный крик. Крик боли, который повторялся снова и снова. «Это Клэни, — подумал Лэрд. — Но Клэни ведь мертва».

— Сала! — закричал он и кинулся вниз по лестнице. Язон последовал за ним.

Отец сражался с пламенем, пытаясь вытащить Салу из камина. Одежда на ней вся полыхала. Ни секунды не колеблясь, Лэрд сунул руки в огонь и с помощью отца вытащил сестренку. Боль в обожженных руках была безумной, но Лэрд почти не замечал ее.

— Юстиция! Юстиция! Давай же! Давай! — кричала Сала, бившаяся у него на руках.

— Она уже горела, когда я проснулся! — в отчаянии пробормотал отец.

Мать металась вокруг дочери, протягивая руки к ее обожженному телу, но каждый раз тут же отдергивая их из страха сделать Сале еще больнее.

Лэрду было показалось, что глаза сестренки закрыты, и вдруг он понял, что это не так.

— Она лишилась глаз! — воскликнул он.

Переведя взгляд на лестницу, он увидел стоящую там Юстицию. На лице ее словно застыло выражение страдания.

— Ну же! Ну! — рыдала Сала.

— Как она вообще еще жива! — терзался отец.

— Боже милостивый, только не мучай ее! — плакала мать. — Не дай ей умереть, как Клэни, пускай она умрет прямо сейчас! Я не выдержу часов ее мучений!

Внезапно мать и отца оттолкнули чьи-то руки. Юстиция схватила Салу, буквально вырвала ее из объятий Лэрда и издала такой ужасный вой, что даже Лэрд не сдержался и расплакался, услышав звенящую в нем боль.

Затем наступила тишина.

Даже Сала затихла.

«Умерла», — подумал Лэрд.

Вдруг Сала моргнула — глаза ее снова сияли, как два бриллианта, заполнив пустые глазницы. У Лэрда на глазах обгоревшие струпья начали отваливаться от ее тела, обнажая бледную, гладкую, неповрежденную кожу.

Сала улыбнулась и рассмеялась. Обвив ручонками шею Юстиции, она нежно приникла к девушке. Лэрд перевел взгляд на собственные ладони: ожоги исчезли. Потянувшись к отцу, он коснулся увеличивающейся, растущей культяшки, на месте которой когда-то была рука. Прошло всего несколько минут, и рука выросла снова, такая же сильная, как и прежде.

Сжимая Салу в объятиях и обливаясь слезами, Юстиция без сил опустилась на пол.

— Наконец-то, — пробормотал Язон. Юстиция подняла на него глаза.

— Все-таки ты человек, — сказал Язон.

«Ты действительно хорошая и добрая, — обратился к ней Лэрд. — Я был не прав. Когда Сала устроила тебе испытание, ты не смогла удержаться. В тебе больше милосердия, чем ты думаешь».

Юстиция кивнула.

— Ты справилась, отлично справилась, — вслух обратился к ней Язон. Наклонившись, он поцеловал ее в лоб. — Поступи ты как-нибудь иначе, я бы отказался от тебя как от дочери.

Для маленькой деревушки у Плоского Залива дни боли остались позади. Хотя былого не воротишь. Юстиция не стирала воспоминания и не утаивала смертей, но правлению боли в Плоском Заливе пришел конец. Юстиция поклялась, что будет сражаться с ней до конца жизни.

То был ясный весенний денек. Снег уже давно сошел, и люди копошились у оград и на полях, пересаживая придавленные снегом кусты, возделывая поля и готовя их к посеву.

Последние бревна привязали к плоту, который вот-вот должен был отправиться вниз по реке, к Звездной Гавани, где за него дадут хорошую цену — в особенности за то огромное мачтовое дерево, что посредине. Язон и медник взошли на борт. Плот слегка покачнулся, но тут же обрел равновесие. Он был устойчив, и шалаш, который они уже построили в центре, послужит им хорошим приютом на время двухнедельного путешествия вниз по течению. Медник захватил с собой свои посудины и сковородки; к жести и инструментам были привязаны небольшие поленья, чтобы они не затонули в случае, если плот распадется, — медник не мог позволить себе лишиться всего имущества. Пожитки Язона составлял лишь маленький окованный железом сундучок. Он открыл его всего только раз: удостовериться, что все девять исписанных пергамен-тов аккуратно свернуты и не слиплись друг с другом.

— Готовы? — спросил медник.

— Не совсем, — ответил Язон.

Спустя мгновение на берег вылетел Лэрд, на плече у него болталась наспех собранная котомка.

— Подождите! Меня подождите! — во все горло кричал он. Увидев же, что они еще не отчалили, он остановился и глупо ухмыльнулся:

— Еще для одного место найдется?

— Если ты пообещаешь не объедать нас, — предостерег Язон.

— Я решил плыть с вами. С рукой у отца все в порядке, я теперь не особенно здесь нужен, впрочем, как и всегда. Так что я подумал, может, пригодится тебе помощник, который умеет читать и писать…

— Залазь на борт, Лэрд.

Лэрд осторожно ступил на плот и положил котомку рядом с железным сундучком.

— А что, неужели из этого получится настоящая книга? Ее что, еще и на настоящем печатном станке напечатают?

— Не заплатим — не напечатают, — ободрил его Язон. Поднатужившись, они с медником длинными шестами оттолкнули плот от берега.

— Приятно думать, что теперь им ничто не угрожает, — промолвил Лэрд, оглядываясь на копающихся в полях жителей деревни.

— Надеюсь, ты не думаешь, что рядом со мной тебе тоже ничто не угрожает? — уточнил Язон. — Может, я уже староват, столько лет прожил, но умирать все равно не собираюсь. А уж выспался я на всю оставшуюся жизнь. Так что предупреждаю, рядом со мной не наотдыхаешься. Да, и еще хочу напомнить, если ты вдруг забыл, — я очень многого не знаю и просто не умею.

Лэрд улыбнулся и, покопавшись в котомке, вытащил четыре головки сыра и копченый окорок.

— В общем, насколько я понимаю, не видать мне сладкой жизни, как своих ушей, — сказал он, отрезая кусок мяса и протягивая его Язону. — И все-таки я испытаю судьбу.

Книга II. Капитолий

Ни один ребенок не может быть понят, если не известны родители; ни одна революция не может быть понята, если не известен прежний порядок; ни одна колония не может быть понята, если не известна родная страна колонистов; ни один новый мир не может быть понят, если не известен мир, предшествовавший ему.

Ниже излагаются истории, дошедшие до нас с планеты Капитолий. В них рассказывается об обществе, возведенном на пластике, стали и сомеке — все эти составляющие должны были служить вечно, и все они рассыпались в прах.

Эти сказания поведают вам, почему — и каким образом — Абнер Дун встал на путь уничтожения.

Тысяча смертей

— Никаких речей, — предупредил прокурор.

— Я на это и не рассчитывал, — стараясь казаться уверенным, ответил Джерри Кроув.

Особенной враждебности прокурор не выказывал и скорее походил на школьного режиссера, чем на человека, жаждущего смерти Джерри.

— Вам не только не позволят это, — но более того, если вы выкинете какой-нибудь фортель, то вам же будет хуже. Вы у нас в руках. Доказательств у нас более чем достаточно.

— Вы же ничего не доказали.

— Мы доказали, что вы знали об этом, — мягко настаивал прокурор. — Знать о заговоре против правительства и не сообщить о нем — это все равно что самому участвовать в заговоре.

Джерри пожал плечами и отвернулся. Камера была бетонная, двери стальные. Вместо койки — гамак, подвешенный крючьями к стене. Туалетом служила жестянка со съемным пластиковым сиденьем. Убежать было невозможно. Фактически ничто в камере не могло заинтересовать интеллигентного человека более чем на пять минут. За три проведенных там недели Джерри выучил наизусть каждую трещину в бетоне, каждый болт в двери. Смотреть ему, кроме прокурора, было не на что, и он неохотно встретился с ним взглядом.

— Что вы скажете, когда судья спросит, признаете ли вы предъявленное вам обвинение?

— Nolo conterdere[1].

— Очень хорошо. Было бы гораздо лучше, если бы вы сказали «виновен», — посоветовал прокурор.

— Мне не нравится это слово.

— А вы его на всякий случай запомните. На вас будут направлены три камеры — планируется прямая передача судебного заседания. Для Америки вы представляете всех американцев. Вы должны держаться с достоинством, спокойно принимая факт, что ваше участие в убийстве Питера Андерсона… — Андреевича…

— Андерсона и привело вас к смерти, что теперь все зависит от милости суда. Я отправляюсь на ленч. Вечером встретимся снова. И помните. Никаких речей. Никаких фокусов.

Джерри кивнул. На препирательства не оставалось времени.

Вторую половину дня он провел, практикуясь в спряжении португальских неправильных глаголов. Было грустно от того, что нельзя вернуться в прошлое и переиграть тот момент, когда он согласился заговорить со стариком, который и раскрыл ему план убийства Андреевича. «Теперь я должен вам верить, — сказал старик. — Temos que confiar no senhor americano[2]. Вы же любите свободу, нет?»

Любите свободу? А кто ее помнит? Что такое свобода? Когда ты свободен, чтобы заработать доллар? Русские прозорливо уловили: дай только американцам делать деньги, и им, право же, будет наплевать, на каком языке говорят члены правительства, а тут еще и члены правительства говорят по-английски.

Пропаганда, которой его напичкали, вовсе не так уж забавна. Слишком все хорошо, чтобы быть правдой. Никогда еще Соединенные Штаты не были столь мирными. Со времен бума, вызванного войной во Вьетнаме, такого процветания в стране не было. И ленивые, самодовольные американцы по-прежнему занимались делом, как будто им всегда хотелось, чтобы на стенах и рекламных щитах висели портреты Ленина.

«Я и сам особенно ничем от них не отличался», — подумал Джерри. Отправил заявление о приеме на работу вместе с заверениями в преданности. Покорно согласился, когда меня определили в учителя к высокому партийному функционеру. И даже три года учил его чертовых детишек в Рио.

А мне бы стоило писать пьесы.

Только какие? Ну вот, например, комедию «Янки и комиссар» — о женщине-комиссаре, которая выходит замуж за чистокровного американца, производителя пишущих, машинок. Женщин-комиссаров, разумеется, нет, но надо поддерживать иллюзию об обществе свободных и равных.

«Брюс, дорогой мой, — говорит комиссаре сильным, но сексапильным русским акцентом, — твоя компания по производству машинок подозрительно близка к получению прибыли».

«А если б она работала с убытком, ты бы меня посадила, дурашечка ты моя?» (Русские, сидящие в зале, громко смеются, американцам не смешно — они бегло говорят по-английски, и им не нужен бульварный юмор. Да, все равно, пьеса должна получить одобрение Партии, так что из-за критики можно не переживать. Были бы счастливы русские, а на американскую публику начхать.) Диалог продолжается:

«Все ради матушки-России».

«Трахать я хотел матушку-Россию».

«Трахни меня, — говорит Наташа. — Считай, что я ее олицетворение».

Да, но ведь русские и впрямь любят секс на сцене. В России-то он запрещен, а с Америки что возьмешь, разложилась вконец.

С таким же успехом я мог бы стать дизайнером в Диснейленде. Или написать водевиль. А то и просто сунуть голову в печь. Только она непременно окажется электрическая — такой уж я везучий. Рассуждая таким образом, Джерри задремал. Открыв глаза, он увидел, что дверь в камеру открыта. Затишье перед бурей кончилось, и вот теперь — буря.

Солдаты не славянского типа. Рабски покорные, но явно американцы. Рабы славян. Надо непременно вставить как-нибудь в стихотворение протеста, решил он. Впрочем, кто их станет читать, стихотворения протеста?

Молодые американские солдаты («форма на них какая-то не такая, — подумал Джерри. — Я не настолько стар, чтобы помнить прежнюю форму, но эта скроена не для американских тел») провели его по коридорам, поднялись по лестнице, вышли в какую-то дверь и оказались на дворе, где его посадили в бронированный автофургон. Неужто они и впрямь считают, что он член заговорщицкой организации и что друзья поспешат ему на выручку? Будто у человека в его положении могут быть друзья?

Джерри наблюдал это в Иельском университете. Доктор Суик был очень популярен. Лучший профессор на кафедре. Мог взять самые настоящие «сопли» и сделать из них пьесу или самых дрянных актеров заставить играть по-настоящему. У него даже мертвая, безразличная публика вдруг оживала и проникалась надеждой. Но вот однажды к нему в дом вломилась полиция и увидела, что Суик с четырьмя актерами играет пьесу для группы друзей человек в двадцать. Что это была за пьеса?.. «Кто боится Вирджинии Вулф?» — вспомнил Джерри. Грустный текст, безнадежный. И все же удивительно четко показывающий, что отчаяние — уродливо, ведет к распаду личности, а ложь — равносильна самоубийству. Текст, который, короче говоря, заставлял зрителей почувствовать, что в их жизни что-то не так, что мир — иллюзия, что процветание — обман, что Америку лишили честолюбивых стремлений и что столь многое, чем она прежде гордилась, испохаблено, поругано.

До Джерри вдруг дошло, что он плачет. Солдаты, сидевшие напротив него в бронированном автофургоне, отвернулись. Джерри вытер глаза.

Как только распространилась новость, что Суика арестовали, он сразу же стал безвестным. Все, у кого были от него письма, записки или даже курсовые работы с его подписью, уничтожили их. Его имя исчезло из адресных книг. В его классах было пусто. В университете вдруг пропали документы, говорящие о том, что вообще был такой профессор. Дом его продан с молотка, жена куда-то переехала, никому не сказав «до свиданья». Затем, через год с лишним, «Си-Би-Эс» (которая тогда постоянно вела передачи официальных судебных процессов) на десять минут показала Суика в новостях, он плакал и говорил: «Для Америки никогда не было ничего лучше коммунизма. Мною руководило незрелое, необдуманное желание утвердить себя, задирая нос перед властями. Это абсолютно ничего не значит. Я ошибался. Правительство оказалось гораздо добрее ко мне, чем я того заслуживаю». И все в таком духе. Глупые слова. Но когда Джерри сидел и смотрел эту программу, его убедили вот в чем: несмотря на всю бессмысленность слов, лицо Суика было искренним.

Фургон остановился, двери в задней его части открылись, и тут Джерри вспомнил, что сжег свой экземпляр учебника Суика по драматургии. Сжег, но прежде выписал из него все основные идеи. Знал об этом Суик или нет, но он все же после себя кое-что оставил. А что после себя оставлю я? — задумался Джерри. Двух русских ребятишек, бегло говоривших по-английски, отца которых разнесло на куски прямо у них на глазах, а его кровь забрызгала им лица, потому что Джерри не посчитал нужным предупредить его? Ничего себе наследие.

Он на мгновение испытал чувство стыда. Жизнь есть жизнь, неважно чья она, или как прожита.

Тут ему вспомнился вечер, когда Питер Андреевич (нет — Андерсон. Теперь модно делать вид, что ты американец, хотя любой сразу скажет, что ты русский), будучи пьяным, послал за Джерри и потребовал — как работодатель (то бишь хозяин), — чтобы он почитал стихи гостям на вечеринке. Джерри попытался отшутиться, но Питер оказался не настолько уж пьян, он принялся настаивать; и Джерри поднялся наверх, взял стихи, спустился вниз, прочитал их непонимающей кучке мужчин и понимающей кучке женщин. Но для тех и других они были не более чем развлечение. Крошка Андре потом сказал: «Хорошие были стихи, Джерри». А Джерри чувствовал себя так, как чувствует себя изнасилованная девственница, которой насильник дает затем два доллара на чай.

Собственно говоря, Питер даже выдал ему премию. И Джерри ее потратил.

В здании суда, сразу же за дверью, поджидал Чарли Ридж, защитник Джерри.

— Джерри, старина, вы вроде бы переносите все довольно легко. Даже не похудели.

— Поскольку я сидел на диете из чистого крахмала, мне приходилось целыми днями бегать по камере, чтобы не пополнеть.

Смех. Хи-хи, ха-ха, как нам весело. До чего мы веселые ребята.

— Послушайте, Джерри, уж вы постарайтесь не подвести, ладно? Они в состоянии судить насколько вы искренни по реакции публики. Пожалуйста, помните об этом.

— Неужто было время, когда защитники старались выгородить своих клиентов? — спросил Джерри.

— Джерри, подобная позиция вас ни к чему не приведет. Добрые старые времена, когда можно было отвертеться благодаря какой-нибудь юридической тонкости, а адвокат имел право откладывать суд сроком до пяти лет, давно прошли. Вы страшно провинились, поэтому, если вы станете с ними сотрудничать, они вам ничего не сделают. Они просто вас депортируют.

— Вот это друг, — заметил Джерри. — Раз вы на моей стороне, мне нечего волноваться.

Зал судебных заседаний оказался переполнен камерами. Джерри слышал, что в былые дни, когда пресса была свободна, появляться в зале судебных заседаний с камерами нередко запрещалось. Но ведь в те дни ответчик обыкновенно не давал показаний, а адвокаты не работали оба по одному и тому же сценарию. Тем не менее, в зале находились представители прессы, и вид у них был такой, как будто они и впрямь свободны.

Добрых полчаса Джерри нечего было делать. Зал заполняла публика («Интересно, а она платная? — подумал Джерри. — В Америке — наверняка да».), представление началось ровно в восемь. Вошел судья, такой важный в своем одеянии, голос сильный, резонирующий, как у отца из телепередачи, увещевающего сына-бунтаря, с которым сладу нет. Все выступающие поворачивались к камере с красным огоньком наверху. И Джерри вдруг ощутил страшную усталость.

Он не колебался в своей решимости попытаться обратить этот суд к собственной выгоде, но он всерьез сомневался, будет ли от этого прок. Да и в его ли это интересах? Наверняка они накажут его еще более сурово. Безусловно, они разозлятся и отключат его. А он написал свои речи, как будто это бесстрастная кульминационная сцена в пьесе («Кроув против коммунистов», или может «Последний крик свободы»), где он — герой, готовый пожертвовать жизнью ради того, чтобы заронить семя патриотизма (да нет — интеллекта, кому, к чертям собачьим, нужен патриотизм!) в умах и сердцах миллионов американцев, которые будут смотреть эту передачу.

— Джеральд Натан Кроув, вы выслушали предъявленное вам обвинение. Пройдите, пожалуйста, вперед и сделайте официальное заявление.

Джерри встал и, как ему казалось, с достоинством прошел к приклеенному на полу «X» — прокурор настаивал, чтобы он стоял именно там. Джерри поискал глазами камеру с горевшим наверху красным огоньком и напряженно уставился на нее, гадая, а не проще ли, в конце концов, просто сказать nolo conterdere или даже «виновен», да и дело с концом.

— Мистер Кроув, — поигрывая голосом, сказал судья, — на вас смотрит Америка. Что вы скажете суду?

Америка и впрямь смотрела на него. Джерри открыл рот и заговорил, но не на латинском, а на английском. Он сказал слова, которые так часто повторял про себя:

— Есть время для смелости и время для трусости, время, когда человек может уступить тем, кто обещает ему терпимость, и время, когда он просто обязан воспротивиться им ради более высокой цели. Некогда Америка была свободной. Но пока нам платят жалованье, для нас, похоже, в радость быть рабами! Я не признаю себя виновным, поскольку акт, способствующий послаблению господства русских в мире, совершается во имя всего того, что делает жизнь прожитой не зря. Я хочу сказать «нет» тем, для кого власть — единственный бог, достойный поклонения!

А-а. Красноречие. Во время репетиций он и думать не думал, что дойдет так далеко. Однако непохоже, чтобы они собирались прервать его. Он отвернулся от камеры и посмотрел на прокурора, который что-то записывал в желтом блокноте. Потом на Чарли — тот покорно кивал головой и убирал бумаги в портфель. Казалось, никого особенно не волнует, что Джерри говорит такое прямо в эфир. А ведь трансляция прямая — его предупреждали, чтобы он был поосторожнее и подал все как следует с первого раза, поскольку передача сразу идет в эфир…

Они, разумеется, солгали, Джерри помолчал и сунул было руки в карманы, но обнаружил, что в надетом на него костюме карманов нет («Экономьте деньги, избегая излишеств», — гласил лозунг), и его руки беспомощно скользнули вниз.

Судья прочистил голос, и прокурор в удивлении поднял глаза.

— О, прошу прощения, — сказал он. — Речи обычно длятся гораздо дольше. Поздравляю вас, мистер Кроув, с краткостью.

Джерри кивнул с насмешливой признательностью, хотя ему было не до смеха.

— У нас всегда бывает пробная запись, — объяснил прокурор, — чтобы не вышло промашки с такими, как вы.

— И все это знали?

— Ну да, кроме вас, разумеется, мистер Кроув. Что ж, все свободны, можете идти домой.

Публика встала и, шаркая ногами, спокойно вышла из зала.

Прокурор и Чарли тоже встали и подошли к столу судьи. Судья сидел, положив подбородок на руки, вид у него теперь был уже не отцовский, а просто немного скучный.

— Сколько вы хотите? — спросил судья.

— Без ограничения, — ответил прокурор.

— Он что, так уж важен? — они разговаривали, как будто Джерри там нет. — В конце концов, в Бразилии это не редкость.

— Мистер Кроув — американец, — объяснил прокурор, — допустивший убийство русского посла.

— Хорошо, хорошо, — согласился судья, и Джерри подивился, что этот человек говорит совершенно без акцента. — Джеральд Натан Кроув, суд находит вас виновным в убийстве и государственной измене Соединенным Штатам Америки, а также их союзнику. Союзу Советских Социалистических Республик. Имеете ли вы что-нибудь сказать, прежде чем будет оглашен приговор?

— Меня только удивляет, — сказал Джерри, — почему вы все говорите по-английски?

— Потому что, — холодно ответил прокурор, — мы находимся в Америке.

— А почему вы вообще утруждаете себя какими-то там судами?

— Чтобы отвадить других глупцов от попыток сделать то, что сделали вы. Поспорить ему, видишь ли, захотелось.

Судья стукнул молотком.

— Суд приговаривает Джеральда Натана Кроува к смерти всеми доступными способами до тех пор, пока он не извинится перед американским народом и не убедит его в своей искренности. В судебном заседании объявляется перерыв. Боже милостивый, до чего же у меня болит голова!

Времени даром они не тратили. Уснув в пять утра, Джерри тут же был разбужен грубым электрошоком через металлический пол. Вошли два охранника — на этот раз русские, — раздев, потащили его в камеру для казни, хотя, позволь они ему, он бы и сам пошел.

Там его ждал прокурор.

— Меня определили на ваше дело, — сказал он, — потому что вы крепкий орешек. У вас весьма интересный психологический профиль, мистер Кроув. Вы жаждете быть героем.

— Я этого не осознавал.

— Вы продемонстрировали это в зале суда, мистер Кроув. Вам, несомненно, известны — на это указывает ваше среднее имя — последние слова агента-шпиона времен Американской революционной войны Натана Хейла. «Я сожалею, — заявил он, — что у меня всего одна жизнь, и только ее я могу отдать за родину». Он ошибался и вы это скоро поймете. Ему стоило бы радоваться, что у него всего одна жизнь.

С тех пор как несколько недель назад вас арестовали в Рио-де-Жанейро, мы вырастили для вас несколько клонов. Их развитие было довольно ускоренным, но вплоть до сего дня их содержали в нулевом чувственном окружении. Их разумы совершенно пусты.

Вы ведь наверняка слышали о самеке, правда же, мистер Кроув?

Джеральд кивнул. Усыпляющее средство, используемое при космических полетах.

— В данном случае оно нам, разумеется, не нужно. Но техника записывания мыслей, которой мы пользуемся при межзвездных полетах, — она весьма кстати. Когда мы казним вас, мистер Кроув, мы непрерывно будем записывать показания вашего мозга. Все ваши воспоминания загрузят, что называется, в голову первого клона, который тут же превратится в вас. Однако он будет четко помнить всю вашу жизнь до самой смерти, включая и собственно момент смерти.

В прошлом было легко стать героем, мистер Кроув. Тогда ведь не знали наверняка, какова смерть. Ее сравнивали со сном, с сильной эмоциональной болью, с быстрым отлетом души от тела. Но ни одно из этих описаний не отличалось особенной точностью.

Джерри перепугался. Он, разумеется, и прежде слышал о многократной смерти — ходили слухи, что она как бы выполняет роль фактора сдерживания. «Вас воскрешают и убивают снова», — говорилось в этой истории ужасов. И вот теперь он понял, что это правда, или им хочется, чтобы он поверил, будто это правда.

Что напугало Джерри, так это способ, которым они намеревались умертвить его. На крюке в потолке была подвешена петля. Ее можно было поднимать и опускать, но рассчитывать на то, что он быстро упадет и сломает себе шею, не приходилось. Однажды Джерри чуть не умер, подавившись костью лосося. Мысль о том, что он не сможет дышать, приводила его в ужас.

— Как же мне выбраться из этого положения? — спросил Джерри. Ладони у него вспотели.

— От первой казни вам вообще не отвертеться, — сказал прокурор. — Так что, наберитесь смелости, вспомните о своем героизме. А уж потом мы проверим показания вашего мозга и посмотрим, насколько убедительно раскаяние. Мы поступаем по справедливости и стараемся без нужды никого не подвергать этому испытанию. Пожалуйста, сядьте.

Джерри сел. Мужчина в халате работника лаборатории надел ему на голову металлический шлем. Несколько иголок вонзились Джерри в скальп.

— Ну вот, — сказал прокурор, — все ваши воспоминания уже у первого клона. В настоящий момент он переживает всю вашу панику — или, если хотите, ваши потуги на смелость. Пожалуйста, сосредоточьтесь повнимательнее на том, что сейчас с вами произойдет, Джерри. Постарайтесь запомнить каждую деталь.

— Умоляю, — сказал Джерри.

— Наберитесь мужества, — с усмешкой сказал прокурор. — В зале суда вы были замечательны. Продемонстрируйте-ка это благородство и сейчас.

Охранники подвели его к петле и накинули ее ему на шею, стараясь не потревожить шлем. Петлю крепко затянули, затем связали ему руки за спиной. Веревка грубо сдавила ему шею. В ожидании, когда его поднимут, он, понимая, что усилие бесполезно, напряг мышцы зачесавшейся шеи. Он ждал и ждал, у него подкашивались ноги.

Комната была голая, смотреть было не на что, а прокурор ушел. Однако на стене, сбоку, висело зеркало. Не поворачивая всего тела, он едва мог посмотреться в него. Наверняка это окно для наблюдения. За ним, разумеется, будут наблюдать.

Джерри страшно хотелось в туалет.

Помни, сказал он себе, ты не умрешь. Через какое-то мгновение ты вновь пробудишься в соседней комнате.

Тело, однако, было не убедить. То, что какой-то новый Джерри Кроув встанет и уйдет, когда все это закончится, не имело ни малейшего значения. Этот Джерри Кроув умрет.

— Чего вы ждете? — спросил он, и, точно это послужило им условным знаком, солдаты потянули за веревку и подняли его в воздух.

Все с самого начала оказалось гораздо хуже, чем он думал. Веревка мучительно сжимала шею: о том, чтобы сопротивляться, не могло быть и речи. Сперва удушье показалось сущим пустяком — как будто задерживаешь дыхание под водой. Зато сама веревка причиняла страшную боль шее, ему хотелось кричать, но это было невозможно.

Только не в самом начале.

Последовала какая-то возня с веревкой, она запрыгала вверх и вниз — это охранники привязывали ее к крюку на стене. Один раз ноги Джерри даже коснулись пола.

К тому времени, однако, когда веревка замерла, заявило о себе удушение, и боль была забыта. В голове у Джерри стучала кровь. Язык распух. Глаза не закрывались. Вот когда ему захотелось дышать. Ему непременно надо было подышать. Этого требовало его тело. Разумом он понимал, что никак не доберется до пола, но тело не подчинялось разуму, ноги дергались, стремясь добраться до пола, руки за спиной изо всех сил пытались разорвать веревку. От этих усилий у него только глаза лезли из орбит: давила кровь, которой веревка не давала прорваться к остальному телу, жутко хотелось подышать.

Помочь ему никто не мог, но он попробовал закричать и позвать на помощь. На этот раз звук-таки вырвался у него из глотки — но за счет воздуха. Он почувствовал себя так, как будто язык заталкивают ему в нос. Нот задергались в бешеном ритме, заколотили по воздуху, каждое движение усиливало агонию. Он завращался на веревке и на мгновение увидел себя в зеркале. Лицо у него уже побагровело.

Сколько все это будет продолжаться? Наверняка не так уж и долго.

Но оказалось гораздо дольше.

Окажись он под водой и сдерживай дыхание, он бы уже сдался и утонул.

Будь у него пистолет и свободная рука, он бы убил себя, лишь бы покончить с агонией, с физическим ужасом из-за невозможности дышать. Но пистолета нет. Кровь стучала в голове, застилала глаза. Наконец он совсем перестал видеть.

Сознание по-сумасшедшему пыталось предпринять что-нибудь такое, что положило бы конец этой пытке. Ему мерещилось, что он в ручье за домом, куда упал ребенком: кто-то бросает ему веревку, а он все не может, ну никак не может поймать ее, а потом вдруг она оказалась у него на шее и потащила его вниз.

Тело раздулось, и тут же взорвалось: кишки, мочевой пузырь, желудок извергли все свое содержимое, только блевотина застряла за глоткой и страшно жгла.

Содрогания тела сменились резкими рывками и спазмами, на мгновение Джерри показалось, что он близок к желанному состоянию бессознательности. Вот когда до него дошло, что смерть не столь уж и милосердна.

Какой там, к черту, мирный отход во сне, какая там мгновенная или милостивая смерть, положившая конец мукам!

Смерть вытащила его из бессознательного состояния, — вероятно, всего лишь на десятую долю секунды. Но эта десятая доля оказалась на удивление долгой: он успел ощутить бесконечную агонию надвигающегося небытия. Это не жизнь промелькнула вспышкой у него перед глазами — отсутствие жизни, и его разум испытал такую боль, такой страх, по сравнению с которым обычное повешение показалось сущим пустяком.

Потом он умер.

Какое-то мгновение он висел в забвении, ничего не чувствуя и ничего не видя. Затем вдруг мягкая пена откатилась от кожи, по глазам резанул свет, и Джерри увидел прокурора. Тот стоял, глядя, как Джерри судорожно глотает воздух и хватается рукой за горло, испытывая позывы к рвоте. Казалось невероятным, что он может дышать. Испытай он только удушение, он бы вздохнул с облегчением и сказал: «Один раз я уже прошел через это, и теперь смерть мне не страшна». Но удушение было сущим пустяком. Удушение — это всего лишь прелюдия. А он боялся смерти.

Его заставили войти в камеру, в которой он умер. Он увидел свисающее с потолка свое тело, лицо черное, язык высунут, на голове по-прежнему этот шлем.

— Перережьте веревку, — сказал прокурор, и Джерри ждал, когда охранники исполнят приказ. Однако один из охранников протянул Джерри нож.

Все еще туговато соображая, Джерри развернулся и бросился на прокурора, но один из охранников крепко схватил его за запястье, а другой направил ему в голову пистолет.

— Неужто вам так быстро хочется умереть снова? — спросил прокурор.

Джерри захныкал, взял нож и потянулся вверх освободить себя из петли. Но чтобы дотянуться до веревки, Джерри пришлось так близко стоять к трупу, что не касаться его он просто не мог. Вонища была жуткой, усомниться в факте смерти невозможно. Джерри так задрожал, что нож его почти не слушался, но веревка, наконец, лопнула, и труп кулем упал на пол, сбив Джерри с ног. Поперек ног Джерри легла рука. Рядом, глаза в глаза, оказалось лицо.

— Вы видите камеру?

Джерри отупело кивнул.

— Смотрите в камеру и покайтесь за все, что вы сделали против правительства, которое принесло мир на землю.

Джерри снова кивнул, и прокурор сказал:

— Начинайте.

— Сограждане американцы, — заговорил Джерри, — простите меня. Я совершил ужасную ошибку. Я был неправ. Русские хорошие. Я допустил, чтобы убили невинного человека. Простите меня. Правительство оказалось добрее ко мне, чем я того заслуживаю.

И так далее и тому подобное. Джерри лепетал с час, пытаясь доказать, что он трус, что он ничтожество, что он виноват, что правительство в респектабельности соперничает с Богом.

А когда закончил, прокурор снова вошел в комнату, качая головой.

— Мистер Кроув, вы в состоянии выступить гораздо лучше. Ни один человек из публики не поверил ни единому вашему слову. Ни один человек из отобранных для слушания не поверил, что вы хоть чуть-чуть искренни. Вы по-прежнему считаете, что правительство надо свергнуть. Так что нам снова придется прибегнуть к лечению.

— Позвольте мне исповедаться еще раз.

— Проба есть проба, мистер Кроув. Прежде чем мы разрешим вам иметь хоть какое-то отношение к жизни, придется еще раз умереть.

Теперь Джерри с самого начала орал благим матом. О достоинстве думать не приходилось: его подвесили под мышки над продолговатым цилиндром, наполненным кипящим маслом. Погружали очень медленно. Смерть наступила, когда масло дошло ему до груди, — ноги к тому времени уже совершенно сварились, и большие куски мяса отставали от костей.

Его ввели и в эту камеру. А когда масло остыло настолько, что к нему можно было прикасаться, заставили выудить куски своего собственного трупа.

Джерри во всем признался и покаялся снова, но публику, отобранную для теста, убедить не удалось.

— Этот человек насквозь фальшивый, — заявили слушатели. — Он и сам не верит ни единому своему слову.

— Судя по всему, — заметил прокурор. — После своей смерти вы очень хотите сотрудничать с нами. Но ваши слова идут не от сердца, у вас остаются оговорки. Придется помочь вам снова.

Джерри пронзительно закричал и замахнулся на прокурора. Когда охранники оттащили его, а прокурор поглаживал разбитый нос, Джерри закричал:

— Разумеется, я лгу! Сколько бы меня ни убивали, факт остается фактом: наше правительство — из дураков, избранное злобными лживыми ублюдками!

— Напротив, — возразил прокурор, стараясь сохранить хорошие манеры и бодрость духа, несмотря на то, что из носа у него текла кровь, — если мы убьем вас достаточное количество раз, ваш менталитет полностью переменится.

— Вы не в состоянии изменить правды!

— Изменили же мы ее для всех других, кто уже прошел через это. И вы далеко не первый, кому пришлось пойти в третий клон. Только на этот раз, мистер Кроув, постарайтесь, пожалуйста, быть героем.

С него сняли кожу живьем, сначала с рук и с ног, затем его кастрировали, сорвали кожу с живота и груди. Он умер молча, — хотя нет, не молча, всего лишь безголосо, — вырезали гортань. Он обнаружил, что, даже лишенный голоса, оказался в состоянии вышептать крик, от которого все еще звенело в ушах. Когда он пробудился, то его опять вынудили войти в камеру и отнести свой окровавленный труп в комнату для захоронений. Он снова исповедался, и снова публика не поверила ему.

Его медленно раздробили на кусочки. После пробуждения пришлось самому отчищать и отмывать окровавленные остатки с дробильни. Но публика лишь заметила:

— Интересно, кого этот подонок думает обмануть.

Его выпотрошили и сожгли внутренности у него на глазах. Его заразили бешенством и растянули агонию смерти на две недели. Потом распяли и оставили на солнце умирать от жажды. Потом сбросили с десяток раз с крыши одноэтажного дома, пока он не умер в очередной раз.

Однако публика понимала, что Джерри Кроув не раскаялся.

— Боже мой, Кроув, сколько же, по-вашему, я могу этим заниматься? — спросил прокурор. Вид у него был не очень бодрый. Джерри даже подумал, что он близок к отчаянию.

— Крутовато для вас? — сказал Джерри, благодарный за этот разговор, который обеспечивал ему передышку на несколько минут между смертями.

— За какого человека вы меня принимаете? Все равно мы оживим его через минуту, говорю я себе, но ведь я занялся этим делом вовсе не для того, чтобы находить новые, все более ужасные способы умерщвлять людей.

— Вам не нравится?! А ведь у вас прямо-таки талант по этой части.

Прокурор резко посмотрел на Кроува.

— Иронизируете? И вы еще в состоянии шутить? Неужто смерть для вас ничего не значит?

Джерри не ответил, а лишь попытался смахнуть слезы, которые теперь то и дело непрошено набегали на глаза.

— Кроув, это недешево. Мы потратили на вас миллиарды рублей. Даже со скидкой на инфляцию — это большие деньги.

— В бесклассовом обществе деньги не нужны.

— Что это вы себе позволяете, черт побери? Даже теперь вы пытаетесь бунтовать? Корчите из себя героя?

— Нет.

— Неудивительно, что нам пришлось убивать вас восемь раз.

— Мне очень жаль. Видит небо, мне очень жаль.

— Я просил, чтобы меня перевели с этой работы. Очевидно, я не в состоянии сломать вас.

— Сломать меня! Можно подумать, мне не хочется, чтобы меня сломали!

— Вы нам слишком дорого обходитесь. Раскаяния преступников в своих заблуждениях приносят определенную выгоду. Но вы обходитесь нам слишком дорого. Сейчас соотношение «затраты-выгода» просто смехотворно. Всему есть предел, и сумма, которую мы можем потратить на вас, тоже небезгранична.

— У меня есть один способ, сэкономить вам деньги.

— У меня тоже. Убедите эту чертову публику!

— Когда будете убивать меня в очередной раз, не надевайте мне шлем.

Прокурор, казалось, вконец шокирован.

— Это был бы конец. Смертная казнь. У нас гуманное правительство. Мы никогда никого не убиваем навсегда.

Ему выстрелили в живот, он истек кровью и умер. Его сбросили с утеса в море, и его съела акула. Его повесили вверх ногами, чтобы голова как раз погружалась в воду, и, когда он устал поднимать голову, он утонул.

Однако на протяжении всех этих испытаний Джерри все больше и больше приучал организм к боли. Разум его, наконец, усвоил, что ни одна из этих смертей не является постоянной. И теперь, когда наступал момент смерти, по-прежнему ужасный, Джерри переносил его лучше. Он уже не так голосил и умирал с большим спокойствием. Он даже научился ускорять сам процесс: намеренно вбивая в легкие побольше воды, намеренно извиваясь, чтобы привлечь акулу. Когда охранники приказали забить его до смерти ногами, он до последнего вопил: «Сильней!»

Наконец, когда провели его пробу, он с пылом и страстностью заявил аудитории, что русское правительство — это самая ужасная империя, которую когда-либо знал мир. На этот раз русские сумели удержать власть — нет внешнего мира, откуда могут прийти варвары. Прибегнув к соблазну, они заставили самый свободный народ в мире полюбить рабство. Слова шли от сердца — он презирал русских и дорожил воспоминаниями о том, что некогда, пусть очень давно, в Америке были свобода, закон и даже какая-никакая, но справедливость.

Прокурор вернулся в комнату с мертвенно-бледным лицом.

— Ублюдок, — выдохнул он.

— О-о. Вы хотите сказать, на этот раз попалась честная публика.

— Сто верноподданнически настроенных граждан. И вы разложили всех, кроме трех.

— Разложил?!

— Убедили их.

Наступило молчание. Прокурор уткнулся лицом в ладони.

— Вы потеряли работу? — спросил Джерри.

— Разумеется.

— Мне жаль. Вы хорошо ее выполняли.

Прокурор посмотрел на него с отвращением.

— На этой работе еще никто не срывался. А мне никогда не приходилось умерщвлять дважды. Вы же умерли с десяток раз, Кроув. Вы привыкли к смерти.

— Я этого не хотел.

— Как вам это удалось?

— Не знаю.

— И что вы за животное, Кроув? Неужто вы не можете придумать какую-нибудь ложь и поверить в нее?

Кроув усмехнулся. В былые дни в данной ситуации он бы громко рассмеялся. Неважно, привык он к смерти или нет, но у него остались шрамы, и ему уже никогда громко не рассмеяться.

— Такая уж у меня была работа. Как драматурга. Волевое временное прекращение неверия.

Дверь отворилась, вошел весьма важный с виду человек в военной форме, увешанный медалями. За ним четыре солдата. Прокурор вздохнул и встал.

— До свиданья, Кроув.

— До свиданья, — попрощался Джерри.

— Вы очень сильный человек.

— Вы тоже, — сказал Джерри.

И прокурор ушел.

На этот раз солдаты увезли Джерри из тюрьмы в совершенно иное место. Во Флориду, на мыс Канаверал, где размещался большой комплекс зданий. До Джерри дошло, что его отправляют в изгнание.

— Каково оно? — спросил он технического работника, который готовил его к полету.

— Кто знает? — вопросом ответил техник. — Никто ведь оттуда еще не возвращался…

— После того как самек перестанет действовать, будут ли у меня проблемы с пробуждением?

— Здесь на земле, в лаборатории — нет. А там, в космосе — кто его знает?

— Но, вы полагаете, мы будем жить?

— Мы отправляем вас на планеты, которые по всем параметрам должны быть обитаемы. Если нет — весьма сожалею. Тут вы рискуете. Худшее, что с вами может случиться, это смерть.

— И это… все? — пробормотал Джерри.

— Ну ложитесь и дайте мне записать ваши мысли.

Джерри лег, и шлем — в который уже раз — записал его мысли. Тут, разумеется, ничего нельзя было поделать: когда осознаешь, что твои мысли записываются, обнаружил Джерри, просто невозможно не пытаться думать о чем-то важном. Как будто играешь на сцене. Только на этот раз публика будет представлена одним-единственным человеком — самим собой, когда ты проснешься.

Но он подумал вот о чем: и этот и другие звездолеты, которые будут или уже отправлены колонизировать миры-тюрьмы, не так уж и безопасно для русских. Правда, заключенные, отправленные на этих гулаг-кораблях, будут находиться вдали от земли много веков, прежде чем совершат посадку, а многие из них наверняка не выживут. И все же…

Я выживу, подумал Джерри, когда шлем подхватил импульсы его мозга и стал заносить их на пленку. Там, в космосе, русские создают своих собственных варваров. Я стану Аттиллой, царем гуннов. Мой сын станет Магометом. Мой внук станет Чингисханом.

Один из нас когда-нибудь разграбит Рим.

Тут ему ввели самек, и тот разлился по телу Джерри, забирая с собой его сознание, и Джерри с ужасом узнавания, понял, что это смерть, но смерть, которую можно только приветствовать, и он не возражал против нее. На этот раз, когда проснется, он будет свободным.

Он напевал себе под нос, пока не забыл, как напевать. Его тело вместе с сотнями других тел положили на звездолет и вытолкнули в космос.

Словно круги на воде

У Бергена Бишопа была мечта — он хотел стать художником.

Еще в семилетнем возрасте он заявил об этом, и тут же, словно по волшебству, перед ним возникли карандаши, бумага, уголь, акварельные и масляные краски, холст, палитра и целый набор всевозможных кисточек. Раз в неделю к нему стал приходить учитель рисования. Короче говоря, ему обеспечили все, что только можно было купить за деньги.

Учитель был достаточно умен и потому прекрасно знал: если уж зарабатываешь на хлеб, обучая отпрысков богатеньких родителей, то должен разбираться, когда говорить напрямик, а когда изворачиваться и лгать. Таким образом, за время работы фраза «У вашего ребенка талант» не раз срывалась с его губ. Но в данном случае он говорил правду и только правду, а поэтому ему было несколько трудновато заставить звучать искренне то, что обычно было ложью.

— Ваш сын талантлив! — с изумлением объявил он. — Ваш мальчик и в самом деле талантлив!

— А никто этого и не отрицает, — ответила мать мальчика, несколько удивленная неумными комплиментами учителя.

Отец не сказал ничего, лишь спросил себя, неужели этот глупец-учитель считает, что подобная экспансивность обеспечит ему прибавку к жалованью.

— Этот парень точно талантлив. У него огромное будущее. Огромное, — еще раз повторил учитель, а мать Бергена, уже подуставшая от бесконечных похвал, сказала:

— Мой дорогой друг, мы ни капельки не возражаем против его таланта. Талант так талант, пусть его. А вас мы ждем в следующий вторник. Большое спасибо за урок.

Однако, несмотря на подобное безразличие со стороны родителей, Берген погрузился в рисование с головой. За незначительный срок он приобрел технику, которая дается лишь долгими годами упражнений.

Он рос очень добрым мальчиком и всегда стоял на стороне справедливости. Многие юноши с планеты Кроув, посещающие ту же школу, что и он, считали своих слуг мальчиками для битья. И по-своему были правы — раз младшие братья вышли из моды, надо ж на ком-то вымещать свою злость. И слуги (а таковыми являлись мальчики того же возраста, что и господа) с ранних лет познавали на собственной шкуре одну простую истину: побои юных хозяев — сущая ерунда, вот попробуй ответить, тогда попляшешь.

Берген, однако, никогда не позволял себе ничего подобного. Вспыльчивость и вздорность не были свойственны ему, а потому он и его слуга, Дэл Ваулз, никогда не ругались и не тузили друг друга. Когда же Дэл, жутко стесняясь, упомянул между делом, что тоже был бы не прочь поучиться рисовать, Берген поступил по справедливости, то есть поделился с мальчиком не только красками и кисточками, но и своим учителем.

Учитель рисования не возражал против присутствия на уроках Дэла — тот сидел тихо и не надоедал с вопросами.

Однако при случае не замедлил намекнуть отцу Бергена, что неплохо было бы доплатить, ведь уроки посещает не один ученик, а двое.

— Дэл, и ты действительно посмел тратить впустую время учителя? — спросил Локен Бишоп сына своего слуги.

Дэл промолчал. Он перепугался до смерти и просто не знал, что сказать. За него ответил Берген:

— Это была моя идея. Чтобы он учился вместе со мной.

Какая разница — двое учатся или один?

— Учитель требует дополнительной оплаты. Тебе, Берген, пора бы уже понять цену деньгам. В общем, так, либо ты берешь уроки один, либо прощайся с рисованием.

Но Берген все-таки упросил учителя («Ты в одну секунду вылетишь отсюда. И не только из города, но и с планеты тоже!»), чтобы тот позволил Дэну сидеть тихонечко рядом и смотреть, как они занимаются. Ради этого Дэлу пришлось отказаться от карандашей и бумаги на уроке.

В девять лет Бергену прискучило рисование, и он уволил учителя. Затем он увлекся верховой ездой, опередив в этом увлечении многих мальчишек своего возраста. На этот раз Берген настоял на том, чтобы отец приобрел двух лошадей и позволил Дэлу сопровождать его на прогулках.

Детство — идиллическая пора. Разумеется, каких-то разочарований все равно не миновать, и иногда Дэл и Берген по несколько дней видеть друг друга не могли. Но эти редкие случаи остались погребенными под лавиной других, более счастливых воспоминаний и быстро забылись. Ежедневные прогулки на лошадях уводили их далеко от дома, но в какую бы сторону они ни направились, они могли ехать целый день и все равно не выбрались бы за границы владений отца Бергена.

Зачастую Берген на долгие часы забывал о том, что именно он здесь хозяин, а Дэл — всего лишь слуга по контракту, и вскоре мальчики стали лучшими друзьями. На пару они вымазали лестницу воском, так что родная сестра Бергена чуть не убилась, поскользнувшись на ступеньках — причем Берген принял всю вину на себя и стоически снес наказание, поскольку его всего лишь заперли в комнате на денек, но если б на подобном проступке поймали Дэла, слугу бы нещадно избили и выгнали взашей. На пару мальчишки прятались в кустах и следили за парочкой, которая, проехавшись нагишом на лошадях, совокуплялась на камнях утеса — и еще долгое время спустя гадали, не этим ли занимаются родители Бергена за запертыми дверьми. На пару они излазали каждую лужу в поместье, а костры разводили чуть ли не на каждом шагу. Они столько раз спасали друг другу жизнь, что сбились со счета, кто кому должен.

А потом, отпраздновав четырнадцатилетие, Берген вдруг вспомнил, что когда-то, будучи еще мальчишкой, рисовал.

Один из дядюшек, заехав погостить, заметил как-то:

— А вот и Берген, мальчик, который любит рисовать.

— Рисование было детским капризом, — усмехнулась мать. — Он уже вырос и больше подобными глупостями не занимается.

Берген не привык сердиться на мать. Но в возрасте четырнадцати лет немногие способны спокойно сносить насмешки и не реагировать на обвинение в «детских глупостях».

— Да неужели, мам? — немедленно встрял в разговор Берген. — Тогда почему же я все еще рисую?

— И где же ты рисуешь? — удивилась она.

— У себя в комнате.

— Что ж, покажи мне тогда свои работы, крошка-художник. — От «крошки» беситься хотелось.

— Я сжег их. Свою лучшую картину я еще не нарисовал.

Услышав это, мать и дядя громко расхохотались, а Берген выскочил из комнаты, сопровождаемый верным Дэлом.

— Какого дьявола, куда же все подевалось? — сердито ворчал он, роясь в шкафу, где раньше складировались принадлежности для рисования.

Дэл смущенно кашлянул.

— Берген, сэр… — проговорил он (по исполнении двенадцати лет Берген вступил в пору совершеннолетия, и согласно закону, все наемные работники, трудящиеся на него или на его отца, в разговоре с ним должны были употреблять вежливое обращение «сэр»). — Я думал, вам уже не понадобятся ни краски, ни все прочее. Это я их забрал.

— Верно, мне они и были ни к чему, — удивленно повернулся к нему Берген. — Но я даже не подозревал, что ты этим все еще увлекаешься.

— Простите меня, сэр. Но когда вы брали уроки, мне не часто представлялся случай попробовать свои силы. Лишь после того, как вы забросили рисование, я начал пользоваться вашими материалами.

— И что, ты умудрился все изрисовать?

— Там был огромный запас всего. Бумага закончилась, но еще осталась уйма холста. Я сейчас принесу.

Он сходил к себе и, воспользовавшись задней лестницей, дабы не попасться на глаза родителям Бергена, в два приема перенес все принадлежности назад.

— Я думал, ты не будешь возражать, — сказал Дэл, возвращая холст, краски и кисти.

Берген задумчиво обводил взглядом раскиданное по полу хозяйство:

— А я и не возражаю. Я злюсь на свою старуху, которая вбила в голову, будто я еще ребенок. Я решил, что снова начинаю рисовать. Ума не приложу, чего это я забросил занятия. Я ведь всегда хотел стать художником.

Мольберт он установил у окна, чтобы видеть раскинувшийся внизу двор, усеянный рощицами деревьев-хлыстов.

Деревья эти вздымались на высоту пятидесяти метров — грозные, прямые как стрела исполины, в бурю они, словно трава, стелились по земле. И фермеры Равнин могли не бояться, что какое-нибудь дерево в сильный ветер рухнет вдруг на дом.

Берген наложил на холст две широкие полосы — зеленую и голубую. Дэл внимательно наблюдал за ним. Порой движения Бергена были неуверенны, но все же вскоре на мольберте возникла картина. Долгая разлука с искусством никак не отразилась на его мастерстве. Глаз стал вернее, а краски приобрели глубину. И все-таки он оставался обыкновенным любителем.

— Может быть, стоит добавить небу красноты. Пару мазков, вон там, под облаками, — предложил Дэл.

— К небу я еще вернусь. — Берген смерил его холодным взглядом.

— Прости.

И Берген снова обратился к картине. Все у него получалось — за исключением деревьев-хлыстов. Ему никак не удавалось поймать их форму. Они казались такими бурыми, такими массивными. Но ведь на самом деле они выглядели совсем иначе. А когда он попытался изобразить их гнущимися под порывами ветра, они и вовсе выпали из общей картины. Они выглядели нескладными, совсем не такими, как в жизни. В конце концов Берген громко выругался, выбросил кисточку в окно, вскочил на ноги и в ярости зашагал по комнате.

Дэл подошел к картине и сказал:

— Берген, сэр, все не так уж плохо. Наоборот. Очень хорошая картина. Вот только деревья…

— Проклятие, сам вижу, — прорычал Берген, взбешенный тем, что, впервые за долгие годы взяв в руку кисть, не сумел добиться совершенства. Он развернулся — и увидел, как Дэл маленькой кисточкой наносит изящные, верные штришки.

— Вот, может, так будет лучше, сэр, — сказал наконец Дэл, отступая на пару шагов.

Берген подошел к холсту. Деревья-хлысты, выглядящие точь-в-точь как в жизни, вздымались к небу; ожив, они стали самой прекрасной деталью на всем полотне. Берген не мог оторвать от них глаз — они казались такими легкими — и такими легкими штрихами Дэл вписал их в пейзаж. Но так не должно было быть, это все неверно. Это Берген должен был стать художником, а не Дэл. Это нечестно, несправедливо, не правильно — Дэл не должен уметь рисовать деревья-хлысты.

Процедив в ярости какое-то ругательство, Берген размахнулся и что было силы ударил Дэла. Удар пришелся в челюсть. Дэл ошарашенно глядел на Бергена, оглушенный не столько ударом, сколько самим этим поступком.

— Раньше ты меня никогда не бил, — растерянно проговорил он.

— Прости, — немедленно ответил Берген.

— Я всего-то нарисовал деревья-хлысты.

— Я знаю. И прошу прощения. Обычно я не бью слуг.

При этих словах удивление Дэла переросло в ярость.

— Слуг? — холодно уточнил он. — Ах да, и в самом деле. Просто на какое-то мгновение я забыл, что я всего лишь слуга. Мы попробовали свои силы в одном и том же, и вдруг выяснилось, что я справился лучше тебя. Я забыл, что я слуга.

Берген опешил. Он ведь не имел в виду ничего плохого — просто похвалился тем, что обычно при обращении со слугами держит себя в руках.

— Но, Дэл, — растерянно произнес он, — ты и есть слуга.

— Вот именно. Я должен запомнить это на будущее. И ни в коем случае не побеждать. Я буду громко хохотать над твоими шутками, даже над самыми дурацкими. Буду придерживать поводья, чтобы ты мог обогнать меня. Буду всегда соглашаться с тобой, какую бы чушь ты ни плел.

— Этого я у тебя не просил! Я не хочу, чтобы со мной так обращались! — крикнул Берген, возмущенный подобной несправедливостью.

— Но именно так должны вести себя слуги со своими господами.

— А я не хочу, чтобы ты был слугой. Я хочу, чтобы ты был мне другом!

— Да, я тоже думал, что мы друзья.

— Ты слуга, но вместе с тем друг.

— Берген, сэр, — рассмеялся Дэл, — человек может быть либо слугой, либо другом. Это два конца одной и той же дороги, два противоположных конца. Либо тебе платят за службу, либо ты поступаешь так, как поступаешь, из любви к человеку.

— Но тебе платят, а я-то думал, ты любишь меня!

Дэл покачал головой:

— Я служил из любви к тебе и думал, что ты кормишь и одеваешь меня тоже из любви. Когда мы были вместе, я чувствовал себя свободным.

— Ты и так свободен.

— У меня контракт.

— Стоит тебе попросить, и я немедля порву его в клочки!

— Это обещание?

— Клянусь своей жизнью. Ты не слуга, Дэл!

Тут открылась дверь, и в комнату вошли мать Бергена и его дядя.

— Мы услышали крики, — сказала мать. — И подумали, что вы здесь поссорились.

— Мы просто немножко подрались подушками, — ответил Берген.

— Почему же тогда подушки лежат на постели, будто их и не трогали?

— Ну, мы подрались, а потом положили их обратно.

— Тебе повезло, Селли, — усмехнулся дядя. — У тебя не сын, а служанка прямо. Какая экономия!

— О Господи, Ноэль, он ведь не шутил. Он все еще рисует.

Они подошли к картине и внимательно рассмотрели ее.

После долгой паузы Ноэль повернулся к Бергену, улыбнулся и протянул руку.

— Мне было показалось, что ты там просто хвастался.

Мальчишки не могут не хвастаться. Но у тебя талант, мальчик мой. Небо чуть-чуть грубовато, над некоторыми деталями следует поработать. Но у человека, который так рисует деревья-хлысты, большое будущее.

Берген не любил, да и не умел присваивать чужие почести:

— Деревья рисовал Дэл.

Селли Бишоп в отвращении скривилась, но совладала с собой и, повернувшись к Дэлу, приторно улыбнулась:

— Как это мило, Дэл, что Берген позволяет тебе возиться со своими картинами.

Дэл ничего не ответил. Ноэль перевел задумчивый взгляд на мальчика:

— Контракт?

Дэл кивнул.

— Я выкуплю его, — предложил Ноэль.

— Не продается, — быстро ответил Берген.

— Ну, в принципе, — сладким голоском протянула Селли, — не такая уж плохая мысль. Рассчитываешь что-нибудь поиметь с его таланта?

— Попробовать стоит.

— Контракт, — твердо заявил Берген, — не продается.

Селли холодно глянула на своего сына:

— Все купленное может быть перепродано.

— Да, но если человек любит что-то, он не продаст это ни за какие деньги.

— Любит?!

— Селли, вечно тебе какие-то извращения на ум лезут, — сказал Ноэль. — Сразу видно, эти парни друзья не разлей вода. Порой у меня создается впечатление, что ты мерзейшая сучка на этой планете.

— О, Ноэль, ты слишком добр ко мне. Прослыть на этой планете сучкой действительно достижение. Да и кроме того, ведь есть же еще и императрица.

Они дружно расхохотались и покинули комнату.

— Извини, Дэл, — сказал Берген.

— Ничего, я привык, — кивнул Дэл. — Твоя мать и я никогда не любили друг друга. Но мне плевать — в этом доме только один человек мне небезразличен.

Какой-то миг они смотрели друг другу в глаза. Затем улыбнулись. И больше не говорили о случившемся, потому что в четырнадцать лет не принято выказывать нежные чувства — так называемые «слабости».

Когда Бергену исполнилось двадцать, до их планеты добрался сомек.

— Это же гениально! — воскликнул Локен Бишоп. — Да ты понимаешь, что это значит?! Если мы пройдем тест, то пять лет будем проводить во сне и пять лет — бодрствовать.

Мы проживем на этой земле на целое столетие дольше.

— А пройдем ли мы этот самый тест? — поинтересовался Берген.

При виде такой наивности родители громко расхохотались.

— Здесь же все дело в заслугах, а мальчик еще спрашивает, пройдет ли его семья тест! Конечно, мы пройдем, Берген!

Берген смотрел на отца и мать с холодной яростью, которую они вызывали у него в последнее время.

— С чего вдруг? — стараясь говорить как можно спокойнее, спросил он.

Локен уловил звенящие нотки в голосе сына и немедленно принял серьезный вид.

— Да с того, что твой отец обеспечивает работу пятидесяти тысячам мужчин и женщин, — ткнул он пальцем в грудь Бергену. — С того, что, если я вдруг решу прикрыть свое дельце, половина этой планетки отправится в тартарары. Да ты только посмотри, какие я плачу налоги! Больше, чем кто-либо, во всей Империи лишь пятьдесят человек обладают таким богатством, как я.

— Иными словами, мы получаем сомек, потому что ты богат, — констатировал Берген.

— Да, потому что я богат! — сердито отрезал Локен.

— В таком случае, если не возражаешь, я пока откажусь от сомека. Я хочу добиться этой чести собственными силами, а не принять ее по наследству от отца.

— Если бы я решила дожидаться, когда мне присвоят право пользоваться сомеком, я бы прождала до конца дней своих! — рассмеялась Селли.

— И будь на этом свете хоть какая-нибудь справедливость, ты бы его так и не получила. — Берген посмотрел на нее с отвращением.

Он сам не ожидал от себя подобной вспышки, но ни отец, ни мать не сказали ему ни слова в ответ.

Зато весь вечер с ним говорил Дэл. Они засиделись допоздна, заканчивая каждый свою картину. Дэл наносил последние штрихи на выполненную маслом миниатюру, а Берген завершал огромное полотно величиной чуть ли не со стену. На картине поместье было изображено таким, каким, по мнению Бергена, ему и следовало быть. Сам дом совсем крошечный, зато амбары достаточно вместительны, чтобы действительно приносить пользу. И деревья-хлысты были прекрасны.

Спустя несколько недель тайком от всех Берген ускользнул из дома и, заплатив за экзамен, набрал приличное число баллов по всем трем категориям: по интеллекту, творческим способностям и честолюбию. Ему было присвоено право проводить три года в сомеке и пять лет бодрствовать.

Теперь и он присоединился к рядам Спящих. И добился он этого, не прибегая к деньгам.

— Поздравляю, сынок, — сказал отец, явно не слишком гордый независимостью сына.

— Я вижу, ты установил свой график так, чтобы проснуться за два года до нас. Небось надеешься вдоволь повеселиться в наше отсутствие? — сказала Селли. Насколько горестно было ее лицо, настолько же ядовито прозвучали слова.

Дэл же, услышав, что вскоре Берген примет сомек, сказал только одно:

— Сначала освободи меня.

Берген растерянно смотрел на него.

— Ты обещал, — напомнил Дэл.

— Но я не могу. Я вступлю в право собственности лишь через год.

— А ты думаешь, твой отец меня отпустит? Думаешь, твоя мать позволит ему это? Контракт дает им право вообще запретить мне рисовать, а то и вовсе присвоить все мои работы. Они вполне могут послать меня чистить конюшни.

Могут заставить валить деревья голыми руками. А ты вернешься только через три года.

— Но что я могу сделать? — Берген был искренне расстроен.

— Убеди отца дать мне свободу. Или не принимай пока сомек. Через год ты достигнешь совершеннолетия и сам освободишь меня.

— Я не могу откладывать сомек. Добившись этой привилегии, ты должен использовать ее. Претендентов множество.

— Тогда убеди отца.

Потребовался целый месяц постоянных уговоров и споров, прежде чем Локен Бишоп согласился наконец освободить Дэла от контракта. Но при одном условии.

— В течение пяти лет семьдесят пять процентов твоих доходов, не считая затрат на жилье и питание, будут отходить нам. Или ты можешь сразу заплатить мне восемьдесят тысяч. На выбор.

— Отец, — запротестовал Берген, — это же нечестно.

Через одиннадцать месяцев я и сам смогу его освободить. А восемьдесят тысяч — это в десять раз больше, чем ты когда-то заплатил за контракт. Не говоря о том, что деньги эти ты платил не ему.

— Но я кормил его целых двадцать лет.

— А он работал на тебя.

— Работал? — перебила Бергена Селли. — Скажи лучше, развлекался. С тобой вместе.

И тут заговорил Дэл, заговорил так тихо, что спорщикам пришлось умолкнуть, чтобы услышать его:

— Если я соглашусь на ваши условия, то не смогу собрать денег на экзамен на право сомека.

— Это уже меня не касается, — сжав зубы, процедил Локен. — Либо ты соглашаешься, либо продолжаешь работать по контракту.

Берген спрятал лицо в ладонях. Селли довольно улыбнулась. А Дэл кивнул:

— Только я хочу, чтобы условия эти были изложены на бумаге.

Голос его был тих, но эффект напоминал раскат грома.

Локен вскочил на ноги и угрожающе двинулся на Дэла. Он словно башня возвышался над продолжавшим сидеть юношей.

— Что ты сказал, мальчишка? Ты хочешь, чтобы Бишоп подписал письменный договор с каким-то паршивым наемным работягой?!

— Я хочу, чтобы все условия были изложены на бумаге, — мягко повторил Дэл, встречая бешенство Локена с абсолютным спокойствием.

— Я тебе дал слово, этого вполне достаточно.

— А кто свидетель? Ваш сын, который следующие три года проведет во сне, да ваша жена, которая известна своей страстью к пятнадцатилетним юношам-слугам.

Селли открыла рот от изумления. Локен побагровел, но все же отступил от Дэла. А Берген пришел в ужас.

— Что? — переспросил он, не веря своим ушам.

— Я хочу, чтобы все условия были изложены на бумаге, — еще раз произнес Дэл.

— А я хочу, чтобы ты убрался из этого дома! — прорычал Локен, но голос его предательски задрожал.

«Если Дэл говорил серьезно, а мать ни слова не произнесла в свою защиту, представляю, каково отцу», — подумал Берген.

Но Дэл поднял глаза на Локена и, улыбнувшись, спросил:

— А вы, наверное, думали, что поле, которое вы возделали первым, всегда будет принадлежать вам одному?

Берген отказывался понимать происходящее:

— О чем он, отец? Что Дэл хочет сказать?

— Так, ничего особенного, — чересчур резко оборвал сына Локен.

Но Дэл не останавливался.

— А твой отец, — обратился он к Бергену, — играет в очень, очень странные игры с пятилетними мальчиками. Я не раз просил его, чтобы он и тебя пригласил, но он почему-то всегда отказывался.

Гвалт не смолкал по меньшей мере час. Локен нервно стучал кулаком по бедру, тогда как торжествующая Селли твердила, что ее невинный флирт ни в какое сравнение не идет с его позором. Лишь Берген пребывал в искреннем отчаянии:

— Все эти годы, Дэл… Что же творилось все эти годы?

— Тебе я был другом, Берген, — сказал Дэл, опуская почтительное «сэр», — но в их глазах я оставался слугой.

— Ты ничего не говорил мне.

— А что бы ты сделал?

Часом спустя Дэл вышел из комнаты. В руках он держал письменное соглашение.

Придя в себя после первого знакомства с сомеком, Берген узнал от одного из доброжелательных служителей Сонных Зал, что отец его умер спустя несколько дней после его отъезда, а через два года одним из своих любовников была убита мать. Самые большие имения на Кроуве, если не считать земель, принадлежащих императрице, теперь отошли Бергену.

— Мне ничего не нужно.

— Я должен предупредить вас, — сказал служитель, — что в дополнение к этому наследству полагается пять лет под сомеком и год снаружи.

— То есть я буду бодрствовать всего год в целых шесть лет?!

— Таким образом императрица выражает благоволение силам, играющим немалую роль в экономике.

— Но я хочу стать художником.

— Так становитесь им. Но сейчас вы, наверное, хотите навестить могилы родителей. За ведение дел можете не беспокоиться, ваши управляющие справляются прекрасно. А когда закончите все свои дела, можете возвращаться, ведь согласно условиям вам осталось еще два года сомека.

— Сначала я должен кое-кого повидать.

— Как пожелаете. В течение следующих трех дней мы готовы принять вас в любое время. Если же вы не уложитесь в этот срок, вам придется ждать год, и вы потеряете два года сна.

Первые два дня Берген провел в поисках Дэла Ваулза. В конце концов он все-таки нашел его, когда вспомнил, что Дэл все еще обязан платить по контракту, заключенному с Локеном. Управляющие поместьем быстро отыскали его адрес, потому что Дэл регулярно присылал на счет Бишопов оговоренные семьдесят пять процентов.

Дэл открыл дверь, и лицо его озарилось, когда он узнал гостя.

— Берген, — сказал он. — Заходи. Значит, уже целых три года минуло?

— Да, значит, так. Дэл, такое впечатление, будто мы расстались вчера. Для меня это действительно было вчера.

Как ты живешь?

Дэл указал на стены своей квартирки: на них было развешано сорок или пятьдесят всевозможных полотен и набросков. В течение следующих двадцати минут друзья толком не разговаривали, лишь изредка раздавались реплики типа «Вот это, мне вот это нравится» или «Как это у тебя получилось?». А затем Берген, немало потрясенный увиденным, опустился на пол (мебели в комнате не было), и началась беседа.

— Ну и как дела?

— Продается неважно. У меня пока что нет имени. Хотя все равно покупают. А недавно пришла хорошая весть: императорским указом все правительственные структуры должны быть перенесены на Кроув. Даже имя планеты собираются менять. На Капитолий. В общем, если все пойдет как надо, каждая занюханная планетка теперь будет вращаться вокруг Кроува — в политическом смысле, естественно. А это означает наплыв клиентов. Означает, что сюда повалят люди, разбирающиеся в искусстве, а всех вояк и торговых крыс, которые испокон веков держали в лапах эту планету, вышибут вон.

— А ты научился говорить цветистыми фразами с тех пор, как мы в последний раз виделись.

— Я почувствовал свободу.

— Я привез тебе подарок. — Берген вручил ему официальный документ, освобождающий от условий контракта.

Дэл прочитал его, расхохотался, перечитал еще раз и вдруг заплакал.

— Берген, — проговорил он, — ты понятия не имеешь…

Ты даже представить себе не можешь, как трудно было.

— Догадываюсь.

— Я не мог сдать экзамен. Один Господь ведает, как я вообще выжил. Но теперь…

— И еще, — сказал Берген. — Экзамен стоит три тысячи. Вот, я принес их тебе.

И он отдал деньги другу.

Дэл подержал их несколько секунд, а затем отдал обратно.

— Стало быть, твой отец умер…

— Да, — кивнул Берген.

— Мне очень жаль. Это, наверное, было большим потрясением для тебя.

— А ты разве не знал?

— Я не читаю газет. Радио у меня нету. А мои чеки ни разу не возвращались.

— Контракт есть контракт, так посчитали управляющие.

Сам вспомни, за так мой отец никогда не освобождал от контрактов.

И они хмуро усмехнулись, вспомнив человека, которого Дэл в последний раз видел три года назад, а Берген — всего лишь вчера.

— А твоя мать?

— Эта сучка погорела на собственных грехах, — ответил Берген, и на этот раз что-то дрогнуло в его голосе.

Дэл коснулся его руки.

— Мне жаль, — произнес он.

И теперь настал черед Бергена разрыдаться.

— Слава Богу, ты все еще мой друг, — наконец проговорил он.

— А ты — мой.

Тут дверь отворилась, и на пороге появилась девушка с полугодовалым младенцем на руках. Она явно не ожидала увидеть Бергена.

— Кажется, у нас гости, — сказала она. — Привет. Меня зовут Анда.

— А меня — Берген.

— Это мой друг Берген, — представил их Дэл. — Моя жена Анда. Мой сын Берген.

— Он столько раз рассказывал мне, как ты умен и красив… Это ведь он настоял, чтобы сына мы назвали в твою честь, — улыбнулась Анда. — И он был прав.

— Вы слишком добры ко мне.

Разговор потек своим чередом, но все шло не так, как ожидал Берген. Смех, шуточки, веселые пикировки, шутливые подколки и оскорбления, которыми обменивались Берген и Дэл в детстве, — всему этому здесь было не место.

Между ними встала Анда. Так они и расстались — на дружественной ноте, вот только в сердце у Бергена словно образовалась пустота. Дэл отверг его дар и вернул деньги за экзамен, приняв одну лишь свободу. Он разделит эту свободу с Андой.

Берген вернулся в Сонные Залы и воспользовался двумя оставшимися годами сомека, дарованными ему новыми привилегиями.

* * *

Когда он проснулся в следующий раз, все вокруг изменилось. Кроув теперь звался Капитолием, и планету охватил строительный бум. И компании Бергена играли в нем не последнюю роль.

Строительство проводилось беспорядочно и быстро, и вскоре Берген начал понимать, что без толку бездумно вздымать в небо небоскребы. Капитолий вскоре станет центром торговли, для сотен и сотен планет он будет олицетворять закон и порядок. Пройдет немного времени и планета превратится в один огромный город. И Берген взялся за дело.

Он приказал архитекторам составить план здания, которое покроет сотню квадратных миль и вместит пятьдесят миллионов людей, заводы тяжелой и легкой промышленности, транспортные ветки и систему связи. Крыша здания должна быть достаточно прочной, чтобы выдержать взлет и посадку не только обыкновенных летательных аппаратов, но и гигантских космических кораблей. На составление подобного плана уйдет немало времени, поэтому Берген в подробностях расписал, что именно должно быть готово к его следующему пробуждению через пять лет.

Оставшуюся часть года Берген провел в сражениях с бюрократами. Он добивался принятия своего проекта как основного плана развития планеты на ближайшее будущее.

Каждый город будет организован подобным образом, поэтому, когда численность населения резко пойдет вверх, города без труда смогут состыковаться друг с другом, этаж к этажу, труба к трубе, и из них сформируется сплошной, единый мегаполис с крышей в виде космопорта и глубоко уходящими в камень шахтами-корнями. Время бодрствования уже практически истекло, когда он наконец одержал победу — и все основные контракты разом отошли к компаниям Бергена Бишопа.

Однако он не забыл Дэла. Застал он его за очередной картиной. Творения Дэла уже пользовались широкой популярностью. Но разговор получился нелегким.

— А, Берген. Земля слухами полнится.

— Рад тебя видеть, Дэл.

— Говорят, ты собираешься ободрать планету как липку и покрыть сталью.

— Да, где-то так. Но не всю.

— А я слышал, что в конце концов все затянет сталью.

Берген нетерпеливо дернул плечами:

— Останутся громадные парки. Многие мили нетронутой земли.

— Пока населения не прибавится в очередной раз. Правильно я понял? Запас на черный денек.

Берген был уязвлен:

— Я пришел поговорить о твоих картинах.

— Ну что ж, — сказал Дэл. — Вот, полюбуйся.

И он вручил Бергену изображение стального монстра, который жидкой волной гноя растекался по зеленым холмам и лугам.

— Отвратительно, — скривился Берген.

— Это твой город. Я позаимствовал этот образ из архитектурных чертежей.

— Мой город вовсе не так уродлив.

— Знаю. Но задача художника заключается в том, чтобы делать прекрасное еще более прекрасным, а уродливое — еще более уродливым.

— Должна же Империя иметь свою столицу.

— Но должна ли столица превращаться в империю?

— Почему ты так озлоблен? — спросил Берген, искренне встревоженный состоянием друга. — Вот уже долгие годы люди рвут планеты на части. Что на тебя нашло?

— Ничего.

— А где Анда? Где твой сын?

— Понятия не имею. И не жалею об этом. — Дэл подошел к картине, изображающей закат, и ударил кулаком прямо в центр холста, прорвав в полотне огромную дыру.

— Дэл! — воскликнул Берген. — Что ты делаешь?!

— Я ее создал. Я имею право ее уничтожить.

— Почему Анда ушла от тебя?

— Я провалил экзамен. Ей сделал предложение какой-то парень, который пообещал сомек. Она согласилась.

— Быть того не может. Ты провалил экзамен на сомек?

— Мои картины подлежали оценке. Кроме того, когда тебе уже двадцать шесть, требования возрастают. Они уже гораздо выше.

— Двадцать шесть…, но нам же всего…

— Это тебе всего двадцать один. А мне уже двадцать шесть, и я быстро старею. — Дэл подошел к двери и распахнул ее настежь. — Убирайся, Берген. Я скоро умру. Через пару твоих лет я превращусь в никчемного старикашку, поэтому, прошу тебя, не приходи больше. Не утруждай себя.

Действуй, как действовал, грабь эту планету, пока она еще приносит прибыль.

Берген ушел. Он был обижен столь несправедливым обращением и никак не мог понять, с чего вдруг Дэл так возненавидел его. Если бы Дэл взял те деньги, что Берген предлагал ему два года назад, то успел бы подать запрос на тест, когда еще мог его пройти. Он сам виноват, Берген здесь ни при чем. И нечестно винить в чем-либо его.

Три пробуждения подряд Берген не виделся с Дэлом.

Память о поселившейся в друге ожесточенности была слишком свежа. Вместо этого Берген сосредоточился на строительстве своих городов. Полмиллиона человек работали на него, двенадцать городов одновременно поднимались над равниной. Большей частью земля оставалась непотревоженной, но города вознеслись на такую высоту, что ветра исчезли, а деревья-хлысты начали вымирать. Кто же знал, что семена должны были падать в землю с высоты не более метра и что без сильных ветров, которые пригибали деревья к земле, семечки, летя с самых вершин, разбивались и погибали? Через пятьдесят лет с лица планеты исчезнет последнее дерево-хлыст. И слишком поздно что-либо менять.

Берген очень тосковал по этим деревьям. Он жалел их. А города уже заселялись. Космические корабли прибывали бесконечной чередой, чтобы опуститься в единственном космопорте в галактике, способном выдержать их вес. Пути назад не было.

Проснувшись в четвертый раз, Берген узнал, что его старания были отмечены императрицей и теперь он будет целых десять лет Спать под сомеком и бодрствовать всего год.

И тогда он понял, что если Дэл так и не сумел добиться сомека, то сейчас ему уже сорок с лишним, и в следующее его пробуждение он превратится в дряхлого старика, тогда как ему самому едва минет двадцать пять. Он вдруг пожалел, что столько времени избегал встреч с другом. В сомеке таилось немало странных загадок. Он отрезает тебя от людей. Пускает твое время по отдельной колее. И Берген осознал, что вскоре окружать его будут только те, кто следует тому же расписанию приема сомека, что и он.

О большинстве своих старых друзей он не сожалел ни капли. Еще во время первого периода сомека он потерял и мать, и отца. Но Дэл — это другое дело. Он не видел Дэла целых три периода бодрствования и соскучился по нему.

До этого они были так близки.

Найти его оказалось нетрудно — Берген просто спросил у одного своего знакомого с хорошим вкусом, не слышал ли он когда-нибудь о Дэле Ваулзе.

— Слышал ли христианин об Иисусе Христе? — расхохотавшись, отозвался тот.

Берген не слышал ни об Иисусе, ни о христианах, но смысл фразы уловил. Он обнаружил Дэла в большой студии, выстроенной в уголке нетронутой природы, где деревья закрывали кронами громады восьми городов, высящихся в отдалении.

— Берген! — удивленно воскликнул Дэл. — Я уж думал, что никогда тебя больше не увижу!

Берген в потрясении взирал на человека, который был когда-то другом его детства. Четыре года, минувшие для Бергена, превратились в двадцать лет жизни Дэла, и различия между бывшими друзьями были поразительными. Дэл обзавелся животиком и превратился во внушительного тучного мужчину с громадной бородищей и жизнерадостной улыбкой. («Это не Дэл!» — кричало что-то внутри Бергена).

Судя по всему, дела у него шли хорошо, он пребывал в благодушном настрое и на первый взгляд был абсолютно счастлив. Но для Бергена он стал абсолютно чужим, старшим по возрасту человеком, к которому надлежит относиться с уважением.

— Берген, ты совсем не изменился.

— Зато ты теперь другой, — ответил Берген, попытавшись улыбнуться и делая вид, что пошутил.

— Заходи. Взгляни на мои картины. Обещаю не мешать и держаться в сторонке. Жена говорит, я так растолстел, что за моим животом даже самой огромной картины видно не будет. А я отвечаю, что просто пришлось располнеть, иначе накопленные капиталы не влезали в пояс. — Хохот Дэла гулко раскатился по комнате, и с балкончика в студию ворвалась женщина средних лет.

— От тебя у меня тесто не всходит, стаканы лопаются, а теперь ты еще и на птиц покусился. Посмотри, от твоего рева гнезда с деревьев посыпались! — в притворном гневе крикнула она.

Дэл мигом преобразился. Он стал похож на влюбленного медведя. Подковыляв к ней, он неловко ее облапил, поцеловал и потащил за собой.

— Берген, познакомься с моей супругой. Трив, это Берген, мой старый друг. Ярким лучом далекого прошлого он снова ворвался в мою жизнь. Он восполнил меня, и наконец-то я обрел целостность.

— Ты и так уже полон, дальше некуда, — проворчала Трив.

— Я женился на ней, — сказал Дэл, — потому что мне нужен человек, который бы постоянно повторял, какой я ужасный маляр.

— Не то слово. Просто кошмар какой-то! Лучше всех.

Из великих разве что Рембрандт еще способен потягаться с нами! — И Трив игриво пихнула Дэла в плечо.

«Я больше не выдержу, — подумал про себя Берген. — Это не Дэл. Слишком дружелюбен, чересчур радуется жизни. Кто эта женщина, которая позволяет себе такие вольности с моим великим другом? И кто этот довольно ухмыляющийся толстяк-самозванец?!»

— Да, мои полотна, — спохватился Дэл. — Пойдем, я покажу их тебе.

Именно эти полотна, развешанные по стенам, окончательно убедили Бергена, что перед ним действительно Дэл.

Да, голос за его плечом звучал по-прежнему весело и принадлежал уже пожилому человеку. Но картины, мазки кисти, переливы красок, полутона — вот где скрывался настоящий Дэл. Они были рождены болью и кровью рабского труда в поместье Бишопов; однако теперь они были исполнены спокойствия, прежде Дэлу не свойственного. И все же, глядя на них, Берген осознавал, что эта безмятежность всегда присутствовала в них — просто она ждала подходящего мига, чтобы вырваться на свободу.

В полотнах было кое-что и от Трив.

За обедом Берген с некоторым стыдом признался ей, что да, он и есть тот самый человек, который создал все эти города.

— Весьма впечатляюще, — кивнула она, ставя букетик полевых цветов в вазу.

— Моя жена ненавидит города, — сказал Дэл.

— Насколько я помню, ты от них тоже не в восторге.

Дэл было расхохотался, но потом вспомнил, что сначала неплохо бы проглотить то, что в данный момент находилось во рту:

— Берген, друг мой, я выше этих материй.

— Следовательно, — незамедлительно отреагировала Трив, — материи эти весьма прочны, раз способны выдерживать твой вес.

Дэл улыбнулся, снова облапил жену и сказал:

— Во время еды не смей даже заикаться насчет моего веса, Худющая. Это портит мне весь аппетит.

— Так, значит, ты изменил свое мнение насчет городов?

— Все города — мрачные, уродливые создания, — объяснил Дэл. — Я отношусь к ним как к огромным сточным канавам, которые убивают все в округе. Когда на планету, которая может вместить всего лишь пятнадцать миллионов населения, набивается пятнадцать миллиардов человек, надо же куда-то сливать отходы. Вот и начинаешь нагромождать металлические плиты друг на друга, и деревья постепенно вымирают. Под силу ли мне остановить прилив?

— Конечно, — кивнула Трив.

— Она безгранично верит в меня. Нет, Берген, я закончил войну с городами. Городские жители покупают мои картины и дают мне возможность жить в роскоши, писать изумительные полотна и спать с красавицей женой.

— Раз уж я такая красавица, почему ты еще не написал мой портрет?

— Не в моих силах установить во Вселенной справедливость, — продолжал Дэл. — Я всего лишь могу писать Кроув. Я пишу его таким, каким он был до своей гибели, до того, как его смердящий труп получил прозвище Капитолий. Эти картины просуществуют сотни лет. И люди, которые увидят их, надеюсь, скажут: «Вот как выглядит настоящий мир. Это тебе не коридоры из стали, пластика и искусственной древесины».

— Мы используем только натуральное дерево, — запротестовал Берген.

— Ничего, скоро перейдете на заменители, — пообещал Дэл. — Деревьев почти не осталось. А возить бревна с другой планеты не очень-то выгодно.

Вот тогда-то Берген и задал вопрос, который вертелся на языке все это время:

— Это правда, что тебе предлагали сомек?

— Они чуть силой меня туда не засунули. Только рулоном холста и отбился.

— Так, значит, ты и вправду отказался? — уточнил Берген, с трудом веря услышанному.

— Отказался. Даже не один, целых три раза отказывался. Они все угомониться не могли: «Десять лет под сомеком! Пятнадцать лет под сомеком!» А что мне с этого сна? Я не умею рисовать во сне.

— Но, Дэл… — попытался убедить его Берген. — Сомек — ведь это, по существу, бессмертие. Вот я, к примеру, сейчас перехожу на десять лет сна и лишь один год бодрствования, и это означает, что пятьдесят мне исполнится лишь через три сотни лет! Три столетия пройдет, а я буду жив! И наверняка протяну еще лет пятьсот. Я стану свидетелем расцвета и падения Империи, увижу полотна тысяч художников, отделенных друг от друга веками. Я разорву узы времен…

— Узы времен. Неплохо сказано. Ты в восторге от прогресса. Поздравляю. И желаю всего наилучшего. Счастливых сновидений, да будет тебе сон в руку.

— Молитва типичного капиталиста, — добавила Трив, улыбнувшись и подложив в тарелку Бергена салата.

— Но, Берген, пока ты летишь над водой, подобно камешку, пущенному умелой рукой, оставляя еле заметные круги и практически не касаясь поверхности — пока твой мозг занят проблемой, как бы проскакать подольше, я буду плыть. Я люблю плавать. Это позволяет мне почувствовать воду, погрузиться в нее. Это требует недюжинных сил. Но когда я уйду из этого мира, а это случится, когда тебе и тридцати не будет, то, уверен, останутся жить мои полотна.

— Бессмертие в иной форме — не мелковато ли?

— Мои картины — это мелковато?

— Нет, — признался Берген.

— Тогда доедай, взгляни еще раз на мои полотна и возвращайся обратно. Строй свои города-гиганты до тех пор, пока весь мир не затянет сталью и планета не засияет в пространстве, словно звезда. В этом тоже есть своя красота, и твое творение переживет тебя. Живи как знаешь. Но скажи мне, Берген, когда ты последний раз прыгал в озеро голышом?

— Да, такого я не вытворял уже много-много лет, — расхохотался Берген.

— А я проделал это не далее как сегодня утром.

— В твоем-то возрасте?! — изумился Берген и тут же пожалел о сказанном. Не потому, что Дэл обиделся — он, казалось, пропустил это восклицание мимо ушей. Берген пожалел о своих словах потому, что они были концом всякой надежды на дальнейшую дружбу. Дэл, который изображал на полотнах прекрасные деревья-хлысты, сильно постарел. Еще пара лет — и он окончательно превратится в старика; линиям их жизней уже не суждено пересечься — разве что по чистой случайности. Трив, и та была ближе Бергену. «А ведь я, — вдруг понял Берген, — именно я строю эти города».

Поздним вечером, расставаясь с Бергеном, как с добрым другом, шутя и подсмеиваясь совсем как в старые времена, Дэл вдруг спросил (и голос его стал неожиданно серьезным):

— Берген, а ты все еще рисуешь?

Берген покачал головой:

— Совсем замотался, ни секунды свободной. Но скажу честно — будь у меня твой талант, Дэл, я бы нашел время.

Но вот таланта-то у меня и нет. И никогда не было.

— Не правда, Берген. Ты был куда талантливее меня.

Берген посмотрел Дэлу в глаза и понял, что тот говорит искренне.

— Нет, не убеждай меня, — поспешно проговорил Берген. — Стоит мне поверить в это — и я не смогу и дальше жить так, как живу сейчас.

— О, друг мой, — печально улыбнулся Дэл. — Я чуть не расплакался. Обними меня на прощание ради тех двух мальчишек, которыми мы когда-то были.

Они обнялись, и Берген покинул дом Дэла. И больше они никогда не встречались.

Берген прожил достаточно долго, чтобы увидеть, как Капитолий от края до края затянуло сталью — даже океаны отступили перед неудержимым натиском, превратившись в конце концов в маленькие прудики. Однажды Берген отправился в круиз вокруг планеты, чтобы полюбоваться своим детищем из космоса. Планета блестела и переливалась.

Она была прекрасна. Настоящая звезда.

Берген прожил достаточно долго, чтобы увидеть и кое-что еще. Как-то раз он заглянул в магазин, который специализировался на редчайших, старинных картинах. И там он увидел полотно, стиль которого узнал с первого взгляда.

Краска уже облупилась, яркие тона поблекли. На картине были изображены деревья-хлысты, и принадлежала она кисти Дэла Ваулза.

— Кто довел холст до такого состояния?! — в негодовании обратился Берген к владельцу магазинчика.

— До какого состояния? Сэр, вы хоть представляете, сколько лет этой картине? Семь сотен, сэр! Так что она весьма неплохо сохранилась. Этот пейзаж принадлежит великому художнику, величайшему творцу в нашем тысячелетии, но, к сожалению, никакой холст, никакие краски не способны храниться вечно. Чудес, увы, не бывает!

Вот тогда-то Берген и понял, что в отчаянной погоне за бессмертием он зашел дальше, чем сам рассчитывал. Ибо он не только обогнал и пережил всех своих друзей — он пережил даже их творения. Какие-то шедевры превратились в пыль, другие только начинали рассыпаться. Один Берген прожил достаточно долго, чтобы явиться свидетелем зрелища, которое Вселенная тщательно укрывает от глаз человеческих. Он увидел энтропию.

И Вселенная стареет, сказал Берген, глядя на картину Дэла. Стоило ли платить такую цену, чтобы прийти к этой истине?

Он купил картину. Она рассыпалась в прах еще до его смерти.

Второй шанс

Уже в семилетнем возрасте Батта была связана по рукам и ногам, хотя впервые осознала это, только когда ей исполнилось двадцать два. Путы ее были настолько неприметны и невесомы, что, окажись на месте Батты другой человек, может быть, он бы ничего и не заметил.

Отец, искалеченный в результате нелепейшего несчастного случая в одной из коммуникационных труб и изгнанный правительством на пенсию еще до рождения Батты.

Мать, чье сердце словно из чистого золота, но чей мозг не способен обдумывать одну проблему больше трех минут.

Плюс братья и сестры, которые, родившись в хаосе и отчаянии их безумной конурки, наверняка сбились бы с пути истинного, не реши Батта (пусть даже незаметно для себя самой) заменить младшим отпрыскам, родителям и себе самой мать и отца.

Сразу после школы домой, никаких тебе встреч с друзьями и подружками, никаких шалостей в бесконечных коридорах Капитолия, где так любили развлекаться дети выходцев из среднего класса — любой другой на месте Батты взбунтовался бы. Но Батта покорно шла после школы домой, убиралась, мыла, готовила обед, разговаривала с матерью (вернее, больше слушала ее), помогала другим детишкам разрешить мелкие проблемы, после чего храбро отправлялась в логово отца, где тот прятался от остального мира, притворяясь, будто с ногами все нормально, а если их и нет, то это ему без разницы. («Черт побери, я взрастил пятерых детей, скажешь нет?» — время от времени восклицал он.) Но для Батты жизнь текла вовсе не так уныло, как могло показаться. Батта любила учиться; способности у нее были незаурядные, почти гениальные. Она даже поступила в колледж — в основном потому, что там ей назначили стипендию, а мать постоянно твердила, что дармовщину пропускать нельзя.

А в колледже Батта повстречалась с этим юношей.

Его тоже можно было назвать гением — правда, его ум был несколько иного склада. Из ее знакомых никто не мог с ним сравниться (правда, всех знакомых Батты можно было по пальцам пересчитать, но она-то этого не понимала). Необычная, безумная их дружба росла и крепла — сначала подарки в виде препарированных на семинарах по зоологии твондов, затем долгие, тихие часы совместной подготовки к экзаменам.

И никаких пожатий пальчиков. Ни одной попытки поцеловаться. Никаких вам торопливых исследований в темноте.

Похоже на то, что Абнер Дун вообще никогда не задумывался о сексе. Сама Батта плохо представляла, что это такое и понравится ли это ей вообще (при мысли о сексе в ее уме сразу вставала картина, как мать занимается любовью с безногим мужчиной).

Вскоре колледж был окончен, им присвоили степени — ей по физике, ему по правительственной службе, — и они перестали видеться друг с другом. Время шло, и Батге исполнилось двадцать два, когда она наконец поняла, насколько ее связала семья.

— Куда ты собралась? Колледж ты окончила, на занятия ходить не надо, так куда же ты? — спросила мать.

— Так, думаю прогуляться, — ответила Батта.

— Но, Батта, отец хотел тебя видеть. Ты же знаешь, он чувствует себя нормально, только когда ты рядом.

Это действительно было так. Батта все больше замыкалась в стенах трехкомнатной квартирки, пока в один пре красный день, почти через год после выпуска, не раздался звонок в дверь.

— Абнер, — прошептала она, скорее удивленная, нежели обрадованная. Она совсем забыла про него. Она даже забыла, что вообще когда-то обучалась в колледже.

— Батта, я так давно не видел тебя. Все думал о тебе.

— Ну, — она крутнулась на пятках, чтобы дать ему возможность полюбоваться, хотя знала, что выглядит ужасно, — вот она я, смотри.

— Ты выглядишь потрясающе.

— А ты стал похож на подопытное животное, которое почему-то забыли препарировать.

Они рассмеялись. Старые времена, старое волшебство.

Он пригласил ее пройтись. Она отказалась. Он попытался назначить свидание. Она была слишком занята. А когда Батга в пятый раз выскочила из комнаты, спеша на очередной зов отца, Абнер решил, что разговор окончен, и ушел, не дожидаясь ее возвращения.

Тогда она снова ощутила, насколько глубоко запуталась.

Шли дни, и каждый день приносил что-то новое. Дети подрастали (женились, выходили замуж, в общем, так или иначе сбегали из дома), словом, жизнь текла своим чередом, но, оглядываясь назад, Батта понимала, что ничего не изменилось, что это ее мозг создает иллюзию перемен, дабы не дать ей окончательно свихнуться. И вот уже ей минуло двадцать семь и она начала превращаться в одинокую старую деву. Все братья и сестры покинули отчий кров, и она осталась наедине с родителями.

Тогда Абнер Дун снова появился у нее в доме.

С удивлением она отметила, что эти годы он провел не в сомеке. Она пригласила его в гостиную (та же потрепанная мебель, только постаревшая; те же крашеные стены, только еще сильнее почерневшие от грязи; та же Батта Хед-Дис, только чувства еще больше омертвели), и он опустился на диван, не сводя с нее глаз.

— Я думала, ты уже под сомеком, — сказала она.

— Только не я. Есть некоторые вещи, которые не делаются сами собой, пока ты проводишь годы во сне. Я приму сомек, только когда буду готов.

— И когда же это случится?

— Когда я буду править миром.

Она рассмеялась, решив, что это шутка:

— А потом вдруг выяснится, что я давным-давно пропавшая дочь Матери, похищенная еще в детстве цыганами и проведшая эти годы в плену у космических пиратов. Ты станешь повелителем Вселенной, а я займу место Императрицы.

— Через год я буду готов принять сомек.

На этот раз она не рассмеялась. Лишь посмотрела на него внимательно и увидела, что постоянные тревоги, работа и, возможно, жестокость проложили свои борозды на его лице. Что-то неведомое доселе таилось теперь в глубине его глаз.

— Знаешь, ты стал похож на тонущего человека, — сказала она.

— А по-моему, это ты уже утонула.

Он взял ее за руку. Она была немало удивлена этим жестом — подобного проявления чувств он не позволял себе никогда. Рука его была теплой, сухой, гладкой и твердой — такой, по ее мнению, должна быть мужская рука (не то что крючковатая клешня отца), поэтому она не отняла пальцев.

— Еще в прошлую нашу встречу я понял, что с тобой происходит, — сказал он. — Все это время я ждал, когда ты наконец освободишься. Последний из твоих любимых братьев ушел из дому неделю назад. Твой долг исполнен. Теперь ты выйдешь за меня замуж?

* * *

Тремя часами спустя они сидели в противоположном конце сектора, в весьма скромной квартирке (скромной только на первый взгляд — стоило только приказать, как из стен сразу выдвигались компьютеры и роскошная мебель).

Она еще раз покачала головой.

— Аб, — сказала она, — я не могу. Ты пойми.

Он нахмурился:

— Честно говоря, я думал, что ты будешь настаивать на брачном контракте. Какая-никакая гарантия. Но если ты предпочитаешь официально ни с кем себя не связывать, мы можем…

— Нет, ты не понял. Прямо перед твоим приходом я молила Бога, чтобы произошло нечто подобное, что-нибудь такое, благодаря чему я могла бы вырваться…

— Так прими мое предложение.

— Я не могу не думать о родителях. О матери, которая абсолютно беспомощна и не может позаботиться даже о себе, об отце, который жаждет править всеми на свете, и только я могу совладать с ним и сделать его счастливым. Я нужна им.

— Рискую показаться банальным, но я не меньше нуждаюсь в тебе.

— Меньше, куда меньше. — Она обвела взглядом комнату: такое мог позволить себе лишь человек богатый и могущественный.

— Обстановка? Батта, все это лишь часть колоссального плана. Прямая, ведущая к дальнейшим свершениям. И я хочу разделить этот путь с тобой.

— Ты и в самом деле безумец, ты бредишь романтикой, как и все остальные парни, — улыбнулась она. — Разделить со мной будущее…, ерунда какая. С чего ты вообще взял, что любишь меня?

— Понимаешь, Батта, не мечтою единой жив человек.

— В нынешние времена женщины перестали быть недоступными.

— Вот только другой такой Батты нигде не найти, — напомнил он. А затем провел по ее руке пальцами. Никогда в жизни она не чувствовала такого прикосновения, и она обняла его, как не обнимала еще никого. В течение следующих двух часов все было в новинку — каждый жест, каждая улыбка.

— Нет, — прошептала она, когда он попытался перейти к последней фазе затянувшейся сексуальной прелюдии. — Прошу тебя, нет.

— Почему? — прошептал он в ответ. — Какого дьявола, почему нет?

— Потому что если мы сделаем это, я не смогу расстаться с тобой.

— Вот и замечательно, — сказал он и приник было к ней, но она ускользнула, спрыгнула с постели и начала одеваться.

— Куда ты так торопишься? — спросил он. — Что случилось?

— Я не могу. Не могу бросить мать и отца.

— Неужели они так нежно любят тебя, что жить без дочери не смогут?

— Они нуждаются во мне.

— Черт подери, Батта, да они взрослые люди и могут позаботиться о себе.

— Когда мне было всего семь лет, может быть, они и могли, — возразила она, — но когда мне исполнилось двенадцать, все изменилось. На меня можно было положиться.

Я прекрасно справлялась со своими обязанностями. И они бросили притворяться взрослыми, они забыли, как это делается, Аб. Я не могу уйти и жить счастливо, зная, что без меня они медленно умирают.

— Можешь. Потому что если ты не уйдешь, то в скором времени умрешь сама. Я возьму тебя с собой, Батта, мы примем сомек сегодня же. Ты проведешь во сне пять лет, а когда проснешься, окажется, что они снова научились заботиться о себе. Ты навестишь их и лично убедишься, что все в порядке.

— Откуда у тебя такие деньги?

— Не деньги главное в этой замечательной империи, — ответил Абнер Дун. — Власть.

— Когда я проснусь, их, может, уже в не будет живых.

— Может. Тогда ты им точно не понадобишься.

— Я буду чувствовать себя виноватой перед ними, Аб.

Эта вина уничтожит меня.

Но Абнер Дун умел убеждать. Вскоре она опустилась на столик на колесиках, он надел ей на голову шлем для сна и включил запись. Все ее воспоминания, вся ее личность, все надежды и страхи оказались на кассете, которую Абнер Дун подбрасывал на своей ладони.

— Когда ты проснешься, я верну содержание этой кассеты в твою память, и ты даже не поймешь, что проспала пять лет.

— И если что-нибудь сейчас произойдет, сомек все равно сотрет воспоминания об этом, да? — немного нервничая, улыбнулась она.

— Верно, — кивнул Дун. — Я могу изнасиловать тебя, сотворить любую грязь, а когда ты проснешься, ты по-прежнему будешь считать меня джентльменом.

— Никогда тебя таковым не считала.

— А теперь давай Спать, — улыбнулся он.

— А ты?

— Я же говорил, у меня еще дела, я присоединюсь к тебе через год. И буду на год старше, когда проснемся. Мы подпишем брачный контракт — а если ты настаиваешь, можно и не подписывать — и начнем новую жизнь. Договорились?

Тут она разрыдалась, постепенно ее всхлипы приобрели истерические нотки. Он обнял ее, начал укачивать, как младенца, спросил, почему она плачет, попытался понять, что такого он натворил, но она лишь отвечала:

— Ничего. Ничего.

В конце концов он достал из ящика бутылку с сомеком (но ведь частное владение сомеком запрещено! Запрещено законом…) и иглу и повел ее к столу. Однако она вырвалась и отбежала в другой конец комнаты.

— Нет.

— Почему?!

— Я не могу бросить родителей.

— Но ведь ты тоже имеешь право на личную жизнь!

— Аб, я не могу! Неужели ты никак не можешь понять?

Любовь — это не просто когда тебе кто-то нравится. Я не люблю своих родителей. Но они доверяют мне, они ищут во мне опору…, проклятие, я и есть их опора, и я не имею права просто отступить в сторону, позволив им упасть.

— Имеешь! Любой на твоем месте поступил бы так! Ты посмотри, что они из тебя сделали, они искалечили тебя, а ведь у тебя есть собственная жизнь.

— Кто угодно, но не я. Я, Батта Хеддис, не отступаю.

Такой я человек! А если тебе это не нравится, поищи себе кого-нибудь другого!

Она выбежала из квартирки, добралась до ближайшей станции коммуникационной трубы, вернулась домой, заперла дверь, бросилась на диван и разрыдалась. Она плакала до тех пор, пока из соседней комнаты не донесся нетерпеливый оклик отца. Тогда она поднялась, прошла к нему и гладила его по голове, пока он не заснул.

* * *

Когда рядом были братья и сестры, Батта еще могла притворяться, что в жизни есть хоть какое-то разнообразие. Теперь возможностей для притворства не стало. Теперь она одна была опорой жизни родителей, и постепенно она начала сдавать. Работа с утра до вечера и вечные упреки (хотя она стала еще сильнее, чем прежде, и мало-помалу втянулась в эту рутину, забыв даже о том, что где-то существует другая жизнь), сделали свое дело, а затем ее начало подтачивать чувство глубокого одиночества — и это при том, что у нее даже секунды свободной не было, чтобы побыть наедине с собой.

— Батта, я вот сейчас вышиваю, конечно, в богатых домах вышивают на настоящем хлопке, но ты же сама знаешь, что мы этого позволить себе не можем, пенсия отца такая маленькая, и все равно, посмотри, какой замечательный цветок у меня получается — или это пчелка? Один Бог знает, я в жизни не видела пчел, но посмотри, правда красивый цветок? Спасибо, дорогая, ведь красивый цветочек, правда? В богатых домах, там на настоящем хлопке вышивают, но мы-то не можем позволить себе этого. Поэтому я вышиваю на синтетике. Это называется вышивкой, посмотри, какая пчелка, а? Правда, здорово? Спасибо, спасибо, Батта, дорогая, когда ты рядом, я себя чувствую просто прекрасно. Ты знаешь, я сейчас вышиваю. О, дорогая, кажется, отец зовет. Пойду к нему — сама сходишь? Спасибо. А я посижу здесь, повышиваю, если не возражаешь.

В спальне царит вялая тишь. Болезненный стон. Ноги, начинающиеся, как и у всех нормальных людей, от бедра, вдруг резко обрываются в двух сантиметрах от паха, оставляя нижнюю половину постели гладкой и девственно нетронутой, а простыни и одеяла — аккуратно заправленными.

— Помнишь, а? — бормочет он, пока она взбивает подушки и готовит лекарства. — Помнишь, когда Дарффу было всего три годика, он пришел ко мне и сказал: «Папа, теперь мы можем поменяться кроватями, потому что ты такой же маленький, как и я». Дурак какой, я еще поднял его и обнял, а самому ведь хотелось придушить его на хрен.

— Не помню.

— Вот говорят «наука, наука», а ведь так до сих пор и не научились лечить нормально. Чем они могут помочь человеку, который задницу свою потерял, ног лишился? Слава Богу, друга не оторвало, слава Богу.

Купать его было настоящей пыткой. В трубу его засосало под углом. Стоило ему немножко повернуться, и живот был бы вспорот, он бы умер на месте. А так до самой кости срезало ягодицы, чуть не выдернуло наружу кишки и оставило от ног жалкие культи. «Зато, — не раз подчеркивал он, напуская важный вид, — аппарат по производству детей исправно функционирует».

И так до бесконечности, каждый день одно и то же.

Батта запретила себе вспоминать Абнера Дуна, запретила себе даже думать о том, что однажды у нее был шанс вырваться из плена этих людей (если бы только), зажить собственной жизнью (если бы только) и быть счастливой (о, если б я тогда не…, нет, нет, нельзя так думать).

Как-то раз Батта отправилась за покупками, а мама тем временем решила приготовить салат. Нож соскользнул и разрезал вены на запястье. Очевидно, она забыла, что кнопка вызова «скорой помощи» тут, рядом, всего в паре метров.

До возвращения Батты она истекла кровью, на лице ее застыло изумленное выражение.

Батте было двадцать девять лет.

Спустя несколько месяцев отец начал недвусмысленно намекать, что сексуальные желания мужчин со временем отнюдь не притухают, наоборот, день ото дня растут. Судорожно сжав зубы, она игнорировала его слова. Однажды ночью он умер, и доктор сказал, что эта смерть была лишь вопросом времени, он был ужасно искалечен и никогда бы не прожил столько лет, если б за ним не ухаживали с такой заботой. Гордись собой, девочка.

Возраст — тридцать.

Она сидела в гостиной квартиры, которая теперь принадлежала ей одной. Пенсию отца будут продолжать выплачивать — правительство заботится о жертвах труботранспортных происшествий. Она тупо смотрела на дверь и задавала себе один и тот же вопрос: почему ей так хотелось вырваться из своей семьи? Что там, снаружи делать?

Стены замкнулись вокруг нее. Постель в родительской комнате выглядела так, будто весь день в ней валялся отец — по крайней мере, за вычетом нижней части кровати, где должны были бы находиться его ноги. И когда она скатала в рулон пару покрывал, сделав из них подобие нижних конечностей, и засунула под простыни, чтобы посмотреть, как выглядят ноги там, где их никогда не было, то вдруг поняла, что сходит с ума.

Она собрала свои жалкие пожитки (все остальное принадлежало родителям, а те были мертвы), вышла из квартиры и направилась в ближайшую контору по записи колонистов-добровольцев. Она не могла придумать ничего лучше, чем закончить свою несчастную жизнь на одной из планет-колоний, где можно будет тупо трудиться до самой смерти.

— Имя? — спросил человек за стойкой.

— Батта Хеддис.

— Поистине замечательный выбор вы сделали, мисс Хеддис — вы ведь не замужем? — поскольку колонии эти являются передовой Империи. Там постоянно ведутся войны, одерживаются победы. В переносном смысле, разумеется.

А, так ваша фамилия Хеддис? Сюда, пожалуйста.

«А, так ваша фамилия Хеддис?» Чему он так удивился?

Почему так взволновался (или встревожился)?

Она последовала за ним в обитую мягким плюшем комнату, расположенную в соседнем коридоре. У единственной двери дежурил бдительный охранник. Произошла какая-то ошибка, с ужасом подумала она. Очевидно, Маменькины Сынки намереваются обвинить ее в каком-то преступлении, а ведь она ни в чем не виновата, но попробуй, докажи свою невиновность людям, которые изначально уверены в собственной непогрешимости.

Ожидание показалось вечностью — целых два часа прошло, — она уже готова была подписаться под чем угодно, когда дверь наконец отворилась. Она полностью отчаялась, но ничем этого не выдала. Человеку постороннему она могла показаться абсолютно спокойной — давным-давно она научилась спокойно реагировать на любой стресс.

Вот только в дверь вошел отнюдь не посторонний. Это был Абнер Дун.

— Привет, Батта, — сказал он.

— Боже мой, — прошептала она, — Боже милосердный, за что ж ты меня так наказываешь?

На лице Дуна мелькнула тревога. Он внимательно посмотрел на нее:

— Надеюсь, леди, с вами вежливо обращались?

— Все хорошо. Выпусти меня отсюда.

— Я хочу поговорить с тобой.

— Мы все обговорили много лет назад! Я все забыла! И не напоминай мне ничего!

Некоторое время он молча стоял у дверей, он был одновременно напуган и потрясен — напуган потому, что, несмотря на резкость слов, голос ее оставался спокойным и невыразительным, руки были сложены на коленях, плечи расправлены, и ничто не выдавало обуревавших ее чувств; очарован потому, что тело это по-прежнему принадлежало Батте, женщине, которую он любил и с которой несколько лет назад жаждал разделить свою мечту. Но теперь она стала совсем чужой.

— Все эти годы я провел под сомеком, — сказал он. — Это мое первое пробуждение. Я предупредил всех, чтобы меня разбудили, как только твое имя попадет в списки колонистов.

— А откуда ты знал, что я непременно запишусь в колонисты?

— Когда-нибудь твои родители должны были умереть.

Я понял, что, когда их не станет, тебе некуда будет больше деваться. Люди, которым некуда пойти, записываются в колонисты. Это несколько мягче, чем самоубийство.

— Прошу тебя, оставь меня в покое. Неужели ты до сих пор не простил мне эту ошибку? Неужели у тебя совсем нет жалости?

В глазах его блеснул огонек интереса:

— Ты назвала это ошибкой? Так ты жалеешь о решении, принятом тогда?

— Да! — выкрикнула она и лишь теперь голос ее зазвучал, и на лице отразилось волнение.

— Тогда, клянусь Господом, давай исправим эту досадную нелепость!

— Исправим! — презрительно фыркнула она. — Уже ничего не исправишь! Я превратилась в монстра, мистер Дун, я больше не девочка, я робот, который беспрекословно исполняет любые приказы самых отвратительных людей, а на ответные чувства я просто не способна. И здесь уже ничего не изменить.

Тогда он опустил руку в карман и вытащил кассету.

— Ты можешь принять сомек. Препарат сотрет все воспоминания, а затем я запишу в твой мозг воспоминания с этой кассеты. Проснувшись, ты будешь верить, что решила не возвращаться к родителям. Решила остаться со мной. И ты станешь прежней. Последние несколько лет будут стерты.

Несколько мгновений она сидела, погрузившись в себя.

Затем хриплым, срывающимся голосом проговорила:

— Да, я согласна. Только быстрее.

Он отвел ее в лабораторию, где с ее мозга сняли запись, после чего ввели порцию сомека. Воспоминания были смыты волной наркотика.

* * *

— Батта, — раздался нежный голос, и Батта проснулась.

Абсолютно обнаженная, она лежала на столе в какой-то странной зале, все тело ее было в поту. Все вокруг было незнакомо ей, только лицо и голос склонившегося над ней мужчины казались привычными, родными.

— Аб, — сказала она.

— Прошло пять лет, — произнес он. — Твои родители покинули этот мир. Умерли от старости. До самого конца они были счастливы. Ты сделала правильный выбор.

Она вдруг поняла, что лежит голой перед посторонним мужчиной, и, вечная девственница, какой она была по своей сути, она вспыхнула от смущения. Но он коснулся ее (воспоминание о той ночи, которую они провели вместе, ожило — это же было всего несколько часов назад, — и она почувствовала возбуждение, захотела его), и смущение было забыто.

Они направились в ее квартиру, где и занялись любовью. Это было нечто невероятное, и дни их переполняло счастье. Так продолжалось до тех пор, пока она не призналась ему, что ее постоянно гложет одна и та же мысль.

— Аб, знаешь, мне снятся сны про них.

— Про кого?

— Про мать и отца. Ты сказал, что прошли годы, я и сама понимаю это. Но все-таки мне кажется, что мы встречались еще вчера, и я чувствую себя виноватой в том, что бросила их.

— Ничего, скоро все забудется.

Но ничего не забывалось. Она все чаще и чаще думала о родителях, вина поедом ела ее, разрывала в клочья сновидения, словно нож, вонзалась в спину, стоило ей заняться с Абнером Дуном любовью. Чувство вины уничтожало ее, заполняя собой весь мир.

— О Аб, — разрыдалась она в его объятиях как-то ночью, а точнее говоря, на шестую ночь со дня пробуждения, — Аб, я уже готова на все, только бы это прекратилось!

Он замер:

— Ты имеешь в виду это?

— Нет, Абнер, нет, ты же знаешь, я люблю тебя. Люблю с тех самых пор, как мы с тобой встретились, люблю всю свою жизнь. Я любила тебя еще до того, как узнала о твоем существовании, неужели ты сам не видишь? Это себя я ненавижу! Я чувствую себя трусихой, предательницей, бросившей на погибель семью. Я была нужна им. Я знаю это и знаю, что им было плохо, когда я ушла.

— Они были абсолютно счастливы. Они даже не заметили твоего исчезновения.

— Ложь.

— Батта, пожалуйста, забудь их.

— Не могу. Ну почему я не поступила иначе?

— Иначе — это как? — Он как будто испугался.

— Почему я не осталась с ними? Ведь надо было потерпеть всего несколько лет. О Аб, если бы я осталась, если бы я помогла им прожить последние годы, сейчас я могла бы смотреться в зеркало и не бояться взглянуть себе самой в глаза. Даже если бы эти годы были самыми худшими в моей жизни, я поступила бы честно.

— Ты и так поступила честно. Потому что ты все-таки осталась.

И он рассказал ей. Все без утайки.

Она лежала неподвижно, устремив взгляд в потолок.

— Так, значит, это все обман, да? На самом деле я жалкая сучка, старуха-служанка, которая потихоньку гнила себе в родительском доме, пока отец и мать из сочувствия не умерли. А так как покончить жизнь самоубийством просто не хватает мужества…

— Чушь какая…

— Мне на выручку приходит отважный рыцарь, разыгрывающий из себя Бога.

— Батта, в тебе сейчас слились наилучшие черты двух миров. Ты осталась с родителями. Ты сделала это. И ты можешь продолжать жить, не помня, что они сотворили с тобой. Тебе необязательно быть такой, какой ты стала после этих лет.

— Неужели я превратилась в монстра?

Ему хотелось солгать ей, но после некоторых раздумий он решил сказать правду:

— Батта, когда я увидел тебя там, в той комнате конторы по записи колонистов, я чуть не заплакал от горя. Ты выглядела мертвой.

Она протянула руку и дотронулась до его щеки, провела пальцами по его плечу:

— И ты спас меня от участи, которую прочила сделанная мной ошибка.

— Ну, если хочешь, можно сказать и так.

— Здесь есть маленькое противоречие. Давай рассуждать логично. Женщину, решившую остаться со своими родителями, мы назовем Батта А. Батта А действительно осталась с ними, после чего, как ты утверждаешь, сошла с ума и решила отправиться в мир-колонию, дабы не дать волю собственному безумству.

— Но этого не случилось…

— Слушай дальше, — перебила его Батта. Голос ее был тих, но решителен, и он замолчал. — Батта Б, однако, решила не возвращаться к родителям. Она осталась с Абнером Дуном и попыталась стать счастливой, но собственное сознание вскоре начало давить на нее и постепенно свело с ума.

— Ничего подобного не было…

— Нет, Аб, помолчи. Ты не понял. Ничего не понял. — Голос ее сорвался. — Женщина, лежащая рядом с тобой в постели, это Батта Б. Это женщина, которая отвернулась от родителей и, следовательно, не исполнила обязательств перед ними…

— Черт побери, Батта, я же тебе сказал…

— Я не помню, чтобы помогала им. Они вдруг…, куда-то подевались. Я бросила их…

— Никого ты не бросала!

— Сейчас мне кажется, что я их бросила, Аб, и я должна с этим считаться! Ты утверждаешь, что я помогала им до самого конца, но я не помню этого, а следовательно, это не правда! Этот выбор…, этот выбор принадлежит настоящей Батте, той, которая осталась с ними. И настоящую Батту изменило то, что с ней случилось. Настоящая Батта страдала, но она прожила эти годы, пусть они стали сущим адом для нее.

— Батта, поверь мне, это было куда хуже, чем ад! Эти годы уничтожили тебя!

— Да, меня уничтожили! меня! Батту, которая поступила так, как считала должным!

— Это что, какие-то древние религиозные верования?!

Тебе предоставляется возможность избежать самоубийства, на которое тебя толкает обостренное чувство справедливости. У тебя есть шанс стать счастливой, черт тебя подери!

Так какая разница, кто есть кто? Я люблю тебя, ты любишь меня, ведь это тоже правда!

— Но, Аб, я — то, что я есть, и другой быть не могу.

— Послушай. Ты согласилась на мое предложение. Согласилась тут же. Ты позволила мне стереть последние годы.

Затем я должен был разбудить тебя и жить с тобой так, как будто тех страданий не было вовсе. Неужели ты думаешь, что я принуждал тебя к этому решению?

Она не ответила. Вместо этого она спросила:

— Перед тем как я приняла сомек, мой мозг скопировали? Меня записали такой, какая я есть на самом деле?

— Да, — ответил он, уже догадываясь, что последует за этими словами.

— Тогда введи мне сомек еще раз, только, разбудив, заложи старые воспоминания. Отошли меня в колонию.

Глаза его расширились от изумления. Он встал с кровати, окинул ее недоверчивым взглядом и рассмеялся:

— Ты хоть понимаешь, о чем просишь? «Милостивый Боже, умоляю, изгони меня с небес и отправь в ад».

— Понимаю, — кивнула она. Ее начала бить мелкая Дрожь.

— Ты обезумела. Это безумие, Батта. Ты только подумай, чем я рисковал, через что прошел, лишь бы сделать так, чтобы ты сейчас была рядом! Я преступил все существующие законы, касающиеся использования сомека…

— Но ведь ты правишь миром, ты сам говорил мне это.

Уж не насмехается ли она над ним?

— У меня в руках собраны все нити управления, но если я хоть раз ошибусь, мне конец. Только ради тебя я пошел на риск…

— Что ж, за мной должок. Но как насчет меня? Ведь себе я тоже кое-что должна.

В раздражении он ударил по стене кулаком:

— Конечно, должна! Ты задолжала себе жизнь с любящим человеком, с мужчиной, который ради тебя способен пожертвовать делом всей своей жизни! Ты задолжала себе чувства, которые испытываешь, когда о тебе заботятся, когда тебя оберегают, любят…

— Прежде всего, я задолжала себе саму себя. — Ее лихорадило все сильнее. — Аб, я не могу. Я не могу быть счастливой, все это время я притворялась.

Молчание.

— Аб, прошу тебя, поверь мне, потому что это самое жестокое, что я должна была тебе сказать. Уже в момент своего пробуждения я почувствовала, что что-то не так. Я поняла, что совершила ужасную, ужаснейшую ошибку. Я сделала не правильный выбор. Я бросила родителей. Я чувствовала ошибочность своего поступка. Эти мысли отразились на всем окружающем. Я поступила не правильно, я ошиблась. Как я могу продолжать жить с тобой, если все вокруг буквально вопит об ошибке, которую я сделала? — Голос ее звучал по-прежнему ровно, но уже напряженно.

— Меня не должно быть здесь, — сказала она.

— Но ты здесь.

— Я не могу ужиться с ложью. Я не могу мириться с противоречием. Я должна жить собственной жизнью, какой бы горькой она ни была. Каждое мгновение, что я проживаю в этом мире, исполнено болью. И нет ничего хуже этого. Никакое страдание из тех, что я пережила в своей настоящей жизни, даже сравниться не может с агонией, которую испытываешь, видя окружающую тебя фальшь. Я обязана вернуть назад воспоминания о том, что я поступила правильно. Иначе меня ожидает безумие. Я вижу, как это произойдет. Аб…

Он прижал ее к себе и почувствовал, как дрожит ее тело.

— Я сделаю так, как ты захочешь, — прошептал он. — Я не знал. Мне казалось, что сомек сможет…, исправить прошлое.

— Но он не может запретить мне быть такой…

— Какая ты есть, я знаю, теперь я это понял. Но, Батта, неужели ты не понимаешь…, если я воспользуюсь той кассетой, ты не будешь помнить, ты забудешь эти дни, которые мы провели вместе…

Она всхлипнула. А он вспомнил еще кое-что.

— Ты…, твоим последним воспоминанием будет то, как ты сказала мне, чтобы я стер всю боль прошлого. Ты сказала: «Да, да, сделай это, сотри все»… Когда ты проснешься и вспомнишь об этом, ты подумаешь, что я солгал тебе.

Она покачала головой.

— Не правда, — возразил он. — Именно так ты и подумаешь. И возненавидишь меня за то, что я пообещал тебе счастье, а потом обманул. Проведенных со мною дней ты помнить не будешь.

— Я ничего не могу поделать, — сказала она.

Они прижались друг к другу, слезы текли по их щекам.

Они утешили друг друга, в последний раз занялись любовью, после чего он отвел ее в лабораторию, где ее недавнее прошлое будет стерто и заменено куда более жестокой явью.

— Преступница небось? — поинтересовался служащий, пока Абнер Дун разбирался с кассетами — ибо только преступникам делают периодическую чистку мозгов, заменяя более древними воспоминаниями память о преступлении.

— Именно, — подтвердил Дун, чтобы не вдаваться в лишние объяснения. И тело было заключено в прозрачный гроб, взявший на себя заботу о ее жизнеобеспечении, тогда как процессы жизнедеятельности замедлились до самого минимума. Так она и пролежит долгие годы, прежде чем он разбудит ее.

«Она проснется уже в колонии. Но планета будет выбрана мной самим, — поклялся Абнер. — Это будет мирная, спокойная планетка, где Батта получит еще один шанс как-нибудь изменить свою жизнь. И кто знает! Может быть, ненависть ко мне облегчит ей существование.

Облегчит ей. А как же я?

Я больше не буду тратить время на раздумья о ней. Я закрою от нее свой разум. Я…, забуду ли я?

Чушь.

Я просто посвящу свою жизнь достижению других, более древних и куда более холодных целей».

Петля жизни

Арран лежала на своей постели и плакала. Грохот захлопнувшейся двери все еще эхом ходил по пустым уголкам квартиры. Наконец она перевернулась на спину, посмотрела в потолок, осторожно вытерла слезы холеными пальчиками и сказала:

— Какого черта.

Драматическая пауза. После чего (ну наконец-то!) раздался громкий сигнал зуммера.

— Снято, Арран, — отрапортовал голос из скрытого динамика. Арран застонала, элегантно изогнулась и села на кровати. Одним движением она содрала с ноги петлекамеру и устало швырнула ее о стену. Камера разлетелась на куски.

— Ты хоть представляешь, сколько стоит это оборудование? — упрекнула ее Триуфф.

— Я плачу тебе, чтобы ты это знала, — сказала Арран, накидывая халат. Триуфф нашла пояс и протянула ей.

Пока Арран прихорашивалась, Триуфф носилась по квартире и ликовала:

— Это была вершина, лучше и быть не может. Миллиарды поклонников Арран Хэндалли ждут не дождутся, чтобы отдать свои семь кусков и увидеть шоу. И ты даешь им эту возможность.

— Семнадцать дней, — проговорила Арран. Глаза ее опасно засверкали. — Семнадцать вонючих дней. И три из них мне пришлось провести с этим подонком Кортни.

— Ему платят за то, чтобы он был подонком. Это его образ.

— Играет он чертовски правдоподобно. Если в следующий раз мне придется играть с ним хоть три минуты, я вышвырну тебя вон.

На ходу запахивая халат, Арран вылетела из квартиры, даже не надев туфли. Триуфф помчалась вслед, как всегда ее туфельки на высоких каблуках звонко цокали: «День-ги, день-ги», — по крайней мере, так слышалось Арран. Правда, иногда ритм менялся, и тогда каблучки выстукивали:

«Да катись ты, да катись ты». Отличный менеджер. Миллиарды в банке.

— Арран, — окликнула Триуфф, — я знаю, ты очень устала.

— Ха, — ограничилась смешком Арран.

— Но пока ты записывалась, я здесь провернула одно маленькое дельце…

— За то время, пока я записывалась, ты могла купить и снова продать целую планету! — прорычала Арран. — Семнадцать дней! Я актриса, а не спортсмен какой-то. Я самая высокооплачиваемая актриса за всю историю шоу-бизнеса, так, кажется, ты выразилась в своем последнем пресс-релизе. И тем не менее, хоть я просыпаюсь всего на двадцать один день, семнадцать из них мне приходится пахать как проклятой! Каких-то четыре вшивых денька на отдых, а потом все заново.

— Одно небольшое дельце, — непоколебимо гнула Триуфф. — Такое ма-аленькое дельце, которое позволит тебе покончить с этой работой и удалиться на заслуженный отдых.

— Покончить с работой? — Сама того не замечая, Арран замедлила шаг.

— Именно. А теперь представь себе — ты будешь бодрствовать целых три недели, и все, что от тебя потребуется, это пару-другую раз мелькнуть в петлях коллег-неудачниц.

— И даже ночь я смогу проводить, как захочу?

— Мы отключим камеру.

Арран презрительно хмыкнула.

— В принципе, она тебе вообще будет не нужна! — быстро исправилась Триуфф.

— И что же я должна сделать, чтобы заработать такие деньги? С гориллой трахнуться?

— Это уже было, — возразила Триуфф, — и это не твой профиль. Нет, на этот раз мы дадим толпе полную реальность. Полную!

— Как это? А, ты, наверное, хочешь поставить вместо обычного унитаза стеклянный!

— Я договорилась, — сказала Триуфф, — сделать петлезапись в Сонных Залах.

Арран Хэндалли поперхнулась и изумленно вытаращилась на своего менеджера.

— В Сонных Залах?! Ничего святого не осталось! — Она расхохоталась. — Да тебе, наверное, с целым состоянием пришлось расстаться!

— Ну, вообще-то хватило всего-навсего одной взятки.

— И кого ж ты подкупила? Саму Мать, не иначе!

— Почти. По сути дела, мой выбор оказался куда лучше, поскольку Матери даже на то, чтобы высморкаться, требуется разрешение Кабинета. Я подкупила Фарла Баака.

— Баака?! Ну вот, а я-то считала его честным человеком.

— Это была не взятка в полном смысле этого слова. По крайней мере, деньги здесь не потребовались.

— Триуфф, — нахмурилась Арран. — Я не раз говорила тебе, что под петлекамерой я готова заниматься любовью хоть двадцать четыре часа в сутки. Но в личной жизни я сама себе выбираю мужчин.

— Ты сможешь отойти от дел.

— Я не шлюха!

— Он сказал, что даже пытаться не будет переспать с тобой, если ты сама этого не захочешь. Он просто попросил провести наедине с тобой двадцать четыре часа. Встреча состоится через два твоих пробуждения. Он хочет просто поговорить. Подружиться.

Арран прислонилась к стене коридора.

— Неужели за эту петлю готовы заплатить такие бешеные деньги?

— Ты забываешь, Арран. Твои поклонники без ума от тебя. Но еще ни один человек не делал того, что сделаешь ты. Съемка начнется за полчаса до пробуждения и закончится ровно через полчаса после того, как ты погрузишься в сон.

— До пробуждения и сразу после ввода сомека, — посмаковала Арран эту мысль и улыбнулась. — Такого не видел никто в Империи, за исключением разве что служащих Сонных Зал.

— Наш лозунг будет: «Абсолютная реальность». «Никаких иллюзий: своими глазами вы увидите, как проводит Арран Хэндалли ВСЕ три недели бодрствования!»

Арран задумалась.

— Это будут три недели сплошного ада, — сказала она наконец.

— Но после этого ты сможешь послать работу ко всем чертям, — напомнила Триуфф.

— Хорошо, — согласилась Арран. — Я сделаю это. Но предупреждаю. Никаких Кортни. Чтобы без зануд. И главное — не смей больше подсовывать мне маленьких мальчиков!

Лицо Триуфф приняло обиженный вид:

— Арран…, этот мальчик был пять петель назад!

— Я до сих пор помню каждое мгновение, — сказала Арран. — Он объявился абсолютно неожиданно, вы мне даже инструкций не передали. Скажи на милость, что я должна была делать с семилетним малышом?

— Ты замечательно выкрутилась, это была одна из лучших твоих ролей, Арран. Я ничего не могу поделать — мне приходится подсовывать тебе всякие сюрпризы. Именно тогда ты лучше всего и проявляешься — когда ты попадаешь в затруднительное положение, твой характер начинает играть всеми красками. Поэтому-то ты и актриса. Поэтому ты и легенда.

— А ты поэтому и наживаешь очередную кучу денег, — подчеркнула Арран и быстрым шагом пошла прочь, в сторону Сонных Зал. Через полчаса наступит время приема сомека, и тогда каждая секунда бодрствования будет отнимать у нее секунду жизни.

Триуфф не отставала, на ходу она давала Арран последние инструкции: что делать, когда она проснется; чего ожидать в Сонных Залах; каким образом будут передаваться ей последующие руководства к действию — это надо было исполнить так ловко, чтобы Арран их ни в коем случае не пропустила, а аудитория, сидящая у экранов головизоров, ничего не заметила. В конце концов Арран скрылась за дверью лаборатории копирования, и Триуфф пришлось отступить.

Вежливые и почтительные служащие провели Арран к обитому плюшем креслу, где ее уже ожидал соношлем. Арран вздохнула, устроилась поудобнее, опустила шлем на голову и попыталась думать о чем-нибудь хорошем. Аппараты принялись сканировать мозг, перенося ее воспоминания, ее личность на пленку, информация с которой будет списана, когда Арран проснется. Когда все закончилось, она встала и, отбросив халат в сторону, лениво подошла к столу. Со стоном облегчения она вытянулась на мягком ложе, еще раз подивившись тому, как стол, выглядящий со стороны обыкновенной доской, может быть настолько мягким и удобным.

Ей пришло в голову (уже в который раз, только она даже не догадывалась об этом), что, может быть, она удивляется одному и тому же в двадцать второй раз — именно столько раз она принимала сомек. Но так как сомек начисто стирает все следы мозговой деятельности во время сна, включая и воспоминания тоже, она не помнила, что происходило с ней после того, как кассета была записана. Забавно. Сейчас хоть все служащие Сонных Зал могут изнасиловать ее по очереди, и она все равно ничего не будет помнить.

Но нет, такого никогда не будет, поняла она, когда заботливые мужчины и женщины покатили столик в комнату, где находились приборы по вводу сомека. Сонные Залы — не место для шуток, здесь непозволительны всякие вольности и грубости. Должно же быть в мире место, где человек может чувствовать себя в полной безопасности и куда никому не удастся проникнуть.

Тут она захихикала. «Сонные Залы были таким местом — До следующего моего пробуждения. А затем они откроются миллиардам и миллиардам идиотов, которыми набита Империя и которым никогда не представится возможность испытать на себе действие сомека. Которые вынуждены влачить свой век, проживая жизнь год за годом, тогда как Спящие прыгают через столетия, как камушки по поверхности озера, оставляя круги на воде лишь раз в несколько лет».

Очень обходительный юноша с милой ямочкой на подбородке (он вполне мог бы начать актерскую карьеру, заметила про себя Арран) осторожно вонзил ей в руку иглу и виновато извинился за причиненную боль.

— Ничего, все замечательно, — начала было Арран, но тут же почувствовала, как руку пронзила острая судорога боли. Адское жжение охватило тело, ужасная агония; ручейки пота хлынули из пор ее кожи. От удивления и боли она закричала — что происходит? Ее замыслили убить? Кто мог пожелать ее смерти?

Затем сомек проник в мозг и отключил сознание и память, страдания, которые она испытывала, мигом прекратились. И когда она снова проснется, она ничего не будет помнить об агонии сомека. Эта агония каждый раз будет наступать неожиданно.

* * *

Вскоре Триуфф получила на руки семь тысяч восемьсот экземпляров последней петли с Арран — большинство петлекопий представляли собой укороченный вариант, из которого были вырезаны часы сна; удовлетворение естественных желаний тела так же было подредактировано — после монтажа остались только сцены приема пищи и занятий сексом. Правда, было выпущено несколько петлекопий с полным вариантом, который истинные (и богатые) поклонники Арран Хэндалли могли лицезреть на частном, семнадцатидневном просмотре. Были и такие фанаты (сумасшедшие, иначе их Триуфф не называла, но и слава Матери, что такие существуют), которые приобретали эти частные, неурезанные петлекопий и пересматривали их по несколько раз за одно пробуждение. Но такие поклонники действительно были помешаны на Арран.

Как только петлекопий разошлись по распространителям (и на счет Корпорации Арран Хэндалли была перечислена предоплата), Триуфф сама отправилась в Сонные Залы.

Такую цену ей приходилось платить за работу менеджером звезды — на несколько недель раньше подниматься и принимать сомек несколькими неделями позже. Триуфф умрет по меньшей мере за столетие до Арран. Но Триуфф относилась к этому философски. Ведь, как не раз говорила она себе, она могла стать какой-нибудь школьной училкой и вообще не увидеть сомека.

* * *

Арран проснулась вся в поту. Подобно другим Спящим, она считала, что такое обильное потение вызывается препаратами пробуждения, и даже не подозревала, что купалась в собственном поту все прошедшие пять лет сна. Память уже вернулась к ней, перенесенная в голову несколькими секундами раньше. И она сразу ощутила, что на правом бедре закреплена какая-то штуковина — петлекамера. Запись уже началась — первые мгновения ее бодрствования плюс вся окружающая обстановка уже были зафиксированы на пленку. На какой-то миг она пришла в ярость, пожалев о своем решении. Теперь целых три недели ей придется играть роль, ни на шаг не отступая от сценария!

Но нерушимый закон петлеактеров гласил: «Петля должна быть замкнута». Что бы ты ни делал, все записывается — петля должна смотреться как в полном, так и в урезанном варианте. Если хоть какое-то действие покажется незавершенным — все, петлю можно выбрасывать. Истинные поклонники не потерпят петлекопий, в которой одна сцена неожиданно сменяется другой — они всегда считают, что за кадром осталась какая-нибудь «клубничка».

Поэтому — почти рефлекторно — она превратилась в бесконечно прекрасную, милую и добрую, но способную дать достойный отпор Арран Хэндалли, которую знали и любили все поклонники петлевидения — за каждый новый ее кадр они готовы были выложить кучу денег. Она вздохнула, и во вздохе проскользнуло томное возбуждение. Она передернулась от дуновения холодного воздуха, коснувшегося ее разгоряченного тела, и воспользовалась этим, чтобы открыть глаза, невинно (соблазнительно) щурясь под ослепляющим светом ламп.

Затем она медленно поднялась, огляделась. Один из вездесущих служащих уже стоял рядом, протягивая ей халат;

Арран воспользовалась его помощью и скользнула в рукава — замечательно, теперь слегка повести плечиками, так чтобы груди ее чуть-чуть поднялись (ни в коем случае нельзя позволять им трястись, нет ничего отвратительнее ходящей ходуном молочной железы, напомнила она себе). Покончив с одеванием, она обратилась к панели новостей. Быстренько прогнала межпланетные известия, более внимательно изучила происшедшее за последние пять лет на Капитолии, концентрируясь больше на том, кто кому и какую собаку подложил. А затем пролистала сводки игр. Обычно она только для приличия заглядывала в этот раздел и никогда ничего не читала — игры утомляли ее, — но на этот раз она минут десять внимательно изучала списки, надувая периодически губки и демонстрируя то радость, то огорчение результатами тех или иных игр.

На самом деле она читала расписание на следующий двадцать один день. Так, отметила она, появилась пара-тройка новых имен, что неудивительно — это были актеры и актрисы, которые лишь недавно достигли уровня, когда можно позволить себе заплатить за участие в одной петле с Арран Хэндалли. А вот и другие имена, которые ей давно знакомы и появления которых с нетерпением ожидают все поклонники. Дорет, ее близкая подруга и бывшая соседка по квартире, появившаяся семь петель назад, до сих пор забегала проведать Арран и поделиться новостями; Твери, тот самый семилетний мальчик — сейчас ему уже исполнилось пятнадцать, и он вошел в историю как один из самых молодых актеров, пользующихся привилегией сомека; старые любовники и старые друзья, некоторые не появлялись уже много-много лет. Кто-то будет вести двойную игру, кто-то — откровенно подлизываться. Ничего, сказала она себе, разберемся, рано или поздно все встанет на свои места.

Имя, упрятанное чуть ли не в самый конец списка, оказалось настоящим сюрпризом. Гамильтон Ферлок! Невольно она улыбнулась — правда, тут же поймала себя на этом, хотя вреда от улыбки не будет никакого: персонаж Арран Хэндалли может так улыбнуться какой-нибудь очередной приятной победе. Гамильтон Ферлок. Наверное, единственный актер на всем Капитолии, способный сравниться с ней по классу. Они начинали вместе, в первых пяти петлезаписях он играл ее любовника — в те времена периоды бодрствования разделялись всего несколькими месяцами сомека. Символично, ведь теперь он появится в ее последней петле!

Про себя она еще раз вознесла хвалу своему менеджеру.

Триуфф действительно сделала оригинальный выбор.

Настало время привести себя в порядок и отправиться длинными коридорами к своей квартирке. Возвращаясь домой, она отметила, что коридор отреставрировали, чтобы создать иллюзию, будто путь ее из Сонных Зал сам по себе событие. Она дотронулась до одной из новых панелей, которыми обшили стены. Пластик. Она взяла себя в руки и подавила гримаску. Ничего, аудитория никогда не поймет, что на самом деле это не дерево.

Она открыла дверь квартирки, и Дорет, взвизгнув от радости, кинулась ей навстречу. Однако Арран решила встретить подругу холодно, будто бы в прошлом между ними что-то произошло. Дорет сперва опешила, отпрянула от нее, но потом, как и подобает истинной актрисе (Арран никогда не завидовала талантам коллег и искренне восхищалась ими), быстро взяла себя в руки, подхватила кинутую Арран реплику и превратила происходящее в замечательную сцену.

Рыдая, она призналась, что несколько пробуждений назад увела у Арран любовника. Сначала Арран пылала праведным гневом, но потом все простила. Закончился эпизод тем, что обе женщины, обливаясь горючими слезами, бросились друг другу в объятия. Несколько секунд пришлось выдерживать паузу. Черт подери, выругалась про себя Арран, проклятая Триуфф снова взялась за свое. В комнату никто не вошел, а значит, внимание зрителей осталось прикованным к двум подругам. Следовательно, актрисы должны будут придумать еще что-нибудь и в ближайшие три часа выдать как минимум еще одну эффектную сценку.

Когда Доррет наконец ушла, Арран была вымотана до предела. Они устроили борцовский поединок, разодрали в клочья одежду друг на друге, а напоследок Доррет кинулась на Арран с ножом. Арран пришлось выбить оружие из рук подруги, и только тогда Доррет оставила ее в покое и ушла.

Арран выдалась минутка отдыха.

«Двадцать один день без перерыва. Первые сутки только начались, а Триуфф уже успела вымотать меня до предела. Уволю сучку», — клятвенно пообещала она.

Шел двенадцатый день, Арран буквально тошнило от съемок. Пять вечеринок, пара-другая оргий, каждую ночь новый мужчина — такое доведет до белого каления кого угодно. У Арран уже несколько раз случались срывы. Когда ей хотелось поплакать, она каждый раз вынуждена была изобретать очередную причину — новые выяснения отношений с любовниками, спор, заканчивающийся истерикой, оскорбление пришедшей с покаянием подруги.

Правда, на этот раз большинство подыгрывающих были действительно талантливы и принимали на свои плечи немалую часть работы. И все равно приходилось прыгать через голову, чтобы придумать что-то свежее.

Прозвучал звонок в дверь, и Арран, устало поднявшись, пошла открывать.

На пороге стоял Гамильтон Ферлок, смущенно переминаясь с ноги на ногу. Пять столетий на сцене, подумала Арран, и он все еще не утратил этой абсолютно гениальной, мальчишеской манеры поведения. Она выкрикнула его имя (соблазнительно, выдерживая роль) и кинулась ему на шею.

— Гэм, — проговорила она, — о Гэм, ты даже представить себе не можешь, как я измоталась!

— Арран, — мягко сказал он, и Арран с удивлением отметила, что голос его прозвучал так, словно это голос влюбленного. «Только не это, — подумала она. — По-моему, наши прошлые петлеотношения закончились ссорой. Нет, нет, то было с Райденом. Гэм ушел потому, потому…, а, да. Потому что чувствовал неудовлетворенность собой».

— Ну что, ты нашел, что искал?

— А что я искал? — Гэм непонимающе поднял бровь.

— Ты сказал, что должен сделать что-то со своей жизнью. Что жизнь со мной превращает тебя во влюбленную тень. — «Красиво сказала», — поздравила себя Арран — Влюбленную тень… Ну, в принципе, почти так и было, — ответил Гэм. — Но я открыл для себя, что тень может существовать только там, где есть свет. Ты мой свет, Арран, и только рядом с тобой я нахожу смысл своей жизни.

«Неудивительно, что ему столько платят», — подумала Арран. Сама реплика получилась несколько сентиментальной, но именно такие мужчины, как он, пользуются у женщин популярностью и приковывают их к экранам.

— Значит, я свет? — переспросила Арран. — Подумать только, ты все-таки вернулся.

— Подобно мотыльку, стремящемуся к пламени.

Затем, как и полагается в сценах счастливого воссоединения («По-моему, я еще ни с кем не воссоединялась в этой петле… Точно, не воссоединялась»), они медленно раздели друг друга и так же медленно занялись любовью.

Подобные эпизоды действуют не особенно возбуждающе, но именно такие сценки заставляют и мужчин, и женщин рыдать от умиления и нежно держаться за руки в темноте театра. Он был так нежен в этот раз, и любовь с ним шла так легко, что Арран почти позабыла, что это лишь игра. «Я ведь устала, — напомнила она себе. — А он просто бесподобен. С тех пор как мы в последний раз виделись, он стал еще лучше».

После этого он обнимал ее, и они тихонько разговаривали — после сеанса любви ему всегда хотелось поговорить; большинство же других актеров считали, что после секса, наоборот, полагается быть грубым и сердитым, дабы поддержать в глазах поклонников свой имидж самца-мачо.

— Это было прекрасно, — сказала Арран и с тревогой заметила, что говорит совершенно искренне. Эй, женщина, смотри за собой. Не запори петлю, ты ведь продержалась почти двадцать дней. С ума сойти, двадцать дней беспрерывного ада…

— Да?

— А ты не почувствовал?

Он улыбнулся:

— Прошло столько лет, Арран, и все-таки я оказался прав. Во всей вселенной не сыскать женщины, подобной тебе.

Она нежно хихикнула и, как бы смутившись, отпрянула от него. Такая манера поведения полностью соответствовала ее персонажу, а следовательно, со стороны смотрелась очень соблазнительно.

— Почему же ты не вернулся раньше? — поинтересовалась Арран.

Гамильтон тоже перевернулся на спину. Он все молчал и молчал, и она принялась водить пальчиками по его груди.

Он улыбнулся.

— Я старался держаться от тебя подальше, Арран, потому что слишком люблю тебя.

— Любовь — не причина, чтобы избегать любимого человека, — сказала она. Ха! Эта цитата будет ходить из уст в уста по меньшей мере года два.

— На самом деле, причина, — покачал головой он. — Когда любовь настоящая.

— Тогда тем более ты должен был остаться! — набавила обороты Арран. — Ты бросил меня, а теперь притворяешься, будто любил.

Гамильтон вдруг изогнулся и резким движением скинул ноги с кровати.

— Что случилось? — спросила она.

— Проклятие! — прорычал он. — Кончай играть, а?

— Играть? — не поняла она.

— Да, играть! Играть эту идиотку Арран Хэндалли, ты же делаешь это ради денег! Я знаю тебя, Арран, и я говорю тебе… Я говорю, не какой-то там актер, я сам…, я хочу сказать, что люблю тебя! Я не работаю сейчас на зрителя! Мне плевать на петлю! Я сейчас говорю только с тобой — я тебя люблю!

Под ложечкой вдруг засосало; Арран с ужасом поняла, что под конец эта вонючка Триуфф все-таки умудрилась подложить ей свинью. И втянула в это Гэма. В петлеиндустрии существует одно негласное правило — никогда, ни в коем случае не упоминать, что ты сейчас играешь. Такому проступку оправдания быть не может. Только что ей был брошен серьезнейший вызов — ей придется признаться зрителям, что она актриса, и при этом она должна будет удерживать их в плену своих чар и дальше, заставлять их верить себе.

— Плевать на петлю… — откликнулась она, отчаянно пытаясь придумать подходящий ответ.

— Да, и я еще раз повторяю это! — Он вскочил, пошел к выходу из комнаты, затем развернулся и ткнул в Арран пальцем. — Все эти идиотские разговорчики, возбуждающие желание ужимки — неужели ты еще не устала?

— Устала?! От чего? Это жизнь, а от жизни я никогда не устану.

Но Гэм не желал играть честно.

— Если это жизнь, тогда Капитолий — астероид. — Неловкая реплика, совсем не похоже на него. — Хочешь знать, что такое жизнь, Арран? Жизнь — это столетия игры. Я скакал из петли в петлю, трахал каждую актрису, которая могла поднять мне сборы и обеспечить достаточно денег на сомек и всякие прелести жизни. И внезапно, несколько лет назад, я понял, что окружающая меня роскошь ровным счетом ничего не значит. Зачем тогда жить вечно? Жизнь теряет всякий смысл, превращается в бесконечную вереницу высокооплачиваемых пустышек!

Арран наконец удалось выдавить из себя пару-другую слезинок ярости. Петля должна быть замкнута.

— Ты хочешь сказать, что я просто «пустышка»?

— Ты? — Гэм выглядел так, точно получил оплеуху. Этот человек прирожденный актер, напомнила себе Арран, одновременно кляня его про себя за то, что он впутал ее в такую передрягу. — Нет-нет, Арран, ты не так поняла меня!

— А как прикажешь понимать тебя? Заявляешься тут и обзываешь озабоченной!

— Да нет, — поморщился он, садясь на кровать и обнимая ее за плечи. Арран снова приникла к нему, как и прежде, много-много лет назад. Она подняла голову, заглянула ему в глаза и обнаружила, что они полны слез.

— Почему ты…, почему ты плачешь? — нерешительно спросила она.

— Я плачу из-за нас обоих, — отозвался он.

— Но почему? — удивилась она. — Что нам оплакивать?

— Те годы, которые мы потеряли.

— Не знаю, как тебе, но мне скучать было некогда, — сказала она, засмеявшись, в надежде, что и он засмеется вместе с нею.

Но он не засмеялся:

— Мы были предназначены друг для друга. Не просто как актеры, Арран, а как люди, как мужчина и женщина. Вспомни, в самом начале ты была не так хороша, как сейчас — да и я тоже был всего лишь новичком. Я искал петель. Среди остальных мы оба были всего-то парочкой дилетантов. Но те петли все-таки продавались, мы разбогатели на них и постигли азы науки. А знаешь, почему нам повезло?

— Я не согласна с твоей оценкой прошлого, — холодно проговорила Арран, гадая, чего этот тип надеется достигнуть, впрямую говоря о петлях, вместо того чтобы придерживаться своей роли.

— Эти кассеты продавались, потому что в них мы были вместе. Потому что мы были как живые, когда говорили, что любим друг друга. Мы могли болтать часами ни о чем.

Мы на самом деле наслаждались обществом друг друга.

— Жаль, что сейчас я не получаю удовольствия от твоего общества. Сначала обзываешь меня «пустышкой», потом говоришь, что у меня вообще нет таланта…

— Талант! Ирония жизни… — усмехнулся Гэм. Он нежно дотронулся до ее щеки и повернул ее личико к себе, заглядывая в глаза. — Конечно, ты талантлива, как, впрочем, и я. У нас есть деньги, слава и все остальное, что только можно купить за кредитки. Даже друзья. Но скажи мне, Арран, сколько лет прошло с тех пор, как ты действительно кого-нибудь любила?

Арран быстренько припомнила всех своих недавних любовников. К кому может приревновать Гэм? Нет, с ним не сравнится никто.

— Знаешь, по-моему, я вообще никого и никогда не любила.

— Не правда, — сказал Гэм. — Не правда, ты любила меня.

Много веков назад, Арран, ты любила меня.

— Может быть, — сказала она. — Но сейчас-то что об этом вспоминать?

— А разве сейчас ты меня не любишь? — спросил Гэм и настолько беспомощно посмотрел на нее, что Арран даже захотелось рассмеяться от восторга и зааплодировать столь блестящей игре. Но этот подонок обошелся с ней не лучшим образом, и она не намерена подыгрывать ему.

— Тебя? — скорчила гримаску она. — С чего бы это?

Дружок, ты всего лишь очередной комплект озабоченных сперматозоидов, не более.

Это должно шокировать зрителя. И таким образом она отплатит Гэму за эти идиотские выходки.

Но Гэм безукоризненно вел игру. Лицо его мучительно исказилось, он отшатнулся от нее.

— Извини, — сказал он. — Похоже, я ошибался.

И к потрясению Арран он начал одеваться.

— Что ты делаешь? — поинтересовалась она.

— Ухожу, — сказал он.

«Уходит… — в панике соображала Арран. — Сейчас? Не завершив сцену? Затратить столько сил, все построить, а затем наплевать на многовековые традиции и уйти, так и не доведя сюжет до логического конца? Этот человек — монстр!»

— Ты не можешь уйти!

— Я ошибся, извини. Я разочаровался в себе, — сказал он.

— Нет, Гэм, нет, не уходи. Я тебя не видела тысячу лет!

— Ты меня просто не понимала, — ответил он. — Иначе ты бы не сказала то, что сказала пару секунд назад.

«Это он расплачивается со мной за то, что я попробовала ответить ему, — подумала Арран. — Убила бы. Но какой актер, просто фантастика!»

— Извини, я не хотела тебя обидеть, — произнесла Арран, старательно изображая раскаяние. — Прости меня.

Ничего плохого я не имела в виду.

— Ты просто пытаешься заставить меня остаться, чтобы я случаем не сорвал сцену.

Арран совсем отчаялась. «Да что я выкручиваюсь все время?!» Но она прекрасно понимала, что, стоит ей хотя бы на секунду выйти из роли, и всю петлю можно сразу спускать в канализацию. Поэтому она продолжала играть. Теперь она бросилась на постель.

— Конечно! — зарыдала она. — Давай, уходи, оставь меня именно сейчас, когда ты мне так нужен!

Тишина. Она лежала молча. Пускай он отвечает.

Но он тоже ничего не говорил. Выдерживал паузу. Она даже шороха не слышала.

Наконец он заговорил:

— Я тебе действительно нужен?

— Мм-мм, — промычала она, заставляя себя икать и всхлипывать. Затасканный приемчик, но зрители каждый раз клюют.

— Прошу тебя, Арран, ответь мне искренне, забудь о роли. Я хочу услышать тебя и только тебя. Ты любишь меня?

Хочешь меня?

Она перевернулась на бок, приподнялась на локте и с надрывом произнесла:

— Ты для меня все равно что сомек, Гэм, ты частица моей души. Почему тебя так давно не было?

У него вырвался вздох облегчения. Он медленно вернулся к ней. И вновь воцарился мир. Они еще четыре раза занимались любовью, после каждой смены блюд — как раз подали обед. Для разнообразия они позволили слугам подглядывать. «Это уже было, — вспомнила Арран, — но давно, пять петель назад, да, где-то так. А, все равно то были Другие слуги». Слуги, все как один начинающие актеры, не преминули воспользоваться случаем, чтобы продемонстрировать свои способности, и устроили собственную оргию, умудрившись за каких-то полтора часа перепробовать все возможные позы и виды секса. Но Арран даже не замечала их. Эти дураки считают, что зрителю требуется количество.

И если немножко секса это хорошо, то много — еще лучше.

Но Арран снималась не первый век. Зрителя надо терзать.

Заставить его умолять. Его надо учить видеть в сексе красоту, а не просто возбуждение, не одну лишь грязь. Вот поэтому-то она и была звездой, а они — всего лишь слугами, подвизавшимися в чужой петле.

Ту ночь Гэм и Арран провели друг у друга в объятиях.

Проснувшись утром, Арран увидела, что Гэм внимательно наблюдает за ней. В глазах его странным образом смешались любовь и боль.

— Гэм, — мягко промурлыкала она, погладив его по щеке. — О чем ты мечтаешь?

Он не сводил с нее глаз.

— Выходи за меня замуж, — сказал он.

— Ты что, серьезно? — спросила она своим коронным голоском девочки-паиньки.

— Серьезно. Давай подгоним наши расписания друг под друга и проведем вместе вечность.

— Вечность — это слишком долго, — ответила она. Эта фраза всегда производит впечатление.

— Я серьезно, — продолжал он. — Выходи за меня замуж. За все эти годы мы собрали чертову кучу денег. Наши жизни будут принадлежать нам одним, и мы никого в них не пустим. Выбросим петлекамеры к черту. — Сказав это, он постучал по камере, прикрепленной к ее бедру.

Арран аж застонала про себя. Опять начинается. Конечно, зритель не поймет, что хотел сказать этим жестом Гэм — компьютер, отвечающий за создание петли, запрограммирован таким образом, чтобы автоматически удалять изображение камеры из голокартины. Зритель ее просто не видит.

А теперь Гэм чуть ли не пальцем тычет в объектив. Чего он добивается, хочет, чтобы она сорвалась? Друг, тоже мне.

«Ладно, будем играть по твоим правилам».

— Нет, я не пойду за тебя замуж, — сказала она.

— Прошу тебя, — взмолился он. — Неужели ты не видишь, как я люблю тебя? Все эти самцы, которым платят за то, что они занимаются с тобой любовью, — ты ведь им абсолютно безразлична, им наплевать на тебя. Ты для них — просто возможность сделать деньги, сделать имя, нажить богатство. Но мне не нужны деньги. У меня есть имя. Мне нужна ты одна. А я подарю тебе себя.

— Очень миленько, — холодно процедила она, встала и направилась в сторону кухни. Часы показывали полдвенадцатого. Они проспали все утро. Она еле сдержала невольный вздох облегчения. В полдень она должна быть в Сонной Зале. Через каких-то полчаса с этим фарсом будет покончено. Все, пора переходить к развязке.

— Арран, — не отставал Гэм. — Арран, я серьезно. Я не играю!

«Да я уж поняла», — подумала про себя Арран, но вслух этого не сказала.

— Ты лжешь, — вместо этого выпалила она.

— Но с чего мне лгать? — Он недоумевающе посмотрел на нее. — Разве я не доказал тебе, я-то говорю чистую правду? Что я не играю?

— Не играешь… — фыркнула она (соблазнительно, как всегда соблазнительно. «Не забывай о роли», — напомнила она себе) и повернулась к нему спиной. — Не играешь…

Ладно, коли мы заговорили на прямоту, отбросили всякое притворство и лицемерие, я тоже кое в чем тебе признаюсь.

Знаешь, что я о тебе думаю?

— Что? — спросил он.

— Я думаю, ты самая грязная дешевка, что я когда-либо видела. Заявился сюда, заставил меня поверить в твою любовь, а сам тем временем использовал меня! Да ты хуже всех!

— Я даже не думал использовать тебя! — воскликнул он.

— Хочешь жениться на мне? — продолжала насмехаться Арран. — Ну, женишься, а дальше что? Что, если бедная девочка действительно выйдет за тебя замуж? Что ты будешь делать? Запрешь меня в этой квартирке навечно? Разгонишь всех моих друзей и подруг, всех моих…, о, ведь ты заставишь меня расстаться со всеми любовниками! Меня любят сотни мужчин, но ты, Гамильтон, ты хочешь обладать мной вечно, владеть мной единолично! Вот удача-то тебе выпадет! Никто другой не посмеет больше взглянуть на мое тело, — сказала она, поводя бедрами так, чтобы заставить зрителя забыть обо всем и приковать все взгляды к своей пышной плоти. — Ты один, и никто больше. И после этого ты заявляешь, что вовсе не хочешь использовать меня!

Гамильтон подошел ближе, попытался обнять ее, пробовал умолять, но она только еще больше выходила из себя.

— Не трогай меня! Убирайся отсюда! — кричала она.

— Арран, не может быть, чтобы ты действительно хотела этого, — тихо сказал Гэм.

— Я жажду этого больше всего на свете, — ответила она.

Он заглянул ей в глаза, взгляд его пронзил ее насквозь.

Наконец, после долгой паузы, он снова заговорил:

— Либо ты настолько вошла в роль, что для настоящей Арран Хэндалли просто не осталось места, либо ты и в самом деле так думаешь. Так или иначе, мне незачем оставаться здесь.

Арран в восхищении наблюдала за тем, как Гамильтон собирал одежду. Даже не побеспокоившись о том, чтобы одеться, он вышел из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь.

«Замечательный выход», — подумала Арран. Актер ниже классом не удержался бы от искушения бросить на прощание какую-нибудь фразу. Но только не Гэм — так что теперь, если Арран поведет себя соответственно, эта гротескная сцена станет гениальнейшим финалом всей петли.

Поэтому она продолжала играть: сначала бормотала, каким ужасным мужчиной оказался Гэм, затем начала гадать, вернется ли он.

— Надеюсь, что вернется, — сказала она и разрыдалась, причитая, что жить без него не сможет. — Прошу тебя, Гэм, вернись! — жалобно простонала она. — Прости, что отказала тебе! Я очень хочу выйти за тебя замуж!

И тут она посмотрела на часы. Без малого полдень. Слава Матери.

— Но время пришло, — сказала она. — Пора идти в Сонные Залы. Сонные Залы! — В ее голосе промелькнула новая надежда. — Вот оно! Я пойду в Сонные Залы! Годы пролетят, как одно мгновение, а когда я вернусь, он будет здесь, будет ждать меня!

Эта напыщенная речь продолжалась еще несколько минут, после чего Арран набросила халат и быстро, легкими шажками побежала по коридору к Сонным Залам.

В лаборатории сканирования мозга она завела веселую беседу с одной из служительниц.

— Он будет ждать меня, — говорила она, улыбаясь. — Все будет хорошо. — На голову опустился шлем, но Арран продолжала болтать:

— Как вы думаете, стоит надеяться? — спросила она у женщины, которая осторожно снимала с нее шлем.

— Надежда умирает последней, мэм. Все люди на что-то надеются.

Арран улыбнулась, затем встала и подошла к спальному столу. Она не помнила, что случится дальше, хотя знала, что не раз подвергалась процедуре ввода сомека. Вдруг ей пришло на ум, что на этот раз она сможет посмотреть петлю и увидеть собственными глазами, что происходит, когда в вены человека вливается сомек.

А поскольку она не помнила, что происходит после сканирования мозга, то ничего подозрительного не заметила, когда служительница Сонных Зал всего лишь на миллиметр вонзила иглу в ее ладонь.

— Ой, она такая острая, — произнесла Арран, — но я рада, что это ничуть не больно.

И вместо жаркой боли сомека на нее накатила ленивая дрема. Засыпая, она шептала имя Гэма. Шептала его имя, а про себя проклинала на чем свет стоит. «Он, может быть, и великий актер, — говорила она себе, — но за такие штучки мне следовало бы голову ему оторвать. Ничего, зато театры будут забиты до отказа». Зевок. И она заснула.

Съемки велись еще несколько минут, пока служители копошились в своих инструментах, производя непонятные — а на самом деле и ненужные — действия. Наконец они отступили, как будто бы закончив, и на столе осталось лежать обнаженное тело Арран. Условная пауза для петлекамеры, чтобы отснять заключение, а затем…

Прозвучал звонок, двери отворились, и в лабораторию, заливаясь довольным смехом, влетела Триуфф.

— Да, вот это петля, — приговаривала она, снимая с ноги Арран камеру.

Когда Триуфф ушла, служители ввели в руку Арран настоящую иглу, и раскаленный металл потек по ее венам.

Даже в глубоком сне Арран почувствовала боль и закричала в агонии, пот липкими струйками хлынул на стол. Страдания продолжались несколько минут, зрелище было уродливым, исполненным боли, пугающим. Ни в коем случае люди не должны знать, что собой представляет этот таинственный сомек. Пусть лучше считают, что сон — это благо; пускай думают, что сновидения всегда сладки.

Когда Арран проснулась, первой ее мыслью было бежать узнавать, как прошла петля. Она по горло была сыта прошлыми съемками — и теперь с нетерпением ожидала сообщения Триуфф, что наконец-то ей можно уйти на заслуженный отдых.

Все обещания, данные ей, были исполнены.

Триуфф ждала ее сразу у Сонных Зал. Завидев Арран, она бросилась ей на шею.

— Арран, ты не поверишь! — сказала она, хохоча во все горло. — Три твои последние петли и так побили все рекорды продаваемости — они стали самыми популярными в истории петлеиндустрии. Но эта! Эта!..

— Ну? — не утерпела Арран.

— Принесла прибыли в три раза больше, чем те прошлые вместе взятые!

— Так что, теперь я могу жить в свое удовольствие? — улыбнулась Арран.

— Как пожелаешь, — сказала Триуфф. — Правда, у меня здесь наклевывается несколько выгодных сделок…

— Можешь забыть о них, — отрубила Арран.

— Да там даже работать не надо, всего по несколько дней на каждую петлю…

— Я сказала, оставь меня в покое. Начиная с этого момента никогда в жизни я не надену на ногу камеру. Эпизодические роли — пожалуйста, но играть главную героиню — никогда!

— Хорошо, хорошо, — успокоила ее Триуфф. — Я именно так им и сказала, но из меня буквально клещами выдрали обещание, что я все-таки сделаю тебе это предложение.

— В придачу к клещам, наверное, неплохо заплатили, — ответила Арран. Триуфф пожала плечами и улыбнулась.

— Ты лучше всех, наивеличайшая актриса всех времен и народов, — сказала она. — С тобой никто не сравнится.

Арран покачала головой.

— Может, и так, — протянула она, — но попотеть пришлось. В конце ты таки застала меня врасплох, подослав этого подлеца Гэма.

Триуфф замотала головой:

— Ничего подобного, Арран, вовсе я его не подсылала.

Наверное, это он сам придумал. Я проинструктировала его попытаться убить тебя — вот это была бы настоящая концовка. Но, войдя в комнату, он начал вести свою игру. Слава Матери, вреда от этого никакого нет. Сцена получилась идеальной, а поскольку он вышел из роли и заставил выйти из роли тебя, все без исключения зрители поверили, что все виденное ими было на самом деле. Прекрасно. Разумеется, сейчас все кому не лень начали выходить из роли и импровизировать на ходу, но это уже совсем не то. Все знают, что это всего лишь уловка. Но когда ты и Гэм впервые… — Триуфф взволнованно взмахнула руками. — В общем, это было чудесно.

Арран шагала по коридору.

— Что ж, я рада, что это сработало. И все равно, жду не дождусь, когда накручу Гэму хвост за такие шуточки.

— О, Арран, я забыла тебе сказать… Ты извини, но… — протянула Триуфф.

Арран остановилась и повернулась к менеджеру.

— Что такое?

Триуфф действительно выглядела опечаленной.

— Арран, дело в том, что Гамильтон… Не прошло и недели, как ты заснула…, жалко до жути. Несколько месяцев все только и говорили об этом.

— О чем? С ним что-то случилось?

— Он повесился. Выключил в своей квартире свет, чтобы никто из Наблюдателей не увидел, привязал к крюку от лампы пояс и повесился. Смерть была мгновенной, спасти его не удалось. Это было ужасно.

Арран с удивлением обнаружила, что в ее горле встал какой-то подозрительный ком. Всамделишный, настоящий.

— Гэм мертв, — проговорила она. Она вспомнила те сцены, которые сыграла вместе с ним, и искреннее, неподдельное чувство пробудилось в ней. «А я ведь не играю, — поняла она. — Мне действительно нравился этот мужчина.

Милый, замечательный Гэм».

— Есть какие-нибудь догадки, почему он это сделал? — спросила Арран.

Триуфф отрицательно помотала головой:

— Никто понятия не имеет. Только одно уму непостижимо — такая сцена, в шоу-бизнесе ничего подобного не было и не будет, настоящее самоубийство. И он не заснял его!

Конец игры

Ноги Германа Нубера словно продолжали находиться под воздействием препарата каждый раз, когда он пытался шевельнуться, крошечные невидимые иголочки нестерпимо вонзались в мышцы.

— Мои ноги не действуют, — пожаловался он служителю Сонных Зал.

— Это обычное явление, — успокаивающе заверил его служитель.

— Я проспал три года, — объяснил Герман. — Может быть, все это время в ноги не поступала кровь?

— Это сомек, мистер Нубер, — сказал служитель. — Так или иначе, но он влияет на человека. Скоро все пройдет. А циркуляции крови сомек помешать не может.

Герман буркнул что-то нелестное и вновь обратился к чтению информационных выпусков. Ноги кололо уже меньше, теперь он мог раскачиваться, поочередно перенося вес то на одну, то на другую из них. Новости навевали скуку.

Империя как всегда победно шествует по Вселенной: «победно» — чаще всего это означало, что врагу все-таки удалось закрепиться в системе, а жалкие остатки Имперского флота кое-как доковыляли до родного дома. Сплетни были не менее занудными. Именитые петлеактеры продолжали ахами и трахами прокладывать путь к богатству и славе. Один из актеров совершил самоубийство — что-то новенькое, обычно, когда людям надоедает окружение Капитолия, они предпочитают записываться добровольцами в колонии.

Основное внимание он уделил сводке игр. Он пробежался глазами по новостям Международных Игр и в самом конце обнаружил объявление:

«Европа 1914д вступила в 1979 год. А самая большая новость этой недели заключается в том, что в четверг возвращается в игру Герман «Италия» Нубер. Так что противникам Италии советуем поостеречься!»

Очень лестно, когда о твоем пробуждении сообщают в сводке новостей. Но иначе и быть не могло. Международные Игры появились много лет назад, они восходят к стародавним временам, когда о сомеке даже слыхом не слыхивали. Но такого игрока, как Герман Нубер, еще не рождалось во Вселенной.

Он покинул Сонные Залы, задержавшись лишь затем, чтобы одеться, да и то об этом он вспомнил уже на пороге.

На этот раз наверху он проведет всего лишь шесть месяцев — в прошлое пробуждение он выиграл на ставках приличные деньги, куда больше обычного. Несмотря на то что ставки были абсолютно незаконны, они отнюдь не вредили личному бюджету, да никто, собственно, и не препятствовал желающим ставить на ту или иную страну. Хотя заключать с ним долгосрочные пари никто не отваживался — когда он ставил на себя самого, возврат составлял всего лишь семнадцать процентов. Но это всяко лучше всевозможных банковских векселей и государственных займов.

— Герман. — К нему приблизился тихий, маленький человечек. Несмотря на то что Герман Нубер и сам слыл коротышкой, человечек едва достигал его плеча.

— Привет, Грей, — ответствовал Нубер.

— Как Спалось?

— Отлично.

Грей Гламорган был отличным менеджером. Он был настоящим финансовым гением, обладал массой полезных связей и, помимо этого, всегда помнил, что работает он прежде всего на босса, а не на себя. Надежен. Родился в семье карликов. Герман предпочитал окружать себя людьми, которые были ниже его ростом.

— Ну? — торопил его Грей.

— Италию, конечно. Давай, покупай, — безразлично произнес Герман.

Грей кивнул. Это был своего рода ритуал, но законы игры специально оговаривали тот факт, что место в игре может принадлежать только бодрствующему. Те игроки, что принимали сомек, на время сна выбывали из действия.

«Что ж, я проснулся», — процедил про себя Герман. И если не произошло ничего непредвиденного, в это пробуждение игра будет закончена — мир будет покорен.

Войдя в квартиру, он отметил, что компьютерная стена уже включена — еще один заботливый жест со стороны Грея.

Как всегда сначала Герман устроил самому себе небольшую пытку — он нарочно не обращал внимания на экран, отводил глаза в сторону и притворялся, что компьютер еще не включен. Прежде всего он оглядел обстановку и убедился, что все, что может потребоваться, находится под рукой. На самом деле Герман был не так уж богат — обыкновенный преуспевающий человек. Он не мог позволить себе содержать пустую квартиру, проводя по несколько лет в сомеке.

Каждый раз, когда он направлялся в Сонные Залы, его пожитки либо складировались где-нибудь, либо распродавались. «Но в один прекрасный день я разбогатею, — подумал он. — Когда-нибудь я достигну высших уровней сомека.

Буду, к примеру, проводить пять лет под сомеком и всего три месяца наверху. И у меня будет собственная квартира, мне уже не придется каждый раз снимать новое жилье».

Разумеется, об этом мечтали все. И все надеялись на удачу. Но из каждых семи миллионов населения Империи везло всего лишь одному.

Наконец, когда был выпит стакан апельсинового сока, кровать опробована, женщина на ночь выбрана и оплачена, туалет использован, он позволил себе удобно устроиться в кресле перед компьютерным модулем. Но экран по-прежнему не включал. Он набрал код Европы 1914д.

Ему было всего двадцать два, когда он впервые решился вложить деньги в Международные Игры. Такие развлечения были доступны лишь тугим кошелькам, и право участия стоило ему двухмесячной зарплаты. За эти деньги он смог купить лишь третьеразрядную страну и очутился в самом начале новой игры. Выбор его пал на Европу 1914 года.

Это уже была пятая по счету игра с подобным названием, но в компьютерных стратегических играх он специализировался именно на двадцатом столетии. Теперь, когда он участвовал в игре, которая велась сразу на нескольких планетах, ему предоставлялась возможность оценить собственные силы и проверить, так ли он хорош, как думал.

«И я показал себя отличным игроком», — подумал он, включая голоэкран. Перед ним появился земной шар, и Герман принялся внимательно изучать картину. Сначала на экране высветилась погодная сетка, затем возникла политическая карта мира.

— Ну как? — поинтересовался Грей, неслышно возникая за спиной Германа.

— Замечательно. Никто и ничего. О ней хорошо заботились.

Территория Италии на карте была отмечена розовым цветом. Герман вспомнил самое начало — Италия только что объединилась, как страна она была очень слаба и все колебалась, к кому присоединиться — то ли к Германии, то ли к Австро-Венгрии. Согласно настоящей истории двадцатого века, Италия начала показывать зубки только после войны 1914 года. Единственным итальянским лидером первой половины двадцатого столетия был этот простофиля Муссолини. Но в Европе 1914д Италия принадлежала Герману Нуберу, который, хоть и считался третьеразрядным игроком, возлагал на себя немалые надежды — на себя и на Италию.

Это случилось за три года до того, как, работая целыми днями не покладая рук, Герман Нубер наконец заработал достаточно денег, чтобы впервые воспользоваться сомеком.

Примерно тогда же он женился, и у него родилась дочь.

Однако спустя некоторое время Герман развелся. Времени на семью просто не было. Жене не нравилось, когда всю ночь он проводил за игрой. Но в конце концов оказалось, что бессонные ночи стоили того. Конечно, не все шло так легко, случались и напряженные моменты, но спустя три года Герман вернул назад вложенные деньги. Его усилия окупились сорок к одному. Он изгнал из игры других, менее умелых игроков, и когда настало время приема сомека, он уже был диктатором Италии. В войне с Австро-Венгрией Италия вела наступление по всем фронтам, а незадолго до этого она одержала блестящую победу над пруссаками («Не над пруссаками, а над немцами, — напомнил он себе. — Не путай периоды») под Мюнхеном. Был подписан мирный договор. Америка не участвовала в войне, к огромной досаде игроков, которые большой кровью заплатили за этот нейтралитет — их страна постепенно выбывала из строя и становилась бесполезной.

Затем Италия стала основной силой в восточной Европе. А сейчас, с улыбкой отметил Герман, Италии принадлежала вся Европа; весь континент был залит розовым, плюс Герману отошла большая часть Азии. В прошлое пробуждение он разобрался с Россией. На данный момент Италия надежно укрепилась на берегах Тихого и Атлантического океанов и имела выход через Персию на Индийский океан — теперь страна была готова на все.

— Хорошо смотрится, а? — обратился Герман к Грею, который все это время хранил молчание.

— Ага, как, должно быть, радуется тот, кто играет за Италию, — сказал Грей.

— Ты что, хочешь сказать, что до сих пор не выкупил ее? — пораженно осведомился Герман.

На лице Грея появилось некоторое смущение.

— Откровенно говоря, — сказал он, — я побоялся.

— Побоялся чего?

— В последнее время кто-то очень крупно играл на Италии. Мои подчиненные предоставили мне подробный рапорт, сразу как только я проснулся. Это произошло три недели назад. Вскоре после того, как ты принял сомек, кто-то начал покупать и перепродавать Италию, не подпуская к ней никого.

— Так это же незаконно!

— Пойди поплачься Матери. Мы и сами проворачивали такие комбинации, не помнишь? Может быть, учинить расследование? И предъявить наши бухгалтерские книги?

— А что тебе помешало заплатить больше и выкупить Италию?

— Они оттягали ее себе чуть ли не силой, Герман. Торговля состоялась вчера в полночь. Не самое лучшее время.

Но я сделал свою ставку. Если честно, она была непомерно высокой. Но ничего не вышло. Игрок, заполучивший Италию, дал за нее в два раза больше.

— Так поднимать надо было!

Грей покачал головой:

— Я не мог. Мои полномочия распространяются только на пятьдесят процентов твоего капитала.

— Пятьдесят процентов?! — задохнулся от изумления Герман. — Грей, я правильно понял? Ставка превышала пятьдесят процентов?

Грей кивнул:

— Во всяком случае, пятьдесят процентов тех денег, что у нас имеются под рукой. Я не мог тягаться. Не имел права использовать фонды. Я мог бы доплатить из собственных, но так получилось, что с наличностью у меня сейчас туговато.

— Ну и кто этот игрок?

— Хочешь верь, Герман, хочешь не верь, но это помощник министра по колонизации планет, мелкая сошка. Он первый раз участвует в Международных Играх. Никаких записей, ничего конкретного о нем нет. Но несомненно одно — вряд ли он располагает такими средствами, чтобы выкупить позицию Италии.

— Так выясни, что за организация прячется у него за спиной, и откупи страну обратно.

Грей покачал головой:

— У нас не хватит денег. Кто бы ни был этот таинственный игрок, который выкупил Италию, настроен он очень серьезно. И денег у него куда больше, чем у нас.

Герман внезапно почувствовал слабость, тело его покрыл холодный липкий пот. Вот он, непредвиденный фактор. Игра чем-то походила на биржу, в ее систему также входили люди, играющие то на понижение, то на повышение. Сохранение позиции влетало Герману в огромные деньги, но поскольку он всегда поднимал цену до невиданных высот, никто даже не пытался перехватить у него Италию — каждый раз он давал по меньшей мере на пятнадцать процентов больше последней предложенной цены. Но сейчас эта цена составляла больше половины его состояния.

— Не имеет значения, — обратился Герман к Грею. — Займи. Распродай недвижимость. Теперь ты уполномочен использовать девяносто процентов моего капитала. Только купи мне Италию.

— А что, если откажутся продавать?

Герман в ярости вскочил на ноги, подобно башне, он возвышался (это так приятно) над карликом Греем.

— Они не могут так поступить! За такую цену никто больше Италию не возьмет. Должно быть, эти мошенники рассчитывают раздеть меня догола. Ну и пускай. На этот раз. Грей, Италия завоюет весь мир. И прибыль от сделанных ставок составит не каких-то там семнадцать — двадцать процентов. Теперь дело за долгосрочными пари. Ты меня понимаешь?

— Герман, никто вовсе не обязан продавать ее тебе, — возразил Грей. — Игрок, что приобрел ее, пока не собирается принимать сомек.

— А мне плевать. Я заставлю их продать. Всему есть предел. Заплати цену, которую они сами назовут. Наверняка они уже подумали о цене.

Грей неуверенно кивнул. Герман отвернулся, услышав, как Грей тихонько выскользнул из комнаты, лишь ковер слегка зашуршал. Ощущая неприятное жжение в желудке, Герман снова обратился к экрану. Италия, конечно, была ценным призом, но сделал ее он, Герман Нубер. Только настоящий гений мог взять в свои руки управление третьеразрядной страной и превратить ее в мировую державу. Только Герман Нубер был способен на это, только он, величайший игрок за всю историю Международных Игр, черт их всех раздери. «Они хотят обчистить меня, — заключил Герман. — Пускай, плевать».

Он прекрасно знал, что сейчас компьютер для него — настоящая пытка, и все же не удержался от искушения просмотреть последние данные по операциям вооруженных сил Итальянской Империи. На границе с Кореей случился ряд вооруженных конфликтов, проявляла враждебность Индия.

Итальянская агентура успешно действовала в Аравии, подрывая основы японской диктатуры.

«Все идет просто замечательно, — отметил Герман. — Через три дня игра может быть закончена. Если только мне удастся выкупить Италию».

Грей больше не появлялся и не звонил. К вечеру Герман превратился в сплошной комок нервов. Италии уже три раза представлялась возможность нанести быстрый, сокрушающий удар, но этот идиот, управляющий сейчас страной, ничего даже не заметил. Конечно, за все то время, пока Герман Спал, возможность закончить игру представлялась не раз — но тогда он был под сомеком и не видел этого. Грей все не приходил и не приходил.

Звонок. Нет, это не Грей, поскольку дверь открывалась отпечатком его ладони. Наверное, та девчонка. Герман нажал на кнопку, открывающую замок, и дверь отворилась.

Девочка действительно оказалась очень юной и с ослепительной улыбкой. Как говорится, то, что доктор прописал.

Красавица оказалась настолько хороша в своем деле, что Герман на какое-то время забыл об игре — ну, по крайней мере, мысли его сконцентрировались на других материях. Но уже после, как девушка ни пыталась снова возбудить его, тревоги, хоронившиеся в каком-то отдаленном уголке мозга, опять завладели им. Он сбросил ноги с кровати и сел.

— Что случилось?

Герман мотнул головой — ничего.

— Устал?

Неплохое объяснение, не хуже и не лучше прочих. Не изливать же душу какой-то шлюшке.

— Да, устал что-то.

Она вздохнула и снова опустилась на подушки.

— Уж мне ли не понять тебя. Я тоже устаю. Мне постоянно вкалывают транквилизаторы, чтобы я могла работать часами, но иногда так хочется отдохнуть от всего этого.

Разговорчивая попалась. Дьявол.

— Есть хочешь?

— Мне нельзя.

— Диета или еще что-нибудь?

— Не-ка. Просто не раз бывало, когда клиенты подсыпали нам наркотиков.

— Я не пользуюсь наркотиками.

— Правила есть правила, — стояла на своем девушка.

Скорее даже девочка.

— А ты очень молода.

— Работаю, чтобы платить за колледж. Я старше, чем выгляжу. Порой меня выдают за малолетку, но я не против.

Денег больше перепадает.

Деньги, деньги, деньги. Заплати за секс и получишь бесплатную лекцию по государственной экономике в придачу.

— Послушай, малышка, почему б тебе не пойти домой?

— Но ты заплатил за всю ночь, — удивленно напомнила она.

— Ну и замечательно. Ты была само совершенство. Но я очень устал.

— В нашем деле деньги возвращать не любят.

— А я и не хочу, чтобы кто-то что-то мне возвращал.

Она с сомнением посмотрела на него, но, увидев, что он начал одеваться, оделась сама.

— Дорогая привычка, — заметила она.

— Что ты имеешь в виду?

— Платить за любовь, а потом отказываться от того, за что заплатил.

— Ну, в общем, да, — сказал Герман, а затем, криво улыбнувшись, добавил:

— Надеюсь, ты не побежишь сразу к какому-нибудь другому клиенту?

— Шутишь? — ответила она. Даже во время обыкновенного разговора профессиональные привычки брали верх над ее естеством. Она была сама сексуальность — улыбка, голос, — на какое-то мгновение он даже засомневался, стоит ли отпускать ее. Но затем вспомнил об Италии и решил, что лучше побыть одному.

Она поцеловала его на прощание — политика фирмы — и ушла. Он снова остался наедине с самим собой. Он не спал всю ночь, наблюдая за Италией. Имбецил, выкупивший ее, ляпал промах за промахом. К трем часам утра Аравия перешла бы в руки Германа. Но новый игрок поступил абсолютно по-идиотски — заключил глупейший мирный договор, благодаря которому лишился внушительных владений в Египте. Вот козел! Уже под утро Герман все-таки заснул, но, проспав несколько часов, проснулся и немедленно начал названивать Грею. Голова его раскалывалась от боли.

— Черт возьми, что происходит? — рявкнул Герман.

— Герман, прошу тебя, — устало протянул Грей. — Мы делаем все, что в наших силах.

— Ага, а я сижу здесь и смотрю, как Италия буквально на моих глазах превращается в кусок дерьма.

— Разве ты не заказывал себе девочку на ночь?

— Твое какое собачье дело? — взревел Герман. — Выкупи мне Италию, Грей!

— Этот Абнер Дун, помощник министра по колонизации планет, абсолютно несгибаемый тип.

— Предложи ему луну.

— Она уже продана. Но я предложил все остальное. В ответ он лишь рассмеялся. Посоветовал тебе понаблюдать за игрой и полюбоваться работой истинного гения!

— Гений, тоже мне! Этот человек полный дегенерат! Он уже… — И Герман ударился в перечисление глупостей, которые Дун успел наделать прошлой ночью.

— Послушай, Герман, я в Международные Игры не играю, — наконец сказал Грей. — И ты это прекрасно знаешь, поэтому-то и нанял меня. Так что давай договоримся: я исполняю свои обязанности, а ты следишь за игрой, хорошо?

— И когда ж ты собираешься наконец исполнить эти самые обязанности?

Грей вздохнул:

— Нам обязательно обсуждать это по телефону? Или ты хочешь, чтоб Маменькины Сынки тоже узнали про все твои планы?

— Да черт с ними.

— Ну, хорошо. Я попытался проследить, кто стоит за Дуном. У этого человека масса связей, но все они абсолютно легальны. Никаких свидетельств о незаконном поступлении денег на его счет. Как я могу найти его хозяев, если даже не могу выяснить, кто ему платит?

— А может, с ним произойдет какой-нибудь несчастный случай или еще что-нибудь в этом роде?

Грей на секунду замолчал.

— Это телефон, мистер Нубер, а обсуждение преступных деяний по телефону наказуемо.

— Извини.

— Что за дурацкие шутки?! Ты хочешь, чтобы я потерял лицензию?

— Каждый разговор не прослушаешь.

— Прекрасно, давай надеяться и верить. Только закон мы преступать не будем. А теперь отдыхай, посмотри головизор, в общем, развлекайся.

Герман ударом руки отключил телефон и уселся за терминал компьютера. Италия только что развязала бесполезную, дурацкую войну в Гвиане. Гвиана! Зачем она ему понадобилась? Акт агрессии был настолько очевиден, что бывшие союзники уже начали создавать антиитальянскую коалицию. Придурок!

Надо как-то отвлечь мысли от Италии. Он открыл частную игру, предложил бесплатное участие любому желающему и установил невысокие ставки. Необходимые пятеро игроков проявились почти мгновенно, вскоре война за Аквитанию была в самом разгаре. А еще через семь часов он выиграл. Жалкая победа. Все великие игроки участвуют в Международных Играх. Что же Грей так задерживается?

— Ничего я не задерживаюсь, — оправдывался Грей, к полуночи появившись наконец в квартире Германа. — Я демонстрировал чудеса храбрости — и все ради тебя, Герман.

— Ты считаешь, что прыганье по лианам поможет делу?

Грей улыбнулся, показывая, что шутка понята.

— Послушай, Герман, ты мой самый крупный клиент. Ты знаменит. Ты важная персона. Я не идиот, чтобы терять такого клиента, поэтому делаю все, что в моих силах. На меня сейчас работают три агентства — они собрали каждую крупицу информации, касающуюся Дуна. И в результате мы пришли к выводу, что он совсем не тот, за кого себя выдает.

— Отлично. И кто же он на самом деле?

— Он безумно богат. Богаче, чем ты можешь себе представить.

— Мое воображение не имеет границ, представить я могу что угодно. Достань мне кредит.

— У него связи по всему Капитолию. Он знает если не всех, то по крайней мере главных. А деньги его вложены в акции некой корпорации, которая владеет неким банком, который владеет некой промышленностью, которая владеет половиной этой проклятой планетки.

— Другими словами, — подытожил Герман, — он состоит на службе у себя самого.

— Вроде того. Но, видишь ли, суть заключается в том, что он отказывается продавать Италию. Ему не нужны деньги. Он может просадить равную всему твоему состоянию сумму в карты и расстаться с противником лучшими друзьями.

Герман скорчил презрительную гримасу:

— Грей, я никогда не сомневался, что ты без труда можешь выставить меня форменным бедняком.

— Я пытаюсь разъяснить, с кем тебе пришлось столкнуться. Этому парню всего двадцать семь лет от роду. Я имею в виду, он очень молод и обладает огромным богатством.

Нет, что-то здесь не сходится.

— Ты вроде упоминал, что он ни разу не пользовался сомеком.

— В этом-то все и дело, Герман. Это действительно так.

Можешь мне не верить, но он еще ни разу не ложился в сон.

— Кто же он такой, религиозный фанатик?

— Такое впечатление, что его единственная религия заключается в том, чтобы разорить вас дотла, мистер Нубер, простите за столь откровенное высказывание. Он отказывается продавать. И отказывается объяснять почему. И пока он не принял сомек, он не обязан продавать. Вот так обстоят дела.

— Я где-нибудь перешел ему дорогу? Почему он так упорно пытается изничтожить меня?

— Он велел передать следующее. Цитирую: «Надеюсь, вы не примете это на свой счет».

Герман покачал головой. Он был в ярости и никак не мог понять, откуда в нем такая злость — и на ком бы ее сорвать. Ничего, управа на этого Дуна найдется.

— Помнишь наш телефонный разговор?

— Герман, если с ним что-нибудь случится, первым кандидатом на место подсудимого будешь ты, — предупредил Грей. — Кроме того, этим делу не поможешь. Игра закончится еще до окончания официального расследования. И я уже говорил тебе, такие услуги я не оказываю.

— Оказываешь, оказываешь, все оказывают, — оскалился Герман. — Попробуй хотя бы напугать его. Уколи его побольнее.

Грей пожал плечами:

— Попытаемся. — Он поднялся, собираясь уходить. — Герман, я предлагаю тебе обстряпать пока какое-нибудь небольшое дельце. Сделай немного денег, почувствуй их запах. Познакомься с новыми людьми. Забудь об этой игре.

Не сыграешь Италией в этот раз, сыграешь в следующее пробуждение.

Герман не ответил, и Грей тихонько убрался.

В три часа утра Герман, утомленный треволнениями прошедших суток, наконец заснул.

Примерно в половине пятого его разбудил вой сигнализации, установленной в квартире. Он выкарабкался из кровати и, пошатываясь спросонья, заковылял к двери спальни. Сигнализация была включена для проформы — воры предпочитали не трогать людей его класса, да и какой грабитель полезет в квартиру, когда хозяин дома?

Спустя несколько секунд от его беспокойств насчет проникнувших в дом воришек не осталось и следа. Трое мужчин, поджидающие его у двери, сжимали в руках маленькие, продолговатые кожаные мешочки, чем-то туго набитые.

И Герман вовсе не горел желанием узнать, что же такое в этих мешочках.

— Кто вы такие?

Незнакомцы ничего не ответили, только двинулись ему навстречу — неторопливо, с ленцой. Он вдруг осознал, что оба выхода из квартиры — и пожарный, и основной — перекрыты. Он попятился обратно в спальню.

Один из мужчин резко махнул рукой, и Герман неожиданно влепился в дверной косяк.

— Не бейте меня, — запричитал он.

Первый мужчина, тот, что был ростом выше остальных, съездил мешочком по плечу Германа. Теперь Герман понял, что в мешочках лежит что-то очень твердое и бьют они больно. Избиение продолжалось, удары становились все сильнее и сильнее, однако ритм их оставался прежним. Герман стоял словно прикованный к месту, не в силах шага ступить — боль все росла и росла, охватывая все тело. Затем мужчина внезапно переступил с ноги на ногу и-с размаху ударил мешочком по ребрам. Грудная клетка Германа громко хрустнула. Дыхание его перешло в хрип, и страшная боль, подобная лапам какого-то великана, начала терзать и выворачивать внутренности.

Боль была невыносимая.

А ведь это было только начало.

* * *

— Никаких докторов, никаких госпиталей, ничего не надо. Забудь, — сказал Герман, пытаясь говорить в приказном тоне, хотя вырывающийся из разбитой груди голос не слушался его.

— Герман, — сказал Грей, — у тебя ведь все ребра переломаны.

— Ничего подобного.

— Ты не доктор.

— У меня в распоряжении лучший меддиагностер в городе, и он заявил, что переломов не обнаружено. Уж не знаю, кто эти ублюдки, но действовали они как профессионалы.

Грей вздохнул.

— Зато я знаю, кто эти ублюдки, Герман.

Герман с удивлением посмотрел на Грея. Он дернулся на своем ложе, пытаясь подняться, но резкая боль невидимыми ремнями притянула его обратно к постели.

— Это я нанял их. Они должны были проучить Абнера Дуна.

— О нет, Грей, этого быть не может, — застонал Герман. — Как ему удалось уговорить их?

— Раньше они всегда выполняли контракт. Пару раз они исполняли кое-какие мои поручения. Понятия не имею, чем Дун подкупил их. — Грей выглядел обеспокоенным. — Он обладает большей властью, чем я думал. Им и раньше предлагали деньги — кучи денег, — но они всегда держали данное слово. И только когда я нанял их попользовать Дуна, они сорвались.

— Интересно, — протянул Герман, — понял ли он, с кем связался?

— Меня больше интересует, — сказал Грей, — понял ли это ты.

Герман закрыл глаза, в душе желая, чтобы Грей подох прямо здесь, на этом месте.

— Забудь об игре. Купишь Италию в следующий раз.

Когда-нибудь Дуну придется принять сомек.

Герман продолжал лежать с закрытыми глазами, и Грей удалился.

* * *

Дни шли, и силы постепенно возвращались к Герману.

Вскоре он смог доковылять до комнаты, где одну из стен занимал огромный дисплей компьютера, на котором медленно вращалась голограмма Европы 1914д. Как бы там Дун ни хвастался, Герман сразу увидел бесчисленные доказательства того, что он ничего не понимает в Международных Играх. Он даже не умел учиться на собственных ошибках.

Вслед за оккупацией Гвианы последовало бессмысленное нападение на Афганистан, который давным-давно подчинился Италии. Но теперь страна вышла из-под контроля и присоединилась к коалиции бывших сторонников Италии. В конце концов Герман устал от бесполезной злобы — теперь он мрачно наблюдал за тем, как позиция Италии ухудшается день ото дня.

Противники Италии были не так уж сильны. Их еще можно было разгромить — если б игра перешла в руки Германа.

Но когда в Англии вспыхнула революция, Герман снова начал бесноваться от бессилия.

С самого начала игры Герман установил в Итальянской Империи подобие мягкой диктатуры, позволяющей местную автономию. Таким образом, народы не чувствовали себя угнетенными. Революции были изначально обречены на провал. Всякое восстание жестоко подавлялось, тогда как территории, отказавшиеся бунтовать, щедро награждались.

Прошли годы с тех пор, как Герман перестал беспокоиться за положение внутри Италии.

И только когда в Англии началась революция, Герман обратил внимание на деятельность Дуна во внутренних делах империи. Дун издал целый ряд бессмысленных законов и обложил население большими налогами, резко обозначив грань между богатыми и бедными, сильными и слабыми.

Мало того, он начал проводить политику угнетения национальных меньшинств, заставляя все без исключения народы учить итальянский, в результате чего компьютер выдал неизбежную картину — народное негодование, мелкие бунты и, наконец, революция.

Что делает этот Дун? Он же не может не видеть, к чему приводят его действия. Наверняка он понимает, что делает что-то не так. Любой другой человек давно бы уяснил, что эта игра не его класса, и продал Италию, пока не поздно.

Наверняка…

— Грей, — произнес Герман, набрав номер, — этот Дун…

Он умственно отсталый?

— Если и так, то это наиболее охраняемая тайна на всем Капитолии.

— Он таких глупостей наделал, я глазам своим не верю.

Такое впечатление, что он полный дурак. Он все делает не правильно. Все делает наоборот, будто назло. Это вообще обычная манера его поведения?

— Дун из пустоты умудрился создать гигантскую финансовую империю. На Капитолии с ним никто не сравнится, а ведь он достиг совершеннолетия всего одиннадцать лет назад, — ответил Грей. — То, что он творит с Италией, для него абсолютно нехарактерно.

— А это означает, что либо он ведет игру не сам, либо…

— Нет, играет он сам, это закон, и компьютер подтверждает его выполнение…

— Либо он намеренно ведет игру к проигрышу.

Даже по телефону было слышно, как Грей пожал плечами.

— Но зачем ему это?

— Я хочу встретиться с ним.

— Он не согласится.

— На нейтральной территории, там, где никто из нас не сможет продемонстрировать свою силу.

— Герман, ты не знаешь этого человека. Если ты не контролируешь эту территорию, значит, ее контролирует он — или будет контролировать к тому времени, как встреча состоится. Нейтральной территории быть не может.

— Я хочу встретиться с ним, Грей. Хочу выяснить, что он творит с моей империей.

И Герман вернулся к дисплею смотреть, как революция в Англии выжигается каленым железом. Каленым-то каленым, но не до конца. Компьютер показывал, что по Уэльсу и Шотландии до сих пор бродят вооруженные отряды восставших, а в Лондоне, Манчестере и Ливерпуле заседают подпольщики. Дун, должно быть, тоже это видел. Но решил не обращать внимания. Проигнорировал он и то, что в Германии набирает силу еще одно революционное движение, что разбойники грабят фермеров в Месопотамии, а в Сибирь проникает Китай.

Осел.

Ткань умело сотканной империи начала расползаться.

Телефон послал тихий зуммер во встроенный в подушку гибкий динамик, и Герман проснулся. Не открывая глаз, он буркнул в наволочку:

— Я сплю, пошли все к черту.

— Это Грей.

— Ты уволен, Грей.

— Дун говорит, что согласен встретиться с тобой.

— Пускай мой секретарь назначит встречу.

— А кроме того, он говорит, что встретится с тобой только в том случае, если в течение тридцати минут ты прибудешь на станцию В246.

— Но это же в другом секторе, — завопил Герман.

— Что ж, видно, он не хочет облегчать тебе жизнь.

Герман застонал, выбрался из постели, нацепил костюм не первой свежести, вывалился из квартиры и помчался по коридорам. Было раннее утро, и в это время суток коммуникационные трубы функционировали с перебоями, но Герман таки успел на подземку. Он запрыгнул в трубу и с пересадками добрался до станции В246. Народу здесь было куда меньше, чем в секторе, где жил Герман. На платформе его поджидал молодой человек, ростом чуть выше Германа. Он был один.

— Дун? — уточнил Герман.

— Дедушка? — ответил юноша. Герман непонимающе посмотрел на него. «Дедушка?»

— Этого не может быть.

— Абнер Дун, молоденький жеребенок, родившийся от племенной кобылы Сильвайи, дочери Германа Нубера и Бернисс Хамбол. Замечательное потомство, не правда ли?

Герман не верил своим ушам. После долгих лет холостой жизни он вдруг открыл, что этот юный изверг — его родственник…

— Проклятие, парень, у меня нет семьи. Ты что, вздумал отомстить мне за развод, который состоялся сотню лет назад? Я хорошо заплатил твоей бабке. Если, конечно, ты говоришь правду.

Но Дун только улыбнулся в ответ:

— Вообще-то, дедушка, мне глубоко наплевать как на твою личную жизнь, так и на ваши отношения с моей бабкой. Я ее несколько недолюбливаю, и мы не виделись уже много лет. Она утверждает, что я слишком похож на тебя.

Поэтому когда она выходит из сомека, то даже не пытается меня навестить. А я хожу к ней в гости, чтобы ее позлить.

— Да, в этом деле ты большой специалист.

— Ты нашел давно потерянного внука и сразу пытаешься внести разброд в дружные ряды семьи. Фи, как это отвратительно, провоцировать семейные раздоры!

Дун отвернулся и зашагал прочь. Поскольку об игре они даже словом не перемолвились, у Германа не оставалось выбора, кроме как броситься вдогонку.

— Послушай, мальчик мой, — произнес Герман, подобно собачке семеня за быстро идущим юношей. — Я никак не могу понять, что ты собираешься сотворить с моей игрой. В деньгах ты явно не нуждаешься. Ставки тебя не интересуют, да при такой игре ты ничего и не выиграешь…

Оглянувшись через плечо, Дун улыбнулся, но шаг не сбавил.

— Скорее, это зависит от того, на что я ставлю.

— Ты хочешь сказать, что поставил на свой проигрыш?

Все равно большой прибыли ты не получишь.

— Посмотрим, дедушка. Дело в том, что у меня в руках находятся ставки, сделанные много месяцев назад. А деньги были поставлены на то, что Италия будет уничтожена и бесследно сгинет с лица Европы 1914д в течение двух месяцев со дня твоего пробуждения.

— Бесследно сгинет! — расхохотался Герман. — И не надейся, юноша, я слишком хорошо строил. Даже такой идиот, как ты, не сумеет разрушить построенное мной.

Дун дотронулся до двери, и она скользнула в сторону.

— Заходи, дед.

— Ага, сейчас. Ты что, за дурака меня принимаешь?

— Вообще-то нет, — сказал Дун и оглянулся. Герман также бросил взгляд назад и увидел двух мужчин, возникших позади.

— А эти-то откуда взялись? — тупо спросил Герман.

— Это мои друзья. Они пришли побыть с нами. Я люблю, когда меня окружают друзья.

Вслед за Дуном Герман прошел в квартиру.

Обстановка была весьма невзрачной, сугубо деловой, по простоте эта квартирка смахивала на жилище человека среднего класса. Однако стены были отделаны настоящим деревом — Герман сразу это заметил, — а модель компьютера, полностью занимающего маленькую переднюю, была самой дорогой и самой современной, которую только можно было достать.

— Послушай, дед, — сказал Дун, — ты можешь думать, что хочешь, но я привел тебя сюда потому, что еще питаю к тебе какие-то чувства — несмотря на то что ты показал себя бездарным отцом и ужасным дедом — и не хочу, чтобы ты ненавидел меня.

— Ничего у тебя не выйдет, — ответил Герман. Двое амбалов по-идиотски скалились на него.

— Очевидно, ты несколько поотстал от того, что сейчас творится в мире, — предположил Дун.

— Того, что я знаю, мне хватает.

— Ты положил жизнь и силы на возведение империи в каком-то нереальном мирке, который существует только в компьютере.

— Господи, сынок, ты мне что, проповедуешь?

— Мать всегда хотела, чтобы я стал священником, — вспомнил Дун. — Ей ужасно не хватало отца — то есть тебя, — поэтому она пыталась сотворить себе отца духовного, который бы никогда не оставил ее. Как это ни печально, дед, но в конце концов она обрела приемного отца в лице Господа.

— Черт, а я-то думал, что дочке перейдет хоть толика моего здравого смысла, — раздраженно проговорил Герман.

— Ты и так передал ей куда больше, чем думаешь.

На голоэкране возникла Европа 1914д. Преобладающим цветом на карте был розовый, итальянский.

— Она прекрасна, — прошептал Дун, и Герман очень удивился тому искреннему восхищению, что прозвучало в голосе юноши.

— Как мило, что ты наконец это осознал, — ответил Герман.

— Только ты мог построить ее.

— Я знаю.

— Как ты думаешь, сколько времени уйдет на то, чтобы уничтожить ее?

Герман рассмеялся:

— Ты что, не знаешь истории, сынок? Рим как республика кончился за пятнадцать столетий до того, как исчезли последние останки этой великой империи. Власть Англии начала ослабевать начиная с семнадцатого века, но никто этого даже не замечал, поскольку она обладала огромными землями. Таким образом, она оставалась независимой страной еще четыре сотни лет. Разрушение империй — процесс длительный.

— А что ты скажешь об империи, которая падет за неделю?

— Значит, это не империя вовсе.

— А как насчет твоей империи, дедушка?

— Прекрати называть меня так.

— Ты хорошо ее построил?

Герман яростно воззрился на Дуна:

— Лучше не строил никто и никогда.

— Но как же Наполеон?

— Его империя кончилась вместе с ним.

— И ты думаешь, твоя переживет тебя?

— Даже полный дурак способен поддерживать ее существование.

— Но мы-то говорим не о полном дураке, дед, — усмехнулся Дун. — Мы говорим о твоем собственном внуке, который обладает теми же дарованиями, что и ты, только в превосходной мере.

Герман поднялся:

— Наша встреча бессмысленна. У меня нет семьи. Я отрекся от дочери, потому что она была не нужна мне. Я не знаю и знать не хочу ни ее, ни ее детей. Через несколько месяцев я снова приму сомек, а когда проснусь, то выкуплю Италию, во что бы ты ее ни превратил, и отстрою ее заново.

— Но, Герман, если страна исчезает с карты, в игру ее не вернешь. Когда я закончу с Италией, от нее останется лишь запись в компьютере, и ты уже не сможешь купить ее.

— Послушай, мальчик мой, — холодно процедил Герман, — ты что, намерен силой удерживать меня здесь?

— Кажется, это ты просил меня о встрече, а не я тебя.

— И очень сожалею об этом.

— Семь дней, дедушка, и Италия будет стерта с карты мира.

— В такой срок это неосуществимо.

— Вообще-то я планирую завершить работу через четыре дня, просто учитываю возможность всяких непредвиденных обстоятельств.

— Из всех преступников самые отвратительные те, кто воспринимает красоту исключительно как объект разрушения.

— Пока, дед.

Дойдя до двери, Герман все-таки не выдержал. Обернувшись, он взмолился:

— Ну, зачем тебе это? Почему ты не хочешь оставить все как есть?

— Красота относительна.

— Ты что, не можешь подождать следующего раза? Почему ты не хочешь отдать мне Италию?

Но Дун лишь ухмыльнулся в ответ:

— Дедушка, я знаю, как ты играешь. Если ты получишь сейчас Италию, ты захватишь весь мир — или я тебя совсем не знаю. И игра закончится.

— Разумеется.

— Вот поэтому-то я и должен уничтожить Италию — пока это в моих силах.

— Но почему именно Италию? Почему ты не стремишься разрушить какую-нибудь другую империю?

— Все потому, дед, что расправа со слабым противником, как правило, не приносит удовлетворения.

Герман вышел, и дверь за ним тихонько скользнула на место. Он добрел до трубокоммуникаций, и вскоре труба доставила его на родную станцию. Дома, посреди комнаты, по-прежнему висела голограмма земного шара, и по-прежнему преобладающим цветом был розовый. Герман остановился и обвел взглядом картину. Он уже собирался было снова лечь в постель, как вдруг прямо у него на глазах огромная часть Сибири изменила цвет. Он больше не злился на глупости Дуна. Мальчишка пытается рассчитаться с ним за нелегкое детство, за ту религию, которой его пичкали в юности — во всем этом он винит своего деда. Но каким бы талантом мальчишка ни обладал, он в принципе не успеет расправиться с Италией. Компьютер строго придерживается реального хода времени. Как только до воссозданных компьютером итальянцев дойдет, что творит персонаж Дуна, диктатор, вступят в действие вековечные законы взаимодействия правительства и населения, а это ничто не пересилит. Ему придется продавать, и тогда Герман выкупит страну обратно. И быстро исправит нанесенный ущерб.

Англия снова восстала, и Герман отправился спать.

Проснулся он от какого-то странного удушья и с удивлением обнаружил, что плакал во сне. Почему? Но тщетно, как он ни пытался припомнить, что же ему приснилось, сон упорно ускользал от щупальцев мозга. Он помнил только то, что каким-то образом сновидение было связано с его бывшей женой.

Он подошел к компьютеру и выключился из игры. Бернисс Хамбол. Компьютер вызвал на дисплей фотографии, и Герман начал просматривать их, отмечая, как менялась жена день ото дня. Тогда она была прекрасна, и компьютер пробудил старые воспоминания.

Бракосочетание было каким-то целомудренным и чрезвычайно простым — возможно, уже тогда религия пустила корни в Бернисс, чтобы позднее пышным цветком распуститься в ее дочери.

В свадебную ночь они впервые разделили ложе, Герман даже рассмеялся, вспомнив, как это было — Бернисс, такая мудрая и искушенная жизнью девушка, превратилась вдруг в маленькую девочку, признавшись мужу в своей неопытности в делах подобного рода. Нежно и осторожно Герман провел ее через таинства любви. Когда все закончилось, она спросила его:

— И это все?

— Спустя какое-то время ты научишься получать удовольствие, — ответил он, более чем уязвленный тоном ее вопроса.

— Ну, это не так ужасно, как мне казалось, — сказала она. — Повтори-ка то же самое еще разок.

Они все делили пополам. Все-все, кроме игры. А тогда Италия переживала нелегкие времена. Он начал ложиться в постель все позже и позже, стал меньше общаться с ней — он не мог говорить ни о чем, кроме как об Италии, да о внутренних проблемах этого маленького, но изумительного мирка.

Когда они развелись, никого другого у нее не было. Чтобы удовлетворить внезапный приступ любопытства, он заглянул в социологический банк данных. Он совсем не удивился, когда компьютер сообщил, что она так больше и не вышла замуж, хотя вернула себе девичью фамилию.

Неужели в их совместной жизни было что-то настолько примечательное, что она так и не смогла выйти замуж во второй раз? А может быть, причина заключалась в том, что в своей жизни она могла довериться только одному мужчине, но, доверившись, вскоре поняла, что супружество отнюдь не ее идеал — тем более что секс ее мало интересовал.

Ее боль отравила дочь; боль дочери передалась Дуну. «Бедный мальчик, — подумал Герман. — Вот что значит грехи отцов». Однако, как это ни печально, развод был неизбежен. Чтобы удержать жену, Герману пришлось бы пожертвовать игрой. А ведь в мировой истории не было ни одного примера — реального ли, выдуманного — той красоты, что воплотила в себе его Италия. По ней писались диссертации, а студенты, изучающие альтернативную историю, отзывались о нем, как о величайшем игроке всех времен. «Достойный соперник Наполеону, Юлию и Августу». Он прекрасно помнил эту цитату, как и слова одного профессора, который буквально на коленях умолял его о встрече, пока тщеславие Германа наконец не взыграло и он не согласился. «Герман Нубер, никакая Америка, никакая Англия, ни даже Византия не сравнятся с вашей Италией. Она образец стабильного развития, искусного управления и мощи». Это была наивысшая хвала, тем более что слетела она с уст человека, который всю жизнь посвятил изучению истории настоящей Европы и который, как и всякий подлинный исследователь, с фанатичным шовинизмом относился к изучаемой эре.

Дун. Абнер Дун. Что случится с пареньком, когда он наконец поймет, что дедов дар творца нерушим и вечен?

Герман встрепенулся. Оказалось, он задремал у компьютера. Ему снилось примирение. Абнер Дун обнимал его и говорил: «Дед, ты строишь чересчур хорошо. Ты строишь на века. Прости мое неверие».

Даже во сне — это Герман понял, когда проснулся — его неотступно преследовала мечта о покорении всех и вся.

На дисплее крутилась голограмма Бернисс. Он стер ее и загрузил Италию.

На империю обрушился мощный шквал революций. Революция бушевала даже на родных землях, на Итальянском полуострове. Герман вытаращился на карту, не веря своим глазам. Прошла лишь ночь, а в стране вовсю кипят неизвестно откуда взявшиеся революционные страсти.

Такого в истории никогда не было. Неужели компьютер свихнулся? Наверное, произошел какой-то сбой. Практически все империи когда-нибудь да имели дело с восстаниями, но таких размеров ни одно восстание не достигало — это была всеобъемлющая, всемирная революция. Даже армия ударилась в мятеж. Противники Италии не преминули воспользоваться ситуацией и, как стервятники, накинулись на страну, терзая ее со всех сторон.

— Грей! — заорал Герман в телефон. — Грей, ты видел, что он сотворил?

— Да, но что я могу поделать? — с гадкой гримасой осведомился Грей. — Мои служащие, те из них, кто играет, все утро только и делают, что обсуждают Италию.

— Как это у него получилось?

— Послушай, Герман, по-моему, игры — это твоя прерогатива. Я даже правил не знаю. Кроме того, у меня уйма работы. Ты встретился с ним?

— Да.

— Ну и?

— Он мой внук.

— А я все гадал, скажет или нет.

— Так ты знал?

— Само собой, — ответил Грей. — Мало того, я добыл его психологическую карту. Неужели ты думаешь, что я позволил бы тебе встречаться с ним один-на-один, если б не был уверен, что он пальцем тебя не тронет?

— Пальцем не тронет? А как насчет тех ходячих свай, которые по его приказу сделали из меня котлету на прошлой неделе?

— Как аукнется, так и откликнется, Герман, не более того. Он умеет платить той же монетой.

— Ты уволен! — выкрикнул Герман, ударив кулаком по пульту и разъединив линию. С мрачным выражением лица он принялся наблюдать, как остатки преданной Италии армии тщетно пытаются справиться с мятежом и вражеским наступлением одновременно. Но это было невозможно, и к трем часам дня от розового полотна, затягивавшего земной шар, остались жалкие ошметки — Галлия, Иберия, сама Италия, плюс клочок земли на территории Польши.

Компьютер сообщил, что персонаж Дуна, диктатор Италии, бежал, и убийцы не успели привести в действие смертный приговор. А когда под натиском армий Нигерии и Америки пал сам Рим, Герман понял, что разгром неизбежен.

Еще вчера невозможен, а сегодня уже неизбежен.

И все-таки он боролся с отчаянием. Он даже послал срочное сообщение Грею, позабыв, что утром лично уволил его. Грей как всегда был сама почтительность.

— Предложи выкупить Италию, — сказал Герман.

— Сейчас? Да от страны остались одни развалины.

— Может быть, у меня еще получится восстановить ее.

Это все еще в моих силах. Он доказал свою правоту.

— Я попытаюсь, — согласился Грей.

Ближе к ночи на карте не осталось и следа розового цвета. Компьютер, непоколебимо следующий законам общественного развития, не оставил Италии ни одного шанса на возрождение. В сводке текущих сообщений появились следующие строки: «Иран: приобрел независимость. Италия: вышла из игры. Япония: вступила в войну с Китаем и Индией за правообладание Сибирью…» И никакого тебе сочувствия. Ничего. Италия: вышла из игры.

Герман хмуро прогнал всю доступную информацию, которую только смог найти в компьютере. Каким образом Дун провернул эту авантюру? Это же невозможно. Однако, проведя за дисплеем долгие часы, внимательнейшим образом отсеивая поступающие сведения, Герман наконец разглядел те бесчисленные шестерни, что Дун привел в движение.

Он то давил мятежи, то провоцировал их, то жестоко расправлялся с ними, то улещивал бунтовщиков, вот почему разразившаяся в конце концов революция охватила всю империю; вот почему, когда окончательный разгром Италии стал явью, не осталось на карте даже кусочка этой в прошлом мощной державы. Дун умел управляться с ненавистью куда лучше компьютера; никакой создатель даже рассчитывать не мог, что его творению придется когда-нибудь столкнуться с подобной разрушительной силой. И несмотря на всю горечь, которую он испытывал, глядя на разрушенную империю, Герман все же отдавал должное тому величию, с которым Дун расправился с Италией. Только это было сатанинское величие, царственное право уничтожать.

— И предстал славный охотник перед Господом, — произнес Дун. Крутанувшись на месте, Герман обнаружил, что Абнер стоит прямо у него за спиной.

— Как ты проник сюда? — вырвалось у Германа.

— У меня есть кое-какие связи, — улыбнулся Дун. — Я знал, что сам ты меня не впустишь, а мне надо было увидеть тебя.

— Ну вот, ты и увидел, — сказал Герман и отвернулся.

— Все произошло гораздо быстрее, чем я думал.

— Слава Богу, хоть что-то способно удивить тебя.

Дун продолжал что-то говорить, но как раз в эту секунду Герман, проведший последние дни в крайнем напряжении, сломался. Он не заплакал, нет, просто что было сил вцепился в панель компьютера и отказывался отпускать ее, будто боялся, что, если руки разожмутся, центробежная сила вращения Капитолия выкинет его в открытый космос.

Дун сделал анонимный звонок, вызвав Грея и двух докторов. Доктора отцепили пальцы Германа от панели и уложили его в кровать. Вручив Грею капсулу со снотворным и снабдив некоторыми инструкциями, они удалились. Обыкновенный нервный срыв, только и всего — слишком много потрясений для одного дня. Проснувшись, он будет чувствовать себя гораздо лучше.

Проснувшись, Герман действительно почувствовал себя лучше. Он крепко проспал всю ночь и даже не помнил, чтобы ему что-то снилось — снотворное исправно делало свое дело. Искусственное солнце вовсю светило в дорогое псевдоокно, которое, казалось, выходило на пригороды Флоренции, хотя, конечно, с другой стороны стены находилась еще одна такая же квартира и никакой Флоренции там не было. Герман посмотрел на солнечные лучи и подумал: «Интересно, насколько эта иллюзия реальна?» Он родился на Капитолии и понятия не имел, как выглядит настоящий солнечный свет, струящийся в окна.

В кресле, залитом ослепительным светом, сидел Абнер Дун. Он спал. При виде него Герман вновь ощутил пробуждение былой ярости — однако сдержался. После снотворного он стал более спокойно реагировать на окружающее.

Он наблюдал за спящим внуком и думал, как, должно быть, глубока та ненависть, что кроется за этим челом.

Дун проснулся. Он поднял глаза на деда, увидел, что тот проснулся, и мягко улыбнулся. Но ничего не сказал. Просто встал и подтащил кресло поближе к кровати Германа.

Герман молча следил за его действиями и гадал, что же сейчас произойдет. Но успокоительное продолжало твердить:

«Что бы там ни произошло, мне плевать», и Герману действительно было плевать.

— Все, Италия погибла? — тихо спросил он.

Дун заулыбался еще шире.

— Ты так молод, — сказал Дун. А затем, абсолютно неожиданно, так что Герман не успел даже отстраниться (да и наркотик мешал ему сопротивляться), юноша вытянул руку и легонько коснулся лба Германа. Сухими пальцами Дун провел по незаметным морщинкам, которые только начали появляться. — Ты так молод.

Неужели?! Хоть он и не любил вспоминать о годах, Герман попытался подсчитать, сколько уже прожил. Впервые он принял сомек — что, семьдесят лет назад? В среднем один год он проводил на поверхности и четыре Спал, это означало, что с тех пор, как он впервые принял наркотик, этот дар вечной жизни, для него минуло всего семнадцать лет субъективного времени. Семнадцать лет. И все они были посвящены Италии. Но все же…

Семнадцать лет — это еще не вся жизнь. Субъективно, сейчас ему даже сорока нет. Субъективно, он может начать снова. У него в запасе долгие года субъективного времени — он вполне успеет возвести империю, которую даже Дун не сломит.

— Но ведь ничего не получится, да? — невольно спросил Герман, как бы продолжая собственные мысли.

Но Дун понял его.

— Я научился всему, что тебе известно о строительстве, — сказал он. — Но, дед, тебе никогда не понять то, что я узнал о разрушении.

Герман бледно улыбнулся — успокоительное еще действовало, и улыбнуться по-другому он просто не мог.

— Да, эту область я обходил стороной.

— Результат всегда один и тот же. Как бы ты ни строил, как бы ни была прекрасна страна, построенная тобой, рано или поздно, с моей помощью или без нее, она все равно падет. Но уничтожь ее тщательно, продуманно, не упуская самой малейшей детали, и руины навсегда останутся руинами. Никогда ей не восстать из пепла.

Благодаря наркотику ярость и ненависть Германа обратились в жалость и мягкую печаль. Когда он мигнул, с ресницы скатилась слеза.

— Италия была прекрасна, — сказал он.

Дун кивнул.

Когда слезы начали ручейками стекать на подушку, Герман сквозь всхлипы выдавил:

— Зачем это было тебе?

— Я практиковался.

— Практиковался?

— Я намереваюсь спасти человечество.

Успокоительное не помешало Герману улыбнуться такому объяснению.

— Да, неплохая тренировочка вышла. И что же ты теперь собираешься уничтожить, после Италии-то?

Дун ничего не ответил. Он подошел к окну и выглянул наружу.

— Знаешь, что сейчас происходит за твоим окном?

— Нет, — промямлил Герман.

— Крестьяне давят оливки. Везут продукты во Флоренцию. Неплохой пейзаж, дед. Весьма пасторальный.

— Там у них весна? Или осень?

— Кто знает? — спросил в ответ Дун. — Мало осталось людей, которые бы помнили такие подробности. Всем остальным нет никакого дела до этого. Каждая планета Империи может по желанию устанавливать себе время года, а на Капитолии вообще нет ни лета, ни зимы, ни осени, ни весны. Мы покорили Вселенную. Империя могущественна, и даже жалкие нападки врагов — не более чем комариные укусы для нас.

Слово «комар» ничего не значило для Германа, но он был слишком слаб, чтобы спрашивать.

— Дедушка, понимаешь, Империя стабильна. Может быть, она не так совершенна, как Италия, но она сильна и стабильна. Кроме того, у нее в распоряжении имеется сомек, который дает элите общества возможность прожить десятки веков. А теперь скажи, способна ли Империя рухнуть?

Герман напряг непослушные мозги. Он никогда не думал об Империи, как о каком-то государстве, подобном тем, которые существовали в Международных Играх. Империя… она просто есть. Это реальность. Ничто не сможет повредить ей.

— Ничто не сможет повредить Империи, — сказал Герман.

— Я смогу, — возразил Дун.

— Ты безумец, — ответил Герман.

— Возможно, — кивнул Дун. На этом разговор оборвался, поскольку лекарства решили, что Герману пора спать.

Он заснул.

— Я хочу повидаться с Дуном, — сказал Герман.

— А мне казалось, — осторожно ответил Грей, — что за последний месяц ты уже по горло на него насмотрелся.

— Я хочу повидаться с ним.

— Герман, это становится идеей фикс. Доктора говорят, что я ни в коем случае не должен расстраивать тебя. Если ты продержишься еще несколько месяцев, мы положим тебя в сон, и я снова буду оперировать всего лишь пятьюдесятью процентами твоих средств.

— Мне не нравится, что меня считают сумасшедшим.

— Это вынужденные меры. Тебе здесь лучше, спокойнее.

— Грей, я всего-то пытался предупредить…

— Не начинай все снова. Доктора прослушивают эту линию. Герман, Империю не интересуют твои жалкие теории насчет Дуна…

— Он сам мне сказал!

— Абнер Дун уничтожил Италию. Это выглядело мерзко, он поступил зло, бессмысленно, но все шло согласно правилам. Ты же внушил себе, будто теперь он собирается уничтожить всю Империю…

— Это правда! — взревел Герман.

— Герман, доктора приказали мне называть это внушением. Чтобы помочь тебе вновь обрести чувство реальности.

— Он собирается разрушить Империю! И он может это сделать!

— Герман, от твоих речей попахивает бунтом. Веди себя нормально, тогда мы сможем потребовать твоего освобождения, и тебя признают вменяемым. Но если и в здравом уме ты будешь вести такие речи, тебя ожидает скорая встреча с Маменькиными Сынками.

— Грей, безумец я или нет, я хочу поговорить с Дуном!

— Герман, кончай. Забудь об этом. Это была всего лишь игра. Этот человек твой внук. Он затаил на тебя обиду и отплатил, как мог. Не позволяй фантазиям захватить тебя.

— Грей, передай докторам, что я хочу встретиться с Дуном!

Грей вздохнул:

— Хорошо, я передам, но на одном условии.

— На каком?

— Если они все-таки разрешат тебе встретиться с ним, о повторной встрече ты просить не будешь.

— Обещаю. Мне нужно увидеться с ним всего один раз.

— Я сделаю все возможное.

Грей отключился. Герман отошел от телефона. По аппарату он мог связаться только с офисом Грея. Звонить куда-либо еще ему не позволялось. Дверь была заперта снаружи.

А доступ его компьютера к Международным Играм был аннулирован.

Прошел всего час, когда позвонил Грей.

— Ну? — взволнованно спросил Герман.

— Они согласны.

— Так соедини меня с ним, — рявкнул Герман.

— Я пробовал. Это невозможно.

— Как это невозможно?! Он придет на встречу! Я в этом уверен!

— Он принял сомек, Герман. Лег в сон спустя несколько дней после того, как уничтожил…, в общем, сразу после игры. Его не будет три года.

Всхлипнув, Герман отсоединился.

* * *

Потребовалось пять лет тщательного лечения и ухода — целых пять лет без сомека, — прежде чем Герман наконец признал, что его боязнь Дуна ненормальна и что на самом деле Дун никогда не говорил об уничтожении Империи.

Вообще-то Герман давным-давно сделал это признание, стоило ему понять, чего именно хотят от него доктора. Но машины ему обмануть не удалось. И только когда сами приборы доложили лечащим врачам, что Герман не лжет и не притворяется, невропатологи в конце концов объявили об успешном исходе лечения, и служащие Грея (сам Грей в те время был под сомеком) возвратили Герману право распоряжаться собственным имуществом. Герман сразу отписал его обратно и принял сомек, надеясь нагнать годы сна, которые упустил, пока доктора лечили его от безумных иллюзий.

Минуло целое столетие, прежде чем совпало время пробуждения Дуна и Германа. Сначала Герман даже не пытался отыскать Дуна — лечение отбило у него всякий интерес к внуку. Воспоминания о том случае, который в корне изменил его жизнь, больше не вызывали у него ни страха, ни ярости. Но постепенно он вновь начал интересоваться прошлым и поднял на свет записи знаменитой игры. По ее материалам было написано множество книг — история взлета и падения Италии Нубера рассматривалась по меньшей мере двумя тысячами ученых. Подойдя к структуре игры с философской точки зрения, он сумел заново воспроизвести разрушение Италии. Тогда-то и проснулось в нем давнее желание повидаться с противником и внуком. После игры они ведь так и не встречались — доктора заставили Германа искренне поверить в это.

Но когда Герман попытался выяснить в Сонных Залах график пробуждений Абнера Дуна, ему сообщили, что это государственная тайна. Такая секретность могла означать только одно: Дун Спал больше десяти лет, что было официальным максимумом, а в бодрствующем состоянии проводил меньше двух месяцев, что являлось официальным минимумом. Это означало, что он обладал такой властью, которая даже не снилась остальным правительственным чиновникам. И это только усилило желание Германа встретиться с ним.

Когда ему исполнилось семьдесят лет, его мечта наконец осуществилась. Прошли столетия, в историю Империи вписывались новые главы, а Герман внимательно отслеживал все происходящее. Он одолел все исторические труды, доступные компьютеру — причем интересовала его не только Империя. Он сам не знал, что ищет, зато был абсолютно уверен, что искомого так и не нашел. И вдруг в один прекрасный день на его запрос в Сонные Залы пришел ответ, что Абнер Дун проснулся. Ему не сообщили, сколько Дун проведет наверху и когда он собирается снова принять сомек, да его это и не интересовало. Герман заслал Дуну записку, и, к его великому удивлению, Дун ответил, что встретится с ним. Не только встретится, но лично навестит.

Потянулись долгие, мучительные часы. Герман никак не мог понять, почему же ему так хочется повидаться с Дуном. Отеческие чувства здесь ни при чем, решил Герман.

Семья ничего для него не значила. Это было желание великого игрока поближе познакомиться с человеком, который разгромил его, вот и все. Наполеон, к примеру, незадолго до смерти изъявлял желание поговорить с Веллингтоном. Гитлера съедала безумная мечта увидеться с Рузвельтом. А Юлий Цезарь, истекая кровью, жаждал побеседовать с Брутом.

Что кроется в уме человека, уничтожившего тебя? Этот вопрос грыз Германа долгие годы, и вот теперь он гадал, узнает ли он заветный ответ. Кроме того, это ведь последний его шанс. Пять лет усиленной терапии дорого стоили Герману, и он чувствовал — такое чувство предвидения доступно некоторым, — что смерть ждет за углом. Сомек лишь откладывал ее на время, но подлинное бессмертие он подарить не мог.

— Дедушка, — раздался мягкий голос, и Герман резко проснулся. Он что, задремал? Не важно. Перед ним стоял невысокий, склонный к полноте мужчина, в котором он узнал своего внука. Он поразился, насколько тот молод.

Ничуть не постарел с тех пор, как они скрестили мечи, а ведь это случилось много-много лет назад.

— Мой легендарный противник, — промолвил Герман, протягивая руку.

Дун в ответ протянул свою, но вместо пожатия лишь провел пальцами по коже Германа.

— Даже сомек не вечен, да? — спросил он, и печаль в его глазах поведала Герману, что не он один понимает: за обещанием вечной жизни, дарованным сомеком, на самом деле таится та же смерть.

— Зачем ты хотел увидеться со мной? — спросил Дун.

Тяжелые, необъяснимые слезы медленно покатились из стареющих глаз Германа.

— Не знаю, — ответил он. — Я просто хотел узнать, как у тебя дела.

— Все хорошо, — произнес Дун. — За последние несколько веков мой департамент колонизировал дюжины миров. Враг бежит — мы намного превосходим его численностью, и ему не совладать с нами. Империя разрастается.

— Я так рад. Рад, что Империя растет. Возводить империи — это замечательно. — Вдруг без всякой связи он добавил:

— А я ведь тоже как-то раз построил империю.

— Знаю, — кивнул Дун. — А я ее разрушил.

— Да-да, — вспомнил Герман. — Вот зачем я хотел повидаться с тобой.

Дун кивнул в ожидании вопроса.

— Я вот все думал… Я хотел знать, почему ты избрал именно меня. Почему решил сделать это. Может, ты уже объяснял это мне, но я не помню. Память не та, что прежде.

Дун улыбнулся и взял руку старика.

— Человеческая память несовершенна, дедушка. Я избрал тебя, потому что ты был самым великим из всех. Избрал потому, что ты был самой высокой горой, которую я мог покорить.

— Но зачем…, почему ты все разрушил? Почему не построил другую империю, раз хотел посоперничать со мной?

«Вот он вопрос. Да, тот самый вопрос, который я мечтал задать», — решил Герман. Он почувствовал удовлетворение — хотя одновременно в нем зародилось непонятное сомнение. Разве он уже не разговаривал с Дуном на эту тему? Разве Дун не ответил ему тогда? Нет. Такого не было.

Взгляд Дуна стал каким-то отстраненным:

— А ты сам не знаешь ответа?

— О, — рассмеялся Герман. — Видишь ли, был у меня в жизни такой момент — в общем, я полностью свихнулся и утверждал, будто ты намереваешься разрушить Империю.

Но меня вылечили.

Дун опечаленно кивнул.

— Но сейчас мне гораздо лучше, и я хочу знать. Просто хочу знать.

— Я уничтожил…, я напал на твою империю, дед, потому что она была слишком прекрасна, чтобы существовать.

Если б тебе удалось захватить мир, ты бы выиграл, игра бы закончилась, а что потом? Прошла бы несколько лет, и ее бы все забыли. А теперь ее будут помнить вечно.

— Забавно как, — протянул Герман, потеряв мысль задолго до того, как Дун закончил говорить. — Величайший творец и величайший разрушитель произошли из одного источника — дед и внук. Забавно, да?

— Наследственность, — пошутил Дун.

— Я горжусь тобой, — произнес Герман, действительно веря в это. — Я рад, что если и нашелся во Вселенной человек, который смог победить меня, так это была кровь от моей крови. Плоть от моей…

— Плоти, — закончил за него Дун. — Так ты начал верить в Бога?

— Я не помню, — сказал Герман. — Что-то стало с моей памятью, Абнер Дун, я ни в чем теперь не уверен. А раньше я верил в Бога? Или это был кто-то другой?

Глаза Дуна наполнились тоской. Он шагнул к сидящему в мягком кресле старику, встал на колени и обнял его.

— Прости меня, пожалуйста, — проговорил он. — Я понятия не имел, чего это будет тебе стоить. Даже не подозревал.

В ответ Герман лишь рассмеялся:

— Да ладно, в то пробуждение я ставок не делал. Так что денежки все целы и невредимы остались.

Но Дун лишь крепче прижал его к себе и повторил:

— Прости меня, дедушка.

— А, ерунда, проиграл так проиграл, — ответил Герман. — В конце концов, это ж всего лишь игра.

Убивая детей

Он услышал, как щелкнул замок. Дверь скользнула в сторону, но он был слишком увлечен игрой. Порывшись в куче разбросанных по полу пластиковых кубиков, он вытащил оранжевый. Этот кубик определенно необходим, поскольку никуда не подходит, а значит, он не нарушит бесформенности и непонятности сооружения.

— Линк? — окликнул его далекий голос, какой-то странно знакомый, из всех голосов во Вселенной только этот мог заставить его удивленно обернуться. «Я же убил ее, — в недоумении подумал он. — Она мертва».

И все же он медленно повернулся. Перед ним как ни в чем не бывало стояла мать — голос обрел плоть, такую гибкую, такую соблазнительную (сорок пять? не может быть, чтобы ей было сорок пять!). Изысканная одежда и ужас в глазах.

— Линк! — снова позвала она.

— Здравствуй, мама, — глупо сказал он, голос его звучал глухо и протяжно. «Я говорю, как умственно отсталый. Нормальный человек ничего не поймет», — подумал он. Но повторять не стал. Он просто кивнул ей (падающий сверху свет отражался от ее светлых волос, создавая вокруг головы подобие нимба, ткань блузки натянута плавным изгибом грудей, нет, не обращай внимания на это, нельзя, думай о ней, как о матери, питай сыновьи чувства. Почему она жива? О Господи, может, то был сон, а сейчас я проснулся? Или ко мне явился ее дух?), и две слезинки сверкнули в уголках его глаз.

Все вокруг расплылось как в тумане, ему даже на миг показалось, что ее белокурые волосы вдруг потемнели, превращая мать в шатенку, тогда как она всегда была блондинкой…

Увидев эти слезы и позабыв о безумных искорках, танцующих в его глазах, мать на секунду, всего лишь на какую-то секунду протянула к нему руки, но потом опомнилась и уперла их в бока («Обрати внимание, — сказал себе Линк, — изгиб ее бедер и легкая выпуклость животика создает на ткани две косые линии, уходящие вниз»). Напустив на себя сердитый вид, будто бы обижаясь, она произнесла:

— Что, неужели мой мальчик даже не обнимет меня?

Эти слова будто рывком подняли Линка с пола, заставив подняться во все 190 сантиметров роста. Он направился в ее сторону, протягивая к ней свои длинные руки…

— Нет… — проворковала она, отталкивая его. — Нет, не так — просто маленький поцелуйчик. Один поцелуйчик.

Она по-ребячьи выпятила губы, и он наклонился к ней.

Однако в самый последний момент она вдруг отвернула голову, и он чмокнул ее в ухо и волосы.

— Ой, какой ты слюнявый, — передернулась она от отвращения. Открыв напоясную сумку, она достала салфетку и, тихонько посмеиваясь, вытерла ухо. — Неловкий, неловкий мальчишка, Линк, ты как всегда…

Линк не знал куда деваться от стыда. И как всегда гадал, какое следующее его действие вызовет ее упрек. Он краснел от смущения и знал, что должен что-то предпринять, что-то решить, но вместо этого лишь прокручивал в мозгу одну и ту же фразу, произнося ее про себя тоненьким детским голоском: «Мама злюка, мама злюка, мама злюка».

Она внимательно наблюдала за ним, губы ее растянулись в полуусмешке (ты только посмотри, как блестят ее губы, а ведь она не красится и никогда не красилась, губы ее всегда немножко влажные, чуть-чуть приоткрытые, а язык занимается нежной любовью с белыми зубками). Она явно не знала, как реагировать на происходящее.

— Линк? — позвала она. — Линк, ты что, даже не улыбнешься мамочке?

Линк попытался вспомнить, как это, улыбаться. Что чувствуешь при этом? Так, надо напрячь лицевые мускулы, кожа тогда натянется…

— Нет! — закричала она, отступая от него и нашаривая ручку двери. Видно, она считала, что это открытый госпиталь — ан нет, это была лечебница для психически больных людей, а таким пациентам запрещено разгуливать по коридорам. Она развернулась и заколотила в дверь кулаками, отчаянно взывая:

— Выпустите меня отсюда, выпустите!

И ее выпустили, тот самый высокий мужчина с приятной улыбкой, который по пять раз на дню выводил Линка в туалет. Сам Линк почему-то забывал проситься туда. Дверь за ней захлопнулась, а Линк все стоял и смотрел. Он никак не мог решить, что же делать дальше; он с изумлением смотрел на свои вытянутые руки и ничего не понимал. А пальцы его тем временем сжимались и разжимались, пытаясь обхватить нечто продолговатое, цилиндрическое — по форме очень и очень напоминающее человеческое горло.

* * *

В кабинете доктора Хорта миссис Дэнол грациозно опустилась на стул и гордо застыла, отвлекающе прекрасная.

Хорт еще подумал, неужели это та самая женщина, которая несколько минут назад рыдала в объятиях одного из сотрудников.

— Я живу только ради сына, — сказала она. — Его не было со мной семь ужасных, ужасных месяцев, он сбежал, скрылся куда-то. Но вот я наконец нашла его и хочу, чтобы он вернулся домой. Вместе со мной!

Хорт вздохнул:

— Миссис Дэйнол, Линкири сейчас не в себе, у него крайне опасная форма сумасшествия. Если вы внимательно прочли табличку на дверях, то, должно быть, уже знаете, что это правительственный госпиталь. Он убил девушку.

— Значит, она того заслуживала.

— Она ухаживала за ним в течение семи месяцев, миссис Дэйнол.

— Не иначе, она соблазнила его.

— Оба они вели активную половую жизнь, причем по обоюдному согласию.

На лице миссис Дэйнол мелькнула гримаска ужаса:

— Это мой сын сказал вам такое?

— Это было зафиксировано в полицейском рапорте. Свидетельские показания жильцов снизу.

— Навет.

— У правительственных структур на этой планете очень ограничен бюджет, миссис Дэйнол. Большинство людей вынуждено жить в квартирах, где личные отношения невозможно сохранить в тайне.

При мысли о несчастных бедняках, ютящихся в правительственных кварталах этой погруженной в вечную ночь столицы на сумрачной планете-колонии, миссис Дэйнол передернулась — не иначе, от отвращения.

— О Господи, как я мечтаю улететь отсюда и никогда, никогда не возвращаться, — проговорила она.

— Да, одним выстрелом вы убили бы двух зайцев, — ответил Хорт. — Ваш сын также ненавидит эту планету.

Вернее, ненавидит то, с чем ему пришлось столкнуться здесь.

— Я понимаю. Эти монстры-дикари — да и городские тоже мало чем отличаются от дикарей.

Хорт мог лишь подивиться этой оригинальной демократии — похоже, по сравнению с собой дамочка считала всех людей низшими созданиями, а следовательно, в ее глазах все были равны.

— Как бы то ни было, пока Линкири должен оставаться в больнице, мы попробуем вылечить его.

— Поверьте, я не меньше вашего желаю его излечения.

Пускай он снова станет милым, любящим мальчиком, которым был когда-то — я поверить не могу, что он действительно убил ее!

— Убийство произошло на глазах у семнадцати свидетелей. Двое из них госпитализированы — после того как попытались оттащить его от трупа. Его виновность в ее смерти не вызывает сомнений.

— Но зачем?! — взволнованно воскликнула она, грудь ее заходила от бурной страсти — подобный всплеск эмоций удивил даже Хорта, которому не раз приходилось сталкиваться с эксгибиционистками. — Почему он убил ее?

— Дело в том, миссис Дэйнол, что, если не принимать в расчет цвет ее волос и несколько лет разницы в возрасте, эта девушка была точной вашей копией.

Миссис Дэйнол моментально напряглась:

— Боже мой, доктор, да вы шутите!

— По прибытии сюда Линк находился в полной прострации, единственное, в чем он был твердо уверен, так это в том, что убил он именно вас.

— Это ужасно. Отвратительно.

— Порой он плачет и извиняется перед кем-то, говорит, что больше никогда так не поступит. Однако чаще всего он лишь хихикает, довольно язвительно, будто одержал победу в какой-то очень важной для него игре, которая раньше заканчивалась неизменным поражением.

— Так, значит, вот что теперь выдается за психологию на этой Богом проклятой планетке!

— Да, и не только на этой «планетке», но и на самом Капитолии, миссис Дэйнол. Как я уже говорил, степень я получил именно там. Если желаете, можете проверить. — «Дьявольщина, — подумал про себя он, — с чего я вдруг оправдываюсь перед этой бабой?» — Мы сочли, что, если ваш сын увидит вас целой и невредимой, это поспособствует его выздоровлению.

— А ведь он и в самом деле пытался задушить меня!

— Судя по вашему рассказу, да. Также вы заявили, что хотите забрать его домой. Вы продолжаете настаивать на этом решении?

— Я хочу, чтобы его побыстрее вылечили, хочу, чтобы он поскорее вернулся! С тех пор как умер его отец, у меня никого не осталось, я люблю его больше всех на свете!

«Да нет, похоже, себя вы любите больше, — чуть не съязвил Хорт, но сдержался. — Вот черт, я, похоже, начинаю судить ближнего».

Прозвенел зуммер, и Хорт, порадовавшись про себя неожиданной передышке, нажал на кнопку, открывающую дверь. Через порог шагнул Грэм, главный санитар. Он выглядел обеспокоенным.

— В это время я обычно вывожу Линкири в туалет, — начал он как всегда с середины. — Все обыскал, нет его в комнате. Перевернули вверх дном весь госпиталь. Нет его.

Как нет?! — Миссис Дэйнол судорожно втянула воз дух.

— Это его мать, — объяснил Хорт.

Грэм продолжал рассказывать:

— Он вскарабкался на потолок и пролез в вентиляционную систему. Мы понятия не имели, что он настолько силен.

— Да уж, замечательная больница!

— Миссис Дэйнол, — раздраженно произнес Хорт, — как больница этот госпиталь — чудо техники, один из самых лучших. Только вот при строительстве как-то не учли, что в будущем он также будет выполнять тюремные функции. Можете подать в суд на правительство. — «Дьявол, снова защищаюсь. А сучка все тычет и тычет в меня своей грудью. Кажется, я начинаю понимать Линкири». — Миссис Дэйнол, пожалуйста, подождите нас здесь.

— Сейчас, как же.

— Тогда поезжайте домой. Обещаю, мы будем держать вас в курсе. Как только что-нибудь станет известно, мы вам сообщим.

Она яростно сверкнула глазами.

Он устало кивнул.

— Что ж, как знаете. — И опустил в карман пульт управления дверью. Выйдя из комнаты, он нажал кнопку, и дверь захлопнулась прямо перед носом у миссис Дэйнол, попытавшейся было последовать за ним. Заперев ее в кабинете, Хорт испытал какое-то нездоровое удовлетворение.

— Да я бы и сам ее задушил, — поведал он Грэму. Тот с миссис Дэйнол еще знаком не был и поэтому на грубость доктора отреагировал несколько встревоженно. — Шутка.

Убийцей я становиться не собираюсь. Ну и куда паренек подевался?

Грэм не знал, поэтому они отправились обыскивать окрестности.

Линкири беспомощно жался у ограждающего правительственные постройки забора — сотни миль тяжелой стали защищали цивилизацию от дикой планеты. Вечерний ветерок уже колыхал густую траву, катая по равнине зеленые волны — отсюда-то и пошло название планеты, Пампасы.

Солнце зависло на расстоянии двух пальцев от горизонта, Линкири был как на ладони в этой открытой местности. Со всех сторон его окружала опасность: полицейские наверняка уже ищут его, тогда как за ближайшим холмом, должно быть, притаились ваки — каждый заплутавший ребенок неизбежно становился жертвой ваков, они подкарауливали маленьких детей и ели их на ужин.

«Но я-то не ребенок», — подумал он.

Он посмотрел на свои руки. Они были большие, сильные — и в то же самое время такие нежные, мягкие, чувствительные, руки художника.

— Ты прирожденный художник, — вновь услышал он голос Зэд.

— Я? — переспросил Линк, слегка удивившись столь неожиданной похвале.

— Ну да, ты, — сказала она. — Ты только посмотри вокруг себя.

И легким жестом руки обвела комнату, а поскольку Линк просто не мог не следить за ее рукой, он увидел то же, что и она. Одна стена с потолка до пола была увешана гобеленами на продажу. На другой стене висели всевозможные коврики, неподалеку стоял ткацкий станок, орудие труда Зэд. А следующая стена представляла собой сплошное, огромное окно («Стекло дешевле обойдется», — заявил когда-то чиновник главному архитектору), в котором виднелся еще один небоскреб-комплекс, служащий прибежищем для большинства жителей столицы, а за ним — здание Кабинета Правительства, из которого осуществлялось управление жизнями этих самых жителей. Которых были миллионы — плюс ваки, конечно. Только дикарей никто так и не удосужился пересчитать.

— Нет, — улыбнулась Зэд. — Милый, любимый Линк, ты туда посмотри. Вон на ту стену.

Он взглянул, куда она указывала, и увидел карандашные наброски, рисунки цветными мелками.

— Ведь ты же можешь.

— У меня руки из задницы растут. — «О Господи, такое впечатление, будто у тебя руки из задницы растут», — вспомнил он один из любимых упреков матери.

Зэд взяла его руки и положила себе на талию.

— Ну, не знаю, как насчет задницы… — хихикнула она.

Тогда он нагнулся, поднял с пола кусок угля и начал делать набросок дерева — сначала она чуть-чуть помогла ему, а затем он сам вошел во вкус.

— Это прекрасно, — промолвила она.

Он посмотрел на пол и увидел, что нарисовал растущее дерево. Он поднял глаза и увидел металл забора. «За мной гонятся», — подумал он.

«Я не дам тебя в обиду», — слова Зэд эхом отдались в его сознании. Ему было стыдно за свою ложь, ведь она искренне верила в то, что он преступник. Как бы она отреагировала, если б он признался, что перед ней стоит тщательно оберегаемое, единственное чадо миссис Дэйнол, которой принадлежит на этой планете практически все? Зэд стеснялась бы его.

А так он стесняется ее. Она подобрала его на улице — он бесцельно слонялся по грязным переулкам, обманутый и избитый. Обманул его один, а избили двое — после того как обнаружили, что его напоясная сумка уже пуста.

— Ты что, псих?

Тогда он отрицательно помотал головой, но сейчас-то он понимал, что она сказала чистую правду. Вот этими вот руками он задушил собственную мать.

Вой сирены, доносящийся с территории госпиталя для душевнобольных, внезапно стих. Охваченный смертельным отчаянием, Линкири свернулся в маленький комочек, про себя молясь Господу, чтобы тот обратил его в куст. Только его все равно бы нашли. На этой планете кусты не растут.

— Что ты нарисовал? — вспомнил он вопрос Зэд и расплакался.

Его больно ужалило какое-то насекомое, и он брезгливо стряхнул тварь с руки. Боль привела его в чувство. Что он здесь делает?

«Что я здесь делаю?» — подумал он. А затем вспомнил, как бежал из больницы, как мчался сквозь марево городского смога к периметру — он так стремился туда, потому что периметр был единственной его надеждой, за забором он будет в безопасности. Детские годы он помнил смутно, но боязнь открытых пространств въелась в него навечно.

Мать не раз грозила ему тем, что если он не съест ужин и вообще будет плохо себя вести, то ваки заберут его и сожрут.

— Вот только попробуй еще ослушаться меня, сразу снесу к вакам. А я тебе уже рассказывала, что они первым делом отгрызают у маленьких мальчиков.

«Извращенка чокнутая, — в миллионный раз подумал Линкири. — По крайней мере, по наследству это не передается.

Или все-таки передается? По-моему, я бежал не откуда-нибудь, а из больницы для душевнобольных».

Он совершенно запутался. Одно он знал точно — там, за забором, он будет в безопасности, и плевать ему на всяких ваков, в госпитале он оставаться не мог. Ведь он убил собственную мать. И не раз во всеуслышание заявлял, что ничуть не сожалеет об этом, а только рад. Когда до врачей наконец дойдет, что он вовсе не безумен, что он находился в здравом уме и твердой памяти, когда убивал свою мать прямо на центральной улице Пампас-Сити — ну, в общем, его ожидает смертный приговор.

«Живым я не дамся».

Колючая проволока терзала его плоть, беспощадно разрывая кожу, а электричество, пропущенное по верхним рядам, свалило бы корову. Но он держался и продолжал лезть — тело его содрогалось от ударов тока. Он перелез через стену и бессильно обвис на колючках; наконец его рубаха не выдержала и порвалась. Оглушенный падением, он распростерся на земле; по вечернему небу прокатился вой еще одной сирены, на этот раз сигнал тревоги раздался совсем рядом.

«Я сам выдал свое местонахождение, — подумал он. — Идиот чертов».

Дрожа всем телом от недавних ударов электрическим током, он поднялся и, пошатываясь, бесцельно захромал в высокую траву, которая начиналась в сотне метров от ограды.

Солнце коснулось горизонта.

Трава была жесткой и острой.

Дул холодный, пронизывающий ветер.

Рубашки он лишился.

«Ночью я замерзну до смерти. Умру от истощения». Но какая-то частичка его, вечно злорадная, презрительно хмыкнула: «Ты заслужил это, матереубийца. Ты заслужил это, Эдип».

Да нет, ты все перепутал, ведь Эдип убил отца, а не мать, верно?

— Послушай, да это же ты меня нарисовал! — воскликнула Зэд, увидев результаты его упражнений с акварелью. — Замечательный рисунок, только я не блондинка.

Он посмотрел на нее и сам удивился — с чего он взял, что она блондинка?

От воспоминаний его отвлек какой-то странный звук.

Он не понял, что это было, не заметил, откуда именно этот звук раздался. Он остановился и замер, прислушиваясь.

Внезапно осознав, где находится, он обнаружил, что его руки, живот и спина сплошь покрыты крошечными порезами, из которых сочится кровь. Местная трава. К обнаженному телу прилипли жуки-кровососы; передернувшись от отвращения, он смахнул их с себя. Раздувшиеся от крови насекомые градом посыпались на землю. Эти жуки были одним из вечных проклятий планеты, их укусы не причиняли никакой боли, они даже не чесались, поэтому человек мог истечь кровью, даже не подозревая, что к нему присосался рой этих тварей.

Линкири оглянулся. Позади переливалось разноцветными огнями поселение. Солнце скрылось за горизонтом, и на равнину опустились сумерки.

Снова раздался тот же самый звук. Он так и не сообразил, что это было, зато определил приблизительное местонахождение источника шума — и направился прямиком туда.

Не пройдя и двух метров, он наткнулся на хнычущего младенца. Тело ребенка было облеплено послеродовой слизью, рядом валялся послед. Плацента вся была усеяна кровососами. Как, впрочем, и сам ребенок.

Линкири встал на колени, смахнул насекомых и внимательно рассмотрел новорожденного. Коротенькие, похожие на обрубки ножки и ручки указывали на то, что это ребенок ваков. А так он был вылитый человеческий детеныш — кожа его могла просто потемнеть от загара, после нескольких часов, проведенных под палящим полуденным солнцем. Еще в детстве от одного из своих наставников Линк узнал об этом обычае ваков. Ученые сочли его аналогом древнегреческой традиции избавляться от нежелательных младенцев, чтобы удерживать уровень населения в определенных рамках. Младенец заливался плачем. Линкири до глубины души поразила представшая перед ним несправедливость — почему именно этого ребенка обрекли на смерть во имя…, племени? Да, кажется, ваки живут племенами. Раз семь процентов младенцев должны умереть ради племени, может, лучше было бы от каждого новорожденного удалить по семь сотых? Нет, это, конечно, невозможно. Линкири потрогал слабенькие ручки ребенка. Замечательный способ избавить мир от ненужных детишек.

Он неловко поднял младенца (раньше он никогда не держал в руках новорожденного, только видел их в инкубаторах той больницы, которую построил его отец и за которую теперь в некотором роде «отвечал» Линкири) и прижал его к обнаженной груди. Тепло прижавшегося к нему тельца поразило его. На какую-то секунду младенец перестал плакать. Линк смотрел на него, периодически смахивая кровососов, которые перепрыгивали с плаценты на ребенка или на него самого.

«Мы с тобой так похожи, — молча обратился он к ребенку, — мы собратья по несчастью, нежеланные дети».

«Хоть бы ты никогда не рождался», — вновь услышал он слова матери; она бросила их ему в лицо всего лишь раз, но они острой занозой засели у него в памяти. Она не притворялась. Не лезла со своими фокусами типа объятий, поцелуйчиков и «о-я-так-горжусь-тобой». В ту секунду она сказала чистую правду, что случалось крайне редко: «Если б ты не родился, мне бы не пришлось стареть на этой проклятой планетке!»

Но тогда почему, мама, ты не бросила меня на равнине умирать? Это куда добрее, во много-много раз милосерднее, чем держать взаперти, периодически отрезая положенные семь процентов.

Ребенок снова заплакал и начал искать грудь, которая, наверное, была уже за много километров отсюда. Из нее сочилось молоко, но младенцу уже не суждено попробовать его вкус. Интересно, а сама мать тоскует по ребенку? Или эти чувствительные соски только раздражают ее? Должно быть, она только и думает о том, чтобы последствия беременности побыстрее исчезли.

Сидя на корточках и сжимая в объятиях младенца, Линкири думал, что делать дальше. Может, отнести ребенка в город? Это, несомненно, исполнимо, только дорого будет стоить. Линкири обязательно схватят, а затем заточат обратно в госпиталь, где вскоре откроется, что он вовсе не безумен. Тогда ему в ягодицу вонзят острую иглу и отправят в вечный сон. А ребенок? Каково придется детенышу ваков в человеческой столице? Сироту будут обижать все кому не лень, особенно сверстники — дети бедняков, как правило, незаконнорожденные, будут относиться к нечеловеку, как к низшему существу, на котором можно отыграться, которого можно истязать. В школе он станет умственным парией, неспособным воспринять необходимый минимум знаний. Как мячик, его будут перекидывать из одного учреждения в другое — но в один прекрасный день пытка станет невыносимой, и он задушит кого-нибудь, после чего умрет сам…

Линкири положил ребенка обратно в траву. «Если уж соотечественники отказались от тебя, чужаку ты не нужен тем более», — мысленно произнес он. Ребенок заходился в отчаянном крике. «Умри, дитя, — думал Линкири. — Встреть свой милосердный конец».

— Черт, я же ничего не могу для тебя сделать, — вслух произнес он.

— Что ты хочешь сказать этими рисунками? — откликнулась Зэд. Но Линку не хотелось объяснять ей. Он пытался нарисовать Зэд, а вместо этого получалась мать. И только теперь, спустя семь месяцев слепоты, он увидел, что… что Зэд удивительно похожа на мать. Вот почему той ночью он пошел за ней, вот почему не сводил с нее глаз, пока в конце концов она не спросила его, какого дьявола он за ней увязался…

— Какого дьявола?! — воскликнула Зэд, но Линк не ответил. Он неловко смял рисунок («У тебе руки растут из задницы, Линки!»), прижал комок к животу, что было сил ударил по бумаге, затем еще раз — одновременно ударяя себя. Закричал от боли и страдания. Снова ударил.

— Эй! Эй, прекрати немедленно! Не…

И тогда он увидел, осознал, почуял, услышал, как мать склоняется над ним. Волосы щекотали его лицо (они так приятно пахнут), и Линка опять переполняла древняя беспомощная ярость, только сейчас ощущение беспомощности стало еще острее. Оно усиливалось воспоминаниями о том, как он занимался с этой женщиной любовью в квартирке, забитой картинами и расположенной в нижней части города. «Но я уже вырос, — подумал он. — Теперь я сильнее ее, и все-таки она продолжает управлять мной, продолжает нападать на меня, продолжает ожидать от меня слишком многого, а я даже не знаю, что делать!» Тогда он перестал избивать себя, он нашел лучшее применение своей мести.

Ребенок все еще плакал. Какую-то секунду Линк ошеломленно оглядывался по сторонам, не понимая, почему он дрожит. Затем налетел очередной порыв ветра, и он вспомнил, что сегодня ему суждено умереть и этой жалкой смертью искупить грехи. Подобно младенцу, он истечет кровью от крошечных укусов, затем его будут глодать вечно голодные, крадущиеся в ночи твари, и в конце концов его добьет холод. Единственное различие между ним и этим младенцем заключалось в том, что новорожденный ничего не понимал — и никогда не поймет, что произошло с ним.

Лучше умереть в неведении. Лучше вообще не иметь воспоминаний. И так хорошо, когда ты не чувствуешь боли.

Линк нагнулся и обхватил горлышко ребенка большим и указательным пальцами. Он убьет его прямо сейчас, избавив малыша от той недолгой агонии, которая ожидает его.

Он сожмет пальцы и перекроет кровь и кислород…, странное дело, почему-то пальцы никак не сжимались.

— Я не убийца, — сказал Линкири. — Я ничем не могу помочь тебе.

Он поднялся с колен и побрел прочь, оставив позади хнычущего ребенка. Постепенно всхлипы поглотил шумящий в траве ветер. Острые лезвия травы терлись о тело и резали обнаженную грудь. Это напомнило ему, как мать купала его в ванне.

— Вот видишь, только я могу потереть тебе спинку, самому тебе не достать. Я нужна тебе, иначе ты все время будешь ходить грязным.

«Ты нужна мне».

— Вот хороший малыш, как он любит маму.

«Да. Люблю, люблю».

— Не дотрагивайся до меня! Я поклялась, что больше ни один мужчина не дотронется до меня!

«Но ты сказала…»

— Я с ними покончила. Ты ублюдок и сын ублюдка, из-за тебя я старею!

«Но, мама…»

— Нет, нет, что я несу? Ведь это не твоя вина, что все мужчины такие. Ты-то не такой, как все, ты мой милый малыш, ну-ка, обними мамочку — не прижимайся ко мне так, Боже, дьяволенок маленький, что ты ерзаешь? Немедленно иди к себе в комнату!

Тьма все сгущалась. Он споткнулся и упал, порезав запястье.

— Почему ты ударил меня? — услышал он плач шатенки, которая на самом деле должна была быть блондинкой.

Тогда он еще раз врезал ей. Она выскочила из квартиры и побежала вниз по лестнице. Кубарем выкатилась на улицу.

Там-то он и настиг ее и прямо посреди улицы заставил замолчать — он продемонстрировал ей, что такое настоящий мужчина, отнял жизнь, изгнав ее в далекое далеко.

Кожу кольнул кончик ножа.

Даже не пытаясь встать, он поднял взгляд и увидел приземистого, коренастого мужчину — нет, не мужчину, вака, — и даже не одного, а целую дюжину ваков. Все они были вооружены. С земли поднимались еще ваки, такое впечатление, что они здесь спали. В темноте он набрел на стоянку туземцев.

«Всяко лучше, — подумал он, — чем жуки-кровососы и вечно голодные хищники». Ощущая, как по позвоночнику ползет черная пустота и дрожь, он встал и выпрямился, ожидая удара ножом.

Но нож вовсе не стремился прорваться к сердцу, и им начало овладевать нетерпение. Разве он не наследник того самого человека, который отравил жизнь всех ваков на этой планете, чьи огромные бульдозеры унесли жизни дюжин и дюжин племен, чьи наемники без раздумий отстреливали ваков, случайно забредших в «частные владения»? «Я владею половиной этой планеты; убейте меня и освободитесь от ига».

Один из ваков беспокойно зашипел. «Давай же, надави на нож», — подумал Линк. И тоже зашипел. Нетерпеливо.

Давай, действуй. И побыстрее.

Вак, удивленный этим откликом на смертный приговор, отступил, однако нож его по-прежнему был нацелен в грудь Линкири. Ваки забормотали между собой на своем наречии, насыщенном раскатистыми «р» и шипящими «с».

Этот язык совсем не похож на человеческий, так внушали детям в правительственных школах. Однако Линку было прекрасно известно, что существуют дюжины антропологических теорий, указывающих на то, что язык ваков — это нечто иное, как искаженный до неузнаваемости испанский.

Судя по многочисленным свидетельствам, эти ваки были потомками колонистов с космического корабля «Аргентина», который затерялся еще в первое десятилетие эры межзвездной колонизации, начавшейся тысячи лет назад. Именно тогда человек впервые выбрался с маленькой планетки, которую так изгадил. Люди. Определенно, это люди. Несмотря на то, что жестокие Пампасы превратили их в уродов, невежд, нелюдей.

А дикари не имеют прав на планету.

Линкири протянул руку, взял пальцы, сжимающие лезвие, и ткнул острием себе в живот. И снова нетерпеливо зашипел.

Глаза вака расширились, он повернулся к сородичам, которые также ничего не понимали. Они опять забормотали, кое-кто отошел подальше от Линка, очевидно, опасаясь этого безумца. Линк не разобрал ни единого слова. Он загнал нож глубже в свою плоть; по лезвию заструилась кровь.

Вак резким движением отдернул нож. Глаза его наполнились слезами, он встал на колени и взял Линкири за руку.

Линкири попытался вырваться. Но вак не отпускал его, полз за ним на коленях. Остальные ваки окружили их. Может быть, Линк и не понимал их наречия, но язык жестов был ему доступен. Да они боготворят его, внезапно понял он.

Мягкие руки провели его к центру лагеря. Вокруг тлели жаровни с торфом, то и дело пощелкивая, когда жадные до тепла кровососы отставали от ваков и бросались в огонь.

Они пели ему, незатейливые мелодии походили на шелест травы и вой ночного ветра. Линкири раздели и начали исследовать. Мягкие пальчики ваков обследовали каждый кусочек кожи. Затем его снова одели, накормили (а он тем временем с горечью вспоминал ребенка, который умирал от голода среди высокой травы), уложили и сами легли рядом, защищая во время сна.

«Вы обманули меня. Я пришел сюда в поисках смерти, а вы обманули меня».

Он горько разрыдался, а они восхищались его слезами.

Спустя полчаса, задолго до того, как на небе появилась холодная луна, он заснул. Он чувствовал себя обманутым, и все же на душе у него было так спокойно.

* * *

Миссис Дэйнол сидела на стуле в кабинете Хорта. Руки ее были сложены на груди, глаза яростно впивались в доктора, стоило тому хоть шевельнуться — и даже когда он замирал, они все равно поедом ели его.

— Миссис Дэйнол, — наконец сказал он, — вы нам очень поможете, и не только нам, но и себе тоже, если поедете домой.

— Ну уж нет, — ядовито фыркнула она. — Буду сидеть здесь, пока вы не найдете моего мальчика.

— Миссис Дэйнол, мы даже еще не приступали к поискам.

— Вот поэтому-то я здесь и сижу.

— Вести поиски на ночной равнине — чистое самоубийство.

— Значит, Линкири погибнет. Уверяю вас, мистер Хорт, госпиталь еще пожалеет об этом бездействии.

Он вздохнул. Уж в этом можно было не сомневаться — ежегодные пожертвования от семьи Дэйнолов составляли большую часть поступающих денег. Кое-кому откажут в зарплате — к примеру, ему, это уж точно. Но усталость брала верх. Он отбросил в сторону всякие правила приличия и сообщил миссис Дэйнол несколько очевидных фактов.

— Миссис Дэйнол, вы в курсе, что в девяноста случаях лечить надо не самого пациента, а его родителей?

Ее губы напряглись и вытянулись в струнку.

— И знаете ли вы, что в принципе ваш сын не сумасшедший?

В ответ на это она расхохоталась:

— Просто здорово. Вот еще одна причина забрать его отсюда — если, конечно, он выживет на этой чертовой, терраформированной планетке.

— На самом деле ваш сын пребывает в здравом уме и твердой памяти. Он очень образованный, очень способный юноша. Прямо как его отец.

Последнее замечание должно было пронять ее до костей. Уловка сработала.

Она вскочила со стула:

— Я не желаю, чтобы в моем присутствии упоминалось имя этого сукина сына.

— Но иногда он превращается в младенца. Дети все безумны, все до одного — если оценивать их поведение, исходя из стандартов поведения взрослого человека. Их тактика защиты, их привыкание к окружению — воспользуйся детскими приемами выживания взрослый человек, и его немедленно упекут в психушку. Паранойя, постоянные срывы, отказы, саморазрушение. Понимаете, миссис Дэйнол, почему-то вашего сына держит детство.

— И вы считаете, что причина тому я.

— Вообще-то мое личное мнение здесь ни при чем. Как здравомыслящий человек, Линкири действует только тогда, когда осознает, что убил вас. Думая о вас, как о мертвой, он функционирует, как нормальный, взрослый человек. Забывая о вашей смерти, он превращается в младенца.

Он зашел слишком далеко. Она яростно заорала и кинулась на него через стол. Ее когти вонзились в его лицо, другая рука металась по столу, разбрасывая по всей комнате бумаги и книги. Ему удалось нажать кнопку тревоги, и какое-то время он удерживал взбесившуюся женщину на некотором расстоянии от себя. Однако к тому времени как прибыла подмога, он успел лишиться изрядного клока волос, а голени украсили фиолетовые синяки. Санитары оттащили ее, утихомирили и отвели в одну из палат, чтобы она отдохнула.

* * *

Утро. Волосатые птицы равнин уже пробудились, их силуэты черными молниями мелькали на фоне восходящего солнца, они поедали медлительных кровососов, за ночь упившихся кровью. Линкири проснулся и удивился, насколько это естественно и приятно пробуждаться под открытым небом, на травяной подстилке, под крики птиц. «Неужели во мне еще живет память далеких предков, живших на травянистых равнинах Земли?» — подумал он. Он зевнул, поднялся и выпрямился во весь рост. Кровь бурлила, чувствовал себя он просто замечательно.

Ваки внимательно наблюдали за ним. Вокруг царила суета, племя готовилось к дневному переходу — складывало пожитки, стряпало нехитрый завтрак из холодного мяса и горячей воды. После еды ваки снова подошли к нему, снова коснулись его груди, снова встали на колени, делая руками непонятные жесты. Покончив с церемонией (Линкири еще подумал, как это странно, что человечество и ваков связывают только две общие вещи — убийство и бог), они вывели Линкири из лагеря и направились в том направлении, откуда он вчера пришел.

Тогда-то Линкири и понял, почему ваки считаются наиболее опасными из населяющих равнины существ. Туземцы все как один были приземистыми, даже самый высокий вак с головой скрывался в зарослях травы, тогда как обычный человек среднего роста неизменно оказывался бы удобной мишенью. Кроме того, трава точно поглощала их следы, смыкалась за их спинами, укрывала их от любой возможной угрозы. Целая армия ваков могла прошествовать в метре от самого бдительного наблюдателя, а тот бы ничего не заметил.

Идущие впереди ваки остановились. Линкири привели на то самое место, где ночью лежал младенец. Линк даже не подозревал, что ваки вернутся туда, где прошлой ночью по их вине оборвалась жизнь ребенка. Неужели они совсем не стыдятся своего поступка? По крайней мере, из чувства элементарного приличия они могли бы сделать вид, что уже забыли о существовании младенца. Глумиться над останками — бесчеловечно.

Ваки кружком обступили маленький трупик (и как они отыскали его в этих зарослях?). Линкири тоже приблизился и взглянул на безжизненное тельце.

Ночью здесь побывала пара-другая трупоедов. Первый (вот оно, подтверждение угроз мамы) отъел у ребенка гениталии и проник в живот, поедая нежные внутренности и оставляя нетронутой мускульную ткань. Однако ребенок и его плацента привлекли к себе внимание огромных роев кровососов, которые, вдоволь напившись крови младенца, не преминули перебраться на еще живого и теплого трупоеда. Тот истек кровью, так и не успев завершить ужин. Все прочие трупоеды погибали еще быстрее — на пиршество стремились тучи насекомых, они высасывали кровь и откладывали яйца.

А затем здесь пировали птицы, вихрем вспорхнувшие в небо, вспугнутые Линком и ваками. Они ели умирающих кровососов, не обращая никакого внимания на жучиные яйца, усеивающие стебли травы. Будущей ночью из них выведутся новые кровососы — счастливчики избегнут голодной смерти, найдут себе пропитание и оставят потомство. Таков был безумный круговорот ночной жизни.

Тельце ребенка, за исключением выеденного живота, осталось нетронутым.

Ваки встали на колени, покивали Линку и начали потрошить труп. Движения были аккуратными и точными.

Разрез от грудины до паха, два разреза на уровне груди, затем сдирается кожа с рук, отрезается голова; ножом ваки действовали умело и быстро, спустя считанные мгновения тело было полностью освежевано.

И тогда они начали есть.

Линк в каком-то отупении наблюдал за ними — по очереди они предлагали ему полоски сырого мяса, как будто прося благословения. Каждый раз он отрицательно качал головой, и каждый раз вак что-то благодарно бормотал и съедал кусок.

Когда от ребенка остались только кожа, кости и сердце, ваки расправили кожу и положили ее перед Линком. Затем они собрали косточки и протянули ему. Он принял дар — явившись свидетелем подобной бесчеловечности, он уже боялся отказываться. Они чего-то ждали от него.

«Что я должен сделать?» — гадал он. Он стоял на коленях и сжимал кости в руках. Туземцы забеспокоились. Затем он вдруг вспомнил пару примеров из древней истории и швырнул кости на кожу, после чего встал, вытирая о брюки кровь.

Ваки принялись разглядывать кости, тыча пальцами то в одну, то в другую. Линк понятия не имел, что они там разбирают, но мешать не стал. В конце концов ваки довольно заухмылялись, начали смеяться, подпрыгивать и пританцовывать от радости — очевидно, кости сообщили им хорошие новости.

Линкири тоже порадовался. Гадание прошло успешно.

Интересно, что бы они сделали с ним, если б кости легли неблагополучно?

Ваки решили вознаградить его. Они подняли с земли голову младенца и протянули ему.

Он отказался.

На лицах их появилось недоумение. Он тоже не знал, как поступать дальше. Может быть, ему полагалось съесть голову? Зрелище было страшным — кровь уже не текла, вся высосанная насекомыми, голова походила на экспонат в медицинской лаборатории, она напоминала ему…

Нет, он не будет есть.

Вопреки ожиданиям ваки не рассердились. Казалось, они поняли его чувства. Они собрали кости и похоронили каждую по отдельности, вырыв в богатой черноземом почве рядок глубоких ямок. Затем они подняли кожу и набросили ее на обнаженные плечи Линкири. Ему пришло на ум, что они отождествляют его с ребенком. Жестикуляция вождя подтвердила его догадку — вак указывал то на кожу, то на голову, то на Линкири. Повторив эти жесты несколько раз, глава племени замер, ожидая ответа.

Линкири не знал, что ответить на эту немую речь. Если он даст вакам понять, что никакого духа ребенка в нем нет, может быть, они тут же его и убьют. А может, наоборот — может, узнав, что дух младенца теперь переселился в него, они решат продолжить церемонию жертвоприношения. И тот, и другой ответ мог означать для Линка верную смерть, а этим утром ему так хотелось жить.

Но затем, посмотрев в лицо мертвому малышу и вспомнив, как прошлой ночью тот отреагировал на прикосновение, Линкири вдруг осознал, что суеверные туземцы и сами не понимают, как недалеки они от истины. Все верно, он и есть этот младенец, обглоданный, выпотрошенный, съеденный и отброшенный прочь, чтобы быть похороненным в сотне крошечных могилок. Да, он действительно мертв. И он кивнул, принимая подарок, кивнул, соглашаясь с вождем.

Ваки тоже закивали и один за другим потянулись к нему, чтобы поцеловать. Этот прощальный поцелуй мог толковаться двояко — либо они уходили и прощались с ним, либо они провожали его на смерть. Затем они по очереди поцеловали головку ребенка, которую Линкири держал в руках.

Увидев, с какой нежностью прижимаются их губы к лобику, щечкам или ротику младенца, Линкири почувствовал приступ неизбывной жалости к самому себе, жалости и печали. Он заплакал.

Увидев его слезы, ваки испугались, что-то тихо залопотали, переговариваясь друг с другом, — и молча исчезли в высоких травах, оставив Линкири наедине с останками новорожденного.

* * *

Проснувшись рано утром, доктор Хорт поспешил навестить миссис Дэйнол. Она сидела в одной из пустующих частных палат, руки опять были сложены на груди. Он постучал. Она подняла глаза, увидела его в дверном окошке, кивнула, и он вошел.

— Доброе утро, — поздоровался он.

— Неужели? — отозвалась она. — Вот только мой сын вряд ли порадуется ему, доктор Хорт.

— Возможно. А может быть, и нет. Во всяком случае, он будет не первым человеком, выжившим ночью на равнинах, миссис Дэйнол.

Она лишь покачала головой.

— Я хотел бы попросить прощения за тот скандал вчерашней ночью, — сказал он. — Я тогда очень устал.

— Не извиняйтесь. Может, вы тогда и устали, но ваши слова были чистой правдой, — ответила она. — Я проснулась в четыре часа утра — снотворное не очень-то помогло.

Я все думала и думала о нашем разговоре. Я отравляю все вокруг. Я отравила сына тем, что была его матерью. Больше всего на свете мне бы сейчас хотелось оказаться на равнине и умереть вместо него.

— Вы думаете, это помогло бы?

Она расплакалась. Он терпеливо ждал. Всхлипы затихли несколько секунд спустя.

— Простите, — сказала она. — Все утро я только и делаю, что плачу.

Она посмотрела на Хорта, в глазах ее отражалась мольба.

— Помогите мне, — попросила она.

Он улыбнулся — то была улыбка человека сочувствующего, а вовсе не победителя — и сказал:

— Попробую. Почему бы вам не рассказать, о чем вы думали сегодняшней ночью?

Она горько рассмеялась:

— Нет, в это крысиное гнездо нам лучше не соваться.

Больше всего я думала о своем муже.

— Которого вы страшно не любите.

— Которого я презираю. Он женился на мне, потому что вне брака я с ним спать отказывалась. Он спал со мной, пока я не забеременела; после этого он съехал с квартиры.

Когда выяснилось, что у меня родится мальчик, Линкири, он ужасно обрадовался и изменил свое завещание. Все имущество он отписал мальчишке. Мне ничего не оставил. Затем, после того как он перетрахал всех девушек и большую часть юношей на этой планете, он попал под трактор. Несчастный случай, то-то я порадовалась.

— В народе о нем осталась добрая память.

— О деньгах всегда остается добрая память.

— О красоте тоже.

Тут она снова заплакала. Захлебывающимся голосом маленькой девочки она проговорила:

— Я так мечтала побывать на Капитолии. Я хотела переехать туда жить, встречаться там со всякими знаменитостями, пользоваться сомеком. Я хотела жить вечно и оставаться красивой всегда. У меня только и было, что моя красота — денег у меня не было, образования я не получила, никакими талантами не отличалась, даже мать из меня не вышла.

Знаете ли вы, что это такое, когда тебя любят только потому, что у тебя между ног все в порядке?

«Нет, — признался Хорт про себя, — но представляю, как это ужасно».

— Официально вы были назначены опекуном собственного сына. Вы могли бы забрать его с собой на Капитолий.

— Нет. Не могла. Это закон, Хорт. Деньги, заработанные на планете-колонии, должны вкладываться в развитие колонии, до тех пор пока ей не будет присвоен официальный статус. Это защищает нас от эксплуатации со стороны. — Она будто выплюнула это слово. — А пока мы провинциальная колония, использование сомека строго-настрого запрещено. Нас жизни лишают!

— Находятся такие люди, которые не желают Спать долгие годы ради нескольких лишних лет молодости, — ответил доктор Хорт.

— Таких людей лечить надо. В вашей же лечебнице, — возразила она, и он почти был с этим согласен. Вечная жизнь как-то не привлекала его. Спать целую жизнь казалось ему пустой тратой времени. Но он прекрасно знал закон. Он знал, что большинство из тех, кто выбирает колонию, либо абсолютно отчаялись в жизни, либо непроходимо тупы. Одаренные, богатые и подающие надежды стараются держаться поближе к сомеку.

— Мало того, — продолжала она, — мой чертов муженек составил официальный акт, закрепляющий порядок наследования земли и всего его состояния без права отчуждения. Если б я все-таки решилась покинуть Пампасы, мне пришлось бы улетать отсюда чуть ли не голышом.

— О!

— Вот я и застряла здесь, надеялась, что, когда сын подрастет, мы вместе что-нибудь придумаем, найдем какой-нибудь способ вырваться…

— И если б не сын, все деньги перешли бы к вам, без всякого акта. Тогда бы вы смогли продать земли какому-нибудь иномирянину и улететь.

Она кивнула и снова разрыдалась.

— Неудивительно, что вы так ненавидите сына.

— Цепи. Я прикована к этой планете до самой смерти.

А годы текут и отнимают у меня единственное достоинство, которым я обладаю. Мои лицо и фигура превращаются в ничто.

— Вы все еще прекрасны.

— Мне сорок пять лет. Слишком поздно. Даже если я прямо сегодня улечу на Капитолий, уже ничего не поможет. Людям, перешагнувшим рубеж сорока одного года и ни разу не пользовавшимся сомеком, запрещено ложиться в сон. Это закон.

— Я знаю. Ну так…

— Ну так оставайтесь и наслаждайтесь жизнью здесь?

Вот спасибо, доктор. Огромное спасибо. С таким же успехом я могла бы обратиться к священнику.

Она отвернулась от него и пробормотала:

— Надо же такому случиться, чтобы этот мальчишка умер именно сейчас. Сейчас, когда уже слишком поздно. Проклятие, ну почему он не умер хотя бы год назад?

* * *

Линкири бросил последнюю горсть земли на могилу, которую он вырыл для головы и кожи младенца, и прихлопал холмик. Слезы давным-давно высохли; капли, блестевшие на его коже, были потом, проступившим после многочасового труда под палящим солнцем — прокопаться сквозь корни травы оказалось нелегко. Неудивительно, что ваки так неглубоко похоронили кости. Был уже почти полдень, а он только закончил.

Во время работы он заставлял себя воскрешать в памяти детство и юность, вызывая воспоминания, хладнокровно препарируя их и хороня одно за другим в могилке ребенка.

«Тогда, на улице, я не мать убил, я убил Зэд. Мать цела и невредима; он заходила ко мне вчера. Вот почему я бежал из госпиталя; вот почему я решил умереть. Кто-кто, а Зэд заслуживала жить. И кто-кто, а мать заслуживала смерти».

Несколько раз он ощущал нестерпимое желание свернуться в комочек и куда-нибудь спрятаться, укрыться в прохладной тени густой травы, забыть о случившемся и снова почувствовать себя пятилетним мальчиком. Но он упорно отгонял этот соблазн, упорно вспоминал факты, перебирал по косточкам историю своей жизни, а затем зарывал ее в землю.

«Ты, дитя, — думал он. — Я есть ты. Я пришел сюда прошлой ночью, чтобы умереть в траве, чтобы быть съеденным заживо, чтобы отдать кровь кровососам. Так все и случилось; ваки пожрали мою плоть, и теперь я покоюсь в земле.

Я тот, кто похоронил тебя, дитя, я тот, кем ты могло бы стать. Я человек без прошлого; у меня есть только будущее.

Я начинаю жить заново, забыв мать, забыв кровь, обагрившую мои руки, отвергнутый собственный племенем и не принятый чужаками. Теперь мне суждено жить среди чужих людей, зато мою душу не будет тяготить прошлое. Я стану тобой, а следовательно, я обрету свободу».

Он стряхнул с рук грязь и поднялся. Обожженная солнцем спина горела, но он не обращал внимания. Из яиц кровососов, отложенных на стеблях травы, уже вылуплялись личинки, и новорожденные кровососы с аппетитом поедали друг друга — выживет всего несколько тысяч жучков, вскормленных плотью собратьев. Линк не стал проводить очевидных параллелей — он просто повернулся и направился обратно к городу.

Обойдя стороной ворота, он вскарабкался на забор. Электрический удар прошил его насквозь, когда он ухватился за верхнюю проволоку. Перебравшись через стену и подождав, пока умолкнут сирены, он побрел к госпиталю.

Доктор Хорт сидел в кабинете один. Перед ним стоял поднос с принесенным Грэмом обедом. Как всегда обедал он уже под вечер. Кто-то постучался в дверь. Он открыл, и в комнату вошел Линкири.

Хорт был удивлен, однако, будучи настоящим профессионалом, не показал удивления. Вместо этого он с безразличным видом следил за Линкири. Тот подошел к стулу, сел и со вздохом облегчения откинулся на спинку.

— Добро пожаловать. Рад тебя видеть целым и невредимым, — сказал Хорт.

— Надеюсь, я не причинил вам особых хлопот, — ответил Линкири.

— Как прошла ночь на равнине?

Линкири окинул взглядом свои царапины и струпья:

— Больно. Но полезно.

Секундное молчание. Хорт продолжал жевать.

— Доктор Хорт, сейчас я владею собой. Я знаю, что моя мать жива. Я знаю, что я убил Зэд. Также мне известно, что я был не в себе, когда душил ее. Я понял и принял все это.

Хорт кивнул.

— Доктор, я могу поклясться, что с головой у меня сейчас все в порядке. Я начал смотреть на мир так же, как и большинство людей, ко мне вернулась дееспособность. За исключением одного «но».

— Какого же?

— Я Линкири Дэйнол, и когда станет известно, что я могу выносить вполне разумные и осознанные решения, на мои плечи лягут заботы о внушительном состоянии и гигантском бизнесе, обеспечивающем работу большей части населения Пампасов. Мне придется жить в неком доме, расположенном в этом городе. А в доме этом вместе со мной будет жить моя мать.

— Ага.

— Доктор, мой разум не вынесет и пятнадцати минут ее общества. Я не могу жить с ней.

— Она несколько изменилась, — возразил доктор Хорт. — Я даже начал немножко понимать ее.

— Я провел с ней всю свою жизнь, у меня было достаточно времени, чтобы понять и узнать ее. Она никогда не изменится, доктор Хорт. Однако в данном случае куда более важно то, что я никогда не изменюсь, живя рядом с ней.

Хорт глубоко вздохнул и откинулся на спинку кресла:

— Что с тобой случилось там, на равнине?

Линкири криво улыбнулся:

— Я умер и похоронил себя. Я не могу вернуться к прежней жизни. И если мне придется провести остаток жизни в этом заведении, корча из себя сумасшедшего, я с легкостью пойду на это. К матери я не вернусь. Если я сделаю это, мне придется как-то уживаться со всем тем, что я ненавидел все эти годы и ненавижу до сих пор. Мне придется жить с сознанием, что я убил единственного человека, которого когда-либо любил. Не самое приятное воспоминание. Мой разум не относится к тем вещам, за которые следует цепляться до последнего.

Доктор Хорт снова кивнул.

Послышался стук в дверь. Линк выпрямился.

— Кто там? — спросил Хорт.

— Это я. Миссис Дэйнол.

Линкири резко поднялся и отошел к дальней стене кабинета, подальше от двери.

— Я занят, миссис Дэйнол.

Даже толстая дверь не заглушала визгливой скрипучести ее голоса:

— Мне сказали, Линкири вернулся. Кроме того, я только что слышала, как вы там с ним говорили о чем-то.

— Оставьте нас, миссис Дэйнол, — сказал доктор Хорт. — Я дам вам знать, когда вы сможете повидаться с сыном.

— Я увижусь с ним немедленно. У меня есть приказная записка, в которой говорится, что я имею право с ним встречаться. Я получила ее сегодня днем, в суде. Я хочу повидаться с ним.

Хорт обернулся к Линкири:

— Предусмотрительная баба, а?

Линка била мелкая дрожь:

— Если она войдет, я убью ее.

— Хорошо, миссис Дэйнол. Одну секундочку.

— Нет! — выкрикнул Линкири, судорожно дергаясь и царапая стену, как будто пытаясь пролезть сквозь нее.

— Спокойно, Линк, — прошептал Хорт. — Я не подпущу ее к тебе.

Хорт открыл стенной шкаф — Линкири было кинулся внутрь, но Хорт остановил его:

— Нет, Линк, погоди.

Хорт снял с вешалки запасной костюм и чистую рубашку. Костюм, представлявший собой сшитые вместе брюки и пиджак, был немного великоват Линкири, но лишь самую малость. В принципе, сидел он нормально, и Линкири выглядел в нем приличным человеком.

— Я не знаю, что вы тянете время и чего надеетесь этим добиться, доктор Хорт, я все равно увижусь с сыном, — бушевала миссис Дэйнол. — Если через три минуты вы не откроете, я вызову полицию!

— Терпение, миссис Дэйнол, — прокричал в ответ Хорт. — Еще секундочка, и ваш сын будет готов увидеть вас.

— Чушь! Мой сын всегда рад встрече со мной!

Линкири весь дрожал. Хорт обнял юношу и крепко встряхнул его.

— Держись, — прошептал он.

— Попытаюсь, — проклацал зубами Линк, глаза его были выпучены от страха.

Хорт сунул руку в напоясную сумку, вытащил удостоверение личности и кредитную карточку и сунул Линку.

— Я постараюсь подольше не сообщать о пропаже, чтобы ты успел сесть на корабль и улететь с этой планеты ко всем чертям.

— На корабль?

— Да, лети на Капитолий. Там ты устроишься без проблем. Даже без кредитки в кармане. Таким, как ты, там всегда найдется место.

— Враки это все, и вы прекрасно это знаете, — фыркнул Линк.

— Верно. Но даже если тебя отошлют назад, когда ты вернешься, мать твоя будет давным-давно лежать в могиле.

Линкири кивнул.

— Вот тебе пульт управления дверью. Когда я скажу, нажмешь на эту кнопку.

— Нет.

— Открой дверь и впусти ее. Я постараюсь задержать ее, а ты тем временем выскочишь из кабинета и запрешь нас снаружи. Иначе как через дверь, отсюда не выбраться, а второй пульт имеется только у Грэма. Передашь ему эту записку, он сделает все, что нужно. — Хорт быстренько нацарапал коротенькое посланьице. — Он поможет тебе, потому что ненавидит твою мать почти так же, как и я.

Конечно, настоящему психологу негоже говорить такие вещи, но, откровенно говоря, мне плевать.

Линкири взял клочок бумаги, пульт и, встав за дверью, прижался спиной к стене.

— Доктор, — спросил он, — а что вам за это будет?

— Нагоняй, какого свет не видывал, — ответил Хорт. — Но сместить меня имеет право лишь объединенный конгресс врачей — а эти люди сумеют совладать с миссис Дэйнол.

— Совладать?

— Видишь ли, Линк, ей нужна помощь.

Линк улыбнулся — и удивился себе, ведь это была первая улыбка за долгие месяцы. Впервые он улыбнулся с тех пор, как… С тех пор, как умерла Зэд.

Он коснулся кнопки.

Дверь плавно отворилась, и в комнату влетела миссис Дэйнол.

— Я так и знала, что этот довод подействует на вас, — изрекла она. И сразу почуяла что-то неладное. Она крутанулась на месте, но Линк уже выскочил из-за двери и так быстро захлопнул ее, что сам чуть не застрял, придавленный створкой. Мать что-то орала и барабанила кулаками по обшивке. Линк вручил записку Грэму, тот прочитал ее, внимательно посмотрел на юношу и кивнул.

— Только шевели копытами, парень, — сказал он. — То, что мы сейчас творим, некоторыми судьями расценивается как преступление. Это называется «похищение детей».

Линкири положил пульт на стол и побежал по коридору.

Он лежал в пассажирском отделении космического корабля. Голова слегка кружилась; как ему объяснили, человек, впервые подвергающийся сканированию, всегда испытывает легкое головокружение. Сигналы мозга, содержащие в себе его воспоминания, его личность, были переписаны на кассету, запертую в сейфе корабля. И сейчас он лежал на столе и ждал, когда ему введут сомек. Когда он проснется, уже на Капитолии, воспоминания будут перенесены обратно в мозг, и он будет помнить только то, что случилось с ним непосредственно до момента сканирования. А эти мгновения между сканированием и уколом будут безвозвратно потеряны для него.

Вот почему он снова вспоминал того младенца, чье теплое тельце он сжимал в объятиях. Вот почему он жалел, что не спас его, не защитил, не сберег.

Ничего, теперь я живу за него.

Черта с два. Я живу за себя.

Пришли люди и вогнали ему в ягодицу иглу. В жилы его ворвался не холодный поток смерти, но жгучий жар жизни.

И когда огненная агония сомека захватила все тело, он свернулся на столе в клубок и выкрикнул:

— Мама! Я люблю тебя!

Что мы будем делать завтра?

Из всех жителей Капитолия только Матери дозволялось просыпаться в собственной постели, в постели, которую восемь сотен лет назад она делила с Селвоком Грэем. Она не знала, что настоящая постель превратилась в пыль много столетий назад; ложе постоянно обновлялось и реставрировалось, вплоть до мельчайших царапинок на спинке, чтобы она могла проснуться и пару-другую мгновений понежиться в одиночестве, вспоминая прошлое.

Рядом с ней не сновали переговаривающиеся друг с другом служащие Зал. Ее не торопили, не подгоняли. Из всех жителей Капитолия только Мать получала особую комбинацию лекарств, которая делала пробуждение особенно приятным и желанным — так что на каждое ее пробуждение расходовалась сумма, равняющаяся стоимости целого корабля-колонии.

Она потянулась в постели, тело ее, практически не постаревшее, овевал прохладный ветерок. «Сколько же мне лет? — подумала она и решила, что ей, наверное, под сорок. — Я еще в самом расцвете», — сказала она самой себе и раздвинула ноги, коснувшись пятками обеих сторон кровати.

Она провела руками по обнаженному животику. Он уже начал терять свою форму и был далеко не так упруг, как в тот день, когда Селвок заехал в гости к Джерри Кроуву и между делом соблазнил его пятнадцатилетнюю внучку. Хотя кто кого соблазнил? Селвок об этом так и не узнал — ведь это Мать выбрала его. Он должен был стать человеком, который исполнит то, чего не мог добиться ни ее дед, который был слишком добр, ни отец, который был слишком слаб. Речь шла о покорении и объединении человеческой расы.

«Это была моя мечта, — произнесла она про себя. — Моя мечта, и Селвок должен был исполнить ее. Он развязал дюжины межпланетных войн, флоты под его командованием сновали во всех направлениях, но за всем этим стояла я, именно я приводила шестеренки в движение, по мановению моей руки сжигались космические корабли, флотилии разлетались во все концы галактики. Подкупом, шантажом и убийствами я добыла деньги».

Но в день, когда Селвок уже торжествовал победу, какая-то русская сволочь пристрелила его из какого-то жалкого пистолетика, и Мать осталась одна.

Она лежала на кровати и вспоминала, как его рука гладила ее плоть, такая жесткая и в то же время нежная. Она скучала по нему. Правда, ей он был уже не нужен. Ибо теперь она правила вселенной, и любое, даже самое безумное ее пожелание тотчас же исполнялось.

* * *

Дент Харбок сидел у пульта управления и следил за монитором. Мать нежилась в постели. «Вот бы пустить это представление по головидению! — подумал он. — Спустя час на всех планетах вспыхнула бы всеобщая революция. А может, и нет. Может быть, о ней и в самом деле думают, как о…, как там Наб назвал ее?… как о Матери-Земле, как о богине плодородия. Если ж она такая плодородная, почему у нее нет детей?»

В комнату вошел Наб:

— Ну что, как там старая сучка поживает?

— Мечтает о хорошем самце. Слушай, а почему у нее нет детей?

— Ты веришь в Бога? Вот и поблагодари Его за это. Так спокойнее. Вся власть во вселенной сосредоточена в руках одной-единственной женщины, которую мы должны будить ровно на один день раз в пять лет. Ни тебе семейных раздоров. Ни войн за право наследования. И никто не указывает правительству, что делать.

Дент рассмеялся.

— Давай, заводи шарманку. Нам предстоит нелегкий денек.

* * *

Зазвучала музыка, и Мать невольно вздрогнула. А, да.

Время. Быть Императрицей — это вовсе не означает, что все время ты будешь утопать в роскоши и предаваться приятным воспоминаниям. Как на императрицу, на тебя падает огромная ответственность. Ты должна исполнять свои обязанности.

«С тех пор как власть очутилась в моих руках, я что-то разленилась, — подумала она. — Но я должна следить за тем, чтобы шестеренки не останавливались. Я должна знать, что происходит».

Она встала и накинула на плечи простую тунику, которую носила всегда.

* * *

— И что, она действительно собирается это носить?

— Такая была мода, когда она пришла к власти. Закоренелые Спящие все так ходят — это позволяет им выделяться из толпы и сразу отличать друг друга.

— Но, Наб, она похожа на какой-то реликт периода плейстоцена.

— Зато она счастлива и довольна собой. Мы же не хотим, чтобы она сердилась.

* * *

Первым в расписании стояло знакомство с донесениями различных кабинетов. Министры должны были собственноручно составлять отчеты, а новые министры, назначенные уже после того, как она заснула, должны были предстать перед ней для личного собеседования. Так, первыми идут министр космического флота, министр наземных войск и министр, отвечающий за мирные отношения между планетами. Из их отчетов она и узнала о войне.

— Ну и с кем мы теперь воюем? — поинтересовалась она.

— Ни с кем, — невинно пожал плечами министр наземных войск.

— Ваш бюджет, сэр, удвоился, и число новобранцев увеличилось в два раза по сравнению с тем, что было вчера.

Чересчур много перемен для пяти лет. Только не надо вешать мне лапшу на уши, заливая об инфляции. С кем, мои дорогие друзья, мы воюем?

Они переглянулись, бешенство сквозило в их взглядах.

Огонь на себя принял министр флота:

— Мы не хотели беспокоить вас подобной мелочью. Так, обыкновенный пограничный конфликт. Пару лет назад восстал губернатор Седуэя, ему удалось заручиться кое-какой поддержкой. Максимум через два года все придет в норму.

— Да, отличный из вас министр, — фыркнула она. — Интересно, как вы собираетесь за два года справиться с конфликтом, если даже на наших кораблях лететь дотуда минимум лет двадцать — тридцать?

Министру флота сказать было нечего. Тогда вступил министр наземных войск:

— Мы имели в виду, что восстание будет подавлено спустя два года после того, как на место прибудут наши суда.

— Пограничный конфликт, говорите? Зачем тогда удваивать армию?

— Ну, она была очень маленькой…

— Я покорила — мой муж покорил всю известную галактику с десятой частью тех солдат, что у вас, сэр, имеются. И наша армия считалась огромной. Мне кажется, вы мне лжете, джентльмены. Я думаю, вы пытаетесь что-то скрыть от меня. Война наверняка куда более серьезна, чем вы говорите.

Они запротестовали. Но даже их невозмутимые лица, испытавшие на себе все новинки пластической хирургии, не смогли обмануть ее.

* * *

Наб расхохотался:

— Говорил же им, только не врите ей. Все почему-то думают, что стареющую женщину, большую часть времени проводящую во сне, ничего не стоит перехитрить, но эта сучка чертовски умна. Спорим на пятерку, что она их выгонит.

— Разве она это может?

— Может. И непременно сделает. Это единственная власть, которой она обладает. И дураки, считающие, что справятся с отчетами и без моего совета, всегда кончают тем, что вылетают с работы.

Дент выглядел озадаченным.

— Но, Наб, если она их все-таки уволит, они же могут никуда не уходить, а посылать отчитываться своего помощника…

— Да, как-то раз один министр попробовал провернуть такую авантюру. Это случилось еще до твоего рождения, мальчик мой. Задав всего три вопроса, она поняла, что этот помощник не привык отдавать приказы, а спустя еще три вопроса разоблачила министра. Она приказала доставить беднягу, что пытался обмануть ее, к себе в кабинет и, обвинив министра и помощника в предательстве, вынесла приговор — расстрел на месте.

— Ты шутишь.

— Ага, шучу. А чтобы получше растолковать тебе соль шутки, скажу, что после этого ее целых два часа убеждали в том, что ей не стоит лично расстреливать их. Она никак не отступалась, утверждая, что должна лично удостовериться в точном исполнении приговора.

— И что потом?

— Министра и помощника лишили сомека и выслали на какую-то провинциальную планетку.

— Что, им даже не разрешили остаться на Капитолии?

— Она настояла на этом.

— Значит…, значит, она действительно правит вселенной!

— Вот именно.

* * *

Министр колонизации шел последним. Его только что назначили на эту должность, поэтому он был перепуган до смерти. По крайней мере, ему хватило ума последовать советам Наба.

— Доброе утро, — поздоровался он.

— Вы что, хотите произвести на меня впечатление? Терпеть не могу восторженные пожелания доброго утра. Садитесь. Давайте отчет.

Дрожащей рукой он передал отчет. Она быстро пробежала по нему глазами, отмечая наиболее важные места, после чего, изогнув бровь, посмотрела на министра.

— Кто придумал этот идиотизм?

— Ну… — начал было он.

— Что ну?

— Эта программа ведется уже давно…

— Давно?

— Я думал, вам известно о ней. Мои предшественники должны были сообщать о результатах в своих отчетах.

— Мне действительно известно о ней. Уникальный способ ведения войн. Разгромить противника численностью населения. Развитие колоний. Отличный план. Но плоды он начал приносить только сейчас, идиот! Итак, кто это придумал?!

— Я и в самом деле не знаю, — жалобно пролепетал министр.

Она расхохоталась:

— Тоже мне, ценный сотрудник. Не кабинет, а сборище недоумков, а ты самый тупой из всех. Хорошо, тебе кто рассказал об этой программе?

Он заерзал на месте:

— Мой помощник, Мать.

— Имя?

— Дун. Абнер Дун.

— Убирайся с глаз моих долой и передай лорду-канцлеру, что я хочу встретиться с этим Абнером Дуном.

Министр колонизации поднялся и вышел.

Мать осталась сидеть в своем кресле, мрачно оглядывая стены. Она начала терять контроль над ситуацией. Она чувствовала это. В прошлое пробуждение такого не было. Так, кое-какие намеки. А на этот раз ей попытались наврать сразу несколько человек.

Похоже, этим негодяям нужна встряска. «И я хорошенько здесь все перетряхну, — решила она. — Если понадобится, я прободрствую два дня. Или целую неделю». Эта перспектива возбуждала ее. Целых несколько дней бродить по дворцу — весьма привлекательная мысль.

— Приведите мне девочку, — сказала она. — Лет шестнадцати. Я хочу поговорить с кем-нибудь, кто сможет меня понять.

* * *

— Твоя очередь, Ханна, — сказал Дент. Ханна немного нервничала. — Не беспокойся, малышка. Она не извращенка, ничего такого. Просто хочет поговорить. Но помни, что тебе говорил Наб. Только не лгать. Говори правду и только правду.

— Быстрее. Она ждет, — перебил его излияния Наб.

Девушка вышла из операторской и направилась по коридору к двери. Тихонько постучалась.

* * *

— Заходи, — мягко произнесла Мать. — Заходи.

Девочка была очень миленькой, ее рыжие волосы были нежными и длинными, она смешно стеснялась и прятала глаза.

— Подойди сюда, малышка. Как тебя зовут?

— Ханна.

Так завязался разговор. Странный был разговор, в особенности для Ханны, которая всю свою жизнь провела среди детей высшего общества Капитолия. Женщина делилась с ней воспоминаниями, а Ханна не знала, что сказать. Однако довольно быстро она поняла, что говорить, собствен но, ничего и не надо. Надо только слушать и временами поддакивать.

А спустя какое-то время интерес стал непритворным.

Мать представляла собой реликт давно ушедших дней, того необычного времени, когда на Капитолии еще росли деревья, а сама планета называлась Кроув.

— Ты девственница? — поинтересовалась Мать.

Только не лги, вспомнила Ханна.

— Нет.

— Кому ты отдалась?

Какая разница? Все равно она его не знает.

— Одному художнику. Его зовут Фриц.

— Ну и как он?

— Все, что он делает, прекрасно. Его картины продаются…

— Я имею в виду, как он в постели?

Ханна залилась краской:

— Это было всего один раз. Я проявила себя не с лучшей стороны. Он был добр со мной.

— Добр! — презрительно фыркнула Мать. — Добр… В мужчине главное не доброта.

— Не правда, — вспыхнула Ханна.

— Моя дорогая, если мужчина добр, это означает, что он пребывает в плену у собственных чувств. Ты упустила отличную возможность. Я отдала свою девственность Селвоку. Для тебя, девочка, это уже история, но мне кажется, что это случилось вчера. Уже тогда я была расчетливой маленькой стервочкой. Я твердо знала, что тот, кому я отдамся, будет у меня в неоплатном долгу. И когда я увидела Селвока Грэя, то сразу поняла, что именно этому мужчине я хочу принадлежать.

Я заманила его на конную прогулку. Ты никогда не видела лошадей, на Капитолии их больше не осталось, а жаль.

Проехав несколько километров, я попросила его расседлать лошадей. Спустя еще несколько километров я заставила его раздеться и разделась сама. Это ощущение ни с чем не сравнится — мчишься на лошади, а твои обнаженные груди овевает ветер… А потом, до сих пор не могу поверить в это, я пустила лошадь рысью. Мужчины терпеть не могут ездить рысью, даже когда под ними седло, а без седла и без одежды бедный Селвок весь измучился. Тряска чуть не кастрировала его. Но он был слишком горд, чтобы жаловаться.

Лишь крепче вцепился в поводья. Лицо его было белее мела.

Наконец я пожалела его и пустила лошадь во весь опор.

Я словно летела. Мускулы лошади, сокращающиеся у тебя между ногами, похожи на нежные пальцы любовника.

Когда мы наконец остановились, и он, и я были с головы до ног покрыты лошадиным потом, но он так возбудился, что не мог ждать ни секунды. Он взял меня прямо на камне утеса. Тогда на Кроуве еще встречались утесы. Нельзя сказать, что я была шикарна, ведь для меня все было в новинку, но я знала, что делаю. Я так возбудила его, что он даже не заметил моей беспомощности. А своей кровью я залила все вокруг. Он был невероятно нежен со мной. Обратно мы возвращались не торопясь, я не могла оседлать лошадь нормально. Мы отыскали одежду и перед самым домом еще раз занялись любовью. После этого он не мог меня бросить. У него была уйма женщин, но каждый раз он возвращался ко мне.

Этот мир был невероятно далек от Ханны. Она не представляла себе, как это можно оседлать животное, проскакать на нем многие километры по безлюдной равнине, а затем заняться любовью на утесе.

— По-моему, это должно быть очень больно, заниматься любовью на голом камне? Он, наверное, впивается в тело?..

— Чертовски больно. После этого я несколько дней подряд выковыривала крошку из спины, — рассмеялась Мать. — Ты слишком легко отдалась. Могла бы приберечь себя для большего.

Ханна с тоской посмотрела на нее:

— Теперь таких мужчин уже не осталось.

— Ханна, девочка моя, ты сама себя обманываешь. Да таких мужчин вокруг сколько угодно.

Они проговорили еще час, но потом Мать вдруг вспомнила, что у нее еще есть дела, и отослала девочку.

* * *

— Молодец, Ханна. Ты настоящая актриса.

— Все оказалось не так страшно, как я думала, — ответила девушка. — Она мне даже понравилась.

— Ага, очень милая дамочка, — расхохотался Дент.

— Это действительно так, — начала оправдываться Ханна.

Наб пристально посмотрел ей в глаза:

— Своими собственными руками она убила несколько десятков человек. И приговорила к смерти еще сотни и сотни. Это не считая войн.

— Значит, они заслуживали смерти! — рассердилась Ханна.

Наб улыбнулся.

— Да, старая паучиха не разучилась ткать сети. Ловко она тебя поймала. Ладно, не важно. Теперь ты имеешь право пользоваться сомеком, на три года раньше положенного.

Наслаждайся жизнью. Только одной девушке раз в пять лет выпадает возможность встретиться с Матерью. Но рассказывать об этом ты не имеешь права.

— Знаю, — сказала она. И неожиданно расплакалась.

Может быть, потому, что за время разговора успела полюбить Мать. А может, потому, что лошадей на Капитолии больше не осталось, и в первый раз она узнала, что такое любовь, в родительской спальне, когда ее предки ушли к кому-то в гости. У нее словно что-то украли, она не могла отдаться по собственной воле на камнях утеса, омываемая солнечными лучами. Она нарисовала в уме картину утеса.

Представила себя, стоящую на вершине и смотрящую вниз.

Под ней раскинулась глубокая пропасть. Бесконечные метры скалы скрывались в туманной дымке. Она встряхнула головой, прогоняя видение. Утесы остались в далеком прошлом.

* * *

— Значит, вы и есть Абнер Дун.

Он кивнул. Рука его не дрожала. Он твердо смотрел на нее. Глаза, казалось, видели ее насквозь. Она начала испытывать некоторое неудобство. Мать не привыкла к тому, чтобы ее эдак беспардонно рассматривали. Она попыталась внушить себе, что взгляд его полон дружелюбия.

— Насколько я поняла, это именно вы придумали колонизировать планеты прямо у врага за спиной.

— Мне это показалось разумным выходом из положения. Мы положили конец ненужным смертям.

— Враг отступает перед количеством колонизированных планет. Должна сказать, это весьма оригинальная мысль. — Она подперла голову рукой и подумала, почему же ей так не хочется нападать на этого человека. Может быть, потому, что он ей понравился. Но она прекрасно изучила себя, чтобы обмануться этим заманчивым предположением — она не нападала, потому что не была уверена, куда именно ей следует нанести удар. — Скажите мне, Абнер, насколько широко распространилось влияние врага.

— Примерно на одну треть населенных планет, — ответил Дун.

* * *

Дент задохнулся от изумления, затем в бешенстве развернулся к Набу:

— Он сказал ей! Взял и сказал! Лорд-канцлер голову ему оторвет.

— Никто ему ничего отрывать не будет. Не знаю, как ему это удалось, но он и эта девчонка, Ханна, — они сумели понять ее. Правило одно: будь точен, даже когда лжешь.

— Но он все испортит!

— Нет, Дент. Испортили все другие министры. Зачем же ему тонуть вместе с ними? Этот тип оказался изворотливее, чем я думал.

* * *

Она продержала Дуна целых пятнадцать минут — неслыханно, даже настоящие министры, и те редко когда удостаивались столь длительной беседы. За дверью лорд-канцлер сходил с ума от беспокойства.

— Мистер Дун, вы невероятно маленького роста, вас это не беспокоит?

Наконец-то этот Дун был захвачен врасплох, и она порадовалась своей маленькой победе.

— Маленького роста? — переспросил он. — Да, вообще-то я невысок. Но эта область мне неподвластна, поэтому я даже не думаю об этом.

— А что вам подвластно?

— Одна из секций министерства колонизации, отвечающая за пункт приписки колонистов, — отрапортовался он.

— Но это же далеко не полный перечень ваших возможностей, мистер Дун, я не ошиблась? — рассмеялась она.

Он по-птичьи склонил голову набок:

— Вы действительно хотите, чтобы я ответил на этот вопрос?

— О да, мистер Дун. И я с нетерпением жду ответа.

— Только я не отвечу, Мать. Во всяком случае, не буду отвечать здесь, в этой зале.

— Почему же?

— Потому, что в специальной комнатке сидят двое человек, которые прослушивают весь наш разговор и записывают на камеру все наши действия. Я смогу говорить откровенно, только когда мы останемся наедине.

— Я запрещу им подслушивать.

Дун улыбнулся.

— А, понимаю. Может, я и правлю Империей, но не всегда моим приказам следуют, это вы хотите сказать? Ладно, посмотрим. Покажите-ка мне эту комнатку.

Дун поднялся и вышел, она последовала за ним.

* * *

— Наб, Наб! Он ведет ее прямо сюда! Что нам делать?

— Веди себя естественно, Дент. И постарайся не наблевать на петлекамеру.

Дверь распахнулась, и Дун, отступив в сторону, пропустил Мать в комнату.

— День добрый, джентльмены, — кивнула она.

— Добрый день, Мать. Меня зовут Наб, а эта перетрусившая тварь в углу — мой помощник, Дент.

— Так вот, значит, кто меня слушает и исполняет каждое мое пожелание.

— Стараемся. — Наб был сама уверенность.

— Мониторы. Телевидение! Надо же, как необычно!

— Мы решили, что петлекамеры здесь несколько неуместны.

— Дерьмо собачье, Наб, — мило проворковала Мать. — Вон одна из петлекамер.

— Это специально для записи исторических моментов.

Никто не просматривает эти петли.

— Что ж, я рада, что наконец узнала, насколько внимательно за мной следят. Впредь во время утреннего туалета постараюсь быть поосторожнее. — Она повернулась к Дуну. — Что вы можете предложить? У меня такое впечатление, что, очутись мы сейчас в лесу, за нами будут следить птицы и шпионить деревья.

— Ну, на самом деле, — произнес Дун, — есть у меня одно местечко. Самый настоящий лес с живыми птицами и настоящими деревьями. Единственный на всем Кроуве.

— Что, птицы и вправду живые? — поразилась она.

— Живехонькие, так что, когда будете там, остерегайтесь сюрпризов сверху. И смотрите под ноги.

— Ну так что же вы?! Отведите меня туда! — срывающимся от нетерпения голосом проговорила она. И повернулась к Набу с Дентом. — А вы двое пока демонтируйте эту петлекамеру. Можете подслушивать, подсматривайте на здоровье, но никакой записи. Поняли меня?

— К вашему возвращению все будет исполнено, — вытянулся в струнку Наб.

— Наб, вы ж даже пальцем не шевельнете, — фыркнула она. — Вы что, думаете, я дура?

И вышла в услужливо распахнутую Дуном дверь.

Когда дверь захлопнулась, Дент опрометью бросился к корзине для мусора и склонился над нею в три погибели.

Наб бесстрастно наблюдал за ним.

— Эх, Дент, ничему-то ты не научился. Нашел, понимаешь, кого бояться.

Дент только покачал головой и вытер губы. Желудочная кислота огнем ела рот и горло.

— Пойди, позови технарей. Мы должны перенести камеру в другое место. Да, и высверлите пару дырок в стенах, пускай ими займутся рабочие. Надо создать впечатление, будто лазеры все убраны. И побыстрее, мальчик мой!

У двери Дент остановился.

— А что будет с этим Дуном?

— Ничего. Он понравился Матери. Мы будем использовать его каждый раз, когда потребуется привести ее в хорошее настроение. Этот человек пустое место.

* * *

Мать замечала, как поднимается настроение Дуна, когда, окруженные толпой телохранителей, они следовали по коридорам, которые загодя специально расчистили для них.

Наконец они остановились у какой-то двери, и Дун приказал Маменькиным Сынкам пойти пока где-нибудь погулять.

— Это должно быть здорово, Дун, — сказала Мать. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, как это здорово.

— Да, идти стоило. Хотя, наверное, в детстве вы забредали куда дальше, — ответил он.

— О, я убегала за многие километры от дома, — мечтательно улыбнулась она. — Какое чудесное слово. Услышав его, словно наяву вспоминаешь, как когда-то носилась по холмам вверх-вниз. Слово, которое таит в себе путешествие.

Километры. Покажите мне наконец это место, где птицы поют на деревьях.

И Дун открыл дверь.

Она быстро вошла, затем шаг ее замедлился, и вот она остановилась. Помедлив в нерешительности, она медленно пошла между деревьев, скинула туфли и зарылась пальцами ног в траву и влажную почву. Мимо порхнула птичка. Ветерок играл ее волосами. Она расхохоталась.

Продолжая смеяться, она прислонилась к дереву, провела руками по коре, сползла по стволу и уселась прямо на траву. Над ее головой ярко светило солнце.

— Как вам это удалось? Где вы откопали этот клочок земли? Последний раз я ходила босиком по земле, когда мне было двадцать, и было это в одном из последних парков Капитолия.

— Это все ненастоящее, — ответил Дун. — Вернее, не все. Деревья, птицы, трава — они настоящие, но небо — это купол, а солнце — всего лишь иллюзия. Хотя вы можете обгореть.

— На солнце я покрывалась веснушками. Но при этом всегда говорила: «К черту веснушки, я поклоняюсь солнцу!»

— Понимаю, — кивнул Дун. — Остальным я говорю, что здесь воссоздано одно местечко на планете Сад. Там давным-давно не принимают иммигрантов, а промышленность сведена к минимуму. Но вы-то знаете, что это такое на самом деле.

— Кроув, — произнесла она. — Мир моего деда! Такой была эта планета до того, как ее заковали в металл. Сталь опоясала ее, подобно громадному поясу целомудрия, навсегда изгнав отсюда жизнь. О Дун, я дам вам все, что пожелаете, только позвольте мне приходить сюда. Вы получите все, что угодно, если в каждое пробуждение я буду проводить здесь по несколько часов!

— Я буду рад принимать вас здесь. Но, надеюсь, вы понимаете, что это означает.

— Вы же все равно чего-то добиваетесь от меня, — парировала она.

— Хотите искупаться? — улыбнулся он.

— Здесь есть вода?

— Озеро. С кристально чистой водой. Правда, немного холодноватой.

— Где?!

Он провел ее к озеру. Она без малейших колебаний сбросила одежду и нырнула. Дун нагнал ее посредине озера, она плыла на спине, любуясь проплывающим по небу облаком.

— Наверное, я умерла, — сказала она. — И очутилась в раю.

— Вы верующая? — удивился Дун.

— Да. Но верующая в себя. Каждый человек создает свой собственный рай. И насколько я вижу, Дун, ваш рай удался на славу. Ну, Дун, должна вам сказать, вы мне понравились. Все остальные, с кем я переговорила сегодня, полные задницы.

— Я не стремлюсь к вершинам власти.

Она усмехнулась и, взмахнув руками, перевернулась. Дун качался на спине рядом с ней, и слова смешивались с шумом воды, плескающейся вокруг них.

— А теперь полный перечень, мистер Дун, — сказала она.

— Ну, — начал он, — как я уже говорил, мне принадлежит один из отделов министерства колонизации.

— Дальше.

— А также все остальные отделы министерства. Плюс все остальные министерства.

— Все до единого? — спросила она.

— В большей или меньшей степени. Хотя этого никто не знает. Я просто владею людьми, которые владеют теми, кто управляет этими министерствами. Так что неотложных дел у меня не так уж и много.

— Умный ход. Пускай себе думают, что свободны. А дальше?

— Дальше?

— Ну, дальнейший список.

— Это все. Министерства. А уже министерства управляют всем остальным.

— Не всем. Сомек в их компетенцию не входит, — поправила она.

— Ах да, независимый, недостижимый институт. Одна лишь Мать имеет право устанавливать правила в Сонных Залах.

— Но вы и им завладели, не так ли?

— Вообще-то сомек был моей первой целью. Он позволил мне решать, кого и когда будить. Очень полезный рычаг. Кроме того, теперь я могу избавляться от нежелательных мне людей. Если они слабы, я перевожу их на самые нижние уровни сомека, и они быстро умирают. Или наоборот, закидываю на самый верх — это если они достаточно сильны. Таким образом, они не вертятся у меня под ногами.

— Так, значит, это вы правите империей?

— Верно, — ответил Дун.

— И вы привели меня сюда, чтобы убить?

Плеснув водой, Дун перевернулся на живот.

— Надеюсь, на самом деле вы так не думаете? — с тревогой спросил он. — Я бы никогда не осмелился поднять на вас руку, никогда. Я слишком вами восхищаюсь. Я построил свою жизнь на примере вашей. Вы ведь с самого начала управляли империей, тогда как все думали, что настоящий император — ваш муж, Селвок, этот озабоченный самец.

— Ну, от самца в нем было не так уж и много, — возразила Мать. — Во всяком случае, ребенка он так и не зачал.

— Именно, Мать. Поэтому вы единственная, кто может остановить меня. И я знал, что рано или поздно вы поймете, кто я такой и к чему я иду. Я с нетерпением ждал этой встречи.

— Неужели? К сожалению, для меня она явилась полным сюрпризом.

— Ну да? — Дун кролем поплыл к берегу и вылез из воды. Немного погодя Мать последовала за ним. Выйдя на берег, она обнаружила его лежащим в траве.

— Вы правы, — призналась она. — Я давно ждала встречи с вами. С тем вором, который отнимет у меня все, что я имею.

— Не все, — поправил ее Дун. — И я не вор. Всего лишь наследник.

— Я намереваюсь жить вечно, — сказала она.

— Если все пойдет, как я планирую, ваша мечта осуществится.

— Но вам же не просто нужна моя империя, Дун. Вы не хотите просто наследовать.

— Можете считать это трамплином. Если б вы не построили эту империю, мне бы пришлось строить все самому.

А так как империя уже построена, я должен буду разрушить ее и на ее останках возвести что-нибудь лучшее, более надежное, чем это.

— Более надежное, чем эта империя? — удивилась она.

— Неужели вы не чувствуете запах разложения, витающий в воздухе? На этой планете нет ничего живого. Все мертво, все бесследно сгинуло. Люди. Атмосфера, камень.

И вся Империя такая. Я собираюсь поддать ей жару.

— Поддать жару! — хихикнула она. — Так говорили старики, когда я была еще совсем маленькой!

— Я изучаю прошлое, — сказал Дун. — Прошлое будет в новинку в этом мире. Вы великая женщина. Вы создали прекрасную империю.

Она была счастлива. Солнечные лучи грели ее спину впервые за десятки лет (на самом-то деле с тех пор прошли века, но она все это время проспала и даже не заметила этого); она купалась в чистой воде; кроме того, она познакомилась с человеком, который, может быть, очень может быть, способен сравниться с ней.

— Чего вы хотите от меня? Сделать вас лордом-канцлером? Выйти за вас замуж?

Дун отрицательно помотал головой, отвергая предложенное:

— Дослушайте меня до конца. Не препятствуйте мне.

Не давите на меня. Мне нужно еще несколько столетий, и тогда все рухнет.

— И все-таки я еще могу остановить вас, — заметила она.

— Знаю, — ответил он. — Но прошу вас не делать этого.

Вас никто не мог остановить. Я хочу, чтобы вы позволили мне испытать собственные силы.

— Договорились. Но вы тоже должны кое-что пообещать мне.

— Что же?

— Когда вы исполните задуманное и все — как вы сказали — рухнет, возьмите меня с собой.

— Вы серьезно?

— В той вселенной, которую вы собираетесь построить, нет места Матери, Абнер.

— Но, может быть, там найдется местечко для Рэйчел Кроув?

Имя прозвучало, подобно раскату грома. Никто не называл ее по имени с тех пор…, с тех пор как…

Она снова превратилась в девушку, и мужчина, равный ей, лежал рядом. Она потянулась к нему, обвила его тело руками и прошептала:

— Возьми меня с собой. Возьми меня.

Что он и сделал.

Они лежали в траве и смотрели на закат. Она испытывала такое удовлетворение, которого не ведала даже тогда, на утесе планеты Кроув, в тот самый день, когда началась ее карьера покорительницы. Только на этот раз покорили ее, она знала это и была совсем не против.

— Когда я буду просыпаться, — сказала она, — каждый раз ты должен будешь посвящать меня в свои планы.

Ты должен показывать, что ты построил, и все объяснять.

— Хорошо, — согласился он. — Но ты не будешь пытаться исправить сделанное мной.

— Я даже думать об этом не буду. Ведь я нарушу наш Договор.

— А ты не очень хороша в сексе, — сказал Дун.

— Ты тоже, — рассмеялась она. — Да и какого черта?

Кому какое дело?

* * *

Мать вернулась всего за полчаса до своего церемониального появления на Дне Пробуждения Матери, вечеринке, которую устраивало высшее общество Капитолия. Наб рвал и метал.

— Вы только подумайте, сколько беспокойств вы нам причинили!

Она посмотрела на него искоса и нахмурилась:

— Я провела день в хорошей компании. А вы?

Наб бросил взгляд на Дента:

— Боюсь, что не очень.

Дент нервно захихикал.

— Какого черта, парень? — зарычала на него Мать. — Ты что, вообще не умеешь сердиться? Господи, какая скука, когда все вокруг скачут на задних лапках! Ну, вечеринка уже началась? Где мой нынешний наряд?

Принесли платье, и семь женщин помогли ей одеться.

Она с изумлением посмотрела на открытую грудь:

— Что, сейчас такая мода?

Наб покачал головой:

— Скажем так, оно чуть более скромное, чем сейчас принято. Мне показалось, что сегодня вам захочется надеть что-нибудь вроде этого…

— Мне? Скромное? — Она расхохоталась. — О, это лучшее пробуждение из тех, что я помню. Лучшее за долгие-долгие годы, Наб. Ты можешь остаться, но мальчишку уволь.

Найди себе помощника посмышленее. Этот парень — задница. Да, и пришли мне лорда-канцлера.

Вошел канцлер, кланяясь как заведенный и бормоча извинения за неудачные отчеты некоторых министерств.

— Все пытались лгать мне, — сказала она. — Вот и увольте всех до единого. Хотя нет, министра колонизации оставьте. И его помощника. Эти двое произвели на меня впечатление. Их не трогайте. А что касается непосредственно вас, чтобы больше в отчете врак не было. Понятно? Если уж приходится лгать, так делайте это убедительно. А этим россказням даже пятилетний мальчишка не поверил бы.

— Я никогда не осмелюсь лгать вам, Мать.

— Я прекрасно понимаю, что Императрица я всего лишь номинально. Поэтому, мальчик мой, не надо меня опекать.

Лучше проконтролируйте, чтобы отчетов о плохой работе министерств было поменьше. Понятно?

— Все понял.

— А этот помощник министра колонизации, он умный парень. Я хочу, чтобы в следующий раз, когда я проснусь, он был готов к новой встрече со мной. И не вздумайте лишить его работы. Я, конечно, слишком к нему добра, но он мил.

Канцлер кивнул.

— А теперь возьмите меня под руку. Черт с ним, с расписанием. Мы отправляемся на вечеринку.

Наб проводил ее взглядом.

— Я что, действительно уволен? — уточнил Дент.

— Да, юноша. Я же предупреждал тебя. Будь естественным. Жаль. Из тебя мог выйти толк.

— Но что мне теперь делать?

Наб пожал плечами.

— Уволенным самой Матерью работа всегда найдется.

Не беспокойся.

— Я хочу убить ее.

— Почему? Она оказала тебе большую услугу. Теперь тебе не придется смотреть каждый раз, как она из себя корчит невесть что. Сука. Жаль, что она десять лет не Спит.

— Так вы действительно ее ненавидите? — удивился Дент.

— Ненавижу? Думаю, да. — И Наб отвернулся. — Убирайся, Дент. Если она снова увидит тебя здесь, то и меня уволит.

Дент ушел, а Наб подошел к спискам и выбрал еще одного дурака, который обязательно раздразнит Мать. Помощник очень важен. Чем он глупее, тем выгоднее он оттеняет Наба.

«Ненавижу ли я ее?» — подумал Наб.

Он не знал. Помнил только момент ее пробуждения, когда она обнаженная лежит на постели. Тогда он чувствовал отнюдь не ненависть.

* * *

Вечеринка была долгой и занудной, впрочем, как и всегда. Но Мать прекрасно знала, насколько это важно — временами появляться на людях. Ее должны видеть каждое пробуждение, в строго определенный день, иначе когда-нибудь она исчезнет, и никто не заметит ее отсутствия. Поэтому она ходила кругами по залам, знакомилась с девушками, которые только-только начали пользоваться сомеком, отшивала щеголей и хлыщей, которые вечно вертелись вокруг двора, раскланивалась со стариками и старухами, с которыми впервые повстречалась несколько столетий назад, когда они были молодыми.

Она казалась всем эдаким живым укором. Какого бы уровня сомека они ни достигли, как бы высоко ни поднялись, она все равно была выше. И сколько бы столетий они ни прожили, им никогда не увидеть ее стареющей. «Я буду жить вечно», — напомнила она себе.

Но здесь, среди людей, которые искренне верили в важность этой вечеринки, мысль о вечной жизни только угнетала.

— Я устала, — обратилась она к канцлеру. Тот сразу махнул кому-то рукой, и оркестр заиграл какую-то мелодию, пришедшую из седой древности («Она считалась старинной, еще когда я была маленькой», — подумала она), и гости выстроились в шеренги. Около часа она прощалась со всеми, и придворные наконец разошлись.

— Закончилось, — вздохнула она. — Наконец-то. Слава небесам.

И направилась наверх, к себе в комнату. Наверняка рабочие еще стучат там молотками, стараются. Делают вид, якобы демонтируют петлеоборудование. Ее всегда интересовало, неужели они считают, что ее так легко обмануть? И этот Наб, хитрая сволочь. Подлец, конечно, но… С такими лучше всего иметь дело. Ничего, ближайшее время он будет под рукой.

Она опустилась на краешек кровати и принялась расчесывать волосы. Не потому что они спутались, просто у нее было хорошее настроение. Она взглянула на себя в зеркало и с гордостью отметила, что тело ее еще в форме. Еще желанна, хоть уже и не молода. «Подходящая пара для Дуна, — сказала она себе. — Подходящая пара для любого мужика, вот только большинство мужчин в подметки мне не годятся. Я играла в их игры и выигрывала. Даже если моя власть лишь фикция, с этой фикцией следует быть осторожным. А Дун…» Он за нее. Ее сторонник. Ему можно доверять.

Ой, можно ли?

Она лежала на кровати и смотрела на потолок, на фреску, в точности повторяющую одну из тех, что еще много веков назад рассыпались в пыль на планете Земля. Обнаженный мужчина протягивал руку, пытаясь коснуться пальца Бога. Она точно знала, что это Бог, поскольку он был самым ужасным существом, нарисованным на потолке. Это Бог и никто другой. «Вот и я такой была, — подумала она. — Я тоже была творцом. Касанием пальца я оживляла планеты. Теперь меня сменил Дун. Хватит ли во вселенной места нам двоим?»

«Я посторонюсь, — решила она. — Никогда я не посмею угрожать ему. Потому что он может выиграть, и это будет ужасно, но еще более ужасный конец ждет всех нас, если выиграю я. Потому что я ленива, со мной покончено, а он в самом начале пути. Так будем же союзниками, он доверится мне, я доверюсь ему, и тогда я увижу, как во вселенной родится нечто новое. Возможно, более совершенное, чем мое творение».

— Может, и ты надеялся на это? — спросила она бородатого мужика на потолке. — Надеялся, что когда-нибудь кто-то сменит тебя? Или наоборот, каждый раз ты жестоко расправлялся с конкурентами, когда они начинали угрожать твоему величию?

Она вспомнила сказание о людях, которые хотели построить башню и добраться таким образом до звезд. Насколько она помнила, Бог остановил их. «И все-таки мы достали до звезд, но тебя там уже не было. Ты освободил место для нас. Подвинусь и я, уступая место Дуну. Но черт меня подери, я на кусочки его разорву, если он не исполнит данное мне обещание».

* * *

— Сука заснула, Крэйн. Зови служащих.

Новый помощник, а точнее, помощница, нервная девочка, которая долго на этом месте не задержится, вызвала персонал Сонных Зал. Они быстро и очень тихо прошли в комнату, переписали мозг Матери на кассету и ввели ей сомек. Когда Мать заснула, Наб вышел из комнаты.

— Дайте мне кассету, — сказал он. И они беспрекословно вручили ему кассету, поскольку именно он всегда запирал ее в специальное хранилище. Затем служащие вывезли Мать из спальни, дабы уложить ее в специальный гробик в сверхсекретной Сонной Зале, находящейся в противоположной части Капитолия. С надежной охраной вокруг.

Но разум ее находился в руках Наба. По ее виду он понял, что она переспала с Дуном. Что у этого типа на уме, Наб понятия не имел, но она переспала с ним, он ей понравился, и в следующее пробуждение она снова собирается встретиться с ним. Что ж, у Наба в руках ее кассета. Он ведь может случайно уничтожить ее. И когда она проснется, то не будет ничего помнить о происшедшем. Служащим Зал придется довольствоваться старой записью, той, которую они использовали в этот раз.

«Стереть кассету не составит труда», — подумал он и направился к себе в кабинет.

— Иди домой, Крэйн, — сказал он. — Я все закрою.

— Ну и денек, — сказала Крэйн на прощание.

Наб выждал, пока дверь закроется, и отыскал у себя в столе петлестиратель. Он годится и для сомеккассеты. И Наб непременно исполнил бы задуманное, если б не игла, вылетевшая из дула пистолета и убившая его на месте.

Маменькины Сынки вынесли тело и избавились от него, а кассета с записью мозга Матери была помещена в потайной сейф, охраняемый специально отобранными людьми, которые никогда в жизни не посмеют повредить императрице. Дело было закрыто. Но как Абнер Дун узнал о том, что готовится предательство? Этот человек был сущим спрутом, его щупальца проникали повсюду. Вот почему Маменькины Сынки беспрекословно повиновались ему. Он никогда не ошибался.

* * *

Мать вовсе не спала, она слышала легкий гул приборов, когда ее мозг переписывали на ленту. Она просто притворялась, покорно снося все процедуры.

«Сегодня я встретила своего преемника и первого мужчину, с которым изменила Селвоку. Сегодня я уволила всех своих министров, потому что они дураки и обманщики.

Сегодня я снова побывала на Кроуве, снова увидела его былую красу».

Сегодня отличалось от вчера. Отличалось от последних трех недель. От последних восьми месяцев.

Восемь месяцев назад. Всего восемь месяцев назад, всего тысячу лет назад, она решила Спать пять лет кряду и жить лишь один день. Таким образом ей была гарантирована практически вечная жизнь. В тот день, увидев первую морщинку на лице, она поняла, что тоже стареет, как и все остальные. Поэтому она решила прыгнуть через века, лишь изредка наведываясь в настоящее время, чтобы посмотреть, не случилось ли чего-нибудь такого, ради чего стоило жить.

И сегодня это случилось.

«Интересно, что мы будем делать завтра?» — подумалось ей.

Книга III. Сказания Леса Вод

Проходили столетия, Язон Вортинг спал. Дети же его жили — и год от года менялись — на некой странной ферме, расположенной глубоко в Лесу Вод. Некоторые из этих историй были рассказаны в «Хрониках Вортинга», но то был краткий пересказ. Такими они запомнились будущим поколениям. А вот эти сказания целиком.

Ферма Вортинга

Илия стоял в пыли Фермы Вортинга и вытирал с лица струйки горячего пота. Прилипшие к руке комья земли превращались в липкую грязную массу — и сразу становились прежней пылью. Пот на его лице был единственной влагой на этом поле. Илия поднял пустые ведра и побрел к реке.

Это был темный мир, и Западная река вырывалась из самых глубин его, пробиваясь сквозь густую черноту почвы и журча в дремучих лесах. Совсем недавно сначала на западной оконечности реки, а затем и на восточной возникли города, пронзив кров зеленой листвы; то там, то здесь кусочек леса вдруг куда-то пропадал, а на крошечной полянке появлялся домик и поле пшеницы. В других, далеких землях давным-давно существовали большие города, столетиями развивались и шли по пути цивилизации разные народы, но до сих пор эти веяния не касались Леса Вод. От самых Небесных гор и вплоть до раскинувшегося на юге моря Стипока правил лес, и люди, жившие здесь, были бунтарями, отчаянно воюющими с господством местного владыки.

Возникшие города — Хакс и Линкири — казалось, должны были раз и навсегда свергнуть с трона этого заносчивого правителя. Однако в самом сердце мира кто-то неведомый понимал, что решающий бой еще не состоялся, что это будет битва не на жизнь, а на смерть и что лес должен освободиться от людей, чтобы выжить и править вечно.

У леса было одно только оружие, которым он мог сражаться. Зимой земли не коснулось ни единой снежинки, и даже весной Лес Вод не получил желанной небесной влаги.

Корни деревьев уходили на неведомую глубину, где и черпали запасы прошлогодней воды. Корни пшеницы быстры, но так глубоко погружаться они не могли, и зерно обращалось в пыль.

Уровень воды в реке понизился как никогда прежде, да и сама река теперь текла медленно, лениво, а воды ее приобрели густой коричневый цвет. Илия наполнил ведра и, расплескивая воду во все стороны, потащил их на Ферму Вортинга. Дойдя до поля, он остановился. Стебли пшеницы едва только поднялись над землей, а уже чуть ли не почернели на солнце. Лишь кое-где еще виднелись прожилки живого зеленого цвета.

Илия опустил руку в ведро и плеснул воды на стебельки всходов. Капли тут же смешались с пылью, по их поверхности побежала поволока, они перестали блестеть и сгинули без следа. Илия давным-давно оставил бесполезные попытки поливать всходы водой из реки. Даже сотня здоровых мужчин не смогла бы натаскать достаточно воды, чтобы вернуть это поле к жизни. Вода предназначалась Алане, Джону и маленькому Уорину. И Илие. Они нальют ее в котел, повесят над очагом и тщательно прокипятят. Это и будет их ужин — суп, чай, мясная похлебка, в зависимости от того, в какой последовательности опускать в кипящую воду вырытые Аланой в лесу корешки и кусочки мяса убитого Илией зайца. Ферма же не приносила семье ровным счетом ничего.

Но это была Ферма Вортинга, и место Илии было именно здесь.

— Ферма Вортинга, — беспрестанно повторяла его старая бабушка, вгоняя юного Илию в сон, — это самое важное место в мире. Ради этого клочка земли Язон вдохнул в Ледяных Людей жизнь. Мы хранители Фермы Вортинга — в этом наша слава и власть. Если ты оставишь ее, мир погибнет, и ты сам вскоре познаешь темную смерть, из которой никто тебя не пробудит, — сказала бабушка и пристально посмотрела на Илию своими голубыми глазами, чистыми, яркими. Илия поднял на нее такие же голубые глаза и без труда выдержал ее взгляд.

Ни разу в жизни он не отводил глаз. Не отводил их, когда поля зимой покрылись коркой замерзшей коричневой земли и Алана начала бормотать, что зерно, мол, так не вызреет. Смело смотрел вперед, когда весной чернела свежевспаханная земля, а дождей, которые бы напоили жаждущую почву, все не было и не было. Тогда люди попробовали таскать воду из реки. Неделями по десять раз на дню — сначала к реке, затем обратно с тяжелыми, полными ведрами; корни приходилось поливать бережно, осторожно. Наконец на поверхность пробились хрупкие зеленые стебельки. Но в течение целых двух дней этого никто не замечал:

Илия и мальчики выхаживали Алану, которая чуть до смерти не надорвалась, таская тяжеленные ведра. Утром, когда лихорадка, терзающая Алану, немного отступила, Илия вышел из дома и посмотрел на устланное зеленым ковром поле. Тогда-то он и понял, что так или иначе всходы все равно погибнут. Людям не перетаскать на своих плечах того, что должен приносить дождь.

Илия поднял ведра и зашагал прямо по полю. Стебли под его ногами громко хрустели. Там, где он проходил, еще по меньшей мере полчаса висело густое облако пыли — сухим безветренным днем оно медленно оседало обратно на землю.

Подойдя к дому, он заметил, что на поверхности воды в ведрах плавает тоненькая корочка пыли. Он осторожно вычерпал ее ложкой и вылил воду в большой котел, который повесил на огонь.

— А попить можно? — спросил Уорин. Четырехлетний малыш намочил штанишки, и на его попе красовалась огромная грязевая лепешка. — Пить хочется.

Илия ничего не ответил. Отрезая от тушки зайца кусочки мяса, он бросал их в котел.

— Честно, я пить хочу.

«Вода грязная, — подумал Илия. — Подожди, пока не вскипит». Но вслух ничего не произнес. Уорин, так и не дождавшись ответа, пошел на улицу играть. Илия вздохнул.

Его вздох эхом отозвался в противоположном конце комнаты. Он поднял глаза и увидел, что Алана смотрит на него.

Она была уже стара. Лихорадка добавила морщин и побелила еще несколько прядей волос. Теперь ее кожа стала бледной и какой-то иссохшей. Волосы спутались и нечесаными лохмами падали на плечи, на глазах набрякли мешки. Она смотрела на него с тоской. Не отрываясь.

А он смотрел на нее, упорно не отводя глаз. Наконец Алана не выдержала и отвернулась, и Илия смог наконец ответить ей.

— Пока я жив, я этого не допущу, — сказал он.

Она кивнула, снова тяжело вздохнула и опустилась на стул очищать корешки, собранные вчера в лесу. Спина ее была согнута. Илия вспомнил, какой Алана была всего шесть месяцев назад — остроумная, задиристая, иногда даже грубая. Сейчас же Илия мечтал о том, чтобы она подняла на него руку, дала ему пощечину, в общем, тем или иным способом показала, что она еще жива. Но в ней давно не осталось жизни. Кровь ушла вместе с потом, обильно полившим иссохшее поле, чью жажду невозможно было утолить.

Она сморщилась, как прошлогодний фрукт. Илия понятия не имел, почему вдруг он полюбил ее гораздо крепче, гораздо нежнее — сейчас, когда красота навсегда покинула ее. Он протянул руку и ласково провел по ее спине.

Она еле заметно вздрогнула.

Он отнял руку и поднял еще один кусочек мяса, чтобы опустить его в котел. На улице о чем-то громко спорили мальчишки.

Молча он обратился к Алане, и Алана слушала его, но не слышала. «Я не могу покинуть Ферму Вортинга, — сказал он ей. — Я принадлежу этому месту, в юго-западном уголке участка стоит камень, на котором написано, что я не могу просто так взять и уйти. Ты знала об этом, когда решила выйти за меня замуж», — сказал он. И услышал ее ответ, хотя она даже не думала об этом: «Если ты любишь меня, позволь мне жить».

Илия поднялся и вышел на улицу, где дрались его сыновья. Пятилетний Джон повалил Уорина на землю и яростно вжимал голову брата в пыль.

— Давай, пей! — кричал Джон. — Лижи ее!

Илию охватил гнев. Он молча подошел к облаку пыли, в котором барахтались мальчишки. Нагнувшись, он схватил Джона за штаны и поднял высоко в воздух. Мальчик заорал от ужаса, а Уорин, целый и невредимый, тут же вскочил с земли и начал кричать:

— Дай ему, пап! Дай!

Поскольку именно на этом настаивал младший, Илия не смог ударить Джона. Он лишь опустил его на землю, оставив барахтаться в сухой пыли. Также молча он окинул взглядом сыновей: Джон все еще хныкал от страха, а Уорин, с лицом, покрытым коркой грязи, подпрыгивал на месте и отводил душу, издеваясь над братом. Илия ухватил обоих за шкирку и хорошенько встряхнул:

— Значит, так, либо вы заткнетесь немедленно и перестанете распускать руки, либо, черт подери, оба будете у меня жрать пыль, пока не задохнетесь.

Джон и Уорин тут же замолчали и испуганными взглядами проводили отца до двери.

У порога Илия остановился — ему не хотелось возвращаться в дом, но и снаружи делать было нечего. Некрашеное дерево двери начало трескаться и посерело. Одна из досок отличалась от других. Ее приладил муж бабушки, как утверждала та. Это случилось еще в те времена, когда Илия ходил пешком под стол. Сам он этого не помнил. Отступив на пару шагов, он осмотрел дом. Старая постройка. Две комнатушки да пара сараев, крыша выложена соломой и перестилалась уже раз сто, да нет, тысячу, не меньше. Дом был построен так давно, что от первоначальной постройки не осталось ни единой доски, говаривала бабушка.

— А кто его построил? — еще ребенком задал ей вопрос Илия.

— Кто? — расхохотавшись, переспросила она. — А кто по небу разбросал сияющие звезды? Кто заставил солнце крутиться вокруг нас и дарить тепло? Язон, мальчик мой, Язон построил этот дом. Тогда мир был еще совсем юн, и даже самые высокие деревья доходили тебе до пояса, так что, даже не залезая на крышу, ты смог бы увидеть отсюда гору Вод.

Именно рука Язона приковала Илию к Ферме Вортинга. Илия попытался представить себе этого Язона. Бабушка говорила, что у него такие же глаза. Небесно-голубые, как у нее и Илии. Илия рисовал себе мощного великана с выбеленными годами волосами и коричневой от загара кожей; голыми руками он мог сломать дерево и разорвать его пополам, доски для него были что щепки. В детских кошмарах, которые даже сейчас порой возвращались к нему в ночных сумерках, руки Язона хватали Илию за плечи, впиваясь пальцами в плоть, терзали и встряхивали его, а громоподобный голос изрекал: «Эта грязь — сердце твое. Стоит тебе покинуть это место, и тебя ждет ужаснейшая смерть».

На самом деле, руки эти принадлежали вовсе не Язону, а грозный рев был хриплым шепотом бабушки, прозвучавшим в день, когда Илия вознамерился убежать из дому. Он поссорился со своим братом. Большим Питером, и, будучи уже десятилетним, счел, что вовсе не обязан покоряться вечной тирании. Поэтому он отважился на поступок, о котором прежде и не думал. Добежав до края поля, он, ни секунды не колеблясь, ступил в кустарник и вскоре скрылся среди деревьев.

В лесу существует множество тропок. Какие-то проложил олень, какие-то — путешественники, бредущие из Хакса в Линкири или обратно. А некоторые — не тропки вовсе, так, прорехи в густом кустарнике, заводящие в буреломы и лесные дебри. В конце концов, когда солнце уже клонилось к горизонту и лес погрузился во мрак, Илия устал скитаться и заснул.

Разбудили его сильные руки, крепко вцепившиеся в плечи. Спросонья он подпрыгнул на месте и, развернувшись, увидел прямо перед собой лицо бабушки. Кожу ее украшали глубокие царапины, последствия долгих поисков по зарослям колючего кустарника, а голубые глаза так и метали молнии.

Он почувствовал, как внутри поднимается панический страх. Беспрекословно он поднялся и последовал за старухой. Шла она быстро, даже слишком, тем более что было очень темно, а тропинка временами бесследно пропадала.

Однако она без труда находила путь и ни малейшего внимания не обращала на острые сучья, так и метившие в глаза. Наконец лес расступился, и они очутились на краю Фермы Вортинга.

Они подошли к ней с юго-запада, и там бабка показала Илии камень, укрывшийся в густой траве. На нем была вырезана какая-то надпись, но ни бабушка, ни Илия не понимали, что она гласит. На этом самом месте бабушка уперлась руками в плечи Илии и силой заставила его опуститься на колени. После чего сказала:

— Это живой камень, который оставил нам Язон! Он говорит с нами. Он говорит: «Никогда не покидай Ферму Вортинга; иначе умрешь страшной смертью». Эта грязь — твое сердце. Если ты оставишь ее, то умрешь.

Она снова и снова повторяла эти слова, пока Илия не разрыдался от страха и отчаяния. Продолжала повторять то же самое, пока он не затих и не начал повторять за ней слово в слово. В конце концов она замолчала, и он замолчал вместе с ней. Тогда, глядя прямо в его голубые глаза, она произнесла:

— У тебя глаза Язона, Илия, а значит, ты его наследник.

Не Большой Питер, не твой отец и не твоя мать. А ты, именно ты. Как и у меня, у тебя, Илия, есть дар.

— Какой? — тихо спросил Илия.

— У всех он разный.

После этого Илия не раз гадал, какой же дар был у бабушки, однако вскоре после его неудачного бегства она заболела и умерла. Так он и не узнал ответа на свой вопрос.

Может быть, ее дар был связан с умением безошибочно находить верную дорогу в темном лесу? А может, она слышала камень? Ведь Илия-то его не слышал. Спустя десять лет после ее смерти умерли и родители. За все это время он только однажды отлучался с Фермы Вортинга — добрался до ближайшей фермы, где и нашел себе жену, Алану. С тех пор он ни разу не то что не приближался к границам Фермы, но даже и не думал о том, чтобы пересечь их.

Он сам не догадывался, насколько ненавидит Ферму Вортинга. Он думал, что любит ее.

Все это припомнилось ему, пока он смотрел на дверь.

Сыновья все еще следили за его спиной, обеспокоенные долгим молчанием отца. Он так и не пошевелился, пока не открылась дверь и на пороге не появилась Алана. Их глаза встретились, и вдруг до Илии дошло, что в руках она сжимает дорожную котомку. Нахмурив брови, она обогнула его и направилась к мальчикам:

— Давайте, малыши, поднимайтесь. Мы уходим.

Илия остановил ее, резко схватив за руку.

— Уходите?

— Да, подальше отсюда. Ты совсем из ума выжил.

— Никуда вы не пойдете.

— Мы уходим, Илия, и ты нас не остановишь! Мы идем на постоялый двор Большого Питера, где найдут приют мои дети, где найду приют я. А ты можешь оставаться на Ферме Вортинга и гнить вместе с этими сорняками…

Струйка крови вытекла из уголка ее рта, когда он ударил ее. Она лежала на земле, и слезы катились из ее глаз.

«Прости», — молча сказал он. Но она не услышала. Она его никогда не слышала.

Алана медленно поднялась, подхватила котомку и взяла Уорина за руку.

— Пойдемте, Уорин, Джон, мы уходим.

Они зашагали по полю. Илия догнал и взял ее за руку.

Она вырвалась. Тогда он схватил ее за плечи, а пока она боролась, одной рукой обнял за талию и не столько понес, сколько потащил обратно к дому. Сражалась она безмолвно, руки так и мелькали, в большинстве случаев попадая в цель. Наконец он дотащил ее до двери, но к тому времени гнев его перерос в ярость, дралась она больно, и он буквально швырнул ее в дом, Она всем телом ударилась о дверь, та настежь распахнулась, и Алана перевалилась через порог.

Илия переступил через нее, плачущую от боли, и втащил в дом, поддерживая под руки. Стоило ему отпустить ее, как она тут же встала и направилась обратно к двери. Он сбил ее с ног. Она поднялась и пошла к двери. Он ударил ее, и она снова рухнула на землю. На коленях она продолжала ползти, и тогда он пнул ее ногой. Тяжело дыша, но не произнося ни слова, Алана из последних сил выпрямилась и заковыляла к выходу. Тогда Илия закричал и начал избивать ее, пока, окровавленная, она не распростерлась без сил на полу. Изнуренный борьбой, Илия встал рядом на колени, всхлипывая от стыда, боли и любви к ней. Тихим голосом он стал объяснять что-то, на этот раз вслух, но она не слышала. Дышала она прерывисто, затрудненно.

— Мы не можем уйти. Ферма Вортинга — это мы, и если умрет она, умрем и мы, — сказал он и сразу возненавидел произнесенные слова, возненавидел себя самого, эту ферму, этот лес, этот воздух, который не прольет своих слез, пока не пересохнут, навсегда слезы людские. Он отвернулся от жены и посмотрел на дверь.

На пороге стояли оба сына и молча смотрели на него.

Стоило ему подняться и повернуться, как они с расширившимися глазами отпрянули, а когда он подошел к двери, они уже бежали. Пробежав шагов двадцать, они остановились. «Кончайте пялиться на меня», — подумал он, но они не услышали. Он зашел в южный сарай и, встав на чурбан, полез на низенькую крышу. Очутившись на крыше самого дома, он пополз к тяжелой деревянной балке, которая шла посредине хижины. Добравшись до своей цели, он встал, выпрямился во весь рост и оглядел ферму.

Пшеница своим цветом стала похожа на выжженную землю, желтовато-белые поля казались поверхностью неподвижно застывшей реки. Далеко, в юго-западном углу Илия разглядел большой камень. Он повернулся и посмотрел на лес.

Нельзя сказать, что засуха абсолютно не отразилась на деревьях. Иные из них умерли, другие посерели, ожидая близкого конца, но большая часть по-прежнему зеленела, и густая зелень листвы в открытую насмехалась над гибелью Фермы Вортинга. Илия беззвучно выругался, проклиная этот лес. Лес Вод, так он назывался. И не за бесчисленные ручейки и речушки, пронизывающие его. Скорее, за гору Вод, самый высокий пик в мире, который одиноко высился прямо посреди чащобы, в стороне от остальных гор. Хоть этой зимой снега не было совсем, шапка горы Вод все еще белела прошлогодним снегом. Даже если снег вообще больше никогда не выпадет, гора Вод все равно будет упорно держаться за свою воду, закованную в лед.

Илия перевел взгляд немного южнее горы Вод. Там, всего в нескольких милях от Фермы Вортинга, возвышалась громада, которая сразу привлекала взор. Это был настоящий замок, сделанный из свежесрубленного дерева, по крыше его ползали фигурки, видимо, заделывая прорехи. Это была новая гостиница его брата, Большого Питера. «Засуха никак не отразилась на моем братце», — подумал Илия; брат, когда-то покинувший ферму, процветал вовсю, тогда как он, Илия, который остался, терял урожай за урожаем, терял свою семью.

Илия ненавидел своего брата, которому нисколько не повредила засуха, ненавидел деревья Леса Вод, которым засуха тоже была нипочем, ненавидел гору Вод, чьи снега не таяли даже в такую жару. Он опустил глаза и возненавидел пыль, поднимающуюся над остатками пшеницы, возненавидел Ферму, которая приковала его и его семью к этому гиблому месту. Но больше всего он ненавидел тот камень в юго-западном углу, который говорил с бабушкой и сейчас. говорил с ним, хотя Илия его не слышал. Он говорил, что если Илия уйдет, то его ждет страшная участь. Вместе с ним погибнет весь мир, и труды Язона пропадут впустую. И он возненавидел Язона, возжелав, чтобы все созданное им обратилось в прах.

Он снова посмотрел на гору Вод и в яростной ненависти представил себе, как снега поднимаются белым облаком, унося с собой воду, которая столько времени дразнит его. Он представил это облако, пожелал, чтобы оно появилось, приказал ему появиться, и в первый раз молчаливые речи Илии были услышаны. В первую секунду он даже не понял, что это за белая дымка вынырнула вдруг из снегов горы Вод. Но это было облако. Его облако.

Илия представил себе, как оно растет, и приказал облаку расти. Оно выросло. Он приказал, чтобы оно затянуло весь горизонт, чтобы брюхо его почернело от скорого дождя. Так и случилось. Затем он пожелал, чтобы это облако направилось к Ферме Вортинга, чтобы Лес Вод был весь покрыт им.

С запада подул ветер, настоящий, сильный ветер, взъерошивший волосы Илии и вцепившийся в его одежду так, что он даже вынужден был пригнуться. С поля прямо в глаза бросило пригоршню пыли. Когда наконец слезы высохли, он увидел, что все небо от края до края затянуто облаками. Не облаками, черными тучами. Все произошло за пять минут.

Затем, все еще ненавидя эту ферму и этот лес, Илия приказал, чтобы пошел дождь. Гром раздался в небе, словно огромный камень прокатился от горизонта до горизонта. В землю впилась извилистая молния, а за ней еще одна.

Снова гром. Илия приказал молнии ударить прямо в крышу гостиницы брата. Ослепляющая колонна света устремилась из облака к замку, и здание полыхнуло огнем. И тогда Илия почувствовал, как его тела коснулись первые капли дождя.

Эти капли были громадными, тяжелыми, сначала они бесследно скрывались под слоем пыли, поэтому Илии казалось, что, несмотря на дождь, земля все равно остается сухой. Но вскоре пыль осела. Наблюдая за Джоном и Уорином, носящимися по полю и пытающимися поймать ртом капли дождя, Илия увидел, что из-под их ног уже не вылетают клубы пыли. Земля прибилась и спустя несколько минут почернела.

Он окликнул сыновей и велел им идти в дом. С неохотой они потащились под крышу. Только они приблизились к дому, дождь полил сильнее, капли увеличились, а вода начала скапливаться маленькими лужицами. Капли, падающие на их поверхность, поднимали брызги, веером разлетающиеся во все стороны. Шуршание дождя перешло в рев, и даже лес отступил перед ярящейся стихией.

Илия промок до нитки, пряди волос прилипали к лицу, струйки воды текли по телу. Струи дождя хлестали по рукам. Он расхохотался.

С некоторым трудом, пробиваясь сквозь порывы беснующегося ветра и цепляясь за мокрую солому, Илия спустился на землю. Пыль превратилась в непролазную грязь, ноги приходилось рывками вытаскивать из луж. Зайдя далеко в поле, он поднял глаза к облакам, твердые капли оставляли синяки на его лице. На этот раз он приказал дождю превратиться в стену ножей и истребить Лес Вод. Дождь стал единым целым, подобно топору обрушившись на лес.

С деревьев срывалась листва, этот напор сбил с ног самого Илию. Дождь избивал его, грязь засасывала, но он упорно твердил дождю не останавливаться. Одна из громадных капель, попавшая по голове, лишила его сознания.

* * *

Нежные руки коснулись его лица, но каждое касание по-прежнему сопровождалось резкой, короткой болью. Он попытался разлепить веки и обнаружил, что они уже открыты и он смотрит в глаза жены. По лицу ее бежали струйки пота, во взгляде отражалось беспокойство. Он вдруг вспомнил, что произошло между ними за некоторое время до дождя. «Извини», — подумал он, но она не услышала. Поэтому он шевельнул губами и выдавил:

— Алана.

Она прижала пальчик к его рту и тихо промолвила:

— Тс-с.

Он заснул.

Проснулся он на набитом соломой тюфяке. Он лежал на кровати в углу одной из комнат дома. На кухне что-то готовилось. Похлебка, наверное; может быть, та самая, для которой он принес воды. В комнату, сквозь щели в восточной стене, проникали рваные лучи солнца. Утро. Но вчера — или не вчера? — этих дыр еще не было.

Тело его было покрыто синяками и ужасно болело, однако, собравшись с силами, он все-таки поднялся с постели. Отбросив одеяло, он обнаружил, что кто-то его раздел.

Он пошарил по сторонам в поисках одежды. С гримасой боли он нацепил ее на себя и, завязывая тесемки рубахи, покачиваясь, вышел на кухню.

Жена и дети сидели напротив очага, прихлебывая из деревянных мисок дымящееся варево. Их взгляды обратились к нему. Наконец он кивнул, и жена налила ему полную миску. Съев пару ложек, он отставил недоеденную похлебку в сторону и вышел на улицу. Его проводили настороженные глаза домашних.

Ферма Вортинга превратилась в море грязи, громадные, глубокие лужи стояли повсюду. С веток деревьев все еще капало, а соломенная крыша провисла под весом впитавшейся воды. После бури не уцелело ни одного колоска.

Смыло все дочиста, можно было подумать, что здесь отродясь ничего не росло. Поле представляло собой черную, сплошную трясину.

Ферму Вортинга было уже не спасти. Посевное время давным-давно прошло, слишком поздно, чтобы обрабатывать поле по новой. Он наклонился и сунул руку в мягкую хлябь. Грязь доходила аж до локтя; он нашарил пару стеблей пшеницы и вырвал их. Трясина с неохотным хлюпаньем отдала добычу. Покрутив изломанные стебельки в пальцах, он рассеянно начал рвать их на кусочки.

Он поднялся. Дом насквозь пропитался дождевой водой, и теперь под палящими лучами солнца сохнущие доски превращались в искореженные, изогнутые куски дерева.

Стены и дверь придется полностью менять. Зимние холода убьют людей, если дом не сможет успешно противостоять морозу. Времени до зимы было предостаточно, и он бы отстроил все заново — но ведь ему придется еще и охотиться, чтобы добывать пропитание. Запасов сушеного мяса можно наготовить вдоволь, времени хватит — если б ему не нужно было чинить дом. И с тем и с другим ему не справиться.

Оставшись здесь, они все погибнут. Покинув дом, они останутся в живых, но на Илию падет проклятие. Впрочем, сейчас, глядя на останки фермы, последствий этого проклятия Илия почему-то ничуть не боялся. Ну, смерть, ну и что? Что в ней такого страшного?

Он вернулся в дом. Семейство уже покончило с нехитрой трапезой. Они подняли глаза, неотступно следя за ним, пока он опустошал кухонный буфет, скидывая жалкие остатки провизии и утварь в мешки, в которых несколько месяцев назад хранилось зерно. Джон и Уорин встали и начали помогать ему. Алана спрятала лицо в ладонях.

Илия оставил мальчишек собирать пожитки, а сам направился в северный сарай, где стояла маленькая тележка, нагруженная досками и бронзовыми инструментами для обработки поля. Он вывалил все ее содержимое на землю и, зашвырнув далеко в поле ненужные теперь мотыги, покатил тележку к двери дома. Первым делом он погрузил в нее два соломенных тюфяка. Во второй заход он приволок груду одеял. Затем вытащил мешки и одежду. Наконец тележка заполнилась, и тогда он взял веревку и привязал груз так, чтобы ничего не вывалилось.

Он снова вернулся в дом, подошел к Алане и взял ее за руку. Она покорно пошла за ним, хотя глаза ее были упорно устремлены в землю. Все еще держа ее за руку, он впрягся в оглобли и медленно потащил телегу через грязевое море.

Через несколько минут телега завязла. Сыновья подлезли под колеса и подтолкнули ее. Мальчики ушли в жидкую грязь по пояс, но телега тронулась с места. Вскоре ребятишки повеселели; от души развлекаясь, они шлепали по грязи, то и дело подлезая под телегу, когда она увязала в очередной яме. Они смеялись и хохотали; Илия молча тянул. Они продолжали смеяться и тогда, когда телега выкатилась наконец на твердую почву, под сень леса. Вскоре Ферма Вортинга скрылась из виду, и семью окружили исполинские стволы деревьев; сквозь листву струились тоненькие лучики солнечного света.

Они шли не останавливаясь, пока впереди снова не замаячил просвет. Перед ними открылась широкая дорога с глубокими рытвинами от колес. Здесь деревья росли на некотором расстоянии друг от друга, поэтому, когда семья двинулась на запад, забирая все время чуть к югу, солнце стало бить прямо в глаза.

Уже приближался закат, и горизонт окрасился в розовый цвет, когда до их ушей донесся стук молотков и визжание пил. Вскоре стали слышны и человеческие голоса, рабочие перекликались и спорили друг с другом.

— Быстрее, черт возьми, иначе спины себе переломаете.

Голос брата, Большого Питера, Илия узнал безошибочно. В это же мгновение, словно по команде, деревья вдруг расступились. На огромной поляне, раскинувшейся перед ними, возвышалось здание постоялого двора.

Свежесрубленное дерево блестело в предзакатных сумерках, на массивном фундаменте из врытых в землю бревен величаво покоилось трехэтажное здание. Южный угол дома венчала башня, поднимающаяся над последним этажом еще футов на двадцать и превосходящая своей вышиной любые деревья в лесу. По всей ее окружности были прорублены ряды окон. Крыша недавно сгорела, и на ее останках сейчас суетились рабочие, поднимающие с земли связку бревен. В руках они сжимали длинные веревки, а с земли плотников подгонял зычный рев рыжеволосого великана:

— Давайте же, тяните! Да я один поднял бы все это!

В подтверждение своих слов, великан нагнулся и в одиночку оторвал от земли связку. Рабочие на башне поднатужились, и бревна медленно поползли вверх, вырвавшись из объятий Большого Питера.

— Вот так, парни! Тяните! — заорал он.

Илия, Алана, Уорин и Джон безмолвно застыли на обочине лесной дороги. Такого высокого дома они не видели ни разу в жизни, а потому недоумевали, как же строение не рухнет. Однако уходящая в небо башня ни разу даже не покачнулась, пока бревна рывками поднимались наверх.

Внезапно от толпы, окружающей постоялый двор, отделился белокурый мальчик лет восьми и решительным шагом направился к замеревшей на окраине поляны семье.

— А вы кто такие? — окликнул он их высоким, звонким голосом.

Илия и Алана не ответили. Мальчик приблизился, и тогда заговорил Уорин:

— Я Уорин. Это Джон.

Мальчишка протянул руку и сказал:

— Меня зовут Маленький Питер. Эта гостиница принадлежит моему отцу.

Илия перевел взгляд на юнца. Привлекательные черты, точная копия отца. Вот только глаза его были голубыми.

Как у Илии. Как у бабушки. Он обладал даром, и Илия почувствовал, как в нем просыпается прежняя ненависть.

В этот момент Большой Питер отвлекся от своего дела и заметил вновь прибывших.

— Добро пожаловать! — крикнул он, направившись к ним огромными шагами. — Несколько рановато, правда, работы еще не закончены, но вам найдется местечко, если, конечно, вы не возражаете ночку поспать на… Илия!

Признав в нежданном госте брата, Питер, чей шаг и так был стремителен, и вовсе пустился бегом. Спустя секунду он уже тискал безразличного брата в объятиях, подкидывал Джона и Уорина в воздух и ловко подхватывал их, хохоча во все горло и приговаривая:

— Добро пожаловать, очень рад, что вы заглянули, это моя гостиница, нравится? Перехватил деньжат в Хаксе, нанял в Линкири рабочих и вот, пожалуйста! В общем, через год я буду настоящим богатеем!

Большой Питер не задавал никаких вопросов, поэтому Илия ничего рассказывать не стал. Ухватив одной рукой нагруженную доверху телегу, Питер легко покатил ее к гостинице, продолжая по пути беззаботно болтать:

— Из Хакса в Линкири торговцы добираются рекой, а обратно возвращаются по лесным дорогам. Тут-то мы их и подловим. Здесь проходит основной тракт, а чуть выше, на берегу, я построил большую пристань, к которой на ночь сможет причалить даже самая громадная из всех барж.

Всего у меня двадцать три комнаты, здоровенная кухня и гостиная, которая ждет не дождется, когда же появятся желающие промочить глотку и старый, добрый эль и когда зазвучат громкие песни. А кладовые могут вместить столько запасов, сколько вам и не снилось. И знаешь, ведь мы построили эту домину на удивление быстро, будто сам Язон и все его Ледяные Люди помогали нам! Клянусь Язоном, Илия, здорово, что ты выбрался к нам! Эта засуха дорого обошлась местным фермерам, Хакс и Линкири теперь закупают зерно на Небесной равнине, а во всем Лесу Вод ни зернышка кукурузы, ни бушеля пшеницы не сыщешь. Но вчера этой чертовой засухе настал конец, буря унесла все, что не было прибито гвоздями, а в конце вообще сюрприз — молния! Вот тебе на, думаю я, но дождь сразу погасил пожар, так что мы почти ничего не потеряли!

Они приблизились к дверям гостиницы, над которыми двое плотников прибивали большую вывеску с черными буквами: «Постоялый двор Вортинга». Илия встал как вкопанный при виде этой вывески.

— Что здесь написано? — спросил он, ибо последнее слово было одним из тех, что повторялись на камне, вросшем в землю в юго-западном углу Фермы Вортинга.

— Постоялый Двор Вортинга, — гордо ответил Большой Питер. — Ты прости, Илия, тебе, наверное, не по нраву эта надпись. Только ферма имеет право носить имя Вортинга и величаться Истинной, я прекрасно понимаю это.

Но очень мне хотелось сохранить память о ней. И если от фермы сейчас ничего не осталось, всегда можно вернуться туда, взглянуть на камень и увидеть, где именно было положено начало этому миру, но здесь…, здесь имя Вортинга, Истинного творца, пребудет вечно. Скоро здесь вырастет целый город. Как так, спросишь ты? Город Вортинга, Истинный город, возникнет на том месте, где когда-то стояла одинокая ферма, затерявшаяся в чащобе Леса Вод. Не хмурься ты, Илия. Заходи в дом, сейчас ужинать будем. Ты уже познакомился с моим сыном Питером?

Мальчик, который носился вокруг взрослых в компании Уорина и Джона, остановился и улыбнулся, блеснув голубыми глазами:

— Я поздоровался с ними даже раньше тебя, пап.

— Молодец, — кивнул отец, взъерошив сыну волосы. — Клянусь, года не пройдет, как ты перезнакомишься с уймой народа.

Они вошли в дом — Илия, прячущий за маской безразличия злобу и зависть, и Алана, за чьим молчанием не крылось ровным счетом ничего. За столом она не съела ни кусочка, а когда все отправились спать, Алана примостилась в уголке комнаты, напротив кровати Илии, и прямо на голом полу заснула. Проснулась она незадолго до восхода солнца.

Плотники приступили к работе засветло, и их веселые оклики уже разносились по всему дому, согревая остывшее за ночь жилище. Только тогда Алана осознала, насколько же одинокими были эти десять лет, прошедшие с тех пор, как она покинула отчий кров, чтобы вступить в брак с тихим, незаметным Илией, чьи голубые глаза смотрели так непонятно и странно. Она была одинока, теперь же ее окружали голоса людей… Но поздно, слишком поздно. Одиночество впиталось в ее кровь, и она сердцем чувствовала, что от этого недуга избавления нет. Даже доброта и веселье, даримые этими людьми, не смогут помочь ей. Целиком и полностью она принадлежала Илии. Она оглянулась: мужа в постели не было. Она отправилась искать его по дому. На улице раздавались зычные приказы Большого Питера. Зайдя на кухню, она обнаружила там Маленького Питера и двух своих сыновей, управляющихся с завтраком.

— А где твоя мама? — спросила Алана.

— Мама? Умерла, — спокойно ответил Маленький Питер, набивая рот хлебом.

— Вы не знаете, куда пошел папа? — обратилась Алана к Джону и Уорину. Те отрицательно покачали головами и принялись за сыр. Она вышла из дому и наткнулась на Большого Питера, забрасывающего снопы соломы на крышу притулившейся к гостинице конюшни.

— Ты моего мужа не видел? — спросила она у владельца постоялого двора.

— Да нет, а он что, уже поднялся? Как спалось? Знаешь, вы первые постояльцы моей гостиницы. А раз так, проживание бесплатно! — Его хохот гулко раскатился в утреннем воздухе, и Алана, отправляясь на дальнейшие поиски мужа, улыбалась.

Его нигде не было — ни в доме, ни на поляне. Вещи его остались нетронутыми. На ее просьбу послать кого-нибудь поискать Илию Большой Питер ответил отказом.

— Чего ради? Ты же знаешь, почтенная Алана, как он любит Ферму Вортинга. Он чуть не убил меня, когда я решил оставить те места. Меня спасло только то, что я в два раза больше его, и все равно я еле унес ноги. Он любит эту ферму, как ты думаешь, легко ему осесть здесь? Оставь его.

Когда боль немножко поутихнет, он вернется.

Сказав это, он вернулся доделывать стойла, которые в недалеком будущем смогут вмещать до тридцати лошадей постояльцев. Стуча топором, Питер все приговаривал, не маловата ли конюшня.

Маленький Питер предложил ей поискать Илию, но Алана ответила, что он еще не дорос до этого. Мальчишка ухмыльнулся и выскочил на улицу.

* * *

Первые лучи солнца разбудили Илию. С изумлением он обнаружил, что лежит на мягкой земле под каким-то деревом. Взошедшее на востоке солнце позволило ему примерно определить, где он очутился, и все же он не помнил, каким образом забрел сюда. Но солнце светило на востоке, и Ферма Вортинга лежала в том же направлении, поэтому он поднялся на ноги и, шатаясь, как пьяный, зашагал в сторону сияющего диска.

Он шел напрямую, продираясь сквозь заросли колючек и бурелом. По пути он вспоминал, как еще ребенком бежал с фермы и как его поймала бабушка. Только на этот раз он бежал на Ферму Вортинга, а не с нее.

Солнце стояло высоко над лесом, когда он наконец очутился на окраине поля, когда-то покрытого колосьями пшеницы. Со вчерашнего дня оно почти высохло, и только в нескольких местах земля по-прежнему оставалась черной грязью. Выжженная солнцем почва растрескалась, и на твердой корке уже начал появляться налет пыли. Поляна превратилась в огромное желтое поле с черными вкраплениями, изгнав навсегда жизнерадостную зелень. Мимо лица Илии порхнула пташка.

Илия дошел до северо-западного угла, затем повернул направо и направился на северо-восток, там он снова свернул на юго-восток, а оттуда уже он добрался до говорящего камня.

Дождь смыл покрывающую плиту грязь. Илия сразу узнал слово, которое Большой Питер нарисовал на своей вывеске. Вортинг, «Истинный». Остального он прочесть не смог, да и никто бы не смог, ведь язык очень изменился с тех пор, как камень был поставлен здесь. А на камне говорилось:

Сын Язона, Хранитель Истинного,

Открыв этот камень, ты вызовешь звезды.

Но пока ты не готов учить звезды,

Храни этот камень запертым в Вортинге.

Илия сел на камень и оглядел поле. Он вспоминал, как откликнулись на его зов облака, как по его приказу полил дождь, как по первому же требованию человека стихия стала убивать. Значит, Илия может приказывать небесам, и значит, это он погубил Ферму Истинного.

Три изломанных колоска, торчащие из земли прямо напротив, привлекли его внимание. Он нахмурился и приказал им позеленеть. Они не послушались.

— Живите, — сказал он, но они не услышали.

Он представил, как они зеленеют на солнце, колосятся, пожелал, чтобы к ним вернулся зеленый цвет, приказал им жить. И тогда у него на глазах зеленый цвет расползся по колоскам, они выпрямились, налились жизнью. Илия наклонился и дотронулся до одного из них. Всамделишный колосок, согнувшийся под человеческими пальцами. Значит, он действительно обладал силой. Но несмотря на то что его дар, как всегда приговаривала бабушка, был могуч, одновременно с этим сверхъестественные способности его были ужасны.

Илия поднялся и наступил на три возрожденных к жизни колоска, придавливая их к земле, кроша и ломая. Он топтал их до тех пор, пока они не превратились в пыль. Только тогда он успокоился и в последний раз оглядел ферму.

«Я убил тебя, — промолвил он про себя, — потому что иначе ты бы убила меня. Прокляни меня, если сможешь, и я с гордостью приму проклятие. Обреки меня на все страдания мира, но никогда я не вернусь сюда снова».

Позади него хрустнула ветка, и он обернулся. Из-за кустов на него смотрел маленький мальчик. Сын Большого Питера. Его голубые глаза блеснули, и он улыбнулся.

— Тебя уже обыскались в гостинице, — сказал мальчик.

Илия молча смотрел ему в глаза.

— С тобой все в порядке?

В ответ Илия протянул руку, мальчик подошел ближе и взял ее. Илия повернул его лицом к камню.

— На плите что-то написано, — сказал Маленький Питер.

«Ты можешь прочесть надпись?» — про себя спросил Илия.

— Нет, — покачал головой Маленький Питер. — Я вижу здесь только одно знакомое слово — Вортинг, Истинный, то, что упоминается на вывеске гостиницы.

Илия с силой сжал плечо мальчика, Питер даже ойкнул от боли.

— Это говорящий камень, — объяснил Илия. — Этот камень обладает властью над всеми, у кого такие же глаза, как у меня.

Маленький Питер заглянул в глаза Илии и узнал знакомый голубой цвет. Рука Илии, продолжающая сжимать его плечо, начала дрожать.

— На нас лежит проклятие, Маленький Питер, потому что мы покинули ферму. Но есть еще одно проклятие, куда более страшное, и всю жизнь нам суждено мучиться.

— Какое проклятие? — прошептал Маленький Питер.

— У каждого оно разное. Ты должен сам открыть свое, — сказал Илия, — подобно тому как я нашел свое. И когда ты это сделаешь, уничтожь его. Вырви из себя и изгони навсегда.

— Изгнать что? — не понял Маленький Питер.

— Изгони свой дар.

Хватка Илии внезапно ослабла, и Маленький Питер медленно повернулся к стоящему рядом мужчине. Лицо Илии напряглось, какая-то темная тень омрачила черты, голубые глаза были полуприкрыты. Внезапно дрожь прокатилась по телу Илии, лицо его исказила жуткая гримаса. За спиной Питера раздался громкий треск, и говорящий камень разделился на две половинки. Затем оба обломка рухнули на землю, похоронив надпись в зарослях кустарника. Говорящий камень был повержен.

Илия провел рукой по волосам и открыл глаза.

— Я уничтожил камень, — с яростью сказал он. — Убил его.

Но возвращаясь через лес на Постоялый Двор Вортинга, Илия понимал, что проклятие по-прежнему лежит на нем, что его наказывают за ненависть и неповиновение, что уничтожение камня только усугубило его вину.

Он закрыл глаза и весь обратный путь, ведомый за руку Маленьким Питером, проплакал пустыми слезами отчаяния.

Что же касается Маленького Питера, то он явственно ощущал скорбь Илии и слышал все слова, что тот произносил про себя. Питер ничуть не удивлялся тому, что слышит какие-то слова, тогда как губы Илии не шевелятся. Ему было достаточно слышать, понимать — и бояться — и вести этого старика домой.

Постоялый двор Вортинга

Маленький Питер лежал в полутьме на своей постели и смотрел на потолок, на широкие балки, которые служили опорой тяжелым соломенным снопам. Снаружи шел дождь, тихо шелестя в слоях соломы. В открытое окно задувал теплый ветерок. Воздух был туманен от дождя. Питер представил себе пыльную дорогу, тянущуюся к каплям воды миллионами широко открытых, жаждущих ртов. При мысли о такой картине он рассмеялся.

Взбрыкнув ногами, он подбросил над собой тонкое одеяльце. Он лежал и чувствовал, как оно оседает прохладой на его разгоряченном, обнаженном тельце, смотрел, как на одеяле исчезают воздушные одутловатости, медленно испуская дух. Он снова ударил ногами, и опять, и опять, только в последний раз он не стал опускать ноги, задрав их в воздух и поддерживая руками. Одеяльце куполом зависло над ним. В щель между покрывалом и спинкой кровати пробивался слабый свет, струящийся из окна. Внезапно порыв ветра пригоршней дождя ворвался в комнату. Питер почувствовал, как кожу обдало холодным душем, и когда он опустил ноги на кровать, простыни были влажными и приятно холодили. Дождь начал захлестывать в окно, и тогда мальчик поднялся и потянулся к ставням, чтобы затворить их.

По худым плечикам застучали капли усилившегося дождя. Закрыв окно, он вышел в середину комнаты и встряхнулся, как собака. Теперь ему стало холодно. Он опрометью бросился к кровати, прыгнул туда, второпях накинул одеяло — но тут же отбросил одеяло в сторону. Оно про мокло насквозь. Выругавшись, он поднялся, швырнул его на стул и, уперев руки в бедра, оглядел маленькую комнатушку.

Ну да, больше одеял нет. Придется все-таки надеть ночную рубашку. Каждый раз, когда он отправлялся спать, мать заставляла его надевать такую штуковину, но, стоило ей уйти, как он сразу срывал с себя это позорное одеяние и спал под одеялом голышом. Даже зимой. Но спать голышом без одеяла означает искушать судьбу. Что, если мать придет будить его, а он проспит? Она будет рвать и метать. Хотя она сама и отец частенько спят без ночных рубашек, в «те самые ночи».

Он усмехнулся. Если бы мать узнала, что их подслушивают в «те самые ночи»… В первый раз, когда он попробовал такое, он уставился пронзительно голубыми глазами в потолок и, сжав кулачки, замер. Теперь он немножко пообвыкся, по очереди прислушиваясь то к матери, то к отцу.

Но если они прознают об этом, из него весь дух вышибут.

Поэтому никогда они об этом не узнают. И никто не узнает, он рассказал об этом только своему лучшему другу Мэтью, а тот никогда не проговорится. Да, и еще тот темный человек, что жил в погребе, он тоже знал.

Темный человек тоже был в комнате, когда Маленький Питер впервые подслушал мать и отца. Отец на кухне о чем-то тихо разговаривал с матерью. Питер навострил ушки, пытаясь разобрать, о чем это они шепчутся, и вдруг что-то как будто открылось, и он явственно услышал голос коренастого здоровяка, приходящегося ему отцом. Он слышал слова даже тогда, когда губы отца не шевелились. Затем он понял, что голос матери тоже стал слышен, и это было настолько неожиданно, что два голоса тут же перепутались в его голове. Спустя какое-то мгновение он разобрался с этой мешаниной и осознал, что до него доносятся не слова, а мысли. Он попробовал заткнуть уши. Голоса продолжали звучать. Тогда он прислушался к своим двоюродным братьям Гаю и Джону. Все замечательно слышно, их мысли были настолько смешны, что он не выдержал и прыснул. Он попытался прослушать людей за пределами комнаты. Это оказалось потруднее, но вскоре он научился различать внутренний голос каждого постояльца в гостинице.

Тогда-то он и заметил темного человека, его дядю Илию, сидящего в уголке и строгающего кусок деревяшки. Лицо с тяжелыми чертами нахмурено, поседевшие волосы лохмами падают на опаленную солнцем кожу, делая ее еще темнее. Илия поднял голову, и их глаза встретились. Питер испугался при виде глаз темного человека, глаз, поражающих своей голубизной и глубиной. Неестественные глаза.

Отец сказал, что его глаза, глаза Маленького Питера, выглядят точно так же, но мальчик не поверил.

Темный человек опустил голову, и Питер проник в его сознание. Он услышал страшный шторм, увидел вспышки молний и не на шутку перепугался. И в эту же самую секунду дверца, ведущая в ум темного человека, захлопнулась. Картинки исчезли, и Питер недоуменно поднял взгляд — чтобы увидеть голубые глаза Илии, только теперь они полыхали, внимательно изучая всех людей в комнате. Наконец этот ужасный взгляд остановился на Маленьком Питере. Питер окаменел от страха, не в силах даже пальцем шевельнуть. Шли долгие мгновения, а взгляд все приковывал его. Наконец губы старика шевельнулись, как если бы он с яростью произнес «нет». И темный человек вернулся к своему занятию.

И с тех пор каждую ночь Питер инстинктивно пытался прощупать этого темного старика, который обитал в комнатушке погреба. И всякий раз его попытки оканчивались неудачей, он не мог подслушать своего странного дядю, который умел закрывать от посторонних свой ум. Когда же они случайно сталкивались друг с другом в доме, гигантский, темнокожий человек по несколько минут молча смотрел на него, пока Питер не находил в себе силы спастись бегством. Они ни разу не заговорили, как бы игнорируя друг друга, но Питер следил за каждым шагом темного человека и знал, что старик также следит за ним.

Однажды Питер увидел его во дворе, у могильных плит: старый Илия стоял у камня, на котором значилось одно-единственное слово «Деб». Там была похоронена жена Илии, умершая в первый же месяц пребывания их семьи в гостинице. Маленький Питер никак не мог понять, почему на лице темного человека вместо скорби отражается ярость.

Дядя устремил взгляд к небесам, и Маленький Питер почувствовал обжигающую ненависть, бурлящую во дворе, и понял, что исходит она от Илии. Тогда он убежал, как поступал всегда при встрече со стариком, но никогда ему не забыть этого кипящего марева.

Он ненавидел своего дядю Илию. И сегодня ночью он решил убить его.

Он немножко обсох и согрелся. Коснулся одеяла — нет, все еще слишком влажное, чтобы им можно было укрываться. «Ну и ладно, — подумал он. — Мне предстоит еще немало дел, прежде чем я смогу заснуть».

Маленький Питер снова лег на кровать, оставив одеяло висеть на стуле. Он раскинул ноги и руки и расслабился, отправляясь в мысленное путешествие.

В соседней комнате спали отец и мать. Отцу снился сон, в котором он летел по воздуху, а земля коричневым океаном расстилалась под ним. Питером завладело искушение посмотреть, что будет дальше, — но когда он прислушивался к сновидениям, то часто и сам засыпал. Разочарованный, он обратился к комнате, где обычно спали Гай и Джон.

Сейчас дома находился только двенадцатилетний Гай; Джон в прошлом году поступил в подмастерья к плотнику из Свиттена и навещал гостиницу только раз в год. Весной уедет в Линкири Гай. Но сейчас мальчик был занят тем, что пытался взломать сундук, в котором на время отсутствия запер свои пожитки Джон. Питер чуть не расхохотался. Джон предугадал попытку своего вороватого братца, поэтому положил в сундук голову большого оленя и ничего больше.

Все остальные его вещи хранились здесь, в комнате кузена, которому Джон доверял.

Питер услышал, как Гай пришел в ярость от подобного обмана, но вместе с тем им завладел стыд, что его так позорно надули. Питер прислушался к плану мести, который Гай намеревался осуществить, когда вернется Джон. Но не пройдет и пары дней, как Гай все забудет; Питер знал, что ни одна мысль не задерживалась у него в голове надолго.

Он выбрался за пределы дома. В конюшне он услышал мысли старого Билли Ли, пожилого конюха, от души клянущего любимую кобылу хозяина: вечером она укусила его ученика. В то же самое время Билли Ли любовно вычесывал ее, то и дело гладил по морде, похлопывал по холке.

Несмотря на то что слова сами по себе были злы, Питер почувствовал в старике искреннюю привязанность к лошади. Билли Ли закончил ухаживать за кобылой, и ум Питера полетел дальше по городу, заглядывая в сновидения и подслушивая соседские разговоры.

Он проснулся внезапно, тело покрылось пупырышками от холода. Питер страшно перепугался — странствуя по городу, он задремал. В панике он прослушал дом. Никто еще не проснулся. Небо было по-прежнему темно, хотя дождь прекратился. Отлично, у него еще уйма времени. Успокоившись, он снова расслабился — теперь надо убить того темного человека, живущего в погребе.

Только сегодня он открыл в себе эту силу. Он пробирался через кусты, растущие рядом с конюшней, и наблюдал, как в предзакатном небе сгущаются темные тучи. Заглядевшись, он споткнулся обо что-то, и из-под его ног вылетел целый рой ос. Он обратился в бегство, но осы все-таки настигли его. На руках и ногах вздулись опухоли, лицо все горело, но боль пересиливал закипающий в нем страшный гнев. Его взгляд остановился на кружащейся в нескольких футах от него осе. Сначала Питер сам не понял, что произошло: его ум внезапно вобрал в себя строение насекомого, и он представил, как стискивает эту тварь, ломая прозрачные крылышки и выдавливая крошечный мозг. Оса замерла в воздухе и свалилась в траву.

Все еще охваченный яростью, Питер развернулся к жужжащей туче, реющей над поврежденным гнездом. Одну за другой, все быстрее и быстрее, он принялся уничтожать ос.

Наконец, тяжело дыша от усталости, он подошел ближе и внимательно осмотрел искалеченные тельца, валяющиеся вокруг гнезда. Странное чувство овладело им. Он передернулся, а по спине пробежали холодные мурашки. Он убил их одним усилием воли. И тогда он расхохотался, обрадованный этой силой. Затем он повернулся, намереваясь бежать домой… Но нет, перед ним стоял пегий жеребец, на котором восседал темный человек. Питер даже не слышал, как тот подъехал.

Целую минуту они смотрели друг на друга. Но на этот раз, чувствуя бушующую внутри силу, Маленький Питер не отступил перед этим пронзающим насквозь взглядом из-под густых насупленных бровей. Он стоял — боялся, но стоял. Илия, сохраняя бесстрастное выражение лица, спрыгнул на землю, подхватил поводья и повел лошадь за угол конюшни.

Питер чувствовал себя опустошенным, выжатым, как тряпка. Он отвернулся и с хрустом опустил башмак на трупики насекомых. Вернулась боль от осиных укусов, и, пошатнувшись, он был вынужден прислониться к стене дома.

Тогда-то и пришла ему в голову мысль попробовать действие силы на самом себе, исцелить себя. Он представил свое тело, задержал образ в уме и начал сглаживать боль, по капле выдавливая яд. Спустя пятнадцать минут на нем не осталось даже следа от укусов. Словно он никогда и не попадал в эту переделку.

Его ум мог исцелять и мог убивать. Сегодня ночью он убьет темного человека, пока тот будет спать в своей темной подвальной комнатушке. Медленно, тщательно Маленький Питер рисовал в уме образ Илии. Каждая деталь должна быть абсолютно точна. Старик лежал на спине, тихо дыша, веки его были опущены, рот слегка приоткрыт.

Питер отыскал мерно бьющееся сердце. Он представил себе, как оно замедляет удары, начинает биться неровно, изменяет форму. Он заставил легкие съежиться. Затем двинулся к печени и приказал ей выплеснуть желчь в кровь. И вот в воображении Питера сердце остановилось. Он сделал это.

Внезапно Питер подлетел высоко в воздух и врезался в проходящую прямо над ним балку. Затем его швырнуло об пол. В голове загудело от падения. Он не понимал, что происходит. От града обрушившихся на него ударов перехватило дыхание. Его снова подняло, только на этот раз он завис в воздухе. Спина начала изгибаться, изгибаться, и вот уже пятки коснулись головы. Он хотел закричать, но не смог выдавить ни звука. Его тело разогнулось, как пружина, он ударился о стену и бессильно сполз на пол.

Он не осмеливался и пальцем шевельнуть. В желудке заполыхало странное, обжигающее пламя, к горлу подкатила тошнота. Он согнулся в три погибели, пытаясь освободиться от комка внутри, но ничего не вышло. Голову пронзила ужасная боль. Затем его тело словно облили ледяной водой. От страха и холода он затрясся. Кожа зачесалась.

Живот покрыли ужасные язвы, и вдруг он ослеп. Страшная, судорожная боль свела мускулы. Пол превратился в тысячу ножей, рассекающих обнаженное тело. В отчаянии он разрыдался и взмолился о пощаде.

Боль постепенно отступила, чесотка прекратилась. Он лежал на холодных простынях кровати. Сжавшись в комок, все еще ощущая на себе действие странных сил, он продолжал всхлипывать. Зрение вернулось. В окно ворвался первый лучик восходящего солнца. И одновременно с тем в дверях появился Илия, темный человек, лицо его искажала безумная гримаса. Он расправился с Питером при помощи силы своего ума.

«Да», — запульсировала в его мозгу мысль, и голова загудела. Питер в страхе смотрел на подошедшего к кровати Илию.

«Ты никогда больше не прибегнешь к этой силе, Маленький Питер».

Питер захныкал.

«Это сила зла, Питер. Она приносит боль и страдание, подобные тем, что ты перенес этой ночью. Никогда больше ты не воспользуешься этой силой. Не убей, не излечи, не сотри пот с иссушенного чела мира, как бы ты ни возжелал этого. Ты понял. Маленький Питер?»

Питер кивнул.

«Ответь».

Он напрягся и выдавил:

— Я никогда в жизни больше не прибегну к ней.

«Никогда, Питер. — Взгляд голубых глаз смягчился. — А теперь спи, Малыш Питер».

Холодные руки омыли его тело и изгнали боль прочь, а прикосновения прохладных пальцев унесли весь ужас. И он заснул. Долго еще ему снились сны о дяде Илие.

* * *

Илия, дядя Питера, умер. Близкие стояли вокруг свежевыкопанной могилы, куда только что опустился гроб, и пели медленный гимн. Отец Питера, уже совсем старик, которому суждено вскоре последовать за братом, читал вслух Святую Книгу.

Илия умер от страшного, разрывающего все внутренности кашля. Сидя у его смертного одра, Маленький Питер долго-долго смотрел в глаза дяди. Наконец он все-таки обратился к нему:

— Илия, исцели себя, или позволь мне это сделать.

Илия покачал головой.

И вот он умер. Комья влажной почвы с глухим стуком падали на крышку его гроба. Он умер по собственной воле: он обладал силой, которая могла бы сохранить ему жизнь, но отказался от этого.

Питер попытался вспомнить свой детский страх перед дядюшкой. Но это было так давно. После той ужасной ночи глаза Илии больше никогда не пугали его. Глубокая голубизна утратила прежнюю жестокость — теперь в ней сквозили мягкость и любовь.

Сначала Питер не пользовался силой из страха перед Илией. Но постепенно страх миновал. Маленький Питер повзрослел, вытянулся, возмужал. Теперь он стал сильнее Илии, который был вовсе не так уж огромен, как Питеру казалось раньше. И он начал относиться к Илии, как к равному, как к человеку, на котором лежало то же проклятие, что и на нем самом. Он не раз гадал, что же произошло с Илией, каким образом тот открыл в себе силу. Но так и не осмелился спросить.

Люди потянулись прочь. Он один остался у могилы Илии. Сейчас Питер был благодарен ему за урок, преподанный той ночью. То и дело он ощущал уколы совести за все, что он успел подслушать. Но если раньше он отказывался от силы просто из страха, то теперь он гнал ее прочь из уважения к Илии, из благодарности и из любви.

Питер встал на колени, взял горсть свежей земли с могильного холмика и скатал из нее шарик. Земля высохла и стала твердой, как железо. Он пошел по дороге в город Вортинга, подбрасывая и ловя шарик, пока тот не превратился в пыль. Почему-то он ощутил странную печаль при виде этих крошечных комочков земли. Вытерев руки о штаны, он зашагал дальше,

Медник

Ночь опустилась на лес подобно сове, пикирующей на свою жертву, так что Джон Медник едва успел набрать охапку листьев, призванную заменить ему ночью кровать. Расстелив импровизированное ложе под голубым кленом, он устроился поудобнее и стал смотреть на небо, исчерченное кривыми зигзагами ветвей. Время от времени из-за облаков показывалась то одна, то другая звезда, и каждый раз Джон Медник думал, не та ли это самая, что преследует его во сне.

В ту ночь сновидение опять посетило его. В холодных предрассветных сумерках он проснулся весь в поту, его била нервная дрожь. Мчась сквозь ночь, звезда неумолимо надвигалась на него, в ушах стоял ужасный рев, и рев нарастал, и звезда становилась все больше, вот она превзошла размерами солнце и продолжала увеличиваться, поглощая Джона целиком. От звезды исходил настолько сильный жар, что перехватывало дыхание, а пот лил ручьями до тех пор, пока в теле не осталось ни капли влаги, пока кожа не превратилась в наждак. В это мгновение он проснулся, весь дрожа и задыхаясь. Первое, что он увидел, открыв глаза, были зяблики: усевшись на вылезшем из земли корне, они с интересом следили за проснувшимся человеком.

Он улыбнулся и протянул руку. Птички отскочили, а затем снова приблизились, заигрывая с ним, будто приглашая принять участие в брачном танце. Потом они дружно перепрыгнули ему на руку, и он поднес пташек поближе к себе. Посмотрев на самца, Джон Медник кивнул головой.

Зяблик кивнул в ответ. Джон Медник подмигнул. Подмигнул и зяблик. Тихо усмехнувшись, Джон Медник неожиданно тряхнул рукой, и, сорвавшись с импровизированного насеста, птички полетели прочь, выписывая невероятные, искусные круги и зигзаги вокруг стволов. На их крыльях летел и Джон Медник, переживая то же чувство безумного полета, когда живот скручивает от скорости падения, а при резком подъеме перехватывает дыхание. Так он и летал, кружась и кувыркаясь, все неистовей, все стремительней, до тех пор пока крылья не начало сводить от усталости. За этим последовало несколько минут отдыха — зяблики сидели на ветви, а Тинкер лежал на земле, ощущая усталость и легкую ломоту у лопаток, будто утомлен был он сам, а не птицы. Нелегкие мгновения полета, а затем сладостная боль отдыха. Он улыбнулся и покинул птичье тельце.

Поднявшись, он подобрал свои инструменты — деревянные молотки и формы, котелок для плавки металлов и, самое важное, тонкие полоски жести, из которых он справит почтенной Плотничихе ложку, жене Кузнеца кухонный котел, а Сэмми Брадобрею новую бритву. Кусочки жести были крепко-накрепко привязаны к его одежде и котомке, поэтому постоянно звякали, ударяясь друг о друга, причем настолько громко, что, когда он входил в город, на порогах домов уже ожидали его появления хозяйки, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. «Медник пришел в город», — слышал он их зов издалека и знал, что работа будет. Значит, он нужен. Между Хаксом и Линкири он был единственным медником, единственным на все безбрежные просторы Леса Вод, и у него хватало ума не появляться в одной и той же деревушке дважды в год.

Но сейчас дело близилось к зиме, и Джон Медник возвращался домой. Домой в Вортинг, в крошечную, мало кому известную деревушку, затерянную в лесу, где его жестянки никому не нужны. Вместе с ним в Вортинг приходила магия, зима для живущих там была временем волшебства. Для него же зима неизменно означала сезон страданий.

Джон Медник целый час пробирался сквозь дебри леса, прежде чем решился наконец выйти на дорогу. До города осталось четверть мили пути. Он редко пользовался дорогами, потому что в эти лихие времена на путников нередко нападали лесные грабители, охотящиеся за жалким скарбом неосторожного путешественника. И хотя он был знаком со многими шайками и не раз исполнял для них кое-какую работу по своему ремеслу, он знал, что если разбойники увидят его на дороге, то сначала убьют, а потом уже будут разбираться, кто попался в их сети. И тогда уже не поможет ни имя Джона Медника, лесного бродяги, ни имя Джона Пташки, волшебника, дружащего с певчими птичками.

Кроме того, в лесу встречались и такие уголки, где его вообще не знали. Не раз и не два, звеня своими жестяными одеяниями, он набредал в чащобе на одинокую, заброшенную хижину. Дымок не курился над нею, и следов обитания не было видно — случалось, что люди, жившие в таких домиках, болели и у них просто не оставалось сил, чтобы натаскать хворосту. Не раз на него набрасывались обитатели хижин — умирающая старуха слабой рукой сжимала нож, шестилетний мальчик пытался поднять топор, чтобы защитить мечущихся в лихорадке родителей. И тогда Джон Медник что-то тихо шептал, улыбаясь, и выпорхнувшие из-за его спины зяблики мирно усаживались у изголовья больных. Когда же он уходил, люди, как правило, спали мирным, счастливым сном, а в камине весело потрескивал огонь.

Просыпались они здоровыми и полными сил и вскоре забывали Джона Медника, чьего имени никогда и не знали.

Однако каждая мать, укрывая ночью спящего младенца, нет-нет да поминала добрым словом ласковые руки врачевателя.

И каждый мужчина, любуясь поутру женой, чьи веки все еще смыкал сон, думал о водящем дружбу с птичками великане, который, коснувшись ее, позволил жить ее красоте.

* * *

Сэмми Брадобрей выглянул из окна своей цирюльни, расположенной на главной площади, и увидел солнечные зайчики, отбрасываемые блестящей жестью Джона Медника. Он тут же поспешил обратно к креслу, где с лицом, покрытым мыльной пеной, сидел Мартин Трактирщик, ожидающий бритья.

— Медник пришел в город.

Мартин Трактирщик резко выпрямился:

— Вот проклятие, а мальчишка один в гостинице.

— Да ладно, все равно уже поздно. Он только что вошел туда. — Сэмми попробовал пальцем бритву. — Ну, как пожелаете: вернетесь домой гладко выбритым или побежите с колючей щетиной на лице, а, мастер Мартин?

Мартин хрюкнул и опустился обратно на место:

— Давай побыстрее, Сэмми, или это обойдется тебе дороже, чем те жалкие два пенса, что ты намереваешься с меня стрясти.

Сэмми провел бритвой по подбородку Мартина:

— Никак не пойму, почему вы так не любите его, Мартин. Ну да, он человек холодный, нелюдимый…

— Если вообще человек…

— Он ваш брат, мастер Мартин.

— Ложь, наглая ложь. — Из-под остатков мыльной пены проглянул гневный багрянец, которым покрылись щеки Мартина. — Да, его отец и мой отец были двоюродными братьями, и только. Из уважения к родителю я позволяю ему бесплатно жить в гостинице, не более того.

Правя лезвие, Сэмми покачал головой:

— Тогда почему же, мастер Мартин, у вашего сына Амоса его глаза?

Мартин Трактирщик соскочил с кресла и в ярости напустился на маленького брадобрея:

— У моего сына Амоса мои глаза, Сэмми, они голубые, как и у меня, как и у его матери. Давай сюда полотенце.

Он небрежно смахнул пену, пропустив несколько клочков, в том числе и тот, что примостился на самом кончике носа, придавая лицу Мартина глупейшее выражение. Сэмми сдерживал улыбку, пока хозяин гостиницы не выскочил из цирюльни. Но стоило только двери хлопнуть, как брадобрей разразился хохотом, от которого сотрясалось его толстое брюхо.

— Голубые, говоришь, как у меня, говоришь… — Сэмми плюхнулся на кресло, все еще хранящее тепло Мартина Трактирщика. Так он хихикал и потел, пока не заснул.

* * *

Амос, сын Мартина, сидел на высокой табуретке в гостиной и учился ведению дел — это означало, что еще часа два-три ему придется листать конторскую книгу отца и мечтать об улице. Другое дело сидеть здесь зимой, когда в камине потрескивают поленья, а посетители пьют, распевают веселые песни и танцуют, чтобы согреться. А ведь хорошей погоды осталось не так много — пара-другая деньков, за которыми последуют холодные ливни. Затем наступит зима и выпадет глубокий снег, так что до самой оттепели ему не купаться в реке. Как же ему сейчас хотелось содрать с себя одежду и опрометью мчаться к Западной реке. Но вместо этого он продолжал листать страницы в конторской книге.

Странное позвякивание отвлекло мальчика от этого нудного занятия. Он поднял глаза и увидел высокого мужчину, стоящего в дверном проеме среди солнечных лучей. Это был Джон Медник, зимний обитатель южной башни, человек, о котором никто не говорит, но которого все знают. Конечно, Амос испугался, как испугался бы на его месте каждый из жителей Вортинга. Страх ледяной рукой сжал сердце мальчишки, поскольку впервые в жизни ему пришлось столкнуться с Медником лицом к лицу, и могучая рука отца не опустилась на плечо, чтобы успокоить и подбодрить.

Джон Медник подошел к сидящему за конторкой мальчику. Амос следил за ним широко открытыми глазами. Джон Медник заглянул мальчику в глаза и увидел в них голубизну. Не обычную голубизну. У каждого белокурого обитателя здешних мест были светлые глаза. Но эти зрачки были глубокого, чистого, необъятного цвета, окруженные белками без единой прожилки. Такие глаза не умеют мерцать, не умеют ни веселиться, ни дружить, зато ими можно видеть.

Такие же голубые глаза были у Джона Медника, и не раз он с печалью вспоминал о том, что у мальчишки, его двоюродного племянника Амоса, глаза, в которых светится та же истина. Амос обладал даром. Может быть, не тем даром, что был свойственен Джону Меднику, а каким-нибудь другим, но дар есть дар.

Джон Медник кивнул, протянул руку и буркнул:

— Ключ.

Мальчик дрожащими руками снял с гвоздя ключ и вручил его меднику.

— Принеси мои вещи из шкафа, — проворчал тот и побрел по лестнице к южной башне.

Амос опасливо слез с табуретки и подошел к шкафу, где хранились котомки медника. За лето на них скопился толстый слой пыли. Амос без труда забросил полупустые мешки на плечо и побежал в комнату медника.

Лестницам было не видно конца — два этажа комнат для постояльцев, каждая из которых была занята, еще один этаж комнат, которые в этом году большую часть времени пустовали, наконец извилистая лесенка к люку в потолке, снова ступеньки… И он очутился в комнате медника.

Южная башня была самым высоким сооружением в городе, в стенах ее были прорублены окна, в которые так и не удосужились вставить стекла, а поэтому, когда ставни были открыты, со всех сторон в комнатушку задувал ветер. И из каждого окошка можно было увидеть бескрайнее царство леса, уходящее вдаль. Амос ни разу не бывал здесь, когда окна были открыты — однажды он залез сюда поиграть, но его тут же поймали и жестоко высекли. Он посмотрел на запад и увидел Гору Вод, вздымающуюся из чащобы Леса Вод и увенчанную белоснежной шапкой. Из башни была видна Западная река, уносящая свои переливающиеся воды на северо-запад, а пурпурный горизонт севера был изъеден скалистыми отрогами Небесных гор. Из этой башни можно было обозреть весь мир, ну, кроме разве что самого Небесного Града, где жил Небесный Властитель, но ведь Небесный Град и не относился к этому миру.

— Отсюда видна вся земля.

Амос в изумлении обернулся и увидел медника, сидящего на табуретке в дальнем углу. Медник же продолжал:

— Входя в эту комнату, забываешь, что вокруг тебя города и деревушки.

Медник доверчиво улыбнулся, однако Амос с опаской сделал шаг назад. Как-никак он находился один на один с самим Джоном Медником, колдуном. Слишком перепугавшись, чтобы спасаться бегством, и не решаясь заговорить, он молча стоял у окна и следил за ловкими пальцами гостя.

Джон Медник, казалось, уже забыл о присутствии мальчика — разведя в камине огонь, он подвесил над ним котелок для плавки металлов. Спустя несколько минут жесть начала плавиться. Выждав еще пару секунд, мужчина ухватил пластинку деревянными щипцами и наложил ее на дыру в прохудившейся жестяной тарелке. Подхватив деревянный молоток, он принялся быстро обстукивать и обрабатывать ее, пока металл не остыл. Затем он нагрел еще одну пластинку и приложил к другой стороне тарелки; завершив работу, он протянул изделие мальчику. На тарелке не осталось и следа заплаты, только центр блестел несколько ярче, чем обычно. Но Амос ничего не сказал. Промолчал и медник, продолжив полировать и начищать тарелку, пока вся она не заблестела, как новенькая.

И тогда медник внезапно поднялся и шагнул к мальчику. Амос отпрянул, прижавшись спиной к ставню. Однако Джон Медник всего лишь взял принесенные им мешки, вытащил из них одежду и стал развешивать ее на крючках между окнами. Затем он достал несколько бутылочек, щетку и разложил все это на ночном столике, Амос наблюдал за его действиями в полном молчании.

Наконец медник закончил, присел на краешек кровати, широко зевнул и откинулся на подушку. «Сейчас он заснет, — подумал Амос, — и тогда я сбегу». Но медник и не думал закрывать глаза, так что юный пленник даже засомневался было, а спят ли колдуны вообще. Наверняка не спят, а стало быть, ему всю оставшуюся жизнь суждено просидеть в этой башне.

Стоило ему подумать об этом, как в окно впорхнула птичка. Ярко-красной молнией она заметалась по комнате, облетела ее трижды и опустилась меднику на грудь.

— Ты знаешь, что это за птица? — тихо спросил медник.

Амос упорно молчал. — Красногрудка, сойка. Лучшая певичка леса.

И как бы подтверждая его слова, пташка перелетела на подоконник и, усевшись там, начала что-то насвистывать и чирикать, так потешно кивая головкой, что Амос невольно улыбнулся. Джон Медник тоже засвистел, подхватив заведенную красногрудкой мелодию. Темп все убыстрялся и убыстрялся, человек и птичка, как бы споря, кидали друг другу заливистые трели. Это выглядело настолько забавно, что, когда они остановились, Амос уже вовсю хохотал от удовольствия.

Доверие мальчика завоевано. Джон Медник улыбнулся и сказал:

— А теперь можешь идти. — Амос немедленно нахмурился и скрылся в люке. — А, да, Амос, — окликнул его Джон Медник. Голова мальчика появилась вновь. — Хочешь подержать сойку в руке? — Мальчик молча смотрел на него. — Ладно, в следующий раз, — сказал медник, и мальчишка сбежал вниз по лестнице.

* * *

— А мне это не нравится! Черт подери, я что, мириться с этим должен?!

— Сидите спокойно, — мягко предостерег Сэмми Брадобрей. — Иначе я перережу вам глотку.

— Ты и так ее когда-нибудь перережешь, — взвыл Мартин Трактирщик. — Надо же какая напасть, и именно на мою голову. — Сэмми принялся править бритву. — Сэмми Брадобрей, тебе что, обязательно точить бритву прямо у меня под ухом?

Сэмми наклонился и взглянул в лицо трактирщику:

— Мастер Мартин, вас хоть раз брили тупой бритвой?

Тот что-то буркнул и на некоторое время затих. Наконец Сэмми Брадобрей отложил бритву в сторону, взял влажное полотенце и начал вытирать лицо Мартина. Трактирщик немедленно взвился с места и, швырнув брадобрею две монетки, рявкнул:

— И кроме того, мне не нравится та позиция, которую ты занял.

— Нет у меня никакой позиции, — смиренно опустив глаза, пробормотал брадобрей, но Мартину показалось, что в голосе его проскользнула насмешливая нотка.

— У осла моего нет позиции! — заревел Мартин и потянулся было схватить Сэмми за шиворот рабочего халата.

— Осторожнее, — предупредил брадобрей.

— В этом городе живут одни придурки какие-то, трусы вонючие, а я, значит, не прав, да?

— Халат, — напомнил брадобрей.

— Да плевать, родственник он мне или нет! Я не намерен больше терпеть его присутствие в моем доме! Подумать только, вздумал якшаться с моим сыном!

Раздался треск рвущейся ткани, и кусок белого халата остался в кулаке у Мартина. Лицо Сэмми Брадобрея приняло огорченное выражение. Мартин сунул руку в висящий на поясе кошель и вытащил пенни.

— Зашьешь.

— О, благодарю вас, — кивнул брадобрей.

Мартин пылающим взором уставился на него:

— Почему именно я должен привечать этого человека, а? А все только рады этому, конечно, врачеватель ведь, а сами глаза прячут — кому захочется, чтобы под его крышей жил колдун?! У кого угодно, только не у него!

— Но он же ваш брат…

Внезапно брадобрей обнаружил, что болтается в воздухе, а горло его сжимают самые сильные руки во всем Вортинге, а скалится на него самое свирепое лицо во всем Вортинге, показывая при этом нечищеные зубы — хотя обычно Сэмми не чаще трактирщика обращал внимание на запах изо рта.

— Если я еще раз услышу, — прошипел Мартин, — слово «брат», хоть еще раз, я скормлю тебе вот этот точильный камень, а твою бритву буду точить у тебя же в животе!

— У вас что, с головой не все в порядке? — поинтересовался Сэмми, пытаясь не дышать, когда рядом с его лицом разевалась пасть Мартина.

— Нет! — ответил трактирщик, отшвыривая Сэмми. — Дома у меня не все в порядке! И вообще, сейчас я возвращаюсь в гостиницу, и пускай этот медник собирает свой хлам и валит отсюда ко всем чертям! — Мартин посмаковал столь удачную рифму, развернулся и, хлопнув дверью, выскочил на улицу. Направляясь через площадь к своей гостинице, старейшей постройке во всем Вортинге, он упорно делал вид, будто не слышит ехидного хихиканья Сэмми у себя за спиной. Да, вывеску «Постоялый Двор Вортинга» не мешало бы и обновить.

— Собирай свой хлам и вали к чертям, — приговаривал он на ходу. — Собирай свой проклятый хлам, — произнес Мартин уже погромче. Бродячий пес поспешил убраться с его дороги.

Амос сидел за конторкой, когда в здание ворвался отец.

Мальчик немедленно соскочил с табуретки и вытянулся по струнке. Он еле удержался, чтобы не отпрянуть и не сбежать, когда отец протянул к нему огромные лапы, поднял в воздух и поставил прямо на конторку.

— Ты больше, — начал отец, — носа не сунешь… — Здесь трактирщику пришлось сглотнуть. — Носа не сунешь в южную башню, не смей и приближаться к этому меднику. — Теперь пришла очередь Амоса сглотнуть. — Понял меня? — Амос еще раз сглотнул. Мартин так тряханул мальчишку, что у того круги поплыли перед глазами. — Ты понял меня?!

— Да, сэр, понял, сэр, — ответил мальчик, голова которого все еще тряслась.

— Каждый день навещать колдуна — много чести будет!

Не дождавшись ответа, отец снова встряхнул сына. Амос быстренько кивнул:

— Точно, папа.

Чья-то тень заслонила солнечный свет. Отец и сын повернулись и увидели, что в дверном проеме стоит Джон Медник.

Возникла неловкая пауза — Мартин прикидывал, сколько тот успел услышать. Но потом решил, что судьбу лучше не искушать.

— Ты не пойми меня не правильно, — заискивающе произнес он грубым басом, которым обычно отдавал распоряжения. — Мальчишка со своими обязанностями совсем не справляется.

Медник кивнул, направился было к выходу, но вдруг обернулся:

— Меня позвала жена Бочкаря. Что-то с сыном ее. Мне нужен помощник.

Мартин Трактирщик быстренько отступил назад:

— Не, слушай, Джон, ты извини, но работы по уши, может, в следующий раз, сам видишь, как дела идут, сейчас ни секундочки свободной нет…

— Со мной может пойти мальчишка, — спокойно произнес Джон Медник и вышел из гостиницы.

Несколько мгновений Мартин смотрел ему вслед, затем, старательно отводя от сына взгляд, пробормотал:

— Ты слышал, что он сказал. Иди, поможешь ему.

Амос стрелой вылетел из комнаты, прежде чем отец успел раскаяться в принятом решении.

* * *

В доме матушки Бочкарихи было темно, четверо или пятеро детишек сгрудились в уголке общей комнаты. Джон Медник и Амос подошли к приоткрытой двери, и Джон вежливо постучал о косяк. Ребятишки не шевельнулись.

Наконец где-то наверху раздались громоподобные шаги, и по ступенькам лестницы спустилась огромная женщина в заляпанном переднике. Увидев Джона, она встала как вкопанная, но тут же справилась с собой и кивнула, приглашая гостей в дом. Рукой она махнула в сторону второго этажа, пропустила Джона вперед и, стараясь держаться подальше, направилась следом.

На кровати скорчившись лежал ее сынишка. Живот его настолько раздулся, что остальное тельце казалось лишь придатком к этому чудовищному брюху. Простыни были залиты кровью и мочой, запах стоял ужасный. Мальчик стонал.

Джон Медник встал на колени рядом с постелью и положил руку на лоб малышу. Мальчик вздрогнул, глаза его закрылись.

Не отрывая глаз от лица мальчика, Джон прошептал:

— Матушка Бочкариха, спуститесь вниз, наберите ковш воды и передайте его Амосу, он принесет. Когда вы будете нужны, я пошлю за вами.

Женщина прикусила губу и не переча загрохотала вниз по лестнице, у подножия которой встревоженной стайкой толпились дети. Небрежно взмахнув рукой, она отогнала их, похоже, даже попала кому-то по лицу. Вернувшись вскоре с ковшом, она передала воду Амосу — и, увидев глаза мальчика, такие же голубые, как и у колдуна, испуганно отшатнулась. Но мальчик был еще мал, кроме того, она его хорошо знала, а поэтому осмелилась спросить:

— Калинн выздоровеет?

Этого Амос не знал. Ничего не ответив, он повернулся и начал подниматься по лестнице. Женщина осталась ждать внизу, в отчаянии крутя и терзая передник.

* * *

Калинн прятался от самого себя, он даже не слышал, что вокруг кто-то ходит. Лишь изредка, словно дотянувшись издалека, чья-то рука касалась его лба, да обрывочные слова долетали сквозь пелену тумана. Но на это он не обращал внимания. Он стоял в коридоре перед закрытой дверью, а за этой дверью находилось его тело, это тело и было тем монстром, который терзал его. Много недель ушло на то, чтобы закрыть дверь, ведь, чтобы отгородиться от боли, надо было отгородиться от всего — от звуков, запахов, видений, всех тех людей, которые приходили навестить его, дотронуться до его вздувшегося живота. Но вот пришел кто-то незнакомый, он шептал ему неизвестные слова, гладил по голове… Но стоит ли снова открывать дверь?

Он лежал не шевелясь. Только чувствовал, как губы его вдруг приоткрылись, и он услышал свой собственный приглушенный стон. Он передернулся.

Джон Медник закрыл глаза и коснулся мальчика руками. Странно, но боли он не видел, она даже не ощущалась.

Поэтому он тихо зашептал:

— Калинн, скажи мне, где боль, куда ты спрятал ее?

Он снова посмотрел и опять ничего не нашел.

Вошел Амос с ковшом воды. Джон опустил в воду руку Калинна. Он искал чувство и не находил его.

— Подними ковш, Амос, и плесни ему на голову.

Лежа в своем укрытии, Калинн почувствовал, как на голову обрушился поток ледяной воды. Его чудовищное тело взвилось от холода и так ударилось в дверь, что чуть не прорвалось к нему. Калинн испуганно вскрикнул и что было сил навалился на хлипкую перемычку.

Джон Медник ощутил дрожь, поймал ее и последовал за этой тоненькой ниточкой — потихоньку, так чтобы не оборвать ее, чтобы она привела его туда, куда он хотел попасть. Наконец он очутился в маленькой комнатке, и в противоположном углу была дверь. Он двинулся к ней. Внезапно он почувствовал, как что-то вцепляется в него, тянет и отталкивает от двери. Он вырвался из объятий маленького стража и ухватился за ручку.

(Поставив ковш на пол, Амос стал внимательно наблюдать за медником. Странные тени бродили по его лицу, но он продолжал сжимать в руках голову умирающего ребенка.

Внезапно Калинн поднял вверх тоненькие ручки и вцепился меднику в лицо. Пальцы были слабые, болезнь истощила силы мальчика, но все-таки его коготки оставили на лице медника отчетливые кровавые полосы. Амос заколебался — может, надо помочь? Но тут раздутое тельце вдруг выгнулось, рот открылся, и раздался долгий, высокий, беспомощный крик. Казалось, он длился целую вечность, становясь все громче, громче, пока не наполнил весь дом, а потом вдруг утих, сменился тишиной. Прямо на глазах у Амоса живот Калинна начал опадать и сжиматься.) Когда Джон открыл дверь, оттуда прямо на него прыгнул ужасный монстр. Он тоже слышал панический вопль мальчика, но только до Амоса он доносился издалека, а тут крик звучал совсем рядом. Джон схватился с болью, вцепился в нее, поглотил, разорвал в клочки, пережил и подчинил, а затем ринулся следом, вбирая малейший остаток ее — пока наконец рак, терзающий тело мальчика, не сосредоточился в сознании Джона.

И тогда он начал расправляться с болезнью. Процесс был долгим и тяжелым, но он упорно делал свое дело, пока не уничтожил всю боль без остатка. Затем, уверившись, что от болезни не осталось и следа, он начал заполнять проделанную прореху, и Амос с изумлением увидел, как кожа впавшего живота Калинна вдруг натянулась, затем разгладилась, порозовела и натянулась. Тело мальчика расслабилось. Рот закрылся, и Калинн перекатился на спину, заснув спокойным сном впервые за неисчислимые столетия мучений. Джон отнял от головы мальчика руки и поднял глаза на Амоса. На лице его отражалась боль, тихим шепотом он приказал своему юному помощнику перестелить простыни.

Джон встал и поднял Калинна, Амос же торопливо сдернул вонючее постельное белье и бросил его на пол.

— Переверни матрас, — шепнул Джон. Амос повиновался. — А теперь принеси чистые простыни и убери отсюда грязные.

* * *

Матушка Бочкариха нервно кусала пальцы, когда раздался вопль Калинна. Увидев спускающегося по лестнице Амоса с ворохом грязного белья в руках, она наконец вытащила кулак изо рта. Амос передал ей простыни и спросил, где взять свежие.

— Да, и принесите ведро воды. Он говорит, обязательно надо вымыть пол.

— А я могу подняться?

— Сейчас, скоро уже. — Амос исчез наверху, спустя несколько минут его голова показалась над перилами, и он кивнул ей. Матушка Бочкариха поднялась по лестнице, то с надеждой убыстряя шаг, то в страхе останавливаясь. Войдя в комнату, она увидела, что ставни открыты, занавеси отдернуты, и в окно бьют солнечные лучи, освещая сидящего на постели Калинна. Лицо его вновь стало гладким, тело — нормальным, живот обрел прежнюю форму. Боль бесследно сгинула. Она села на краешек кровати, обняла сына и крепко прижала к себе. Он обвил ручонками ее шею и прошептал:

— Мама, я есть хочу.

Никто и не заметил, как Джон Медник и Амос вышли.

Но вечером к дверям гостиницы подбежали трое ребятишек и вручили Мартину Трактирщику два отличных ведра и маленький бочонок.

— Это волшебнику, — сказали они.

* * *

Вскоре полили холодные ливни. Буквально через неделю Лес Вод подернулся желтизной, затем стал бурым, а потом и вовсе расползся голой паутиной сучьев среди редких елей и сосен. На Горе Вод лежал снег.

Амос больше времени стал проводить в гостинице — рубил бревна на поленья, чтобы удобней было подбрасывать их в камин, чистил комнаты, исполнял различные поручения отца в городе, а в свободные минутки несся по ступенькам в южную башню, чтобы посидеть с Джоном Медником.

В те немногие дни, когда не лил дождь, ставни окон были распахнуты настежь, и тогда едва ли не дюжина птичек прилетала посидеть на подоконнике. Обычно это были мелкие пташки, гостьи из леса; частенько наведывалась парочка зябликов, которые, похоже, были лучшими друзьями медника, но иногда появлялись и хищные птицы: ближе к вечеру — совы, днем — ястребы. А один раз к ним в гости залетел огромный орел с Горы Вод. Его расправленные крылья доставали от кровати до стены, в этом существе крылась такая сила, что Амос в испуге забился в угол. Но Джон Медник бесстрашно погладил птицу, и когда орел улетел, его левая лапа, которая была слегка подвернута, снова ступала твердо.

А когда в затворенные ставни стучал дождь, Амос и Джон Медник просто говорили друг с другом. Хотя Джон зачастую и не слушал — бывало, что Амос задавал вопрос, а медник, очнувшись от дремы, просил повторить его. Но когда он все-таки слушал, то относился к словам Амоса с вниманием. И однажды Амос попросил Джона научить его лечить людей.

После излечения Калинна, сына Бочкарихи, Джон предпочитал не брать Амоса с собой, видимо, не хотел, чтобы к мальчику прилепилась дурная слава колдуна-врачевателя.

Но пару раз Амос все-таки увязался за ним. Он внимательно следил за действиями Джона и вроде бы что-то понимал.

— Иногда я вижу, как ты это делаешь.

— Правда? — Джон с интересом посмотрел на него.

— Ага. Сначала ты дотрагиваешься до них. До головы, шеи или спины.

— Одним прикосновением человека не излечишь.

Амос кивнул:

— Знаю. Потом ты бормочешь что-то, и люди иногда думают, что ты читаешь какие-то заклинания.

— Заклинания?

— На самом-то деле это обычные слова, — ответил Амос. — Ты успокаиваешь больного. Заставляешь расслабиться.

Джон улыбнулся, но лицо его осталось хмурым:

— А ты ведь и вправду не спускал с меня глаз.

Амос гордо улыбнулся в ответ:

— А затем ты находишь боль и уничтожаешь ее.

Джон Медник схватил мальчика за руку. Пальцы клещами впились в предплечье, Амос даже сначала не понял, почему Джон вдруг рассердился:

— Откуда ты это узнал?

— Ну, узнал. Я наблюдал за тобой, ты закрывал глаза и думал. А потом, когда у больного начинался очередной приступ, ты исцелял его. Боль сама являлась тебе.

Джон наклонился поближе и прошептал:

— А ты когда-нибудь чувствовал эту боль?

Амос покачал головой:

— Поэтому-то я и прошу тебя. Научи меня чувствовать ее.

Джон Медник с облегчением отстранился и положил руки на подоконник.

— Слава Богу, — сказал он.

— Так ты научишь меня? — спросил Амос.

— Нет.

И Джон Медник отослал мальчика вниз.

* * *

Зима выдалась ранняя, жестокие морозы нагрянули внезапно и не отступали до самой весны. В течение трех месяцев лес стоял в оковах не тающего льда, а сильный ветер дул не переставая. Иногда дул с севера, иногда — с северо-запада, порой — с северо-востока, и каждая перемена ветра приносила с собой новый снег и новую метель, даже в домах не было спасения от холода — ветер неизменно отыскивал какую-нибудь щелку, чтобы пробраться внутрь. В первую же неделю деревню совсем замело, и до самой оттепели никто и носа не казал в лес, даже на лыжах.

Спустя месяц начали умирать люди. Сначала отошли самые старые, самые маленькие и самые бедные. За ними последовали пожилые и младшие, а затем беда наведалась и во вполне благополучные дома. И каждый раз, когда случалось несчастье и кто-то заболевал, обращались к Джону Меднику.

Каждый день у дверей гостиницы скапливались кучки людей, кутающихся в дюжину одежек. Каждый день Джон поднимался, едва забрезжит заря, а ложился уже за полночь. Но за холодами ему было не угнаться, те действовали куда быстрее, чем он, и люди продолжали умирать. То и дело по улицам города проходила маленькая похоронная процессия, везущая хоронить очередной уже окоченелый труп, а обида и злоба на колдуна, который позволил умереть родному человеку, все росла. Земля промерзла насквозь, поэтому ямы рыли уже не такие глубокие; в конце концов, мертвецов стали просто класть на лед и забрасывать снегом, который после обливали водой — чтобы волкам было не добраться.

В городе всего-то жило около трехсот человек, поэтому смерть пятнадцати жителей так или иначе коснулась каждого дома. Печаль и уныние начали распространяться по Городу Вортинга. И несмотря на то что Джон Медник вырвал из лап смерти куда больше жертв, чем она успела унести, люди, приходящие на кладбище, сначала смотрели на холмики снега, а потом неизменно поворачивались, чтобы взглянуть на громаду южной башни постоялого двора Вортинга. Каждый божий день выпадал новый снег, а старый не таял, и вскоре улицы занесло так, что их уже было не расчистить. Многим семьям, чтобы попасть наружу, приходилось вылезать из окон второго этажа.

А затем из чащоб леса, где уже не осталось ни ягод, ни насекомых, и из южных земель, куда впервые добрались столь страшные холода, потянулись стаи птиц. Сначала на крыше гостиницы Вортинга поселилось несколько зябликов и соек, окоченевших и оголодавших. Вслед за ними прилетело еще несколько стай, а затем птицы повалили сотнями, тысячами — они сидели на крышах, перилах и подоконниках, заполонив собой весь Вортинг. Их страх отступил перед морозами и болезнями, птички не взлетали даже тогда, когда дети гладили их — чтобы заставить взмахнуть крыльями, надо было подбрасывать их в воздух.

Вскоре люди стали замечать, что по ночам сквозь щели ставней южной башни просачиваются полоски света и окна время от времени открываются, то выпуская, то впуская новых пташек. Наконец жители поняли, что по ночам Джон Медник, колдун, использует свой магический дар, чтобы лечить птиц.

— Есть и такие, — поведал Сэмми Брадобрей Мартину Трактирщику, — которые считают, что не дело, когда медник растрачивает свои силы и время на каких-то пташек, ведь рядом умирают живые люди.

— А есть и такие, — буркнул Мартин Трактирщик, — которые обожают совать свой длинный нос не в свое дело.

Брить не надо, с бородой по ночам теплее. Подровняй немножко волосы.

Ножницы быстро защелкали.

— Некоторые жители придерживаются мнения, — продолжал Сэмми Брадобрей, — что люди важнее, чем птицы.

— Так пускай те, кто так думает, — рыкнул Мартин, — отправляются к меднику и выскажут ему это свое мнение.

Сэмми перестал щелкать ножницами:

— Мы сочли, что будет лучше, если об этом скажет ему человек, в жилах которого течет родная кровь, а не какой-то там чужак.

— Чужак! Неужели в этом городе найдется хоть один чужой человек Джону Меднику?! Он побывал в каждом доме, он живет здесь с юных лет, а сейчас вдруг выясняется, что я его закадычный друг, а все остальные — чужие люди! Мне дела нет до него и этих его птиц. Он чист. Он помогает людям и не досаждает мне. И я в свою очередь не хочу досаждать ему.

— Но кое-кто… — неуклонно гнул свое Сэмми.

Мартин поднялся с кресла:

— Кое-кто сейчас подавится собственными ножницами, если немедленно не заткнется.

Выдав эту весьма убедительную тираду, он сел обратно.

Ножницы снова защелкали. Только Сэмми Брадобрей теперь не хихикал.

На следующий день началось убийство птиц. Матт Бочкарь обнаружил у себя в амбаре воробьев, которые клевали пшеницу, припасенную им на зиму. Жена бондаря была больна, запасов до конца зимы явно не хватало, а лучший друг Матта, старый кузнец, умер только вчера — медник не успел к нему. Припомнив все это, Матт Бочкарь переловил птичек, после чего усадил их на землю и по одной передавил. Замерзшие до полусмерти, больные пташки даже не попытались улететь.

С кровью на башмаках Матт Бочкарь в ярости выскочил из дому. Хватая с перил и подоконников воробьев, зябликов, малиновок и соек, он что было сил швырял их о стену дома. Большинство птиц разбивалось насмерть и бездыханными трупиками падало на снег.

Теперь уже он ругался во всю глотку. Заслышав голос отца, на улицу повыскакивали его сыновья и тоже принялись убивать птиц. Спустя некоторое время из других домов тоже начали выбегать люди, и все они начали ловить окоченевших, беспомощных птичек и либо сворачивать им шею, либо кидать оземь, либо топтать.

Внезапно все замерли, и в воздухе повисла тишина — все смотрели на Джона Медника, вышедшего на середину площади. Он повернулся, обвел взглядом замолкших людей, посмотрел на снег, усеянный тельцами сотен птиц, а затем снова поднял глаза на жителей города, чьи руки были окроплены птичьей кровью.

— Если вы хотите, — крикнул он, — чтобы я и дальше лечил ваших больных, немедленно остановитесь. Ни одна птица не должна больше умереть от руки человеческой в Истинном Городе.

Ответом ему послужило все то же молчание. Люди устыдились своих поступков, а потому еще больше возненавидели медника.

— Если в Вортинге умрет хоть еще одна птичка, я пальцем не дотронусь до людей.

Стоило ему скрыться в гостинице, как вслед ему понеслись выкрики:

— Эти птицы ему дороже нас!

— Да он свихнулся!

— Колдун должен лечить людей!

Тем не менее все разошлись по домам, вернувшись к брошенным делам, и никто не осмелился снова поднять руку на птиц. Окровавленные останки были быстро подъедены орлами и грифами, даже эти хищные по природе птицы опустились до пожирания трупов. Вскоре от дневной бойни не осталось и следа.

До захода солнца умерло еще двое жителей города, и люди с ненавистью смотрели на южную башню, где до поздней ночи горел свет и куда то и дело залетали птички.

* * *

Джона Медника разбудил стук, донесшийся со стороны люка. Рассвет еще не наступил; сбросив одеяла, он поднялся с постели. Дюжина птичек, примостившихся на нем, порхнула по углам комнаты. Джон поднял крышку, и в комнату просунулась голова Мартина Трактирщика.

— Мальчишка, Амос, он простудился, его так трясет, что мы не знаем, что и делать.

Джон быстренько натянул штаны, надел рубашку, фуфайку и последовал за трактирщиком.

На последних ступеньках лестницы Мартин Трактирщик вдруг остановился, да так внезапно, что медник налетел на него. Не сводя глаз с пола, Мартин отступил в сторону, и Джон Медник увидел трупики двух воробьев. Их шеи обвивала толстая нить. К одному трупику была привязана бумажка с надписью «Маленький Джон Фермер», а к другому — «матушка Кухарка».

— Маленький Джон и матушка Кухарка умерли вчера, — прошептал Мартин Трактирщик.

Джон Медник ничего не ответил.

— Найду, кто это сделал, головы поотворачиваю, — пообещал Мартин.

Джон Медник ничего не ответил.

— Ну что, ты посмотришь мальчика?

Джон Медник прошел вслед за ним в северное крыло гостиницы, в маленькую, жарко натопленную комнату. Над огнем бурлили котелки, и раскаленный пар каплями воды оседал на стенах, но, несмотря на жару, лоб Амоса оставался холодным, а руки посинели.

— Видишь? Ты вылечишь его? — спросил Мартин Трактирщик.

Джон Медник сел рядом с мальчиком, положил руки на его лоб и начал что-то шептать. Но спустя какую-то секунду он прервался и с удивлением поднял глаза.

— Что-то не так? — встревоженно спросил Мартин.

Джон снова закрыл глаза и коснулся лба мальчика. Затем он перевернул Амоса на бок, дотронулся до его шеи, спины, затем снова потрогал голову, как бы пытаясь что-то нащупать. Но нет, он ничего не чувствовал. Амос для него был все равно что труп, хоть и продолжал дышать. До этого момента Джону не приходилось сталкиваться с людьми, которые не откликнулись бы на его мысленный призыв.

Глаза Амоса открылись, и он взглянул на Джона Медника. Медник встретил его взгляд.

— Ты еще не нашел мою болезнь? — спросил мальчик.

Джон Медник покачал головой.

— Пожалуйста, поспеши, — сказал мальчик и снова закрыл глаза. Медник взял руку мальчика и склонил голову.

Так он сидел несколько мгновений, после чего поднялся и направился к дверям. Мартин Трактирщик ухватил его за рукав.

— Ну? Он выздоровеет?

Джон Медник покачал головой:

— Не знаю.

— Разве ты не вылечил его? — не отпускал его Мартин.

— Не смог, — ответил Джон и покинул комнату.

— Что значит не смог?! — не отставал Мартин.

— Он недоступен для меня, закрыт, — объяснил Джон, направляясь к южной башне. — Мне не найти ее.

— Не найти кого?! Значит, всех остальных в этом городе ты можешь вылечить, а вот для моего сына ничего сделать не можешь…

Они миновали трупики птиц, и Мартин вдруг резко встал на месте, уставившись на них.

— Так вот в чем дело, да?! Я слышал твои угрозы, еще одна птица — и все умрут! — крикнул Мартин вслед поднимающемуся по лестнице меднику. — Вернись, колдун! Я не позволю тебе просто так убить моего сына!

Медник развернулся и спустился вниз.

— Мой сын не убивал этих проклятых пичуг! — набросился на него Мартин. — И я их не убивал! А если ты хочешь кого-то наказать, наказывай того, кто сделал это!

— Никого я не наказываю, — прошептал Джон.

— Мой мальчик умирает, и ты вылечишь его! — заорал Мартин.

— Я не могу, — выдавил Джон. — Это и есть его дар. Он закрыт от меня.

Мартин словно клещами вцепился в его фуфайку:

— Что за дар?

— Глаза. Дар дается вместе с глазами. Мне дан дар чувствовать боль и излечивать ее. Его дар состоит в том, чтобы быть единственным в мире человеком, недоступным моему лечению.

— Ты хочешь сказать, твоя магия на него не действует?

Джон кивнул и двинулся было к себе, но Мартин снова схватил его за руку:

— Кончай отпираться! Ты можешь исцелить всякого, кого только захочешь! Ты жил под моей крышей тридцать лет, я ни разу не потребовал с тебя денег, а ты похитил у меня сына, приворожил его и научил ненавидеть собственного отца. Так что или ты сейчас пойдешь и вылечишь мальчишку, или, клянусь, я убью тебя!

Джон Медник посмотрел ему прямо в глаза:

— Я бы вылечил его, если б смог. Но я не могу.

Затем он отцепил руку Мартина от рукава своей фуфайки и двинулся наверх. Хлопнув крышкой люка, он сел на кровать, уперся локтями в колени и закрыл лицо ладонями.

Птички придвинулись к нему поближе, а один зяблик даже сел на плечо.

Он слышал внизу гул собирающейся толпы, сквозь невнятное бормотание то и дело прорывались громкие крики.

Но медник ничего не предпринимал до тех пор, пока они не ринулись вверх по лестнице. Тогда он передвинул на крышку люка свою кровать и начал наваливать на нее столы, стулья, все, что под руку попадется, чтобы хоть немного утяжелить вес. Трое мужчин с легкостью справятся с этим весом, но лестница слишком узка, и троим к люку не подобраться.

В крышку люка заколотили. Джон Медник надел еще две рубахи, пару штанов и обе теплые накидки. Засунув в котомку инструменты, немного одежды и кусок хлеба, он привязал к шее лыжи. Затем он распахнул западное окно башни.

В шестнадцати футах под ним белел скат гостиничной крыши. Джон встал на подоконник и, прижав к груди котомку, прыгнул.

Толпа, собравшаяся у гостиницы, заревела. В это же мгновение он по колено ушел в глубокий снег и начал скатываться по крыше вниз.

До земли было высоко, но и снег внизу был глубже.

Уйдя в сугроб с головой, Джон на какую-то секунду испугался — а сумеет ли он выбраться из этого снежного завала?

Но вскоре он пробился на поверхность, приминая котомкой снег, вылез на сугроб и натянул на ноги лыжи. Тогда-то толпа и обнаружила его.

Из-за юго-западного угла гостиницы выскочили несколько человек, которые при виде него немедленно закричали и начали размахивать руками, призывая остальных. Кое-кто попытался погнаться за ним, но снег был слишком глубок — один из преследователей чуть не сгинул в сугробе. Камней, чтобы забросать Джона, у них не было, поэтому им ничего не оставалось делать, кроме как швырять в него наспех слепленные снежки с кусочками сосулек. Пара таких снежков даже ударилась ему в спину. Отделавшись небольшими синяками, вскоре он исчез между деревьев.

Как только он скрылся из виду, разом защебетали все птицы. Люди посмотрели на крышу гостиницы Вортинга.

Крыша посерела от собравшихся на ней птиц, лишь изредка в этом скоплении мелькали красные и синие грудки.

Птицы кричали еще с полчаса — люди уже потихоньку потянулись по домам, испуганные, что птахи собираются как-то отомстить городу за изгнание медника. Затем словно крыша Постоялого Двора Вортинга разом поднялась в воздух и рваной серой заплатой полетела в сторону леса. Спустя несколько минут в городе не осталось ни одной птицы.

Подобно облаку, они медленно уплывали в сторону Горы Вод, пока не скрылись за верхушками деревьев.

* * *

Той же ночью затих ветер. Всепоглощающая тишина обрушилась настолько внезапно, что кое-кто из жителей Вортинга проснулся и подошел к окнам посмотреть, что происходит. С неба повалили большие хлопья снега, кружась, они медленно опускались на землю. Люди вернулись в свои постели.

Утром выяснилось, что за ночь навалило снега под два фута, и мужчины вышли расчищать тропки. Но так как снег все еще продолжал идти, они быстро отступились и решили дождаться конца снегопада.

Но снег и не думал останавливаться. К полуночи его навалило еще пять футов, и люди, живущие в маленьких лачужках вдали от центра Вортинга, услышали, как крыши начали потрескивать под его тяжестью. Наиболее осторожные собрали в котомки пожитки и перебрались в гостиницу Вортинга. Робкими голосами они попросили у Мартина разрешения переночевать. Тот высмеял трусов, но позволил им расстелить одеяла у камина в гостиной, где они и проспали благополучно всю ночь.

Ночью снег еще усилился, а ветра все не было, поэтому сугробы продолжали расти на крышах домов. Не прошло и нескольких часов, как крыши самых маленьких хижин не выдержали веса и провалились. Это произошло настолько бесшумно, что даже близкие соседи ничего не услышали — крики и грохот падающих балок заглушил толстый слой снега.

До утра простояли лишь считанные дома — их на славу сделанные крыши еще сдерживали груз. Большинство же граждан Вортинга встретили рассвет, выкарабкиваясь из-под обломков домов и в панике разгребая снег. Однако белые хлопья валили настолько густо, что башня Постоялого Двора Вортинга полностью терялась в снежном мареве, стоило перейти на другую сторону площади. Очень, очень многие так и не дожили до конца той ночи.

Днем снегопад прекратился, лишь редкие снежинки лениво кружились в воздухе. К двум часам небо очистилось и выглянуло солнце, робко жмущееся ближе к югу. В половине второго в гостиницу Вортинга прибыли первые спасшиеся.

Дверью теперь служило окно второго этажа. В три часа в гостиной комнате собрались две дюжины жертв ночного снегопада. Женщины оплакивали погибших под обломками домов детей, мужчины молча стояли у конторки, слишком потрясенные, чтобы что-то говорить или предпринимать.

Затем налетел ветер. Подул он с севера, но только первый порыв его ударил в окно, как мужчины переглянулись и кивнули друг другу.

— Заносы, — сказал один из них, и все не сговариваясь ринулись наперегонки к самодельной двери второго этажа.

— Уходить по двое! — крикнул вслед Мартин Трактирщик. Однако надобности в этом предупреждении не было никакой. Никто не хотел потеряться и погибнуть в снежной пурге.

Вскоре вернулись назад первые спасатели, они привели старуху и пару маленьких ребятишек. Вслед за ними появились еще люди, но все они жили совсем рядом с гостиницей, и до них добраться было легко, а ведь ветер с каждой минутой все крепчал. Поток народа все ослабевал и вскоре совсем иссяк — спасатели начали возвращаться с пустыми руками. А двое принесли бездыханное тело.

Это был Матт Бочкарь, и он был мертв. Когда крыша рухнула, одной из балок его ударило по голове, долгое время он пролежал без сознания, а потом уже не смог выбраться. Он замерз насмерть еще утром. Люди в гостиной, которых набралось уже больше шестидесяти, разом отступили, взглянув на этот труп. Одна из рук замерзшей клешней указывала куда-то вперед, теперь же, начав оттаивать, она вдруг медленно опустилась. Матери закрывали детям глаза, но те вырывались и все равно смотрели. А затем с лестницы донесся ужасный вой.

Это была матушка Бочкариха и ее дети. Спасатели только что привели ее, и она как раз спускалась в гостиную со второго этажа. Громко подвывая, матушка Бочкариха рухнула на труп мужа. Целуя мертвое лицо, дыханием согревая пальцы погибшего, она плакала и беспрестанно звала его. В конце концов она поняла, что он мертв и ему уже ничем не поможешь. Несколько мгновений она молчала, а затем запрокинула голову и закричала. Крик этот продолжался целую вечность. Людям, столпившимся вокруг нее, уже начало казаться, будто это они сами кричат, и когда она наконец смолкла, по зале еще долго гуляло эхо вторивших ей голосов. Тишину прорезал громкий приказ Мартина Трактирщика, раздавшийся сверху.

— Все, хватит. Уже стемнело. Вы сами потеряетесь. — Кто-то попытался возразить в ответ, и снова раздался голос Мартина, только уже громче:

— Этой ночью никто больше никуда не пойдет!

И снова воцарилась тишина, пока люди молча разбредались по уголкам залы.

Вскоре появился Мартин и начал разводить людей по комнатам гостиницы:

— Слишком много народа, чтобы гостиная вместила всех, хотя, когда такой ветер, может, нам и вправду будет теплее вместе.

Люди подбирали тот жалкий скарб, что успели спасти из рухнувших домов, и расходились по комнатам, чтобы провести пару-другую часов в беспокойном сне. Увидев тело Матта Бочкаря, Мартин приказал двоим отнести его в холодный погреб.

— В холодный погреб? — рассмеялся один из них, услышав распоряжение. — А мы сейчас где?

Следующим утром снова проглянуло солнце, а ветер почти стих. Часов в десять он поменял направление и начал дуть с юга.

— Хоть немножко подтает, мастер Мартин, — обратился к трактирщику Сэмми Брадобрей.

Мартин согласно кивнул, и вскоре пары спасателей разбрелись по городу. Они пытались проникнуть в занесенные ночью дома, чьи крыши, согретые солнцем и теплым ветром, начали показываться из глубоких сугробов.

Однако этот день выдался не таким удачным, как предыдущий. Лишь трое пережили жуткую бурю. К наступлению ночи у стен гостиницы скопилось больше трупов, чем внутри — живых людей. В живых осталось семьдесят два человека, трупов было восемьдесят — и почти половина Вортинга пропала без вести.

Тяжкая дневная работа сказалась на всех. Слез было меньше, зато прибавилось поводов для горя. Выжившие бродили из комнаты в комнату, садились на кровати, что-то говорили, что-то спрашивали — но та груда тел, уложенных ровными рядами, незримо присутствовала повсюду.

Размеры бедствия, постигшего город, стерли грань между личным и общественным горем. Из трехсот жителей Вортинга осталось всего семьдесят два человека. Мало надежды найти остальных. Мало надежды, что выживут все из спасенных, ибо дети, проведшие день и ночь на морозе, заходились от кашля. Родители либо беспомощно смотрели на малышей, либо сами метались в лихорадке.

Сэмми Брадобрей помогал Мартину и его жене на кухне. Он лениво помешивал суп, что-то насвистывая. Когда похлебка закипела, он снял ее с огня и отставил в сторону поостыть.

— Одно утешает, — произнес Сэмми, ни к кому конкретно не обращаясь. — С едой теперь проблем не будет.

Запасов хватит, чтобы прокормиться до конца зимы, и еще останется.

Жена Мартина смерила его холодным взглядом и вернулась к рубке мяса. Наполняя кувшин элем из громадного бочонка, Мартин Трактирщик хмуро проворчал:

— Да, только учти, что, когда придет весна, придется возделывать поля, а рук на все не хватит. Не хватит их и для того, чтобы убрать осенью урожай. Тем, кто провел всю жизнь в городе, придется вернуться в поля или умереть от голода.

— Но только не тебе, — заметил Сэмми Брадобрей. — Тебя-то гостиница прокормит.

— Гостиница? — переспросил Мартин. — Какой от нее толк, если некому будет ночевать в ней? Да и кормить постояльцев будет нечем…

Когда они несли в гостиную суп, навстречу им попался мужчина, выносящий на улицу труп только что скончавшейся женщины. Мартин и Сэмми посторонились, пропуская его.

— Что, никто ему помочь не мог? — поинтересовался Мартин.

— Он не позволил, — тихо ответила какая-то женщина.

Но скоро все забыли о случившемся, и котел с похлебкой обступила толпа народа. Сэмми, Мартин и его жена разливали суп по мискам. Пищи было более чем достаточно, поэтому многие женщины и дети по два раза подходили за добавкой, тогда как мужчины больше внимания уделили бочонку, утверждая, что эль согревает куда лучше, чем жидкое варево из котла.

Мартин, управляющийся с краником бочонка, вдруг почувствовал, как кто-то потянул его за рукав.

— В очередь вставай, у меня две руки, а не четыре, — сказал он, но ответил ему тонкий детский голосок.

— Папа, — окликнул Амос.

— Ты почему вылез из постели? — Мартин мгновенно забыл о бочонке и повернулся к сыну. Любители зля не зевали, а лишь успевали подставлять под струю пива свои кружки. — Немедленно возвращайся в кровать, — приказал Мартин. — Ты что, умереть хочешь?

Амос лишь слабо покачал головой:

— Пап, я не могу.

— Тогда я отнесу тебя, — ответил Мартин, подхватывая мальчика на руки. — Хорошо, что ты пошел на поправку, но все равно ты должен оставаться в кровати.

— Но, папа, Джон Медник вернулся.

Мартин резко остановился и поставил сына на пол.

— А ты откуда знаешь? — спросил он.

— Ты что, сам не видишь его? — ответил Амос и кивнул в сторону лестницы, ведущей на второй этаж. Привалившись плечом к стене, на голову возвышаясь над толпой, там стоял Джон Медник. Некоторые уже заметили его и, что-то бормоча под нос, расходились в стороны.

— Он вернулся, чтобы спасти нас, — прошептал Амос.

И в этот момент толпа затихла, собравшиеся в комнате люди наконец увидели медника. Все разом отшатнулись, когда он вдруг сделал шаг вперед и упал на колени. Подбородок его был покрыт коркой льда, образовавшейся на четырехдневной щетине, а руки бессильно свисали по бокам.

Казалось, он совершенно разучился ходить, ибо ноги не слушались его. Ни на кого не глядя, он неловко поднялся и нетвердой походкой двинулся вперед. Толпа расступилась, пропуская его в центр комнаты. Добравшись туда, он остановился, шатаясь, как пьяный.

Бормотание толпы усилилось, как вдруг по лестнице со второго этажа спустился мужчина, чья жена только что умерла.

Он прошел по коридору, который проложил Джон в толпе, и остановился прямо перед медником. Так они и стояли лицом к лицу, пока не стих последний шепот.

— Если бы ты был здесь, — тихо молвил мужчина, — Инна бы выжила.

После долгого молчания медник медленно кивнул. Черты лица мужчины исказились, плечи его затряслись, и прямо на глазах у всех он разрыдался. Затем он поднял руку и ударил Джона по щеке. Никто не сказал ни слова, лишь Амос, съежившийся в углу комнаты, шумно втянул воздух при виде подобной несправедливости.

Мужчина снова поднял руку и еще раз ударил медника.

Люди, стоявшие рядом, придвинулись ближе. Он бил снова и снова, пока Джон не осел на колени.

— Папа, ты что, не остановишь его? — прошептал Амос.

Мартин не отрываясь смотрел на человека, стоявшего посредине комнаты. — Папа, останови же его, они же убьют Джона!

Потерявший жену мужчина отступил на шаг от стоящего перед ним на коленях Джона Медника. Чуть нагнувшись, он изо всех сил ударил башмаком ему в лицо. Медник отлетел назад и распростерся на полу.

— Колдун! — вскричал мучитель. — Колдун! Колдун!

Толпа быстро подхватила крик, люди еще теснее сгрудились вокруг лежащего медника. Кол-дун. Кол-дун. Кол-дун.

Медник перекатился на бок и с трудом поднялся на колени — лицо в крови, нос был разбит, один глаз совершенно заплыл, а кожа под ним приобрела коричневый оттенок. Но другой, уцелевший глаз в упор смотрел на нападавшего. И тот не выдержал молчаливого укора и отступил. Джон перевел взгляд на стоящего рядом, повернулся и голубой его глаз воззрился на стоящих в первых рядах. Крики стихли, и в наступившей тишине Джон Медник снова попытался подняться на ноги.

Он попробовал было встать одним резким рывком, но потерял равновесие и вынужден был опереться об пол негнущейся рукой, чтобы не упасть. Он повторил попытку, и снова ноги не удержали его. Он попробовал опереться на другую ногу. Опять неудачно. Только на этот раз он бессильно повалился на бок, содрогаясь всем телом и глядя широко раскрытым глазом в пространство.

Какое-то мгновение толпа не двигалась, похожая на стаю стервятников, убеждающихся, действительно ли намеченная жертва мертва. Затем несколько человек шагнули к судорожно вздрагивающему на полу меднику. В полном молчании они начали избивать его ногами. Били до тех пор, пока не умаялись. Тогда они отошли в сторону, и их место заняли другие. Медник не издал ни звука.

Наконец толпа разделилась — многие покинули залу, кое-кто сгрудился у камина, а другие направились к бочонку, на дне которого еще плескался эль. Тело Джона Медника осталось лежать посредине комнаты. Его череп был размозжен, кожа во многих местах содрана до мяса, а из ран натекла громадная лужа крови. От тела во все стороны расходились кровавые следы, принадлежащие тем, кто ступил в лужу, и стирающиеся на некотором расстоянии от трупа.

Лицо медника уже нельзя было назвать лицом, глаза перестали быть глазами, губы — губами, а изломанные и истерзанные руки раскинулись по полу подобно корням дерева.

Спустя некоторое время Мартин Трактирщик наконец нашел в себе силы отвести глаза от тела брата и взглянуть на сына. Амос ответил бесстрастным взором. Лишь глаза его светились тем же голубым цветом, что и глаза медника — глаза холодные, всепонимающие. Мартин почувствовал горечь и стыд, словно прочитал свой приговор, — и опустил взгляд. Он так и смотрел в пол, пока не подошла мать мальчика и не увела Амоса в спальню.

После этого Мартин вынес тело брата на улицу и провел всю ночь, отдраивая кровь с половиц, уничтожая все следы расправы. Утром пол сиял свежей белизной.

Оставшиеся в живых жители Истинного города, города Вортинга, жили в гостинице до самой весны, пока не наступила оттепель. Погода переменилась неожиданно резко, и наступили сухие и жаркие дни. Когда снег стаял, люди потянулись к рухнувшим домам, но вскоре обнаружили, что, прежде чем браться за что-либо, надо разрешить куда более неотложную проблему. Тела, сваленные на площади, начали разлагаться.

Земля все еще не освободилась от ледяных оков, поэтому трупы просто полили лампадным маслом и подожгли.

Вонь стояла невообразимая, погребальный костер пылал несколько дней, хотя жители беспрестанно подбрасывали поленья, чтобы он прогорал быстрее. Однако, вернувшись в дома, люди обнаружили там тела тех, кто потерялся зимой.

Их также бросили в огонь. Наконец все трупы в городе были сожжены. Та же участь ожидала бы и тело Джона Медника, если бы птицы, прилетавшие зимой к человеческим останкам, не склевали с него все мясо. От медника остались одни кости, которые потихоньку собрал и унес Амос. Когда же земля растаяла, он похоронил их, никак не обозначив могилку.

Заново город отстраивать не стали; домов, в которых можно было жить, осталось очень немного, но их вполне хватило, чтобы вместить переживших зиму. Вместо этого все люди сначала возделывали поля, затем засеивали их, после чего пропалывали. Лишь вечерами иные из них продолжали заниматься любимым ремеслом. Хотя некоторые слегка пострадали, решившись подвергнуться опытам брившего при свете свечи Сэмми Брадобрея, а бочонки, выходившие из-под слабых и неопытных рук Калинна Бочкаря, практически все протекали.

Большинство людей предпочитали жить как можно дальше от центра города, и когда им все-таки приходилось появляться на площади, они старались стороной обходить место погребального костра. Пепел и головешки так и лежали, пока весенние ветры и дожди не смыли все без остатка.

Время от времени та или иная семья грузила телегу и отбывала то в сторону Линкири, то в противоположный край, к Хаксу. К лету в Вортинге осталось всего лишь сорок человек, да и те исхудали до невозможности. Горе и скорбь несмываемым клеймом запечатлелись на их душах и лицах.

Ни разу не прозвучало веселой песни в гостиной Постоялого Двора Вортинга.

Однажды, вернувшись с поля, Мартин Трактирщик обнаружил, что его сын Амос куда-то запропастился. Мальчик, как и все остальные дети в Вортинге, уже разучился смеяться и по вечерам больше не играл на улице. Мартин и его жена обыскали все комнаты в гостинице, вышли во двор — сына нигде не было. Так они и бегали по округе, пока Мартин наконец не догадался заглянуть в южную башню. Доски, которыми он прибил крышку люка, были оторваны все до единой.

Он поднялся по лестнице и поднял крышку. Окна в комнате были распахнуты, и в них виднелись бесконечные просторы леса. Он обнаружил сына стоящим у западного окна.

Мальчик смотрел на садящееся за Гору Вод солнце. Мартин не промолвил ни слова, но спустя некоторое время Амос сам повернулся к нему и сказал:

— С сегодняшнего дня я буду спать в этой комнате.

Мартин Трактирщик безмолвно покинул башню.

СКАЗАНИЕ О МАСТЕРЕ ЭЛВИНЕ

(цикл)

Чтобы нарушить хрупкий ход истории, вовсе не обязательно быть волшебником. Одна роковая случайность и…

И знаменитый полководец Наполеон плывет в Америку, чтобы усмирить восставшие Штаты, Бенджамин Франклин становится великим магом, Джордж Вашингтон слагает голову на плахе, а по дорогам Северной Америки странствует поэт-провидец Уильям Блейк.

В эти смутные времена на свет появляется седьмой сын седьмого сына, мальчик, наделенный невероятными способностями. Долгий путь предстоит одолеть Элвину, прежде чем люди назовут его Мастером.

Книга I. Седьмой сын

Чтобы нарушить хрупкий ход истории, вовсе не обязательно быть волшебником. Одна роковая случайность и… И знаменитый полководец Наполеон плывет в Америку, чтобы усмирить восставшие Штаты, Бенджамин Франклин становится великим магом, Джордж Вашингтон слагает голову на плахе, а по дорогам Северной Америки странствует поэт-провидец Уильям Блейк…

Глава 1

Злюка Мэри

Малышка Пэгги была очень осторожна и внимательна, когда собирала яйца. Вот и сейчас, запустив руку в солому, она потихоньку двигала ее вперед, пока пальцы не уткнулись во что-то твердое и тяжелое. На следы куриной деятельности она просто не обращала внимания. В их гостинице частенько останавливались семьи с маленькими детьми, и мама малышки Пэгги никогда не кривилась при виде самых замызганных пеленок, а Пэгги старалась походить на нее. Пусть даже куриный помет был липким и неприятным на ощупь, склеивал пальцы, малышка не замечала этого. Она раздвинула солому, нежно ухватила яйцо и достала из коробки, где сидела наседка. Все это приходилось проделывать, стоя на цыпочках на качающейся скамеечке, пока рука шарила в гнезде. Мама сначала говорила, что Пэгги еще слишком мала, чтобы собирать яйца, но малышка Пэгги быстро доказала обратное. Каждый день она заглядывала в куриные гнезда и приносила домой яйца — все до единого, не пропустив ни наседки.

«Все до единого, — твердила она про себя. — Я должна собрать все яйца до единого».

Еще раз повторив это, малышка Пэгги оглянулась, кинув настороженный взгляд в северо-восточный угол сарая, который был самым темным местом в курятнике. Там в своей коробке восседала Злюка Мэри собственной персоной. Эта курица выглядела как настоящее порождение ада в перьях, ненависть так и сочилась из ее противных маленьких глазок, которые как бы говорили: «Ну, иди, иди сюда, девчонка, дай-ка я клюну тебя побольнее. Клюну в тот пальчик, в другой, а если ты посмеешь подойти совсем близко, то и до глаз твоих доберусь».

Большинство животных лишены внутреннего пламени, но Злюка Мэри так и полыхала, так и коптила ядовитым дымом. Этого не видел никто, но малышка Пэгги умела различать внутренний огонь, пламя сердца. Злюка Мэри мечтала о том, чтобы все люди на земле умерли, и особенно она жаждала смерти некой маленькой девочки пяти лет от роду — пальцы Пэгги были изукрашены маленькими шрамиками от клюва курицы. Ну, может, не изукрашены, но одна отметина точно виднелась. Пусть даже папа сказал, что девочка все придумала и ничего у нее на пальце нет, малышка Пэгги прекрасно помнила, как курица клюнула ее, поэтому никто не смеет винить малышку в том, что порой она забывала заглянуть в гнездышко Злюки Мэри, которая сидела, будто разбойник в кустах, намеревающийся убить первого встречного. Да и что такого, если иногда малышка Пэгги забудет вытащить яйцо из-под Злюки Мэри?

«Я просто забыла. Заглянула во все коробки, в каждой посмотрела, а туда — забыла, забыла, забыла».

Все и так знали, что Злюка Мэри слишком коварна и злобна и те яйца, которые она несет, тут же тухнут.

«Я забыла».

Мама только-только успела развести огонь в очаге, как малышка Пэгги уже внесла корзинку с яйцами в дом. Под одобрительным взглядом матери Пэгги осторожно опустила яйца в холодную воду, после чего мама повесила котелок на крюк прямо над занявшимися дровами. Варящиеся яйца не терпят слабого пламени, так они только прокоптятся, и все.

— Пэг, — окликнул папа.

Маму тоже звали Пэг, но ее папа звал другим голосом — сейчас он словно хотел сказать: «Пэгги, дрянная девчонка». Малышка Пэгги сразу поняла, что ее преступление раскрылось. Резко развернувшись, она громко выкрикнула то, что давно хотела сказать:

— Папа, я забыла!

Мама удивленно оглянулась на малышку Пэгги. Хотя папа был вовсе не удивлен. Он лишь вопросительно поднял бровь. Руку он держал за спиной. Малышка Пэгги знала, что в руке у него было зажато яйцо. Яйцо этой противной Злюки Мэри.

— И о чем же ты, Пэгги, забыла? — тихим, почти сочувствующим голосом спросил отец.

Тут-то Пэгги и осознала свою ошибку — такой глупой девчонки земля еще не родила на свет. Она с самого начала принялась отрицать все и вся, хотя никто ее ни в чем не обвинял.

Но сдаваться она все равно не собиралась, во всяком случае так просто. Она не выносила, когда родители злились на нее, в такие минуты она хотела убежать из дому, уехать в Англию и остаться там навсегда. Поэтому она напустила на себя невинный вид и сказала:

— Не знаю, папа.

Как она рассудила, в Англии жить лучше всего, потому что там есть лорд-протектор. Судя по мрачному взгляду папы, заступничество лорда-протектора совсем не помешало бы малышке Пэгги.

— Так о чем же ты забыла? — еще раз задал свой вопрос папа.

— Ладно, Гораций, не тяни, — вмешалась мама. — Если она в чем-то провинилась, с этим ничего не поделаешь.

— Пап, я забыла-то всего один-единственный раз, — сказала малышка Пэгги. — Эта старая злобная курица ненавидит меня.

— Один-единственный раз, — медленно и тихо протянул папа.

После чего вытащил руку из-за спины. Только в ней было зажато не яйцо, а целая корзина. И корзина та была битком набита грязной соломой из гнезда Злюки Мэри, откуда же еще. Сухие стебли травы были крепко-накрепко склеены вытекшим и засохшим желтком, в котором виднелись осколки скорлупы, а посреди этого месива лежало три или четыре исклеванных, мертвых цыпленка.

— Обязательно тащить эту пакость в дом прямо перед завтраком? — осведомилась мама.

— Даже не знаю, что меня больше злит, — сказал Гораций. — Ее проступок или ее вранье. Быстро она научилась врать.

— Ничему я не училась, и ничего я не вру! — выкрикнула малышка Пэгги. Или собиралась выкрикнуть, но вовремя прикусила язык. Поэтому тот звук, что она издала, подозрительно смахивал на всхлип, хотя малышка Пэгги только вчера поклялась, что в жизни больше не будет плакать.

— Вот видишь? — произнесла мама. — Она раскаивается.

— Она раскаивается потому, что ее поймали, — поправил Гораций. — Ты слишком мягка с ней, Пэг. В ней начала проявляться лживая натура. Я не хочу, чтобы моя дочь выросла испорченной девчонкой. Уж лучше бы она умерла еще крошкой, как и ее сестры, — мне не пришлось бы стыдиться ее.

Малышка Пэгги увидела, как сердце мамы полыхнуло при воспоминании о мертвых дочерях. Внутренним взором Пэгги увидела маленькую девочку, ухоженную и лежащую в колыбельке, а потом еще одну, совсем крошку, но уже не такую ухоженную, — вторая дочка, ее звали Мисси, умерла от оспы, и никто, кроме ее собственной матери, которая сама едва оправилась от страшной болезни и еле-еле ходила, не осмеливался прикоснуться к ней. Малышка Пэгги увидела эту страшную картину и поняла, что папа совершил большую ошибку, упомянув об умерших девочках. Несмотря на то что сердце палило жарким огнем, лицо матери превратилось в сам лед.

— Такой гадости еще никто не говорил мне в лицо, — произнесла мама. Подняв с обеденного стола набитую тухлой соломой корзину, она понесла ее во двор.

— Злюка Мэри больно клюется, — попыталась оправдаться малышка Пэгги.

— Бывает и хуже, а чтобы доказать это, я преподам тебе один урок, — перебил ее отец. — За то, что ты оставляла яйца в гнезде, я не стану тебя строго наказывать. Эта чокнутая курица и взрослого напугает, не то что такого лягушонка, как ты. Поэтому за эту провинность ты получишь всего один удар прутом. Но за ложь ты получишь десять ударов.

Услышав это, малышка Пэгги от души разревелась. Папа никогда не изменял своему слову и отсчитывал все сполна — особенно когда дело касалось порки.

Протянув руку, папа достал с высокой полки зачищенную ветвь орешника. С тех пор как Пэгги нашла старый прут и благополучно сожгла его в очаге, орудие наказания хранилось подальше от девочки.

— Я бы лучше выслушал от тебя, дочка, тысячу горьких, но правдивых слов, чем одно, но лживое, — сказал он, наклонился и прошелся прутом по ее попе.

«Вжик-вжик-вжик», — отсчитывала она про себя. Каждый удар жалил ее, боль впивалась в самое сердце — с таким гневом двигалась рука отца. Но самое страшное — она понимала, что наказание ею не заслужено. Ярость вызвал вовсе не проступок малышки Пэгги, была другая причина, но доставалось всегда Пэгги. Отец стал страстно ненавидеть ложь после одного давнего случая, о котором он никогда и никому не рассказывал. Малышка Пэгги не могла объяснить, что за проступок совершил папа, поскольку воспоминание было путаным и неясным — он сам не помнил все подробности. Пэгги поняла лишь одно: причина крылась в женщине, и это была не мама. Стоило случиться чему-то плохому, как папа сразу вспоминал о той леди. Когда ни с того ни с сего умерла крошка Мисси, когда следующая девочка, которую тоже назвали Мисси, умерла от оспы, когда сгорел амбар, когда пала корова — каждый раз, когда случалась какая-нибудь неприятность, папа вспоминал о той леди и тут же принимался твердить, как он ненавидит испорченность и ложь. Тогда ореховый прут жалил особенно больно.

«Я бы лучше выслушал от тебя тысячу горьких, но правдивых слов», — сказал он, но малышка Пэгги знала, что существует на свете одна правда, о которой он не хотел бы слышать, поэтому девочка верно хранила его секрет. Даже в приступе гнева она не кинет ему в лицо эти слова, хотя от ярости он наверняка сломает прут. Откуда-то малышка Пэгги знала, что, расскажи она папе о той леди, он умрет на месте, а она не желала ему смерти. Кроме того, леди, которая поселилась в огне его сердца, почему-то была совсем без одежды, а маленькой Пэгги из личного опыта было известно: стоит ей хоть словом заикнуться о том, что происходит, когда люди остаются голыми, как ее мгновенно выпорют.

Рыдая и шмыгая носом, она снесла положенные одиннадцать ударов. После этого папа сразу ушел из комнаты, а мама вернулась и принялась готовить завтрак для кузнеца, постояльцев и работников, но даже она не утешила малышку Пэгги, как будто девочки и не было в доме. Пэгги, повысив голос, порыдала минутку-другую, но это тоже не помогло. В конце концов она вытащила из швейной корзиночки куклу Бути и на негнущихся ногах зашагала в хижину к деде, где беспардонно разбудила его.

Как всегда, он внимательно выслушал ее рассказ от начала и до конца.

— Знаю я эту Злюку Мэри, — сказал он, когда Пэгги закончила. — Сотню раз, не меньше, говорил твоему папе: сверни ты этой курице шею, и дело с концом. Она психанутая. Раз в неделю, а то и чаще, она сходит с ума и колотит свои яйца — в том числе и те, что вот-вот проклюнутся. Она собственных цыплят убивает. Только ненормальный способен убить собственного ребенка.

— Мой папа тоже хочет меня убить, — пожаловалась малышка Пэгги.

— Ну, я вижу, ты еще ходишь, значит, дела обстоят не так круто.

— Хожу, но еле-еле.

— Да, теперь я и сам вижу. Похоже, ты чуть навек не охромела, — посочувствовал деда. — Но вот что я тебе скажу. По-моему, твои папа и мама разозлились друг на друга. Так почему бы тебе не исчезнуть на пару-другую часиков?

— Если б я была птичкой, то улетела бы отсюда.

— А еще лучше, — посоветовал деда, — подыщи-ка себе какое-нибудь потайное местечко, где тебя никто не найдет. Есть у тебя такое? Нет, нет, не говори мне — если ты кому-нибудь о нем расскажешь, это уже будет не тайна. Просто уйди туда на часок. Только знай, твое потайное местечко не должно быть в лесу, потому что там иногда бродят краснокожие, вдруг кто позарится на твои прекрасные волосы. Не ползай по деревьям — ты можешь упасть — и не забирайся во всякие щели, в которых легко застрять.

— Нет, деда, там очень просторно, оно не на дереве и не в лесу, — сказала малышка Пэгги.

— Ну так беги туда, Мегги.

Деда любил подшучивать над ней, и Пэгги, как всегда, скорчила недовольную рожицу. Подняв Бути, скрипучим, кукольным голоском она произнесла:

— Ее зовут Пэгги.

— Как скажешь. Так вот, мисс Пигги…

Малышка Пэгги размахнулась и ударила деду куклой по колену.

— В один прекрасный день Бути стукнется вот так, поломает себе что-нибудь и умрет, — предупредил деда.

Но Буги прыгнул вверх и затанцевал прямо у него перед носом:

— Ее зовут не Пигги, а Пэгги!

— Что ж с тобой поделаешь, Пугги так Пугги. Кстати, сейчас ты побежишь в свое потайное местечко, а если кто-нибудь забеспокоится и скажет: «Девочка пропала, надо ее отыскать», я отвечу: «Не надо ее искать, я знаю, где она. Она скоро сама вернется и будет прежней хорошей девочкой».

Малышка Пэгги выбежала было за дверь, но остановилась и вновь заглянула в хижину:

— Знаешь, деда, ты самый хороший взрослый во всем мире.

— Твой папа придерживается иной точки зрения, и все из-за того орехового прута, за который я чересчур часто хватался много лет назад. Ладно, беги.

Но прежде чем закрыть дверь, она во весь голос крикнула, в душе надеясь, что ее услышат и в доме:

— Ты единственный хороший взрослый на земле!

Крикнула и помчалась через садик, мимо коровьего пастбища, вверх по холму, по лесной тропинке — к домику у ручья.

Глава 2

В пути

Повозка у них была действительно доброй, а тянули ее две сильные лошади. Встречный человек мог бы счесть эту семью зажиточной. Шутка ли, шестеро сыновей — один почти мужчина, а самым младшим, близнецам, стукнуло по двенадцать, хоть они и выглядели гораздо старше своего возраста. И это не считая взрослой дочери и пяти младших сестер. Большое, крепкое семейство. И наверняка богатое — вот только вряд ли встречный догадается, что еще год назад у них была мельница и жили они в большом доме на берегу реки, что протекала через западный Нью-Гемпшир. Далековато забрались они от дома, и осталась у них от богатства одна повозка. Но они не падали духом, продвигаясь дальше на запад, пыля дорогами, перевалив через Гайо, направляясь в незаселенные земли, которые были открыты всем поселенцам. Для семьи, в которой столько сильных спин и умелых рук, всякая земля хороша, пока погода благоприятствует и не беспокоят набегами краснокожие. А законники и банкиры пускай остаются в Новой Англии.

Отец был крупный мужчина, склонный к полноте, что неудивительно, поскольку мельникам целыми днями приходится простаивать на одном месте. Маленькие жировые складки на животе и года не продержатся, когда придется возделывать лесные земли. Впрочем, это его не беспокоило — он никогда не чурался тяжелого труда. Сейчас его больше волновала жена, Вера. Вот-вот она должна была родить, он и сам это чувствовал, хотя она словом не обмолвилась о том, что время пришло. Женщины обычно не говорят о таком с мужчинами. Однако он видел ее большой живот и знал, что месяцев минуло много. Кроме того, днем, на привале, она шепнула ему: «Элвин Миллер, если попадется на пути гостиница, пусть хижина-развалюха, знай, я бы передохнула чуть». Не обязательно быть философом, чтобы истолковать ее слова правильно. Воспитав шестерых сыновей и дочерей, Элвин Миллер был бы туп как пробка, если б не уловил намека.

Поэтому-то он и послал своего старшого, Вигора, разведать, что ждет впереди.

Глядя на юношу, который ускакал, даже не подумав прихватить ружье, сразу можно было сказать, что семья эта прибыла прямиком из Новой Англии. Попадись на пути разбойник, не увидели бы больше родители своего сына, а поскольку он вернулся с волосами на голове, стало быть, и краснокожие его не заметили — французы в Детройте платили за скальпы англичан огненной водой, поэтому любой краснокожий, завидев в лесах белого человека без ружья, не раздумывая снимал с того скальп. Встречный мог бы усмехнуться и подумать: «Наконец-то семье начала сопутствовать удача». Но эти янки не подозревали, сколько опасностей подкарауливает их на дороге, поэтому Элвин Миллер ни разу не поблагодарил судьбу.

Вигор принес весть о гостинице, что стояла тремя милями дальше. То были хорошие новости, и только одно обстоятельство все портило: между путниками и гостиницей пролегала река. Даже не река — почти пересохшая речушка, которую легко перейти вброд, но Элвин Миллер научился не доверять воде. Как бы мирно вода ни выглядела, она обязательно попытается заполучить тебя в свои объятия. Он собрался было сказать Вере, что ночь придется провести на этом берегу реки, но тут жена тихонько застонала, и он сразу понял: об этом даже речи быть не может. Вера родила ему двенадцать детей, и все двенадцать выжили, но с последних родов прошло целых четыре года, а возраст дает о себе знать: поздний ребенок — не шутка. Многие женщины умирают во время таких родов. В гостинице наверняка найдутся опытные повитухи, которые помогут, поэтому через реку придется переправляться сегодня.

Кроме того, Вигор сказал, что и не река это вовсе, а так, речушка.

Глава 3

Дом у ручья

Воздух в домике у ручья был пропитан влагой, он тяжело и влажно обволакивал тело. Бывало, что малышка Пэгги засыпала здесь, и каждый раз она просыпалась, задыхаясь, будто очутилась под водой. Даже дома порой ей снилась вода — поэтому некоторые люди поговаривали, что и не светлячок она вовсе, а водянка. Только снаружи Пэгги всегда отличала сон от яви. Здесь же явью была вода.

Она оседала напоминающими пот каплями на балках, забитых в ручей. Пропитывала холодную, мокрую глину, покрывающую пол. Булькала и журчала в стремительном течении, бегущем прямо через домик.

Холодный родник спускался с вышины холма, чтобы пропитать прохладой жаркое лето; по пути над ним склонялись деревья, настолько древние, что лунный свет пробивался сквозь их ветви лишь ради того, чтобы услышать ту или иную добрую старую сказку. Вот за этим-то и приходила сюда малышка Пэгги — даже когда отец не злился на нее. Нет, не ради вездесущей влаги, царящей здесь, — без нее девочка прекрасно обходилась. Просто в домике у ручья горящий внутри нее огонь как бы затухал, и она могла забыть о том, что она светлячок. Здесь можно было не заглядывать в темные уголки человеческих душ, где люди прятались от самих себя.

Прятались они и от Пэгги, только ничего у них не получалось. Свои самые отвратительные пороки и черты люди старались засунуть куда-нибудь подальше, но они не догадывались, что глазки малышки Пэгги способны проникнуть в каждый темный уголок их сердец. Еще совсем малышкой, выплевывая кукурузную кашу в надежде получить добавку материнского молока, она уже знала все сокровенные тайны окружающих ее людей. Она видела их прошлое, которое они схоронили в себе, и видела будущее, которого они так страшились.

Поэтому она и стала приходить в этот домик у ручья. Здесь она могла забыть о своем даре. Даже о той леди из папиного воспоминания. Здесь был лишь тяжелый, влажный, прохладный воздух, который гасил огонь, затенял пылающий внутри нее свет, так что хотя бы несколько минут в день Пэгги могла побыть обыкновенной пятилетней девочкой с соломенной куклой по имени Буги — здесь она могла не думать о взрослых секретах.

«Я вовсе не плохая и не такая уж испорченная девчонка», — уже в который раз повторила она про себя. Только это не помогло, потому что она явственно осознавала свою вину.

«Ладно, хорошо, — сказала тогда она. — Я действительно испорченная. Но больше такой никогда не буду. Буду говорить только правду, как учил меня папа, или вообще ничего не буду говорить».

Но хоть ей и было всего пять лет, малышка Пэгги понимала: проще повесить огромный замок на рот, чем сдержать эту клятву.

Поэтому она промолчала, даже себе ничего не сказала, просто улеглась на поросший влажным мхом столик и крепко прижала к груди стиснутую в кулаке Буги.

Дзынь-дзынь-дзынь.

Малышка Пэгги проснулась и сначала разозлилась.

Дзынь-дзынь-дзынь.

Разозлилась потому, что никто не спросил ее: «Пэгги, ты не возражаешь, если этот молодой кузнец построит неподалеку отсюда свою кузницу?»

«Да нет, конечно, папа», — ответила бы она, если б ее спросили. Она знала, что такое кузница. Это означало, что деревня будет процветать и расти вширь, из других краев потянутся сюда люди. Приезжать они будут с товарами, значит, начнется торговля, а когда начнется торговля, большой дом ее отца превратится в настоящую гостиницу. С появлением гостиницы все дороги чуть сворачивают в сторону, чтобы пройти мимо нее, — если она, конечно, не слишком удалена от основных путей. Все это малышка Пэгги понимала и чувствовала так же, как дети фермеров чувствуют ритм фермы. Гостиница, стоящая у кузни, всегда будет процветать. Поэтому Пэгги сказала бы: «Конечно, пускай кузнец остается, дайте ему землю, сложите дымоход, кормите его, поите, пусть он спит в моей постели. Ничего, что мне придется спать вдвоем с двоюродным братом Питером, который так и норовит заглянуть мне под ночную рубашку, — я потерплю. Но не подпускайте кузнеца к домику у ручья, ведь только там я могу отдохнуть наедине с водой, а тут начнется — дзынь-бряк-шшш-ррр, шум-гам, небо черным-черно от дыма и по всей округе запах угля. Так человека можно с ума свести, и в один прекрасный день он возьмет да и уйдет в горы, вверх по течению, в поисках мира и покоя».

Ручей, разумеется, самое подходящее место для кузни. Если б не постоянная потребность в воде, кузницу можно было бы поставить в любом другом месте. Железо прибывало прямиком из Нью-Нидерландов, а уголь… среди фермеров всегда найдутся желающие обменять мешок угля на добрую подкову. Но вода — это главное, ее никто за так возить не будет, поэтому кузнец и расположился сразу у подножия холма, неподалеку от домика у ручья, так что теперь назойливое «дзынь-дзынь-дзынь» будет постоянно будить ее и вдыхать новый огонь туда, где раньше он почти затухал, превращаясь в холодное, мокрое пепелище.

Неподалеку раздался звучный раскат грома. Пэгги стремительно соскочила со столика и кинулась к двери. Надо проверить, будет еще молния или нет. Она успела заметить лишь последний отблеск вспышки, но и этого было достаточно, чтобы понять: вскоре разразится настоящая гроза. Времени, должно быть, чуть больше полудня, или она проспала целый день? Бросив взгляд на небо, девочка увидела, что оно затянуто брюхатыми черными тучами — так что, может быть, уже поздний вечер, по солнцу не определишь. Воздух аж кололся, столько невидимых молний сгустилось в нем. Пэгги не в первый раз попадала под грозу: вот-вот должна сверкнуть новая вспышка.

Она опустила глаза, чтобы проверить, стоят ли еще в кузне лошади. Лошади были на месте. Значит, их не подковали, а поскольку дорога вскоре превратится в непролазную грязь, фермеру из Вест-Форка и двум его сыновьям придется остаться здесь. Вряд ли они рискнут возвращаться в такую грязищу, кроме того, молния может лес запалить, может дерево завалить прямо на дорогу. А может ударить прямо в путников и разложить мертвых по кругу, как это случилось с теми пятью квакерами[3], о которых до сих пор языки чешут, хоть и произошло это еще в девяностом году, когда первые белые поселенцы только появились в этих местах. До сих пор люди сплетничали о том Круге Пятерых и всем таком прочем. Некоторые считали, что это сам Господь снизошел с небес и расплющил квакеров в лепешку, потому что только так можно заткнуть им глотку — ничто другое не помогает. Но большинство было уверено, что Господь унес их к себе в рай, так же как забрал когда-то Оливера Кромвеля[4], который, дожив до девяноста семи лет, в один прекрасный день попал под удар молнии и сгинул, как его не бывало.

Нет, тот фермер с двумя здоровыми, взрослыми сыновьями наверняка еще на одну ночь останется. Как-никак малышка Пэгги была дочерью владельца гостиницы. Индейцы обучают своих детей искусству охоты, негритята учатся таскать грузы на спине, дети фермеров умеют распознавать погоду, а дочь тавернщика должна сразу определять, кто останется на ночь, а кто — нет, даже если гости сами еще ничего не решили.

Лошади в конюшне переступали с ноги на ногу и шумно фыркали, предупреждая друг друга о грядущей грозе. Даже в самом маленьком табуне найдется одна, особенно тупая и непонятливая лошадь, которая никак не может взять в толк, в чем дело и что творится. «Гроза, — всхрапывали лошади, — сильная гроза. Промокнем до костей точно, если молнией прежде не убьет». А глупая лошадь все продолжала ржать да переспрашивать: «Что за шум? Что за шум, а?»

И тут небесные хляби разверзлись, и на землю бурным потоком хлынула вода. Под хлесткими, сильными ударами капель с деревьев посыпались листья. Дождь полил сплошной стеной, скрыв кузницу за влажным туманом — малышке Пэгги даже почудилось, будто ее вообще смыло в ручей. Деда рассказывал, что ручей вливается в реку Хатрак, Хатрак впадает в Гайо, а Гайо, пробившись сквозь непроходимые леса, соединяет свои воды с Миззипи, и уже та впадает в огромное море. Еще деда сказал, море пьет столько воды, что зачастую страдает несварением желудка, отчего и появляются большие белые клубы, которые на поверку оказываются вовсе не отрыжкой, а облаками. Вот теперь и кузница поплывет к морю, которое проглотит ее и изрыгнет в виде облака, и в один прекрасный день, когда Пэгги будет идти по своим делам, одно из небесных облаков вдруг раскроется, из него выпадет кузница и встанет на прежнее место, где была, а старый Миротворец Смит по-прежнему будет дзынь-дзынь — дзынькать.

Однако в эту минуту ливень чуть рассеялся, и глазам Пэгги открылась кузня, которая и не думала никуда уплывать. Впрочем, Пэгги ее не замечала. Ее взгляд привлекли маленькие огненные искорки, мелькающие в лесу, у самого Хатрака, там, где была переправа. Только в такую грозу и думать нечего переходить реку вброд. Искорки, целая куча огоньков, и каждый из них был живым человеком. Малышка уже не думала, как плохо быть светлячком: заметив огонь сердца, она с головой погружалась в него. Может, будущее, может, прошлое — всякие картинки уживались в этом огоньке.

Сейчас перед ее взором предстало то, что переживали люди в своих сердцах. Повозка застряла прямо посреди Хатрака, вода поднималась, и все, чем путники владели, находилось в той самой повозке.

Малышка Пэгги никогда не слыла говоруньей, а местные жители знали о способностях девочки, поэтому прислушивались к каждому ее слову, особенно когда речь шла о какой-то беде. И особенно когда в беду попадали люди. Поселенцы в этих краях появились довольно давно, однако они еще не успели забыть, что повозка, угодившая в лапы разлившейся реке, — потеря не одного человека, но сразу всех.

Пэгги стрелой слетела по травянистому склону, перепрыгивая через сусличьи норки и поскальзываясь в неглубоких лужах, — и двадцати секунд не прошло с тех пор, как она увидела огоньки попавших в беду людей, а малышка уже ворвалась в жаркую кузницу. Фермер из Вест-Форка было осадил ее, намереваясь дорассказать о тех бурях, что довелось ему повидать на веку, однако Миротворец прекрасно знал о даре малышки Пэгги. Внимательно выслушав ее, он приказал немедленно седлать лошадей, подкованы они или не подкованы, поскольку на Хатракском броде попали в беду живые люди и здесь уж не до глупых баек. Малышка Пэгги даже не успела проводить их: Миротворец отослал ее в гостиницу, чтобы позвать на помощь отца, постояльцев и работников. Каждому случалось доверять свое имущество одной-единственной повозке, что долго тащилась на запад по горным дорогам-перевалам, пока не останавливалась в этом лесу. Каждому доводилось ощущать жадные щупальца реки, которая так и вцеплялась в повозку, так и пыталась умыкнуть ее. Каждый переживал подобное. Такое время было. Каждый принимал беду ближнего как свою собственную.

Глава 4

Река Хатрак

Пока Элеанора пыталась сладить с лошадьми, Вигор и остальные мальчишки выталкивали завязшую посреди брода повозку. Элвин Миллер тем временем одну за другой переносил на дальний берег своих младших дочерей. Речка бурлила и кипела вокруг него, дьявольски пришептывая: «Теперь вы попались, теперь твои дети принадлежат мне», — но Элвин лишь мотал головой, из последних сил прорываясь к твердой земле. Руки и ноги не слушались, ныл каждый мускул в теле, но он твердил упорное «нет» до тех пор, пока все девочки не очутились на суше, чумазые и промокшие до нитки; по их лицам бежали капли дождя, словно весь мир плакал вместе с ними.

Элвин перенес бы и Веру, а вместе с ней и не родившегося малыша, только ее было не сдвинуть с места. Она забилась в дальний угол раскачивающейся, переваливающейся с боку на бок повозки и, ничего не понимая, изо всех сил цеплялась за сундуки. Сверкнула молния, и одна из ветвей прибрежных деревьев с громким хрустом рухнула прямо на повозку, разрывая покрывающую ее холстину. Вода бурным потоком устремилась внутрь, но Вера не замечала ничего — глаза выпучены, а побелевшие скрюченные пальцы мертвой хваткой впились в борта. Элвину хватило одного взгляда, чтобы понять: ничто на белом свете не заставит Веру покинуть это прибежище. Вырвать ее и не родившегося младенца из лап реки можно было, только вытащив на берег всю повозку.

— Пап, лошади не могут нащупать почву, — крикнул Вигор. — Они спотыкаются и вот-вот все переломают себе ноги.

— Но без них нам не выбраться!

— Плевать на лошадей, пап. Лишимся мы повозки и лошадей, ну и что?

— Мать не хочет выходить — боится.

Он увидел понимание в глазах Вигора. Жалкие пожитки, сваленные внутри, не стоят того, чтобы ради них рисковать жизнью. Но мама…

— На берегу упряжка хоть на что-то способна, — сказал Вигор. — Здесь, в воде, лошади только мешают.

— Распрягайте их. Но сначала привяжите нас к какому-нибудь дереву, чтобы не унесло ненароком!

Не прошло и двух минут, как близнецы Нет и Нед очутились на берегу. Спустя еще секунду они обмотали веревкой огромное дерево, растущее у самой реки. Дэвид и Мера тем временем привязывали другой конец к упряжи, а Кальм начал рубить постромки. Элвин вырастил достойных сыновей — работа в их руках спорилась. Вигор выкрикивал указания, а самому Элвину ничего не оставалось делать, кроме как наблюдать за слаженными усилиями юношей. Он сидел рядом с Верой, в глубине повозки, и терзался собственным бессилием, глядя на жену, которая, закусив губы, пыталась задержать начинающиеся роды, тогда как река Хатрак, ярясь и бушуя, тащила всю семью прямиком в ад.

«Не река — так, речушка», — сказал тогда Вигор, но вдруг сгустились облака, полил дождь, и Хатрак превратилась в кипящую стремнину. И все равно можно было перебраться через реку — так по крайней мере выглядело со стороны. Лошади бодро ступили в воду, и только Элвин сказал Кальму, в руках которого были поводья: «Минута-другая, и мы на том берегу», — как река словно взбесилась. Они глазом моргнуть не успели — бурлящая вода с удвоенной силой рванулась вперед и ударила в борт. Лошади запаниковали и, потеряв направление, сбились в кучу. Мальчишки попрыгали в реку и попытались направить повозку к берегу, но дно внезапно исчезло, и колеса намертво застряли в грязи и иле. Как будто река заранее предугадала появление повозки и приберегла свою ярость до тех пор, пока лошади не ступят в воду, из которой возвращения не было.

— Берегитесь! Осторожней! — раздался крик Меры с другого берега.

Элвин обернулся, чтобы посмотреть, какую еще дьявольскую шутку вознамерилась выкинуть река, и увидел: вниз по течению, словно таран, неслось громадное дерево, нацеливаясь торчащими корнями прямо в центр повозки, прямо туда, где сидела Вера, ожидая рождения ребенка. Элвина сковало по рукам и ногам, мысли мгновенно улетучились, с губ сорвался отчаянный вопль, в котором угадывалось имя его жены. Быть может, в глубине своего сердца он надеялся, что окрик остановит надвигающуюся беду, сохранит Вере жизнь, но надеялся тщетно — никакой надежды на благополучный исход уже не оставалось.

Только Вигор не знал, что дело настолько безнадежно. Избрав момент, когда дерево вот-вот должно было ударить в борт, прыгнув, он упал прямо на торчащие, острые культи корней. Ствол чуть покачнулся, потом начал разворачиваться и, закрутившись, миновал повозку. Утащив за собой Вигора, утопив юношу в бурлящем потоке воды — но цель была достигнута, корневище миновало повозку, лишь крона мимоходом мазнула.

Река понесла дерево вниз по течению, развернула еще раз и влепила прямо в огромный валун, притулившийся у берега. Элвин находился довольно далеко от места столкновения, но картина настолько ярко запечатлелась у него в памяти, словно он стоял совсем рядом. Ствол с громким треском ткнулся в валун, вбивая Вигора в камень. Секунда длилась целую вечность; глаза Вигора широко распахнулись от удивления, изо рта его кровавым фонтанчиком вырвалась струя крови, окропляя кору дерева-убийцы. После чего река Хатрак понесла свою игрушку дальше. Вигор в очередной раз скрылся под водой, на поверхности виднелась одна его рука, запутавшаяся в мешанине корней в последнем «прости», — так сосед машет на прощание, покидая гостеприимный дом.

Элвин не сводил глаз с умирающего сына и не замечал, что творится вокруг. Крона, толкнувшая в борт, помогла колесам освободиться из цепких объятий густого ила, и теперь повозку подхватило течение, потащив ее вниз по реке. Резкий рывок чуть не выбросил Элвина в реку, однако он успел уцепиться за задний борт; спереди доносился крик Элеаноры; с берега что-то кричали сыновья. Доносилось лишь: «Держитесь! Держитесь! Держитесь!»

И веревка, привязанная одним концом к стволу огромного прибрежного дерева, а другим — к повозке, выдержала. Река не смогла унести телегу. Вместо этого она откинула ее к берегу, играя, как маленький мальчик играет камнем на веревке. Повозка с треском ударилась обо что-то и застыла — прямо у самой суши, обратившись передним концом навстречу течению.

— Выдержала! — в один голос заорали мальчишки.

— Слава Богу! — вырвалось у Элеаноры.

— Ребенок вот-вот родится, — прошептала Вера.

Но Элвин, Элвин не слышал ничего — в ушах еще звучал последний слабый крик, сорвавшийся с губ умирающего первенца. И видел он только своего сына, приникшего к дереву, которое перекатывалось и подпрыгивало в мутном потоке. Все, что он мог сейчас сказать, заключалось в одном слове, в слове-приказании.

— Живи, — проговорил он. — Живи.

Не было такого, чтобы Вигор не послушался отца. Трудился он всегда не покладая рук, на его плечо всегда можно было опереться — Элвину он был скорее другом или братом, нежели сыном. Но на этот раз Элвин не сомневался, что сын ослушается наказа отца. И все-таки он шептал:

— Живи…

— Мы спаслись? — дрожащим голосом окликнула Вера.

Элвин повернулся к ней, пытаясь скрыть печаль и горе, проступившие на лице. Зачем ей знать цену, которую заплатил Вигор за спасение ее и младенца? Узнать она успеет — после того, как родится малыш, времени будет вдоволь.

— Ты сможешь выбраться из повозки?

— Что случилось? — в ответ спросила Вера, всматриваясь в его лицо.

— Напугался я. Дерево чуть не погубило нас. Ты сможешь выбраться? Берег совсем рядом, рукой подать.

В повозку заглянула Элеанора:

— Дэвид и Кальм снаружи, они помогут. Веревка пока держит. Пока. И я не знаю, сколько еще она выдержит.

— Давай, мать, поднимайся, всего-то пара шагов, — сказал Элвин. — Мы справимся с повозкой, когда ты будешь в безопасности, на берегу.

— Я рожаю, — простонала Вера.

— Рожать лучше на берегу, чем здесь, — не выдержав, рявкнул Элвин. — Поднимайся, тебе говорят.

Вера встала, неловко, шатаясь побрела к борту. Элвин шел следом, поддерживая ее, чтобы не упала. Даже он заметил, как опал ее живот. Дите, наверное, уже задыхается.

На берегу их ждали не только Дэвид и Кальм. Рядом с мальчиками стояли какие-то незнакомые люди, держа на поводу нескольких лошадей. Мало того, они пригнали небольшую телегу, чего Элвин никак не ожидал. Он понятия не имел, кто эти люди и откуда они узнали, что семье переселенцев требуется срочная помощь, но времени на представления не было.

— Эй, люди добрые! В гостинице найдется повитуха?

— Тетушка Гестер сможет принять роды, — сказал один мужчина, здоровяк, с руками, на которых бугрились мускулы настоящего быка. Кузнец, не иначе.

— Вы не могли бы помочь уложить в повозку мою жену? Дорога каждая минута.

Стыд и позор в открытую говорить при посторонних о родах, да к тому же в присутствии самой роженицы. Но Вера была не глупа — она понимала, что сейчас не до церемоний. Кровать и повитуха — вот что сейчас важно, а всякие ужимки можно оставить на потом.

Дэвид и Кальм осторожно, под руки, довели мать до стоящей неподалеку повозки. Вера аж извивалась от боли. Женщине, которая вот-вот должна родить, не следует бегать, как молодке, вверх-вниз по речному берегу. Элеанора взяла бразды правления в свои руки и решительно раздавала приказы, словно не была младше всех братьев, не считая близнецов:

— Так, Мера, ну-ка собери всех девчонок вместе! Они поедут с нами в повозке. И вы двое, Нет и Нед! Знаю, вы могли бы помочь, но вы потребуетесь мне, чтобы приглядеть за сестрами, пока я буду с матерью.

С Элеанорой шутки плохи, да и положение, в котором они очутились, никак не располагало к смеху, поэтому мальчишки повиновались сестре, даже не обозвав ее как обычно Элеанорой Аквитанской[5]. Младшие сестры тоже решили не препираться и гуськом потянулись вверх по склону.

Элеанора, на секунду задержавшись на берегу, оглянулась на замершего рядом с полупотопленной повозкой отца. Она перевела глаза на несущуюся реку, потом снова на отца. Элвин понял ее незаданный вопрос и покачал головой: «нет». Вера не должна была знать о том, что Вигор спас ее ценой собственной жизни. Непрошеные слезы навернулись на глаза Элвина, но Элеанора сдержалась. Ей было всего четырнадцать, но она уже умела подавлять подступающие к горлу рыдания.

Нет хлестнул лошадь, и маленькая повозка рванулась вперед. Вера морщилась, чувствуя под боком руки дочерей и капли дождя, падающие на лицо. Глаза подернулись дымкой, тупо, равнодушно, по-коровьи она смотрела на мужа, оставшегося на берегу реки. Иногда, например во время родов, женщина превращается в животное, подумал Элвин, разум покидает ее, и в право владения вступает тело. Как иначе она перенесла бы такую боль? На какое-то время в женщине поселяется дух земли, живущий обычно в животных. Она становится частичкой живого мира, забывает семью, мужа, порывает со всем человеческим. Дух земли уносит ее в долину плодородия, вечной жатвы и кровавой, голодной смерти.

— Ей ничего не грозит, — сказал кузнец. — Давайте теперь займемся повозкой. Наши лошади легко вытянут ее.

— Буря затихает, — заметил Мера. — Дождь поутих, да и течение уже не такое сильное.

— Как только твоя жена ступила на берег, река словно назад подала, — подтвердил мужчина с руками фермера. — Дождь вот-вот закончится, точно говорю.

— Худо вам пришлось, — кивнул кузнец. — Но вы спаслись. Так что, друг, бери себя в руки, нам предстоит немало сделать.

Придя в себя, Элвин вдруг обнаружил, что по щекам текут слезы. Да, предстоит немало сделать, это кузнец верно подметил, так что держись, Элвин Мельник. Ты не слабак какой-нибудь — нюни распускать. Другие теряют по дюжине детей за раз — и ничего, живут себе. У тебя было двенадцать детей, и Вигор успел стать настоящим мужчиной, пусть так и не женился, пусть не завел собственных детей. Может, Элвин потому плакал, что Вигор погиб благородной смертью, а может, он плакал потому, что смерть пришла так внезапно.

Дэвид дотронулся до руки кузнеца.

— Подождите немножко, — тихо сказал он. — Десять минут назад погиб наш старший брат. Его утащило дерево, свалившееся в реку.

— Никто его не утаскивал, — сердито огрызнулся Элвин. — Он сам прыгнул и спас нашу повозку и твою мать, которая находилась внутри! Река отплатила ему, вот что я скажу, она наказала его.

— Его ударило прямо вон об тот валун, — спокойно объяснил Кальм собравшимся мужчинам.

Все посмотрели туда, куда указывала рука юноши. На камне даже следа крови не осталось, он невинно торчал себе у воды, словно и не было ничего вовсе.

— Хатрак — река коварная, злая, — сказал кузнец, — но я никогда не видел, чтобы она так злобствовала. Парнишка погиб, жаль его. Вниз по течению есть небольшой пляж, где течение замедляет ход, наверняка его туда прибило. Всю добычу река туда уносит. Когда гроза поутихнет, спустимся и привезем те… привезем твоего сына.

Элвин утер глаза рукавом, но поскольку одежда его промокла насквозь, пользы это не принесло.

— Дайте мне минутку-другую, я приду в себя, — сказал Элвин.

К берегу подогнали еще двух лошадей, и упряжка из четырех могучих животных без труда вытащила повозку из заметно спавшего потока. К тому времени как повозка очутилась на дороге, сквозь серые тучи начали пробиваться солнечные лучики.

— Странно как-то, — размышлял вслух кузнец. — Обычно, если нам не нравится погода, мы накладываем заклинание, и она вскоре меняется. Что ж вы так не поступили?

— Не помогло, — ответил Элвин. — Буря специально караулила нас.

Кузнец положил могучую руку на плечи Элвина и мягко проговорил:

— Без обид, мистер, но бред это какой-то.

Элвин одним движением стряхнул руку:

— Буря и река нарочно хотели погубить нас.

— Пап, — вмешался в спор Дэвид, — ты устал. Подожди лучше с разговорами, скоро мы приедем в гостиницу, посмотрим, как там мама.

— У меня родится сын, — проговорил он. — Вот увидите, это будет мальчик. Он должен стать седьмым сыном седьмого сына.

Вот тут они прислушались к нему, этот кузнец и все остальные. Не было такого человека, который бы не знал о том, что седьмой сын наделен большими способностями. Но седьмой сын седьмого сына… от самого рождения он обладает великой силой.

— Это дело другое, — пробормотал кузнец. — Должно быть, он может стать отличным лозоходцем, то-то вода накинулась на вас.

Остальные угрюмо закивали в знак согласия.

— Вода взяла свое, — сказал Элвин. — Она свое взяла, что теперь-то говорить? Она бы, конечно, убила Веру и ребенка, если б смогла. А поскольку ей пришлось это не по силам, что ж, она забрала моего сына Вигора. И теперь, когда малыш родится, он будет шестым сыном, поскольку в живых у меня осталось пятеро.

— Кое-кто поговаривает, что вовсе не обязательно, чтобы первые шестеро все выжили, — заметил фермер.

Элвин ничего не ответил, поскольку знал, что это непременное условие. Он думал, его седьмой сын будет обладать чудесными дарами, но река позаботилась о том, чтобы такого ребенка не появилось на свет. Вода — коварная стихия, не остановит так, остановит иначе. Не надо было надеяться на чудо-мальчика. Цена оказалась слишком высока. Всю дорогу до гостиницы перед его глазами стояла одна картина: Вигор, запутавшийся в цепких объятиях корней. Неугомонное течение швыряет и терзает тело юноши — так «песчаный дьявол» смерч забавляется сухим листком. А изо рта Вигора ручейком сбегает кровь, утоляя жажду смертоносного Хатрака…

Глава 5

Сорочка

Малышка Пэгги стояла у окна, всматриваясь в бушующую грозу. Она видела огоньки сердец, пробивающиеся сквозь дождь, особенно ярко светил один из них, похожий на солнце, аж глаза резал. Но все эти огоньки окутывала непроглядная тьма-чернота. Не просто тьма, нет — скорее абсолютная пустота, Ничто, напоминающее часть Вселенной, так и не созданной Господом. Пустота омывала огоньки, как будто пытаясь отделить их друг от друга, разнести и поглотить. Малышке Пэгги эта пустота была знакома. Кроме жаркой желтизны человеческих огоньков, выделялось еще три цвета. Густой темно-оранжевый, принадлежащий земле. Дымчато-серый, означающий воздух. И глубокая черная пустота воды. Именно вода нападала на огоньки. Река нападала — правда, девочка никогда не видела ее настолько черной, настолько сильной и ужасной. В сумерках огоньки выглядели такими одинокими.

— Что ты видишь, крошка? — поинтересовался деда.

— Река хочет унести их, — ответила малышка Пэгги.

— Надеюсь, у нее ничего не выйдет.

Пэгги неожиданно разрыдалась.

— Да, малышка, — задумчиво проговорил деда. — Далеко ты умеешь глядеть, это великий дар, но не всегда он приходится по душе.

Она кивнула.

— Может, все обойдется?

Как раз в эту секунду один из огоньков отделился и сгинул во тьме.

— Ой! — невольно вырвалось у нее, и девочка рванулась вперед, надеясь подхватить его и водворить на место.

Конечно, ничего у нее не получилось. Видела она далеко, но дотянуться не могла.

— Огоньки пропали? — спросил деда.

— Не все, только один, — прошептала Пэгги.

— Неужели Миротворец и остальные еще не добрались дотуда?

— Только-только прибыли, — сказала она. — Веревка выдержала. Они спаслись.

Деда не спросил, откуда ей это известно и что она видит. Просто похлопал по плечу.

— Это потому, что ты им сказала. Помни об этом, Маргарет. Один огонек пропал, но если б ты не увидела этих людей и не послала им навстречу помощь, они могли бы погибнуть все до одного.

Она покачала головой:

— Если б я не заснула, деда, я бы увидела их раньше.

— И ты теперь винишь себя? — уточнил деда.

— Уж лучше бы Злюка Мэри клюнула меня, тогда бы папа не разозлился, и я бы не пошла в домик у ручья, не заснула бы, и по мощь пришла бы вовремя…

— Все мы умеем плести эти «если бы да кабы». Так всякого очернить можно, Мэгги. Только это ничего не значит.

Но она не слушала деду. Нельзя винить слепца, который не предупредил о змее, на которую ты наступил, — зато тот, кто видит и ни слова не говорит, повинен во всем. Давным-давно она поняла: другим людям недоступно то, что видит она, — с тех самых пор на ее плечи легла тяжелая ответственность. Бог дал ей особое зрение, поэтому она должна смотреть во все глаза и предупреждать, иначе душа ее достанется дьяволу. Дьяволу или глубокому морю черноты.

— Ничего не значит… — проткнул деда. И вдруг, будто сзади его ткнули шомполом, подпрыгнул на месте. — Домик у ручья! Ну конечно же! — Он подтянул ее поближе. — Послушай-ка меня, малышка Пэгги. Ты ни в чем не виновата, и это правда. Вода, которая течет в Хатраке, течет и в том ручейке у домика, это одна и та же вода, одинаковая везде, по всему миру. Вода желала тем людям смерти, она знала, что ты можешь предупредить и выслать помощь. Поэтому своим пением она усыпила тебя.

Тут и Пэгги начала что-то понимать — во всяком случае это было похоже на правду.

— Но как так может быть, дед?

— Здесь все дело в природе. Четыре силы составляют нашу Вселенную, и каждая хочет взять верх над остальными. — Пэгги вспомнила четыре цвета, которые окружали огоньки людей. И сразу догадалась, что за силы имеет в виду деда — он мог бы их и не называть. — Огонь наполняет жаром, заставляет гореть ярко, отдавать силы. Воздух коварен, он остужает пыл и любит лазать по щелям. Земля дает твердость и основательность — все, к чему она прикасается, служит долго и верно. А вода — она разрушает, падает с неба и уносит все, что может, уносит прочь, уволакивая в море. Если вода победит, весь мир превратится в однообразный огромный океан, в котором властвовать будет вода, и ничто не сможет ускользнуть от нее. Все будет мертво и тихо. Вот почему ты заснула. Вода хотела уничтожить этих поселенцев, кто бы они ни были, хотела напасть и убить. Чудо, что ты вообще проснулась.

— Меня разбудил стук кузнечного молота, — сказала малышка Пэгги.

— Вот видишь! Кузнец работал с железом, самой твердой землей, что встречается в этом мире, а помогали ему воздух, вырывающийся из мехов, и огонь, настолько жаркий, что даже стекло в кузне плавится. Вода не могла дотянуться до него, чтобы усмирить.

Малышка Пэгги не верила своим ушам, но деда все верно говорил, иначе и быть не могло. Кузнец помог ей пробудиться от водяной дремы. Кузнец помог ей. Вот смешно-то, кузнец теперь, оказывается, лучший друг ей.

Снизу, с крыльца, донеслись крики, послышалось хлопанье дверей.

— Приехал кто-то, — прислушался деда.

Малышка Пэгги увидела скопище огоньков, собравшихся на первом этаже, и один из этих огоньков был наполнен ужасным страхом и болью.

— Это их мама, — объяснила Пэгги. — У нее скоро должен родиться ребенок.

— Это ли не удача. Одного потеряли, а вот уже и другой на подходе, заменяя смерть жизнью. — Деда заковылял вниз по лестнице, чтобы помочь.

Малышка Пэгги, впрочем, задержалась: она стояла и вглядывалась в черноту. Где-то вдалеке мерцал маленький огонек — значит, он вовсе не потерялся. Она все-таки видела его, как бы далеко он ни находился, как бы река ни пыталась скрыть его от чужих взглядов. Огонек не погас, его просто унесло, и, наверное, ему еще можно помочь. Пэгги сорвалась с места, вихрем пронеслась мимо старого деды и кубарем скатилась по лестнице.

В большой комнате ее поймала за руку мама.

— Скоро начнутся роды, — сказала мама, — и нам понадобится твоя помощь.

— Но, мам, тот человек, которого унесла река, он еще жив!

— Пэгги, у нас нет времени на…

Тут в разговор вмешались двое мальчиков, походящих друг на друга как две капли воды.

— Тот, которого унесла река? — переспросил один.

— Жив! — воскликнул другой.

— Откуда ты знаешь?

— Не может быть!

Они так старались перекричать друг друга, что маме пришлось немножко утихомирить их, чтобы разобраться в происшедшем.

— Это Вигор, наш старший брат, его унесло течением…

— В общем, он жив, — сказала малышка Пэгги, — но находится в лапах у реки.

Близнецы разом повернулись и вопросительно посмотрели на маму.

— Тетушка Гестер, она точно знает, что говорит?

Мама кивнула, и мальчишки рванулись к двери, выкрикивая:

— Жив! Жив! Он жив!

— Ты уверена? — с подозрением спросила мать. — Обмануть надеждой — это страшно и жестоко.

Малышка Пэгги перепугалась до смерти, настолько яростно вспыхнули мамины глаза. Она хотела ответить, но не находила слов.

Тут, на ее счастье, сверху наконец спустился деда.

— А ты мозгами пошевели, Пэг, — предложил он, — откуда ей знать, что кого-то унесла рекой, если она не видела этого своими глазами?

— Я все прекрасно понимаю, — кивнула мама. — Но эта женщина слишком долго сдерживала роды, я боюсь, как бы ребенку она не повредила, так что пошли, Пэгги, будешь говорить, что ты видишь.

Она повела малышку Пэгги в спальню, что за кухней, туда, где обычно спали папа с мамой, когда в доме останавливались посетители. Женщина лежала на кровати, крепко сжимая руку высокой девушки с глубокими, серьезными глазами. Малышка Пэгги никогда не встречалась с этими людьми, но она сразу узнала огоньки их сердец — особенно в глаза бросался тот, где поселились боль и страх.

— Кто-то кричал, — прошептала женщина.

— Тс-с, — приказала мама.

— Он еще жив?

Высокая серьезная девушка недоверчиво приподняла брови, глядя на маму:

— Это правда, тетушка Гестер?

— Моя дочь — светлячок. Поэтому-то я и привела ее в эту комнату. Чтобы увидеть ребенка.

— Значит, она действительно видела моего мальчика? Он жив?

— Мне казалось, ты ничего не говорила ей, Элеанора, — упрекнула мама.

Девушка покачала головой.

— Я сама видела, из повозки. Он жив?

— Расскажи ей, Маргарет, — кивнула мама.

Малышка Пэгги повернулась и стала искать тот огонек. Когда она начинала «смотреть», стены не могли служить ей преградой. Огонь сердца юноши все еще пылал, хоть и находился очень, очень далеко. Однако на этот раз Пэгги попробовала приблизиться к нему, взглянуть поближе.

— Он лежит в воде, запутавшись в корнях какого-то дерева.

— Вигор! — выкрикнула лежащая на постели женщина.

— Река желает его смерти. Твердит: «Умри, умри».

Мама коснулась руки роженицы:

— Близнецы побежали к остальным, они все расскажут. На его поиски немедленно выедут.

— Что они найдут в этой темноте? — горько проговорила женщина.

— По-моему, он молится, — снова вступила в разговор малышка Пэгги. — Он говорит о… седьмом сыне.

— О седьмом сыне, — шепотом повторила Элеанора.

— Что это значит? — спросила мама.

— Если родится мальчик, — объяснила Элеанора, — и родится, пока Вигор еще жив, он будет седьмым сыном седьмого сына.

Мама аж задохнулась от изумления.

— Неудивительно, что река… — пробормотала она. Мысль можно было не продолжать. Она молча взяла малышку Пэгги за руки и подвела к постели, где лежала женщина. — Посмотри на ребенка и увидь то, что увидишь.

Малышке Пэгги не впервой было присутствовать при родах. Основное назначение людей, обладающих способностями светлячков, — проверять незадолго до родов не родившегося ребенка. Отчасти для того, чтобы определить, удобно ли младенец расположился в утробе. А отчасти для того, чтобы узнать, кто он такой и кем суждено ему стать — светлячок умел прозревать будущее младенцев. Пэгги не пришлось касаться живота женщины руками — она и так видела огонек, горящий внутри. Именно этот огонек пылал так жарко и ярко — солнце по сравнению с луной, которой казалось сердце его матери.

— Мальчик, — возвестила она.

— Позволь мне тогда родить его, — сказала женщина. — Пусть он сделает вдох, пока Вигор еще дышит этим воздухом!

— Как ребенок лежит? — спросила мама.

— Он готов, — ответила малышка Пэгги.

— Головой вперед и лицом вниз?

Пэгги кивнула.

— Почему ж он тогда не выходит? — удивилась мама.

— Она ему не разрешает, — показала малышка Пэгги на роженицу.

— Там, в повозке… — проговорила женщина. — Он уже выходил, но я попросила его подождать.

— Сразу надо было предупреждать, — резко отозвалась мама. — Тоже мне, помочь просит, а сама не сказала, что заговор наложила. Эй, девочка!

У стены, собравшись в кучку, жались несколько девчонок. Широко открытыми глазами они смотрели на маму, не понимая, кого именно она позвала.

— Да любая! Дайте мне вон тот железный ключ на кольце, что висит в углу.

Самая старшая неловко, с громким звяканьем сдернула ключ с крюка и подала маме.

Мама подняла ключ с кольцом над животом роженицы и тихонько запела:

Вот круг широк, готовый отомкнуться, Вот ключ, чтоб выйти из глубинных вод. Земля, железом стань, Огонь, дай нам тебя коснуться, На воздух появись, начни свой первый год.

Тело роженицы скрутила внезапная, яростная судорога, и женщина громко закричала. Мама отшвырнула ключ, откинула простыню, подняла колени роженицы и приказала малышке Пэгги смотреть.

Пэгги прикоснулась к животу женщины. Разум малыша был абсолютно пуст, он чувствовал только давление со всех сторон и надвигающийся спереди холод, который ждал на выходе. Но эта пустота позволила Пэгги прозреть такое, чего она никогда больше не смогла бы увидеть. Миллиарды миллиардов тропинок открылось перед ней, жизнь мальчика лежала у нее на ладони, ожидая первых поступков, первых решений, первых изменений в окружающем мире, дабы одним махом и в одну секунду уничтожить миллионы возможных вариантов будущего. Едва видная, мерцающая тень будущего живет в каждом человеке, но очень редко ее можно заметить — мысли о настоящем мешают разглядеть, что будет завтра. Однако сейчас, на несколько драгоценных мгновений, Пэгги открылось то, что может произойти в жизни малыша.

И каждая тропинка вела к неизбежной смерти. Утонул, утонул — на каждой дорожке будущей жизни подстерегала смерть от воды.

— Ну почему ты его ненавидишь?! — не сдержалась и все-таки выкрикнула малышка Пэгги.

— Что? — не поняла Элеанора.

— Тихо, — оборвала мать. — Пусть девочка видит то, что видит.

Внутри утробы угрюмо плескался темный пузырь воды, окружая огонек младенца. Эта темень выглядела настолько страшно, что малышка Пэгги напугалась: а вдруг мальчик захлебнется?

— Тащите, ему нужно дышать! — закричала она.

Резким движением мама сунула внутрь руку. Это выглядело ужасно, кроваво, но мама, не обращая внимания, подцепила шейку младенца сильными пальцами и потянула.

В этот же самый миг, стоило темной воде отступить от младенца, малышка Пэгги увидела, как десять миллионов смертей, которыми вода грозила мальчику, бесследно исчезли. И наконец-то открылись новые тропки, некоторые из них вели к ослепительно яркому будущему. Но те тропки, на которых отсутствовала смерть в младенчестве, походили друг на друга одним событием. Там малышка Пэгги увидела себя и поняла, что должна совершить сейчас очень важный поступок.

И она совершила его. Оторвав пальцы от опавшего живота, она поднырнула под руку матери. Головка мальчика только-только показалась и была вся облеплена окровавленной сорочкой — полупрозрачным мешочком из тонкой кожи, в котором младенец плавал, будучи в материнской утробе. Рот малыша был широко открыт, судорожно втягивал сорочку, но она никак не рвалась, поэтому мальчик не мог вдохнуть.

Малышка Пэгги поступила так, как поступила в увиденном несколько мгновений назад будущем младенца. Она протянула руку, высвободила сорочку, забившуюся под подбородок, и сдернула ее с лица. Она отлипла вся сразу, одним влажным куском, и спустя какой-то миг оторвалась совсем. Рот малыша прочистился, он глубоко вздохнул и издал тот самый мяукающий крик, в котором только что родившей матери всегда слышится песнь жизни.

Малышка Пэгги сложила сорочку, а в голове у нее бродили видения, которые населяли тропки жизни малыша. Она еще не знала, что они означают, но картинки были настолько пронзительны — их невозможно было забыть. Видения вселяли страх, потому что многое в этом мире зависело от нее одной и от того, как она использует сорочку, которая грела своим внутренним теплом ее руки.

— Мальчик, — сказала мама.

— Мальчик? — прошептала женщина. — Седьмой сын?

Мама завязывала пуповину, поэтому не смогла оглянуться на малышку Пэгги.

— Смотри, — шепнула она.

Малышка Пэгги вновь обратилась к тому одинокому огоньку, что сиял посреди далекой реки.

— Да, — подтвердила она, ибо огонек еще горел.

Но прямо у нее на глазах он вдруг замерцал, погас, умер.

— Все, — сказала Пэгги, — его больше нет.

Лежащая на постели женщина горько расплакалась, ее тело, измученное недавними родами, затряслось.

— Слезы, сопровождающие рождение ребенка… — задумчиво произнесла мама. — Плохой знак.

— Тихо, тс-с, — повернулась к своей матери Элеанора. — Надо радоваться, иначе печаль омрачит будущую жизнь малыша!

— Вигор… — пробормотала женщина.

— Уж лучше равнодушие, чем слезы, — сказала мама.

Она протянула заходящегося в крике младенца, и Элеанора ловкими руками приняла малыша — сразу было видно, не одного новорожденного пришлось понянчить ей. Мама подошла к столу в углу и взяла с него шаль, сотканную из черной шерсти, означающей цвет ночи. Она медленно накрыла лицо плачущей женщины, приговаривая:

— Усни, мать, спи.

Когда шаль сползла с лица, рыдания замолкли: женщина заснула, дыхание ее выровнялось.

— Уберите малыша из комнаты, — велела мама.

— Разве ему не нужно дать грудь? — удивилась Элеанора.

— Ей не следует кормить этого ребенка, — объяснила мама. — Если не хотите, чтобы он с молоком матери впитал ненависть.

— Не может быть, чтобы она ненавидела его, — возразила Элеанора. — Он-то в чем виноват?

— Молоку этого не объяснишь, — усмехнулась мама. — Верно говорю, малышка Пэгги? Чью грудь следует давать этому младенцу?

— Грудь матери, — отозвалась Пэгги.

Мама, нахмурившись, взглянула на дочь:

— Ты уверена?

Девочка кивнула.

— Что ж, тогда принесем малыша, когда она проснется. Все равно первую ночь ему не нужно ничего есть.

Так что Элеанора вынесла ребенка в большую комнату, где у жарко пылающего камина грелись и сушились мужчины. Разговоры о дождях и наводнениях, которые могли бы посоревноваться с нынешней бурей, мигом прекратились — все сочли должным поглядеть на мальчика, повосхищаться, после чего вновь вернулись к беседе.

Мама тем временем подошла к малышке Пэгги и, взяв ее за подбородок, заставила поглядеть себе в глаза.

— Надеюсь, ты не соврала мне, Маргарет, — произнесла она. — Как правило, ничего хорошего не выходит, если ребенок с молоком матери впитывает ненависть.

— Она не будет ненавидеть его, — сказала малышка Пэгги.

— Что ты увидела?

Пэгги с удовольствием ответила бы ей, если б смогла найти слова, чтобы описать увиденное. А поскольку слова никак не шли, она просто уткнулась взглядом в дощатый пол. Судя по участившемуся дыханию мамы, Пэгги заработала тем самым хорошую трепку. Мама подождала немного, и вдруг ее рука мягко пробежалась по волосам дочки, коснувшись ласково щеки:

— Ах, дитя, дитя, ну и денек у тебя сегодня выдался. Если б ты мне не сказала тащить, мальчик наверняка бы задохнулся. Ты даже сама открыла ему ротик, да?

Пэгги согласно кивнула.

— Насыщенный денек для такой малышки, как ты. — Мама повернулась к другим девочкам, которые, несмотря на промокшие насквозь платья, продолжали жаться в уголке. — И на вашу долю сегодня выпало немало переживаний. Ну-ка, вылезайте оттуда, дайте матери поспать. Идите в большую комнату и обсушитесь у очага. Я пока приготовлю ужин.

Но на кухне уже вовсю хозяйничал деда, деловито переставлял банки и даже слышать не хотел о том, чтобы мама подменила его. Так что она вернулась в залу, шикнула на мужчин, выгоняя их, и принялась укачивать мальчика, сунув ему в рот палец, который малыш тут же принялся сосать.

Малышка Пэгги обозрела обстановку, поняла, что ее присутствие здесь не понадобится, а потому тихонько шмыгнула вверх по лестнице, на второй этаж, откуда перебралась на темный, затхлый чердак. Пауков она не боялась, а мышей разогнали кошки, поэтому она бесстрашно пролезла в люк. Забравшись в свое потайное местечко, она достала резную шкатулку, ту самую, что подарил ей деда: по его словам, эту шкатулку прадедушка привез из Ульстера после поездки по колониям. Сейчас в ней хранились всякие важные штуковины — камешки, обрывки лески, пуговицы. Но то были детские забавы, теперь же Пэгги ждала очень важная, ответственная работа, которую она будет выполнять до конца своей жизни. Выкинув из шкатулки всякий хлам, малышка изо всех сил дунула, выгоняя скопившуюся пыль. После этого осторожно положила внутрь свернутую сорочку и аккуратно закрыла крышку.

В будущем ей не раз и не два придется заглянуть внутрь шкатулки. Следуя неслышному зову, Пэгги будет бросать друзей и подруг, приходить сюда, просыпаться посреди ночи, жертвуя сладкими сновидениями. А все потому, что у малыша, которого укачивает сейчас мама, вообще нет будущего — везде и всюду его подстерегает темная вода. Только Пэгги может помочь ему, как уже помогла один раз, когда он был еще в утробе. Для этого-то она и забрала сорочку ребенка.

На какой-то миг она вдруг рассердилась: с чего это ей менять всю жизнь ради какого-то младенца? Это намного хуже, чем приезд кузнеца, чем папин прут, который столь немилосердно хлестал ее, чем мамины глаза, когда она злится. С этого момента все будет иначе — несправедливо! Ребенок какой-то, которого она не звала, не приглашала сюда — почему она должна заботиться о нем?

Пэгги протянула руку и открыла шкатулку, собираясь было вытащить сорочку и зашвырнуть ее в самый дальний и темный угол чердака. Но даже в темноте она разглядела место, которое никогда не сравнится с ночной тьмой, — оно было куда чернее и располагалось неподалеку от огонька ее сердца, там, куда проникла пустота глубокой черной реки, вознамерившейся сделать из маленькой девочки убийцу.

«Только не я, — обратилась Пэгги к воде. — Я тебе не принадлежу».

«Принадлежишь, — прошуршала вода. — Я бегу по твоим жилам, без меня ты высохнешь и умрешь».

«Я все равно не позволю тебе хозяйничать надо мной», — возразила Пэгги.

Хлопнув крышкой шкатулки, она съехала вниз по лестнице. Папа неоднократно предупреждал, что когда-нибудь малышка Пэгги насажает себе полную попу заноз. И на этот раз он оказался прав. Что-то очень острое впилось в ногу Пэгги, да так глубоко, что девочка еле доковыляла до кухни, где пребывал деда. Конечно, он сразу бросил жарку-парку, чтобы вытащить болючие занозы.

— Мое зрение уже не столь востро, Мэгги, — спустя некоторое время пожаловался он.

— У тебя глаз орла. Папа так говорит.

— Это он сейчас так говорит, — хмыкнул деда.

— А что будет на ужин?

— О, ты будешь в восторге, Мэгги.

Малышка Пэгги сморщила носик:

— Вроде, курица готовится.

— Именно.

— Терпеть не могу куриный бульон.

— Сегодня будет не просто бульон. Будет еще жареная курочка, вся целиком, не считая шейки и крылышек.

— Ненавижу жареную курицу.

— Вот скажи, твой деда хоть раз соврал тебе?

— Нет.

— Тогда поверь мне. Раз я говорю, что этому куриному обеду ты обрадуешься, значит, так оно и будет. Неужели ты даже представить себе не можешь, какую курицу ты с удовольствием бы слопала?

Малышка Пэгги принялась размышлять. Она размышляла, размышляла — и вдруг улыбнулась:

— Злюка Мэри?

Деда подмигнул:

— Я всегда твердил, что эта курица Богом предназначена для подливки.

Малышка Пэгги так крепко обняла его, что он поперхнулся. А потом они оба расхохотались во все горло.

Позднее вечером, уже после того как Пэгги легла спать, тело Вигора наконец привезли в дом, и папа с Миротворцем принялись мастерить гроб для погибшего юноши. На Элвине Миллере лица не было — когда Элеанора показала ему малыша, он в его сторону и не посмотрел. Вернуться к жизни его заставили ее слова:

— Та девочка, светлячок, говорит, что этот ребенок — седьмой сын седьмого сына.

Элвин изумленно огляделся по сторонам, как бы ища человека, который подтвердил бы это.

— Ты можешь верить ей, — кивнула мама.

Слезы навернулись на глаза Элвина.

— Парень выдержал, — проговорил он. — Там, в воде, он держался, держался изо всех сил.

— Он знал, как ты ждешь рождения этого мальчика, — подтвердила Элеанора.

Только после этого Элвин протянул руки к малышу, обнял, прижал и заглянул в его глаза.

— Ему еще не дали имени?

— Конечно, нет, — ответила Элеанора. — Мама всегда сама давала имена сыновьям, но ты твердил, что седьмой сын будет зваться…

— Так же, как я. Элвином. Седьмой сын седьмого сына, носящий имя отца. Элвин-младший. — Он посмотрел вокруг, затем повернулся лицом по направлению к реке, скрывающейся где-то в темном лесу. — Слышишь это, ты, Хатрак? Его зовут Элвин, и тебе не удалось извести его со свету.

Вскоре в комнату внесли гроб, куда уложили тело Вигора. По краям, чествуя огонь жизни, покинувший юношу, расставили зажженные свечи. Элвин поднял над гробом младшего сына.

— Посмотри на своего брата, — прошептал он новорожденному.

— Пап, он же только что родился, не видит еще ничего, — удивился Дэвид.

— Ты не прав, Дэвид, — покачал головой Элвин. — Он не понимает увиденного, но глаза его видят. Когда он станет постарше и услышит историю своего рождения, я расскажу ему, что он видел Вигора, брата, который пожертвовал жизнью ради его спасения.

Прошло недели две, прежде чем Вера оправилась, чтобы вновь тронуться в путь-дорогу. Элвин и сыновья полностью отработали свое проживание в доме семьи Гестеров. Они расчистили добрый кусок земли, нарубили дров на зиму, запасли угля для кузнеца Миротворца и расширили дорогу. Кроме того, они свалили четыре огромных дерева и сделали крепкий, надежный мост через Хатрак, возведя над ним крышу: теперь в самую лютую грозу люди могли перейти через реку и ни одна капля не упала бы на них.

Могила Вигора стала третьей на местном кладбище, где уже покоились две умершие сестренки малышки Пэгги. В утро отъезда вся семья собралась там, чтобы в последний раз попрощаться и помолиться над братом и сыном. После этого они забрались в повозку и направились на запад.

— Но с вами навсегда останется частичка наших душ, — сказала Вера, и Элвин кивнул в знак согласия.

Малышка Пэгги быстренько проводила их и метнулась на чердак, открыла шкатулку, взяла в руки сорочку маленького Элвина. Никакая опасность ему не грозила — по крайней мере сейчас. Пока что он в безопасности. Она убрала сорочку и закрыла крышку. «Надеюсь, из тебя вырастет хороший человек, крошка Элвин, иначе все наши хлопоты будут впустую».

Глава 6

Балка

В воздухе разносился мелодичный звон топоров, сильные голоса сливались в дружной песне, и над лугами у Поселения Вигора все выше поднималась новая церковь, где преподобный Филадельфия Троуэр вскоре начнет первую проповедь. Работа спорилась, преподобный Троуэр даже не надеялся, что церковь будет построена так быстро. Еще день-два назад была возведена всего одна стена молельни — как раз тогда-то и объявился этот пьяница, одноглазый краснокожий, пожелавший принять истинную веру. Если уж один вид будущей церкви вселял в языческие души желание присоединиться к цивилизации и христианству, что же будет, когда здание наконец вознесется над этими дикими лесами? И если такой презренный туземец, как Лолла-Воссики, присоединился к вере Христовой, то каких еще чудес обращения следует ждать в будущем?

Однако радоваться было рано, ибо преподобного Троуэра окружали враги цивилизации куда более опасные, нежели варвары-краснокожие, и общее положение дел выглядело вовсе не так благостно, как в ту минуту, когда Лолла-Воссики впервые надел одежду белого человека. Светлый, чудесный день омрачало отсутствие среди работающих Элвина Миллера. И жена его уже не могла найти оправданий. Сначала он ездил по округе, подыскивая подходящий камень для мельничного круга, затем отдыхал один день — это его право, — но сегодня он обязан был прийти.

— Надеюсь, он не заболел? — участливо осведомился Троуэр.

Губы Веры поджались:

— Когда я говорю, что он не придет, преподобный Троуэр, это вовсе не означает, что он не может прийти.

Ее слова только подтвердили зародившиеся в душе священника подозрения.

— Может, я чем-то обидел его ненароком?

Вера вздохнула и кинула взгляд в сторону столбов и балок, которые вскоре превратятся в новую молельню:

— Да нет, сэр, вы его не обидели, против вас он, как говорится, ничего не имеет… — Глаза ее настороженно сверкнули. — Это еще что такое?

У здания собралась небольшая кучка мужчин, привязывающих веревки к северной оконечности огромной кровельной балки, которая должна была послужить коньком церковной крыши. Поднять такую громаду — дело не из легких, к тому же работникам мешали мальчишки, путающиеся под ногами и возящиеся друг с другом в дорожной пыли. Именно эта возня и привлекла внимание Веры.

— Эл! — выкрикнула она. — Элвин-младший, а ну-ка немедленно отпусти его!

Она сделала пару угрожающих шагов к огромному облаку пыли, поднятому двумя шестилетними сорванцами.

Однако преподобный Троуэр не позволил разговору так легко закончиться.

— Госпожа Вера, — резко произнес он. — Элвин Мельник был первым поселенцем в этих местах, люди ценят и уважают его. Если по какой-то причине он настроился против меня, это может сильно навредить моим проповедям. По крайней мере хоть намекните мне, что я должен сделать, чтобы оправдаться перед ним.

Вера заглянула ему в глаза, как будто прикидывая, выдержит ли он, если она скажет правду.

— Все дело в вашей глупой проповеди, сэр, — сказала она.

— Глупой?!

— Ну, вы же не могли знать, вы приехали из Англии и…

— Из Шотландии, госпожа Вера.

— Получили образование в школах, в которых понятия не имеют…

— Я учился в Эдинбургском университете! Конечно, все постичь невозможно, но…

— О заговорах, заклинаниях, чарах, приворотах и прочем.

— Зато я знаю, что объявлять во всеуслышание об использовании этих темных, невидимых сил — значит оскорблять земли, повинующиеся лорду-протектору, госпожа Вера, хотя в своем милосердии он просто не заметит тех людей, которые…

— Вот-вот, о чем я и говорила, — торжествующе махнула рукой она. — Этому вас в университете точно не учили, я права? Но мы здесь так живем, и обзывать это предрассудками…

— Я использовал слово «истерия»…

— Бесполезно, поскольку заговоры все равно существуют.

— Это вы верите в их существование, — терпеливо объяснил Троуэр. — Но все в нашем мире есть либо наука, либо чудо. В древности чудеса творил Господь, но те времена давно прошли. Сегодня, если мы желаем изменить мир, на помощь приходит наука, а не чудо.

По выражению ее лица Троуэр понял, что отповедь не возымела ровно никакого эффекта.

— Наука… — фыркнула Вера. — Шишки на голове щупать — это, что ль, наука?

Ему показалось, что женщина даже не особо старалась скрыть свое презрение.

— Френология — наука новая, только-только вышедшая из колыбели, — холодно отчеканил он, — в ней много прорех, однако я ищу и наверняка открою…

Она рассмеялась — девчоночьим смехом, никто бы не сказал, что эта женщина выносила и родила четырнадцать детей.

— Вы меня извините, преподобный Троуэр, но я вспомнила… Мера тогда обозвал эту науку «мозгоходством» и добавил, что в наших краях вам ничего не светит.

«Вот уж воистину», — подумал про себя преподобный Троуэр, однако ему хватило ума не высказывать свою мысль вслух.

— Госпожа Вера, я прочитал ту проповедь, чтобы объяснить людям, что в сегодняшнем мире главенствует ученая, высшая мысль, так что мы можем наконец расстаться с древними заблуждениями, которые сковывали нас по рукам и ногам…

Бесполезно. Ее терпение истощилось.

— Прошу прощения, преподобный отец, но если я сейчас не вмешаюсь и не заберу Элвина оттуда, его точно прихлопнет каким-нибудь бревном.

И она ушла, дабы пасть на головы шестилетнего Элвина и трехлетнего Кэлвина, аки возмездие Господне. В искусстве устраивать головомойку Вере не было равных. Ее брань разносилась по всему лугу.

«Какое невежество! — воскликнул про себя Троуэр. — Я нужен, нужен здесь — и не только как волеизъявитель Господа Бога среди язычников, но и как человек ученый, очутившийся посреди склонных к предрассудкам глупцов. Кто-то шепчет проклятие, затем, шесть месяцев спустя, с человеком, которого сглазили, обязательно происходит что-то скверное — и это естественно: как минимум два раза в год в каждый дом приходит какое-нибудь несчастье. А эти люди делают вывод, что сглаз действует. Post hoc, ergo propter hoc»[6].

В Британии студенты еще в самом начале университетского образования учились разоблачать столь примитивные логические ошибки. Здесь же это был способ жизни. Лорд-Протектор был абсолютно прав, когда запретил практиковать в Британии всяческие магические искусства, хотя Троуэр предпочел бы, чтобы свой приказ Протектор обосновал тем, что волшебство есть просто глупость, а не ересь. Стоило объявить, что магия — это опасная ересь, как уважение к колдунам повысилось, и это означало, что магов не презирают, а боятся.

Три года назад, сразу после получения диплома богословского факультета и присвоения степени доктора, Троуэра вдруг осенило: он понял, сколько вреда принес лорд-протектор, заклеймив волшебников обыкновенными еретиками. Тот день стал поворотным пунктом в жизни преподобного Троуэра — ведь именно тогда к нему впервые явился Посетитель. Это случилось в маленькой комнатке, где ютился Троуэр, в домике священника у церкви Святого Иакова, что в Белфасте, — получив первое свое назначение после принятия духовного сана, он служил младшим помощником пастора. Троуэр в ту минуту рассматривал мировую карту, и взгляд его как раз упал на Америку, на выделенную территорию Пенсильвании, простершейся от голландских и шведских колоний далеко на запад, туда, где четкие линии, обозначающие границы, исчезали, превращаясь в нетронутые земли за рекой Миззипи. И вдруг карта словно ожила, его глазам предстал огромный поток людей, прибывающих в Новый Свет. Добропорядочные пуритане, преданные своей церкви, и всевозможные дельцы ехали в Новую Англию; паписты[7], роялисты[8] и разного рода мошенники отправлялись в восставшие рабовладельческие колонии, прозванные Королевскими и состоящие из Вирджинии, Каролины и Якобии. Все эти люди, обретя новый дом, навсегда оседали в тех краях.

Однако были и другие, те, кто ехал в Пенсильванию. Немцы, голландцы, шведы и гугеноты бежали из своих стран, превращая колонию, зовущуюся Пенсильванией, в котел, наполненный мутным варевом с накипью из худших человеческих отбросов всего континента. Что еще хуже, эти засиживаться на одном месте не собирались. Необразованные крестьяне сходили на берег в Филадельфии, понимали, что в населенной — Троуэр просто не имел права называть ее «цивилизованной» — части Пенсильвании мест уже практически не осталось, и немедля отправлялись на запад, в глубь страны краснокожих, дабы строить среди деревьев свои фермы. И плевать, что лорд-протектор специальным указом запретил всякие поселения в том краю, — что этой темноте до закона? Их интересовала земля и только земля, как будто одно владение куском грязи превратит крестьянина в уважаемого сквайра.

Вдруг серая масса Америки, раньше вызывавшая у Троуэра холодное равнодушие, исполнилась чернотой. Он увидел, что в новом столетии в Америку пожалует война. Он предвидел, что французский король пошлет этого несносного корсиканского полководца Бонапарта в Канаду и его солдаты науськают краснокожих, живущих во французском поселении в Детройте, на англичан. Краснокожие нападут на поселенцев и перережут мирных жителей до единого человека — пусть они того заслуживают, пусть они бесполезные отбросы, но они англичане по крови, и от видения жестокости туземцев по коже Троуэра побежали мурашки.

Даже если Англия выиграет, результат все равно не изменится. Америка, простершаяся к западу от Аппалачей, никогда не узнает истинного христианства. Либо она достанется проклятым французским папистам, либо испанцы захватят ее, либо она останется в лапах чертовых язычников-краснокожих, а может, в этих краях поселятся самые поганые, самые презренные из англичан, которые станут жить там, процветать и поплевывать как на Иисуса, так и на лорда-протектора. Еще один огромный континент будет потерян для веры в Господа Иисуса. Видение было настолько ужасным, что Троуэр от отчаяния вскричал во весь голос, думая, что никто не услышит его за толстыми стенами комнатушки.

Но кто-то все-таки услышал его вопль.

— Вот она, работа целой жизни для человека, который представляет на нашей земле Бога, — раздался чей-то голос позади.

Троуэр в изумлении оглянулся, но голос был так мягок и нежен, лицо, испещренное морщинами, было исполнено такой доброты, что страх бесследно испарился, — хотя дверь и окно были плотно закрыты и ни один живой человек из плоти и крови не мог бы проникнуть в каморку.

Посчитав, что стоящий перед ним человек представляет собой часть видения, которое только что прошло перед его глазами, Троуэр обратился к нему с искренним почтением:

— Сэр, кто б вы ни были, секунду назад мне предстало будущее Северной Америки. И мне показалось, что победа досталась дьяволу.

— Дьявол одерживает победу тогда, — ответил незнакомец, — когда верующие в Бога утрачивают смелость и бегут, оставляя поле боя в когтях нечистого.

Сказав это, человек испарился, как не бывало.

В ту минуту Троуэр увидел цель своей жизни. Он должен был отправиться в дебри Америки, построить в какой-нибудь деревушке церковь и бороться с дьяволом в его же собственном логове. Три года он собирал деньги и выспрашивал разрешение на поездку у главенствующих сановников шотландской церкви[9], и вот наконец он здесь, а в небо поднимаются подпорки и балки его церкви, противостоя белизной обнаженной древесины темным лесам варварства, из которых был доставлен материал для дома Господа.

Столь замечательное творение никак не могло пройти мимо адских очей дьявола. Это так же несомненно, как и то, что главным апостолом дьявола в Поселении Вигора является Элвин Мельник. Пусть даже все его сыновья собрались, чтобы помочь построить здание церкви, — Троуэр знал, что это дело рук Веры. Женщина была допущена сюда, поскольку в самом сердце она несла дух шотландской церкви, хоть и родилась в Массачусетсе. Кроме того, ее участие означало, что Троуэр мог надеяться на постоянную паству — если, конечно, Элвин Миллер не зарубит все дело на корню.

Что он всячески пытался сделать. Другое дело, если б Элвина чем-то обидел случайный поступок или нечаянное слово Троуэра. Но с самого начала затеять спор о вере в волшебство — нет, из этого конфликта пути не было. Диспозиция войск уже намечена. Троуэр стоял на стороне науки и христианства, а против него выступали все силы тьмы и предрассудков; звериная, плотская натура человека противостояла ему, воплощенная в Элвине Миллере. «Я только начал праведный бой за Господа, — подумал Троуэр. — И если я не смогу одолеть своего первого противника, какая речь может идти об окончательной победе?!»

— Пастор Троуэр! — окликнул его старший сын Элвина Дэвид. — Мы готовы поднимать кровельную балку!

Троуэр было сорвался с места и затрусил по направлению к рабочим, но вдруг вспомнил о своем сане и духовном достоинстве и оставшуюся часть пути преодолел степенной, неторопливой походкой. В писаниях ничего не говорилось о том, чтобы Господь когда-нибудь бегал — нет, он всегда ходил, как и полагалось ему по положению. Конечно, у апостола Павла встречаются заметки по поводу поспешаний и убеганий, но то всего лишь аллегория. Священник обязан быть отражением Иисуса Христа, должен ходить, как Он, и представлять имя Его людям. Именно так простой человек может приблизиться и воспринять величие Бога — никак иначе. Обязанностью преподобного Троуэра было отринуть бьющую через край юность и ходить величественным шагом пожилого человека, хоть и исполнилось ему всего двадцать четыре года.

— Вы хотите благословить эту балку, да? — поинтересовался один из фермеров.

Фермера звали Оле, он родился в Швеции, а сюда прибыл с берегов Делавара, поэтому до сих пор в душе оставался лютеранином, однако, вспомнив, что ближайшая церковь — это папистский собор в Детройте, он проявил искреннее желание помочь построить здесь, в Воббской долине, пресвитерианскую церковь.

— Разумеется, — ответил Троуэр и возложил руку на тяжелую, недавно обтесанную балку.

— Преподобный Троуэр, — раздался из-за его спины детский голосок, настойчивый и громкий, как у каждого ребенка. — А разве это не чары, вы же благословляете кусок дерева?!

Троуэр повернулся как раз тогда, когда Вера Миллер сердито цыкнула на мальчика и закрыла его рот рукой. Всего шесть лет ему, а уже можно сказать: Элвин-младший вырастет таким же рассадником бед и напастей, как и его отец. Может, все будет намного хуже — по крайней мере у Элвина-старшего хватало благоразумия держаться от строящейся церкви подальше.

— Продолжайте, — сказала Вера, — не обращайте на него внимания. Я не успела научить его, когда следует говорить, а когда — молчать.

И хотя рука матери крепко зажимала ему рот, мальчик упорно не сводил со священника вопрошающих глаз. Повернувшись обратно к балке, Троуэр увидел, что все взрослые мужчины смотрят на него с таким же ожиданием. Вопрос малыша был вызовом, на который он обязан ответить, чтобы не превратиться в глазах будущих прихожан в лицемера и глупца.

— Да, если вы считаете, что мое благословение и в самом деле изменит что-нибудь в природе балки, то это, может, вправду сродни волшебству, — начал он. — Только дело все в том, что балка — всего лишь повод. В действительности же я благословляю всех христиан, что соберутся под этой крышей. И ничего волшебного в этом нет. Мы просим у Господа Бога любви и силы, а не заговоров от бородавок или отвода сглаза.

— Жаль, однако, — пробормотал кто-то. — Заговор от бородавок пришелся бы кстати.

Все рассмеялись, и беда благополучно миновала. Когда балка поднялась в воздух, ее держали руки истинных христиан, а не язычников.

Он благословил балку, специально подобрав молитву, которая бы не оскорбила никого из собравшихся здесь людей. Затем мужчины потянули за веревки, и Троуэр во всю мощь своего прекрасного баритона запел «Воскликните Господу, вся земля»[10], чтобы воодушевить работников и помочь им тянуть слаженно.

Однако все это время он ощущал за спиной присутствие мальчишки, Элвина-младшего. Прозвучавший минуту назад вопрос-вызов был здесь ни при чем. Малыш, как и все прочие дети, не имел в виду ничего дурного — это вряд ли. Троуэра озадачивало кое-что другое. И не в самом мальчика, а в людях, окружающих его. Такое впечатление, они старались не упускать его из виду. Не то чтобы они глаз с него не сводили — это было бы весьма непросто, поскольку мальчишка носился взад-вперед как заведенный. Они просто чувствовали его присутствие, как университетский повар всегда чувствовал в кухне присутствие пса — он никогда ничего не говорил, просто переступал через собаку, обходил и продолжал заниматься своим делом.

Причем к мальчику подобным образом относились не только члены семьи, но и все остальные — немцы, скандинавы, англичане, пришлые и старожилы. Как будто все сообщество задалось целью взрастить этого ребенка — словно церковь построить или мост через реку перекинуть.

— Тихо, тихо! Потихоньку! — закричал Нет, устроившийся, как на насесте, рядом с восточным отверстием для балки. Действительно, тяжеленную кровельную балку надо было ставить очень осторожно, чтобы стропила легли ровно и крыша получилась надежной.

— В твою сторону слишком много дали! — прокричал Мера.

Он стоял на лесах, возведенных над балкой-крестовиной, на которой было укреплено короткое бревно — именно оно должно было поддержать концы двух бревен, предназначенных снести вес всей крыши. Наступал самый ответственный момент — и самый сложный, поскольку концы двух громадных кровельных балок должны были уместиться на верхушке подпорки, ширина которой не превышала двух ладоней. Потому-то Мера и стоял на лесах: острый глаз и невероятная точность полностью оправдывали имя юноши.

— Правей! — крикнул Мера. — Еще!

— Снова на меня! — заорал Нет.

— Так держать! — приказал Мера.

— Встала! — отозвался Нет.

Затем то же самое выкрикнул Мера, и рабочие на земле потихоньку отпустили веревки. Тросы упали на землю, и у рабочих вырвался дружный восторженный вопль, ибо огромная балка, на которой будет покоиться крыша, достигла ровно середины церкви. Конечно, это был не собор, но все же церковь выглядела внушительно для здешних диких мест — на сотни миль в округе не было здания подобной вышины. Сам факт его постройки объявлял всему миру, что поселенцы останутся здесь навсегда и ни французы, ни испанцы, ни роялисты, ни янки, ни даже кровожадные краснокожие с их огненными стрелами — никто не заставит местных жителей покинуть это место.

Конечно, преподобный Троуэр не выдержал и устремился внутрь, вслед за остальными, чтобы взглянуть на небо, которое пересекала кровельная балка длиной не меньше сорока футов, — и это только половина дела, ведь следом ляжет еще одна. «Моя церковь, — подумал Троуэр. — Даже тот собор, что я видел в Филадельфии, не сравнится с ней».

Наверху, балансируя на шатких лесах, Мера вгонял деревянный шпон в отверстие на конце кровельной балки, закрепляя ее на подпорке. На другой стороне крыши тем же самым занимался Нет. Шпоны удержат бревно на месте, пока не положат стропила. Когда это будет сделано, кровельная балка без труда выдержит вес крыши. Крестовину, что проходила ниже, можно было бы вообще убрать, если б не люстра с канделябрами, которая будет освещать церковь по ночам. А витражи будут отбрасывать цветные блики, удерживая тьму вне здания. Именно такой грандиозный проект вынашивал в уме преподобный Троуэр все это время. Всякие простаки будут замирать в восхищении при виде его церкви, в которой воплотится величие Господа.

Он полностью погрузился в сладкие мечты, когда Мера вдруг закричал, и все в ужасе увидели, что от удара молота по деревянному шпону бревно-подпорка расщепилось и, спружинив, подбросило огромную кровельную балку футов на шесть в воздух. Дерево вырвалось из рук Нета, придерживающего его на другом конце, и размело леса в щепки. На какой-то момент кровельная балка будто бы зависла в воздухе, выровнялась, после чего с огромной скоростью устремилась вниз, словно сам Господь Бог собственной ногой ступил на нее.

Можно было даже не оглядываться, преподобный Троуэр знал, что кое-кто из присутствующих всенепременно окажется прямо под балкой, прямо там, куда она ударит всем весом. Он знал, потому что ощущал этого мальчишку, чувствовал, что он бежит не в ту сторону. Священник не сомневался, что его окрик «Элвин!» заставит мальчика остановиться именно там, где стоять как раз не следовало.

Когда он все же взглянул в ту сторону, все обстояло так, как ему привиделось: малыш Эл стоял как вкопанный, глядя изумленными глазами на приближающееся сверху гладко обтесанное дерево, которое превратит его в лепешку и вобьет в пол будущей церкви. Больше ничего непоправимого не случится, балка хорошо уравновешена, поэтому удар придется по всей длине пола. Тельце ребенка даже на миг не остановит громадину. Его сломает, разотрет, и кровь брызнет на белую древесину церкви. «Ее ж не отмыть будет!» — в панике подумал Троуэр. Чистое безумство думать об этом в такую минуту, но разум, столкнувшись со смертью, выходит из подчинения.

Удар превратился в ослепительную вспышку света. Троуэр услышал скрежет дерева о дерево. Раздались крики. Затем зрение его прояснилось, и он увидел кровельную балку, лежащую на досках, куда ей и положено было упасть. Только ровно посредине она была расщеплена на две половинки, между которыми стоял побелевший от ужаса маленький Элвин.

Целый и невредимый. Мальчик был цел и невредим.

Троуэр не понимал ни немецкого, ни шведского, но догадывался, о чем бормочут окружающие его мужчины. «Пусть себе святотатствуют, а я должен понять, что же такое здесь случилось», — подумал Троуэр. Подскочив к мальчику, он принялся ощупывать его, ища следы удара. С головы Элвина не упало ни волоска, правда, от нее исходило тепло, скорее, даже жар, как будто секунду назад малыш стоял рядом с огнем. Затем Троуэр встал на колени и изучил одну из половинок кровельной балки. Бревно было словно ножом разрезано, разошлось ровно на ширину детского тельца.

Спустя мгновение рядом оказалась мать Эла, стала трясти его, всхлипывая и облегченно причитая. Маленький Элвин тоже разрыдался. Но Троуэр весь ушел в решение загадки. Как-никак он был ученым человеком, а то, что он видел, считалось невероятным. Он заставил рабочих шагами измерить длину кровельной балки, затем лично перепроверил получившийся результат. Длина балки осталась прежней, во всяком случае она лежала так, как и должна была лежать. Вот только из середины куда-то подевался целый кусок. Исчез в мгновенной вспышке света, которая вырвалась из головы Элвина, испарив дерево и не оставив никаких следов.

И тут принялся орать Мера, который, падая, сумел зацепиться за крестовину, когда леса были снесены ударом падающей балки. Нед и Кальм взобрались наверх и помогли ему спуститься. Преподобный Троуэр не обращал внимания на царящую вокруг суету. Он думал только об одном — о шестилетнем мальчике, который может спокойно стоять под падающей балкой, и дерево само разойдется, чтобы не причинить ему вреда. Как Красное море расступилось перед Моисеем, образовав проход[11].

— Седьмой сын, — хмыкнул Нет. Юноша сидел на сломанной балке, неподалеку от священника.

— Что-что? — переспросил преподобный Троуэр.

— Так, ничего, — пожал плечами юноша.

— Ты упомянул седьмого сына, — настаивал Троуэр. — Но ведь седьмым в вашей семье был Кэлвин.

Нет покачал головой.

— У нас был еще один брат. Он умер спустя пару минут, как родился Эл. — Нет снова тряхнул волосами. — Седьмой сын седьмого сына.

— Но ведь это означает, что он отродье самого дьявола, — в отвращении отшатнулся Троуэр.

Нет презрительно посмотрел на священника.

— Может быть, это вы так в Англии считаете, но нам-то известно, что такие люди становятся хорошими врачевателями или умеют заговоры творить. По крайней мере от седьмого сына зла никто не видел. — Затем Уэйстнот вспомнил что-то и широко усмехнулся. — Отродье дьявола, — повторил он, передразнивая священника. — Не знаю, истерия какая-то.

В ярости Троуэр пулей вылетел из церкви.

Он нашел госпожу Веру сидящей на табуретке. На руках у нее комочком свернулся хныкающий Элвин-младший. Она нежно его укачивала и ласково попрекала:

— Говорила же тебе, не лезь, не поглядев по сторонам, всегда ты под ногами крутишься, на месте тебе не сидится, одуреешь за тобой приглядывать…

Заметив стоящего рядом Троуэра, она сразу замолкла.

— Не волнуйтесь, — сказала она. — Я больше не пущу его туда.

— Исключительно ради его собственной безопасности, — кивнул Троуэр. — Если б я знал, что моя церковь будет построена ценой жизни младенца, то предпочел бы до конца жизни проповедовать под открытым небом.

Она пристально посмотрела на него и поняла, что слова эти были произнесены от чистого сердца.

— Не ваша это вина, — сказала она. — Он вечно какой-то неуклюжий. Другой ребенок давным-давно погиб бы.

— Мне бы хотелось… мне бы хотелось понять, что здесь случилось.

— Подпорка треснула, — пожала она плечами. — Такое бывает.

— Нет, я имел в виду… как получилось, что балка не задела мальчика. Она разделилась на две части, не успев коснуться его. Если вы не возражаете, я хотел бы осмотреть его голову…

— На нем ни царапинки.

— Да нет, я знаю. Я просто хочу проверить…

Она закатила глаза и пробормотала:

— Ну да, мозгоходство это ваше…

Но руки отвела, чтобы он мог пощупать голову мальчика. Теперь его пальцы двигались медленно и осторожно, прощупывая карту черепа малыша, считывая выступы и шишки, впадинки и углубления. С книгами можно было не сверяться. Все равно в них пишется всякая чушь. Это он выяснил довольно быстро, наткнувшись на пару-другую идиотских утверждений типа: «У краснокожих сразу над ухом имеется шишка, указывающая на дикость и каннибализм». Между тем головы краснокожих так же отличались друг от друга, как и головы белых людей. Нет, в такие книжки Троуэр не верил, зато сам он открыл некоторые закономерности в общем расположении шишек. Он развил в себе дар понимания карты, на которую наносились особенности человеческого черепа. И стоило ему пробежаться пальцами по волосам Элвина, как он сразу все понял.

Понял, что ничего особенного здесь не найдет. Никаких шишек, никаких углублений. Самая обыкновенная голова. Обыкновенное не бывает. Настолько обыкновенная, что может служить наглядным пособием для какого-нибудь учебника, если вообще на свете есть учебник, который стоит читать.

Он оторвался от изучения, и мальчик, который, почувствовав прикосновение его пальцев, сразу перестал плакать, повернулся, чтобы взглянуть на него.

— Преподобный Троуэр, — произнес он, — у вас такие ледяные руки, я чуть не замерз.

Сказав это, он одним движением вывернулся из объятий матери и вприпрыжку побежал к одному из мальчишек, к тому самому, с которым недавно яростно боролся в пыли.

Вера угрюмо усмехнулась:

— Вот видите, как быстро они умеют забывать?

— И вы не отличаетесь от них, — заметил Троуэр.

Она покачала головой.

— Увы, — печально улыбнулась она. — Я как раз ничего не забываю.

— На ваших губах улыбка…

— Жизнь течет своим чередом, преподобный Троуэр. Я просто продолжаю жить. Это не значит, что я забыла.

Он кивнул.

— Так… расскажите мне, что вы обнаружили, — попросила она.

— В каком смысле?

— Ну, когда ощупывали его шишки, вы ведь мозгоходством занимались. Есть у него в голове что-нибудь или надеяться нам не на что?

— Все нормально. Абсолютно нормальная голова. Ни одной необычной черты.

— Ничего необычного? — ехидно переспросила она.

— Именно так.

— Ну, не знаю, мне так кажется, что необычности в этом хватает, главное, мозгов бы хватило, чтоб понять все.

Она подняла табуретку и пошла в сторону дома, зовя Эла и Кэлли.

Только спустя мгновение преподобный Троуэр осознал, насколько права была женщина. Средних людей в природе не существует. Каждый человек имеет ту или иную черту, которая преобладает над остальными. У Эла все слишком складно — такого быть не может. Человеческий череп отражает склонность к ремеслам — у Эла способности к любому труду присутствовали в абсолютно равных пропорциях. Нет, средним человеком здесь и не пахнет, ребенок оказался исключительным, хотя Троуэр понятия не имел, как эти особенности отразятся на дальнейшей его жизни. Вырастет ли он полным неумехой? Или, наоборот, ему будет подвластно все?

Суеверия суевериями, а Троуэр крепко призадумался над этой загадкой. Седьмой сын седьмого сына, поразительная форма головы, и чудо — иначе не назовешь — с балкой. Обычный мальчик погиб бы. Того требовали законы природы. Но этого ребенка кто-то или что-то защищает, и закон природы был переписан заново.

Когда разговоры исчерпались, мужчины вернулись обратно к работе над крышей. Первая балка уже никуда не годилась, поэтому две ее половинки вынесли наружу. После того, что случилось, люди прикасались к ней крайне неохотно. Поплевав на руки, к полудню они выстрогали другую кровельную балку, заново возвели леса, и к закату кровля была готова. Никто больше не упоминал о случившемся, по крайней мере в присутствии Троуэра. А когда священник вышел поискать расщепившуюся подпорку, из-за которой и случилось несчастье, то нигде ее не нашел.

Глава 7

Алтарь

Элвин ни капельки не испугался, когда увидел, что сверху падает балка. Не испугался он и тогда, когда она с грохотом ударилась об пол по обе стороны от него. Страх нахлынул, когда взрослые начали суетиться вокруг, как в День Вознесения, обнимать его и перешептываться, — да, вот это было страшно. Хотя взрослые часто совершают поступки без причины, просто так.

Как, например, папа, который вечером долго сидел у очага, изучая остатки расщепившегося полена, того самого, которое спружинило под весом кровельной балки и скинуло ее наземь. Попробовал бы кто-нибудь затащить в дом кучу грязных, ненужных щепок, когда мама была в своем обычном настроении. Но сегодня на нее тоже что-то нашло, она стала такой же ненормальной, как и папа, поэтому, когда отец ступил на порог, держа в руках охапку старых щепок, она, ни слова не говоря, нагнулась, скатала с пола ковер и убрала с его дороги.

И правильно. Обычно, когда у папы на лице появлялось такое выражение, лучше его не трогать — это понятно всем и каждому, кто хоть немного разбирается в законах жизни и намеревается прожить на земле подольше. Самыми везучими в семействе были Дэвид и Кальм — они могли укрыться в своих собственных домах на собственных участках земли, уже очищенных от леса, где их собственные жены приготовят им ужин. Они могут сами решать: жить как нормальные люди или сходить с ума. Остальным братьям и сестрам повезло меньше. Когда мама и папа начинали психовать, им приходилось вести себя соответственно. Девчонки прекращали вечные ссоры-драки, дружно накрывали на стол, после ужина без малейших пререканий мыли посуду. Нет и Нед, поев, сразу уходили на двор, где рубили дрова и доили корову. Они даже не перепихивались, как обычно, а о состязаниях кто кого поборет и речи быть не могло, что очень расстраивало Элвина-младшего, поскольку он мечтал, что когда-нибудь сразится с победителем, а не с побежденным. Вот где будет борьба, братьям-то уже по восемнадцать, это вам не малышня, с которой вынужден возюкаться Элвин. Мера в такие вечера просто сидел у очага, вытачивая новую большую ложку для маминого котелка. Сидел не поднимая взгляда — ждал, как и все остальные, когда папа наконец придет в себя и наорет на кого-нибудь.

Самим собой умудрялся оставаться только Кэлвин, трехлетний карапуз. Однако вся беда заключалась в том, что «быть самим собой» для него означало таскаться повсюду за Элвином-младшим как хвостик. Он никогда не подходил, чтобы поиграть с Элвином, не смел даже коснуться его или заговорить о чем-нибудь. Он просто был, держался в пределах видимости, но стоило Элвину поднять голову, как Кэлвин тут же отводил глаза или мышкой шмыгал за дверь, так что Элвин успевал заметить лишь белое пятно, мелькнувшее и пропавшее. Иногда, темными ночами, Элвин слышал тихое дыхание, по которому можно было понять, что Кэлвин не лежит в своей колыбельке, а стоит рядом с постелью Элвина и следит за ним. Но никто этого не замечал. Еще год назад Элвин бросался жаловаться на младшего брата. Как только он говорил: «Ма, Кэлли опять следит за мной», — мама тут же отвечала: «Эл-младший, он же не отвлекает тебя, не трогает, а если тебе не нравится, что он тихонько стоит рядом, тем хуже для тебя, потому что меня это полностью устраивает. О, если бы остальные мои дети — не будем перечислять поименно — вели себя так же тихо!» В общем, сегодня Кэлвин вел себя как обычно — единственный из всех. Остальные же опять стали как сумасшедшие.

Папа не отрывая глаз смотрел и смотрел на расщепленное бревно. То и дело он пытался сложить щепки так, как они были. Один раз он даже заговорил — очень тихо:

— Мера, ты уверен, что собрал все до щепки?

— Я принес все, что нашел, пап, — ответил Мера. — Метлой больше не собрать. Правда, можно было бы вылизать пол языком…

Мама, конечно, тоже слушала. Папа как-то заметил, что, пусть вокруг бушует гроза, девчонки моют тарелки, а все юноши разом рубят дрова, если мама как следует прислушается, то услышит, как белка пукает на дереве, что в полумиле от дома. Элвин-младший не раз гадал, что папа хотел этим сказать: может, мама знает больше колдовских штучек, чем показывает. Один раз он целый час просидел в лесу, затаившись меньше чем в трех ярдах от белки, но даже, как живот у нее бурчит, не услышал.

В общем, вечером мама была дома, поэтому вопрос папы, конечно, услышала. Услышала и ответ Меры, а поскольку в тот момент мама была такой же ненормальной, как и папа, то она сразу напустилась на сына, будто он упомянул имя Господне всуе.

— Ты следи за языком, молодой человек, потому что сам Господь поучал Моисея на горе: «Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, дает тебе». Ибо, говоря отцу необдуманные слова, ты сокращаешь жизнь свою на дни, на недели, даже на годы, а твоя душа, Мера, вовсе не настолько чиста — что ты будешь делать, если Спаситель прямо сейчас призовет тебя на Судный день?

Перспектива предстать перед Спасителем выглядела ничтожной по сравнению с маминым гневом. Мера даже спорить не стал, что, мол, вовсе он не корчил из себя умника и не хотел нагрубить, — только круглый дурак посмеет возразить маме, когда она уже вскипела. Он напустил на себя смиренный вид и принялся просить у нее прощения — конечно, не забыл он извиниться перед папой и испросить пощады у Господа. К тому времени, когда мама наконец отстала от него, бедный Мера успел извиниться перед всеми по меньшей мере полдюжины раз. В конце концов мама удовлетворенно фыркнула и вернулась к шитью.

Тут Мера посмотрел на Элвина-младшего и подмигнул ему.

— Я все вижу, — тут же отреагировала мама, — и если ты, Мера, не отправишься прямиком в ад, я подам прошение святому Петру, чтобы тебя туда спровадили.

— Да я б и сам подписался под этим прошением, — смиренно согласился Мера, кротко моргая ресницами, словно нашкодивший щенок, которому угрожает ботинок здорового мужчины.

— И правильно, — продолжала мама. — Причем подписываться тебе пришлось бы кровью, поскольку к тому времени, когда я с тобой здесь закончу, у тебя появится столько рубцов на одном месте, что десять клерков будут обеспечены на год запасом красных чернил.

Элвин-младший ничего не мог поделать с собой. Эта угроза рассмешила его до слез. И хоть он знал, что сейчас его жизнь находится в его же руках, он открыл рот, чтобы громко рассмеяться. Он знал, что, если он засмеется, мамин наперсток очень больно стукнет ему по голове, а может, она съездит ему по уху со всего размаху или ее маленькая пятка со всей мочи опустится на его голую ногу — однажды она проучила так Дэвида, когда он посмел заявить, что ей стоило бы научиться говорить «нет», прежде чем в доме будут сшиваться тринадцать голодных ртов, которых надо кормить.

Вопрос жизни и смерти. Намного страшнее, чем кровельная балка, которая, по сути дела, даже волоска на нем не тронула. Поэтому он сумел проглотить смешинку, прежде чем она вырвалась на волю, а поскольку рот все еще был открыт, он сказал первое, что пришло в голову:

— Мам, — сказал он, — Мера не сможет подписать прошение кровью, потому что будет мертв, а кровь у мертвых не течет.

Мама внимательно посмотрела на него и медленно, почти по слогам произнесла:

— Я скажу — потечет.

Вот тут-то все и началось. Элвин-младший громко расхохотался. И добрая половина девчонок присоединилась к нему. Это рассмешило Меру. Наконец и мама рассмеялась. Они заходились от смеха, пока слезы не потекли, после чего мама отправила всех, включая Элвина-младшего, наверх готовиться ко сну.

После такого веселья Элвин-младший еще больше расхрабрился, а по малости лет он не знал, что озорство до добра не доводит и иногда лучше сдерживаться. Случилось так, что Матильда, которой недавно исполнилось шестнадцать и которая корчила из себя настоящую леди, поднималась по лестнице прямо перед ним. Ходить за Матильдой было сущей пыткой: она ступала столь величаво, столь неспешно — ни дать ни взять дама из высшего общества. Мера не раз говорил, что лучше уж ходить следом за луной, она и то двигается быстрее. Таким образом, задняя часть Матильды маячила прямо перед лицом Эла-младшего: взад-вперед, влево-вправо. Он вспомнил, что говорил Мера о луне, потом сравнил зад Матильды с ночным светилом и пришел к выводу, что они одинаково круглые. Тогда-то он и начал гадать, а каково это — дотронуться до луны, будет ли она такой же твердой, как спинка жука, или мягкой и податливой, как слизняк. Но если шестилетнему пацану, у которого вдруг шило закололо в одном месте, приходит в голову подобная мысль, то не пройдет и половинки секунды, как его палец погрузится на два дюйма в нежную плоть.

Орать Матильда всегда была горазда.

Эл мог бы тут же схлопотать по лбу, если бы Нет и Нед не шли прямо за ним и не видели его проделку. Близнецы так расхохотались, что бедная Матильда разрыдалась во весь голос и бросилась вверх по лестнице, прыгая через две ступеньки, — ну совсем не похожая на леди. Нет и Нед подняли Элвина под локти, так высоко, что у него аж голова закружилась, и под триумфальный гимн вознесли на второй этаж. Во всю глотку они распевали старую известную песню о святом Георгии, убивающем змия, только главным героем стал святой Элвин, а в том месте, где песня обычно рассказывала о том, как рыцарь ударил старого дракона тысячу раз и меч его не растаял в огне, слово «меч» было заменено на слово «палец». Даже Мера рассмеялся.

— Мерзкая, мерзкая песня! — закричала десятилетняя Мэри, которая стояла на страже у комнаты взрослых девочек.

— Да, вы лучше кончайте, — кивнул Мера, — а то мама услышит.

Элвин-младший так и не понял, почему маме не понравится эта славная песня, однако мальчишки и в самом деле никогда не пели ее, когда мать была поблизости. Близнецы быстро заткнулись и полезли по лестнице на чердак. В эту секунду дверь, ведущая в комнату взрослых девочек, с громким треском распахнулась, и оттуда высунулась Матильда с покрасневшими от рыданий глазами.

— Вы еще пожалеете! — проорала она.

— Ой, не надо, не надо, боюсь! — скрипуче запричитал Уонтнот.

Однако Элвин не засмеялся. Он вдруг вспомнил, что девчонки обычно сводили счеты не с кем-нибудь, а именно с ним. Кэлвин слишком мал, поэтому ему ничего не грозило, а близнецы уже превратились в здоровых парней, так что силенок у них хватало, тем более что они всегда ходили вместе. Поэтому когда сестры злились, свою смертельную злобу они предпочитали срывать на Элвине. Матильде было шестнадцать, Беатрисе — пятнадцать, Элизабет — четырнадцать, Энн — двенадцать, а Мэри — десять. Избрав Элвина жертвой, они измывались над ним всеми разрешенными Библией способами. Однажды, когда Элвин, доведенный до белого каления, набросился на девчонок с вилами, только сильные руки Меры удержали его от убийства. После этого случая Мера, вздохнув, заявил, что, наверное, мужчин в аде пытают, поселяя в одном доме с женщинами, которые вдвое больше и сильнее их. С тех пор Элвин все гадал, что же за грех он умудрился совершить еще до рождения, если Господь наложил на младенца настолько страшное проклятие.

Элвин зашел в маленькую комнату, которую делил с Кэлвином, сел на табуретку и стал ждать Матильду, которая непременно должна была прийти и убить его. А она все не приходила и не приходила, и тогда он понял, что она, вероятно, ждет, когда погасят свечи, чтобы никто не узнал, которая из сестер пробралась в комнату мальчиков и задушила Элвина. О Господи, да за последние два месяца он дал девчонкам столько поводов и причин, чтобы убить его на месте!.. Он начал гадать, задушат его набитой гусиным пухом подушкой Матильды — перед смертью он хоть пощупает, что это такое, а то раньше до этой святыни ему было строго-настрого запрещено дотрагиваться — или его жизнь оборвут ненаглядные ножницы Беатрисы, вонзившиеся прямо в сердце. Но вдруг случилось страшное: он осознал, что если через двадцать пять секунд не окажется в туалете, то сходит прямо в штаны.

Естественно, туалет успели занять до него. Элвин целых три минуты стоял снаружи, подпрыгивая и периодически взвывая, но оттуда упорно не хотели выходить. Тогда он решил, что там скорее всего сидит какая-нибудь из девчонок, — вот он, самый дьявольский план, который только можно измыслить: они просто не пустят его в туалет, прекрасно зная, что после темноты он до смерти боится ходить в лес один. О, какая ужасная месть! Нет ничего страшнее описаться прилюдно — да он после этого в глаза не посмеет никому взглянуть, придется ему брать другое имя и бежать из дому, а все из-за чего — из-за какого-то тычка в попу?! Он задышал, как страдающий от запора бык, до того это было несправедливо и нечестно.

В конце концов он так разозлился, что уже не владел собой.

— Если ты сейчас не выйдешь, — выкрикнул он самую страшную из известных угрозу, — я наделаю прямо перед дверью, тогда-то ты попляшешь, вляпавшись прямо в мои дела!

Он подождал, но кто б там ни сидел, слов «Попробуй только, вылижешь мне ноги языком» не последовало. А поскольку это был обычный ответ на такое предупреждение, до Элвина наконец-то дошло: вовсе не обязательно, что туалет оккупировала одна из сестер. И уж конечно там не Мера и не кто-нибудь из близнецов. Следовательно, остаются два кандидата, причем один хуже другого. Эл так разозлился на себя, что со всей мочи стукнул кулаком по лбу, что, впрочем, не помогло. Папа наверняка начистит ему одно место, но если там сидит мама… Она будет отчитывать его не меньше часа — не особо приятная перспектива, — однако если у нее сейчас действительно дурное настроение, она напустит на себя этакую холодность и мягким, очень скорбным голосом проговорит: «Элвин-младший, я-то надеялась, что по крайней мере один из моих сыновей вырастет настоящим джентльменом, но теперь вижу, жизнь моя потрачена зря». После этих слов он чувствовал себя таким низким, таким презренным, что мог бы точно описать, как это — умереть не умерев.

Поэтому он чуть не вздохнул с облегчением, когда дверь открылась и на пороге появился папа, застегивающий брюки с мрачным выражением лица.

— Ну что, идти можно? Ни во что не вляпаюсь? — холодно осведомился он.

— Ага, — выдавил Элвин-младший.

— Что?

— Да, сэр.

— Уверен? А то здесь бродит какой-то дикий зверь, который считает, что нет ничего смешнее на свете, чем справить нужду под дверьми туалета. И вот что я тебе скажу: если я увижу такого зверя, то расставлю ловушку, которая в одну из ночей прищемит ему одно место. Придя утром, я его высвобожу, после чего заткну ему некую дырку и отпущу обратно, в леса, чтобы он там взорвался.

— Извини, пап.

Папа покачал головой и направился к дому, бросив напоследок:

— По-моему, у тебя что-то с мочевым пузырем, парень. То тебе никуда не нужно, то в следующую секунду ты готов жизнь отдать, чтобы в туалет попасть.

— Построил бы еще один туалет, все бы было нормально, — пробормотал Эл-младший.

Папа, однако, не услышал его слов, потому что на самом деле этот упрек вырвался у Элвина, только когда дверь туалета закрылась, а папа зашел в дом. Но и тогда Эл не посмел произнести подобное святотатство во весь голос.

Долго-долго Элвин полоскал руки под струей воды из насоса, потому что боялся кары сестер, ожидающей его в доме. Но потом он напугался еще сильнее, поскольку стоял он во дворе один, а вокруг была тьма-тьмущая. Люди поговаривали, что белый человек никогда не услышит пробирающегося по лесу краснокожего, а старшие братья Элвина любили посмеяться над ним, утверждая, что не стоит выходить во двор одному, особенно по ночам, поскольку в лесах сидят кровожадные краснокожие, сидят, наблюдают и поигрывают востреными томагавками, поджидая какого-нибудь белого, надеясь разжиться скальпом. Днем Элвин не верил в такие россказни, но этой ночью, стоя в темном дворе, с мокрыми, холодными руками, совершенно один, он почувствовал, как по спине пробежал неприятный холодок. Он мог поклясться, что видел краснокожего. Тот стоял прямо за его плечом, у свиного загона, и двигался так тихо, что свиньи не хрюкнули, а собаки не залаяли. Когда обнаружат окровавленное тело Элвина, с чьей головы будет снят скальп, окажется уже поздно. Какими бы плохими сестры ни были — а они были очень, очень плохими, — Элвин все же предпочитал их общество знакомству с томагавком краснокожего. От насоса до дома он летел не чуя под собою ног, ни разу не оглянувшись, чтобы проверить, есть там краснокожий или нет.

Но стоило двери захлопнуться, как страхи о бесшумных, невидимых краснокожих мгновенно испарились. Тишина затопила дом, что было весьма и весьма подозрительно. Девчонки не успокаивались до тех пор, пока папа не рявкнет на них по меньшей мере раза три. Поэтому наверх Элвин поднимался медленно и осторожно: поднявшись на очередную ступеньку, осматривался по сторонам, а за плечо оглянулся столько раз, что шея заныла. Путь в комнату был долог, к тому времени Элвин стольких страхов натерпелся, что теперь ему было все равно. Придумали там девчонки что-нибудь — пусть делают что хотят.

Однако они все не появлялись и не появлялись. Он обошел комнату со свечой в руке, заглянул под кровать, проверил углы — пусто. Кэлвин мирно сопел, сунув палец в рот. Это означало, что если они и побывали в комнате, то это произошло довольно давно. Он стал подумывать, может, на этот раз сестры решили оставить его в покое и подстроить что-нибудь близнецам. Когда девчонки станут хорошими и добрыми, перед ним откроется новая, сияющая всеми цветами радуги жизнь. Словно ангел спустится с неба и заберет его из этого ада.

Он как можно быстрее скинул с себя одежду, аккуратно сложил ее и положил на табуретку у кровати. Именно на табуретку, иначе утром его рубашка и штаны будут кишмя кишеть тараканами. Они могли забираться на что угодно и во что угодно, если это лежит на полу, но на кровати Элвина и Кэлвина и на табуретку ход им был запрещен. В ответ Элвин никогда не топтал их и не убивал. В результате комната Элвина стала объектом тараканьего паломничества, здесь жили все тараканы дома, но поскольку договор насекомые соблюдали, он и Кэлвин были единственными, кто не просыпался с криком, обнаружив посреди ночи, что по телу ползает какая-нибудь таракашка.

Элвин снял с деревянного колышка ночную рубашку и натянул на голову.

Что-то ужалило его под руку. Он вскрикнул от острой боли, пронзившей его. Что-то еще ужалило в плечо. Жалящие твари расселились по всей рубашке и, пока он сдирал ее с тела, искусали его с ног до головы. Наконец он сбросил сорочку и, оставшись голышом, принялся шлепать и тереть кожу, пытаясь прогнать напавших на него зловредных жучков.

Немного спустя он опомнился, наклонился и, ухватив ткань двумя пальцами, поднял рубашку. Никаких черных точек, которые бы торопливо убегали, он не заметил. Тогда он тряханул ее несколько раз, надеясь, что жучки дождем посыплются на пол. Жучки не посыпались, но что-то упало. Блеснуло на секунду в свете свечи и с тихим звоном стукнуло по половицам.

Только тогда Элвин-младший услышал приглушенное хихиканье, доносящееся из соседней комнаты. Поймали они его, ох как поймали. Он сел на край кровати и принялся вытаскивать из ночной рубашки булавки, втыкая их в уголок подушки. Надо же, сестры так разозлились на него, что пошли на риск потерять одну из маминых стальных булавок, которыми она очень дорожила. Все сделали, лишь бы поквитаться. Ведь должен был, должен был догадаться. Девчонки понятия не имеют, что такое честный бой, не то что мальчишки. Когда во время шутливой драки сбиваешь кого-нибудь с ног, поверженный либо встает, либо ждет, пока ты навалишься на него, — все честь по чести: либо оба на ногах, либо оба на земле. Но из своего весьма болезненного опыта Элвин знал, что девчонки могут пнуть даже лежачего или навалиться на него всей стаей, лишь бы случай удобный представился. Во время драки их помыслы лишь об одном — как бы побыстрее эту драку закончить. Никакого интереса.

Вот как сегодня. Опять они поступили нечестно: он всего-навсего ткнул ее пальцем, а они в отместку искололи его с ног до головы булавками. Некоторые царапины даже кровоточили — так глубоко впились булавки в тело. А ведь у Матильды и синяка не проступит, хотя Элвину этого очень хотелось.

Нет, Элвин-младший никогда не отличался зловредностью. Он сидел на краешке постели и, скрипя зубами, вытаскивал из ночной рубашки булавки. Совершенно случайно его взгляд упал на тараканов, которые спешили по своим делам, пробираясь в щелях меж половицами. Ничего дурного он не хотел, просто подумал, а что будет, если все эти тараканы вдруг пожалуют в некую комнату по соседству, откуда до сих пор доносилось девичье хихиканье?

Он опустился на пол, поставил перед собой свечу и начал тихо нашептывать тараканам, прям как в тот день, когда он заключил с ними перемирие. Он рассказал им о мягких, гладких простынях и нежной, податливой коже, по которой они могут вдоволь побродить. Он подробно поведал им о сатиновой наволочке, в которой хранилась пуховая подушка Матильды. Но тараканам, такое впечатление, было наплевать на его искусительные слова. «Они ж голодны, — сообразил Элвин. — Их занимает только еда. И еще страх». Поэтому он принялся говорить им о еде, о самой вкусной, самой изысканной еде на свете, которую они когда-либо пробовали. Тараканы тут же навострили усы и подползли поближе, чтобы послушать повнимательнее, хотя ни один из них не посмел и лапой дотронуться до него, придерживаясь заключенного ранее договора. Еда, которой они так жаждали, находилась на мягкой розовой коже. Залежи еды, необъятные запасы. И никому ничего не угрожает, опасности ровным счетом никакой, надо просто сползать в соседнюю комнату и взять пищу с мягкой, розовой, гладкой, нежной кожи.

Несколько тараканов не выдержали и, не дослушав до конца, помчались к двери комнаты Элвина, исчезнув в щели под нею. За ними бросилась еще стайка, и еще одна. В конце концов собралось целое войско и дружными рядами замаршировало под дверь. Тараканы проникали в стенные щели, брели под половицами, их панцири блестели и переливались в свете свечи, а вперед их вел вечный, неутолимый голод. Они бесстрашно отправлялись в путь, поскольку Элвин сказал, что бояться нечего.

И десяти секунд не прошло, как он услышал из-за стенки первый вой. А через минуту в доме стоял такой рев, что, казалось, пожар начался. Девчонки визжали, парни орали, а тяжелые старые папины башмаки грохали об пол — папа прибежал на крики и теперь давил тараканов. Элвин был счастлив, как свинья в грязи.

Наконец шум в соседней комнате стал затихать. Через минуту-другую пожалуют сюда, чтобы проверить его и Кэлвина, поэтому Элвин задул свечу, прыгнул под простыни и шепотом крикнул тараканам прятаться. В коридоре за дверью послышались мамины шаги. В самый последний момент Элвин-младший вспомнил, что так и не надел ночную рубашку. Его рука змеей метнулась из-под простыни, ухватила рубашку за рукав и затащила в постель за какой-то миг до того, как открылась дверь. Он сосредоточился и постарался дышать легко, выдерживая равные промежутки между вдохами-выходами.

Вошли мама с папой, держа над головами по свече. Он услышал, как они откинули простыни Кэлвина, высматривая тараканов. Сейчас они откинут простыни с него… Как стыдно и позорно спать вот так, нагишом, без лоскутка, словно животное. Но девчонки, которые знали, что он не мог заснуть, весь истыканный булавками, испугались, что Элвин нажалуется на них маме и папе. Поэтому они быстренько выпроводили родителей из комнаты — те только и успели посветить свечой в лицо Элвину, чтобы проверить, спит мальчик или нет. Элвин сохранял спокойное выражение лица, веки его не дернулись. Свечу убрали, дверь тихонько затворилась.

Но он продолжал лежать без движения, и вскоре дверь снова приоткрылась. Он услышал топоток босых ножек по полу. Затем почувствовал дыхание Энн на лице и услышал ее шепот:

— Мы понятия не имеем, как тебе это удалось, Элвин-младший, но знаем, это ты наслал на нас тараканов.

Элвин притворился, будто ничего не слышит. Даже всхрапнул разок.

— Ты меня не надуришь, Элвин-младший. Сегодня ночью лучше забудь про сон, потому что если ты заснешь, то никогда не проснешься. Слышишь меня?

Из коридора донесся голос папы:

— А Энн куда подевалась?

«Она здесь, пап, и угрожает меня убить», — подумал Элвин. Но вслух, конечно, ничего не сказал. Она просто пыталась напугать его, не более.

— Мы притворимся, что это несчастный случай, — продолжала Энн. — С тобой постоянно что-нибудь случается, никто и не догадается, что на самом деле это мы тебя убили.

Элвином завладели сомнения. Похоже, она говорит правду. Он почти поверил ей.

— Мы вынесем твое тело и засунем его в дыру в туалете. Все подумают, что ты пошел облегчиться и случайно упал.

«А ведь это пройдет», — подумал Элвин. Энн умела выдумывать всякие дьявольские уловки, на это она была горазда. Лучше нее никто не мог тайком ущипнуть и оказаться за десять футов до того, как жертва завопит во весь голос. Вот почему ее ногти всегда были длинными и острыми — она специально ухаживала за ними. Сейчас Элвин чувствовал, как один из острых коготков тихонько царапает ему щеку.

Дверь широко открылась.

— Энн, — прошептала мама, — а ну выходи отсюда немедленно.

Ноготь убрался со щеки.

— Я хотела убедиться, что малыш Элвин в порядке.

Ее голые ноги зашлепали прочь из комнаты.

Вскоре все двери плотно закрылись, и Элвин услышал, как папины и мамины башмаки застучали вниз по лестнице.

По правде говоря, угрозы Энн должны были перепугать его до смерти, но страха он не ощущал. Он выиграл бой. Он представил себе тараканов, ползающих по девчонкам, и захихикал. Стоп, ну-ка, стоп. Он должен побороть приближающуюся смеховую истерику, должен дышать спокойно, как во сне. Его тело ходуном ходило от сдерживаемого смеха.

В комнате кто-то был.

Ни малейшего шороха, ни скрипа половиц… Открыв глаза, Элвин никого не увидел. Но он был твердо уверен, что в комнате кто-то есть. Через дверь не войти, проникнуть можно только через открытое окно. «Глупость какая, — сказал сам себе Элвин, — да здесь ни души нет». Тем не менее он затаился, смех мигом пропал, потому что он чувствовал, что кто-то стоит неподалеку. «Нет, кошмарный сон, вот и все. Меня так напугали воображаемые краснокожие, которые следили за мной, что до сих пор я не могу забыть об этом. Кроме того, Энн мне много приятного наговорила. Если я буду лежать с закрытыми глазами, все пройдет».

Сквозь веки Эл увидел розовый свет. В комнате что-то сияло. Ночь превратилась в день. Но во всем мире не было свечи, не то что свечи — лампы, которая могла бы светить так ярко. Эл открыл глаза, и его опасения обратились в настоящий ужас. Он увидел, что не зря боялся.

В ногах стоял человек, человек, сияющий так, словно был сотворен из солнечного света. Сияние, наполнившее комнату, исходило от его кожи, от его груди, где рубашка была порвана, от его лица и рук. В одной из рук человек сжимал нож, острый стальной нож. «Я сейчас умру», — подумал Эл. Все случилось так, как обещала Энн, только вряд ли его сестры могли вызвать это ужасное явление. Сияющий Человек пришел сам, это было ясно, и теперь намеревался убить нагрешившего Элвина-младшего. Элвин сам виноват, никто не натравливал этого человека.

Затем свет, исходящий от человека, будто бы пробился сквозь кожу Элвина и наполнил его изнутри, изгнав страх. Пусть у Сияющего Человека был в руках нож, пусть он проник в комнату не через дверь, но он вовсе не хотел причинить Элвину зло. Поэтому Элвин немного расслабился и поудобней устроился на кровати. Приподнявшись на руках, он оперся спиной о стену и принялся наблюдать за Сияющим Человеком, ожидая, что тот будет делать дальше.

Сияющий Человек поднес острое лезвие стального ножа к своей ладони — и резко провел им по коже. Элвин увидел, как из руки человека брызнула мерцающая пурпурная кровь, потекла по запястью, закапала с локтя на половицы. Однако и четырех капель не успело упасть, как явилось видение. Элвин увидел комнату сестер, он не раз бывал в ней, но теперь она показалась ему какой-то другой, необычной. Кровати уходили в небеса, а сестры превратились в великанш, поэтому, как он ни задирал голову, видны были лишь ступни и колени. Тут он понял, что смотрит на комнату глазами какого-то маленького существа. Глазами таракана. И он спешил, торопился, терзаемый голодом и не боящийся абсолютно ничего. Ведь когда он залезет на эти ноги, перед ним откроются бескрайние просторы еды, он получит любые кушанья, какие только пожелает. Поэтому он так спешил, карабкался, бежал, искал. Но еды не было, он ни крошки не нашел, зато появились огромные руки, которые смахнули его, как пушинку. Затем над ним нависла чудовищная гигантская ладонь, и он испытал невыносимую, кошмарную, сокрушительную агонию смерти.

Он испытал ее не один и не два раза — все начиналось сызнова, снова надежда на еду, уверенность, что ничего страшного не случится; после чего наступало разочарование — ни крошки, нет ни крошки, вообще ничего нет, — а разочарование в свою очередь сменялось ужасом, болью и смертью. Сотни маленьких доверчивых существ были преданы, раздавлены, размазаны, растерты в порошок.

Неожиданно для себя он проник в сознание таракана, который умудрился выжить, который удрал от жутких топчущих башмаков, пробрался под кроватями и скрылся в щели в стенке. Он сбежал из комнаты смерти, но обратно, на старое место, возвращаться не собирался, потому что там было больше небезопасно. Прежнюю безопасную комнату теперь переполняла ложь. Там жил предатель, лжец, убийца, который послал их на верную гибель. Только выражались эти чувства не словами. Слов и не могло быть, поскольку тараканий мозг слишком мал, слишком затуманен, чтобы создавать ясные мысли. Зато Эл знал нужные слова и умел думать, поэтому понял куда больше, чем спасшийся таракан. Он осознал, чему научились тараканы. Им пообещали нечто великое, они поверили, а потом все обернулось ложью. Да, смерть — ужасная штука, из комнаты пришлось спасаться бегством, но в другой комнате поселилось нечто более страшное, чем смерть, — там мир сошел с ума, там теперь могло произойти все на свете, там ничему нельзя верить, ибо все стало обманом. Ужаснейшее место. Самое страшное место во всем мире.

Видение оборвалось. Элвин сидел на кровати, руки прижаты к глазам, пальцы размазывали текущие по щекам слезы. «Им было больно, — молча плакал он, — им было больно, и эту боль причинил им я, я предал их. Вот почему пришел Сияющий Человек, он явился, чтобы показать мне это. Я заставил тараканов поверить, а потом обманул и послал на смерть. Я совершил убийство».

Нет, какое убийство! Раздавить таракана — разве это можно назвать убийством? Да никто на белом свете так не считает.

Но кому какое дело, как это называется? Сияющий Человек пришел, чтобы объяснить Элвину, что убийство всегда остается убийством, как его ни назови.

Вдруг Сияющий Человек пропал. Свет потух, а когда Эл открыл глаза, в комнате никого не осталось, кроме крепко спящего Кэлли. Слишком поздно, чтобы просить прощения. В отчаянии Эл-младший закрыл глаза и снова разрыдался.

Сколько прошло времени? Несколько секунд? Или Элвин задремал и не заметил, как пролетели часы? Хотя неважно — свет опять вернулся. Снова он проник в его тело, пронзив до самого сердца, шепча ему, успокаивая. Элвин вновь открыл глаза и взглянул в лицо Сияющего Человека, ожидая, что тот заговорит. Когда тот ничего не сказал, Элвин подумал, что говорить нужно ему, поэтому начал давить из себя слова, слова, которые не могли выразить чувств, которые бушевали в его душе.

— Извините, я больше никогда не буду, я…

Он мямлил, что-то лепетал, но не слышал себя — настолько был расстроен. Однако свет на секунду стал ярче, и он почувствовал, как в его голове возник вопрос. Не было произнесено ни слова, но он понял: Сияющий Человек спрашивает, в чем именно раскаивается Элвин.

Задумавшись, Элвин сообразил, что сам не знает, в чем виноват. Здесь дело было не в убийстве — можно умереть от голода, если не убивать свиней, да и когда хорек убивает себе на ужин мышку, разве можно назвать это убийством?

Тут свет снова подтолкнул его, и ему явилось еще одно видение. Только на этот раз в тельце таракана он не переселялся. Он увидел краснокожего человека, вставшего на колени перед оленем, призывая того прийти и умереть. И олень, весь дрожа, пришел, его большие глаза дрожали от страха. Он знал, что идет на верную смерть. Краснокожий выпустил стрелу, и, воткнувшись в бок животного, она затрепетала. Ноги оленя подогнулись. Он упал. И Элвин понял, что в этом убийстве греха не было, потому что смерть и убийство — всего лишь часть жизни. Краснокожий поступил правильно, так же правильно поступил олень — человек и животное следовали законам природы.

Но если причина крылась не в смерти тараканов, то где ж тогда? В силе, которой он обладал? Он имел дар управлять животными, которые шли туда, куда он пожелает, он мог управляться с деревом, разделяя его там, где оно ломалось легче всего. Он понимал, как устроено все на земле, и следовал этим законам. Этот дар оказался очень полезным по хозяйству. К примеру, Элвин мог сложить две половинки сломанной рукояти мотыги и без клея соединить их так крепко, что инструмент служил вечно. То же самое он мог проделать с двумя кусочками порванной кожи — ему вовсе не обязательно было сшивать их; а когда он завязывал узел на нитке или веревке, никакая сила на свете не могла развязать его. Свой дар он использовал и в общении с тараканами. Он дал им понять, как должно быть, и они поступили согласно его желаниям. Значит, грех заключен в его даре?

Сияющий Человек услышал вопрос до того, как Элвин успел сформулировать его. Последовала вспышка света, за которой явилось еще одно видение. Он увидел себя самого, прижавшего руки к камню, который таял, как масло, под его ладонями. Камень изначально возник таким, каким пожелал его увидеть Элвин, — отделился от горного склона, гладкий и ровный, и скатился вниз, совершенный шар, идеально ровная сфера, которая вдруг принялась расти, пока не приняла вид огромного мира, созданного руками маленького мальчика. На нем появились деревья, пробилась трава, по нему, внутри его, над ним побежали, запрыгали, залетали, заплавали, заползали всевозможные животные. То был каменный шарик, сотворенный Элвином. И эта сила, правильно использованная, не ужасала, а приводила в восхищенный трепет.

Но если убийство и мой дар тут ни при чем, что же я сделал не так?

В этот раз Сияющий Человек ничего ему не показал. В этот раз Элвин не увидел вспышки света и видение ему не явилось. Ответ возник сам собой, но пришел не от Сияющего Человека — поднялся из глубин самого Элвина. Не видеть собственного проступка — что может быть глупее? Так думал он, когда глаза его прояснились и все встало на свои места.

Дело было не в погибших тараканах и не в том, что он отправил насекомых на бойню. Его вина заключалась в том, что он сделал это ради собственного удовольствия. Он сказал, что в соседней комнате их ждет нечто очень хорошее, а на самом деле все было не так, и выиграл от этого только Элвин. Он навредил сестрам, навредил — если это можно так назвать — тараканам, после чего принялся кататься со смеху по кровати, радуясь, что поквитался…

Сияющий Человек услышал мысли, пришедшие из сердца Элвина, и Эл-младший увидел, как из переливающегося глаза пришельца вырвался огонь и ударил его прямо в грудь. Он угадал. Он был прав.

И не сходя с места Элвин принес самую важную клятву в своей жизни. Он обладал даром и умел использовать его, но существовали правила — правила, которым он будет непреклонно следовать, даже если это убьет его.

— Я никогда не воспользуюсь своим даром ради собственной выгоды, — поклялся Элвин-младший.

И когда слова слетели с его губ, он почувствовал, как сердце охватил огонь, пылающий и жгущий изнутри.

Сияющий Человек снова исчез.

Элвин лег и забрался под одеяло, смертельно уставший от слез, но испытывающий поразительное облегчение. Он много бед натворил сегодня. Однако пока он будет следовать принесенной клятве, пока будет использовать свой дар на благо других людей, не обращая его себе в выгоду, ему нечего стыдиться. Голова закружилась, словно лихорадка внезапно отпустила, — а ведь все именно так и было, только что он исцелился от зла, которое зрело внутри него. Он вспомнил, как смеялся, послав на смерть живых существ ради собственного удовольствия, и опять устыдился, хотя теперь стыд лишь приглушенно отдавался в сердце, смягченный знанием, что такого больше никогда не случится.

Лежа на кровати, Элвин внезапно ощутил, как комната опять наполняется светом. Правда, теперь он исходил не от Сияющего Человека. Открыв глаза, Элвин осознал, что свет исходит от него. Руки сияли, и лицо, должно быть, испускало такой же свет, как тот, что мгновения назад исходил от Сияющего Человека. Он отбросил простыни и увидел, что тело мерцает настолько ослепительно, что даже глаза режет и хочется отвести взгляд, — впрочем, на самом деле ему хотелось смотреть и смотреть. «Это действительно я?» — подумал он.

«Нет, не я. Я так ярко сияю, потому что должен что-то сделать. Помочь кому-то, как помог мне Сияющий Человек. Я теперь тоже должен что-то сделать. Но кому может потребоваться моя помощь?»

Возле кровати вновь возник Сияющий Человек, но на этот раз тело его не светилось. Неожиданно Элвин-младший понял, что уже видел когда-то этого мужчину. То был Лолла-Воссики, одноглазый пьяница-краснокожий, который принял христианство несколько дней назад, — он и сейчас носил одежду белого человека, которую ему подарили, когда он покрестился. Внутри Элвина поселился свет, и сейчас он видел намного лучше, чем прежде. Он увидел, что вовсе не алкоголь убивает беднягу-краснокожего и не потеря глаза так калечит его. Какое-то очень темное, черное пятно зрело внутри его головы, напоминая зловредную опухоль.

Краснокожий ступил три шага и опустился на колени перед кроватью, так что его лицо оказалось прямо перед глазами Элвина. «Что тебе нужно от меня? Что я должен сделать?»

В первый раз человек открыл глаза и заговорил:

— Расставь все по своим местам. Верни целостность.

Прошла целая секунда, прежде чем до Эла-младшего дошло, что тот говорит на родном языке, — насколько он помнил, краснокожий происходил из племени июни, именно так говорили взрослые во время его крещения. Но все же Эл понимал его ничуть не хуже, как если бы тот говорил на языке лорда-протектора, на английском. Верни целостность…

Ведь у Элвина был дар. Он умел творить, мог управлять, следуя законам, заключенным внутри предметов. Вся беда в том, что он не до конца понимал, каким образом это у него получается, и уж точно не знал, как исправить нечто живое.

Впрочем, может быть, ему и не нужно ничего понимать. Может, достаточно лишь действовать. Поэтому он поднял руку, осторожно протянул ее и дотронулся до щеки Лоллы-Воссики, прямо под выбитым глазом. Нет, неверно. Он положил палец на мертвое веко, под которым когда-то находился глаз краснокожего. «Да, — подумал он. — Стань цельным».

Воздух затрещал. Посыпались искры. От неожиданности Эл вскрикнул и отдернул руку.

Комната погрузилась в ночную тьму. Только лунный свет продолжал пробиваться в окно. Не осталось ни лучика былого сияющего великолепия. Как будто Элвин неожиданно очнулся от сна, самого странного и правдоподобного сна, который он когда-либо видел.

Потребовалось не меньше минуты, чтобы привыкнуть к вернувшейся тьме и снова начать что-то различать. Нет, это был не сон. Потому что рядом по-прежнему находился краснокожий, когда-то представший перед Элвином в обличий Сияющего Человека. Вряд ли можно назвать сном краснокожего человека, склонившегося над твоей постелью; из одного, здорового глаза его катятся слезы, а другой глаз, до которого ты дотронулся…

Веко было мертво, закрывая пустую глазницу. Глаз не исцелился.

— Не получилось, — прошептал Элвин. — Прости меня.

С новой силой вспыхнул стыд: Сияющий Человек спас его от зла, гнездящегося внутри, а он даже отблагодарить его не может. Но краснокожий не произнес ни слова упрека. Вместо этого он потянулся к Элвину, взял его голые плечи большими сильными руками и крепко прижал к себе, поцеловав в лоб, нежно и сильно, как отец — сына, как брат — брата, как друг — друга за день до смерти. Этот поцелуй и все, что в него было вложено, — надежда, всепрощение, любовь… «Дай мне Бог не забыть все это», — молча взмолился Элвин.

Лолла-Воссики пружинисто подпрыгнул и выпрямился. Он стал гибким, как юноша, былая пьяная развалистость бесследно пропала. Изменился, он таки изменился, и внутри Элвина вновь зародилась надежда: может, он все-таки исцелил его, вернул на свое место нечто, скрывающееся глубоко внутри? Может, исцелил его от пристрастия к виски…

Но если и так, то это не Элвин сделал, а тот свет, что на время поселился в нем. Тот огонь, который согревал без пламени.

Краснокожий кинулся к окну, перепрыгнул через подоконник, мгновение повисел на руках и скрылся из виду. Элвин не слышал, как его ноги коснулись земли, — так бесшумно он упал на землю. Как кошка.

Сколько же прошло времени? Наверное, много часов. Наверное, скоро рассвет… Или пролетело всего несколько секунд с тех пор, как Энн нашептывала угрозы ему на ушко?

Какая разница. Элвину было не до сна: он никак не мог опомниться от того, что произошло мгновения назад. Почему этот краснокожий пришел к нему? Что означает тот свет, который наполнил Лоллу-Воссики и который позднее передался ему? Он не мог улежать в постели, столько чудесного случилось с ним. Поэтому он поднялся, побыстрее натянул ночную рубашку и выскользнул из комнаты.

Очутившись в коридоре, он услышал разговор, доносящийся снизу. Мама и папа еще не легли. Сначала он хотел было кинуться вниз и рассказать родителям, что ему пришлось пережить. Но потом прислушался к голосам. В них звучали гнев, страх, неуверенность. М-да, со своим рассказом лучше не лезть. Даже если б Элвин наверняка знал, что это не сон, что все произошло на самом деле, и тогда бы они отнеслись к случившемуся, как к сказке. Немного поразмыслив, он понял, что ничего внятного рассказать не сможет. Ну что он может сказать — что натравил тараканов на сестер? Опишет, как ткнул Матильду в попу, как девчонки насажали ему в рубашку булавок, как Энн потом шептала угрозы? Об этом тоже придется рассказать, хотя, казалось, с тех пор прошла вечность — месяцы, годы. И все это не имело значения — по сравнению с клятвой, которую он принес, и будущим, которое ждало его впереди. Однако мама с папой заинтересуются прежде всего первой частью.

Поэтому он на цыпочках пробежал по коридору и спустился по лестнице. Подобравшись поближе и спрятавшись за углом, он затаился и прислушался к спору родителей.

Спустя несколько минут он начисто позабыл об осторожности. И подполз еще ближе, чтобы разглядеть большую комнату. Отец сидел на полу, окруженный со всех сторон щепками. Элвин немало удивился тому, что папа все еще возится с этим мусором, — а ведь он успел подняться наверх, помог расправиться с нашествием тараканов, да и после этого сколько времени прошло! Сейчас он закрывал лицо руками. Мама, опустившись на колени, сидела прямо напротив него, а между ними были рядком выложены самые большие щепки.

— Он жив, Элвин, — сказала мама, — а остальное неважно.

Папа поднял голову и посмотрел на нее.

— В дерево просочилась вода. Она там замерзла и дала начало гниению, задолго до того как мы срубили ствол. И надо же как получилось: мы разрубили дерево именно так, что гнили не было видно. На самом же деле она затаилась, разделив бревно на три части, и ждала лишь веса кровельной балки. Это все вода.

— Вода, — повторила мать, но теперь в голосе ее прозвучала насмешка.

— В четырнадцатый раз вода пытается убить его.

— Дети постоянно попадают в какие-нибудь неприятности.

— Вспомни, как ты поскользнулась на мокром полу, когда держала его. Помнишь, как Дэвид случайно опрокинул котел с кипящей водой? Три раза мальчишка терялся в лесу, и находили его на берегу реки. А прошлой зимой, когда на Типпи-каноэ вдруг лед начал трескаться…

— Неужели ты думаешь, он один падает в воду?

— От той отравленной воды он потом кровью харкал. На лугу на него накинулся облепленный грязью бык…

— Грязью облепленный, тоже мне невидаль. Все знают, что быки обожают грязь и поэтому возятся в ней, как свиньи. Вода-то тут при чем?

Папа громко хлопнул рукой по полу. Словно в доме выстрелил кто, аж стены затряслись. Мама вздрогнула и первым делом оглянулась на лестницу, ведущую на второй этаж, где спали дети. Элвин-младший быстро ретировался и замер, ожидая гневного оклика, приказывающего ему немедленно возвращаться в постель. Но, должно быть, она не заметила ничего подозрительного, потому что оклика так и не последовало. Шагов, направляющихся в сторону Элвина, тоже не было слышно.

Когда он на цыпочках вернулся на прежнее место, они продолжали спорить, но уже на полтона ниже.

Папа понизил голос до шепота, но в глазах его сверкали гневные искорки:

— Случайность на случайности, и ты по-прежнему считаешь, что вода здесь ни при чем?! Интересно, кто из нас двоих свихнулся?

Мама, наоборот, хранила ледяное выражение лица. Элвин-младший прекрасно знал, что это означает: мама взбешена как никогда. Когда она пребывает в таком настроении, с ней лучше не связываться. Здесь речь идет не об оплеухах и не об отповедях длиной в час. Очень рассердившись, мама становится холодной и презрительно молчаливой, и любой ребенок, увидев ее такой, вскоре сам начинает желать смерти и адовых пыток, поскольку в аду и то теплее, чем под ледяным взглядом Веры Миллер.

Однако сейчас она не стала молчать, как обычно, но голос ее пробирал до костей:

— Сам Спаситель счел безопасным испить воды из самарянского колодезя[12].

— Да, но Иисус туда не падал, — возразил папа.

Элвин-младший вспомнил колодец и ведро, бесконечное падение в темноту. Спасла его веревка, зацепившаяся за ворот, — ведро резко дернулось и закачалось в каком-то дюйме от воды, в которой он бы непременно утонул. Говорили, что ему двух годиков не исполнилось, когда это случилось, но до сих пор ему снились по ночам камни, которыми были выложены внутренние стенки колодца, и быстро сгущающаяся тьма. В сновидениях колодец был глубиной миль в десять, не меньше, поэтому падал он туда целую вечность, прежде чем очнуться от кошмара.

— Прекрасно, Элвин Миллер, хочешь похвалиться, насколько хорошо ты знаешь Писание? Тогда вот тебе одна задачка.

Папа начал было протестовать, мол, он и не думал ничем хвалиться…

— Когда Господь был в пустыне, к нему явился дьявол и стал искушать броситься с храма, говоря, что если Он Сын Божий, то сам Господь ангелам Своим заповедает о Нем, и на руках понесут Его, да не преткнется Он о камень ногою[13].

— Замечательно, а вода к этому какое имеет отношение?

— Выходя замуж, я думала, у тебя хоть что-то в голове имеется. Похоже, я крупно обманулась.

Папино лицо густо побагровело:

— Ты меня дураком не обзывай, Вера. Я знаю то, что знаю, и…

— Элвин Миллер, у него есть ангел-хранитель. Кто-то его оберегает.

— Конечно, его оберегают ты и твои писания. Ты и твои ангелы.

— Тогда ты мне объясни, если его жизнь целых четырнадцать раз подвергалась опасности, почему из всех переделок он выходил целым и невредимым, без единой царапинки? Скольких шестилетних мальчишек ты встречал, которые бы за свою жизнь не разрезали себе руку или ногу, не переломали что-нибудь?

Лицо папы как-то странно перекосилось. Губы его двигались, как будто слова давались с огромным трудом:

— Говорю тебе, что-то желает ему смерти. Я знаю это.

— Не можешь ты ничего знать.

Папа заговорил еще медленнее, цедя сквозь зубы, словно каждая буква причиняла ему страшную боль:

— Я знаю.

Говорил он очень тихо, поэтому мама сразу перебила его, продолжая доказывать свое:

— Если и существует какой-нибудь дьявольский заговор с целью его убийства, — запомни, Элвин, это утверждаешь ты, не я, — то, должно быть, ему противостоят куда более могущественные небесные силы.

Внезапно папа снова заговорил как обычно, не испытывая никакого труда. Папа ушел от темы, которая причиняла ему боль, и Элвин-младший почувствовал, как сердце в груди куда-то ухнуло, словно он с горки скатился. Однако он понял, скорее почувствовал, что папа не сдался бы так легко, если бы против него не выступила какая-то действительно могучая сила. Папа был сильным мужчиной и никогда не праздновал труса. До сегодняшнего вечера Элвин ни разу не видел, чтобы папу побеждали, — поэтому напугался. Маленький Элвин давно догадался, кого обсуждают мама с папой, и пусть большая половина сказанного осталась для него загадкой, он заметил, что случилось, когда папа начал утверждать, что кто-то желает смерти Элвину-младшему. Когда папа попытался привести настоящие доказательства своим словам, объяснить, откуда он знает, неведомая сила заткнула ему рот.

К тому времени Элвин-младший осознал, что за сила препятствует папе. Она была противоположностью того яркого света, что наполнял сегодня ночью Элвина и Сияющего Человека. На свете существовало нечто, желающее, чтобы Элвин вырос сильным и хорошим мужчиной. Но в воздухе витала и другая сила, которая намеревалась погубить Элвина. Первая, добрая сила умела вызывать видения, она показала, в чем заключался его грех, и научила, как истребить в себе зло навсегда. Но зло обладало достаточным могуществом, чтобы заткнуть рот папе, самому лучшему и доброму человеку на земле. Вот почему Элвин испугался.

Поэтому, когда папа принялся отстаивать свою точку зрения, его седьмой сын знал, что вовсе не такие доказательства он собирался привести.

— Это не дьяволы и не ангелы, — произнес папа. — Скорее, элементы Вселенной. Неужели ты не видишь, что он ходячий вызов всей природе? В нем гнездится такая сила, которую ни ты, ни я и представить не можем. В нем столько силы, что какая-то часть природы не в состоянии вынести ее. И его способности настолько велики, что он защищает сам себя, даже не ведая об этом.

— Если в седьмом сыне седьмого сына таится подобное могущество, то где ж твоя сила, Элвин Мельник? Ты седьмой сын — это уже кое-что, однако я ни разу не замечала, чтобы ты с лозой воду искал или…

— Ты понятия не имеешь, что я могу…

— Зато знаю, чего не можешь. Не можешь поверить…

— Я поверю во что угодно, лишь бы это было правдой…

— И я знаю, что все мужчины деревни принимали участие в постройке прекрасной церкви, все, кроме тебя…

— Этот проповедник — круглый дурак…

— А ты никогда не думал, что, может быть, Господь использует твоего драгоценного седьмого сына, чтобы пробудить тебя и призвать к смирению?

— А, так вот в какого Господа ты веришь? Тебе по душе тот Бог, который не задумываясь утопит младенца, лишь бы его папа на молитву сходил?

— Господь спас твоего сына, и это знак его любви и сострадания…

— Его любовь и сострадание очень пригодились Вигору, когда того разодрало на куски дерево…

— Но в один прекрасный день терпению Господа придет конец…

— И тогда он убьет еще одного моего сына.

Она залепила ему пощечину. Элвин-младший видел все собственными глазами. Это была не одна из тех легких оплеух, которые она щедро раздавала направо и налево, когда дети начинали крутиться под ногами. Такой пощечиной можно снести пол-лица. Папа упал и распростерся на полу.

— Вот что я тебе скажу, Элвин Миллер. — Ее голос был обжигающе холоден.

— Если церковь будет закончена без твоего участия, ты мне больше не муж, а я тебе не жена.

Если вслед за этим последовали еще какие-то слова, их Элвин-младший их уже не слышал. Он лежал в постели и дрожал — о таких ужасах даже думать нельзя, не то что говорить вслух. За эту ночь он натерпелся многих страхов: боялся боли, боялся умереть, когда Энн нашептывала ему о смерти, а больше всего он испугался Сияющего Человека, когда тот явился, чтобы поведать о его грехе. Но здесь было совсем другое. Мама сказала папе, что больше не хочет жить с ним вместе, — это могло положить конец целой Вселенной. Элвин лежал в кровати, в его голове роилось множество мыслей. Мысли танцевали и прыгали так быстро, что он не мог сосредоточиться ни на одной, поэтому в конце концов ему не оставалось другого выхода, кроме как заснуть.

Проснувшись утром, он вспомнил события прошлой ночи и подумал, что все это, наверное, ему приснилось. Наверняка приснилось. Однако на полу, у подножия кровати, куда капала кровь Сияющего Человека, виднелись потеки. То был не сон. И спор родителей ему тоже не приснился.

После завтрака папа поймал Элвина за руку.

— Сегодня, Эл, ты будешь со мной, — сказал он.

По маминому лицу можно было ясно прочесть, что сказанное вчера остается в силе и сегодня.

— Я хочу помочь в церкви, — сказал Элвин-младший, — и кровельных балок я не боюсь.

— Сегодняшний день ты проведешь со мной. Поможешь мне кое-что построить. — Папа судорожно сглотнул и наконец отвернулся от мамы. — Церкви понадобится алтарь, и я подумал, что мы можем его выстругать. Он будет готов как раз к тому времени, как доделают крышу и стены. — Папа взглянул на маму и улыбнулся так, что у Элвина-младшего мурашки по спине побежали. — Ты как думаешь, понравится это проповеднику?

Первый ход остался за папой. Однако мама не относилась к тем людям, которые отступают, стоит противнику нанести меткий удар, — несмотря на малые годы, это было известно даже Элвину-младшему.

— И какая тебе от него будет помощь? — осведомилась мама. — Он же не плотник.

— У него верный глаз, — возразил папа. — Если он умеет обрабатывать кожу, значит, сможет вырезать на алтаре пару-другую крестов. Уверен, у него получится.

— В резьбе по дереву Мера куда опытнее его, — сказала мама.

— Тогда Элвин выжжет эти кресты. — Папа положил руку на голову Элвина-младшего. — Пускай сидит здесь весь день и читает Библию, но в церковь он ногой не ступит, пока там не будет вбит последний гвоздь.

Папиным голосом можно было слова в камне вырубать. Мама перевела глаза на Элвина-младшего, затем снова взглянула на Элвина-старшего. Наконец она отвернулась и стала укладывать в корзину еду, чтобы пообедать в церкви.

Элвин-младший вышел на улицу, где Мера запрягал лошадей, а Нет и Нед укладывали в повозку доски для церковной крыши.

— Ты что, снова собрался ловить балки? — поинтересовался Нед.

— Знаешь, а это идея. Мы можем сбрасывать тебе на голову бревна, а ты их будешь в доски рубить, — предложил Нет.

— Я не еду с вами, — вздохнул Элвин-младший.

Нет и Нед обменялись одинаковыми понимающими взглядами.

— Что ж, жаль, — пожал плечами Мера. — Но когда папа с мамой охладевают друг к другу, во всей Воббской долине начинает падать снег.

И он подмигнул Элвину-младшему точно так же, как прошлым вечером.

Это подмигивание навело Элвина на некоторые раздумья. У него был один вопрос, только он сильно сомневался, стоит ли об этом говорить. Он подошел поближе, чтобы остальные ничего не услышали. Мера разгадал намерения Элвина и присел на корточки у колеса телеги, чтобы выслушать, что Элвин хочет ему сказать.

— Мера, если мама верит в Бога, а папа — нет, откуда мне знать, кто из них прав?

— Мне кажется, папа тоже верит в Бога, — ответил Мера.

— А если не верит? Я вот что хочу спросить. Что мне делать, если мама говорит одно, а папа — другое?

Мера начал было что-то отвечать, но тут же замолк — Элвин увидел, как лицо его посерьезнело, значит, он собирается сказать нечто очень важное. Он скажет правду, а не отмахнется, прикрывшись ничего не значащими словами.

— Эл, если б я сам это знал. Иногда у меня создается впечатление, что вообще никто ничего не знает.

— Папа говорит, что знать — означает видеть глазами. А мама говорит, что знать — это чувствовать сердцем.

— А ты что скажешь?

— Что я скажу? Да мне всего шесть лет, Мера.

— А мне уже двадцать три, Элвин, я взрослый человек, а знаю не больше твоего. Думаю, ма и па тоже толком ничего не знают.

— Раз они сами не знают, то чего ж так злятся друг на друга?

— Ну, это семейная жизнь. Все время ты за что-то борешься, хотя на самом деле отстаиваешь вовсе не то, что думаешь.

— А что они на самом деле отстаивают?

Прямо на глазах у Элвина Мера снова изменился. Он было подумал сказать правду, но потом решил ничего не говорить. Он выпрямился и взъерошил Элвину волосы. Верный знак того, что взрослый собирается соврать, как всегда врут детям, будто те не достаточно надежны, чтобы им можно было доверить правду.

— По-моему, они спорят только затем, чтобы услышать голоса друг дружки.

Обычно Элвин молча проглатывал ложь, которой потчевали его взрослые, но на сей раз перед ним стоял Мера, его старший брат. Почему-то ему не хотелось, чтобы Мера лгал ему.

— Сколько мне лет должно исполниться, прежде чем ты будешь говорить со мной честно? — спросил Элвин.

В глазах Меры на секунду полыхнул гнев — люди не любят, когда их в лицо обзывают лжецами, — но затем он с пониманием усмехнулся:

— Столько, чтобы ты сам мог угадать ответ, — сказал он, — и столько, чтобы этот ответ еще мог принести тебе пользу.

— Так сколько же? — настаивал Элвин. — Я хочу, чтобы ты сказал мне правду, хочу, чтобы ты всегда говорил со мной честно и откровенно.

Мера снова опустился на корточки:

— Этого я не смогу, Эл, потому что подчас правда очень трудно дается. Иногда приходится растолковывать вещи, которые сам не знаешь как объяснить. А бывает и так, что ты должен самостоятельно найти ответ на свой вопрос, прожив собственную жизнь.

Элвин страшно разозлился и не счел нужным скрывать это.

— Не злись на меня, младший братик. Кое-что я не могу сказать тебе потому, что сам не знаю. Честно-честно, я не вру тебе. Так что давай договоримся следующим образом. Если я могу ответить, я отвечаю, если же нет, то говорю тебе об этом прямо. И никакого притворства.

Ни один взрослый еще не говорил с ним настолько честно — на глаза Элвина навернулись слезы.

— Ты сдержишь свое обещание, Мера.

— Сдержу — или умру. Можешь на меня рассчитывать.

— Знаешь, я этого никогда не забуду. — Элвин вспомнил клятву, которую дал Сияющему Человеку прошлой ночью. — Я тоже умею хранить обещания.

Мера рассмеялся, подтянул Элвина к себе и крепко прижал к плечу.

— Ты ничуть не лучше мамы, — проговорил он. — От тебя не отвяжешься.

— Ничего не могу поделать, — кивнул Элвин. — Но, Мера, если я начну доверять тебе, то как узнаю, когда нужно перестать верить?

— А ты не переставай, — сказал Мера.

В эту минуту к дому подъехал Кальм на своей старой кляче, на крыльцо вышла мама, держа в руках корзинку с обедом, и все, кто должен был ехать, уселись в телегу и покатили к церкви. Папа повел Элвина в сарай, и не успел он оглянуться, как уже помогал крепить доски, причем его работа выглядела ничуть не хуже папиной. По правде говоря, Эл работал даже лучше, потому что пользовался своим даром. Клятвы он не нарушал, алтарь предназначался всем, поэтому он мог скреплять дерево на века, чтобы оно никогда не разошлось в местах стыков. Элвин было подумал помочь папе и скрепить его доски так же, но, присмотревшись, понял, что у папы тоже имеется похожий дар. Его доски не прилегали друг к другу так плотно, чтобы составлять единое целое, как это получалось у Элвина, но они крепко держались, поэтому ничего переделывать не потребовалось.

Папа говорил очень мало. А ничего и не нужно было говорить. Они оба знали, что у Элвина-младшего есть дар связывать вещи друг с другом. К вечеру алтарь был собран и покрашен. Они оставили его сохнуть и побрели в дом. Рука папы твердо лежала на плече Элвина, они шли так спокойно и дружно, словно составляли две половинки одного тела, как будто рука папы росла прямо из шеи Элвина. Элвин чувствовал пульс в папиных пальцах, и этот пульс совпадал с ритмичными постукиваниями его собственной крови.

Когда они вошли, мама крутилась у очага. Заслышав их шаги, она обернулась и посмотрела на них.

— Ну как? — спросила она.

— Самый гладкий ящик, что я видел в жизни, — ответил Элвин-младший.

— А в церкви сегодня ничего не произошло, — сказала мама.

— Здесь тоже было все в порядке, — кивнул папа.

Элвин потом долго гадал, и почему это ему показалось, будто мамины слова означали: «Я никуда не уйду», а папины — «Никогда, никогда не покидай меня». Однако он знал, что понял все правильно, потому что именно в эту секунду отдыхающий у камина Мера поднял голову и незаметно для остальных подмигнул Элвину.

Глава 8

Посетитель

Преподобный Троуэр был человеком праведным, но не без пороков, и одним из его тайных грешков стал еженедельный ужин с Уиверами. Скорее даже не ужин, а обед, поскольку чета Уиверов содержала собственный магазинчик и мануфактуру и крутилась без устали с утра до вечера, лишь в полдень на минутку-другую останавливаясь, дабы заморить червячка. Раз в неделю, в пятницу, преподобный Троуэр не мог устоять перед искушением, чтобы не зайти на огонек. Дело было не столько в количестве и разнообразии еды, сколько в качестве. Недаром люди поговаривали, что Элеанора Уивер из старого пня сварит такую похлебку, что гнилую деревяшку будет не отличить от нежной зайчатины. Кроме того, Армор Уивер был крайне набожным человеком и знал Библию от корки до корки, а разговор с умным человеком всегда доставляет удовольствие. Конечно, беседа, что обычно велась в доме Уиверов, ни в какое сравнение не могла идти с диспутом, который можно было бы затеять с любым высокообразованным церковником, но в этой забытой Богом глуши приходилось довольствоваться малым.

Обычно они обедали в комнатке, что располагалась сразу за магазином, — то была наполовину кухня, отчасти мастерская и немного библиотека. Элеанора время от времени помешивала похлебку, и запах варящейся оленины и испеченного накануне днем хлеба сливался с ароматами мыла и свечного воска.

— О, мы торгуем всем, — сказал Армор, когда преподобный Троуэр впервые посетил сей гостеприимный дом. — Мы предлагаем вещи, которые каждый окрестный фермер без труда мог бы изготовить и сам, — только наши товары много лучше, и фермер, сделавший покупки в нашем магазине, сэкономит себе многие часы работы, а это означает, что он может расчистить, вспахать и засадить лишний кусок земли.

Стены магазинчика от пола до потолка были сплошь увешаны полками, на которых красовались товары, привезенные из городов, что раскинулись на востоке. Здесь можно было найти одежду из хлопка, сотканную на паровых ткацких станках Ирраквы, оловянные тарелки, железные горшки и котлы из литейных цехов Пенсильвании и Сасквахеннии, искусно разукрашенную керамику и маленькие шкатулки, сделанные руками плотников Новой Англии, и даже маленькие мешочки с дорогими, редкими специями, доставленные в Нью-Амстердам с далекого Востока. Армор Уивер раз признался, что на эти товары ему пришлось потратить сбережения всей жизни — весьма рискованный ход, ведь в малонаселенных западных землях разориться легче легкого. Однако преподобный Троуэр подметил для себя, что со всех окраин — с низовий Воббской долины, вниз по Типпи-каноэ и даже с берегов реки Нойс — непрекращающимся потоком текут сюда фермерские повозки за покупками.

И сейчас, пока Элеанора еще не позвала мужчин отведать приготовленной похлебки, преподобный Троуэр решился-таки задать Армору вопрос, который давно беспокоил его.

— К вам много покупателей приезжает, — начал он, — но я никак не могу понять, чем они рассчитываются. Насколько мне известно, наличные деньги здесь не в ходу, а ничего особо выгодного, что можно было бы удачно продать на востоке, в наших краях не добывается.

— Они расплачиваются свиным салом, углем и прекрасной древесиной — ну и, конечно, снабжают едой Элеанору, меня и… третьего человечка, который вскоре должен появиться. — Только слепец мог не заметить, что Элеанора за последний месяц сильно раздалась, будучи уже на половине срока. — Но в основном, — продолжал Армор, — они берут товары в кредит.

— В кредит?! Вы даете в кредит фермерам, чьи скальпы следующей же зимой могут быть обменены в форте Детройт на мушкеты или виски?

— Здесь больше болтовни, чем дела, — поморщился Армор. — Людей скальпируют много реже, чем об этом говорят. Местные краснокожие не дураки. Им известно об Ирракве, о том, как их собратья заседают в филадельфийском Конгрессе наравне с белыми, и о том, что им позволяется иметь мушкеты, лошадей, основывать фермы и города, боронить поля, — как это уже происходит в Пенсильвании, Сасквахеннии или в Нью-Оранже. Совсем недавно прошел слух о племени черрики с Аппалачей, которое собирает урожай и сражается в одних рядах с бледнолицыми мятежниками Тома Джефферсона[14], дабы отстоять свою независимость от короля и роялистов.

— Но с таким же успехом они могли прознать о целых армадах плоскодонок, плывущих вниз по Гайо, и огромных караванах повозок, направляющихся на запад, о поваленных деревьях и растущих посреди леса домах.

— Думаю, вы правы, преподобный, но только наполовину, — ответил Армор.

— По-моему, возможных исхода здесь два. Либо краснокожие попытаются истребить белых людей, либо попробуют осесть и жить среди нас. Последнее будет не так просто — они несколько не привыкли к городской жизни, которая, по сути дела, естественна для белых. Но война с нами обернется для них еще худшей стороной, поскольку в этом случае они будут перебиты до последнего человека. Конечно, они могут посчитать, что если убить парочку-другую бледнолицых, то все остальные испугаются и не будут больше тревожить Запад. Но им неизвестно, что творится в Европе. Мечта о собственном клочке земли ведет людей за пять тысяч миль, чтобы не покладая рук работать с утра до вечера, рожать детей, которые могли бы преспокойно жить в родной стране, и подвергаться риску обнаружить в один прекрасный день томагавк у себя в затылке. Только уж лучше подчиняться самому себе, нежели служить пусть даже самому доброму господину. За исключением Господа Бога.

— И вас тоже увлекла эта мечта? — поинтересовался Троуэр. — Неужели и вы рискнули всем ради клочка земли?

Армор глянул на свою жену Элеанору и улыбнулся. Краем глаза Троуэр заметил, что она не ответила мужу улыбкой, но также мимо его внимания не прошел тот факт, что глаза ее отличаются дивной красотой и глубиной, как будто ей ведомы тайны, которые заставляют ее сдерживаться, даже когда на сердце царит радость.

— Земля, которой владеют фермеры, меня не интересует, я не фермер, это видно сразу, — сказал Армор. — Но есть и другие способы владеть землей. Видите ли, преподобный Троуэр, я даю в кредит, потому что верю в будущее этой страны. Когда ко мне за покупками приезжают люди, я узнаю от них имена соседей и делаю черновые карты ферм, речушек и ручьев, на берегах которых они находятся, и окрестных дорог. Я отдаю им письма, написанные другими людьми, сам пишу и, когда требуется, отсылаю послания на восток, тем поселенцам, которые осели в других местах. Мне известно все и вся в верхней Воббской долине и по берегам реки Нойс, и добраться я могу куда угодно.

— Иными словами, брат Армор, в вашем лице представлено местное правительство, — подмигнув, улыбнулся преподобный Троуэр.

— Лучше сказать так: если наступят времена, когда у нас возникнет необходимость в собственном правительстве, я пригожусь, — поправил Армор.

— Через два-три года сюда приедут новые поселенцы, начнут делать кирпичи и горшки, шкатулки и кувшины, пиво и сыр, и как вы думаете, к кому они обратятся, чтоб продать или купить? Они придут в магазин, который в свое время поверил им в кредит, когда их женам страшно захотелось яркой ткани на новое платье, когда потребовалась железная плита или камин, чтобы удержать за дверями зимние холода.

Филадельфия Троуэр не стал высказывать имеющиеся у него сильные сомнения по поводу того, что благодарные поселенцы будут вечно помнить Армора Уивера. «Ведь я, — подумал Троуэр, — могу и ошибаться. Разве Спаситель не наставлял, чтобы мы всегда пускали хлеб по водам? Даже если Армор не достигнет того, о чем мечтает, он сделает доброе дело и поможет этой земле обрести цивилизацию».

Ужин был готов. Элеанора разлила по тарелкам похлебку. Согласно правилам приличия, преподобный Троуэр улыбнулся женщине, поставившей перед ним расписную белую миску.

— Вы, должно быть, очень гордитесь своим мужем и его деяниями.

Вместо того чтобы ответить смиренной улыбкой, Элеанора, вопреки всем ожиданиям Троуэра, чуть не рассмеялась, но сдержалась — в отличие от своего мужа, который откровенно расхохотался.

— Преподобный Троуэр, вы и в самом деле человек с большими странностями, — отсмеявшись, проговорил Армор. — Пока я вожусь со свечным воском, Элеанора варит мыло. Тогда как я отвечаю на письма и рассылаю их, Элеанора рисует карты и заносит в нашу маленькую записную книжку новые имена. Она всегда рядом со мной, а я — рядом с ней, мы ровным счетом ничего не можем друг без друга. Хотя нет, вру, к своему садику она старается меня не подпускать, да и мне это не очень интересно. Зато я проявляю больше интереса к Библии, чем она.

— Что ж, — в замешательстве промолвил преподобный Троуэр, — я рад, что она столь преданная помощница своему мужу.

— В нашей семье нет хозяев и слуг, — сказал Армор, — запомните.

Он произнес это с улыбкой, и Троуэр улыбнулся в ответ, хотя поведение Армора поставило его в тупик: Уивер открыто заявил, что находится под каблуком у жены. Этот мужчина совершенно не стеснялся того, что не является хозяином в собственном доме. Впрочем, чего еще можно было ожидать, учитывая, что Элеанора выросла в семейке Миллеров, славящейся своими причудами? Вряд ли старшая дочь Элвина и Веры Миллеров станет преклоняться перед мужем, как напутствовал Господь.

Но оленина заставила священника забыть о нарушении традиций. Такого вкусного мяса Троуэр никогда не едал.

— Невероятно, — восхитился он. — Даже не думал, что дикий олень может быть настолько вкусным.

— Она срезает жир, — объяснил Армор, — и шпигует оленину куриным мясом.

— А, вот сейчас и я это распробовал, — кивнул Троуэр.

— А олений жир идет в похлебку, — продолжал хвалиться Армор. — Мы никогда ничего не выбрасываем, все стараемся где-нибудь да использовать.

— Как и наставлял Господь, — одобрил Троуэр. И обратился к ужину. Он уже приканчивал вторую миску похлебки и третий ломоть хлеба, когда ему на ум пришла мысль, которую он поспешил высказать вслух, надеясь польстить и сделать комплимент. — Миссис Уивер, вы готовите так искусно, что я почти готов поверить в волшебство.

Троуэр ожидал, что Уиверы усмехнутся его шутке. Вместо этого Элеанора опустила глаза, упершись взглядом в стол, смутившись и покраснев, словно ее только что обвинили в адюльтере. Да и Армора будто подменили: он весь напрягся и резко выпрямился на стуле.

— Я буду очень вам благодарен, преподобный, если впредь вы не станете касаться этой темы в стенах нашего дома, — сказал он.

— Да я ж не всерьез, — попытался было извиниться преподобный Троуэр. — Ведь среди праведных христиан это всего лишь шутка. Столько вокруг всяких суеверий, вот я и…

Элеанора поднялась из-за стола и покинула комнату.

— Что я такого сказал? — удивился Троуэр.

— Ничего особенного, вы ведь не нарочно, — вздохнул Армор. — Давний спор, который начался еще до нашей женитьбы. Я тогда только обосновался на этих землях. Я познакомился с ней, когда она пришла вместе с братьями, чтобы помочь мне построить хижину-времянку — там мы сейчас варим мыло. Она начала было разбрасывать по моему полу мяту и бормотать под нос какие-то стишки, но я наорал на нее, приказал заткнуться и выметаться из дома. И процитировал Библию, где говорится: «Ворожеи не оставляй в живых».

— Вы обозвали ее ведьмой, и она вышла за вас замуж?

— Ну, перед этим мы еще не раз касались вопросов ворожбы.

— Но теперь-то она не верит в подобные глупости?

Армор задумчиво почесал лоб:

— Дело здесь не столько в неверии, преподобный, сколько в поступках. Нет, больше она этим не занимается. Ни здесь, ни где-либо еще. Поэтому, когда вы чуть ли не обвинили ее в колдовстве… в общем, она несколько расстроилась. Видите ли, она обещала мне…

— Но я же извинился, так почему…

— Тут-то мы и подошли к самому главному. Вы мыслите по-своему, но никогда не докажете ей, что заговоры, заклятия и травы не обладают силой, потому что она собственными глазами видела такое, чему вы объяснения не найдете.

— Не может быть, чтобы столь образованный человек, как вы, начитанный, прекрасно знающий Писание и знакомый с миром, не убедил свою жену позабыть суеверия, которыми пугают детей.

Армор мягко положил руку на запястье преподобного Троуэра:

— Преподобный, честно говоря, никогда не думал, что мне придется разъяснять нечто подобное взрослому человеку. Добрый христианин не пускает всякое чародейство в свою жизнь, потому что силы тайные должны приходить к нам исключительно через молитву и милость Господа нашего Иисуса. А вовсе не потому, что волшбы не существует.

— Так ее и в самом деле не существует! — воскликнул Троуэр. — Существуют лишь силы небесные, видения, явления ангелов и прочие чудеса, упомянутые в Писании. Но сила Господня не имеет ничего общего с приворотными зельями, заговорами против крупа, мором среди кур и прочими земными глупостями, которые невежественные крестьяне творят при помощи так называемой «тайной мудрости». Все эти заклятия и наговоры — стоит подойти к ним с научной точки зрения — быстро разъясняются.

Армор очень долго не отвечал. Троуэр даже почувствовал себя как-то неловко, но тоже молчал, поскольку не знал, что еще сказать. Раньше ему никогда не приходило в голову, что Армор может верить в подобные предрассудки. Правда, открывшаяся ему, поражала. Одно дело отрекаться от колдовства, поскольку его не существует, и совсем другое — верить в магию и отказываться от нее, поскольку такое не пристало праведному христианину. Это было куда более благородно: ведь Троуэр не верил в волшебство исходя из элементарного здравого смысла, тогда как для Армора и Элеаноры это неверие стало настоящей жертвой.

Прежде чем он сумел облечь в слова пришедшую к нему на ум мысль, Армор вздохнул и откинулся на спинку стула. Бакалейщик предпочел уйти от темы, заговорив о совершенно посторонних вещах:

— Похоже, ваша церковь вот-вот будет завершена.

Преподобный Троуэр с огромным облегчением ступил на безопасную землю:

— Крыша вчера была закончена, сегодня в конце концов удалось обшить стены досками. Завтра нам никакой дождь не страшен: на окна повесят ставни и сделают двери. Так что вскорости внутри будет тепло и уютно.

— Я заказал стекло, его должна доставить лодка, — сказал Армор. И подмигнул. — Знаете, а я ведь разрешил-таки проблему с судоходством на озере Канада.

— Каким образом? Французы же топят каждый третий корабль, даже те, что идут из Ирраквы, не избегают общей участи.

— Все очень просто. Я заказал стекло в Монреале.

— Французское стекло в окнах британской церкви?!

— Американской церкви, — поправил Армор. — А Монреаль тоже находится в Америке. Как бы французы ни пытались выжить нас отсюда, мы тем не менее представляем хороший рынок для производимых ими товаров, поэтому губернатор, маркиз де Лафайет[15], не стал возражать против того, чтобы подчиненные ему граждане извлекали прибыль из своего дела, пока мы все равно держимся здесь. Стекло повезут кружным путем, через озеро Мизоган, после чего баржа войдет в реку святого Иосифа, а потом спустится по Типпи-каноэ.

— А успеют ли до дождей?

— Должны, — кивнул Армор. — Иначе я им не заплачу.

— Вы поразительный человек, — воскликнул Троуэр. — Правда, временами меня смущает ваше равнодушие к Британскому Протекторату.

— Я такой, как есть, — пожал плечами Армор. — Вот вы, к примеру, выросли под властью Протектората, поэтому и думаете как истинный англичанин.

— Я шотландец, сэр.

— Так или иначе, вы британец. В вашей стране достаточно одного слуха, якобы кто-то там занимается запрещенной практикой, чтобы человека выслали, даже суда толком не устроив. Я прав?

— Ну, мы стараемся поступать по справедливости — правда, церковные суды действительно скоры на приговор, и опротестование вердикта не дозволяется.

— Все правильно. А теперь сами прикиньте: если всякий, кто практикует запрещенные действа и обладает непонятными для вас способностями, немедленно высылается в американские колонии, то каким образом вы могли встретиться с колдовством, раз росли в Англии?

— Я не встречался с ним, потому что его не существует в природе.

— Его не существует в Британии. Это проклятие несут на себе христиане Америки — нас со всех сторон окружают светлячки, водянки, бредуны и наговорники. Наши дети еще в младенчестве узнают, что может натворить скороговорка «иди-уходи», не говоря уже о болтунном заклинании, которое всякие шутники до смерти обожают использовать на детях: ребенок начинает выбалтывать первое, что приходит на ум, оскорбляя всех на десять миль в округе.

— Болтунное заклинание! Брат Армор, вы же неглупый человек и должны понимать, что пара-другая стопок доброго виски способна сотворить с человеком то же самое.

— С пьяницей, но не с двенадцатилетним мальчишкой, который в жизни алкоголя в рот не брал.

Армор явно привел случай из собственного опыта, правда, это ничего не меняло.

— Всегда можно найти другое объяснение.

— Объяснений происходящему можно найти море, главное, чтобы фантазия не подвела, — усмехнулся Армор. — И вот что я вам скажу. Вы можете проповедовать против колдовства, и паства от вас не откажется. Но если вы и дальше будете утверждать, что колдовства не существует, тогда, думаю, люди сильно призадумаются насчет целесообразности посещения церкви, в которой проповедует круглый тупица.

— Я должен излагать правду такой, какая она есть и какой я вижу ее, — отрезал Троуэр.

— Вы можете уличить человека в мошенничестве, но вы же не называете его имени перед собранием. Нет, вы продолжаете проповедовать честность и надеяться, что ваши слова дойдут по назначению.

— Вы хотите, чтобы я действовал окольными путями?

— Церковь у нас получается замечательная, преподобный Троуэр. Она бы и вполовину не была такой прекрасной, если б не ваша мечта. Но местные жители считают, что это их церковь. Они рубили лес, они возводили ее, она стоит на общей земле. Стыд и позор падет на наши головы, если вы своим упорством вынудите их отдать приход другому священнику.

Долгое время преподобный Троуэр молча созерцал остатки роскошного обеда. Он думал о церкви, о свежих, еще не покрашенных досках, покрывающих ее стены. Она была уже закончена: гвозди держали крепко, кафедра величественно возвышалась над пустым пока залом, залитым ярким солнечным светом, который легко проникал в незастеклённые окна. «Дело не в церкви, — твердил себе Троуэр, — а в цели, которую я должен здесь достигнуть. Я предам свой сан, если позволю захватить власть в этой деревеньке суеверным дуракам типа Элвина Миллера и, как выяснилось, всей его семьи. Раз моей миссией является уничтожение зла и предрассудков, я должен поселиться среди невежественных и суеверных людей. Постепенно я открою им знание и приведу к правде. И если я не смогу убедить родителей, то со временем сумею обратить детей. Это работа всей жизни, это мой крест, и я не откажусь от него, пусть даже на несколько мгновений мне придется отступить от правды».

— Вы мудрый человек, брат Армор.

— И вы тоже, преподобный Троуэр. В перспективе, хоть мы и расходимся по некоторым вопросам, мы тем не менее желаем одного и того же. Мы хотим, чтобы эта страна стала цивилизованной и приняла христианство. Вряд ли кто из нас станет возражать, если Церковь Вигора превратится в Вигор-сити, а Вигор-сити примет звание столицы Воббской долины. В Филадельфии бродят слухи, что Гайо вот-вот станет штатом и присоединится к ним. Наверняка такое же предложение будет сделано Аппалачам. А почему не Воббская долина? Когда-нибудь к нам тоже придут. Вся страна протянется единой от моря до моря, сплотив белых и краснокожих, и души наши обретут свободу, мы сами будем выбирать правительство, сами будем устанавливать законы и с радостью им повиноваться.

Размах мечты Армора впечатлял. И Троуэр ясно представлял себя в этой картине. Человек, который проповедует с кафедры величайшей церкви в самом большом городе края, станет духовным лидером, объединившим огромный народ. Он настолько глубоко погрузился в яркие картинки-мечтания, что, поблагодарив от души Армора за вкусный обед и покинув своды гостеприимного дома, чуть не задохнулся от изумления, увидев, что сейчас Поселение Вигора состоит всего лишь из большого магазина Армора и его пристроек, огороженного участка общинной земли, на котором паслась дюжина овец, и непокрашенной деревянной коробки большой новой церкви.

Но церковь уже можно было пощупать руками. Она была почти завершена, высились стены, наверху красовалась гладко обтесанная крыша. Преподобный Троуэр всегда считал себя рациональным человеком. Прежде чем поверить в мечту, он должен был пощупать ее руками, но церковь была вполне осязаема, поэтому теперь воплощение в жизнь оставшейся части мечты зависело от них с Армором. Надо привести сюда людей, сделать деревеньку центром всей территории. В церкви можно проводить не только церковные службы, но и городские собрания — места хватит. Ну а на неделе… Все его образование пропадает даром — почему бы не открыть для местных детишек школу? Он научит их читать, писать, обращаться с цифрами и, что важнее всего, думать. Из их умов будут вычеркнуты глупые суеверия, и там не останется ничего, кроме чистого знания и веры в Спасителя.

Его так захватил ход мыслей, что он не замечал, куда идет, а направлялся он вовсе не к ферме Питера Маккоя, расположенной ниже по реке, где в старой бревенчатой хижине ждала его кровать. Он поднимался вверх по склону, сворачивая к молельне. Только запалив свечи, он понял, что действительно намерен провести здесь ночь. Эти голые деревянные стены стали ему домом — и ни один кров на белом свете не был ему ближе. Запах древесной смолы щекотал ноздри, ему хотелось распевать гимны, которые он никогда раньше не слышал. Мурлыкая что-то под нос, он сел на пол и принялся перелистывать большим пальцем страницы Ветхого Завета, не замечая напечатанных на бумаге слов.

Шаги он услышал, когда деревянный пол церкви заскрипел. Тогда он поднял голову и увидел перед собой, к полному изумлению, госпожу Веру, держащую над головой лампу, и двух близнецов — Нета и Неда. Они тащили какой-то огромный деревянный ящик. Прошло несколько секунд, прежде чем он осознал, что этот ящик — его будущий алтарь. И алтарь, по правде сказать, весьма добротно сделанный: доски его были настолько плотно подогнаны друг к другу, что работа сделала бы честь любому мастеру-плотнику. По ровно положенной краске, покрывающей дерево, проходило два ряда идеально выжженных крестов.

— Ну, куда будем ставить? — поинтересовался Нет.

— Отец сказал, что мы должны принести его сюда сегодня, раз крыша и стены уже закончены.

— Отец? — недоуменно переспросил Троуэр.

— Он сделал этот алтарь специально для вас, — пояснил Нет. — А малыш Эл собственноручно выжег кресты; он очень расстроился, что ему не разрешили больше ходить на строительство церкви.

Троуэр встал и подошел поближе. В алтарь плотник, видно, вложил всю душу. Меньше всего священник ожидал этого от Элвина Миллера. И, глядя на ровные, со знанием дела выжженные кресты, вряд ли можно было сказать, что эту работу выполнил шестилетний ребенок.

— Вот сюда поставьте, — сказал он, подводя близнецов к месту, которое он заранее определил, надеясь вскоре поставить здесь алтарь. Алтарь одиноко стоял в молельне — будучи покрашенным, он резко выделялся на фоне свежих досок пола и стен. Это было само совершенство, и на глаза Троуэра навернулись слезы. — Передайте им, что алтарь прекрасен.

Вера и мальчики широко улыбнулись.

— Вот видите, не враг он вам, — сказала Вера, и Троуэру оставалось только согласиться.

— Я тоже ему не враг, — промолвил он. Но не сказал: «Я одержу победу над ним, прибегнув к любви и терпению. Победа будет на моей стороне. Этот алтарь еще раз доказывает, что в сердце своем он тайно жаждет моей помощи, которая освободит его от тьмы невежества».

Они не стали задерживаться и, распрощавшись, направились сквозь покров ночи домой. Троуэр положил палочку для зажигания свечей рядом с алтарем — никогда, никогда не кладите ее на алтарь, поскольку это отдает папизмом, — и преклонил колени, вознося небесам благодарение. Церковь была почти завершена, внутри стоял прекрасный алтарь, построенный человеком, которого он опасался больше всего, и кресты на том алтаре были выжжены странным ребенком, который являлся воплощением темных суеверий невежественных поселенцев.

— О, гордыня тебя прямо переполняет, — произнес чей-то голос позади него.

Он обернулся, на лице его играла довольная улыбка: он всегда был рад появлению Посетителя.

Но Посетитель не улыбался.

— Гордишься собой…

— Прости меня, — склонил голову Троуэр. — Я уже раскаялся. И все же ничего не могу с собой поделать: я ликую при виде великой работы, что началась здесь.

Посетитель мягко коснулся алтаря, пальцы его на ощупь пробежались по крестам.

— Ведь это он сделал?

— Элвин Миллер.

— А мальчишка?

— Кресты выжег. Я боялся, что они окажутся слугами дьявола, но…

— Но теперь, когда они построили тебе алтарь, ты счел, что они доказали свою непричастность к дьявольским козням? — презрительно взглянул на него Посетитель.

Сердце Троуэра замерло, а по спине пробежали мурашки.

— Не думал, что дьявол может воспользоваться знаком креста… — прошептал он.

— Да ты не меньше склонен к предрассудкам, чем все остальные, — холодно констатировал Посетитель. — Паписты все время крестятся. Думаешь, крест остановит дьявола?

— Тогда я вообще ничего не понимаю, — понурился Троуэр. — Если дьявол может сделать алтарь и нарисовать на нем крест…

— Нет, нет. Троуэр, сын мой, они не дьяволы, ни тот, ни другой. Ты сразу узнаешь врага рода человеческого, когда увидишь его. Если у нормальных людей на голове волосы, то у него бычьи рога. Если у остальных ноги как ноги, то у дьявола — сдвоенные копыта козла. А вместо рук — лапы-крючья, походящие на медвежьи. И можешь быть уверен: он не станет прикрываться всякими подарками и лестью, когда придет за тобой. — Посетитель возложил обе руки на деревянную коробку. — Теперь это мой алтарь, — провозгласил он. — Кто бы его ни сделал, я воспользуюсь им для своих целей.

Троуэр разрыдался от облегчения:

— Ты освятил его, принес святость в мою церковь.

И он протянул руку, намереваясь прикоснуться к алтарю.

— Постой! — шепотом приказал Посетитель. Слово еле-еле прозвучало, но оно было исполнено великой силы, и стены содрогнулись. — Сперва выслушай меня.

— Я всегда прислушиваюсь к тебе, — ответил Троуэр. — Хотя не могу понять, почему ты выбрал такого презренного червя, как я.

— Касание Господа даже червя способно возвеличить, — сказал Посетитель.

— Нет, не ошибись — я вовсе не Повелитель Ангелов. Не надо преклоняться предо мной.

Но Троуэр ничего не мог с собой поделать, слезы преданности текли по его щекам, когда он встал на колени перед мудрым и могущественным ангелом. В том, что перед ним ангел, Троуэр ни капли не сомневался, хотя у Посетителя вовсе не было крыльев, а одет он был как вполне обычный заседатель в парламенте.

— В голове человека, сотворившего этот алтарь, царит смятение, а в душе живет убийство. Стоит дать повод, и оно вырвется наружу. Но вот ребенок, который выжег кресты… он действительно незауряден, как ты правильно подметил. Однако он еще не решил, какую сторону принять — добра или зла. Обе тропки лежат перед ним, и сейчас он открыт, поэтому его можно направить. Ты понимаешь меня?

— Это и есть моя работа? — спросил Троуэр. — Должен ли я забыть про все остальное и посвятить себя обращению мальчика в истинную веру?

— Если ты проявишь излишнее рвение, его родители отторгнут тебя. Скорее тебе следует продолжать служение, как и раньше. Но сердце свое ты должен устремить на подчинение этого необычного ребенка моей вере. Он должен превратиться в моего слугу к тому времени, как ему исполнится четырнадцать, — иначе я уничтожу его.

Сама мысль, что Элвину-младшему может быть причинен какой-то вред, что его могут убить, была невыносима для Троуэра. Она наполняла чувством невыносимой потери — мать и отец меньше скорбят о собственных детях.

— Я сделаю все, что способен исполнить слабый человек ради спасения ребенка, — воскликнул он. Усиленный страданиями голос разлетелся по церкви.

Посетитель кивнул, улыбнулся прекрасной, проникнутой любовью улыбкой и протянул руку Троуэру.

— Я верю тебе, — мягко проговорил он. Голос лился подобно целебной воде на пылающую рану. — Знаю, ты справишься. А что касается дьявола, его тебе не следует бояться.

Троуэр потянулся было к протянутой руке, дабы осыпать ее благодарственными поцелуями, но пальцы, которые вот-вот должны были коснуться плоти, схватили пустой воздух. Посетитель исчез, как его не бывало.

Глава 9

Сказитель

Сказитель еще помнил времена, когда в этих краях можно было взобраться на дерево и обозревать взглядом сотни квадратных миль нетронутого, девственного леса. В те времена дубы проживали не меньше столетия, расползаясь во все стороны стволами и превращаясь в настоящие древесные горы. В те времена покров листвы над головой был столь плотен, что кое-где лесная земля поражала наготой, не тронутая касанием солнечного света.

Но мир вечных сумерек бесследно растворился в прошлом. Первобытные деревья-великаны еще встречались, среди них неслышно ступали краснокожие, которые могли пройти вплотную с оленем и не вспугнуть его, — под их кронами Сказитель чувствовал себя словно в соборе самого почитаемого на земле Бога. Однако такие места попадались все реже и реже, и за последний год скитаний Сказитель ни разу не видел сплошного, густо-зеленого лесного покрова. Весь край между Гайо и Воббской территорией был освоен поселенцами, заселен редко, но ровно. Вот и сейчас, устроившись на развилке большой ивы. Сказитель видел по меньшей мере три дюжины костров, посылающих колонны дыма высоко в холодный осенний воздух. Куда ни глянь, лес прореживали огромные заплаты вырубленных деревьев, виднелись вспаханные поля, заботливо обработанные и засеянные. Там, где когда-то громадные деревья защищали землю от небесного глаза, чернела взбороненная почва, с нетерпением ожидающая зимы, которая придет и закроет наконец ее бесстыдный позор.

Сказитель вспомнил картину, изображающую пьяного Ноя и его сыновей[16]. Он сделал эту гравюру для Книги Бытия, по которой преподавали в шотландских воскресных школах. Нагой Ной лежит с широко открытым ртом в своем шатре, недопитое вино из наполовину опустошенной чаши бежит сквозь полускрюченные пальцы и падает на землю; Хам стоит неподалеку и корчится от смеха; Иафет и Сим, отвернувшись, с лицами, обращенными назад, подносят отцу одежду, дабы не видеть его пьяной наготы. С волнением Сказитель осознал, что в той пророческой картине отразилось будущее. Теперь он, Сказитель, сидя на дереве, наблюдал нагую землю, оцепенело ожидающую скромное покрывало зимних снегов. Пророчество исполнилось, что очень нечасто случается в человеческой жизни: на пророчества всегда надеются, но никогда не ждут их реального воплощения.

Но, с другой стороны, история о пьяном Ное могла не иметь отношения к нынешним временам. Хотя почему бы и нет? Почему бы очищенной от деревьев земле не принять образ напившегося вина Ноя?

Сказитель спустился на землю не в лучшем расположении духа. Он упорно размышлял, в голове его роились всяческие мысли — он отчаянно пытался открыть свой ум видениям, стать настоящим пророком. Но каждый раз, когда он наконец нащупывал что-нибудь несомненное, неопровержимое, все вдруг оборачивалось иначе, вставая с ног на голову. Одно толкование заменялось многими, ткань распадалась, и он оставался в той же неуверенности, что и раньше.

Прислонившись к дереву спиной, он открыл дорожную сумку. Из нее он извлек Книгу Сказаний, которую по настоянию старика Бена начал заполнять еще в восемьдесят пятом году. Осторожно расстегнул пряжку, стягивающую переплет, закрыл глаза и пролистал страницы. Приоткрыв веки, он обнаружил, что пальцы остановились среди Присловий Ада[17]. Ну да, конечно, как раз вовремя. Палец покоился сразу на двух присловиях, которые были когда-то выведены его же собственной рукой. Первое ничего не означало, второе вроде бы подходило к данной ситуации. «Одно и то же дерево по-разному видят глупец и мудрец».

Однако чем больше он вдумывался в смысл, чем больше пытался увязать присловие с нынешним моментом, тем менее складным оно казалось — если, конечно, не принимать во внимание упоминания о дереве. Тогда он снова обратился к первой пословице. «Стой на своем безумии глупец — и стал бы мудрецом».

Ага. Вот это в точности про него. Это глас пророчества, записанный, когда Сказитель еще жил в Филадельфии и даже не думал пускаться в путешествие. В ту ночь Книга Присловий явилась к нему как живая, он явственно увидел выписанные огненными буквами слова фраз, которые должны войти в нее. Помнится, он не ложился спать, пока свет пробуждающегося солнца не прогнал со страниц пламенеющие строчки. Помнится, старик Бен, который, шаркая и ворча, брел вниз по лестнице, чтоб разжиться завтраком, вдруг остановился и принюхался.

— Дымком тянет, — заметил он. — Надеюсь, Билл, ты не пытался поджечь дом?

— Нет, сэр, — ответил Сказитель. — Но мне явилось видение Книги Присловий, какой ее видит Бог, и всю ночь я заполнял страницы.

— Да ты помешался на видениях, — хмыкнул старик Бен. — Настоящие видения исходят не от Господа — их поставляют затаенные уголки человеческого мозга. Если хочешь, можешь записать это как присловие. Все равно оно чересчур попахивает агностицизмом, чтобы я использовал его в «Альманахе простака Ричарда»[18].

— Взгляните-ка лучше, — предложил Сказитель.

Старик Бен наклонился и увидел, как потухают последние огоньки.

— М-да, никогда не видел, чтобы с буквами проделывали подобные штучки. А ты еще клялся, будто знать не знаешь, что такое волшебство.

— Я действительно не волшебник. Мне послал это Бог.

— Бог или дьявол? Когда тебя окружает слепящий свет, Билл, можешь ли ты с уверенностью утверждать, слава это Господня или адское пламя?

— Не знаю, — пожал плечами Сказитель, смутившись. Тогда он был еще молод, и тридцати ему не было, поэтому он отчасти стеснялся этого великого человека.

— А может, ты сам, отчаянно возжелав правды, предоставил ее себе? — Старик Бен наклонился поближе, чтобы внимательнее изучить страницы Присловий через нижние линзы очков. — Буквы как будто выжжены. Забавно, меня все кличут волшебником, которым я не являюсь, тогда как ты, самый настоящий маг, отказываешься признать свой дар.

— Я пророк. Или — хочу им стать.

— Вот когда хотя б одно из твоих пророчеств исполнится, Билл Блейк, я поверю тебе. Но не раньше.

Все прошлые годы Сказитель искал исполнения хотя бы одного пророчества. Однако стоило ему набрести на что-нибудь похожее, как откуда-то издалека раздавался голос старика Бена, который предлагал альтернативное объяснение и в очередной раз высмеивал уверенность Сказителя, осмелившегося утверждать, будто бы между видениями и реальным миром существует какая-то связь.

— Да никогда видения не обернутся правдой, — усмехался, бывало, старик Бен. — Пригодиться могут, не спорю. Твой ум может раскопать в них какую-нибудь связь. Но истина — дело иное. Истина возникает, когда ты обнаруживаешь некую связь, которая существует независимо от твоего мироощущения, которая существовала и будет существовать независимо от того, заметил ты ее или нет. Признаюсь, сам я никогда не находил ничего похожего. Временами я даже начинаю подумывать, что таких связей не существует, что все сочленения, узы, следствия и подобия суть плод человеческого вымысла и не имеют под собой реальной почвы.

— Тогда почему земля у нас под ногами не расступается? — спросил Сказитель.

— Потому что нам каким-то образом удалось убедить ее не пропускать наших тел. Может, в этом виноват сэр Исаак Ньютон. Уж очень упорный был человек. Люди могут сомневаться в его постулатах сколько угодно, но земля ему верит — вот и держит нас.

Высказав свою гипотезу, старик Бен расхохотался. Для него подобные беседы были не больше чем забавой. Он даже себя не мог заставить поверить в собственный скептицизм.

И вот сейчас, сидя с закрытыми глазами у подножия дерева. Сказитель вновь пустился на поиски связи, увязывая историю Ноя с жизнью старика Бена. Старик Бен был Хамом, увидевшим голую истину, неприкрыто безвольную и позорную. Он увидел ее и расхохотался, тогда как преданные сыны церкви и университетов, отворачивая лица, упорно заворачивают в одежды глупую правду. И мир продолжает считать, что правда непоколебима и горда — мир не видел ее в минуту слабости.

«Вот эта связь истинна, — подумал Сказитель. — Это и есть настоящее значение библейской истории. Исполнение пророчества. Истина, если к ней приглядеться, смешна, поэтому если мы желаем и дальше боготворить ее, то никогда не должны сдергивать с нее покровов».

Открытие было столь ново, что Сказитель вскочил на ноги. Он немедленно должен найти кого-нибудь, с кем можно было бы поделиться снизошедшим откровением, — надо поговорить с кем-нибудь, пока он еще верит собственным выводам. Ибо, как гласило написанное его рукой присловие: «Водоем содержит; источник источает». Если он не расскажет людям эту историю, она отсыреет и помутнеет, сожмется и спрячется внутри. Только рассказами можно сохранить свежесть и добродетель происходящего.

Но куда идти? Лесная дорога, что пролегала в десятке ярдов, вела к большой белой церкви с крышей, достигающей высоты самых старых дубов, — он заметил ее шпиль, когда забирался на иву. Таких огромных зданий Сказитель не видел со времен последнего посещения Филадельфии. Церковь подобных размеров, способная вместить множество людей, намекала, что здешние поселенцы с радостью привечают вновь прибывших и места хватит всем. Добрый знак для бродяжничающего рассказчика, поскольку жил он исключительно благодаря милости деревенских людей. Они впускали его в дома, кормили и поили, тогда как у него не было ничего, кроме рассказов, воспоминаний, двух крепких рук и порядком истоптанных ног, которые исходили уже более десятка тысяч миль и способны преодолеть как минимум еще пяток тысяч.

Дорога была изрядно побита колесами повозок и телег, а это означало, что по ней частенько ездят. В низких местах она была укреплена положенными на землю жердинами, чтобы проезжающие не вязли в вечной спутнице дождя — непролазной грязи. Ага, значит, поселение твердо вознамерилось превратиться в город. Большая церковь могла символизировать нечто иное, нежели открытость местных людей, — скорее она говорила о процветающих здесь амбициях. «Вот почему опасно судить за глаза, — упрекнул себя Сказитель. — У каждого явления имеется сотня возможных причин, и каждая причина может породить сотню возможных явлений». Он подумал было записать эту мысль, но потом решил, что не стоит. Она не несла на себе никаких особых отметин, за исключением отпечатка его собственной души, — ни Небеса, ни ад не удостоили ее внимания. Именно так он определял происхождение мысли. Это присловие выдумал он сам. Следовательно, оно не могло быть пророчеством и не могло оказаться истинным.

Дорога выходила на принадлежащие деревеньке луга. Где-то неподалеку текла река — Сказитель сразу почуял запах бегущей воды, нюх у него был хоть куда. Вокруг лугов беспорядочно разместились несколько построек, однако взгляд привлекала лишь одна из них — большой, выкрашенный в белый цвет и обшитый досками дом с небольшой вывеской: «Семья Уиверов».

Вывеска на доме обычно означала, что владельцы хотят, чтобы люди с первого взгляда узнавали их жилище, хоть никогда его и не видели. А это все равно что объявить во всеуслышание: «Наши двери открыты для всех». Поэтому Сказитель не преминул подняться на крыльцо и постучаться.

— Минутку! — прокричал кто-то изнутри.

Сказитель стал ждать, осматривая тем временем веранду. С одной стороны висело несколько садовых корзиночек, из которых выпирали длинные листья всевозможных растений. Сказитель достаточно неплохо разбирался в травах, поэтому сразу узнал некоторые из них: они помогали в лечении болезней, в поисках потерявшейся вещи, в запечатывании дома от дурных намерений и в напоминании давно забытого. Кроме того, он заметил, что корзиночки развешены таким образом, чтобы человек, подошедший к дверям, подпадал под действие идеально сотворенного магического знака. По сути дела, знак был так умело замаскирован, что Сказитель даже опустился на корточки, чтобы рассмотреть его повнимательнее. В конце концов, он вообще лег, чтобы лучше видеть. Цвета, в которые были раскрашены корзиночки, сходились друг с другом под идеальным углом, отметая случайное совпадение. На входную дверь дома смотрел искусно созданный магический оберег.

Загадка оберега поставила Сказителя в тупик. Зачем создавать столь сильный магический знак — чтоб потом прятать от глаз людских? Сказитель, может, единственный в этих краях способен почувствовать волну силы, исходящую от магических знаков, которые по природе своей пассивны. Если б не могучая сила оберега, то даже Сказитель не заметил бы его. Лежа на досках крыльца и позабыв обо всем, он предавался размышлениям, когда дверь отворилась и из дома выглянул какой-то мужчина:

— Неужель, чужеземец, ты так притомился?

Сказитель мигом вскочил на ноги.

— Я просто восхищался вашим садиком трав. Прекрасный и очень необычный сад, сэр.

— Это все моя жена, — махнул рукой мужчина. — Постоянно возится с этой зеленью. Подстригает, пересаживает, поливает…

Зачем этот человек лжет ему? «Впрочем, нет, он не лжет, — понял Сказитель. — Он ведь не пытается скрыть, что корзиночки образуют знак, а переплетенные ветви связывают его воедино и наполняют силой. Он просто не знает. Кто-то — может быть, его жена, раз этот садик принадлежит ей, — начертил у дверей дома оберег, а он и не подозревает об этом».

— Не знаю, по-моему, лучше быть не может, — ответил Сказитель.

— Я все гадал, как это я умудрился проворонить гостей, ведь ни повозка вроде не подъезжала, ни лошадь. Но, глядя на вас, вижу, вы пришли пешком.

— Именно так оно и есть, — кивнул Сказитель.

— Да и котомка у вас не столь набита, чтоб вы могли что-то предложить взамен.

— Я меняюсь не вещами, — подчеркнул Сказитель.

— Чем же тогда? Что еще, кроме вещей, можно обменять?

— Ну, во-первых, работу, — пожал плечами Сказитель. — Я отрабатываю кров и обед собственными руками.

— Вы слишком стары для бродяги.

— Я родился в пятьдесят седьмом, и до старости еще далеко. Кроме того, у меня есть кое-какие способности, которые могут пригодиться.

Мужчина как будто отступил от него. Хотя на самом деле он и с места не тронулся. Просто глаза его стали далекими.

— Моя жена и я справляемся с работой по дому, пока наши дети не выросли, чтобы помогать. А помощь от посторонних нам не требуется.

Позади мужчины возникла женщина, не женщина даже, а девушка — лицо ее еще не затвердело и не обветрилось, хотя хранило печать торжественной серьезности. На руках она держала младенца.

— Армор, сегодня вечером мы вполне можем поделиться с кем-нибудь обедом… — обратилась она к мужчине.

Услышав ее голос, хозяин дома упрямо поджал губы.

— Моя жена куда более щедра, чем я, незнакомец. Но скажу тебе напрямик. Ты тут намекал на кое-какие способности, которые могут пригодиться, и я исходя из собственного опыта понял, что ты имеешь какое-то отношение к тайным силам. Я не потерплю ничего подобного в добром христианском жилище.

Сказитель немигающим взглядом посмотрел ему в глаза, после чего, уже немного помягче, взглянул на жену. Так вот как обстоят дела: магические обереги и заклятия она творит втайне от мужа, и он тупо считает, что ничего подобного в их доме нет. Интересно, что будет, если ее тайна откроется? Этот человек — Армор, кажется? — вроде не расположен к насилию и убийству, но разве можно предугадать, что за страшная сила заиграет в мужских венах, когда ярость вырвется на волю?

— Я принял ваше предупреждение, сэр, — вежливо ответил Сказитель.

— Знаю, на тебе имеются обереги, — продолжал Армор. — Такой путь преодолеть по лесной глуши в одиночку и пешком! Скальп, еще присутствующий на твоей голове, доказывает, что ты, должно быть, заговорен от краснокожих.

Сказитель широко улыбнулся и стащил с себя шапку, демонстрируя лысую, как локоть, макушку.

— Самый лучший оберег от них — это отражение сияющей славы солнца. За мой скальп они награды не получат.

— По правде говоря, — согласился Армор, — краснокожие, обитающие в здешних лесах, гораздо менее воинственны, чем где-либо. На другой стороне Воббской долины построил свой город одноглазый Пророк. Там он учит их не пить огненную воду.

— Этому полезно поучиться не только краснокожим, — ответил Сказитель. А про себя подумал: «Надо же, краснокожий, величающий себя пророком!» — Думаю, прежде чем покинуть ваши края, я постараюсь встретиться с этим человеком и перекинуться с ним парой слов.

— Не волнуйся, тебя он видеть не захочет, — хмыкнул Армор. — Разве что ты вдруг изменишь цвет кожи. Он и словом не перемолвился с белым человеком с тех пор, как несколько лет назад его посетило первое видение.

— Так что же, он убьет меня?

— Вряд ли. Во всяком случае, своих людей он учит не убивать бледнолицых.

— Тоже полезное начинание, — усмехнулся Сказитель.

— Полезное для белых людей, но для краснокожих оно может аукнуться не лучшим образом. Белые всякие встречаются, взять, к примеру, так называемого губернатора Гаррисона[19], что обосновался в Карфаген-сити. Для него все краснокожие едины, мирные они или нет. Спит и видит, как бы перебить их племя. — Лицо Армора по-прежнему заливала краска гнева, и тем не менее он продолжал говорить, и слова его шли от чистого сердца. Превыше всех на свете Сказитель ставил тех людей, которые всегда говорят искренне — даже с незнакомцами, даже со своими врагами. — Да и не все краснокожие, — продолжал Армор, — веруют в мирные речи Пророка. Такие, как Такумсе[20], постоянно баламутят в низовьях Гайо. За последнее время множество народу переселилось на север Воббской долины. Так что ты без труда найдешь дом, где с радостью примут нищего попрошайку — за это, кстати, можешь поблагодарить краснокожих.

— Я не нищий и не попрошайка, сэр, — поправил его Сказитель. — И как уже говорил, от работы я никогда не отлыниваю.

— Конечно, не отлыниваешь. Всякие способности да изворотливость тебе помогают.

Жена, вопреки неприкрытой враждебности мужа, излучала мягкое радушие.

— Так каков же ваш дар, сэр? — спросила она. — Судя по вашим речам, вы человек образованный. Может, вы учитель?

— Мой дар становится явным, стоит лишь назвать мое имя, — ответил он. — Меня кличут Сказителем. Мой дар — рассказывать истории.

— Выдумывать, точнее сказать. Знаешь, у нас здесь всякие байки кличут враками. — Чем больше жена пыталась сдружиться со Сказителем, тем холоднее становился ее муж.

— Я умею запоминать. Но рассказываю только те истории, которые считаю правдивыми, сэр. И убедить меня — дело не из легких. Если вы расскажете мне что-нибудь новенькое, я поделюсь с вами своими рассказами. От этого обмена мы оба выгадаем, поскольку ни один из нас не потеряет того, с чем начинал торги.

— Не знаю я никаких историй, — буркнул Армор, хотя уже поведал Сказителю о Пророке и Такумсе.

— Печальные новости. Что ж, раз так, значит, и вправду я постучался не в те двери.

Теперь Сказитель и сам видел, что этот дом не для него. Даже если Армор смягчится наконец и впустит странника, его со всех сторон будет окружать подозрение, а Сказитель не мог жить под крышей, где спину сверлят косые взгляды.

— Славного вам дня, прощайте.

Но Армору, видно, не хотелось так легко отпускать его. Он воспринял слова Сказителя как вызов:

— Почему ж печальные? Я веду тихую, заурядную жизнь.

— Нет такого человека на свете, который назвал бы свою жизнь «заурядной», — произнес Сказитель. — И в рассказ о таком человеке я никогда не поверю.

— Ты что, называешь меня лжецом? — зарычал Армор.

— Нет, всего лишь спрашиваю, не знаете ли вы случаем место, где к моему дару отнесутся более благосклонно?

Армор стоял спиной к жене, поэтому ничего не заметил, зато Сказитель прекрасно видел, как пальцами правой руки она сотворила знак спокойствия, а левой рукой коснулась запястья мужа. Заклятие было сотворено с идеальной чистотой, видимо, она не в первый раз прибегает к нему. Армор чуть расслабился и немного отступил, пропуская жену.

— Друг мой, — сказала она, сделав небольшой шаг вперед, — если ты пойдешь по дороге, огибающей вон тот холм, и проследуешь по ней до конца, перейдешь через два ручья, через которые перекинуты мостки, то в конце концов доберешься до дома Элвина Мельника. Я уверена, он с радостью примет тебя.

— Ха, — презрительно фыркнул Армор.

— Благодарю вас, — поклонился Сказитель. — Но почему вы так решили?

— Вы можете оставаться у него в семье, сколько пожелаете. Вас никто не выгонит, пока вы горите желанием помочь.

— Это желание живет во мне всегда, миледи, — сказал Сказитель.

— Всегда ли? — усомнился Армор. — Не может человек всегда гореть желанием помочь. А я думал, ты говоришь только правду.

— Я говорю то, во что верю. А правда ли это, судить не мне.

— Тогда почему ты величаешь меня «сэром», хотя я не рыцарского звания, а ее — «миледи», тогда как она по происхождению ничем не отличается от меня?

— Просто я не верю в королевские посвящения в рыцари. Король с охотой дарует титул любому, кто окажет ему ценную услугу, и не важно, рыцарь этот человек в душе или нет. А с королевскими любовницами обращаются как со знатными дамами за те успехи, что они продемонстрировали на царском ложе. Именно так используют эти слова роялисты: ложь на лжи. Но ваша жена, сэр, вела себя как настоящая леди, проявив милосердие и радушие. А вы, сэр, были истинным рыцарем, смело защитив свои владения от опасностей, которых больше всего боитесь.

Армор громко расхохотался:

— Да твои речи настолько сладки, что после нашего разговора тебе, наверное, придется по меньшей мере час соль жевать, чтобы избавиться от привкуса сахара во рту.

— Это мой дар, — промолвил Сказитель. — Однако я могу и по-другому заговорить, уже не так сладко, когда наступит должное время. Доброго дня вам, вашей жене, детям и этому благочестивому дому.

Сказитель неторопливо побрел по лужайке. Коровы не обращали на него никакого внимания, поскольку на нем и в самом деле был оберег, но этот знак Армор никогда бы не разглядел. Решив немного прогреть мозги и поискать в голове умных мыслей, Сказитель некоторое время посидел на солнышке. Правда, это ничего не дало. После полудня умные мысли не лезут в голову. Как гласило присловие: «Думай утром, действуй днем, вечером ешь и ночью спи». Солнце высоко в небе — слишком поздно для раздумий. И несколько рановато для трапезы.

Он направился по тропинке к церкви, которая стояла на краю деревенских лугов, на вершине приличных размеров холма. «Будь я настоящим пророком, — думал Сказитель, — все бы уже понял. Я бы знал, задержусь здесь на день, на неделю или на месяц. Увидел бы, станет Армор мне другом, как я смею надеяться, или врагом, чего я опасаюсь. Узнал бы, наступит ли день, когда его жена сможет открыто, ничего не страшась, использовать свои силы. Я б, наверное, даже знал, доведется ли мне повстречаться с этим краснокожим пророком».

Лезет ведь всякая ерунда на ум. Такое может увидеть обыкновенный светлячок, а светлячков он встречал не раз и не два. Их способности наводили на него ужас, потому что он не сомневался, что не должно человеку знать большую часть жизненного пути, который ожидает его в будущем. Нет, сам он желал стать настоящим пророком, он жаждал видеть — но не маленькие творения мужчин и женщин, расселившихся по всем уголкам этого мира, а великую панораму событий, затеянных Богом. Или сатаной — это Сказителю было без разницы, поскольку и тот, и другой обладали собственным, хорошо продуманным планом дальнейших действий, и поэтому каждый имел хотя бы приблизительное понятие о будущем. Конечно, предпочтительнее общаться с Богом. Те творения дьявола, с которыми Сказителю пришлось столкнуться в жизни, причиняли ему одну боль — причем каждое по-своему.

В этот на диво теплый осенний день дверь церкви была настежь распахнута, и Сказитель без труда проник внутрь вместе со стайкой жужжащих мух. Изнутри здание было не менее прекрасно, чем снаружи, — церковь относилась к шотландской ветви, это было видно сразу, — только внутри оно было насыщено лучами света и свежим воздухом, царящими среди выбеленных стен и застекленных окон. Даже шпоны и кафедра были вытесаны из светлого дерева. Единственным темным местом в церкви казался алтарь. Поэтому взгляд перво-наперво падал именно на него. А поскольку Сказитель обладал даром видения, то он сразу распознал следы жидкого касания на его поверхности.

Медленными шагами он подошел к алтарю. Он направился к нему, поскольку должен был убедиться наверняка; а шел медленно потому, что такой вещи было не место в христианской церкви. Изучив коробку, он понял, что не ошибся. Точь-в-точь такой же след он видел на лице человека в Дикэйне, который, зверски убив собственных детей, свалил вину на краснокожих. Подобная слизь покрывала лезвие меча, обезглавившего Джорджа Вашингтона[21]. Она напоминала тонкую пленку мутной воды, незаметную, если не смотреть на нее под определенным углом и при должном освещении. Но Сказитель научился безошибочно различать ее, натренировав глаз.

Вытянув руку, он осторожно коснулся указательным пальцем наиболее явной отметины. Потребовалась вся сила воли, чтобы удержаться от крика, — так жглась эта слизь. Рука, от кончиков пальцев и до плеча, дрожала и мучительно ныла.

— Добро пожаловать в обитель Господню, — раздался чей-то голос.

Сказитель, сунув обожженный палец в рот, повернулся к говорящему. Мужчина был облачен в одежды шотландской церкви — пресвитерианин, как звали этих людей в Америке.

— Вы случайно не занозились? — участливо осведомился священник.

Легче было сказать: «Ага, занозу посадил». Но Сказитель всегда говорил только то, во что верил.

— Отец, — промолвил Сказитель, — на этот алтарь наложил лапу дьявол.

Скорбную улыбку священника как корова языком слизнула.

— Вы умеете различать следы дьявола?

— Это дар Господа, — кивнул Сказитель. — Умение видеть.

Священник внимательно изучил странника, сомневаясь, верить ему или нет.

— Тогда вы, наверное, способны разглядеть и касание ангела?

— Да, следы добрых духов я тоже умею различать. Я не раз видел их в прошлом.

Священник помедлил, будто на языке его вертелся какой-то очень важный вопрос, который он почему-то боялся задать. Но колебания длились недолго: дернув плечами и отогнав от себя искушение, священник вновь заговорил, но теперь уже с оттенком презрения:

— Нелепица. Вы можете обмануть простых людей, но я получил образование в Англии, и меня не так-то просто сбить с толку всякими разговорами о скрытых силах.

— А-а, — протянул Сказитель, — следовательно, вы человек образованный…

— Как и вы, впрочем, судя по вашей речи, — отозвался священник. — Ваш акцент напоминает южноанглийский.

— Академия искусств лорда-протектора, — подтвердил догадку Сказитель. — Я получил образование гравера. И поскольку вы приверженец шотландской церкви, осмелюсь предположить, что вы могли видеть мои работы в книге для ваших воскресных школ.

— Стараюсь не обращать внимания на подобные глупости, — поморщился священник. — Гравюры, на мой взгляд, не что иное, как бессмысленная трата бумаги, которую можно было бы отдать несущим правду словам. Если, конечно, эти гравюры не иллюстрируют предметы, виденные художником воочию, как, например, анатомические рисунки. А игра воображения художника никогда не производила на меня впечатления — сам я могу вообразить ничуть не хуже.

Поймав священника на слове. Сказитель решил задать вопрос, непосредственно волнующий его:

— Даже если художник одновременно пророк?

Священник мудро прикрыл глаза:

— Дни пророчеств остались в далеком прошлом. Подобно тому презренному изменнику, одноглазому пьянице-краснокожему, что поселился на другом берегу реки, все нынешние самозваные пророки — чистой воды шарлатаны. Если б в наши времена Бог пожаловал пророческий дар хоть одному художнику, то, не сомневаюсь, мир был бы затоплен волной всяких малевщиков и бездарностей. И они бы незамедлительно потребовали общего признания в качестве пророков — тем более что тут дело пахнет немалыми деньгами.

Сказитель ответил довольно мирно, голословные обвинения священника требовали возражения:

— Человеку, который проповедует слово Господне за деньги, не следует критиковать подобных ему, которые зарабатывают на жизнь, открывая людям глаза.

— Я был посвящен в духовный сан, — ответил священник. — Художников же никто не посвящает. Они сами себя посвящают.

Другого ответа Сказитель и не ожидал. Стоило священнику почувствовать, что его идеи не имеют реального подкрепления, как он сразу прикрылся церковными властями. Как только судьями становятся высшие мира сего, всякие аргументы теряют смысл. Поэтому он решил вернуться к более насущной проблеме.

— Этого алтаря касались когти дьявола, — повторил Сказитель. — Я обжег палец, дотронувшись до него.

— Я неоднократно до него дотрагивался, и у меня с пальцами все в порядке, — заметил священник.

— Ну естественно, — согласился Сказитель. — Ведь вы же приняли сан.

Сказитель даже не пытался скрыть прозвучавшее в голосе презрение. Священник аж взвился, разве что не отпрыгнул от него. Но Сказитель привык не смущаться людского гнева. Злость означает, что собеседник слушает и отчасти верит ему.

— Что ж, поведайте мне тогда, раз у вас столь острые глаза, — прошипел священник. — Поведайте мне, касалась ли этого алтаря длань посланника нашего Господа?

Очевидно, священник намеревался устроить ему испытание. Сказитель понятия не имел, какой ответ сочтет священник правильным. Да это было и не важно — в любом случае Сказитель ответил бы на этот вопрос только правдой.

— Нет.

Неверный ответ. Самодовольная улыбка расползлась по физиономии священника.

— Так, значит? Вы утверждаете, что нет?

Может быть, священник себя считает святым и думает, что его руки способны оставлять печать Божественной силы? Этот вопрос следовало немедленно прояснить.

— Большинство священников не способны оставлять следы света на предметах, которых касаются. Людей, обладающих подобной святостью, крайне мало.

Нет, очевидно, священник не себя имел в виду.

— Вы достаточно сказали, — молвил он. — Теперь я окончательно уверился, что вы обыкновенный мошенник. Убирайтесь из моей церкви.

— Я не мошенник, — возразил Сказитель. — Я могу ошибаться, но лгать — никогда.

— А я никогда не поверю человеку, который утверждает, будто никогда лжет.

— Человек склонен приписывать собственные добродетели своему окружению,

— заметил Сказитель.

От ярости лицо священника вспыхнуло ярко-багровым цветом.

— Вон отсюда, не то я вышвырну тебя!

— С радостью уйду, — согласился Сказитель, торопливо зашагав к двери. — И надеюсь, больше мне не доведется побывать в церкви, проповедник которой ничуть не удивляется сообщению, что его алтарь осквернил сам сатана.

— Я не удивился твоим словам, потому что не поверил им.

— Неправда, вы поверили мне, — ответил Сказитель. — Но также вы верите, что алтаря касался ангел. Вот во что вы верите. Но, говорю вам, ни один ангел не может дотронуться до него, не оставив видимого мне следа. А я вижу на алтаре лишь одну отметину.

— Лжец! Да ты сам послан сюда дьяволом, дабы сотворить свои грязные некромантские дела в доме Господнем! Изыди! Вон! Заклинаю тебя сгинуть!

— А мне показалось, что столь образованные церковники, как вы, не практикуют изгнание дьявола.

— Вон! — во всю глотку заорал священник, так что на шее у него вздулись вены.

Сказитель напялил шляпу и широким шагом удалился. За спиной раздался грохот захлопнувшейся двери. Он пересек холмистый луг, заросший пожелтевшей осенней травой, и вышел на дорогу, которая вела прямиком к дому, о котором говорила та женщина. К дому, в котором, как она утверждала, с радостью примут прохожего странника.

Вот в этом Сказитель не был уверен. Еще ни разу, ни в одной деревне он не посещал больше трех домов: если с третьей попытки не находил понимания, то предпочитал отправиться дальше в путь. Сегодня уже первая попытка была крайне неудачной, а вторая встреча прошла еще хуже.

Однако тревожило и беспокоило его нечто совсем другое. Даже если хозяева последнего дома упадут лицом в пыль и станут целовать ему ноги, и то он вряд ли задержится здесь. Этот городок настолько пропитался духом христианства, что самый уважаемый горожанин не впускает в дом скрытые силы, — и одновременно с тем дьявол оставляет свой след на алтаре в церкви. Но куда хуже тот обман, что здесь творится. Волшебство живет прямо под носом у Армора, и наводит его человек, которого Армор больше всего любит и которому больше всех на свете доверяет. Тем временем церковный проповедник искренне убежден, что именно Бог, а не дьявол, освятил его алтарь. Что ждет Сказителя в том доме, на холме? Очередное сумасшествие? Очередной обман? Зло распространяется быстро и предпочитает селиться рядом с таким же злом — эту истину Сказитель познал из собственного печального опыта.

Женщина не соврала: через ручьи действительно были переброшены мостки. Еще один недобрый знак. Мост через реку — необходимость; мост через широкий ручей — доброта к путникам. Но зачем строить аккуратные, прочные мостки через какие-то лужицы, через которые даже такой старик, как Сказитель, может перепрыгнуть, не замочив ног? Концы мостиков были надежно врыты в землю по обоим концам каждого ручейка как можно дальше от воды. Сверху мосты закрывала сплетенная из свежей соломы крыша. «Люди платят деньги за ночлег в гостиницах, которые и вполовину не так безопасны и сухи, как эти мостки», — подумал Сказитель.

Стало быть, поселенцы, живущие в конце дороги, по которой он шел, не менее странные люди, чем те, с которыми он успел за сегодня познакомиться. Пожалуй, лучше будет повернуть назад. Чувство благоразумия подсказывало ему немедленно убираться из этой деревни.

Хотя благоразумие никогда не входило в список многочисленных достоинств Сказителя. Как-то, много лет назад, старик Бен сказал: «Когда-нибудь, Билл, ты залезешь прямо в адову пасть, выясняя, действительно ли зубы дьявола настолько плохи, как о них говорят». Чтобы строить мосты через крошечные ручейки, должна быть весомая причина, и Сказитель нутром чувствовал, что здесь кроется какая-то тайна, которая может превратиться в историю для его книги.

Кроме того, идти-то было всего-навсего милю. И когда дорога, казалось, вот-вот должна была сгинуть в густых и непролазных зарослях леса, она вдруг резко свернула на север и вывела Сказителя к небольшой ферме. Таких прекрасных хозяйств Сказитель не встречал даже в мирных, давно заселенных землях Нью-Оранжа и Пенсильвании. Дом был большим и поражал красотой и величием; искусно вытесанные бревна были положены таким образом, чтобы продержаться века; а вокруг здания были разбросаны многочисленные амбары, сараи, курятники и маленькие загоны для скота, поэтому ферма сама выглядела целой деревней. Струйка дыма, поднимающаяся в полумиле, явственно говорила, что Сказитель не ошибся в своих предположениях. Неподалеку находился еще чей-то дом, на той же дороге, а это означало, что живут в нем родственники хозяев фермы. Скорее всего, обзаведшиеся женами сыновья. Большое семейство дружно вело хозяйство, к вящему процветанию всех и каждого. Редко когда выросшие вместе братья любят друг друга столь крепко, чтобы с охотой возделывать поля друг дружки.

Сказитель всегда направлялся прямиком к дому: лучше сразу заявить о себе, чем бесконечно бродить вокруг, пока тебя не примут за вора. Однако на этот раз, стоило ему шагнуть к дому, все мысли вдруг куда-то испарились. Почувствовав себя мгновенно поглупевшим, Сказитель попытался вспомнить, что же он собирался только что сделать, — и не смог. Оберег оказался настолько силен, что, прежде чем прийти в себя. Сказитель успел преодолеть полпути к подножию холма, где на берегу ручейка стояло каменное здание. До смерти перепугавшись, он встал как вкопанный — вдоволь постранствовав по свету, он привык считать, что нет такой силы на земле, которая может вертеть им как вздумается. Этот дом был не менее странен, чем первых два. Почему-то ему расхотелось участвовать в этой игре.

Он развернулся спиной и зашагал по дороге обратно к деревне. Но вновь случилось то же самое. Придя в себя, он понял, что снова спускается вниз по холму к домику с каменными стенами.

Опять он остановился, пробормотав при этом:

— Кто бы ты ни был и какие бы цели ни преследовал, я пойду по собственной воле или не пойду вообще.

В спину подул будто бы легкий ветерок, настойчиво подталкивающий к домику у ручья. Однако теперь Сказитель знал, что спокойно может повернуть обратно и пойти наперекор воле «ветерка». Трудно будет, но он справится. Страхи, терзающие его, отступили. Какие бы чары на него ни наложили, это было сделано вовсе не для того, чтобы поработить его и лишить воли. Стало быть, здесь действует какое-то доброе заклятие, а не тайная ворожба какого-нибудь любителя помучить прохожих странников.

Тропинка слегка уводила влево, следуя вдоль ручья, и теперь Сказитель разглядел, что перед ним не просто домик, а самая настоящая мельница, ибо к ней был пристроен мельничный лоток, а там, где должна была бежать вода, стоял каркас огромного деревянного колеса с лопастями. Однако вода почему-то не играла и не бурлила в лотке. Подойдя поближе и отворив большую амбарную дверь, он понял, в чем здесь причина. Вопреки ожиданиям, приближающаяся зима была совсем ни при чем. Дом вообще никогда не использовался в качестве мельницы. Механизмы все на месте; не хватало только огромного каменного жернова. Хотя место для него было подготовлено и усеяно хорошо утрамбованной речной галькой.

Да, долгохонько пришлось дожидаться этой мельнице работы. Домику исполнилось по меньшей мере лет пять, судя по лозам и мху, облепившим крышу и стены. Потребовалось немало усилий, чтобы выстроить его, однако на протяжении вот уже долгого времени мельница использовалась исключительно для хранения соломы.

Заглянув внутрь, Сказитель увидел раскачивающуюся из стороны в сторону телегу, наверху которой, на невысоком стожке сена, боролись двое мальчишек. Битва велась шутливо, не взаправду; мальчишки явно приходились братьями друг другу — одному было лет двенадцать, а другому, вероятно, девять. Младший брат умудрялся до сих пор удерживаться наверху только потому, что старший в самые ответственные моменты схватки никак не мог подавить рвущийся наружу смех. Разумеется, Сказителя они не замечали.

Не замечали они и другого мужчину, что стоял на краю сеновала, сжимая в руках вилы и рассматривая сражающихся мальчишек. Сказителю сначала показалось, что человек смотрит на них с гордостью, как отец. Но, приблизившись, он увидел, с какой яростью рука сжимает рукоять вил. Словно это метательное копье, готовое отправиться в смертельный полет. За какое-то мгновение в голове Сказителя прокрутился дальнейший стремительный ход событий: вилы будут брошены, вонзятся в тело одного из мальчиков и наверняка убьют его. Не сразу, но достаточно быстро — либо начнется гангрена, либо мальчуган сам истечет кровью. На глазах у Сказителя должно было свершиться убийство.

— Нет! — выкрикнул он.

Он вбежал в дверь, забрался на повозку и, подняв голову, смело взглянул на человека, стоящего на сеновале.

Мужчина всадил вилы в кучу сена поблизости и перекинул охапку через борт телеги, с головой засыпав двух братьев.

— Эй вы, бандиты, я привез вас сюда работать, а не для того, чтобы вы завязывали друг друга морскими узлами!

Человек улыбался, подшучивая над мальчиками. Дружелюбно он подмигнул Сказителю. Как будто за секунду до этого в его глазах не отражалась смерть.

— Приветствую тебя, юноша, — сказал мужчина.

— Ну, не так уж я юн, — возразил Сказитель. И стащил с головы шляпу, демонстрируя блестящую лысину, которая сразу выдавала его истинный возраст.

Мальчишки кубарем скатились со стога сена.

— А чего вы кричали, мистер? — полюбопытствовал младший.

— Я испугался, что с кем-нибудь из вас может случиться несчастный случай, — ответил Сказитель.

— Да не, — махнул рукой старший, — мы все время так возимся. Давайте познакомимся. Меня зовут Элвин, как и моего папу.

Улыбка его была заразительной. Даже Сказитель, порядком перепуганный, встретивший за сегодняшний день немало зла, не сумел сдержаться. Улыбнувшись в ответ, он пожал протянутую руку. Силой рукопожатия Элвин-младший мог потягаться со взрослым мужчиной, отметил Сказитель.

— Ой, вы там поосторожнее, — предупредил младший. — Сейчас он начнет выкручиваться, а потом ухватит поудобнее и будет мять ваши пальцы, как пьяные ягоды. — Младший брат тоже пожал руку. — Мне семь лет, а Элу-младшему — ему десять.

А они гораздо моложе, чем выглядят. От обоих братьев пахло едко-сладким потом, который пропитывает рубаху, когда мальчишки вдоволь набегаются и навозятся. Однако Сказитель не обращал на братьев ни малейшего внимания. Его сейчас занимало поведение отца. Может, какая-нибудь причуда воспаленного воображения заставила его поверить, будто бы отец хочет убить своих сыновей? Неужели найдется человек, способный поднять руку на таких забавных и смешных мальчишек?

Мужчина бросил вилы на сеновале, спустился вниз по лестнице и широким шагом направился к Сказителю, протягивая тому сразу обе руки, словно намереваясь заключить его в объятия.

— Добро пожаловать, чужеземец, — произнес он. — Меня зовут Элвин Миллер, а эти двое — мои младшие сыновья, Элвин-младший и Кэлвин.

— Кэлли, — поправил младший брат.

— Ему не нравится, что наши имена рифмуются, — объяснил Элвин-младший.

— Элвин и Кэлвин. Видите ли, его назвали похожим на мое именем, думая, что он вырастет таким же сильным и замечательным человеком, как я. К сожалению, надежды не всегда оправдываются.

Кэлвин в шутливом гневе толкнул его:

— Ничего подобного, он был всего лишь первой, неудачной попыткой. А вот я — я удался на славу!

— Обычно мы зовем их Эл и Кэлли, — сказал отец.

— Обычно вы зовете нас «Эй-заткнись» и «А-ну-быстро-сюда», — уточнил Кэлли.

Эл-младший схватил младшего брата за плечи и быстрым движением швырнул на пол домика. Отец же надежно приложил старшего сапогом по заднему место

— Элвин с воем выкатился из дверей на улицу. Все было не более чем шуткой. Никто не обиделся, никто не ударился. «И как я мог подумать, что в этом доме может случиться, убийство?»

— Вы принесли какое-нибудь послание? Письмо? — спросил Элвин Миллер. Теперь, когда мальчишки возились на лугу, носясь друг за другом с воинственными воплями, взрослые мужчины наконец-то могли толком поговорить.

— Увы, — пожал плечами Сказитель. — Я всего лишь путник. Одна молодая леди в городе сказала, что здесь найдется для меня место переночевать. Взамен я могу исполнить любую, даже самую тяжелую работу, которую вы сможете подыскать.

Элвин Миллер широко ухмыльнулся:

— Ну-ка, посмотрим, на что ты способен.

Он шагнул к Сказителю, но не для того, чтобы пожать ему руку. Схватив его за предплечье, Элвин-старший поставил правую ногу напротив правой ноги Сказителя.

— Положить меня на лопатки сможешь? — спросил Миллер.

— Прежде всего я хотел бы узнать, — ответил Сказитель, — каким исходом я заработаю себе на ужин: если положу вас или если буду побежден?

Элвин Миллер запрокинул голову и издал долгий улюлюкающий клич на манер краснокожих.

— Как тебя зовут, незнакомец?

— Сказитель.

— Так вот, мистер Сказитель, надеюсь, тебе придется по вкусу местная грязь, потому что ее-то ты точно наешься вдоволь!

Сказитель почувствовал, как рука мельника, лежащая у него на плече, сжалась. Сам он к слабакам не относился, но с этим человеком равняться силой было бесполезно. Хотя подчас сила в борьбе не самое главное. Здесь требуются мозги, а Сказитель не мог пожаловаться на их отсутствие. Он стал медленно прогибаться под давлением Элвина Миллера, заставляя мужчину нагнуться над ним. И вдруг, совершенно внезапно, он ухватил мельника за рубаху и рванул со всей мочи в том же направлении, в котором толкали его. Обычно здоровяк-противник мигом слетал с ног, влекомый собственным весом, — но Элвин Миллер был готов к этой неожиданности. Он вывернулся и дернул в другом направлении, зашвырнув Сказителя так далеко, что странник приземлился прямо посреди камней, которые должны были служить основанием для мельничного жернова.

Злобы в этом рывке не было — одна только любовь к состязанию. Сказитель едва успел шлепнуться на землю, как Миллер уже помогал ему подняться, участливо выспрашивая, не повредил ли странник чего-нибудь.

— Хорошо, что жернова здесь не было, — охнул Сказитель. — Иначе отскребать бы вам мои мозги со стен.

— И что с того? Ты в Воббской долине, мужик! Чего горевать о каких-то там мозгах? Здесь они тебе не понадобятся.

— Вы победили меня, — промолвил Сказитель. — Значит ли это, что кровать и ужин я теперь не заслужу?

— Кровать и ужин? Конечно, нет, сэр. Тоже мне, работничек выискался. — Но довольная улыбка на лице выдавала притворную грубость слов. — Нет, нет, разумеется, если хочешь, можешь работать. Мужчина должен постоянно ощущать, что не просто так живет на этом свете. Но, честно говоря, я бы принял тебя даже с переломами всех конечностей, даже если б ты полено поднять не мог. Кровать тебе готова, комната находится рядом с кухней, и могу поспорить на что угодно, мальчишки уже доложили Вере, чтобы она ставила лишнюю миску к ужину.

— Вы очень добры.

— Ничуть, — пожал плечами Элвин Миллер. — Ты уверен, что ничего не сломал? Приложился ты дай Боже как.

— В таком случае лучше проверить, не раздробил ли я какой-нибудь из ваших драгоценных булыжников, сэр.

Элвин снова расхохотался и, от души хлопнув Сказителя по спине, повел его к дому.

Домик оказался тот еще. По количеству воплей, визгов, воя и шума он мог смело состязаться с преисподней. Миллер вкратце познакомил Сказителя со всеми детьми. Четыре девушки приходились ему дочерьми; сейчас они исполняли по меньшей мере дюжину дел, переходили из комнаты в комнату и одновременно во весь голос споря друг с другом и затевая ссору за ссорой. Визжащий младенец оказался внуком Миллера, внуками ему приходились и пятеро малолетних бандитов, играющих в круглоголовых[22] и роялистов на обеденном столе и под оным. Мать, которую звали Верой, казалось, не слышала царящего в доме шума-гама. Трудясь у плиты, она лишь время от времени отвлекалась, чтобы наградить оплеухой подвернувшегося под руку сорванца, и сразу возвращалась к работе — продолжая исторгать неиссякаемый поток приказов, упреков, насмешек, угроз и жалоб.

— Как у вас мозги не завернулись от такого шума? — спросил ее Сказитель.

— Мозги? — резко переспросила она. — Вы думаете, нормальный человек, у которого сохранилась капля разума, выдержал бы хоть минуту в этом доме?

Миллер провел Сказителя в его комнату. То есть в ту комнату, которая, по словам мельника, «станет твоей на тот срок, пока тебе не надоест наш дом». В ней стояла огромная кровать с пуховой подушкой и чистыми простынями. Одну из стен заменяла задняя половина печки, так что в комнате всегда было тепло. Ни разу за долгое время странствий Сказителю не приходилось спать в подобной роскоши.

— Послушай, а ты точно не обманул меня, когда сказал, что тебя зовут Элвин, а не Прокруст?[23] — уточнил Сказитель.

Миллер не понял сравнения, но это не имело значения, поскольку он видел перед собой лицо Сказителя. Наверное, с подобным удивлением он сталкивался не впервые.

— Мы не имеем привычки помещать гостей в сарае, заруби себе на носу. Мы всегда укладываем их на лучшую кровать в доме. И все, на этом разговор закончен.

— Тогда я просто обязан завтра отработать свой ночлег.

— Работа найдется, если ты дружишь с руками. Тем более если не стыдишься заниматься женскими делами: моей жене помощник пришелся бы в самый раз. Ладно, утро вечера мудренее.

С этими словами Миллер покинул комнату, притворив за собой дверь.

Закрытая дверь лишь слегка заглушила царящий в доме шум, но против такой музыки Сказитель не возражал. День едва начал клониться к вечеру, но Сказитель ничего не мог с собой поделать. Странник скинул на пол котомку, стащил башмаки и с блаженным вздохом повалился на матрас. Тот хрустел, словно набитый соломой, но, видимо, поверх него был положен еще один, пуховый, поэтому кровать нежно приняла измученное тело в свои объятия. В воздухе витал запах свежей соломы, высушенные травы, висящие у печной трубы, испускали приятный аромат тмина и розмарина. «Спал ли я когда-нибудь на такой мягкой и удобной постели в Филадельфии? Даже в Англии мне не довелось испытать подобного блаженства. Нет, ничего похожего я не знавал с тех пор, как покинул чрево матери», — подумал он.

В этом доме не считалось зазорным прибегать к помощи скрытых сил: магический знак был в открытую начерчен прямо над дверью. И Сказитель узнал рисунок. Вопреки ожиданиям, знак не являлся символом умиротворения, призванным изгонять любое насилие из души ночующего в комнате человека. Это и не оберег вовсе. Он не предназначался для того, чтобы защитить дом от гостя — или гостя от дома. Он даровал одно успокоение, чистое и простое. И был изумителен, совершенен по рисунку и размерам. Точный магический знак нарисовать непросто. Сказитель не помнил, чтобы где-либо ему встречалось такое совершенство.

Поэтому он ни капли не удивился, когда, лежа в постели, почувствовал, как напряженные, узловатые мускулы стали расслабляться и выпрямляться, будто постель и комната изгоняли из тела усталость, навеянную двадцатью пятью годами беспрерывных скитаний. Сказитель даже понадеялся про себя, что, если наступит время прощания с жизнью, его могила будет похожа на эту кровать.

Ко времени, когда Элвин-младший растолкал его, дом пропах запахами шалфея, перца и хорошо прожаренного мяса.

— У тебя есть время облегчиться и помыться, а потом пора садиться за стол, — сообщил мальчуган.

— Я, должно быть, заснул, — промямлил Сказитель.

— Для этого я и рисовал тот знак, — ткнул пальцем мальчик. — Здорово работает, а?

С этими словами он выскочил из комнаты.

И тут же до ушей Сказителя донесся разъяренный вой одной из девушек, сулящей страшнейшие кары мальчику. Ссора велась на повышенных тонах, пока Сказитель следовал во двор, и не утихла, даже когда он вернулся, — правда, Сказителю показалось, что на этот раз Элвину угрожает другая сестра.

— Клянусь, Элвин-младший, сегодня ночью я пришью у тебя под носом задницу скунса!

Ответ Элвина заглушили визги возящихся на полу малышей, зато Сказитель прекрасно расслышал очередной залп ругани в адрес мальчишки. С такими ссорами ему не раз приходилось сталкиваться. Иногда в них проявлялась любовь, иногда — ненависть. Услышав в голосах ненависть, Сказитель старался как можно быстрее покинуть дом. Под этой крышей можно было оставаться, ничего не опасаясь.

Руки и лицо были вымыты, он обрел достаточную чистоту, чтобы тетушка Вера дозволила ему отнести на стол ломти хлеба: «Если, конечно, ты не станешь прижимать их к своей рубашке, которая наверняка видала лучшие деньки». После чего Сказитель встал в очередь, держа в руке выданную чашку. Семья дружным строем промаршировала на кухню и вернулась с мисками, полными ароматной свинины.

Помолиться перед обедом призвала, как ни странно, Вера, а не сам Миллер, и от взгляда Сказителя не ускользнуло, что Миллер не позаботился даже прикрыть глаза, тогда как все дети склонили головы и сложили на груди руки. Словно молитва являлась традицией, которую хозяин дома дозволял, но не поощрял. Можно было не расспрашивать, и так ясно, что Элвин Миллер и тот священник из высокой белой церкви на дух друг друга не переносят. Сказитель про себя решил, что Миллеру наверняка придется по нраву одно присловие из его книги, гласящее: «Как гусеница для яичек ищет лист получше, так и священник для проклятий ищет лучших из услад».

К величайшему удивлению Сказителя, ужин прошел чинно и благородно. Каждый член семьи по очереди отрапортовал, что он сделал за день, а остальные внимательно выслушали, иногда хваля или советуя. В конце концов, когда миска опустела и Сказитель добрал куском хлеба последние капли похлебки, Миллер повернулся к нему, как обращался до этого к каждому члену своей семьи:

— Ну а твой день, Сказитель… Хорошо ли он прошел?

— Встав с рассветом, я преодолел несколько миль, после чего взобрался на дерево, — начал рассказ Сказитель. — С него я увидел шпиль церкви, который и привел меня в ваш город. Сначала праведный христианин испугался моих скрытых сил, хотя я ничего такого не сделал, после чего их испугался священник, хоть и сказал, что не верит в мой дар. Но я должен был отыскать себе кров и ужин, а также возможность отработать постой, и одна женщина посоветовала мне обратиться к людям, которые живут в конце некой проезжей дороги.

— Это, вероятно, была наша дочь Элеанора, — догадалась Вера.

— Действительно, — кивнул Сказитель. — Теперь я и сам вижу, что ей по наследству от матери достались глаза, которые, чтобы ни произошло, всегда будут глядеть на мир с величавым спокойствием.

— Ты ошибаешься, мой друг, — вздохнула Вера. — Просто эти глаза видывали разные времена, и теперь очень нелегко вселить в меня тревогу.

— Надеюсь, прежде чем уйти, я выслушаю историю о тех временах, — произнес Сказитель.

Вера отвернулась, положив еще один кусочек сыра на хлеб одному из внуков.

Однако Сказитель продолжал перечислять приключения сегодняшнего дня, не желая показывать, что она могла обидеть его своим молчанием.

— Дорога, по которой я шел, оказалась особой, — сказал он. — Над ручьями, которые маленький ребенок без труда перейдет вброд, а взрослый человек перепрыгнет, были возведены самые настоящие крытые мосты. Я также надеюсь услышать историю этих мостов.

И снова никто не посмел встретиться с ним взглядом.

— А когда я вышел из леса, то обнаружил на берегу ручья мельницу без жернова, а после — двух мальчиков, борющихся на сене, мельника, который бросил меня так, что чуть дух не вышиб, и большое семейство, которое приняло меня и поселило в лучшей комнате в доме, несмотря на то что я был абсолютно незнакомым им человеком, не известно, злым или добрым.

— Конечно, ты добрый, — воскликнул Эл-младший.

— Вы не хотите, чтобы я задавал вопросы? За время странствий я встречал множество радушных людей и останавливался во многих счастливо живущих домах, но никогда не видел столь счастливой семьи, как ваша. И никто мне не радовался так, как вы.

Хоть ужин и закончился, никто не спешил выходить из-за стола. Все замерли. Наконец Вера подняла голову и улыбнулась Сказителю.

— Я рада, что мы показались тебе счастливой семьей, — сказала она. — Но мы помним и другие времена. Может быть, от этого наша радость становится только слаще — от памяти о временах горя и скорби.

— Но почему вы приняли меня, обыкновенного бродягу?

На этот раз ответил Элвин Миллер:

— Потому что сами когда-то были бродягами, и добрые люди приняли нас.

— Некоторое время я жил в Филадельфии, поэтому должен спросить вас, вы, случаем, не принадлежите к «Обществу Друзей»?[24] Вера покачала головой:

— Я пресвитерианка. Как и многие из моих детей.

Сказитель перевел взгляд на Миллера.

— А я никто, — ответил тот на незаданный вопрос.

— Быть христианином не означает быть никем, — возразил Сказитель.

— Я и не христианин.

— А, — понял Сказитель. — Стало быть, вы деист[25], как и Том Джефферсон.

Дети, услышав упоминание имени великого человека, сразу зашептались.

— Сказитель, я отец, любящий своих детей, я муж, любящий жену, фермер, платящий долги, и мельник без жернова.

Элвин-старший встал из-за стола и вышел на улицу. Дверь хлопнула.

Сказитель повернулся к Вере.

— О миледи, боюсь, вы сейчас жалеете, что приняли меня у себя в доме.

— Ты задаешь очень много вопросов, — сказала она.

— Я представился, и мое имя отражает то, чему я посвятил жизнь. Когда я чувствую историю, историю, которая важна, которая правдива, я начинаю рыть землю. И когда я наконец услышу ее и поверю, то запомню навсегда и буду рассказывать ее всюду, где бы ни оказался.

— Так вы зарабатываете себе на жизнь? — спросила одна из девушек.

— На жизнь я зарабатываю тем, что чиню телеги, копаю канавы, тку холст — в общем, делаю то, о чем меня попросят. Но настоящая моя жизнь — в историях, я ищу их повсюду, запоминаю и разношу по белу свету. Может быть, вы думаете сейчас, что от вас я никаких историй не дождусь, ну и прекрасно, давайте так и договоримся, потому что я выслушиваю только то, что рассказывается по доброй воле. Я не вор. Однако сегодня я уже добыл одну историю — о том, что произошло со мной. О самых добрых и радушных людях и о самой мягкой кровати меж Миззипи и Альфом[26].

— А где находится Альф? Это что, река? — спросил Кэлли.

— Хотите, чтобы я рассказал вам какую-нибудь историю? — в ответ спросил Сказитель.

— Да, — дружно загудели дети.

— Только не об Альфе, — сказал Эл-младший. — Такой реки не существует.

Сказитель посмотрел на него с искренним изумлением.

— Откуда ты знаешь? Ты читал сборник поэзии Кольриджа, составленный лордом Байроном?

Эл-младший непонимающе повел головой.

— Книг у нас немного, — сказала Вера. — Проповедник учит их Библии, поэтому они умеют читать.

— Тогда откуда ты знаешь, что реки Альфы нет?

Эл-младший наморщил лицо, как бы говоря: «Не спрашивайте меня о том, чего я сам не знаю».

— Я хочу, чтобы вы рассказали нам о Джефферсоне. Вы произнесли его имя так, будто встречались с ним.

— А я действительно с ним знаком. Я встречался и с Томом Пейном[27], и с Патриком Генри[28] — незадолго до того, как его повесили, видел меч, которым отрубили голову Джорджу Вашингтону. Я даже видел короля Роберта Второго — как раз перед тем, как французы превратили его корабль в ничто, отправив властителя на дно моря.

— Где ему самое место, — пробормотала Вера.

— Если не глубже, — прибавила одна из девушек.

— Мне же остается добавить «аминь». В Аппалачах поговаривают, будто на его руках было столько крови, что даже кости выкрасились в коричневый цвет, так что теперь самая презренная рыба не смеет дотронуться до этого утопленника.

Дети рассмеялись.

— И кроме истории Тома Джефферсона, — сказал Эл-младший, — мне хотелось бы услышать рассказ о самом великом волшебнике Америки. Могу поспорить, вы знали Бена Франклина.

Уже в который раз этот мальчик поражал Сказителя. Откуда он может знать, что из всех рассказов истории о жизни Бена Франклина — его самые любимые?

— Знавал ли я его? О, самую малость, — ответил Сказитель. После такого ответа дети должны были помереть от любопытства, и он не подведет их ожиданий. — Я прожил вместе с этим человеком всего шесть лет и, кроме того, ежедневно разлучался с ним часов на восемь, чтобы поспать. Поэтому вряд ли я могу утверждать, что знал Бена Франклина очень близко.

Элвин-младший склонился над столом, сверля пылающим взглядом Сказителя:

— А он действительно был творцом?

— Каждой истории свое время, — ушел от ответа Сказитель. — Пока твои папа и мама не возражают против моего присутствия в этом доме и пока я сам не сочту, что отягощаю вас, я буду жить рядом с вами, день и ночь рассказывая всякие истории.

— Давайте начнем с Бена Франклина, — просящим голосом произнес Элвин-младший. — Он что, правда сумел поймать небесную молнию?[29]

Глава 10

Видения

Элвин-младший проснулся весь мокрый от пота. Кошмар был настолько правдоподобным, что мальчик судорожно дышал, будто отчаянно пытался убежать. Но бежать было некуда, и он это знал. Он лежал на кровати с плотно зажмуренными глазами и боялся открывать их, потому что не сомневался: стоит ему вглядеться в ночную тьму, как он увидит, что на самом деле кошмар никуда не девался, а наступает на него. Давным-давно, будучи совсем маленьким, он просыпался, заливаясь слезами, когда ему снился этот сон. Он несколько раз пытался рассказать о кошмарном сновидении папе и маме, но они всегда отвечали одно и то же: «Сынок, чего ты боишься, это же всего-навсего сон, на самом деле ничего такого нет. Неужели ты боишься какого-то глупого сна?» Поэтому он приучил себя сдерживаться и больше не плакал, когда ночью сон возвращался.

Он открыл глаза, и кошмар удрал в темный угол комнаты, где его было не рассмотреть. «Ну и здорово. Сиди там и оставь меня в покое», — молча приказал ему Элвин.

И вдруг он понял, что комнату заливают яркие солнечные лучи. На стуле рядом с кроватью лежали черные штаны, курточка и чистая рубашка, загодя приготовленные мамой. Воскресная выходная одежда. Уж лучше остаться в кошмарном сне, чем проснуться и увидеть рядом это.

Элвин-младший ненавидел воскресное утро. Он ненавидел одеваться во все чистое и праздничное, потому что в этой одежде он не мог ни на землю упасть, ни встать на колени в траве, нагнуться — и то толком не мог, потому что рубашка сразу вылезала, и мама принималась отчитывать его, советуя проявить к Господнему дню побольше почтения. Он ненавидел ходить целое утро на цыпочках, потому что когда-то давным-давно утром воскрес Иисус, а играть и шуметь в воскресенье запрещено. Но больше всего он ненавидел сидеть на жесткой церковной скамье, когда прямо на него таращится преподобный Троуэр и вещает об огнях ада, которые ждут всякого грешника, посмевшего отречься от истинной веры и уверовавшего в жалкие силы человеческие. Каждое воскресенье повторялось одно и то же.

Не то чтобы Элвин с презрением относился к религии. Он презирал преподобного Троуэра. Урожай собран, и теперь целыми днями Элвину приходилось торчать в школе. Элвин-младший хорошо читал и справлялся почти со всеми задачками по арифметике, но зануде Троуэру все было мало. Всюду ему надо было приплести свою религию. Другие дети — шведы и прочие европейцы с верховий реки, шотландцы и англичане с низовий — получали легкую взбучку, когда ошибались или выдавали по три неправильных ответа в одной домашней работе. Но Элвина-младшего Троуэр драл как Сидорову козу по любому поводу. И всякий раз дело упиралось не в чтение и не в арифметику, а в религию.

Что Элвин может поделать, если Библия постоянно смешит его в самый неподходящий момент? Однажды Элвин даже удрал из школы и спрятался в доме у Дэвида — его обнаружили только к вечеру. Нашедший его Мера потрепал мальчика по голове и сказал лишь:

— Если б ты не хохотал так громко, когда он читает Библию, он бы тебя и пальцем не тронул.

Но ведь смешно же! Взять, к примеру, тот случай, когда Ионафан, опытный воин, делал вид, что с трех стрел не может попасть в цель, гоняя собирать их отрока[30]. Когда фараон упорно не отпускал колена израильские из страны[31]. Да и неужели Самсон был настолько туп, что с готовностью раскрыл тайну своей силы Далиле, когда она успела предать его аж трижды?[32]

— Но я не могу удержаться от смеха!

— А ты каждый раз вспоминай о багровых рубцах на заднице, — посоветовал Мера. — Смех как рукой снимет.

— Не получается. Я вспоминаю о них, когда уже рассмеюсь.

— Что ж, это проблема. Значит, лет до пятнадцати на стул тебе не садиться, — посочувствовал Мера. — Потому что бросить школу тебе не разрешит мама, да и Троуэр тебя так просто не отпустит, а у Дэвида ты вечно прятаться не можешь.

— Почему?

— Потому что прятаться от врага — все равно что заранее признавать свое поражение.

Если даже Мера не мог защитить его, Элвину ничего не оставалось делать, как вернуться домой, где он получил хорошую взбучку не только от мамы, но и от папы за то, что перепугал всех до смерти своим побегом. Однако Мера помог ему. Элвин немного утешился, узнав, что не один он мнит Троуэра своим врагом. Всех остальных переполнял восторг: ах, какой замечательный этот Троуэр, какой благовоспитанный, образованный и набожный, как он добр, что взялся обучать детей. От таких речей Элвину блевать хотелось.

Все же Элвин научился держать себя в руках во время посещений школы — соответственно, уменьшились и наказания. Но самым страшным испытанием был воскресный день, потому что приходилось сидеть на жесткой скамье прямо перед Троуэром и делать вид, что внимательно его слушаешь, хотя иногда Элвину хотелось смеяться до упаду, а иногда встать и закричать: «Вы только послушайте! Взрослый человек, а мелет глупости!» Элвину почему-то казалось, что папа не очень сильно отругает его за такой поступок, поскольку папа никогда не испытывал восторга от Троуэра. Но мама — она не простит ему подобного святотатства в доме Господнем.

Воскресное утро, решил Элвин, специально придумано, чтобы показать всем грешникам, каков будет их первый день в аду.

Наверное, сегодня о рассказах и речи быть не может: мама слова Сказителю не даст вымолвить, если только тот не заговорит о Библии. А поскольку Сказитель вроде бы не знал библейских историй, Элвин-младший окончательно уверился, что сегодняшний день для жизни потерян.

Снизу раздался громкий голос мамы:

— Элвин-младший, я устала от того, что каждое воскресенье ты одеваешься три часа кряду. Отправлю в церковь голышом — тогда попляшешь!

— Вовсе я не голый! — крикнул в ответ Элвин. То, что на нем была надета ночная рубашка, ничуть не умаляло его вины, а наоборот, усугубляло. Он стянул фланелевую рубашку, повесил ее на колышек и принялся как можно быстрее облачаться в воскресный костюм.

Смешно. В любой другой день стоило ему руку протянуть, как рубашка или штаны, носки или башмаки, что бы он ни пожелал, мигом оказывались у него в пальцах. Всегда находились под рукой. Но в воскресное утро одежда словно убегала и пряталась от него. Он шел за рубашкой — возвращался со штанами. Тянулся за носком — доставал башмак. И так раз за разом. Похоже, Элвин и воскресный костюм испытывали друг к другу взаимную неприязнь: одежда не хотела надеваться на него, а он вовсе не жаждал облачаться в эту гадость.

Поэтому, когда стукнула о стену распахнувшаяся дверь, отворенная разъяренной мамой, Элвин был ничуть не виноват в том, что даже штаны еще не успел надеть.

— Ты пропустил завтрак! И до сих пор шляешься полуголым! Если ты считаешь, что все будут ждать тебя одного и в конце концов опоздают в церковь, то ты…

— Жестоко заблуждаешься, — закончил за нее Элвин.

Не его вина, что каждое воскресенье она говорила одно и то же. Но она разозлилась на него так, будто он должен был изумиться и испугаться фразы, которую она повторяла, наверное, в сотый раз. Все, головомойка ему обеспечена, может быть, она папу позовет, а это еще хуже. Но на помощь к нему пришел Сказитель.

— Достопочтенная Вера, — сказал он. — Я с радостью приведу его в церковь. Вы можете никуда не торопиться.

В ту секунду, когда Сказитель заговорил, мама быстренько повернулась к нему, попытавшись скрыть кипящую ярость. Элвин сразу наслал на нее заклятие спокойствия — правой рукой, которую она не видела. Если б она заметила, что он насылает на нее чары, то переломала бы ему руки-ноги. Этой маминой угрозе Элвин-младший искренне верил. Конечно, заклятие лучше сработало бы, если б он коснулся ее, но… Впрочем, она так старалась прикинуться спокойной, что все и без того прошло гладко.

— Мне не хотелось бы доставлять тебе беспокойство, — сказала мама.

— Никакого беспокойства, тетушка Вера, — запротестовал Сказитель. — Эта услуга ничтожно мала по сравнению с добротой, которую вы проявляете ко мне.

— Ничтожно мала! — Голос мамы понизился до нормального уровня. — Напротив, мой муж говорит, что ты работаешь за двоих. А когда ты рассказываешь свои истории детишкам, в доме воцаряется такой мир и покой, каких не было тут со времен… со времен… да, в общем, никогда. — Она повернулась к Элвину и вновь напустилась на него, впрочем, гнев ее был скорее притворным. — Будешь слушаться Сказителя? Обещаешь поспешить в церковь?

— Да, мама, — ответил Элвин. — Постараюсь управиться как можно быстрее.

— Значит, договорились. Благодарю тебя от всего сердца, Сказитель. Если тебе удастся заставить этого мальчишку слушаться, ты достигнешь большего, чем кто-либо. Научившись спорить, он стал сущим наказанием.

— Мелкое отродье, — обозвалась стоящая в коридоре Мэри.

— А ты заткни рот, Мэри, — немедленно приказала мама, — иначе я натяну твою нижнюю губу тебе на нос и так оставлю.

Элвин с облегчением вздохнул. Когда мама начинала сыпать неправдоподобными угрозами, это означало, что она больше не сердится. Мэри задрала нос к небу и гордо прошествовала вниз по лестнице. Однако Элвин этого не заметил. Он улыбнулся Сказителю, а Сказитель улыбнулся в ответ.

— Что, парень, никак не можешь надеть свой воскресный костюм? — спросил Сказитель.

— Да я лучше мешок на голову нацеплю и пройду через стаю голодных медведей, — сказал Элвин-младший.

— Ну, я немало людей знаю, которые всю жизнь ходили в церковь и остались живы-здоровы. Зато ни разу не видел человека, который умудрился бы уцелеть в схватке с выводком взбесившихся медведей.

— Можешь посмотреть. Я уцелею.

Вскоре Элвин оделся. Кроме того, ему удалось уговорить Сказителя немного срезать путь и пройти через лес за домом, чем обходить холм по кружной дороге. Погода стояла не такая уж холодная, дождей несколько дней не было, впрочем, как и снега, а значит, не было и грязи — стало быть, мама не узнает. Так что за это Элвина не накажут.

— Я заметил, — заговорил Сказитель, когда они начали подниматься по усеянному опавшей листвой склону, — что твой отец не пошел вместе с мамой, Кэлли и девочками.

— Он не ходит в церковь, — кивнул Элвин. — Говорит, что преподобный Троуэр — осел. Не при маме, разумеется.

— Естественно, — усмехнулся Сказитель.

Они стояли на вершине холма, оглядывая распростершийся у ног широкий луг. Возвышенность, на которой был возведен собор, закрывала собой город Церкви Вигора. Утренний иней еще не успел оттаять с побуревшей осенней травы, поэтому церковь выглядела ярчайшим белым пятном посреди мира белизны, и отражающиеся от ее чистых стен солнечные лучи превращали здание в новое светило. Элвин разглядел подъезжающие к ней телеги и лошадей, привязанных к столбикам на лугу. Если бы они поспешили, то успели бы занять места, до того как преподобный Троуэр начнет первый псалом.

Но Сказитель не торопился уходить с холма. Он присел на пенек и стал читать вслух какое-то стихотворение. Элвин внимательно вслушивался в строчки, потому что в глубине каждый стих Троуэра таил едкую горечь.

Я однажды пошел в Сад Любви, Я глядел и не верил глазам: На лугу, где играл столько раз, Посредине поставили Храм. Были двери его на замке — Прочитал я над ними: «Не смей!» И тогда заглянул в Сад Любви Посмотреть на цветы юных дней. Но увидел могилы кругом И надгробия вместо цветов — И священники пеньем моим наслажденьям Из вервий терновых крепили оковы.[33]

Сказитель и в самом деле обладал даром, и каким! Казалось, весь мир изменился на глазах у Элвина. Луга и деревья выражали пронзительный крик весны, ярко-желто-зеленый, усеянный десятками тысяч красочных бутонов, а белизна церкви посредине этого великолепия уже не мерцала солнечным светом, превратившись в пыльную, усыпанную мелом кучу старых костей.

— Из вервий терновых крепили оковы, — повторил Элвин. — Ты, я гляжу, тоже не испытываешь особой любви к религии.

— Я вдыхаю религию с каждым вздохом, — ответил Сказитель. — Я жажду видений, ищу следы руки Господней. Но в этом мире я чаще натыкаюсь на другие следы, оставленные иной рукой. К примеру, на блестящую слизь, которая обжигает, если до нее дотронуться. В последнее время Господь несколько отстранился от человечества, Эл-младший, зато сатана с удовольствием якшается и возится с нами.

— Троуэр говорит, что его церковь служит домом Господу.

Сказитель ничего не ответил. Долгое время он сидел и просто молчал.

В конце концов Элвин не выдержал и спросил его напрямую:

— Ты видел в церкви след дьявола?

За то время, что Сказитель жил в их доме, Элвин успел узнать, что странник никогда не лжет. Но когда он не хотел отвечать правдиво, он читал стих. Как, например, сейчас.

О Роза, ты чахнешь! — Окутанный тьмой Червь, реющий в бездне, Где буря и вой, Пунцовое лоно Твое разоряет И черной любовью, Незримый, терзает[34].

Элвина столь завуалированный ответ не устраивал.

— Если мне хочется чего-нибудь непонятного, я обычно читаю Исайю[35].

— Я ликую, друг мой, слыша, как ты сравниваешь меня с величайшим из пророков.

— Какой же он пророк, если из его слов вообще ничего не понять?

— Может быть, он хотел сделать пророками нас.

— Я не доверяю пророкам, — заявил Элвин. — Насколько я знаю, умирают они точно так же, как обычные люди.

Нечто подобное он слышал из уст своего отца.

— Каждый человек смертен, — ответил Сказитель. — Но некоторые, даже умерев, остаются жить вечно, поселившись в словах.

— Слова можно толковать по-разному, — возразил Элвин. — Вот, к примеру, если я сделаю что-то, оно таким и останется. Допустим, сплету я корзину. Корзина всегда останется корзиной. Если ее днище порвется, она превратится в дырявую корзину. Слова же все время путаются-перепутываются. Троуэр может так истолковать и переиначить мои слова, что они будут говорить вовсе не то, что я хотел ими выразить.

— А теперь, Элвин, давай посмотрим на проблему с другой стороны. Корзина, сплетенная тобой, всегда останется корзиной, одной-единственной корзиной. Но твои слова могут повторяться и повторяться, наполнять сердца людей, живущих за многие тысячи миль от того места, где ты впервые их произнес. Слова могут притягивать и зачаровывать, а вещи навсегда останутся такими, какие они есть.

Элвин попытался представить нарисованную Сказителем картину. Это оказалось совсем несложно. Слова, невидимые, как воздух, вылетали изо рта Сказителя и переходили от человека к человеку. Оставаясь невидимками, они с каждым разом все разрастались.

Затем видение изменилось. Элвину представились слова, срывающиеся с губ проповедника. Они дрожали, волновали воздух и, распространяясь по свету, просачивались всюду. Внезапно они превратились в ночной кошмар, в тот страшный сон, что постоянно посещал Элвина, спал мальчик или бодрствовал. Сердце пронзила острая боль, и ему захотелось умереть, лишь бы не переживать то же самое еще раз. Слова были наполнены невидимой, дрожащей пустотой, которая лезла во все щели, разваливая окружающий мир. Элвин отчетливо видел эту пустоту, накатывающуюся на него подобно огромному, постоянно прибавляющему в размерах валуну. Прежние кошмары научили Элвина, что, даже если он сожмет кулаки, Ничто истончится до едва заметной дымки и просочится меж его пальцев, даже если он стиснет зубы, зажмурит глаза, Пустота надавит на лицо, проникнет в ноздри, в уши и…

Сказитель потряс его за плечо. Встряхнул со всей силы. Элвин открыл глаза. Дрожащий воздух отпрянул в сторону, маяча смутной тенью поблизости. Пустота постоянно держалась чуть в стороне, подстерегая удобный момент. Она была хитрой и осторожной, как хорек, и готова была мигом улизнуть, стоило мальчику повернуть голову, чтобы приглядеться к ней.

— Что с тобой? — встревоженно спросил Сказитель. На лице его отражался испуг.

— Ничего, — помотал головой Элвин.

— Не ври, — строго приказал Сказитель. — Я вдруг увидел, как ты забился в страхе, словно тебе явилось какое-то ужасное видение.

— Это было не видение, — сказал Элвин. — Меня как-то раз посетило видение, поэтому я знаю, как оно выглядит.

— Да? — удивился Сказитель. — И что же за видение у тебя было?

— Ко мне явился Сияющий Человек, — ответил Элвин. — Я прежде никому о нем не рассказывал и вовсе не горю желанием говорить об этом сейчас.

Сказитель не стал давить на него:

— Хорошо, допустим, это было не видение — но что тогда?

— Ничто.

Он сказал правду, хотя знал, что ответ вряд ли удовлетворит Сказителя. Но если ему не хотелось отвечать? Раньше, когда он пытался поговорить с кем-нибудь на эту тему, над ним смеялись. Ведь только несмышленое дитя пугается непонятного Ничто.

Но Сказитель не отставал от него:

— Знаешь, Эл-младший, всю свою жизнь я мечтал о настоящем видении. И тебе оно явилось, здесь, прямо сейчас, посреди бела дня. Глаза твои широко распахнулись, ты увидел нечто ужасное, аж дыхание перехватило. Говори немедленно, что ты видел.

— Я уже сказал! Ничто! — Взяв себя в руки, он повторил немного потише:

— Это было ничто, Пустота, и тем не менее я ее видел. Она похожа на марево, когда движется.

— И ты видел эту Пустоту, это Ничто?

— Оно проникает повсюду. Забирается в маленькие щели и начинает разрушать. Оно просто трясет и трясет, пока не остается одна пыль, и тогда оно принимается трясти пыль. Я пытаюсь остановить его, но оно растет, становится все больше и больше, катится вперед, пока не заполнит небо и землю.

Элвин ничего не мог с собой поделать. Его бил озноб, хотя на нем было столько вещей надето, что он напоминал толстого маленького медвежонка.

— И сколько раз ты видел эту картину?

— Она является ко мне, сколько я себя помню. Постоянно, от нее не отвязаться. Хотя иногда я начинаю думать о другом, и она отступает.

— Куда?

— Назад. За пределы зрения.

Элвин встал на колени и сел на землю, чувствуя, как кружится голова. В выходных штанах он сел прямо на мокрую траву, но даже не заметил этого.

— Когда ты заговорил о распространяющихся по миру словах, я сразу увидел эту пустоту.

— Если сон возвращается вновь и вновь, значит, он пытается донести до тебя правду, — объяснил Сказитель.

Старик пришел в такое возбуждение, что Элвин подумал: а понимает ли он, как это на самом деле страшно?

— Это не одна из твоих историй, Сказитель.

— Я должен понять, — ответил Сказитель, — и тогда сложится новая история.

Он опустился рядом с Элвином и долго молчал, что-то обдумывая. Элвин также молчал, бессмысленно играя с травой. Наконец он не смог больше сдерживаться.

— Наверное, ты не можешь понять всего на свете, — сказал он. — Может быть, это я свихнулся. Может, кто-нибудь наложил на меня чокнутое заклятие.

— Послушай, — Сказитель, похоже, не услышал его, — я здесь придумал кое-какое объяснение. Давай я тебе его изложу, а потом посмотрим, стоит ли оно доверия или нет.

Элвин терпеть не мог, когда на него не обращают внимания:

— А может быть, это ты где-нибудь подцепил чокнутые чары, подумай об этом, а, Сказитель?

Но Сказитель опять не слышал:

— Вся Вселенная есть сон разума нашего Господа, и пока Он спит. Он верит, воплощая ее в действительность. Ты же видишь Бога просыпающегося, постепенно приходящего в себя после долгого сна. Его сознание разрывает пелену сновидения и разрушает Вселенную. В конце концов он проснется, сядет, протрет глаза и скажет: «Да, ну и сон мне приснился, жаль, что не запомнился». Тут-то нас и не станет. — Он испытывающе поглядел на Элвина.

— Ну как?

— Если ты веришь в это, Сказитель, то ты дурак психованный, как любит выражаться Армор.

— Да, любит он так говорить… — Внезапно Сказитель рванулся вперед и схватил Элвина за запястье. Элвин совершенно не ожидал этого, поэтому выронил то, что держал в руке. — Нет! Подними сейчас же! Ты посмотри, что ты делаешь!

— Да я так, с травой играл…

Сказитель нагнулся и поднял выроненную Элвином корзиночку. Она была совсем крошечной, с полпальца величиной, сплетенная из осенних трав.

— Ты ее только что сделал.

— Вроде бы, — признался Элвин.

— Но зачем?

— Сделал, и все тут.

— Ты что, даже не думал?

— То же мне, важная штука. Я раньше много таких плел для Кэлли. Когда Кэлли был маленьким, он звал их жучиными гнездышками. Они быстро рассыпаются.

— Ты увидел ничто и поэтому должен был что-то сотворить.

Элвин снова поглядел на корзиночку.

— Может быть.

— Ты часто так поступаешь?

Элвин постарался припомнить, что происходило после того, как к нему являлся дрожащий воздух.

— Ну, я всегда чем-нибудь занимаюсь, — сказал он. — Что с того?

— Но ты не можешь прийти в себя, пока что-нибудь не сделаешь. Увидев пустоту, ты обязательно должен что-нибудь сотворить.

— Честно говоря, работы у меня хватает…

— Работа здесь ни при чем. Деревья рубить — ведь это не работа для тебя. Яйца собирать, воду носить, сено косить — это тебе не помогает.

Теперь и сам Элвин начал понимать, что подразумевает Сказитель. А ведь правда, насколько он помнил, все так и было. Проснувшись после ночного кошмара, он никак не мог успокоиться. Ему обязательно надо было что-то сделать: сплести что-нибудь, поставить стог, вырезать из кукурузного початка куколку для какой-нибудь из племянниц. Такое же беспокойство одолевало его, когда видение являлось днем, — все валилось из рук, пока он не создавал то, чего раньше не было. Хотя бы горку камней, хотя бы кусочек каменной стены.

— Правда? Ты так спасаешься каждый раз?

— В основном.

— Тогда позволь мне назвать имя той Пустоты. Это Развоплотитель, проще говоря, Разрушитель.

— Никогда не слышал о таком, — удивился Элвин.

— Я тоже — до сегодняшнего дня. Это потому, что он предпочитает таиться. Он враг всего существующего. Желания его упираются в одно: разнести все в пыль и топтать ту пыль, пока вообще ничего не останется.

— Но если разрушить все в пыль, потом разрушить пылинки, пустоты не получится, — нахмурился Элвин. — Получится еще больше пылинок помельче.

— Заткнись и слушай, — отрезал Сказитель.

Элвин привык к такому ответу. Сказитель говорил это Элвину-младшему чаще, чем кому бы то ни было, даже чаще, чем маленьким племянникам.

— Я говорю не о Добре и Зле, — пояснил Сказитель. — Сам дьявол не может позволить себе разрушить все вокруг, потому что сам тогда перестанет существовать — наряду с миром. Наизлейшие твари никогда не мечтали о разрушении всего сущего — они жаждут эксплуатировать этот мир.

Элвин раньше не слышал слова «эксплуатировать», но звучало оно премерзко.

— Поэтому в великой войне против Разрушителя Бог и дьявол выступают на одной стороне. Только дьявол — он того не знает, поэтому частенько служит целям Рассоздателя.

— Ты хочешь сказать, что дьявол сам рубит сук, на котором сидит?

— Разговор сейчас не о дьяволе, — ответил Сказитель. Как всегда, его история лилась ровно и мерно, как дождь. — В великой войне против Разрушителя из твоего видения мужчины и женщины нашего мира должны сплотиться. Но страшный враг невидим, поэтому никто и не догадывается, что, сам того не желая, служит ему. Люди не сознают, что война есть верный пособник Рассоздателя, поскольку она уничтожает все, к чему прикасается. Они не понимают, что пожары, убийства, преступления, алчность и похоть разбивают ту хрупкую связь, которая объединяет человеческие создания нациями, городами, семьями и душами.

— Ты, наверное, и в самом деле пророк, — уважительно произнес Элвин-младший, — потому что я ничего не понимаю из того, что ты говоришь.

— Пророк… — пробормотал Сказитель. — Видят-то твои глаза, а не мои. Теперь я могу оценить страдания Аарона: изрекать слова истины, но не видеть ее самому — что может быть горше?!

— Ты столько умных мыслей извлек из моих кошмаров…

Сказитель молча сидел на земле, упершись локтями в колени и возложив подбородок на ладони. Элвин попробовал осмыслить вещи, о которых вел разговор старик. Наверняка ту тварь, которая являлась к нему в страшных видениях, нельзя потрогать пальцем, поэтому Сказитель понарошку приписывает Разрушителю обличие. Хотя, может, он прав, может, Рассоздатель — не плод воспаленного воображения Элвина, возможно, он существует на самом деле, и Элвин-младший — единственный человек, который способен его увидеть. Может быть, всему миру угрожает ужасная опасность, и задача Элвина — сразиться с пустотой, прогнать ее и восстановить порядок. Хотя из сновидений Элвин успел понять, что не способен вынести эту битву. Да, он хотел прогнать Разрушителя, но не знал как.

— Предположим, я верю тебе, — сказал Элвин. — Допустим, действительно существует такая тварь, как Рассоздатель. Но я ж ни черта не могу против него сделать!

Медленная улыбка расползлась по лицу Сказителя. Он чуть отклонился в сторону, высвободил одну руку и, потихоньку опустив ее к земле, поднял из осенней травы маленькое жучиное гнездышко.

— Это похоже на «ни черта»?

— Пучок травы.

— Это было пучком травы, — поправил Сказитель. — И если ты разорвешь корзиночку, она снова превратится в пучок травы. Однако сейчас эта трава представляет собой нечто большее.

— Да, очень большое! Огромную жучиную корзинку.

— Это ты ее такой сотворил.

— Правильно, что-то я не видел, чтобы трава росла так странно.

— И, сотворив ее, ты нанес удар Разрушителю.

— Страшный удар, — фыркнул Элвин.

— Нет, не очень, — улыбнулся Сказитель. — Ты просто сделал маленькую корзиночку. И этим маленьким творением ты отбросил его назад.

У Элвина в голове наконец все встало на свои места. История, которую пытался рассказать Сказитель, разложилась по полочкам. Элвин и раньше знал, что мир полон противоположностей: добро и зло, свет и тьма, свобода и рабство, любовь и ненависть. Но самыми глубокими противоположностями были творение и разрушение. Они залегали так глубоко, что никто не замечал их важности. Но он заметил и тем самым превратился во врага Разрушителя. Вот почему пустота охотится за Элвином во сне. Кроме того, у Элвина имелся очень важный дар. Он умел следовать течению жизни, умел творить, не нарушая законов вещей.

— Мне кажется, мое настоящее видение говорило о том же, — сказал Элвин.

— Тебе вовсе не обязательно рассказывать мне о Сияющем Человеке, — предупредил Сказитель. — Я не хочу показаться любопытным.

— Ага, а твои вечные вопросы все время случайно срываются с языка.

За подобные слова у себя дома Элвин мигом бы схлопотал оплеуху, но Сказитель только посмеялся.

— Я поступил зло, но даже не подозревал об этом, — рассказывал Элвин. — И тогда у подножия моей кровати появился Сияющий Человек. Сначала он показал мне, что я натворил, чтобы объяснить степень моего зла. Честно говорю, я разрыдался, увидев это. Затем он объяснил, для чего мне дан дар, и теперь я понимаю, ты говоришь о том же. Я увидел камень, который выточил из горы. Он был круглым, как мячик, и когда я присмотрелся, то разглядел в нем целый мир, с лесами и океанами, животными и рыбами — все было на нем. Вот для чего предназначен мой дар: я должен охранять порядок вещей.

Глаза Сказителя засветились.

— Сияющий Человек послал тебе такое видение… — проговорил он. — Да ради этого я жизнь отдам.

— Но я воспользовался даром ради собственного удовольствия, чтобы навредить остальным, — продолжал Элвин. — И тогда я поклялся, принес нерушимую клятву, что никогда не использую свой дар себе на благо. Буду дарить его остальным.

— Хорошая клятва, — кивнул Сказитель. — Если б все люди на этой земле могли принести такую же клятву и следовать ей всю жизнь…

— В общем, теперь я понял, что… что Рассоздатель — это не какое-то там видение. Сияющий Человек мне тоже не привиделся. Видением было то, что он мне показывал, но сам он был настоящим.

— А Разрушитель?

— Он тоже существует. Я не придумал его, он на самом деле живет в нашем мире.

Сказитель кивнул, не сводя глаз с лица Элвина.

— Я должен творить, — сказал Элвин. — Творить быстрее, чем он разрушает.

— Никто не может тягаться с ним в скорости, — ответил Сказитель. — Даже если б все люди нашего мира превратили всю землю в миллионы миллионов кирпичей, после чего всю жизнь строили бы из этих кирпичей стену, и то стена бы разрушалась быстрее, чем строилась. Она бы распадалась прямо на глазах.

— Глупость, — нахмурился Элвин. — Как может стена развалиться, еще не будучи построенной?

— Пройдет время, и кирпичи будут рассыпаться в пыль от легкого прикосновения. Руки будут гнить, кожа облезет с человеческих костей. В конце концов, кирпичи, плоть, кость превратятся в одинаковый прах. Тогда Разрушитель чихнет, и пыль рассеется, чтобы никогда не сплотиться в нечто новое. Вселенную поглотят холод, мрак, тишина и пустота — тут-то Рассоздатель и сможет отдохнуть.

Элвин честно попытался вникнуть в смысл слов Сказителя. Точно так же он напрягал свои мозги в школе, когда Троуэр заводил разговор о религии. Элвин знал, вопросы задавать опасно, но не мог удержаться, даже понимая, что на него будут сердиться:

— Но если разрушение всегда опережает творение, почему наш мир существует? Почему Рассоздатель еще не победил? Что мы делаем здесь?

В отличие от преподобного Троуэра, Сказитель не стал сердиться на вопросы Элвина. Он всего лишь почесал лоб и помотал головой:

— Не знаю. Ты прав. Нас не может быть здесь. Наше существование невозможно.

— Но мы же существуем. Это я так, на всякий случай напомнил, чтобы ты не забыл, — возмутился Элвин. — Что за дурацкая история, если нам достаточно поглядеть друг на друга и увериться, что она врет?

— Признаю, она несколько несовершенна.

— Я-то думал, ты рассказываешь только то, во что веришь.

— Я верил в нее, когда рассказывал.

Сказитель выглядел так понуро, что Элвин подсел к нему поближе и положил ему руку на плечо. Хотя вряд ли Сказитель почувствовал легкое прикосновение маленькой ручки Элвина.

— Знаешь, я тоже ей верю. Отдельным ее частям.

— Значит, в ней все-таки есть правда. Может, ее не очень много, но все равно она есть. — Морщины на лице Сказителя разгладились.

Но Элвин не мог просто так отвязаться:

— Для правды одной веры мало.

Глаза Сказителя расширились. «Доигрался, — подумал Элвин. — Вот теперь я его разозлил, в точности как Троуэра. Всех я злю». Поэтому он вовсе не удивился, когда Сказитель вскочил с земли, сжал лицо Элвина ладонями и заговорил с такой силой, словно хотел молотком вбить каждое слово Элвину в голову:

— Все, во что можно поверить, есть образ истины.

И слова действительно пробили его, он понял их, хотя и не мог объяснить, что именно он понял. «Все, во что можно поверить, есть образ истины. Если я чему-то верю, значит, это правда, пусть даже не вся целиком. Но если я подумаю подольше, то, может быть, сумею отделить истину от лжи, а тогда…»

И Элвин понял еще одно. Он осознал, почему между ним и Троуэром все время возникали раздоры: не видя смысла, Элвин не мог поверить, и никакие цитаты из Библии не были способны убедить его. Сказитель подтвердил, что Элвин был прав, отказываясь верить в то, что не имеет смысла.

— Сказитель, тогда если я во что-то не верю, значит, это не может быть правдой?

Сказитель поднял брови и выдал ему очередную пословицу:

— Не внемлют истине, покуда не поверят.

Элвин был по горло сыт всякими присказками:

— Ты хоть раз можешь ответить напрямик?!

— Пословица есть истина в чистом виде, парень. И я не стану искажать ее смысл в угоду запутавшемуся уму.

— В том, что я запутался, виноват прежде всего ты. Вещаешь тут о всяких кирпичах, которые превращаются в пыль еще до того, как стена построена…

— Ты не поверил.

— Может, и поверил. Если я, к примеру, сяду плести из травы на этом лугу травяные корзиночки, то не успею добраться до края, как трава вся высохнет. А если попробую вырубить все деревья отсюда и до реки Нойс, построив из них амбары, бревна давно сгниют, прежде чем я срублю последнее. Не много домов понастроишь, если бревна — труха.

— Я как раз собирался сказать, что нельзя построить вечного, взяв за основу преходящее. Это закон. Но то, как ты его выразил, — присловие. «Не много домов понастроишь, если бревна — труха».

— Так я придумал пословицу?

— Да, и когда мы вернемся домой, я занесу ее к себе в книгу.

— В ту часть, что закрыта на замочек? — спросил Элвин.

Вопрос уже слетел с языка, когда он вспомнил, что книгу он видел, подглядывая в щелку в полу за Сказителем, скрипящим пером при тусклом свете свечи.

Сказитель бросил на него внимательный взгляд:

— Надеюсь, ты не пытался распечатать ее?

Элвин даже обиделся. Может, он и подсматривал, но лазать по чужим вещам

— Сразу можно понять, если закрыто на замок, значит, нельзя лезть. А если ты считаешь, что я сую нос повсюду, ты мне не друг. Меня не интересуют твои тайны.

— Мои тайны? — расхохотался Сказитель. — Я закрыл ту часть, потому что записываю туда собственные мысли и сочинения. Просто затем, чтобы туда никто ничего не писал.

— А на других страницах писать можно?

— Можно.

— И что туда пишут? Можно я там что-нибудь напишу?

— Люди обычно записывают туда всего одно предложение, которое рассказывает о самом важном событии, случившемся в их жизни. Может, они видели что-нибудь очень важное. Этого обычно хватает, чтобы я вспомнил рассказанную мне когда-то историю. Поэтому, придя в другой город, в другой дом, я могу открыть книгу, прочесть написанную там фразу и рассказать историю.

У Элвина аж дух захватило. А может?.. Ведь Сказитель сам говорил, что жил вместе с Беном Франклином!

— А Бен Франклин написал что-нибудь в твоей книге?

— Самая первая фраза в ней написана его рукой.

— И он рассказал о самом важном событии, случившемся с ним?

— Именно так.

— И что ж там написано?

Сказитель отряхнул штаны:

— Пойдем-ка в дом, приятель, и я покажу тебе. А по пути расскажу одну историю, которая растолкует тебе смысл написанного.

Элвин подпрыгнул, как пружинка, вцепился страннику в тяжелый рукав и чуть ли не поволок его по тропинке обратно к дому.

— Так пойдем же быстрее!

Элвин понятия не имел, то ли Сказитель решил вообще не идти в церковь, то ли начисто забыл, где им нужно сейчас находиться, — как бы то ни было, подобный исход Элвина вполне устраивал. Воскресный денек, в который не нужно идти в церковь, вовсе не так уж плох и стоит того, чтобы жить. А если прибавить к этому истории Сказителя и целое предложение, занесенное в книгу рукой самого Творца Бена, то вообще получается идеально прожитый день.

— Не спеши ты так, парень. Не волнуйся, умирать я пока не собираюсь, да и ты вроде тоже, а для рассказа потребуется время.

— Франклин написал о собственном творении? — спросил Элвин. — О самом важном творении в его жизни?

— Где-то так.

— Я знал, я знал! Это очки с двумя линзами? Или плита?

— Люди все время твердили ему: «Бен, ты истинный Творец». Только он всегда отрицал это. Как не соглашался с теми, кто называл его волшебником. «Не умею я пользоваться всякими скрытыми силами, — говаривал он. — Я просто беру отдельные части и складываю их так, как никто до меня не складывал. Я не первый изобрел плиту. И очки существовали задолго до того, как я сделал свою первую пару. На самом деле я ничего в своей жизни не сотворил, как это пристало настоящему Творцу. Я принес вам очки с двумя стеклами, а Творец подарил бы новые глаза».

— Он действительно считал, будто ничего в своей жизни не сделал?

— Однажды я задал ему такой же вопрос. В тот самый день, когда начал писать свою книгу. Я спросил его: «Бен, какое твое самое важное творение в жизни?» Он начал было отнекиваться, мол, не было ничего такого, но тогда я сказал ему: «Бен, да ты сам не веришь в это, как не верю я». И он ответил: «Билл, ты видишь меня насквозь. Действительно, кое-что я сделал, и это самое важное мое творение, самое важное творение, что я когда-либо видел».

Сказитель замолк, шаркая вниз по склону и разбрасывая шепчущие под ногами сухие листья.

— Ну, не тяни, что же это?

— А ты не хочешь подождать? Придешь домой да сам прочтешь.

Элвин страшно разозлился, он сам не понимал, насколько рассердился.

— Терпеть не могу, когда знают и не говорят!

— Эй-эй, не надо так злиться, парень. Скажу я тебе, куда ж денусь. Вот что он написал: «За свою жизнь я создал только одно — американцев».

— Чушь какая. Американцы сами рождаются.

— Да нет, Элвин, ошибаешься. Рождаются дети. Как в Англии, так и в Америке. Появиться на свет не означает стать американцем.

Элвин секунду поразмыслил над этим.

— Чтобы быть американцем, нужно родиться в Америке.

— Ну, в чем-то ты прав. Но пятьдесят лет тому назад ребенка, родившегося в Филадельфии, не называли американцем. Он был пенсильванцем. А тот, кто рождался в Нью-Амстердаме, звался бриджем, тот, кто в Бостоне,

— янки. В Чарльстоне на свет появлялись якобинцы, роялисты и прочие им подобные.

— Дети как рождались, так и рождаются, — пожал плечами Элвин.

— Все правильно, но теперь они немного другие. Все эти прозвища, как посчитал старик Бен, разделяют нас на виргинцев, оранжцев, родосцев, на белых, черных и краснокожих, на квакеров, папистов, пуритан и просвитериан, на голландцев, шведов, французов и англичан. Старик Бен подметил, что виргинец никогда не доверится человеку из Неттикута, а белый — краснокожему. Потому что они различны. И он сказал себе: «Столько всевозможных названий нас разделяет, почему бы не найти хотя б одно, которое будет связывать?» Он долго перебирал всевозможные слова, которые использовались тогда. Колонисты, к примеру. Но, назвавшись колонистами, мы бы постоянно вспоминали о Европе, да и, кроме того, краснокожие никакие ведь не колонисты! Как и чернокожие, которые прибыли в эту страну рабами. Оценил проблему?

— Он хотел, чтобы мы все назывались одинаково, — кивнул Элвин.

— Именно. У нас была всего одна общая черта. Все мы жили на одном и том же континенте. В Северной Америке. Вот он и придумал назвать нас североамериканцами. Но это слишком длинно. Так что остались просто…

— Американцы.

— Это имя одновременно принадлежит рыбаку, живущему на иссеченном побережье Западной Англии, и барону, правящему рабовладельческим хозяйством в южно-восточной части Драйдена. Им может назваться как вождь могавков из Ирраквы, так и торговец-бридж из Нью-Амстердама. Старик Бен знал, что, как только люди начнут называть себя американцами, мы станем единой нацией. Не осколками усталых европейских держав, а единой нацией, поселившейся на новых землях. Поэтому он стал прибегать к помощи этого слова во всех своих статьях. «Альманах простака Ричарда» постоянно твердил: американцы то, американцы это. Кроме того, старик Бен принялся рассылать по всей стране письма, убеждая, что конфликт о наследовании земель есть проблема, которую американцы должны решать вместе. Европейцы никогда не поймут, что нужно американцам, чтобы выжить. Почему тогда американцы должны погибать в европейских войнах? Почему наши родные суды должны решать дела жителей Америки, руководствуясь законами Европы? Спустя пять лет каждый поселенец от Новой Англии до Якобии хотя бы отчасти, но считал себя американцем.

— Это всего лишь слово.

— Этим словом мы себя зовем. Любой человек на этом континенте может назваться американцем, если захочет. Старик Бен изрядно потрудился, чтобы включить в общность американцев как можно больше людей. Занимая должность заурядного почтмейстера, он в одиночку создал целую нацию. Пока король правит роялистами на юге, лорд-протектор насаждает законы в северной Новой Англии, а разделяет их Пенсильвания, ничто не сможет удержать грядущие войну и хаос. Старик Бен хотел предупредить грозящую нам смерть, и для этого он изобрел американцев. Именно он внушил страх Новой Англии, заставив ее поосторожнее обращаться с Пенсильванией. Именно он заставил роялистов отступить и искать поддержки Пенсильвании. В конце концов, именно он призвал к Всеамериканскому Конгрессу, чтобы разработать единую торговую политику и установить единые законы.

— Как раз перед тем как вызвать меня из Англии, — продолжал Сказитель, — он составил «Американское Соглашение», которое подписали семь колоний. Как ты понимаешь, это было вовсе нелегко — а сколько спорили о количестве штатов и их границах! Голландцы не дураки, они видели, что англичане, ирландцы и шотландцы как иммигранты значительно преобладают над голландской частью населения, так что им вовсе не хотелось терять свои голоса — поэтому старик Бен позволил им разделить Нью-Нидерланды на целых три колонии, чтобы обеспечить голландцам равную долю голосов в Конгрессе. Чтобы уладить другой спор, от Новой Швеции и Пенсильвании пришлось отделить Сасквахеннию.

— Но получается всего шесть штатов, а их семь, — вспомнил Элвин.

— Старик Бен настоял, чтобы в «Соглашение» седьмым штатом была включена Ирраква. Определение четких границ этого штата и полная независимость краснокожих — такие он выставил условия. Нашлось, конечно, много недовольных, которые желали, чтобы американцы стали нацией исключительно белых людей, но старик Бен и слышать об этом не захотел. «Сохранить мир мы можем только в том случае, — сказал он, — если все американцы станут равными друг перед другом». Вот почему его «Соглашение» запрещает всякие виды рабства. Вот почему его «Соглашение» не объявляет превосходства какого-нибудь одного вероисповедания над всеми остальными. Вот почему «Соглашение» не дозволяет правительству затыкать рты выступающим. Белые, черные и краснокожие; паписты, пуритане и пресвитериане; богатые, бедняки, нищие и воры — все мы живем по одним законам. Мы стали единой нацией, которую создало одно единственное слово.

— Американцы.

— Теперь ты понимаешь, почему он назвал американцев своим самым великим деянием?

— По-моему, «Соглашение» куда важнее.

— «Соглашение» — это набор фраз. А словосочетание «американский народ» стало идеей, которая породила эти фразы.

— Но янки и роялисты не превратились от этого в американцев. И война не прекратилась, потому что Аппалачи по-прежнему сражаются с королем.

— На самом деле все эти люди давно стали американцами, Элвин. Вспомни историю Джорджа Вашингтона. Когда-то он был лордом Потомакским и возглавлял огромную армию короля Роберта, направляющуюся расправиться с жалкими осколками отряда, который возглавлял Бен Арнольд[36]. Никто не сомневался в победе Вашингтона — его роялисты с легкостью захватили бы маленькую крепость, подписав смертный приговор восстанию Тома Джефферсона, призвавшему горы стать свободными. Но во время войны с Францией лорд Потомакский сражался плечом к плечу с этими горцами. И Том Джефферсон когда-то был его другом. Сердце Вашингтона разрывалось, когда он думал об исходе завтрашней битвы. Кто такой король Роберт, чтобы во славу ему проливалось столько крови? Восставшие всего лишь хотели получить во владение по клочку земли. Они не желали, чтобы над ними сидели королевские ставленники-бароны и обдирали их как липку налогами. По сути дела, они были такими же рабами, как и чернокожие, гнущие спины в Королевских Колониях. В ночь перед боем Вашингтон не сомкнул глаз.

— Он молился, — кивнул Элвин.

— Так утверждает Троуэр, — резко произнес Сказитель. — Но точно никто не знает. Когда он на следующее утро обратился к войскам с речью, он даже не упомянул о молитве. Говорил он о слове, сотворенном Беном Франклином. Он написал королю послание, в котором снимал с себя полномочия главнокомандующего и отказывался от своих земельных владений и титулов. И подписался он не как «лорд Потомакский», а как «Джордж Вашингтон». Поднявшись рано утром, он встал перед облаченными в голубые мундиры солдатами короля и рассказал им о своем решении. Он сказал, что они вольны выбирать: либо подчиниться офицерам и ринуться в бой, либо встать на защиту великой «Декларации Свободы». «Выбор за вами, — сказал он. — Что же касается меня, то…»

Элвин наизусть выучил эти слова — их знали даже маленькие дети. Но сейчас он впервые осознал их великое значение и, не в силах сдержаться, выкрикнул:

— «Мой американский клинок не прольет ни капли американской крови!»

— Затем, когда его армия большей частью перешла на сторону восставших Аппалачей, забрав с собой ружья и порох, обоз и припасы, Джордж приказал старшему офицеру из тех, что сохранили преданность королю, арестовать его. «Я преступил данную королю клятву, — сказал он. — Как бы ни были высоки цели, которыми я руководствовался, клятва все же нарушена. И я заплачу цену за свое предательство». И он заплатил, заплатил сполна — почувствовав, как меч отделяет голову от тела. Решение королевского двора было единодушным, но разве обвиняли Вашингтона обычные люди?

— Никогда, — покачал головой Элвин.

— И сколько побед одержали с тех пор королевские войска в войне с Аппалачами?

— Ни одной.

— Люди, собравшиеся в тот день на поле боя у реки Шенандоа, не являлись гражданами Соединенных Штатов. Ни один из них не подпадал под действие «Американского Соглашения». Но когда Джордж Вашингтон заговорил об американских клинках и американской крови, солдаты вспомнили, что их объединяет. А теперь ответь мне, Элвин-младший, так ли уж не прав был старик Бен, когда сказал, что самое великое его творение заключено в одном слове?

Элвин, конечно, ответил бы, но они как раз подошли к крыльцу дома. Стоило им подняться по ступенькам, как дверь от резкого толчка распахнулась, и на пороге возникла мама. Увидев ее лицо, Элвин понял, что на этот раз ему грозит нешуточная беда. И самое главное — он сам был виноват.

— Я хотел пойти в церковь, ма!

— Многие души стремятся попасть на небеса, — ответила она, — но туда не попадают.

— Это полностью моя вина, тетушка Вера, — вступился Сказитель.

— Сомневаюсь, — отрезала она.

— Мы заговорились, и, боюсь, мальчик совсем забыл, куда мы идем.

— Он от рождения страдает забывчивостью. — Мама не сводила пылающих глаз с лица Элвина. — Пошел по стопам отца. В церковь его можно затащить только силком, сам он никогда не пойдет, и если не приколотить его ноги гвоздями к полу — оглянуться не успеешь, как сбежит. Ему уже десять лет, а он ненавидит Господа — я и в самом деле начинаю жалеть, что родила его на свет.

Эти слова ужалили Элвина-младшего в самое сердце.

— Не стоило этого говорить, — произнес Сказитель.

Голос его прозвучал очень тихо, и мама наконец оторвала взгляд от Элвина, внимательно поглядев на старика.

— Правду говоря, я никогда так не думала, — в конце концов призналась она.

— Прости меня, мам, — сказал Элвин-младший.

— Иди в дом, — приказала она. — Я ушла из церкви, чтобы разыскать тебя, но возвращаться теперь поздно, мы не успеем.

— Мы о стольком поговорили, мам, — начал рассказывать Элвин. — О моих снах, о Бене Франклине, о…

— Сейчас мне хочется услышать лишь одно, — перебила мама, — как ты распеваешь псалмы. Раз ты не пошел в церковь, будешь сидеть со мной на кухне и петь псалмы, пока я готовлю обед.

Так что Элвину еще долго не пришлось увидеть фразу, которую написал в книге Сказителя старик Бен. Он работал и распевал церковные гимны до самого обеда, а после еды папа, старшие братья и Сказитель уселись обсуждать завтрашний день. Завтра они собирались отправиться в каменоломню за жерновом для мельницы.

— Вот на какие беспокойства я иду ради тебя, — упрекнул папа Сказителя.

— Все делаю ради того, чтобы тебе лучше с нами жилось.

— О жернове я ни разу не просил.

— Дня не проходит, чтобы ты не пожаловался, мол, как жаль, что в такой замечательной мельнице хранится сено, когда местные жители не отказались бы от хорошей муки.

— Если не ошибаюсь, я упомянул это только однажды.

— Ну, может, и так, — согласился папа. — Но теперь каждый Божий день я вспоминаю о жернове.

— Наверное, ты просто жалеешь, что там, куда ты меня швырнул, не оказалось камня побольше.

— И вовсе он не жалеет об этом! — закричал Кэлли. — Потому что ты бы тогда умер!

В ответ Сказитель лишь улыбнулся, и папа тоже расплылся в улыбке. После чего они продолжили обсуждать детали предстоящей работы. А затем на воскресный ужин пожаловали братья с женами, племянниками и племянницами. Детишки насели на Сказителя, выпрашивая спеть «Смешную песенку». Не в силах противиться уговорам. Сказитель спел ее столько раз, что Элвин готов был заорать благим матом, услышав снова дружный припев «Ха-ха, хи-хи».

Наконец, после ужина племянники и племянницы были уведены домой, и Сказитель достал свою книгу.

— А я все гадал, открываешь ли ты ее когда-нибудь, — сказал папа.

— Я просто ждал подходящего момента. — И Сказитель рассказал, как люди записывают в нее самое важное событие в своей жизни.

— Надеюсь, меня ты не будешь просить написать в ней что-нибудь, — нахмурился папа.

— Я бы тебе и не позволил этого. Ты еще не рассказал мне свою историю.

— Голос Сказителя вдруг смягчился. — Хотя, может быть, ты пока не совершил самого важного в жизни поступка.

Папа чуть-чуть сердито — а может, испуганно — взглянул на него. Как бы то ни было, не в силах совладать с любопытством, он встал и подошел к Сказителю.

— Ну-ка, покажи мне, чего там такого важного содержится.

— А ты читать умеешь? — поинтересовался Сказитель.

— К твоему сведению, до женитьбы я получил образование янки в Массачусетсе. Уже потом я осел мельником в Западном Гемпшире и много позже переселился сюда. Конечно, может, мое образование ни в какое сравнение не идет с лондонским, которым хвалишься ты, но, могу поспорить, нет такого слова, которое я не смог бы прочитать, разве что на латыни оно будет написано.

Сказитель не ответил. Он открыл книгу, и папа прочел вслух первое предложение.

— «За свою жизнь я создал только одно — американцев». — Папа недоуменно поглядел на Сказителя. — И кто ж такое написал?

— Старик Бен Франклин.

— Насколько я слышал, единственный американец, которого он «создал», был незаконнорожденным.

— Ну, может, Эл-младший растолкует тебе потом смысл этой фразы, — пожал плечами Сказитель.

Пока они переговаривались, Элвин пролез вперед, чтобы посмотреть на буквы, написанные стариком Беном. Они ничем не отличались от других. Элвин даже чуть-чуть расстроился, хотя сам толком не мог сказать, чего ожидал увидеть. Что, старик Бен должен был золотыми чернилами писать? Конечно, нет. Буквы, написанные великим человеком, вряд ли чем отличаются от букв, выведенных глупцом.

И все-таки он никак не мог избавиться от разочарования: слова казались такими обычными, такими простыми. Он протянул руку и перевернул страницу, затем еще одну, и еще, и еще. Все слова были похожи друг на друга. Серые чернила на желтеющей бумаге.

Вдруг книга сверкнула яркой вспышкой света, на мгновение ослепив Элвина.

— Эй, кончай шебуршать страницами, — обратил на мальчика внимание папа.

— Порвешь.

Элвин повернулся и посмотрел на Сказителя.

— А что там за свет? — спросил он. — Та страница, что светится, — что на ней написано?

— Светится? — переспросил Сказитель.

Элвин понял, что свет виден ему одному.

— Ну-ка, найди ее, — кивнул Сказитель.

— Он обязательно что-нибудь порвет, — предупредил папа.

— Ничего, он осторожно, — успокоил Сказитель.

Но в голосе папы внезапно зазвучали злые нотки:

— Я сказал, положи книгу, Элвин-младший.

Элвин было попятился, но почувствовал на плече руку Сказителя. Голос Сказителя был тих и спокоен, и Элвин почувствовал, как пальцы старика слегка шевельнулись, налагая оберег.

— Мальчик что-то увидел в книге, — промолвил Сказитель. — Я хочу, чтобы он нашел для меня это место.

К вящему удивлению Элвина, папа спорить не стал.

— Ну, если ты хочешь, чтобы какой-то глупый лентяй разодрал тебе всю книгу… — пробормотал он и замолк.

Элвин шагнул к книге и осторожно, одну за другой, принялся листать страницы. В конце концов он нашел нужное место, и в глаза ему снова ударило ослепительное сияние. Он сначала зажмурился, но потом свет постепенно погас, так что можно было разглядеть, что исходит он от маленького предложения с горящими буквами.

— Ты видишь пламя? — спросил Элвин.

— Нет, — покачал головой Сказитель. — Но чувствую легкий дымок. Коснись слов, которые, по-твоему, горят.

Указательным пальцем Элвин легонько дотронулся до начала фразы. Пламя, к его изумлению, вовсе не обжигало, хотя чуточку грело. Внезапно это тепло проняло его до самых костей. Он передернулся, выгоняя из тела последние отзвуки осеннего холода. Улыбнувшись, он почувствовал, как весь изнутри пылает. Но пламя, ощутив касание его пальца, сразу съежилось, начало затухать и быстро пропало.

— Что там говорится? — спросила мама.

Она стояла рядом со столом, прямо напротив них. Читала она не особенно хорошо, да и буквы, если смотреть с ее стороны, были перевернуты вверх ногами.

— «Творец на свет появился», — прочитал вслух Сказитель.

— Нет иного Творца, — сказала мама, — кроме того, кто превращал воду в вино.

— Может быть, — согласился Сказитель, — но она написала именно так.

— Кто она? — продолжала выпытывать мама.

— Маленькая девочка. Примерно пять лет назад.

— А что за история кроется за этим предложением? — поинтересовался Элвин-младший.

Сказитель пожал плечами.

— Ты же говорил, что не позволяешь писать в книге, если не выслушаешь историю.

— Она написала эту фразу тайком, — ответил Сказитель. — И я увидел ее, когда ушел далеко от той деревни.

— Тогда откуда тебе знать, что это написала именно она? — удивился Элвин.

— Больше некому. Ни один другой человек не смог бы открыть заговор, которым я закрывал книгу в те дни.

— Значит, ты не знаешь, о чем говорится в этом предложении? Ты даже не можешь мне объяснить, почему эти буквы горели?

Сказитель кивнул.

— Если я правильно помню, та девочка приходилась дочерью хозяину постоялого двора. Говорила она редко, но когда все же открывала рот, слова ее все до единого были правдивы. Она никогда не шла на ложь — даже ради добра. Ее считали нелюдимой. Но как гласит присловие: «Всегда говори правду — и зло минует тебя». Или что-то вроде этого.

— А как ее звали? — спросила мама.

Элвин удивленно взглянул на нее. Мама не видела сияющих букв, почему же она так стремится вызнать, кто их написал?

— Увы, — произнес Сказитель. — Я не помню ее имя. А если б даже вспомнил, то не сказал бы. Как не сказал бы, где она живет. Я не хочу, чтобы толпы народа повалили туда, беспокоя девочку вопросами, ответы на которые она, может, не хочет давать. Я могу сказать лишь одно. Она была светлячком и умела видеть мир. Если она написала о рождении Творца, значит, это правда. Вот почему я не вырвал эту страницу.

— Я хочу, чтобы как-нибудь ты рассказал мне об этой девочке, — сказал Элвин. — Я хочу понять, почему буквы горели.

Он поднял глаза и увидел, что мама и Сказитель сверлят друг друга настороженными взглядами.

И вдруг краешком глаза он заметил, как где-то сбоку замаячила тень Рассоздателя, дрожащая, незримая, поджидающая возможности разнести мир в пыль. Неосознанным движением Элвин вытащил из штанов рубаху и быстро связал вместе ее уголки. Разрушитель вздрогнул и ретировался.

Глава 11

Жернов

Сказителя разбудила чья-то рука, тряхнувшая за плечо. Снаружи царила кромешная темень, но пора было выезжать. Он сел, потянулся и с удовольствием ощутил, что боль в суставах почти исчезла, излеченная сном на мягкой перине. «Я могу привыкнуть к такой жизни, — подумал он. — Мне нравится этот дом».

Шипение бекона, жарящегося на кухне, проникало через плотно затворенную дверь. Он натягивал башмаки, когда постучалась Мэри.

— Можно заходить, я более-менее готов, — сказал он.

Она вошла, сжимая в руках пару длинных толстых носков.

— Я сама связала их, — сказала она.

— Таких прекрасных носков я не встречал даже в Филадельфии.

— Зимой в Воббской долине бывает очень холодно и…

Она не закончила фразу. Смутившись, она склонила голову и поспешила выскользнуть за дверь.

Сказитель надел носки, на них — башмаки и довольно притопнул. Он никогда не отказывался от подобных даров. Работал он наравне со всеми и сделал немало, чтобы подготовить ферму к грядущей зиме. Кроме того, он был хорошим кровельщиком: лазать он любил, и голова у него никогда не кружилась. Собственными руками он поправил и подлатал крыши дома, амбаров, сараев и курятников, чтобы там всегда было сухо и тепло.

Не спрашивая никого, он в одиночку подготовил мельницу к приему жернова, перекидав солому с пола в телеги — пять повозок вышло. Близнецы, которые еще не успели обзавестись собственным хозяйством, поскольку женились прошлым летом, разгрузили солому в общем сарае. Миллер и не притронулся к вилам — Сказитель специально проследил за этим, незаметно, не привлекая внимания, хотя Миллер не очень-то настаивал.

На ферме все шло хорошо, хотя общее положение дел оставляло желать лучшего. Все больше и больше людей уходило из окрестностей Карфаген-сити, напуганных воинственным Такумсе и его краснокожими из племени июни. Конечно, хорошо, что на противоположном берегу реки Пророк основал свой город, где учил тысячи краснокожих никогда и ни по какой причине не проливать человеческую кровь, тем более в войне. Но и у Такумсе было немало последователей, считающих, что бледнолицые должны покинуть берега Атлантики и, на кораблях или вплавь, быть изгнаны обратно в Европу. Распространился слух о близящейся войне, ходили сплетни, что Билл Гаррисон из Карфагена довольно потирает руки, радуясь возможности раздуть пламя ненависти, не говоря уже о французах в Детройте, которые всегда науськивали краснокожих на американских поселенцев, занявших, как они считали, принадлежащие Франции канадские земли.

Народ в поселении Церковь Вигора только и говорил о надвигающейся войне, но Сказитель знал, что Миллер эти слухи всерьез не воспринимает. Он считал, что все краснокожие поголовно — сельские клоуны, ведомые жаждой виски и желающие лишь одного: как следует напиться. Сказителю и раньше доводилось встречаться с людьми, считающими так, — хотя было это в Новой Англии. Янки, казалось, никак не могли понять, что все новоанглийские краснокожие, обладающие практической сметкой, давным-давно перебрались в штат Ирраква. Вскоре глаза янки откроются, и они увидят, что Ирраква вовсю работает на паровых машинах, доставленных непосредственно из Англии, а в стране Пальчиковых озер белый человек по имени Эли Уитни[37] помогает краснокожим строить фабрику, которая будет выпускать ружья в двадцать раз быстрее, чем какой-либо оружейный завод. Когда-нибудь янки проснутся и обнаружат, что краснокожие вовсе не такие уж горькие пьяницы, — тогда-то и придется кое-кому подсуетиться, чтобы нагнать прытких туземцев.

Ведь тот же самый Миллер не принимал разговоры о близящейся войне всерьез, приговаривая: «Каждый человек знает, что в лесах обитают краснокожие. Ну и пусть себе шатаются там — курицы у меня покамест все целы, так что и проблем нет».

— Еще бекона? — спросил Миллер и подвинул доску с кусочками ветчины к Сказителю.

— Я не привык наедаться по утрам, — ответил тот. — С тех пор как поселился у вас, за один прием я поглощаю столько пищи, сколько раньше не ел за целый день.

— Ничего, ничего, нарасти немного мясца на кости, — усмехнулась Вера, шлепнув ему на тарелку пару горячих блинов, обильно намазанных сверху медом.

— Да в меня уже не лезет, — запротестовал Сказитель.

Блины мигом стащила чья-то проворная рука.

— Я помогу, — предложил Эл-младший.

— Не прыгай вокруг стола, — приказал Миллер. — Кроме того, в тебя эти два блина тоже не влезут.

Эл-младший в мгновение ока доказал ошибочность утверждений отца. Затем они смыли с рук липкий мед, надели рукавицы и пошли к повозке. На востоке пробивался первый свет, когда подъехали Дэвид и Кальм, жившие неподалеку. Эл-младший вскарабкался на задок повозки, где пристроился среди инструментов, веревок, палаток и корзин с едой, — назад они должны были вернуться не раньше чем через пару дней.

— А… близнецов и Меру ждать не будем? — огляделся вокруг Сказитель.

Миллер вспрыгнул на повозку.

— Мера поехал вперед, валит деревья для дровней. А Нет и Нед останутся дома. Будут кругами по нашим семьям ездить. — Он усмехнулся. — Нельзя ж оставлять женщин одних, когда вокруг только и говорят о кровожадных краснокожих, шляющихся поблизости.

Сказитель улыбнулся в ответ, с облегчением отметив, что Миллер вовсе не так беспечен, как кажется.

Путь до каменоломни был неблизкий. По дороге они миновали останки телеги с разломанным жерновом, возлежащим посредине.

— То была наша первая попытка, — объяснил Миллер. — Но высохшая ось не выдержала и подломилась, а холм, как видишь, крутой — телега так и полетела вниз.

Они подъехали к приличной ширины ручью, и Миллер рассказал, как они дважды пытались спустить жернов вниз по течению на плоту, но оба раза плот быстро тонул.

— Не везло нам, — развел руками Миллер, но по выражению его лица было видно, что каждую неудачу он воспринимал как личное оскорбление, будто кто-то специально мешал ему привезти жернов на мельницу.

— Поэтому-то мы и решили воспользоваться на сей раз дровнями, — встрял Эл-младший, наклонившись с задка телеги. — Они не упадут, не развалятся, а если какая неприятность случится — это всего лишь бревна, которых можно нарубить кучу.

— Все будет нормально, — сказал Миллер, — если дождь не пойдет. Или снег.

— Небо выглядит чистым, — заметил Сказитель.

— Небо — известный притворщик, — хмыкнул Миллер. — Когда доходит до настоящего дела, вода все время становится мне поперек дороги.

Они добрались до каменоломни, когда солнце стояло высоко в небе, хотя до полудня было еще далеко. Обратный путь, разумеется, будет куда дольше. К их приезду Мера успел свалить шесть крепких молоденьких деревьев и около двадцати поменьше. Дэвид и Кальм сразу приступили к работе, обрубая ветви и сучки, чтобы не цеплялись за дорогу. Элвин-младший, к удивлению Сказителя, достал инструменты и направился прямиком к скалам.

— Ты куда? — окликнул Сказитель.

— Пойду найду место получше, — ответил Эл-младший.

— Он чувствует камень, — объяснил Миллер. И замолчал, не желая больше ничего говорить.

— А когда найдешь, что будешь делать? — спросил у Элвина Сказитель.

— Буду рубить жернов.

И Элвин уверенно запрыгал вверх по тропинке, гордясь тем, что ему поручена взрослая работа, — типичный мальчишка.

— И с камнем обращаться он умеет, — подтвердил Миллер.

— Ему всего десять лет, — обратил внимание Сказитель.

— Первый свой жернов он вырубил в возрасте шести.

— Говоришь, дар у него такой?

— Ничего я не говорю.

— Так скажи, Эл Миллер! Скажи, ты, случаем, не седьмой сын?

— А с чего ты спрашиваешь?

— Знающие люди поговаривают, что седьмой сын седьмого сына умеет видеть суть вещей. Из них получаются отличные лозоходцы.

— Неужели и вправду так говорят?

Подошел Мера и встал лицом к отцу, скрестив руки на груди. Юноша был явно чем-то раздражен.

— Пап, что плохого, если ты наконец расскажешь ему? Да все в округе знают об этом.

— А может, мне кажется, что Сказитель уже знает больше, чем мне хотелось бы?

— Постыдился бы говорить такое человеку, который не раз доказал свою дружбу.

— Он не обязан ничего рассказывать, если не хочет, — вступил в спор Сказитель.

— Тогда я отвечу тебе, — сказал Мера. — Да, ты прав: папа — седьмой сын.

— Как и Эл-младший, — заметил Сказитель. — Верно? Вы никогда об этом не упоминали, но, насколько мне известно, собственное имя дается либо первенцу, либо седьмому сыну.

— Наш старший брат Вигор погиб в реке Хатрак за несколько минут до того, как родился Эл-младший, — объяснил Мера.

— Хатрак… — проговорил Сказитель.

— Ты бывал там? — спросил Мера.

— Я бывал везде. Но почему-то мне кажется, я должен был вспомнить об этой речке гораздо раньше, хотя никак не могу взять в толк почему. Седьмой сын седьмого сына… Он магией вызовет жернов из скалы?

— О магии мы стараемся не говорить, — сказал Мера.

— Он вырубит его, — ответил Миллер. — Как самый обычный каменотес.

— Он большой мальчик, но все же очень юн, — намекнул Сказитель.

— Скажем так, — снова заговорил Мера, — когда он берется за инструмент, камень становится неизмеримо мягче, чем когда рублю я.

— Было бы здорово, — сказал Миллер, — если бы ты остался здесь и помог парням обтесать деревья. Нам понадобятся крепкие дровни и хорошие, гладкие шесты, чтобы выкладывать дорогу.

Того, что было у него на душе, он не сказал, но слова его толковались однозначно: «Оставайся внизу и не задавай слишком много вопросов об Элвине-младшем».

Поэтому Сказитель все утро и большую часть дня проработал с Дэвидом, Мерой и Кальмом под мерный звон железа о камень, доносившийся сверху. Стук Элвина-младшего задавал ритм всей работе, хотя никто ни словом об этом не обмолвился.

Вот только Сказитель не привык работать в тишине. А раз остальные поначалу предпочитали хранить молчание, рассказывал в основном он. И поскольку трудился он на равных со взрослыми мужчинами, а не с детьми, он рассказывал вовсе не о приключениях, героях и трагических смертях.

Большую часть времени он посвятил саге о Джоне Адамсе[38]. Как дом его был сожжен бостонской толпой, после того как Адамс выиграл дело десяти женщин, обвиненных в колдовстве. Как Алекс Гамильтон[39] пригласил его на остров Манхэттэн, где они вдвоем основали совместное юридическое дело. Как в течение десяти лет они убеждали голландское правительство открыть неограниченный въезд в колонии для неголландских иммигрантов и как англичане, шотландцы, валлийцы и ирландцы составили большую часть поселенцев Нью-Амстердама и Нью-Оранжа, хотя в Новой Голландии их было пока очень мало. Как в тысяча семьсот восьмидесятом году два юриста заставили Англию принять второй официальный язык, как раз перед тем как голландские колонии стали тремя из семи первоначальных штатов, объединенных «Американским Соглашением».

— Спорю на что угодно, в конце концов голландцы возненавидели эту парочку, — отозвался Дэвид.

— Они были слишком хорошими политиками, чтобы допустить это, — промолвил Сказитель. — И тот, и другой говорили на голландском подчас лучше коренных голландцев, а дети их учились в голландских школах. Они настолько пропитались голландским духом, что, когда Алекс Гамильтон баллотировался на пост губернатора Нью-Амстердама, а Джон Адамс — на пост президента Соединенных Штатов, они набрали больше голосов в голландских районах Новых Нидерландов, нежели в шотландских и ирландских.

— Интересно, если бы я баллотировался в мэры, эти шведы и голландцы, что живут ниже по реке, проголосовали бы за меня или нет? — вслух подумал Дэвид.

— Вот я бы никогда за тебя не отдал голос, — сказал Кальм.

— А я бы отдал, — ответил Мера. — И надеюсь, в один прекрасный день ты и в самом деле будешь баллотироваться в мэры.

— Куда баллотироваться? — переспросил Кальм. — У нас даже города как такового нет.

— Будет, — пообещал Сказитель. — Я немало повидал подобных поселений. Стоит заработать вашей мельнице, глазом не успеете моргнуть, как между вами и Церковью Вигора поселятся сотни три людей.

— Ты считаешь?

— Сейчас люди приезжают в лавку Армора раза три, может, четыре в год, — продолжил объяснение Сказитель. — Но за мукой они будут приезжать гораздо чаще. Кроме того, они предпочтут вашу мельницу любой другой в округе, поскольку у вас ровные дороги и добрые мосты.

— А если мельница начнет приносить деньги, — сказал Мера, — папа наверняка закажет во Франции бурский камень. У нас был такой в Западном Гемпшире, когда мельницу разрушило наводнением. А бурский камень означает, что у нас будет прекрасная белая мука.

— А станем молоть белую муку, дела пойдут еще лучше, — подтвердил Дэвид. — Мы, постарше, помним, как все было. — И улыбнулся тоскливо. — Мы тогда чуть не стали настоящими богачами…

— Так вот, — проговорил Сказитель, — когда сюда начнут стекаться повозки, это будет не просто торговая лавка, церковь да мельница. В Воббской долине залегает хорошая белая глина. Наверняка объявится какой-нибудь гончар, который поселится рядом с вами.

— Да уж поскорей бы, — кивнул Кальм. — Мою жену, по ее словам, до смерти утомили эти жестяные тарелки.

— Вот так возникает город, — подвел итог Сказитель. — Хорошая лавка, церковь, мельница, гончарная. Кирпичи, опять же. А когда появится город…

— Дэвид может стать мэром, — закончил за него Мера.

— Только не я, — открестился Дэвид. — Политика меня никогда не привлекала. Она нужна Армору, не мне.

— Армор мечтает стать королем, — заявил Кальм.

— Ты несправедлив к нему, — сказал Дэвид.

— Но это правда! — воскликнул Кальм. — Да он и в боги станет набиваться, если увидит, что место освободилось.

— Кальм и Армор не сошлись характерами, — повернулся к Сказителю Мера.

— Что ж он за муж, если зовет свою жену ведьмой?! — горько возмутился Кальм.

— А почему он зовет ее так? — спросил Сказитель.

— Сейчас он ее так не называет, — поправил Мера. — Она обещала ему больше не заниматься этим. Ну, не колдовать на кухне. Но какая женщина управится с огромным хозяйством всего лишь двумя руками?

— Ладно, хватит, — сказал Дэвид. Краем глаза Сказитель заметил его предостерегающий взгляд.

Очевидно, они не очень-то и доверяли Сказителю, раз не хотели посвящать его в правду. Поэтому Сказитель дал им понять, что это уже не тайна для него.

— По-моему, Армор и не догадывается, что она не отступилась от своего, — сказал он. — На переднем крыльце я заметил весьма умело замаскированный магический оберег из корзиночек для цветов. Кроме того, когда я пришел в ваш город, я видел, как она успокоила его заклятием.

Работа на секунду замерла. Никто не взглянул в его сторону, но на какую-то секунду их руки остановились. Они осмысливали тот факт, что Сказитель знал о секрете Элеаноры и никому не сказал. В том числе и Армору Уиверу. Однако одно дело, когда он знает, а другое — когда они собственными словами подтвердят его знание. Поэтому они, ничего не сказав, снова начали стучать топорами.

Сказитель решил вернуться к основной теме:

— Так что дело лишь во времени. Вскоре в западных краях поселится достаточно людей, чтобы организовать штаты и послать прошение о вступлении в «Американское Соглашение». А когда это случится, возникнет потребность в честном человеке.

— В нашей глуши Гамильтонов, Адамсов или Джефферсонов ты днем с огнем не сыщешь, — сказал Дэвид.

— Может, ты прав, — согласился Сказитель. — Но если вы, местные, не организуете собственное правительство, держу пари, найдется множество городских выскочек, которые пожелают сделать это за вас. Именно так Аарон Бурр[40] и стал губернатором Сасквахеннии, прежде чем Даниэль Бун[41] пристрелил его в девяносто девятом.

— Ты настолько презрительно отозвался об этом, словно Бун совершил убийство, — заметил Мера. — А то была честная дуэль.

— Как мне кажется, — ответил Сказитель, — всякие дуэлянты — убийцы, которые пришли к соглашению по очереди попытаться убить друг друга.

— Но не в случае, когда один из них — старый поселенец, одетый в звериные шкуры, а другой — лживый вор-горожанин, — вспыхнул Мера.

— Мне бы не хотелось, чтобы губернатором Воббской долины стал какой-нибудь тип вроде Аарона Бурра, — сказал Дэвид. — Или вроде того Билла Гаррисона, что правит сейчас в Карфаген-сити. Я уж лучше проголосую за Армора.

— А я лучше проголосую за тебя, — произнес Сказитель.

Хмыкнув, Дэвид продолжил опутывать веревками стволы молодых деревьев, связывая их вместе. Сказитель занимался тем же, только с другой стороны. Добравшись до середины, Сказитель взял в руки оба конца веревки, собираясь завязать их узлом.

— Погоди, — вдруг остановил его Мера. — Я позову Эла-младшего.

И затрусил по склону к каменоломням.

Сказитель бросил веревку на землю.

— Элвин-младший и узлы вяжет? Я думал, что взрослые парни вроде вас затянут куда крепче.

— У него дар, — усмехнулся Дэвид.

— По-моему, у каждого из вас имеется какой-то дар.

— Есть такое дело.

— Вот Дэвид, к примеру, умеет обращаться с дамами, — сказал Кальм.

— А Кальм танцует, как никто другой. И на скрипке играет — музыкант позавидует, — промолвил Дэвид. — Правда, не всегда в такт попадает, но смычок так и ходит.

— У Меры верный глаз, — продолжал Кальм. — Он видит, как никто в здешних краях.

— Дарами мы не обделены, — подтвердил Дэвид. — Близнецы чувствуют, где произойдет какая-нибудь беда, и все время оказываются поблизости.

— А папа — тот умеет сращивать вещи. Работой по дереву, когда нужно какую мебель для дома сделать, занимается только он.

— У женщин — свои умения.

— Но Эл-младший один такой, — сказал Кальм.

Дэвид мрачно кивнул.

— Дело в том, Сказитель, что он, такое впечатление, даже не ведает о своих способностях. Ну, я хочу сказать, он всегда словно удивляется, когда у него что-нибудь выходит гладко и ладно. Он очень гордится, когда мы поручаем ему какую-нибудь работу. И я никогда не видел, чтобы он насмехался над людьми, видя, что они по сравнению с ним ничего не умеют.

— Он хороший мальчик, — сказал Кальм.

— Правда, немного неуклюжий, — добавил Дэвид.

— Ну нет, — не согласился Кальм. — Он как раз ни в чем не виноват.

— Проще сказать, всякие неприятности случаются с ним чаще, чем с остальными.

— Но я бы не сказал, что он приносит несчастье, — заметил Кальм.

— Я о несчастьях тоже не говорил.

Сказитель про себя отметил, что оба юноши, пусть ненарочно, но дважды вспомнили о беде. Но он не стал их поправлять. Ведь надо помянуть дурное трижды, чтобы оно непременно случилось. Теперь ошибку можно исправить только молчанием. Однако юноши и сами поняли, что натворили. Поэтому тоже примолкли.

Вскоре с холма спустился Мера, ведя за собой Элвина-младшего. Сказитель не мог заговорить первым, поскольку участвовал в прежней беседе. Но будет еще хуже, если первым скажет слово Элвин, поскольку именно его имя связывали с несчастьями. Поэтому Сказитель внимательно посмотрел Мере в глаза и чуть-чуть приподнял бровь, показывая, что начать разговор следует ему.

— А-а, папа решил остаться наверху. Приглядеть за жерновом, — ответил Мера, думая, что Сказитель удивляется, почему не пришел Элвин Миллер.

Сказитель услышал, как Дэвид и Кальм облегченно вздохнули. Третий заговоривший не имел на уме дурного, так что теперь Элвину-младшему ничего не грозило.

— А что может случиться с камнем? Никогда не слышал, чтобы краснокожие воровали булыжники, — заинтересовался Сказитель тем, что Миллер решил вдруг приглядеть за каменоломнями.

— Порой очень странные вещи случаются, в особенности с жерновами, — поморщился Мера.

Завязывая узлы, Элвин перешучивался с Дэвидом и Кальмом. Он старался затянуть веревки как можно крепче, но Сказитель заметил, что дар вязать узлы здесь вовсе ни при чем. Стоило Элвину-младшему потянуть за веревку, как она сразу натягивалась и глубоко впивалась в зарубки на бревнах, надежно стягивая дровни. Если не приглядываться, этого можно было бы и не заметить, но Сказитель видел все собственными глазами. Веревки, завязанные Элом, будут держать вечно.

— Ну вот, теперь можно хоть на воду спускать, — поднялся с колен Элвин, чтобы повосхищаться своей работой.

— Этот плот поплывет по твердой земле, — сказал Мера. — Папа говорит, что к воде не подойдет, даже чтоб помочиться.

Поскольку солнце уже клонилось к западу, они принялись разводить костер. Днем их согревала работа, но ночью понадобится добрый огонь, чтобы отгонять животных и осенние холода.

На ужин Миллер не спустился, и когда Кальм принялся собирать еду в корзину, чтобы отнести отцу на холм, Сказитель предложил помочь.

— Ну, не знаю, — неуверенно протянул Кальм. — Я и сам справлюсь.

— Мне бы очень хотелось побывать наверху.

— Папа — он не любит, когда во время работы над камнем вокруг бродит много людей, ну, вот как сейчас. — На лице Кальма промелькнула робость. — Ведь он мельник, и это его будущий жернов.

— Я один — не так уж много, — резонно возразил Сказитель.

Кальм ничего не ответил. Сказитель последовал за ним по тропинке, вьющейся среди скал.

По пути они миновали два камня, из которых были вырезаны предыдущие жернова. Гладкие следы срубов, плавно закругляясь и образуя практически идеальный круг, шли от вершины камней до самой земли. Сказителю за свою долгую жизнь не раз доводилось наблюдать работу каменотесов, но такого он не видел никогда: как будто из скалы взяли и вытащили большой ровный круг. Обычно каменотесы откалывали кусок гранита и обтесывали его на земле. В этом содержалось немало преимуществ, главным из которых было то, что заднюю сторону камня иначе не обтесать, если специально не выбрать плоскую, не очень большую скалу. Кальм не стал задерживаться рядом с разработками, поэтому Сказитель не успел хорошенько разглядеть камни, из которых были вытесаны прежние жернова. Он так и не понял, каким образом каменотесу, трудившемуся здесь, удалось срезать заднюю часть камня.

Новое место разработок ничем не отличалось от предыдущих. Миллер сгребал обломки гранита в ровную кучку перед будущим жерновом. Сказитель задержался поодаль и, воспользовавшись тем, что солнце не совсем село, внимательно осмотрел скалу. За один день, без чьей-либо помощи, Элвин-младший гладко обтесал внешнюю сторону камня и обрезал по краям, сделав окружность. Создавалось впечатление, будто к скале зачем-то прилепили новенький мельничный жернов. Даже дырка в середине камня, где пройдет ось мельничного механизма, была уже просверлена. За один-единственный день Элвин проделал всю работу. Правда, никакой резец в мире не сможет отделить камень от скалы.

— У мальчика действительно дар, — удивился Сказитель.

Миллер буркнул что-то невнятное.

— Слышал, ты собираешься провести здесь всю ночь, — продолжил Сказитель.

— Правильно слышал.

— Не возражаешь, если я присоединюсь?

Кальм закатил глаза.

Но Миллер, подумав немножко, пожал плечами:

— Устраивайся.

Кальм, широко раскрыв глаза, смерил Сказителя удивленным взглядом. Потом вздернул брови, как бы намекая на чудеса, которые еще случаются.

Поставив корзину с ужином для Миллера, юноша зашагал вниз по тропке. Элвин-старший опустился на землю рядом с кучей каменных осколков.

— Поесть успел?

— Я лучше наберу хвороста для костра, — ответил Сказитель. — Пока совсем не стемнело. Ты ешь.

— Поосторожней там, на змею не наступи, — предупредил Миллер. — В основном они уже расползлись по норам, готовясь к зимней спячке, но всякое бывает.

Сказитель внял предупреждению, но ни одной змеи так и не увидел. Вскоре перед ними весело плясали жаркие огоньки, жадно пожирая огромное бревно, которое будет гореть до самого утра.

Завернувшись в одеяла, они легли рядом с костром. Сказителю вдруг пришло на ум, что Миллер мог бы найти местечко поуютнее, чем лежать чуть ли не на куче щебня. Но, видимо, по каким-то причинам мельнику не хотелось спускать глаз с будущего жернова.

Сказитель завел разговор. Он отметил, как, должно быть, тяжело отцам воспитывать детей — надежда наполняет сердца, но смерть приходит нежданно и отнимает ребенка. Сказитель правильно угадал тему, потому что вскоре говорил в основном Элвин Миллер. Он рассказал, как его старший сын Вигор погиб в реке Хатрак спустя считанные минуты после рождения Элвина-младшего. Затем принялся описывать всевозможные переделки, в которые за свою жизнь попадал Эл-младший, каждый раз проходя на волосок от смерти.

— И в каждой передряге всегда участвовала вода, — подвел итог Миллер. — Мне никто не верит, но я говорю чистую правду. Во всем была виновата вода.

— Вопрос состоит в том, — догадался Сказитель, — несет ли вода зло, пытаясь уничтожить хорошего и доброго мальчика? Или, наоборот, пытается сделать добро, стерев с лица земли злую силу?

Многие, услышав похожие слова, наверняка бы разозлились, но Сказитель давным-давно отчаялся научиться предугадывать вспышки гнева Элвина-старшего. К примеру, сейчас он вовсе не разъярился.

— Я сам об этом думал, — признался Миллер. — Я все время приглядываюсь к нему, Сказитель. Он обладает даром вызывать у людей любовь. Даже сестры обожают его. Он беспощадно измывается над ними с тех самых пор, как достаточно подрос, чтобы плюнуть им в тарелку. И они платят ему той же монетой, подстраивая всякие гадости, — и не только на Рождество. То носки зашьют, то измажут сажей стульчак в туалете, то иголок в ночную рубашку напихают, но вместе с тем они готовы умереть за него.

— Мне приходилось встречаться с людьми, — промолвил Сказитель, — которые обладали даром завоевывать любовь ближних, вовсе не заслуживая ее.

— Вот и я боюсь того же, — вздохнул мельник. — Но парнишка даже не подозревает о своем даре. Он не вертит людьми как попало. Совершив проступок, он сносит заслуженное наказание. Хотя мог бы остановить меня, если б захотел.

— Как же это?

— Ему хорошо известно, что иногда, глядя на него, я вижу Вигора, своего первенца. И тогда я не способен поднять на него руку, хоть это и пошло бы ему на пользу.

«Может, отчасти, так, — подумал про себя Сказитель. — Но это еще не вся правда».

В воздухе повисла тишина. Чуть спустя, когда Сказитель приподнялся на локте, чтобы поправить лежащее в огне полено, Миллер наконец решился рассказать то, за чем пришел Сказитель.

— Есть у меня одна история, — сказал он, — которая подошла бы для твоей книжки.

— Ну, попробуй, — пожал плечами Сказитель.

— Но случилась она не со мной.

— Тогда ты должен был присутствовать при происходящем, — произнес Сказитель. — Я выслушивал самые сумасшедшие басни, которые якобы случились с другом брата одного знакомого.

— О, я видел все собственными глазами. Много лет подряд это случается, и я не раз обсуждал происходящее с тем человеком. Это один из шведских поселенцев, что живет в низовьях реки, по-английски он говорит не хуже меня. Мы помогали ему строить хижину и амбар, когда он переехал сюда, спустя несколько лет после нас. Уже тогда я стал присматриваться к нему. Видишь ли, у него есть сын, белокурый мальчик, ну, в общем, типичный швед.

— Волосы абсолютно белые?

— Ну да, словно иней при первых лучиках солнца, аж сияют. Красивый парнишка.

— Вижу как наяву, — кивнул Сказитель.

— Тот парнишка… в общем, отец очень любил его. Больше жизни. Наверное, ты слышал ту библейскую историю, в которой отец подарил сыну разноцветное платье?[42]

— Приходилось.

— Он любил своего сына не меньше. Так вот, однажды я увидел, как они гуляли вдоль реки. Вдруг на отца что-то нашло, он со всех сил пихнул своего сына, и тот свалился прямо в воду. Малышу повезло, он ухватился за бревно, что проплывало рядом, и его отец и я вытащили мальчика. Я, помню, страшно перепугался: не верил собственным глазам, ведь отец мог убить любимого сына. Но не подумай, он вовсе не хотел убивать его, однако если б мальчик утонул, тщетно отец винил бы себя.

— Представляю. Отец, наверное, не пережил бы этого.

— Конечно, нет. Потом я еще пару раз встречался с тем шведом. Как-то раз он рубил дерево и так размахнулся топором, что, если б мальчик в ту секунду не поскользнулся и не упал, лезвие вонзилось бы прямо ему в голову. После такого удара вряд ли бы кто выжил.

— Уж я бы точно помер.

— И я попытался представить, что было бы дальше. О чем бы думал отец. Поэтому, заглянув к нему в гости, я сказал: «Нильс, тебе бы быть поосторожнее с мальчишкой. В один прекрасный день ты раскроишь ему голову, если и дальше будешь бездумно махать топором».

А Нильс мне и ответил: «Мистер Миллер, то была вовсе не случайность». Помню, услышав его ответ, я немало растерялся и даже забыл, где нахожусь. Что он имел в виду, говоря, будто бы это не случайность? Но он мне объяснил: «Вы и не подозреваете, что происходит на самом деле. Может, ведьма какая наслала на меня проклятие или дьявол мозги похитил, но стучал я мирно топором, думал, как сильно люблю своего сына, и вдруг ощутил страшное желание убить его. Впервые подобное затмение нашло на меня, когда он был грудным младенцем, а я держал его на руках, стоя у нас дома, на лестнице, что вела на второй этаж. Словно голос чей-то в моей голове заговорил, подзуживая: «Брось, ну, брось его вниз». И мне страшно захотелось подчиниться этому настоянию, хотя я знал, что совершу страшнейший грех в мире. Я мечтал бросить сына об пол, я превратился в мальчишку, давящего жука булыжником. Я жаждал увидеть, как голова его расколется, ударившись о доски пола.

Но я поборол желание, подавил его и прижал сына к себе так крепко, будто хотел задушить. Положив наконец мальчика в колыбельку, я понял, что отныне никогда не буду ходить с ним на руках по лестницам.

Но я же не мог позабыть о его существовании, ведь он мой родной сын. Он рос чистым, хорошим, замечательным мальчиком, и я не мог не любить его. Если я начинал избегать его, он плакал, потому что папа не играл с ним. Но, оставаясь с ним, я ощущал прежнее желание убить — оно возвращалось снова и снова. Не каждый день, но довольно часто. Иногда оно завладевало мной настолько стремительно, что я какое-то время не осознавал, что творю. Как в тот день, когда я сбил его в реку. Я тогда споткнулся и ударил его, но, делая шаг, я знал, что непременно споткнусь и обязательно собью с ног сына — я знал, но не успел остановить себя. И я понимаю, что когда-нибудь не смогу остановиться и убью своего сына, если он попадется под руку».

Сказитель заметил, что рука Миллера слегка дернулась, как будто смахивая со щеки слезы.

— Неправда ли, странно? — спросил Миллер. — Отец питает столь противоречивые чувства к собственному сыну.

— А у того шведа есть другие сыновья?

— Есть несколько, постарше. А что?

— Я вдруг подумал, а не хотелось ли ему когда-нибудь и их убить?

— Никогда, ни разу. Я тоже его об этом спросил. Спросил, и он ответил: «Ни разу».

— И что же, мистер Миллер, вы ему посоветовали?

Миллер несколько раз глубоко вдохнул.

— Я не знал, что ему и посоветовать. Некоторые вещи я просто не могу осмыслить — они слишком велики для меня. К примеру, почему вода хочет убить моего Элвина? И этот швед со своим сыном… Может быть, некоторым детям нельзя становиться взрослыми. Ты как думаешь, Сказитель?

— По-моему, иногда рождаются дети, которые настолько важны для всего мира, что кто-то — некая неведомая сила — желает им смерти. Однако той силе всегда противостоят другие стихии, может быть, куда более могущественные, которые охраняют детей.

— Тогда почему эти силы никак не проявляются? Почему не явится кто-нибудь и не скажет… не явится к тому бедняге шведу и не скажет ему: «Ты не бойся, твоему мальчику больше ничего не грозит!»

— Вероятно, эти силы не умеют говорить, а могут проявить себя только поступками.

— Единственная сила, которая проявляется в этом мире, — та, что убивает.

— Ничего не могу сказать насчет того мальчика шведа, — промолвил Сказитель, — но мне кажется, что твоего сына защищает нечто весьма могущественное. Судя по твоим словам, чудо, что он вообще ходит по свету, поскольку должен по меньшей мере десять лет назад лечь в могилу.

— Это правда.

— Я думаю, что-то или кто-то его бережет.

— Плохо бережет.

— Но ведь вода пока не добралась до него?

— Ты представить себе не можешь, Сказитель, насколько близко она подбиралась.

— Если ж говорить о шведе, то я точно знаю, что его кто-то бережет.

— Кто же? — поинтересовался Миллер.

— Да его собственный отец хотя бы.

— Отец — его злейший враг, — покачал головой Миллер.

— Я так не считаю, — возразил Сказитель. — Знаешь ли ты, сколько отцов случайно убивают своих сыновей? Идут на охоту, и ружье вдруг случайно выстреливает. Или телегой переезжают сына, или падает он откуда-нибудь. Такое происходит везде и всюду. Может, те отцы просто не видят, что происходит. Однако твой швед очень умен, он видит и поэтому следит за каждым своим шагом, вовремя себя удерживая.

— Послушать тебя, он вовсе не так уж плох, как кажется, — в голосе Миллера прозвучала толика робкой надежды.

— Если б он был дурным человеком, мистер Миллер, его сын давно бы лежал в могиле.

— Возможно, возможно.

Миллер снова задумался. На этот раз он молчал долго — Сказитель даже успел задремать. Проснулся он, когда Миллер говорил:

— …все хуже и хуже. Все труднее ему бороться с этими желаниями. Недавно он работал на сеновале на… в сарае, скидывая на телегу солому. А сразу под ним стоял его мальчик — ему и надо было всего лишь выпустить из рук вилы. Легче легкого, а потом бы он сказал, что вилы сами выскользнули у него из рук, и никто бы ничего плохого не подумал. Надо было просто отпустить их, чтобы насквозь прошить мальчишку. И он уже собрался это сделать. Ты понимаешь? Он больше не мог бороться с нарастающим желанием, оно было сильнее, чем обычно, и он поддался. Решил уступить и покончить с этим сумасшествием. Но в тот самый миг, откуда ни возьмись, в дверях объявился незнакомец и закричал: «Нет!» И я опустил вилы… это он так сказал: «Я опустил вилы, но тело мое так дрожало, что я шагу ступить не мог. Я знал, что незнакомец разглядел живущую в моем сердце жажду убийства и, наверное, посчитал меня самым ужасным человеком в мире, раз я замыслил убийство собственного сына. Он и догадываться не мог, какую упорную борьбу я вел все прошлые годы…»

— А может быть, тот незнакомец знал кое-что о силах, обитающих в сердце каждого человека? — предположил Сказитель.

— Ты думаешь?

— Ну конечно с полной уверенностью я утверждать этого не могу, но скорее всего тот незнакомец понял, насколько отец любит сына. Возможно, долгое время незнакомец пребывал в растерянности, но наконец понял, что ребенок, обладая исключительными силами, нажил весьма могущественных врагов. А после, поразмыслив как следует, пришел к выводу, что скольких бы врагов мальчик ни имел, его отец не входит в их число. Что он не враг ему. И у него нашлись бы слова, которые он мог бы сказать отцу того мальчика.

— И что же это были бы за слова? — Миллер снова провел по щеке рукавом.

— Как ты считаешь, что мог бы сказать незнакомец?

— Может, ему захотелось бы сказать: «Ты сделал все, что было в твоих силах, теперь ты должен отступить. Должен отослать мальчика подальше от себя. К родственникам на восток или подмастерьем в какой-нибудь город». Решение будет не из легких, потому что отец очень любит своего сына, но вместе с тем он знает, что любить — значит защищать.

— Верно, — кивнул Миллер.

— И если уж мы заговорили на эту тему, — продолжал Сказитель, — может быть, тебе следует подумать о том же. Касательно Элвина.

— Возможно, — согласился мельник.

— Ты же сам утверждал, что вода угрожает ему. И его кто-то защищает — кто-то или что-то. Но если случится, что Элвин уедет отсюда…

— Часть опасностей отступит, — пробормотал Миллер.

— Ты подумай, — посоветовал Сказитель.

— У меня сердце щемит при одной мысли отсылать сына к чужим людям, — сказал Миллер.

— Оно еще больше защемит, когда ты станешь зарывать его в землю.

— Да, — кивнул Миллер. — Похоронить собственного сына — что может быть страшнее?

Больше они не разговаривали, заснув вскоре крепким сном.

Утро выдалось холодным, траву покрыл толстый слой инея, и Миллер не подпускал Элвина-младшего к скале, пока солнце не растопило снежный налет. Все утро они посвятили разравниванию тропы, ведущей от каменоломен к дровням, чтобы легко скатить жернов с холма.

К тому времени Сказитель полностью уверился, что Эл-младший пользовался скрытыми силами, чтобы отделить жернов от камня, пусть даже сам этого не понимал. Сказитель сгорал от любопытства. Ему не терпелось увидеть, насколько могущественны его силы, — тогда он сможет кое-что понять об их природе. А поскольку Эл-младший не понимал, что делает, Сказитель тоже должен был действовать осторожно.

— А как вы обрабатываете жернов? — спросил Сказитель.

Миллер пожал плечами:

— Раньше я всегда использовал бурский камень. На нем идет серповидная нарезка.

— А ты нарисовать можешь? — попросил Сказитель.

Острым камешком Миллер начертил круг на тонкой изморози инея. Затем нанес на него несколько полукружий, начинающихся у центра и идущих к краям. Между двумя большими полукружиями он пририсовал по маленькой дуге, которая начиналась у края жернова, но, не дойдя примерно одной трети до центра, обрывалась.

— Вот так примерно он выглядит, — сказал Миллер.

— Жернова, которые я видел в Пенсильвании и Сасквахеннии, носят большей частью четвертную нарезку, — проговорил Сказитель. — Ты видел ее когда-нибудь?

— Нарисуй.

Сказитель начертил еще один круг. Он вышел не таким ладным, поскольку иней начал стаивать, но кое-что было видно. Вместо полукружий Сказитель нарисовал прямые линии, от которых, заканчиваясь у края жернова, отходили линии поменьше.

— Некоторые мельники предпочитают эту нарезку, поскольку она меньше тупится. Кроме того, линии прямые, а стало быть, их легче наносить, обрабатывая камень.

— Ага, вижу, — кивнул Миллер. — Хотя не знаю. Я привык к изгибам.

— Ну, дело твое, — пожал плечами Сказитель. — Я на мельнице никогда не работал, так что не знаю. Я лишь рассказываю о том, что видел.

— Да нет, я вовсе не против, — сказал Мельник. — Вовсе не против.

Подошел Эл-младший и встал рядом, изучая оба круга.

— Думаю, если мы таки притащим этот камень домой, — решил Миллер, — попробую я эту четвертную нарезку. Вроде бы ее и в самом деле будет полегче натачивать.

Наконец земля просохла, и Эл-младший подошел к скале. Остальные юноши остались внизу, собирая лагерь или занимаясь лошадьми. Только Миллер и Сказитель остались у каменоломни, когда Элвин снова взялся за молот. Ему надо было немного подровнять жернов, чтобы по всей окружности он углублялся на равное расстояние.

К удивлению Сказителя, Эл-младший едва ударил по резцу, как от скалы откололся сразу целый кусок гранита, длиной дюймов шесть, не меньше.

— Этот камень не тверже угля! — воскликнул Сказитель. — Что же за жернов из него получится, если он крошится от малейшего стука?

Миллер ухмыльнулся и потряс головой.

Эл-младший отступил на шаг от камня.

— Нет, Сказитель, на самом деле это очень твердый камень. Надо просто знать, как и куда бить. Хочешь, сам убедись.

Он протянул резец и молот. Сказитель взял инструменты и приблизился к скале. Осторожно приладив к камню резец, чуть-чуть под углом от перпендикуляра, он пару раз на пробу стукнул по нему. Наконец он размахнулся и ударил со всех сил.

Резец зайцем выпрыгнул у него из левой руки, а отдача от удара была так велика, что он выронил молот.

— Извините, — поморщился он. — Мне доводилось заниматься обработкой камня, но, должно быть, я несколько утратил навык…

— Да нет, это камень такой, — сказал Эл-младший. — Он немного своенравный. И поддается, только если бить по нему в определенных направлениях.

Сказитель осмотрел место, где пытался отколоть кусочек. И ничего не нашел. Его сильный удар даже царапины не оставил на скале.

Эл-младший подобрал инструменты и снова приладил резец к камню. Сказителю показалось, что и он ставил туда же. Но Эл объяснял, что якобы резец стоит совсем по-другому:

— Видишь, вот такой угол надо держать. Примерно.

Он взмахнул молотом, железо зазвенело, на камне появилась трещина — и снова щебенка застучала по земле.

— Теперь я понимаю, почему вы доверяете ему обрабатывать жернов, — признался Сказитель.

— Да, так меньше хлопот, — подтвердил Миллер.

Спустя пару минут камень образовал идеальный круг. Сказитель не произнес ни слова, наблюдая, что Эл будет делать дальше.

Мальчик положил на землю резец и молот, подошел к жернову и обхватил его руками. Правая рука ухватилась за изгиб. Пальцы левой руки проникли в трещину напротив. Щекой Элвин прижался к камню. Глаза его были закрыты. Казалось, будто бы он прислушивается к тому, что творится внутри скалы.

Затем он начал тихонько напевать. Что-то неразборчивое. Он передвинул руки. Переместился немного в сторону. Прислушался другим ухом.

— М-да, — сказал наконец Элвин. — Трудно поверить.

— Чему? — спросил отец.

— Последние несколько ударов, наверное, всю скалу растрескали. Задняя половина полностью отделилась.

— Ты хочешь сказать, что жернов стоит сам по себе? — удивился Сказитель.

— Думаю, мы можем катить его, — кивнул Элвин. — Придется повозиться с веревками, но вытащить его можно без особых проблем.

Вскоре подошли братья, неся веревки и ведя лошадей. Элвин закинул веревку за камень. И несмотря на то что заднюю половину и не пытались отбить от скалы, веревка легко провалилась. За ней последовала еще одна веревка, потом — другая, и вскоре Элвин-старший, его сыновья и Сказитель принялись дружно тянуть: сначала влево, затем вправо, раскачивая и постепенно вытаскивая тяжеленный камень из углубления в скале.

— Если б я собственными глазами не видел… — пробормотал под нос Сказитель.

— Но ведь видел же, — усмехнулся Миллер.

Камень вылез на несколько дюймов. Они сменили веревки, пропустив их через отверстие посредине жернова, и впрягли в них лошадей, стоящих выше на склоне холма.

— Он сам покатится вниз, — пояснил Миллер Сказителю. — Лошади его придержат немного, чтобы не слишком разгонялся.

— Тяжелый он.

— Да, ложиться под него всяко не стоит.

Осторожно они покатили камень. Миллер ухватил Элвина за плечо и удерживал мальчика подальше от жернова. Сказитель помогал управляться с лошадьми, поэтому ему так и не удалось взглянуть на заднюю сторону камня, пока жернов не встал рядом с дровнями.

Поверхность была гладкой, как попка младенца. Как лед в ведерке. Лишь острые линии проходили по ней, образуя четвертную нарезку и протянувшись от дыры в центре к краям.

Элвин подошел к Сказителю.

— Все правильно? — спросил он.

— Да, — кивнул Сказитель.

— Очень повезло, — сказал мальчик. — Я вдруг почувствовал, что камень готов треснуть прямо по этим линиям. Он рад был отделиться таким образом, и делать ничего не пришлось.

Сказитель протянул руку и тихонько провел пальцем по линии нарезки. Что-то защипало. Он сунул палец в рот, пососал и почувствовал на языке вкус крови.

— Камень бывает ужасно острым, да? — полюбопытствовал Мера.

Его голос звучал вполне обыденно, словно подобное случается каждый Божий день. Но Сказитель уловил восхищение, скользнувшее в его глазах.

— Отличная работа, — сказал Кальм.

— Лучше не видел, — согласился Дэвид.

Лошади снова натянули веревки, и камень медленно лег на дровни нарезкой вверх.

— Окажешь мне одну услугу, Сказитель? — подошел к старику Миллер.

— Все, что в моих силах.

— Забирай Элвина и поезжай домой. Он отлично справился со своей частью работы.

— Папа, нет! — закричал Элвин, подбежав к отцу. — Теперь я точно никуда не поеду.

— Мне не нужно, чтобы под ногами болталась всякая мелюзга, пока мы будем тащить этот камень, — ответил отец.

— Но я должен присмотреть за ним. Вдруг он треснет или еще что случится, пап?

Старшие сыновья молча смотрели на отца, ожидая его решения. Сказитель попытался представить, о чем они сейчас думают. Они уже не маленькие, поэтому вряд ли завидуют той особой любви, с которой отец относится к своему седьмому сыну. Они, наверное, не меньше его хотят, чтобы мальчик вернулся живым и здоровым. Однако не менее важно, чтобы жернов прибыл целым и невредимым и мельница наконец заработала. В том, что Элвин способен помочь сохранить камень, сомневаться не приходилось.

— Поедете с нами до заката, — наконец решил Миллер. — А там уже и до дома будет недалеко, так что вы со Сказителем сможете провести ночь в уютных кроватях.

— Я — за, — согласился Сказитель.

Элвин-младший не испытывал особого восторга от решения отца, но ничего в ответ не возразил.

В путь они двинулись незадолго до полудня. Двух лошадей запрягли в жернов спереди, и двух — сзади, чтобы тормозить. Камень величественно возлежал на деревянных дровнях, а сами дровни — на семи или восьми шестах. Дровни двигались вперед, перекатываясь по шестам. Всякий раз, когда один из кольев выскакивал сзади, кто-нибудь из юношей выхватывал его из-под веревок, которыми были привязаны лошади, бежал вперед и снова подкладывал под дровни. Это означало, что на каждую милю пути камня приходилось пробегать по пять миль.

Сказитель попытался было помочь, но Дэвид, Кальм и Мера ничего и слышать не захотели. Кончилось все тем, что его поставили надзирать за двумя задними лошадьми, на спине одной из которых гордо восседал Элвин. Миллер вел вперед первую пару лошадей, периодически оглядываясь, чтобы посмотреть, не быстро ли он тащит и успевают ли сыновья.

Час за часом они шли вперед. Миллер предложил остановиться и передохнуть, но юноши, казалось, не устали, да и колья, что подкладывали под дровни, к огромному изумлению Сказителя, еще держались. Ни один не расщепился о случайный булыжник на дороге или под весом жернова. Шесты слегка обтрепались да ободрались — и больше ничего.

Когда солнце зависло в двух пальцах от западного горизонта, полуутонув в пурпурных облаках, Сказитель вдруг узнал открывшийся перед ними луг. Весь путь они проделали за один день.

— Иногда мне кажется, что у меня самые сильные братья на свете, — пробормотал Элвин.

«Не сомневаюсь, — согласился молча Сказитель. — Ты способен голыми руками отколоть от скалы огромный камень, якобы «следуя» тоненьким жилкам в граните; неудивительно, что в твоих братьях находится ровно столько силы, сколько ты в них видишь». В который раз Сказитель попытался проникнуть в природу скрытых сил. Наверняка ими управляют какие-то естественные законы — и старик Бен думал точно так же. И вот перед ним стоит мальчик, который простой верой и желанием может резать камень, как масло, и вселять силу в братьев. Существовала теория, что скрытая сила связана с какой-то определенной стихией, но какая стихия способна сотворить то, что сделал сегодня Элвин? Земля? Воздух? Огонь? Уж всяко не вода, ибо Сказитель знал, что рассказанное Миллером — правда. Тогда почему, стоит Элвину-младшему пожелать, и земля склоняется перед его волей, в то время как остальные целую жизнь тратят, а даже жалкого ветерка создать не могут?

Чтобы закатить жернов в мельницу, потребовалось бы зажечь лампы.

— Ничего, полежит ночку на улице, — пробурчал Миллер.

Сказитель подумал о страхах, которые терзали сейчас мельника. Если он оставит жернов рядом с мельницей, то камень непременно скатится утром со склона и раздавит некоего мальчика, когда тот невинно понесет воду в дом. А поскольку жернов каким-то чудом спустили с каменоломен за один день, было бы глупо не положить его туда, где он и должен лежать, — на землю и щебень внутри мельницы.

Они втащили камень внутрь, после чего запрягли лошадей так, как запрягали, когда укладывали камень на дровни. Снова лошади будут придерживать его, постепенно опуская на основание.

Но пока камень покоился на горке земли рядом с кругом щебня, Мера и Кальм просовывали под него шесты, чтобы приподнять и перетащить его на место. Жернов тихонько покачивался из стороны в сторону. Дэвид держал лошадей, чтобы те не потянули слишком сильно и не перевернули камень, уложив его нарезкой в обыкновенную грязь.

Сказитель стоял неподалеку, наблюдая, как Миллер руководит сыновьями ненужными «Сейчас осторожней» и «Теперь потихоньку». С тех пор как они втянули камень внутрь мельницы, Сказитель старался придерживать Элвина рядом. Одна из лошадей отчего-то вдруг заволновалась.

— Кальм, помоги брату управиться с лошадьми! — приказал Миллер. И сам сделал шаг к упряжке.

В эту секунду Сказитель осознал, что Элвин куда-то подевался. Мальчик тащил метлу, быстро приближаясь к жернову. Может быть, он заметил горку камней в основании и решил разровнять ее. Лошади шарахнулись назад; веревки ослабли. Увидев, что Элвин скрылся за камнем, Сказитель понял: теперь, когда веревки не натянуты, ничто не удержит жернов, если тот вдруг решит перевернуться.

В мире, где действуют физические законы, он никогда бы не перевернулся. Но за сегодняшний день Сказитель успел убедиться, что в этом мире не действуют никакие законы. У Элвина-младшего был могучий невидимый враг, который ни за что не упустит такой удобной возможности.

Сказитель рванулся вперед. И, поравнявшись с камнем, почувствовал, как твердая земля под его ногами чуть-чуть просела. Ненамного, всего на несколько дюймов, но этого вполне хватило, чтобы нижний край камня подался вперед, а верхняя часть разом переместилась фута на два — это произошло так быстро, что падение было не остановить. Жернов должен был упасть прямо на основание, похоронив под собой Элвина-младшего, растерев его в пыль, как зерно.

С громким криком Сказитель ухватил Элвина за руку и рванул мальчишку назад, вытаскивая из-под камня. Только тогда Элвин заметил громаду, падающую на него. Сказителю достало силы, чтобы протащить мальчика несколько футов — и все же этого оказалось мало. Ноги Элвина по-прежнему лежали в надвигающейся тени жернова. Теперь камень падал быстрее, куда быстрее, и Сказитель не успевал ничего сделать. Он мог лишь смотреть, как огромный вес перемалывает ноги Элвина. Он знал: остаться без ног равносильно смерти, правда, конец наступает несколько позднее. Он ошибся и не успел.

Вдруг на его глазах по неотвратимо падающему камню пробежала глубокая трещина, а меньше чем через мгновение жернов начал трескаться пополам. Вместо целого камня падали две половинки, и каждая двигалась по плавной дуге, так что обломки должны были опуститься на землю по обе стороны от ног Элвина, не коснувшись его.

Но одновременно с тем, как сквозь твердь жернова пробился лучик света от лампы, Элвин отчаянно закричал:

— Нет!

Всем остальным могло показаться, что мальчик кричит, испугавшись камня, который нес несомненную смерть. Но Сказитель, который лежал на земле рядом с Элвином и ясно видел лампу, ослепительно сияющую сквозь трещину в жернове, воспринял этот крик несколько иначе. Позабыв о нависшей опасности, как это свойственно детям, Элвин кричал, протестуя против того, чтобы жернов разламывался. Он столько трудился над камнем, столько сил ушло, чтобы привезти его сюда, — Элвин не мог вынести, что жернов вот-вот превратится в ненужные осколки.

Все произошло согласно его желаниям. Половинки камня немедля прыгнули обратно навстречу друг другу, как иголка прыгает к магниту, и жернов вновь стал целым.

Громадная вытянувшаяся тень покрыла следы Элвина. На самом деле только одна, правая нога Элвина попала под камень. Его левая нога, подвернувшись, оказалась вне досягаемости. А вот правая легла так, что жернов захватывал по меньшей мере два дюйма голени. Поскольку Элвин продолжал подтягивать ногу к себе, падающая громада, защемив, протолкнула ее немного вперед. Она содрала огромный кусок кожи и мускулов, дойдя до самой кости, но всю ногу не отняла. Дело обошлось бы одной раной, если б не метла, попавшая под ногу. Камню, прижавшему голень Элвина к лежащей на земле метле, было достаточно легкого нажатия, чтобы переломать нижнюю кость ноги на две ровные половинки. Острые концы кости прорвали кожу и одновременно вышли сразу с двух сторон, словно тисками зажав палку метлы. И все же нога не осталась похороненной под жерновом, а перелом был чистым, кости не растерлись в ничто, попав под вес камня.

Воздух был наполнен треском камней, отчаянными криками мужчин, но весь шум легко перекрыл пронзительный, страдальческий крик маленького мальчика, который никогда не был так юн и хрупок, как в эту минуту.

Сказитель, поскольку находился ближе всех, первым заметил, что камень не захватил ног Элвина. Элвин попытался сесть и взглянуть на рану. То ли вид, то ли боль от нее окончательно сломили его, и он потерял сознание. Тут же его подхватили сильные руки отца — Миллер, стоявший дальше всех от места происшествия, двигался куда быстрее братьев Элвина. Сказитель попытался ободрить его, сказав, что, хоть кости и вышли наружу, перелом не опасен. Миллер поднял сына, но нога не поддалась, и боль была настолько ужасна, что Элвин бессознательно вскрикнул. Взяв себя в руки. Мера опустился на колени и, надавив на ногу мальчика, освободил ее от метлы.

Дэвид сжимал в руках ярко горящую лампу. Шагнув за порог, Миллер понес мальчика к дому, а Дэвид бежал рядом, освещая путь. Мера и Кальм было ринулись следом, но их окликнул Сказитель:

— В доме есть женщины, туда пошли Дэвид и ваш отец, — сказал он. — Но кому-то надо прибраться в мельнице.

— Ты прав, — кивнул Кальм. — Вряд ли в ближайшее время отец здесь появится.

При помощи шестов юноши немного приподняли жернов, чтобы Сказитель мог вытащить метлу и освободить веревки, привязанные к лошадям. Втроем они навели порядок внутри, поставили лошадей в конюшню и забрали из повозки инструмент и прочие вещи. Только после этого Сказитель вернулся в дом. Элвин к тому времени забылся сном в постели Сказителя.

— Мы подумали, ты не станешь возражать, — с беспокойством объяснила Энн.

— Конечно, нет, — ответил Сказитель.

Остальные девочки и Кэлли мыли тарелки, оставшиеся после ужина. В комнате, в которой раньше спал Сказитель, поджав губы, сидели пепельно-серые Вера и Миллер. На кровати лежал Элвин, нога его была туго перебинтована.

— Перелом оказался чистым, — шепотом объяснил Сказителю стоящий у дверей Дэвид. — Но рана… мы боимся заражения. Ему содрало всю кожу с передней части голени. Там кость видна, даже не знаю, как теперь это заживет.

— Вы приложили кожу обратно? — спросил Сказитель.

— Ту, что осталась, мы прижали к ране, а мама пришила.

— Все правильно, — кивнул Сказитель.

Вера подняла голову:

— Стало быть, ты и во врачевании кое-что смыслишь, Сказитель?

— Ровно столько, сколько смыслит человек, пытающийся делать, что в его силах, и живущий рядом с людьми, которые знают не больше его.

— Как могло так случиться? — произнес Миллер. — Почему? Ведь столько раз он мог пострадать, а оказывался жив-здоров. — Он поднял голову и поглядел на Сказителя. — А я начал подумывать, что мальчика и впрямь кто-то защищает.

— Защищает.

— Значит, защитник его подвел…

— Защитник сделал, что мог, — возразил Сказитель. — Я лежал рядом и видел, как падающий камень на секунду треснул. Еще немного, и нога Элвина осталась бы целой.

— Все в точности, как с той балкой, — прошептала Вера.

— И мне показалось то же самое, отец, — встрял Дэвид. — Но когда жернов упал и я увидел, что он цел, решил, что мне просто привиделось то, чего я очень желал.

— Сейчас в камне ни трещинки, — сказал Миллер.

— Да, — кивнул Сказитель. — И это потому, что Элвин-младший так решил.

— Ты хочешь сказать, он восстановил жернов? Дозволил, чтобы тот упал на него и повредил ногу?

— Я хочу сказать, что в ту секунду он не думал о ноге, — поправил Сказитель. — Его мысли были заняты ломающимся жерновом.

— О мой мальчик, мой милый мальчик, — пробормотала мать, нежно баюкая руку, которая безвольно лежала на простынях. Пальцы Элвина покорно сгибались, когда она на них нажимала, и тут же возвращались в прежнее положение.

— Возможно ли такое? — изумился Дэвид. — Чтобы камень треснул, а потом вдруг снова стал целым, и все за какое-то мгновение?

— Возможно, — ответил Сказитель. — Потому что это произошло.

Вера опять согнула пальцы своего сына, но на этот раз они не разогнулись. Наоборот, согнулись еще больше, сжались в кулак и уже потом тихонько распрямились.

— Он проснулся, — заметил отец.

— Пойду, поищу ему рому, — сказал Дэвид. — Это уймет боль. Вроде бы у Армора в лавке завалялась пара бутылок.

— Нет, — прошептал Элвин.

— Мальчик говорит «нет», — промолвил Сказитель.

— Да что он понимает, боль, наверное, адская…

— Он должен сохранить разум, — пояснил Сказитель, вставая на колени перед кроватью, справа от Веры, и наклоняясь над мальчиком. — Элвин, ты слышишь меня?

Элвин застонал. Вероятно, это означало «да».

— Тогда слушай внимательно. Твоя нога очень сильно повреждена. Кости сломаны, но их поставили на место — прекрасно заживут сами. Но содрана вся кожа, и хоть твоя мать пришила ее обратно, существует вероятность, что она отомрет, а следовательно, начнется гангрена, которая убьет тебя. Большинство хирургов отрезали бы ногу целиком, чтобы спасти тебе жизнь.

Элвин замотал головой по подушке, отчаянно пытаясь кричать. Но с губ его сорвался лишь негромкий стон:

— Нет, нет, нет!

— Своими разговорами ты только бередишь его! — сердито рявкнула Вера.

Сказитель посмотрел на отца, как бы спрашивая разрешения продолжать.

— Не пытай мальчика, — сказал Миллер.

— Есть одно присловие, — вспомнил Сказитель. — Не учит яблоня бука, как цвести, ни лев — коня, как жертву загонять.

— И что это означает? — спросила Вера.

— Это означает, что не мое дело учить его использовать силы, которые выше моего понимания. Но поскольку он сам ничего не умеет, я должен попробовать. Вы разрешаете?

Миллер на секунду задумался.

— Давай, Сказитель. Уж лучше пусть сразу узнает, что дела плохи, а исцелится он или нет — посмотрим.

Сказитель нежно зажал ручку мальчика в пальцах.

— Элвин, ты же не хочешь лишиться ноги, правда? Тогда подумай о ней, как ты думал о камне. Ты должен представить, что кожа на ноге снова нарастает и вновь крепится к кости, как было. Ты должен научиться. Времени у тебя много, все равно лежишь. Не думай о боли, думай о том, какой должна стать твоя нога. Она должна опять стать здоровой и сильной.

Элвин, сжимая веки, боролся с наступающей болью.

— Ты сделаешь это, Элвин? Сможешь попробовать?

— Нет, — выдавил Элвин.

— Ты должен бороться с болью, чтобы воспользоваться своим даром возвращать целостность.

— Не буду, — прошептал Элвин.

— Почему?! — воскликнула Вера.

— Сияющий Человек, — еле-еле ответил Элвин. — Я обещал ему.

Сказитель вспомнил, какую клятву принес Элвин Сияющему Человеку, и сердце его опустилось.

— Что еще за Сияющий Человек? — спросил Миллер.

— Э-э… видение, которое явилось к нему в раннем детстве, — раскрыл тайну Сказитель.

— А почему мы об этом никогда прежде не слышали? — удивился Миллер.

— Это случилось вечером того дня, когда на Элвина упала балка, — ответил Сказитель. — Элвин пообещал Сияющему Человеку, что никогда не воспользуется своим даром ради собственной выгоды.

— Но, Элвин, — сказала Вера, — это ж не ради того, чтоб разбогатеть. Ты спасаешь себе жизнь.

Мальчик поморщился, борясь с очередным приступом боли, и помотал головой.

— Пожалуйста, оставьте нас наедине, — попросил Сказитель. — На пару минут, чтобы я мог перемолвиться с мальчиком.

Не успел Сказитель договорить, как Миллер уже вытолкал из комнаты Веру и Дэвида и вышел сам.

— Элвин, — произнес Сказитель. — Ты должен выслушать меня, выслушать внимательно. Ты знаешь, я не стану лгать тебе. Клятва — ужасная вещь, и я бы никогда не посоветовал человеку отступиться от данного слова, даже ради спасения жизни. Поэтому я не буду убеждать тебя использовать силу себе на благо. Ты слышишь меня?

Элвин кивнул.

— Но сам подумай. Вспомни Разрушителя, идущего по миру. Никто не видит его, а он тем временем делает свое дело, разрушает и уничтожает. И никто не способен справиться с ним, кроме одного маленького мальчика. Кто этот мальчик, Элвин?

Губы Элвина чуть-чуть двинулись, как бы произнося слово, хотя не раздалось ни звука: «Я».

— И этому мальчику была дана сила, которую он сам понять не может. Сила создавать, препятствуя врагу. Больше того, Элвин, ему было дано желание создавать. На каждый шаг Рассоздателя мальчик отвечает маленьким творением. А теперь скажи мне, Элвин, те, кто помогает Рассоздателю, — враги они или друзья человечеству?

— Враги, — беззвучно прошептали губы Элвина.

— Стало быть, раз ты помогаешь Рассоздателю уничтожить его самого опасного противника, ты — враг всему живому.

Мальчик издал страдальческий стон.

— Ты все переиначиваешь, — сказал Элвин.

— Наоборот, я разъясняю, — ответил Сказитель. — Ты дал клятву никогда не использовать дар на собственное благо. Но от твоей смерти выиграет один Рассоздатель, а если же ты выживешь, если нога заживет, все человечество ощутит добро, сделанное тобой. Нет, Элвин, ты излечишь себя ради нашего мира, вот в чем дело.

Элвин заплакал — сейчас ему куда большую боль причиняли страдания души, нежели боль тела.

— Ты дал клятву. Никогда не пользоваться даром ради собственной выгоды. Так почему бы не принести еще одну клятву, Элвин? Поклянись, что посвятишь всю свою жизнь борьбе с Разрушителем. И если ты выполнишь эту клятву — а ты ее выполнишь, Элвин, потому что умеешь держать слово, — если ты ее сдержишь, значит, спасение собственной жизни пойдет на благо других людей.

Сказитель стал ждать. Прошло довольно много времени, прежде чем Элвин наконец еле заметно кивнул.

— Клянешься ли ты, Элвин-младший, посвятить жизнь борьбе с Рассоздателем, будешь ли творить только добро и справедливость, восстанавливая наш мир?

— Да, — прошептал мальчик.

— Тогда, чтобы исполнить данную тобой клятву, ты должен исцелить себя.

Элвин схватил Сказителя за руку.

— Но как? — спросил он.

— Этого я не знаю, малыш, — покачал головой Сказитель. — Секрет владения силой ты должен найти внутри себя. Я могу лишь посоветовать не отступать до последнего, иначе враг одержит победу, и мне придется закончить историю на том, как тело твое опустили в могилу.

К удивлению Сказителя, Элвин улыбнулся. Затем Сказитель понял смысл шутки. Его история так и так закончится на кладбище, что бы сегодня ни произошло.

— Да, ты прав, малыш, — согласился Сказитель. — Но мне хотелось бы написать еще пару-другую страниц в Книге Элвина, прежде чем поставить последнюю точку.

— Я постараюсь, — прошептал Элвин.

Если он постарается, то практически наверняка достигнет успеха. Неведомый защитник-покровитель не для того охранял Элвина десять лет, чтобы позволить ему так просто умереть. Сказитель не сомневался: Элвину достанет сил излечить себя — главное, чтобы он нашел способ, как это сделать. Его тело было сложнее обыкновенной скалы. Но чтобы выжить, он должен узнать тропки собственной плоти, зарастить трещины в костях.

Кровать Сказителю устроили в большой комнате. Он было предложил лечь спать на полу у кровати Элвина, но Миллер покачал головой и ответил:

— Это мое место.

Сказитель долго крутился с боку на бок, но сон не шел. Посреди ночи он наконец не выдержал, зажег лампу лучиной из очага, накинул куртку и вышел на улицу.

Ветер яростно набросился на него. Надвигалась буря и, судя по запаху, витавшему в воздухе, несла снег. В большом сарае беспокойно перекликались животные. Сказитель вдруг подумал, что, может быть, не он один гуляет сегодня ночью. В тенях могли затаиться краснокожие, могли бродить среди пристроек фермы, следя за ним. Он вздрогнул и усилием воли прогнал страх. Слишком холодно сегодня. Даже самые кровожадные, больше всех ненавидящие бледнолицых чоктавы и крики, живущие на юге, не такие дураки, чтобы бродить по лесу, когда вот-вот разразится буря.

Вскоре с неба повалит снег, первый за эту осень, но быстро он не стает. Сказитель чувствовал: снежить будет весь завтрашний день, потому что воздух, идущий за бурей, был еще холоднее. Снежинки будут пушистыми и сухими, такой снегопад длится час за часом, все выше громоздя сугробы. Если бы Элвин не поторопил их, настояв доставить жернов за один день, им пришлось бы тащить камень сквозь пургу. Пробираясь через грязь и слякоть. И переломанной ногой дело бы не обошлось.

Сказитель сам не заметил, как добрел до мельницы. Он очнулся от раздумий, стоя у жернова. Камень казался неимоверно огромным, даже невозможно было представить, что кто-то смог поднять его. Сказитель снова дотронулся до верхней части жернова, осторожно, чтобы не порезаться. Пальцы пробежались по глубоким нарезкам-желобам, в которых будет скапливаться мука, когда большое водяное колесо закрутится и стронет с места малый жернов. Так же степенно крутится Земля вокруг Солнца, год за годом, перемалывая время в пыль, как мельница превращает зерно в муку.

Он внимательно осмотрел пол, там, где земля подалась под весом жернова, заставив его перевернуться и чуть не убив мальчика. Дно выемки поблескивало в свете лампы. Сказитель сел на корточки и дотронулся до блестящей поверхности пальцем: с полдюйма воды. Она, должно быть, давно собралась под землей, подмыв ее изнутри. Так, чтобы сверху ничего не было видно. Чтобы немедленно провалиться, когда что-нибудь большое попробуют прокатить по мельнице.

«Ага, Рассоздатель собственной персоной, — подумал Сказитель. — Наконец-то ты проявился, но я построю вокруг тебя крепкие стены, и ты никогда не выберешься из своей тюрьмы». Но, как странник ни напрягал зрение, он так и не увидел дрожащего воздуха, о котором упоминал седьмой сын Элвина Миллера. В конце концов Сказитель поднял с полу лампу и покинул мельницу. С неба падали первые снежинки. Ветер почти утих. За какие-то секунды снегопад усилился настолько, что в свете лампы затанцевали целые рои снежинок. К тому времени, как Сказитель добрался до дома, землю покрыл серый налет снега, а лес совсем исчез за снежным покрывалом. Странник зашел в дом, не снимая ботинок, упал на свое ложе у очага и быстро заснул.

Глава 12

Книга

В очаге день и ночь полыхал огонь, и камни настолько раскалились, что светились от жара; воздух в комнате Элвина был сух и горяч. Мальчик без движения лежал на постели, правая нога, обмотанная тяжелыми бинтами, словно якорь, приковывала его к постели. Остальное тело казалось невесомым, оно плавало, ныряло, перекатывалось, ныло. Голова кружилась.

Но ни веса ноги, ни головокружения Элвин не замечал. Его врагом была боль, постоянные приступы мешали сосредоточиться на задаче, поставленной перед ним Сказителем: излечить себя.

И в то же самое время боль была ему другом. Она возвела вокруг него настолько высокие стены, что он даже не осознавал, где находится, — лишь краем разума он продолжал отмечать, что лежит в каком-то доме, в какой-то комнате, в какой-то постели. Внешний мир мог гореть ярким пламенем, рассыпаться в прах — он бы этого не заметил. Сейчас Элвин исследовал внутренний мир.

Сказитель и половины не знал из того, о чем говорил. Нарисовать в уме картинку — мало. Его нога не излечится, если он притворится, будто бы с ней все нормально. И все же Сказитель подкинул ему одну верную мысль. Если Элвин умел чувствовать сквозь скалу, мог находить в камне слабые и сильные стороны и учить его, где ломаться, а где держаться крепко, то почему бы ему не проделать то же самое с кожей и костью?

Сложность заключалась в том, что кость и кожа были неотделимы друг от друга. Скала отдаленно напоминала человеческое тело, но кожа слой за слоем менялась, поэтому разобраться, что откуда, оказалось вовсе не легко. Он лежал с закрытыми глазами и впервые в жизни заглядывал в собственную плоть. Сначала он пытался следовать за болью, но эта тропа никуда его не привела, он добрался лишь до места, где все было разрублено, раздавлено и перемешано — верх от низа не отличить. Спустя некоторое время он предпринял другую попытку. Он прислушался к биению сердца. Сначала отвлекала боль, но вскоре он полностью замкнулся на мерном стуке. Если что-то и происходило в окружающем мире, он не знал этого, потому что боль отсекла все звуки. А ритм ударов сердца заслонил собой боль — не полностью, но большей частью.

Элвин пустился в путь по венам, следуя широкими, сильными потоками, затем ручейками. Несколько раз он сбивался с дороги. Иногда в сознание врывался особо сильный укол боли в ноге и требовал внимания. Но постепенно, начиная снова и снова, он нашел тропку, ведущую к здоровой коже и кости левой ноги. Там кровь неслась не так стремительно и вскоре привела его туда, куда нужно. Он рассмотрел слои кожи, напомнившие ему луковицу. Он изучил и запомнил их порядок, узнал, как связываются друг с другом мускулы, как крепятся крошечные вены, как вытягивается и облегает кость кожа.

После этого он снова пробрался в больную ногу. Лоскут кожи, который пришила мама, большей частью отмер, начав загнивать. Однако Элвин-младший уже знал, как можно спасти его — не весь, но хотя бы часть. Он нащупал раздавленные концы артерий вокруг раны и начал принуждать их срастись, точно так же, как когда-то проделывал трещинки в скале. С камнем, впрочем, было неизмеримо легче: чтобы создать трещинку, нужно было чуть-чуть поднажать, вот и все. С живой плотью дело шло медленнее, чем ему бы хотелось, поэтому он отказался от попыток залечить все разом и сосредоточился на одной, основной артерии.

Он стал изучать, каким образом она использует кусочки того, кусочки сего, как и чем восстанавливается. Большей частью происходящее было слишком сложно для восприятия Элвина. Миниатюрные комочки стремительно сновали то туда, то сюда. Однако он сумел заставить тело освободиться от оков и позволить артерии зарасти самой. Он посылал ей все необходимое, и довольно скоро она приросла к загнившей коже. Потратив немножко времени на поиски, он наконец обнаружил концы раздавленной артерии, совместил их и послал кровь по вновь возведенному мостику.

И поспешил. Он почувствовал, как по ноге разлилось волной тепло — из-под мертвой кожи забил десяток фонтанчиков крови: артерия не сумела вместить всю кровь, которую он протолкнул. Медленнее, медленнее, медленнее. Он проследовал за кровью, которая теперь сочилась, а не била, и заново принялся сращивать кровяные сосуды, артерии с венами, пытаясь следовать образцу, который видел в левой ноге.

Наконец с этим было покончено — более или менее. Кровь мерно текла по венам. С ее возвращением ожили частички кожи. Но часть лоскута все равно оставалась мертвой. Элвин кружил и кружил по своей ноге вместе с кровью, обрывая мертвые кусочки и разбивая их на мелкие части, которые и глазом не видно. Зато живая кожа сразу узнавала их, принимала и перестраивала. Там, где проходил Элвин, начинала расти здоровая плоть.

В конце концов кропотливое складывание по частичкам настолько утомило его, что он сам не заметил, как заснул.

— Я не хочу будить его.

— Иначе бинты не сменить, Вера.

— Ну, ладно, хорошо… ой, осторожнее ты, Элвин! Нет, дай лучше я!

— Я не раз менял бинты…

— На коровах, Элвин, а не на маленьких мальчиках!

Элвин-младший почувствовал, как на ногу что-то надавило. Что-то тянуло за кожу. Хотя было не так больно, как вчера. Но он слишком устал, чтобы открыть глаза. Он не мог даже звука издать, чтобы дать понять родителям, что не спит, хотя отчетливо слышал их беседу.

— Боже мой. Вера, у него ночью, наверное, кровотечение открылось.

— Мама, Мэри говорит, я должен…

— Тихо, Кэлли! Убирайся отсюда! Разве ты не видишь, что мама занята…

— Не надо кричать на мальчика, Элвин. Ему всего семь лет.

— Он достаточно вырос, чтобы научиться держать рот закрытым и не вмешиваться в дела взрослых… ты только посмотри.

— Глазам своим не верю.

— Я-то думал, гной сочится, как сливки из коровьего вымени…

— А тут все чисто.

— И кожа приросла, смотри, смотри! Правильно ты сделала, что пришила ее.

— Я и не надеялась, что она приживется.

— Кости совсем не видно.

— Господь благословляет нас. Я молилась всю ночь, Элвин, и посмотри, что сотворил Господь.

— Ну, может, если бы ты молилась чуточку поупорнее, он бы вообще всю рану залечил. Тогда бы я отдал мальчика в церковный хор.

— Не святотатствуй, Элвин Миллер.

— Да нет, просто мне иногда бывает обидно при виде того, насколько ловко Господь умеет подвернуться под руку и присвоить чужую славу. Может, Элвин сам себя залечил, ты об этом не подумала?

— Посмотри, твои грязные речи разбудили малыша.

— Спроси, не хочет ли он воды.

— Он ее выпьет, хочет или нет.

Элвину очень хотелось пить. У него не только рот пересох, все тело жаждало воды: она была нужна, чтобы восстановить потерянную кровь. Поэтому он пил и не мог напиться, с жадностью глотая из жестяной чашки, поднесенной рукой мамы к его губам. Большей частью вода проливалась на лицо, текла по шее, но он не замечал этого. Важна была та влага, что плескалась сейчас у него в животе. Он откинулся на подушку и попытался заглянуть внутрь себя, чтобы проверить, как поживает рана. Но это ему не удалось: слишком много сил потребовалось. Он провалился в сон, не добравшись и до половины пути.

Проснувшись снова, он решил, что на улице опять ночь, — а может, занавески были задернуты. Проверить он не мог, потому что слишком уж невыносимо было открывать глаза. Кроме того, вернулась прежняя боль, с новой яростью впиваясь в его тело, а нога ужасно чесалась, и он едва удерживался от того, чтобы не дотянуться до нее и не начать драть ногтями. Сосредоточившись, он проник в область раны и вновь принялся помогать коже расти. За время сна открытая плоть успела затянуться тонкой пленкой. Под ней тело все еще трудилось, восстанавливая порванные мускулы, сращивая сломанные кости. Но потеря крови больше Элвину не грозила, как, впрочем, и заражение.

— Взгляни, Сказитель. Ты когда-нибудь видел подобное?

— Кожа как у новорожденного.

— Может, я свихнулся, но если б не перелом, бинты можно было бы снять.

— Да, раны как не бывало. Ты прав, бинты действительно больше не нужны.

— Наверное, моя жена правду говорила, Сказитель. Может быть, это Господь решил поступиться принципами и сотворил чудо с моим мальчиком.

— Доказательств тому нет. Когда малыш проснется, возможно, он нам что-нибудь объяснит.

— Вряд ли он что-нибудь понимает — за все время даже глаз не открыл.

— Одно несомненно, мистер Миллер. Угроза смерти миновала. Хотя вчера я думал совсем наоборот.

— А я вообще собрался сколачивать ему гробик, чтоб в землицу опустить, вот так вот. Даже представить не мог, что он выживет. А ты посмотри, каким здоровым он выглядит сейчас! Интересно все же, что его защищает — или кто?

— Кто бы его ни защищал, мистер Миллер, мальчик куда сильнее. Тут есть над чем поразмыслить. Его защитник разломил камень, но Эл-младший срастил его обратно, и покровитель не смог помешать ему.

— Думаешь, он знал, что делает?

— Да, ему кое-что известно о таящихся внутри силах. Он мог сотворить с камнем что угодно.

— Сказать прямо, никогда не слышал о подобном даре. Я рассказал Вере о том, как он обтесал камень, нанеся нарезку без всякого инструмента, так она сразу принялась читать мне Книгу Пророка Даниила и что-то верещать о исполнившемся пророчестве. Хотела бежать к мальчику в комнату и предупредить о железных и глиняных ногах[43], но я ее остановил. Разве не глупо? Религия превращает людей в буйнопомешанных. Я ни разу не встречал женщины, которая бы не сходила с ума по религии.

Дверь открылась.

— А ну вон отсюда! Ты что, настолько туп, Кэлли, что тебе двадцать раз повторять приходится? Так, где мать, неужели она не может держать семилетнего пацана подальше от…

— Помягче с парнишкой, Миллер. Он уже убежал.

— Не знаю, что с ним случилось. С той поры, как Эл-младший слег, куда ни брошу взгляд, повсюду вижу Кэлли. Он как гробовщик, выбивающий плату.

— Может, он растерян. Он ведь никогда не видел Элвина больным…

— Элвин неоднократно был на волосок от смерти…

— Но ни разу не пострадал.

Долгое молчание.

— Сказитель…

— Да, мистер Миллер?

— Ты был нам хорошим другом, хотя порой мы этого не заслуживали. Я хочу спросить, ты ведь не завязал со странствиями?

— Вроде нет, мистер Миллер.

— Не то чтобы я тебя из дому гоню, но если ты в ближайшее время решишь пуститься в путь и, мало ли, направишься на восток, не мог бы ты отнести одно письмецо?

— С радостью. И не возьму ни монеты — ни с отправителя, ни с получателя.

— Спасибо тебе большое. Я долго обдумывал твои слова. Ну, насчет мальчика, которого следует отослать, чтобы избегнуть опасностей, угрожающих ему. Я вдруг подумал: а есть ли вообще такие люди, которым бы я мог доверить присмотр за ним? Там, откуда мы приехали, то есть в Новой Англии, особых родственников у нас не имеется, да и, кроме того, мне что-то не хочется, чтобы моего сына превратили в фанатика-пуританина.

— Я рад слышать это, мистер Миллер, потому что сам не горю желанием вновь посещать земли Новой Англии.

— Но если ты пойдешь по дороге, по который мы ехали сюда, на запад, то рано или поздно выйдешь к одной деревеньке, что на берегу реки Хатрак, милях в тридцати к северу от Гайо, недалеко от форта Дикэйна. Там есть один постоялый двор, по крайней мере был когда-то, за ним еще кладбище, на котором стоит камень с надписью: «Вигор — он погиб, спасая жизнь брата».

— Ты хочешь, чтобы я отвел туда мальчика?

— Нет, нет. Пока снег лежит на земле, я никуда его не пущу. Вода…

— Понимаю.

— В той деревеньке есть кузня, и я подумал, может, тамошнему кузнецу сгодится подмастерье. Элвин молод годами, но для своего возраста он вымахал дай Боже. Думаю, он будет стоящим приобретением для кузнеца.

— Подмастерьем?

— Ну, мне не хочется делать из него раба. А денег, чтобы послать его в школу, у меня нет.

— Я отнесу письмо. Но, надеюсь, могу задержаться еще на пару дней? Хочу дождаться, когда мальчик очнется, чтоб попрощаться.

— Да я ж не выталкиваю тебя прямо сегодня ночью. На улице слишком глубокие сугробы, так что и завтра ты никуда не пойдешь.

— Вот уж не подозревал, что за эти дни ты хоть раз выглянул в окно.

— Воду под ногами я замечу всегда.

Он сухо засмеялся, и они покинули комнату.

Элвин-младший лежал на кровати и тщетно пытался разобраться, почему папа хочет отослать его в другую деревню. Разве Элвин плохо себя вел? Разве не старался помогать всем, чем мог? Разве не ходил в школу преподобного Троуэра, пусть проповедник твердо вознамерился превратить его в сумасшедшего или дурака? И, кроме того, не он ли выточил прекрасный жернов, следил за ним, наставлял, каким быть, а в самом конце разве не он рисковал ногой, лишь бы камень не раскололся? И вот теперь его собираются куда-то отправить.

Подмастерьем! К кузнецу! За десять лет жизни он в глаза кузнеца не видел. До ближайшей кузни три дня пути, и папа никогда не брал его с собой. За всю свою жизнь он ни разу не отходил от дома дальше чем на десять миль.

По сути дела, чем больше он раздумывал над словами отца, тем больше злился. Он ведь столько раз умолял маму и папу позволить ему погулять по лесу одному, но они не отпускали его. Все время рядом с ним должен был кто-то находиться, будто он пленник или раб, норовящий сбежать. Если он опаздывал куда-нибудь хотя бы на пять минут, вся семья дружно бросалась на поиски. Он никогда не уезжал далеко от дома — лишь пару раз добирался с папой до каменоломен. И вот теперь, продержав его десять лет на коротком поводке, как рождественского гуся, они вознамерились отправить его на другой конец земного шара.

От подобной несправедливости на глаза навернулись слезы. Он крепко сжал веки, и капельки побежали по щекам, скатились в уши и защекотали. Он почувствовал себя ужасно глупо и рассмеялся.

— Ты чего смеешься? — спросил Кэлли.

Элвин не слышал, как малыш вошел.

— Тебе лучше? Кровь больше не течет, Эл.

Кэлли дотронулся до его щеки.

— Ты плачешь, потому что тебе больно?

Элвин мог бы поговорить с ним, но не было сил, ведь сначала нужно открыть рот, потом выдавить слова… Поэтому он медленно покачал головой.

— Ты умрешь, Элвин? — спросил Кэлли.

Он снова помотал головой.

— А-а, — протянул Кэлли.

Голос его звучал так разочарованно, что Элвин даже взбесился. Ровно настолько, чтобы все-таки открыть рот.

— Ну, извини, — прокаркал он.

— Это нечестно, — сказал Кэлли. — Я не хотел, чтобы ты умирал, но все только и говорили о твоей смерти. И я представил, а что будет, когда они начнут заботиться обо мне так, как сейчас о тебе. Все время за тобой кто-нибудь приглядывает, а на меня, стоит словечко вымолвить, сразу орут: «Уматывай, Кэлли!», «Заткнись, Кэлли!» Никто не спросит: «Кэлли, а разве тебе не пора в кроватку?» Им плевать на меня. За исключением тех случаев, когда я начинаю бороться с тобой. Тогда мне говорят: «Кэлли, не дерись».

— Для мыши-полевки ты дерешься неплохо. — Так по крайней мере хотел сказал Элвин, правда, он не знал, получилось ли у него что-нибудь.

— Знаешь, что я сделал, когда мне исполнилось шесть лет? Я ушел из дому и заблудился в лесу. Я шел и шел. Иногда закрывал глаза и несколько раз проворачивался на пятках, чтобы наверняка потеряться. Я плутал полдня, не меньше. И хоть одна живая душа побежала искать меня? В конце концов мне пришлось развернуться и самому искать дорогу домой. И никто не спросил: «Кэлли, а где ты был весь день?» Мама только сказала: «Твои руки вымазаны, как задница у страдающей поносом лошади, иди умойся».

Элвин рассмеялся, почти неслышно, его грудь тяжело заходила.

— Тебе смешно. О тебе-то все заботятся.

На этот раз Элвину пришлось собрать все силы, чтобы спросить:

— Ты хочешь, чтоб я ушел?

Кэлли долго не отвечал, но потом произнес:

— Да нет. Кто со мной играть будет? Кузены — дураки все. Из них никто бороться толком не умеет.

— Я уеду скоро, — прошептал Элвин.

— Никуда ты не уедешь. Ты седьмой сын, тебя не отпустят.

— Уеду.

— Я много раз пересчитывал, и каждый раз выходило, что это я седьмой. Дэвид, Кальм, Мера, Нет, Нед, Элвин-младший — это ты, а затем иду я. Получается семь.

— Вигор.

— Он умер. Давным-давно. Почему-то никто не сказал об этом маме и папе.

Те несколько слов, что пришлось произнести, израсходовали все силы. Элвин чувствовал себя вымотанным до крайности. Кэлли больше ничего не говорил. Сидел тихонько, как мог. И крепко сжимал руку Элвина. Вскоре Элвина закачали волны сна, поэтому он так и не понял, приснились ему или нет следующие слова Кэлли. Но вроде бы он точно слышал, как Кэлли произнес: «Я никогда, никогда не хотел, чтобы ты умер, Элвин». А потом он, похоже, добавил: «Вот если б я был тобой…» Элвин провалился в сон, а когда снова проснулся, никого рядом не было. Дом был погружен в ночную тишину, изредка разрываемую стуками-шорохами — то ветер ставней грохнет, то балки затрещат, сжимаясь от холода, то бревно выстрелит в очаге.

Элвин опять заглянул внутрь себя и пробрался к ране. Этой ночью он не стал возиться с кожей и мускулами. Теперь он должен поработать над костями. Приглядевшись, он удивился: кости словно сотканы из кружев и усеяны крошечными дырочками. В отличие от камня, они были прозрачными и ломкими. Однако он довольно быстро научился управляться с ними и вскоре крепко срастил друг с другом.

Но что-то ему не нравилось. Больная нога чем-то отличалась от здоровой. Разница была незначительной, невидимой глазу. Элвин просто знал, что эта разница, в чем бы она ни заключалась, делает кость больной изнутри. В ней будто какая червоточинка поселилась, но Элвин, как ни старался, так и не смог понять, как ее исправить. Это все равно что снежинки с земли собирать: думаешь, хватаешь что-то твердое, а в руке одна грязь.

Хотя, может, все пройдет. Может быть, когда он вылечится, больное место само зарастет.

* * *

Элеанора задержалась у матери допоздна. Армор ничего не имел против того, что жена поддерживает отношения с родителями, но возвращаться домой в сумерках слишком опасно.

— Говорят, на юге объявились какие-то дикие краснокожие, — начал разговор Армор. — А ты по лесу бродишь по ночам.

— Я старалась идти побыстрее, — ответила Элеанора, — а дорогу домой я найду всегда.

— Вопрос не в том, найдешь ты дорогу или нет, — ядовито произнес он. — Французы стали раздавать ружья в награду за скальпы бледнолицых. Людей Пророка это не соблазнит, но чоктавы будут только рады возможности наведаться в форт Детройт, пожиная по пути урожай скальпов.

— Элвин будет жить, — сказала Элеанора.

Армор терпеть не мог, когда она перескакивала с темы на тему. Но такую новость он не мог не обсудить.

— Значит, решили отнять ногу?

— Я видела рану. Она затягивается. Под вечер Элвин-младший проснулся. Мы даже поговорили с ним немножко.

— Я рад, что он пришел в себя, Элли, искренне рад, но надеюсь, ты не обольщаешься этим. Огромная рана может сначала затянуться, только вскоре гной возьмет свое.

— На этот раз, думаю, все обойдется хорошо, — промолвила она. — Ужинать будешь?

— Я сожрал, наверное, батона два, пока бродил по комнате взад-вперед, гадая, вернешься ли ты вообще домой.

— Живот мужчину не украшает.

— Не всякий. Мой, к примеру, сейчас отчаянно взывает к пище, как и любое другое нормальное брюхо.

— Мама дала мне сыру. — Она развернула сверток на столе.

У Армора имелись определенные сомнения насчет этого сыра. Он считал, сыр у Веры Миллер получается столь вкусным, потому что она проделывает с молоком всякие штучки. Но в то же самое время на обоих берегах Воббской реки, да и на Типпи-каноэ не найти сыра вкуснее.

Каждый раз, ловя себя на том, что мирится с колдовством, Армор выходил из себя. А выйдя из себя, он придирался ко всякой мелочи. Вот и сейчас он не мог успокоиться, хотя знал, Элли не хочется говорить об Элвине.

— А почему ты решила, что рана не загноится?

— Она быстро затянулась, — пожала плечами она.

— Что, совсем?

— Почти.

— И насколько почти?

Она обернулась, устало закатила глаза и повернулась обратно к столу. Взяв в руки нож, она принялась нарезать яблоко к сыру.

— Я спросил, насколько, Элли. Насколько она затянулась?

— Вообще затянулась.

— Два дня прошло с тех пор, как жернов содрал все мясо с ноги, и раны уже нет?

— Всего два дня? — переспросила она. — Мне казалось, неделя, не меньше.

— Если календарь не врет, минуло два дня, — подтвердил Армор. — А это означает, что там имело место ведьмовство.

— Насколько я помню Писание, человек, излечивающий раны, не обязательно колдун.

— Кто это сделал? Только не надо мне говорить, что твои папа с мамой открыли вдруг какое-то сильнодействующее снадобье. Они что, дьявола на помощь вызвали?

Она обернулась, сжимая в руках острый нож. Глаза ее яростно вспыхнули.

— Папа, может, и не любит ходить в церковь, но дьявол никогда не ступал на порог нашего дома.

Преподобный Троуэр имел несколько другое мнение, но Армор счел, что о проповеднике сейчас лучше не упоминать.

— Ага, значит, тот попрошайка…

— Он честно отрабатывает свой стол и кров. И трудится не меньше остальных.

— Поговаривают, он знавался с колдуном Беном Франклином. И ходил в знакомых у этого безбожника с Аппалачей, Тома Джефферсона.

— Он знает много интересных историй. Но мальчика исцелил не он.

— Тогда кто же?

— Может, Элвин сам себя исцелил. По крайней мере, нога еще сломана. Так что это не чудо. Просто раны на нем заживают как на кошке.

— Ну да, дьявол обычно заботится о своих выкормышах. Может, потому на нем так быстро все заживает, а?

Она снова повернулась, и, взглянув ей в глаза, Армор тысячу раз пожалел о своих словах. Хотя чего он такого сказал? Преподобный Троуэр сам не раз говорил, что мальчик этот все равно что Зверь Апокалипсиса.

Мальчик не мальчик, зверь не зверь, но Элвин приходился родным братом Элли. Большей частью она была тише воды ниже травы, иного и пожелать нельзя, но если ее разозлить, она превращалась в ходячий ужас.

— А ну-ка, забери слова назад, — приказала она.

— В жизни ничего глупее не слышал. Как я могу забрать обратно слова, которые уже произнес?

— Ты можешь извиниться и сказать, что это не так, ведь ты сам знаешь.

— На самом деле я не знаю, так это или нет. Я сказал «может быть», а если муж перед лицом собственной жены не имеет права выдвигать предположений, то лучше вообще умереть.

— Вот здесь ты прав, — сказала она. — И если ты не откажешься от своих слов, то сильно пожалеешь, что еще жив!

И она, судорожно сжав в обоих руках по дольке яблока, пошла на него.

В большинстве случаев, когда она на него злилась, ей хватало одного раза обежать за ним вокруг дома, чтобы злость бесследно испарилась и она начала хохотать. Только не сегодня. Одну половинку яблока она раздавила ему об голову, вторую швырнула в лицо, после чего убежала в спальню наверху и разрыдалась.

Слез она не любила и плакала очень редко, отсюда Армор сделал вывод, что ссора разгорелась не на шутку.

— Элли, я забираю свои слова обратно, — примиряюще произнес он. — Я прекрасно знаю, Элвин хороший мальчик.

— А мне плевать, что ты знаешь, — рыдала она. — Ты вообще ничего знать не можешь.

Немногие мужья способны выслушать подобные речи от жены и не съездить ей по уху. Жаль, Элли не понимала, насколько выгодно иметь в мужьях истинного христианина.

— Ну, кое-что мне все-таки известно, — сказал он.

— Его хотят отослать в другую деревню, — плакала она. — С наступлением весны он пойдет в подмастерья. Ему не хочется, я же вижу, но он не спорит, просто лежит в кровати, говорит очень тихо, но смотрит так, будто прощается со всеми.

— А зачем его отсылают?

— Я ж объяснила: чтобы в подмастерья отдать.

— Они так нянчились с этим мальчишкой… Никогда б не поверил, что его куда-то отпустят.

— Он должен будет уехать на восток Гайо, в деревню у форта Дикэйна. Это на полпути к океану.

— Ну, ты знаешь, если подумать, в этом есть смысл.

— Неужели?

— Здесь краснокожие чего-то колобродят, вот они и решили отправить пацана подальше. Других пусть хоть нашпигуют стрелами, но только не Элвина-младшего.

Она подняла голову и с презрением оглядела его.

— От твоих досужих домыслов, Армор, меня иногда тошнит.

— То, что происходит, вовсе не мои домыслы.

— Да ты человека от брюквы не отличишь.

— Так ты наконец вытащишь из моих волос это яблоко или заставить тебя языком вылизать голову?

— Да уж придется помочь, иначе ты мне все простыни извозишь.

* * *

«Наглый ворюга», — думал о себе Сказитель. Семья Миллеров чуть ли не силой всучила ему кучу подарков на дорогу. Две пары шерстяных носков. Новое одеяло. Накидку из оленьей шкуры. Вяленое мясо и сыр. Хороший точильный камень. Да он обворовал этих честных людей!

Кроме того, он приобрел много такого, о чем они и не догадывались. Тело, отдохнувшее от дорожной усталости и вечных синяков. Легкую походку. Добрые лица, которые навсегда останутся в памяти. И истории. Истории, скрытые в запечатанной части книги и написанные его собственной рукой. И правдивые рассказы, которые они занесли в книгу сами.

Хотя он честно расплатился с ними — во всяком случае попытался. Залатал крыши на зиму, переделал кучу мелкой работы. И что более важно, они увидели почерк самого Бена Франклина. Прочли фразы, написанные Томом Джефферсоном, Беном Арнольдом, Пэтом Генри, Джоном Адамсом, Алексом Гамильтоном — даже Аароном Бурром, перед дуэлью, и Даниэлем Буном, сразу после оной. До прихода Сказителя Миллеры были обыкновенной семьей, частичкой Воббской долины. Теперь они попали на огромное полотно, состоящее из великих историй. О Войне за Независимость Аппалачей. Об «Американском Соглашении». Они увидели собственный путь через глушь и леса, ниточкой вливающийся в великую картину, и почувствовали силу этого гобелена, сотканного из множества подобных нитей. Впрочем, нет, не гобелена. Скорее ковра. Доброго, прочного ковра, на котором будут основываться следующие поколения американцев. В этом была поэма, и когда-нибудь он напишет ее.

Он тоже кое-что им оставил. Любимого сына, которого выдернул прямо из-под падающего жернова. Искушаемого убийством отца, который обрел наконец силу отослать сына в другую деревню. Имя для ночного кошмара мальчика, объясняющее, что враг реален и существует на самом деле. Яростный шепот, убедивший раненого юношу исцелить себя.

И рисунок, выжженный на хорошей дубовой доске кончиком раскаленного ножа. Конечно, Сказитель предпочел бы вытравить его воском и кислотой на металле, но такие материалы в здешних краях были редкостью. Поэтому он выжег его, постаравшись, как мог. На картине был изображен юноша, попавший в плен сильной реки, запутавшийся в корнях плавучего дерева. Он задыхался, но глаза его бесстрашно смотрели в лицо смерти. В Академии искусств это незамысловатое творение было бы встречено всеобщим презрением. Но тетушка Вера разрыдалась, увидев картину, и прижала ее к груди, заливая слезами, похожими на последние капли легкого, завершающего грозу дождика. И отец Элвин, взглянув на нее, кивнул и сказал:

— Тебе явилось видение, Сказитель. Ты изобразил мальчика очень точно, хотя никогда не видел. Это Вигор. Мой сын.

После чего Миллер тоже расплакался.

Картину поставили на камин. «Это, разумеется, не шедевр, — подумал Сказитель. — Но здесь изображена правда, и рисунок значит для этой семьи больше, чем любой портрет — для жирного старого лорда или заседателя парламента в Лондоне, Камелоте, Париже или Вене».

— Вот и утро настало, — сказала тетушка Вера. — До заката путь неблизкий.

— Не вините меня за то, что я с неохотой покидаю ваш дом. Хотя я рад за оказанное доверие и не подведу вас.

Он похлопал по карману, внутри которого лежало письмо кузнецу с реки Хатрак.

— Ты не можешь уйти, не попрощавшись с мальчиком, — напомнил Миллер.

Сказитель оттягивал момент прощания как можно дольше. Но тут он кивнул, с сожалением покинул удобные объятия кресла у камина и зашел в комнату, где провел лучшие ночи в своей жизни. Элвин-младший уже проснулся и широко распахнутыми глазами смотрел на мир; на лицо его вернулись краски жизни, больше оно не искажалось от нестерпимых страданий и не теряло цвет. Но боль не спешила отступать, она по-прежнему таилась поблизости, и Сказитель догадывался об этом.

— Уходишь? — спросил мальчик.

— Да, попрощаться решил.

Элвин сердито взглянул на него исподлобья:

— Ты даже не дашь мне написать что-нибудь в твоей книге?

— Ну, не всякому это позволяется.

— А папе можно. И маме.

— Да, и Кэлли тоже.

— Да, Кэлли точно украсил книгу, — кивнул Элвин. — У него почерк, как у… как у…

— Как у семилетнего мальчишки, — пошутил Сказитель, но Элвин не улыбнулся.

— Почему тогда мне нельзя? Кэлли можно, а мне, значит, нет?

— Потому что в этой книге люди пишут о своем самом важном деянии или событии, что видели когда-то собственными глазами. Ты бы о чем написал?

— Ну, не знаю. Может, о жернове.

Сказитель скорчил рожу.

— Тогда, наверное, о своем видении. Ты сам утверждал, что оно очень важно.

— Да, и записано где-то еще, Элвин.

— Я хочу написать что-нибудь в твоей книге, — уперся Элвин. — Сам Бен Франклин оставил в ней свое предложение, я тоже хочу.

— Не сейчас, — возразил Сказитель.

— Но когда?!

— Когда ты как следует отчехвостишь этого Разрушителя. Вот тогда можешь писать в книге что захочешь.

— А если я с ним не справлюсь?

— Тогда и в книге никакого проку не будет.

На глаза Элвина навернулись крупные слезы:

— Но вдруг я умру?

Сказитель почувствовал, как легкий холодок пробежал по спине.

— Как твоя нога?

Мальчик пожал плечами. Моргнул, смахивая непрошеные слезы.

— Это не ответ, парень.

— Болит не переставая.

— Так и будет, пока кость не срастется.

— Кость уже срослась, — болезненно улыбнулся Элвин-младший.

— Тогда почему ты не встаешь с постели?

— Нога причиняет мне боль, Сказитель. Болит и болит. Там, в кости, засело что-то плохое, и я еще не понял, как излечить это.

— Ты справишься.

— Пока не получается.

— Один старый траппер как-то сказал мне: «Не думай долго, откуда лучше начать — с головы или с хвоста. Главное — содрать с пантеры шкуру, неважно как».

— Это присловие?

— Близко. Ты сумеешь. Не тем, так другим способом.

— Пока все впустую, — сказал Элвин. — Что бы я ни делал, не получается.

— Парень, тебе всего десять лет. Ты что, успел устать от жизни?

Элвин продолжал мять в руках одеяло:

— Сказитель, я умираю.

Сказитель всмотрелся в его глаза, пытаясь разглядеть в них смерть. Ее там не было.

— Не думаю.

— То плохое место у меня на ноге… Оно растет. Медленно, но растет. Оно невидимо, оно потихоньку вгрызается в твердую кость, а потом все быстрее, быстрее…

— Рассоздает тебя.

На этот раз Элвин расплакался по-настоящему, руки его задрожали.

— Я не хочу умирать. Сказитель, но оно внутри, и его никак не выгнать.

Сказитель взял его пальцы, унимая дрожь.

— Ты найдешь способ. В этом мире тебе предстоит немало потрудиться, так что умирать рано.

Элвин закатил глаза:

— Пожалуй, это самая большая глупость из тех, что я слышал за весь год. Ты хочешь сказать, что, если у человека осталось много дел, он и умереть не может?

— По собственной воле — нет.

— Но я не хочу умирать.

— Поэтому ты найдешь способ выжить.

Несколько секунд Элвин молчал, после чего вновь заговорил:

— Я много думал. О том, что буду делать, если выживу. К примеру, я почти излечил свою ногу, так я ведь смогу и других людей лечить, почти наверняка. Буду дотрагиваться до них, затем распознавать, что за болезнь внутри них, а потом исцелять. Ведь это будет здорово, да?

— Тебя будут любить за это те, кого ты вылечишь.

— Могу поспорить, в первый раз труднее всего, да и не особо силен я был, когда лечил себе ногу. С другими у меня получится куда быстрее.

— Возможно. Но даже если в день ты станешь исцелять по сотне больных, потом будешь переходить в другую деревню и исцелять еще сотню, за твоей спиной умрут десятки тысяч, а к скольким ты не успеешь! И к тому времени, как ты умрешь, те, кого ты исцелил, наверняка тоже сойдут под землю.

Элвин повернулся лицом к стенке.

— Раз я знаю, как лечить, я должен лечить, Сказитель.

— Да, должен. Тех, кого сможешь, — согласился Сказитель. — Но труд твоей жизни заключается в другом. Кирпичики в стене, Элвин, — вот что представляют собой люди. Починяя рассыпающиеся в пыль камни, ты никуда не успеешь. Исцеляй тех, кто встретится тебе на пути, но цель твоей жизни лежит куда глубже.

— Я умею исцелять людей. И ума не приложу, как победить этого Рас… Рассоздателя. Я даже не знаю, что это такое.

— Ты единственный видишь его. Больше надеяться не на кого.

— Ну да…

Очередная долгая пауза. Сказитель понял: настало время уходить. Он встал, направляясь к двери.

— Подожди.

— Я должен идти.

Элвин поймал его за рукав.

— Задержись немножко.

— Разве что на минутку-другую.

— По крайней мере… по крайней мере позволь мне прочесть, что написали другие.

Сказитель сунул руку в котомку и достал книгу.

— Только не обещаю, что объясню написанное, — предупредил он, снимая с книги влагонепроницаемый чехольчик.

Элвин быстро пролистал страницы и отыскал последние, самые свежие записи.

Маминой рукой было написано: «Вигор он толкнул бревно и не умирал пака мальчик ни родился».

Рукой Дэвида: «Жернов развалился на две палавинки потом срося как небывало».

Рукой Кэлли: «Сидьмой сынн».

— Знаешь, — поднял глаза Элвин, — а ведь это он не обо мне написал.

— Знаю, — кивнул Сказитель.

Элвин снова заглянул в книгу. Увидел почерк отца: «Он не пагубил мальчика патаму што неснакомец во время пришол».

— О чем это он? — спросил Элвин.

Сказитель взял у него из рук книгу и закрыл ее.

— Найди путь и исцели свою ногу, — сказал он. — Она должна вернуть былую силу — не одному тебе это нужно. Это ты делаешь не ради себя, помни.

Сказитель наклонился и поцеловал мальчика в лоб. Элвин вскинул руки и крепко обнял старика за шею, так что тот не мог выпрямиться, не подняв мальчика с постели. Спустя некоторое время Сказителю пришлось высвободиться из этих объятий. Щека его была мокрой от слез Элвина. Но вытирать их он не стал. Эти слезы высушил ветерок, когда Сказитель зашагал по холодной, сухой тропинке, по раскинувшимся слева и справа полям, покрытым полустаявшим снегом.

На втором мостике он на секунду задержался. Оглянувшись назад, странник подумал: доведется ли ему когда-нибудь вернуться сюда, увидеть этих людей вновь? Напишет ли Элвин-младший в книге то, что хочет? Если б Сказитель был пророком, то знал бы ответ на вопрос. Но он даже на миг не мог проникнуть под покров будущего.

Он двинулся дальше, в сторону разгорающегося дня.

Глава 13

Хирургия

Облокотившись на левую руку, Посетитель удобно развалился на алтаре. Точно так же, фривольно раскинувшись, сидел один денди из Камелота, с которым преподобному Троуэру приходилось однажды встречаться. То был страшный распутник и повеса, от души презиравший добродетели, к которым призывали пуританские церкви Англии и Шотландии. Троуэр отвел глаза: такую неловкость внушила ему беспардонная поза Посетителя.

— А что в ней такого? — спросил Посетитель. — Ты способен удерживать под контролем свои плотские страстишки, только если сидишь на стуле, выпрямившись как палка, сжав колени, важно сложив на животе руки и переплетя пальцы, однако это вовсе не значит, что я должен поступать так же.

Троуэр ощутил волну стыда:

— Несправедливо выговаривать человеку за его мысли.

— Справедливо — если его мысли устраивают судилище над моими поступками. Остерегайся заносчивости, друг мой. Надеюсь, ты не мнишь себя невероятным праведником, способным судить деяния ангелов.

В первый раз Посетитель в открытую признал свое ангельское происхождение.

— Ничего я не признавал, — возразил Посетитель. — Ты должен научиться контролировать мысли, Троуэр. Ты слишком легко приходишь ко всяким умозаключениям.

— Зачем ты явился ко мне?

— Хочу узнать, как поживает создатель вот этого вот алтаря, — ответил Посетитель и постучал пальцем по одному из крестов, выжженных в дереве Элвином-младшим.

— Я делал все возможное, но мальчишку невозможно чему бы то ни было научить. Он ставит под сомнение все и вся, оспаривает каждый пункт теологии, как будто в религии применимы те же самые законы логики и последовательности, что имеют место быть в мире науки.

— Другими словами, он ищет в твоих доктринах здравый смысл.

— Он не желает принимать во внимание, что некоторые загадки подвластны и доступны только разуму Господа. Узрев двусмысленность, он дерзит, а парадокс вызывает у него открытое неповиновение.

— Несносный ребенок!

— Хуже не бывает, — подтвердил Троуэр.

Глаза Посетителя полыхнули. Троуэр почувствовал, что сердце как-то странно защемило.

— Я старался, — принялся оправдываться Троуэр. — Я пытался обратить его в веру Господню. Но влияние отца…

— Оправдываясь в неудачах, слабак ищет причину в силе остальных, — подчеркнул Посетитель.

— Но еще ничего не кончено! — воскликнул Троуэр. — Ты сказал, мальчик в моем распоряжении до четырнадцати лет, а ему всего…

— Нет. Я сказал, что мальчик в моем распоряжении до четырнадцати лет. Ты можешь влиять на него, пока он живет в этой деревеньке.

— Разве Миллеры переезжают? Ничего не слышал. Они недавно поставили жернов в мельницу, весной хотят начать молоть муку, они ж не уедут просто…

Посетитель слез с алтаря.

— Позволь я изложу суть дела, которое имею к тебе, преподобный Троуэр. Опишу общими штрихами, чисто гипотетически. Давай представим, ты находишься в одной комнате с самым страшным врагом тех сил, на чьей стороне я выступаю. Предположим, враг этот болен, лежит, беспомощный, в постели. Выздоровев, он скроется, исчезнет, а стало быть, и дальше будет уничтожать то, что нам с тобой так дорого в этом мире. Но если он умрет, наше великое дело будет спасено. А теперь представь, кто-то вкладывает тебе в руку нож и просит исполнить весьма сложную хирургическую операцию, дабы спасти мальчика. И предположим, что если нож соскользнет чуть в сторону, самую малость, то перерубит основную артерию. Ты вдруг растеряешься при виде крови, а жизнь настолько быстро покинет тело мальчишки, что спустя считанные мгновения он умрет. Итак, преподобный Троуэр, в чем будут состоять твои обязанности и моральный долг?

Троуэр был ошеломлен. Всю жизнь он готовился учить, убеждать, увещевать и призывать. Но сейчас Посетитель предложил ему обагрить руки кровью…

— Я не подхожу для такого, — ответил наконец священник.

— А подходишь ли ты для Царствия Божьего? — поинтересовался Посетитель.

— Но Господь сказал: «Не убий».

— Да неужто? То ли он сказал Иисусу, отправляя его в Земли Обетованные?[44] То ли он напутствовал Саулу[45], посылая его наказать амаликитян? Троуэр вспомнил эти темные места из Ветхого Завета и задрожал, охваченный страхом при мысли, что теперь столь страшные испытания выпали на его долю.

Но Посетитель не отступал:

— Пророк Самуил приказал царю Саулу не давать пощады Амалику, но предать смерти от мужа до жены, от отрока до грудного младенца. Но у Саула кишка была тонка. Он пощадил царя Амаликитского и захватил его живым. И что ответил Господь на подобное неповиновение?

— Он поставил Давида на место Саула, — пробормотал Троуэр.

Посетитель подступил к Троуэру, глаза его поедом ели священника.

— А затем Самуил, пророк, всепрощающий слуга Бога, — что он сделал?

— Он призвал Агага, царя Амаликитского, к себе.

— И как потом поступил Самуил? — продолжал допытываться Посетитель.

— Убил его, — прошептал Троуэр.

— Что говорит об этом святое Писание? — заревел Посетитель. Стены церкви заходили, стекло в окнах задребезжало.

Троуэр расплакался от страха, но все же выдавил слова, которых добивался Посетитель:

— Самуил разрубил Агага на части… пред лицом Господа.

Церковь поглотила глубокая тишина — лишь затрудненное дыхание Троуэра, который пытался сдержать рвущиеся наружу истерические рыдания, нарушало покой. Посетитель улыбнулся священнику, глаза его наполнились любовью и всепрощением. И исчез.

Троуэр упал перед алтарем на колени и принялся неистово молиться. «О Отец, я жизнь отдам за Тебя, но не проси меня убивать. Отними эту чашу от губ моих, ибо слаб я, недостойный, не возлагай сию ношу на мои жалкие плечи».

Слезы его упали на алтарь. Он услышал шипящий звук и, изумленный, отпрыгнул в сторону. Капельки слез танцевали на поверхности алтаря, как вода на раскаленном железе, пока не испарились совсем.

«Господь отверг меня, — подумал священник. — Я принес обет служить Ему, чего бы Он ни испросил, но стоило Ему поставить трудную задачу, стоило приказать мне исполниться силы великих пророков древности, как я превратился в разбитый сосуд в перстах Господа. Я не могу удержать ту судьбу, что Он вливает в меня».

Дверь церкви отворилась, впустив внутрь порыв ледяного ветра. Холод вихрем промчался по полу и пустил дрожь по телу священника. Троуэр поднял глаза, в страхе думая, что явился ангел, ниспосланный наказать его.

Однако это был не ангел. То был просто Армор Уивер.

— О простите, я не хотел прерывать вашу молитву, — извинился Армор.

— Входите, — сказал Троуэр. — Только дверь закройте. Чем я могу помочь?

— Помощь нужна не мне… — начал Армор.

— Идите сюда. Сядьте. Рассказывайте.

Троуэр надеялся, что, посылая сюда Армора, Господь подает какой-то знак. Не успел он помолиться, как к нему за помощью обратился член его паствы — Господь Бог явно давал понять, что Троуэру отвержение пока не грозит.

— Дело в брате моей жены, — сказал Армор. — В мальчике, в Элвине-младшем.

Троуэр ощутил, как ледяной холод впился иглами в его плоть, пронзив до самых костей.

— Я знаком с ним. И что же за дело?

— Вы, наверное, знаете, он ногу покалечил.

— Слышал.

— А вам не случалось навещать его до того, как нога зажила?

— Мне недвусмысленно объяснили, что мое присутствие в том доме не приветствуется.

— Тогда я вам расскажу. Нога была в ужасном состоянии. Огромный лоскут кожи сорван. Кости переломаны пополам. Но два дня спустя рана зажила. Даже шрама не разглядеть. А спустя три дня он стал ходить.

— Может, рана оказалась вовсе не так страшна, как вы ее себе рисовали?

— Говорю вам, нога была переломана, а страшнее раны я не видел. Вся семья в мыслях уже хоронила мальчишку. Они и ко мне обратились — хотели приобрести гвоздей для гробика. Так они скорбели, так жалели, что я подумал, как бы не пришлось нам хоронить вместе с мальчиком его маму и папу.

— Значит, нога не могла зажить за несколько дней. Говорите, рана затянулась?

— Ну, не вся, поэтому-то я и обратился к вам. Я знаю, вы не верите во всякие предрассудки, но голову даю на отсечение, они исцелили парня ведьмовством. Элли говорит, он сам себя заколдовал. Даже ходить мог несколько дней, ступая на больную ногу. Но боль не отпускает его, и теперь мальчишка утверждает, где-то в его кости засела какая-то дрянь. Кроме того, у него началась лихорадка.

— Вот прекрасное и естественное объяснение происшедшему, — улыбнулся Троуэр.

— Вы думайте что хотите, но я лично считаю, парень вызвал своим ведьмовством дьявола, и теперь нечистый грызет его изнутри. Однако у нас есть вы, духовный слуга Господа Бога, и я подумал, может, вы изгоните дьявола именем Иисуса Христа.

Упомянутые Армором суеверия и колдовские штучки можно было не принимать во внимание, это все ерунда, но когда Уивер выдвинул гипотезу о поселившемся в мальчике дьяволе, Троуэр задумался. Смысл в этом присутствовал, и история полностью согласовалась с тем, что он узнал от Посетителя. Может быть, Господь хочет, чтобы Троуэр изгнал из ребенка сатану, освободил его от зла, а вовсе не убивал. Священнику представился шанс оправдать себя в глазах Небес и искупить продемонстрированное несколько минут назад безволие.

— Я схожу туда, — решительно произнес он. Взяв тяжелую накидку, он завернулся в нее.

— Но предупреждаю, никто из ихней семьи не просил, чтобы я приводил вас.

— Я готов встретиться с гневом неверующих, — ответил Троуэр. — Меня волнует мальчик — жертва дьявольских козней, а вовсе не его глупое суеверное семейство.

* * *

Элвин лежал на постели, лихорадка сжигала его огнем. Даже днем ставни были плотно прикрыты, чтобы свет не резал ему глаза. Они открывались только ночью, по настоянию самого Элвина, чтобы впустить в комнату немножко холодного, свежего воздуха, которым он жадно дышал. Поднявшись с постели, он увидел, что луга засыпал снег. Сейчас он рисовал себе, что его с головой покрывает белое одеяло снега. Так он хоть немного отвлекался от того пламени, что жарило его тело.

Частички лихорадки, поселившиеся внутри него, были слишком малы, недоступны взгляду. То, что он сотворил с костью, мускулами и кожей, было трудно, куда сложнее, чем увидеть трещинки в гранитном камне. Но он нашел путь в лабиринте тела, отыскал большие раны, заживил их. А сейчас он был бессилен — просто не успевал уследить за крошечными частичками, которые стремительно носились внутри. Результат он видел, но не видел его составляющих и, следовательно, не мог определить, как это происходит.

То же самое и с костью. Маленький кусочек ее дал слабинку, сгнил. Он ощущал разницу между больным местом и хорошей, здоровой костью, мог определить границы болезни. Но разглядеть, в чем дело, не мог. Не мог помешать рассозданию. А значит, должен был умереть.

В комнате он был не один. Все время рядом с его постелью кто-нибудь сидел. Он открывал глаза и видел маму, папу или какую-нибудь из сестер. Иногда дежурили братья, а это значило, что они оставили ради него своих жен и детей. Отчасти это утешало Элвина, но одновременно он чувствовал себя виноватым. Он уже стал подумывать, как бы умереть побыстрей, чтобы его близкие могли вернуться к обычной размеренной жизни.

Сегодня у него дежурил Мера. Увидев брата, Элвин поздоровался с ним, но больше разговаривать было не о чем. «Привет, как жизнь?» — «Да нормально, умираю помаленьку, а у тебя как?» Трудновато поддерживать такой разговор. Мера рассказал ему, как они с близнецами попытались вытесать малый жернов. Они выбрали камень помягче, чем тот, с которым работал Элвин, но все равно потратили уйму времени и сил.

— В конце концов мы бросили его, — сказал Мера. — Придется жернову подождать, пока ты встанешь на ноги, поднимешься на гору и сам вырубишь его.

Элвин не ответил, и с тех пор они не обменялись ни словом. Элвин просто лежал, потел и ощущал, как гниение в кости медленно, но верно распространяется. Мера сидел рядом и легонько сжимал его руку.

Вдруг Мера начал что-то насвистывать.

Этот звук поразил Элвина. Он настолько глубоко ушел в себя, что музыка, казалось, доносилась из далекого далека — ему пришлось вернуться назад, чтобы понять, откуда она исходит.

— Мера, — крикнул он, но голос подвел его, обратившись в шепот.

Свист прекратился.

— Прости, — сказал Мера. — Мой свист тебе мешает?

— Нет, — прошептал Элвин.

Мера снова принялся насвистывать. Мелодия была странной, Элвин ее ни разу не слышал — во всяком случае, не помнил ее. По сути дела, это вообще нельзя было назвать мелодией. Она ни разу не повторялась, а длилась и длилась, переливаясь из образа в образ, как будто Мера сочинял ее прямо сейчас. Элвин лежал и слушал, пока музыка не превратилась в карту, уводящую в дикую глушь. И он последовал за ней. Не то чтобы он увидел что-нибудь, как если бы ориентировался по настоящей карте. Он очутился в центре вещей, и стоило ему о чем-нибудь подумать, как он в мгновение ока оказывался там, где бродили его мысли. Он словно взглянул на собственный ум со стороны, обозрел свои прошлые мысли, касающиеся исцеления кости. Но теперь он взирал на них с расстояния — с вершины горы, с опушки леса, оттуда, откуда он мог увидеть нечто большее.

И он кое-что придумал — раньше эта мысль не приходила ему на ум. Когда его нога была сломана, а кожа сорвана, рана была открыта взгляду, но никто не смог помочь ему, кроме него самого. Ему пришлось исцелить ее самому, изнутри. А нынешняя рана, которая уносит его жизнь, не видна никому. Он хоть и видит ее, но ничего сделать не может.

Так, может быть, на этот раз кто-нибудь другой поможет ему. Забудем всякие скрытые силы. Прибегнем к старушке хирургии, к самому заурядному кровавому костоправству.

— Мера, — прошептал он.

— Я здесь, — ответил Мера.

— Я знаю, как исцелить ногу, — сказал он.

Мера наклонился ближе. Элвин не стал открывать глаза, но почувствовал дыхание брата на своей щеке.

— Та гниль у меня на кости, она растет, но пока она не распространилась, — начал объяснять Элвин. — Я ничего сделать не могу, но если кто-нибудь вырежет этот кусочек из моей кости и вытащит его из ноги, думаю, остальное я как-нибудь залечу.

— Вырежет?

— Папина пила… Которой он пилит кости, которые нельзя перерубить при рубке мяса. По-моему, она сойдет.

— Но отсюда до ближайшего хирурга миль триста, не меньше.

— Тогда придется кому-нибудь из вас исполнить его роль. И побыстрее, иначе я мертвец.

Дыхание Меры участилось.

— Ты уверен, что это спасет тебе жизнь?

— Ничего лучшего я придумать не смог.

— Но ногу тебе покромсают изрядно, — предупредил Мера.

— Мертвому мне будет не до покалеченной ноги. Уж лучше ходить с изрезанной ногой, но живым.

— Пойду отыщу папу.

Мера с грохотом отодвинул стул и, бухая башмаками, выбежал из комнаты.

* * *

Армор привел Троуэра прямиком к крыльцу дома Миллеров и постучал в дверь. Дочкиного мужа они просто так не выставят. Впрочем, беспокойство Троуэра оказалось напрасным. Дверь открыла тетушка Вера, а не ее язычник-муж.

— О, преподобный Троуэр, — воскликнула она. — Как это мило с вашей стороны, что вы решили заглянуть к нам на огонек.

Напускная радушность оказалась заурядной ложью, ибо встревоженное, измученное лицо женщины выдавало правду. В этом доме успели позабыть про сон и покой.

— Это я привел его с собой, мать Вера, — сказал Армор. — Он пришел, потому что я попросил.

— Пастор нашей церкви всегда приветствуется в моем доме, каковы бы ни были причины его прихода, — ответила Вера.

Хлопоча вокруг, она ввела гостей в большую комнату. У очага на стульчиках ткали салфетки несколько девушек; заслышав шаги, они подняли головы. Малыш Кэлли прилежно рисовал углем буквы на чистой доске.

— Рад, что ты упражняешься в чистописании, — похвалил его Троуэр.

Кэлли ничего не ответил, лишь угрюмо посмотрел на священника. В глазах его таилась враждебность. Очевидно, мальчик не хотел, чтобы учитель проверял его работу здесь, в родном доме, который малыш считал неприступной крепостью.

— У тебя прекрасно получается, — заметил Троуэр, решив подбодрить мальчика.

Кэлли опять ничего не сказал. Он вернулся к своей доске и продолжил выписывать слова.

Армор перешел прямо к делу:

— Мама Вера, мы пришли сюда из-за Элвина. Ты прекрасно знаешь, как я отношусь к колдовству, но никогда прежде я слова не сказал против того, чем вы занимаетесь у себя в доме. Я всегда считал, что это ваше дело, не мое. Но сейчас за те злые дела, что вы практикуете здесь, расплачивается невинный младенец. Он заколдовал свою ногу, и в ней поселился дьявол, который теперь убивает его. Я привел преподобного Троуэра, чтобы он изгнал порождение ада.

Тетушка Вера смерила его непонимающим взглядом:

— Но в этом доме нет никакого дьявола.

«Бедняжка, — промолвил про себя Троуэр. — Если б ты только знала, что дьявол давным-давно свил здесь гнездовище».

— К присутствию дьявола тоже можно привыкнуть, — произнес он вслух, — а привыкнув, перестаешь замечать.

Дверь у лестницы распахнулась, и из нее шагнул мистер Миллер. Он стоял спиной к присутствующим, поэтому не видел гостей.

— Только не я, — помотал головой он, обращаясь к человеку, оставшемуся в комнате. — Я не стану резать мальчика.

Заслышав голос отца, Кэлли подпрыгнул и подбежал к папе.

— Пап, Армор привел сюда старика Троуэра, чтобы убить дьявола.

Мистер Миллер повернулся, лицо его непонятно исказилось. Словно не узнавая, он оглядел вновь прибывших.

— На дом наложены хорошие, надежные обереги, — сказала тетушка Вера.

— Эти обереги и есть дьявольская приманка, — ответил Армор. — Вы считаете, они защищают ваш дом, а на самом деле они отвращают Господа.

— Дьявола здесь никогда не было и нет, — упорствовала она.

— Не было, — подчеркнул Армор. — Но вы призвали его. Свершая колдовство и идолопоклонство, вы вынудили Святого Духа покинуть ваш дом, вы изгнали отсюда добро, так что дьяволы поселились здесь. Они никогда не упустят возможности напакостить и нагадить.

Троуэр слегка забеспокоился. Слишком уж много Армор рассуждал о том, чего не понимал. Лучше бы он просто спросил, нельзя ли Троуэру помолиться о спасении души Элвина у изголовья его кровати. Так нет же, Армору непременно надо начать войну, в которой нет никакой необходимости.

Что бы сейчас ни происходило в голове у мистера Миллера, невооруженным взглядом было видно, что сейчас этого человека лучше не провоцировать. Миллер медленно двинулся к Армору.

— Ты утверждаешь, только дьявол является в дом к человеку, чтоб напакостить?

— Как человек, любящий Господа нашего Иисуса, могу поклясться в этом…

— начал было Армор, но Миллер не дал ему закончить проповедь.

Одной рукой он схватил его за загривок, другой ухватил за штаны и повернул лицом к двери.

— Эй, кто-нибудь, ну-ка, дверь откройте! — проорал Миллер. — Не то сейчас прям посреди будет красоваться огромная дырища!

— Ты что творишь, Элвин Миллер?! — закричала жена.

— Дьявола изгоняю!

Тут Кэлли распахнул дверь, Миллер вытащил своего зятя на крыльцо и одним движением швырнул его на дорогу. Гневный вопль Армора заглушил снег, набившийся ему в рот, а после этого воплей и вовсе стало не слышно, поскольку Миллер закрыл дверь и задвинул засов.

— Ах, какой сильный, смелый мужчина, — съязвила тетушка Вера, — как славно ты выкинул из дома мужа собственной дочки…

— Я сделал то, чего, по его словам, требовал Господь, — огрызнулся Миллер. И обратил взгляд на пастора.

— Армор говорил от своего лица, — миролюбиво объяснил Троуэр.

— Если ты посмеешь наложить руку на человека в одеждах Господних, — вмешалась тетушка Вера, — то до конца дней своих будешь спать в холодной постели.

— Даже не думал трогать его, — проворчал Миллер. — Но, насколько помню, у нас существует договоренность: я не лезу к нему в дом, а он держится подальше от моего.

— Вы можете не верить в силу молитвы… — заговорил Троуэр.

— Это зависит от того, кто творит молитву и кто ее слушает, — сказал Миллер.

— Пусть даже так, — согласился Троуэр, — но ваша жена верит в учение Иисуса Христа, сановным служителем которого я являюсь. Это ее вера и моя вера, так что вознесенная молитва у изголовья мальчика может послужить его вящему исцелению.

— Когда в своей молитве вы станете изъясняться точно так же, — заметил Миллер, — я немало удивлюсь, если Господь поймет, о чем вы ведете речь.

— А поскольку вы не верите, что моя молитва подействует, — продолжал Троуэр, — значит, вреда она принести точно не сможет, как думаете?

Миллер перевел взгляд на жену, потом обратно на Троуэра. Троуэр не сомневался, что, если б не Вера, он бы сейчас отплевывался от снега вместе с Армором. Но Вера уже предупредила мужа, произнеся угрозу Лисистраты[46]. У мужчины не было б четырнадцати детей, если бы супружеское ложе не влекло его. Так что Миллер уступил.

— Заходите, — буркнул он. — Только не мучьте парня чересчур долго.

— Это займет пару-другую часов, не больше, — благодарно склонился Троуэр.

— Минут, а не часов! — стоял на своем Миллер.

Но Троуэр бодрым шагом направился к двери у лестницы, и Миллер не спешил воспрепятствовать ему. Значит, он может провести с мальчиком несколько часов, если захочет. Войдя в комнату, Троуэр плотно притворил за собой дверь. Нечего здесь мешаться всяким язычникам.

— Элвин, — позвал он.

Мальчик вытянулся под одеялом, лоб его покрывали крупные капли пота. Глаза Элвина были закрыты. Впрочем, спустя секунду губы его едва заметно шевельнулись:

— Преподобный Троуэр, — прошептал он.

— Он самый, — подтвердил Троуэр. — Элвин, я пришел помолиться, чтобы Господь освободил твое тело от дьявола, который насылает на тебя порчу и болезнь.

Снова пауза; как будто требовалось время, чтобы слова Троуэра достигли Элвина и вернулись обратно, обернувшись ответом.

— Дьявола не существует, — сказал Элвин.

— Вряд ли можно требовать от ребенка подкованности в вопросах религии,

— ответил Троуэр. — Но я должен сказать тебе, исцеление приходит только к тем, у кого достаточно веры, чтобы быть исцеленным.

Следующие несколько минут он посвятил рассказу о дочери начальника синагоги[47] и истории о женщине, страдавшей кровотечением и излечившейся прикосновением к одеждам Спасителя[48].

— Помнишь, что сказал он ей? «Вера твоя спасла тебя», — изрек он. Так вот, Элвин Миллер, вера твоя должна окрепнуть, прежде чем Господь спасет тебя.

Мальчик ничего не ответил. Поскольку Троуэр, рассказывая сии притчи, пустил в ход все свое изысканное красноречие, то, что мальчик заснул, несколько задело его. Указательным пальцем он ткнул в плечо Элвина.

Элвин дернулся.

— Я слышал вас, — пробормотал он.

Судя по всему, мальчишка еще больше помрачнел, услышав несущие свет слова Господа. Плохо, очень плохо…

— Ну? — спросил Троуэр. — Веруешь ли ты?

— Во что? — выдавил мальчик.

— В Святое Писание! В Господа Бога, который исцелит тебя, если ты смягчишь свое сердце!

— Верую, — прошептал Элвин. — В Бога.

По идее, этого признания было достаточно. Но Троуэр изрядно поднаторел в истории религии, чтобы довериться так легко. Признаться в вере в божественность — мало. Божеств огромное число, но лишь одно из них истинно.

— В которого Бога ты веруешь, Эл-младший?

— В Бога, — повторил мальчик.

— Язычник Мур молился черному камню Мекки и тоже называл его Богом! Веруешь ли ты в истинного Господа и веруешь ли в Него правильно? Я понимаю, тебя мучает лихорадка, ты слишком слаб, чтобы толковать свою веру. Я помогу тебе, малыш Элвин. Буду задавать вопросы, а тебе надо будет отвечать «да» или «нет», согласуясь с собственной верой.

Элвин лежал неподвижно и ждал.

— Элвин Миллер, веруешь ли ты в Господа бестелесного, не обладающего членами тела и страстями? В великого Несозданного Создателя, Чей центр везде и Чье местоположение не может быть определено?

Некоторое время мальчик обдумывал слова Троуэра, прежде чем ответить.

— Мне это кажется полной бессмыслицей, — наконец сказал он.

— Смертным разумом Его не осмыслить, — заметил Троуэр. — Я просто спрашиваю, веруешь ли ты в Единого, восседающего на вершине Бесконечно Высокого Трона, самосуществующее Бытие, которое столь велико, что наполняет Вселенную, и столь мало, что способно жить в твоем сердце?

— Как он может сидеть на вершине трона, у которого вообще нет вершины?

— удивился мальчик. — И как столь великое может уместиться в моем сердце?

Мальчишке явно не хватало образования, его незамысловатый умишко не в силах был ухватить суть сложного теологического парадокса. И все же сегодня на кону стояла не жизнь и даже не душа — речь шла о множестве верующих душ, которые, по словам Посетителя, мальчишка разрушит, коли не будет обращен в истинную веру.

— В этом-то и заключается красота, — пылко провозгласил Троуэр. — Бог — вне нашего понимания; и вместе с тем в Своей бесконечной любви Он стремится спасти нас, невежественных и глупых людишек.

— Разве любовь — это не страсть? — спросил мальчик.

— Если тебе трудно воспринять идею Бога, — уступил Троуэр, — позволь мне поставить перед тобой несколько иной вопрос, который, может, приведет нас к какому-нибудь выводу. Веруешь ли ты в бездонное чрево ада, где грешники корчатся в пламени, вечно горя, но не сгорая? Веришь ли ты в существование сатаны, врага Господа, того, кто желает украсть твою душу, заточить ее в царствии своем и пытать тебя неизмеримую вечность?

Мальчик снова задумался, чуть повернув голову к Троуэру, хотя глаза так и не открыл.

— Ну, в нечто подобное я могу поверить, — ответил он.

«Ага, — возликовал про себя Троуэр. — Мальчишка и в самом деле встречался с дьяволом».

— Видел ли ты его лик, дитя?

— А как твой дьявол выглядит? — прошептал мальчик.

— Он не мой, — поправил Троуэр. — И если ты внимательно слушал на службах, то должен был узнать, ибо описывал я его множество раз. На голове, там, где у человека растут волосы, у дьявола выпирают бычьи рога. Вместо рук у него когти медведя. Ступает он по земле козлиными копытами, а голос его — рев ярящегося льва.

К удивлению Троуэра, мальчик улыбнулся, и грудь его тихонько заходила от смеха.

— И ты обвиняешь нас в склонности к предрассудкам, — сказал он.

Троуэр никогда бы не подумал, насколько крепка хватка, которой вцепляется дьявол в душу ребенка, если бы собственными глазами не увидел, как мальчишка радостно смеется при описании монстра Люцифера. Этот смех должен быть остановлен! Какое оскорбление Господу!

Троуэр хлопнул Библией по груди мальчика, заставив Элвина поперхнуться. Затем, надавив что было сил на книгу, Троуэр изрек переполнявшие душу слова, вскричал с пылкой страстью, которой прежде не ощущал:

— Сатана, именем Господним изгоняю тебя! Приказываю оставить этого мальчика, эту комнату, этот дом на веки вечные! И никогда не пытайся завладеть здесь душой, не то гнев Господний будет так велик, что самые глубины ада содрогнутся!

Наступила тишина, прерываемая затрудненным дыханием мальчика. В комнате воцарилось умиротворение, праведность наполнила утомленное речью сердце Троуэра. Священник ни минуты не сомневался, что дьявол в страхе бежал отсюда, забившись обратно в свою преисподнюю.

— Преподобный Троуэр, — проговорил мальчик.

— Да, сын мой?

— Вы не могли бы убрать с моей груди эту Библию? Думаю, если там и были какие дьяволы, то они давным-давно сделали ноги.

И мальчик снова рассмеялся, заставив Библию запрыгать под рукой Троуэра.

Ликование Троуэра мигом обернулось горьким разочарованием. Тот факт, что мальчишка даже с Библией на груди продолжал исторгать дьявольский хохот, доказывал: никакая сила не способна избавить его от зла. Посетитель был прав. Троуэру не следовало отказываться от великого задания, которое возложил на его плечи Посетитель. Сейчас он мог бы расправиться со Зверем Апокалипсиса, а он был слишком слаб, слишком сентиментален, чтобы принять божественное предназначение. «Я мог бы стать Самуилом, расчленившим врага Господа. Вместо этого превратился в Саула, слабого и ничтожного, который оказался не способным убить по повелению Бога. Теперь мои глаза открылись, я вижу, что этого мальчишку взращивает сила сатаны, и знаю, что живет он, поскольку я слаб».

Комната наполнилась удушающей, страшной жарой. Троуэр вдруг ощутил, что одежда его насквозь пропиталась потом. Каждый вдох давался с огромным трудом. А чего еще он ожидал? В эту комнату опаляюще дышал сам ад. Задыхаясь, Троуэр схватил Библию, поставил ее между собой и сатанинским отродьем, которое возлежало на кровати, лихорадочно хихикая, и бежал.

В большой комнате он остановился и перевел дыхание. Своим появлением он прервал все разговоры, но даже не заметил этого. Что значили беседы этих язычников по сравнению с тем, что ему пришлось пережить?! «Я стоял перед прислужником сатаны, прикинувшимся юным мальчиком, но своим смехом он выдал себя. Мне давно следовало догадаться, что это за мальчик, еще в тот день, когда я прощупал его череп и обнаружил, что он идеальной формы. Только подделка может быть столь совершенна. Этот ребенок не настоящий и никогда не был таковым. О если б я обладал силой великих пророков древности, чтобы разгромить врага и вернуться к Господу своему с трофеями!»

Кто-то упорно тянул его за рукав.

— Преподобный отец, с вами все в порядке?

То была тетушка Вера, но преподобный Троуэр не смог ответить ей. Потянув за рукав, она повернула его лицом к камину, на полке которого он увидел выжженную на дереве картину. Пребывая в расстроенных чувствах, он не сразу понял, что на ней изображено. Перед его взором предстала душа, захваченная бурным потоком и окруженная извивающимися щупальцами. «Да это ж языки пламени, — догадался он, — а душа тонет в сере, сгорая в аду». Он ужаснулся картине, но одновременно несколько успокоился, ибо она в очередной раз подтверждала, насколько тесными узами связана эта семья с преисподней. Он стоял посреди толпы врагов человеческих. На ум ему пришла фраза из Псалтири: «Множество тельцов обступили меня; тучные Васанские окружили меня. Боже мой! Боже мой! для чего Ты оставил меня?»[49]

— Вот, — произнесла тетушка Вера. — Присядьте.

— С мальчиком все нормально? — угрожающе поинтересовался Миллер.

— С мальчиком? — переспросил Троуэр. Слова давались ему с огромным трудом. «Этот мальчишка — адово отродье, и вы спрашиваете, как он себя чувствует?» — Все хорошо, насколько возможно.

Они сразу отвернулись от него, снова принявшись что-то там обсуждать. Постепенно до него начал доходить смысл их спора. Похоже, Элвин попросил, чтобы кто-нибудь вырезал загнивший кусочек кости из его ноги. Мера уже принес заточенную пилу для костей из кладовой. В основном спорили Вера, которая не хотела, чтобы кто-то из братьев дотрагивался до ее сына, и Миллер, наотрез отказывающийся проделать операцию. Вера же настаивала на том, что только отцу Элвина она позволит выполнить эту сложную задачу.

— Ты считаешь, что это действительно необходимо, — сказала Вера. — Тогда я не понимаю, почему сам отказываешься резать, продолжая настаивать на том, что это должен сделать кто угодно, но не ты.

— Не я, — кивнул Миллер.

Троуэр вдруг понял, что Миллер боится. Боится резать ножом плоть своего сына.

— Он попросил, чтобы резал именно ты, — вступил в спор Мера. — Сказал, что нарисует на коже, где надо резать. Ты просто аккуратно снимешь кожу, поднимешь ее и под ней увидишь кость, из которой надо будет выпилить маленький клинышек, чтобы помешать гниению.

— Я не часто падаю в обморок, — поведала Вера, — но от ваших разговоров у меня голова кругом идет.

— Раз Эл-младший говорит, что это необходимо, значит, сделайте это! — сказал Миллер. — Кто угодно, только не я!

Словно яркий свет озарил темную комнату — Троуэр узрел возможность искупить вину пред Господом. Бог давал ему возможность, которую предрекал Посетитель. Он возьмет в руку нож, начнет вспарывать ногу мальчишки и случайно перерубит артерию. А вместе с кровью утечет жизнь. В церкви, считая Элвина обыкновенным мальчиком, он испугался этой задачи, но сейчас он исполнит ее с радостью, поскольку воочию узрел зло, прикрывшееся обличьем невинного ребенка.

— Послушайте, — сказал он.

Все присутствующие оглянулись на него.

— Я не хирург, — объяснил он, — но кое-какими знаниями по анатомии обладаю. Я ученый.

— Ага, шишки на голове изучаешь, — хмыкнул Миллер.

— Вы когда-нибудь резали скот или свиней? — поинтересовался Мера.

— Мера! — в ужасе воскликнула мать. — Твой брат не какое-то там животное.

— Я всего-то хотел узнать, не вывернется ли его желудок наизнанку при виде крови.

— Я видел кровь, — ответил Троуэр. — И страх меня не терзает, когда дело касается спасения души человеческой.

— О, преподобный Троуэр, по-моему, просить от вас о подобном — это уж слишком, — всплеснула руками тетушка Вера.

— Теперь я понимаю: наверное, провидение привело меня сюда, в этот дом, в котором я не часто был гостем.

— И совсем не провидение, а мой тупоголовый зять, — поправил Миллер.

— Я предложил оказать посильную помощь, — смиренно склонил голову Троуэр. — Но, вижу, вы не желаете, чтобы это делал я, и не могу винить вас ни в чем. Хоть речь идет о спасении жизни вашего сына, все ж опасно доверять чужому человеку резать тело родного ребенка.

— Вы нам вовсе не чужой, — возразила Вера.

— А что если случится что-нибудь непоправимое? Я могу и ошибиться. Вполне возможно, рана изменила местоположение важных кровяных сосудов. Я могу перерезать артерию, тогда он истечет кровью и умрет через считанные секунды. На моих руках будет кровь вашего сына.

— Преподобный Троуэр, — сказала Вера, — человек не совершенен. Нам остается лишь попробовать.

— Если мы ничего не предпримем, он точно умрет, — кивнул Мера. — Он говорит, мы должны поскорей вырезать больное место, пока зараза не распространилась дальше.

— Может, кто-нибудь из ваших сыновей осуществит это? — предложил Троуэр.

— У нас нет времени бегать за ними! — закричала Вера. — Элвин, ты нарек его своим именем. Неужели ты дашь ему умереть только потому, что не выносишь пастора Троуэра?!

Миллер понурился.

— Режьте, что ж с вами делать, — пробурчал он.

— Он бы предпочел, чтобы это сделал ты, папа, — напомнил Мера.

— Нет! — яростно воскликнул Миллер. — Кто угодно, но не я! Пусть он, но только не я.

Троуэр заметил, что на лице Меры отразилось разочарование, перешедшее в презрение. Священник встал и подошел к молодому человеку, крутившему в руках нож и костяную пилу.

— Юноша, — произнес он, — не спеши судить человека, обзывая его трусом. Откуда знать, что за причины кроются в его сердце?

Троуэр повернулся к Миллеру и увидел, что тот смотрит на него с удивлением и благодарностью.

— Дай ему инструмент, — приказал Миллер.

Мера протянул нож и пилу. Троуэр достал платок, и Мера аккуратно положил операционные инструменты на чистую ткань.

Все оказалось проще простого. И пяти минут не прошло, как они дружно стали упрашивать его принять нож, заранее прощая всякую несчастную случайность, которая может произойти. Он даже заработал признательный взгляд от Элвина Миллера — намек на будущую дружбу. «Я провел вас всех, — ликовал Троуэр. — Я истинный соперник вашему хозяину, дьяволу. Я обманул великого обманщика и вскоре пошлю его поганое творение обратно в ад».

— Кто будет держать мальчика? — спросил Троуэр. — Мы, конечно, дадим ему вина, но этого недостаточно. Он будет прыгать от боли, если его не прижать к кровати.

— Я подержу его, — сказал Мера.

— И вино он пить не станет, — добавила Вера. — Говорит, что голова его должна оставаться ясной.

— Ему десять лет, — удивился Троуэр. — Если вы прикажете ему выпить, он должен послушаться.

Вера покачала головой.

— Он сам знает, как лучше. А боль терпеть он умеет. Ничего подобного вы не видели.

«Не сомневаюсь, — хмыкнул Троуэр. — Дьявол внутри мальчишки наслаждается болью, а потому не желает, чтобы вино притупило экстаз».

— Что ж, тогда давайте приступим, — решительно произнес он. — Откладывать больше не имеет смысла.

Он первым вошел в комнату мальчика и недрогнувшей рукой сбросил с Элвина одеяло. Мальчик задрожал, ощутив внезапный холод, хотя лихорадка по-прежнему выжимала пот из его тела.

— Вы говорили, он должен пометить место, где следует резать.

— Эл, — позвал Мера. — Операцию сделает преподобный Троуэр.

— Папа, — прошептал Элвин.

— Его упрашивать бесполезно, — ответил Мера. — Он ни за что не согласится.

— Ты уверен, что не хочешь глотнуть чуточку вина? — встревоженно спросила Вера.

Элвин вдруг расплакался:

— Нет. Я хочу, чтобы папа хотя бы подержал меня.

— Ладно, — с угрозой промолвила Вера. — Он может отказываться резать, но он будет присутствовать при этом, или я его задницу в камин запихну. Либо то, либо другое.

Она вихрем вылетела из комнаты.

— Вы сказали, что мальчик пометит место, — повторил Троуэр.

— Давай, Эл, давай я тебя приподниму. Я принес кусочек угля, и сейчас ты должен нарисовать на ноге, где именно нужно сделать разрез.

Элвин еле слышно застонал, когда Мера усадил его и прислонил спиной к подушке, но собрался с силами и твердой рукой начертил на ноге большой прямоугольник.

— Подрежьте кожу снизу, а верх оставьте, — глухо сказал он. Слова тянулись как резина, каждый слог давался с видимым усилием. — Мера, пока он будет резать, ты будешь отгибать лоскут.

— С этим справится мама, — ответил Мера. — Мне нужно держать тебя, чтоб ты не вертелся.

— Не буду, — пообещал Элвин. — Если рядом со мной сядет папа.

В комнату медленно вошел Миллер, за ним по пятам с грозным видом следовала жена.

— Я подержу тебя, — сказал он.

Заняв место Меры, он обвил обеими руками мальчика, прижав его к себе.

— Я подержу тебя, — еще раз повторил он.

— Что ж, вот и прекрасно, — улыбнулся Троуэр. И встал, ожидая дальнейших шагов.

Ждать пришлось долго.

— Преподобный отец, вы ничего не забыли? — в конце концов не выдержал Мера.

— Что именно? — спросил Троуэр.

— Нож и пилу, — пожал плечами Мера.

Троуэр посмотрел на платок, свисающий с левой руки. Пусто.

— Они ж только что были здесь.

— Вы положили их на стол, когда направились сюда, — напомнил Мера.

— Пойду принесу, — сказала тетушка Вера и поспешила из комнаты.

Они ждали, ждали, потом снова ждали. Наконец Мера встал.

— Ума не приложу, где она задержалась.

Троуэр последовал за ним. Они нашли Веру в большой комнате — она сидела вместе с девочками и кроила салфетки.

— Ма, — окликнул Мера. — А как же пила и нож?

— Господи Боже, — воскликнула Вера. — И что это на меня нашло?! Я начисто позабыла, зачем пришла сюда.

Она взяла нож и пилу и пошла обратно в комнату к Элвину. Мера кинул взгляд на Троуэра, недоуменно пожал плечами и двинулся следом. «Ну вот, — подумал Троуэр. — Сейчас я исполню то, что наказал мне Господь. Посетитель увидит, что я истинный друг Спасителя, и место на небесах мне будет обеспечено. Тогда как этот бедный, несчастный грешник будет вечно жариться в адовом пламени».

— Преподобный, — позвал Мера. — Что вы делаете?

— Этот рисунок, — показал Троуэр.

— Рисунок, и что с того?

Троуэр вгляделся в картину, стоящую на каминной полке. На ней изображалась вовсе не попавшая в ад душа. Это было изображение старшего сына Веры и Элвина, Вигора, который тонул в реке. Священник выслушивал эту историю раз десять, не меньше. Но почему он застрял здесь и рассматривает картинку, когда в соседней комнате его ожидает великая и ужасная миссия?

— Вы хорошо себя чувствуете?

— Прекрасно, чувствую себя просто замечательно, — сказал Троуэр. — Мне нужно было вознести молитву небесам, прежде чем я примусь за операцию.

Твердым шагом он направился в комнату и сел на стул рядом с кроватью, в которой дрожало дитя сатаны, ожидая прикосновения праведного ножа. Троуэр огляделся, ища взглядом орудия священного заклания. Пилы и ножа нигде не было видно.

— А где же нож? — спросил он.

Вера посмотрела на сына.

— Мера, разве ты не принес их? — удивилась она.

— Ты должна была принести их, — ответил Мера.

— Но когда ты пошел за пастором, ты унес инструменты с собой, — объяснила она.

— Неужели? — смутился Мера. — Наверное, оставил их где-то в большой комнате.

Он встал и вышел за дверь.

Троуэр начал понимать, что происходит нечто очень странное, хотя никак не мог определить, что именно. Он подошел к двери и стал ждать возвращения Меры.

Рядом возник Кэлли, по-прежнему сжимая в руках доску с буквами. Задрав голову, он посмотрел на священника.

— Ты собираешься убить моего брата? — спросил он.

— Это очень недостойные помыслы, нельзя о таком думать, — нахмурился Троуэр.

Появился Мера и смущенно вручил инструменты Троуэру.

— Поверить не могу, я оставил их на каминной полке.

Юноша протиснулся мимо Троуэра в комнату.

Мгновением спустя Троуэр последовал за ним и занял свое место у вытянутой ноги Элвина, прямо напротив черного, выведенного углем квадрата.

— Куда на этот раз вы их задевали? — поинтересовалась Вера.

Троуэр вдруг понял, что его руки пусты, нет ни ножа, ни пилы. Вот теперь он полностью растерялся. Мера передал их ему из рук в руки. Где он мог потерять их?

В комнату сунулся Кэлли.

— Зачем вы сунули мне эти штуки? — спросил он. И в руках он сжимал инструменты.

— Хороший вопрос, — взглянул на священника Мера. — Зачем вы отдали инструменты Кэлли?

— Я не отдавал, — принялся оправдываться Троуэр. — Наверное, ты отдал их ему.

— Я вручил их вам, — сказал Мера.

— Мне их дал пастор, — подтвердил Кэлли.

— Ладно, неси-ка это сюда, — прервала спор мать.

Кэлли послушно вошел в комнату, держа пилу и нож наперевес, словно военные трофеи. Словно возглавляя огромное войско. Да, огромное, великое войско, подобное армии израильтян, которую привел Иешуа, сын Навин, в Землю Обетованную. Так они несли свое оружие, потрясая им над головами, маршируя вокруг града Иерихона[50]. Они шагали и шагали. Шагали и шагали. А на седьмой день остановились, подули в трубы, издали победный крик — и пали стены, и войско, сжимая в руках мечи и кинжалы, ворвалось в город, разрубая пополам мужчин, женщин, детей, всех врагов Господних, дабы очистить Землю Обетованную от грязи, подготовить ее к приходу людей Господа. Под конец дня они по колено утопали в крови, и посреди войска возвышался Иешуа, величайший пророк. Вскинув окровавленный клинок над головой, он закричал. Что он там закричал?

«Никак не вспомнить, что ж он там кричал. Если б я вспомнил, что именно он кричал, то понял бы, почему стою посреди леса, на дороге, окруженной покрытыми снегом деревьями».

Преподобный Троуэр посмотрел на руки, посмотрел на деревья. Каким-то образом он убрел на полмили от дома Миллеров. Совершенно позабыв захватить накидку.

Но затем правда открылась ему. Дьявола обмануть не удалось. Сатана перенес его сюда в мгновение ока, не позволив уничтожить Зверя. Троуэр прозевал возможность обрести величие. Он прислонился к ледяному черному стволу и горько разрыдался.

* * *

Кэлли вошел в комнату, держа нож и пилу наперевес. Мера собрался было покрепче ухватить ногу Элвина, как Троуэр неожиданно поднялся и стрелой вылетел из комнаты, будто ему вдруг страшно приспичило по нужде.

— Преподобный Троуэр, — крикнула вслед мама. — Куда это вы?

Но Мера все понял.

— Пускай идет, ма, — сказал он.

Они услышали, как передняя дверь открылась и по крыльцу простучали тяжелые шаги священника.

— Кэлли, иди закрой дверь, — приказал Мера.

Впервые Кэлли без малейшего возражения повиновался. Мама взглянула на Меру, затем на папу, потом снова на Меру.

— Никак не пойму, чего это он убежал, — произнесла она.

Мера улыбнулся ей и повернулся к папе.

— Но ты-то понял, да, па?

— Может быть, — нахмурился тот.

— Видишь ли, — объяснил маме Мера, — ножи и этот священник не могли находиться в одной комнате одновременно с Элом-младшим.

— Но почему? — воскликнула она. — Пастор же хотел делать операцию!

— Ну, сейчас он этого точно не хочет, — пожал плечами Мера.

Нож и пила лежали на одеяле.

— Па, — позвал Мера.

— Только не я, — ответил он.

— Ма, — обернулся Мера.

— Не могу, — сказала она.

— Что ж, — сдался Мера. — Придется тогда мне освоить ремесло хирурга.

Он поглядел на Элвина.

Лицо мальчика приняло смертельно бледный оттенок, сменивший лихорадочный румянец на щеках. Положение с каждой минутой ухудшалось. Однако Элвину удалось-таки выдавить из себя подобие улыбки и прошептать:

— Видимо, так.

— Ма, будешь оттягивать кожу.

Она кивнула.

Мера взял нож и прижал лезвие к нижней черте.

— Мера, — шепнул Эл-младший.

— Да, Элвин?

— Я выдержу боль и ни разу не дернусь, если ты будешь свистеть.

— Я не могу одновременно резать и придумывать мелодию, — возразил Мера.

— А и не нужно никакой мелодии, — сказал Элвин.

Мера всмотрелся в глаза мальчика. У него не было выбора, и он поступил, как его просили. Ведь нога принадлежала Элу, а если ему хочется, чтобы его оперировал хирург-музыкант, так тому и быть. Мера глубоко вздохнул и принялся насвистывать — не мелодию, отдельные ноты. Он снова приложил лезвие к черной черте и начал резать. Сделав легкий надрез, он остановился, поскольку услышал судорожный вздох Элвина.

— Продолжай насвистывать, — выдавил Элвин. — И режь прямо до кости.

Мера засвистел. На этот раз он рубанул сильно и глубоко. Прямо до кости. Глубокий разрез разошелся по сторонам. Мера подрезал ножом углы и поднял кожу вместе с мускулами. Сначала кровь хлестала фонтаном, но очень быстро остановилась. Элвин, наверное, сотворил внутри себя что-то такое, что остановило кровотечение, решил Мера.

— Мать, — окликнул папа.

Мама наклонилась и отогнула кровавый лоскут плоти. Дрожащими пальцами Эл провел две линии на покрытой красными потеками кости ноги. Мера положил нож и взял пилу. Впившись в кость, она издала противный скрипучий хруст. Но Мера насвистывал и пилил, пилил и насвистывал. Вскоре зараженный кусочек оказался у него в руках. Он ничем не отличался от обычной кости.

— Ты уверен, что я правильно отрезал? — спросил он.

Эл медленно кивнул.

— Я все вырезал, ничего не осталось? — уточнил Мера.

Несколько мгновений Эл сидел молча, а потом опять кивнул.

— Может быть, мама пришьет кожу обратно?

Эл ничего не сказал.

— Он потерял сознание.

Снова заструилась кровь, понемножку заполняя рану. Из подушечки, которую мама специально носила на шее, торчала иголка с ниткой. Не теряя времени, Вера приложила кожу обратно и ровными, глубокими стежками стала пришивать ее.

— Продолжай свистеть, Мера, — приказала она.

Он свистел, а она шила. Вскоре рану перебинтовали, и Элвина уложили на спину — мальчик спал сном младенца. Поднявшись, они склонились над кроватью. Папа положил руку на лоб мальчика, нежно, чтобы не побеспокоить сон.

— По-моему, лихорадка ушла, — сказал он.

Выйдя за дверь, Мера засвистел какой-то веселый, бойкий мотивчик.

Глава 14

Наказание

Завидев мужа, Элли бросилась навстречу. Заботливо отряхнула с плеч снег, помогла раздеться, даже не спросив, что произошло.

Впрочем, это не имело значения — какую бы доброту она ни выказывала. Его пристыдили в глазах его же жены, потому что рано или поздно она услышит о случившемся от кого-нибудь из детей. Скоро рассказ о его позоре распространится по всей Воббской долине. Все будут знать, как Армор Уивер, владелец лавки, что на западе, будущий губернатор, был выброшен из дома прямо в снег своим тестем. И в спину ему будут лететь смешки. Его высмеют. В лицо, конечно, смеяться не осмелятся, потому что нет человека меж озером Канада и рекой Нойс, который не был бы должен ему денег или не нуждался в его картах, чтобы доказать свои притязания на землю. Но когда Воббской долине придет время становиться штатом, об этом случае будут трепаться у каждой избирательной будки. Можно симпатизировать человеку, над которым смеешься, но уважать — никогда. Следовательно, никто за него не проголосует.

Далеко идущим планам пришел конец, а жена его происходила из той самой семьи Миллеров. Она была весьма красива для переселенки, но сейчас эта красота его не трогала. Ему плевать было на сладкие ночи и томные часы. Плевать на ее работу, которую она исполняла наравне с ним в лавке. В нем бушевали стыд и гнев.

— Кончай.

— Ты должен снять рубашку, она насквозь промокла. Откуда у тебя снег за воротником?

— Я сказал, убери руки!

Она удивленно отступила:

— Я просто…

— Знаю, что ты «просто». Бедняжка Армор, надо погладить его, как младенца, и он сразу почувствует себя лучше.

— Ты можешь заболеть…

— Папе своему это скажи! Когда у меня кишки от кашля полезут, объяснишь ему, что значит выкидывать человека в сугроб!

— О нет! — воскликнула она. — Не может быть! Чтобы папа…

— Вот видишь! Ты собственному мужу не веришь.

— Я верю тебе, но это не похоже на папу…

— Конечно, нет, то был сам дьявол, вот на что это было похоже! Вот кто поселился нынче в доме твоей семейки! Дух зла! И когда человек пытается произнести под их крышей слово Господне, его вышвыривают на улицу, в снег!

— Что тебя туда понесло?

— Хотел спасти жизнь твоему ненаглядному братцу. Но сейчас он, наверное, уже мертв.

— Ты-то как мог спасти его?

Может, она вовсе не хотела вкладывать в свои слова столько презрения. Без разницы. Он понял, что она хотела сказать. Он скрытыми силами не обладает, стало быть, помочь никому не может. Спустя столько лет семейной жизни она все еще верила в колдовство, как и ее родственники. Она ни капли не изменилась.

— Ты все та же, — сказал он. — Зло глубоко угнездилось в тебе, и молитвами его из тебя не выгонишь, никакими проповедями не прогонишь. Даже любовь здесь бессильна, и криком ничего не добьешься!

Упомянув молитвы, он пихнул ее легонько, чтобы она прислушалась к его словам. Сказав о проповедях, он толкнул ее сильнее, и ей пришлось сделать шаг назад. Произнеся «любовь», он схватил ее за плечи и встряхнул — длинные волосы, уложенные в узел, рассыпались и взлетели, создав ореол вокруг ее головы. Вымолвив «криками», он швырнул ее с такой силой, что она покатилась по полу.

Увидев, что она упала, — она и пола коснуться не успела, как он вдруг ощутил неимоверный стыд. Он так не стыдился, когда ее отец выкинул его в сугроб. «Будучи униженным силой, я пошел домой и стал унижать свою жену, какой же из меня мужчина! Совсем недавно я был праведным христианином, который пальцем не трогал ни мужчину, ни женщину, а сейчас я избиваю собственную жену, плоть от плоти моей, швыряю ее на пол».

Он хотел было броситься на колени, расплакаться, как младенец, испросить прощения. Он бы не преминул это сделать, если б она не истолковала выражение его лица ошибочно. Оно было перекошено от стыда и ярости, правда, Элли не знала, что он сердится на себя, она знала, что он ей причинил боль, поэтому она поступила так, как поступила бы каждая женщина на ее месте, воспитанная в колониях. Она шевельнула пальцами, создавая оберег, и прошептала слово, которое должно было удержать мужа.

Он не смог упасть перед ней на колени. Он шагу к ней не мог ступить. Даже подумать об этом не мог. Оберег получился настолько сильным, что Армор попятился назад, нащупал ручку входной двери, потянул за нее и выбежал на мороз в одной рубашке. Сегодня сбылись все его страхи. Он лишился будущего как политик, но ничто не могло сравниться с происшедшим секунду назад: его жена сотворила колдовство прямо в стенах дома и направила его против собственного мужа, тогда как он ничего не мог поделать. Ведьма. Ведьма. И в его доме поселился нечистый.

На улице было холодно. Куртка осталась дома, а свитера на нем не было. Промокшая рубашка прилипла к телу, словно корка льда. Он мог бы зайти в какой-нибудь дом, но не вынес бы позора проситься к чужим людям. Оставалось одно. Идти на холм, в церковь. У Троуэра есть хворост, там он сможет согреться. В церкви он помолится и попытается понять, почему Господь не помог ему? «Господи, разве я не служил тебе верой и правдой?»

* * *

Преподобный Троуэр открыл дверь церкви и медленно, терзаемый страхом, вошел внутрь. Он подвел Посетителя и теперь не мог вынести позора взглянуть ему в глаза. Ибо подвел он его по собственной вине, виноват в этом был он один. Сатана не должен был овладеть им, не должен был так легко изгнать его из дома. Он священник и действует в качестве посланника Бога, следуя инструкциям, данным ему ангелом; а тем временем он и понять ничего не успел, как сатана вышвырнул его в лес.

Он содрал куртку, снял шляпу. Церковь была жарко протоплена. Наверное, огонь в камине горел дольше, чем он думал. А может, Троуэра сжигал стыд.

Быть того не может, чтобы сатана возобладал над Богом. Единственное возможное объяснение заключается в том, что Троуэр слишком слаб. Его подвела собственная вера.

Троуэр упал на колени перед алтарем и выкрикнул имя Господне, призывая его.

— Прости мое неверие! — зарыдал он. — Я держал нож в руках, но против меня выступил сатана, и силы моей оказалось недостаточно.

Он прочитал молитву самобичевания и перебирал в уме неудачи дня, пока окончательно не лишился сил.

Лишь когда глаза его опухли от рыданий, голос сорвался и захрипел, он увидел минуту, когда вера его подверглась испытанию. Это случилось, когда он стоял в комнате Элвина, умоляя мальчишку исповедоваться, а тот насмехался над таинствами Божьими. «Как он может сидеть на вершине трона, у которого вообще нет вершины?» Хотя Троуэр и отверг сей вопрос, посчитав его плодом невежества и зла, фраза глубоко въелась в его сердце, проникнув под кору веры. Непреложные факты, которые питали его большую часть жизни, рухнули перед вопросом необразованного мальчишки.

— Он украл мою веру, — промолвил Троуэр. — Я вошел в его комнату верующим в Господа, а покинул ее сомневающимся ничтожеством.

— Разумеется, — произнес голос позади него. Голос, который он моментально узнал.

Этого голоса сейчас, в момент поражения, он и страшился, и жаждал. «Прости меня, успокой, мой Посетитель, мой друг! Не угрожай мне наказанием Небес, ужасным проклятием злопамятного Бога».

— Наказанием Небес? — переспросил Посетитель. — Как я могу наказывать тебя, столь великолепного представителя человечества?

— Я вовсе не великолепен, — прохныкал Троуэр.

— Ты человек, вот и все, — ответствовал Посетитель. — По чьему образу и подобию ты сотворен? Я послал тебя нести мое слово в тот дом, а вместо этого тебя чуть не обратили. Как мне теперь тебя называть? Еретиком? Или, может, скептиком?

— Христианином! — вскричал Троуэр. — Прости меня и снова назови христианином!

— У тебя был нож в руке, но ты отложил его в сторону.

— Я не хотел!

— Ты слаб, слаб, слаб, слаб, слаб…

Все чаще повторяя это слово, Посетитель растягивал его дольше и дольше, пока каждый повтор сам по себе не превратился в песню. Ведя свою песнь, Посетитель принялся ходить кругами по церкви. Он не бегал, но ноги его двигались необычайно быстро, намного быстрее ног обычного человека.

— Слаб, слаб…

Он двигался стремительно, и Троуэру приходилось вертеться на месте, чтобы не упустить его из виду. Ноги Посетителя уже не касались пола. Он скользил по стенам, плавно и легко, как таракан, сливаясь в движении. Потом он принялся мелькать еще быстрее, пока не превратился в одну сплошную полосу, и Троуэр уже не мог уследить за ним. Священник облокотился на алтарь, обратившись лицом к пустым церковным скамьям, и стал смотреть за мельканием Посетителя. Раз, еще раз, еще.

Постепенно Троуэр понял, что Посетитель изменил форму, вытянулся, превратившись в длинного ловкого зверя, ящера, аллигатора, блестящего сияющей чешуей. Он рос, пока тело его не вытянулось, полностью окольцевав комнату, — вокруг священника метался громадный червь, зажавший в зубах собственный хвост.

И Троуэр осознал, насколько ничтожен, никчемен он по сравнению с этим прекрасным созданием, которое переливалось тысячами цветов и оттенков, сияло внутренним огнем, вдыхало тьму и выдыхало свет. «Я поклоняюсь тебе! — закричал Троуэр про себя. — Ты олицетворяешь то, чего я всегда жаждал! Поцелуй меня, изъяви свою любовь, дабы и я мог вкусить твоей славы!»

Внезапно Посетитель остановился, и к священнику протянулись громадные челюсти. Вовсе не затем, чтобы поглотить целиком, ибо Троуэр знал, он не стоит даже этого. Теперь он осмыслил ужасное положение человека: он висел над адской пропастью, как паучок на тоненькой ниточке. И Бог поддерживал его только потому, что даже разрушения он не стоил. Бог не испытывал к нему ненависти. Троуэр был отвратителен, и Бог презирал его.

Троуэр заглянул в глаза Посетителя и отчаялся. Ибо ни любви в них не было, ни прощения, ни гнева, ни презрения. Глаза зияли абсолютной пустотой. Чешуйки слепили, рассыпая искры внутреннего огня. Но глаза огня не испускали. Даже черноты в них было не видно. Их просто не было, ужасающая пустота дрожала вместо них, ни секунды не стоя на месте. Это было отражение Троуэра, он представлял собой ничто, и если он останется жить на этой земле, то будет бесполезно занимать драгоценное пространство. Оставался единственный выход — самоуничтожиться, рассоздаться и вернуть миру былую славу, которую бы он обрел в случае, если б Филадельфия Троуэр никогда не появлялся на свет.

* * *

Армора разбудила истовая молитва Троуэра. Свернувшись в комочек, он спал у плиты Франклина. Может быть, растопив ее так жарко, он чуть-чуть перестарался, но тогда он ничего не ощущал — холод сжигал его. К тому времени, как он добрался до церкви, рубашка покрылась коркой льда. За сожженный уголь он расплатится, привезя пастору вдвое больше угля.

Армор хотел заговорить, дать Троуэру знать о своем присутствии в церкви, но, услышав молитву, мигом позабыл все слова. Священник говорил о ножах и артериях, о том, что ему следовало разрезать на части врагов Господа. Спустя минуту-другую до Армора дошел смысл молитвы: Троуэр пошел с ним не затем, чтобы спасти мальчика, он хотел убить его! «Да что ж такое происходит? — подумал Армор. — Христианин избивает жену, верующая жена заколдовывает мужа, а священник задумывает убийство и просит прощения, что не смог совершить это ужасное преступление!»

Молитва Троуэра неожиданно оборвалась. Голос его охрип, а лицо покраснело — такое впечатление, что его вот-вот должен хватить удар. Но нет. Троуэр поднял голову, как будто к кому-то прислушиваясь. Армор тоже напряг слух и действительно что-то расслышал: далекий разговор, словно люди кричат друг другу в бурю, а ветер тут же уносит их слова, и не можешь расслышать, о чем именно идет речь.

«А, знаю, в чем дело, — догадался Армор. — Преподобному Троуэру явилось видение».

И в самом деле, Троуэр говорил, а далекий, призрачный голос отвечал. Внезапно священник завертелся на одном месте, быстрее и быстрее, будто разглядывая что-то на стенах. Армор попытался рассмотреть, что он там увидел, но ничего не понял. Словно тень внезапно набежала на солнце — ее приближения не видно, и уходит она незаметно, только на секунду вдруг становится темнее и холоднее. Вот что увидел Армор.

Затем тень пропала. Армор увидел дрожь в воздухе, отдельные лучики ослепительного сияния, которое испускает солнце, попавшее в стакан. Неужели Троуэру явился в своем сияющем обличье Господь, как явился когда-то к Моисею? Судя по лицу пастора, вряд ли. Армор никогда в жизни не видал подобного лица. Так выглядит человек, на глазах у которого секунду назад убили сына.

Дрожь и сияние бесследно растворились. Церковь поглотила тишина. Армор хотел подбежать к Троуэру, спросить его: «Что ты видел? Какое видение тебе явилось? Было ли это пророчество?»

Но, похоже, Троуэру не хотелось выслушивать какие-либо вопросы. На его лице по-прежнему стояло желание смерти. Проповедник очень медленно, шаркая ногами, отошел от алтаря. Он побродил среди церковных скамеек, периодически натыкаясь то на одну, то на другую, очевидно, ему было все равно, куда идет его тело. В конце концов он остановился у окна, глядя в стекло. Но Армор понимал, что сейчас священник не видит ничего и никого, просто стоит с широко открытыми глазами, побледнев, как сама смерть.

Преподобный Троуэр поднял правую руку, разжал пальцы и положил ладонь на стекло. Надавил. Он нажал на него так сильно, что стекло прямо на глазах у Армора выгнулось, готовое вот-вот треснуть.

— Остановитесь! — закричал Армор. — Вы порежетесь!

Троуэр не подал и виду, что слышал окрик. Он продолжал давить. Армор направился к нему. Надо остановить этого человека, прежде чем он разобьет стекло и перережет себе все вены на руке.

С громким звоном стекло разбилось. Рука Троуэра по плечо исчезла в ночной темноте. Проповедник улыбнулся. Подавшись немного назад, он приложил запястье к торчавшим из рамы зубьям острых осколков и с видимым наслаждением принялся водить рукой по битому стеклу.

Армор попробовал оттащить Троуэра от окна, но священник проявил силу, которой Армор раньше в нем никогда не замечал. Армору ничего не оставалось делать, кроме как разбежаться и в прыжке сбить пастора с ног. Капли крови расплескались по полу. Армор схватил руку Троуэра, из которой хлестала кровь. Троуэр попытался откатиться от него. Выбора у Армора не было. Впервые с тех пор, как он стал христианином, Армор сжал кулак, коим и врезал Троуэру прямо в челюсть. Голова священника откинулась назад, с громким стуком врезалась в пол, и Троуэр на время потерял сознание.

«Надо как-то кровь остановить», — подумал Армор. Но сначала следовало вытащить из раны стекло. Некоторые осколки едва вонзились в кожу, поэтому их удалось просто стряхнуть. Но другие, особенно мелкие, вошли глубоко, торчали самые кончики, а скользкая и густая кровь мешала как следует их ухватить. Наконец Армор вытащил все осколки, которые смог найти. К счастью, кровь не лилась сплошным потоком, значит, основные вены не пострадали. Армор стащил через голову рубашку, оставшись голым по пояс. Из разбитого окна дул морозный воздух, но он не замечал холода. Разодрав рубаху на полосы, Армор сделал бинты. После чего перевязал раны и остановил кровь. Бессильно опустившись на пол, он стал ждать, когда к Троуэру вернется сознание.

* * *

Очнувшись, Троуэр изрядно удивился, обнаружив себя живым. Он лежал на спине на твердом полу, укрытый каким-то одеялом. Голова раскалывалась от боли. Рука саднила. Он помнил, что пытался перерезать вены, и знал, что должен попробовать покончить с собой еще раз, но настойчивое желание смерти, которое он ощущал прежде, исчезло. Он вызвал в памяти образ Посетителя, обернувшегося громадным ящером, его пустые глаза — не помогло. Троуэр не мог вспомнить, что он тогда ощутил. Хотя знал: ничего ужаснее он не видел.

Рука была туго перевязана. Кто наложил бинты?

Он услышал звук падающих капель. Затем хлопки мокрой тряпки по дереву. В тусклом зимнем свете он разглядел, что кто-то моет стены. Одна из оконных рам была наспех заделана деревянной панелью.

— Кто здесь? — спросил Троуэр. — Кто ты?

— Это всего лишь я.

— Армор.

— Стены мою. Это церковь, а не скотобойня.

Ну конечно, кровь, наверное, забрызгала все вокруг.

— Извини, — произнес Троуэр.

— Да ничего, я справлюсь, — ответил Армор. — Надеюсь, я вытащил все осколки из вашей руки.

— На тебе ничего нет, — заметил Троуэр.

— Моя рубашка на вашей руке.

— Тебе, должно быть, холодно.

— Было. Но я кое-как прикрыл окно и пожарче растопил печку. Ну и лицо у вас было, доложу я вам, словно вы были мертвы по крайней мере неделю.

Троуэр попытался сесть, но не смог. Он слишком ослаб, да и рука ныла нестерпимо.

Армор осторожно снова уложил его на пол.

— Лежите, лежите, преподобный Троуэр. Просто лежите. Вам пришлось многое пережить.

— Да.

— Надеюсь, вы не против того, что я зашел в церковь, когда вас не было. Я заснул за печкой — жена выгнала меня из дома. За сегодняшний день на улицу меня вышвыривали целых два раза. — Он рассмеялся, но веселья в его смехе было мало. — А потом я проснулся и увидел вас.

— Увидел?

— Вам явилось видение, да?

— Ты узрел его?

— Плохо. Вас было видно хорошо, но кое-что я уловил, блики какие-то. Они кружились по стенам.

— Ты видел, — сказал Троуэр. — О Армор, это было ужасно и одновременно так чудесно.

— К вам снизошел Господь?

— Господь? Бог бестелесен, его нельзя увидеть, Армор. Нет, я свидетельствовал ангела, ангела наказания. Наверное, именно его лицезрел фараон, когда ангел смерти прошел по городам Египта, забрав царского первенца[51].

— Ого, — задумчиво промолвил Армор. — Значит, мне следовало позволить вам умереть?

— Если б мне надо было умереть, ты бы не смог спасти меня, — улыбнулся Троуэр. — А поскольку ты спас меня, поскольку очутился в церкви в момент моего крайнего отчаяния, это можно счесть знаком, что мне суждено остаться в живых. Я подвергся наказанию, но не был уничтожен. Армор, мне дан второй шанс.

Армор кивнул, но Троуэр заметил, что он чем-то очень обеспокоен.

— В чем дело? — спросил Троуэр. — Что за вопрос ты хочешь задать?

Глаза Армора расширились:

— Вы читаете мои мысли?

— Если б читал, то не спрашивал бы, что тебя так волнует.

— Ну да, верно, — улыбнулся Армор.

— Обещаю, если смогу, я отвечу тебе.

— Я слышал вашу молитву, — произнес Армор. И замолк, подразумевая тем самым вопрос.

Но поскольку Троуэр не понял, что хотел спросить Армор, поэтому ответил наугад:

— Я был в отчаянии, потому что подвел доверие Господа. На меня была возложена миссия, но в самый ответственный момент в мое сердце закрались сомнения.

Протянув здоровую руку, он схватил Армора. Пальцы впились в колено стоящего рядом мужчины, ощутив грубую ткань штанов.

— Армор Уивер, — взмолился Троуэр, — не позволяй сомнениям вторгаться в твое сердце. Никогда не задавайся вопросом, правда ли то, что известно тебе. Именно через эту дверь проникает сатана, чтобы завладеть тобой.

Но не это хотел услышать Армор.

— Спроси меня, что ты хочешь спросить, — сказал Троуэр. — И я отвечу тебе правдой, если смогу.

— В своей молитве вы говорили об убийстве, — промолвил Армор.

Троуэру не хотелось, чтобы кто-нибудь узнал о ноше, которую возложил Господь на его плечи. Но если бы Бог желал сохранить все в тайне. Он бы не позволил Армору оказаться в церкви и подслушать молитву.

— Я верую, — произнес Троуэр, — что тебя ко мне привел сам Господь Бог. Я слаб, Армор, и я потерпел поражение, не исполнив волю небес. Но теперь я вижу, именно Он направил ко мне тебя, человека верующего, в качестве друга и помощника.

— Что потребовал Господь? — спросил Армор.

— Не убийства, брат мой. Господь никогда не просил меня убивать человека. То был дьявол, которого меня послали убить. Дьявол в человеческом обличье. Поселившийся в том доме.

Армор надул щеки, погрузившись в собственные мысли.

— Значит, мальчик не просто одержим, — это вы хотите сказать? Стало быть, то, что находится в нем, не изгонишь?

— Я пытался, но он хохотал над Священным Писанием и насмехался, когда я читал молитву, изгоняющую дьявола. Он не одержим, Армор. Это сын самого дьявола.

Армор потряс головой:

— Моя жена не дьяволица, а она ему приходится родной сестрой.

— Она бросила ведьмовство и очистилась, — объяснил Троуэр.

— Я тоже так думал, — горько хмыкнул Армор.

Тогда Троуэр наконец догадался, почему Армор нашел прибежище в церкви, в доме Господа Бога: в его собственном жилище поселился нечистый.

— Армор, поможешь ли ты мне очистить эту страну, этот город, этот дом, эту семью от злого влияния, что захватило здесь власть?

— А спасет ли это мою жену? — спросил Армор. — Поможет ли ей избавиться от страсти к колдовству?

— Скорее всего, — кивнул Троуэр. — Возможно, Господь свел нас, чтобы мы совместными усилиями очистили наши дома.

— Чем бы ни закончилась эта битва, — ответил Армор, — я вместе с тобой буду сражаться с дьяволом.

Глава 15

Обещания

Сказитель открыл письмо и прочел его вслух от начала до конца внимательно слушающему кузнецу.

— Ты помнишь эту семью? — спросил Сказитель.

— Помню, — кивнул Миротворец Смит. — Их старший сын был одним из первых, кто нашел приют на нашем кладбище. Я собственными руками вытащил его тело из реки.

— Ну, так что ты решил? Возьмешь его к себе в подмастерья?

Юноша лет, наверное, шестнадцати вошел в кузню, волоча набитую снегом корзину. Бросив взгляд на гостя, он склонил голову и направился к бочонку с холодной водой, стоящему рядом с горном.

— Как видишь, у меня уже имеется ученик, — ткнул пальцем кузнец.

— Он почти взрослый, — заметил Сказитель.

— Да, растет, — согласился кузнец. — Правильно, Бози? Готов отправиться на поиски собственной работы?

Бози улыбнулся краешком рта, но быстро подавил улыбку и кивнул.

— Да, сэр, — ответил он.

— Характер у меня тяжелый, — предупредил кузнец.

— У Элвина доброе сердце. Он будет трудиться изо всех сил.

— Но будет ли он повиноваться мне? Мне нравится, когда меня слушаются.

Сказитель снова взглянул на Бози. Тот усердно перекидывал снег в бочонок.

— Я же сказал, у него доброе сердце, — проговорил Сказитель. — Если ты станешь поступать с ним по справедливости, то и он будет слушаться тебя.

Кузнец, не дрогнув, снес пристальный взгляд странника.

— Я всегда поступаю честно. Привычки избивать учеников не имею. Я когда-нибудь тебя хоть пальцем тронул, Бози?

— Никогда, сэр.

— Вот видишь, Сказитель, подмастерье может повиноваться из страха, а может слушаться из жадности. Но коли я хороший мастер, он будет исполнять мои повеления, поскольку знает, что таким образом он учится.

Сказитель широко улыбнулся.

— Платы за него не дают, — предупредил Сказитель. — Мальчик сам отработает содержание. Кроме того, он должен получить некоторое образование.

— Насколько мне известно, кузнецу всякие там буквы без надобности.

— Очень скоро Гайо войдет в Соединенные Штаты, — возразил Сказитель. — Мальчик должен будет голосовать и читать газеты. Человек, который не умеет читать, знает жизнь только по рассказам других людей.

Миротворец Смит посмотрел на Сказителя с плохо скрываемой усмешкой:

— Правда? И это ты мне рассказываешь? Разве я плохо узнал жизнь по рассказам других людей, к примеру, по тем историям, которыми вечно полон ты?

Сказитель расхохотался и кивнул. Этим выстрелом кузнец попал прямо в яблочко.

— Я разношу по миру всевозможные истории, — согласился Сказитель, — и сам убедился, что один звук человеческого голоса несет в себе массу знаний. Элвин уже читает не по годам, и, если он пропустит пару лет занятий, это ему не повредит. Но его мама решительно настроена на то, чтобы он научился обращаться с буквами и цифрами, как настоящий ученый. Пообещай мне, что не встанешь между ним и образованием, если он захочет вдруг продолжить его. И на этом мы договоримся.

— Даю слово, — пообещал Миротворец Смит. — И можешь это не записывать. Человеку, который держит свое слово, не обязательно уметь читать и писать. Но вот человек, который обязательно должен записать свои клятвы, — с такого типа глаз не своди. Знаю точно. Недавно в Хатраке поселился законник.

— Вот оно, проклятие цивилизации, — покачал головой Сказитель. — Когда человек не может заставить окружающих верить своей лжи, он нанимает профессионала, который будет лгать за него.

И они дружно расхохотались. Они сидели на двух небольших чурбанчиках рядом с дверью кузни, в сложенном из кирпича камине полыхало веселое пламя, на полустаявший снег снаружи падали теплые лучики солнца. Над покрытой жухлой травой, перепаханной землей порхнул красногрудый зяблик. Его яркое оперение на секунду ослепило Сказителя — так удивительно смотрелась птичка на фоне бело-серо-коричневых цветов отступающей зимы.

Неожиданно, в момент изумления полетом зяблика, Сказитель осознал — хотя сам не понял, с чего он это взял, — что пройдет немало времени, прежде чем Рассоздатель позволит юному Элвину стать учеником кузнеца. Появившись в этом городке, мальчик будет похож на зяблика, порхающего над зимними снегами. Он ослепит и озарит окрестности, а люди примут его как само собой разумеющееся, как летящую птичку, не догадываясь, какое чудо происходит каждый раз, когда птица взлетает в воздух.

Сказитель встряхнулся, и видение, посетившее его, рассеялось.

— Значит, договорились. Я напишу, чтобы Элвин выезжал.

— Буду ждать его к первому апреля. Не позднее!

— Ты что, думаешь, мальчишка умеет управлять погодой? Пожалуй, точную дату назначать не стоит.

Кузнец что-то буркнул и махнул рукой, выпроваживая Сказителя из кузни. В целом разговор прошел удачно. Сказитель ощутил небывалую легкость — он исполнил свои обязанности. А письмо можно отослать с какой-нибудь повозкой, следующей на запад, — каждую неделю через Хатрак проезжали семьи переселенцев.

Он давненько не бывал в этом городе, но не забыл, как добраться от кузни до постоялого двора. Дорога была накатанной и недлинной. Гостиница разрослась, увеличившись в размерах, чуть дальше, как грибы, выросли несколько лавок. Галантерейщик, шорник, сапожник. Их услуги всегда придутся кстати путнику.

Не успел он ступить на крыльцо, как дверь отворилась, и из гостиницы, распахнув объятия, выбежала старушка Пэг Гестер.

— А, Сказитель, давно тебя не видали, ну, заходи, заходи!

— Рад снова видеть тебя, Пэг, — сказал он.

Из-за стойки, построенной в большой комнате, приветственно помахал ему Гораций Гестер, обслуживающий нескольких терзаемых жаждой посетителей.

— Явился не запылился! Только еще одного трезвенника мне здесь не хватало!

— Тогда у меня к тебе хорошие новости, — добродушно крикнул Сказитель.

— Я и чай бросил пить.

— Чем же ты теперь утоляешь жажду? Водой?

— Водой и кровью жирных стариков, — поведал Сказитель.

— Эй, Пэг, ты лучше держи его от меня подальше, слышишь? — предупредил жену Гораций.

Старушка Пэг помогла Сказителю освободиться от зимних одежек.

— Ты посмотри, — всплеснула руками она, меряя его взглядом. — Да твоего мяса даже на похлебку не хватит.

— Зато медведи и пантеры обходят меня стороной, ищут добычу пожирнее, — мудро объяснил Сказитель.

— Давай устраивайся и расскажи мне парочку новых историй, пока я готовлю ужин для честной компании.

Начались болтовня и переругивание, которые усилились, когда на кухню притащился помочь деда. Он изрядно сдал, но все еще не оставлял жарку-парку, чему столующиеся здесь были неимоверно рады; старушка Пэг старалась изо всех сил и работала не покладая рук, но у некоторых есть дар, а у некоторых его нет, и ничего тут не попишешь. Но Сказителя привел сюда не голод, да и не нужда в доброй беседе. Спустя некоторое время он наконец задал вопрос, который его терзал:

— А где ж ваша дочь?

К его удивлению, старушка Пэг сразу как-то напряглась и нахмурилась, а в голосе прорезались ледяные, жесткие нотки.

— Она уже не маленькая. У нее свой ум есть, отвечать научилась.

«А тебе это не особо и нравится», — подумал Сказитель. Но дело, которое он имел к дочке хозяев гостиницы, было куда важнее местных сплетен.

— Она по-прежнему…

— Светлячок? Да, обязанности свои она прилежно исполняет, да вот народ теперь неохотно обращается к ней. Стала какая-то напыщенная, холодная. И язык взяла привычку распускать. — На мгновение лицо Пэг смягчилось. — А когда-то была такой доброй девочкой…

— Никогда не видел, чтобы доброе сердце превращалось в камень, — удивился Сказитель. — По крайней мере, просто так, без причины.

— Ну, не знаю, причина, там, не причина, но сейчас сердце ее напоминает ведро с водой, выставленное на улицу в морозную зимнюю ночь.

Сказитель прикусил язык, решив обойтись без нравоучений. Он не стал говорить, что, если разбить лед, он снова замерзнет, а если занести его внутрь, он тут же оттает. Не дело встревать в семейные ссоры. Сказитель достаточно близко был знаком с местной жизнью, поэтому воспринял этот раздор как нечто естественное, как холодные ветры и короткие дни осенью, как следующий за молнией гром. Большинство родителей мало пользы находят в детях, которые начали взрослеть.

— Мне надо обсудить с ней кое-что, — заявил Сказитель. — Так что, пожалуй, я рискну, пускай она мне откусывает голову.

* * *

Он отыскал ее в кабинете доктора Уитли Лекаринга: перебирая счета, она подсчитывала и раскладывала их по порядку.

— Вот уж не знал, что ты счетовод, — заметил он.

— А я никогда не думала, что ты увлекаешься лекарствами, — парировала она. — Или ты пришел поглазеть на чудо-девочку, которая умеет складывать и вычитать?

О да, язычок у нее был подвешен дай Боже. Многие люди чувствуют себя неудобно при виде остроумной девицы: они-то ожидают, что девушка опустит глаза, заговорит еле слышно, послушно, бросая робкие взгляды из-под густых ресниц. В Пэгги не было ничего от юной леди. Она открыто смотрела на Сказителя.

— Я явился не затем, чтобы меня исцелили, — объяснил Сказитель. — И не за предсказанием будущего. И даже не затем, чтобы ты проверила мои счета.

Ну вот. Получив прямой, незамысловатый ответ, увидев, что стоящий перед ней человек не смутился, она сразу улыбнулась — подобной улыбкой снимаются чары с заколдованных принцев.

— Да, вряд ли тебе требуется что-то посчитать, — сказала она. — Ноль плюс ноль равно ноль, если я не ошибаюсь.

— Ошибаешься, Пэгги, — возразил Сказитель. — Я владею всем этим миром, правда, люди постоянно задерживают с оплатой по счетам.

Она опять улыбнулась и отложила бухгалтерию доктора в сторону.

— Я проверяю его счета раз в месяц, а он возит мне книги из Дикэйна.

Она принялась рассказывать о том, что недавно прочитала, и Сказитель увидел, как сердце ее тоскует по далеким краям, раскинувшимся за рекой Хатрак. Подметил он и кое-что другое: она, будучи светлячком, успела узнать живущих в округе людей, а потому решила, что в дальних краях живут только те, у кого сердце как бриллиант, кто не разочарует девочку, которая умеет заглядывать в самую глубь души.

Она молода — этим все сказано. Со временем она научится любить то добро, что рядом с ней, и прощать остальное.

Вскоре появился доктор, и Сказитель немного поболтал с ним. День клонился к вечеру, когда Сказитель наконец вновь остался наедине с Пэгги и смог задать вопрос, ответ на который так хотел узнать.

— Насколько далеко ты видишь, Пэгги?

Усталость, словно толстый бархатный занавес, упала на ее лицо.

— Надеюсь, ты не посоветуешь мне приобрести очки, — сказала она.

— Я просто вспомнил одну девочку, которая когда-то написала в моей книге: «Творец на свет появился». Я вот думаю, следит ли она еще за тем Творцом, оберегая каждый его шаг.

Она отвернулась, уставившись на высокое окно, закрытое огромной занавеской. Солнце почти село, а небо посерело, но лицо Пэгги было исполнено светом — Сказитель видел, как она источает его. Порой не обязательно быть светлячком, чтобы распознать, что творится в человеческом сердце.

— Кроме того, я засомневался, видел ли тот светлячок кровельную балку, которая однажды упала на мальчика, — продолжал Сказитель.

— Может, и видел, — ответила она.

— И случай с жерновом…

— Все возможно.

— А не та ли девочка каким-то образом расщепила балку на две половинки, и не она ли проделала в жернове трещину, так что некий старый сказитель увидел свет лампы сквозь толщу камня?

На глазах ее заблестели слезы. Не то чтобы она готовилась вот-вот разрыдаться, нет — она словно смотрела на яркое солнце, и резкий свет заставил капельки влаги навернуться на глаза.

— Берешь сорочку младенца, растираешь ее кусочек, и сила мальчика переходит тебе. На пару-другую творений хватит, — тихо объяснила она.

— Но теперь ему самому кое-что известно о собственном даре, и он способен помешать твоим действиям.

Она кивнула.

— Наверное, чувствуешь страшное одиночество, когда смотришь на него отсюда, из этой дали, — промолвил Сказитель.

Она помотала головой.

— Я вовсе не одинока. Вокруг меня постоянно толкутся люди. — Она подняла глаза на Сказителя и криво улыбнулась. — Проводить время с мальчиком, который ничего от меня не требует, — настоящее облегчение, потому что он даже не ведает, что я существую.

— Зато ведаю я, — напомнил Сказитель. — Но мне от тебя тоже ничего не нужно.

— Старый врунишка, — улыбнулась она.

— Ну ладно. Я и в самом деле хотел попросить тебя кое о чем, но не для себя. Я сошелся с этим мальчиком и, пусть я не умею заглядывать в сердца, как это делаешь ты, близко узнал его. Мне кажется, я догадываюсь, кем он может стать, что он может сделать. Поэтому хочу сказать: как только тебе потребуется моя помощь, любая помощь, пошли за мной. Просто напиши, что я должен сделать, и, если это будет в моих силах, я помогу.

Она не ответила, даже не посмотрела на него.

— Пока что ты обходилась без посторонней помощи, — произнес Сказитель,

— но он научился выносить самостоятельные решения, и ты не всегда можешь поступать так, как ему нужно. Опасности, которые угрожают ему, не ограничиваются тем, что что-то может свалиться ему на голову или поранить его. Теперь он сам решает, что ему нужно, а что нет — вот где таится настоящая опасность. Я пытаюсь сказать тебе, если ты увидишь подобную угрозу и тебе понадобится моя помощь, — я приду, ничто меня не остановит.

— Это утешает, — проговорила она.

Ее слова были достаточно честны — Сказитель видел это. Но вместе с тем чувствовала она куда больше, чем хотела показать, — это он тоже знал.

— Прежде всего должен тебе сообщить, что он едет сюда, первого апреля он поступит в ученики к кузнецу.

— Я знаю, что он едет, — кивнула она, — только к первому апреля он сюда не доберется.

— Да?

— В этом году ему не суждено стать подмастерьем.

Тревога за судьбу мальчика защемила сердце Сказителя.

— Похоже, я действительно пришел сюда, чтоб узнать будущее. Что его ждет? Какая у него будет судьба?

— Произойти может что угодно, — ответила она. — Гадать здесь бесполезно. Я вижу, как жизнь разделяется перед ним на тысячи дорог. Лишь некоторые ведут мальчика сюда к апрелю, но большинство могут закончиться его смертью от томагавка краснокожего.

Сказитель наклонился над письменным столом доктора и накрыл ладонями ее руки.

— Он будет жить?

— Пока мое тело дышит, — сказала она.

— И мое, — кивнул он.

Секунду они сидели в тишине, ощущая касание рук, глядя друг другу в глаза. Потом она вдруг звонко рассмеялась и отвернулась.

— Обычно, когда люди смеются, до меня доходит соль шутки, — намекнул Сказитель.

— Я просто подумала, насколько жалко мы с тобой выглядим по сравнению с полчищами врагов, с которыми суждено столкнуться мальчику.

— Верно, — согласился Сказитель. — Но ведь мы стоим на стороне добра, и вся природа действует с нами заодно.

— В том числе и Господь Бог, — твердым голосом добавила она.

— Я бы этого не сказал, — пожал плечами Сказитель. — Всякие проповедники и священники возвели вокруг него столь плотный забор доктрины, что бедняге Господу и повернуться трудно. Теперь, когда Библия истолкована согласно их желаниям, они не дадут ему слова сказать, не говоря о том, чтобы продемонстрировать свою силу миру.

— Много лет назад в рождении седьмого сына седьмого сына я узрела его руку, — ответила Пэгги. — Если хочешь, назови это силами природы, ты ведь всевозможных знаний набрался от философов и магов. Я знаю одно: мы с этим мальчиком связаны так крепко, будто появились на свет из одной и той же утробы.

Сказитель вовсе не планировал следующего вопроса, он сорвался с губ сам собой:

— И ты радуешься этому?

В глазах ее проступила неизмеримая печаль.

— Редко, — произнесла она.

Она выглядела такой усталой — Сказитель ничего не мог с собой поделать. Он обошел вокруг стола, встал рядом и крепко прижал ее к себе, как отец прижимает дочь. Он держал ее в объятиях довольно долго. Плакала ли она или о чем-то думала, он не мог сказать. Ни слова не было произнесено. Наконец она отстранилась и вернулась к своим счетам. А он, так и не промолвив ни слова, вышел из дома.

Покинув Пэгги, Сказитель направился прямиком в гостиницу, чтобы поужинать. Ему предстояло рассказать пару-другую историй и исполнить кое-какую работу по дому, чтобы оплатить стол и кров. Однако все его рассказы блекли по сравнению с той историей, которую он не мог поведать, по сравнению с историей, конца которой он не знал.

* * *

На лугу напротив мельницы собралось с полдюжины повозок, на которых фермеры проделали далекий путь, чтобы получить хорошую, добрую муку. Не придется больше их женам потеть со ступкой и пестиком, грубо толча зерно, из которого потом выйдет жесткий, кислый хлеб. Жернова мельницы закрутились, и вскоре весь народ, живущий в окрестностях Церкви Вигора, начнет свозить сюда зерно.

Вода весело струилась по желобу, и огромное колесо вращалось. Внутри мельницы силой шестеренок приводился в движение малый жернов, скользящий по поверхности большого жернова с четвертной нарезкой.

Мельник высыпал пшеницу на камень. Жернов прошелся по зерну, давя и превращая его в муку. Мельник разровнял ее и снова пустил жернова, а затем ссыпал муку в корзину, которую держал его сын, десятилетний мальчик. Сын просеял ее сквозь сито и стряхнул получившуюся муку в холстяной мешок. Всякая шелуха, что осталась в сите, последовала в силосный бочонок. Затем мальчик вернулся к отцу за новой корзиной еще не просеянной муки.

Трудясь бок о бок друг с другом, они думали об одном и том же. Мысли их удивительным образом сходились. «Вот чем я всегда хотел заниматься, — думал каждый из них. — Я бы поднимался рано утром, приходил на мельницу и работал весь день рядом с ним». И неважно, что желанию их не суждено исполниться. Может быть, они больше никогда не увидят друг друга, ибо вскоре мальчик уезжал, чтобы поступить в подмастерья к кузнецу в городе, где он десять лет назад родился. Это только добавляло сладости мгновению, которое вскоре должно превратиться в воспоминание, а потом — в сон…

Глоссарий имён собственных

Некоторые имена, используемые автором, двусмысленны и не подлежат переводу на русский язык. Чтобы лучше уловить характеры персонажей, ниже представлен краткий глоссарий.

Армор (Armor-of-God) — в переводе на русский язык это имя должно звучать как «броня Господня».

Вера (Faith) — это имя дословно переведено на русский язык, и понимать его следует буквально.

Вигор (Vigor) — в переводе с английского имя Вигор означает «сила», «мужество», что полностью соответствует характеру персонажа, пожертвовавшего жизнью ради своей матери и брата Элвина.

Гестер (Guester) — образованное от англ. «guest», что означает «гость», по-русски фамилия будет звучать как «принимающий гостей», «хозяин».

Кальм (Calm) — как и многие другие имена, это имя отражает характер персонажа. «Calm» — «спокойный».

Лекаринг (Physicker) — фамилия деревенского доктора происходит от английского слова «physic», которое переводится как «медицина», «лекарство». «Лекаринг» — это образование от русского «лекарь» и чисто английского суффикса «ing».

Мера (Measure) — данное имя также несет в себе черты характера, присущие герою. «Мера», «мерило» — юноша обладает верным глазом и никогда не ошибается.

Миллер (Miller) — многие английские фамилии, как, впрочем, и русские, произошли от названия известных профессий. «Миллер» означает «мельник», поэтому в тексте книги фамилии Миллер и Мельник чередуются.

Нед (Wantnot), Нет (Waistnot) — перевод имен братьев-близнецов весьма волен. В дословном переложении на русский их имена будут звучать как «Не-захоти» и «Не-трать-даром». «Нед» и «Нет» — это сокращения: Нед — от «не-дозволь» (по словам одного из персонажей книги, этот брат всегда оказывается там, где должна произойти беда, и предотвращает ее), а Нет — от «не-трать».

Смит (Smith) — самая распространенная английская фамилия произошла от слова «кузнец».

Троуэр (Thrower) — эта фамилия несет в себе множество оттенков, образованная от английского глагола «throw», некоторыми значениями которого являются «менять» (кожу — говорится о змее), «набрасывать» (например, сети), «проигрывать».

Уивер (Weaver) — на первый взгляд, данная фамилия, переводящаяся как «ткач», не имеет отношения к герою. Впрочем, можно вспомнить, что Армор Уивер мечтал стать губернатором штата. Давая людям в долг, он обязывал их и ткал сети, оплетая Воббскую долину.

Книга II. Краснокожий пророк

Нелёгок выбор между Тьмой и Светом. Наполеон Бонапарт, возглавивший экспансию Франции в Америку, объявляет войну Соединенным Штатам. Однако у каждого своя война, и юный Элвин, которого ждет звание Мастера, отправляется в поход против сил мрака, которые грозят разрушить наш мир.

Глава 1

Рвач

Давно прошли те дни, когда вниз по Гайо спускались целые армады лодок-плоскодонок, а ведь именно так добирались сюда первые пионеры, везли с собой семьи, всевозможные инструменты, скарб, семена и пару-другую поросят на развод. А теперь, того и гляди, из леса посыплются огненные стрелы — и потом к французам в Детройте заявится какое-нибудь племя краснокожих со связкой полуобгоревших скальпов на продажу.

Но Рвач Палмер подобными проблемами не заботился. Уж его-то судно, доверху заставленное бочонками, узнает всякий краснокожий. В большинстве тех бочонков мелодично плескалось виски — сладкая музыка для этих варваров-краснокожих. Однако внутри огромной кучи драгоценных сосудов, справленных руками умельца-бондаря, скрывалась одна бочка, в которой ничего не плескалось. Ее доверху заполнял порох, от которого отходил бикфордов шнур.

Ну и зачем Рвачу был этот порох? А вот зачем. Предположим, плывет себе баржа по течению, матросы шестами отталкиваются от отмели, чтобы обогнуть излучину, и вдруг, откуда ни возьмись, вываливается с полдюжины каноэ, битком набитых раскрашенными в воинственные цвета краснокожими из племени кикипу. Или на берегу загорается огромный костер, вокруг которого радостно пляшут дьяволы-шони, размахивая занимающимися огнем стрелами и натягивая луки.

Так вот, здравомыслящие люди в подобных случаях начинают молиться, вступают в драку и благополучно прощаются с жизнями. Но только не Рвач. Он встает посреди лодки, берет в одну руку факел, а в другую — фитиль и орет что есть мочи:

— Взрывай виски! Взрывай виски!

Ну да, большинство краснокожих вообще не разумеют по-английски, зато все они прекрасно знают, что значит «взрывай» и что такое «виски». Поэтому, вместо того чтобы окатить баржу Рвача дождем из огненных стрел или, выпрыгнув из каноэ, наброситься на моряков, краснокожие мигом сворачивают в сторону, прижимаясь к противоположному берегу и обходя плоскодонку с драгоценным грузом. Кое-кто кричит:

— Карфаген-Сити!

Рвач орет в ответ:

— Верно!

И каноэ дружно устремляются вниз по Гайо, направляясь к городу, в котором вскоре начнется продажа огненной воды.

Для парней, что стояли на баграх, путешествие вниз по реке было первым плаванием в жизни, они, конечно же, не знали того, что было известно Рвачу, и потому чуть в штаны не наложили, когда заметили натягивающих луки краснокожих. А когда Рвач поднес факел к фитилю, так они вообще за борт кинулись прыгать. Рвач все животики со смеху надорвал.

— Вы, парни, похоже, ничегошеньки не смыслите в краснокожих и огненной воде, — промолвил он. — У них разрыв сердца случится, если хоть одна капля из этих бочонков прольется в Гайо. Да они собственную мамашу убьют не задумавшись, если она сдуру встанет между ними и заветным бочонком, но нас они пальцем не тронут, видя, что, стоит им неправильно посмотреть в мою сторону, я тут же подорву порох.

Перешептываясь в сторонке друг с другом, работники могли сколько угодно гадать, действительно ли Рвач готов взорвать и баржу, и команду, и себя самого, но самое интересное заключалось в том, что Рвач без малейших раздумий запалил бы порох. Мыслитель из него был никудышный, размышления о смерти, загробной жизни и прочие философские вопросы никогда его не беспокоили, но про себя он уже решил раз и навсегда: когда ему все-таки придется умереть, он умрет не один. Кроме того, он поклялся, что тот, кто его убьет, от его смерти ничегошеньки не получит. Тем более какой-то там трусливый алкаш краснокожий с ножом для снятия скальпов.

И все-таки не это было главным секретом Рвача Палмера. На самом деле Рвачу вообще не нужен был факел, как не нужен был фитиль. По правде говоря, тот бикфордов шнур даже близко к пороховому бочонку не лежал — Рвачу не хотелось, чтобы какой-нибудь идиот случайно рванул его судно. Нет, если уж нужда поднесет нож к горлу, Рвач просто сядет и чуточку подумает о заветном бочонке. Глазом не успеешь моргнуть, как порох нагреется, может, даже легким дымком потянет, а потом бум! — и ничего не останется.

Верно, верно. Старина Рвач был «факелом». А, ну да, многие твердят, будто бы людей-факелов в природе не существует, а доказывают это простым вопросом: «Ну вот вы, к примеру, встречали ли когда-нибудь человека-факела или, может быть, знаете кого-то, кто встречал?» Только никакое это не доказательство. Потому что, будучи факелом, вряд ли вы станете кричать на каждом углу о своих способностях. Все равно вас никто не наймет — чтоб зажечь огонь, легче взять кремень и железку или воспользоваться алхимическими спичками. Нет, ваша служба может потребоваться только тому, кто намеревается подпалить что-нибудь с большого расстояния, а такое может понадобиться только человеку, который вознамерился развести плохой огонь, чтобы навредить кому-нибудь, сжечь здание, взорвать что-нибудь. Так что если вы захотите исполнить такого сорта работенку, сомневаюсь, что вы станете вешать себе на грудь табличку «Факел ищет клиентов».

Но это еще не самое плохое. Хуже будет, когда по округе пойдет молва, что вы действительно умеете разжигать огонь на расстоянии. Вот тогда начнется — самый ничтожный пожар будут валить на вас. Допустим, чей-нибудь сыночек решает тайком покурить трубку в сарае и сарай сгорает дотла — неужели мальчишка скажет: «Да, па, это я натворил»? Никогда он такого не скажет, он свалит вину на ближнего своего: «Пап, должно быть, огонь зажег какой-нибудь факел!», и все побегут искать вас, козла отпущения, обитающего по соседству. Нет, Рвач дураком не был. Он никогда никому не говорил, что может разжигать пламя без всяких кремней и спичек.

Хотя существовала еще одна причина, почему Рвач крайне редко прибегал к своим способностям. Правда, причина эта таилась так глубоко, что даже сам Рвач не осознавал ее. Дело все в том, что огонь пугал его. Рвач страшно его боялся. Встречаются люди, которые боятся воды и все равно идут в море; другие боятся смерти, но сами же нанимаются рыть могилы; а третьи страшатся Бога — и этот страх гонит их проповедовать. Пуще всего на свете Рвач боялся огня, и все-таки пламя притягивало его к себе — желудок сводило от ужаса, но он шел к нему. Когда ему приходилось разводить костер самому, он отнекивался, откладывал, выдумывал всякие причины, почему ему не нужно этого делать. Рвач обладал даром, но дар этот не приносил ему счастья, поскольку Рвач с огромной неохотой прибегал к своему искусству.

И все-таки он бы сделал это. Взорвал бы порох, себя, своих работников и все виски — но не позволил бы краснокожим завладеть драгоценной жидкостью. Может, Рвач и боится огня, но он пересилит свой страх, если как следует разозлится.

Как замечательно, что краснокожие слишком любят огненную воду, а поэтому не рискуют даже одной-единственной каплей. Никакое каноэ не приблизится к барже, ни одна стрела не воткнется и не задрожит в бочонке, так что Рвач и его бочки, бочечки, бочоночки, кувшинчики мирно доплывут прямиком до Карфаген-Сити — да уж, ну и имечко подобрал губернатор Гаррисон для какой-то жалкой крепости, окруженной частоколом, выстроенной там, где река Малая Май-Амми впадает в Гайо. И гарнизон-то был целых сто солдат, подумать только! Но Билл Гаррисон относился к тому типу людей, которые сначала дают имя, а потом жилы из подчиненных рвут, чтобы городок соответствовал названию. И действительно, вокруг крепости уже виднелось по меньшей мере пять — десять дымовых труб, а это означало, что Карфаген-Сити вот-вот распрощается со званием деревни.

Радостные вопли он заслышал еще до того, как показалась пристань, — должно быть, краснокожие только и делали, что сидели на берегу реки, поджидая везущую огненную воду лодку. Для Рвача не было секретом, что на этот раз они с особенным нетерпением дожидаются его — немало денежек перекочевало из его рук в жадные лапы поставщиков виски в форте Детройт, чтобы никто не пользовался его каналом, пока бедный Карфаген-Сити не высохнет, как бычья сиська. Пришлось, конечно, подождать, но вот наконец Рвач появился, и баржа его везет больше спиртного, чем когда-либо. На этот раз он получит достойную цену, все шкуры с них сдерет.

Губернатор Гаррисон, наверное, как гусь, тщеславен, раз посмел назваться губернатором, сам себя выбрав и не посоветовавшись ни с кем, однако этот человек знает свое дело. Гвардия его, облаченная в ладно сидящие мундиры, выстроилась в прямую линеечку прямо перед пристанью, держа мушкеты наготове, чтоб пальнуть в первого же краснокожего, который посмеет хоть шаг к берегу сделать. И это не формальность, потому что Рвач сам видел, как хочется краснокожим добраться до огненной воды. Конечно, они не прыгали на месте, как нетерпеливые дети, но стояли затаив дыхание, стояли и ели жадными глазами приближающуюся баржу, стояли у всех на виду, сверкая полуголыми телами, и плевать им было, что творится вокруг. Смирненько так стояли, готовые гнуть спины и пресмыкаться, просить и вымаливать: «Пожалуйста, мистер Рвач, один бочонок за тридцать оленьих шкур, пожалуйста». О, как сладко это звучит, как желанно: «Пожалуйста, мистер Рвач, одну чашечку виски за эти десять ондатровых шкурок».

— Эге-ге-ге-гей! — заорал во всю глотку Рвач.

Парни на баграх посмотрели на него как на ненормального, они-то ведь не знали, никогда не видели, какими раньше были эти краснокожие, до того, как губернатор Гаррисон открыл здесь свой магазинчик. Они, бывало, взглядом бледнолицего не удостаивали, приходилось на карачках забираться в их жуткие вигвамы, исходить кашлем до полусмерти от едкого дыма, но сидеть, обмениваясь знаками и болтая на их мумбе-юмбе, пока не получишь разрешение на торговлю. Были времена, когда краснокожие встречали баржу с луками и копьями в руках, и ты обмирал, еле дыша и гадая, то ли снимут с тебя скальп, то ли решат, что лучше поторговаться.

Больше такого не было. Теперь они руку не смеют поднять на белого человека. Теперь их языки до коленей свисают, как у собак, в ожидании желанной огненной воды. Они будут пить, пить, пить, пить, пить и эге-ге-ге-гей! Так и издохнут, захлебнувшись виски, а лучшего исхода не придумать, никогда не придумать. Хороший краснокожий — мертвый краснокожий, всегда говаривал Рвач. Дела у них с Биллом Гаррисоном налажены, так что теперь краснокожие будут, как мухи, дохнуть от виски — да еще приплачивать за подобный исход.

Поэтому Рвач был счастлив донельзя, когда его баржа наконец пришвартовалась к пристани Карфаген-Сити. И хотите верьте, хотите нет, сержант честь ему отдал! Помнится, маршалы Соединенных Штатов совсем иначе обращались с ним, презрительно меряя взглядами, будто перед ними нечистоты, соскобленные с сиденья в отхожем месте. Здесь же, в новой стране, к вольным парням типа Рвача относились как к настоящим джентльменам, и Рвач против этого ничего не имел. Пускай всякие там пионеры-первопроходцы с толстыми уродливыми женами и волосатыми отпрысками валят деревья, пашут землю, растят кукурузу и кур, влача жалкое существование. Такая судьба Рвача не устраивает. Он придет позже, когда поля зазеленеют, когда поднимется урожай и дома выстроятся рядками на ровных, вымощенных камнем улицах, и, заплатив деньги, купит самый большой дом в городе. Даже банкир будет уступать ему дорогу, прыгая в грязь, лишь бы уважить Рвача, и мэр будет обращаться к нему как к истинному лорду — если к тому времени Рвач сам не решит стать мэром.

Вот что сулила отданная сержантом честь, когда он ступил на берег. Она говорила о его будущем.

— Мы все разгрузим, мистер Рвач, — обратился к нему сержант.

— Да у меня целая команда лодырей, — махнул рукой Рвач, — поэтому давайте не будем зря гонять ваших парней, тем более что за ними нужен глаз да глаз. Впрочем, я предполагаю, что где-то на барже затерялся один бочонок доброго пшеничного виски, который почему-то никто не сосчитал. Так что, могу поспорить, пропажи бочонка никто не заметит.

— Мы будем сама осторожность, сэр, — ответил сержант, расплываясь в широкой улыбке и показывая все зубы до единого.

По его довольной роже Рвач понял, что по меньшей мере половину бочонка сержант вознамерился присвоить себе. Если он совсем дурак, то распродаст свою долю по стопочке краснокожим. Однако на половине бочонка виски не очень-то наживешься. Нет, если у сержанта в голове имеются хоть какие-то мозги, он поделится своим виски с офицерами, которые могут посодействовать в его продвижении по службе. И вскоре сержант уже не будет встречать подплывающие к городу баржи, нет, сэр, а поселится в офицерских квартирах, на боку у него будет качаться добрая стальная шпага, а в спальне его будет поджидать красавица жена.

Рвач не стал делиться своими мыслями с сержантом. Потому что из своего жизненного опыта давно вынес одну истину: если человеку надо указывать, что делать, у него все равно не хватит ума гладко обстряпать дельце. А если он и сам может справиться, то чего какой-то торговец спиртным должен лезть в его дела?

— Губернатор Гаррисон хотел встретиться с вами, — сказал сержант.

— А я очень хочу встретиться с ним, — ответил Рвач. — Но сперва я должен принять ванну, побриться и надеть что-нибудь чистое.

— Губернатор сказал, вы можете остановиться в старом особняке.

— Где-где? — удивился Рвач. Гаррисон построил себе особняк всего четыре года назад. Лишь одна причина могла заставить Билла съехать оттуда и спешно строить новое жилище. — Так что ж, губернатор Билл переехал и взял себе новую жену?

— Именно, — кивнул сержант. — Красавицу, пальчики оближешь. Представьте, ей всего пятнадцать! Правда, она родом с Манхэттена, поэтому по-английски не очень-то говорит… Одним словом, речь ее не слишком смахивает на английскую.

Это Рвача ни капельки не встревожило. Он отлично говорил по-голландски, после английского это был его второй родной язык — во всяком случае язык шони он знал куда хуже. Дня не пройдет, как он будет по-дружески болтать с женой Билла Гаррисона. Он даже подумал, а почему бы не… но нет, нет, связь с замужней женщиной к добру не приведет. Рвач всегда был не прочь, однако он прекрасно знал — на эту дорожку сворачивать не стоит, ничего хорошего из этого не выйдет. Кроме того, сдались ему белые бабы, когда вокруг столько мучимых жаждой скво.

Интересно, куда Билл Гаррисон, обзаведшийся новой женой, дел своих детей? Рвач никак не мог припомнить, сколько мальчишкам сейчас лет, но наверняка они уже достаточно повзрослели, чтобы дикая жизнь влекла их. Хотя у Рвача было некое странное ощущение, что лучше бы юношам остаться в Филадельфии, у своей тетки. Не потому, что жизнь в глуши чревата опасностями, а потому, что им лучше держаться подальше от своего отца. Рвач ничего не имел против Билла Гаррисона, только вряд ли губернатора можно было назвать идеальным кандидатом на воспитание детей — даже своих собственных.

У ворот крепости Рвач остановился. А, очень миленько. Рядом с обычными оберегами и амулетами, которые должны, по идее, защищать городок от врагов, пожаров и прочих бедствий, губернатор Билл приколотил новую табличку длиной аж с ворота. Большими буквами на ней было написано: «КАРФАГЕН-СИТИ» и дальше, буквами поменьше: «Столица Воббского штата».

Такое мог придумать только старина Билл. Скорее всего он счел, что табличка эта окажется посильнее всяких оберегов. Например, Рвач, будучи факелом, знал, что оберег от пожара не остановит его, разве что рядом с магическим знаком будет чуточку труднее развести огонь. Но если он подпалит здание немного дальше, оберег благополучно сгорит вместе со всеми домами. Однако в этой табличке, называющей Воббскую долину штатом, а Карфаген — ее столицей, содержалась сила пореальнее, сила, которая могла управлять человеческой мыслью. Если долго твердить одно и то же, люди постепенно начнут думать, что так оно и есть на самом деле, и очень скоро все так и станет. Нет, ну конечно, глупости всякие типа «Сегодня ночью луна остановится в небе и повернет обратно» лучше не говорить, потому что для этого сама луна должна услышать ваши слова. Но если пару-другую раз сказать: «Эту девчонку поиметь ничего не стоит» или «Этот мужик — наглый ворюга», — можно не беспокоиться, поверит вам человек, которого вы имели в виду, или нет, — все остальные поверят вам и будут относиться к этим людям так, будто вы сказали чистую правду. Поэтому Рвач сразу раскусил намерения Гаррисона, ведь чем больше людей увидят табличку, провозглашающую Карфаген столицей штата, тем больше вероятность, что когда-нибудь так оно и будет.

Хотя на самом деле Рвача не особенно волновало, станет губернатором Гаррисон, основав столицу в Карфаген-Сити, или тот набожный чистюля Армор Уивер, что поселился на севере, там, где Типпи-Каноэ впадает в Воббскую реку. Во втором случае столицей станет Церковь Вигора, ну и что? Пускай эти двое дерутся друг с другом; кто бы из них ни победил, Рвач все равно станет богатым человеком и будет жить как ему вздумается. Либо так, либо весь этот городок заполыхает, как один большой факел. Если Рвач потерпит окончательное и бесповоротное поражение, он уж позаботится о том, чтобы остальные тоже ничего не выгадали. Очутившись в самом безвыходном положении, человек-факел всегда успеет поквитаться — по мнению Рвача, это единственное достоинство дара разжигать огонь на расстоянии.

Впрочем, было еще одно преимущество — Рвач мог подогревать воду в ванне, когда захочет, так что кое-где дар приходился очень кстати. О, как хорошо покинуть наконец опостылевшую реку и вернуться к цивилизованной жизни. Одежда, ожидающая его, была чисто выстирана, а какое наслаждение испытал Рвач, сбрив колючую щетину, вам не описать. Это не говоря уже о том, что скво, купавшая его, так жаждала заработать лишнюю кружку огненной воды, что, если б Гаррисон не послал за ним солдата, забарабанившего в дверь и попросившего поспешить, Рвач мог бы получить первую прибыль со своих товаров. Но ему пришлось вытереться и одеться.

Скво жадными глазами пожирала направившегося к двери Рвача.

— Ты вернуться? — спросила она.

— Куда ж я денусь, — усмехнулся он. — И принесу с собой маленький бочоночек.

— До того как падать ночь. Лучше, — сказала она.

— Ну, может, до этого, может, после, — пожал плечами он. — Какая разница?

— После темноты краснокожие, как я, за стены форта.

— С ума сойти, — пробормотал Рвач. — Ну, попробую вернуться до темноты. Но если не получится, я тебя запомню. Может, лицо и забуду, но руки — никогда. Купание вышло замечательным.

Она улыбнулась, по ее лицу расползлась гротескная пародия на улыбку. По идее, краснокожие должны были давным-давно вымереть — размножишься тут, если невесты сплошные уродины. Хотя если закрыть глаза, сойдет и скво — на ту пору, пока не вернешься к настоящим женщинам.

Оказалось, Гаррисон занимался не только строительством нового особняка — к крепости добавился целый квартал, поэтому теперь форт занимал вдвое большую площадь, чем когда-то. Кроме того, к частоколу, окружающему крепость, пристроили широкий парапет, огибающий форт по всему периметру. Гаррисон готовился к войне. Рвач забеспокоился. В военное время торговля спиртным идет не больно-то шибко. Краснокожие, идущие в битву, это не те изгои, что сшиваются здесь, надеясь разжиться глотком виски. За последние годы Рвач повидал слишком много пьяниц-краснокожих, поэтому совершенно позабыл, что существуют и другие, куда более опасные дикари. Тут он заметил пушку. Нет, даже две пушки. Плохи дела, ой, плохи.

Вопреки ожиданиям, кабинет Гаррисона располагался не в новом особняке. Он находился совсем в другом, таком же новом здании, специально построенном под штаб гарнизона. Окна в юго-западном углу ярко светились, стало быть, именно там и обосновался Гаррисон. Рвач заметил, что, кроме привычных солдат, стоящих на вахте, и разбирающихся с бумажной работой офицеров, в здании штаба обитают несколько краснокожих — обычно они либо лежали на полу, либо сидели по углам. Прирученные краснокожие Гаррисона — он всегда держал под рукой парочку одомашненных дикарей.

Однако сегодня краснокожих было больше, чем обычно. Одного из них Рвач узнал — это был Лолла-Воссики, одноглазый дикарь из племени шони. Этот краснокожий постоянно был пьян так, что лыка не вязал, однако почему-то он еще не загнулся. Даже его сородичи краснокожие смеялись и издевались над ним: Лолла-Воссики дошел до ручки, он жить без огненной воды не мог.

Но смешнее всего то, что именно Гаррисон в свое время застрелил отца этого дикаря, примерно лет пятнадцать назад, прямо на глазах у Лолла-Воссики, когда тот еще был маленьким зверенышем. Гаррисон несколько раз рассказывал эту историю при Лолла-Воссики, и одноглазый пьяница лишь кивал, смеялся да корчил рожи, в общем, вел себя так, словно совершенно не имел ни мозгов, ни человеческого достоинства, — самый низкий, самый презренный краснокожий, что Рвач когда-либо видел. Пока Лолла-Воссики поили виски, ему было ровным счетом плевать на месть за убитого отца. Нет, Рвач ни капли не удивился, увидев Лолла-Воссики лежащим на полу у дверей кабинета Гаррисона, — каждый раз, когда створка открывалась, она больно била дикаря по заду. Невероятно, но факт: хоть в Карфаген-Сити вот уже как четыре месяца не завозилось спиртное, Лолла-Воссики был в стельку пьян. Он заметил входящего Рвача, приподнялся на локте, приветственно махнул рукой и беззвучно завалился обратно на пол: Платок, который он повязывал поверх отсутствующего глаза, сбился, и из-под него зияла пустая глазница с впалыми веками. Рвачу показалось, что пустота, темнеющая вместо глаза, уставилась прямо на него. Это ему не понравилось. Он вообще недолюбливал Лолла-Воссики. Гаррисон обожал окружать себя грязными, опустившимися существами — наверное, сравнивая себя с ними, он выглядит благородным, замечательным человеком, — но сам Рвач не любил встречаться взглядом с этими жалкими представителями человеческой расы. Ну почему Лолла-Воссики еще не сдох?

Собравшись было дернуть за дверную ручку, Рвач поднял глаза и вдруг увидел перед собой еще одного краснокожего. Самое смешное, он сперва принял его за каким-то образом поднявшегося на ноги Лолла-Воссики — настолько похожи были эти дикари. Правда, у этого Лолла-Воссики оба глаза были целы, и держался он весьма трезво. Краснокожий, должно быть, был добрых шесть футов ростом от пят до скальпа; голова гладко выбрита, за исключением хвостика на затылке; на одежде ни пятнышка. Прислонившись к стене, он ждал. И стоял прямо, как солдат по команде «смирно», не обращая на Рвача никакого внимания. Взгляд его был устремлен в пространство. Но Рвач сразу понял, что этот парень видит все и вся, пусть даже зрачки его не двигаются. Давненько Рвач не встречал краснокожего, который бы выглядел так, как этот. Дикарь был сам лед.

Опасен, очень опасен, неужели Гаррисон стал настолько небрежен, что позволил подобному краснокожему обретаться в центре штаба? Похоже, этот обладающий королевскими манерами дикарь своими могучими руками без труда согнет лук, вытесанный из шестилетнего дуба. От вида Лолла-Воссики Рвача затошнило. Но этот краснокожий, как две капли воды походивший на Лолла-Воссики, был его полной противоположностью. При виде его Рвачу мигом расхотелось блевать, наоборот, он взбесился — своей гордостью и достоинством дикарь мог состязаться с белым человеком. Куда там, белый человек по сравнению с ним ничтожество. Именно так краснокожий и выглядел — будто, по его мнению, он намного выше каких-то там бледнолицых.

Рвач вдруг понял, что так и не потянул за ручку двери. Застыв на месте, он таращился на краснокожего. Давно ли он так стоит? Нельзя показывать людям, что один вид этого дикаря смутил его. Рвач дернул дверь на себя и шагнул за порог.

Но заводить разговор о краснокожем он не стал — зачем? Ничего хорошего не выйдет, если Гаррисон узнает, что какой-то гордец шони испугал и разозлил Рвача. Губернатор Билл восседал за большим старым столом, как Господь на своем троне, и Рвач осознал, что порядок вещей в крепости несколько поменялся. Не то чтобы форт разросся — во много раз возросло тщеславие Билла Гаррисона. Так что если Рвач хочет извлечь из местной торговли хоть какую-нибудь прибыль, он должен опустить губернатора Билла на ступеньку-другую, чтобы общаться с ним на равных, а не как торговец с губернатором.

— Видел твои пушки, — начал Рвач, даже не позаботившись поздороваться. — На кого артиллерию готовишь? На французов из Детройта, на испанцев из Флориды или на краснокожих?

— Какая разница, кто покупает скальпы? Снимают-то их краснокожие, — ответствовал Гаррисон. — Присаживайся, Рвач, расслабься. При закрытых дверях церемоний можно не разводить.

О да, губернатор Билл обожал играть в игры, настоящий политик. Заставь человека почувствовать, что делаешь ему огромное одолжение, позволяя сидеть в своем присутствии, а прежде чем обчистить его карманы, издевайся над ним, чтобы он не ощутил себя настоящим подонком. «Что ж, — подумал Рвач, — у меня тоже имеются кое-какие игрушки. Посмотрим, кто кого».

Рвач сел и закинул ноги прямо на стол губернатора Билла. Достав из кармана плитку табаку, он целиком сунул ее за щеку. Билл аж поморщился. Верный знак, что новая жена успела отучить его от некоторых чисто мужских привычек.

— Хочешь кусочек? — предложил Рвач.

Прошла добрая минута, прежде чем Гаррисон показал, что в принципе не отказался бы.

— Не, я бросил жевать табак, — грубо ответил он.

Ага, значит, Гаррисон еще скучает по привычкам мелкого лавочника. Хорошая новость для Рвача. У него появился рычаг, которым можно поубавить спеси губернатору.

— Слышал, ты приобрел новую подстилку из Манхэттена? — как ни в чем не бывало поинтересовался Рвач.

Сработало. Лицо Гаррисона залилось яркой краской.

— Я женился на леди из Нью-Амстердама, — процедил он. Тихо и холодно.

Но Рвача его реакция ни капельки не взволновала — ее-то он и добивался.

— Жена! — изумился Рвач. — Диво дивное! Прошу прощения, губернатор, но это вовсе не то, что я слышал. Ты просто обязан простить меня, я руководствовался тем, что говорят… что слухи говорят.

— Слухи? — переспросил Гаррисон.

— Да нет, не волнуйся ты. Ты ж знаешь солдатские байки. Увы, мне не стоило их слушать. Ты столько лет свято хранил память о первой жене, и будь я тебе настоящим другом, то сразу понял бы, что женщина, которую ты возьмешь себе в дом, будет настоящей леди, настоящей верной женой.

— Я хочу знать, — почти по слогам вымолвил Гаррисон, — кто посмел утверждать противоположное?

— Брось ты, Билл, ну почесали языки солдаты, да и ладно. Я не хочу, чтобы кто-то влетел в неприятности из-за того, что не умеет держать рот на замке. Побойся Бога, Билл, прибыла целая баржа спиртного! Ты ж не станешь винить солдат в том, что они говорят, когда на уме у них одно виски. Не будешь, так что держи кусок табака и запомни, твои парни без ума от тебя.

Гаррисон отломил от протянутой табачной плитки добрый ломоть и запихал его за щеку.

— Ничего, Рвач, за них-то я не волнуюсь…

Но Рвач знал, что на самом деле волнуется и даже очень. Гаррисон так разозлился, что сплюнуть нормально не смог, промахнувшись мимо плевательницы. Плевательница, как подметил Рвач, сверкала первозданной чистотой. Неужели здесь никто, кроме Рвача, и табак не жует?

— А ты остепенился, — ухмыльнулся Рвач. — Не хватает кружевных занавесок для полного счастья.

— Они у меня дома висят, — ответил Гаррисон.

— И на полочках расставлены маленькие фарфоровые вазочки?

— Рвач, у тебя ум как у змеи и рот как у свиньи.

— Поэтому-то, Билл, ты меня и любишь. Потому что у тебя свинячий умишко и змеиное жало в пасти.

— Вот именно. И постарайся этого не забывать, — сказал Гаррисон. — Задержи у себя в головенке, потому что я могу укусить, больно укусить, и в жале у меня содержится яд. Вспомни об этом, когда попытаешься надуть меня еще раз.

— Надуть?! — вскричал Рвач. — Да что ты такое несешь, Билл Гаррисон?! Как смеешь обвинять меня в подобном?!

— Я обвиняю тебя в том, что ты специально подстроил, чтобы целых четыре весенних месяца к нам сюда не поставляли спиртное. Мне пришлось повесить трех краснокожих, которые посмели забраться в военный склад. Мои солдаты начали разбегаться!

— Я? Я подстроил? Я спешил сюда, делал все, что мог, чтобы доставить груз как можно быстрее!

Гаррисон продолжал улыбаться.

Рвач сохранял на роже выражение оскорбленной невинности — оно ему удавалось лучше всего, но отчасти его действительно незаслуженно обидели. Если б у какого другого торговца виски имелось хоть полголовы на плечах, он бы нашел способ спуститься вниз по реке, и Рвач ничего бы ему не сделал. Разве Рвач виноват? Так получилось, что он оказался самым хитрющим, самым зловредным, низким пронырой в деле, которое никогда не терпело чистюль да и мозгов особых не требовало.

Гаррисон сдался первым. Показная обида Рвача продержалась дольше, чем его улыбка, — хотя Рвач с самого начала не сомневался в исходе этой дуэли.

— Вот что, Рвач, — наконец вымолвил Гаррисон.

— Может, тебе лучше звать меня мистером Улиссом Палмером, — предложил Рвач. — Только друзья зовут меня Рвач.

Но Гаррисон не взял приманку. Он не пустился в уверения о вечной и неослабевающей дружбе.

— Вот что, мистер Палмер, — сказал Гаррисон, — ты знаешь и я знаю, что к дружбе это не имеет ни малейшего отношения. Ты хочешь разбогатеть, я хочу стать губернатором целого штата. Мне, чтобы занять эту должность, нужно твое виски, а тебе, чтобы разбогатеть, понадобится моя протекция. Но на этот раз ты зашел слишком далеко. Можешь брать монополию в свои руки, мне все равно, но если не будешь поставлять мне виски в срок, я воспользуюсь услугами другого торговца.

— Понятно, губернатор Гаррисон, иными словами, тебе пришлось изрядно понервничать. Попробую исправить свою оплошность. Что, если ты получишь целых шесть бочонков наилучшего виски?..

Но, похоже, у Гаррисона было не то настроение, чтобы соглашаться на взятку.

— Ты забываешь, мистер Палмер, стоит мне захотеть, я заберу все виски.

Гаррисон умел грубить, но и Рвач владел этим умением, правда, он наловчился говорить подобные вещи с улыбкой на лице.

— Мистер губернатор, завладеть всем виски получится только один раз. Но после этого кто будет иметь с тобой дело?

Гаррисон разразился громким хохотом:

— Да любой торговец, Рвач Палмер, и тебе это известно!

Рвач умел проигрывать. Он тоже расхохотался, присоединившись к Гаррисону.

Кто-то постучал в дверь.

— Войдите, — крикнул Гаррисон и одновременно махнул Рвачу — можешь, мол, сидеть.

В кабинет вошел солдат и, отдав честь, отрапортовал:

— Мистер Эндрю Джексон[52] хочет встретиться с вами, сэр. По его словам, он прибыл из Теннизи.

— Долгохонько пришлось мне бегать за ним, — нахмурился Гаррисон. — Но я рад встрече с ним, рад донельзя, введите его, введите.

Эндрю Джексон. Должно быть, тот самый законник, которого еще кличут мистер Гикори[53]. В те времена, когда Рвач торговал в Теннизи, Гикори Джексон слыл настоящим сельским парнем — убил человека на дуэли, наставил фингалов нескольким ребятам, заработал себе имя на том, что всегда держал свое слово. Кроме того, ходили слухи, якобы женщина, на которой он был женат, в прошлом имела другого мужа и муж тот был жив-живехонек и поныне[54]. В этом-то и заключалось различие между Гикори и Рвачом — Рвач бы непременно позаботился о том, чтобы муж был мертв и давным-давно похоронен. Так что Рвач ничуть не удивился, что Джексон стал крупным делягой и теперь проворачивает свои дела не только в Теннизи, но и в Карфаген-Сити.

Перешагнув через порог, Джексон, напыщенный и выпрямившийся, будто шомпол проглотил, обвел пылающими глазами комнату. После чего, подойдя к столу, протянул руку губернатору Гаррисону. Даже назвал его мистером Гаррисоном. Что означало, либо законник полный дурак, либо не понимает, что он нужен Гаррисону ничуть не меньше, чем Гаррисон — ему.

— Слишком много у вас здесь краснокожих, — сказал Джексон. — А от этого одноглазого пьяницы у вас под дверью любого стошнит.

— Ну, — пожал плечами Гаррисон, — я держу его как домашнее животное. Мой собственный прирученный краснокожий.

— Лолла-Воссики, — помог Рвач.

Вообще, конечно, его помощь никому не требовалась. Ему просто не понравилось, что Джексон не обратил на него внимания, а Гаррисон и не позаботился представить его.

Джексон повернулся:

— Что вы сказали?

— Лолла-Воссики, — повторил Рвач.

— Так зовут этого одноглазого краснокожего, — объяснил Гаррисон.

Джексон смерил Рвача холодным взглядом.

— Я спрашиваю имя лошади, только когда собираюсь ездить на ней, — процедил он.

— Меня зовут Рвач Палмер, — произнес Рвач. И протянул руку.

Но Джексон ее как бы не заметил.

— Вас зовут Улисс Барсук, — сказал Джексон, — и в Нэшвилле вы некогда задолжали немногим больше десяти фунтов. Теперь, когда Аппалачи перешли на денежное обращение Соединенных Штатов, ваш долг составляет двести двадцать долларов золотом. Я выкупил эти долги, и так случилось, что захватил с собой все бумаги. Услышал, что вы торгуете в этих местах виски, и подумал, что смогу поместить вас под арест.

Рвачу даже на ум не могло прийти, что Джексон обладает такой памятью, и уж тем более он не ожидал, что у законника хватит сволочизма выкупать долги, долги семилетней давности, о которых нынче, наверное, никто и не помнит. Но Джексон, подтверждая свои слова, вытащил из бумажника долговое обязательство и разложил его на столе перед губернатором Гаррисоном.

— Я премного благодарен вам, что вы успели задержать этого человека до моего приезда, — продолжал Джексон, — и рад сообщить, что, согласно законам штата Аппалачи, официальному лицу, задержавшему преступника, полагается до десяти процентов от изъятой суммы.

Гаррисон откинулся на спинку кресла и довольно ухмыльнулся:

— М-да, Рвач, ты лучше садись, и давайте познакомимся поближе. Хотя, может, это вовсе не обязательно, поскольку мистер Джексон, судя по всему, знает тебя куда лучше, чем я.

— О, с Улиссом Барсуком я знаком давно, — кивнул Джексон. — Он относится к тому типу жуликов и проходимцев, который нам пришлось изгнать из Теннизи, прежде чем начать постепенно присоединяться к цивилизации. И надеюсь, вы вскоре также избавитесь от всякого жулья, поскольку хотите подать прошение о присоединении Воббской долины к Соединенным Штатам.

— Ну это еще вилами по воде писано, — заметил Гаррисон. — Ведь мы можем попробовать прожить собственными силами.

— Если уж у Аппалачей это не получилось, а у нас президентом был сам Том Джефферсон, вряд ли у вас здесь выйдет лучше.

— Все возможно, — согласился Гаррисон, — но, может быть, мы затеваем нечто такое, на что у Тома Джефферсона силенок не хватило. И, может, нам как раз нужны такие люди, как Рвач.

— Солдаты вам нужны, — поморщился Джексон. — А не контрабандисты всякие.

Гаррисон покачал головой:

— Вы, мистер Джексон, заставляете меня перейти непосредственно к обсуждению интересующего нас вопроса, и я догадываюсь, почему на встречу со мной народ Теннизи послал именно вас. Что ж, давайте поговорим о том, что интересует нас больше всего. У нас здесь имеется та же самая проблема, что и у вас, и проблема эта может быть выражена одним-единственным словом — краснокожие.

— Именно поэтому я был сбит с толку, увидев, что вы позволяете пьяным краснокожим шататься по вашему штабу. Они должны жить к западу от Миззипи, это ясно как день. Мы не добьемся мира и не придем к цивилизации, пока не изгоним со своих земель дикарей. А поскольку Аппалачи и Соединенные Штаты одинаково считают, что с краснокожими следует обращаться как с человеческими существами, мы должны разрешить эту проблему прежде, чем вступим в Союз. Все очень просто.

— Ну вот, — развел руками Гаррисон, — мы уже друг с другом согласны.

— Тогда почему ваш штаб полон краснокожих, прямо как улица Независимости в Вашингтон-Сити? Там у них черрики клерками работают, их правительственные учреждения даже в Аппалачах имеются, в самой столице краснокожие занимают должности, которые должен занимать белый человек, а тут я приезжаю к вам и вижу — вас тоже со всех сторон окружают краснокожие.

— Остыньте, мистер Джексон, остыньте. Разве король не держит черных у себя во дворце в Вирджинии?

— Его черные — это рабы. Всем известно, что рабами краснокожие быть не могут. Они слишком глупы, чтобы исполнять какую-либо работу.

— Почему бы вам не устроиться поудобнее вон в том кресле, мистер Джексон, и я объясню свою позицию с несколько иной точки зрения, продемонстрировав вам двух характерных представителей шони. Сядьте.

Джексон поднял кресло и перенес его в противоположный от Рвача угол комнаты. Какая-то непонятная тревога зародилась внутри Рвача — что-то зловещее проявилось в действиях Джексона. Люди типа Джексона всегда очень горды, очень честны, но Рвач знал, не существует на свете честных людей, есть только те, которые еще не куплены, которые еще не вляпались в какие-нибудь неприятности, — или у них кишка тонка, чтобы протянуть руку и взять все, что захочется. Вот к чему сводятся все человеческие достоинства, которые Рвач наблюдал в своей жизни. Но Джексон продолжал баламутить воду и призывать Билла Гаррисона арестовать его! Подумать только, какой-то чужак из Теннизи приезжает сюда и начинает размахивать долговым обязательством, подписанным судом Аппалачей. Да в Воббской долине эта бумажка имеет не больше силы, чем если бы она была подписана самим королем Эфиопским. Ладно, мистер Джексон, до дома путь далек, посмотрим, не случится ли с вами по дороге какой-либо несчастной случайности.

«Нет, нет и нет, — тут же одернул себя Рвач. — В этом мире сведение счетов ни к чему хорошему не приводит. Так ты только останешься позади. Лучшая месть — это разбогатеть и заставить их называть тебя «сэр», только таким образом можно поквитаться с этими парнями. И никаких засад. Заработав репутацию человека, который наносит удар из-за угла, ты обеспечишь себе верный конец, Рвач Палмер».

Поэтому Рвач сидел и улыбался. Гаррисон вызвал своего адъютанта.

— Почему бы нам не пригласить сюда Лолла-Воссики? Да, кстати, скажи его брату, что он тоже может войти.

Брат Лолла-Воссики… Не иначе, тот наглый краснокожий, что стоял у стенки. Вот ведь забавно, никогда не подумаешь, что два яблока с одной яблони могут настолько отличаться друг от друга.

Виляя хвостом, вошел Лолла-Воссики. Он улыбался, переводил глаза с одного белого на другого, гадая, что им понадобилось и как услужить, заработав в награду стопочку виски. На его лице было написано желание, неутолимая жажда, хотя он уже был так пьян, что на ногах еле-еле держался. Или он столько виски выхлебал за свою жизнь, что и трезвым стоять прямо не может? Рвач размышлял, но вскоре ответ сам пришел к нему. Гаррисон потянулся к бюро, стоящему позади стола, достал бутылку и чашку. Лолла-Воссики жадно следил, как коричневая жидкость, булькая, течет в чашку; единственный глаз так горел, что казалось, будто краснокожий хмелеет от одного вида спиртного. Тем не менее Лолла-Воссики даже с места не стронулся. Гаррисон протянул руку и поставил чашку на стол рядом с краснокожим, но тот продолжал стоять неподвижно. Улыбался, смотрел то на чашку, то на Гаррисона, ждал и снова ждал.

Гаррисон повернулся к Джексону и довольно ухмыльнулся.

— Пожалуй, мистер Джексон, Лолла-Воссики самый цивилизованный краснокожий во всей Воббской долине. Он никогда не посмеет взять то, что ему не принадлежит. Он никогда не заговорит, если к нему не обратились. Он беспрекословно повинуется и исполняет все мои приказания. Все, что ему надо взамен, это маленькая чашечка огненной воды. Причем виски необязательно должно быть лучших сортов. Сойдет и кукурузное, даже плохой испанский ром и тот сгодится, правда, Лолла-Воссики?

— Истинно правда, ваше превосходительство, — ответил Лолла-Воссики.

Его речь была на диво четкая и ясная — для краснокожего. В особенности для в стельку пьяного краснокожего.

Рвач заметил, что Джексон с явным отвращением изучает одноглазого дикаря. Затем взгляд законника из Теннизи скользнул на дверь, где стоял высокий, сильный, наглый краснокожий. Рвач с удовольствием отметил, как перекосилось лицо Джексона. Отвращение стерлось, на смену пришел гнев. Гнев и… да, страх. О, оказывается, вы не столь бесстрашны, мистер Джексон? Вам известно, кто у Лолла-Воссики в братьях. Он враг вам, мне, каждому белому человеку, надеющемуся отнять у дикарей землю. Этот чванливый краснокожий не задумываясь вонзит свой томагавк в ваш череп и медленно, наслаждаясь, снимет скальп. Только он не станет продавать его французам, мистер Джексон, он оставит сувенир себе, подарит своим детишкам и скажет: «Вот это хороший бледнолицый. Этот бледнолицый никогда не нарушал свое слово. И вот как вам следует поступать с бледнолицыми». Рвач знал это, Гаррисон знал это, и Джексон знал это. Молодой краснокожий самец, стоящий у двери, олицетворял саму смерть. Этот дикарь вынуждал белых людей жить к востоку от гор, заставлял ютиться в переполненных городках, где законники, профессора и прочие напыщенные ничтожества встречались на каждом шагу, мешая вдохнуть воздух полной грудью. Такие, например, как Джексон. Рвач фыркнул, подумав об этом. Джексон в точности олицетворял людей, от которых нормальный человек бежал на запад. «Далеко ли мне придется уйти, прежде чем проклятые законники потеряют мой след, оставшись далеко позади?»

— Вижу, вы заметили Такумсе. Это старший брат Лолла-Воссики и мой очень, очень близкий друг. Я знаком с этим пареньком с тех самых пор, как умер его отец. Посмотрите, как он вымахал, каким мужчиной стал!

Если Такумсе и заметил, что над ним насмехаются, то виду не подал. Из сидящих в комнате он не видел никого. Вместо этого он смотрел в окно, прорубленное в стене сразу за спиной губернатора. Но старину Рвача ему не обмануть. Рвач понял, что он здесь делает, и догадывался, что именно Такумсе сейчас ощущает. Эти краснокожие, семья для них была настоящей святыней. Такумсе тайком приглядывал за своим братом, и, если Лолла-Воссики был слишком пьян, чтобы ощущать какой-либо стыд, это всего лишь означало, что полную меру позора принимает на себя Такумсе.

— Такумсе, — обратился к нему Гаррисон. — Видишь, я налил тебе выпить. Давай садись, выпей, и мы поговорим.

Услышав слова Гаррисона, Лолла-Воссики аж окостенел. Значит, выпивка предназначалась не ему? Но Такумсе и глазом не повел, ни единым жестом не показал, что слышал Гаррисона.

— Видите? — повернулся Гаррисон к Джексону. — Такумсе не хватает воспитания даже для того, чтобы присесть и опрокинуть с друзьями за компанию стопочку-другую. Зато его младший брат вполне культурный человек. Правда, Лолли? Извини, дружище, для тебя у меня кресла нет, но ты можешь сесть на пол, вот сюда, под мой стол, у моих ног, и выпить этот ром.

— Вы само совершенство, — все так же отчетливо, ясно произнес Лолла-Воссики.

К превеликому изумлению Рвача, одноглазый краснокожий не стал сразу хвататься за чашку. Вместо этого он осторожно подошел к столу — каждый ровный шаг давался ему с огромным трудом — и зажал чашку в слегка дрожащих пальцах. Затем он опустился перед столом Гаррисона на колени и, осторожно удерживая чашку, уселся на пол, скрестив ноги.

Но сидел он перед столом, а не под ним, на что не преминул указать Гаррисон.

— Мне хотелось бы, чтобы ты сидел под столом, — сказал губернатор. — Ты окажешь мне огромную услугу, если уважишь мою просьбу.

Лолла-Воссики согнулся чуть ли не пополам и, ерзая задом, заполз под стол. В таком положении пить крайне неудобно, поскольку голову не поднять, не говоря уже о том, чтобы полностью осушить чашку. Однако Лолла-Воссики умудрился-таки выпить спиртное — по глоточку, раскачиваясь из стороны в сторону.

За все это время Такумсе не произнес ни слова. Даже не показал, что видел унижение брата. «О, — подумал Рвач, — что за огонь пылает в сердце этого парня! Гаррисон рискует, очень рискует. Мало того, что Лолла-Воссики ему родной брат, так он же наверняка знает, что Гаррисон пристрелил их отца, когда краснокожие в девяностых восстали и генерал Уэйн[55] сражался с французами. Подобное человек не забывает, тем более краснокожий, а Гаррисон еще удумал проверять его, испытывая собственную судьбу».

— Ну, — сказал Гаррисон, — теперь, когда все удобно устроились, почему бы и тебе, Такумсе, не сесть и не рассказать нам, зачем ты пришел?

Такумсе садиться не стал. Как не стал закрывать дверь и проходить в кабинет.

— Я говорю от имени шони, каскаскио, пиорава, виннебаго.

— Ладно тебе, Такумсе, ты ж сам знаешь, что даже всех шони представлять не можешь, не говоря уже об остальных.

— Это племена, которые подписали договор генерала Уэйна, — продолжал Такумсе, как будто слова Гаррисона пролетели мимо его ушей. — Договор говорит, бледнолицые не продают виски краснокожим.

— Верно, — кивнул Гаррисон. — И мы строго следуем букве договора.

Такумсе, не удостоив Рвача и взглядом, поднял руку и указал на торговца. Рвачу показалось, будто Такумсе и в самом деле коснулся его пальцем. Однако это его не разозлило, скорее напугало до чертиков. Он слышал, некоторые краснокожие умеют налагать такие сильные заклятия приманивания, что никакой оберег не защитит. Сам побежишь в леса, где тебя разрежут на кусочки — просто ради того, чтобы услышать твои вопли. Вот о чем подумал Рвач, когда почувствовал ненависть, скрывающуюся в жесте Такумсе.

— Почему ты указываешь на моего старого друга Рвача Палмера? — поинтересовался Гаррисон.

— Похоже, сегодня у меня выдался неудачный денек. Все желают мне зла, — сказал Рвач, натужно усмехнувшись. Только это не помогло избавиться от страха.

— Он привез баржу виски, — пояснил Такумсе.

— Ну, он много разного привез, — пожал плечами Гаррисон. — Но если среди его товаров имеется виски, оно будет передано маркитанту в форте. Ни капли спиртного не будет продано краснокожим, можешь быть уверен. Мы следуем каждой букве договора, Такумсе, хотя вы, краснокожие, в последнее время не больно-то его придерживаетесь. Видишь ли, друг мой, дошло до того, что баржи боятся в одиночку спускаться вниз по Гайо, а если это и дальше будет продолжаться, думаю, армии придется предпринять некоторые действия.

— Сожжете деревню? — спросил Такумсе. — Перестреляете наших детей? Наших стариков? Наших женщин?

— Откуда ты набрался подобной пакости? — удивился Гаррисон.

В голосе губернатора прозвучала нескрываемая обида, хотя, насколько было известно Рвачу, Такумсе описал вполне типичную военную операцию.

Рвач решил вступить в беседу:

— Вы, краснокожие, сжигаете беззащитных фермеров в хижинах и пионеров на лодках. Так ответь мне, почему ты считаешь, что мы не имеем права трогать ваши деревни?

Такумсе по-прежнему отказывался смотреть на него.

— Английский закон говорит: убить человека, который ворует твою землю, хорошо. Убить человека, чтобы украсть его землю, плохо. Убивая бледнолицых фермеров, мы делаем хорошо. Убивая краснокожих, которые живут здесь тысячу лет, вы делаете плохо. Договор говорит оставаться к востоку от реки Май-Амми, но они не остаются, и вы им помогаете.

— Мистеру Палмеру никто слова не давал, — сказал Гаррисон. — Но как бы вы, дикари, ни обращались с нашим народом, пусть вы пытаете мужчин, насилуете женщин, уводите в рабство детей, мы отказываемся идти войной на беззащитных. Мы цивилизованные люди, поэтому ведем себя цивилизованно.

— Этот человек будет продавать виски краснокожим. Они будут валяться в грязи, как черви. Он даст виски нашим женщинам. Они станут слабыми, как истекающий кровью олень, будут исполнять все, что он потребует.

— Если он это сделает, мы арестуем его, — возразил Гаррисон. — Учиним допрос и накажем за преступление закона.

— Если он это сделает, ты не арестуешь его, — сказал Такумсе. — Ты поделишь шкуры с ним. Будешь защищать его.

— Ты смеешь называть меня лжецом?! — нахмурился Гаррисон.

— Ты не лги, — ответил Такумсе.

— Такумсе, старина, если ты и дальше подобным образом будешь разговаривать с белым человеком, в один прекрасный день кто-нибудь рассердится и снесет тебе из ружья голову.

— Но я знаю, ты арестуешь его. Знаю, ты допросишь его и накажешь за преступление закона.

Такумсе произнес это без тени улыбки, но Рвач довольно долго торговал с краснокожими, поэтому научился понимать их шутки.

Гаррисон мрачно кивнул. Рвач вдруг догадался, что губернатор шутки не понял. Он, наверное, подумал, что Такумсе и вправду верит в то, что говорит. Впрочем, нет, Гаррисон знал, что он и Такумсе лгут друг другу. Рвач неожиданно подумал, что, когда обе стороны лгут и знают о том, что лгут, это все равно что говорить друг другу правду.

Но Джексон-то, простота, действительно поверил во все происходящее, обхохотаться да и только.

— Верно, — сказал теннизийский законник. — Закон есть то, что отличает цивилизованного человека от дикаря. Краснокожие просто недостаточно образованны, поэтому, если вы не желаете подчиняться законам белого человека, вам лучше будет уступить.

В первый раз Такумсе посмотрел одному из присутствующих в кабинете бледнолицых в глаза. Он холодно воззрился на Джексона и произнес:

— Эти люди лжецы. Они знают правду, но то, что они говорят, ложь. Ты не лжец. Ты веришь в то, что говоришь.

Джексон хмуро кивнул. Он сидел так напыщенно, так благородно, такой у него был богоугодный вид, что Рвач не выдержал и нагрел-таки сиденье кресла под Джексоном — самую малость, просто чтобы Джексон поерзал на заднице. Это несколько поубавило законнику спеси. Но Джексон продолжал гнуть свое:

— Я верю в то, что говорю, потому что говорю чистую правду.

— Ты говоришь то, во что веришь. Но это все же неправда. Как твое имя?

— Эндрю Джексон.

Такумсе кивнул:

— Гикори.

Лицо Джексона удивленно вытянулось — законнику немало польстило, что Такумсе слышал о нем.

— Да, так меня иногда называют.

— Синий Мундир говорит, Гикори — хороший человек.

Джексон никак не мог понять, что же сиденье под ним вдруг так раскалилось, но терпеть жжение было выше его сил. Он подскочил на месте и на пару шагов отступил от кресла, подергивая ногами, чтобы чуточку остудить пылающий зад. Но говорил он, будто по-прежнему олицетворял все достоинство этого мира:

— Я рад, что Синий Мундир так считает. Если я не ошибаюсь, он вождь теннизийских шони?

— Иногда, — ответил Такумсе.

— Что значит «иногда»? — не понял Гаррисон. — Либо он вождь, либо нет.

— Когда говорит честно, он вождь, — объяснил Такумсе.

— Что ж, я рад был услышать, что он доверяет мне, — произнес Джексон.

Но улыбка у него вышла несколько кривоватой, потому что Рвач в данную минуту был занят тем, что нагревал у него под ногами пол. Теперь бедняге Гикори никуда не деться, если, конечно, он не умеет летать. Рвач не собирался долго пытать его. Так, самую малость, пока Джексон не запрыгает на месте — пусть потом законник объясняет, с чего он вдруг решил потанцевать перед молодым воином из племени шони и губернатором Уильямом Генри Гаррисоном.

Однако козни Рвача были сорваны, потому что сидевший под столом Лолла-Воссики неожиданно клюнул носом и, упав, выкатился на середину комнаты. По лицу его расползалась идиотская улыбка, а глаза его были закрыты.

— Синий Мундир! — вскричал он.

Рвач отметил, что выпивка все-таки подпортила ему произношение.

— Гикори! — проорал одноглазый краснокожий.

— Ты мой враг, — сказал Такумсе, начисто игнорируя своего брата.

— Ты ошибаешься, — мягко произнес Гаррисон. — Я тебе друг. Твой враг живет к северу отсюда, в городе Церкви Вигора. Твой враг — этот предатель Армор Уивер.

— Армор Уивер не продает виски краснокожим.

— Я тоже не продаю, — возразил Гаррисон. — Но он делает карты, зарисовывая страну, которая простирается к западу от Воббской реки. Он может поделить ее на части и выгодно продать, после того как уничтожит всех краснокожих.

Такумсе не удостоил внимания жалкие попытки Гаррисона обратить его ненависть против живущего на севере соперника губернатора.

— Я пришел предупредить тебя, — промолвил Такумсе.

— Предупредить меня? — изумился Гаррисон. — Ты, шони, не имеющий права голоса, ты предупреждаешь меня, предупреждаешь прямо здесь, в моей крепости, где сотня солдат, стоит мне слово сказать, пристрелят тебя на месте?

— Следуй договору, — сказал Такумсе.

— Мы следуем договору! Это вы все время нарушаете его!

— Следуй договору, — повторил Такумсе.

— Не то что? — поинтересовался Джексон.

— Не то краснокожие, что живут к западу от гор, объединятся и разрежут вас на кусочки.

Гаррисон закинул голову и разразился заливистым хохотом. Лицо Такумсе осталось невозмутимым.

— Краснокожие объединятся? — заходился Гаррисон. — Что, и Лолли пойдет с вами? Даже мой ручной шони, мой домашний краснокожий, даже он?

Такумсе наконец повернул голову к брату, который храпел на полу.

— Солнце всходит каждый день, бледнолицый. Мы его приручили? Дождь все время падает на землю. Мы его приручили?

— Ты, конечно, извини, Такумсе, но этот одноглазый пьяница повинуется мне ничуть не хуже моей лошади.

— О да, — кивнул Такумсе. — Надень седло. Обуздай. Садись и поезжай. Посмотрим, куда ручной краснокожий привезет тебя. Не туда, куда ты хочешь попасть.

— Куда ж еще? — оборвал его Гаррисон. — Так что не забывай, твой брат всегда находится у меня под рукой. Если ты, мальчик мой, станешь вести себя плохо, я арестую его как заговорщика и подвешу на высоком суку.

Такумсе улыбнулся, губы его превратились в узкую ниточку.

— Это ты так думаешь. Лолла-Воссики так думает. Но его слепой глаз прозреет прежде, чем ты успеешь наложить на Лолла-Воссики свою руку.

Сказав это, Такумсе развернулся и покинул комнату. Тихо, спокойно, ни на кого не сердясь и не позаботившись прикрыть за собой дверь. Он двигался с грацией дикого животного, очень опасного зверя. Однажды в горах Рвачу довелось столкнуться с кугуаром. Вот кого напомнил ему Такумсе. Огромную кошку-убийцу.

Адъютант Гаррисона закрыл дверь.

Гаррисон повернулся к Джексону и улыбнулся.

— Видели? — спросил он.

— Что же я должен был увидеть, мистер Гаррисон?

— Вам нужно растолковать все по буквам, мистер Джексон?

— Я законник. Мне нравится, когда мне растолковывают значение каждой буковки. Попробуйте, если у вас получится.

— А я так даже читать не умею, — бодро возвестил Рвач.

— Ты и рот держать закрытым не умеешь, — огрызнулся Гаррисон. — Хорошо, Джексон, я объясню. Вы и ваши парни с Теннизи, вы все толкуете о том, как бы изгнать краснокожих на запад от Миззипи. Предположим, получится это у вас. И что вы будете делать дальше? Расставите своих солдат по всей реке, охраняя ее день и ночь? Они все равно переправятся через нее, когда захотят, нападут на ваши деревни, будут грабить, пытать и убивать.

— Я не дурак, — кивнул Джексон. — Война обещает стать кровавой, но когда мы загоним их за реку, они будут сломлены. А воины типа Такумсе — они будут либо мертвы, либо опозорены.

— Думаете? Только в той кровавой войне, которую вы помянули, погибнет множество белых парней, белых женщин и детей. У меня есть идея получше. Эти краснокожие присасываются к бутылке с виски крепче, чем бычок к титьке матери-коровы. Два года назад к востоку от реки Май-Амми обитало более тысячи пианкашоу. Затем они познакомились с виски. Они забросили работу, перестали есть, ослабели настолько, что первая же болячка, заглянувшая в те края, вымела их начисто. Перекосила всех до единого. Если сейчас где и остался живой пианкашоу, мне об этом ничего не известно. То же самое произошло на севере с чиппива, впрочем, на этот раз ответственность лежит на французских торговцах. Знаете, что лучше всего в виски? Оно убивает краснокожих, а белые парни все живехоньки.

Джексон медленно выпрямился.

— Похоже, — сказал он, — по приезде домой мне нужно будет принять по меньшей мере ванны три. И то я вряд ли толком отмоюсь.

Рвач с огромным удовольствием отметил, что теперь Гаррисон разозлился по-настоящему. Он вскочил с кресла и так заорал на Джексона, что кресло под Рвачом заходило из стороны в сторону.

— Ты кончай здесь нос передо мной задирать, лицемер вшивый! Ты не меньше меня желаешь им смерти! Чем мы отличаемся друг от друга?!

Джексон задержался у порога и с отвращением окинул губернатора взглядом:

— Убийца, мистер Гаррисон, отравитель не способен увидеть разницы между собой и солдатом. Зато солдат ее видит.

В отличие от Такумсе Джексон не отказал себе в удовольствии громко хлопнуть дверью.

Гаррисон опустился обратно в кресло.

— Рвач, честно признаюсь, мне не особо понравился этот парень.

— Забудь, — успокоил Рвач. — Он на твоей стороне.

Гаррисон медленно расплылся в улыбке:

— Знаю. И когда дело дойдет до войны, мы все будем сражаться бок о бок. За исключением разве что того прихвостня краснокожих, который поселился в Церкви Вигора.

— Куда он денется? — пожал плечами Рвач. — Как только начнется война, краснокожие перестанут отличать одного бледнолицего от другого. Так что его люди будут погибать наравне с нашими. И тогда Армор Уивер тоже вступит в бой.

— Ну да, но если б Джексон и Уивер так же, как и мы, принялись травить своих краснокожих виски, войны бы не было вовсе.

Рвач сплюнул в плевательницу. Попал.

— Этот краснокожий, Такумсе…

— Что такое? — поглядел на него Гаррисон.

— Он меня беспокоит.

— Но не меня, — фыркнул Гаррисон. — У меня на полу валяется его брат. Такумсе не посмеет ничего сделать.

— Когда он ткнул в меня пальцем, я почувствовал его прикосновение, хоть он стоял в другом конце комнаты. Может, он обладает способностями к волшебству? Умеет людей приманивать? Или управлять ими на расстоянии? Мне кажется, он опасен.

— Рвач, ты ж не веришь во всякие обереги, а? Ты образованный, здравомыслящий человек, я думал, тебя подобные предрассудки не волнуют.

— Волнуют, как, впрочем, и тебя, Билл Гаррисон. Перевертыш тебе говорил, достаточно ли тверда эта земля, чтобы строить на ней форт, а когда твоя первая жена рожала, ты вызывал светлячка, чтобы посмотреть, правильно ли малыш лежит в утробе.

— Предупреждаю, — нахмурился Гаррисон, — мою жену не тронь.

— Какую именно, Билл? Тёпленькую или ту, что уже остыть успела?

В ответ Гаррисон разразился долгой вереницей проклятий. Рвач слушал и наслаждался — о, как он был доволен! Да уж, в умении разогреть человека ему не откажешь, причем куда веселее подогревать человеческую злость, потому что пламени от нее не бывает, зато идут клубы пара, раскаленным воздухом так и веет.

Рвач милостиво позволил старине Биллу Гаррисону повопить минутку-другую. Затем улыбнулся и поднял руки, демонстрируя, что сдается.

— Билл, ты ж знаешь, ничего дурного я не имел в виду. Я и не подозревал, что ты последнее время стал таким обидчивым. Я-то посчитал, что мы оба знаем, откуда берутся дети, как они туда попадают и как появляются на свет, и твои бабы в этом смысле ничем не отличаются от моих. Когда она лежит на кровати и вопит как оглашенная, поневоле побежишь за повивальной бабкой, которая и сон сумеет набросить, и боль отвести, а когда ребенок не выходит, зовешь светлячка, чтобы он сказал, как там малыш. Поэтому выслушай меня, Билл Гаррисон. Этот Такумсе, он обладает каким-то даром, живет в нем какая-то сила. Он не тот, за кого себя выдает.

— Да неужто, Рвач? Может, ты прав, а может, и нет. Только он сказал, что слепой глаз Лолла-Воссики прозреет прежде, чем я успею наложить на этого дикаря лапы, так что вскоре мне представится возможность доказать ему, что он вовсе не такой могущественный провидец, каким себя мнит.

— Кстати, об одноглазом, по-моему, от него начинает дурно попахивать.

Гаррисон срочно вызвал своего адъютанта:

— Пришлите сюда капрала Уизерса и четырех солдат. Немедленно.

Военная дисциплина, которую поддерживал Гаррисон, поражала. И тридцати секунд не прошло, а солдаты уже вбежали в кабинет. Капрал Уизерс отдал честь и отрапортовал:

— Генерал Гаррисон, отряд по вашему приказанию явился.

— Прикажите трем солдатам оттащить это животное в конюшню.

Капрал Уизерс тут же повиновался, задержавшись ровно на секунду, чтобы ответить:

— Так точно, генерал Гаррисон.

Генерал Гаррисон. Рвач улыбнулся. Он-то знал, что в последней войне с французами Гаррисон служил под командованием генерала Уэйна и выше должности полковника не поднялся. Генерал. Губернатор. Какая напыщенность…

Но Гаррисон снова обратился к Уизерсу, посматривая теперь на Рвача:

— А сейчас вы и рядовой Дики арестуете мистера Палмера и посадите его за решетку.

— Арестуют? Меня? — заорал Рвач. — Что ты мелешь?!

— Обычно он с собой носит оружие, поэтому вам следует тщательно обыскать его, — продолжал Гаррисон. — Я предлагаю раздеть его прямо здесь, прежде чем посадить за решетку, и отправить в тюрьму голышом. Не хотелось бы, чтобы этот скользкий типчик удрал ненароком.

— За что ты меня арестовываешь?!

— У нас имеется ордер на твой арест по обвинению в неуплате долгов, — объяснил Гаррисон. — Кроме того, ты обвиняешься в продаже виски краснокожим. Естественно, нам придется конфисковать все твои товары — в частности, те подозрительные бочонки, что мои солдаты таскали весь день в крепость, — и продать их, чтобы оплатить твой долг. Выручив с их продажи достаточную сумму, мы освободим тебя от несправедливых обвинений в спаивании краснокожих, после чего отпустим на свободу.

Произнеся эту тираду, Гаррисон вышел из кабинета. Рвач дергался, плевался, поминал жену Гаррисона и мать, но рядовой Дики крепко держал в руках свой мушкет, а на конце того мушкета сидел добрый штык, поэтому Рвачу ничего не оставалось делать, кроме как раздеться и позволить себя обыскать. Только это ничего не изменило, и он снова принялся ругаться, пока голышом под надзором Уизерса маршировал через весь форт. Ему даже одеяла не дали, заперев в одну из кладовых. Кладовая была наполовину заполнена пустыми бочонками, оставшимися с последнего привоза виски.

Дожидаясь суда, Рвач просидел взаперти ровно два дня. Впервые в его сердце зародилось желание убить. Можете быть уверены, он придумал массу способов отомстить. Сначала он решил подпалить кружевные занавески в доме Гаррисона, потом — поджечь амбар, где хранилось виски. Но лучше всего вообще весь форт спалить. Какой резон быть факелом, если не можешь использовать свой дар, чтобы поквитаться с тем, кто сначала притворяется твоим другом, а потом заключает тебя в тюрьму?

Но форт поджигать он не стал, потому что надо быть круглым идиотом, чтобы устроить здесь пожар. Рвач знал, что, если одно из зданий внутри крепости загорится, меньше чем за полчаса пламя перекинется и на противоположный конец форта. Все тогда кинутся спасать своих жен, детей, порох, виски и не вспомнят о каком-то торговце, запертом в одной из кладовых. Рвачу совсем не хотелось сгореть заживо в пожаре, который он сам же и устроил, — что ж это будет за месть такая? Он успеет поджечь пару-другую домов, когда ему на шею накинут петлю, но рисковать собственной шкурой, чтобы поквитаться с предателем, он не собирался.

Однако главной причиной того, что Рвач так и не совершил поджог, был не страх, а чисто деловой расчет. Гаррисон хотел продемонстрировать, что ему не нравятся махинации Рвача, который специально задержал груз виски, чтобы заломить цену повыше. Гаррисон показывал ему, что он обладает реальной силой, а Рвач — всего лишь деньгами. Что ж, пусть поиграется в великого и могучего губернатора. Только Рвачу тоже кое-что известно. Он знал, что когда-нибудь Воббская долина подаст петицию в филадельфийский конгресс с просьбой принять ее в Соединенные Штаты. И тогда некий Уильям Генри Гаррисон душу продаст ради того, чтобы стать губернатором штата. А Рвач достаточно выборов повидал, пока торговал в Сасквахеннии, Пенсильвании и Аппалачах, и успел узнать, что немного ты голосов наберешь, если не будешь раздавать направо-налево звонкие серебряные доллары. У Рвача эти серебряные доллары будут. Когда придет время, он может раздать свои денежки голосующим за Гаррисона — и опять-таки может не раздать. Просто так, возьмет и не даст денег. Поможет другому человеку обосноваться в губернаторском особняке, когда Карфаген превратится в настоящий город, а Воббская долина — в полноправный штат. Тогда Гаррисон на всю оставшуюся жизнь запомнит, чем это чревато — бросать нужных людей за решетку. Он зубами будет скрежетать от гнева при виде того, как люди типа Рвача отнимают у него заветную власть.

Вот какими мыслями развлекался Рвач, коротая в запертой кладовке два долгих дня и две темные ночи.

Затем его вытащили, одели и приволокли в суд — небритого, грязного, с торчащими в разные стороны волосами и в мятой-перемятой одежде. Судьей выступал генерал Гаррисон, члены жюри были одеты в мундиры, а защиту представлял — Эндрю Джексон! Очевидно, губернатор Билл хотел позлить Рвача, хотел, чтобы тот начал протестовать, но Рвач тоже не вчера родился. Он знал наперед, что замышляет Гаррисон, поэтому ругаться не стал — выгоды это не принесло бы. Сев на скамью, он выпрямился и решил побыстрее покончить с представлением.

Суд занял несколько минут.

Рвач с непоколебимым лицом выслушал свидетельство молодого лейтенанта, заверившего, что все виски Рвача было продано маркитанту в точности по той же цене, что и в прошлый раз. Согласно официальным бумагам, Рвач ни на пенни не нажился, заставив Карфаген-Сити ждать новой поставки целых четыре месяца. «Что ж, — подумал Рвач, — справедливо, Гаррисон хочет продемонстрировать мне, как должны делаться дела». Поэтому он ни словом не возразил. Гаррисон, облачившись в судебную мантию, веселился от души. «Ничего, радуйся жизни, — думал Рвач. — Все равно меня не разозлишь».

Однако это ему все-таки удалось. Из суммы вычли двести двадцать долларов и прямо на суде передали Эндрю Джексону. Отсчитали одиннадцать золотых двадцатидолларовых монет. Рвач чуть не корчился от боли, видя, как блестящий металл исчезает в лапах Джексона. Тут он не выдержал. Правда, голос ему удалось обуздать.

— По-моему, это явное нарушение, — абсолютно спокойно заявил он, — когда истец выступает в роли защиты.

— Он выступает твоим адвокатом не по обвинению в неуплате долгов, — растолковал его честь судья Гаррисон. — Он защищает тебя по обвинению в продаже спиртного краснокожим.

Затем Гаррисон улыбнулся и стукнул молотком, показывая, что вопрос закрыт.

Слушание дела о поставке виски в Карфаген-Сити отняло совсем немного времени. Джексон представил суду те же документы и расписки в получении, доказывая, что все до единого бочонки с виски были проданы маркитанту в форте Карфаген и ни капли спиртного не ушло краснокожим.

— Хотя должен отметить, — в конце заявил Джексон, — что количества виски, указанного в данных документах, хватит на три года содержания армии раз в десять больше местного гарнизона.

— Наши солдаты не прочь выпить, а пьют они много, — ответил судья Гаррисон. — Могу поспорить, уже через шесть месяцев этого спиртного не будет. Но краснокожим мы не дадим ни капли, мистер Джексон, можете не сомневаться!

Затем он отклонил все обвинения, выдвинутые против Рвача Палмера, он же Улисс Барсук.

— Пусть это послужит вам уроком, мистер Палмер, — нравоучительным тоном изрек Гаррисон. — Справедливость на границе быстра на расправу. Не забывайте оплачивать свои долги. И никогда не замышляйте зло.

— Да, разумеется, — бодренько отозвался Рвач.

Гаррисон хорошенько его покатал, но все в результате закончилось благополучно. Конечно, потерянные двести двадцать долларов немало беспокоили его, как и два проведенных в тюрьме дня, но Гаррисон вовсе не хотел надувать Рвача. Джексон не знал одного маленького фактика, о котором почему-то никто не счел должным упомянуть, — так случилось, что, согласно контракту, Рвач Палмер являлся официальным маркитантом располагающейся на Воббской территории армии Соединенных Штатов. Документы, доказывающие, что он не продавал виски краснокожим, на самом деле показывали, что он продал спиртное самому себе, да еще с прибылью. Теперь Джексон отправится домой, а Рвач займет место в магазинчике маркитанта, распродавая краснокожим огненную воду по самым неимоверным ценам, делясь прибылью с губернатором Биллом и с радостью отмечая, что дикари мрут как мухи. Гаррисон сыграл злую шутку над Рвачом, это верно, но зато как он разыграл Гикори!

Рвач не преминул отметиться на пристани, когда Джексона переправляли на другой берег Гайо. Как оказалось, законника сопровождали два неимоверно здоровых горца с винтовками на плечах — ни больше ни меньше. Рвач взял на заметку, что один из них выглядит как краснокожий-полукровка, вероятно, помесь черрики и белого человека, — Рвач немало повидал таких типчиков в Аппалачах, там белые мужчины на самом деле женились на скво, как будто те были настоящими женщинами. Причем на обеих винтовках горцев стояло клеймо «Эли Уитни», которое означало, что ружья были сделаны в штате Ирраква, где некий парень по имени Уитни открыл целую фабрику, выпускающую винтовки с такой скоростью, что цены на них сразу покатились вниз. Но самое интересное в этой истории было то, что работали на его фабрике одни женщины, скво из Ирраквы, хотите верьте, хотите нет. Джексон сколько угодно мог распространяться насчет того, что краснокожих надо изгнать на запад от Миззипи, — поздно, слишком поздно. На его дуги встал Бен Франклин, позволив племени ирраква основать на севере собственный штат, и к нему присоединился Том Джефферсон, который только ухудшил положение — во время войны за независимость против владычества короля он подарил черрики право называться полноправными гражданами и голосовать. Начни обращаться с краснокожими как со свободными людьми, и они тут же возомнят, будто обладают теми же правами, что и белый человек. Как тут сохранить порядок в обществе, если творится такое? А потом черные станут протестовать против рабства… Оглянуться не успеешь, как будешь сидеть в баре, в каком-нибудь салуне, и слева от тебя развалится краснокожий, а справа — черный. Нет, это же ненормально, неестественно.

Вот Джексон, к примеру, считает, что спасет белых людей от краснокожих, если будет путешествовать в компании с полукровкой и с винтовками, сделанными руками дикарей. Но хуже всего то, что в мешочке, привязанном к седлу Джексона, позвякивают одиннадцать золотых монеток, монет, которые по справедливости принадлежат Рвачу Палмеру. При мысли об этом Рвач так разозлился, что позабыл о всякой осторожности.

Сосредоточившись, Рвач нагрел горловину мешочка, как раз там, где металлическая булавка пришпиливала его к седлу. Он отсюда чувствовал, как плавится кожа, как она чернеет и твердеет вокруг булавки. Вскоре, когда лошадь пустится вскачь, мешочек непременно упадет на землю. Но поскольку они скорее всего заметят пропажу, Рвач решил не ограничиваться одним мешочком. Он поджарил еще дюжину мест на том седле и на седлах, что были надеты на других лошадях. Переправившись на другой берег, законник и его сопровождающие оседлают лошадей и поскачут домой, но Рвач знал, что еще задолго до Нэшвилла им придется забыть о такой роскоши, как седла. Он надеялся, что постромки Джексона порвутся таким образом, что старина Гикори брякнется прямо на свой зад, а может, даже сломает руку. Одна мысль о подобной перспективе развеселила Рвача и подняла ему настроение. Все-таки забавно быть факелом. Никогда не мешает потыкать какого-нибудь надутого святошу-законника носом в грязь.

По правде говоря, честный человек вроде Эндрю Джексона вряд ли мог состязаться с парой таких отъявленных мошенников, как Билл Гаррисон и Рвач Палмер. Стыд и позор, что армия до сих пор не выдает медалей солдатам, которые спаивают своих врагов до смерти, вместо того чтобы палить по ним из ружей. Потому что в таком случае Гаррисон и Палмер стали бы настоящими героями — в этом Рвач ни секунды не сомневался.

Но тем не менее он знал, что Гаррисон все равно выкрутится из положения и найдет способ объявить себя героем, тогда как на долю Рвача останутся деньги. «Что ж, таков порядок вещей, — философски решил Рвач. — Одни получают славу, другие — желтые монетки. Но я против этого не возражаю — если только не окажусь среди тех, кто заканчивает вообще с пустым карманом. Хотя к проигравшим я себя никогда не относил. Но ежели я проиграю, ой, как все пожалеют, ой, как пожалеют».

Глава 2

Такумсе

Пока Рвач смотрел, как Джексон переправляется через реку, Такумсе наблюдал за бледнолицым торговцем виски и видел, что за пакость тот подстроил законнику. Это увидел бы каждый краснокожий, если бы посмотрел в ту сторону, — ну, во всяком случае, каждый трезвый краснокожий. Белый человек часто поступает непонятно и неразумно, но, если он начинает играться с огнем, водой, землей или воздухом, от глаз краснокожего ему никогда не укрыться.

Такумсе не видел, как кожа седла на лошади Джексона почернела и обгорела. Он не почувствовал жара. Он увидел лишь какое-то возмущение в воздухе, крохотный водоворотик над водой, который и привлек его внимание. Нарушение в плавном течении земли. Большинство краснокожих не обладали таким острым чувством восприятия, как Такумсе. Только младший брат Такумсе Лолла-Воссики владел еще более острым ощущением земли — но подобных ему Такумсе никогда не встречал. Он знал все водовороты, все омуты в течении жизни. Такумсе помнил, как их отец Пукишинва говорил когда-то, что Лолла-Воссики будет шаманом, а Такумсе станет великим вождём.

Это было еще до того, как Лживый Рот Гаррисон застрелил Пукишинву прямо на глазах у Лолла-Воссики. Такумсе тогда был на охоте, в дне ходьбы к северу, но он ощутил случившееся убийство, словно ружье выстрелило у него под ухом. Когда белый человек творит магический знак или заклинание, Такумсе чувствует неприятный зуд под кожей, но когда бледнолицый убивает — будто нож вонзается в сердце.

Рядом с ним находился другой его брат, Метава-Таски, и, повернувшись, Такумсе спросил его:

— Ты слышал?

Глаза Метава-Таски расширились. Он ничего не ощутил. Но даже в те годы, даже в том возрасте — ему и тринадцати не исполнилось, — Такумсе не сомневался в себе. Он чувствовал. Он не ошибся. Произошло убийство, и он должен спешить к умирающему человеку.

Он бежал первым. Его слияние с лесом и землей было абсолютным — такое в древние времена было доступно каждому краснокожему. Ему не нужно было думать, куда поставить ногу; он знал, что корни под его ногой размягчатся и прогнутся, листья покроются влагой и не зашуршат, ветви, откинутые в сторону, сразу вернутся на старое место, не оставив и следа, что он здесь прошел. Белые люди любили бахвалиться — мол, они умеют двигаться так же бесшумно, как краснокожие. Некоторые из них действительно умели — только им приходилось идти медленно, осторожно, оглядывая землю впереди себя, огибая кустарники. Они понятия не имели, что краснокожий практически не задумывается об этом — он и так движется совершенно бесшумно.

Стремительно мчась через леса, Такумсе не думал о том, куда поставить ногу, не думал о себе. Его окружала зеленая жизнь лесной страны, и в сердце ее, прямо у него перед лицом, все усиливаясь, вращался черный водоворот, засасывающий туда, где живая зелень была прорвана, как рана, чтобы пропустить сквозь себя убийство. Вскоре и Метава-Таски ощутил водоворот. Выбежав на поляну, они увидели лежащего на земле отца с развороченным от выстрела лицом. А рядом, молча и ничего не видя вокруг, стоял десятилетний Лолла-Воссики.

Такумсе нес тело отца на плечах, как тушу оленя. Метава-Таски вел Лолла-Воссики за руку, иначе мальчик отказывался сдвинуться с места. Мать встретила их скорбными рыданиями, ибо она тоже почувствовала смерть, правда, пока не вернулись сыновья, не знала, что погиб именно ее муж. Мать веревками примотала тело мужа к спине Такумсе, после чего он забрался на самое высокое дерево в округе, отвязал погибшего отца и привязал его к самой высокой ветви, до которой только смог дотянуться.

Он мог бы выбиться из сил и случайно выронить тело — дурнее знака не придумать. Но Такумсе не выбился из сил. Он привязал отца так высоко, что солнце касалось его лица круглый день. Птицы и насекомые будут питаться его плотью; солнце и ветер иссушит его; дождь смоет останки на почву. Таким образом Такумсе возвращал отца обратно земле.

Но что было делать с Лолла-Воссики? Он ничего не говорил, не ел, если его насильно не кормили, и, если бы его не водили за руку, он бы всю жизнь просидел на одном месте. Мать страшно перепугалась, увидев, что произошло с сыном. Она очень любила Такумсе — ни одна женщина в их племени не испытывала таких чувств к собственному ребенку, — но Лолла-Воссики она любила больше. Множество раз она рассказывала всем, как малыш Лолла-Воссики в первый раз закричал, — это случилось во время зимы, когда воздух становится особенно злым и кусачим. Он плакал и плакал, его было не остановить, как ни укрывала она малыша медвежьими и бизоньими шкурами. Наконец он немного подрос и сам смог объяснить, почему он все время плачет. «Пчелы умирают», — сказал он. Вот каким был Лолла-Воссики, единственный шони, способный ощущать смерть пчел.

Вот каким был тот мальчик, что стоял рядом с отцом, когда полковник Билл Гаррисон пристрелил Пукишинву. Если уж Такумсе, находившегося в целом дне пути от места, где разыгралась трагедия, это убийство пронзило как нож, что же ощутил Лолла-Воссики, который стоял совсем рядом и был куда более чувствителен, чем старший брат? Если зимой он оплакивал умирающих пчел, что он почувствовал, когда бледнолицый у него на глазах застрелил его отца?

Прошло несколько лет, прежде чем Лолла-Воссики снова заговорил, но огонь покинул его глаза, он не замечал ничего вокруг. Глаз он потерял совершенно случайно — споткнувшись, он упал на торчащую из земли обломанную ветку куста. Он споткнулся и упал! Да с кем из краснокожих такое случалось? Лолла-Воссики перестал чувствовать землю; он стал глух и слеп, как бледнолицый.

«Хотя, может быть, — подумал Такумсе, — в его ушах до сих пор звучит далекий ружейный выстрел, и из-за этого постоянного грома он ничего теперь не слышит; может быть, старая боль по-прежнему мучает его, и он не ощущает движение живого мира». Боль постоянно терзала его, пока первый глоток виски не научил Лолла-Воссики, как избавляться от мук.

Вот почему Такумсе никогда не бил Лолла-Воссики за то, что он пьет, хотя немилосердно избил бы любого шони, даже своих братьев, даже старика, если б увидел, что тот сжимает в руках чашку с отравой белого человека.

Но бледнолицые не догадывались, что видят, слышат и ощущают краснокожие. Белый человек принес смерть и опустошение в эту страну. Белый человек рубил мудрые старые деревья, которые могли бы многое поведать, срезал молодые деревца, у которых столько лет жизни было впереди, и никогда не спрашивал: «Согласишься ли ты стать хижиной для меня и моего племени?» Он лишь рубил, пилил, выкорчевывал, жег — это есть образ жизни белого человека. Он берет у леса, берет у земли, отнимает у реки, но ничего не дает взамен. Белый человек убивает животных, которые ему не нужны, животных, которые не причиняют ему никакого вреда; зато если проснувшийся от зимнего голода медведь случайно задирает одного-единственного молоденького поросенка, белый человек выслеживает и в отместку убивает зверя. Бледнолицые не способны ощутить равновесие земли.

Неудивительно, что земля ненавидит белого человека! Неудивительно, что вся природа земли восстает против него — хрустит под ногами, ломается, кричит краснокожему: «Здесь стоял враг! Здесь прошел чужак, через эти кусты, поднялся вон по тому холму!» Бледнолицые любили подшучивать, мол, краснокожий способен обнаружить след даже на воде, после чего смеялись, будто на самом деле этого не может быть. Может, может, ибо, когда бледнолицый проходит по реке или озеру, спустя долгие часы вода булькает, пенится и громко шумит после этого.

И вот Рвач Палмер, торговец отравой, коварный убийца, стоит, напуская свой глупый огонь на седло белого собрата, и думает, что никто его не видит. Ох уж эти бледнолицые с их жалкими способностями-дарами! Ох уж эти бледнолицые с их заклинаниями и оберегами! Неужели они не знают, что их колдовство способно отпугнуть только неестественное? Если придет вор, понимающий, что поступает неправильно, то добрый сильный оберег разбудит внутри него страх, и он убежит, вопя во все горло. Но краснокожий не может быть вором. Краснокожий принадлежит этой земле. Для него оберег всего лишь холодное место, возмущение в воздухе, не более. Для него скрытый дар подобен мухе — жжж-жжж-жжж. По сравнению с этой мухой сила живой земли — сотня ястребов, которые кружат в небе, наблюдают.

Такумсе проводил взглядом возвращающегося в форт Рвача. Вскоре Рвач в открытую начнет торговать своим зельем. Множество краснокожих, собравшихся здесь, опьянеют. Поэтому Такумсе останется и будет наблюдать. Ему вовсе не обязательно говорить. Достаточно, чтобы его видели, и тогда те, в чьих сердцах еще жива хоть какая-то честь, повернутся и уйдут, не выпив ни капли огненной воды. Такумсе пока что не вождь. Но с ним нельзя не считаться. Такумсе — гордость шони. Прочие краснокожие из других племен должны сравнивать себя с ним. Краснокожие, поклоняющиеся виски, сжимаются изнутри, когда видят этого высокого, сильного мужчину.

Он подошел туда, где стоял Рвач, и своим спокойствием утихомирил порожденные бледнолицым возмущения. Вскоре жужжащие, разозленные насекомые успокоились. Запах торговца огненной водой развеялся. Снова вода принялась обнимать берег с прежней монотонной песней.

Как легко исцелить землю, по которой прошел белый человек. Если б сегодня все бледнолицые снялись с места и уехали, то к завтрашнему дню земля бы вернулась к обычному покою, а через год не осталось бы и следа пребывания белого человека. Даже развалины хижин, где жили бледнолицые, снова стали бы частью земли, приютив мелких животных, постепенно рассыпаясь в объятиях вьющихся лоз. Металл белого человека превратился бы в ржавчину; камни белого человека образовали бы холмы и маленькие пещерки; убийства, совершенные бледнолицыми, влились бы резкими, красивыми нотами в песнь иволги — ибо иволга запоминает все и, когда может, обращает зло в добро.

Весь день Такумсе провел рядом с фортом, следя за краснокожими, которые шли покупать свой яд. Мужчины и женщины из разных племен — вийо и кикипу, потивотами и чиппива, виннебаго и пиорава — все они заходили в крепость, неся шкуры или корзины, а возвращались, бережно прижимая чашки или маленькие кувшинчики с огненной водой, а иногда и вовсе с пустыми руками — все, что они наторговали, плескалось у них в животах. Такумсе ничего не говорил, но он чувствовал, что краснокожие, выпившие отраву, сразу лишались поддержки земли. Они не искажали зелень жизни, как это делал белый человек, скорее они вообще переставали существовать. По мнению земли, краснокожий, выпивший виски, становится мертвым. Нет, даже не мертвым, потому что он ничего не возвращает земле. «Я стою и наблюдаю за призраками, — подумал Такумсе, — не мертвыми и не живыми». Он произнес эти слова про себя, но земля почувствовала его скорбь, и легкий ветерок ответил ему, заплакав среди листвы.

На закате прилетела иволга и принялась вышагивать перед Такумсе.

«Расскажи мне свою повесть», — молча, по-своему попросила иволга, глядя снизу вверх на краснокожего глазками-бусинками.

«Ты и так ее знаешь, — ответил про себя Такумсе. — Ты ощущаешь мои слезы, прежде чем я пролью их. Ты чувствуешь мою кровь, когда ее капли еще не коснулись земли».

«Почему ты скорбишь по краснокожим, которые не вхожи в племя июни?»

«До того как пришел белый человек, — объяснил Такумсе, — мы не понимали, что все краснокожие похожи друг на друга, что все они братья земли, потому что живые существа вели себя абсолютно иначе. Мы ссорились с другими краснокожими, как медведь спорит с кугуаром, как ондатра скандалит с бобром. Но затем появился белый человек, и я увидел, что краснокожие похожи, как близнецы, по сравнению с бледнолицыми».

«А кто такой белый человек? Что он делает?»

«Белый человек похож на человеческое существо, только, ступая по земле, он убивает все живое».

«Тогда почему, о Такумсе, заглянув в твое сердце, я вижу, что ты не желаешь причинять белому человеку боль, не хочешь убивать его?»

«Белый человек не осознает зла, которое творит. Белый человек не умеет ощущать умиротворение земли и поэтому не видит смертей, свершающихся по его вине. Я не могу винить его. Но и не могу допустить, чтобы он остался. Поэтому, изгнав бледнолицых с этой земли, я не буду ненавидеть их».

«Если ты свободен от ненависти, о Такумсе, тогда ты наверняка изгонишь белого человека отсюда».

«Я причиню ему ровно столько боли, сколько необходимо, чтобы он оставил эти земли, не более того».

Иволга кивнула. Один раз, дважды, трижды, четырежды. И взлетела на ветку, которая росла напротив лица Такумсе. Птичка запела новую песню, и в песне этой не было слов, но Такумсе услышал в ней историю своей жизни. С этой поры его историю будет рассказывать каждая иволга, что порхает над землей, ибо то, что ведомо одной пташке, известно и всем остальным.

Если бы кто-нибудь со стороны наблюдал сейчас за Такумсе, он бы не понял, что сказал, увидел и услышал этот краснокожий. Лицо Такумсе не выражало ничего. Он стоял как стоял; рядом с ним опустилась иволга, попрыгала немножко, запела — и улетела.

Однако это мгновение перевернуло Такумсе всю жизнь. До сегодняшнего дня он был неопытным юнцом. Его силой, спокойствием, мужеством восхищались, но говорил он как обычный шони и, сказав, умолкал, ожидая решения старейшин. Теперь он мог решать сам, как настоящий вождь, как вождь, ведущий племя на войну. Не как вождь шони и не как вождь живущих на севере краснокожих, но как вождь всех племен в войне против белого человека. Он давно знал, что война грядет, но до сегодняшнего дня считал, что ее возглавит кто-нибудь другой, такой вождь, как Кукурузный Стебель, как Черная Рыба или любой из вождей криков и чоктавов, обитающих на юге. Но иволга прилетела к нему, к Такумсе, и включила его в свою песню. Теперь, в каких бы краях Такумсе ни очутился, люди, слышавшие песню иволги, сразу узнают его имя, имя мудрейшего из краснокожих. Он стал великим вождём всех краснокожих, в ком еще жива любовь к земле. Сама земля избрала его.

Стоя на берегу Гайо, он внезапно превратился в лик всей земли. Огонь солнца, дыхание воздуха, сила земли, скорость воды воплотились в нем и теперь глядели на мир его глазами. «Я земля. Я руки, ноги, рот, глас земли, вознамерившейся избавиться от белого человека».

Таковы были его мысли.

Он стоял на одном месте, пока не стемнело. Остальные краснокожие вернулись в свои шалаши, хижины и улеглись спать — или валялись пьяными, все равно что мертвыми. Такумсе очнулся от мыслей, на которые навела его песня иволги, и услышал громкий хохот, доносящийся со стороны деревни краснокожих, оглушительный смех и пение веселящихся в форте белых солдат.

Такумсе наконец сошел с места, на котором простоял столько часов. Ноги его затекли, но он даже не покачнулся, заставив себя двигаться плавно, а землю под ногами — мягко расступаться. Белому человеку приходится носить грубые, тяжелые башмаки, чтобы ходить по этой земле, потому что камни впивались и рвали его ступни, но краснокожий мог носить одни и те же мокасины долгие годы, потому что земля благосклонно принимала каждый его шаг. Шагая, Такумсе ощущал почву, ветер, реку, всполохи молний, движущихся вокруг него, — внутри него жила земля, он был руками, ногами и ликом земли.

Изнутри форта донесся крик, за которым последовало еще несколько:

— Вор! Ворюга!

— Держите его!

— Бочонок уносит!

Проклятия и вопли. А затем самый страшный звук на свете — звук выстрела. Такумсе напрягся, ожидая укола смерти. Но ничего не почувствовал.

Над частоколом замаячила какая-то тень. Кем бы ни был этот человек, на плечах он держал бочонок с виски. Секунду-другую он в нерешительности качался на краю забора, после чего спрыгнул. Такумсе сразу понял, что это краснокожий, поскольку, таща на себе тяжеленный бочонок, неизвестный без труда спрыгнул с высоты в три человеческих роста и приземлился почти бесшумно.

Специально ли, нет, но спасающийся бегством вор налетел прямо на Такумсе и замер. Такумсе опустил глаза. В ярком свете звезд он узнал похитителя.

— Лолла-Воссики, — сказал он.

— Вот, бочонок добыл, — похвастался Лолла-Воссики.

— Мне следовало бы разбить его, — покачал головой Такумсе.

Лолла-Воссики слегка наклонил голову, прямо как иволга, и оценивающе посмотрел на брата.

— Тогда мне придется вернуться и стянуть еще один.

Бледнолицые, гонящиеся за Лолла-Воссики, застучали в ворота, требуя у охранников отворять побыстрее. «Я должен запомнить это, — подумал Такумсе. — Так я заставлю их открыть для меня ворота». Думая об этом, он одновременно обнял одной рукой брата, продолжавшего сжимать бочонок. Зеленая земля жила в Такумсе вторым сердцем, наполняла его силой, так что, когда он прижал к себе брата, та же самая сила земли вошла и в Лолла-Воссики. Такумсе услышал, как тот восторженно вздохнул.

Бледнолицые толпой вывалились из форта. Но хотя Такумсе и Лолла-Воссики стояли на открытом месте, у всех на виду, белые солдаты не увидели их. Вернее увидели, но просто не заметили двух шони. Они пробежали мимо, крича и время от времени паля в ночной лес. Наконец, набегавшись, они остановились рядом с братьями, так близко, что если бы кто-нибудь поднял руку, то непременно коснулся бы двух краснокожих. Но никто не поднял руку, никто не дотронулся до них.

Вскоре бледнолицые прекратили поиски и, проклиная все на свете, потащились обратно в форт.

— Это был тот одноглазый краснокожий.

— Пьяница-шони.

— Лолла-Воссики.

— Найду — убью.

— Повесить ворюгу.

Так они говорили, а Лолла-Воссики стоял неподалеку, на расстоянии броска камня, и на плече его покоился заветный бочонок.

Когда последний бледнолицый скрылся в форте, Лолла-Воссики захихикал.

— Ты смеешься, а сам несешь на плечах отраву белого человека, — напомнил Такумсе.

— Я смеюсь, а мой брат обнимает меня, — ответил Лолла-Воссики.

— Оставь это виски здесь, брат, и пойдем со мной, — сказал Такумсе. — Мою историю выслушала иволга и включила меня в свою песнь.

— Я буду слушать эту песню и радоваться, — кивнул Лолла-Воссики.

— На моей стороне выступает земля, брат. Я лик земли, земля — мое дыхание, моя кровь.

— Я услышу биение твоего сердца в порывах ветра, — ответил Лолла-Воссики.

— Я изгоню белого человека обратно за моря, — поклялся Такумсе.

И тогда Лолла-Воссики начал плакать — не пьяными слезами, а сухими, тяжелыми всхлипами человека, переживающего горькую скорбь. Такумсе попытался было крепче прижать брата к себе, но тот оттолкнул его и, качаясь из стороны в сторону, цепляясь за бочонок, побрел в темноту деревьев.

Такумсе не стал преследовать его. Он догадывался, почему его брат скорбит, — земля наполнила Такумсе великой силой, силой, которая способна была накинуть покров невидимости, благодаря которой можно было встать среди пьяных бледнолицых и превратиться в дерево. И Лолла-Воссики знал, как бы ни велика была сила, наполнившая брата, Лолла-Воссики по праву должен был обладать вдесятеро большим могуществом. Но белый человек убийствами и огненной водой украл у Лолла-Воссики эти способности, теперь иволга никогда не узнает его песню и земля не наполнит его сердце.

Ничего, ничего, ничего.

«Земля избрала меня своим голосом, и я должен заговорить. Больше я здесь не задержусь, я не буду больше пытаться пристыдить пьяниц, которых убила страсть к отраве белого человека. Я не стану предупреждать бледнолицых обманщиков и лжецов. Я обращусь к краснокожим, которые еще живы, которые остались людьми, и сплочу их воедино. И наш единый великий народ изгонит белого человека обратно за моря».

Глава 3

Де Морепа

Фредерик, юный граф де Морепа[56], и Жильбер, уже начинающий стареть маркиз де Лафайет, стояли бок о бок у поручней баржи, оглядывая озеро Ирраква. Парус «Марии-Филиппы» давно появился на горизонте; вот уже несколько часов они следили за приближающимся кораблем, меряющим воды самого маленького и мелкого из Великих Озер.

Фредерик не помнил, когда в последний раз его и весь французский народ вместе с ним подвергали подобному унижению. Пожалуй, тогда, когда кардинал — как там его звали? — попытался подкупить королеву Марию-Антуанетту[57]. Разумеется, в те годы Фредерик был еще совсем мальчишкой — двадцать пять лет, зеленый юнец, ничего не знающий о жизни. Он тогда счел, что нет превыше позора для Франции, чем объявить во всеуслышание, что кардинал намеревался подкупить королеву каким-то алмазным ожерельем[58]. Будто королеву вообще можно подкупить, если уж на то пошло. Но теперь, повзрослев, он понимал, настоящий позор заключался в неизбывной глупости французского кардинала, который решил подкупить королеву. Единственное, что она могла, это повлиять на короля, а поскольку старый король Луи вообще ни на кого не мог повлиять, на этом все дело заканчивалось, заходя в тупик.

Личное унижение — это больно. Унижение рода, фамилии — еще хуже. Унижение социального положения порождает агонию в душе. Но позор нации — это настоящая пытка, самое страшное несчастье, которое может случиться.

И вот сейчас он стоял на жалкой барже, на американской барже, привязанной у берега американского канала, и встречал французского генерала. Почему эта канава не носит звание французского канала? Почему французы первыми не изобрели эту хитроумную систему шлюзов, вырыв траншею, огибающую канадские водопады?

— Перестаньте пускать пар, мой дорогой Фредерик, — пробормотал Лафайет.

— Я не пускаю пар, мой дорогой Жильбер.

— Ну тогда перестаньте фыркать. Вы все время фыркаете.

— Я не фыркаю, а шмыгаю носом. У меня простуда.

«Канада — это настоящая сточная яма для отбросов французского общества, — в тысячный раз подумал Фредерик. — Даже благородство, встречающееся иногда в этих краях, смущает. Взять, к примеру, этого маркиза де Лафайета, члена… нет, основателя Клуба Фельянов[59], ведь в этом клубе состоять — все равно что кричать на каждом углу, что ты предаешь короля Карла. Демократ-пустослов. Может, даже якобинец[60], как этот мятежник Робеспьер[61]. Правильно Лафайета изгнали в Канаду, здесь он не сможет причинить никакого вреда. Почти никакого, разве что унизить Францию своими беспардонными выходками…»

— Наш новый генерал везет с собой нескольких штатных офицеров, — заметил Лафайет, — плюс весь их багаж. Не имеет смысла высаживаться на берег, тащить огромный груз на телегах и повозках, когда он может быть доставлен по воде. Кроме того, нам представляется хорошая возможность познакомиться с генералом поближе, пока мы будем плыть в Канаду.

Поскольку Лафайет, выражающийся всегда очень непосредственно (позор аристократии!), продолжал настаивать, упорно не желая принимать разумных доводов, Фредерику пришлось отступить от своих позиций и разъяснить ситуацию таким же простым языком:

— Но французский генерал, добирающийся до места своего назначения по иностранной земле… Нонсенс!

— Мой дорогой Фредерик, на американскую земли он и ногой не ступит! Пересядет с лодки на лодку, и все.

Жеманная улыбочка Лафайета приводила в бешенство. Грязное пятно на чести Франции. Ну почему, почему отец Фредерика не удержался в фаворе у короля хоть чуточку подольше! Фредерик успел бы заслужить продвижение на какую-нибудь элегантную должность типа главнокомандующего итальянской кампанией… А вообще, есть ли такая должность? Неважно, главное, чтобы еда была получше, музыка, танцы, театры — ах, Мольер! Там, в Европе, Фредерик сражался бы с цивилизованными врагами, с австрийцами, пруссаками или даже — хотя здесь слово «цивилизованный» вряд ли подходит — с англичанами. Вместо этого он попал сюда, и ловушка захлопнулась, так что — если, конечно, отцу не удастся хитростью и лестью вернуть фавору короля — Фредерику придется вечно созерцать вторжение на земли французских колоний всяких оборванцев: необразованных англичан, самых отъявленных мерзавцев, выходцев из низов английского общества, не говоря уже о голландцах, шведах и немцах… О, это поистине невыносимо! А союзники, союзники каковы! Племена краснокожих, они ведь даже не еретики, о христианстве здесь вообще речи не идет — они, все как один, язычники, а половина военных операций в Детройте состоит из закупки ужасных кровавых трофеев…

— Да, мой дорогой Фредерик, вы и в самом деле дрожите, — отметил Лафайет.

— Отнюдь.

— Но вас била дрожь.

— Я содрогнулся.

— Кончайте надувать губки и наслаждайтесь. Ирраква была сама услужливость. Они не только предоставили нам личную губернаторскую баржу, но и не потребовали за это никаких денег, сказав, что это жест доброй воли.

— Губернаторскую? Губернаторскую? Под губернатором вы подразумеваете ту жирную, страшную краснокожую женщину-язычницу?!

— С цветом своей кожи она ничего поделать не может, и вовсе она не язычница. По сути дела, она приняла баптистскую веру, это то же самое, что и христианство, только несколько шумнее.

— В этих английских ересях сам черт ногу сломит!

— Мне кажется, это даже элегантно. Женщина, выступающая в роли губернатора штата Ирраква, краснокожая к тому же! Ее как равную принимают губернаторы Сасквахеннии, Пенсильвании, Нью-Амстердама, Новой Швеции, Нью-Оранжа, Новой Голландии…

— А мне иногда начинает казаться, что вы предпочитаете эти отвратительные Соединенные Штаты родному отечеству.

— В своем сердце я француз, — спокойно ответил Лафайет. — Но я восхищаюсь американским духом равноправия.

Опять это равноправие. Маркиз де Лафайет походил на фортепьяно, настроенное на одну ноту.

— Вы совершенно забываете, что наш основной враг в Детройте — эти самые американцы.

— Это вы забываете, что настоящий наш враг — орды скваттеров-поселенцев, не имеет значения, какой они расы, незаконно вторгшихся в Резервацию Краснокожих.

— Игра слов, не более того. Все они — американцы. Следуя на запад, они проходят через Нью-Амстердам или Филадельфию. Вы же, будучи на востоке, воодушевляете их — всем известно, как вы восхищаетесь антимонархистской философией, проповедуемой этими оборванцами. И мне приходится платить за их скальпы, когда краснокожие на западе учиняют очередную резню.

— Тише, Фредерик, тише. Даже в шутку не обвиняйте меня в антимонархизме. Умная машинка для рубки мяса, изобретенная месье Гильотином, ждет не дождется подобных обвинений.

— Жильбер, давайте говорить серьезно. Маркиз на нее никогда не попадет. Аристократам, распространяющим безумные демократические идеи, головы не рубят. Их высылают в Квебек. — Фредерик не мог удержаться, чтобы не вставить шпильку. — А самых ненавистных отправляют в Ниагару.

— Что ж такого вы натворили, если и вас выслали в Детройт? — как бы про себя пробурчал Лафайет.

Опять позор. Будет ли когда-нибудь конец этому бесчестью?

«Мария-Филиппа» приблизилась настолько, что можно было разглядеть отдельных матросов и услышать их крики, пока судно ложилось на последний галс, перед тем как войти в порт Ирраква. Самое мелкое из Великих Озер, озеро Ирраква, было единственным, в которое могли заходить морские суда, — далее на пути вставала громада Ниагарского водопада. Последние три года, после того как Ирраква закончила постройку своего канала, почти все поставки, которые нужно было переправить в обход водопадов в озеро Канада, шли через американскую территорию, откуда попадали в Ниагарский канал. Французские портовые городки вымирали, огромное количество французов перебралось на американский берег озера, где Ирраква с радостью снабжала их нужной работой. А маркиз де Лафайет, управляющий делами на юге Канады и к западу от Квебека, казалось, вовсе не возражал против этого. Если к отцу Фредерика когда-нибудь вернется фавор короля Карла, Фредерик лично проследит за тем, чтобы Лафайет стал первым аристократом, испробовавшим на своей шее острый нож гильотины. То, что этот человек творил в Канаде, звалось предательством.

Как будто прочитав мысли Фредерика, Лафайет похлопал его по плечу и произнес:

— Скоро, скоро уже, потерпите немножко.

Безумно, конечно, думать о таком, но, похоже, предатель Лафайет сам только что предрек собственную казнь!

Но нет, на самом деле Лафайет имел в виду «Марию-Филиппу», которая подошла совсем близко к пристани. Портовые грузчики Ирраквы приняли линь, брошенный с судна, и намотали его на ворот, после чего, заведя некую монотонную песню на своем неудобоваримом языке, стали подтягивать судно к причалу. Наконец «Мария-Филиппа» ударилась бортом о пристань — с одной стороны грузчики принялись разгружать товары и багаж, с другой стороны установили сходни для пассажиров.

— Это же гениально, посмотрите, насколько они умудрились ускорить разгрузку судна! — воскликнул Лафайет. — Они кладут тюки на стоящие на рельсах вагонетки — на рельсах, как в шахте! — а затем вступают в дело лошади, которые отвозят груз туда, куда нужно. Сами видите, по рельсам можно перевозить куда больше груза, чем на обычных тележках. Стефенсон[62] объяснял мне принцип действия, когда я заглядывал сюда в прошлый раз. А все почему? Потому что не надо ничем управлять…

Он трещал без умолку. В который раз он принялся рассказывать о паровой машине Стефенсона, которая, по убеждению Лафайета, вскоре заменит лошадь. Этот изобретатель уже построил пробную модель — то ли в Англии, то ли в Шотландии, то ли еще где. Но совсем недавно он переехал в Америку, и думаете, Лафайет позаботился пригласить Стефенсона в Канаду строить свои паровые машины там? Нет, Лафайет позволил ему работать на Ирракву, обставившись идиотскими оправданиями — мол, Ирраква уже вовсю использует пар, да и основные залежи угля находятся на американской стороне. Но Фредерику де Морепа было известно настоящее положение дел. Лафайет считал, что, благодаря паровой машине, перевозящей вагонетки по рельсовым дорогам, коммерция и путешествия станут намного быстрее и дешевле, так что мир извлечет куда больше пользы, если эта система будет построена на территории демократии! Фредерик, разумеется, не верил, что машина может обогнать лошадь, но это не имело значения — главное, Лафайет верил в это, поэтому тот факт, что он не привез изобретателя в Канаду, лишний раз доказывал его предательские намерения.

Должно быть, он пробормотал последние несколько слов вслух. Либо это, либо Лафайет действительно умеет читать человеческие мысли — до Фредерика доходили слухи, что Лафайет обладает подобным даром. А может, Лафайет просто догадался, о чем он сейчас думает. Или дьявол ему подсказал… А что, хорошая мысль!

Как бы то ни было, Лафайет громко рассмеялся и сказал:

— Фредерик, если бы я позвал Стефенсона строить рельсовые дороги в Канаде, вы первый обвинили бы меня в пустой трате государственных денег. Зато сейчас, если вы, написав рапорт, обвините меня в предательстве, в том, что я подучил Стефенсона остаться в Ирракве, вас тут же вызовут домой, во Францию, где заключат в маленькую комнату с обитыми подушками стенами.

— Обвинять в предательстве? Вас? — напускно удивился Фредерик. — Да подобной мысли мне и в голову не могло прийти. — И все-таки на всякий случай он перекрестился. Вдруг и вправду сам дьявол шепчет на ушко Лафайету? — Ну не довольно ли любоваться таскающими тюки грузчиками? По-моему, нам следует поприветствовать прибывшего офицера.

— Вы так рветесь познакомиться с ним? — спросил Лафайет. — Вчера вы мне все уши прожужжали о его плебейском происхождении. По-моему, вы сказали, что на службу он поступил простым капралом.

— Сейчас он генерал, и Его Величество счел должным послать его к нам, — сохраняя серьезное выражение лица, возразил Фредерик.

Лафайет же продолжал весело ухмыляться. «Ничего, Жильбер, мое время придет, обязательно придет».

По пристани ходили несколько офицеров, облаченных в военное обмундирование, но никого с генеральскими погонами среди них не было. Очевидно, герой битвы за Мадрид выжидал, намереваясь эффектно появиться на палубе. А может, он думал, что маркиз и сын графа сами пройдут в его каюту, чтобы первыми поприветствовать национальную знаменитость? Немыслимо!

Хотя на самом деле он так не думал. Офицеры отступили на шаг-другой, и де Морепа с Лафайетом, стоящие у поручней баржи, увидели, как некий человечек шагнул с палубы «Марии-Филиппы» на пристань.

— Не такого он уж и высокого роста, правда? — вслух подумал Фредерик.

— На юге Франции все невысокого роста.

— На юге Франции! — презрительно фыркнул Фредерик. — Он родом с Корсики, мой дорогой Жильбер. Его даже французом назвать нельзя. Скорее итальяшка…

— За три недели этот итальяшка наголову разбил испанскую армию, пока вышестоящий офицер валялся с приступом острой дизентерии, — напомнил Лафайет.

— Акт неподчинения, за который его следовало отдать под трибунал, — нахмурил брови Фредерик.

— С этим я не спорю, — согласился Лафайет. — Но, видите ли, он все-таки выиграл войну, поэтому король Карл, добавивший корону Испании к своей коллекции головных уборов, счел несоответствующим судить солдата, который одержал столь славную победу.

— Дисциплина превыше всего! Каждый должен знать свое место, где и обязан неотлучно пребывать, — иначе начнется хаос.

— Вне всяких сомнений. Но способ наказать его все-таки нашелся. Его повысили до чина генерала и вместе с тем сослали сюда. Не хотели, чтобы он путался под ногами во время итальянской кампании. Его Величество, конечно, не откажется от титула венецианского дожа, но генерала Бонапарта случайно может занести не туда — он захватит Коллегию Кардиналов, и придется королю Карлу становиться папой.

— Ваше чувство юмора переходит всякие границы.

— Фредерик, вы посмотрите на него.

— Я и так на него смотрю.

— Тогда не смотрите на него. Взгляните на кого-нибудь другого. Посмотрите на его офицеров. Вы когда-либо видели, чтобы солдаты так любили своего командира?

Фредерик неохотно оторвал взгляд от генерала-корсиканца и посмотрел на его подчиненных, которые шли следом. Не как толпа придворных — здесь лесть твоему положению не поможет. Скорее, как будто… как будто… Фредерик никак не мог подыскать нужных слов…

— Как будто каждый подчиненный знает — Бонапарт любит и высоко ценит его.

— Проповедовать подобное — несусветная глупость, — резко воскликнул Фредерик. — Низших чинов следует держать в постоянном страхе, чтобы они крепко цеплялись за свое положение.

— Пойдемте поприветствуем его.

— Что за абсурд! Это он должен подойти к нам!

Но Лафайет, как обычно, не стал разделять слово и дело — быстрым шагом он сошел на пристань и преодолел последние несколько ярдов навстречу Бонапарту. Бонапарт резким движением вскинул руку, отдавая честь. Фредерик, однако, ни на секунду не забывал о своем положении в высшем свете и знал, какое положение в нем занимает Бонапарт, так что к нему корсиканец подойдет сам. Может, Бонапарта и сделали генералом, но звание истинного дворянина просто так не дается.

А Лафайет уже расшаркивался:

— Генерал Бонапарт, для нас огромная честь принимать вас здесь. Увы, мы не можем предложить вам удобства Парижа…

— Милорд губернатор, — сказал Бонапарт, тут же перепутав все возможные формы обращения, — я никогда не знал удобств Парижа. Самые счастливые моменты в моей жизни связаны с полем боя.

— Как и в жизни Франции, когда вы выходите на это самое поле. Пойдемте, я представлю вам генерала де Морепа. В Детройте вы будете подчиняться именно ему.

Фредерик ясно расслышал небольшую паузу, которую сделал Лафайет перед словом «подчиняться». «Я все запоминаю, Жильбер, и когда-нибудь поквитаюсь».

Докеры Ирраквы в считанные минуты переправили весь груз с одного судна на другое; не прошло и часа, как баржа пустилась в путь. Естественно, весь первый день Лафайет только и делал, что рассказывал Бонапарту о преимуществах паровой машины Стефенсона. Бонапарт даже выказал некоторую заинтересованность — расспросил о возможностях транспортировки войск, о том, сколько времени займет прокладка рельс следом за наступающей армией и легко ли враг может разрушить эту железную дорогу. Разговор был столь надуман и скучен, что Фредерик никак не мог понять, каким образом Бонапарту удается его поддерживать. Конечно, офицер обязан притворяться, будто на лету схватывает каждое слово губернатора, но Бонапарт слишком уж переигрывал.

Вскоре беседа потекла без участия Фредерика, но тот против этого ничуть не возражал. Он с головой погрузился в собственные мысли, вспомнив ту актрису — как там ее звали? — которая так замечательно исполняла роль… в общем, какую-то роль. Или не актриса она была, а балерина? Этого он не помнил, зато в его памяти четко запечатлелись ее ножки, грациозные, стройные ножки, вот только она наотрез отказалась ехать с ним в Канаду, отвергнув его заверения в чистой и искренней любви. А ведь он обещал построить ей дом намного лучше, чем для собственной жены! О, если бы она поехала с ним! Ну да, она вполне могла умереть от той же лихорадки, от которой умерла его жена, — ну и что? Хотя, может, это все к лучшему. Играет ли она еще на сценах Парижа? Бонапарт, конечно, не ответит на его вопрос, но один из подчиняющихся ему офицеров мог встречаться с ней. Надо бы порасспросить.

Ужинали они, естественно, за губернаторским столом — поскольку на всей барже это был единственный стол. Губернатор Радуга передала свои сожаления по поводу, что не может лично посетить столь почетных французских гостей, но надеется, что ее команда обеспечит им все возможные удобства. Фредерик, растолковавший ее слова весьма однозначно и посчитавший, что еду им будет готовить какой-нибудь краснокожий, уже приготовился к очередному дикарскому кушанью из жестких оленьих хрящей — такое даже олениной не назовешь, — однако вопреки ожиданиям повар оказался французом! Гугенотом, правда, вернее, потомком гугенотов, но на истинных католиков повар зла не держал, поэтому ужин оказался превыше всяких похвал. Кто бы мог подумать — в такой глуши они вкушали настоящий французский ужин! Причем не какой-то там акадийский, который обычно переперчен и насыщен донельзя специями.

За ужином, прикончив все съедобное, что лежало на блюдах, Фредерик честно попытался принять более активное участие в разговоре. Он как можно нагляднее постарался обрисовать Бонапарту ту невозможную военную ситуацию, что сложилась на юго-западе. Перечислил одну за другой все проблемы — неподдающихся дисциплине краснокожих союзников, бесконечный приток иммигрантов.

— Но больше всего хлопот доставляют наши собственные солдаты. Как и всякий низкий класс, они чересчур подвержены предрассудкам. Во всем видят какие-то знамения. Какой-нибудь немец или датчанин нарисует на своей двери оберег, и солдат приходится палкой загонять в этот дом.

Бонапарт отхлебнул глоток кофе (варварский напиток! но, похоже, генерал им наслаждался не меньше коренного обитателя Ирраквы), после чего откинулся на спинку кресла и смерил Фредерика своими спокойными, пронзительными глазами.

— Вы хотите сказать, что вместе с пехотой обыскиваете дома?

Снисходительное отношение Бонапарта не лезло ни в какие рамки, но прежде чем Фредерик успел придумать ответ поязвительнее, в разговор, громко рассмеявшись, вмешался Лафайет:

— Наполеон, — сказал он, — мой дорогой друг, именно такова природа нашего врага в этой войне. Когда самый большой город в округе пятидесяти миль состоит из четырех домов и кузницы, специально дома не обыскивают. Каждый дом — это вражеская крепость.

Лоб Наполеона наморщился:

— Неужели они никогда не собирают свои силы в армии?

— Они не выступали армией с тех пор, как генерал Уэйн разбил вождя Понтиака[63] много лет назад, да и то это была английская армия. Соединенные Штаты обладают лишь несколькими фортами, но все они раскиданы по Гайо.

— Тогда почему эти форты еще стоят?

Лафайет снова усмехнулся:

— Неужели вы не читали отчетов о войне английского короля против восставших Аппалачей?

— Я был занят несколько иными проблемами, — ответил Бонапарт.

— Вы можете не напоминать нам о своих победах в Испании, — встрял Фредерик. — Мы бы сами с радостью участвовали в этой войне, выдайся такая возможность.

— Да неужели? — пробормотал Бонапарт.

— Позвольте, я расскажу вам, — предложил Лафайет, — что случилось с лордом Корнуоллисом[64] и его армией, когда он попытался напасть на столицу Аппалачей город Франклин, что в верховьях реки Теннизи.

— Позвольте лучше мне рассказать, — перебил его Фредерик. — Ваш рассказ, Жильбер, обычно чересчур перегружен излишними подробностями.

Лафайета, похоже, несколько покоробило беспардонное вмешательство Фредерика в разговор, но ведь именно Лафайет в свое время настоял на том, чтобы они обращались друг к другу по именам, как равные по чину. Если б Лафайет пожелал, чтобы к нему относились как к маркизу, он бы сейчас настоял на протоколе.

— Рассказывайте, — кивнул Лафайет.

— Корнуоллис пустился на розыски армии восставших Аппалачей. Но ничего не нашел. Наткнулся лишь на пустые хижины, которые не преминул сжечь, несмотря на то что возвести новую хижину ничего не стоит. Зато каждый день по меньшей мере полдюжины его солдат погибали под мушкетным огнем, не говоря уже о раненых.

— Стреляли из винтовок, — поправил Лафайет.

— Да, конечно, эти американцы предпочитают винтовки, — согласился Фредерик.

— Но из них же не дашь нормального залпа, их очень долго перезаряжать, — удивился Бонапарт.

— А они вообще их не перезаряжают, если только численностью не превосходят, — пожал плечами Лафайет.

— Так вот, — продолжал Фредерик, — добравшись наконец до Франклина, Корнуоллис вдруг понял, что половина его армии мертва, ранена или охраняет обозы. Бенедикт Арнольд, генерал с Аппалачей, возвел вокруг города укрепления — нарыл вокруг канав, рвов и так далее. Лорд Корнуоллис попытался было взять город в осаду, но черрики двигались так бесшумно, что дозоры роялистов даже не слышали, как они пробирались внутрь войск. Эти повстанцы разработали дьявольский план — они подружились с краснокожими и сделали их полноправными гражданами, да, да, представьте себе. Вот где окупилась их доброта. Войска Аппалачей также совершали налеты на обозы Корнуоллиса — в общем, и месяца не прошло, как стало совершенно ясно, что Корнуоллис превратился из осаждающего в осажденного. Закончился его поход тем, что он сдался вместе со всей армией в плен, и английскому королю пришлось пожаловать Аппалачам независимость.

Бонапарт мрачно кивнул.

— Но основная хитрость заключалась не в способе ведения войны, — заговорил Лафайет. — После того как Корнуоллис сдался, его привезли во Франклин, где он обнаружил, что все семьи поселенцев выехали из города задолго до того, как к нему подступила английская армия. Вот в чем главное преимущество живущих в глуши американцев. Они способны быстро собраться и уехать куда глаза глядят. Они не привязаны к какому-то одному месту.

— Да, но их можно убить, — отметил Бонапарт.

— Только прежде поймайте, — ответил Лафайет.

— Но ведь у них есть поля, есть фермы, — возразил Бонапарт.

— Правильно, вы можете пуститься на поиски ферм, — согласился Лафайет. — Но, захватив одно из подобных хозяйств, вы вдруг обнаружите, что живет там обычная фермерская семья — при условии, если в доме вообще кто-то будет. И солдат среди них нет. Армии нет. А когда будете уезжать, кто-то пальнет вам в спину из леса. Может, тот самый смиренный фермер, может, нет.

— Интересная проблема, — задумался Бонапарт. — Врага как бы не существует. Он не концентрирует свои силы.

— Поэтому мы вынуждены якшаться с краснокожими, — подтвердил Фредерик. — Мы же не можем собственными руками убивать невинных фермеров и их семьи.

— Так что вы платите краснокожим, которые убивают их за вас.

— Да. И вроде бы неплохо получается, — кивнул Фредерик. — Во всяком случае иных шагов мы предпринимать не собираемся.

— Неплохо? Неплохо получается? — презрительно переспросил Бонапарт. — Десять лет назад к востоку от Аппалачей насчитывалось не более пяти сотен американских хозяйств. На нынешний момент между Аппалачами и Май-Амми живет десять тысяч поселенцев, которые продолжают продвигаться дальше на запад.

Лафайет подмигнул Фредерику. Фредерик лютой ненавистью ненавидел Лафайета, когда он вот так ему подмигивал.

— Наполеон читал наши отчеты, — весело констатировал Лафайет. — И запомнил наши оценки численности американских поселений в Резервации Краснокожих.

— Король желает, чтобы вторжение американцев на французскую территорию было остановлено, остановлено раз и навсегда, — заявил Бонапарт.

— Правда? — удивился Лафайет. — Странный же способ он избрал, чтобы продемонстрировать нам свое желание.

— Странный? Он послал меня, — напыщенно сказал Бонапарт. — Это значит, что ему нужна только победа.

— Но вы всего лишь генерал, — напомнил Лафайет. — У нас уже имеются генералы.

— Кроме того, — вмешался Фредерик, — вы ни за что не отвечаете. Здесь командую я.

— Вообще-то, высшую власть здесь представляет маркиз, — заметил Бонапарт.

Фредерик сразу уловил намек. Стало быть, Лафайет обладает властью поставить Бонапарта над Фредериком, если пожелает того. Он бросил беспокойный взгляд на Лафайета, который с увлечением намазывал гусиный паштет на кусок хлеба.

— Генерал Бонапарт находится под вашим командованием, Фредерик. Это изменению не подлежит. Никогда. Надеюсь, я ясно выразился, мой дорогой Наполеон?

— Разумеется, — ответил Наполеон. — Я вовсе не желал менять существующие здесь порядки. Но вы должны знать, король посылает в Канаду не только генералов. Весной сюда прибудет тысяча солдат.

— Что ж, я немало потрясен известием, что он в очередной раз пообещал прислать сюда побольше солдат, — по-моему, Фредерик, мы слышали подобные обещания дюжину раз, не меньше, вы не помните точно? Я всегда рад услышать очередное обещание от короля. — Лафайет допил остатки вина в бокале. — Но все дело в том, мой дорогой Наполеон, что у нас уже имеются солдаты, которые ровным счетом ничего не делают. Сидят себе в Детройте и Чикаго, расплачиваясь за скальпы бурбоном. Только спиртное зря переводим. Краснокожие хлещут его, как воду, после чего падают замертво.

— Но если у нас уже есть генералы, есть солдаты, — снисходительно спросил Бонапарт, — чего, по вашему мнению, нам не хватает, чтобы выиграть эту войну?

Фредерик никак не мог решить, то ли ненавидеть Бонапарта, который смел грубить аристократу, то ли влюбиться в него за то, что он нахамил премерзейшему маркизу де Лафайету.

— Чего не хватает? Десяти тысяч французских поселенцев, — ответил Лафайет. — В ответ на американца мы должны выставлять француза, на женщину — женщину, на ребенка — ребенка. Надо сделать так, чтобы в этой части страны говорили по-французски, и только. Надо подавить их числом.

— Никто не согласится жить в подобной дикости, — объявил Фредерик, уже в который раз выражая свое мнение по этому поводу.

— Посулите дармовую землю, и сюда ринутся толпы, — сказал Лафайет.

— Всякие подонки и отбросы, — фыркнул Фредерик. — По-моему, мы по горло ими сыты.

Бонапарт молча изучал лицо Лафайета.

— Эти земли весьма ценны своими мехами и пушниной, — наконец тихо произнес Бонапарт. — Король недвусмысленно высказался на этот счет. Он не желает, чтобы европейцы селились вне фортов.

— Тогда король проиграет войну, — радостно заявил Лафайет, — сколько бы генералов он сюда ни послал. И на этом, господа, я думаю, нам следует закончить наш ужин.

С этими словами Лафайет поднялся и покинул каюту.

Бонапарт повернулся к Фредерику, который тоже встал, собираясь уйти. Генерал протянул руку и коснулся запястья Фредерика.

— Останьтесь, пожалуйста, — промолвил он.

Нет, на самом деле он сказал одно лишь «останьтесь», но Фредерику показалось, что вместе с тем он произнес «пожалуйста», что он действительно жаждет, чтобы Фредерик остался с ним, что он любит и почитает Фредерика.

Но он не мог остаться, нет, не мог, ведь Бонапарт простолюдин, и Фредерику не о чем с ним говорить…

— Милорд де Морепа, — прошептал корсиканский капрал.

Или он сказал просто «Морепа», а Фредерик домыслил все остальное? Какие бы слова он ни произнес, в голосе его прозвучало уважение, проникнутое доверием, надеждой…

И Фредерик остался.

Бонапарт ничего особенного не сказал. Обычные любезности. «Нам надо действовать вместе». «Мы должным образом послужим нашему королю». «Я помогу вам, чем смогу».

Но Фредерик видел за этими простыми словами нечто большее. Обещание будущей славы, возвращение в Париж с победой. Он победит американцев и, что еще важнее, поставит на место Лафайета, восторжествовав над этим предателем, преклоняющимся перед демократией маркизом. Он и Бонапарт сделают это — вместе. Надо лишь потерпеть пару-другую лет, создать из краснокожих огромную армию, и американцы вынуждены будут в ответ поднять свою армию; тогда мы разгромим американские войска и отправимся домой. Вот и все. Надежда и вера лихорадочно бились в сердце, но…

Но тут Бонапарт отпустил запястье Фредерика.

Через руку Бонапарта в тело Фредерика словно перетекали жизнь и тепло, бьющие из великого источника. Теперь, когда Бонапарт отпустил его, Фредерик ощутил холод и неизмеримую усталость. Но оставалась еще улыбка Бонапарта, и Фредерик, взглянув на него, вспомнил обещания, которые жили в нем мгновения назад. Да как он мог подумать, что сотрудничество с Бонапартом принесет ему нечто иное, кроме как триумф и награды? Этот человек знал свое место, это было видно невооруженным глазом. Фредерик просто воспользуется неоспоримым военным талантом Бонапарта, и, восторжествовав, они вернутся во Францию, овеянные славой…

Улыбка Бонапарта потускнела, и снова Фредерик ощутил призрачное чувство потери.

— Доброй вам ночи, — сказал Бонапарт. — Увидимся утром, сир.

И корсиканец покинул комнату.

Если бы Фредерик видел в эти минуты свое лицо, он бы сразу узнал выражение, застывшее на нем: оно точь-в-точь походило на ту любовь и преданность, которую выражали подчиненные Бонапарту офицеры. Но он не мог видеть своего лица. Той ночью он лег в постель со спокойным сердцем — за все годы жизни в Канаде он ни разу не ощущал подобной уверенности и надежды. Внутри него все бурлило. Он чувствовал… «Как бы это назвать? — задумался он. — Ах да. Ум, рассудок». Он даже чувствовал, будто бы внезапно в тысячу раз поумнел.

Царила глубокая ночь, но матросы продолжали трудиться, управляя шумной паровой машиной, закачивающей воду в шлюз. Инженерная диковинка, самая невероятная, самая хитроумная система шлюзов, изобретенная человеком. Но остальному миру она была еще неизвестна. Европа по-прежнему считала Америку страной дикарей. Но Соединенные Штаты, воодушевленные примером старого волшебника Бена Франклина, вовсю продвигали и поощряли всевозможные изобретения и отрасли промышленности. Ходили слухи, что человек по имени Фултон[65] создал работающую на пару лодку, которая уже курсировала вверх-вниз по Гудзону, — паровой корабль, который предлагался королю Карлу и постройку которого монарх наотрез отказался финансировать! В земли Сасквахеннии и Аппалачей вгрызались угольные шахты. А здесь, в штате Ирраква, белого человека в гонке, которую он же сам и затеял, обогнали краснокожие — они роют каналы, строят паровые машины, способные ходить по рельсовым дорогам, ткацкие станки на пару, которые, переработав хлопок Королевских Колоний, превращают его в изумительную ткань, способную конкурировать по качеству с той, что производится в Европе, — мало того, она еще и обходится вдвое дешевле. Это было только начало, задел, но уже большая часть лодок, заходящих в реку Сен-Дени, направлялась не в Канаду, а в Ирракву.

Лафайет стоял у поручней, пока шлюз не заполнился водой доверху и огни паровой машины не потухли. Затем — стук-стук-стук — застучали копыта лошадей, и баржа вновь скользнула на чистую воду. Лафайет покинул палубу и спустился по лестнице в свою каюту. На рассвете они прибудут в порт Баффало. Де Морепа и Бонапарт направятся на запад, в Детройт. А Лафайет вернется в свой губернаторский особняк в Ниагаре. Там он снова засядет за дела, будет отдавать бессмысленные приказы и наблюдать за тем, как политика Парижа в Канаде медленно, но верно лишает французов будущего. Лафайет ничего не мог поделать с этими американцами, как с белыми, так и с краснокожими, которые, перевалив через Канаду, отправлялись дальше. Однако кое-что он все-таки мог сделать, он еще поможет Франции превратиться в нацию, которая устремится в будущее не менее решительно, чем Америка.

Зайдя в каюту, Лафайет с улыбкой завалился на койку. Он представлял, чем там занимается сейчас Бонапарт, оставшийся наедине с этим бедняжкой, пустоголовым Фредди. Юный граф де Морепа наверняка уже окончательно и бесповоротно очарован. То же самое могло произойти и с Лафайетом, если бы его не предупредили о способностях Бонапарта, о его даре. Люди, подпавшие под влияние Наполеона, без колебаний вверяли ему свои жизни. Конечно, это прекрасный дар для генерала — но до тех пор, пока он использует его на своих солдатах, пробуждая в них желание пойти ради своего полководца на смерть. Но Бонапарт использовал свою силу на каждом встречном, если тот мог принести ему хоть какую-нибудь выгоду. Поэтому старый друг Лафайета Робеспьер выслал ему некий амулет из камней. Противоядие от чар Бонапарта. И скляночку с порошком — окончательное противоядие от Бонапарта, если тот совсем отобьется от рук и с ним никак будет не совладать.

«Не беспокойся, Робеспьер, мой старый друг, — думал Лафайет. — Бонапарт будет жить. Он считает, что заставит Канаду послужить его целям, но я сделаю так, что он послужит целям демократии. Бонапарт сейчас и не подозревает об этом, но, вернувшись во Францию, он будет готов принять на себя командование революционной армией. Его дар поможет положить конец тирании правящего класса, я не допущу, чтобы он растрачивался по пустякам, увенчивая бестолковую голову короля Карла новыми бессмысленными коронами».

Ибо дар Лафайета состоял вовсе не в умении читать мысли людей, как подозревал де Морепа. Но близко к тому, очень близко. С первого взгляда на мужчину или женщину Лафайет мог определить, чего больше всего на свете он или она жаждет. А зная это, нетрудно догадаться об остальном. Лафайет уже знал Наполеона лучше, чем сам Наполеон знал себя. Он видел, Наполеон Бонапарт хочет править миром. И, может быть, он достигнет желаемого. Но сейчас Лафайет будет править Наполеоном Бонапартом. Он заснул, крепко сжимая в руке амулет, который оберегал его.

Глава 4

Лолла-Воссики

Покидая Такумсе у ворот форта Карфаген, Лолла-Воссики догадывался, о чем думает брат. Такумсе думал, что Лолла-Воссики украл бочонок, чтобы пить, пить и пить.

Но на самом деле Такумсе ничего не знал. Как не знал Бледнолицый Убийца Гаррисон. Никто не знал Лолла-Воссики. Этот бочонок поможет ему продержаться месяца два. Глоточек сейчас, глоточек потом. Осторожные глоточки, маленькие, чтобы не пролить ни капли, выпей именно столько, не больше, заткни дырку пробкой, пускай останется на потом. Может быть, хватит на три месяца.

Прежде, чтобы получить чашечку спиртного из темно-коричневого кувшина, ему приходилось держаться рядом с фортом Бледнолицего Убийцы Гаррисона. Однако теперь огненной воды хватит надолго, и он может пуститься на поиски, пуститься в долгое путешествие на север, навстречу зверю сновидения.

Никто ведать не ведал, что к Лолла-Воссики по-прежнему в сновидениях является зверь. Белый человек не знал этого, потому что ночной зверь никогда не является бледнолицым, они спят все время, беспробудно. А краснокожие не знали, потому что при виде Лолла-Воссики думали, что, поклоняясь виски, он скоро умрет, зверя сновидения у него нет, поэтому он не сможет проснуться.

А Лолла-Воссики ничего не говорил. Лолла-Воссики сразу узнал свет, загоревшийся на севере, — впервые он увидел его пять лет назад. Он понимал, это зовет его зверь сновидения, только пойти к нему не мог. Он пять, шесть, двенадцать раз уходил на север, но огненная вода вскоре покидала его кровь, и назад возвращался шум, ужасный черный шум, который причинял ему нестерпимую боль. Когда появлялся черный шум, в его голову будто вонзались сотни крошечных кинжальчиков и начинали поворачиваться, вертеться в ране, пока он окончательно не лишался ощущения земли, пока сияние зверя сновидения не затуманивалось. И тогда ему приходилось возвращаться, выпрашивать огненную воду, утихомиривать шум, чтобы хоть отчасти вернуть способность мыслить.

В последний раз было хуже всего. Огненной воды не привозили долго, очень долго, и последние два месяца Бледнолицый Убийца Гаррисон не давал ему спиртного — может, чашку в неделю, которой хватало, чтобы продержаться чуть больше нескольких часов. Два долгих месяца продолжался черный шум.

От постоянного черного шума Лолла-Воссики не мог ходить прямо. Все колышется, земля прыгает вверх-вниз, как тут походишь, когда земля становится похожей на воду? Поэтому все думали, что Лолла-Воссики пьян, вылитый пьяница краснокожий, который постоянно шатается и падает. «Где он берет спиртное? — спрашивали они. — Ни у кого нет спиртного, а Лолла-Воссики ходит пьяным, как это у него получается?» Но глаза их не видели, что Лолла-Воссики вовсе не пьян. Неужели они не слышат, как он говорит, ведь язык его не заплетается, а слова выходят ясные и четкие? Неужели они не чувствуют, что от него вовсе не пахнет виски? Никто не догадывался, никто не знал, никто не счел должным подумать. Всем известно, что Лолла-Воссики постоянно нуждается в выпивке. И никому не приходит на ум, может, Лолла-Воссики терзает такая страшная боль, что он молит о приходе смерти.

А когда он закрывал глаза, чтобы мир перестал волноваться вокруг, как река, все решали, что он спит, и принимались говорить. Они говорили такое, чего никогда бы не сказали ни при одном краснокожем. Это Лолла-Воссики выяснил быстро, поэтому, когда черный шум особенно донимал его, так донимал, что у него появлялось желание улечься на дно реки и навсегда покончить с вечным грохотом, он брел в кабинет Бледнолицего Убийцы Гаррисона, падал на пол у его двери и слушал. Черный шум громом отдавался в голове, но не в ушах, поэтому голоса он слышал даже сквозь непрестанный рев черного шума. Он запоминал каждое слово, доносящееся до него из-под двери. Он знал все, что говорил Бледнолицый Убийца Гаррисон своим помощникам.

Но Лолла-Воссики никому не рассказывал о том, что слышит.

Лолла-Воссики вообще старался ничего не рассказывать. Все равно ему никто бы не поверил. «Ты пьян, Лолла-Воссики. Стыдись, Лолла-Воссики». Даже когда он не был пьян, даже когда он испытывал такую боль, что готов был убить кого угодно, лишь бы остановить ее, — даже тогда все твердили: «Ужасно, что краснокожий может так напиваться». И Такумсе, находящийся рядом, никогда не возражал — он был сильным и великим, а Лолла-Воссики — слабым и ничтожным.

На север, на север, на север шел Лолла-Воссики, беспрестанно напевая про себя: «Тысячу шагов на север, и я сделаю маленький глоточек. Черный шум очень силен, и я не знаю, где север, но все же иду, потому что не смею остановиться».

Сплошная темная ночь. Завеса черного шума столь плотна, что земля ничего не говорит Лолла-Воссики. Кажется, светлое сияние зверя сновидения исходит сразу отовсюду. Один глаз видит ночь, другой — черный шум. Должен остановиться. Нужно остановиться.

Лолла-Воссики долго выбирал дерево, после чего поставил на землю бочонок и сам опустился на траву, зажав виски между ног. Очень осторожно, поскольку ничего не видел, он ощупал со всех сторон доски, отыскивая затычку. Тук-тук-тук томагавком, тук-тук-тук — и затычка вышла. Он медленно вытащил ее пальцами. Затем наклонился, прижал рот к дырке, как будто целовал крепко-крепко, присосался, словно ребенок к груди, вот как крепко. Теперь поднять бочонок, потихоньку, медленно, очень медленно, не слишком высоко, ага, вот появился вкус, потекла огненная вода, один глоток, два глотка, три глотка, четыре.

Четыре — это предел. Четыре — это конец. Четыре — это истинное число, целое число, квадратное число. Четыре глотка.

Он вставил затычку обратно в дырку и забил ее томагавком. Выпивка тем временем добралась до головы. Черный шум редеет, редеет.

Превращаясь в тишину. В чудесную, прекрасную зеленую тишину.

Но зелень также уходит вместе с чернотой. Каждый раз она бесследно пропадает. Чувство земли, зеленое видение, которым обладает каждый краснокожий, — а ведь когда-то Лолла-Воссики видел лучше всех. Но теперь, когда зрение возвращается, сразу за ним следует черный шум. А когда черный шум уходит, когда огненная вода прогоняет его, вместе с ним уходит и зеленая живая тишина.

И Лолла-Воссики превращается в настоящего белого человека. Он отрезан от земли. Ветки хрустят и ломаются у него под ногами. Корни цепляют. Животные бегут.

Лолла-Воссики надеялся, долгие годы пытался определить точное количество огненной воды, которое нужно выпить, чтобы черный шум ушел, а зеленое видение осталось. Четыре глотка — это наилучший результат, которого он достиг. Черный шум оставался поблизости, прячась за ближайшим деревом. Но и ощущение зелени держалось рядом, там, где он мог до него дотронуться. Только дотронуться. Таким образом он мог притвориться настоящим краснокожим, забыть о власти виски, о том, что на самом деле он превратился в белого.

Однако слишком много времени он провел без выпивки — целых два месяца, не считая время от времени перепадавшей чашки-другой. Четыре глотка для него было слишком крепко. Зелень ушла вместе с чернотой. Но сегодня ему было все равно. Все равно ему нужно поспать.

Проснувшись утром, он ощутил вернувшийся черный шум. Он не понял, то ли солнце, то ли громыхания разбудили его, впрочем, это не имело значения. Стук по пробке — четыре глотка, стук — заткнули обратно. На этот раз земля осталась рядом, он даже чувствовал ее немножко. Даже сумел обнаружить кролика в норе.

Толстая старая ветка. Обрезать здесь, разрезать тут, расщепить так, чтобы острые щепки торчали во все стороны.

Лолла-Воссики склонился над кроличьей норой.

— Я очень хочу есть, — прошептал он. — И я очень слаб. Отдашь ли ты мне свое мясо?

Он напрягся, ожидая услышать ответ, надеясь узнать, прав ли он. Но ничего не услышал, ведь кролики вообще говорят очень тихо. Когда-то, вспомнил он, ему были слышны все живые голоса, в том числе и те, что раздавались за многие мили от него. Может быть, если черный шум когда-нибудь уйдет навсегда, он сможет слышать по-прежнему. Но сегодня он так и не узнал, дал ли кролик свое согласие или нет.

Поэтому он так и не понял, правильно ли поступил или нет. Не узнал, взял ли он, как настоящий краснокожий, приняв подарок от земли, или украл, как белый человек, который убивает все, что попало. У него не было выбора. Он ткнул веткой в нору и повернул. Почувствовал, как внутри что-то забилось, услышал чей-то писк и потащил, продолжая поворачивать. Маленький кролик, небольшой, совсем малыш, вырывался из цепких объятий щепок, но Лолла-Воссики действовал быстро, и в тот момент, когда кролика подтащило к выходу из норы, когда тот был готов выскочить и спасаться бегством, Лолла-Воссики подставил свою руку, схватил кролика за голову, поднял его в воздух и резко повернул, ломая шею. Малыш упал на землю мертвым, и Лолла-Воссики отнес его подальше от норы, вернувшись к бочонку, потому что не следует свежевать животное там, где тебя могут услышать или увидеть его родственники, — это оставит в земле пустую дыру.

Огонь разводить он не стал. Слишком опасно, не время коптить мясо, когда форт Бледнолицего Убийцы Гаррисона маячит на горизонте. Да и мяса-то было! Он подъел все, съел кролика прямо сырым — конечно, пришлось пожевать, но вкус нес в себе жизнь. Каждый краснокожий знает: не можешь накоптить мяса впрок, унеси все, что возможно, в животе. Он заткнул шкурку за пояс, взвалил бочонок на плечо и направился на север. Впереди сиял белый свет, зверь сновидения звал его, зверь приказывал поторопиться. «Я разбужу тебя, — обещал зверь сновидения. — Я прерву твой вечный сон».

Белый человек слышал о зверях сновидения, которые являются в снах. Белый человек думает, что краснокожие уходят в леса и видят там сны. Глупые, непонятливые бледнолицые. Вся жизнь — это долгий сон, одно длинное сновидение. Ты засыпаешь в ту секунду, когда появляешься на свет, и спишь до тех пор, пока в один прекрасный день тебя не позовет зверь сновидения. Тогда ты идешь в лес — иногда достаточно сделать несколько шагов, иногда приходится идти на край света. Ты идешь, пока не встретишь зверя, который звал тебя. На самом деле этот зверь — не призрачное сновидение. Он пробуждает тебя от сна. Зверь учит, кто ты есть, показывает твое место на земле. После чего ты возвращаешься домой, очнувшийся от долгого сна, наконец проснувшийся, и рассказываешь шаману, матери, сестрам, каким был твой зверь сновидения. Медведем? Бобром? Птицей? Рыбой? Ястребом или орлом? Пчелой или осой? Шаман растолкует тебе все, и ты сможешь выбрать себе новое имя. А мать и сестры назовут твоих детей, неважно, родились они уже или еще нет.

Братья Лолла-Воссики давным-давно встретились со зверьми из своих сновидений. А мать его уже умерла, две его сестры ушли жить в другое племя. Кто назовет его детей?

«Я знаю, — сказал Лолла-Воссики. — Знаю. У Лолла-Воссики, у этого одноглазого, отравленного виски краснокожего никогда не будет детей. Но Лолла-Воссики найдет своего зверя сновидения. Лолла-Воссики проснется. Лолла-Воссики возьмет себе новое имя».

И Лолла-Воссики решит, жить ему дальше или умереть. Если черный шум и дальше будет звучать и пробуждение не научит его ничему новому, Лолла-Воссики пойдет спать в реку — пусть она унесет его в море, далеко-далеко от земли и черного шума. Но если пробуждение даст ему причину жить, останется черный шум или нет, тогда Лолла-Воссики будет жить — впереди его ждут многие годы выпивки и боли, боли и выпивки.

Каждое утро Лолла-Воссики выпивал по четыре глотка, каждый вечер отпивал из бочонка четыре глотка, после чего засыпал, надеясь, что, когда зверь сновидения разбудит его, он сможет спокойно умереть.

Однажды он вышел на берег чистой, прозрачной реки; глаза ему застилал черный шум, раскатами перекатываясь в голове. В воде стоял огромный коричневый медведь. Шлепнув лапой по поверхности, он подбросил в воздух какую-то рыбешку и, тут же поймав ее зубами, дважды чавкнув, проглотил. Но не еда привлекла Лолла-Воссики. Он заметил медвежьи глаза.

Один глаз у медведя отсутствовал, в точности как у Лолла-Воссики. Это заставило Лолла-Воссики задуматься, а не этот ли медведь его зверь сновидения. Но такого не могло быть. Белое сияние, зовущее его, по-прежнему светилось на севере, теперь переместившись чуть к западу. Поэтому медведь не мог быть его зверем сновидения, он был частью сна.

Однако он мог нести какое-то послание для Лолла-Воссики. Медведь оказался здесь, потому что земля захотела поведать Лолла-Воссики некую историю.

И вот что первое заметил Лолла-Воссики: когда медведь подхватывал рыбу когтями, он смотрел здоровым глазом, ловя блестки солнца на рыбьей чешуе. Лолла-Воссики был знаком с этой манерой, потому что сам наклонял голову чуть-чуть набок, как медведь.

А вот что второе заметил Лолла-Воссики: когда медведь вглядывался в воду, отыскивая плывущую рыбу, чтобы поймать ее, он смотрел вторым глазом, глазом, которого не было. Этого Лолла-Воссики не понял. Это было очень странно и необычно.

Но вот что последнее заметил Лолла-Воссики: когда он следил за медведем, его собственный здоровый глаз был закрыт. А когда он открыл этот глаз, река все еще расстилалась перед ним, солнце играло на ее поверхности, рыбки, выплескиваясь, танцевали в воздухе и вновь исчезали — но медведя не было. Лолла-Воссики видел его, только когда закрывал здоровый глаз.

Лолла-Воссики выпил из бочонка два глотка, и медведь пропал.

Вскоре Лолла-Воссики наткнулся на дорогу, проложенную белым человеком, и, ступив на нее, почувствовал, как она забурлила под его ногами, словно река. Течение дороги потащило его за собой. Он сначала споткнулся, но, удержав равновесие, выпрямился и с бочонком на плече зашагал туда, куда его вели. Краснокожие не любили ходить по дорогам белого человека — в сухую погоду их земля чересчур тверда, а в дождливую превращается в лед, да и колеи, оставленные колесами проехавших повозок, хватают за ноги, словно руки бледнолицего, ставят подножки, так и норовят опрокинуть. Но эта земля, как ни странно, была мягкой, словно весенняя трава на речном берегу, — только надо было идти в нужном направлении. Свет уже не сиял где-то впереди, он заключал в мягкие объятия, и Лолла-Воссики понял, зверь его сновидений очень, очень близко.

Дорога трижды пересекала воду — два маленьких ручейка и один поток, и над каждым из больших тяжелых бревен и крепких досок, с самой настоящей крышей, которой белый человек обычно украшал свои дома, был возведен мостик. На первом мосту Лолла-Воссики надолго задержался. Он никогда не слышал о таком. Он стоял там, где должна была течь вода, однако мост был настолько крепким и прочным, а стены его — такими толстыми, что он вообще не видел и не слышал воды.

Зато чувствовал ненависть реки. Лолла-Воссики слышал, как она злится, как ей хочется добраться до моста и унести его. «Таков путь белого человека, — подумал Лолла-Воссики. — Белому человеку обязательно нужно покорять, отнимать от земли принадлежащее ей».

И все же, стоя там, он заметил еще кое-что. Хоть огненная вода практически выветрилась из его тела, черный шум на мосту звучал значительно тише. Впервые за долгое время он расслышал зеленую тишину. Как будто этот черный шум отчасти исходил от реки. Как так может быть? Река никогда не держала зла на краснокожих. И вещь, созданная руками бледнолицых, не способна приблизить краснокожего к земле. Однако здесь он вновь ощутил зеленую тишину. Лолла-Воссики поспешил дальше по дороге; может быть, когда зверь сновидения разбудит его, он сможет это объяснить.

Дорога вливалась в широкие луга, на которых стояло несколько строений белого человека. И множество повозок. Стреноженные и привязанные лошади мирно паслись на мягкой траве. Слышались звон металлических молотков, стук вгрызающихся в дерево топоров, скрежет пил и прочие звуки, издаваемые убивающим лес бледнолицым. Город белого человека.

Но нет, не совсем. Лолла-Воссики остановился на краю луга. «Чем это поселение отличается от других городков? Чего здесь не хватает? Что я обязательно должен был увидеть?»

Частокол. Здесь не было частокола, не было крепости.

Но где же бледнолицые прячутся? Где запирают пьяных краснокожих и воров? Где складывают свои ружья?

— Поднимайте! Выше! Выше! — словно колокол, разнесся голос белого человека в плотном воздухе жаркого летнего полдня.

На поросшем травой холме, находящемся примерно в полумиле от краснокожего, стала подниматься странная деревянная штуковина. Людей, суетящихся вокруг, Лолла-Воссики не видел — их закрывал откос холма. Зато он видел огромный, сияющий свежесрубленной белизной деревянный каркас, поднимаемый шестами.

— Теперь боковую стену! Раз, два, взяли!

Медленно показался еще один каркас, установленный под углом к первому. Встав вертикально, они уперлись ребрами друг в друга. И тут Лолла-Воссики наконец заметил людей. Белокожие юноши полезли вверх по дереву — зацепившись за бревна, они принялись поднимать и опускать свои похожие на томагавки молотки, вбивая в дерево подчинение. Постучав немножко, они гордо выпрямились, все трое, замерев на самой вершине деревянных стен, — их поднятые молотки напоминали копья, только что вытащенные из туши дикого бизона. Шесты, подпирающие стены, убрали. Стены стояли сами собой, держа одна другую. До Лолла-Воссики донеслись радостные крики.

Затем на склоне холма внезапно появились бледнолицые. «Неужели меня заметили? Может, они прогонят меня или бросят за решетку?» Нет, они всего лишь спускались с холма, направляясь туда, где паслись их лошади и стояли повозки. Лолла-Воссики растаял в лесной глуши.

Он отпил из бочонка четыре глотка, затем вскарабкался на дерево и засунул бочонок в развилку трех толстых ветвей. Чтобы спрятать и утаить, укрыть и сохранить. Густая листва спрячет его; никто не увидит бочонок с земли — даже краснокожий.

Лолла-Воссики отправился обратно кружным путем, но вскоре он вновь подошел к холму, на котором высились новые стены. Лолла-Воссики долго изучал их, но так и не понял, что же за дом это будет. Подобных зданий он никогда раньше не видал, оно было похоже на новый особняк Бледнолицего Убийцы Гаррисона, только намного больше размерами. Столь большого, высокого строения Лолла-Воссики вообще никогда не видел, оно было даже выше крепости.

Сначала странные мосты, крепкие, как дома. Теперь это странное здание высотой с деревья. Лолла-Воссики покинул укрывающий его лес и, качаясь из стороны в сторону — земля не могла держать равновесие, когда внутри него переливалось спиртное, — вышел на открытую поляну. Подойдя к зданию, он ступил на деревянный пол. Пол белого человека, стены белого человека, но тем не менее дом казался каким-то иным, каким-то необычным, разительно отличаясь от прочих построек, которые доводилось видеть Лолла-Воссики. Внутри оказалось большое открытое пространство. Очень высокие стены. Белый человек впервые построил здание, внутри которого было просторно и светло. Здесь даже краснокожий чувствовал себя уютно.

— Кто там? Кто ты такой?

Лолла-Воссики стремительно обернулся на звук голоса и чуть не упал. У края здания стоял рослый белый человек. Высокий пол доходил ему до пояса. Одет человек был не в звериные шкуры — значит, не охотник, — и не в мундир — стало быть, не солдат. Скорее он был одет как фермер, только одежда его была чистой. В Карфаген-Сити Лолла-Воссики никогда не встречал подобных людей.

— Кто ты такой? — снова задал свой вопрос мужчина.

— Краснокожий, — ответил Лолла-Воссики.

— День уже клонится к вечеру, но еще не стемнело. Только слепой не заметил бы, что ты краснокожий. Но я знаю всех живущих поблизости краснокожих, и ты в их число не входишь.

Лолла-Воссики рассмеялся. Откуда этот человек знает, из местных он или нет, если бледнолицые одного краснокожего от другого отличить не могут?

— У тебя есть имя, краснокожий?

— Лолла-Воссики.

— Ты пьян. Я чувствую запах, да и ходишь ты не совсем прямо.

— Очень пьян. Поклоняюсь виски.

— Кто дал тебе спиртное?! А ну говори! Где ты взял выпивку?

Лолла-Воссики смутился. Белый человек никогда раньше не спрашивал у него, где он взял свою выпивку. Белый человек и так это знал.

— У Бледнолицего Убийцы Гаррисона, — сказал он.

— Гаррисон находится в двухстах милях к юго-востоку отсюда. И как ты его назвал?

— Губернатор Билл Гаррисон.

— Ты назвал его Бледнолицым Убийцей Гаррисоном.

— Краснокожий пьян, очень-очень.

— Это я и сам вижу. Но ты же не мог напиться в форте Карфаген, а потом пройти такое расстояние и не протрезветь. Где ты взял выпивку?

— Ты бросишь меня в тюрьму?

— В тю… Куда-куда? А ведь ты и в самом деле пришел из форта Карфаген. Вот что я скажу тебе, мистер Лолла-Воссики, мы здесь пьяных краснокожих в тюрьму не сажаем, потому что краснокожие у нас не пьют. А если такое случается, мы находим белого человека, который дал им выпивку, и устраиваем ему хорошую взбучку. Лучше сразу скажи, где ты взял огненную воду.

— Мое виски, — ответил Лолла-Воссики.

— Наверное, тебе лучше пойти со мной.

— В тюрьму?

— Еще раз повторяю, у нас нет… послушай, ты есть хочешь?

— Думаю, да, — кивнул Лолла-Воссики.

— У тебя есть где поесть?

— Ем, где я нахожусь.

— В общем, сегодня ты пойдешь со мной и поешь у нас дома.

Лолла-Воссики не знал, что и сказать. Может, этот белый человек шутит? Шутки белого человека очень трудно понять.

— Так ты голоден или нет?

— Думаю, да, — повторил Лолла-Воссики.

— Тогда пойдем!

На холм поднялся еще один бледнолицый.

— Армор! — окликнул он. — Ваша жена беспокоится, куда вы подевались.

— Минутку, преподобный Троуэр. По-моему, сегодня за ужином у нас намечается компания.

— Кто же это? Армор, глазам своим не верю, это же краснокожий.

— Он утверждает, что его зовут Лолла-Воссики. Судя по всему, он июни. И пьян в стельку.

Лолла-Воссики был немало удивлен. Бледнолицый, не задав ни одного вопроса, определил, что он из племени шони. Он увидел его обритые волосы и высокий гребень? Но другие краснокожие тоже носят подобные гребни. Бахрома на набедренной повязке? Но бледнолицые никогда таких мелочей не замечают.

— Шони, — проговорил вновь прибывший белый человек. — Я слышал, это очень дикое племя.

— Честно говоря, преподобный Троуэр, ничего не могу сказать, — пожал плечами Армор. — Знаю только то, что это племя выделяется своей трезвостью. То есть, в отличие от других краснокожих племен, они не испытывают неутолимой страсти к алкоголю. Люди привыкли считать, что безвреден только тот краснокожий, который поклоняется виски, поэтому, видя шони, которые никогда не пьют, они думают, что эти краснокожие опасны.

— Похоже, на данного краснокожего ваши наблюдения не распространяются.

— Вижу. Я пытался выяснить, кто дал ему виски, но он ничего не скажет.

Преподобный Троуэр повернулся к Лолла-Воссики:

— Разве ты не знаешь, что виски — это орудие дьявола и служит падению краснокожих?

— По-моему, преподобный, он не слишком хорошо изъясняется по-английски, поэтому не понимает, о чем вы говорите.

— Виски плохо для краснокожего, — ответил Лолла-Воссики.

— Хотя, может, и понимает, — хмыкнув, изменил свою точку зрения Армор. — Лолла-Воссики, если ты понимаешь, что огненная вода — это плохо, почему же от тебя воняет, как от ирландского барыги?

— Виски очень плохо для краснокожего, — объяснил Лолла-Воссики, — но у краснокожего страшная жажда.

— Вот вам простое научное объяснение происходящему, — заметил преподобный Троуэр. — Европейцы очень давно употребляют алкогольные напитки, поэтому выработали способность сопротивляться действию спиртного. Пристрастившиеся к алкоголю европейцы раньше умирают, у них меньше детей, жизнь которых они не способны обеспечить. Результатом этих предпосылок явилось то, что большинство европейцев сегодня обладают встроенной в организм способностью сопротивляться алкоголю. Но вы, краснокожие, не обладаете этим качеством.

— Чистая правда, черт побери! — воскликнул Лолла-Воссики. — Белый человек говорит правду, почему Бледнолицый Убийца Гаррисон еще не убивает тебя?

— Послушайте, вы только послушайте, — удивился Армор. — Он уже второй раз называет Гаррисона убийцей.

— Вместе с тем он выругался, что мне очень не понравилось.

— Видите ли, преподобный, если он действительно пришел из Карфагена, то говорить он учился у людей, которые считают, что «черт побери» — это нечто вроде знака препинания, запятой. Послушай, Лолла-Воссики, этот человек, его зовут преподобный Филадельфия Троуэр, и он является священником Господа Иисуса Христа, поэтому будь любезен, не прибегай в его присутствии к ругательствам.

Лолла-Воссики понятия не имел, что такое священник, — подобные люди в Карфаген-Сити ему не встречались. Поэтому он подумал и решил, что священник — это то же самое, что и губернатор, только лучше.

— Ты будешь жить в этом очень большом доме?

— Жить здесь? — спросил Троуэр. — О нет. Это дом Господа.

— Кого?

— Господа Иисуса Христа.

Лолла-Воссики слышал об Иисусе Христе. Бледнолицые частенько поминали это имя — в особенности когда злились или намеревались соврать.

— Очень злой человек, — покачал головой Лолла-Воссики. — Он живет здесь?

— Иисус Христос — любящий и всепрощающий Господь, — возразил преподобный Троуэр. — Он будет жить здесь, но не так, как живет в доме обычный белый человек. Сюда будут приходить добрые христиане на богослужение, будут здесь петь псалмы, молиться и выслушивать слово Господне — здесь мы будем собираться. Это церковь — во всяком случае, будет таковой.

— Здесь Иисус Христос говорит? — Лолла-Воссики подумал, что было бы любопытно повстречаться с этим могущественным бледнолицым лицом к лицу.

— Нет, сам он не говорит. Я говорю за него.

С подножья холма донесся рассерженный зов женщины:

— Армор! Армор Уивер!

Армор сразу засуетился:

— Ужин уже готов, вот она и зовет, а она страшно сердится, когда ей приходится по нескольку раз меня кричать. Пойдем, Лолла-Воссики. Пьяный ты или нет, если хочешь хорошо поужинать, можешь пойти со мной.

— Надеюсь, ты примешь приглашение, — сказал преподобный Троуэр. — А после ужина я научу тебя словам Господа нашего Иисуса.

— Самое очень важное, — сказал Лолла-Воссики. — Вы обещаете не бросать меня за решетку. Я не хочу тюрьмы, я должен искать зверя сновидения.

— Мы не будем тебя никуда бросать. В любое время, когда сочтешь нужным, ты можешь покинуть мой дом. — Армор повернулся к преподобному Троуэру. — Видите, как краснокожие начинают относиться к белому человеку, пообщавшись с Уильямом Генри Гаррисоном? Выпивка и тюрьма — все, что они знают.

— Меня куда более заинтересовали его языческие верования. Зверь сновидения! Так они представляют себе Бога?

— Зверь сновидения — это не Бог, это животное, которое приходит во сне и учит их, — объяснил Армор. — Обычно они совершают долгое путешествие в его поисках, но наконец видят заветный сон и возвращаются домой. Это полностью объясняет, что он делает в двухстах милях от основных поселений шони в низовьях Май-Амми.

— Зверь сновидения настоящий, — возразил Лолла-Воссики.

— Ага, — кивнул Армор.

Но Лолла-Воссики понял, что этот человек просто не хочет обижать его.

— Это несчастное существо отчаянно нуждается в заветах Иисуса, — провозгласил Троуэр.

— Мне так кажется, в настоящий момент он куда больше нуждается в добром ужине. Писания лучше усваиваются на сытый желудок, не правда ли?

Троуэр рассмеялся:

— Сомневаюсь, Армор, что об этом говорится где-нибудь в Библии, но думаю, вы абсолютно правы.

Армор упер руки в бока и снова повернулся к Лолла-Воссики:

— Ну, так ты идешь или нет?

— Думаю, да, — сказал Лолла-Воссики.

Живот Лолла-Воссики был набит доверху, но то была еда белого человека — мягкая, безликая, пережаренная, — поэтому внутри него все бурчало. Троуэр без устали рассказывал всякие странные истории. И все они говорили о первородном грехе и искуплении. Один раз, подумав, что наконец-то в них разобрался, Лолла-Воссики воскликнул:

— Что за глупый бог! Из-за него люди не успевают родиться, а уже должны гореть в адском пламени. Почему он злится? Он же сам виноват!

Но Троуэр только расстроился и заговорил еще быстрее, поэтому Лолла-Воссики решил больше не делиться с ним своими мыслями.

По мере того как Троуэр говорил, черный шум все усиливался и усиливался. Кончается действие виски? Что-то быстро огненная вода покинула его тело. Но стоило Троуэру выйти облегчиться, как черный шум внезапно успокоился. Очень необычно — прежде Лолла-Воссики не замечал, что тот или иной человек способен влиять на черный шум.

Хотя, может, это происходит потому, что он находится там, где живет зверь сновидения. Он знал, именно здесь зверь и живет — куда ни глянь, всюду разливалось белое сияние, поэтому он не видел, куда нужно идти. Так что не следует удивляться мостам, которые смягчают черный шум, и белому священнику, в присутствии которого шум усиливается. Не следует удивляться Армору, который рисует картинки земли, кормит краснокожих, не продает и не раздает огненную воду.

Пока Троуэр был снаружи, Армор показал Лолла-Воссики карту.

— Это картина земли, раскинувшейся вокруг. На северо-западе находится большое озеро — кикипу зовут его Полной Водой. А вот здесь форт Чикаго — владение французов.

— Французы. Чашка виски за скальп белого человека.

— Да, цена именно такова, — кивнул Армор. — Но местные краснокожие не охотятся за скальпами. Они честно торгуют со мной, а я честно торгую с ними, мы не ходим отстреливать краснокожих, а они не убивают ради награды белых людей. Понимаешь? Когда тебя одолеет жажда, вспомни вот о чем. Четыре года назад сюда забрел пьяница краснокожий из племени вийо и убил маленького мальчика, сына датских переселенцев, заблудившегося в лесу. Думаешь, с ним расправились бледнолицые? Ничего подобного, ты и сам должен знать, что белый человек ни в жизнь не выследит краснокожего в этих лесах, тем более обычный фермер. Нет, спустя два часа, как пропал мальчик, убийцу отыскали шони и оттива. И думаешь, этого краснокожего наказал какой-нибудь бледнолицый? Ничего подобного, краснокожие поймали этого вийо и спросили: «Хочешь показать свою смелость?», — а когда он ответил «да», они целых шесть часов пытали его, прежде чем убить.

— Добрая смерть, — сказал Лолла-Воссики.

— Добрая? Не сказал бы, — хмыкнул Армор.

— Краснокожий ради виски убивает белого мальчика, я никогда не позволю ему показывать храбрость, он умрет — вжик! Вот так, как гремучая змея, не мужчина.

— Должен отметить, что у вас, краснокожих, очень странные понятия о смерти, — удивился Армор. — Ты хочешь сказать, что, пытая кого-нибудь до смерти, вы оказываете услугу?

— Не кого-нибудь. Врага. Ловишь врага, он показывает храбрость, прежде чем умирает, а потом его дух летит домой. Рассказывает матери и сестрам, что он умер как настоящий мужчина, тогда они поют песни и оплакивают его. Если он умер несмело, его дух падает на землю, ты наступаешь и давишь его, он никогда не вернется домой, никто не запомнит его имени.

— Хорошо, что Троуэр направился в отхожее место, иначе, услышав подобное учение, он наверняка бы намочил штаны. — Армор, неожиданно нахмурившись, взглянул на Лолла-Воссики. — Так ты говоришь, они оказали честь этому краснокожему, который убил маленького мальчика?

— Очень плохо убивать маленького мальчика. Но, может, краснокожий знает, поклонение виски дает жажду, сводит с ума. Это не то что убить человека ради его дома, женщины или земли, как бледнолицые делают все время.

— Должен заметить, чем больше я узнаю о вас, краснокожих, тем больше нахожу в вашем поведении здравого смысла. Надо побольше читать Библию на ночь, чтобы самому не превратиться в краснокожего.

Лолла-Воссики долго смеялся.

— Что я такого смешного сказал?

— Многие краснокожие становятся белыми и потом умирают. Но никогда белый человек не становился краснокожим. Я должен рассказать эту историю, все будут смеяться.

— Зато ваше чувство юмора я никогда не понимал и, боюсь, не пойму. — Армор постучал по карте. — А вот где находимся мы, в низовьях Типпи-Каноэ, где она вливается в Воббскую реку. Эти пятнышки — фермы белого человека. А эти кружки — деревни краснокожих. Вот здесь живут шони, здесь виннебаго. Видишь?

— Бледнолицый Убийца Гаррисон говорит краснокожим, ты делаешь изображение земли, чтобы потом найти наши деревни. И убить там всех, так он говорит.

— В принципе ничего иного я от него и не ожидал. Значит, ты слышал обо мне еще до того, как пришел сюда, да? Надеюсь, ты не веришь его вракам?

— О нет. Никто не верит Бледнолицему Убийце Гаррисону.

— Приятно слышать.

— Никто не верит белому человеку. Все ложь.

— Я никогда не лгу. Никогда. Гаррисон мечтает стать губернатором и пойдет ради этого на любую ложь.

— Он говорит, ты тоже хочешь быть губернатором.

Здесь Армор несколько помедлил с ответом. Посмотрел на карту. Взглянул на дверь кухни, где мыла посуду его жена.

— М-да, здесь он, пожалуй, не врет. Но в слово «губернатор» я вкладываю несколько иной смысл, нежели он. Я хочу быть губернатором, чтобы все краснокожие и бледнолицые жили в мире друг с другом, вместе обрабатывали землю, ходили в одни и те же школы, пока в один прекрасный день между белым и краснокожим человеком вообще не останется никакого различия. Но Гаррисон, он хочет прогнать всех краснокожих.

«Если ты сделаешь краснокожего похожим на бледнолицего, он уже не будет краснокожим. Гаррисон или Армор — в итоге краснокожих не останется вообще», — подумал Лолла-Воссики, но выражать свои мысли вслух не стал. Он понимал, превратить краснокожих в бледнолицых — это плохо, очень плохо, но убить их всех выпивкой, как это замышлял Гаррисон, или изгнать с родной земли, как это собирался сделать Джексон, — это еще хуже. Гаррисон — очень дурной человек. Армор хотел быть хорошим, только не знал как. Лолла-Воссики понял это, поэтому не стал спорить с Армором.

Армор тем временем продолжал демонстрировать ему карту:

— Вот здесь расположен форт Карфаген, он нарисован квадратиком, потому что это город. Нас я тоже изобразил квадратиком, хоть мы еще не стали настоящим городом. Мы зовем наше поселение Церковь Вигора в честь той церкви, которую мы строим.

— Церковь — здание. Почему Вигор?

— А, первые поселенцы здесь, те, которые проложили дорогу и построили мосты, — семья Миллеров. Они живут за церковью, ближе к лесу, дальше по дороге. По сути дела, моя жена приходится им старшей дочерью. Они назвали это местечко Вигором в честь старшего сына, которого тоже звали Вигор. Он утонул в реке Хатрак, неподалеку от Сасквахеннии, когда они добирались сюда. Поэтому они и назвали это поселение в честь него.

— Твоя жена очень красивая, — похвалил Лолла-Воссики.

Несколько секунд Армор слова вымолвить не мог — так он был удивлен. Его жена Элеанора, находящаяся в задней комнате, где они ужинали, должно быть, услышала слова Лолла-Воссики, потому что внезапно появилась в дверном проеме.

— Меня еще никто не называл красивой, — тихо произнесла она.

Лолла-Воссики был ошеломлен. Большинство белых женщин обладали узкими лицами, бледной, болезненной кожей, а скул у них не было вообще. Элеанора же была смуглая, широколицая, с высокими скулами.

— Я считаю тебя красивой, — сказал Армор. — Правда-правда.

Лолла-Воссики не поверил ему, как не поверила Элеанора. Впрочем, она все равно улыбнулась, перед тем как исчезнуть за дверью. По лицу Армора можно было сразу сказать — он никогда не считал ее красавицей. Она была красивой с точки зрения краснокожего. Неудивительно, что бледнолицые, которые никогда не умели видеть суть, считали ее уродливой.

Но также это означало, что Армор женился на женщине, которую считал уродиной. Но он не кричал на нее, не избивал, как бил некрасивую скво краснокожий. А это очень хорошо, решил Лолла-Воссики.

— Ты очень счастливый, — сказал Лолла-Воссики.

— Это потому, что мы христиане, — объяснил Армор. — И ты тоже будешь счастлив, если станешь христианином.

— Я никогда не буду счастливым, — возразил Лолла-Воссики.

Он хотел добавить: «Никогда, если вновь не услышу зеленую тишину, если черный шум не оставит меня». Но говорить такое бледнолицым бесполезно, ибо они не знают, что добрая половина происходящего на земле скрыта от их глаз.

— Будешь, — успокоил Троуэр. Бурля энергией, он широкими шагами вошел в комнату, готовый вновь развенчивать ересь и язычество. — Ты примешь Иисуса Христа как своего спасителя и обретешь истинное счастье.

А вот над этим обещанием стоило призадуматься. Появилась причина поговорить об Иисусе Христе. Может быть, Иисус Христос и есть зверь из сновидений Лолла-Воссики. Вдруг он заставит черный шум отступить и вернет Лолла-Воссики к настоящей жизни, снова сделает его таким, каким он был до того, как Бледнолицый Убийца Гаррисон наполнил мир черным шумом из дула своего ружья.

— Иисус Христос разбудит меня? — уточнил Лолла-Воссики.

— «Идите за мной, — сказал он, — и я сделаю вас ловцами человеков»[66], — провозгласил Троуэр.

— Он пробудит меня? Он сделает меня счастливым?

— Тебе обеспечена вечная радость в лоне Отца нашего Небесного, — сказал Троуэр.

Лолла-Воссики не понял ровным счетом ничего, но все равно решил попробовать на тот случай, если Иисус действительно разбудит его и тогда он поймет, о чем говорил Троуэр. Пусть даже в присутствии Троуэра черный шум становился громче, может, этот человек способен излечить его.

Ночь Лолла-Воссики провел в лесу, а наутро, глотнув из бочонка виски, шатаясь побрел в церковь. Троуэр очень расстроился, увидев, что Лолла-Воссики снова напился, а Армор опять принялся выспрашивать, кто дал ему огненную воду. Поскольку остальные мужчины, работающие на строительстве церкви, собрались вокруг, Армор воспользовался моментом, чтобы довести свои угрозы до сведения каждого.

— Если я узнаю, кто спаивает краснокожих, клянусь, я собственными руками сожгу дом этого человека и отправлю его жить к Гаррисону, на Гайо. Здесь живут истинные христиане. Я не могу запретить вам накладывать на дома обереги, пользоваться заклятиями, хоть они и подтачивают вашу веру в Господа, но я никому не позволю травить народ, который, следуя воле Господней, населил эти земли. Все меня поняли?

Бледнолицые закивали, сказали «да», «все правильно», «так и должно быть».

— Никто из них не дает мне виски, — произнес Лолла-Воссики.

— Может быть, он принес с собой в чашечке! — выкрикнул один из них.

— А может, он родник какой в лесу нашел! — предположил другой.

И все засмеялись.

— Прошу вас, проявите почтение, — обратился к ним Троуэр. — Этот язычник принимает Господа Иисуса Христа. Его коснется святая вода, которая когда-то коснулась самого Иисуса. Пусть это станет первой вехой в великом миссионерском деле среди краснокожих, населяющих американские леса!

— Аминь, — дружно пробормотали рабочие.

Вода была холодной, вот и все, что заметил Лолла-Воссики, — не считая того, что, когда Троуэр брызнул на него, черный шум усилился. Иисус Христос не показался, значит, это не он был зверем сновидения. Лолла-Воссики был очень разочарован.

Но преподобный Троуэр, напротив, еще больше воодушевился. Вот что самое странное в бледнолицых. Они, такое впечатление, не замечают, что творится вокруг них. Троуэр совершил акт крещения, которое ничего не изменило, не принесло ни капли добра, зато весь остальной день этот человек ходил, гордо задрав нос, будто бы только что зазвал бизона в истощенную жестоким зимним голодом деревню.

Армор был так же слеп, как и Троуэр. В полдень, когда Элеанора принесла рабочим обед, Лолла-Воссики пригласили разделить еду.

— Мы ж не можем гнать христианина, правда? — пошутил один рабочий.

Но никто не захотел садиться рядом с Лолла-Воссики, наверное, потому, что от него слишком несло виски и он постоянно шатался. Закончилось все тем, что рядом с Лолла-Воссики, несколько в стороне от остальных, сел Армор, и они принялись разговаривать.

Разговор протекал весьма мирно, пока Лолла-Воссики не спросил у Армора:

— Иисус Христос, он не любит оберегов?

— Верно. Он есть путь, а колдовство и всякие волшебные штучки — это святотатство.

Лолла-Воссики мрачно кивнул:

— Нарисованный оберег — плохо. Краска никогда не была живой.

— Нарисованный, вырезанный — все одно.

— Деревянный оберег сильнее. Дерево когда-то жило.

— Мне безразлично, нарисован он или вырезан из дерева, у меня в доме нет оберегов. Нет ни заклятий, ни манков, ни ограждений — ничего подобного. Настоящий христианин полагается на молитву. Господь — Пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться[67].

И тогда Лолла-Воссики понял, что Армор так же слеп, как и Троуэр. Потому что дом Армора защищали самые сильные обереги, что Лолла-Воссики когда-либо видел. Отчасти именно поэтому Лолла-Воссики восхищался Армором — его дом был действительно надежно защищен, ведь этот человек умел создавать обереги из живых вещей. Вьющиеся растения на крыльце, семена, несущие в себе жизнь и посаженные в верно расставленные горшочки, чеснок, потеки ягодного сока — все пребывало на своем месте, так что даже сквозь огненную воду, бурлящую в нем и приглушающую черный шум, Лолла-Воссики чувствовал, как обереги и заговоры тянут и толкают его.

Однако Армор даже не догадывался, что в доме его имеются обереги.

— Вот родители моей жены Элеаноры постоянно пользуются оберегами. Ее маленький братец Эл-младший, такой шестилетний пацан, борющийся вон там с белокурым шведом, — видишь? Поговаривают, что он и в самом деле мастер на всякие резные обереги.

Лолла-Воссики взглянул туда, куда показывал Армор, но мальчика почему-то не рассмотрел. Он отчетливо видел белокурого мальчишку, с которым тот боролся, но мальчик, которого имел в виду Армор, почему-то ускользал от взгляда, расплывался и исчезал. Непонятно.

Армор тем временем продолжал говорить:

— Да, да, представь себе! Такой юный, а уже поворачивается к Иисусу спиной. В общем, Элеаноре трудно было отказаться от оберегов и прочих магических штучек. Но она отказалась. Поклялась мне — иначе бы мы никогда не поженились.

В этот момент к ним и подошла Элеанора — нет, эта женщина в самом деле красавица, хоть бледнолицые и считают ее уродиной. Она пришла забрать опустевшую корзинку, поэтому услышала последние слова, произнесенные ее мужем, но виду, будто они что-то для нее значат, не подала. Правда, забирая у Лолла-Воссики опустевшую миску, она пристально вгляделась в его единственный глаз, как бы спрашивая: «А ты видел эти обереги?»

Лолла-Воссики улыбнулся ей, улыбнулся самой широкой улыбкой, показывая, что он вовсе не собирается ничего говорить ее мужу.

Она недоверчиво улыбнулась в ответ.

— Тебе понравился обед? — спросила она.

— Очень пережарено, — ответил Лолла-Воссики. — Вкуса крови нет.

Глаза ее расширились. Но Армор лишь рассмеялся и от души хлопнул Лолла-Воссики по плечу.

— Вот что значит цивилизация. Перестаешь пить кровь, и это факт. Надеюсь, крещение натолкнет тебя на путь истинный — сразу видно, ты слишком долго скитался в потемках.

— Я подумала… — начала была Элеанора и замолкла, поглядев на набедренную повязку Лолла-Воссики, потом на своего мужа.

— А, да, мы же говорили об этом вчера вечером. У меня есть старые брюки и рубашка, которые я больше не ношу, да и все равно Элеанора мне шьет новый сюртук, поэтому я подумал, раз ты принял крещение, тебе следует одеваться как настоящему христианину.

— Очень жарко, — сказал Лолла-Воссики.

— Ну да, христиане веруют в скромность платья, Лолла-Воссики.

Рассмеявшись, Армор снова хлопнул его по плечу.

— Я принесу одежду чуть позже, — предложила Элеанора.

Лолла-Воссики счел эту идею весьма глупой. Краснокожие всегда выглядят глупо в одежде белого человека. Но ему не хотелось спорить с этими людьми, потому что они пытались стать ему друзьями. А может быть, крещение все-таки сработает, если он наденет одежды белого человека? Может, черный шум наконец уйдет?

Поэтому он ничего не сказал в ответ. Он лишь снова взглянул туда, где кругами бегал беловолосый мальчик. «Элвин! Элли!» — кричал он. Лолла-Воссики напряг зрение, чтобы рассмотреть того, за кем он гоняется. Он увидел ногу, коснувшуюся земли и поднявшую клуб пыли, махнувшую руку, но самого мальчика не разглядел. Очень странно.

Элеанора ждала ответа. Но Лолла-Воссики молчал, поскольку с головой погрузился в разглядывание мальчика, которого на самом деле не было. В конце концов Армор, усмехнувшись, сказал:

— Принеси одежду, Элеанора. Мы оденем его как христианина, и, может, завтра он поможет нам в церкви, начнет учиться христианскому делу. Возьмет в руки пилу, к примеру.

Последних слов Лолла-Воссики не слышал, иначе тут же без оглядки удрал бы в леса. Он видел, что происходило с краснокожими, которые начинали пользоваться инструментами белого человека. Видел, как они отрезали от земли по кусочку, по частичке, как поклонялись металлу. Даже ружьям. Начав использовать для охоты ружье и один-единственный раз нажав на курок, краснокожий сразу становится наполовину белым; краснокожий может применять ружье лишь для убийства белого человека — так всегда говорил Такумсе и был прав. Но Лолла-Воссики не слышал слов Армора насчет пилы, поскольку только что сделал замечательное открытие. Мальчика он видел, когда закрывал здоровый глаз. Как того одноглазого медведя в реке. Стоило снова открыть глаз, как появлялся белокурый мальчишка-швед, но Элвин Миллер-младший бесследно пропадал. Закрой глаз, и не останется ничего, кроме черного шума и полосок зеленой тишины, — но вдруг, прямо посреди, возникает тот самый мальчик, сияющий ярким светом, как будто солнце спрятал в задний кармашек, и его веселый голос звучит словно музыка.

Неожиданно исчез и он, оставив за собой непроницаемый черный шум.

Лолла-Воссики открыл глаз. Перед ним стоял преподобный Троуэр. Армор и Элеанора ушли, рабочие вернулись к постройке церкви. Ясно как день, это Троуэр заставил исчезнуть мальчика. Впрочем, нет, не так уж ясно — теперь, когда рядом находился Троуэр, Лолла-Воссики отчетливо видел мальчика здоровым глазом. Как любого другого ребенка.

— Лолла-Воссики, мне внезапно пришло на ум, что тебе следовало бы принять христианское имя. Прежде я никогда не крестил краснокожих, поэтому, не подумав, воспользовался твоим нецивилизованным прозвищем. Но теперь тебе придется принять новое имя, имя христианина. Это необязательно должно быть имя какого-нибудь святого — мы не паписты, — но ты обязан назваться как-нибудь, чтобы доказать свое обращение к Христу.

Лолла-Воссики согласно кивнул. Он знал, что ему понадобится новое имя, если крещение все-таки сработает. Как только он встретит зверя своих сновидений и вернется домой, он обязательно примет новое имя. Он попытался объяснить это Троуэру, но бледнолицый священник ничего не понял. В конце концов он ухватил суть, догадавшись, что Лолла-Воссики и сам не прочь взять новое имя и надеется оное вскоре обрести, поэтому сразу успокоился.

— Кстати, пока мы наедине, — сказал Троуэр, — я хотел спросить, нельзя ли мне осмотреть твою голову. Я разрабатываю некие новые категории для френологии, науки, недавно появившейся на свет. Вкратце суть ее состоит в том, что выдающиеся таланты и способности, залегающие в человеческой душе, отражаются — а может, даже порождаются — выпуклостями и впадинами человеческого черепа.

Лолла-Воссики ни слова не понял из речей Троуэра, поэтому молча кивнул. Это обычно срабатывало, когда бледнолицые начинали нести всякую чушь, и Троуэр не стал исключением из правил. Кончилось все тем, что Троуэр увлеченно ощупал всю голову Лолла-Воссики, периодически прерываясь, чтобы что-то зарисовать или написать на клочке бумаги. На протяжении всего исследования священник беспрестанно бормотал себе под нос: «Интересненько», «Ха!» и «Ох уж эти теоретики». Закончив, Троуэр от души поблагодарил Лолла-Воссики:

— Мистер Воссики, вы оказали неоценимую помощь делу науки. Вы есть живое доказательство, что краснокожий человек вовсе не обязательно обладает шишками, символизирующими дикость и каннибализм. Вместо этого вы имеете вполне нормальный набор даров и способностей, свойственных самому обычному человеку. Краснокожие не столь разительно отличаются от белого человека, во всяком случае различия эти не заметны глазу и фактически не поддаются категоризации. По сути дела, ваша голова демонстрирует, что у вас есть все шансы стать выдающимся оратором и вы глубоко чувствуете религию. Поэтому вовсе не случайно вы оказались первым американским краснокожим, принявшим святые писания из моих рук. Должен отметить, ваш френологический рельеф весьма напоминает мой собственный. Короче говоря, дорогой мой новообращенный христианин, я не удивлюсь, если вы сами вскоре начнете проповедовать. Проповедовать многочисленным толпам краснокожих мужчин и женщин, преподнося им понимание Небес. Обдумайте эту перспективу, мистер Воссики. Если не ошибаюсь, это есть ваше будущее.

Лолла-Воссики лишь отчасти уловил суть напыщенной речи Троуэра. Он что-то говорил о том, что Лолла-Воссики станет проповедником. Что-то там насчет будущего. Лолла-Воссики попытался извлечь смысл — не получилось.

К заходу солнца Лолла-Воссики был одет в одежды белого человека и выглядел как полный дурак. Действие огненной воды давно закончилось, а он так и не смог вырваться в лес, чтобы сделать четыре целительных глотка, поэтому черный шум заполнил все вокруг. Что еще хуже, ночь обещала быть дождливой, темной, одним глазом он ничего не увидит, а черный шум, охвативший его, помешает найти спрятанный бочонок.

В результате он шатался больше обычного. Напившись виски, он и то падал не так часто — сейчас земля качалась и бросалась из стороны в сторону. Попытавшись вылезти из-за стола, за которым они вместе с Армором ужинали, Лолла-Воссики упал. Элеанора настояла на том, чтобы он провел ночь в доме.

— Мы же не можем выгнать его ночевать в лес, когда на улице льет дождь, — сказала она.

Как бы поддерживая ее, вслед ее словам раздался удар грома, по крышам и стенам застучали крупные капли. Пока Армор и Троуэр обходили дом, закрывая ставни, Элеанора разложила кровать на кухонном полу. Благодарный Лолла-Воссики заполз в постель, не позаботившись снять неудобные, режущие везде брюки и рубашку. Прикрыв глаз, он попытался справиться с ноющей болью внутри головы, болью черного шума, острыми лезвиями кромсающей его мозг на кусочки.

А они, естественно, решили, что он заснул.

— По-моему, даже утром он не был так пьян, — сказал Троуэр.

— Я следил за ним весь день, он ни на минуту не отлучался с холма, — ответил Армор. — Он просто не мог раздобыть выпивку.

— Говорят, когда пьяный трезвеет, — заметил Троуэр, — сначала он ведет себя так, будто опьянел еще больше, хотя алкоголь из него уже выветрился.

— Надеюсь, дело именно в этом, — покачал головой Армор.

— Мне кажется, от крещения он ожидал нечто большего, — поделился Троуэр. — Конечно, мысли дикаря понять невозможно, но…

— Я бы не назвала его дикарем, преподобный Троуэр, — перебила Элеанора. — По-своему он очень цивилизованный, культурный человек.

— Точно так же можно назвать цивилизованным бобра, — фыркнул Троуэр. — Во всяком случае, по-своему он очень даже окультурен.

— Я хотела сказать, — продолжала Элеанора, только голос ее зазвучал несколько тише, мягче, а значит, она говорила нечто очень важное, весомое, — я видела, как он читал.

— Вы имеете в виду, переворачивал страницы, — поправил Троуэр. — Он не мог читать.

— Нет. Он именно читал. Он проговаривал слова про себя, и губы его шевелились, — настаивала на своем Элеанора. — В большой комнате, где мы обслуживаем покупателей, висят разные таблички. Он читал слова.

— А знаете, ведь это возможно, — вмешался Армор. — Я точно знаю, что жители Ирраквы читают ничуть не хуже любого белого человека. Мне не раз приходилось заезжать туда по своим торговым делам, так что могу поклясться чем угодно, я собственными глазами видел, какие они контракты пишут. Краснокожий может научиться читать, это факт.

— Но этот, этот пьяница…

— Кто знает, кем бы он мог стать, если бы выпивка не отравила его? — задумчиво произнесла Элеанора.

Затем они перешли в другую комнату, после чего вообще покинули дом, решив проводить Троуэра до хижины, в которой он жил. Дождь мог усилиться, и тогда священнику пришлось бы ночевать здесь.

Оставшись один, Лолла-Воссики попытался разобраться в случившемся за день. Крещение не пробудило его от сна. Как не пробудили одежды белого человека. Может, Элеанора была права, ему стоит провести ночь без спиртного, и тогда все закончится. Боль сводила его с ума, гоня сон прочь.

Но все равно, что бы ни случилось, он знал — зверь сновидения ждет его где-то поблизости. Белое сияние окутывало его как туман; этот город был тем самым местом, где Лолла-Воссики суждено было проснуться. Может быть, если бы он не пошел сегодня на холм, если бы немного побродил по лесам вокруг Церкви Вигора, зверь сновидения сам бы нашел его.

Одно несомненно. Больше ни одной ночи он не проведет без виски. Тем более что у него имеется бочонок, спрятанный в развилке дерева, который может прогнать черный шум и подарить желанный сон.

Лолла-Воссики исходил все леса в округе. Он видел множество животных, но все до единого бежали от него; черный шум и огненная вода захватили его целиком, поэтому он не принадлежал земле, и животные пугались его, как бледнолицего.

От разочарования он стал больше пить, хотя знал, что виски скоро кончится. Он все реже заходил в лес и все чаще появлялся на тропинках и дорогах белого человека, бродя по окрестным фермам. Некоторые женщины при его появлении кричали и убегали, уносили младенцев и уводили детей в лес. Другие наставляли на него ружья, приказывая убираться. Кое-кто кормил и разговаривал с ним об Иисусе Христе. В конце концов Армор посоветовал ему не соваться днем на фермы, когда мужчины трудятся на постройке церкви.

Лолла-Воссики потерял всякую надежду. Он знал, зверь сновидения близко, но он никак не мог отыскать его. Он не ходил в лес, потому что животные бежали от него, а сам он постоянно, все чаще и чаще, спотыкался и падал, — испугавшись, что может сломать ногу и умереть от голода, поскольку даже самые маленькие зверушки не откликнутся на его зов, он вообще перестал ходить в чащобу. Заглядывать на фермы ему тоже было запрещено, поскольку мужчины сердились на него. Поэтому круглыми днями он лежал на лугу, спал пьяным сном или строил всякие планы, которые помогли бы ему справиться с болью черного шума.

Иногда у него хватало сил, чтобы подняться на холм и понаблюдать за мужчинами, работающими на строительстве церкви. Каждый раз, когда он там появлялся, кто-нибудь обязательно кричал: «Вот идет краснокожий христианин», — и в дружном смехе, следовавшем за словами, звучали злоба и издевка.

В тот день, когда упала кровельная балка, его не было в церкви. Он спал на лужайке неподалеку от дома Армора, когда до его ушей донесся громкий треск. Подпрыгнув, он сразу проснулся, и черный шум накатил на него глубокой волной — хотя утром Лолла-Воссики выпил аж восемь глотков и должен был оставаться пьяным по меньшей мере до сумерек. Он валялся, схватившись руками за голову, когда со строительства начали возвращаться рассерженные и ругающиеся мужчины, обсуждающие странное происшествие, случившееся днем.

— Что произошло? — спросил у них Лолла-Воссики. Ему непременно нужно было узнать, что там случилось. Черный шум ревел у него в голове, разрывая мозг на кусочки, — подобной боли Лолла-Воссики никогда не испытывал. — Убили кого-то? — Черный шум обычно следовал за ружейным выстрелом. — Бледнолицый Убийца Гаррисон пристрелил кого-то?

Сначала на него не обращали внимания, поскольку думали, что он мертвецки пьян. Но наконец один из рабочих откликнулся на его отчаянные призывы и рассказал, что сегодня произошло в церкви.

Они уже поставили на место первую из кровельных балок, на которые должна была лечь крыша, когда подпорка, поддерживающая ее, внезапно треснула и подбросила огромное бревно в воздух.

— Она так и полетела вниз, словно пята Господа Бога, ступающая на землю, и как ты думаешь, кому она свалилась на голову? Маленькому Элвину Миллеру, сынишке Эла Миллера, который оказался прямо под ней. Ну все, подумали мы, конец парню. Балка со всей мочи грохнулась об пол, вот ты и подумал, будто из ружья выстрелили. А дальше — дальше ты не поверишь. Глядим, балка-то сломалась ровно пополам, прямо в том месте, где стоял Элвин. И, сломавшись, упала по обе стороны от него, не тронув даже волоска на его голове.

— Есть что-то странное в этом мальчишке, — заключил приятель рассказчика, стоявший рядом.

— Да чего здесь думать, ангел-хранитель его бережет, — встрял другой рабочий.

Элвин-младший. Мальчик, которого здоровый глаз Лолла-Воссики не видит.

В церкви уже никого не было, когда Лолла-Воссики добрался до холма. Рухнувшую балку убрали, мусор вымели, так что и следа от происшествия не осталось. Но Лолла-Воссики смотрел не глазом. Еще не успев приблизиться к церкви, он почувствовал что-то необычное. Ощутил некий водоворот, по краям он был едва заметен, но усиливался с каждым шагом. Водоворот сияния, и чем ближе Лолла-Воссики подходил, тем слабее становился черный шум. Наконец он ступил на пол церкви, туда, где стоял мальчик. Откуда Лолла-Воссики узнал, где находился в тот момент Элвин? Просто черный шум практически пропал. Не совсем, конечно, отголоски боли еще остались, но сквозь нее Лолла-Воссики вновь почувствовал зеленую землю — чуть-чуть, не так, как раньше, но все равно почувствовал. Под полом кипела жизнь крошечных существ, в луговой траве неподалеку затаилась белочка — пьяным ли, трезвым, но такого он не ощущал многие годы, с тех самых пор, как ружейный выстрел черным шумом ворвался в его голову.

Лолла-Воссики обернулся по сторонам — ничего, пустые стены церкви. Тогда он закрыл здоровый глаз. И увидел водоворот, вихрь, белое сияние, кружащее вокруг и гонящее черный шум прочь. Его сновидение подошло к концу — он понял это, стоило только закрыть глаз. Перед ним простиралась сияющая тропинка, целая дорога, сверкающая, как небо в полдень, рассыпающая лучи, словно заснеженный луг под ясным солнцем. Он уже видел, куда ведет эта тропинка. Вверх по холму, переваливает на другую сторону, снова взбирается на холм и заканчивается у дома, стоящего на берегу полноводного ручья. У дома, где живет бледнолицый мальчик, которого обыкновенным глазом не увидишь.

Теперь, когда черный шум отступил, он снова двигался бесшумно. Он сделал вокруг дома круг, еще и еще один. Никто его не услышал. Изнутри доносились смех, вопли и крики. Счастливые дети ругались и ссорились друг с другом. Строгие голоса родителей. Если б не различие в языках, он бы подумал, что находится в родной деревне. Посреди братьев и сестер, вновь вернувшись в радостные дни, когда отец его был еще жив.

Бледнолицый человек, Элвин Миллер, вышел из дома и направился в отхожее место. Чуть спустя появился мальчик и быстрым шагом, словно чего-то боялся, пересек двор. Прикрикнул на закрытую дверь. Сейчас, когда глаз был открыт, Лолла-Воссики видел только, что кто-то переминается с ноги на ногу рядом с отхожим местом и кричит. Но только он закрыл глаз, как лучащийся ярким сиянием мальчик появился вновь, и голос его музыкой разнесся по ферме, словно птичья песенка над речной гладью, хоть слова этой песенки были глупы — слова самого обычного ребенка:

— Если ты сейчас не выйдешь, я наделаю прямо перед дверью, тогда-то ты попляшешь, вляпавшись прямо в мои дела!

Тишина. Лицо мальчика обеспокоенно вытянулось, и он стукнул себя кулаком по лбу, как бы говоря: «Дурак, дурак, дурак». Элвин-младший поднял голову, посмотрев куда-то вверх; открыв глаз, Лолла-Воссики увидел, что из отхожего места вышел отец и что-то говорит мальчику.

Пристыженный Элвин ответил ему. Отец переспросил. Лолла-Воссики снова закрыл глаз.

— Да, сэр, — сказал мальчик.

Наверное, опять заговорил отец, только теперь Лолла-Воссики уже не слышал его.

— Извини, пап.

Затем отец, должно быть, ушел, потому что маленький Элвин тут же скрылся в сарайчике, бормоча что-то себе под нос, чтобы никто не услышал. Но Лолла-Воссики слышал все, что он сказал.

— Построил бы еще один туалет, все бы было нормально.

Лолла-Воссики рассмеялся. Глупый мальчик, глупый отец, так похожие на остальных мальчишек и отцов.

Мальчик закончил дела и направился обратно в дом.

«Я здесь, — молча окликнул Лолла-Воссики. — Я следовал за сияющей тропой, я пришел сюда, увидел глупости, творимые бледнолицыми, но где же ты, зверь моих сновидений?»

Слепящее сияние пропало внутри дома, поднявшись по ступенькам вслед за мальчиком. Но для Лолла-Воссики стены не преграда. Он видел, как осторожно ступает мальчик, как ищет взглядом воображаемого врага, ждет нападения. Добравшись до спальни, он стремительно нырнул внутрь комнаты, быстренько прикрыв за собой дверь. Лолла-Воссики настолько ясно видел Элвина, что практически читал его мысли. «Наверное, это потому, — подумал он, — что сон мой близится к концу и скоро последует пробуждение». Он и в самом деле слышал мысли мальчика, испытывая то же, что и он. Оказывается, Элвин боялся сестер. Глупый спор, начавшийся с насмешек, превратился в настоящую войну — и теперь Элвин боялся мести сестер.

Которая не замедлила осуществиться, когда он скинул одежду и натянул на голову ночную рубашку. «Кто-то укусил меня! Насекомые, — в панике подумал мальчик. — Пауки, скорпионы, ядовитые змеи!» Он отбросил рубашку в сторону и принялся хлопать руками по телу, всхлипывая от боли, изумления, страха.

Но Лолла-Воссики слышал зеленую тишину, а поэтому знал — никаких насекомых там нет и в помине. Ни на теле мальчика, ни в рубашке. Хотя в комнате жило множество маленьких существ. Крошечная жизнь, крошечные животные. Тараканы — целые сотни их гнездились в щелях стен и пола.

Однако тараканы жили не везде. Только в комнате Элвина-младшего. Все доходного насекомые обитали в его спальне.

И дело здесь не во вражде. Тараканы слишком малы, чтобы питать ненависть к кому-либо. Этим маленьким существам знакомы всего три чувства. Страх, голод и — чувство земли. Вера в то, каков должен быть порядок. Неужели мальчик кормит их? Нет, они явились к нему за другим. Лолла-Воссики никогда бы не поверил, если бы не сам ощутил это в тараканах. Мальчик каким-то образом призвал их. Этот мальчик обладал чувством земли — во всяком случае, он сумел позвать этих крошечных существ.

Но зачем? Кому нужны тараканы? Хотя он всего лишь мальчишка. Вряд ли он руководствовался каким-то здравым смыслом. Он просто наслаждался тем, что маленькая жизнь откликается на первый его зов. Краснокожим мальчишкам также знакомо это чувство, но они учились ему рядом с отцом, рядом с братом, на своей первой охоте. Надо встать на колени и молча воззвать к жизни, которую вознамерился взять, спросить, пришло ли должное время и желает ли животное умереть, чтобы наполнить тебя силой. «Ты готово умереть?» — вопрошал краснокожий юноша. Дав согласие, животное сразу появлялось.

Вот что сделал этот мальчик. Впрочем, все оказалось не так просто. Он позвал насекомых не ради своей нужды, потому что он ни в чем не нуждался. Он просто заботился о них. Защищал, заключив с ними подобие договора. В комнате были места, куда тараканам было запрещено забираться. Например, в кровать Элвина. В колыбельку его младшего брата Кэлвина. В одежду Элвина, сложенную на табуретке. А в ответ Элвин не убивал их. В этой комнате им ничего не грозило. Это было их убежище, их заповедник. Какая глупость — мальчишка играется с вещами, которых не понимает!

И вместе с тем чудо из чудес — этот бледнолицый сотворил нечто такое, на что никогда не способен был краснокожий. Мог ли краснокожий сказать медведю: «Приди и живи со мной, а я буду тебя защищать»? И поверил бы медведь его словам? Неудивительно, что Элвин так сиял. Глупый дар бледнолицего Рвача и могущественные живые обереги женщины Элеаноры ни в какое сравнение не шли с возможностями Элвина. Даже краснокожий человек не мог полностью влиться в образ земли. Хотя Элвина это вовсе не заботило. Сама земля вливалась в его образ. Захотел он, чтобы тараканы жили так, а не иначе, захотел заключить с ними договор, и земля перестроилась под него. Элвин-младший, распоряжаясь крошечными созданиями, отдавал приказы, и земля подчинялась.

Понимал ли мальчик, что за чудо он сотворил?

Нет, даже представления не имел. Да и откуда ему было знать? Бледнолицые никогда не понимали землю.

И теперь, не понимая, что творит, Элвин-младший уничтожал то хрупкое равновесие, которого ему удалось достичь. Насекомые, кусающие его, на проверку оказались металлическими булавками, которых напихали ему в рубашку зловредные сестры. Он отчетливо слышал их хихиканье за стенкой. Он страшно перепугался, поэтому теперь его одолевал гнев. Надо непременно поквитаться, рассчитаться с ними. Его детская ярость была настолько сильна, что отчасти передалась Лолла-Воссики. Элвин ведь не сделал ничего особенного, а они в ответ перепугали его до смерти, до крови истыкали его. Надо отплатить им той же монетой, так напугать их…

Элвин-младший сидел на краешке кровати и, вытаскивая из ночной рубашки иголки, сердито втыкал их в уголок подушки — бледнолицые всегда очень аккуратно обращаются со своими бесполезными металлическими инструментами, даже с такими маленькими и незначительными. Внезапно его взгляд упал на бегающих по стенам, снующих в половых щелях тараканов, и в голове его созрел план мести.

Лолла-Воссики чувствовал, как на свет рождается коварный план отмщения. Элвин опустился на пол и тихонько заговорил с тараканами. Поскольку он был еще маленьким мальчиком, да к тому же бледнолицым, и некому было его научить, Элвин считал, что с тараканами нужно говорить вслух, будто насекомые каким-то образом могли понять человеческий язык. Впрочем, таков был здесь порядок вещей, таким он представлял себе мир.

И он солгал им. «Голод, — сказал он. — А в другой комнате еда». И показал им эту еду, чтобы они проникли сквозь стены в комнату сестер, залезли к ним в кровати и принялись ползать по их телам. Если тараканы поспешат, им всем хватит еды, доброй, вкусной еды. Он солгал, и Лолла-Воссики захотелось закричать, чтобы он не делал этого.

Когда краснокожий, опустившись на колени, призывал жертву, в которой на самом деле не нуждался, животное сразу различало его ложь и не приходило. Ложь отрезала краснокожего от земли, она ослепляла его и лишала на время слуха. Но этот бледнолицый мальчишка лгал с такой силой и мощью, что крошечные умишки тараканов поверили ему. И насекомые со всех ног бросились в соседнюю комнату, сотнями, тысячами исчезая под стенами.

Элвин-младший что-то услышал и расплылся в довольной ухмылке. Но Лолла-Воссики овладел гнев. Он даже открыл глаз, чтобы не видеть торжества Элвина-младшего, чья месть успешно свершилась. До его слуха донеслись панические вопли сестер, на которых накинулась армия тараканов. В комнату вбежали родители и братья. Принялись топтать. Давить, бить, убивать тараканов. Лолла-Воссики закрыл глаз и ощутил смерть насекомых — каждая угасшая жизнь жалила его будто иголкой. Прошло немало времени с тех пор, как черный шум одним-единственным убийством затмил все остальные смерти, и Лолла-Воссики успел забыть те ощущения, которые приходят, когда вокруг умирают крошечные существа.

К примеру, пчелы.

Тараканы — это бесполезные животные; они питаются объедками, отвратительно шуршат в щелях и мерзко ползают по коже. Но вместе с тем они часть земли, часть жизни, часть зеленой тишины, а их смерть — это злой шум, поднятый бессмысленным убийством. Они уверовали в ложь и погибли.

«Вот зачем я сюда пришел, — внезапно понял Лолла-Воссики. — Земля привела меня сюда, ибо знала, что мальчик этот обладает великим могуществом, знала, что некому научить его пользоваться данной ему силой, некому научить его прислушиваться к нуждам земли, прежде чем менять ее. Некому научить его быть краснокожим, а не бледнолицым.

Я явился сюда не затем, чтобы отыскать своего зверя сновидения, а затем, чтобы стать этим зверем для мальчика».

Шум успокоился. Сестры, братья, родители вернулись ко сну. Лолла-Воссики, цепляясь пальцами за щели в бревнах, полез вверх по стене дома. Глаз его был закрыт — он не надеялся на собственные силы, предоставив земле вести его. Ставни спальни были распахнуты, и Лолла-Воссики, оперевшись локтями о подоконник, заглянул в комнату.

Сначала он обозрел ее здоровым глазом. Увидел кровать, табуретку с лежащей на ней аккуратно сложенной одеждой и колыбельку, стоящую напротив кровати. Окно находилось прямо посредине между кроватью и колыбелькой. В постели виднелась какая-то выпуклость, формой напоминающая тельце маленького мальчика.

Лолла-Воссики снова прикрыл глаз. Элвин лежал на кровати. Лолла-Воссики почувствовал охватившую мальчика дрожь возбуждения. Он так боялся, что его поймают, так радовался своей победе, что теперь, с трудом сдерживая рвущийся наружу смех, никак не мог успокоиться.

Снова открыв глаз, Лолла-Воссики взобрался на подоконник и тихонько спрыгнул на пол. Он ожидал, что Элвин заметит его, закричит, но мальчик неподвижно лежал на постели, так и не издав ни звука.

Когда здоровый глаз Лолла-Воссики был открыт, мальчик не видел его, точно так же, как краснокожий не видел Элвина. Вот он, конец долгого сна. Лолла-Воссики должен был стать зверем сновидения для этого мальчика. Лолла-Воссики должен подарить мальчику откровения, а малыш так и не поймет, что его зверем стал поклоняющийся виски краснокожий с пустой глазницей.

Какое видение показать ему?

Лолла-Воссики сунул руку за пояс брюк белого человека, под которыми по-прежнему была надета набедренная повязка, и вытащил из ножен нож. Подняв руки над головой и сжимая в одной из них острый клинок, он закрыл свой глаз.

Мальчик так и не увидел Лолла-Воссики — глаза малыша были плотно зажмурены. Поэтому Лолла-Воссики собрал воедино окружающее его белое сияние и притягивал свет, пока яркие лучи полностью не пропитали его тело. Теперь свет исходил от его кожи, так что он порвал на груди рубашку, подаренную ему бледнолицыми, и снова воздел руки. Заметив сквозь сомкнутые веки непонятное мерцание, мальчик открыл глаза.

Лолла-Воссики ощутил ужас, пронизавший мальчика при виде явившегося ему страшного призрака, — перед ним стоял ярко сияющий одноглазый краснокожий, сжимающий в руке острый нож. Но Лолла-Воссики не хотел, чтобы мальчик боялся. Человек не должен страшиться зверя своих сновидений. Поэтому он послал свет навстречу Элвину, чтобы обнять его, прижать к себе, и свет тот нес слова успокоения, уговаривая мальчика не бояться.

Мальчуган немножко расслабился. Заворочавшись в своей постели, он сел, прислонившись спиной к стене.

Пришло время пробудить мальчика от сна длиною в жизнь. Но откуда Лолла-Воссики может знать, как это делается? Ни один человек, ни бледнолицый, ни краснокожий, еще не становился зверем сновидений другого человека. Однако он откуда-то знал, что надо делать. Что нужно показать мальчику, какими чувствами его наполнить. Решение, пришедшее Лолла-Воссики на ум, показалось ему правильным, и он последовал призыву.

Прижав к ладони сияющий нож, Лолла-Воссики с силой нажал на лезвие. Разрез получился глубоким, и кровь ручьем хлынула из раны, побежав по запястью и пропитав насквозь рукав. Вскоре ее капли закапали на пол.

Боль не заставила себя ждать, появившись мгновением спустя. Собрав ее и превратив в картинку, Лолла-Воссики проник в разум Элвина, показывая ему комнату сестер глазами маленького, слабого существа. Оно мчалось со всех лап, его мучил голод, страшный голод, оно искало пищу, оно было уверено, что еда где-то рядом — мягкие тела обещали вечное наслаждение, значит, надо карабкаться туда, искать еду там. Но в воздух взметнулись огромные руки, смахивая крошечное создание на пол. А затем мир сотрясли тяжелые шаги какого-то великана, и наползшая тень сменилась агонией смерти.

Это повторялось снова и снова. Терзаемые голодом маленькие существа бежали, спешили, верили, но их предали, послали на верную смерть.

Многие пережили побоище, и выжившие тараканы не оглядываясь бросились улепетывать прочь, уносить лапы. Комната сестер — это обитель смерти, да, и они бежали оттуда. Но уж лучше остаться здесь и принять смерть, нежели вернуться в ту, другую комнату, в комнату, где гнездилась ложь. Все это выражалось не словами, слов в жизни маленьких существ не было, как не было связных образов, которые люди привыкли называть мыслями. Да, смерть — ужасная штука, из комнаты пришлось спасаться бегством, но в другой комнате поселилось нечто более страшное, чем смерть, — там мир сошел с ума, там теперь могло произойти все на свете, там ничему нельзя верить, ибо все стало обманом. Ужаснейшее место. Самое страшное место во всем мире.

Лолла-Воссики закончил видение. Мальчик, прижав к глазам ладони, громко плакал. Лолла-Воссики никогда раньше не видел, чтобы человек так терзался муками раскаяния; видение, которое послал мальчику Лолла-Воссики, подействовало намного сильнее, чем он ожидал. «Я жестокий, злой зверь, — подумал Лолла-Воссики. — Он пожалеет, что я разбудил его». Устрашась собственного могущества, Лолла-Воссики открыл глаз.

Мальчик сразу исчез, и Лолла-Воссики понял, что в глазах мальчика он тоже сейчас исчез. «Что дальше? — подумал он. — Неужели я пришел сюда, чтобы свести этого малыша с ума? Чтобы подарить ему нечто похожее на терзающий меня черный шум?»

Насколько он мог судить по трясущейся кровати, движениям простыней, мальчик все еще плакал. Лолла-Воссики закрыл глаз и снова послал мальчику свет. «Успокойся, не плачь».

Рыдания Элвина постепенно стали затихать. Подняв голову, он взглянул на Лолла-Воссики, который по-прежнему стоял перед ним, сияя ослепительным светом.

Лолла-Воссики не знал, что и сказать. Пока он в нерешительности молчал, заговорил Элвин.

— Извините, я больше никогда не буду, я… — мямлил и лепетал он.

Тогда Лолла-Воссики послал ему еще одну волну света, чтобы прояснить его глаза. Этот свет, достигнув мальчика, превратился в вопрос: «В чем именно ты раскаиваешься?»

Элвин не мог ответить, поскольку сам не знал. Что он такого натворил? Послал на смерть тараканов?

Он взглянул на Сияющего Человека и увидел краснокожего, вставшего на колени перед оленем, призывая того прийти и умереть. И олень, весь дрожа, пришел, его большие глаза отражали страх. Краснокожий выпустил стрелу, и, воткнувшись в бок животного, она затрепетала. Ноги оленя подогнулись. Он упал. Смерть и убийство — всего лишь часть жизнь, поэтому его греха в смерти тараканов не было.

Но, может, причина крылась в силе, которой он обладал? В даре управления вещами, которые он мог сломать в нужном месте или, наоборот, починить без клея и гвоздей, да так, что держаться они будут всю жизнь? Ведь он мог заставить вещи поступать, как хочется ему, становиться такими, какими он их видит. В этом причина?

Снова он поднял глаза на Сияющего Человека, но теперь увидел самого себя, прижавшего руки к камню, и камень таял, как масло, под его ладонями. Камень изначально возник таким, каким пожелал увидеть его Элвин, — отделился от горного склона и скатился вниз, совершенный шар, идеально ровная сфера, которая вдруг принялась расти и расти, пока не приняла вид огромного мира, созданного руками маленького мальчика. На нем появились деревья, пробилась трава, по нему, внутри него, над ним побежали, запрыгали, залетали, заплавали, заползали всевозможные животные. То был каменный шарик, сотворенный Элвином. И эта сила, правильно использованная, не ужасала, а приводила в восхищенный трепет.

«Но если убийство и мой дар тут ни при чем, что же я сделал не так?»

На этот раз Сияющий Человек ничего ему не показал. На этот раз Элвин не увидел вспышки света и видение ему не явилось. На этот раз он должен был дать ответ сам. Он тяготился собственной глупостью, тяготился тем, что никак не может понять, как вдруг ответ пришел.

Его вина заключалась в том, что он сделал это ради собственного удовольствия. Тараканы подумали, что он заботится о них, а на самом деле он преследовал собственные цели, ничего больше. Он навредил тараканам, своим сестрам — все пострадали по его вине, а почему? Потому что Элвин Миллер-младший разозлился и захотел поквитаться

Из переливающегося глаза Сияющего Человека вырвался огонь и ударил Элвина в самое сердце.

— Я никогда не воспользуюсь своим даром ради собственной выгоды, — пробормотал Элвин-младший.

Стоило этим словам слететь с губ, как он почувствовал, что сердце его охватил огонь, пылающий и жгущий изнутри. А Сияющий Человек снова исчез.

Лолла-Воссики задыхался, голова его кружилась. Он чувствовал слабость, неизмеримую усталость. Он понятия не имел, о чем думал мальчик. Он только знал, какие видения посылать, а в конце ему нужно было просто стоять, стоять и ничего не делать. Именно так он и поступил, он стоял и ждал, пока из его глаза вдруг не вырвалась сильная вспышка огня, пронзившая сердце мальчика.

Но что теперь? Он дважды закрывал глаз и являлся мальчику. Его мучения закончились? Однако он знал, что это еще не конец.

В третий раз Лолла-Воссики закрыл глаз и увидел, что теперь мальчик сияет куда ярче, чем сиял когда-то он, что свет перешел от него к ребенку. И тогда он понял — да, он стал зверем сновидения для мальчика, но и этот мальчик в свою очередь был его зверем. Для Лолла-Воссики настало время пробудиться от сна.

Он сделал три шага и опустился рядом с кроватью на колени, его лицо приблизилось к маленькому, испуганному лицу мальчика, которое сияло настолько ярко, что Лолла-Воссики не мог различить, кто перед ним — мальчик или муж. «Что мне нужно от него? Зачем я здесь? Что он может мне дать, этот могущественный ребенок?»

— Расставь все по своим местам. Верни целостность, — прошептал Лолла-Воссики на своем родном языке, на языке племени тони.

Понял ли его мальчик? Элвин поднял руку, осторожно протянул ее и дотронулся до щеки Лолла-Воссики, прямо под выбитым глазом. Затем положил палец на мертвое веко краснокожего.

Воздух затрещал, посыпались искры. От неожиданности мальчик вскрикнул и отдернул руку. Но Лолла-Воссики уже не видел его, потому что мальчик неожиданно пропал. Впрочем, Лолла-Воссики не интересовало то, что он сейчас видит, ибо его поразило то, что он ощущает. Невероятно.

Тишина. Зеленая тишина. Черный шум ушел, исчез навсегда. Чувство земли вновь вернулось к нему, и древняя рана исцелилась.

С трудом переводя дыхание, Лолла-Воссики стоял на коленях — земля вернулась к нему, и теперь он чувствовал ее как раньше. Столько лет прошло, он уже забыл, насколько это здорово видеть во всех направлениях, слышать дыхание каждого животного, обонять аромат каждого растения. Человек, который находится на грани смерти от жажды, чье горло пересохло и в рот которого вдруг попадает струйка холодной, освежающей воды, не может глотать, не может дышать. Он ждал ее, мечтал о ней, но она появилась слишком внезапно, поэтому он не может удержать ее, не может насладиться ею…

— Не получилось, — прошептал мальчик. — Прости меня.

Лолла-Воссики открыл здоровый глаз и впервые увидел мальчика как обыкновенного человека. Элвин смотрел на его пустую глазницу. Лолла-Воссики сначала ничего не понял — он поднял руку, дотронулся до дряблого века. Пусто. И вдруг до него дошло. Мальчик счел, что нужно излечить его искалеченный глаз. «Нет, нет, не расстраивайся, ты излечил меня от более глубокой раны — что мне эта жалкая царапина? Зрения я никогда не терял; меня покинуло чувство земли, а ты вернул его мне».

Он хотел крикнуть это мальчику, крикнуть во весь голос, запеть от радости. Но чувства, которые его переполняли, были слишком сильны. Слова не шли на язык. Он даже не мог послать ему видение, потому что они оба пробудились. Сон закончился. Они стали друг другу зверем сновидения.

Лолла-Воссики схватил мальчика обеими руками и притянул к себе, поцеловав в лоб, нежно и крепко, как отец — сына, как брат — брата, как друг — друга за день до смерти. Затем подбежал к окну, перемахнул через подоконник и упал на землю. Земля спружинила под его ногами, как под ногами самого настоящего краснокожего, чего не случалось с ним много лет; трава стелилась под ним; кусты раздвигали свои ветви; листья поднимались, когда он несся сквозь чащу. И тогда он действительно дал волю чувствам — закричал, запел, и ему было все равно, услышит его кто-нибудь или нет. Животные не бежали от него, как это было раньше; наоборот, они шли, чтобы послушать его песню. Певчие птички проснулись, чтобы подпеть ему; из леса выпрыгнул олень и помчался с ним бок о бок через луг, подставляя свою спину под руку Лолла-Воссики.

Он бежал, пока у него не перехватило дыхание, и за все это время он не встретил ни единого врага, не почувствовал ни единого укола боли; к нему вернулась прежняя целостность, он снова стал человеком. Он остановился на берегу Воббской реки, рядом с устьем Типпи-Каноэ. Хватая ртом воздух, он хохотал.

Только тогда он обнаружил, что из его руки капает кровь. Разрез, который он сделал, чтобы продемонстрировать бледнолицему мальчику боль, по-прежнему кровоточил. Штаны и рубашка насквозь пропитались кровью. «Одежда белого человека! Не нужна ты мне больше». Он содрал ее и швырнул в реку.

Странная вещь произошла. Одежда упала на поверхность воды, как на землю. Она не тонула, ее не уносило течением.

Как такое может быть? Неужели сон не кончился? Может, он еще не совсем проснулся?

Лолла-Воссики закрыл глаз.

И сразу увидел нечто ужасное, настолько ужасное, что закричал от страха. Закрыв глаз, он снова увидел черный шум, огромное полотно черного шума, твердое, замерзшее. Это была река. Это была вода. Она была сделана из смерти.

Он открыл глаз, и черный шум опять превратился в обычную воду, только одежда лежала на прежнем месте.

Тогда он мертвой глазницей посмотрел туда, куда бросил штаны и рубашку. По черной поверхности растекался свет. Он кружился, сиял, ослеплял. То сияла его собственная кровь.

Теперь он видел, что черный шум на самом деле представляет собой пустоту, ничто. Это место, где заканчивается земля и начинается пустота, край мира. Но его кровь, искорками протянувшаяся по поверхности черного шума, мостиком перекинулась через безбрежное ничто. Лолла-Воссики встал на колени и окровавленной рукой коснулся воды.

Она была упругой, теплой и упругой. Пролившаяся кровь создала небольшую платформу. Он переполз на нее. Она оказалась гладкой и твердой — прямо как лед, только от нее веяло теплом, дружелюбием.

Он открыл глаз. Вновь появилась река, но вода под ним осталась твердой. Там, где ее касалась кровь, водная стихия мигом затвердевала.

Он подполз к месту, где лежала одежда, и принялся толкать ее перед собой. Добравшись до середины реки, он пополз к другому берегу, оставляя за собой тоненький, мерцающий мостик крови.

Он творил невозможное. Мальчик не просто исцелил его. Он изменил порядок вещей. Это было пугающе прекрасно. Лолла-Воссики взглянул в воду, текущую между его рук. На него смотрело его собственное одноглазое отражение. Тогда он закрыл здоровый глаз, и ему явилось совсем иное видение.

В этом видении он стоял на поляне, обращаясь к сотням, к тысячам краснокожих, собравшихся со всех концов страны из разных племен. Он увидел, как они строят из деревьев город — тысячи, десятки тысяч сильных мужчин и женщин, освободившихся от огненной воды белого человека, от ненависти белого человека. В видении они обращались к нему как к Пророку, но он отрицал свой пророческий дар. Он был всего лишь дверью, открытой дверью. «Шагните сквозь нее, — призывал он, — и обретите силу. Единый народ, единая земля».

Дверь. Тенскватава.

Внезапно ему явилось лицо матери, и она назвала его. «Тенскватава. Это твое имя теперь, ибо спящий пробудился».

Той ночью, вглядываясь в затвердевшие воды Воббской реки, он увидел много разного. Ему открылось столько, что даже не описать; за один час перед ним пролетела вся история этой земли, жизнь каждого человека, когда-либо ступавшего на нее, белого, краснокожего или черного. Он видел начало, он видел конец. Великие войны представали его взгляду, страшные жестокости, убийства, грехи, но вместе с тем он лицезрел добро и красоту.

И кроме того, его посетило видение Хрустального Града. Града, сотворенного из воды, твердого и прозрачного, как стекло. Вода, создавшая его, никогда не растает, а высокие хрустальные башни будут вечно подниматься в небо, отбрасывая на землю тени семимильной длины. Но поскольку башни те были абсолютно чистыми и прозрачными, тени нельзя было назвать тенями — солнце беспрепятственно проникало сквозь великолепие города. Любой мужчина, любая женщина могли заглянуть внутрь хрусталя и познакомиться с видениями, которые явились Лолла-Воссики. И в людях этих было заложено совершенное понимание, они смотрели на мир глазами, исполненными чистого солнечного света, а голоса их яркими искрами разлетались по земле.

Лолла-Воссики, отныне носящий имя Тенскватава, не знал, его ли руками будет построен Хрустальный Град, доведется ли ему жить в нем, успеет ли он увидеть его великолепие, прежде чем умрет. Сначала надо свершить то, что предстало перед ним в водах Воббской реки. Он смотрел и смотрел, пока картинки не начали расплываться. Тогда он дополз до берега, выбрался на твердую землю и шагал вперед, пока не вышел на луг, который явился ему в видении.

Именно сюда он созовет краснокожих, именно здесь он будет учить их тому, что пришло к нему в видениях. На этом лугу он поможет им стать не самыми сильными, но сильными; не самыми великими, но великими; не самыми свободными, но свободными.

Некий бочонок мирно покоился в развилке некого дерева. Все лето он простоял незамеченным. Но дождь и летняя жара все же отыскали его, до него добрались насекомые и зубы жадных до соли белок. Он мок, высыхал, нагревался, остывал — ни один бочонок не продержится в таких условиях. Вот и этот треснул — маленькая трещинка пробежала по его днищу, и содержащаяся внутри жидкость капля за каплей вытекла наружу. Спустя пару часов бочонок полностью опустел.

Но это уже было неважно. Никто не искал его: Никто по нему не горевал. Никто не стал плакать, когда зимний лед расколол его, рассыпав обломками по раскинувшемуся под деревом белоснежному покрывалу.

Глава 5

Пророк

Когда слухи об одноглазом краснокожем, называющем себя Пророком, достигли ушей губернатора Билла Гаррисона, тот лишь презрительно расхохотался, сказав:

— Да это ж, наверное, не кто иной, как мой старый приятель Лолла-Воссики. Ничего, когда виски из того бочонка, что он у меня упер, закончится, он быстренько забудет о своих видениях.

Однако вскоре губернатор Гаррисон получил весьма тревожные известия. Оказалось, слова Пророка пользуются огромным уважением среди краснокожих, и дикари произносят его имя с таким же почтением, с которым произносят истинные христиане имя Иисуса. Тогда-то губернатор призадумался. Созвав со всего Карфаген-Сити краснокожих, — виски в тот день не раздавали, поэтому аудитория собралась вполне приличная, — Билл Гаррисон толкнул перед ними речь. И вот что он сказал в своей речи:

— Если Лолла-Воссики действительно Пророк, тогда он должен свершить на наших глазах чудо, должен показать нам, что умеет нечто большее, нежели просто болтать языком. Попросите его отрезать себе руку или ногу, и пусть он приживит ее обратно, тем самым доказав, что он настоящий пророк! А еще лучше заставьте его вырвать собственный глаз, а потом поставить на место. Что вы говорите? У него уже нет одного глаза? Прекрасно, значит, и калечиться не придется, он и так вам совершит чудо! Пока у него только один здоровый глаз, никакой он не пророк!

Эти слова дошли до Пророка, когда он учил на лугу, раскинувшемся на пологих берегах Типпи-Каноэ, примерно в миле от того места, где она вливалась в Воббскую реку. Вызов, брошенный губернатором Гаррисоном, доставили поклоняющиеся виски краснокожие. Передав его слова, они не преминули вдоволь поиздеваться над Пророком, приговаривая:

— Посмотрим, как ты излечишь свой глаз!

Пророк посмотрел на них здоровым глазом и сказал:

— Этим глазом я вижу двух краснокожих мужчин, слабых и больных, превратившихся в рабов огненной воды. Люди эти осмеливаются попрекать меня словами, брошенными человеком, который убил моего отца.

Затем, закрыв здоровое веко, он сказал:

— А этим глазом я вижу двух детей земли, сильных, здоровых и прекрасных, любящих своих жен и детей, несущих одно лишь добро.

После чего, снова открыв глаз, он спросил:

— Какой из моих глаз ущербен, а какой видит правду?

И они ответили ему:

— Тенскватава, ты истинный пророк, ибо оба твои глаза здоровы.

— Тогда отправляйтесь и передайте Бледнолицему Убийце Гаррисону, что я свершил требуемое чудо. И свершил еще одно, о котором он не просил. Скажите ему, что однажды в его дом прокрадется огонь, но не человеческая рука положит ему начало. Только дождь сможет затушить его, правда, прежде чем умереть, огонь отнимет у Гаррисона нечто большее, нежели руку, ногу или глаз, — и отнятого будет уже не вернуть.

Глава 6

Бочонок с порохом

— Ты хочешь сказать, что груз вам не нужен? — в изумлении уточнил Рвач.

— Мы еще не успели использовать то виски, которое ты продал нам в прошлый раз, Рвач, — извиняющимся голосом объяснил интендант. — Максимум, что мы можем взять, это четыре бочонка. По правде говоря, это и так больше, чем нам требуется.

— Я спускался по реке от самого Дикэйна, моя баржа доверху загружена виски, по пути я не останавливался ни в одном городке, я пошел на такие жертвы, а теперь ты утверждаешь…

— Брось, Рвач, — скривился интендант. — Знаем мы, что тебе стоят твои «жертвы». Думаю, ты без труда покроешь свои расходы и даже извлечешь немалую прибыль, а если нет, что ж, значит, ты не слишком аккуратно обращался с теми деньжатами, что высосал из нас раньше.

— Кто, кроме меня, торгует с вами?

— Никто, — пожал плечами интендант.

— Я хожу в Карфаген-Сити вот уже почти семь лет, и последние четыре года я владею монополией на…

— Вот именно, поэтому если ты немного поворочаешь мозгами, то вспомнишь, что в старые дни большую часть твоей выпивки потребляли краснокожие.

Рвач оглянулся по сторонам, отошел на несколько шагов от интенданта, постоял на влажной траве речного берега. Его баржа лениво перекатывалась на тихих волнах. Вокруг не было видно ни одного краснокожего, ни единого, это факт. Заговор, интриги? Нет, Рвач сразу почуял бы неладное. В последние разы, что он приходил в Карфаген, краснокожих становилось все меньше и меньше. Хотя поблизости постоянно сшивались несколько пьяниц.

Он повернулся и заорал на интенданта:

— Ты что, хочешь мне сказать, что краснокожие вообще больше не пьют виски?

— Да нет, пьют. Поищи и убедись сам, эти пьяницы должны где-то поблизости валяться. Просто наши запасы еще не закончились.

Рвач тихонько выругался.

— Пойду повидаюсь с губернатором.

— Сегодня ты его не застанешь, — предупредил интендант. — У него сейчас очень занятое расписание.

— Для меня в его расписании местечко всегда найдется, — грязно ухмыльнулся Рвач.

— Вряд ли, Рвач. Он мне лично сказал, что у него и минутки свободной нет.

— Может быть, это он считает себя таким уж занятым, но я почему-то думаю, что это не так.

— Делай как знаешь, — махнул рукой интендант. — Так что, мне выгружать те четыре бочонка, которые мы возьмем?

— Погоди пока, — рыкнул Рвач. И, повернувшись, заорал на своих подручных, в особенности на Бездельника Финка, у которого на роже было написано желание кого-нибудь убить. — Если кто-нибудь вдруг вознамерится наложить лапу на виски, нашпигуйте его свинцом. Я вернусь и проверю. Чтобы в ворюге было не меньше четырех дырок, прежде чем мы отправим его труп на съедение рыбам!

Парни засмеялись и помахали ему руками. Все, кроме Бездельника Финка, который только еще больше набычился. За этим типчиком нужен глаз да глаз. Поговаривают, что человека, который посмел драться с Бездельником Финком, можно отличить сразу — у него нет ушей. А еще говорят, что, если хочешь уйти от Финка хотя б с одним ухом, нужно подождать, пока он оторвет у тебя первое и начнет жевать, а потом пару раз пальнуть в Бездельника из винтовки, чтобы отвлечь его внимание, а самому поскорее уносить ноги. Настоящий речной волк. Рвач почему-то немножко нервничал при мысли, что Финк может натворить, если Рвач не заплатит ему обещанных монет. Билл Гаррисон обязан взять виски — иначе будут крупные неприятности.

Шагая по форту. Рвач заметил некоторые перемены. Табличка на воротах, которую Гаррисон повесил четыре года назад, еще держалась, но ее уже изрядно потрепала непогода, побил дождь, а подновить никто и не позаботился. Кроме того, городок перестал расти. Свежесрубленное дерево почернело, и здания теперь выглядели какими-то серыми и старыми.

В Гайо все было по-другому. Бывшие маленькие крепости превращались в настоящие города, где на вымощенных булыжником улицах стояли бок о бок покрашенные домики. Жизнь в Гайо кипела, по крайней мере в восточной части территории, в той, что ближе к Сасквахеннии, и ходили слухи, что не сегодня-завтра Гайо станет штатом.

В Карфаген-Сити все было наоборот.

Рвач вышел на главную улицу. По-прежнему множество солдат, и, похоже, былая дисциплина сохранилась, надо отдать должное губернатору Биллу. Но там, где раньше валялись в стельку пьяные краснокожие, накачавшиеся огненной водой, теперь разлеглись мерзкие небритые типы, способные дать фору своим уродством даже Бездельнику Финку, и виски от них воняло ничуть не меньше, чем от краснокожих. Четыре здания превратились в салуны, и дела у них, судя по всему, шли весьма неплохо — оживление внутри них царило даже сейчас, когда солнце ярко сияло с небосвода.

«Вот в чем дело, — подумал Рвач. — Вот в чем беда. Былой Карфаген остался в далеком прошлом, форт превратился в обычный речной городишко, в город салунов. Неудивительно, что никто не хочет здесь жить, когда вокруг столько речных крыс. Это город виски.

Но если это город виски, губернатор Билл должен был бы принять меня с распростертыми объятиями, а не лепетать что-то там насчет четырех бочонков».

— Если хотите, мистер Палмер, вы, конечно, можете подождать, но губернатор не сможет сегодня с вами встретиться.

Рвач сидел на скамейке рядом с штаб-квартирой Гаррисона. Он заметил, что Гаррисон поменялся кабинетами со своим адъютантом. Отдал свой просторный, большой кабинет — в обмен на что? На какую-то комнатушку с глухими стенами. Зато в ней не было ни одного окна. Это кое-что да значит. Похоже, Гаррисон не хочет, чтобы люди видели его в окнах. Может, он боится попытки покушения?

Рвач просидел два часа, наблюдая за входящими и выходящими солдатами. Он старался не злиться. Гаррисон частенько выкидывал подобные фортеля, заставляя человека ждать до тех пор, пока посетитель не разозлится настолько, что, войдя в кабинет, двух слов от злости связать не сможет. Некоторые даже потерпеть толком не могли — кипя негодованием, сами уходили. А кое-кто вдруг начинал ощущать себя маленьким и незначительным, и Гаррисон легко обрабатывал такого человека. Рвачу были известны эти фокусы, поэтому он сохранял спокойствие. Но дело шло к вечеру, солдаты сдавали вахту и шли в увольнение — тут и он не выдержал.

— Что это вы делаете? — напустился он на капрала, который убирал дела в стол.

— Стол прибираю. На сегодня моя служба закончилась, — спокойно ответил капрал.

— Но я же еще здесь.

— Вы тоже можете уйти, если хотите, — пожал плечами капрал.

Этот остроумный ответ, словно пощечиной, хлестнул Рвача. Раньше местные парни только и думали, как бы подлизаться к Рвачу Палмеру. Да, времена меняются слишком быстро. Это Рвачу очень не понравилось.

— Щенок, да я тебя и твою матушку с потрохами могу купить и еще прибыль выручу с вашей продажи.

Наконец-то он достал этого задаваку. Выражение скуки мигом исчезло с лица капрала. Однако он не позволил себе сорваться или замахнуться на Рвача. Встав в подобие стойки «смирно», он вежливо ответил:

— Мистер Палмер, вы можете ждать здесь хоть всю ночь, хоть весь завтрашний день, но вы не увидите его превосходительство губернатора. Вы уже просидели под дверьми его кабинета целый день, и это еще раз доказывает, что вы слишком тупы, чтобы уловить кое-какие перемены, происшедшие в нашем городе.

Так что в проигрыше все равно остался Рвач. Разъярившись, он вскочил и ударил капрала. Вернее, даже не ударил. Скорее пнул, потому что Рвач никогда не умел драться, как истинный джентльмен. Согласно его представлениям, настоящая дуэль заключалась в следующем: надо затаиться за скалой, подождать, пока враг пройдет, после чего пальнуть ему в спину и драпать со всех ног. Вот капрал и получил здоровенным старым башмаком прямо в коленную чашечку, отчего его нога согнулась под таким углом, под каким, по идее, не должна была сгибаться. Капрал заорал во всю глотку — и имел на это полное право. Дело было не только в боли, просто после такого пинка он уже больше не сможет нормально ходить. Наверное, Рвачу не следовало поступать с парнем так жестоко, но уж больно любил этот капрал нос задирать. Сам нарывался на добрый пинок.

Однако капрал-то оказался не один. Стоило ему вякнуть, как мигом прибежали сержант и четверо солдат. Они, как чертики из коробки, выскочили из кабинета губернатора, напоминая разъяренных ос, — штыки наготове, в глазах огонь. Двум солдатам сержант приказал отнести капрала в лечебницу, а другие два взяли Рвача под арест. Но не по-джентльменски, как это имело место четыре года назад. На этот раз приклады их мушкетов постоянно поддавали Рвачу то под зад, то под дых — как бы случайно, — а на одежде его обрисовалось несколько отпечатков подметок, которые неизвестно как туда попали. Закончилось все тем, что Рвач оказался в тюремной камере — в самой настоящей тюремной камере, а не в кладовке, как в прошлый раз. Одежду ему оставили — а вместе с ней и множество синяков.

Да, теперь сомневаться не приходилось. Времена изменились.

Той ночью в камеру посадили еще шестерых — троих за пьянство, троих за драки. И ни один из них не был краснокожим. Рвач прислушался к разговорам. Особым умом никто из его сотоварищей по камере не отличался, поэтому Рвач слушал и ушам своим не верил. Ни слова не было произнесено о том, чтобы набить морду какому-нибудь краснокожему, ни слова о том, чтобы порезвиться с дикарскими скво. Такое впечатление, краснокожие в окрестностях Карфагена вымерли.

Хотя, может, и так. Может, краснокожие взяли и дружно снялись с этих мест, но разве не этого добивался губернатор Гаррисон? Теперь, когда краснокожие бежали, почему Карфаген-Сити не процветает, почему сюда не едут белые поселенцы?

Намек на ответ Рвач получил, когда один из забияк сказал:

— Похоже, до следующего налогового сезона работы у меня не предвидится.

Остальные дружно заулюлюкали.

— Должен сказать, я ничуть не возражаю работать на правительство, но какая-то это непостоянная работенка.

Рвач предпочел не уточнять, что они имели в виду. Зачем привлекать к себе лишнее внимание? Ему не хотелось, чтобы по округе пошли слухи о том, что, проведя ночь в тюрьме, он вышел весь избитый. Стоит таким слухам разойтись, как все сразу сочтут, что он решает вопросы исключительно своими кулаками, а Рвачу не хотелось начинать жизнь заново, приобретя репутацию обычного уличного забияки. Да и возраст уже не тот.

Утром за ним пришли солдаты. Другие, не те, что вчера, и эти уже не стали размахивать во все стороны ногами и прикладами. Они вывели Рвача из тюрьмы, и тот наконец-то предстал перед светлыми очами Билла Гаррисона.

Но встреча произошла не в кабинете. Рвача привели в личный губернаторский особняк, вернее, в его подвал. И очень странно его туда привели. Солдаты — наверное, дюжина, не меньше — спокойненько маршировали вокруг дома, как вдруг, повинуясь невидимому сигналу, один из них кинулся к подвальной дверце, распахнул ее, а двое других поволокли Рвача вниз по ступенькам. Подвальная дверь с громким стуком захлопнулась, чуть не разбив им головы, а в это время все остальные солдаты исправно маршировали, делая вид, будто ничего особенного не произошло. Подобная спешка Рвачу крайне не понравилась. Она означала, что Гаррисон не хочет, чтобы кто-нибудь видел, как они с Рвачом встречаются. А стало быть, разговор предстоит не из легких, потому что Гаррисон всегда может заявить, что они вообще не виделись. Нет, солдаты, конечно, знают об этой встрече, но также им известно и о неком капрале, у которого прошлым вечером колено выгнулось наоборот. Вряд ли они станут выступать в защиту Рвача Палмера.

Гаррисон, впрочем, ничуть не изменился. Улыбнувшись и пожав Рвачу руку, он хлопнул торговца по плечу:

— Ну, как поживаешь, Рвач?

— Бывало лучше, губернатор. Как твоя жена? И малыш?

— Здорова, здорова, на лучшее и надеяться нельзя, тем более если вспомнить, что она настоящая леди, а вынуждена жить в подобной глуши. А мальчишка, он настоящий солдат, мы даже сшили ему маленький мундирчик, посмотрел бы ты, как малец вышагивает на параде.

— После таких разговоров я сам начинаю подумывать, а не обзавестись ли и мне семьей.

— Рекомендую от всего сердца. Ой, Рвач, чего это я? Ты садись, садись вот сюда.

Рвач сел:

— Спасибо, Билл.

Гаррисон удовлетворенно кивнул:

— Рад тебя видеть, столько времени прошло…

— Я-то хотел увидеться с тобой еще вчера, — намекнул Рвач.

— Ну, дела, дела, — печально улыбнулся Гаррисон. — Разве мои парни не сказали тебе, что у меня сейчас очень плотное расписание?

— Однако раньше ты всегда выкраивал для меня минутку-другую, Билл.

— Ну, бывают дни, когда просто не продохнуть. Я действительно был очень занят, что я могу с этим поделать?

Рвач покачал головой:

— Ладно, Билл, давай заканчивать с враками, мы достаточно накормили друг друга всякой брехней. То, что произошло, было частью плана. И план этот был придуман не мной.

— О чем ты говоришь, Рвач?

— Я говорю, может, тот капрал вовсе не хотел, чтобы ему ломали ногу. Просто у меня такое чувство, что в его обязанности входило заставить меня затеять Драку.

— В его обязанности входило следить за тем, чтобы меня никто не беспокоил, Рвач. И никакого другого плана у меня не было. — Лицо Гаррисона внезапно погрустнело. — Рвач, должен сказать, ты вляпался в крутую передрягу. Ты напал на офицера армии Соединенных Штатов.

— Капрал — это не офицер, Билл.

— Пойми, Рвач, я бы и сам хотел отправить тебя на суд в Сасквахеннию. Там есть законники, жюри и так далее. Но суд должен состояться здесь, а члены местного жюри не очень-то милостиво относятся к заезжим, которые взяли в привычку ломать капралам колени.

— Хорошо, предположим, с угрозами мы закончили. Теперь скажи, что тебе от меня нужно на самом деле.

— На самом деле? Я не прошу ни о каком одолжении, Рвач. Я просто проявляю беспокойство о своем друге, у которого неприятности с законом.

— Должно быть, то, чего ты от меня добиваешься, действительно мерзко, иначе ты бы меня просто подкупил, вместо того чтобы запугивать. Это, наверное, нечто такое, что, по твоему мнению, я не пожелаю исполнить, если только не буду запуган до смерти. И вот сейчас я пытаюсь представить, что же за мерзость ты измыслил, за которую, как ты считаешь, я не возьмусь. Признаюсь, список моих предположений не так уж велик, Билл.

Гаррисон покачал головой:

— Рвач, ты меня не понял. Абсолютно не понял.

— Город умирает, Билл, — ответил Рвач. — Все твои планы сорвались. И мне кажется, это произошло потому, что ты наделал массу глупостей. Похоже, краснокожие начали уходить — а может, все вымерли, — и ты совершил глупейшую ошибку. Ты попытался вернуть деньги, продать пропадающее спиртное и созвал сюда отребье земли, самые худшие отбросы белого человека, речных крыс, некоторые из которых переночевали на пару со мной в тюрьме. Ты воспользовался их услугами для сборов налогов, да? Фермеры не любят налоги. И в особенности не любят, когда налоги эти собирает всякая шваль да мразь.

Гаррисон налил в бокал виски на три пальца и одним глотком выпил половину.

— Ты потерял своих пьяниц краснокожих, лишился фермеров, и теперь у тебя остались лишь солдаты, речные крысы и те деньги, которые ты умудрился спереть у армии Соединенных Штатов, вопя о поддержании мира на западе.

Гаррисон допил виски и громко рыгнул.

— Тебе не везло, ты вел себя крайне глупо, а теперь вдруг решил, что сможешь заставить старину Рвача вытащить тебя из той глубокой дыры, в которую ты сам угодил.

Гаррисон плеснул в бокал еще виски. Но вместо того чтобы выпить, он размахнулся и швырнул стакан в лицо Рвачу. Виски огнем ожгло глаза, бокал больно ударил прямо в лоб, и через мгновение Рвач уже катался по полу, пытаясь выцарапать разъедающее глаза спиртное.

Однако вскоре он снова сидел в кресле, прижимая к своему лбу кусок смоченной в холодной воде тряпки, присмирев и поутихнув. У него не было иного выхода — у Гаррисона на руках был «флэш», а у него — всего лишь две пары. Сначала выберемся отсюда живыми, а там посмотрим, правильно?

— Глупостей я не делал, — сказал Гаррисон.

«Нет, конечно, нет, ты самый умный губернатор за все времена Карфагена, я удивлен, что ты еще не король». Так бы ответил ему Рвач. Но он держал пасть закрытой.

— Это все Пророк. Тот краснокожий, поселившийся на севере. Он построил свой городок на берегу Воббской реки, прямо напротив Церкви Вигора, — вряд ли это случайное совпадение. Здесь видна рука Армора, вот кто во всем виноват. Он пытается отнять у меня Воббскую долину и использует для этого краснокожего. Я знал, что краснокожие толпами валят на север, все знали это, но у меня оставались мои домашние дикари, те, которые еще не вымерли. А когда краснокожих стало поменьше — в особенности когда ушли все шони, — я только обрадовался, подумав, что теперь ко мне будет приезжать больше поселенцев. И ты ошибся насчет моих сборщиков налогов. Это не они распугали поселенцев. Это все Такумсе.

— Я было подумал, что это все Пророк.

— Кончай здесь язвить, Рвач, нынче у меня терпение не то, что раньше.

«Почему ты не предупредил меня об этом, до того как швырнул бокалом? Нет, нет, нельзя злить его».

— Извини, Билл.

— Такумсе стал хитрым. Он не убивает бледнолицых. Он всего лишь заявляется на фермы, приводя с собой полсотни шони. Нет, никто ни в кого не стреляет, просто когда возле твоего дома появляется пятьдесят дикарей в военной раскраске, вряд ли ты сочтешь умным палить почем зря. Ничего не остается делать, кроме как сидеть дома и смотреть на шони, которые открывают загоны, двери сараев, курятников. И выгоняют животных. Лошадей, свиней, коров, кур. А потом, подобно Ною, ведущему животных на ковчег, краснокожие уходят в лес, и весь скот послушно трусит за ними. Вот так. И больше этих животных никто не видит.

— Не может быть, какая-то часть стада должна непременно отбиться и вернуться домой.

— Уходят все животные до единого. Даже следов не остается. Даже куриного перышка потом не найти. Вот что пугает фермеров. Они знают, что в любой день весь их скот может бесследно испариться.

— Шони что, едят их? У курицы мозгов не хватит прожить в лесах. Вот лисы, наверное, радуются, у них там, должно быть, пир горой.

— Почем мне знать? Ко мне приходят фермеры, говорят: «Верните животных или убейте краснокожих, которые их увели». Но ни мои солдаты, ни мои следопыты — никто не может найти, где обитают люди Такумсе. Мы вообще ни одной ихней деревни не нашли! Я было потрепал каскаскио, чье поселение находится на Малой Май-Амми, но только краснокожих меньше стало, а Такумсе как пиратствовал, так и пиратствует.

Рвач мог себе представить, как Гаррисон «потрепал» каскаскио. Старики, женщины, дети — всех их перебили и сожгли. Рвач знал, какими методами Гаррисон разбирается с краснокожими.

— А в прошлом месяце к нам пожаловал Пророк. Я знал о его прибытии — даже в стельку пьяные краснокожие только об этом и говорили. Пророк, мол, идет. Надо пойти посмотреть на Пророка. Ну, я попытался выяснить, где он появится, где будет держать речь, даже подначил нескольких своих одомашненных краснокожих пошпионить для меня, но все впустую. Рвач. Ничего. Никто не знал. Но в один прекрасный день весь город словно забурлил — Пророк здесь. Где? Пойдем, Пророк пришел. Но никто не сказал, куда он пришел. Клянусь, эти краснокожие понимают друг друга без слов, им вовсе не обязательно вслух говорить.

— Билл, у тебя вообще шпики остались? Я начинаю подумывать, что ты потерял свою хватку.

— Шпики? Да я сам туда пошел, как насчет этого? И знаешь почему? Такумсе прислал мне приглашение. Чтоб никаких солдат, никаких ружей, я один.

— И ты пошел? Он мог схватить тебя и…

— Он дал свое слово. Такумсе, может, и краснокожий, но слово он держит.

Рвач про себя ухмыльнулся. Гаррисон, человек, который гордился тем, что не сдержал ни единого обещания, данного краснокожему, полагался на слово Такумсе. Хотя он же вернулся, вернулся живым и здоровым. Стало быть, слово Такумсе нерушимо.

— В общем, я принял приглашение. Там, должно быть, собрались все краснокожие из окрестностей Май-Амми. Их тысяч десять набежало, не меньше. Старое заброшенное кукурузное поле так ими и кишело — а таких полей в наших краях теперь хватает, за это следует поблагодарить Такумсе. Были б у меня с собой пара пушек да сотня солдат, я бы раз и навсегда покончил с этими краснокожими.

— Жаль, что у тебя не было пушек, — посочувствовал Рвач.

— Такумсе хотел, чтобы я прошел в первые ряды, но я не согласился. Я пристроился в сторонке и стал слушать. Пророк поднялся, забрался на старый пень в поле и начал говорить. Он говорил и говорил…

— И ты его понимал? Ты ж не знаешь шони.

— Он говорил по-английски. Рвач. Слишком много племен собралось на том поле, а единственный язык, который немножко понимает каждый краснокожий, — это английский. Конечно, иногда он переходил на свою дикарскую мумбу-юмбу, но в основном речь была на английском. Он говорил о судьбе краснокожего человека. О том, что краснокожие должны держаться подальше от бледнолицей заразы. О том, что все должны жить в мире и занимать свой уголок земли: бледнолицые — свой, краснокожие — свой. О том, что надо построить город — хрустальный город, как он сказал. Это было очень смешно, потому что краснокожие даже сарай толковый построить не могут, представляю, что они натворят на строительстве города из хрусталя! Но чаще всего он поминал спиртное. Мол, нельзя его пить. Ни капли. Надо отказаться от него, совсем отказаться. Огненная вода — это оковы белого человека, оковы и кнут, оковы, кнут и нож. Сначала он закует тебя в цепи, потом станет избивать, после чего убьет, выпивка убьет. А затем придет бледнолицый и украдет твою землю, уничтожит ее, изгонит жизненные силы, умертвит, сделает бесполезной.

— Похоже, Билл, этот Пророк произвел на тебя немалое впечатление, — заметил Рвач. — По-моему, ты наизусть выучил его речь.

— Наизусть? Он три часа кряду болтал. Говорил о видениях прошлого, о видениях будущего. Твердил о… Рвач, это было настоящее сумасшествие, но краснокожие лакали его слова, как, как…

— Как виски.

— Да, как виски, только его речь заменила им спиртное. И все они ушли вместе с ним. Почти все. Остались лишь самые горькие пьяницы, которые должны были вскоре умереть, мои прирученные краснокожие и несколько диких племен, что живут на Гайо.

— И куда ж они пошли?

— В Град Пророка! Вот что убивает меня, Рвач. Все они направились в Град Пророка, который находится прямо напротив Церкви Вигора, на другом берегу реки. Так ведь все белые поселенцы тоже валом валят туда! Ну не совсем туда, но в те земли, которые имеются на картах этого Армора чертова Уивера. Говорю тебе, Рвач, они все сговорились. Такумсе, Армор Уивер и Пророк.

— Может быть.

— А ведь этот самый Пророк бывал у меня в кабинете сотни, тысячи раз, вот что хуже всего. Я мог убить его и избавить себя от стольких беспокойств, но кто ж мог знать, кто мог знать?

— Ты знаком с Пророком?

— Будто бы ты с ним не знаком.

— Я не так много краснокожих знаю в лицо, Билл.

— А если я скажу тебе, что у него всего один глаз?

— Это что, Лолла-Воссики?

— Он самый, собственной персоной.

— Этот одноглазый пьяница?

— Клянусь именем Господа, Рвач. Теперь он зовет себя Тенскватава. Это означает «открытая дверь» или что-то вроде. Ох как бы мне хотелось прикрыть эту дверцу! Надо было убить его, пока была такая возможность. Но когда он убежал, я подумал… ну ты ж знаешь, он убежал, стащил бочонок и удрал в леса…

— Я был здесь той ночью и помогал искать его.

— В общем, когда он не вернулся, я решил, что он, наверное, упился до смерти и издох. Но вдруг он объявляется жив-здоров и рассказывает краснокожим, как он, бывало, пил, но потом Бог послал ему видения, и с тех пор он не выпил ни глотка.

— Пускай Господь и мне пошлет видения, я тоже брошу пить.

Гаррисон снова отхлебнул виски. На сей раз прямо из графина, потому что бокал валялся на полу в другом углу комнаты.

— Такова моя проблема, Рвач.

— Вижу, у тебя не одна, а множество проблем, Билл, и, признаться, не понимаю, какое отношение эти проблемы имеют ко мне. Если, конечно, ты не шутил, когда передал через интенданта, что тебе понадобятся всего четыре бочонка виски.

— Да нет, Рвач, дело не только в этом. У меня есть к тебе еще кое-что. Я не проиграл. Пророк забрал моих краснокожих, Такумсе распугал моих поселенцев, но я так легко не сдамся.

— Да, ты не из тех, кто сразу ложится лапками кверху, — подтвердил Рвач.

«Ты самая злобная, самая коварная змеюка из всех, что я видел, но бьешься ты до последнего». Вслух он, конечно, этого не сказал, потому что Гаррисон мог не так понять его — хотя для Рвача подобная характеристика была высшей похвалой. Такие люди ему по душе.

— Дело весьма просто — Такумсе и Пророк. Я должен убить их. Нет, нет, беру свои слова обратно. Я должен разбить их и потом убить. Я должен опозорить их, осрамить у всех на глазах, сделать из них дураков, а уж потом убить.

— Отличная мысль. Я бы сделал пару-другую ставок на тебя.

— Конечно, я в этом не сомневаюсь. Но я не могу просто так натравить своих солдат на Град Пророка, потому что Армор, который живет прямо напротив, в Церкви Вигора, будет путаться у меня под ногами. Может, даже призовет на помощь армейское подразделение из форта Уэйн. Или подаст прошение, чтобы мои полномочия сняли. Он что-нибудь придумает. Поэтому я должен устроить все так, чтобы жители Церкви Вигора, чтобы все поселенцы Воббской долины сбежались ко мне и стали умолять избавить их от краснокожих.

Теперь Рвач наконец-то понял, о чем идет речь.

— Ты хочешь устроить провокацию.

— Именно, Рвач. Умненький мальчик. Я хочу, чтобы несколько краснокожих отправились на север, учинили там какой-нибудь погром, а потом сказали всем, что это Такумсе и Пророк их науськали. Пускай свалят все на эту парочку.

Рвач кивнул:

— Понятненько. Но угоном коров или подобной мелочью здесь не обойтись. Нет, чтобы заставить северных поселенцев во всю глотку требовать крови краснокожих, надо учинить что-нибудь особенно мерзостное. Например, похитить детей, запытать их до смерти, а затем вырезать у них на спинах имя Такумсе и подбросить туда, где трупы быстро найдут. Что-нибудь вроде этого надо придумать.

— Нет, ну так далеко я не пойду. Я не стану предлагать столь ужасные вещи. По сути дела, я вообще никаких инструкций не хочу давать. Просто прикажу сотворить что-нибудь такое, от чего поселенцы на севере поднимутся на дыбы, а потом распространю слух, что это дело рук Такумсе.

— Но ты не особенно удивишься, если дело закончится насилием и пытками.

— Я не хочу, чтобы пострадали женщины, Рвач. Это обсуждению не подлежит. Чтобы пальцем их не трогали.

— Справедливо, очень справедливо, — согласился Рвач. — Значит, дети. Мальчики.

— Как я уже сказал, подобный приказ я лично никогда не отдам.

Рвач тихонько кивнул, обдумывая его слова. Может быть, сам Гаррисон такого приказа и не отдаст, но он же не призывает Рвача следовать своему примеру.

— И разумеется, краснокожие должны быть не местные, да, Билл? Потому что в этих краях никого не осталось, а твои одомашненные дикари — самая бесполезная шваль, которая когда-либо появлялась на белый свет.

— Во многом ты прав.

— Значит, тебе нужны краснокожие с юга. Краснокожие, которые еще не слышали проповедей Пророка и которыми по-прежнему руководит страсть к виски. Краснокожие, у которых хватит мозгов правильно исполнить работу. Краснокожие, которых ведет жажда крови, которые будут убивать детей медленно, очень медленно. И мой груз тебе требуется в качестве взятки.

— Где-то так, Рвач.

— Договорились, Билл. Сними с меня обвинения и получишь бесплатно всю выпивку, что я привез. Только дай мне немножко денег, чтобы заплатить работникам, иначе они меня прирежут по пути домой. Надеюсь, я не много прошу?

— Понимаешь, Рвач, это еще не все…

— Но, Билл, это все, чем я могу тебе помочь.

— Я не могу сам попросить их об этом, Рвач. Я не могу лично направиться к крикам или чоктавам и просить их об этой услуге. Это должен быть кто-то другой. Это должен быть человек, про которого, если все выплывет наружу, я могу сказать: «Нет, ничего подобного я ему не поручал. Он использовал собственное виски, а я представления не имел, зачем оно ему понадобилось».

— Билл, я понимаю тебя, но твои догадки оказались правильными. Ты действительно умудрился отыскать нечто настолько низкое и отвратительное, что я не хочу иметь к этому никакого отношения.

Гаррисон бросил на него сердитый взгляд:

— Нападение на офицера карается в этом форте повешением, Рвач. Неужели я не упоминал об этом?

— Билл, я лгал, обманывал, иногда убивал, чтобы стать первым в этом мире. Но одного я не делал никогда. Я никогда не подкупал никого, никого не просил выкрасть маленьких ребятишек и запытать их до смерти. Честно говорю, я никогда этого не делал и никогда этого не сделаю.

Гаррисон внимательно изучил лицо Рвача и увидел, что тот не врет.

— Ну подумать только. Я и вправду умудрился отыскать столь отвратительный грех, что даже Рвач Палмер никогда не совершит его. Даже под угрозой смертной казни.

— Ты не посмеешь убить меня, Билл.

— Посмею, Рвач, еще как посмею. И тому будут две причины. Во-первых, ты не удовлетворил мою просьбу. И во-вторых, ты слышал мою просьбу. Ты мертвец, Рвач.

— Вот и ладно, — кивнул Рвач. — Только веревку возьми покрепче. Виселицу построй повыше, чтоб лететь было футов двадцать. Я хочу, чтобы мое повешение запомнили надолго.

— Мы тебя вздернем на суку и веревку будем тянуть очень медленно, чтобы ты задохся, а не сломал себе шею.

— Ну, это тоже запомнится надолго, — пожал плечами Рвач.

Гаррисон позвал нескольких солдат и приказал водворить Рвача обратно в тюрьму. На этот раз они снова отрабатывали на нем пинки и тычки, так что к старым синякам добавились еще несколько фиолетовых пятен, а одно ребро, похоже, вообще сломали.

Но времени у него было в обрез.

Немножко успокоившись, он лег на пол камеры. Пьяниц уже выпустили, но трое забияк до сих пор валялись на тюремных койках. Свободным оставался лишь пол, но Рвач ничуть не возражал. Он знал, Гаррисон даст ему пару-другую часов подумать над предложением, после чего выведет из камеры, накинет на шею петлю и вздернет его на дереве. Он сколько угодно может притворяться, будто дает Рвачу последний шанс, — все это враки, потому что теперь он не верит Рвачу. Рвач ответил ему отказом, поэтому теперь Гаррисон уже не доверит ему выполнение задания, а значит, не выпустит.

Что ж. Рвач намеревался с умом использовать отпущенное ему время. Начал он весьма просто. Закрыв глаза, он чуточку разогрел себя изнутри. Создал искру. А затем послал эту искру наружу. Так обычно поступают перевертыши, отправляя жучка под землю, чтобы видеть его глазами. Он позволил искре полетать в воздухе и вскоре нашел, что искал. Дом губернатора Билла. Его искра улетела слишком далеко, поэтому точно попасть он вряд ли сможет. Да и цель слишком велика. Вместо этого он вызвал ярость, гнев и боль, скопившиеся внутри, и стал раздувать их — ярче, ярче, ярче. Он зашел так далеко, как не заходил никогда в жизни, и нагонял жар до тех пор, пока не услышал крик, которого с огромным нетерпением ждал:

— Пожар! Пожар!

Вопли доносились снаружи, издалека, но все больше голосов подхватывало крик. Раздались ружейные выстрелы — сигнал тревоги.

Трое забияк также услышали их. В панике они соскочили с коек и подбежали к двери, один из них даже прошелся по лежащему на полу Рвачу. Вцепившись в решетки, они принялись трясти их и орать:

— Выпустите! Выпустите нас! Сначала выпустите, а потом бегите тушить этот чертов огонь! Мы ж здесь заживо изжаримся!

Рвач и не заметил, что на него наступили, — одним синяком больше, одним меньше. Он лежал не двигаясь, снова создавая искру, но на этот раз он нагревал металл внутри замка камеры. Теперь цель была совсем рядом, поэтому искра горела гораздо жарче.

Наконец появился какой-то солдат, сунул ключ в замок, повернул и отпер решетки.

— Вы, парни, выходите, — приказал он. — Сержант приказал выпустить вас, нам может понадобиться помощь в тушении пожара.

Рвач с трудом поднялся на ноги, но охранник швырнул его обратно в камеру. Рвач вовсе не удивился. Собравшись с силами, он поддал жара в искру, да так, что железо замка расплавилось. Даже заалело чуть-чуть. Охранник захлопнул дверь и потянулся к ключу. К этому времени тот так раскалился, что чуть не прожег руку насквозь. Солдат выругался и попытался ухватить ключ полой мундира, но Рвач не терял времени даром. Что было сил он ударил ногой по двери, сшибая охранника на пол. Наступив ему на лицо, Рвач как следует приложил солдата каблуком по голове, вероятно сломав ему шею. Но с точки зрения Рвача, это было не убийство. В своих глазах он поступил по справедливости, потому что охранники хотели бросить его запертым в камере, чтобы он сгорел заживо.

Рвач не спеша вышел из тюрьмы. Внимания на него никто не обратил. Особняк отсюда виден не был, зато хорошо был заметен огромный столб дыма. Небо почернело в преддверии дождя, низкие тучи нависли над землей. Возможно, надвигающийся ливень не даст крепости сгореть дотла. Но Рвач надеялся на обратное. Он надеялся, что от форта не останется и головешки. Одно дело убивать краснокожих, против этого Рвач ничего не имел, здесь он и Гаррисон шли бок о бок. Убивай их выпивкой, если можешь, если не можешь, то пулями. Но поселенцев убивать нельзя, и тем более недопустимо нанимать краснокожих, чтобы те до смерти запытали каких-нибудь фермерских ребятишек. Может, Гаррисону было все равно. Может быть, ему эти детишки казались солдатами, которым придется погибнуть в войне с краснокожими, — ну и что, что солдатам этим и двадцати не исполнилось? Все ведь делается на благо страны, не правда ли? Может, Гаррисон принимал такой ход мысли, но Рвач принять его не мог. Честно говоря, он и сам такого от себя не ожидал. Оказывается, он куда больше похож на Эндрю Джексона, чем считал раньше. Он видел черту, через которую переступать нельзя. В отличие от Гикори, он провел ее несколько дальше, но все же провел. И он скорее бы умер, нежели переступил через нее.

Разумеется, он не собирался умирать, пока в нем еще оставались силы. Через ворота крепости ему будет не пройти, вереница людей, передающих друг другу ведра с водой, протянулась до самого берега, и его наверняка заметят. Легче будет перебраться через стену. Солдаты сейчас не особенно смотрят по сторонам. Он вскарабкался на частокол и тяжело плюхнулся на землю по другую сторону забора. Никто его не видел. Углубившись на десять ярдов в лес и постаравшись забыть про боль в ребрах и слабость, которую обычно вызывали упражнения с огнем, он принялся пробираться сквозь заросли к берегу реки.

Из леса он вышел с другой стороны пристани. Прямо перед ним стояла его баржа, по-прежнему доверху нагруженная бочонками с виски. Собравшиеся на берегу работники, обмениваясь мнениями, наблюдали за пожарной бригадой, вычерпывающей воду тридцатью ярдами выше по течению. Рвача ничуть не удивило, что его парни не присоединились к тушению пожара. Они не относились к тому типу людей, которые проповедуют чувство локтя.

Рвач прошмыгнул на пристань и, махнув своим парням рукой, спрыгнул на баржу. Пошатнувшись и заскрипев зубами от боли и слабости, он обернулся, чтобы поведать работникам, что произошло и почему надо побыстрее валить отсюда. Однако за ним никто не последовал. Они все еще толпились на берегу и тупо глазели на него. Он снова махнул своим парням, но они и шагу в его направлении не сделали.

Что ж, придется уплывать без них. Он уже направился к веревке, чтобы отвязать ее и оттолкнуть багром баржу, когда вдруг понял, что не все работники остались на берегу. Одного человека среди них не было. И Рвач сразу догадался, где сейчас находится этот человек. На барже, за его спиной. Он вытягивает свои огромные руки, чтобы…

Бездельник Финк редко прибегал к ножу. Нет, конечно, он без малейших раздумий ткнул бы противника ножом, если бы пришлось, просто он предпочитал убивать голыми руками. Говоря об убийстве ножом, он обычно приводил в сравнение шлюху и палку от метлы. Как бы то ни было, Рвач понял, что ножа можно не опасаться. И что конец будет долгим. Гаррисон, наверное, знал, что Рвач может сбежать, поэтому подкупил Бездельника Финка, и теперь Финк убьет его.

Убьет медленно, но верно. А значит, у Рвача будет время. Время, чтобы умереть не одному.

На его шее сомкнулись пальцы, сомкнулись и сдавили так сильно, что Рвач белого света не взвидел, он даже не подозревал, что в одном человеке может быть столько силы. Гигантские руки встряхнули его, чуть не оторвав голову, но он все-таки успел выпустить искру на поиски того самого, особенного бочонка. Он знал, где находится бочонок, надо было только разогреть его посильнее, пожарче, еще жарче, еще…

Он ждал взрыва, ждал яркой вспышки, но ее все не было и не было. Пальцы Финка прижали его кадык к самому позвоночнику, он чувствовал, как мускулы поддаются под давлением, он начал пинаться, его легкие отчаянно пытались втянуть воздух, который почему-то отказывался идти, но бочонок он нагревал до самой последней секунды, ожидая, что порох вот-вот взорвется.

А затем он умер.

После того как Рвач умер, Бездельник Финк держал его в воздухе еще целую минуту — видимо, ему нравилось, как в сильных пальцах болтается мертвое тело. Трудно сказать что-либо определенное насчет Бездельника Финка. Поговаривали, что, когда он в хорошем настроении, милее человека не сыскать. Сам Бездельник был о себе такого же мнения. Ему нравилось быть милым, иметь друзей, опрокидывать вместе с ними стопочки. Но когда дело доходило до убийства — ну, это ему тоже нравилось.

Но нельзя ж вечно цепляться за труп. Кто-нибудь обязательно начнет жаловаться, кого-нибудь стошнит. Поэтому он швырнул тело Рвача в воду.

— Дым, — ткнув пальцем, указал один из работников.

И в самом деле из груды бочонков показался какой-то подозрительный дымок.

— Это ж порох! — заорал кто-то.

Как они припустили, спасаясь от взрыва! Бездельник Финк чуть животики со смеху не надорвал. Подойдя к куче, он принялся расшвыривать бочонки, выкидывая их на пристань, пока не добрался до самой середины и не обнаружил источник дыма. Этот бочонок он трогать руками не стал. Подцепив его носком башмака, он катнул бочку к краю баржи на всеобщее обозрение.

К тому времени работники начали постепенно возвращаться, чтобы посмотреть, что происходит. Судя по всему, Бездельник Финк взрываться не собирался.

— Нож, — крикнул Бездельник, и один из парней швырнул ему тесак, который носил в ножнах на поясе.

Потребовалось несколько добрых ударов, прежде чем крышка наконец слетела, выпустив в небо огромное облако пара. Вода, что содержалась внутри бочонка, кипела.

— Так значит, это не порох был вовсе? — спросил один из работников. Не самый умный, хотя речные крысы своим умом никогда не славились.

— Когда Рвач его сюда поставил, порох в нем был, можете не сомневаться, — уверил Бездельник. — Там, в Сасквахеннии. Но вы ж не думаете, что Бездельник Финк будет спускаться по Гайо на одной барже с бочонком пороха, из которого к тому же торчит фитиль, а?

Затем Бездельник прыгнул с баржи на пристань и заревел во всю мощь своей глотки, так что даже обитатели форта его услышали, а пожарная бригада и вовсе прекратила работу:

— Запомните, парни, меня зовут Бездельник Финк, я самый хитрый, самый коварный сын аллигатора, когда-либо откусывавшего голову бизону! На завтрак я ем человечьи уши, а на ужин закусываю медвежьими, и, когда меня мучит жажда, я способен выпить Ниагарский водопад. Когда я ссу, народ хватает лодки и плывет по течению пятьдесят миль, а когда сру, французы набирают воздух в склянки и продают как духи. Я — Бездельник Финк, это моя баржа, и после того как вы, жалкие уроды, поможете потушить пожар, каждому из вас найдется по пинте дармового виски.

Затем Бездельник Финк и его помощники присоединились к пожарной бригаде. Пожар почти затухал, когда с неба закапал дождь, заливая дымящееся пепелище.

Тот вечер, тогда как солдаты пили виски и распевали песни, Бездельник Финк провел трезвёхоньким, как стеклышко. Наконец-то он стал торговцем виски, наконец-то у него появилось собственное дело. Только один из работников баржи остался рядом с ним, молоденький паренек, который искренне восхищался Финком. Юноша долго вертел в руках бикфордов шнур, который когда-то был вставлен в бочонок с порохом.

— Но фитиль ведь никто не зажигал, — наконец сказал он.

— Неа, — согласился Бездельник Финк.

— Тогда почему вода закипела?

— Видно, у старины Рвача в рукаве была припрятана парочка фокусов. Видно, тот пожар в форте именно он и начал.

— Ты знал это, да?

Финк покачал головой:

— Да не, повезло просто. Мне просто везет. Я умею чувствовать, как, например, почувствовал тот бочонок с порохом, а затем делаю то, что кажется правильным.

— Это как дар у тебя?

В ответ Финк поднялся и стянул штаны. На его левой ягодице красовалась огромная шестигранная татуировка, выглядящая весьма зловеще.

— Это моя мама наколола, когда мне и месяца не было. Сказала, что это сохранит меня и я проживу долгую жизнь.

Затем он повернулся и показал пареньку другую ягодицу.

— А это, по ее словам, поможет мне сколотить деньжат. Я не знаю, как это работает, а она умерла, так ничего и не объяснив, но, насколько мне известно, эта штука несет удачу. Благодаря ей я всегда заранее знаю, как правильно поступить. — Он ухмыльнулся. — Вот добыл себе баржу и груз виски.

— А губернатор действительно даст тебе медаль за то, что ты убил Рвача?

— Ну, вроде обещал. За то, что я поймал его.

— Что-то не похоже, чтобы губернатор чересчур печалился о смерти Рвача.

— Ну да, — кивнул Финк. — Конечно, не похоже. Мы теперь с губернатором добрые друзья. Он говорит, у него есть одна работенка для меня, которую может выполнить только такой человек, как я.

В глазах восемнадцатилетнего мальчишки промелькнуло искреннее обожание.

— А я тебе смогу помочь? Можно, я пойду с тобой?

— А ты когда-нибудь дрался?

— Дрался, и много!

— А ухо кому-нибудь откусывал?

— Нет, но однажды я вырвал человеческий глаз.

— Глаз — легко. Он мягкий.

— И так вдарил лбом одному, что тот сразу пяти зубов лишился.

Финк пару секунд поразмыслил. Затем усмехнулся и кивнул:

— Конечно, парень, можешь отправляться со мной. Поверь, скоро в окрестностях за сотни миль не найдется такого мужика, бабы или малыша, которые бы не слышали моего имени. Ты сомневаешься в этом, парень?

Юноша не сомневался.

Утром Бездельник Финк и его команда оттолкнули баржу от южного берега Гайо. На нее была загружена повозка, несколько мулов и восемь бочонков с виски. Надо было провернуть кое-какую сделку с краснокожими.

Днем губернатор Уильям Гаррисон похоронил обугленные останки своей второй жены и ребенка. Благодаря несчастливой случайности мать и сын вместе находились в детской, готовились к параду, примеряя нарядный мундир, когда в комнате вдруг взорвался огненный шар.

Огонь в доме губернатора породила не человеческая рука, пожар отнял у Гаррисона то, что любил он больше всего на свете, и никакая сила на земле не могла вернуть ему потерянное.

Глава 7

Пленники

Элвин-младший никогда не ощущал себя маленьким мальчиком — за исключением тех случаев, когда ему приходилось забираться на спину большой старой кобылы. Нельзя сказать, что он был неопытным ездоком, — он и лошади достаточно неплохо уживались друг с другом, они не сбрасывали его на землю, а он никогда не хлестал их кнутом. Просто он не любил, когда ноги его беспомощно болтаются в воздухе. Поскольку поездка предстояла долгая и ехать нужно было в седле, стремена подняли так высоко, что пришлось проколоть несколько новых дырок в ремнях. Эл с нетерпением ждал того дня, когда он станет взрослым мужчиной. Ему не раз говорили, что выглядит он не по годам взрослым, но это ничего не меняло в воззрениях Элвина. Когда тебе всего десять лет, ты все равно останешься малышом, каким бы большим тебя ни называли.

— Мне это очень не нравится, — заявила Вера Миллер. — Вокруг краснокожие бродят, а мальчикам придется ехать по лесам…

Мама всегда переживала по пустякам, но сегодня у нее имелись очень весомые причины для волнения. Всю жизнь с Элом случались какие-то неприятности. Все всегда заканчивалось хорошо, но беды ходили за ним как привязанные. Несколько месяцев назад одна такая «неприятность» чуть не закончилась весьма трагически — ему на ногу упал мельничный жернов, концы кости пронзили кожу. На рану смотреть было страшно. Все считали, что Элвин умрет, да он и сам уже не надеялся выжить. Смерть была неминуема. Несмотря на то что он обладал необходимой силой, чтобы исцелить себя.

Просто с тех самых пор, как к нему в комнату явился Сияющий Человек, Эл никогда не использовал свой дар для себя. Вырубить жернов для отца — это другое дело, потому что мельница поможет всем. Ему всего-то надо было пробежать пальцами по поверхности камня, прочувствовать его, найти потаенные места, где гранит сразу расколется, а затем сделать все так, чтобы камень раскололся по образу жернова, — и скала беспрекословно следовала его желаниям. Но никогда, никогда он не применит свой дар себе в выгоду.

Когда жернов сорвал с его ноги кожу и переломал кости, практически никто не сомневался, что мальчика ждет смерть. Кроме того, Эл еще ни разу не пользовался своим даром, чтобы исцелить кого-либо, он даже не стал бы пробовать, если б не старый Сказитель. Сказитель спросил его: «Почему ты сам не излечишь свою ногу?» И Эл рассказал ему то, что никогда и никому не рассказывал, — историю о Сияющем Человеке. Сказитель сразу поверил ему, он не счел Элвина сумасшедшим, не подумал, что мальчик просто бредит. Он заставил Эла вспомнить, подумать как следует и вспомнить, что в точности произнес Сияющий Человек. И когда Эл вспомнил, до него вдруг дошло, что это он сам отказался от использования дара себе на благо, а Сияющий Человек всего лишь сказал: «Расставь все по своим местам. Верни целостность».

Вернуть целостность. Разве его нога не была частью природы, которой следовало вернуть целостность? Вот он и излечил ее, излечил как мог. На самом деле все оказалось не так просто, но с помощью близких и собственной силы ему удалось излечиться. Вот почему он остался в живых.

В те дни ему довелось взглянуть смерти в глаза, и выяснилось, что она вовсе не так ужасна, как кажется. Лежа на кровати и ощущая, как смерть потихоньку подтачивает его кость, он вдруг понял, что тело его — это всего лишь временная опора, сарайчик, в котором он поселился, пережидая непогоду, пока строится большой добрый дом. Тело — это хижина-времянка, которую строят поселенцы, пока не сложат крепкий дом из бревен. Может быть, он умрет, но это вовсе не так уж и страшно. Просто он станет другим, и, может, там ему будет лучше.

Поэтому он не придавал особого значения причитаниям матери, которая без умолку сетовала на распоясавшихся краснокожих, твердила, как опасна та поездка, в которую они пускаются, и что их могут убить. Не то чтобы она ошибалась, просто Элвину стало все равно, умрет он или нет.

Впрочем, нет, не все равно. Ему еще предстояло столько сделать, хотя он и сам точно не знал, что именно, поэтому смерть пришлась бы очень некстати. Он не собирался умирать. Но предчувствие смерти уже не наполняло его паническим страхом, который обычно испытывают люди.

Мера, старший брат Эла, пытался успокоить мать и убедить ее не распалять себя еще больше.

— Мам, с нами все будет в порядке, — увещевал Мера, — Беспорядки творятся на юге, до нас они не добираются, кроме того, нам предстоит ехать по проложенным, накатанным дорогам…

— На этих накатанных дорогах каждую неделю исчезают люди, — отрицала мать. — Французы в Детройте по-прежнему скупают скальпы, и как бы хорошо ни вели себя Такумсе и его дикари, одной стрелы достаточно, чтобы убить…

— Ма, — не отступал Мера, — если ты так боишься краснокожих, ты, наоборот, должна радоваться, что мы уезжаем. По меньшей мере десять тысяч краснокожих живут в Граде Пророка на противоположном берегу реки. Это самое большое поселение к западу от Филадельфии, и каждый житель его — краснокожий. Мы же направляемся на восток, подальше от этого города…

— Одноглазый Пророк меня не беспокоит, — отрезала она. — Он не призывает к убийству. Я просто думаю, что вам не следует…

— Теперь уже неважно, что ты думаешь, — сказал папа.

Мама повернулась к нему лицом. Он убирал свиные загоны на заднем дворе и сейчас подошел попрощаться.

— А ты мне не приказывай, думаю что хочу, и…

— И неважно, что думаю я, — продолжал папа. — Какая вообще разница, кто что думает?

— В таком случае я не понимаю, зачем Господь дал нам мозги, если все так, как ты говоришь, Элвин Миллер!

— Эл едет на восток, в Хатрак, чтобы стать учеником у кузнеца, — сказал папа. — Я буду скучать по нему, ты будешь скучать по нему, все, за исключением, может быть, преподобного Троуэра, будут по нему скучать, но бумаги уже подписаны, и Эл-младший отправляется в путь. Поэтому, вместо того чтобы ныть о том, как ты не хочешь их отпускать, лучше бы поцеловала мальчиков на прощание и благословила на дорогу.

Если б папа был молоком, он бы сразу свернулся — таким взглядом одарила его мама.

— Я поцелую мальчиков и дам им свое благословение, — процедила она. — В таких советах я не нуждаюсь. Я вообще в твоих советах не нуждаюсь.

— Не сомневаюсь, — кивнул папа. — Но все равно буду советовать тебе, и ты потом будешь мне благодарна, как это случалось всегда. — Он протянул руку Мере, прощаясь с ним, как мужчина с мужчиной. — Довези его до места в целости и сохранности и возвращайся назад, — сказал он.

— Куда я денусь, — ответил Мера.

— Твоя мать права, времена настали опасные, поэтому смотри в оба. Мы правильно назвали тебя, у тебя острый глаз, вот и используй свой дар.

— Хорошо, па.

К Мере подошла мать, а папа перешел к Элвину. Он от души хлопнул Эла по ноге и пожал ему руку. Приятное тепло разлилось по телу — папа обращался с ним как с настоящим мужчиной, как с Мерой. Может быть, если б Элвин не сидел на лошади, папа взъерошил бы ему волосы, как мальчишке, но ведь этого не случилось, поэтому Эл все равно почувствовал себя взрослым.

— Я не боюсь краснокожих, — тихонько сказал Эл, так чтобы мама не услышала. — И мне очень жаль оставлять вас.

— Знаю, Эл, — вздохнул отец. — Но ты должен ехать. Ради себя самого.

И лицо папы приняло отстраненно-печальный вид, который Эл-младший не раз наблюдал и раньше, но никогда не понимал. Папа был странным человеком. Эл понял это только сейчас, потому что раньше, когда он был маленьким, папа был для него просто папой и Элвин не пытался понять его.

Сейчас Эл немножко повзрослел и начал сравнивать своего отца с остальными мужчинами. К примеру, с Армором Уивером, самым важным человеком в городе, который постоянно говорил о мирном сосуществовании с краснокожими, о том, что с ними надо делиться землей, рисовать карты территорий краснокожих и белого человека, — Армора Уивера все слушали с уважением. Папу так никто не слушал; слова Армора принимали всерьез, но иногда оспаривали, хотя знали, что он говорит важные вещи. Не раз Эл сравнивал отца с преподобным Троуэром, который всегда выражался очень учено и напыщенно, который постоянно кричал со своей кафедры о смерти и воскрешении, об огнях ада и вознаграждении небесном, — к священнику тоже прислушивались. Правда, несколько иначе, чем к Армору, потому что он всегда говорил о религии, в которой мало общего с фермерством, животноводством и жизнью обыкновенных людей. Но его тоже слушали с уважением.

Когда же говорил папа, его мнение всегда выслушивалось, но зачастую от него просто отмахивались: «Да ладно тебе, Элвин Миллер!» Когда Эл заметил это, то сначала даже разозлился. Но позднее он понял, что люди, попав в беду, не станут обращаться за помощью к преподобному Троуэру, нет, и к Армору они тоже не пойдут, потому что ни тот ни другой не знали, как разрешить те проблемы, которые порой возникают у обычного фермера. Троуэр мог объяснить им, как держаться подальше от ада, но это может пригодиться только мертвому, а Армор мог разъяснить, почему с краснокожими надо соблюдать мир, но все это заумная политика, пока не разразится война. Когда же заходил спор о границах участков, о том, что делать с мальчишкой, который уже получил несколько взбучек, но продолжает грубить своей матери, о том, что сажать, когда долгоносик пожрал кукурузные семена, люди шли к Элу Миллеру. Выслушав его немногословный ответ, они обычно уходили, качая головой и приговаривая обычное: «Да ладно тебе, Элвин Миллер!» Но затем все равно следовали его совету — проводили границу и строили каменную изгородь; прогоняли из дома наглого мальчишку и пристраивали его работником на соседнюю ферму; шли на поле и сажали кукурузные зерна, «завалявшиеся» у других фермеров, которые, по словам Эла Миллера, просто стеснялись предложить соседям свою помощь.

Сравнивая отца с другими мужчинами, Эл-младший понимал, что его папа иногда ведет себя очень странно и зачастую основывается на причинах, известных ему одному. Но он также понимал, что папе можно верить. Люди сколько угодно могли уважать Армора и преподобного Филадельфию Троуэра, но верили они Элу Миллеру.

Как верил ему Эл-младший. Он верил своему папе. Пусть ему очень не хотелось покидать дом, даже будучи на пороге смерти, он продолжал считать, что учеба — это напрасная трата времени, — какая разница, какой будет его профессия, если на небесах и так достаточно кузнецов? — он все-таки знал: если папа сказал, что ему будет лучше уехать, значит, Эл уедет. Когда Эл Миллер говорил: «Сделайте так, и все получится», люди обычно следовали его совету, и все выходило так, как он предрекал.

Эл уже сказал папе, что не хочет уезжать, но папа ответил: «Все равно тебе надо уехать, тебе же будет лучше». Это все, что хотел услышать Элвин-младший. Он кивнул головой и поступил так, как сказал папа. Не потому, что у него не хватило мужества возразить, и не потому, что он боялся отца, как остальные братья. Он слишком хорошо изучил своего папу, поэтому знал — его суждениям можно доверять. Вот и все.

— Я буду скучать по тебе, па, — сказал он.

А затем поступил необычайно глупо, безумно, он бы никогда так не поступил, если бы подумал как следует. Он протянул руку, чуть-чуть нагнулся и взъерошил волосы отца. И уже после до него дошло, что отец может выдрать его как Сидорову козу за то, что Элвин посмел обращаться с ним как с обыкновенным мальчишкой. Действительно, папины брови изумленно поползли вверх, резким движением он схватил Эла-младшего за запястье. Но вдруг в глазах его мелькнула веселая искорка, и, громко расхохотавшись, папа сказал:

— Что ж, один раз тебе можно позволить такую вольность. Ты даже останешься в живых.

Все еще посмеиваясь, папа отступил немножко назад, чтобы дать попрощаться матери. По лицу ее текли слезы, и она не стала мучить его последними «поступай так», «а так не поступай», как мучила Меру. Она всего лишь поцеловала его руку, прижалась к ней щекой и посмотрела ему прямо в глаза.

— Если я отпущу тебя сегодня, мне больше никогда не доведется взглянуть на тебя еще раз, — сказала она.

— Нет, ма, не говори так, — принялся успокаивать он. — Со мной ничего не случится.

— Не забывай меня, хорошо? — попросила она. — И храни тот амулет, что я тебе дала. Носи его все время с собой.

— А что он делает? — вытаскивая амулет из кармана, спросил Элвин. — Я такого никогда не видел.

— Неважно, главное, держи его все время при себе.

— Хорошо, мам.

Мера подъехал к Элвину-младшему.

— Нам пора отправляться, — сказал он. — Надо отъехать подальше от знакомых мест, прежде чем располагаться на ночлег.

— Эй, эй, ты не больно-то спеши, — сердито осадил отец. — Мы уже договорились, что эту ночь вы переночуете у Пичи. Хватит вам на один день езды. И не смей ночевать под открытым небом, разве что очень прижмет.

— Ну ладно, ладно, — согласился Мера. — По крайней мере мы должны добраться до места своего ночлега до ужина.

— Тогда езжайте, — махнула мама. — Езжайте, мальчики.

Не успели они отъехать от ворот, как на дорогу выбежал папа и схватил лошадей Меры и Элвина за поводья.

— И помните! Пересекайте реки только по мосту. Слышите? Только по мосту! На дороге, по которой вы поедете, через каждую реку переброшен мост — отсюда и до самой реки Хатрак.

— Знаю, па, — поморщился Мера. — Я ж сам помогал их строить, ты что, забыл?

— Пользуйтесь мостами! Это все, что я хочу сказать. А если пойдет дождь, вы должны немедленно найти укрытие, остановиться в чьем-нибудь доме и переждать ливень, слышите? Я не хочу, чтобы вас достала вода.

И Элвин и Мера торжественно поклялись не приближаться к воде.

— Мы даже по ветру не будем становиться, если наши лошади вдруг решат отлить, — добавил Мера.

— Нечего здесь шутить, — пригрозил ему папа.

Наконец они отправились в путь. Назад они не оглядывались, потому что это плохая примета. Все равно мама и папа вернулись в дом задолго до того, как лошади мальчиков скрылись из виду, — говорят, если долго смотреть вслед, это к долгой разлуке, а если провожать взглядом, пока те, с кем ты разлучаешься, не исчезнут из виду, это верная примета, что кто-нибудь из прощающихся вскоре умрет. Мама верила в приметы. Побыстрей нырнуть в дом — это все, что она могла сделать, чтобы защитить своих сыновей на их долгом пути.

Первый раз Эл и Мера остановились в рощице между фермами Хэтчей и Бьернсонов — дорогу наполовину перегораживал ствол дерева, поваленного прошлой бурей. Конечно, будучи на лошадях, они могли спокойно проехать мимо, но нельзя оставлять рухнувшее дерево на дороге, чтобы следующий путник случайно не попал в беду. Может, поедет кто-нибудь в повозке, спеша вернуться домой, пока не настала полная тьма и не полил дождь, — вот поедет такой человек за ними следом и вдруг наткнется на это дерево. Поэтому они остановились, съели полдник, который собрала им в дорогу мама, и принялись подрубать тесаками пень, чтобы освободить ствол и стащить его с дороги. Вскоре им пришлось сильно пожалеть о том, что под рукой не оказалось пилы, но не будешь же брать с собой в трёхсотмильную поездку пилу. Одежда на смену, тесак, нож, мушкет для охоты, порох и свинец, моток веревки, одеяло и пара-другая амулетов-оберегов, чтоб охраняли в пути. Решишь взять еще что-нибудь, и придется ехать на повозке или брать вьючную лошадь.

Справившись наконец с деревом, они привязали к стволу лошадей и сволокли его с дороги. Работенка оказалась непростой, пота пролилось немало, потому что лошади не привыкли тянуть дружно и мешали друг другу. Да и дерево постоянно цеплялось ветвями, поэтому пришлось катить его, подрубая мешающие сучья. Конечно, Эл мог бы воспользоваться своим даром и изменить дерево изнутри, мог заставить его расщепиться, только это было бы неправильно. Сияющий Человек не одобрил бы его поступка, поскольку в данном случае Элом руководили бы эгоизм и лень. Поэтому Элвин рубил, тянул и потел вместе с Мерой. Но он ничуть не возражал. То была добрая работа, и сделана она была всего за час. Это время было потрачено с толком.

Но лучше всего дело спорится за разговорами. В основном братья обсуждали убийства, которые, по слухам, совершали краснокожие на юге. К этим сплетням Мера относился весьма скептически.

— Конечно, я слышал эти рассказки, но все они распространяются людьми, которые слышали их от своего знакомого, который рассказывал о троюродном брате своего знакомого. Поселенцы, которые на самом деле жили там и которые позднее бежали оттуда, все в один голос твердят, что Такумсе всего лишь увел их свиней и кур. И не было никаких свистящих над головой стрел, никого там не убили.

Эл, будучи десяти лет от роду, предпочитал верить в жуткие байки, и чем кровавее они были — тем лучше.

— Но, может, они убивают целыми семьями, вот никто и не может рассказать.

— Да ты сам подумай, Эл. В этом же нет никакого смысла. Такумсе добивается, чтобы бледнолицые убрались с его земель, верно? Поэтому он пугает их до смерти, они быстренько собирают вещички и проваливают. Ему же, наоборот, выгодно оставить кого-нибудь в живых, чтобы тот рассказал, какие зверства творятся на юге, — при условии, что Такумсе действительно причастен к убийствам. И почему еще не было найдено ни одного мертвого тела, скажи мне?

— Тогда откуда ж эти слухи?

— Армор говорит, что эту ложь распространяет Гаррисон, чтобы заставить поселенцев ополчиться на краснокожих.

— Но он же не может лгать насчет того, что его собственный дом сгорел? Кто-то ведь видел, как он горел? И неужели он врет, когда говорит, что при этом погибли его жена и маленький ребенок?

— Нет, Эл, дом действительно сгорел. Но, может, это вовсе не Такумсе поджег его своими огненными стрелами. Ты об этом подумал?

— Губернатор Гаррисон не стал бы поджигать собственный дом и убивать свою семью ради того, чтобы натравить поселенцев на краснокожих, — заметил Эл. — Это глупо.

Они еще долго обсуждали неприятности, учиняемые краснокожими белым поселенцам в низовьях Воббской долины, потому что в последнее время это стало темой всех разговоров, а поскольку никто в точности не знал, что происходит, мнения спорящих были одинаково верны.

До ближайшей фермы было где-то полмили, леса, распростершиеся вокруг, они изъездили вдоль и поперек с тех пор, как поселились здесь, поэтому им и в голову не могло прийти, что с ними может что-нибудь случиться. Когда дом рядом, волей-неволей забываешь об осторожности, даже обсуждая кровожадных краснокожих, зверствующих на юге, убийства и всевозможные пытки. Впрочем, осторожность им нисколько не помогла бы. Эл сворачивал веревку, а Мера проверял седла, когда их вдруг окружила дюжина краснокожих, появившихся словно из воздуха. Секунду назад вокруг никого не было, кроме сверчков, полевых мышек и порхающих птиц, и вдруг, откуда ни возьмись, краснокожие в боевой раскраске.

И то они не сразу испугались. В Граде Пророка жило множество краснокожих, и они частенько наведывались в лавку к Армору. Поэтому Элвин сначала не обратил на них никакого внимания.

— Здравствуйте, — учтиво поздоровался он.

Но они не ответили. Их лица были расписаны зловещими узорами.

— Похоже, эти краснокожие не здороваются, — тихо произнес Мера. — И у них мушкеты.

Стало быть, эти краснокожие пришли не из Града Пророка. Пророк учил своих последователей никогда не брать в руки оружие белого человека. Настоящему краснокожему нет нужды охотиться с ружьем, потому что земля знает его нужды и животные сами подставляются под стрелу охотника. По словам Пророка, краснокожий может взять в руки ружье, только если в его сердце поселилась жажда убийства, намерение убить белого человека. Именно так он и говорил. Видно, эти краснокожие не особенно-то следовали заповедям Пророка.

Элвин взглянул одному из них в глаза. Должно быть, на лице мальчика отразился страх, потому что краснокожий заметил это и улыбнулся. Молча он протянул руку.

— Дай ему веревку, — приказал Мера.

— Это же наша веревка, — возразил было Эл.

И тут же понял бессмысленность своих возражений. Эл вручил мотки краснокожему.

Краснокожий осторожно принял веревку и швырнул один из мотков через головы юношей своему товарищу. Не произнеся ни слова, краснокожие принялись за работу — они сорвали с братьев одежду, после чего туго скрутили им руки, затянув узлы так, что даже плечи заныли.

— Зачем им понадобилась наша одежда? — спросил Эл.

В ответ один из краснокожих больно хлестнул его по лицу. Должно быть, звук пощечины ему понравился, потому что он ударил мальчика еще раз. От ужалившей боли на глаза Эла навернулись слезы, но он не заплакал — отчасти от удивления, отчасти от злости. Ему не хотелось давать краснокожим лишний повод порадоваться его слабости. Идея пощечин пришлась по нраву остальным дикарям, которые незамедлительно принялись хлестать Меру. Вскоре юноши чуть сознание от боли не теряли, а их щеки истекали кровью как внутри, так и снаружи.

Один из краснокожих что-то прорычал, и ему передали рубашку Эла. Он разрезал ее своим ножом, затем прижал к кровоточащему лицу мальчика. Должно быть, ему показалось, что крови недостаточно, поэтому он вытащил нож и быстрым движением рассек Элу лоб. Кровь полилась на глаза, а секундой спустя пожаловала боль — в первый раз Эл заплакал. Лоб ему, похоже, рассекли до самой кости, заливающая глаза кровь мешала что-либо рассмотреть. Мера заорал, чтобы Эла не трогали, но это ничего не изменило. Каждый поселенец знает, что если уж краснокожие начали резать тебя, то они не остановятся, пока ты не умрешь.

Как только кровь хлестнула на одежду, а Эл вскрикнул от боли, краснокожие принялись хохотать и тихонько улюлюкать. Похоже, эта шайка намеревалась идти до конца, поэтому Элвин принялся вспоминать всякие истории о жестокости краснокожих. Самая знаменитая повествовала о Дэне Буне, пенсильванском поселенце, который некоторое время жил в Королевских Колониях. Это случилось в те времена, когда черрики, собравшись, выступили на тропу войны против белого человека. Однажды Дэн Бун обнаружил, что сын его похищен. Не прошло и получаса, как Бун вышел на след краснокожих. Как оказалось, они играли с ним. Они то отрезали у мальчика лоскутки кожи, то вырывали глаз — в общем, причиняли ему жуткую боль, чтобы он кричал погромче. Бун слышал крики своего сына и бежал на них. Но когда он и его друзья-фермеры, вооруженные мушкетами и полуобезумевшие от ярости, выбегали на поляну, где пытали мальчика, краснокожих уже не было, словно дикари испарялись в воздухе — ни одного следа не оставалось. Но вскоре раздавался очередной крик. В тот день они прошли двадцать миль и в конце концов, когда дело уже шло к ночи, нашли мальчика, вернее, его останки, свисающие с макушек трех деревьев. Говорили, что Бун никогда не забудет той погони, что после того дня он краснокожего видеть не может.

Услышав смех краснокожих, почувствовав боль, Эл вспомнил историю сынишки Буна. Боль, которую он испытал, была только началом. Он не знал, какие цели преследуют краснокожие, зато прекрасно понимал, двое мертвых бледнолицых мальчишек — это то, что им нужно. Поэтому они будут только рады, если их жертвы немножко покричат. «Тише, — приказал он себе. — Успокойся».

Они вытерли раскромсанной рубахой его лицо, после чего обляпали кровью одежду Меры. Эла тем временем занимали несколько иные мысли. Он лечил себя всего один раз, причем лечил свою сломанную ногу. Тогда он лежал на кровати, у него была масса времени, чтобы познакомиться с устройством собственного тела, чтобы проложить путь туда, где вены были порваны, и срастить их, соединить кожу и кость. Но сегодня он был напуган, его толкали и пинали, так что сосредоточиться никак не получалось. Однако ему все же удалось отыскать самые большие вены и артерии, заставить их закрыться. После того как краснокожие еще раз вытерли его лицо рубашкой, кровь перестала заливать глаза. Она все еще текла, но струйка ее заметно ослабла. Взмахнув головой, Эл направил ручеек на виски, чтобы кровь не мешала видеть происходящее.

Меру пока не тронули. Старший брат смотрел на Эла, и на лице его был написан ужас пополам с болью. Эл достаточно хорошо знал своего брата, поэтому догадался, о чем тот сейчас думает. Мама и папа вверили Эла опеке Меры, и вот как он подвел их. Сейчас он винил в происшедшем себя, не понимая, что его вины здесь нет. Эти краснокожие могли натворить то же самое, ворвавшись в любую хижину в округе, и никто бы их не остановил. Если б Эл и Мера не отправились сегодня в путь, они бы все равно устроили на дороге засаду. Но Эл не мог объяснить этого Мере, он мог всего лишь ободряюще улыбнуться.

Он улыбнулся и снова вернулся к ране на лбу. Он должен был срастить кожу и вены. Во второй раз дело пошло быстрее. Он сосредоточенно работал над собой, краем глаза наблюдая за краснокожими.

Говорили они немного. Каждый хорошо знал свои обязанности. Окровавленную одежду туго привязали к седлам, и один из краснокожих своим ножом вырезал на одном седле «Такумсе», а на другом — «Пророк». Сначала Элвин было удивился, обнаружив, что краснокожий умеет писать по-английски, но потом заметил, что дикарь время от времени сверяется с бумажкой, вытащенной из-за пояса набедренной повязки. Бумага…

Затем, пока двое краснокожих придерживали лошадей за поводья, третий сделал на боках лошадей неглубокие надрезы, так чтобы животные обезумели от боли, принялись лягаться и храпеть. В конце концов лошади сбили с ног держащих их воинов, вырвались на свободу и понеслись по дороге домой. Дикари правильно все рассчитали.

Это было послание. Краснокожие нарочно подстроили, чтобы фермеры за ними погнались. Они хотели, чтобы бледнолицые взяли мушкеты, лошадей и пустились за ними в погоню. Как гнался за черрики Даниэль Бун. Следуя за криками своего сына. Белый человек лишается разума, когда слышит вопли умирающих детей.

Что ж, решил про себя Элвин, умрут они с Мерой или останутся в живых, но родителям не доведется пережить того, что пережил Даниэль Бун. Впрочем, шансов на побег не было. Даже если веревка ослабнет — это Элвин без труда может устроить, — двум мальчишкам никогда не скрыться в лесу от краснокожих. Нет, бежать лучше не пытаться. Но Элвин от своего не отступится, у него есть чем подействовать на краснокожих. И, применив свой дар, он поступит правильно, по справедливости, потому что в данном случае он не будет преследовать собственную выгоду. Он сделает это ради своего брата, ради своей семьи. Смешно, но он прибегнет к своему дару ради тех же краснокожих, потому что, если случится что-нибудь непоправимое, если мальчиков и в самом деле запытают до смерти, разразится война, между краснокожими и бледнолицыми начнется грязная, кровавая бойня и много людей погибнет. Эл не будет убивать, но свой дар он использует во благо всего народа.

Лошади, стуча копытами, умчались, и краснокожие вернулись к Элвину и Мере. Набросив им на шею по ремню, они потащили братьев за собой. Мера был рослым парнем, куда выше, чем любой из краснокожих, поэтому ему приходилось бежать нагнувшись. Он постоянно спотыкался, но ремень тащил его вперед. Эл бежал сразу за ним, поэтому видел, как плохо приходится Мере, слышал, как он задыхается. Впрочем, Элу было нетрудно проникнуть внутрь ремня и чуточку растянуть его, растянуть еще немножко и еще, пока петля на шее у Меры не разошлась. Теперь Мера мог бежать более-менее прямо. Элвин действовал очень осторожно, поэтому краснокожие ничего не заметили. Но он знал, что вскоре его проделку обнаружат.

Всем и каждому известно, что краснокожие не оставляют следов. Так что обычно, захватывая в плен солдат или поселенцев, краснокожие несли своих пленников связанными по рукам и ногам, как освежеванных оленей, чтобы неуклюжие бледнолицые не выдали их. Эти краснокожие специально вели за собой погоню, потому что позволили Элу и Мере бежать самим.

Хотя они не собирались облегчать фермерам задачу. Они бежали целую вечность, по меньшей мере часа два, пока не добрались до ручья. Поднявшись вверх по течению, краснокожие пробежали еще полмили или милю, прежде чем наконец остановились на поляне и развели огонь.

Ферм поблизости не было, но это не имело особого значения. К этому времени лошади наверняка уже вернулись домой с окровавленной одеждой, ножевыми ранами в боках и именами, выцарапанными на седлах. К этому времени все фермеры уже свезли свои семьи в церковь, где их сможет защитить небольшой отряд, пока остальные мужчины будут искать пропавших мальчиков. К этому времени мама наверняка вне себя от ужаса, а отец бросается на всех и каждого, крича: «Ну быстрее же, быстрее, нельзя терять ни минуты, надо найти мальчиков, если вы не идете, я пойду один!» А остальные успокаивают его: «Тише, тише, спокойнее, один ты ничего не сделаешь, можешь не волноваться, мы поймаем их». Но никто не говорит вслух то, что известно всем, — Эл и Мера все равно что мертвы.

Но Эл не собирался умирать. Нет, сэр. Он собирался жить и дальше, он и Мера.

Краснокожие разожгли хороший, жаркий костер, но вовсе не еду они собирались на нем готовить. Поскольку солнце ярко сияло с неба, паля своими лучами, Эл и Мера ужасно вспотели, даже несмотря на то что надето на них было только нижнее белье. Пот ручьями полил с них, когда краснокожие принялись срезать с них это белье, сначала рубя пуговицы, а потом кромсая ткань на лоскутья, так что вскоре братья остались совсем нагишом.

И тут один из краснокожих обратил внимание на лоб Элвина. Он выбрал лоскут побольше из валяющегося рядом нижнего белья и вытер лицо Эла, сдирая засохшую кровь. Затем обернулся и, обращаясь к своим товарищам, что-то быстро забормотал. Собравшись вокруг пленников, краснокожие сначала оглядели Элвина, потом проверили лоб Меры. Эл знал, что они ищут. И знал, что они ничего не найдут. Потому что он успел залечить свой лоб, не оставив ни шрама, ни малейшей отметинки. И уж конечно, на Мере тоже не осталось ни царапины, поскольку его никто не резал. Это заставит краснокожих немножко призадуматься.

Но на силу исцеления надеяться было нельзя, потому что лечить слишком тяжело, для этого требуется много времени — нож режет всяко быстрее, чем Элвин исцеляет. Нет, у Эла созрел другой план. С куда большей легкостью он мог применять свой дар на камне и металле, которые обладали одинаковым внутренним строением, тогда как живое тело было слишком сложно, слишком много в нем содержалось всяких мелких штучек, которые все надо было уместить в голове, чтобы изменить плоть и вернуть ей прежнюю форму.

Поэтому, когда один из краснокожих сел перед Мерой, зловеще поигрывая своим ножом, Эл не стал ждать, когда дикарь начнет пытку. Мальчик восстановил в уме образ этого ножа, его сталь, которая, кстати, была выкована белым человеком, точно так же как мушкеты, которые краснокожие сжимали в руках, нащупал кромку лезвия, самое острие и затупил его, сгладил, закруглил.

Краснокожий приложил нож к обнаженной груди Меры и попытался разрезать кожу. Мера напрягся, ожидая нестерпимую боль. Но нож ни малейшей отметины не оставил, скользнув по телу юноши, словно обыкновенная ложка.

Эл чуть не рассмеялся, увидев, с каким удивлением краснокожий отдернул нож и принялся его изучать, пытаясь разобраться, что произошло. Он даже попробовал лезвие пальцем, проверяя его остроту; Эл было подумал сделать нож острым как бритва, но нет, он должен был использовать свой дар, чтобы исправлять, лечить, а не наносить раны. Остальные краснокожие тоже подошли поближе, чтобы посмотреть на лезвие. Кое-кто стал высмеивать владельца ножа, вероятно подумав, что воин забыл его наточить. Тем временем Эл отыскал остальные ножи, покоящиеся в ножнах, и точно так же затупил их. После того как Эл постарался, такими ножами краснокожие не смогли бы и гороховый стручок пополам разрезать.

Остальные тоже вытащили из ножен свои ножи. Сначала они перепробовали их остроту на Элвине или Мере, после чего разразились гневными криками, начав обвинять друг друга и спорить, кто виноват.

Но им же надо было исполнять свою работу. Они должны были запытать до смерти этих бледнолицых мальчишек, должны были заставить их кричать. По крайней мере, их следовало изуродовать так, чтобы фермерами, которые наткнутся на их тела, завладела жажда крови.

Поэтому один из краснокожих вытащил свой старый каменный томагавк и стал размахивать им перед лицом Эла, чтобы мальчик рассмотрел его поближе и как следует испугался. Эл тем временем размягчил камень, подточил дерево и распустил ремни, которыми был оплетен томагавк. Поэтому, когда краснокожий наконец поднял топорик над головой, чтобы опустить его острие на лицо Эла, томагавк рассыпался прямо у него в руках. Прогнившее дерево сломалось, камень упал на землю и раскололся на кусочки, даже ремень расползся посредине. Краснокожий заорал от страха и отскочил назад, будто увидел перед собой гадюку.

У другого краснокожего обнаружился стальной тесак, и этот дикарь не стал тратить время зря и пугать им пленников. Он положил руку Меры на большой валун и с размаху ударил по ней огромным ножом, надеясь отсечь юноше пальцы. Ну, это для Элвина вообще плевое дело. Разве он не вырезал целые жернова, когда было нужно? Тесак ударился о камень и звонко зазвенел, а Мера судорожно втянул в себя воздух, ожидая увидеть, как отрубленные пальцы падают на землю. Но когда краснокожий поднял свой тесак, рука Меры оказалась целой и невредимой, тогда как на лезвии тесака остались полукруглые впадины в форме пальцев, как будто это была не сталь, а масло или глиняное мыло.

Краснокожие в один голос завыли и стали испуганно переглядываться — происходящее пробудило в их сердцах страх и гнев. Будучи бледнолицым, Элвин не догадывался о настоящих причинах их тревоги. Дело все в том, что краснокожий всегда чувствует, когда белый человек накладывает какие-либо заклятия или обереги, но сейчас зеленая тишина не отзывалась на чары бледнолицего. Обычно, когда белый человек творил заклинание, краснокожие ощущали небольшой толчок; заговор распространял вокруг себя противный запах, а оберег жужжал, как пчела. Но то, что делал Элвин, никоим образом не тревожило покой земли, поэтому краснокожие, обладающие чувством порядка вещей, не ощущали ничего подозрительного. Все выглядело так, словно природные законы внезапно изменились: сталь стала мягкой, плоть обрела твердость камня, сам же камень начал рассыпаться от прикосновения, а кожа рвалась, как трава. Краснокожим и в голову прийти не могло, что причиной происходящего может быть Эл или Мера. Против них выступила сама природа.

Элвин заметил только их страх, гнев и смущение, поэтому остался доволен результатом. Хотя нос задирать не стал. Он понимал, что с некоторыми вещами ему будет не справиться. Например, с водой; если краснокожие вздумают утопить юношей, Эл не сможет воспрепятствовать им и спасти себя и Меру. Ему было всего десять лет, и он был по рукам и ногам связан законами, которых еще не понимал, ведь он так и не выяснил, на что способен его дар и как он работает. При помощи своей силы Элвин наверняка мог устроить на полянке грандиозное представление, только он не знал, что ему подвластно, а что — нет.

Но им повезло — краснокожие даже не подумали о воде. Зато вспомнили об огне. Скорее всего, они с самого начала замышляли закончить дело сожжением мальчиков. Элвин не раз слышал истории о том, как во времена войн краснокожих с Новой Англией находили истерзанные трупы солдат — их почерневшие ступни лежали в остывающих угольях костров. Жертвы собственными глазами видели, как горят их ноги, и вскоре сходили с ума от боли и потери крови.

Краснокожие принялись раздувать костер, подкидывая сухих веток, чтобы горел поярче. Элвин не знал, как лишить жар силы, потому что никогда этого не делал. Однако, пока краснокожие тащили Меру к костру, он все же нашел выход. Эл проник внутрь пылающих поленьев и заставил их рассыпаться в пыль, заставил сгореть побыстрее. Костер внезапно полыхнул яркой вспышкой, раздался громкий хлопок, и в небо поднялся огромный жаркий язык. Разгоревшееся пламя создало вокруг себя ветер, небольшой ураган, который длился секунду или две, взметая пепел в воздух и раскидывая по сторонам серые остывшие хлопья.

От костра ничего не осталось, кроме серой пыли, туманом осевшей на траву поляны.

О, как они завыли, запрыгали, затанцевали, забили себя в грудь. Пока они вели себя как плакальщики на ирландских похоронах, Эл ослабил веревки, связывающие его и Меру. Несмотря ни на что, он по-прежнему надеялся, что им все-таки удастся улизнуть до того, как их родители и друзья найдут похитителей и вокруг начнется кровавая бойня.

Мера, разумеется, почувствовал, что веревки на запястьях ослабли, и пристально поглядел на Элвина; должно быть, не только краснокожих потрясло происходящее на полянке. Конечно, он сразу понял, кто все это творит, но Элвин ведь не объяснил ему свой план заранее, поэтому Мера был удивлен не меньше краснокожих. Но теперь он очнулся от изумления, поглядел на Элвина и понимающе кивнул, начав потихоньку освобождаться от пут. Краснокожие не обращали на юношей ни малейшего внимания. Может, Элвину и Мере удалось бы убежать, может быть — всего лишь может быть, — краснокожие не пустились бы за ними в погоню.

Но в эту секунду все изменилось. Из леса раздался улюлюкающий клич, его подхватили, и вскоре поляну словно окружили три сотни безумствующих филинов. Судя по тому взгляду, которым одарил старший брат младшего, Мера подумал, что это опять проделки Элвина, но краснокожие, в отличие от него, догадались, что за силы явились по их души, и замерли, затравленно озираясь по сторонам. В Элвине зародилась искра надежды — наверное, случилось что-то очень хорошее, может быть, помощь наконец пожаловала.

Из окружающих поляну кустов на открытое место стали выходить краснокожие. Постепенно их набралось больше сотни. Судя по тому, что все они держали в руках луки — Эл не заметил ни одного мушкета, — судя по их одежде и выбритым головам, это были шони, последователи Пророка. Честно говоря, их появления Эл ожидал меньше всего. Он уже по горло был сыт краснокожими, ему хотелось увидеть хоть одно белое лицо.

Один из краснокожих выступил вперед, высокий, сильный человек, резкие, жесткие черты лица которого были высечены словно из камня. Обращаясь к похитителям, он выпалил несколько коротких угрожающих слов, и краснокожие немедленно что-то залепетали, замямлили, принялись умолять. «Как дети малые, — подумал Эл. — Натворили делов, хотя знали, что этого нельзя делать, да еще попались на месте преступления своему строгому папе». С ним такое тоже случалось, поэтому он даже ощутил некоторое сочувствие к беднягам, но потом вдруг вспомнил, какой жестокой смерти похитители намеревались предать его и брата. И в том, что юноши вышли из переделки без единой царапины, заслуги этих краснокожих не было.

Вдруг в непонятном бормотании индейцев прозвучало знакомое слово — имя Такумсе. Эл взглянул на Меру, чтобы убедиться, слышал ли тот, а Мера, изумленно подняв брови, посмотрел на него, задавая тот же вопрос. Они беззвучно повторили одно и то же слово — Такумсе.

Неужели ответственность за их похищение действительно лежит на Такумсе? Может быть, он сердится, что похитителям не удалось подвергнуть жертв пыткам? Или же его ярость вызвал факт пленения бледнолицых юношей? Краснокожие не позаботились объясниться. Элвин мог лишь предполагать, оценивая их поступки. Вновь прибывшие краснокожие отобрали у похитителей мушкеты и увели преступников в лес. На полянке вместе с Элом и Мерой осталась всего дюжина краснокожих, среди которых был и Такумсе.

— Они говорят, твои пальцы сделаны из стали, — сказал Такумсе.

Мера оглянулся на Эла, показывая, чтобы тот ответил, но Эл ничего не мог придумать. Ему почему-то не хотелось рассказывать этому краснокожему, что он на самом деле сделал. Поэтому отвечать пришлось Мере. Юноша поднял руки и пошевелил пальцами.

— Да нет, вроде пальцы как пальцы, — пожал плечами он.

Такумсе шагнул вперед и схватил его за руку — должно быть, крепко он держал, потому что Мера попытался было вырваться, но не смог.

— Железная кожа, — сказал Такумсе. — Не разрезать ножом. Не сжечь. Мальчики из камня.

Он рывком поднял Меру на ноги и свободной рукой с размаху огрел его по предплечью.

— Ну-ка, каменный мальчик, уложи меня на землю!

— Я не буду бороться с тобой, — покачал головой Мера. — Я не хочу ни с кем бороться.

— Уложи меня! — приказал Такумсе.

Он отпустил руку юноши и, немного повернув ступню, выставил вперед ногу, ожидая, что Мера сделает то же самое. Он бросал ему вызов, как мужчина мужчине, вызывая на обычную среди краснокожих игру. Только это была не игра — во всяком случае, для братьев, которые только что смотрели смерти в глаза и еще не были уверены, что она не подстерегает их за углом.

Эл не знал, как действовать в этой ситуации, но ему страшно хотелось что-нибудь сделать — он вошел во вкус изменения вещей. Не подумав о последствиях, в тот самый момент, как Мера и Такумсе принялись толкать и тянуть друг друга, Элвин заставил землю чуть-чуть продавиться под ногой у вождя, так что краснокожий, влекомый собственным весом, упал прямо на спину.

Другие краснокожие подшучивали и посмеивались над соперниками, но, увидев, что великий вождь всех племен, человек, чье имя было известно от Бостона до Нового Орлеана, брякнулся со всей мочи о землю, они разом перестали смеяться. Над полянкой нависла гробовая тишина. Такумсе поднялся, внимательно осмотрел землю у себя под ногами, поцарапал ее носком. Ей, конечно, уже вернулась прежняя твердость. Но он все-таки отступил на несколько футов и снова вытянул руки, приглашая продолжить борьбу.

На этот раз Мера вел себя более уверенно — он решительно протянул руки навстречу Такумсе, но в последнюю секунду вождь неожиданно выпрямился. Он стоял неподвижно, не глядел ни на Меру, ни на Элвина, ни на кого-либо еще. Просто стоял и смотрел в пространство. Наконец он повернулся к другим краснокожим и разразился быстрыми повелениями, усыпанными «сс» и «кс» языка племени шони. Эл и другие дети из Церкви Вигора не раз в шутку имитировали речь краснокожих, выпаливая что-нибудь вроде «бокси-токси-скок-воксити», после чего валились на землю, держась от смеха за бока. Но речь Такумсе не показалась смешной. Краснокожие, получив приказы, снова набросили на Элвина и Меру ремни и поволокли за собой. Когда остатки нижнего белья сползли на ноги юношей и стали цепляться за кусты, Такумсе собственными руками сорвал лохмотья. Лицо его почему-то было сердитым. Однако ни Эл, ни Мера не сочли должным протестовать, хоть и остались практически нагишом — если не считать одеждой ремни вокруг шей. Момент для жалоб был не наилучшим. Они понятия не имели, куда ведет их Такумсе, но выбора у них не было, а стало быть, что спрашивать впустую?

Эл и Мера никогда в жизни не бегали на такие расстояния. Час тянулся за часом, миля за милей, краснокожие не прибавляли скорость, но и не останавливались. Подобным образом краснокожий мог преодолевать большие расстояния и бежать быстрее, чем белый человек ехал бы на лошади, если, конечно, не загонять лошадь вусмерть. Кроме того, лошадь могла ездить только по дорогам, тогда как краснокожие — они даже без тропок прекрасно обходились.

Эл вскоре заметил, что краснокожие бегут несколько иначе, чем он и Мера. Шум создавали только Эл с Мерой. Краснокожий, который тащил Меру, отгибал грудью ветвь, и ветка сама пропускала его. Когда же сквозь заросли пытался продраться Мера, ветки ломались и царапали его кожу. Краснокожие ступали на корни и сухие сучья, и не раздавалось ни звука, ничто не трещало и не ломалось у них под ногами. Но когда на то же место ступал Эл, он обязательно спотыкался, чуть не падая, и ремень больно впивался в шею. Или же какой сучок вонзался в пятку, или грубая кора обдирала кожу. Эл, будучи совсем мальчишкой, частенько бегал босым, поэтому пятки его немножко затвердели. Но Мера, повзрослев, уже несколько лет ходил в башмаках, и Эл видел, что брат продержится еще милю, не больше, после чего его ноги начнут истекать кровью.

Единственное, что он мог сделать, это залечить Мере ноги. Он попытался было найти путь в тело брата, как находил путь в камень, сталь и дерево. Однако на бегу было трудно сосредоточиться. И живая плоть чересчур сложна.

Но Эл не собирался сдаваться. Нет, он просто решил иначе подойти к проблеме. Поскольку бег отвлекал его, он взял и перестал думать о беге. Перестал глядеть под ноги. Перестал следовать за бегущим впереди краснокожим шаг в шаг, вообще думать об этом перестал. Он словно подкрутил внутри себя некий фитиль, как в керосиновой лампе. Глаза его смотрели вперед, ум освободился, а тело работало, как ручное животное, следуя само по себе.

Он даже не догадывался, что сейчас поступил в точности как перевертыш, который, выпустив жучка из головы, отправляется в путешествие. Но все равно это было не то же самое — какой перевертыш смог бы покинуть свое тело на бегу, да еще с ремнем вокруг шеи?

Теперь он без труда проник в тело Меры, отыскал царапины, залечил порезы, прогнал боль из ног и резь из бока. Элвин исцелил его ступни и нарастил на пятках кожу, что было не так уж и трудно. Затем Элвин ощутил, что тело Меры жаждет воздуха, что оно жаждет дышать глубже, быстрее, поэтому Эл незамедлительно проник в его легкие и прочистил их, открыв в самых глубоких местах. Теперь, когда Мера вдыхал воздух, тело извлекало из каждого вздоха куда больше пользы, словно мокрую тряпку выжимало досуха. Эл сам толком не понял, что такое он сотворил, — знал только то, что поступил правильно, потому что боль в теле Меры начала ослабевать, юноша уже не так уставал, уже не задыхался.

Вернувшись обратно в свое тело, Эл обнаружил, что, пока он помогал Мере, его ноги не наступили ни на один сучок, его грудь не поранилась ни об одну ветку, которую отодвинул бегущий впереди него краснокожий. Однако теперь он снова начал спотыкаться и натыкаться на сучья. Сперва он решил, что это происходило и раньше, просто он не замечал этого, потому что не обращал внимания на собственное тело. Но, почти поверив в это, он вдруг заметил, что звук окружающего его мира также изменился. Теперь он слышал лишь дыхание, топот собственных ног по земле и шуршание опавших листьев. Периодически чирикала какая-то птичка, жужжали мухи. Ничего особенного, но Эл неожиданно вспомнил, что до той секунды, как он вернулся назад в тело, его сопровождала какая-то призрачная музыка… зеленая музыка. Чушь какая-то. Музыка не может иметь цвета, откуда у нее цвет? Поэтому Эл выбросил эти мысли из головы, постаравшись забыть о всяких глупостях. Однако его неотвязно преследовало неосознанное желание услышать эту музыку вновь. Услышать, увидеть, почуять — он жаждал, чтобы она вернулась.

И еще. Прежде его тело находилось в не менее плачевном состоянии, чем тело Меры. Элвин сам еле держался на грани усталости, когда решил помочь Мере. Но сейчас все было в порядке, тело чувствовало себя прекрасно, он глубоко и ровно дышал, его руки и ноги работали так, словно он мог бежать еще вечность: он жил движением, как дерево — покоем. Может быть, излечив Меру, он каким-то образом излечил и себя? Это предположение он сразу отмел, потому что всегда точно знал, что делал, а что — нет. Нет, его тело ожило по какой-то другой причине, и частью этой причины явилась зеленая музыка. Или, наоборот, музыка возникла, когда вернулись силы. В общем, музыка и восстановление сил каким-то образом были связаны. Насколько мог предположить Эл.

Краснокожие ни разу не остановились, поэтому Элвину и Мере не довелось перекинуться ни словом до тех пор, пока не наступила ночь и они не выбежали к какой-то деревушке на изгибе темной глубокой реки. Такумсе провел их в середину деревни, где и оставил. Река притаилась сразу за склоном, может, в сотне ярдов поросшей травой земли.

— Как ты думаешь, мы успеем добежать до реки, прежде чем нас схватят? — шепотом спросил Мера.

— Вряд ли, — ответил Эл. — Кроме того, я не умею плавать. Папа даже не подпускал меня к воде.

Внезапно из хижин шумной толпой вывалили краснокожие женщины и дети. Они стали тыкать в двух обнаженных юношей пальцами, смеяться и бросаться грязью. Сначала Эл и Мера пытались уклоняться от комков, но их ужимки вызывали только больший хохот. Дети принялись бегать кругами, бросая грязь со всех сторон и стараясь попасть либо в лицо, либо в пах. В конце концов Мера снова опустился на траву и упер голову в колени — пускай себе бросаются сколько захотят. Эл поступил точно так же. Вдруг рядом раздался чей-то сердитый, лающий голос, и комки грязи разом перестали лететь. Эл поднял голову как раз вовремя, чтобы увидеть спину уходящего Такумсе. Теперь рядом с пленниками встали двое его воинов, которые должны были следить, чтобы подобного не повторилось.

— Столько я в жизни не бегал, — прошептал Мера.

— Я тоже, — кивнул Эл.

— Сначала я было подумал, что умру на месте, так я устал, — продолжал Мера. — Но потом открылось второе дыхание. Я даже не думал, что оно у меня имеется.

Эл ничего не ответил.

— Или, может, это ты постарался?

— Может, — пожал плечами Эл.

— Я и не знал, что ты это умеешь, Элвин.

— Я тоже, — сказал Эл, и это была чистейшей воды правда.

— Когда мне на пальцы опустился резак, я уж решил, что все, мои рабочие деньки сочтены.

— Радуйся, что нас не попробовали утопить.

— Опять ты и эта вода, — нахмурился Мера. — Что ж, я рад, что ты сделал то, что сделал, Эл. Хотя, должен сказать, лучше бы ты не подставлял вождю подножку, когда он захотел побороться со мной.

— Почему? — удивился Эл. — Я не хотел, чтобы он побил тебя…

— Ты не знал, Элвин, поэтому не вини себя. Но боремся мы в шутку, а вовсе не затем, чтобы причинить кому-нибудь боль. Это нечто вроде испытания. Испытания мужества, быстроты и прочего. Если б он победил меня, я, сражаясь честно, снискал бы его уважение, если б я его побил в честном бою, то опять-таки заслужил бы уважение. Это Армор мне рассказал. Краснокожие постоянно борются друг с другом.

Элвин немного поразмыслил над сказанным.

— Значит, уронив его, я поступил плохо?

— Не знаю. Это зависит от того, как они поняли происшедшее. Может быть, они решат, что это Бог таким образом изъявляет свою волю, приняв нашу сторону.

— Они что, верят в Бога?

— У них ведь есть Пророк. Как в Библии. Во всяком случае я надеюсь, они не сочтут меня трусом и обманщиком. Иначе мне придется худо.

— Тогда я скажу им, что это сделал я, — возразил Эл.

— Не смей, — запретил Мера. — Нас спасло именно то, что они не поняли твоих проделок с ножами, тесаками и прочим. Если б они узнали, что это сделал ты, Эл, они бы мигом раскроили тебе голову, а потом поступили бы со мной так, как им вздумается. Тебя спасло только то, что они не знали, кто все это творит.

Затем они поговорили о том, как мама и папа, должно быть, беспокоятся сейчас. Мама, наверное, страшно злится или, наоборот, слишком волнуется, чтобы напуститься с руганью на папу. Даже если лошади не вернулись домой, наверняка поиски мальчиков уже начались, потому что они не приехали к ужину к Пичи, и те, конечно, сразу забили тревогу.

— Там сейчас, наверное, только и разговоров, что о войне с краснокожими, — сказал Мера. — С Карфагена последнее время понаехало много поселенцев, а у них масса причин ненавидеть Такумсе, который угнал весь ихний скот.

— Но Такумсе ведь нас спас, — не понял Элвин.

— Похоже на то. Но заметь, он не отвел нас домой и даже не спросил, откуда мы. И с чего это он вдруг забрел на ту поляну, если сам не принимал участия в похищении? Нет, Эл, я понятия не имею, что происходит, но Такумсе нас не спасал, или же он спас нас, руководствуясь собственными причинами, поэтому я не особенно доверяю ему. Кроме того, мне несколько не нравится сидеть посреди деревни краснокожих в чем мать родила.

— Мне тоже. А еще я голоден.

Однако прошло совсем немного времени, как Такумсе снова объявился возле пленников. В руках он держал горшок с кукурузной кашей. Зрелище было презабавное — высокий краснокожий с манерами настоящего короля вышагивает с горшком каши в руках, как обычная женщина. Впрочем, присмотревшись, Эл вдруг понял, что даже обыкновенный горшок Такумсе несет с царской грацией.

Он поставил кашу перед Элом и Мерой, затем снял две вышитые набедренные повязки, которые висели у него на шее.

— Одевайтесь, — приказал он и вручил каждому из братьев по повязке.

Ни один из юношей прежде не носил набедренной повязки, поэтому они беспомощно вертели куски шкур в руках. Такумсе стоял рядом и ждал, держа в руках ремни из оленьей кожи, которые должны были поддерживать повязки. Наконец Такумсе посмеялся над их смущением и поднял Эла на ноги. Элвина он одел сам, и Мера, глядя на него, повязал на свои бедра повязку. Конечно, подобная одежда не совсем пришлась им по нраву, но это всяко лучше, чем бегать голышом.

Затем Такумсе опустился на траву, поставив рядом горшок, и показал, как следует есть кашу — опускаешь руку в горшок, захватываешь пригоршню тягучей, желеобразной массы и переправляешь в открытый рот. Каша оказалась настолько безвкусной, что Элвину захотелось тут же выплюнуть ее. Мера понял его намерение и приказал:

— Ешь.

Элвин безропотно повиновался и, проглотив первую порцию, внезапно ощутил, что живот умоляет о добавке. Труднее всего было заставить горло взять на себя работу по переправке каши в желудок.

Когда горшок выскребли досуха, Такумсе отставил его в сторону. Несколько секунд он молча смотрел на Меру.

— Каким образом тебе удалось заставить меня упасть, бледнолицый трус? — наконец спросил он.

Эл собрался было все объяснить, но Мера опередил его:

— Я не трус, вождь Такумсе, и, если ты согласишься бороться со мной сейчас, все будет честь по чести.

— Теперь ты хочешь унизить меня в глазах женщин и детей? — мрачно улыбнулся Такумсе.

— Это сделал я, — встрял Элвин.

Такумсе медленно повернул голову, улыбка по-прежнему играла у него на губах, но была уже не столь мрачной.

— Очень маленький мальчик, — сказал он. — Бесполезное дитя. Ты способен раздвинуть землю у меня под ногами?

— У меня такой дар, — пожал плечами Элвин. — Я решил, что ты собираешься избить его.

— Я видел тесак, — продолжал Такумсе. — На нем следы пальцев. Вот такие. — Он провел в воздухе извилистую черту, показывая, какой след оставили пальцы Меры на лезвии тесака. — Это тоже ты сделал?

— Нельзя рубить человеку пальцы.

Такумсе громко расхохотался.

— Замечательно! — воскликнул он и придвинулся поближе. — Дар белого человека оставляет за собой шум, очень громкий шум. Но ты делаешь все очень тихо, и никто не видит.

Элвин не понял, что имеет в виду Такумсе.

Молчание прервал Мера.

— Как ты собираешься с нами дальше поступать, вождь Такумсе? — недрогнувшим голосом поинтересовался он.

— Завтра мы снова пустимся в путь, — ответил тот.

— А почему бы тебе не отпустить нас домой? По лесам сейчас бродит по меньшей мере сотня соседских фермеров, злых, как осы. Могут случиться большие неприятности, если ты не позволишь нам вернуться домой.

Такумсе покачал головой:

— Мой брат хочет увидеться с вами.

Мера взглянул на Элвина, потом снова на Такумсе.

— Ты говоришь о Пророке?

— О Тенскватаве, — кивнул Такумсе.

На лице Меры отразилось неприкрытое отвращение:

— Он четыре года строил свой город, и никто не причинил ему ни малейшего зла, четыре года бледнолицые и краснокожие мирно уживались друг с другом, и теперь Пророк вдруг занялся пытками и истязаниями…

Такумсе громко хлопнул в ладоши. Мера тут же примолк.

— Вас схватили чоктавы! Чоктавы пытались убить вас! Мои люди убивают только тогда, когда защищают свои земли и семьи от белых воров и убийц. А люди Тенскватавы не убивают вообще.

Элвин впервые слышал, что между людьми Такумсе и паствой Пророка имеются какие-то различия.

— Тогда как ты узнал, где мы находимся? — подозрительно осведомился Мера. — Откуда ты знал, где нас искать?

— Тенскватава видел вас, — ответил Такумсе. — Он приказал мне поторопиться, спасти вас из рук чоктавов и привести к Мизогану.

Мера, который был знаком с картами Армора лучше, чем Элвин, сразу узнал название.

— Это большое озеро, там еще форт Чикаго.

— Мы не пойдем в форт Чикаго, — сказал Такумсе. — Мы пойдем в святое место.

— В церковь? — удивился Элвин.

Такумсе лишь рассмеялся:

— Вы, бледнолицые, строя святое место, возводите стены, оставляя землю снаружи. Ваш бог ничто и нигде, поэтому вы строите церкви, внутри которых нет ничего живого, церкви, которые могут стоять где угодно. Они все равно ничто и нигде.

— Что же тогда святое место? — поинтересовался Элвин.

— Это место, где краснокожий говорит с землей и где земля отвечает ему. — Такумсе усмехнулся. — А теперь спите. Мы выйдем, еще солнце не успеет встать.

— Ночью, наверное, будет холодно, — предположил Мера.

— Женщины принесут вам одеяла. Воинам они не нужны. Сейчас лето. — Такумсе сделал пару шагов, как бы уходя, но потом снова повернулся к Элвину. — Виу-Моксики бежал следом за тобой, бледнолицый мальчик. Он видел, что ты делал. Не пытайся врать Тенскватаве. Он сразу различит твою ложь.

И вождь оставил их.

— Что он хотел сказать? — спросил Мера.

— Кабы я знал, — помотал головой Элвин. — Но, по-моему, у меня неприятности. Мне придется говорить правду, тогда как я сам ничего не понимаю.

Вскоре принесли одеяла. Эл прижался к своему старшему брату, скорее ища поддержки, нежели тепла. Он и Мера еще немножко пошептались, пытаясь разгадать намерения Такумсе. Если Такумсе не был замешан в похищении, зачем же тогда чоктавы вырезали на седлах его имя и имя Пророка? А если чоктавы намеревались оболгать вождя, зачем Такумсе ведет пленников к озеру Мизоган, вместо того чтобы отпустить их с миром домой? Похоже, грядущую войну будет нелегко остановить.

В конце концов братья замолкли. Весь день им пришлось бежать без остановки, а перед этим они убрали с дороги огромное дерево. Сказалось и волнение, которое они пережили, когда поняли, что чоктавы собираются подвергнуть их пыткам. Мера начал тихонько похрапывать. Да и сам Элвин постепенно засыпал. Однако стоило ему смежить веки, как он снова услышал зеленую музыку, услышал или увидел — в общем, каким-то образом понял, что она вернулась. Но прислушаться к ней он не успел — дрема унесла его. Сон его был крепким и мирным. Легкий прохладный ветерок, дующий с реки, одеяло и тепло тела брата, согревающие Элвина, ночные крики животных, плач проголодавшегося младенца из стоящей неподалеку хижины — все эти звуки были частью зеленой музыки, струившейся у него в голове.

Глава 8

Прихвостень краснокожих

Тридцать белых поселенцев собрались на полянке. На их лицах отражалась мрачная ярость, их ноги устало ныли после долгого похода по лесу. Проследить след оказалось несложно, но ветви словно специально цеплялись за одежду, а корни ставили подножки — лес не знал жалости к белому человеку. Около часа потеряли, когда след привел к ручью: пришлось сначала идти вверх, а потом вниз по течению, чтобы найти место, где краснокожие вышли из воды. Старый Элвин Миллер чуть с ума не сошел, когда увидел, что его сыновей завели в воду, — Кальму, его сыну, пришлось минут десять успокаивать отца, прежде чем тот пришел в себя. Миллер как обезумел от страха.

— Не надо было его отсылать, не следовало его отпускать, — бесконечно твердил он.

— Это же могло произойти с кем угодно, — увещевал Кальм. — Не вини себя, мы найдем их, видишь, они еще идут.

Он всячески успокаивал отца, и постепенно к Элу Миллеру вернулось самообладание. Поговаривали, что Кальм владел даром успокаивать людей, что мать дала ему имя в честь его умения.

И вот они вышли на поляну, где обнаружили, что след расходится в разные стороны и вскоре вообще пропадает. В северо-западном конце поляны, в кустах, обнаружили порванное нижнее белье мальчиков. Никто не осмелился продемонстрировать находку Элу Миллеру, поэтому лохмотья были быстро спрятаны, прежде чем попались ему на глаза.

— Все, дальше искать бесполезно, — сказал Армор. — Здесь след мальчиков обрывается, но это еще ничего не значит, мистер Миллер, так что не переживайте.

Армор стал называть своего тестя «мистер Миллер» с тех самых пор, как тот вышвырнул его из дома лицом в снег, когда Армор пришел сказать, что Эл-младший умирает только потому, что семья совершает грех, используя различные заклинания и обереги. Не будешь же звать человека «папой», после того как он спустил тебя с крыльца.

— Они, наверное, взвалили мальчиков на плечи или стали ступать за ними шаг в шаг, стирая следы. А все мы знаем, что краснокожий, решивший не оставлять следов, никогда их не оставит.

— Мы все знаем о краснокожих, — ответил Эл Миллер. — Знаем, что они творят с маленькими мальчиками, когда…

— Пока что они всего лишь пытались напугать нас, — возразил Армор.

— И у них это получилось, — заметил один из шведов. — Например, я и моя семья до смерти перепугались.

— Кроме того, всем известно, что Армор Уивер — прихвостень у этих дикарей.

Армор оглянул по сторонам, пытаясь разглядеть, кто это сказал.

— Если под «прихвостнем» вы подразумеваете, что я считаю краснокожих равными белому человеку, то вы правы. Но это не значит, что я люблю краснокожих больше, чем белых. И тот, кто осмелится утверждать такое, пускай наберется мужества, выйдет и повторит это мне в лицо, чтобы я как следует повозил его мордой об дерево.

— Нет нужды спорить, — с трудом переводя дыхание, вступил в разговор преподобный Троуэр. Троуэр не особо привык бегать по лесам, поэтому нагнал остальных только сейчас. — Господь Бог любит всех своих детей, равно как и язычников. Армор — добрый христианин. Так что, если дело дойдет до сражения меж христианами и язычниками, Армор без малейших колебаний выступит на стороне праведников.

Толпа, соглашаясь, заворчала. Ведь Армора любили все: многим поселенцам он одолжил денег или предоставил кредит в своей лавке, кроме того, он никогда не торопил с выплатами. Если бы не Армор, то первые годы в Воббской долине стали бы для многих фермеров последними. Но как бы ни были они ему благодарны, мужчины все же не забыли, что он почти не проводит разницы между краснокожим и белым человеком, а в нынешние беспокойные времена это выглядело несколько подозрительно.

— Ладно, дело идет к большой драке, — сказал кто-то из мужчин. — Зачем выслеживать этих краснокожих? Их имена вырезаны на седлах, мы и так знаем, кто это сделал.

— Подождите, подождите немножко! — закричал Армор. — Вы хоть мозгами пошевелите! За то время, пока Град Пророка строился на берегу Воббской реки, прямо напротив Церкви Вигора, хоть один краснокожий украл у вас что-нибудь? Хоть одного ребенка обидел? Хотя бы одну свинью увел? Что-нибудь плохое вам эти краснокожие сделали?

— А ты считаешь, они хорошо поступили, похитив ребятишек Эла Миллера? — ответил кто-то.

— Я говорю о краснокожих, живущих в Граде Пророка! Вы знаете, они никогда и никому не причиняли вреда, вы знаете это! И знаете почему. Потому что Пророк учит их жить в мире, держаться собственной земли и не вредить белому человеку.

— Но Такумсе думает иначе!

— Хорошо, но даже если б они замыслили против нас что-нибудь ужасное, что именно — я и предполагать не хочу, неужели вы думаете, что Такумсе и Тенскватава такие дураки, чтобы оставлять свои имена на месте преступления?!

— Они гордятся убийствами бледнолицых!

— Будь краснокожий умным, стал бы белым!

— Вот видите, прав я был, он точно их прихвостень!

Армор знал этих людей и знал, что большинство из них по-прежнему стоят на его стороне. Даже недруги не осмелятся в открытую выступить против него, пока вся группа не придет к единому решению. Пусть их, пускай обзываются, в страхе и ярости человек может наговорить много такого, о чем позднее пожалеет. Пока они ждут. Пока не решают ввязываться в войну с краснокожими.

По мнению Армора, от этого похищения очень дурно пахло. Слишком уж легко все объяснялось, начиная с лошадей, которые были специально посланы домой с вырезанными на седлах именами. Так краснокожие не поступают, даже самые плохие, которые убьют любого белого не моргнув и глазом. Армор был достаточно наслышан о краснокожих, поэтому знал, что пытками они предоставляют человеку шанс продемонстрировать свое мужество. Они не используют пытки, чтобы навести на людей страх. (Во всяком случае, большинство краснокожих так не поступает, хотя про племя ирраква, которое приобщилось к цивилизации, ходят всякие слухи.) Кто бы ни похитил сыновей мельника, действовал похититель несвойственно краснокожему. Армор почти не сомневался, что это похищение было подстроено. Французы в Детройте многие годы пытались развязать войну между краснокожими и американскими поселенцами — это могли быть они. А мог быть Билл Гаррисон. Да, такое коварство достойно этого человека, плетущего свои паучьи сети в форте на Гайо. Армор решил, что скорее всего это он и есть. Он, конечно, не осмелился высказать свои мысли вслух, потому что люди скажут, что он просто завидует Биллу Гаррисону. И правда, он действительно завидовал. Но вместе с тем знал, что Гаррисон — плохой человек и пойдет на все, лишь бы добиться своей цели. Он вполне способен подкупить нескольких дикарей, чтобы те убили парочку ребятишек неподалеку от Града Пророка. Ведь именно Тенскватава увел краснокожих из владений Гаррисона и заставил их отказаться от виски. А Такумсе прогнал оттуда большую половину фермеров. Скорее всего за этим похищением стоит Гаррисон, а не французы.

Но он не мог поделиться с людьми своими размышлениями, потому что не было доказательств. Он мог лишь сдерживать поселенцев, пока не обнаружится что-нибудь повесомее его слов.

Впрочем, догадку можно было проверить прямо сейчас. С собой в погоню захватили старого Така Нюхача. Старик пыхтел, но не отставал, проявляя настоящее мужество, ведь его легкие при каждом вздохе трещали, как детская погремушка. Так Нюхач обладал даром. Конечно, полагаться на его дар не стоило, но иногда он очень помогал. Ему нужно было всего лишь закрыть глаза и как бы заглянуть в прошлое. Являлась всего пара-другая видений, не больше. Несколько лиц. Например, Так Нюхач очень пособил всем, когда погиб Ян де Ври. Местные жители долго ломали голову, то ли его убили, то ли фермер сам покончил с собой, пока не догадались позвать Така. Закрыв глаза, Нюхач увидел, что произошло в действительности. Оказалось, ружье само, по трагической случайности, выстрелило в лицо поселенцу, так что тело можно было без опаски хоронить на церковном кладбище и необходимость гоняться за убийцами отпала.

Поэтому существовала призрачная надежда, что Так разъяснит собравшимся, что именно произошло на полянке. Нюхач прогнал всех в лес, чтобы не мешали, затем медленными шагами, закрыв глаза, обошел поляну.

— Зря вы ругались здесь, — сказал он наконец. — Теперь мне снова приходится смотреть, как вы лаетесь.

Раздались робкие смешки. Да, раньше надо было думать. Своими разговорами они потревожили сохранившиеся здесь воспоминания. Надо было сначала пускать Така.

— Вообще, плохо дело. Я вижу лица каких-то краснокожих. Нож, ножи режут чью-то кожу. Вот сверкнул тесак.

Эл Миллер застонал.

— Здесь столько всего произошло, никак не разобраться, — продолжал Так. — Плохо видно. Нет. Нет, вижу — мужчину. Краснокожего. Мне знакомо его лицо, я видел его — он стоял вот здесь. Я знаю его.

— Кто это? — спросил Армор.

Хотя можно было не спрашивать, какой-то неприятный холодок пробежал по его спине.

— Такумсе, — ответил Так. Открыв глаза, он, как бы испрашивая прощения, посмотрел на Армора. — Армор, я б и сам никогда не поверил в это, — произнес он. — Я всегда считал Такумсе самым отважным человеком из тех, кого я знаю. Но он был здесь. Я видел, как он стоял вон там и отдавал приказы. Вот, вот здесь он стоял. Я разглядел его потому, что больше никто не стоял на одном месте так долго. И он был разъярен. Здесь никакой ошибки быть не может.

Армор поверил ему. Все поверили, потому что знали — Так никогда не врет, и если он сказал, что уверен в своих словах, значит, он в них уверен. Но должна же быть какая-то причина…

— А может, он спасал мальчиков, ты об этом подумал? Может, он появился как раз вовремя, чтобы остановить шайку диких краснокожих от…

— Прихвостень! — заорал кто-то.

— Вы знаете Такумсе! Он не трус, а похитить мальчишек может только трус, вы же знаете этого человека!

— Никто не может знать краснокожего.

— Такумсе не похищал их! — настаивал Армор. — Я это точно знаю.

Внезапно все замолкли, потому что вперед пробился Эл Миллер. Подойдя к своему зятю, Эл Миллер смерил его горящим взглядом, лицо его напоминало ад, настолько он был зол.

— Ты ничего не знаешь, Армор Уивер. Ты последняя дрянь, бесполезная накипь на котле с супом. Сначала ты женился на моей дочери и запретил ей творить обереги, потому что, по-твоему, это деяния дьявола. Затем ты начал якшаться с бродящими вокруг краснокожими. А когда мы задумали поставить частокол вокруг города, ты сказал: нет, не надо превращать город в крепость, иначе у французов появится предлог напасть и сжечь нас. Нет, мы лучше подружимся с краснокожими, тогда они не тронут нас, мы будем торговать с краснокожими. Посмотри, к чему это привело! Взгляни, что ты натворил! И мы продолжаем выслушивать твои речи! Я не считаю, что ты продался дикарям, Армор, я считаю, что ты просто самый тупой идиот, который когда-либо переправлялся через Гайо по пути на запад. И тупее тебя только мы, потому что продолжаем слушать твои побасенки!

Затем Эл Миллер повернулся к остальным мужчинам, которые взирали на него с таким трепетом на лицах, словно впервые в жизни лицезрели королевское величие.

— Десять лет мы следовали советам Армора. С меня хватит. Одного сына у меня отнял Хатрак на пути сюда, в его честь назван наш город. Сегодня я лишился еще двоих сыновей. У меня осталось всего пятеро, но клянусь, я сам вложу им в руки ружья и поведу на Град Пророка, чтобы отправить этих проклятых краснокожих прямиком в ад! И пусть мы все погибнем, но я исполню это! Слышите меня?

Его услышали, его невозможно было не услышать. Зазвучали одобрительные крики. Именно в таком слове они сейчас нуждались, в слове ненависти, гнева и мести, и никто не смог бы выразить эти чувства лучше, чем Эл Миллер, который всегда слыл мирным человеком и никогда не вступал ни с кем в споры. То, что он являлся отцом похищенных юношей, придавало его словам дополнительную силу.

— Насколько я вижу, — продолжал Эл Миллер, — Билл Гаррисон оказался прав. Краснокожему и бледнолицему не ужиться на одной земле. И вот что еще я вам скажу. Я не уеду. Я пролил здесь слишком много крови, чтобы свернуть вещички и сбежать. Я остаюсь — либо на этой земле, либо под ней.

— И мы тоже, — вторили ему мужчины. — Правду говоришь, Эл Миллер. Мы тоже остаемся.

— Благодаря Армору мы так и не построили крепость, а ближайший форт армии Соединенных Штатов — это Карфаген-Сити. Вступив в бой сейчас, мы лишимся всего, потеряем близких и родных. Поэтому мы будем сдерживать краснокожих, насколько это в наших силах, а тем временем кто-нибудь приведет помощь. Пошлем дюжину человек в Карфаген-Сити и попросим Билла Гаррисона прислать нам армию. Может, он даже привезет одну из своих пушек, если сможет. Мои мальчики погибли, тысяча жизней краснокожих за каждого! И этого мне будет мало, чтобы посчитаться за их кровь!

Следующим же утром дюжина всадников выехала на юг. Посланники уезжали с общинных лугов, повозок на которых все прибавлялось и прибавлялось по мере того, как все больше семей с отдаленных ферм приезжали в город к друзьям и родственникам. Однако Эла Миллера там не было. Вчера его речь привела в движение колеса мести, но вождём он становиться не собирался. Он не жаждал власти. Он просто хотел вернуть своих сыновей.

Зайдя в церковь, Армор в отчаянии рухнул на переднюю скамью.

— Мы допускаем ужасную ошибку, — поведал он преподобному Троуэру.

— Каковую обычно допускают люди, решив действовать, не посоветовавшись с Господом, — кивнул Троуэр.

— Такумсе здесь ни при чем. Я точно знаю. И Пророк тоже.

— Кроме того, никакой он не Пророк, во всяком случае Господь его не направляет, — подтвердил Троуэр.

— И он не убийца, — хмуро промолвил Армор. — Может, Так был прав, может, каким-то образом Такумсе замешан в этом деле. Но я знаю одно: Такумсе — не убийца. Во время войны генерала Уэйна, когда Такумсе был еще юношей, краснокожие как-то замыслили поджечь хижину, где содержались пленные бледнолицые. В те дни сожжение пленных было не редкостью. По-моему, это были чиппива, если я не ошибаюсь. Но на их пути встал Такумсе, один-единственный шони, и он заставил их остановиться. «Мы хотим, чтобы белый человек уважал нас, чтобы обращался с нами как с нацией, — сказал он. — Вряд ли белый человек проникнется к нам уважением, если мы и дальше будем творить зверства! Мы должны стать цивилизованными. Никаких больше скальпов, никаких пыток, никаких костров, никаких убийств пленных». Вот что он им сказал. И эти слова он не устает повторять. Да, он убивает в битве, но в своих набегах на южных поселенцев он не убил ни единого человека. Ни единого, понимаете?! Если Такумсе действительно захватил этих мальчишек, у него они в безопасности, как дома в маминой постельке.

Троуэр вздохнул.

— Что ж, вы лучше знакомы с краснокожими, чем я.

— Я знаю их лучше, чем кто-либо. — Армор горько расхохотался. — Поэтому меня зовут прихвостнем и не слушают ни единого моего слова. Теперь они решили позвать на помощь этого торговца виски, царька Карфаген-Сити, чтобы он пришел сюда и разобрался. И он станет героем. Его выберут настоящим губернатором. Да его президентом сделают, если Воббская долина когда-нибудь вступит в США.

— Я не знаком с этим Гаррисоном. Может, он вовсе не такой дьявол, каким вы его рисуете.

Армор рассмеялся:

— Иногда, преподобный, мне кажется, что вы доверчивы, как малый ребенок.

— Этого и добивается от нас Господь. Армор, успокойтесь. Господь не оставит нас, все следует его воле.

Армор закрыл лицо ладонями.

— Надеюсь, преподобный, только на это и надеюсь. Но я не переставая думаю о Мере, который был очень хорошим человеком, лучше и найти нельзя, и об Элвине, том милом мальчике. Подумать только, отец так о нем заботился, столько в него вложил и…

Лицо Троуэра резко помрачнело.

— Элвин-младший, — пробормотал он. — Кто бы мог подумать, что Господь явит свою волю через язычников?

— О чем вы говорите? — удивился Армор.

— Ни о чем, Армор, ни о чем. Просто хочу сказать, что во всем присутствует рука Господня, абсолютно во всем.

В доме Миллеров, что находился за холмом, Эл сидел за столом и хмуро тыкал ложкой в тарелку. Вчера вечером он не успел поужинать, а за завтраком кусок в горло не полез. Вера взяла у него миску, отнесла на кухню и вернулась. Встав сзади, она принялась растирать мужу плечи. Она ни разу не сказала: «Ведь я ж тебе говорила не отсылать их». Ее пророчество висело между ними подобно мечу, и они не осмелились дотрагиваться друг до друга, опасаясь порезаться.

Молчание прервалось, когда к комнату вошел Нед с винтовкой на плече. Поставив ружье у двери, он взял стул, оседлал его и посмотрел на родителей.

— Они уехали. На юг, за армией.

К его удивлению, отец лишь еще ниже опустил голову, упершись лбом в лежащие на столе руки.

Мать с тревогой взглянула на своего сына.

— Когда это ты успел научиться обращаться с этой штукой?

— Мы с Нетом практиковались, — ответил тот.

— И ты собираешься стрелять из этого ружья в краснокожих?

Нед был удивлен отвращением, прозвучавшим в ее голосе.

— Ну да, — кивнул он.

— А когда все краснокожие умрут, вы стащите их тела в кучу, и вдруг, откуда ни возьмись, из ее середины выпрыгнут Мера с Элвином и вернутся ко мне домой, да?

Нед покачал головой.

— Прошлой ночью какой-то краснокожий вернулся к своей семье, гордясь, что убил сыновей бледнолицых. — Ее голос перехватило, но она все равно продолжала, потому что Вера Миллер всегда договаривала до конца то, что намеревалась сказать: — Может быть, его жена или мама похлопали его по плечу, поцеловали в щечку и подали ему ужин. Но не дай Бог, ты посмеешь войти в эту дверь и похвастаться тем, что убил краснокожего. Потому что от меня ты еды не получишь, как не дождешься поцелуев и поощрений. Я ни слова тебе не скажу, у тебя не будет дома и не будет мамы, слышишь меня?

Он слышал, но то, что он услышал, ему крайне не понравилось. Он встал, подошел к двери и взял винтовку.

— Ты можешь думать что хочешь, мама, — сказал он, — но это война, и я действительно намереваюсь убивать краснокожих. Я вернусь домой и буду гордиться тем, что совершил. И если ты после этого откажешься быть моей матерью, то тебе лучше прямо сейчас забыть, что я твой сын, а не дожидаться моего возвращения. — Он открыл дверь, но, прежде чем хлопнуть ею, несколько помедлил. — Выше нос, мам. Может, я вообще не вернусь.

Он ни разу в жизни не разговаривал подобным образом с собственной матерью и не считал, что сейчас поступил правильно. Просто-напросто она лишилась ума, она не понимала, что началась война, что краснокожие открыли сезон охоты на бледнолицых и что выбора не остается.

Продолжая думать о родителях, он вскочил на лошадь и направился к дому Дэвида. Больше всего Неда сейчас беспокоило то, что папа плакал. Нед, конечно, не мог ничего утверждать, но ему показалось, что отец плакал. Что случилось? Вчера папа так горячо выступал против краснокожих, а сейчас, когда мама осудила войну, всего лишь молча разрыдался. Может быть, стареет, вот и стал таким? Во всяком случае Неду до этого не было никакого дела. Может, папа и мама не хотят убивать похитителей собственных сыновей, но Нед точно знал, как поступить с теми, кто убил его братьев. Их кровь — это его кровь, и тот, кто посмел пролить ее, лишится собственной крови. Расплатится галлоном за каждую пролитую каплю.

Глава 9

Озеро Мизоган

За всю свою жизнь Элвин не видел столько воды сразу. Он стоял на вершине невысокой дюны и изумленно глядел на озеро. Мера высился рядом, рука его покоилась на плече Эла.

— Папа сказал, чтобы я держал тебя подальше от воды, — вздохнул Мера, — и ты посмотри, куда тебя привели.

С озера дул жаркий, сильный ветер, его порывы подхватывали с земли песчинки, стреляя ими, словно крошечными стрелами.

— Тебя привели вместе со мной, — возразил Эл.

— Похоже, вскоре начнется буря.

В юго-западной части неба собирались черные, уродливые облака. Одной грозой здесь дело не обойдется. Лик облаков прорезала кривая черта молнии. Вскоре донеслись раскаты далекого, приглушенного расстоянием грома. Глядя на небо, Элвин вдруг почувствовал, что зрение его внезапно обострилось. Он начал видеть гораздо лучше, чем прежде, он различал клубящиеся, разрываемые ветром кипы облаков, чувствовал жар и холод туч, ледяной воздух, опускающийся на землю, и жаркий пар, стремящийся ввысь. Громадный круг неба бурлил и клокотал.

— Торнадо, — сказал Эл. — Буря несет торнадо.

— Я ничего не вижу, — удивился Мера.

— Приближается смерч. Посмотри вон туда, видишь, как закручивается воздух?

— Я верю, Эл. Но здесь негде спрятаться.

— Эти люди… — обернулся Элвин. — Если смерч застанет нас здесь…

— С каких это пор ты начал предсказывать погоду? — поинтересовался Мера. — Раньше ты этого не делал.

Эл не знал, что ответить брату. Он не припоминал, чтобы надвигающаяся буря отзывалась внутри него подобным образом. Она походила на зеленую музыку, которую он слышал вчера, — с тех пор как его пленили краснокожие, произошло много странного. Но нельзя тратить время на поиски ответа, откуда он узнал о торнадо, — он знал, и этого достаточно.

— Я должен предупредить их.

Элвин повернулся и стремительно бросился вниз по склону дюны. Он даже не бежал, а прыгал — прыжок, нога касается земли, отталкивается, и снова следует прыжок. Он никогда не бегал так быстро. Опомнившись, Мера кинулся следом, крича:

— Нам же сказали стоять здесь, пока не…

Ветер подхватил и унес его слова. У подножия дюны бесновались песчинки: ветер снимал с дюн целые слои песка, бросал в разные стороны и, наигравшись, отпускал. Элу пришлось закрыть глаза, заслониться рукой, отвернуться, чтобы песок не ослепил его. Он направился к большой группе краснокожих, собравшихся у кромки озера.

Такумсе найти было нетрудно, но вовсе не потому, что он выделялся своим огромным ростом. Просто остальные краснокожие не осмеливались приблизиться к нему, и он гордо возвышался посреди толпы, словно король. Эл подбежал прямо к нему.

— Торнадо идет! — закричал он. — Буря несет смерч!

Такумсе, откинув голову, расхохотался, но ветер был настолько силен, что Эл не услышал его. Затем Такумсе протянул над головой Элвина руку и коснулся плеча стоящего рядом краснокожего.

— Вот этот мальчишка! — крикнул Такумсе.

Эл перевел взгляд на человека, к которому обращался Такумсе. Этот краснокожий, в отличие от Такумсе, нисколько не походил на короля. Он немножко сутулился, и один глаз на его лице отсутствовал, веко прикрывало пустоту. Однако тело его было подтянуто, руки покрывали тугие узлы не мускулов, но сухожилий, костлявые ноги твердо стояли на земле. Подняв голову, Элвин с первого взгляда узнал краснокожего. Ошибки быть не могло.

Ветер на несколько мгновений затих.

— Сияющий Человек, — выдохнул Элвин.

— Мальчик — повелитель тараканов, — промолвил Тенскватава, Лолла-Воссики, Пророк.

— Так ты настоящий, — неверяще произнес Элвин.

Значит, это был не сон, не видение. У подножия его кровати стоял настоящий человек. Он то появлялся, то исчезал, и лицо его сияло, как солнце, так что больно было смотреть… Это был тот самый человек.

— У меня не получилось исцелить тебя! — сказал Элвин. — Извини.

— Ты ошибаешься, — возразил Пророк.

Затем Элвин вдруг вспомнил, почему он решился сбежать с дюны и вмешаться в разговор двух величайших краснокожих во всем мире, двух братьев, чьи имена были известны всем мужчинам, женщинам и детям к западу от Аппалачей.

— Надвигается торнадо! — выкрикнул он.

И ветер, как бы в подтверждение, снова хлестнул по коже, завыв, словно пес. Элвин повернулся и увидел, что предчувствие его не обмануло. Из огромных туч появились четыре смерча, напоминающие свисающих с деревьев змей. Они неторопливо ползли, приближаясь к земле и готовясь вонзить свое жало. Четыре торнадо, развернувшись, направились прямиком к стоящим у берега людям.

— Давай! — закричал Пророк.

Такумсе протянул брату стрелу с наконечником из кремня. Пророк сел на песок, вонзил острие в пятку левой ноги, затем разрезал правую ступню. Кровь ручьем потекла из ран. То же самое Пророк проделал с руками, вонзив наконечник так глубоко, что его острие вышло с обратной стороны ладоней.

Вскрикнув от ужаса, Эл, ни секунды не раздумывая, проник в тело Пророка, чтобы исцелить страшные раны.

— Стой! Не надо! — приказал Пророк. — Это сила краснокожего, кровь его тела, огонь земли.

Затем он повернулся и ступил в озеро Мизоган.

Впрочем, нет, не в озеро. А на озеро, на его поверхность. Эл глазам своим не поверил, но вода под кровоточащими ногами Пророка стала плоской и гладкой, как стекло, так что Пророк спокойно удерживался на поверхности. Темно-алая кровь образовывала небольшой островок. Буквально в нескольких ярдах вода продолжала бесноваться, влекомые ветром волны заливали застывшую поверхность, но тут же успокаивались и стекленели.

Пророк неуклонно шел вперед, двигаясь к центру озера. Его кровавые следы создавали ровную тропинку посреди бури.

Эл оглянулся на смерчи. Они приблизились, нависли прямо над головой. Эл чувствовал, как они кружатся внутри него, словно его тело превратилось в часть облаков, а торнадо отражали великие чувства, бурлящие в его душе.

Остановившись, Пророк поднял руки и указал на один из смерчей. Остальные три сразу устремились вверх, втянулись обратно в тучи и исчезли. Оставшийся двинулся к Пророку и замер прямо над ним, кружась в сотне футов над его головой. Вода, заливающая застывшую стеклянную тропинку, принялась подниматься вверх, как будто тоже намереваясь нырнуть в облака. Ею завладел закручивающийся внутри смерча ветер.

— Иди! — крикнул Пророк.

Элвин не мог слышать его, но он видел его глаза, заметил движение его губ, поэтому без малейших колебаний повиновался. Элвин уверенно шагнул на поверхность воды.

Когда Эл ступил на теплое, ровное стекло проложенной Пророком тропинки, Мера отчаянно завопил и рванулся к брату, пытаясь вытащить его на сушу. Помешали краснокожие, которые, предугадав намерения Меры, схватили его за руки и удержали на месте. Мера вырывался и кричал, приказывая Элвину вернуться, не ходить, не ходить в озеро…

Элвин услышал брата. Он и сам не меньше напугался. Но Сияющий Человек, стоящий на поверхности воды, под воронкой торнадо, ждал его. Внутри себя Эл ощутил непреодолимое желание, которое, наверное, давным-давно позвало Моисея, когда тот увидел горящий куст. «Пойду и посмотрю», — сказал Моисей[68]. То же самое сказал Элвин: «Я должен увидеть». Потому что такого в естественной вселенной происходить не могло. Тем не менее это происходило. Элвин никогда не слышал, чтобы заклинанием, заклятием или колдовством можно было вызвать торнадо и превратить поверхность бушующего озера в стекло. Элвин не сомневался — то, что творит сейчас этот краснокожий, очень важно. Такого он никогда не видел и вряд ли когда-нибудь еще увидит.

Кроме того, Пророк любил его. В этом Эл ни секунды не сомневался. Четыре года тому назад Сияющий Человек появился в его комнате и научил его, как пользоваться своей силой. Эл вспомнил, что тогда Сияющий Человек тоже разрезал себе руку. В свои творения Пророк вкладывал собственную кровь и боль. В этом было нечто величественное. Шагая по застывшей воде, Эл ощущал благоговение перед этим человеком, и за это его нельзя было винить.

Тропка позади него постепенно растворялась и исчезала, снова превращаясь в обыкновенную воду. Он чувствовал, как волны лижут ему пятки. Ощутив первое прикосновение воды, Элвин напугался, но пока что с ним ничего дурного не произошло, поэтому он продолжал идти. В конце концов он встал рядом с Пророком. Краснокожий протянул руку и взял ладонь Элвина.

— Стой со мной, — прокричал Пророк. — Ты сейчас находишься в зенице земли. Смотри!

Торнадо с устрашающей скоростью ринулся вниз, вода огромной стеной окружила их. Элвин и Пророк оказались в самом центре смерча, их несло вверх…

Но внезапно Пророк поднял кровоточащую руку и коснулся водоворота. Воронка сразу застыла, превратившись в стекло. Но нет, не совсем в стекло. Застывшая вода своей чистотой напоминала дождевую, бриллиантовую каплю на тоненькой паутинке. Буря прекратилась. Эл и Сияющий Человек очутились посреди хрустальной башни, прозрачной и переливающейся всеми цветами радуги.

Но Эл, взглянув в радужное окно хрустальной стены, не увидел ни озера, ни туч, ни берега. Вместо этого он увидел множество других вещей.

Он увидел повозку, угодившую в жадные объятия разлившейся реки, дерево, несущееся вниз по течению, подобно тарану, и юношу, вцепившегося в ветви и толкающего ствол прочь от повозки. Затем запутавшегося в сучьях юношу ударило со всей силы, раздавило о валун и понесло вниз по течению. Его голова то поднималась над водой, то скрывалась под поверхностью, он отчаянно хотел жить, он должен был дышать, должен был продержаться еще немножко, хоть чуть-чуть…

Он увидел женщину, носящую внутри себя ребенка, и маленькую девочку, стоящую рядом и касающуюся ее живота. Девочка вдруг что-то выкрикнула, и повитуха сунула руку внутрь, ухватила пальцами головку младенца и принялась тащить. Ручьем хлынула кровь роженицы. Маленькая девочка поднырнула под руку повитухи и сняла что-то с лица ребенка. Младенец издал свой первый крик. Юноша в реке каким-то образом услышал этот крик, понял, что держался не напрасно, — и умер.

Элвин не понял, что все это означало. Но Пророк, склонившись к его уху, шепнул:

— Сначала тебе является день твоего рождения.

Младенцем оказался Элвин-младший, а юношей, который погиб, был его брат Вигор. Но кто эта девочка, которая сняла с его лица сорочку? Прежде Эл ее никогда не видел.

— Я покажу тебе, — кивнул Пророк. — Этот город существует очень недолго, поэтому я сначала должен сам кое-что увидеть, но я обязательно тебе все покажу.

Он взял Элвина за руку, и они начали подниматься вверх сквозь колонну стекла.

Это нельзя было назвать полетом, птицы летают несколько иначе. Просто верх и низ вдруг исчезли. Пророк тянул Элвина, но кто поднимал Пророка? Впрочем, это неважно. Слишком многое надо было увидеть. Зависнув в воздухе, он мог смотреть сквозь прозрачные стены замка в любом направлении. Наконец он понял, что сквозь стекло можно различить каждый момент времени, каждую человеческую жизнь. Но как здесь не запутаться? Как отыскать историю отдельной жизни в сотнях, тысячах, миллионах мгновений прошлого?

Пророк остановился и подтянул мальчика вверх, чтобы тот увидел то, что видел Пророк. Их щеки прижались друг к другу, их дыхание смешалось, стук сердца Пророка громом отозвался в ушах Элвина.

— Смотри, — велел Пророк.

Перед Элвином предстал город, сияющий в солнечных лучах город. Башни его, такое впечатление, были высечены из льда или кристально чистого стекла, потому что, даже когда солнце садилось, город по-прежнему сверкал, и ни одной тени не падало на окружающие его луга. Внутри того города жили люди, их яркие силуэты передвигались вверх-вниз по башням, но ни лестниц, ни крыльев Элвин не заметил. Однако куда важнее было не то, что он увидел, а то, что он ощутил, посмотрев на хрустальные стены. Он ощутил не умиротворение, наоборот, он почувствовал необыкновенное возбуждение, его сердце молотом застучало в груди. Люди, живущие в городе, не были совершенны — они сердились, они печалились. Но никто из них не голодал, никто не испытывал злобы, и никого не надо было принуждать что-то там делать.

— Где находится такой город?! — восхищенно прошептал Элвин.

— Я не знаю, — ответил Пророк. — Каждый раз, когда я прихожу сюда, он меняется. Иногда его пронизывают высокие изящные башни, иногда он состоит из больших хрустальных пещер, иногда люди живут в море хрустального огня. Мне кажется, этот город не раз строился в прошлом. И думаю, что его надо построить вновь.

— И ты собираешься его построить? Ты для этого создал свой Град?

Слезы навернулись на глаза Пророка — ручейками сбежали из здорового глаза, закапали из пустой глазницы.

— Краснокожему в одиночку такое не построить, — промолвил он. — Мы — часть земли, а этот город не просто земля. Земля есть хорошая, а есть плохая, жизнь и смерть переплетаются воедино в зеленой тишине.

Элвин вспомнил зеленую музыку, но ничего не сказал, потому что Пророк говорил важные и нужные вещи, а у Элвина хватило ума, чтобы понять — иногда лучше слушать не перебивая.

— Но этот город, — продолжал Пророк, — этот хрустальный город — светел без тени, чист без грязи, здоров без болезни, силен без слабости, сыт без голода, напоен без жажды. Это жизнь без смерти.

— Люди, которых я видел, не все были счастливы, — заметил Эл. — Они не могут жить вечно.

— Ага, — догадался Пророк, — стало быть, ты видел не то, что видел я.

— Они строили его. — Эл нахмурился. — С одной стороны они строили его, а в противоположном конце он разрушался.

— Тот город, что вижу я, никогда не рухнет, — сказал Пророк.

— Так в чем же различие? Почему мы видим разные города?

— Не знаю. Этого я никогда и никому не показывал. А теперь спускайся и жди меня внизу. Я должен кое-что увидеть, прежде чем время опять стронется с места.

Стоило Элу подумать о том, что надо каким-то образом спуститься, как он принялся падать, и вскоре его ноги снова коснулись чистого, прозрачного пола. Пола? Насколько он понял, этот пол вполне мог являться потолком. Снизу струился прежний яркий свет, ничем не отличающийся от сияния стен. И в полу он тоже увидел картинки.

Он увидел огромное облако пыли. Оно вращалось все быстрее и быстрее, но вместо того чтобы разбрасывать пыль в стороны, облако втягивало ее в себя. Вдруг оно начало мерцать, потом загорелось и неожиданно превратилось в самое настоящее солнце. Элвин знал кое-что о планетах, о них ему рассказывал Троуэр, поэтому он вовсе не удивился, когда яркие лучики света внезапно померкли. Но облако не превратилось в скопище темной пыли, оно распалось на миры, между которыми пролегло открытое, пустое пространство. Он увидел Землю, маленькую планетку, но, приблизившись, он оценил, насколько она огромна. Планета быстро вращалась, поворачиваясь к солнцу то одной стороной, то другой. Казалось, он стоит в небе и смотрит на залитое светом бесконечное пространство, однако все, что происходило на просторах Земли, было различимо до мельчайших деталей. Сначала были голые камни, извергающиеся вулканы; потом из океанов появились растения, выросли высокие папоротники и деревья. Он заметил плеснувшуюся в море рыбу, ползающих в линии приливов существ, которые позднее переродились в жучков-паучков — они прыгали, ели листья, ловили и пожирали друг друга. Затем животные принялись расти, перемены в них происходили настолько быстро, что Элвин уже не успевал за всем следить. Земля вращалась, а он все смотрел и смотрел. Из маленьких существ выросли громадные монстры, о которых он слыхом не слыхивал. У некоторых из них были длинные змеиные шеи, а их челюсти легко могли перекусить пополам толстенное дерево. Вскоре они тоже исчезли, и на их место пришли слоны, антилопы, тигры и лошади — животные принимали свой привычный облик. Однако нигде Элвин не видел человека. Он обнаружил обезьян и прочих волосатых тварей, которые швырялись друг в друга камнями и ходили на задних лапах. Но выглядели они не умнее обыкновенной жабы.

Но вот в конце концов он обнаружил людей, хотя сначала принял их за каких-то животных, потому что они были черными, а он за всю свою жизнь видел всего лишь одного чернокожего. Этот чернокожий был рабом у мелкого торговца из Королевских Колоний, который проездом посетил Церковь Вигора примерно года два назад. Но эти люди, несмотря на цвет кожи, выглядели действительно разумными. Они собирали фрукты с деревьев и ягоды с кустов, кормили друг друга, и за ними по пятам бегали толпы маленьких чернокожих детишек. Двое юношей затеяли драку, и большой убил того, что поменьше. Вернувшись, отец избил совершившего убийство юношу и прогнал его прочь. Подняв с земли мертвое тело сына, он принес его матери. Они вместе поплакали над ним, потом уложили мертвого мальчика в ямку и завалили камнями. Затем вновь собрали свою семью и двинулись дальше. Не успели они сделать и пару шагов, как снова принялись за еду. Слезы высохли, и семья принялась жить дальше. «Это настоящие люди, — подумал Элвин. — Они ведут себя как самые настоящие люди».

Земля продолжала вращаться, и после очередного оборота планету целиком заселили люди всех цветов и окрасок — в жарких странах цвет кожи был потемнее, в холодных — посветлее. Но тут в полосе солнечного света появилась Америка. В Америке все люди были похожи друг на друга; где бы они ни жили — на юге или на севере, в холодных областях или жарких, среди ливней или засух, — их кожа была одинакового темно-красного цвета. Это было несколько странно, потому что другой материк, побольше, населенный всевозможными расами и нациями, менялся с каждым оборотом Земли. Страны перемещались с одного места на другое, все постоянно находилось в движении, каждую минуту начиналась новая война. Материк поменьше, Америку, тоже терзали войны, но течение жизни на нем было медленнее, мягче. Здесь люди жили в ином ритме. Эта земля обладала собственным сердцем, жила своей жизнью.

Время от времени из старого мира в Америку приплывали люди — в основном это были рыбаки. Они сбивались с курса, их уносило бурей, они бежали от своих врагов. Они приходили и на какое-то время подчиняли себе землю, пытались быстрее строить, быстрее размножаться, убивать побольше. Их желания напоминали болезнь. Но потом они либо присоединялись к краснокожим и растворялись среди них, либо погибали. Никому не удавалось следовать порядкам старого мира.

«До сегодняшнего дня, — подумал Элвин. — Мы оказались слишком сильны для этой страны. Когда ты несколько раз подряд простужаешься, то начинаешь думать, что больше по-настоящему не заболеешь, но потом подхватываешь оспу и понимаешь, что на самом деле никогда толком и не болел».

Элвин ощутил на плече чью-то руку.

— Вот ты чем заинтересовался, — сказал Пророк. — Ну и что ты увидел?

— Мне кажется, я видел сотворение мира, — ответил Эл. — Как в Библии. По-моему, мне явилось…

— Я знаю, что ты увидел. Приходящие сюда все видят одно и то же.

— Ты же говорил, что, кроме меня и тебя, здесь никого не было.

— Это место… Понимаешь, существует множество дверей. Некоторые идут сквозь огонь. Кое-кто проходит водой. Другие попадают сюда через землю. А некоторые оказываются здесь, упав с высокой скалы. Они приходят сюда и видят. Вернувшись, они рассказывают то, что запомнили, то, что поняли. Пока им хватает слов, они говорят, а другие слушают и запоминают. Запоминают столько, сколько способны осмыслить. Здесь видят.

— Я не хочу уходить, — пожаловался Элвин.

— Тот, другой, тоже не хочет.

— Другой? Здесь что, есть еще кто-то?

Пророк покачал головой.

— Здесь, кроме нас, никого нет. Но я чувствую его в себе, чувствую, как он смотрит через мой глаз. — Он дотронулся до скулы рядом со здоровым глазом. — Не через этот, через другой.

— И кто это такой?

— Это белый человек, — ответил Пророк. — Но это не имеет значения. Кто бы он ни был, он не причинит вреда. Может, наоборот, принесет пользу. А теперь пойдем.

— Но я хочу узнать истории, которые хранит это место!

Пророк рассмеялся:

— Ты можешь жить вечно и все равно не увидишь всех историй, хранящихся здесь. Они изменяются быстрее, чем человеческий глаз способен уследить.

— Я вернусь сюда когда-нибудь? Я хочу увидеть все, все-все!

— Мне больше не доведется привести тебя сюда, — произнес Пророк.

— Почему? Я плохо себя вел?

— Тс-с, мальчик. Я не приведу тебя сюда, потому что сам больше никогда не увижу это место. Сегодня я побывал здесь в последний раз. Я видел конец моих сновидений.

Только сейчас Элвин заметил, насколько опечален Пророк. На лице его отражалась безмерная скорбь.

— Здесь я видел тебя. Я видел, что должен показать тебе это место. Видел, как тебя пленили чоктавы. Я послал своего брата, чтобы он привел тебя ко мне.

— Ты взял меня с собой, и поэтому тебе запретили здесь появляться?

— Нет. Просто земля сделала свой выбор. Вскоре наступит конец. — Он улыбнулся, но в улыбке той промелькнула печаль. — Твой священник, преподобный Троуэр, как-то сказал мне: «Если нога твоя смертельно заболеет, отсеки ее»[69]. Правильно?

— Я этого не помню.

— Зато я помню, — промолвил Пророк. — Эта часть земли смертельно больна. Надо отсечь ее, чтобы выжила остальная земля.

— Что ты хочешь сказать? — Элвин вспомнил, как на его глазах куски земли отваливались и тонули в море.

— Краснокожие уйдут на запад от Миззипи. Белый человек останется на востоке. Та земля, где поселятся краснокожие, будет жить. Та земля, которая останется белым, умрет. Ее заполнят дым и металл, ружья и смерть. Краснокожий, который осмелится остаться на востоке, превратится в бледнолицего. А белый человек никогда не появится в западных краях от Миззипи.

— Но на западе от Миззипи уже живут белые поселенцы. В основном это трапперы и торговцы, но там недавно обосновались несколько фермеров…

— Знаю, — кивнул Пророк. — Однако то, что мне сегодня явилось… Я узнал, как сделать так, чтобы белый человек больше не появлялся на западе, а краснокожий — на востоке.

— И как же?

— Если я скажу, — ответил Пророк, — этого не случится. Кое-что из того, что ты здесь видишь, нельзя никому рассказывать, иначе все изменится.

— Ты говоришь о хрустальном городе?

— Нет, — горько улыбнулся Пророк. — О реках крови. О лесе из железа.

— Покажи мне! — топнул ногой Элвин. — Покажи, что ты видел.

— Нет, — произнес Пророк. — Ты не сумеешь сохранить это в тайне.

— Почему? Я свое слово никогда не нарушаю.

— Ты можешь хоть весь день клясться и обещать, но, увидев, расплачешься от страха и боли. И расскажешь своему брату. Своей семье.

— С ними что-то случится?

— Никто из твоих близких не погибнет, — пообещал Пророк. — Им ничего не грозит, и они будут живы, когда это закончится.

— Покажи!

— Нет, — еще раз сказал Пророк. — Я сейчас разрушу замок, а ты запомни, что мы делали и о чем говорили здесь. Вернуться сюда и снова увидеть это ты сможешь, если только найдешь хрустальный город.

Подойдя к стене, Пророк встал на колени. Засунув свои окровавленные пальцы в щель рядом с полом, он поднял стену. Стена взлетела ввысь, растворилась, превратилась в ветер. Они снова очутились на том месте, которое, казалось, покинули много часов тому назад. Вода, буря, смерч уносились навстречу нависшим облакам. Озеро озарила вспышка молнии, и полил дождь, скрыв берег сплошной пеленой. Капли, падающие на хрустальную площадку, на которой стояли Элвин с Пророком, тоже превращались в стекло, становились частью затвердевшей стихии.

Пророк подошел к краю поверхности и ступил на бурлящую воду. Она сразу затвердела у него под ногой, хотя немножко подалась — тропинка уже не обладала былой твердостью. Пророк обернулся, взял Элвина за руку и потянул за собой по дорожке, которую он создавал на поверхности озера. Но она уже не была такой гладкой и твердой, и чем дальше они шли, тем неустойчивее она становилась. Тропинка ходила под ногами из стороны в сторону и скользила, переваливая через холмы волн.

— Мы слишком задержались! — крикнул Пророк.

Элвин чувствовал, как под тонкой скорлупой хрусталя перекатывается злобная черная вода. Ничто, пустота из старого ночного кошмара вернулась, она стремилась пробиться сквозь хрусталь, схватить Эла, засосать его, унести, утопить, разодрать на кусочки, на мелкие, не видные взгляду пылинки, и рассеять во тьме.

— Я не виноват! — закричал Элвин.

Пророк повернулся, поднял его и посадил себе на плечи. Дождь обрушился на них с новой силой, ветер пытался скинуть Элвина с плеч Пророка. Элвин вцепился в волосы Тенскватаве. Он видел, что ноги Пророка с каждым шагом все глубже погружаются в воду. За ними и следа дорожки не осталось, площадка давно растворилась, на ее месте высились грозные волны.

Пророк споткнулся и упал. Элвин тоже упал, осознавая, что сейчас утонет…

И вдруг его руки ощутили мокрый песок пляжа, на него накатывали волны, вымывая песчинки, пытаясь утянуть мальчика обратно в озеро. Но чьи-то сильные руки подхватили его и потащили подальше от воды, к дюнам.

— Пророк, он остался в озере! — крикнул Элвин.

Или подумал, что крикнул, — голос его превратился в шепот, он едва мог вымолвить слово. Его все равно бы никто не услышал в завывающих порывах ветра. Он открыл глаза, и тут же ему в лицо ударили песок и дождь.

Внезапно к его уху прижались губы Меры.

— С Пророком все в порядке! — прокричал брат. — Такумсе вытащил его! А я уж было похоронил тебя, когда вас засосал тот смерч! Ты как?

— Я столько всего видел! — ответил Элвин.

Но он очень ослаб и не смог больше выдавить ни звука, поэтому Элвин поддался усталости, позволил телу обмякнуть и провалился в беспокойный сон.

Глава 10

Испытание

Мера плохо знал Элвина, слишком плохо. Мера счел, что после того случая с торнадо Элвин станет более осторожным, захочет побыстрее покинуть это место. Однако с Элвина как с гуся вода — мальчик, наоборот, как привязанный ходил за Пророком, с открытым ртом выслушивая его истории и извращенные афоризмы в стихах, которые тот излагал.

Один раз, выбрав минутку, когда Элвин, вопреки обычному, задержался рядом с братом, Мера спросил, чем его так привлекает Пророк.

— Даже когда эти краснокожие говорят по-английски, я и то не понимаю их. Они говорят о земле как о живом человеке, твердят, что надо брать только те жизни, которые сами отдают себя, о том, что земля к востоку от Миззипи умирает, — как же она умирает, Эл, если всякий дурак видит, что она живехонька? Даже если она заболела оспой, чумой и подхватила десять тысяч заусениц, все равно никакой доктор ее не вылечит.

— Тенскватава знает, как ее спасти, — возразил Элвин.

— Вот пусть он ее и лечит, а мы пойдем домой.

— Мера, давай побудем здесь еще немножко.

— Мама и папа с ума сходят от беспокойства, они думают, мы погибли!

— Тенскватава говорит, что земля следует своим путем.

— Опять ты за свое! Земля землей, а папа тем временем вместе с соседскими фермерами прочесывает леса в наших поисках!

— Тогда иди без меня.

Но к такому повороту событий Мера был еще не готов. Ему совсем не хотелось оправдываться перед мамой, почему он вернулся домой без Элвина. «Да нет, мам, когда я уходил, с ним все было нормально. Так, игрался с торнадо и ходил по воде с одноглазым краснокожим, ничего особенного. Он вернется домой немножко погодя, ну ты ж знаешь десятилетних мальчишек, им как в голову что-нибудь втемяшится…» Нет, Мера еще не созрел возвращаться домой без Элвина. А Эла насильно за собой не поволочешь. Мальчик даже слушать не будет о побеге.

Хуже всего то, что Элвина все любили, общались с ним по-английски и на языке июни, тогда как с Мерой не заговаривала ни единая живая душа, кроме Такумсе и Пророка, которые и так все время чесали языками и которым было все равно, слушает их кто-нибудь или нет. Целыми днями Мера одиноко слонялся по дюнам. Но далеко его не пускали. С ним никто не говорил, но стоило ему направиться к лесу, как кто-нибудь обязательно пускал вдогонку стрелу, которая с противным чмоканьем вонзалась в песок прямо у его ног. Краснокожие, в отличие от Меры, не сомневались в точности своего прицела. А вот Мера постоянно гадал, что бы было, если б стрела случайно отклонилась чуть-чуть в сторону и попала в него.

Обдумав как следует идею о побеге, Мера счел ее крайне глупой. Не пройдет и часа, как его выследят. Правда, он никак не мог понять, почему его не отпускают. Зачем он этим краснокожим? Он был бесполезен, никому не нужен. Сами краснокожие поклялись, что ни убивать, ни пытать его не собираются.

На четвертый день, однако, все разрешилось. Он подошел к Такумсе и потребовал, чтобы его отпустили. На лице Такумсе отразилось обычное для этого краснокожего раздраженное недовольство. Но на этот раз Мера отступать не намеревался.

— Ты что, не понимаешь, что держать нас здесь — это глупость, идиотство?! Мы ж не просто так исчезли, испарились без следа. Наших лошадей наверняка нашли, а на них стояло твое имя.

Неожиданно Мера осознал, что Такумсе ведать не ведал о каких-то там лошадях.

— Я не ставлю свое имя на лошадях.

— На седлах, вождь, не на самих лошадях. Разве ты не знал? Эти чоктавы, которые пленили нас, — к твоему сведению, я до сих пор сильно сомневаюсь, что действовали они не по твоему поручению, — они вырезали твое имя на седле моей лошади и ткнули ее ножом, чтоб бежала побыстрее. А имя Пророка было вырезано на седле Элвина. Лошади наверняка помчались прямиком домой.

Лицо Такумсе потемнело, глаза его сверкнули, как молнии. «Да, примерно так и должно выглядеть небесное божество», — подумал при этом Мера.

— Эти бледнолицые… — произнес Такумсе. — Они подумают, что это я похитил вас.

— Ты что, в самом деле не знал? — удивился Мера. — Тогда другое дело. Вы, краснокожие, ведете себя так, будто вам ведомо все и вся. Я пытался рассказать об этом твоим парням, но они только поворачивались ко мне спиной. Тогда как никто из вас не знал об этом.

— Я не знал, — поправил Такумсе. — Но кое-кто знал.

Он быстрыми шагами направился прочь, увязая по щиколотку в мягком песке, по потом вдруг снова обернулся:

— Пошли, ты мне нужен!

И Мера последовал за ним к покрытому древесной корой вигваму, где Пророк устроил свою воскресную школу или как там это у него называлось. Такумсе не стеснялся в выражении своих чувств — уж очень он разозлился. Не произнеся ни слова, он обошел вокруг вигвама, откидывая ногами валуны, которые прижимали его шкуры к песку. Затем он нагнулся, ухватился за низ пальцами и потянул.

— Надо вдвоем, — сказал он.

Мера подошел, просунул пальцы под вигвам и досчитал до трех. Затем рванул. Но Такумсе не помог ему, поэтому вигвам поднялся всего лишь на шесть дюймов, после чего упал назад.

Мера зарычал от обиды и разъяренно воззрился на Такумсе.

— Ты чего не тянул?

— Ты досчитал только до трех, — объяснил Такумсе.

— Вот именно, вождь. Раз, два, три.

— Вы, бледнолицые, дураки. Каждый знает, что силу несет в себе число «четыре».

Такумсе досчитал до четырех. На этот раз дружными усилиями они подняли вигвам и перевернули. Разумеется, к этому времени находящиеся внутри него уже поняли, что происходит, но никто не стал ни кричать, ни возражать. Вигвам покатился по песку, словно черепаха, которую пнули ногой. На одеялах, скрестив ноги, сидели Пророк, Элвин и несколько краснокожих, но одноглазый Тенскватава продолжал вещать, как будто ничего не случилось.

Такумсе что-то заорал на языке шони, а Пророк ему ответил — сначала спокойно, но вскоре и его голос повысился. Исходя из собственного опыта, Мера знал, что подобная ссора обязательно заканчивается дракой. Но эти краснокожие оказались исключением из правил. Они орали добрых полчаса, после чего замолкли, тяжело дыша и меряя друг друга злобными взглядами. Тишина длилась всего несколько минут, но, казалось, прошло куда больше времени, чем когда они ссорились.

— Ты что-нибудь понял? — спросил Мера у Элвина.

— Пророк предупредил меня, что сегодня придет Такумсе и будет очень злиться.

— Раз он знал об этом, почему не попытался что-нибудь изменить?

— Он очень осторожен. Чтобы земля поделилась между бледнолицыми и краснокожими, все должно идти так, как должно. Если вдруг помешать какому-нибудь событию произойти, это может все разрушить, все переиначить. Пророк знает, что нас ждет в будущем, но никому не говорит, потому что мы можем все испортить.

— Что толку тогда знать будущее, если в нем ничего нельзя менять?

— Это тебе так кажется, — ответил Элвин. — На самом деле Пророк меняет его, просто никому ничего не говорит. Именно поэтому он создал хрустальную башню накануне той бури. Он должен был увериться, что видение будущего не изменилось и все идет как должно, он должен был удостовериться, что не произошло ничего непоправимого.

— Тогда чего они лаются? Они ж сейчас подерутся!

— Это ты мне скажи, Мера. Это ты помогал ему переворачивать вигвам.

— Я просто рассказал ему о том, что его имя и имя Пророка были вырезаны на наших седлах.

— Он и так это знал, — пожал плечами Элвин.

— Ну, вел он себя так, будто никогда об этом не слышал.

— Я сам рассказал об этом Пророку — на следующий же день после того, как он отвел меня в башню.

— А тебе не приходило в голову, что Пророк ничего не сказал Такумсе?

— Как не сказал? — не понял Элвин. — Чего ему скрывать?

Мера с мудрым видом кивнул:

— У меня такое ощущение, что именно этот вопрос и задал Такумсе своему братцу.

— Но скрывать наше спасение — это безумство, — удивился Элвин. — Я подумал, Такумсе сразу послал кого-нибудь в город с вестью, что с нами все в порядке.

— А знаешь, что я думаю, Эл? Я думаю, твой Пророк делает из нас идиотов. Я понятия не имею, зачем ему это, но, по-моему, он разработал свой план, и согласно этому плану нас нужно держать подальше от дома. А поскольку вся наша семья, соседи и прочие фермеры наверняка уже схватились за оружие, ты можешь догадаться, что произойдет. Пророк хочет, чтобы мы немножко постреляли друг друга.

— Нет! — воскликнул Элвин. — Пророк говорит, что ни один человек не может убить другого человека, если тот не хочет умирать. Он говорит, что убить бледнолицего — это все равно что подстрелить волка или медведя, которые не годятся в еду.

— Может быть, мы, на его взгляд, вполне съедобны. Так что если мы не доберемся до дома и не убедим наш народ, что с нами ничего не случилось, разразится война.

Как раз в этот момент Такумсе и Пророк замолкли. Затянувшееся молчание прервал Мера.

— Ну так что, ребята, будем отправлять нас домой? — поинтересовался он.

Пророк снова сел на свое одеяло и скрестил ноги.

— Иди домой, Мера, — произнес Пророк.

— Без Элвина не пойду.

— Пойдешь, — ответил Пророк. — Если он останется в этой части страны, он умрет.

— Что ты такое несешь?

— То, что видел собственными глазами! — огрызнулся Пророк. — То, что ждет нас в будущем. Если Элвин отправится сейчас домой, через три дня он умрет. Но ты иди, Мера. Выйдешь сегодня в полдень, это самое верное время.

— А как ты собираешься поступить с Элвином? Думаешь, с тобой он будет в большей безопасности?

— Не со мной, — возразил Пророк. — С моим братом.

— Дурацкая идея! — тут же заорал Такумсе.

— Моего брата ждет долгая дорога. Он должен встретиться с французами в Детройте, с Ирраквой, с Аппалачами, с чоктавами и криками, со всеми краснокожими племенами, со всеми бледнолицыми, которые могут остановить надвигающуюся войну.

— Если я буду говорить с краснокожими, Тенскватава, то призову их пойти со мной в бой и прогнать бледнолицых за горы. Мы заставим белого человека сесть на свои корабли и убраться обратно за моря!

— Говори им что хочешь, — согласился Тенскватава. — Но ты пустишься в путь сегодня же и заберешь с собой бледнолицего мальчика, который ходит как краснокожий.

— Нет, — сказал Такумсе.

Печаль промелькнула на лице Тенскватавы, и он тихонько застонал.

— Значит, умрет вся земля, а не какая-то ее часть. Если ты не последуешь моему совету, белый человек убьет всю землю от океана до океана, с севера на юг вся земля станет мертвой! И краснокожие племена вымрут, лишь жалкие их остатки будут ютиться на крошечных участках пустынной земли. Всю свою жизнь они будут жить как в темнице, потому что ты ослушался и не поступил так, как мне явилось в видении!

— Такумсе не слушается всяких глупых видений! Такумсе — лик земли, голос земли! Иволга сказала мне это, и тебе об этом известно, Лолла-Воссики!

— Лолла-Воссики мертв, — прошептал Пророк.

— Голос земли не повинуется одноглазому краснокожему, поклоняющемуся виски.

Его слова ужалили Пророка в самое сердце, однако лицо его осталось невозмутимым.

— Ты — голос гнева земли. Ты вступишь в битву с огромной армией бледнолицых. Говорю тебе, это произойдет до первого снегопада. И если бледнолицего мальчика Элвина не будет с тобой, ты потерпишь поражение и погибнешь.

— А если он будет со мной?

— Ты останешься жив, — ответил Пророк.

— Я с радостью пойду с Такумсе, — вмешался в спор Элвин. И когда Мера начал было возражать, Элвин повернулся к брату и дотронулся до его руки. — Ты можешь передать маме и папе, что я жив и здоров. Я хочу пойти. Пророк сказал, что от Такумсе я узнаю столько, сколько не узнаю ни от кого другого.

— Тогда я пойду с тобой, — уперся Мера. — Я дал слово маме и папе.

Пророк холодно посмотрел на Меру:

— Ты вернешься к своему народу.

— Тогда и Элвин вернется со мной.

— Ты не смеешь распоряжаться здесь, — возразил Пророк.

— А ты, значит, смеешь? Это потому, что у твоих парней в руках луки?

Такумсе протянул руку и дотронулся до плеча Меры.

— Ты неглупый человек. Мера. Кто-то должен вернуться и рассказать вашему народу, что ты и Элвин не погибли.

— Если я брошу его, откуда мне знать, жив он или нет?

— Я клянусь, — сказал Такумсе, — пока я жив, ни один краснокожий пальцем не посмеет прикоснуться к этому мальчику.

— А пока он с тобой, тебе ничего не угрожает, да? Мой младший брат — заложник, вот как это называется…

Мера видел, что Такумсе и Тенскватава так разозлились, что готовы были убить его, но он и сам был настолько зол, что с радостью расквасил бы сейчас чей-нибудь нос. Может, так бы все и случилось, если бы между ними не встал десятилетний Элвин и не разнял их.

— Мера, ты лучше, чем кто-либо, знаешь, что я способен сам позаботиться о себе. Расскажи папе и маме, что я сделал с чоктавами, и они поймут, что мне ничего не угрожает. Они ведь сами отправили меня из дому, разве не так? На ученичество к кузнецу. Что ж, я немножко похожу в учениках у Такумсе. А Такумсе, как известно, самый великий человек в Америке — если, конечно, не считать Тома Джефферсона. Если я каким-то образом спасу жизнь Такумсе, то исполню свой долг. А твоя обязанность — вернувшись домой, остановить близящуюся войну. Неужели ты не понимаешь?

Мера все понимал и даже соглашался с Элвином. Но вместе с тем он знал, что ему предстоит объяснение с родителями.

— В Библии есть одна история об Иосифе, сыне Иакова. Он был любимым сыном отца, но братья ненавидели его, а поэтому продали в рабство. Затем они взяли его одеяния, облили кровью козленка, разорвали и принесли отцу — посмотри, мол, его сожрали львы. И отец его разорвал на себе одежды, безутешно рыдал долгие дни[70].

— Но ты же скажешь, что я не погиб.

— Я скажу, что собственными глазами видел, как ты превратил лезвие тесака в масло, как ходил по воде, летал в смерче, — и они сразу успокоятся, сразу поймут, что с тобой ничего не случится и что ты ведешь среди краснокожих самую обычную жизнь…

— Ты трус, — неожиданно перебил его Такумсе. — Ты боишься сказать отцу и матери правду.

— Я поклялся перед ними.

— Ты трус. Ты боишься рискнуть. Боишься опасности. Ты хочешь, чтобы Элвин все время охранял тебя!

Это уж было слишком. Мера размахнулся правой рукой, нацеливаясь размазать наглую улыбочку по морде Такумсе. Его вовсе не удивило, что Такумсе перехватил удар, скорее Меру потрясла та легкость, с которой Такумсе поймал и вывернул его запястье. Тогда Мера разозлился еще больше и врезал Такумсе в живот. На этот раз он попал. Но костяшки его словно ударились о ствол дерева, после чего вождь перехватил и вторую руку Меры.

Поэтому Мера поступил так, как поступает всякий умелый боец. Он заехал коленом Такумсе между ног.

К этому приему Мера прибегал всего два раза в жизни, и оба раза его противники падали на землю и извивались, как полураздавленные червяки. Такумсе выстоял, лишь лицо его побагровело, будто он перегонял боль в ярость. Поскольку он продолжал держать Меру за руки, тот уж было решил, что пришел его конец и сейчас его порвут на две одинаковые половинки, — вот насколько разозленным выглядел Такумсе.

Такумсе отпустил руки Меры.

Мера принялся растирать запястья, на которых остались белые отметины пальцев вождя. Вождь выглядел очень сердитым, но, как выяснилось, сердился он на Элвина. Он повернулся и посмотрел на мальчика так, будто готов был живьем содрать с него кожу и скормить ее ему же.

— Ты осмелился применять на мне свои грязные бледнолицые штучки, — произнес он.

— Я не хотел, чтобы кто-нибудь из вас пострадал, — возразил Элвин.

— Ты думаешь, я такой же трус, как и твой брат? Думаешь, я боюсь боли?

— Мера не трус!

— Он бросил меня на землю, прибегнув к нечестным штучкам белого человека.

Услышав прежнее обвинение, Мера не выдержал:

— Ты прекрасно знаешь, что я его об этом не просил! Я и сейчас тебя положу на лопатки, если хочешь! Я буду сражаться с тобой честь по чести!

— Коленом между ног? — усмехнулся Такумсе. — Ты не умеешь драться, как настоящий мужчина.

— Я выдержу любое испытание, — заявил Мера.

— Хорошо, тогда гатлоп.

К тому времени их успела окружить целая толпа краснокожих, и те, услышав слово «гатлоп», принялись улюлюкать, вопить и хохотать.

Не было такого белого человека в Америке, который бы не слышал о том, как Дэн Бун не только выдержал испытание гатлопом, но еще и умудрился сбежать от краснокожих; однако были и другие истории — о бледнолицых, которых забивали до смерти. Сказитель в прошлом году рассказывал о паре таких случаев. «Это как суд присяжных, — говорил он, — только краснокожие сами решают, как тебя бить — сильно или полегче. Это зависит от того, заслуживаешь ли ты, по их мнению, смерти или нет. Если они сочтут тебя смелым мужчиной, то будут бить сильно, чтобы испытать тебя болью. Но если они решат, что ты трус, тебе переломают все кости и ты никогда не переживешь гатлоп. Вождь не может приказывать, с какой силой и куда именно бить. Это самая демократичная и жестокая система правосудия, когда-либо существовавшая в мире».

— Вижу, ты боишься, — заметил Такумсе.

— Конечно, боюсь, — ответил Мера. — Я был бы дураком, если б не боялся, тем более что твои парни уже считают меня трусом.

— Я пройду гатлоп перед тобой, — сказал Такумсе. — И прикажу им бить меня с такой же силой, с которой будут бить тебя.

— Они не послушаются, — возразил Мера.

— Послушаются, если я попрошу, — решительно сказал Такумсе. Он, должно быть, заметил написанное на лице Меры неверие, поэтому добавил: — А если не послушаются, я пройду гатлоп еще раз.

— А если меня убьют, ты тоже умрешь?

Такумсе внимательно осмотрел Меру с головы до ног. Мера знал, что его тело было стройным и сильным, привыкшим рубить лес и дрова, таскать ведра с водой, перекидывать солому и ворочать мешки с зерном в мельнице. Но он не был закаленным. Как он ни прикрывался одеялом, его кожа местами обгорела, пока он ходил голышом под палящими лучами солнца. Он был сильным, но мягким — вот к какому выводу пришел Такумсе, изучив тело Меры.

— Удар, который убьет тебя, — сказал Такумсе, — оставит на мне небольшой синяк.

— Значит, ты признаешь, что испытание нечестно?

— Честь — это когда двое мужчин претерпевают одинаковую боль. Мужество — это когда двое мужчин претерпевают одну и ту же боль. Ты не ищешь честности, ты жаждешь легкости. Ты боишься. Ты трус. Я знал, что ты не согласишься.

— Я согласен, — заявил Мера.

— А ты! — выкрикнул Такумсе, тыча пальцем в Элвина. — Ты ничего не будешь трогать, ничего не будешь исцелять и не будешь смягчать боль!

Эл не сказал ни слова, лишь молча посмотрел в глаза Такумсе. Мера узнал этот взгляд. Элвин обычно так смотрел, когда собирался поступить по-своему.

— Эл, — окликнул Мера, — пообещай мне не вмешиваться.

Эл поджал губы и ничего не ответил.

— Пообещай мне не вмешиваться, Элвин-младший, иначе я не пойду домой.

Элвин пообещал. Такумсе кивнул и двинулся прочь, говоря что-то на шони краснокожим. Мера почувствовал, как внутри проснулся жгучий страх.

— Почему ты боишься, бледнолицый? — спросил его Пророк.

— Потому что я не дурак, — объяснил Мера. — Только дурак не боится гатлопа.

Пророк рассмеялся и ушел.

Элвин снова сел на песок и принялся что-то чертить или рисовать пальцем.

— Не злись на меня, Элвин, ладно? Вообще-то, это не ты на меня должен злиться, а я — на тебя. Ты этим краснокожим ничем не обязан, зато многим обязан маме и папе. Я не могу тебя заставить, но, знаешь, мне стыдно, что ты стоишь на их стороне, а не на стороне своих родных и близких.

Эл поднял голову, и в уголках его глаз блеснули слезы.

— А может, я стою именно на стороне своих родных, ты об этом подумал?

— Честно говоря, ты весьма забавно заботишься о нас. Папа и мама давным-давно сходят с ума от беспокойства.

— А ты больше ни о ком не можешь думать, кроме как о своей семье? Ты подумал, что Пророк, может быть, намеревается спасти жизни тысяч краснокожих и бледнолицых?

— Вот здесь наши взгляды расходятся, — опустил голову Мера. — Я считаю, что ничего важнее семьи не существует.

Элвин все еще водил пальцем по песку, когда Мера повернулся и зашагал прочь. Мере даже не пришло в голову посмотреть, что Элвин там писал. Он видел, но не смотрел, не читал. Но теперь надпись сама всплыла у него в голове. «Беги немедленно», — писал Эл. Он обращался к нему? Почему он не сказал этого вслух? Чушь какая-то. Наверное, послание предназначалось не ему. Кроме того, Мера и не собирался бежать, иначе Такумсе и остальные краснокожие лишь уверятся в том, что он трус. А даже если он и попробует сбежать? В здешних лесах краснокожие поймают его через считанные минуты, и ему все равно придется пройти через гатлоп, только будет еще хуже.

Воины выстроились на песке в две шеренги. Они держали в руках толстые ветви, срезанные с деревьев. Мера видел, как какой-то старик снял с шеи Такумсе бусы, затем принял у него набедренную повязку. Такумсе повернулся к Мере и широко улыбнулся:

— Когда на бледнолицем нет одежды, он гол. Краснокожий, стоящий на собственной земле, никогда не останется голым. Ветер — моя одежда, огонь солнца, пыль земли, влага дождя. Вот что я ношу на своем теле. Я — голос и лик земли!

— Заканчивай побыстрее, — буркнул Мера.

— Один мой знакомый сказал бы, что в душе такого человека, как ты, нет места поэзии, — ответил Такумсе.

— А я знаю множество людей, которые сказали бы, что такой человек, как ты, вообще души не имеет.

Такумсе смерил его яростным взглядом, пролаял несколько кратких приказов своим людям и шагнул между шеренгами.

Он шел медленно, его подбородок был гордо, самоуверенно задран. Первый краснокожий ударил его по бедрам тонким концом ветви. Такумсе вырвал у него из рук ветвь, перевернул ее и заставил ударить еще раз. На этот раз удар пришелся в грудь, выбив весь воздух из легких Такумсе. Мера услышал, как краснокожий тихонько зарычал.

Люди выстроились вверх по дюне, чтобы испытуемый поднимался помедленнее. Такумсе ни разу не остановился, не пропустил ни одного удара. Краснокожие с застывшими лицами покорно исполняли свои обязанности. Они помогали ему выказывать мужество, поэтому давали Такумсе почувствовать боль, но били не с тем, чтобы забить до смерти. Основная масса ударов приходилась на его бедра, живот и плечи. Ни один из краснокожих не ударил его ниже пояса, ни один не ударил по лицу. Но это вовсе не означало, что Такумсе легко преодолевал испытание. Мера видел, что его плечи сочатся кровью после соприкосновений с грубой корой. Он представил себе, что будет, когда подобные удары посыплются на него, и понял, что его будут бить сильнее. «Я законченный идиот, — сказал он себе. — Я состязаюсь мужеством с самым благородным человеком Америки».

Такумсе достиг конца шеренг, повернулся и посмотрел с верхушки дюны на Меру. С тела его капала кровь, но он улыбался.

— Давай иди ко мне, смельчак бледнолицый, — позвал он.

Мера ни секунды не колебался. Он двинулся к шеренгам. Но его остановил резкий голос, раздавшийся сразу за спиной. То был Пророк, который кричал что-то на языке шони. Краснокожие обернулись на него. Когда он закончил, Такумсе демонстративно сплюнул. Мера, который ничего не понял из речи Пророка, снова двинулся вперед. Дойдя до первого краснокожего, он приготовился выдержать такой же удар, какой достался Такумсе. Но краснокожий не шевельнулся. Он сделал еще один шаг. Ничего. Может быть, они, выражая свое презрение, будут бить в спину, но он поднимался по склону дюны все выше и выше, а ни один краснокожий даже пальцем не шевельнул, ни одного удара не упало на его плечи.

Он понимал, что радоваться надо, но почему-то страшно разозлился. Краснокожие помогли Такумсе продемонстрировать мужество, тогда как на долю Меры выпал позор, а не честь. Он обернулся и взглянул на Пророка, который стоял у подножия дюны, положив одну руку на плечо Элвину.

— Что ты им наговорил? — заорал Мера.

— Я сказал им, что если они убьют тебя, то все скажут, что Такумсе и Пророк похитили этих детей для того, чтобы убить. Я сказал «им, что если они нанесут тебе какие-нибудь побои, то, когда ты вернешься домой, все скажут, что мы пытали тебя.

— А я отвечу, что я в честном испытании доказал свое мужество!

— Гатлоп — это глупое испытание. Для тех, кто позабыл о своем долге.

Мера протянул руку и выхватил у одного из краснокожих ветвь. Он хлестнул себя по бедрам, раз, другой, третий, пытаясь добиться, чтобы потекла кровь. Было больно, но не очень, потому что руки независимо от его желания ослабляли силу удара, отказываясь причинять телу боль. Он швырнул ветвь обратно краснокожему и приказал:

— Ударь меня!

— Чем больше человек, тем большему количеству людей он служит, — произнес Пророк. — Маленький человек служит только себе. Чуть побольше — служит своей семье. Еще больше — служит племени. Потом — своему народу. Но самый великий служит всем людям и всей земле. Служа себе, ты хочешь продемонстрировать мужество. Но ради твоей семьи, ради твоего племени, ради твоего народа, ради моего народа — ради всей земли и всех населяющих ее людей ты прошел гатлоп без единой отметины.

Мера медленно повернулся и приблизился к Такумсе. На коже юноши не проступило ни капли крови. Такумсе снова сплюнул на землю, на этот раз у ног Меры.

— Я не трус, — сказал Мера.

Такумсе пошел прочь. Заскользил вниз по дюне. Воины также разошлись. Мера остался один на дюне, чувствуя стыд, гнев и унижение.

— Иди! — крикнул Пророк. — Следуй на юг!

Он сунул Элвину мешочек, мальчик вскарабкался на дюну и передал его Мере. Мера заглянул внутрь. Пеммикан и сушеная кукуруза, чтобы пожевать на ходу.

— Ты идешь со мной? — спросил Мера.

— Я иду с Такумсе, — ответил Элвин.

— Я бы выдержал испытание, — сказал Мера.

— Знаю, — кивнул Элвин.

— Но если Пророк с самого начала не хотел, чтобы я участвовал в нем, зачем он затеял эту показуху?

— Он не говорит, — пожал плечами Элвин. — Но близится нечто ужасное. И он хочет, чтобы это случилось. Если бы ты вышел чуточку пораньше, когда я тебе говорил…

— Они бы все равно меня поймали, Эл.

— Но попробовать стоило. А теперь, покинув это место, ты поступишь так, как хочет того он.

— Он добивается, чтобы меня убили? Или еще чего-то?

— Он пообещал мне, что ты останешься в живых, Мера. Как и вся наша семья. Он и Такумсе тоже будут живы-здоровы.

— Тогда что ж в этом ужасного?

— Не знаю. Я просто боюсь того, что должно произойти. Мне кажется, он отсылает меня с Такумсе, чтобы спасти мне жизнь.

И все-таки, как говорится, попробовать стоило.

— Элвин, если ты любишь меня, пойдем.

Элвин расплакался.

— Мера, я очень тебя люблю, но не могу, не могу пойти с тобой.

Заливаясь слезами, он сбежал с дюны. Мера не хотел, чтобы Элвин провожал его, поэтому развернулся и побрел в сторону леса. На юг, чуть-чуть отклоняясь к востоку. Обратную дорогу он найдет без труда. Но он чувствовал, как его гложет некое предчувствие, и стыдился того, что его все-таки уговорили уйти и бросить брата. «Я все испортил. Я бесполезный, никчемный человек».

Он шел весь день, а ночь провел на охапке листьев, забравшись в большое дупло. На следующий день он вышел к ручью, текущему на юг. Лесная речушка, наверное, впадала либо в Типпи-Каноэ, либо в Воббскую реку, одно из двух. Течение оказалось чересчур глубоким, чтобы идти по воде, а берега слишком заросли, чтобы следовать по берегу. Поэтому Мера углубился в лес ровно настолько, чтобы держаться в пределах слышимости бегущей воды, и пошел дальше. Краснокожим ему точно не стать. Его царапали кусты и сухие ветки, кусали насекомые, каждая царапина огнем жгла сгоревшую на солнце кожу. Он постоянно натыкался на буреломы, которые приходилось обходить. Земля как будто превратилась в его врага, задавшись целью помешать ему. Он мечтал о добром коне и хорошей, наезженной дороге.

Хотя как ни труден был путь через леса, он медленно, но верно приближался к родным местам. Отчасти потому, что Элвин нарастил ему кожу на ступнях. Отчасти потому, что дыхание его стало глубже, чем раньше. Но дело было не только в этом. Внутри его мускулов кипела такая сила, которой-он прежде не ощущал. Он никогда не чувствовал себя настолько бодрым и полным жизни. И он подумал: «Если б у меня сейчас и была лошадь, я скорее всего предпочел бы идти пешком».

Уже под вечер второго дня он вдруг услышал какой-то плеск в речушке. Ошибки быть не могло — через ручей перебирались лошади. Значит, это белые люди, может, жители Церкви Вигора, все еще бродящие по окрестным лесам в поисках его и Элвина.

Он, спотыкаясь, бросился к ручью, продираясь сквозь колючие ветви. Они направлялись вниз по течению, четыре человека на лошадях. Но, уже выскочив в ручей и заорав при этом так, что чуть голова не разлетелась на части, он заметил, что они одеты в зеленые мундиры армии Соединенных Штатов. Он что-то не слышал, чтобы армия появлялась в здешних краях. Сюда белые поселенцы старались не забредать, опасаясь нападения обосновавшихся в форте Чикаго французов.

Его крик сразу услышали и разом развернули лошадей, чтобы посмотреть, кто это там орет. Увидев его, трое всадников сразу вскинули мушкеты.

— Не стреляйте! — в отчаянии закричал Мера.

Солдаты неторопливо направились к нему, развернув лошадей против течения.

— Ради Бога, не стреляйте, — сказал Мера. — Вы же видите, я не вооружен, у меня даже ножа нет.

— А он неплохо болтает по-английски, — сказал один солдат другому.

— Конечно! Я же белый человек.

— С ума сойти, — удивился третий солдат. — Впервые слышу, чтобы один из них выдавал себя за белого человека.

Мера посмотрел на свою кожу. Под палящими лучами солнца она приобрела ярко-красный оттенок, но все равно оставалась куда светлее, чем кожа настоящего краснокожего. Впрочем, он носил набедренную повязку и долгое время не мылся… Но разве они не видят его порядком отросшую бороду? Первый раз в жизни Мера пожалел, что волосы у него на груди и подбородке растут медленно, иначе бы солдаты не ошиблись, потому что у краснокожих растительность на теле практически отсутствует. А так они наверняка не заметили светлых усиков и нескольких волосинок на подбородке.

Солдаты не хотели рисковать. От четверки отделился один и подъехал к Мере. Остальные держали мушкеты наготове, намереваясь сразу открыть огонь, если на берегу обнаружится засада. Мера видел, что солдат, направляющийся к нему, перепуган до смерти — он постоянно оглядывался по сторонам, как будто ожидая увидеть натягивающего тетиву лука краснокожего. «Дурак набитый, — про себя решил Мера, — потому что в этих лесах краснокожего не увидишь, пока в тебя не вонзится пущенная им стрела».

Близко солдат подъезжать не стал. Он обогнул юношу, заехал сзади. Затем снял с седла веревку, сделал петлю и швырнул Мере.

— Надень себе на грудь, под руки, — приказал солдат.

— Чего это ради?

— Чтобы я тебя вел за собой.

— Черта с два, — разозлился Мера. — Если б я знал, что вы потащите меня на веревке по ручью, я бы остался на берегу и сам добрался до дома.

— Если ты через пять секунд не наденешь на себя эту веревку, ребята снесут тебе голову из мушкетов.

— Что вы такое несете? — заорал Мера. — Я Мера Миллер. Меня вместе с моим братом Элвином примерно неделю назад похитили, и сейчас я направляюсь домой, в Церковь Вигора.

— Ты гляди, какая забавная история, — удивился солдат.

Он подтащил к лошади намокшую веревку и снова швырнул ее. На этот раз она попала Мере прямо в лицо. Мера схватил ее и собрался было дернуть, но солдат обнажил свою шпагу.

— Готовьтесь стрелять, парни! — крикнул солдат. — Это и в самом деле перебежчик!

— Перебежчик?! Я…

И тут до Меры наконец дошло, что происходит нечто очень странное. Они знали, кто он такой, и все равно намеревались взять его в плен. У них три мушкета и шпага, поэтому существует огромная вероятность, что его просто убьют, попробуй он сбежать. Но это ведь армия Соединенных Штатов? Когда его привезут к командующему, он объяснится, и несправедливость будет исправлена. Поэтому он просунул руки в петлю и затянул ее на своей груди.

Пока лошади шли по воде, все было не так плохо. Иногда он просто плыл следом. Но вскоре они выбрались на берег, и ему пришлось бежать прямо по лесу, не разбирая дороги. Они сворачивали на запад, обходя Церковь Вигора стороной.

Мера попытался было объяснить, что случилось, но ему быстро заткнули рот.

— Я ж сказал тебе, — перебил его один из солдат, — нам было приказано доставлять таких перебежчиков, как ты, живыми или мертвыми. Белый человек, одевающийся как краснокожий, — знаем мы, зачем тебе это понадобилось.

Однако кое-какие сведения ему удалось извлечь из их разговоров. Они охраняли окрестности, получив приказ от генерала Гаррисона. Меру при этом известии аж замутило. Местные жители дошли до того, что вызвали к себе на север этого негодяя, этого торговца виски. И он примчался сюда на удивление споро.

Ночь они провели на одной из полян. Солдаты так шумели, что Мера даже глазам своим не поверил, когда, проснувшись утром, не увидел вокруг ни одного краснокожего. Он думал, что шум соберет все окрестные дикие племена.

На следующий день, когда солдаты снова собрались было накинуть на него веревку, Мера запротестовал:

— Я почти голый, у меня нет никакого оружия, так что либо стреляйте меня на месте, либо дайте я поеду вместе с вами.

Они могли сколько угодно говорить о том, что им все равно, в каком виде его доставить, но он знал, что это всего лишь разговоры. Они не отличались милосердием, однако никогда бы не осмелились хладнокровно убить белого человека. Поэтому дальше он поехал на спине лошади, держась за пояс одного из солдат. Вскоре они добрались до местности, где были проложены дороги, и дальше поехали быстрее.

Примерно в полдень они прибыли в армейский лагерь. Армия оказалась не такой уж и большой — сотня солдат в мундирах и еще пара сотен добровольцев маршировали и отрабатывали упражнения на плацу, бывшем пастбище. Мера не помнил, как звали ту семью, что жила здесь. Они были новенькими, совсем недавно приехали из окрестностей Карфагена. Но оказалось, что его везли вовсе не к фермерам. Их дом занял генерал Гаррисон, приспособив его под штаб. Вот как раз туда-то солдаты и доставили Меру.

— Ага, — довольно потер руки Гаррисон. — Перебежчика поймали.

— Я не перебежчик, — заявил Мера. — Они привезли меня сюда как пленника. Клянусь, краснокожие обращались со мной лучше, чем ваши солдаты.

— Не удивлен, — ответил Гаррисон. — Не сомневаюсь, они с тобой хорошо обращались. А где тот, другой изменник?

— Другой изменник? Вы имеете в виду моего брата Элвина? Вы же знаете, кто я, почему не отпустите меня домой?

— Ты отвечай на мои вопросы, а затем я подумаю и, может быть, отвечу на твои.

— Моего брата Элвина здесь нет, и вы его не найдете. Впрочем, исходя из увиденного здесь, я очень рад, что он не пошел со мной.

— Элвин? Ах да, мне сказали, что ты называешься Мерой Миллером. Но мы-то знаем, что Меру Миллера убили Такумсе и Пророк.

Мера сплюнул на пол.

— Вы знаете? Откуда? Определили по окровавленной, порванной одежде? Вы меня не надурите. Думаете, я не вижу, что происходит?

— Отведите его в погреб, — приказал Гаррисон. — И обращайтесь с ним повежливее.

— Вы не хотите, чтобы люди узнали о том, что я жив, потому что тогда вы им больше не понадобитесь! — закричал Мера. — Я бы не удивился, если б узнал, что это вы подкупили чоктавов и подучили похитить нас!

— Если это и правда, — прищурился Гаррисон, — я бы на твоем месте вел себя поосторожнее и следил за своим язычком. Как знать, может, тебе вообще не доведется вернуться домой? Посмотри на себя, мальчик мой. Кожа у тебя красная, как перья иволги, на бедрах грязная повязка, и вид у тебя какой-то одичалый. Кошмар да и только. Нет, думаю, если тебя случайно, по ошибке, застрелят, нас никто в этом не обвинит, ни единая живая душа.

— Мой отец все поймет, — сказал Мера. — Вы не обманете его, Гаррисон. И Армор, он…

— Армор? Этот жалкий червь? Тот человечишка, который продолжает твердить, будто бы Такумсе и Пророк ни в чем не виноваты и нам не следует стирать краснокожих с лица земли? Мера, его больше никто не слушает.

— Будут слушать. Элвин жив, и вам его не поймать.

— С чего ты взял?

— Потому что он с Такумсе.

— Ага. И где же?

— Во всяком случае, не здесь.

— Ты видел его? А Пророка?

Жадный огонек, засветившийся в глазках Гаррисона, заставил Меру прикусить язык.

— Я видел то, что видел, — твердо произнес он. — И буду говорить то, что говорю.

— Ты будешь говорить то, что я скажу, иначе умрешь, — пригрозил Гаррисон.

— Убейте меня, и я вообще замолкну. Но вот что я вам прежде скажу. Я видел, как Пророк вызвал смерч из бури. Я видел, как он ходил по воде. Я слышал его пророчества, и все они сбылись. Ему известно, что вы намереваетесь здесь сотворить. Вы можете делать что хотите, но в конце концов все равно послужите его целям. Вот увидите.

— Любопытненько, — хмыкнул Гаррисон. — Значит, следуя твоей логике, твое пленение тоже входило в его планы, да?

Он махнул рукой, и солдаты выволокли Меру из дома и бросили в погреб. Они повели себя с ним очень вежливо — испинали и избили, — после чего швырнули вниз по ступеням и заложили тяжелым засовом дверь.

Поскольку поселенцы прибыли с окраин Карфагена, на погребе стоял крепкий засов, как, впрочем, и на амбаре. Очутившись среди моркови, картофеля и пауков, Мера первым делом ощупал дверь. Тело его превратилось в один огромный синяк. Царапины и солнечные ожоги — ничто по сравнению с ободранной после езды на лошади кожей на голых ногах. Но даже эти раны не могли сравниться с болью, оставшейся после ударов и пинков, которыми его наградили, пока тащили в погреб.

Мера решил не тратить времени зря. Он догадался, что происходит, и понял, что Гаррисон живым его не выпустит. Этот патруль специально искал его и Элвина. Потому что их «воскрешение» спутало бы все планы, а Гаррисон не мог этого позволить, потому что до сей поры все шло согласно его желаниям. Он, как хозяин, обосновался в Церкви Вигора и обучал местных жителей солдатскому ремеслу, тогда как Армора больше никто не слушал. Мере не особенно нравился Пророк, но по сравнению с Гаррисоном Пророк был святым.

Впрочем, был ли? Пророк заставил Меру пройти гатлоп — зачем? Чтобы два дня назад он ушел днем, а не ранним утром. Чтобы он добрался до Типпи-Каноэ как раз тогда, когда рядом с нею оказались солдаты. Иначе Мера преспокойненько дошел бы до Града Пророка, после чего переправился бы в Церковь Вигора, не встретив по пути ни одного зеленого мундира. Его бы не поймали, если бы он сам не закричал. Входило ли это в планы Пророка?

А если и входило? Может быть. Пророк желал ему только добра, а может, наоборот. Во всяком случае Меру его план в восторг не привел. Но он не собирался сидеть в подвале и ждать, когда же придет в действие следующая часть замыслов Пророка.

Он прокопался сквозь картошку к задней стене погреба. На его лице и в волосах значительно прибавилось паутины, но сейчас не время было разводить церемонии. Вскоре он расчистил небольшой участочек, перетаскав картошку поближе к двери. Так что когда дверь откроется, солдаты увидят лишь кучу картошки. А его подкоп не заметят.

Погреб был самым обыкновенным. В земле выкопали яму, обложили бревнами, затем покрыли крышей и завалили вместе с крышей землей. Он может прокопаться сквозь заднюю стену и вылезти позади погреба, а в доме ничего и не заметят. Копать пришлось голыми руками, но почва была рыхлой, жирной — настоящая воббская земля. Когда Мера вылезет наружу, он больше будет походить на чернокожего, нежели на краснокожего, но ему наплевать.

Вся беда была в том, что задняя стена оказалась не из земли, а из бревен. Их проложили до самого пола. Вот ведь зануды. Хотя пол остался земляным. Это означает, что сначала придется подкапываться под стену, а уже потом направлять туннель вверх. То, что он сделал бы за одну-единственную ночь, может растянуться на несколько дней. И в любое время его могут поймать на месте преступления. Или вытащить наружу и пристрелить. А может, отдать обратно чоктавам, чтобы те довершили начатое — и тогда его тело действительно будет выглядеть так, будто Такумсе и Пророк запытали его до смерти. Все возможно.

А родной дом находился в каких-то десяти милях. Это сводило его с ума. Он так близок к дому, а никто из родных об этом даже и не догадывается. Он вспомнил девочку-светлячка из деревни Хатрак, которая много лет назад увидела, что они угодили в разлившуюся реку, и прислала подмогу. «Вот чья помощь пришлась бы сейчас очень кстати. Мне нужен светлячок, кто-нибудь, кто бы обнаружил меня и спас».

Но это все вряд ли. Мере никто не поможет. Будь на его месте Элвин, с ним бы сотворилось уже чудес восемь, лишь бы уберечь его от беды. Но Мера мог рассчитывать только на собственные силы.

В первые десять минут работы над подкопом он сломал ноготь. Боль была жуткой; он почувствовал, как из пальца ручьем хлынула кровь. Если его сейчас вытащат из погреба, то сразу поймут, что он делал подкоп. Но это его единственный шанс. Поэтому он продолжал копать, превозмогая боль и усталость, лишь время от времени останавливаясь, чтобы выкинуть картофелину, которая закатилась в дыру.

Вскоре он снял с себя набедренную повязку и приспособил ее к делу. Он руками рыхлил почву, затем насыпал ее на повязку и выволакивал из дыры. Она, конечно, лопату не заменила, но это все ж удобнее, чем вышвыривать за раз по горсточке. Сколько времени у него осталось? Дни? Часы?

Глава 11

Краснокожий мальчик

И часа не прошло, как ушел Мера. Такумсе возвышался на вершине дюны, рядом с ним стоял Элвин. А перед вождём — Тенскватава. Лолла-Воссики. Его брат, мальчик, который когда-то оплакивал смерть пчел. Якобы пророк. Который якобы выражает волю земли. Который произносит трусливые, пораженческие, разрушительные, отступнические речи.

— Это клятва мирной земли, — говорил Пророк. — Надо поклясться никогда не брать в руки оружие белого человека, его инструменты, его одежду, его пищу, его питье и не принимать ни единое его обещание. И более того, мы никогда не должны забирать жизнь, которая не отдает себя добровольно.

Краснокожие, слушающие его, слышали эти слова и раньше. Такумсе тоже слышал эти речи. Большинство из тех людей, что пришли с ними на Мизоган, уже отвергли проповедуемый Пророком завет слабости. Они принесли иную клятву, клятву гневающейся земли, клятву, которую предложил им Такумсе. Каждый бледнолицый должен жить по законам краснокожих или оставить эту землю. Или умереть. Оружие белого человека можно использовать, но только с тем, чтобы защитить племена от убийц и воров. Ни один краснокожий не должен пытать или убивать пленника — мужчину ли, женщину или ребенка. Но ни один погибший краснокожий не останется неотомщенным.

Такумсе знал, что белого человека еще возможно разбить, если все краснокожие Америки принесут эту клятву. Бледнолицые успешно действовали только потому, что краснокожие не могли объединиться под властью одного вождя. Бледнолицые всегда вступали в соглашение с племенами, которые проводили их сквозь лесные дебри и помогали обнаружить врага. Если среди краснокожих не найдется ни одного изменника, если никто не пойдет по следам племени ирраква и превратившихся в бледнолицых черрики, то белый человек не выживет на этой земле. Он растворится и исчезнет в ней, как раньше происходило с теми, кто приезжал из Старого Света.

Когда Пророк закончил свою речь, лишь жалкая горсточка из собравшихся принесла его клятву. На его сторону встала малая часть краснокожих. Такумсе заметил промелькнувшую на его лице печаль. Пророк как будто согнулся под непосильным бременем. Помолчав, он развернулся спиной к оставшимся — к воинам, которым суждено сразиться с бледнолицыми.

— Эти люди принадлежат тебе, — произнес Пророк. — Я надеялся, их будет меньше.

— Да, они приняли мою сторону, но я считал, что их будет больше.

— О, в союзниках у тебя недостатка не будет. К тебе присоединятся чоктавы, крики, чикисавы и коварные семинолы Оки-Феноки. Этого хватит, чтобы собрать огромную армию краснокожих — такую армию, которой эта земля прежде не видывала. И все они будут жаждать крови белого человека.

— И в бою они будут стоять рядом со мной, — подтвердил Такумсе.

— Убийствами ты не одержишь победу, — ответил Пророк. — Зато я выйду победителем.

— Став трупом.

— Если земля потребует моей смерти, я с радостью откликнусь на ее зов.

— Как и все твои сподвижники.

Пророк покачал головой:

— Я видел то, что видел. Люди, принявшие мою клятву, принадлежат земле, как принадлежат ей медведь и бизон, белка и бобер, индюшка, фазан и куропатка. Эти животные приходят на твой клич и принимают твою стрелу. Безропотно подставляют шею под твой нож. Склоняют голову перед твоим томагавком.

— На то они и животные. Это мясо.

— Это живые существа, они живут и умирают, но своей смертью они даруют жизнь другим.

— Я — не животное. И мои люди тоже не животные. Мы не станем вытягивать свои шеи, подставляясь под нож бледнолицых.

Пророк взял Такумсе за плечи, по лицу его ручьем текли слезы. Они прижался-мокрой щекой к щеке Такумсе.

— Когда все закончится, ты найдешь меня за Миззипи, — произнес Пророк.

— Я не позволю делить землю, — резко заявил Такумсе. — И не отдам восток белому человеку.

— Восточной части нашей земли суждено умереть, — ответил Пророк. — Пойдем со мной на запад, куда белому человеку не будет дороги.

Такумсе промолчал.

Элвин дотронулся до руки Пророка:

— Тенскватава, значит, и я никогда не попаду на запад?

— А как ты думаешь, зачем я отсылаю тебя с Такумсе? — рассмеялся Пророк. — Если кто-нибудь и может превратить бледнолицего мальчишку в краснокожего, так это только Такумсе.

— Я не хочу, чтобы он шел со мной, — сказал Такумсе.

— Ты возьмешь его — или умрешь, — промолвил Пророк.

И направился вниз по склону дюны, где ждала его дюжина краснокожих. Из ладоней их капала кровь, предназначенная скрепить клятву. Вместе они пошли вдоль берега. Туда, где ждали их семьи. Завтра они вернутся в Град Пророка. Как раз созревшие для грядущей бойни.

Такумсе смотрел вслед, пока Пророк не скрылся за далекой дюной. Затем, повернувшись к сотням оставшихся, он вскричал:

— Найдут ли бледнолицые покой?

— Только когда уйдут! — раздался дружный рев. — Только когда умрут!

Такумсе рассмеялся и протянул к ним свои руки. Он чувствовал жар исходящих от воинов любви и веры, словно солнечные лучи коснулись его тела в холодный зимний день. Немногим доводилось ощутить на себе подобный жар, и каждый раз этот жар губил их, поскольку они не заслуживали оказанного им доверия. Но не Такумсе. Он хорошо знал себя и понимал, что ему под силу все. Только предательство может отнять у него победу, но Такумсе умел смотреть в человеческие сердца. Он сразу видел, стоит ли человеку верить. Сразу различал ложь. Губернатора Гаррисона он раскусил с первого взгляда. Такой человек не способен обмануть Такумсе.

Спустя считанные минуты краснокожие стронулись с места. Несколько дюжин мужчин вели женщин и детей на новое стойбище, где на время остановится их кочующая деревенька. Они никогда не задерживались на одном месте больше трех дней — оседлая деревня типа Града Пророка привлекала к себе внимание убийц. Пророка спасала только численность обитателей Града. В нем сейчас жили десять тысяч краснокожих, ни разу эта земля не видела столь огромного поселения. Кроме того. Град был чудесным местом. На одном кукурузном стебле вырастало по шесть початков, толстых, так и брызжущих молоком, и нигде больше не росло подобной кукурузы. Бизоны и олени сами сбредались в город, подходили к кострам и смиренно ложились на землю, ожидая своей смерти. Если же над Градом пролетала стая гусей, то несколько птиц непременно отделялись и опускались на воды Воббской реки и Типпи-Каноэ, поджидая, когда их поймают. Рыба плыла из самого Гайо, чтобы прыгнуть в сети жителей Града Пророка.

Но это ничего не означало. Белый человек привезет пушки и пройдется по хрупким вигвамам города краснокожих картечью и шрапнелью. Сеющий смерть металл без труда проникнет сквозь тонкие стены — этот адский дождь не остановят ни шкуры, ни глина. В один прекрасный день краснокожие Града Пророка пожалеют о принесенной ими клятве.

Такумсе вел своих воинов через лес. Бледнолицый мальчишка бежал следом за ним. Такумсе специально затеял смертельную гонку — сейчас они бежали вдвое быстрее, чем на пути к Мизогану. От форта Детройт их отделяли две сотни миль, и Такумсе решил покрыть это расстояние за один день. Ни один бледнолицый не способен на такое — подобной скорости даже лошадь не выдюжит. За пять минут Такумсе пробегал милю, но шага не сбавлял, лишь ветер играл его волосами, собранными на затылке в тугой хвост. Этот бег убьет человека за полчаса, если только тот не прибегнет к силе земли. Земля сама подталкивала Такумсе, помогая ему. Кусты раздвигались, открывая потаенные тропки; посреди бурелома вдруг отыскивалась прореха, а по ручьям и речушкам Такумсе бежал так быстро, что его ступни даже не касались дна, отталкиваясь от воды. Его жажда прибыть в форт Детройт к завтрашнему утру была столь велика, что сама земля поила его, даруя целительную силу. И не только Такумсе, но и все следующие за ним краснокожие, обладающие чувством земли, находили в себе подобную силу. Они следовали нога в ногу, по одной и той же тропинке, словно один огромный человек шагал через дебри леса.

«Мальчишку придется тащить на себе», — думал Такумсе. Но мерный стук пяток позади него — каждый бледнолицый страшно шумит, когда продирается сквозь лес, — не смолкал, наоборот, следовал тому же ритму, что и ноги вождя.

Это, разумеется, было невозможно. Ноги мальчишки слишком коротки, поэтому он должен делать больше шагов, чтобы покрыть то же расстояние, что и взрослый. Тем не менее шаг Элвина почти совпадал с шагом Такумсе, словно у вождя выросли еще одни ноги, которые бежали прямо за ним.

Минута сменяла минуту, миля — милю, час шел за часом, а мальчишка все бежал.

Солнце приблизилось к горизонту, зависнув над левым плечом. Появились звезды, но луна пока что не показывалась, поэтому под кронами деревьев сгустилась кромешная мгла. Однако краснокожие не замедлили бег, они легко находили дорогу сквозь лес, потому что их вели не глаза и не разум — сама земля направляла их, подыскивая безопасные тропинки. Несколько раз Такумсе вдруг замечал, что шагов бегущего позади мальчика не слышно. Он окликал на языке шони следующего за Элвином воина, но тот неизменно отвечал:

— Он бежит.

Наконец взошла луна, озарив туманным светом лесную землю. Они миновали грозу — трава стала влажной, затем сырой; они пробежали сквозь легкую морось, попали под проливной ливень, который вскоре снова сменился моросью, после чего опять ощутили под ногами сухую землю. Но шаг так и не замедлили. Небо на востоке посерело, затем порозовело, потом по нему разлилась голубизна, и из-за горизонта вынырнуло солнце. По миру разлилось тепло, и солнце уже висело в трех ладонях от края неба, когда они наконец почувствовали дым, разносящийся из печных труб. Над верхушками деревьев показался обвисший трехцветный флаг, за которым маячил крест собора. Попрощавшись с миром зеленой тишины и перейдя на обыкновенный бег, краснокожие в конце концов выскочили на луг неподалеку от города. Из собора доносился звук играющего органа.

Такумсе остановился, и мальчик тоже сразу замер. Неужели Элвин, бледнолицый мальчишка, бежал, как краснокожий, всю ночь подряд? Такумсе опустился перед мальчиком на одно колено. Хотя глаза Элвина были открыты, он, казалось, ничего не видел.

— Элвин, — по-английски окликнул Такумсе. Мальчик не ответил. — Элвин, ты спишь?

К ним подошли несколько воинов. Никто не разговаривал, краснокожие отдыхали после долгого путешествия. Не то чтобы они падали от усталости — земля по дороге непрерывно пополняла их силы, — скорее они молчали потому, что их переполнял священный трепет. Земля сопровождала их на пути; подобное путешествие считалось священным, ибо это был подарок от земли своим самым достойным сынам. Многие краснокожие пытались покрыть за ночь такое расстояние, но силы оставляли их на полдороге, им приходилось остановиться, поспать, отдохнуть и поесть. Им мешали тьма и непогода, потому что их нужда не была столь неотложной, или же они преследовали цели, которые противоречили желаниям земли. Но Такумсе земля никогда не отвечала отказом — все краснокожие это знали. Он был ее братом, именно поэтому его так чтили. Пророк вершил чудеса, но никто не видел того, что видел он. О своих прозрениях он мог лишь рассказывать. Но воины, следующие за Такумсе, видели и чувствовали то же, что и вождь.

Однако этот бледнолицый мальчик поразил их до глубины души. Наверное, Такумсе поддерживал его своими силами? Или же сама земля, что невероятно, немыслимо, взяла это дитя белого человека под свою опеку?

— Он бел, как и его тело, или в своем сердце он все же краснокожий? — спросил один из воинов на языке шони, но не на обычном, а на тягучем, священном наречии шаманов.

К удивлению Такумсе, Элвин сам ответил, поглядев на человека, который задал вопрос.

— Я белый, — пробормотал Элвин по-английски.

— Он умеет говорить на нашем языке? — изумился краснокожий.

Этот вопрос, казалось, смутил Элвина.

— Такумсе, — окликнул он, посмотрев на вставшее над горизонтом солнце. — Уже утро. Я что, заснул?

— Нет, ты не заснул, — ответил Такумсе на шони, но теперь мальчик, похоже, его не понял.

— Нет, ты не спал, — повторил Такумсе уже по-английски.

— У меня такое чувство, будто я проспал всю ночь, — сказал Элвин. — Только я стою.

— И ты не чувствуешь усталости? Не хочешь отдохнуть?

— Усталости? А почему я должен был устать?

Такумсе не стал объяснять. Если мальчик сам не понимает, какой подвиг совершил, значит, приданные ему силы были подарком земли. Видимо, Пророк все-таки был прав насчет него. Такумсе должен научить Элвина быть краснокожим. Если он смог выдержать испытание, которое способен пройти только настоящий воин шони, если он смог следовать за краснокожими всю ночь не отставая, значит, этот бледнолицый мальчик действительно может научиться чувствовать землю.

Такумсе поднялся и обратился к своим воинам:

— Я иду в город. Со мной пойдут только четверо из вас.

— И мальчишка, — сказал кто-то.

Остальные согласно закивали. Все они помнили пророчество, данное Пророком Такумсе, — пока мальчик будет с ним, вождь не погибнет. Даже если им и владело искушение отделаться от Элвина, его воины никогда этого не допустят.

— И мальчишка, — согласно кивнул Такумсе.

Детройт был настоящим фортом, не то что жалкие деревянные крепости, окруженные частоколом, которые строили американцы. Стены его, как и стены собора, были сложены из камня, а на пролив, соединяющий озера Гурон и Сен-Клер с озером Канада, глядела огромная пушка. Чтобы предотвратить нападение с суши, на окружающие леса также были нацелены пушки, только поменьше размерами.

Но куда большее впечатление на краснокожих произвел сам город, а не форт. На дюжине улочек стояли ровные, опрятные деревянные здания, приветливо распахнули свои ставни магазинчики и лавки, а посредине, на центральной площади, возвышался громадный собор, по сравнению с которым церковь преподобного Троуэра выглядела сущей насмешкой. То там, то здесь мелькало походящее на крылья ворона черное одеяние спешащего по своим делам священника. Смугловатые французы не выказывали к краснокожим той враждебности, которой славились американцы. Такумсе понял причины их доброжелательности — жившие в Детройте французы не относились к поселенцам, поэтому не рассматривали краснокожих как соперников, претендующих на землю Америки. Эти французы просто жили, поджидая благоприятного момента, чтобы вернуться назад в Европу или хотя бы в освоенные бледнолицыми земли Квебека и Онтарио. Исключение составляли лишь трапперы, но и им краснокожие были не враги. Трапперы относились к дикарям с благоговением, пытались научиться у них, каким образом краснокожим удается так легко подстрелить зверя, тогда как бледнолицый охотник тратит чертову уйму времени, пока обнаружит цель. Они, как и прочие бледнолицые, считали, что краснокожие знают какие-то особые штучки, и если подольше понаблюдать за дикарями, то непременно научишься такому же искусству охоты. Только этому им не суждено научиться. Да разве земля примет человека, который убивает бобров в лесных прудах только ради шкурок, бросая мясо гнить? Разве земля допустит, чтобы животные исчезли, так и не принеся выводка молодняка? Неудивительно, что медведи то и дело насмерть задирали трапперов. Этих охотников отвергала сама земля.

«Изгнав американцев с территорий, что лежат к западу от гор, — подумал Такумсе, — я прогоню янки из Новой Англии, а потом — роялистов из Королевских Колоний. Когда их не станет, я поверну на испанцев Флориды и французов Канады. Сегодня я воспользуюсь вами в собственных целях, а завтра я и вас заставлю уйти. А те бледнолицые, что останутся здесь, будут представлять из себя трупы. С того дня бобры будут умирать лишь тогда, когда подойдет время, отпущенное им землей».

Официально командующим фортом Детройт считался де Морепа, но Такумсе старался не встречаться с этим человеком. О делах можно было говорить только с Наполеоном Бонапартом.

— А я слышал, ты сейчас на озере Мизоган, — сказал Наполеон.

Говорил он, разумеется, на французском, но Такумсе научился говорить по-французски тогда же, когда заговорил по-английски. И учился он у одного и того же человека.

— Проходи, присаживайся.

Наполеон с интересом взглянул на Элвина, но ничего не сказал.

— Я был там, — подтвердил Такумсе. — Вместе с братом.

— Ага, а армия тоже была с вами?

— Лишь ее зародыш, малая часть, — сказал Такумсе. — Мне надоело убеждать Тенскватаву. Я создам армию из других племен.

— Но когда?! — воскликнул Наполеон. — Ты приходишь сюда по два, по три раза в год и говоришь, что собираешься создать армию. Знаешь ли ты, сколько я уже жду? Четыре года, целых четыре года жалкой, постыдной ссылки.

— Я умею считать, — ответил Такумсе. — Ты получишь свою битву.

— Когда весь поседею и состарюсь? Ответь мне! Да я скончаюсь от старости, прежде чем ты наконец соберешь силы краснокожих! Тебе известно, насколько я беспомощен здесь. Лафайет и Де Морепа не позволяют мне отдаляться от форта больше чем на пятьдесят миль, мне не дают войск! Пусть сначала соберется армия американцев, твердят они. Американцы, мол, должны набрать войска, с которыми тебе предстоит сражаться. Но только ты можешь заставить этих бесхребетных независимых подлецов объединиться.

— Знаю, — кивнул Такумсе.

— Такумсе, ты обещал мне армию из десяти тысяч краснокожих. Вместо этого я постоянно слышу о каком-то городе, где поселилось аж десять тысяч квакеров!

— Они не квакеры.

— А, кто бы они ни были! Они отрицают войну, а это одно и то же. — Внезапно голос Наполеона смягчился, в нем появились любовь, настойчивые, просящие нотки. — Такумсе, ты нужен мне, я полагаюсь на тебя, прошу, умоляю, не подведи.

Такумсе расхохотался. Наполеон давным-давно понял, что его фокусы срабатывают только с бледнолицыми, изредка — с краснокожими, а на Такумсе не действуют вообще.

— Тебе нет никакого дела до меня, а мне нет никакого дела до тебя, — сказал Такумсе. — Тебе нужна одна большая битва и победа в ней, чтобы вернуться в Париж героем. Мне нужна эта битва и победа в ней, чтобы вселить в сердца бледнолицых ужас, чтобы создать под своим предводительством еще большую армию краснокожих, чтобы очистить южные земли и прогнать англичан за горы. Одно сражение, одна победа — вот почему мы сошлись, но после того как мы добьемся своего, ты ни разу не вспомнишь обо мне, а я — о тебе.

Наполеона речь Такумсе рассердила, но полководец сумел-таки выдавить улыбку.

— Ну, какая-то правда в твоих словах имеется, — сказал он. — Мне нет до тебя дела, но я не забуду тебя. Я многому научился у тебя, Такумсе. Я понял, что любовь к полководцу вернее ведет за собой людей, чем любовь к стране, но любовь к стране — это лучше, чем жажда славы, а жажда славы — лучше, чем страсть к грабежам, и страсть к грабежам — лучше, чем поклонение деньгам. Но лучше всего сражаться за какое-то дело. За великую, благородную мечту. Меня мои воины всегда любили. Они готовы пойти ради меня на смерть. Но ради благого дела они пожертвуют своими женами и детьми и будут считать, что оно того стоит.

— Ты этому научился у меня? — спросил Такумсе. — Это речи моего брата, а не мои.

— Твоего брата? Мне-то казалось, что он никогда не призывал людей положить жизнь за какое-то дело.

— Он весьма волен в вопросах смерти. Он ненавидит убийство.

Наполеон рассмеялся, и Такумсе рассмеялся вместе с ним.

— А знаешь, ты все-таки прав. Мы не друзья. Но ты мне нравишься. И вот что мне непонятно. Неужели, победив и изгнав бледнолицых со своей земли, ты вот так вот все бросишь и позволишь племенам разбрестись в разные стороны и жить так, как они жили раньше? Неужели ты допустишь, чтобы все снова принялись ссориться друг с другом, чтобы краснокожие вновь стали слабыми?

— Не слабыми, счастливыми. Прежде мы были счастливы. Много племен, много языков, но единая живая земля.

— Слабыми, — повторил Наполеон. — Знаешь, Такумсе, если б мне удалось объединить под единым флагом мою страну, я бы держал ее так крепко, что мой народ стал бы великой нацией, великой и могучей. Запомни, если у меня это получится, мы вернемся и отнимем у тебя твою землю. Мы захватим все страны на земном шаре. Уж поверь мне.

— Это потому, что ты представляешь зле», генерал Бонапарт. Ты хочешь все и вся переделать, подчинить себе.

— Это не зло, глупый ты дикарь. Когда люди начнут повиноваться мне, они обретут счастье и покой, обретут мир. И впервые за всю историю они станут свободными.

— Они будут жить в мире, пока не восстанут против тебя. Они будут счастливы, пока не возненавидят тебя. И свобода их продлится только до той минуты, пока они не решат поступить против твоей воли.

— Вы только посмотрите, краснокожий философствует. А эти крестьяне-поселенцы знают, что ты читал Ньютона, Вольтера, Руссо и Адама Смита?[71]

— Вряд ли им известно, что я умею читать на их языке.

Наполеон, наклонившись, облокотился на стол.

— Мы уничтожим их, Такумсе, ты и я. Но ты должен привести мне армию.

— Мой брат предрек, что у нас будет эта армия еще до конца года.

— Пророчество?

— Все его пророчества сбываются.

— А он не сказал, победим мы или нет?

Такумсе усмехнулся:

— Он сказал, что ты обретешь славу самого великого европейского генерала за всю историю. А я-буду известен как величайший краснокожий вождь.

Наполеон взъерошил волосы и улыбнулся. Теперь он выглядел как настоящий мальчишка. Он умел угрожать, хвалить и преклоняться одновременно.

— Ну, это еще неизвестно. Знаешь ли, мертвецов тоже называют великими.

— Но люди, проигравшие битву, никогда еще не обретали славу. Их благородством, может быть, мужеством восхищались. Но великими никогда не называли.

— Верно, Такумсе, верно. Твой брат, оказывается, провидец. Дельфийский оракул.

— Я не знаю этих слов.

— Неудивительно, ты ведь дикарь. — Наполеон налил в бокал вина. — Я несколько забылся. Вина?

Такумсе покачал головой.

— Мальчику, думаю, еще нельзя, — заметил Наполеон.

— Ему всего десять лет.

— Во Франции это означает, что вино наполовину разбавляется водой. Да, кстати, а что у тебя делает бледнолицый мальчишка? Такумсе, ты что, взялся за похищение детей?

— Этот мальчишка, — сказал Такумсе, — нечто большее, чем кажется.

— Глядя на его набедренную повязку, этого не скажешь. Он понимает по-французски?

— Ни слова, — успокоил Такумсе. — Я пришел, чтобы спросить у тебя… вы дадите нам ружья?

— Нет, — сразу ответил Наполеон.

— Мы не можем идти против пуль со стрелами, — объяснил Такумсе.

— Лафайет запрещает выдавать вам какое-либо огнестрельное оружие. И Париж поддерживает его. Они тебе не доверяют. Боятся, что в один прекрасный день те же самые ружья обратятся против нас.

— Какой тогда прок от всей моей армии?

Наполеон улыбнулся, сделал глоток из бокала.

— Я говорил с некими торговцами из Ирраквы.

— Ирраква — это испражнения больного пса, — сказал Такумсе. — Это жестокие, завистливые твари, они были такими до того, как пришел белый человек, а теперь стали еще хуже.

— Странно. А англичане, такое впечатление, находят их весьма мирным, добродушным племенем. Лафайет так просто восхищается ими. Но главное здесь не это. Они производят ружья. В больших количествах. Дешево. Это не самые надежные ружья, но во многом они сходны с обычными винтовками. Следовательно, можно сделать так, чтобы пуля лучше подходила под дуло, чтобы цель была вернее. И все равно Ирраква продает свои ружья значительно дешевле.

— Ты их купишь нам?

— Нет. Ты их сам купишь.

— У нас нет денег.

— Шкурки, — напомнил Наполеон. — Бобровые шкурки. Ондатровые. Оленьи и бизоньи.

Такумсе покачал головой:

— Мы не можем просить животных умереть, чтобы на их шкуры потом купить оружие.

— Плохо, очень плохо, — искренне огорчился Наполеон. — Ведь у вас, краснокожих, дар к охоте, как мне говорили.

— У настоящих краснокожих. Племя ирраква давно забыло об этом даре. Они слишком долго пользовались машинами белого человека, поэтому теперь, как и бледнолицые, они мертвы земле. Иначе бы они пошли и сами добыли нужные им шкуры.

— Они еще кое-что согласны принять в уплату. Кроме шкурок, — продолжал Наполеон.

— У нас нет ничего такого, что бы было нужно им.

— Железо, — уточнил Наполеон.

— У нас нет железа.

— Разумеется. Но вы знаете, где оно залегает. В верховьях Миззипи и вдоль Мизоты. У восточной оконечности озера Высоководное. Все, что им нужно, это ваше обещание. Вы должны поклясться, что не станете нападать на их лодки, пока они будут перевозить железную руду в Ирракву, и на шахтеров, которые будут добывать железо из-под земли.

— То есть они просят мира в обмен на ружья?

— Да, — кивнул Наполеон.

— А они не боятся, что я обращу эти ружья против них же?

— Они просили, чтобы ты пообещал, что так не поступишь.

Такумсе тщательно взвесил ответ.

— Передай им вот что. Я обещаю, что, если они дадут нам ружья, ни одно из них не обернется против Ирраквы. Все мои воины принесут эту клятву. И мы не станем нападать на их лодки и на их шахтеров, пока те будут разрабатывать землю.

— Ты обещаешь? — переспросил Наполеон.

— Раз сказал, значит, обещаю, — ответил Такумсе.

— Несмотря на всю ненависть к ним?

— Я ненавижу их только потому, что сама земля их ненавидит. Когда белый человек уйдет, земля снова исполнится силой, выздоровеет, и тогда землетрясения поглотят шахты, а шторма потопят лодки, и племя ирраква снова вернется к краснокожим — или погибнет. Когда бледнолицые уйдут, земля жестоко рассудит оставшихся детей.

Вскоре встреча закончилась. Такумсе поднялся и пожал генералу руку. Элвин, к вящему удивлению обоих мужчин, тоже выступил вперед и протянул руку.

Наполеон, подивившись, обменялся с мальчиком рукопожатием.

— Передай ему, что он выбрал себе опасных друзей, — сказал Наполеон Такумсе.

Такумсе перевел. Глаза Элвина расширились.

— Это тебя он имеет в виду? — спросил мальчик.

— Думаю, да, — ответил Такумсе.

— Но ведь это он самый опасный человек в мире, — изумился Элвин.

Наполеон лишь рассмеялся, когда Такумсе перевел ему слова мальчика.

— Какой же я опасный? Маленький человечишка, засланный в самую глушь, тогда как центр мира — Европа, и все великие войны свершаются там. А я даже не могу принять в них участие!

Такумсе не пришлось переводить — мальчик все понял по голосу и выражению лица Наполеона.

— Он опасен потому, что заставляет людей любить себя, хотя сам того не заслуживает.

Такумсе почувствовал правду в словах мальчика. То, что творил Наполеон с бледнолицыми, было опасно. Этот человек являлся воплощением зла и тьмы. «И его я прошу о помощи? Прошу стать моим союзником? Но у меня нет выбора». Такумсе не стал переводить, что сказал мальчик, хотя Наполеон очень настаивал. Пока что французский генерал не пытался испробовать силу своих чар на мальчишке. Если б он знал, как тот о нем отозвался, он мог бы прибегнуть к помощи своего дара и подчинить себе Элвина. Этот мальчик постепенно начинал нравиться Такумсе. Хотя, может быть, Элвин слишком силен, чтобы Наполеон его очаровал. Но, может, он станет верным рабом Наполеона, как де Морепа. Лучше не выяснять. Лучше увести его отсюда побыстрее.

Элвин настоял зайти посмотреть собор. Один из священников с ужасом бросился наперерез двум дикарям в набедренных повязках, осмелившимся войти в святой храм, но другой упрекнул его и проводил мужчину и мальчика в собор. Такумсе всегда удивлялся статуям святых. Почти каждая из них изображала человека, подвергающегося самым страшным пыткам. Бледнолицые вечно твердили, что краснокожие поступают как настоящие варвары, пытая пленных и заставляя их демонстрировать мужество. А как насчет этих статуй, перед которыми они встают на колени и молятся? Их святые — это люди, которые, подвергшись пытке, показали свое мужество. Нет, белого человека никогда не понять.

Покидая город, он и Элвин подробно обсудили этот спорный вопрос. Также Такумсе объяснил мальчику, как у них получается пробегать столь огромные расстояния так быстро. И отметил, что он и его воины были очень удивлены, когда Элвин не отстал от них. Элвин, похоже, понял, каким образом краснокожие сосуществуют с землей. По крайней мере, попытался понять.

— По-моему, я тоже это почувствовал. Пока бежал. Я словно вышел из своего тела. Мои мысли были далеко отсюда. Я как будто спал. А пока меня не было, что-то управляло моим телом. Подпитывало его, использовало, вело туда, куда нужно. Вы ощущаете то же самое?

Такумсе ощущал абсолютно противоположное. Когда земля входила в него, в нем оживали такие силы, каких у него никогда не было. Он не покидал свое тело, а, наоборот, присутствовал в нем каждую секунду. Но он не стал объяснять это мальчику. В ответ он задал ему свой вопрос:

— Ты говоришь, это напоминает сон. А что тебе снилось прошлой ночью?

— Мне снова приснились те видения, которые явились мне, когда я вместе с Сияющим… вместе с Пророком посетил хрустальный замок.

— Сияющий Человек… Я знаю, что ты зовешь его так, и он рассказал мне почему.

— Мне снова приснился хрустальный замок. Только видел я нечто иное. Кое-что я и сейчас помню, а кое-что забыл.

— Тебе снилось что-нибудь, чего ты раньше не видел?

— Мне снился этот город. Статуи в соборе. И тот человек, к которому мы ходили, генерал. И потом я увидел нечто очень странное. Огромный холм, почти круглый… нет, не круглый, просто у него было восемь сторон. Да, это я отчетливо помню. Холм с восемью ровными склонами. А внутри него находился целый город из маленьких комнатушек, похожий на муравейник, только комнатушки те предназначались для людей. Я находился на самой вершине этого холма и бродил среди очень странных деревьев — листья на них были не зеленые, а серебряные, — и я искал своего брата Меру.

Долгое время Такумсе ничего не говорил. Но о многом успел подумать. Ни один белый человек прежде не бывал там — земля еще не утеряла свою силу, поэтому надежно скрывала это место. Однако мальчику оно приснилось. А сон о Восьмиликом Холме просто так не приходит. Он всегда что-то означает. Всегда означает одно и то же.

— Нам надо отправиться туда, — сказал Такумсе.

— Куда?

— На тот холм, что ты видел, — объяснил Такумсе.

— А что, он и вправду существует?

— Ни один белый человек не видел его. Ибо своим присутствием он… он осквернит это место. — Элвин ничего не ответил, да и что он мог сказать? Такумсе с трудом сглотнул. — Но если оно тебе приснилось, значит, тебе надо там побывать.

— А что это такое?

Такумсе пожал плечами.

— Это место, которое тебе приснилось. Вот и все. Если хочешь узнать больше, обратись к сновидениям.

До лагеря они добрались уже в сумерках. На лужайке стояло несколько вигвамов, ибо, судя по небу, ночью собирался дождь. Воины настояли, чтобы Такумсе спал в одном вигваме с Элвином, ради его же благополучия. Но Такумсе наотрез отказался. Этот мальчик пугал его. Земля что-то делала с ним, но Такумсе ничего не объясняла.

Однако когда тебе во сне является Восьмиликий Холм, у тебя не остается выбора. Ты должен идти. А поскольку Элвин в одиночку не найдет туда дорогу, Такумсе придется идти с ним.

Он не смог бы объяснить этого своим воинам, а если бы и смог, то не стал бы ничего говорить. Слово о том, что Такумсе отвел бледнолицего в древнее священное место, распространится очень быстро, и многие краснокожие откажутся даже видеться с Такумсе.

Поэтому утром он сказал, что, исполняя желание Пророка, забирает мальчика на учебу.

— Встречаемся через пять дней там, где Пикави впадает в Гайо, — напоследок произнес он. — Оттуда мы пойдем на юг, чтобы поговорить с чоктавами и чикисавами.

— Возьми нас с собой, — принялись упрашивать они. — Тебе ведь может грозить опасность.

Но он ничего не ответил, и воины замолчали. Он побежал в лес, и Элвин снова пристроился за ним, следуя шаг в шаг. Снова они бежали, словно повторяли путь от озера Мизоган к Детройту. К вечеру они достигнут Земли Кремней. Такумсе намеревался провести там ночь и посмотреть свои сновидения, прежде чем вести бледнолицего мальчишку к Восьмиликому Холму.

Глава 12

Пушки

Мера услышал приближающиеся шаги буквально за секунду до того, как лязгнул засов, дверь отворилась и в погреб хлынул яркий свет. Он как раз успел стряхнуть грязь, затянуть на набедренной повязке пояс из оленьей шкуры и выбраться из туннеля на кучу картошки. Повязка была настолько грязной, словно он облепился ниже пояса комьями земли, но это все мелочи.

Солдаты не стали тратить время на осмотр тюремного помещения, поэтому туннеля, которого было прокопано уже добрых два фута, они не заметили. Вместо этого они схватили юношу подмышки и вытащили наружу, хлопнув за его спиной тяжелой дверью. Свет ударил в глаза так внезапно, что практически ослепил его. Мера даже не разглядел, кто его тащит и сколько солдат за ним послали. Впрочем, какая разница? Местные жители сразу узнают его, поэтому Гаррисон наверняка послал своих прислужников. А значит, ничего хорошего его не ожидает.

— Свинья и есть свинья, — отметил Гаррисон. — Отвратительно. Ты выглядишь как настоящий краснокожий.

— Сами засунули меня под землю, — огрызнулся Мера. — Вы что, думали, я там мылся?

— Мальчик мой, я дал тебе на раздумья одну долгую ночь, — сказал Гаррисон. — Теперь ты должен решать. Ты мне так и так пригодишься. Хочешь остаться в живых, расскажи всем, как твоего брата запытали до смерти, как он каждую секунду кричал. Ты сумеешь сочинить хорошую историю и поведаешь, как Такумсе и Пророк обмывали свои руки в крови мальчика. Если ты согласишься рассказать что-нибудь подобное, тебя стоит оставить в живых.

— Такумсе спас мою жизнь от ваших краснокожих чоктавов, — закричал Мера. — И ничего больше я рассказывать не буду. Разве что упомяну, как вы заставляли меня скрыть правду.

— Так я и подумал, — нахмурился Гаррисон. — Даже если б ты солгал мне и пообещал рассказать все, как я попрошу, я бы тебе не поверил. Стало быть, выхода не остается.

Мера догадывался, что Гаррисон собирается предоставить Церкви Вигора его труп со следами пыток на нем. Мертвый, он никому не сможет рассказать, кто его резал и жег. «Что ж, — решил Мера, — ты увидишь, что я с достоинством приму смерть».

Но поскольку перспектива близкой смерти его не слишком-то прельщала, он подумал, что, может быть, стоит еще раз попробовать переубедить Гаррисона.

— Гаррисон, послушайте, мы можем договориться. Вы меня отпускаете и отзываете свои войска, и тогда я держу свой рот на замке. Просто отпустите меня, а потом притворитесь, что все это было ужасной ошибкой, отведите своих парней домой и оставьте Град Пророка в покое. Тогда я не скажу ни слова. На такую ложь я охотно пойду.

Гаррисон на секунду заколебался, и Мера почувствовал, как внутри зародилась призрачная надежда. Может, внутри этого человека еще теплится искорка добра и он опомнится, прежде чем обагрит свои руки кровью. Но потом Гаррисон улыбнулся, потряс головой и махнул рукой здоровому уродливому речному матросу, который стоял прислонившись к стене.

— Бездельник Финк, перед тобой сейчас стоит юноша-изменник, который добровольно участвовал в злых деяниях Такумсе и его банды насильников и детоубийц. Надеюсь, у тебя получится переломать ему пару-другую косточек.

Финк окинул юношу оценивающим взглядом:

— Боюсь, шума будет много, губернатор.

— На вот, засунь ему в рот кляп. — Гаррисон вытащил из кармана своего сюртука платок. — Держи, запихай эту тряпку ему в рот и завяжи вот так.

Финк повиновался. Мера пытался не смотреть на него, пытался успокоить дрожь, которая сводила его живот и наполняла мочевой пузырь. Начав делать медленные, глубокие вдохи через нос, он постепенно обрел самообладание. Финк обвязал красным шарфом лицо Меры и затянул узел так туго, что кляп чуть не провалился в желудок. Юноше снова пришлось сосредоточиться на дыхании, чтобы подавить позывы к рвоте. Если он вдохнет ртом, платок пройдет прямо ему в легкие, и тогда Мера точно умрет.

Хотя глупо сейчас думать об этом — Гаррисон все равно вознамерился расправиться с ним. Может, лучше задохнуться платком, чем терпеть боль, которую ему причинит Финк. Но Мера слишком крепко цеплялся за последнюю ниточку жизни, чтобы умереть так просто. Он вытерпит боль и умрет мужественно, легкий путь — не для него.

— Краснокожие обычно не ломают кости, — услужливо напомнил губернатору Финк. — Они обычно режут ножами и жгут.

— У нас нет времени, чтобы резать его на части, а тело ты можешь сжечь после того, как он умрет. Главное, Финк, заполучить труп покрасивше. Боль нам неважна, ведь мы ж, в конце концов, не дикари какие-то. По крайней мере, не все мы окончательно одичали.

Бездельник понятливо усмехнулся, затем развернулся, взял Меру за плечо и ударом ноги сбил на пол. Мера никогда так ясно не ощущал своего бессилия, как в тот момент, когда ударился о доски пола. Ростом Финк был не выше его и на вид ничуть не сильнее, а Мера знал несколько борцовских приемчиков, но Бездельник и не собирался драться по-честному. Он схватил и ударил — и Мера вмиг очутился на полу.

— Может, его сначала связать? — предложил Гаррисон.

В ответ Финк быстро схватил Меру за ногу и поднял в воздух. Опереться ему было не на что, поэтому он даже пнуть Бездельника не смог. Затем Финк с размаху опустил ногу Меры на свое колено. Кости хрустнули, как сухая ветка. Мера заорал и чуть не проглотил платок. Такой дикой боли он в жизни не испытывал. «Наверное, Элвин ощутил то же самое, когда ему на ногу упал жернов», — промелькнула у него в голове безумная мысль.

— Не здесь, — приказал Гаррисон. — Уволоки его отсюда. Это можно проделать и в погребе.

— Сколько костей ему переломать? — уточнил Финк.

— Все.

Финк поднял Меру за ногу и за руку и одним движением швырнул себе на плечи. Несмотря на боль, Мере удалось ткнуть его кулаком разок-другой, но Финк быстро схватил руку и переломал ее в локте.

Как его тащили до погреба. Мера помнил смутно. Он услышал, как кто-то издалека крикнул:

— Кого поймали?

— Краснокожего шпика, шлялся здесь по округе! — проорал в ответ Финк.

Далекий голос показался Мере знакомым, но он никак не мог сосредоточиться и вспомнить, кто же это говорит.

— Разорви его на кусочки! — напутствовал человек.

Финк не ответил. Он не стал опускать Меру на землю, чтобы открыть дверь погреба, хотя надо было наклониться и откинуть ее, чтобы пролезть под низкий косяк. Финк подцепил дверь носком сапога, и та распахнулась. Стукнувшись о землю, она подпрыгнула и начала было закрываться, но к тому времени Финк уже шагнул на лестницу. Дверь ударилась о его бедро и снова упала на землю. Мера услышал лишь какой-то стук и почувствовал, как его встряхнуло. Нога и рука снова заныли. «Почему я еще не потерял сознание? — с удивлением подумал он. — Вот бы пришлось кстати».

Но он так и не потерял сознание. Обе его ноги были переломаны в двух местах, пальцы выкручены и чуть ли не растерты в порошок, в руках не осталось ни единой целой косточки. Но сознание упорно отказывалось покидать его, хотя боль постепенно куда-то отдалилась, превратившись в смутное напоминание. Когда стрекочет одна цикада, кажется, будто скрип ее крылышек эхом разносится по всей округе; две или три цикады трещат намного громче. Но когда к хору присоединяется двенадцатая цикада, их стрекотание не становится громче — просто слух у тебя притупляется, ты глохнешь и уже не слышишь навязчивой песни. То же самое случилось и с Мерой.

Где-то поблизости раздались дружные восторженные крики.

Кто-то заглянул в погреб.

— Губернатор говорит заканчивать побыстрее. Ты срочно понадобился ему.

— Еще минутку, — ответил Финк. — А потом сожгу.

— Некогда, — сказал солдат. — Давай побыстрее!

Финк распрямился и наступил огромной ножищей на грудь юноши. Ребра громко захрустели, пронзая кожу и внутренности. Затем он поднял Меру за руку и за волосы и откусил ему ухо. После чего резко свернул шею. Мера услышал, как позвонки звонко сломались. Финк швырнул безжизненное тело на кучу картошки. Юноша скатился прямо в дыру, которую копал. Он почувствовал под щекой землю, после чего желанное забвение наконец нахлынуло на него, и все вокруг заволокла тьма.

Финк ногой закрыл дверь, задвинул засов и направился в дом. Из-за дома по-прежнему неслись приветственные, ликующие крики. Гаррисон встретил его на пороге кабинета.

— Можно не беспокоиться, — сказал Гаррисон. — Подогревать толпу нет необходимости, поэтому труп нам не понадобится. Только что пушки прибыли. Утром мы выступаем.

Гаррисон сбежал с крыльца, и Бездельник Финк безропотно зашлепал следом. Пушки? При чем здесь пушки? И почему теперь не нужен труп? Он что, держит Финка за какого-нибудь убийцу? Убить Рвача — одно, убить человека в честном поединке — это справедливо. Но убивать юношу, чей рот заткнут кляпом, — это совсем другое. Откусывая ухо, Финк не ощутил прежнего восторга. Этот трофей он добыл в нечестной схватке. У него аж сердце защемило. Он даже не откусил второе ухо.

Бездельник стоял рядом с Гаррисоном и смотрел, как лошади тянут четыре пушки. Он знал, для чего Гаррисону понадобились орудия, слышал его планы. Две пушки он поставит здесь, две — там, чтобы сразу с двух сторон обрушить огонь на город краснокожих. На их головы посыплются картечь и шрапнель, осколки металла будут рвать и терзать тела краснокожих, не жалея ни мужчин, ни женщин, ни детей.

«Это не моя драка, — подумал Бездельник. — Да и еще тот парень… Какая здесь слава, это все равно что лягушат каблуком давить. Даже думать не надо, раз — и все. Только мертвых лягушат не собирают и не вешают на стены. Так никто не делает.

Это не моя драка».

Глава 13

Восьмиликий холм

Земля у реки Мчащейся была совсем другая. Элвин не сразу это заметил, поскольку бежал, если можно так выразиться, ничего не видя и не слыша. Поэтому мало что замечал. Пока он бежал, ему снился один долгий сон. Но как только они с Такумсе ступили на Землю Кремней, сновидение сразу изменилось. Все вокруг, куда бы он ни повернул взор, расцветилось маленькими искорками угольно-черного огня. Только это была не та пустота, что всегда маячила неподалеку. И не та глубокая чернота, что поглощала свет и не отпускала обратно. Нет, этот черный цвет сиял и переливался, испуская огоньки.

Когда они остановились и Элвин очнулся от сна, черные огоньки чуточку померкли, но все еще периодически сверкали. Недолго думая, Элвин подошел к одному такому черному светлячку, проглядывающему в море зелени, нагнулся и поднял его. Кремень. Большой, хороший кремень.

— Добрый наконечник для стрелы, — заметил Такумсе.

— Он сияет черным и обжигает холодом, — сказал Элвин.

Такумсе кивнул.

— Хочешь стать краснокожим? Тогда делай со мной наконечники.

Элвин быстро приноровился. Он и раньше работал с камнем. Когда он вырубал жернов, он делал поверхность плоской, гладкой. Но с кремнем дело обстояло несколько иначе. Здесь важен был режущий край, а не поверхность. Первые два наконечника вышли кривыми, но потом он наконец проник в камень, отыскал в нем естественные трещинки, складки породы и последовал им. Свой четвертый наконечник он даже не обрабатывал. Он покрутил его в пальцах, после чего осторожно очистил от осколков.

Лицо Такумсе ничего не выражало. Бледнолицым казалось, что он все время так выглядит. Они считали, что краснокожие, и в особенности Такумсе, никогда ничего не чувствуют, поскольку воины не выставляли свои чувства напоказ. Хотя Элвин видел, как они смеются и плачут, видел, как на их лицах отражаются самые разнообразные эмоции. И раз лицо Такумсе ничего не выражало, значит, внутри вождь буквально бурлит.

— Я раньше много работал с камнем, — почти извиняющимся голосом проговорил Элвин.

— Кремень — это не просто камень, — ответил Такумсе. — Галька в реке, булыжники — это камни. А это живая скала, скала, содержащая внутри огонь, затвердевшая земля, которая приносит нам себя в дар. Она не видела тех истязаний и пыток, которые видело железо, прошедшее через руки белого человека. — Он поднял наконечник, сделанный Элвином, тот самый, который мальчик очистил пальцами. — У стали никогда не будет столь острого края.

— И в самом деле ничего острее я в жизни не видел, — признался Эл.

— Никаких отметин, — сказал Такумсе. — Ни одной царапины. Краснокожий посмотрит на этот кремень и скажет: «Сама земля вырастила его таким».

— Но ты-то знаешь, что это не так, — произнес Эл. — Ты-то знаешь, что у меня просто такой дар.

— Дар калечит землю, — возразил Такумсе. — Как калечит поверхность реки водоворот. Белый человек портит землю, пытаясь изменить ее. Но ты другой.

Элвин ненадолго задумался.

— Ты хочешь сказать, что видишь, когда люди накладывают заклинание, чары или оберег? — наконец спросил он.

— Я ощущаю дурной запах, словно кто-то опустошил кишечник, — ответил Такумсе. — Но ты — ты делаешь все очень чисто. Как будто ты часть земли. Я думал, что научу тебя быть краснокожим. Вместо этого земля сама забрасывает тебя своими дарами.

И снова Элвин увидел укор в его глазах. Как будто Такумсе злился, когда видел, на что способен Элвин.

— Я никого не просил об этом, — пожал плечами он. — Просто я седьмой сын седьмого сына и тринадцатый ребенок.

— Эти числа — семь, тринадцать… Вы, бледнолицые, придаете им какое-то значение, а для земли они ничто, пустое место. Земля любит истинные числа. Один, два, три, четыре, пять, шесть — эти числа ты можешь найти в лесу, оглянувшись по сторонам. Но где семь? Где тринадцать?

— Может быть, именно поэтому они так сильны, — заметил Элвин. — Потому что они рождены не природой.

— Почему тогда земля относится с такой любовью к тому, что ты творишь?

— Не знаю, Такумсе. Мне всего десять лет, одиннадцатый пошел.

Такумсе рассмеялся:

— Десять? Одиннадцать? Очень слабые числа.

Ночь они провели на границе Земли Кремней. Такумсе поведал Элвину историю этой земли, как она прославилась своими кремнями по всей стране. Сколько бы краснокожих сюда ни приходило, сколько бы кремней они с собой ни уносили, их появлялось все больше. Они лежали и ждали, когда их подберут. За прошедшие годы то одно, то другое племя неоднократно пыталось завладеть этим краем. Сюда приходили воины и убивали всех, кто осмеливался явиться за кремнями. Они считали, что таким образом получат власть — у них будут стрелы, тогда как другим стрелять будет нечем. Но из этого никогда ничего хорошего не выходило. Потому что, стоило племени изгнать отсюда всех краснокожих и завладеть землей, как кремни исчезали, будто и не было. Ни одного не оставалось. Члены племени искали, искали, но ничего не находили. И им ничего не оставалось делать, кроме как покинуть эти места, но за ними приходили другие краснокожие и обнаруживали, что кремни никуда не делись, что их столько же, сколько и прежде.

— Это место принадлежит всем. Здесь краснокожие находятся в мире друг с другом. Здесь не случается убийств, не бывает войн и раздоров — иначе племя не получит кремней.

— Вот если б весь мир был таким, — мечтательно произнес Элвин.

— Послушай подольше моего брата, бледнолицый мальчик, и начнешь думать, что так оно и есть. Нет, нет, не надо объяснений. Не защищай его. Он избрал свою дорогу, я избрал свою. Мне кажется, что на его пути погибнет куда больше людей, как краснокожих, так и бледнолицых, чем на моем.

Ночью Элвину приснился сон. Он бродил вокруг Восьмиликого Холма, пока не нашел место, где начиналась тропка, ведущая вверх по крутому склону. Поднявшись по ней, он вскоре добрался до вершины. И увидел деревья, деревья с серебряной листвой, которая, тихонько шелестя на легком ветерке, пускала ему в лицо солнечные зайчики. Он приблизился к одному из деревьев и обнаружил на нем гнездо иволги. И на всех остальных деревьях было по одному гнезду иволги.

Но одно дерево отличалось от своих собратьев. Оно было значительно старше, извилистые корни буравили землю, а ветви, вместо того чтобы устремляться к небу, клонились под собственным весом. Словно у плодоносящего дерева. И листья его были золотыми, а не серебряными, поэтому сверкали не так ярко, но цвет их был нежным и густым. На дереве он увидел круглый белый плод и почему-то сразу понял, что тот созрел. Протянув руку, чтобы сорвать и съесть плод, он вдруг услышал громкий смех. Оглянувшись, Элвин увидел, что вокруг собрались все его близкие, друзья и знакомые и насмехаются над ним. Только один человек не смеялся — Сказитель. Сказитель посмотрел ему в глаза и произнес:

— Ешь.

Элвин снова поднял руку и сорвал плод с дерева, поднес его к губам и откусил. Сочная мякоть наполнила его рот. Она была сладкой и горькой, соленой и кислой одновременно, настолько терпкой, что по телу Элвина побежали мурашки. Однако плод оказался невообразимо вкусным, и Элвину хотелось ощущать его сладость вечно.

Он хотел было откусить еще раз, когда увидел, что рука его пуста, а на дереве не осталось больше ни одного плода.

— Ты откусил от него один раз, и пока что этого достаточно, — промолвил Сказитель. — Запомни его вкус.

— Я никогда его не забуду, — поклялся Элвин.

Собравшиеся вокруг люди продолжали смеяться, заходясь от хохота, но Элвин не обращал на них никакого внимания. Он вкусил плода, и сейчас ему больше всего хотелось привести к дереву своих родных и дать им испробовать того же. Ему хотелось собрать здесь всех своих знакомых и незнакомых тоже и дать им ощутить вкус плода. «Стоит им его попробовать, — подумал Элвин, — и они все поймут».

— Что именно? — спросил Сказитель.

Элвин не смог подыскать подходящего ответа.

— Просто поймут, — наконец пожал плечами он. — Узнают все на свете. Все, что хорошо.

— Правильно, — кивнул Сказитель. — Сначала ты получаешь знание.

— А если откусить второй раз?

— Ты обретешь вечную жизнь, — объяснил Сказитель. — Но этого лучше не делать. Лучше даже не представляй, что сможешь жить вечно.

Элвин проснулся утром, ощущая во рту вкус плода из ночного сновидения. Ему пришлось чуть ли не силой вдалбливать себе в голову, что это был всего лишь сон. Такумсе уже поднялся. Он разжег небольшой костерок и вызвал двух рыб из реки. Сейчас насаженные на палочки рыбешки коптились над костром. Такумсе протянул одну из них Элвину.

Но Элвину не хотелось есть. Если он поест, вкус плода пропадет. Он тогда забудет его, а ему хотелось навсегда запомнить сочную мякоть. Он, разумеется, знал, что когда-нибудь поесть придется — если все время отказываться от еды, легко иссохнуть донельзя с голодухи. Но сегодня, сейчас, ему не хотелось есть.

Глотая слюнки, он глядел на шипящую форель. Такумсе что-то говорил, рассказывая, как надо вызывать рыбу и остальных животных, когда захочешь поесть. Надо просто попросить их прийти. Если земля пожелает, чтобы ты поел, они придут. Может, на твой зов откликнется совсем не то животное, что ты звал, но ты все равно не умрешь с голоду — ты будешь есть то, что дает земля. Элвин подумал о жарящейся рыбе. Разве земля не знала, что он не будет есть этим утром? Или она послала эту рыбу специально, принуждая его поесть?

Ни то ни другое. Потому что не успела рыба толком прокоптиться, как они вдруг услышали треск и буханье шагов, говорящее о том, что к реке направляется белый человек.

Такумсе напрягся, но рука его не потянулась к ножу.

— Если земля привела белого человека сюда, значит, он не враг мне, — объяснил Такумсе.

Через несколько секунд на полянку выбрался пожилой мужчина. Волосы его были чисто-белыми от седины — там, где не сверкала лысина. Поношенная шляпа была сдвинута набок. На плече висела полупустая сума, но ни винтовки, ни ножа не было видно. Элвин даже гадать не стал, он и так знал, что находится в той сумке. Смена белья, немножко еды и книга. Одну треть этой книги составляли небольшие фразы, в которых обыкновенные люди описывали самую важную вещь, что видели в своей жизни. А другие две трети книги были запечатаны кожаным ремешком. Туда Сказитель записывал собственные истории, те, в которые он верил и которые, по его мнению, представляли важность.

Да, да, именно он это и был. Сказитель собственной персоной, хотя Элвин думал, что им уже не суждено повстречаться еще раз. Внезапно, увидев старого друга, Элвин понял, почему на зов Такумсе откликнулись две рыбешки.

— Сказитель, — окликнул Элвин, — надеюсь, ты проголодался, потому что я специально для тебя прокоптил хорошую форель.

Сказитель улыбнулся:

— Рад видеть тебя, Элвин, и не менее рад видеть рыбу, которую ты держишь в руках.

Элвин вручил ему завтрак. Сказитель сел на траву, прямо напротив Элвина и Такумсе.

— Большое тебе спасибо, Элвин, — поблагодарил Сказитель.

Он вытащил маленький ножик и принялся аккуратно срезать полоски рыбы. Они обжигали ему губы, но он лишь облизывался да причмокивал. Вскоре от форели ничего не осталось. Такумсе также ел свою рыбу, а Элвин тем временем наблюдал за обоими. Такумсе не сводил со Сказителя глаз.

— Это Сказитель, — представил Элвин. — Этот человек научил меня исцелять.

— Ничему я тебя не учил, — возразил Сказитель. — Я просто подкинул тебе пару-другую идеек, как этому можно научиться. И убедил тебя попробовать. — Сказитель повернулся к Такумсе. — Представляете, он твердо решил умереть и наотрез отказывался прибегать к своему дару!

— А это Такумсе, — сказал Элвин.

— О, я понял это в ту же самую минуту, как увидел вас. Вы знаете, что среди поселенцев о вас слагают легенды. Вы словно Саладин[72] эпохи крестовых походов — вами восхищаются куда больше, чем собственными управителями, хотя знают, что вы поклялись биться до последней капли крови, пока не изгоните из Америки последнего бледнолицего.

Такумсе ничего не ответил.

— Я встретил не меньше двух дюжин ребятишек, названных в вашу честь, большинство из них были мальчиками, но все без исключения были белыми. А какие истории о вас ходят! О том, как вы спасли белых пленников от сожжения на костре, о том, как приносили еду людям, чтобы они не умерли с голоду, хотя сами же выгнали их из домов. Я даже поверил некоторым из этих историй.

Такумсе доел рыбу и положил палочку в костер.

— А также по пути сюда я слышал историю о том, как вы похитили двух мальчиков из Церкви Вигора и послали окровавленные одежды их родителям. О том, как вы запытали их до смерти, чтобы продемонстрировать свою решимость уничтожить каждого белого поселенца — убить не только мужчин, но и всех женщин, детей. О том, как вы сказали, что время присоединяться к цивилизации прошло и теперь вы пойдете на любую жестокость, чтобы изгнать бледнолицых из Америки.

— Этой истории вы тоже поверили? — промолвил Такумсе первую фразу с тех пор, как прибыл Сказитель.

— Честно говоря, нет, — усмехнулся Сказитель. — Но только потому, что я уже знал правду. Видите ли, я получил послание от одной знакомой девочки — на самом деле она уже юная леди. Послание пришло письмом.

Он вытащил из кармана три сложенных листочка и передал Такумсе.

Такумсе, даже не посмотрев, передал письмо Элвину.

— Прочти вслух, — сказал он.

— Но ты ж умеешь читать по-английски, — удивился Элвин.

— Здесь не умею, — ответил Такумсе.

Элвин посмотрел на письмо, повертел в руках странички, но, к его изумлению, не смог прочесть ни слова. Буквы выглядели знакомо. Он даже мог назвать их — «м-а-с-т-е-р-у-н-у-ж-н-а-т-в-о-я-п-о-м-о-щ-ь». Так начиналось письмо, но Элвин никак не мог разобрать, что в нем написано, даже язык для него был каким-то непонятным.

— Я тоже не могу прочитать, — пожал плечами он и вернул листочки Сказителю.

Сказитель некоторое время изучал написанные на бумаге буквы, после чего весело рассмеялся и сунул письмо обратно в карман.

— Что ж, замечательная история для моей книги. О месте, где человек разучивается читать.

Как ни удивительно, но Такумсе тоже улыбнулся:

— Даже ты его не можешь прочесть?

— Я знаю, о чем в нем говорится, потому что читал его раньше, — ответил Сказитель. — Но сегодня я не могу разобрать ни слова. Хотя знаю, что за слова должны в нем содержаться. Где мы очутились?

— В Земле Кремней, — пояснил Элвин.

— Мы находимся в тени Восьмиликого Холма, — поправил Такумсе.

— Не знал, что белый человек допускается сюда, — хмыкнул Сказитель.

— Я тоже, — сказал Такумсе. — Но рядом со мной сидит белый мальчик, а прямо напротив — белый мужчина.

— Ты мне снился прошлой ночью, — встрял Элвин. — Мне снилось, что я поднялся на вершину Восьмиликого Холма и там встретил тебя. Ты объяснял мне всякие вещи.

— Э-э, нет уж, — запротестовал Сказитель. — Вряд ли я что-нибудь могу разъяснить насчет этого Восьмиликого Холма.

— Но как ты попал сюда, — спросил Такумсе, — если не знал, что направляешься в Землю Кремней?

— Она написала, что я должен подняться по Муски-Ингум, а когда увижу белый валун, свернуть по тропинке налево. Она сказала, что Элвин Миллер-младший будет сидеть рядом с Такумсе у костра и жарить рыбу.

— Кто это «она»? — удивился Элвин.

— Девушка, — ответил Сказитель. — Светлячок. Она написала, что видела тебя, Элвин, внутри хрустального замка где-то неделю назад. Это она сняла с твоего лица сорочку, когда ты родился. И с тех пор наблюдает за тобой. Она вместе с тобой проникла в хрустальный замок и смотрела твоими глазами.

— Пророк действительно сказал, что кто-то еще находится рядом с нами, — подтвердил Элвин.

— Она смотрела и через его глаз тоже, — кивнул Сказитель, — и видела, что вас ожидает в будущем. Пророк погибнет. Завтра утром. Будет застрелен из ружья твоего отца, Элвин.

— Нет! — закричал Элвин.

— Если только Мера не поспеет вовремя, — продолжал Сказитель. — Он убедит твоего отца, что вы живы-здоровы и что ни Такумсе, ни Пророк вас пальцем не трогали.

— Но ведь Мера ушел много дней назад!

— Верно, Элвин. Только его схватили люди губернатора Гаррисона. Он находится в лапах у Гаррисона, и сегодня, может, в эту самую минуту, один из подручных губернатора убивает твоего брата. Ломает ему кости, сворачивает шею. Завтра Гаррисон нападет на Град Пророка, его пушки убьют всех. Всех до единого. От крови воды Типпи-Каноэ станут ярко-красными, а Воббская река донесет эту кровь аж до Гайо.

Такумсе резко поднялся:

— Я должен вернуться. Должен…

— Вам не успеть, и вы это знаете, — промолвил Сказитель. — Ваши воины далеко отсюда. Даже если вы будете бежать день и ночь, так, как могут бегать только краснокожие…

— Завтра днем я буду там, — сказал Такумсе.

— К этому времени он уже будет мертв, — вздохнул Сказитель.

Такумсе вскричал во весь голос, так громко, что несколько птиц, испугавшись, вспорхнули с луга.

— Стоп, стоп, придержите лошадей, подождите минутку. Если бы из положения не было выхода, та девушка не послала бы меня за вами, как вы думаете? Разве вы не видите, что мы исполняем чью-то великую волю? Почему так получилось, что нанятые Гаррисоном чоктавы похитили именно Элвина и Меру? Почему вы оказались здесь — и я вместе с вами — именно сегодня, именно в тот день, когда возникла нужда в нашей помощи?

— Наша помощь нужна там, — промолвил Такумсе.

— Я так не думаю, — возразил Сказитель. — Мне кажется, если б мы были нужны там, мы бы там и оказались. Мы нужны здесь.

— Мой брат тоже хотел, чтобы я повиновался его планам. А теперь объявился ты!

— Я бы очень хотел походить на вашего брата. Ему являются видения, он видит, что ждет нас, тогда как мной руководит лишь весточка, посланная светлячком. Но вот он я, а вот вы, и, если нам не суждено было появиться здесь, нас бы здесь не было. А протестовать можно сколько угодно.

Разговор зашел о том, что суждено, а что не суждено, и Элвину это не понравилось. Кто выносит суждения? Что имеет в виду Сказитель? Неужели они всего лишь марионетки, дергающиеся на ниточках? Неужели их кто-то заставляет двигаться то туда, то сюда, удовлетворяя свои прихоти?

— Если кто-то и ответствен за происходящее, — вступил в спор Элвин, — то зачем он тратил столько сил, чтобы свести нас вместе?

Сказитель ухмыльнулся:

— Вижу, мой мальчик, ты так и не пристрастился к религии?

— Я просто не считаю, что кто-то управляет нами.

— А я этого и не говорил, — успокоил его Сказитель. — Я говорю, что из самого сложного положения всегда можно найти выход.

— Тогда хотелось бы послушать предложения. Что, по мнению этой леди, я должен сделать? — спросил Элвин.

— Она пишет, что ты должен взойти на гору и исцелить Меру. И не задавай мне больше никаких вопросов — это все, что она написала. В этих краях вроде бы нет никакой горы, а Мера сейчас лежит в погребе за домом Кислятины Райли и…

— Я знаю то место, о котором она говорит, — перебил его Элвин. — Я был там. Но я не могу… Я хочу сказать, я никогда не пытался исцелить человека, который находится за много миль от меня.

— Хватит болтовни, — вдруг сказал Такумсе. — Восьмиликий Холм явился в твоем сновидении, бледнолицый мальчик. Этот человек пришел, чтобы передать тебе, что ты должен подняться на гору. Все начнется тогда, когда ты взойдешь на Холм. Если, конечно, взойдешь.

— Некоторые вещи заканчиваются на Восьмиликом Холме, — заметил Сказитель.

— Откуда бледнолицему знать о священном месте? — презрительно фыркнул Такумсе.

— Ниоткуда, — примирительно произнес Сказитель. — Просто много лет назад я стоял у ложа умирающей женщины из племени ирраква, и она рассказала мне о событии, которое считала самым важным в своей жизни. Она была последней из племени ирраква, чья нога ступала на Восьмиликий Холм.

— В своих сердцах ирраква давным-давно приняли завет бледнолицых, — нахмурился Такумсе. — Восьмиликий Холм не подпустит их к себе.

— Но я ведь бледнолицый, — напомнил Элвин.

— Это проблема, — согласился Такумсе. — Восьмиликий Холм даст тебе свой ответ. Может быть, тебе не будет позволено взойти, и все умрут. Пойдем.

Он провел их по обнаружившейся неподалеку тропинке, и вскоре они вышли к крутому склону холма, густо поросшему кустарником и низенькими деревьями. Дальше дороги не было.

— Это Лик Краснокожего, — объяснил Такумсе. — Здесь поднимаются все краснокожие. Но тропы нет. Ты здесь подняться не сможешь.

— Но где тогда? — спросил Элвин.

— Откуда мне знать? — пожал плечами Такумсе. — Предания гласят, что каждый склон скрывает за собой абсолютно иной Холм. Предания гласят, что если ты поднимешься по Лику Строителей, то найдешь их древний город, который еще живет внутри Холма. Если же ты изберешь Звериный Лик, то очутишься в земле, которой правит гигантский бизон, странное животное с рогами, растущими изо рта, и носом, напоминающим ужасную змею. Даже кугуары с зубами, словно копья, склоняются перед ним и почитают этого бизона как бога. Кто знает, правдивы ли эти предания? Никто уже не поднимается по этим склонам.

— А есть ли Лик Белого Человека? — поинтересовался Элвин.

— Есть Лик Краснокожего, Лик Строителей, Лик Целителей и Звериный Лик. Остальных четырех лиц Холма мы не знаем, — ответил Такумсе. — Может быть, один из них — Лик Белого Человека. Пойдем.

Он повел их кружным путем. Холм высился слева. Как они ни искали, ни одной тропинки не открылось перед ними. Элвин узнавал то, что видел прошлой ночью во сне. Сказитель опять был с ним, и он обходил Холм, прежде чем подняться на его вершину.

Наконец они вышли к последнему из неизвестных ликов. Тропки опять не было. Элвин побежал дальше.

— Без толку, — окликнул его Такумсе. — Мы обошли Холм кругом, и ни один лик не пустил нас. Сейчас мы снова выйдем к Лику Краснокожего.

— Знаю, — кивнул Элвин. — Но вот же тропинка.

И действительно перед ними открылась тропинка, прямая как стрела. Она шла по самому краю Лика Краснокожего и неизвестного склона, слева от него.

— Ты и вправду наполовину краснокожий, — изумился Такумсе.

— Иди же, — подтолкнул Сказитель.

— В моем сне ты был рядом со мной, — пожаловался Элвин.

— Может, и так, — согласился Сказитель. — Но дело все в том, что я не вижу тропки, о которой вы говорите. Сплошной кустарник и заросли. Стало быть, меня не зовут.

— Иди, — приказал Такумсе. — Не теряй времени.

— Значит, ты должен пойти со мной, — уперся Элвин. — Ты ведь видишь тропинку?

— Мне Холм не являлся в сновидении, — возразил Такумсе. — И та дорожка, что ты видишь, наполовину бежит по склону краснокожих, а наполовину по другому склону, который я не способен увидеть. Иди же, у нас мало времени. Наши с тобой братья умрут, если ты не сотворишь то, зачем привела тебя сюда земля.

— Мне хочется пить, — сказал Эл.

— Попьешь наверху, — ответил Такумсе, — если Холм предложит тебе воду. И поешь, если он поделится с тобой едой.

Эл шагнул на тропку и полез вверх по холму. Склон его был крутым, но под рукой всегда оказывался удобный корешок, за который можно было ухватиться, а нога сразу находила нужный уступ. Вскоре заросли остались позади, и тропка вывела Элвина на вершину Восьмиликого Холма.

Раньше он думал, что Холм — это одна гора с восемью склонами. Но только теперь он увидел, что на самом деле каждый склон представляет из себя отдельный холм, а посредине восьми гор находится огромная глубокая чаша. Долина казалась слишком уж большой, и дальние холмы лишь призрачно маячили вдали. Неужели Элвин, Такумсе и Сказитель обошли вокруг всего Холма за одно утро? Внутри Восьмиликий Холм был куда больше, чем казалось снаружи.

Элвин осторожно спустился по поросшему травой склону. Трава приятно холодила ноги, влажная твердая почва чуть-чуть пружинила. Спускался он намного дольше, чем поднимался наверх. Наконец, оказавшись в долине, он увидел вдруг огромный луг, поросший деревьями с серебряной листвой, — его сон сбывался. Значит, сновидение было правдиво, и он ничего не придумал — место, которое он видел, существовало на самом деле.

Но как ему найти и исцелить Меру? При чем здесь Холм? Солнце уже стояло высоко в небе, они слишком долго бродили вокруг Холма, и Мера, наверное, уже умирает, а Элвин даже представления не имел, чем ему можно помочь.

Ему оставалось лишь идти вперед. Он решил пересечь долину и посмотреть поближе на какую-нибудь из далеких гор. Но странное дело, сколько он ни шел, сколько серебряных деревьев ни миновал, холм, к которому он направлялся, ни чуточки не приблизился. Сначала он испугался — а не застрял ли он здесь навечно? — и поспешил назад, туда, откуда пришел. Через несколько минут он достиг места, где спустился со склона, — его следы отчетливо виднелись на влажной почве. Но ведь он ушел куда дальше! Предприняв еще пару попыток, Элвин убедился, что долина тянется бесконечно во все стороны. Он словно находился в самом ее центре, но уйти оттуда не мог. Вернуться он мог только на тот Холм, с которого спустился.

Элвин поискал взглядом золотое дерево с белым плодом, но ничего не нашел. И неудивительно. Вкус плода из сновидения до сих пор стоял у него во рту. И Элвину не суждено еще раз отведать его, наяву или во сне, ведь, откусив от плода второй раз, человек обретает вечную жизнь. В принципе Элвин не очень жалел о том, что ему больше не доведется испробовать плод. Юный мальчик еще не ощущает дыхание смерти, которое приходит с годами.

Он услышал журчание воды. Журчание ключа, чистого, холодного, прыгающего с камешка на камень. Но это невозможно. Долина Восьмиликого Холма со всех сторон закрыта. Судя по бойкому звону капель, она давно должна была превратиться в озеро. Почему снаружи горы он не видел ни одного ручейка? Да и откуда здесь ручью взяться? Этот холм был явно создан руками человека, как и многие другие холмы, разбросанные по стране, хотя ни один из них не был так стар. А из холмов, созданных человеком, ручьи не текут. Он с некоторым подозрением отнесся к воде, которой здесь просто не могло быть. Хотя если хорошенько подумать, с ним за последнее время произошло много невероятного, и это явление не из самых выдающихся.

Такумсе сказал попить, если Холм предложит воду, поэтому Элвин встал на колени и напился. Он опустил лицо в ручей и пил, пока не утолил жажду. Вода не смыла вкус плода. Наоборот, он только усилился.

Напившись, Элвин уселся на берегу ручья и принялся изучать противоположный берег. Там вода текла совершенно иначе. Вместо того чтобы струиться, она накатывала на берег тяжелыми океанскими волнами, и внезапно Элвин заметил, что форма противоположного берега в точности соответствует карте восточного побережья, которую когда-то показывал ему Армор. Он постарался как можно подробнее припомнить карту. Вот здесь, где берег немного выгибается, находится Каролина, одна из Королевских Колоний. Этот залив назывался Чеса-пикским, а вот устье реки Потти-мак, которая разделяет Соединенные Штаты и Королевские Колонии.

Элвин встал и перешагнул через ручеек.

Обыкновенная трава. Он не увидел ни рек, ни городов, ни границ, ни дорог. Но, стоя на «побережье», он различил очертания территории Гайо, нашел, где стоит Восьмиликий Холм. Он сделал два шага и чуть не наткнулся на Такумсе и Сказителя, сидящих на земле прямо перед ним. Краснокожий вождь и бледнолицый странник с равным изумлением воззрились на Элвина.

— Ага, значит, вы все-таки поднялись на Холм, — сказал Элвин.

— Ничего подобного, — покачал головой Сказитель. — Мы сидим здесь с тех самых пор, как ты ушел на гору.

— Почему ты спустился? — спросил Такумсе.

— Никуда я не спускался, — удивился Элвин. — Я нахожусь здесь, в долине Холма.

— В долине? — переспросил Такумсе.

— Мы никуда не уходили, мы сидим возле склона Холма, — объяснил Сказитель.

И тогда Элвин понял, что произошло. Объяснить этого он не мог, зато мог воспользоваться этой особенностью, этим даром Холма. Он мог путешествовать по лику земли, шагая через сотни миль, и видеть людей, которых хотел увидеть. Людей, которых он знал. Мера. Элвин прикоснулся ко лбу, как бы салютуя на прощанье Такумсе и Сказителю, и сделал маленький шажок. Они исчезли.

Найти Церковь Вигора особой трудности не составило. Первым человеком, которого он там увидел, был Армор Уивер, склонивший голову в молитве. Элвин не стал заговаривать с ним, побоявшись, что Армор сочтет его за призрак умершего. Где Армор может находиться? У себя дома? В таком случае ферма Кислятины Райли вон там, к востоку от города. Элвин повернулся.

И увидел отца, разговаривающего с матерью. Папа чистил свинцовые пули для мушкета, а мама что-то сердито шептала ему. Судя по ее лицу, она была очень зла, впрочем, как и папа.

— В том городе живут женщины, дети. Даже если Такумсе и Пророк действительно убили наших сыновей, женщины и дети этого не делали. Ты будешь не лучше этих дикарей, если поднимешь на них руку. Когда ты вернешься, я больше не посмотрю тебе в глаза и уйду навсегда, если ты убьешь там хоть одного человека. Клянусь, Элвин Миллер.

Папа молча выслушивал ее речи, полируя пули. Лишь один раз он ответил ей:

— Они убили моих мальчиков.

Элвин попытался было вмешаться, открыть рот и сказать: «Но я жив, пап!»

Однако у него ничего не вышло. Он не смог произнести ни слова. Его привели сюда не для того, чтобы явиться видением родителям. Ему нужно найти Меру, или же пуля, выпущенная из мушкета отца, убьет Сияющего Человека.

Ферма Райли находилась совсем рядом, даже шага делать не пришлось. Элвин чуть-чуть двинул ногу вперед, и мама с папой исчезли. Он мельком увидел Кальма и Дэвида, стреляющих из ружей, вероятно, по мишеням. Заметил Нета и Неда, что-то катящих — катящих дуло пушки. Видел он и других людей, но, поскольку он не знал их, они промелькнули перед ним размытыми образами. Наконец он отыскал Меру.

«Я опоздал, — подумал Элвин. — Он, наверное, уже мертв». Судя по неестественному наклону головы, его шея была сломана, все кости на руках и ногах жестоко переломаны. Элвин не осмелился двинуться, иначе перенесся бы за много миль отсюда и Мера исчез бы, как и все остальные. Элвин замер и послал искорку своего сердца в тело брата, лежащего перед ним на земле.

Никогда в жизни Элвин не испытывал такой дикой боли. Она теперь принадлежала ему. Элвин чувствовал порядок вещей, знал, какими они должны быть, но внутри тела Меры все было неправильно. Частично он уже умер, кровь скопилась у него в животе, изгоняя жизнь, мозг больше не управлял телом. Это была самая ужасная мешанина из костей и мяса, которую Элвин когда-либо видел, все было перепутано так, что он даже смотреть не мог, а боль была настолько страшна, что он расплакался. Но Мера его не слышал. Мера уже ничего не слышал. И если он еще не умер, то смерть уже дышала ему в лицо.

Перво-наперво Элвин проверил его сердце. Оно билось, но в венах осталось не так много крови; вся она перелилась в живот и грудь Меры. Этим следовало заняться в первую очередь — надо было исцелить кровяные сосуды, срастить их и вернуть кровь туда, где она когда-то бежала.

Время, на это потребовалось много времени. Ребра были переломаны, а внутренние органы порваны. Кости приходилось соединять на глаз, на место их было не установить — а некоторые из костей вышли наружу, так что он вообще не мог их исцелить. Надо было подождать, пока Мера очнется и поможет ему.

Поэтому Элвин проник внутрь мозга Меры, внутрь нервов, бегущих вниз по его позвоночнику, и исцелил их, вернул на место.

Проснувшись, Мера закричал — долгим, ужасным, страдальческим криком. Он был жив, и боль вернулась, она снова терзала его, только стала еще пронзительнее. «Извини, Мера. Я не могу исцелить тебя, не причиняя боли. Но я должен исцелить тебя, иначе погибнет множество невинных людей».

Элвин даже не заметил, что на улице ночь. Впереди его ждала большая работа.

Глава 14

Типпи-Каноэ

В ту ночь в Граде Пророка только дети спали мирным сном. Взрослые же чувствовали приближение армии бледнолицых; обереги и заговоры, воздвигаемые солдатами, словно трубы и флаги, возвещали о том, что беда близится.

Не все из краснокожих нашли в себе мужество сдержать данную клятву, когда железно-огненная смерть подступила к городу. Некоторые собрали свои семьи и тихонько покинули Град Пророка, незаметно проскользнув меж отрядами бледнолицых солдат, которые даже не услышали проходящих мимо краснокожих. Они не смогли умереть, не встав на защиту своих семей, поэтому ушли, чтобы не мешать плану Пророка. Пророк не желал вступать в бой с бледнолицыми.

Тенскватава не удивился тому, что кое-кто оставил город; его гораздо больше удивило, что столько его собратьев осталось. Остались почти все. Многие верили ему, и они подтвердят свою веру кровью. Этим утром на него нахлынул страх. Боль единственного убийства на много лет наделила его черным шумом. Правда, тогда был убит его отец, поэтому боль была больше, но тех, кто жил в Граде, Пророк любил не меньше, чем отца.

И все же он должен забыть о черном шуме, должен собраться с силами, иначе их смерти будут бесполезны. Он шел на это, зная, что их жизни не будут отданы зазря. Сколько раз он искал в хрустальном замке ответ, пытаясь найти решение, тропку, которая приведет к чему-нибудь хорошему. Но наилучшим выходом оказалось разделить землю — краснокожие должны были уйти на запад от Миззипи, а бледнолицые — остаться на востоке. Однако тропки, ведущие к этому решению, оказались чересчур узкими. Слишком много легло на плечи бледнолицых мальчиков, слишком многим пришлось пожертвовать Тенскватаве, слишком многое зависело от Бледнолицего Убийцы Гаррисона. Ибо на путях, где Гаррисон выказывал какое-то милосердие, кровавая бойня на Типпи-Каноэ ни к чему не приводила, она была не в силах остановить гибель краснокожих и, следовательно, земли. На этих тропках краснокожих ждал упадок, их изгоняли в самые дальние уголки страны, а землю захватывали бледнолицые. Они силой ставили ее на колени, раздевали, издевались над ней, насиловали, травили искусственными зельями, снимая огромные урожаи, которые выглядели жалкой насмешкой по сравнению с гигантскими возможностями к плодородию, заключающимися внутри земли. Но все же был один день — завтрашний, и все должно было свершиться именно здесь — в Граде Пророка. Будущее свернет на незаметную, маленькую тропку, которая ведет к совсем иному исходу. Она ведет к живой земле, усеченной, но живой, на которой когда-нибудь встанет хрустальный город, сияющий солнечными бликами и дарящий видения правды своим обитателям.

Тенскватава надеялся, что, пережив завтрашнюю боль, они попадут в яркое будущее; их страдания, их кровь, черный шум убийства приведут к исходу, который изменит мир.

Не успели первые, едва различимые солнечные лучики коснуться темного неба, а Тенскватава уже почувствовал приближающийся рассвет. Он различил его в пробуждающейся на востоке жизни, ибо видел дальше, чем любой краснокожий. Также он ощутил движение среди бледнолицых, которые готовились поднести запалы к пушкам. Четыре огонька, защищенных и вместе с тем выставленных на всеобщее обозрение заклинаниями и колдовством. Четыре пушки, нацеленные на город, чтобы пройтись по нему смертельным градом металла.

Тенскватава двинулся по узким улочкам, тихонько, монотонно напевая. Его услышали и разбудили детей. Бледнолицые рассчитывают напасть на краснокожих, пока те будут еще спать, и перерезать их в вигвамах и хижинах. Но краснокожие не стали дожидаться прихода войск, они сами направились на широкий луг рядом с городом. Места, чтобы всем рассесться, не хватило. Поэтому они стояли — отцы прижимали к себе матерей и детей, ожидая, когда бледнолицые прольют их кровь.

— Земля не впитает вашу кровь, — пообещал им Тенскватава. — Она стечет в реку, и я использую силу ваших жизней и смертей, чтобы сохранить жизнь земле и оставить белого человека на землях, которые он уже захватил и убил.

Тенскватава стоял на берегу Типпи-Каноэ и смотрел, как луг наполняется его людьми, многие из которых умрут, потому что поверили его словам.

— Встаньте сегодня рядом со мной, мистер Миллер, — произнес генерал Гаррисон. — Сегодня мы мстим за кровь ваших детей. Я хочу, чтобы вы приняли на себя почетную обязанность первым сделать выстрел в этой войне.

Бездельник Финк посмотрел на мельника, в глазах которого горел неудержимый гнев. Тот прочистил дуло мушкета и забил туда пулю. Бездельник узнал жажду убийства, поселившуюся в этом человеке. Порой на мужчину находит некое безумие, и тогда он становится смертельно опасным, совершая поступки, которые не под силу нормальному человеку. Бездельник лишь еще раз порадовался, что мельник понятия не имеет, когда и как умер один из его сыновей. Конечно, губернатор Билл не сказал своему подчиненному, кем был тот юноша, которому Бездельник переломал кости, но Финк — не маленький мальчик, он все понимает. Гаррисон ведет опасную игру. Он был готов на все, лишь бы возвыситься и захапать больше земли и людей под свою власть. И Бездельник Финк догадывался, что Гаррисон держит его под рукой, только пока нуждается в нем.

Видите ли, самое забавное заключалось в том, что Бездельник Финк не считал себя убийцей. Жизнь для него была состязанием, и смерть становилась наградой тем, кто приходил вторым. Это ведь не убийство, это честная драка. Так он убил Рвача — Рвачу не следовало терять бдительность. Рвач мог заметить, что среди работников на берегу Бездельника нет, Рвач мог вести себя осмотрительнее, не доверять никому, и тогда бы, вполне возможно, печальный исход постиг не его, а Бездельника Финка. Но Рвач проиграл состязание с Финком и вместе с тем лишился жизни.

Однако тот парнишка вчера — он в игре не участвовал. Он ни с кем не состязался. Он просто хотел вернуться домой. Бездельник Финк никогда не боролся с человеком, который отказывался драться, и ни разу он не убивал мужчину, который не намеревался убить его. Вчера он впервые убил человека по чьему-то приказу, и ему это не понравилось, совсем не понравилось. Очевидно, губернатор Билл подумал, что Рвача Бездельник убил потому, что ему приказали. Но это было не так. Так что сегодня, увидев разъяренного отца юноши, Бездельник Финк сказал ему — молча, чтобы никто не услышал: «Я на твоей стороне. Я согласен, что убийца твоего сына должен умереть».

К сожалению, тем убийцей был Бездельник Финк. Поэтому ему было стыдно.

И те краснокожие в Граде Пророка… Что же это за состязание такое? Их разбудит шрапнель, ворвавшаяся в их вигвамы, дома загорятся, их тела будет разрывать металл — тела детей, женщин, стариков…

«Нет, эта драка не по мне», — в который раз подумал Бездельник Финк.

Неба коснулся первый луч солнца. Град Пророка покрывали тени. Пришло время наступать. Элвин Миллер нацелил мушкет в гущу домов и выстрелил.

Несколькими секундами спустя грохотом отозвались пушки. Прошла еще пара-другая секунд, и в городе заполыхал первый пожар.

Пушки снова выстрелили. Однако из вигвамов не донеслось ни единого вопля. Даже из тех, что горели.

Неужели никто ничего не заметил? Неужели они еще не поняли, что краснокожие покинули Град Пророка? А раз они ушли, значит, были готовы и сейчас, может быть, лежат в засаде. А может, они в страхе бежали или…

Амулет Бездельника Финка чуть не обжег его, так он раскалился. Финк знал, что это означает. Пришло время уходить. Если он останется, с ним случится что-то очень, очень плохое.

Он незаметно выскользнул из шеренги солдат — так называемых солдат, воинскому искусству этих фермеров обучали всего день или два. Никто не обратил внимания на Бездельника Финка. Всех занимало зрелище пылающих вигвамов. Кое-кто в конце концов заметил, что, похоже, в городе краснокожих никого нет. Люди зашушукались, обсуждая предположение. Но Бездельник ничего не сказал — он молча пробирался к речке.

Пушки стояли на холмах, и их грохот сотрясал окрестности. Бездельник выбрался из леса на лужайку, которая прилегала к реке. При виде открывшегося зрелища он замер на месте. Рассвет лишь серой черточкой озарил горизонт, но ошибиться он не мог. На лугу плечом к плечу стояли тысячи и тысячи краснокожих. Некоторые тихо плакали — шрапнель и случайные пули наверняка долетели и сюда, поскольку две пушки были установлены прямо на противоположной стороне города. Но краснокожие даже не пытались защищаться. Это была не засада. У них не было оружия. Эти краснокожие специально собрались здесь, чтобы принять смерть.

На берегу реки лежала дюжина каноэ. Бездельник стащил одну из лодок в воду и свалился в нее. Он поплывет вниз по течению, вниз по Воббской реке к Гайо. Сегодня здесь творилась не война, здесь творилась бойня, а в подобных драках Бездельник Финк не участвовал. У каждого человека есть черта, которую тот никогда не переступит.

В погребе царила тьма, поэтому Мера не видел Элвина. Но слышал его голос, мягкий и одновременно настойчивый, заслоняющий собой боль:

— Я пытаюсь излечить тебя, Мера, но мне нужна твоя помощь.

Мера не смог ответить. Речь ему была не по силам.

— Я исцелил твою шею, зарастил несколько ребер и вернул на место порванные внутренности, — говорил Элвин. — И левой рукой ты уже можешь действовать, с ее костями все в порядке, чувствуешь?

И правда, левая рука Меры больше не болела. Он пошевелил ею. Боль эхом прокатилась по телу, но рука свободно двигалась.

— Твои ребра, — сказал Элвин. — Они сломались и проткнули кожу. Ты должен поставить их на место.

Мера нажал на одно ребро и чуть не потерял сознание от боли.

— Не могу.

— Ты должен.

— Убери боль.

— Мера, этого я не умею. Но если я не поставлю ребра на место, ты не сможешь двигаться. Ты должен выдержать. Я потом все залечу, и ничего болеть не будет, но сначала ты должен немножко потерпеть, должен.

— Сделай это сам.

— Я не могу.

— Протяни руку, Элвин, и сделай. Ты уже большой мальчик, у тебя получится.

— Я не могу.

— Однажды я резал твою кость, спасая тебе жизнь. Я как-то смог.

— Мера, я не могу, потому что меня рядом с тобой нет.

Бессмыслица какая-то. Мера понял, что ему снится сон. Но неужели ему не мог присниться сон, в котором бы не было столько боли?

— Надави на кость, Мера.

Элвин не отстанет. Поэтому Мера надавил. Боль ударила его своим кулаком. Но Элвин сдержал слово. Вскоре вправленная кость уже не болела.

Это заняло целую вечность. Он был так искалечен, что, казалось, конца мучениям не будет. А в промежутках, пока Элвин исцелял вправленные на место кости, Мера рассказывал, что с ним случилось, а Элвин объяснял, что видел он, и вскоре Мера понял, что на кон поставлено нечто большее, нежели жизнь искалеченного юноши, валяющегося в земляном погребе.

Наконец пытки закончились. Мера не мог поверить. Его тело болело столько часов, что сейчас он испытывал весьма странные ощущения, поняв, что больше ничего не болит.

Он услышал глухие «бух-бух» пушек.

— Слышишь, Элвин? — спросил он.

Элвин ничего не услышал.

— Начали стрелять. Пушки.

— Тогда беги, Мера. Беги со всех ног.

— Элвин, я в погребе. А дверь заперта.

Элвин выругался. Мера даже не подозревал, что его младший брат знает такие слова.

— Элвин, я у задней стенки дыру выкопал. Ты умеешь обращаться с камнем, так, может, ты разрыхлишь немножко землю, чтобы мне легче копалось?

План сработал. Мера забрался в туннель, закрыл глаза и принялся прокапываться наружу. Только на этот раз он вовсе не копал, хотя еще вчера стер пальцы до мяса, пытаясь выгрести землю. Сегодня почва сама падала на него, скатывалась комьями ему под ноги, а он лишь проталкивался вперед. Теперь можно было не выгребать землю из тоннеля, она сама падала вниз. Он упирался в нее ногами и лез вверх.

«Да я плыву по земле», — с изумлением подумал он и принялся хохотать, так легко это было, легко и необычно.

Заходясь от смеха, он выбрался наружу и очутился рядом с задней стеной погреба. Небо на горизонте уже горело — солнце должно было появиться через минуту-другую. Буханье пушек стихло. Означает ли это, что бойня уже закончилась, что он опоздал? Хотя, может, они просто дают пушкам остыть. Или передвигают их на другое место. Или краснокожим удалось захватить орудия…

Но хорошо ли это? Как-никак его братья и его отец первыми напали на краснокожих, и, если те победят в бою, кто-то из его родственников может погибнуть. Одно дело знать, что краснокожие правы, а бледнолицые поступают несправедливо, и совсем другое — желать, чтобы твои близкие проиграли сражение, встретив на поле боя свой конец. Он обязан остановить побоище, поэтому он побежал так, как не бегал никогда в жизни. Голос Элвина пропал, но Мера уже не нуждался в понуканиях. Он чуть не летел по дороге.

По пути он встретил двух людей. Сначала он наткнулся на миссис Хатч, которая ехала на своей телеге, доверху нагруженной провиантом. При виде Меры она заорала от ужаса — на нем была надета одна набедренная повязка, да и вымазался он с ног до головы, поэтому женщина, естественно, приняла его за краснокожего, надеющегося поживиться ее скальпом. Не успел Мера окликнуть ее по имени, как она резво соскочила с козел и опрометью бросилась прочь. Ну и ладно. Он выпряг лошадь из повозки и, вскочив ей на спину, галопом помчался по дороге, молясь про себя, чтобы лошадь не оступилась и не сбросила его.

Вторым человеком оказался Армор Уивер. Армор стоял на коленях посреди луга, прямо напротив своей лавки, и бормотал какую-то молитву под гул пушек и мушкетные выстрелы, доносящиеся с другого берега реки. Мера окликнул его. Лицо Армора вытянулось от изумления, словно он увидал воскресшего Иисуса Христа.

— Мера! — закричал он. — Стой, стой!

Мера хотел было объехать его, объяснив, что нет времени, но Армор выбежал прямо на середину дороги, и лошадь сама затормозила.

— Мера, ты ангел или на самом деле жив?

— Жив, жив, но кому я не скажу за это спасибо, так это Гаррисону. Он пытался убить меня. Я жив, и Элвин тоже. Это все Гаррисон подстроил, и я должен его остановить.

— Ты не можешь ехать в таком виде, — окинул его взглядом Армор. — Подожди, я сказал! Если ты появишься там в набедренной повязке и весь облепленный грязью, кто-нибудь может принять тебя за краснокожего и пристрелить на месте!

— Тогда садись за мной на лошадь, а по дороге отдашь одежду!

Мера помог Армору взобраться на лошадь, и они поскакали к переправе.

У парома дежурила жена Питера Паромщика. Только взглянув на Меру, она сразу поняла, что к чему.

— Быстрее! — крикнула она. — Там такое творится, река вся покраснела от крови.

Пока Мера окунался и смывал кровь и грязь, Армор быстро скинул с себя одежду. Вымыться дочиста не удалось, но во всяком случае Мера стал похож на белого человека. Не обтираясь, он надел рубашку и брюки, а наверх — жилетку Армора. Одежда пришлась не совсем впору, поскольку Армор был меньше Меры, но юноша все равно умудрился влезть в сюртук.

— Извини, что пришлось оставить тебя в одних подштанниках, — кивнул он Армору.

— Да я в церковь голышом войду, лишь бы остановить эту бойню, — ответил Армор.

Может, он еще что-то сказал напоследок, но Мера его уже не слышал. Он во весь опор скакал к полю сражения.

Все оказалось совсем не так, как представлял себе Элвин Миллер-старший. Он-то думал, что будет стрелять из мушкета по тем самым дикарям, которые похитили и убили его сыновей. Но город оказался пуст — все краснокожие собрались на Луге Речей, как будто ожидая от своего Пророка очередной проповеди. Миллер и не предполагал, что в Граде Пророка живет столько краснокожих, потому что никогда не видел всех разом. Но это же краснокожие, значит, какая разница? Поэтому он, как и все остальные, продолжал палить из своего мушкета — выстрел, перезарядить, — даже не смотря, попадает в кого-нибудь или нет. Да и как он мог промахнуться, если все краснокожие сбились в кучу? На него нашла жажда крови, он ничего не соображал от ярости и желания убивать. Он не заметил, что некоторые из его соседей вдруг перестали стрелять. Выстрелы раздавались гораздо реже. Но он перезаряжал и стрелял, перезаряжал и стрелял, после каждого выстрела делая шаг или два вперед. Постепенно он вышел из леса на открытый луг. И только когда пушки заняли свои позиции, он перестал стрелять, давая поработать огромным орудиям. Пушечные выстрелы, словно огромным плугом, пробороздили толпу краснокожих.

И тут он наконец заметил, как ведут себя краснокожие, что они делают и чего не делают. Они не кричали. Не стреляли в ответ. Они просто стояли — мужчины, женщины, дети, — просто стояли и смотрели, как бледнолицые убивают их. Ни один из них не повернулся спиной к шрапнельному залпу. Ни один родитель не попытался укрыть своего ребенка. Они просто стояли, ждали и умирали.

Залп картечью проделал в строе краснокожих огромные бреши, щитами от дождя смертоносного металла служили тела погибших. На глазах у Миллера дикари падали как подкошенные. Тот, кто мог, снова вставал на ноги, хотя бы на колени, или поднимал голову над кучей трупов, чтобы следующим залпом его добило.

Что происходит? Неужели они так хотят умереть?

Миллер оглянулся вокруг. Он и его товарищи по колено утопали в трупах — они уже дошли до того места, где когда-то стояли, прижавшись друг к другу, краснокожие. Прямо у его ног лежало тело маленького мальчика, возраста Элвина, — глаз малыша вырвало мушкетной пулей. «И может быть, эту пулю выпустил я, — подумал Миллер. — Может, это я убил этого мальчика».

В перерывах между пушечными залпами до слуха Миллера доносился плач. Но то плакали не выжившие краснокожие, горстка которых еще жалась к реке. Нет, это плакали друзья и знакомые Миллера, поселенцы, стоящие рядом и позади него. Некоторые из них что-то бормотали, о чем-то молили. «Остановитесь, — говорили они. — Пожалуйста, хватит».

«Пожалуйста, хватит». Это они к пушкам обращаются? Или к тем краснокожим мужчинам и женщинам, которые стоят под шквальным огнем, высоко подняв голову, которые не пытаются бежать и не плачут от страха? Или же к их детям, которые встречают летящие пули с не меньшим мужеством, чем родители? Или они обращаются к ужасной всепожирающей боли в собственных сердцах, не в силах больше смотреть на то, что они совершили, совершают и еще совершат?

Миллер заметил, что кровь не впитывается в мягкую землю прибрежного луга. Вытекая из ран, она образовывала ручейки, реки, целые потоки, которые низвергались вниз по склону берега, вливаясь в Типпи-Каноэ. В этот ясный, светлый день солнечные лучи ярко-красными бликами отражались от воды речки.

Внезапно, прямо у него на глазах, вода в реке превратилась в стекло. Солнечный свет уже не танцевал на ней, а ослепительно отражался, как от зеркала. И все же Миллер рассмотрел, как по воде, словно Иисус, идет какой-то краснокожий. Достигнув середины протоки, он остановился.

Плач вокруг Миллера прекратился. Теперь зазвучали крики, все больше и больше голосов присоединялось к хору: «Перестаньте стрелять! Остановитесь! Опустите ружья!» Кто-то закричал, указывая на человека, стоящего на воде.

Прозвучал горн. Все затихли.

— Давайте добьем их, парни! — заорал Гаррисон.

Он гарцевал на молодом жеребце и указывал на залитый кровью берег. Рядом с ним не было ни одного поселенца, но солдаты, получив приказ, сразу выстроились в шеренгу и, наставив штыки, двинулись вперед. Там, где когда-то стояли десять тысяч краснокожих, все поле было устлано трупами. Уцелела, может быть, тысяча, и все они собрались у воды, у края холма.

Но в этот самый момент из леса вдруг выскочил высокий бледнолицый юноша. Одежда на нем сидела вкривь и вкось, башмаки он где-то оставил, а жилет и сюртук, видимо, забыл застегнуть. Его мокрые, взъерошенные волосы воинственно торчали во все стороны, а лицо выражало мрачную решимость. Но Миллер сразу узнал его, узнал и заорал во всю глотку:

— Мера! Это же мой сын Мера!

Отбросив мушкет, он побежал вниз по усыпанному трупами берегу навстречу сыну.

— Это мой сын Мера! Он жив! Ты жив!

И тут он поскользнулся в крови или споткнулся о чье-то мертвое тело, — как бы то ни было, он упал. Руки его по локоть ушли в кровавые лужи, забрызгав алым грудь и лицо.

В десяти ярдах от него раздался голос Меры. Юноша кричал, чтобы каждый человек на поляне услышал его:

— Краснокожие, пленившие меня, были наняты Гаррисоном. Такумсе и Тенскватава спасли нас. Когда я два дня назад вернулся домой, солдаты Гаррисона схватили меня, чтобы я не рассказал вам правду. Он даже пытался убить меня. — Речь Меры была ясной и взвешенной, чтобы до каждого человека дошел смысл его слов. — Гаррисон знал о нашем похищении. Он сам его спланировал. Эти краснокожие невиновны. Вы убиваете невинных людей.

Миллер поднялся на ноги и вздел руки над головой, кровь ручьем хлынула вниз по ало-красным кистям. Из его горла вырвался страдальческий, отчаянный вопль:

— Что же я наделал?! Что я натворил!

И крик тот подхватили дюжины, сотни голосов.

Но тут вперед выехал генерал Гаррисон, по-прежнему гарцуя на нетерпеливом жеребце. Даже его солдаты бросили оружие.

— Это ложь! — заорал Гаррисон. — Я никогда не видел этого мальчишку! Меня хотят оболгать!

— Это не ложь! — крикнул Мера. — Вот его платок — его засунули мне в рот вместо кляпа, чтобы я не кричал, пока мне ломают кости.

Миллер посмотрел на платок, которым размахивал его сын. В углу большими четкими буквами было вышито: «УГГ». Уильям Генри Гаррисон. Этот платок узнали все.

— Правда! — закричал кто-то из солдат Гаррисона. — Два дня назад мы привезли этого мальчишку к Гаррисону.

— Но мы не знали, что он из тех, из пропавших, которых, по слухам, убили краснокожие!

Над лугом разнесся громкий, завывающий стон. Все обернулись туда, где на затвердевших алых водах Типпи-Каноэ стоял одноглазый Пророк.

— Люди мои, придите ко мне! — велел он.

Оставшиеся в живых краснокожие потянулись к нему. Перейдя речку, они остановились на другом берегу.

— Все мои люди, придите!

Трупы зашевелились, начали подниматься. Поселенцы, стоящие среди мертвых краснокожих, закричали от ужаса. Но то не мертвые поднимались — на ноги вставали только те, кто еще мог дышать. Шатаясь и цепляясь друг за друга, они двинулись к реке. Некоторые пытались нести детей, грудных младенцев, но силы их быстро убывали.

Миллер снова ощутил кровь на собственных руках. Он должен был что-то сделать. Поэтому он кинулся к раненой женщине, которая тащила на плечах умирающего мужа. Миллер хотел взять у нее из рук ребенка, хотел помочь. Но, приблизившись, он заглянул ей в глаза и увидел свое отражение — увидел изможденное белое лицо, забрызганное кровью, которая еще капала с его рук. Отражение было крошечным, но он различил все детали, будто ему поднесли огромное зеркало. Он не мог дотронуться до ее малыша — во всяком случае такими руками.

Другие поселенцы тоже бросились на помощь, но, похоже, увидели то же, что и Миллер. Поэтому они отпрянули, словно от огня.

С земли поднялась примерно тысяча раненых. По пути к ручью многие из них снова упали, чтобы не подняться уже никогда. Те же, что сумели добраться до воды, перешли, переползли на другой берег; им помогли оставшиеся в живых собратья.

Неожиданно Миллер подметил одну весьма необычную деталь. Как раненые, так и выжившие краснокожие шли по окровавленному лугу, по напитанной кровью реке, однако на их руках и ногах не осталось ни одного алого потека.

— Люди мои, те, кто умер! «Вернитесь домой», — приказывает земля!

Час назад луг был заполнен краснокожими, сейчас же его усеивали мертвые тела. Но, повинуясь приказу Пророка, трупы вдруг начали содрогаться и рассыпаться в прах. Превратившись в пыль, они впитались в луговую траву. Не прошло и минуты, как никого не осталось, и трава снова обрела былую свежесть и зелень. Последние капли крови, подпрыгивая, словно капли масла на раскаленной сковородке, скатились по берегу и влились в ярко-красную реку.

— Подойди ко мне, друг мой Мера, — тихо произнес Пророк и протянул руку.

Мера повернулся спиной к отцу и зашагал по поросшему травой склону к реке.

— Иди же, — сказал Пророк.

— Я не могу идти по крови твоих людей, — возразил Мера.

— Они отдали свою кровь, чтобы поддержать тебя, — объяснил Пророк. — Подойди ко мне или прими проклятие, которое падет на каждого бледнолицего, что находится сейчас на лугу.

— Тогда я останусь здесь, — поднял голову Мера. — Будь я на их месте, вряд ли бы поступил иначе, чем поступили они. Если они виновны, значит, виновен и я.

Пророк кивнул.

Собравшиеся на лугу поселенцы и солдаты внезапно ощутили что-то теплое, влажное и липкое на руках. Некоторые из них вскрикнули от ужаса, опустив глаза. От локтя до кисти руки были покрыты кровью. Кое-кто попытался стереть ее рубахой. Другие принялись искать раны, из которых она текла, но ничего не нашли. Просто из кожи сочилась кровь.

— Хотите ли вы, чтобы ваши руки очистились от крови моего народа? — спросил Пророк.

Он уже не кричал, но каждое его слово громом разносилось по лугу. Да, да, они очень хотели очиститься.

— Тогда возвращайтесь по домам и расскажите о происшедшем своим женам и детям, соседям и друзьям. Расскажите все, что здесь случилось. Не пытайтесь ничего скрыть. Не говорите, что кто-то вас обманул, — вы все знали, что стреляете в безоружных, беззащитных людей. Вы знали, что совершаете убийство. Может быть, вы считали, что мы преступники, но, стреляя в грудных младенцев, маленьких детей, стариков и женщин, вы убивали нас, потому что мы краснокожие. Поэтому расскажите все, как было, и, если вы будете правдивы, ваши руки очистятся.

Теперь на лугу не осталось ни одного человека, который бы не плакал, не дрожал или не побледнел от стыда. Рассказать о том, что сегодня случилось, женам и детям, родителям, братьям и сестрам — это невыносимый позор. Но если ничего не говорить, окровавленные руки сами все объяснят. Они и не думали, что их ожидает столь страшная кара.

Однако Пророк еще не закончил:

— Но если в ваш дом забредет какой-нибудь странник и вы не расскажете ему свою повесть до наступления ночи, то на руках у вас снова выступит кровь. И пропадет она, только когда вы поделитесь с ним своей историей. Так будет продолжаться до скончания ваших дней — каждый мужчина, каждая женщина, которых вы встретите на пути, должны услышать из ваших уст правду, иначе ваши руки снова обагрятся кровью. А если вы когда-нибудь, по какой угодно причине, убьете человеческое существо, то с ваших рук и лица будет вечно течь кровь. Даже когда вы сляжете в могилу.

Они закивали, они согласились. Это было справедливо, поистине справедливо. Они не смогут вернуть жизнь убитым, но зато не позволят распространиться лжи о том, что сегодня произошло. Никто не скажет, что на Типпи-Каноэ войска белого человека, вступив в битву, одержали славную победу. Это была кровавая бойня, и повинен в ней белый человек. Ни один краснокожий не поднял на бледнолицых руку. Бойня была беспощадной, и о ней узнает весь мир.

Осталось только одно — вопрос наказания человека, сидящего сейчас на молодом жеребце.

— Бледнолицый Убийца Гаррисон! — окликнул Пророк. — Подойди ко мне!

Гаррисон потряс головой, попытался развернуть лошадь, но поводья выскользнули из его окровавленных рук, и конь быстро спустился по берегу. Поселенцы молча проводили его взглядами — они ненавидели его за то, что он солгал им, за то, что поднял, вызвал в их сердцах жажду убийства и использовал ее. Жеребец подошел к самому краю воды. Гаррисон посмотрел на одноглазого краснокожего, который когда-то сидел у него под столом и слезно вымаливал глоток виски.

— Тебя постигнет то же самое проклятие, — сказал Пророк, — только твоя история намного длиннее и страшнее. И ты не станешь поджидать странников на пороге дома, чтобы рассказать свою повесть: каждый новый день ты обязан находить человека, который еще не слышал эту правду из твоих уст. Каждый день ты будешь пускаться на поиски нового слушателя, иначе твои руки будут вечно покрыты кровью. А если ты решишь спрятаться и предпочтешь жить с залитыми кровью руками, нежели отыскивать себе новых слушателей, то в полной мере ощутишь страдания моих людей. Каждый день у тебя будет прибавляться по ране, пока ты снова не расскажешь кому-нибудь свою повесть. И не пытайся убить себя — у тебя ничего не выйдет. Ты будешь бесконечно скитаться по землям бледнолицых. Люди, увидев тебя, будут убегать и прятаться, страшась звука твоего голоса, а ты будешь умолять их остановиться и выслушать тебя. Твое старое имя останется в прошлом, а звать тебя будут именем, которое ты заработал сегодня. Типпи-Каноэ. Это твое новое имя, Бледнолицый Убийца Гаррисон. И ты будешь носить его, пока не умрешь, а умрешь ты очень, очень старым человеком.

Гаррисон склонился и, закрыв лицо окровавленными руками, разрыдался. Но то были слезы ярости, даже сейчас он не испытывал ни сожалений, ни стыда. Если б он смог, то убил бы Пророка. А теперь он пустится по всему свету на поиски ведьмы или мага, которые смогут снять с него проклятие. Он не может допустить, чтобы этот жалкий одноглазый краснокожий одержал над ним победу.

— Куда ты направляешься, Тенскватава? — спросил стоящий на берегу Мера.

— На запад, — ответил Тенскватава. — Мои люди, все, кто еще верит в меня, пойдут на запад от Миззипи. Когда вы будете рассказывать свою историю, передайте бледнолицым, что к западу от Миззипи простирается земля краснокожего человека. Не ходите туда. Земля не вынесет ноги бледнолицего. Вы дышите смертью; ваше касание содержит смертельный яд; ваши слова сплошь лживы; живая земля не примет вас.

Он развернулся, подошел к своим собратьям, ожидающим на противоположном берегу, и, поддерживая раненого мальчика, побрел к начинающемуся неподалеку лесу. За его спиной воды Типпи-Каноэ вновь возобновили свое течение.

Миллер спустился по склону к своему сыну.

— Мера, — позвал он, — Мера, Мера…

Мера повернулся и протянул руки, чтобы обнять своего отца.

— Пап, Элвин жив, он сейчас на востоке. С ним Такумсе, и он…

Но Миллер знаком велел ему замолчать и, взяв руки сына, осмотрел их. С них, как и с его собственных, струилась кровь. Миллер покачал головой.

— Это все я виноват, — сказал он. — Это я виноват.

— Нет, пап, — прервал его Мера. — Здесь вины хватит на всех.

— Но ты, сынок, сделал все, что мог, чтобы предотвратить эту бойню. На тебе лежит мой стыд.

— Что ж, может, тебе будет легче, если мы разделим его и понесем вместе. — Мера взял отца за плечи и крепко прижал к себе. — Мы видели самое страшное, на что способны люди. И мы видели, какими они могут быть. Но это не означает, что в один прекрасный день мы не станем свидетелями обратному. И если после сегодняшнего мы никогда не обретем совершенство, мы все же можем стать значительно лучше.

«Наверное», — подумал Миллер. Но он сомневался. Может быть, он сомневался, что когда-нибудь поверит в это, даже если пророчество его сына исполнится. Он больше не сможет заглянуть себе в душу и не ужаснуться увиденному там.

Они подождали, пока подойдут остальные члены семьи. Их руки, руки Дэвида, Кальма, Неда и Нета, также сочились кровью. Дэвид держал ладони перед собой и плакал.

— Лучше б я погиб вместе с Вигором в Хатраке!

— Вряд ли бы ты чем-нибудь нам помог, — сказал Кальм.

— Но я был бы мертв — и был бы чист.

Близнецы ничего не сказали. Они молча держали друг друга за руки.

— Надо идти домой, — произнес Мера.

— Я не пойду, — заявил Миллер.

— Но они ж с ума сойдут от беспокойства, — напомнил Мера. — Мама, девочки, Кэлли…

Миллер вспомнил свое прощание с Верой.

— Она сказала, что если я… если это…

— Я знаю, что она могла сказать, но также знаю, что детям нужен отец, а значит, она не прогонит тебя.

— Я должен буду рассказать ей. О том, что мы натворили.

— Да, ей, девочкам и Кэлли. Нам всем придется рассказать им об этом, а Кальму и Дэвиду еще предстоит поведать свою историю женам. Лучше сделать это не откладывая, мы очистим наши руки и будем жить дальше. Все вместе. И я еще должен рассказать, что случилось со мной и Элвином. Но это уже после, хорошо? Договорились?

Армор встретил их на берегу Воббской реки. Паром стоял у противоположного берега, и люди молча сходили с него; лодки, на которых переправлялись через реку вчера вечером, уже разобрали. Поэтому они уселись на траву и стали ждать.

Мера снял с себя окровавленные сюртук и брюки, но Армор не стал надевать их. Армор не произнес ни слова в упрек, но все упорно избегали встречаться взглядом со своим родственником. Мера отвел его в сторону и, пока паром медленно плыл через реку, рассказал ему о проклятии. Армор выслушал, затем подошел к Миллеру, который, стоя к нему спиной, внимательно изучал противоположный берег.

— Отец, — позвал Армор.

— Ты был прав, Армор, — понурив голову, признался Миллер, старательно отводя глаза. Он вытянул руки. — И вот оно, доказательство твоей правоты.

— Мера сказал, что я должен выслушать от вас повесть о случившемся, — сказал Армор, обводя всех взглядом. — После этого вы от меня и слова не услышите о том, что случилось сегодня. Я все еще ваш сын и брат, если вы примете меня, а моя жена — ваша дочь и сестра. Вы единственные родные мне люди в здешних местах.

— К твоему стыду и позору, — прошептал Дэвид.

— Мои руки чисты, но это не причина гнать меня прочь, — произнес Армор.

Кальм протянул ему окровавленную руку. Армор без малейших колебаний принял ее, крепко пожал и отпустил.

— Посмотри, — показал Кальм. — Ты коснулся нас, и тебя тоже запятнала кровь.

В ответ Армор протянул свою испачканную кровью ладонь Миллеру. Миллер, посмотрев Армору в глаза, пожал ее. Вскоре подошел паром. И они отправились домой.

Глава 15

Один человек, две души

Сказитель проснулся на заре и сразу ощутил, что происходит что-то неладное. Такумсе сидел рядом, повернувшись лицом к западу. Раскачиваясь из стороны в сторону, он тяжело дышал, будто претерпевал некую ужасную боль. Может, он заболел?

Нет. Видимо, у Элвина ничего не вышло. Началась бойня. И Такумсе испытывал страдания своего народа, который умирал далеко отсюда. Он ощущал не сожаление и не жалость, его тело раскаленным прутом жалила смерть. Пусть Такумсе обладал намного более острыми чувствами, пусть он и Сказитель находились за много миль от Типпи-Каноэ, но раз вождь почувствовал страдания, значит, множество, огромное множество душ отправилось сегодня на небеса.

Как и прежде, Сказитель вознес молчаливую молитву к Господу. Как всегда, она сводилась к одному-единственному вопросу: «Боже, ты подвергаешь нас таким ужасным пыткам, когда же все это закончится?» Ведь все тщетно. Такумсе и Элвин пробежали через всю страну, Сказитель торопился как мог, Элвин поднялся на Восьмиликий Холм — и что? Спасли они хоть кого-нибудь? Сейчас на берегах Типпи-Каноэ умирали люди, и Такумсе, находясь за много миль от реки, ощущал их страдания.

Как всегда, Господу нечего было ответить Сказителю.

Сказителю не хотелось беспокоить Такумсе. Более того, он догадывался, что сейчас Такумсе не особенно жаждет вступать в какие-нибудь разговоры с бледнолицым. Однако странник ощутил, как внутри него возникает видение. Не то видение, которое обычно является пророкам, и не то, которое видишь, заглядывая внутрь себя. Видение Сказителя обычно выражалось словами, и он не мог сказать, в чем его суть, пока не услышит собственный голос. Однако даже сейчас он понимал, что никакой он не пророк. Его видения не изменяли мир, они всего лишь описывали, толковали его. Впрочем, он ни минуты не колебался, стоит записывать свое видение или нет. Оно явилось, и он должен был занести его в книгу. Но поскольку в этом месте он писать не мог, ему ничего не оставалось делать, кроме как начать декламировать суть видения вслух.

И Сказитель заговорил, составляя из слов рифмы, потому что настоящее видение может быть выражено только в поэзии. Сначала он ничего не понимал, он не мог даже определить, чей ужасный свет ослепил его — Господа или Сатаны. Но слова катились вперед, и он знал, что кто бы это ни был, кто бы ни принес в этот мир страшную бойню, он заслуживает гнева Сказителя. Поэтому он не особенно заботился о том, чтобы подбирать выражения некультурнее.

В конце концов слова превратились в сплошной поток, Сказитель даже передохнуть не мог, чтобы не прервать стройные ряды рифм. Голос его становился все громче и громче; слова вылетали из его рта и разбивались о плотную стену окружающего воздуха, как будто сам Господь услышал его и обозлился на сии яростные речи:

Когда разразился я вызовом гневным, Дрожь овладела светилом полдневным, А луна, в отдален и и тлевшая, сразу, Как снег побелев, получила проказу. На душу людскую накинулись вдруг И горе, и голод, и скорбь, и недуг. На пути моем Бог пламенеет яро, И солнце вовсю раскалилось от жара, Что стрелы мыслей и разума лук, — Оружье мое! — излучают вокруг. Тетива — огниста, колчан мой злат! Впереди выступают отец мой и брат.[73]

— Остановись! — перебил его голос Такумсе.

Сказитель замер с открытым ртом. Изнутри рвались новые слова, страдания ждали своей очереди, чтобы излиться из него. Но Такумсе нельзя было ослушаться.

— Все кончено, — сказал Такумсе.

— Все погибли? — прошептал Сказитель.

— Я не способен видеть отсюда жизнь, — объяснил Такумсе. — Я могу ощущать лишь смерть — мир разрывается, как старые, ветхие лоскуты. И его уже не залатать. — Отчаяние сменила холодная ненависть. — Но его еще можно очистить.

— Если б я мог предотвратить это, Такумсе…

— Да, Сказитель, ты хороший человек. Среди твоего народа много хороших и честных людей. К примеру, Армор Уивер. Если бы все бледнолицые были похожи на вас, если б все они стремились познать эту землю, между нами не случилось бы войны.

— Но между тобой и мной нет войны.

— Можешь ли ты изменить цвет своей кожи? Могу ли я изменить свой цвет?

— Дело не в цвете нашей кожи, дело в наших сердцах…

— Когда на одной стороне поля выстроятся краснокожие, а на другой — бледнолицые, где ты встанешь?

— Посредине, и буду молить обе стороны не…

— Ты встанешь со своим народом, а я — со своим.

Сказитель не мог с ним спорить. Может быть, у него достало бы мужества отвергнуть подобный выбор. А может, и нет.

— Упаси нас Господи от подобного исхода.

— Это уже произошло, Сказитель, — грустно промолвил Такумсе. — С сегодняшнего дня никто не сможет помешать мне собрать армию краснокожих.

Сказитель не успел толком обдумать ответ, слова сами сорвались с его языка:

— Что ж за ужасную цель ты избрал, если смерть стольких людей лишь помогает тебе в ее достижении!

Такумсе ответил гневным ревом. Он прыгнул на Сказителя и повалил его на траву луга. Правая рука Такумсе вцепилась в редкие пряди седых волос странника, а левая схватила Сказителя за глотку.

— Тот бледнолицый, который не скроется за морями, умрет!

Однако не жажда убийства кипела в его венах. Хотя ему достаточно было лишь сжать руку, чтобы задушить Сказителя. Спустя мгновение краснокожий вождь оттолкнул от себя странника и упал в траву, прижавшись лицом к земле. Его руки и ноги были раскинуты в стороны, будто он хотел слиться с родной землей.

— Прости, — прошептал Сказитель. — Я был неправ.

— Лолла-Воссики! — вскричал Такумсе. — Брат мой, я не хотел оказаться правым!

— Он жив? — спросил Сказитель.

— Не знаю.

Такумсе повернулся и прижался щекой к траве, однако глаза его со смертельной ненавистью буравили Сказителя.

— Сказитель, те слова, что ты произносил… Что они означали? Что ты видел?

— Ничего, — пожал плечами Сказитель. И вдруг, осознав всю правду, произнес: — Я передавал видение Элвина. Это явилось ему. «Впереди выступают отец мой и брат». Его видение, мой стих.

— Но куда подевался мальчик? — вдруг вспомнил Такумсе. — Он провел на Холме всю ночь, он что, и сейчас еще там?

Такумсе вскочил на ноги, повернувшись к Восьмиликому Холму и пристально вглядываясь в дебри.

— Никто не может оставаться там всю ночь, но солнце уже поднялось, а он не вернулся. — Такумсе посмотрел на Сказителя. — Он не может спуститься.

— Что ты имеешь в виду?

— Я нужен ему, — ответил Такумсе. — Я чувствую это. В его теле огромная рана, и его сила утекает в землю.

— Да что это за Холм такой?! Что, его ранило?

— Кто знает, что обнаружит бледнолицый мальчик на Восьмиликом Холме? — как бы про себя проговорил Такумсе. Затем снова повернулся к горе, как бы услышав еще один призыв. — Да, — решительно кивнул он и быстрым шагом направился к Холму.

Сказитель последовал за ним, решив не обращать внимание Такумсе на некоторую несуразность его поведения. Только что он поклялся сражаться с бледнолицыми, пока не изгонит из этой страны всех до единого, а теперь бежит со всех ног к Восьмиликому Холму, чтобы спасти какого-то бледнолицего мальчишку.

Отыскав место, где поднялся Элвин, они остановились.

— Ты видишь что-нибудь? — спросил Сказитель.

— Тропа исчезла, — подтвердил Такумсе.

— Но ты же ее видел вчера.

— Вчера она еще была.

— Значит, надо подниматься другим путем, — решил Сказитель. — Пойдем на Холм своей дорогой.

— Поднявшись по другому склону, я окажусь в совсем другом месте.

— Да ладно тебе, Такумсе. Холм, конечно, велик, но не настолько же, чтобы там заблудился и пропал без вести мальчишка.

Такумсе пренебрежительно взглянул на Сказителя.

— Значит, чтобы оказаться в том же месте, надо обязательно подняться по той же тропе? — уже несколько менее уверенно уточнил Сказитель.

— Откуда я знаю? — фыркнул Такумсе. — Я никогда не слышал, чтобы люди поднимались на Холм по одной и той же тропке.

— Так вы что, ни разу не приходили сюда по двое, по трое?

— Это место, где земля говорит со всеми живыми существами. Речь земли — трава и деревья; драгоценности и перлы ее — птицы и звери.

Сказитель заметил, что Такумсе, когда захочет, может изъясняться на английском без малейшего акцента, совсем как белый человек. Причем как хорошо образованный белый человек. Перлы! Это он в Гайо набрался таких мудреных словечек?

— Значит, мы не можем подняться наверх?

Лицо Такумсе ничего не выражало.

— Ладно, подниматься все равно надо. Мы знаем, где он прошел, — давай пойдем там же. Да, тропинка пропала, ну и что?

Такумсе ничего не ответил.

— Ты что, так и будешь здесь стоять? Пусть он там погибает, да?

Не произнеся ни слова, Такумсе шагнул к Сказителю. Лица их оказались совсем рядом, грудью они едва не касались друг друга. Такумсе схватил его за руку, обнял другой Сказителя за пояс и прижал к себе, обвив своими ногами его ноги. Сказитель на секунду представил, как они сейчас смотрятся со стороны. Наверное, не разобрать, чья нога кому принадлежит, так они сплелись. Он почувствовал биение сердца краснокожего, его стук отзывался в груди Сказителя куда громче, чем еле слышное постукивание его собственного сердца.

— Мы теперь едины, — прошептал Такумсе. — Мы были краснокожим и бледнолицым, нас разделяла кровь. Теперь мы один человек, у которого две души. Душа краснокожего и душа бледнолицего, но мы едины.

— Хорошо, хорошо, — согласился Сказитель. — Пусть будет так, как ты скажешь.

Не отпуская странника из объятий, Такумсе развернулся; их головы прижались друг к другу, в ушах Сказителя гулом океанских волн отзывался пульс Такумсе. Но теперь, когда их тела приникли друг другу так плотно, словно в груди у них билось единое сердце, Сказитель различил тропинку, поднимающуюся по склону Холма.

— Ты… — начал было Такумсе.

— Вижу, — успокоил его Сказитель.

— Не отпускай меня, — сказал Такумсе. — Мы теперь как Элвин — в одном теле уживаются душа краснокожего и душа бледнолицего.

Подниматься по тропинке в таком положении было очень неловко, как-то глупо. Но стоило им хоть немножко, самую капельку отодвинуться друг от друга, как сразу какая-то лоза попадала под ноги, какой-то корень возникал на пути, какой-то куст впивался в тело. Поэтому Сказитель как можно крепче прижимался к Такумсе, а тот — к Сказителю. В конце концов, преодолев долгий, трудный путь, они очутились на Холме.

Оказавшись на вершине, Сказитель изумился, увидев, что на самом деле Восьмиликий Холм — это не единая гора, а целых восемь отдельных холмов с восьмиугольной долиной посредине. Но, самое интересное, Такумсе тоже выглядел удивленным. Казалось, он не знал, что делать дальше. За Сказителя он держался уже не так крепко; очевидно, он не знал, куда идти дальше.

— Если белый человек очутится в таком месте, куда он направится первым делом? — спросил Такумсе.

— Вниз, конечно, — ответил Сказитель. — Увидев перед собой долину, белый человек сразу спустится вниз, чтобы посмотреть, что там такое.

— И что, вы всегда ведете себя подобным образом? — поинтересовался Такумсе. — Вы никогда не знаете, где вы, что вас окружает?

Только тогда Сказитель понял, что, поднявшись на Холм, Такумсе лишился чувства земли. Здесь он был так же слеп, как и бледнолицый.

— Давай спустимся вниз, — предложил Сказитель. — И смотри-ка, нам уже можно не цепляться друг за друга. Это самый обыкновенный, покрытый травой холм, и тропинка нам не понадобится.

Они пересекли ручей и обнаружили Элвина лежащим на лугу; мальчика обволакивала легкая, туманная дымка. С виду Элвин был цел и невредим, но тело его сотрясала частая дрожь — как будто он лихорадку подхватил, правда, лоб у него был холодным. Как и сказал Такумсе, мальчик умирал.

Сказитель дотронулся до него, погладил рукой по голове, потом встряхнул, пытаясь разбудить. Элвин словно ничего не почувствовал. От Такумсе помощи было не дождаться. Вождь опустился рядом с мальчиком на траву, взял его за руку и принялся тихо, монотонно что-то напевать — так тихо, что Сказитель даже подумал, уж не кажется ли ему это.

Сам Сказитель не намеревался отступать, как бы ни горевал Такумсе. Он огляделся. Поблизости росло дерево, цветущее, как весной; листья его были настолько зелеными, что в лучах рассветного солнца они казались выкованными из тонких пластинок золота. На дереве висел какой-то плод. Чисто белый плод. Внезапно Сказителю в нос ударил сладкий, пронзительный аромат, словно он откусил кусочек от этого необычного плода.

Он действовал без малейших раздумий. Подойдя к дереву, он сорвал плод и принес туда, где клубочком свернулся маленький Элвин. Сказитель поднес плод к носу Элвина, используя сладкий аромат как нюхательную соль. Почуяв запах, Элвин глубоко и резко задышал. Глаза его широко распахнулись, губы приоткрылись; сквозь плотно сжатые зубы послышалось еле слышное скуление, точно щенка ударили ногой.

— Откуси, — предложил Сказитель.

Такумсе потянулся к мальчику, положил одну руку на нижнюю челюсть Элвина, а другую — на верхнюю и, нажав, с трудом открыл Элвину рот. Сказитель просунул плод между зубов Элвина; Такумсе силой заставил Элвина откусить. Плод поддался, и светлый сок потек в рот Элвина, капая с его щек на траву. Медленно, с видимым усилием Элвин принялся жевать. Из глаз его ручьем хлынули слезы. Он проглотил. Неожиданно резким движением он вскинул руки, ухватился одной за шею Сказителя, а другой — за волосы Такумсе и, подтянувшись, сел. Приникнув к вождю и страннику, прижав к себе их головы, Элвин рыдал, орошая своими слезами их лица, а поскольку Такумсе и Сказитель тоже плакали, вскоре уже нельзя было сказать, чьи слезы кому принадлежат.

Элвин рассказал очень немного, но и этого было достаточно. Он поведал, что произошло в тот день на Типпи-Каноэ, описал кровь, текущую в реке, упомянул, как тысяча спасшихся краснокожих перешли по затвердевшей воде на другой берег. Рассказал он и о крови на руках бледнолицых и о том, какая кара постигла человека, замыслившего эту бойню.

— Этого мало, — сказал Такумсе.

Сказитель не стал спорить. Вряд ли Такумсе будет слушать бледнолицего, который попытается убедить его, что убийцы были наказаны соответственно греху, который совершили. Кроме того, Сказитель сам не был уверен в этом.

Элвин рассказал о том, как провел здесь вечер и ночь, как спас Меру от неотвратимой смерти, как утром принял на себя неизмеримую агонию девяти тысяч невинных душ, которые вопили в разуме Пророка — девять тысяч раз раздавался черный шум, который много лет назад свел его с ума. Что было сложнее — исцелить Меру или принять страдания Лолла-Воссики?

— Все оказалось так, как ты говорил, — прошептал Элвин Сказителю. — Я не могу возводить стену быстрее, чем она рушится.

Наконец, изнемогая от усталости, но несколько успокоившись, Элвин заснул.

Сказитель и Такумсе сидели лицом друг другу, а между ними, свернувшись, мирно посапывал Элвин.

— Теперь я понял природу его раны, — сказал Такумсе. — Он скорбит о своем народе, чьи руки обагрила кровь.

— Он скорбит о мертвых и живых, — поправил Сказитель. — Насколько я знаю Элвина, боль ему причиняло то, что он не успел, что у него не получилось, что если б он творил чуточку побыстрее, то Мера прибыл бы вовремя, еще до того, как прозвучал первый выстрел.

— Бледнолицые оплакивают только бледнолицых, — уверенно заявил Такумсе.

— Себе можешь лгать сколько угодно, — ответил Сказитель, — но меня ты не обманешь.

— Но краснокожие не поддаются скорби, — продолжал Такумсе. — Краснокожие прольют на землю кровь бледнолицых, смывая сегодняшнюю боль.

— Я-то думал, ты служишь земле, — вздохнул Сказитель. — Неужели ты не понимаешь, что сегодня произошло? Неужели ты не помнишь, где мы находимся? Ты видел часть Восьмиликого Холма, о существовании которой даже не подозревал, — а все почему? Потому что земля пропустила нас сюда затем, чтобы…

Такумсе поднял руку:

— Чтобы спасти этого мальчика.

— Чтобы краснокожие и бледнолицые могли разделить эту землю и…

Такумсе приложил палец к губам Сказителя.

— Я не фермер, который любит слушать сказки о далеких краях, — произнес Такумсе. — Рассказывай свои истории тому, кто желает их слушать.

Сказитель отбросил руку Такумсе. Он хотел просто отвести ее, но удар оказался слишком силен, и Такумсе даже повалился на бок. Вождь сразу вскочил на ноги, странник тоже поднялся.

— Вот как все начинается! — выкрикнул Такумсе.

У их ног беспокойно заворочался Элвин.

— Ты рассердился на краснокожего и ударил его. В тебе, как и во всяком бледнолицем, нет места терпению…

— Ты приказал мне замолчать, сказал, что мои истории — это…

— Слова, я всего лишь произнес слова и легонько коснулся тебя, а ты ответил мне ударом.

Такумсе улыбнулся. То была ужасная улыбка, словно клыки тигра блеснули в ночных джунглях. Глаза вождя полыхали, кожа его казалась самим пламенем.

— Прости, я не хотел…

— Бледнолицые все время так себя ведут, ничего не могут с собой поделать, очередная ошибка. Вот что ты сейчас думаешь, Бледнолицый Лжец! Народ Элвина убил моих собратьев по ошибке, сочтя, что двое бледнолицых мальчиков погибли от руки краснокожего. И они напали на нас, совсем как ты, и убили девять тысяч моих соплеменников, детей и матерей, стариков и мальчиков, их пушки…

— Я слышал, что рассказывал Элвин.

— Что, не нравится моя история? Не хочешь слушать ее? Ты бледнолицый, Сказитель. Ты, как и все прочие бледнолицые, любишь вымаливать прощение, но сам его даришь весьма неохотно. Вы всегда ожидаете от других терпения, а сами вспыхиваете, как искра, стоит подняться ветру — и сжигаете весь лес, в котором споткнулись о корень!

Такумсе повернулся и быстро зашагал туда, откуда они пришли.

— Но ты не сможешь уйти без меня! — закричал Сказитель вслед. — Мы должны идти вместе!

Такумсе остановился, повернулся, откинул голову и невесело расхохотался.

— Чтоб спуститься отсюда, мне не понадобится тропа, Бледнолицый Лжец!

И он бросился вверх по склону.

Элвин к тому времени уже проснулся.

— Извини, Элвин, — понуро произнес Сказитель. — Я не хотел.

— Погоди, — перебил Элвин. — Дай я сам догадаюсь, что он сделал. Он дотронулся до тебя вот так.

Элвин повторил движение Такумсе, коснувшись пальчиком губ Сказителя.

— Да.

— Так поступает мама-июни, когда хочет заставить замолчать маленького мальчика, который чересчур расшумелся. Спорю, если б один краснокожий поступил так с другим… Он специально провоцировал тебя.

— Но я его ударил.

— Если б ты его не ударил, он бы сделал что-нибудь еще, но вызвал бы тебя на оскорбление.

Сказителю нечего было ответить. Похоже, мальчик действительно прав. Определенно прав. Сегодня Такумсе меньше всего хотелось, чтобы его поддерживал и успокаивал какой-нибудь бледнолицый.

Элвин снова заснул. Сказитель походил по округе, но не обнаружил ничего необычного. Полная тишина и покой. Он попытался отыскать дерево, с которого сорвал плод, но не смог. Все деревья вновь стали похожи друг на друга, все шелестели серебристо-зеленой листвой, и как бы долго он ни шел, обратная дорога к Элвину все равно занимала несколько минут. Странное место, место, карту которого не запомнить, место, которое никогда не подчинится человеческой власти. Здесь земля дает тебе только то, что сама пожелает дать, и не больше.

Элвин проснулся, когда солнце уже заходило, и Сказитель помог ему подняться на ноги.

— Я хожу точно только что народившийся жеребенок, — сказал Элвин. — Я так слаб.

— За последние двадцать четыре часа ты совершил примерно половину подвигов Геракла, — усмехнулся Сказитель.

— Гер… кого?

— Геракла. Был такой грек.

— Я должен найти Такумсе, — вспомнил Элвин. — Нельзя было позволять ему уйти, но я ужасно устал…

— Ты тоже бледнолицый, — напомнил Сказитель. — Думаешь, он позволил бы тебе пойти с ним?

— Тенскватава предрек, что, пока я с Такумсе, вождь не погибнет, — объяснил Элвин.

Сказитель помог Элвину подняться вверх по поросшему нежной травой склону Холма. Достигнув гребня, они остановились и посмотрели вниз. Сказитель вгляделся в заросли сплетенных друг с другом лоз и кустарников.

— Нет, я здесь спуститься не смогу.

Элвин с удивлением взглянул на него:

— Вот же тропинка, неужели ты не видишь?

— Ты, может, ее видишь, — ответил Сказитель. — Но я — нет.

— Но ты ж как-то поднялся, — пожал плечами Элвин.

— Вместе с Такумсе.

— Но он ушел.

— Я — не краснокожий.

— Давай тогда я пойду вперед.

Элвин уверенно шагнул вперед, словно перед ним простирался чистый, ровный луг. Прямо на глазах у Сказителя тернии раздвинулись и, пропустив мальчика, тут же сомкнулись у него за спиной.

— Элвин! — крикнул он. — Не бросай меня.

Элвин вернулся и взял его за руку.

— Следуй за мной шаг в шаг, — сказал он.

Сказитель последовал за ним, но шипы по-прежнему вцеплялись в него, ранили и терзали его кожу. Пока впереди шел Элвин, Сказитель ясно видел бегущую вниз по склону тропинку, но пускать странника заросли упорно не хотели. Даже оленьи шкуры не могли препятствовать острым, словно отточенные клинки, шипам; ветви хлестали его, как пастуший хлыст. Он почувствовал, как по рукам, по спине, по ногам побежали ручейки крови.

— Элвин, я не могу идти дальше! — закричал Сказитель.

— Я вижу его, — в ответ произнес Элвин.

— Кого?

— Такумсе. Подожди здесь.

Он отпустил руку Сказителя и через мгновение исчез. Странник остался наедине с терниями. Он старался не двигаться, практически не дышал, но шипы и колючки продолжали жалить его со всех сторон.

Элвин вернулся и снова взял Сказителя за руку.

— Иди прямо за мной. Всего один шаг.

Сказитель собрался с силами и сделал требуемый шаг.

— Теперь вниз, — указал Элвин.

Сказитель повиновался и опустился на колени. Посмотрев наверх, он понял, что снова ему не подняться, ибо колючки плотным навесом сомкнулись у него над головой.

Элвин поднес его руку к чьей-то руке, и заросли вдруг немножко отступили. На земле лежал Такумсе, из сотни ран на его обнаженном теле сочилась кровь.

— Он в одиночку дошел сюда, — объяснил Элвин.

Такумсе открыл глаза, в них по-прежнему горела ярость.

— Оставьте меня, — прошептал он.

В ответ Сказитель положил его голову себе на руку. Как только их тела соприкоснулись, шипы и колючки отпрянули еще дальше, и теперь Сказитель увидел маленькую тропку там, где ее раньше не было.

— Нет, — выдавил Такумсе.

— Мы не сможем спуститься, если не поможем друг другу, — произнес Сказитель. — Нравится тебе это или нет, но если ты твердо решил отомстить белому человеку, тебе придется воспользоваться помощью одного из бледнолицых.

— Тогда брось меня здесь, — шепотом промолвил Такумсе. — Брось меня умирать и спаси свой народ.

— Мне без тебя тоже не спуститься, — возразил Сказитель.

— Это хорошо, — прикрыл глаза Такумсе.

Сказитель вдруг заметил, что ран на теле Такумсе заметно убавилось. А те, что остались, быстро покрывались новой кожей и зарастали. Затем он осознал, что его собственные царапины тоже больше не болят. Он оглянулся. Элвин, закрыв глаза, сидел прислонившись спиной к стволу какого-то деревца. На его изможденном лице проступила усталость.

— Смотри, чего ему стоит исцелять нас, — показал Сказитель.

На лице вождя проступило изумление, сразу сменившееся гневом.

— Я не просил исцелять меня! — закричал он.

Вырвавшись из объятий Сказителя, он попытался кинуться к Элвину. Но руки его мигом обвили терновые ветви, и Такумсе громко вскрикнул — не от боли, а от ярости:

— Я не подчинюсь силе!

— А чем это ты такой особенный? — поинтересовался Сказитель.

— Я поступлю так, как решил, и не иначе, что бы там земля мне ни твердила!

— Наверное, то же самое говорит кузнец в своей кузне, — усмехнулся Сказитель. — И фермер, валящий деревья, тоже, наверное, повторяет эти слова.

— Не смей сравнивать меня с бледнолицыми!

Но колючки крепко держали его, пока Сказитель, скрипя зубами от боли, не продрался к Такумсе и не обнял его. Снова Сказитель ощутил, как раны на его теле зарастают, увидел, как кровь, струящаяся по груди Такумсе, останавливается, а шипы отпускают их и отступают. Элвин с мольбой посмотрел на них, будто бы говоря: «Ну сколько еще вы заберете у меня сил, прежде чем наконец образумитесь?»

Издав стон отчаяния, Такумсе повернулся и обнял Сказителя. Вместе они спустились по широкой тропинке к подножию Холма. Элвин, спотыкаясь и чуть не падая, брел следом.

Ночь они провели на той же самой лужайке, где ночевали вчера, но сон их был беспокойным и тревожным. Утром Сказитель, не говоря ни слова, сложил в котомку свои вещи, включая книгу, буквы которой сейчас ничего не означали. Поцеловав Элвина в лоб, он пошел прочь. Он ничего не сказал на прощание Такумсе, а Такумсе ничего не сказал ему. Они оба прекрасно знали, что повелела земля, но Такумсе впервые в жизни осмелился пойти против ее нужд, удовлетворяя свои желания. Сказитель даже не пытался спорить с ним. Он знал, что Такумсе все равно будет следовать своему пути, сколько бы кровоточащих ран ни осталось на его теле. Он надеялся только, что у Элвина хватит сил поддержать в Такумсе жизнь, когда надежда будет утеряна.

Целое утро он неуклонно шел на запад. Примерно в полдень Сказитель остановился и вытащил из котомки книгу. К его величайшему облегчению, слова снова обрели смысл. Тогда он открыл запечатанные две трети книги, те две трети, куда он заносил собственные мысли, и всю оставшуюся часть дня описывал, что с ним случилось. Он поведал то, что рассказал ему Элвин, и то, чего он больше всего боялся в будущем. Также он записал поэму, которая явилась к нему вчерашним утром, — хотя слова ее, слетающие с его губ, на самом деле принадлежали видению Элвина. Поэма сохранила свою истинность и чистоту, правда, будучи перенесенной на бумагу, несколько утеряла силу. Вчера он почти стал пророком, но сегодня дар покинул его. Очевидно, пророчества все-таки не его удел. Вчера он и Такумсе бродили по лугу и даже не догадывались, что Элвин видел на нем карту целого континента; вот и сегодня, записав в книгу слова, Сказитель уже не ощутил силу, таящуюся за ними.

Сказитель не мог идти, как краснокожий, днем и ночью, отдыхая на ходу. Поэтому, пока он добрался до Церкви Вигора, прошло немало дней. В этом городе его ждало множество людей, чтобы поведать ему свою долгую, горькую повесть. Если и были на земле люди, которые нуждались в таком человеке, как Сказитель, это были жители Церкви Вигора. А если и была на свете история, которую Сказителю меньше всего хотелось услышать, это была история бойни на Типпи-Каноэ. И все же он шел вперед. Он вынесет эту повесть. И услышит еще множество темных сказаний, прежде чем Такумсе обретет покой. Чтобы поспеть за всем, лучше не откладывать дело в долгий ящик.

Глава 16

Лафайет

Жильбер де Лафайет сидел за своим громадным столом, тщательно изучая прожилки в дереве крышки. Перед ним лежало несколько писем. Одно из них было отправлено де Морепа королю Карлу. Видимо, Наполеон целиком и полностью завоевал любовь Фредди. Письмо было полно похвал коротышке генералу и комплиментов его незаурядной стратегии.

«А посему, Ваше Величество, вскоре мы одержим имеющую огромное значение победу, тем самым прославив Ваше имя. Генерал Бонапарт решительно отмел европейские традиции ведения войн. Он обучает наши войска сражаться, как сражаются краснокожие, так что, даже если нам и не удастся выманить так называемых «американцев» на открытое место и вести бой согласно европейским традициям, наши солдаты все равно успешно справятся с ситуацией. Пока Эндрю Джексон создает свою армию из пресловутых американцев, мы также набираем войска — но из тех людей, которые имеют куда больше прав претендовать на принадлежность к американской нации. Против десяти тысяч, руководимых Гикори, мы выставим десять тысяч краснокожих под предводительством Такумсе. Такумсе таким образом отомстит за кровь собратьев, пролитую на Типпи-Каноэ, а мы уничтожим американскую армию и захватим земли от реки Гайо до озера Гурон. И всем этим мы обязаны гению Вашего Величества, ибо только благодаря Вашему гениальному прозрению генерал Бонапарт очутился здесь, дабы осуществить сии великие завоевания. Однако если Вы пошлете нам еще две тысячи французских солдат, чтобы укрепить наш строй и повергнуть американцев в большую панику, это Ваше деяние станет ключевым в нашей грядущей победе».

Со стороны обыкновенного графа, да к тому же еще и опального, было невероятной наглостью посылать подобное послание королю. Однако Жильбер догадывался, как примут это послание при дворе. Король Карл также находился под чарами Наполеона, а значит, с похвалами выскочке корсиканцу он только согласится и от души порадуется успехам Бонапарта.

Если б только Наполеон был заурядным позером, обладающим даром завоевывать расположение высших мира сего! Тогда бы Лафайету не пришлось марать руки — рано или поздно выскочку ожидал бы неминуемый крах. Наполеон и де Морепа потерпели бы сокрушительный разгром, разгром, который мог бы повлечь за собой смену правительства и компрометировать королевскую власть. Монархия могла бы рухнуть, как это произошло в Англии полтора столетия назад. Все-таки эти англичане мудры…

Но, к сожалению, восторги Фредди и Карла по поводу Наполеона имели под собой почву. Наполеон и в самом деле был тем, за кого себя выдавал, — он действительно оказался блестящим стратегом и полководцем. Жильбер знал, что планам Наполеона, увы, суждено сбыться. Американцы ринутся на север, убежденные, что там их ожидают только краснокожие дикари. Но в самый последний момент на сцене появится французская армия, дисциплинированная, хорошо вооруженная и фанатически преданная Наполеону. У американцев не останется иного выхода, они будут сражаться, как и всякая европейская армия. Под их напором французы начнут медленно, осторожно отступать. А когда американские войска позабудут о всяком строе и ринутся в погоню за бегущими французами, тут-то и нападут краснокожие. Американцы будут окружены со всех сторон. Ни один вражеский солдат не уйдет живым с того поля битвы, тогда как французская сторона если и понесет потери, то крайне незначительные.

Это дерзко. Это опасно. Подобная стратегия ставила французские войска под серьезную угрозу уничтожения, ибо американцы намного превосходили их числом. Нужно было обладать нерушимой верой в краснокожих. Но Жильбер знал, вера Наполеона в Такумсе вполне оправданна.

Такумсе добьется желанной мести. Де Морепа наконец-то выберется из Детройта. Даже Лафайет, пользуясь этой славной победой, мог бы испросить разрешения вернуться домой и зажить в уюте и покое наследных владений. А Наполеон обретет славу, любовь и вечное доверие со стороны короля. Карл наверняка пожалует ему титул, земли и пошлет покорять Европу. Богатства и власть короля Карла будут быстро расти, целые нации склонятся под властью его тирании.

Поэтому Жильбер разорвал письмо де Морепа на мельчайшие кусочки.

Второе письмо было послано самим Наполеоном и адресовалось Жильберу. Генерал не стеснялся в выражении чувств, иногда бывал даже чересчур резок в своей оценке ситуации. Наполеон понял, что на Жильбера де Лафайета его чары не действуют, и сделал вывод, что этот человек его искренний поклонник и, конечно же, друг. «Я и в самом деле твой друг, Наполеон. Но превыше всех друзей для меня Франция. И тот путь, что я тебе проложу, куда более велик, нежели твое пребывание на службе у глупого монарха».

Жильбер перечитал основную часть письма Наполеона:

«Де Морепа, как попугай, повторяет то, что я ему говорю. Это успокаивает, но иногда раздражает. Как подумаю, что он может натворить, получив в свои руки войска, аж дрожь берет. Идею союза с краснокожими он мыслит исключительно следующим образом: надо одеть этих дикарей в форму и расставить, как кегли, в шеренги. Что за глупость! У короля Карла, должно быть, мозгов не хватает, раз он поставил меня под начало такого идиота, как Фредди. Однако в глазах Карла Фредди, должно быть, настоящий светоч разума — ведь он разбирается в балете. В Испании я одержал победу, которой Карл не заслуживал, однако по своей бесхребетности он допустил, чтобы придворные завистники изгнали меня в Канаду, где моими союзниками будут выступать дикари, а все мои офицеры сплошь дураки. Карл не заслуживает славы, которую я ему завоюю. Увы, Жильбер, мой друг, королевская кровь уже не та, что была во времена Луи XIV. Прошу тебя, сожги это письмо, хотя Карл меня так любит, что, наверное, прочтя его, ничуть не оскорбится! А если и оскорбится, разве он посмеет наказать меня? Каково бы было его положение в Европе, если б я не помог своему дубоголовому командиру подхватить дизентерию? Если б не я, война в Испании была бы проиграна, а тогда…»

Тщеславие Наполеона поражало, но поражало в основном тем, что было полностью оправданно. Каждое слово в этом письме, пусть самое грубое, было правдиво. Эту искренность Жильбер сам воспитал в Наполеоне. Наполеон давно мечтал найти кого-нибудь, кто бы искренне восхищался им, кого не надо было бы одурманивать чарами. И он нашел такого человека. Жильбер и в самом деле был искренним другом Наполеона, такого преданного соратника у Наполеона никогда не будет. И все же… И все же…

Жильбер бережно сложил письмо Наполеона и спрятал его в конверт, добавив маленькую записочку, которая гласила:

«Ваше Величество, умоляю Вас, не будьте жестоки к этому одаренному юноше. Он самоуверен, как и все юнцы, но в его сердце нет места предательству, я это знаю точно. Тем не менее я поступлю согласно Вашему приказу, ибо лишь Вам одному ведома тонкая грань меж справедливостью и милосердием.

Ваш покорный слуга Жильбер».

Король Карл будет, конечно, рвать и метать. Даже если предсказания Наполеона оправдаются и Карл смилостивится, придворные лизоблюды не упустят подобной возможности. Вой поднимется до небес, головы Наполеона будут требовать все и вся, так что королю Карлу останется только отстранить наглого мальчишку от должности.

Жильбер взял в руки четвертое письмо, самое болезненное из всех. Оно адресовалось Фредерику, графу де Морепа. Жильбер написал его давным-давно, сразу после приезда Наполеона в Канаду. Вскоре наступит момент, когда придется послать это письмо.

«В канун столь судьбоносных событий, мой дорогой Фредди, я хочу, чтобы вы приняли этот амулет. Его подарил мне один святой, и амулет этот развеивает ложь и обман, наводимые Сатаной. Носите его не снимая, мой друг, ибо мне кажется, что ваша нужда в нем значительно превосходит мою».

Фредди не стоило знать, что «святым» был Робеспьер, — тогда бы де Морепа в жизни не надел амулет. Жильбер вытащил золотую цепочку с амулетом из-под рубашки. Как поступит де Морепа, когда Наполеон лишится власти над ним? Он поведет себя вполне естественно и поступит так, как поступал всегда.

Жильбер сидел над письмами добрых полчаса, зная, что пришло время решать. Амулет пока посылать не стоит — Наполеон должен лишиться власти над Фредди, когда будет поздно что-либо менять. Но письмо к королю надо отослать немедленно, ибо оно еще должно достичь Версаля. Ответ вернется в Канаду как раз весной, перед битвой с американцами.

«Я, наверное, предатель, раз действую против короля и своей страны… Хотя нет, я никого не предаю. Ибо если б победа над американцами принесла моей любимой Франции хоть каплю добра, я бы сделал все, чтобы помочь Наполеону, пусть даже это повлияло бы на дело свободы, что вершится в этом новом свете. Ибо я фельян, демократ, даже якобинец в глубине своего сердца, и, хотя моя любовь к Америке может сравниться лишь с преданностью к этой стране Франклина, Вашингтона, которые уже сошли в могилу, и Джефферсона, который жив и поныне, — прежде всего я француз, а какое мне дело до свободы в Божьем мире, если этой самой свободы не видит моя родная Франция?

Нет, я так поступаю, потому что ужасное, унизительное поражение в Канаде — это то, в чем сейчас нуждается моя страна. Тем более что в нашем поражении будет виновен непосредственно король Карл, поскольку это его вмешательство встанет на пути к победе. Отстраняя от командования популярного и блестящего полководца Бонапарта и заменяя его тупицей де Морепа, Карл пойдет на поводу у собственного тщеславия.

Ибо есть еще одно, последнее письмо, зашифрованное, совершенно невинное с виду. Самое обыкновенное письмо, наполненное пустопорожней болтовней об охоте и течении жизни в Ниагаре. Однако внутри него зашифрован текст писем Фредерика и Наполеона, и, как только новости о поражении Франции достигнут Парижа, оно будет опубликовано в газетах, чтобы усилить шумиху. Пока оригинал письма Наполеона будет добираться до короля, Робеспьер уже получит шифровку.

Но как же та клятва, которой я присягнул королю? Что это за заговоры? Я должен быть генералом и вести армии в сражения или губернатором и управлять государственной машиной на благо народа. Вместо этого я докатился до заговоров, шпионажа, обмана и предательства. Я — Брут, предающий во славу народа. И все же я молюсь о том, чтобы история сжалилась надо мной, ведь, если б не я, Карл назвался бы Шарлеманем II и воспользовался талантами Наполеона, чтобы захватить и превратить Европу в новую Французскую Империю. Но благодаря мне, с Божьей помощью, Франция послужит примером всей земле, продемонстрировав всем, что такое мир и свобода».

Он зажег свечу, капнул воском, запечатывая послание королю и письмо своему доверенному соседу, после чего закрепил воск личной печатью. Его секретарь опустил оба послания в мешок с почтой, который вот-вот должны отнести на судно — это будет последний из кораблей, который в преддверии зимних холодов спустится вниз по реке и поплывет во Францию.

На столе осталось лишь письмо де Морепа и амулет. «Я сейчас очень жалею о том, что ты появился у меня, — сказал Лафайет амулету. — Если б и меня Наполеон ввел в заблуждение, если б и я мог радоваться, глядя, как неотвратимо он шагает по истории… Вместо этого я расстраиваю его планы, ибо разве может полководец, даже такой блестящий, как Цезарь, процветать в демократии, которую мы с Робеспьером установим во Франции?»

Все семена посажены, все ловушки расставлены.

Еще целый час Жильбер де Лафайет сидел в своем кресле, его тело била дрожь. Затем он поднялся, оделся в свое лучшее платье и провел вечер в театре, созерцая пошлый фарс в представлении бездарнейшей труппы — на актеров получше у бедной Ниагары просто не было денег. В конце спектакля он встал и принялся аплодировать. Поскольку он был губернатором, это гарантировало труппе финансовый успех в Канаде. Он аплодировал долго и яростно, так что остальным зрителям тоже пришлось встать и присоединиться к нему; он хлопал в ладоши, пока не отбил себе все руки, пока амулет, висящий у него на груди, не покрылся потом, пока по плечам и спине не растекся пылающий жар. Пока не осталось больше сил.

Глава 17

Станок Бекки

Элвину уже начало казаться, что зима никогда не кончится. Раньше он любил зимние холода. Он процарапывал в покрывающем окошко инее дырочку и часами смотрел на разноцветные солнечные искорки, танцующие на нетронутом снежном покрывале. Но в те дни, замерзнув, он всегда мог укрыться дома, там, где тепло, отведать маминой стряпни и свернуться клубочком в мягкой постели. Правда, нельзя сказать, что сейчас он претерпевал такие уж неимоверные страдания — Элвин показал себя достойным учеником, обучаясь путям краснокожих.

Просто слишком много месяцев они скитались. Минул почти год с того весеннего утра, когда Элвин и Мера покинули Церковь Вигора, направляясь к Хатраку. Путь, ожидающий их, был долог, но теперь по сравнению с теми пространствами, что Элвину пришлось преодолеть, он выглядел легкой прогулкой. Элвин и Такумсе побывали далеко на юге, где краснокожие, общаясь на языке бледнолицых, говорили по-испански, а не по-английски. Они видели затянутые туманом низины Миззипи. Они говорили с криками, чоктавами и еще не познавшими цивилизацию черрики из болотистых областей. Они посетили самые верховья Миззипи, где было столько озер, что передвигались там исключительно на каноэ.

И в каждой деревне, в которую они заходили, повторялось одно и то же.

— Мы знаем о тебе, Такумсе, ты пришел говорить о войне. Мы не хотим войны. Мы будем сражаться, только если бледнолицые придут на наши земли.

После чего Такумсе объяснял, что, когда белый человек придет в их деревни, будет слишком поздно и никто их не поддержит, тогда как бледнолицые, словно ураган, сметут краснокожих с лица земли.

— Мы должны стать единой армией. И в таком случае мы будем сильнее.

Но одних слов было мало. Юноши пошли бы за ним, поддались бы на его увещевания, однако старейшины не хотели войны, они не искали славы, они желали лишь мира и покоя, а белый человек… Белый человек был слишком далеко, призрачной угрозой маяча на горизонте.

Тогда Такумсе поворачивался к Элвину и говорил:

— Расскажи, что случилось на берегах Типпи-Каноэ.

После третьего раза Элвин уже знал, что произойдет, когда он расскажет историю в десятый, в сотый, в какой бы то ни было раз. Как только краснокожие, сидящие вокруг костра, поворачивались к нему, он знал, что последует дальше. В их глазах светилось отвращение, поскольку он был бледнолицым, и вместе с тем интерес, потому что он сопровождал Такумсе. Как бы Элвин ни упрощал свой рассказ, как бы ни напирал на тот факт, что поселенцы Воббской долины считали, якобы это Такумсе похитил и замучил его и Меру, краснокожие все равно проникались скорбью и мрачной яростью. Поэтому в конце старейшины царапали пальцами почву, набирая полные пригоршни земли, будто бы выпуская на волю некоего страшного зверя, скрывающегося там. Поэтому молодые воины, все как один, вытаскивали свои кремниевые ножи. Острые лезвия оставляли на их коже неглубокие порезы, из которых начинала сочиться кровь, — таким образом воины учили свои ножи жажде. Теперь их тела будут искать боль и любить ее.

— Когда с берегов Гайо сойдет снег, — в конце концов говорил Такумсе.

— Мы будем там, — отвечали воины, и старейшины кивали в знак согласия.

То же самое повторялось в каждой деревне, в каждом племени. Иногда, правда, слышались голоса в защиту Пророка, кое-кто призывал к миру, но таких сразу высмеивали, обзывая «старухами», хотя, как заметил Элвин, старухи сильнее всех прочих выражали ярость и ненависть.

Однако Элвин ни разу не пожаловался на то, что Такумсе использует его, чтобы разжечь гнев краснокожих против расы бледнолицых. Ведь та история, которую приходилось рассказывать Элвину, была правдивой. Он не мог отказаться от нее, как не могла забыть о случившемся его семья, на которой лежало проклятье Пророка. Нет, если бы Элвин предпочел промолчать, руки его не обагрились бы кровью. Просто он чувствовал, что на его плечах лежит та же тяжкая ноша, что и на плечах всех бледнолицых, участвовавших в бойне на Типпи-Каноэ. История о случившемся там была правдива, и пусть даже каждый краснокожий, выслушивающий ее, проникался ненавистью и начинал искать мести, желая перерезать всех бледнолицых, которые не вернутся назад в Европу, у Элвина не было весомых причин скрывать правду от обитателей этой земли. Ведь знать правду — это данное природой право каждого человека, куда бы эта истина его ни завела. И, уже зная правду, следует избирать путь добра или зла.

Конечно, вслух об этом праве Элвин не особенно распространялся. Тем более что для подобных разговоров не представлялось возможности. Он повсюду следовал за Такумсе, не отходя от него дальше, чем на расстояние вытянутой руки. Но вождь предпочитал не разговаривать с Элвином; единственное, что от него можно было услышать, это «Поймай рыбу» или «Пошли». Такумсе недвусмысленно давал понять, что между ним и Элвином не может быть дружбы и что он не ищет общества бледнолицых. Следуя сквозь леса, Такумсе даже не оборачивался, чтобы посмотреть, не отстал ли случайно Элвин. Присутствие мальчика он замечал только тогда, когда, взглянув на него, приказывал:

— Расскажи, что случилось на берегах Типпи-Каноэ.

Однажды, покинув деревню, обитатели которой настолько разозлились на бледнолицых, что начали с интересом поглядывать на скальп Элвина, мальчик не выдержал.

— Почему ты ни разу не попросил меня рассказать, как ты, я и Сказитель побывали на Восьмиликом Холме? — спросил он у Такумсе.

Но вождь в ответ лишь ускорил шаг, так что Элвину пришлось бежать за ним весь день, чтобы не отстать.

Так что если говорить о компании, то путешествовать с Такумсе было все равно что путешествовать в одиночку. Никогда в жизни Элвин не чувствовал себя так одиноко. «Так почему бы мне не бросить его? — размышлял он про себя. — Чего я таскаюсь за ним повсюду? Развлечения в этом мало, я лишь помогаю ему начать войну против своего же народа. Становится все холоднее и холоднее, солнце вообще перестало светить, а мир состоит из голых серых деревьев и слепящего бесконечного снега. Да и не нужен я Такумсе вовсе».

Тогда почему же Элвин продолжал следовать за ним? Отчасти из-за пророчества Тенскватавы, который предрек, что Такумсе не погибнет, если рядом с ним будет Элвин. Может быть, Элвин не был в восторге от компании Такумсе, но одновременно мальчик знал, что этот краснокожий — великий, хороший человек, а стало быть, раз Элвин каким-то образом может спасти ему жизнь, он обязан сделать все, что в его силах.

Кроме того, во всем этом крылось нечто большее. Элвин не просто чувствовал себя в долгу перед Пророком, пообещав заботиться о его брате; он не просто ощущал в себе нужду искупить постигшую его семью ужасную кару и разнести весть о происшедшем на Типпи-Каноэ по всей земле краснокожих. Следуя сквозь чащобы, затерявшись в полусне, отдавшись воле зелени леса и слыша в себе музыку земли, Элвин не мог выразить свои чувства словами. Нет, для слов будет другое время. Сейчас следовало понимать без слов, ощущать правильность того, что он делает, — Элвин осознавал, что сейчас он является смазкой на колесе повозки, которая песет на себе великие перемены. «Я могу весь стереться, сгореть в жаре, возникающем от трения колеса об ось, но мир меняется, и каким-то образом я стал неотъемлемой частью того, что помогает земле двигаться вперед. Такумсе строит нечто очень важное, сплачивая краснокожих и создавая из них то, чего никогда не было».

Впервые Элвин понял, что из людей тоже можно что-то построить. Он увидел, что, когда Такумсе уговаривает краснокожих чувствовать одним сердцем и действовать, руководствуясь единым разумом, люди, сплачиваясь, становятся чем-то большим. Значит, он строит, значит, он действует против Разрушителя. Как Элвин, который сплетает из травинок маленькие корзиночки. Травинки, если их брать по отдельности, — это просто травинки, но, сплетенные вместе, они становятся чем-то иным.

«Там, где не было ничего, Такумсе создает величественное здание, но без моей помощи это здание не будет построено».

Такие мысли наполнили его страхом, потому что он творил нечто такое, чего не понимал, но также они пробудили в нем любопытство, ибо ему очень хотелось увидеть, что из этого выйдет. Поэтому он двигался вперед, продолжал давить и толкать. Он рассказывал краснокожим свою историю, ощущая сначала подозрительные взгляды, а потом — неприкрытую ненависть. Большую часть дня ему приходилось созерцать спину Такумсе, который углублялся все дальше в леса. Лесная зелень постепенно приобрела золотисто-красноватые оттенки, затем покрылась чернотой дождевых капель на голых ветвях и наконец подернулась сединой, замерев в холодном ожидании. И все беспокойства Элвина, вся его обескураженность, его смущение и скорбь по тому, что ожидает их в будущем и уже случилось в прошлом, — все это превратилось в усталое отвращение к зиме. Он с нетерпением ждал, когда же наконец она закончится, когда растает снег и придет весна. За которой последует лето.

Лето, когда он сможет обернуться назад и понять, что все испытания уже позади. Лето, когда он будет знать, к добру или ко злу привели его деяния. Когда наконец уйдет этот отвратительный снежно-белый страх, поселившийся внутри и скрывший под собой остальные чувства, как снег укрывает от посторонних глаз землю.

И вдруг в один прекрасный день Элвин заметил, что воздух как-то потеплел, а растаявший снег обнажил траву и землю, каплями воды скатившись с ветвей деревьев. Неподалеку мелькнуло что-то красноватое — то некая птичка искала себе пару, чтобы свить гнездо и отложить яйца. В тот самый день Такумсе свернул на восток. Поднявшись на гряду холмов, расположенную в северной, освоенной бледнолицыми части Аппалачей, он остановился на скале, нависшей над небольшой долинкой, где виднелись несколько ферм поселенцев.

Такой деревни Элвин еще ни разу не видел. Она не походила ни на французский Детройт, где люди жили, сбившись в кучу, ни на редкие поселения Воббской территории, где каждая ферма казалась неровной заплатой на яркой зелени леса. Здесь деревья были ухожены и росли рядами, отделяя одно поле от другого. Лишь на склонах холмов, окаймляющих долину, лесные гиганты вновь возвращались к своему дикому состоянию. Поскольку земля уже оттаяла, на полях появились фермеры. Их плуги осторожно, бережно разрезали лик земли. Как краснокожий, проводя острием ножа по своему бедру, учит лезвие жажде, так плуг фермера учит землю плодородить. Только из-под лезвия плуга покажется не кровь, как из-под острого кремня, а пшеница, маис, рис или овес тонкой струйкой пробегут по коже земли. Эта открытая рана будет кровоточить, пока не наступит осень и серпы жнецов не снимут богатый урожай. Затем снова пойдет снег, укрыв землю белой повязкой и залечив ее до следующего года. Вся эта долина напоминала старую, больную лошадь.

«Я не должен так думать, — упрекнул себя Элвин. — Я должен радоваться, ведь я снова вижу землю белых поселенцев». Из сотен печных труб, торчащих по всей долине, курился дымок. Проведя в заточении четырех стен целую зиму, на улицу хлынули радостные ребятишки; фермеры, потея в легких весенних заморозках, исполняли обязанности по дому; из ноздрей и от тяжело вздымающихся боков лошадей и быков валил жаркий пар. Вот он какой, дом. Вот какой Армор, отец и прочие белые поселенцы хотят видеть Воббскую долину. Это и есть цивилизация — одно хозяйство упирается в другое, локти упираются в бока ближнего, земля измерена и поделена, чтобы все знали, что кому принадлежит, кто что использует и кто лезет на чужую территорию.

Проведя целый год среди краснокожих и не видя из бледнолицых никого, кроме Меры и Сказителя, Элвин уже не мог смотреть на долину глазами белого человека. Он смотрел на нее, как краснокожий, и ему казалось, что видит он конец света.

— Что мы здесь делаем? — спросил Элвин Такумсе.

Такумсе ничего не ответил. Уверенным шагом, словно имел на это полное право, он принялся спускаться с холмов в долину белого человека. Элвин не понял его поведения, но, как обычно, последовал за ним.

К величайшему удивлению Элвина, когда они ступили на полувспаханное поле, фермер не заорал на них, чтобы они, мол, топтали землю где-нибудь в другом месте. Подняв голову, он дружелюбно подмигнул и махнул рукой.

— Привет, Айк! — крикнул он.

Айк?

Такумсе помахал ему в ответ и зашагал дальше.

Элвин чуть не расхохотался. Фермеры, освоившие эту долину, прекрасно знали Такумсе, знали его настолько хорошо, что узнавали издалека! И Такумсе, самого ярого ненавистника бледнолицых во всей лесной стране, называли здесь именем белого человека!

Но Элвин решил подождать с расспросами. Он молча шагал следом за Такумсе, пока тот не пришел туда, куда изначально направлялся.

Этот дом ничем не отличался от остальных, разве что выглядел чуточку подревнее. Большой, с множеством пристроек, беспорядочно окруживших первоначальное строение. Наверное, вон тот уголок дома, под которым виднеется каменный фундамент, и был первой хижиной, построенной здесь. Затем к ней добавилась большая пристройка, так что времянка превратилась в кухню, после чего спереди было добавлено еще одно крыло — оно было уже двухэтажным, с большим чердаком. Впоследствии к хижине пристроили сзади еще несколько комнат — резные балки, положенные в остов и когда-то сиявшие свежей белизной, уже потемнели и сквозь облупившуюся краску проглядывало серое дерево. В этом доме заключалась вся история долины: сначала лишь бы времянку возвести, чтобы укрыться от дождей, пока корчуешь лес; потом можно добавить комнату или две для удобства; затем достигаешь некоего процветания, рождаются дети, и вот уже возникает нужда в большом двухэтажном особняке. В конце концов в доме живет три поколения одной семьи, и здание разрастается не потому, что хозяин не хочет ударить в грязь лицом перед остальными поселенцами, а затем, чтобы обеспечить местом новых членов семейства.

Таким был тот дом, дом, который впитал в себя долгую повесть о победной войне белого человека против земли.

Такумсе обошел его вокруг и направился к маленькой, потрепанной дверце, что выходила на задний двор. Он даже не постучал — открыв дверь, он шагнул внутрь.

Все это Элвин видел собственными глазами, и впервые он растерялся. По сути дела, он должен был зайти в дом следом за Такумсе, как заходил в глиняные мазанки краснокожих. Но, будучи бледнолицым, он знал, что нельзя входить в чужой дом вот так, с заднего входа. Надо подойти к передней двери, вежливо постучать и подождать, пока тебя впустят.

Поэтому Элвин так и стоял у задней двери, которую Такумсе, конечно же, даже не позаботился закрыть, — стоял и смотрел, как первые весенние мушки залетают в темный коридор. Он чуточку поежился, вспомнив мать, которая в таких случаях принималась кричать и ругаться, что вот, мол, оставляют двери открытыми, и в комнату набиваются мухи, которые потом жужжат и кусаются по ночам, мешая честному народу спать. Вспомнив об этом, Элвин поступил так, как требовала от детей мать: он вошел в дом и закрыл за собой дверь.

Но дальше идти не посмел, так и замер в темной передней посреди тяжелых накидок, висящих на деревянных колышках, и покрытых толстым слоем грязи башмаков, раскиданных по полу. Все было как-то странно, непривычно. Слишком много месяцев подряд он слышал зеленую песнь леса, но сейчас музыка скрылась вдали, отступив перед весенней какофонией жизни на ферме бледнолицего поселенца, и воцарившаяся тишина оглушала.

— Исаак, — произнес женский голос.

Один из шумов, издаваемых бледнолицыми, внезапно прекратился. И только тогда Элвин понял, что этот шум он слышал ушами, а не чувствами краснокожего человека. Он попытался вспомнить, что же так шумит. Ритмичное постукивание, повторяющееся раз за разом, это… это похоже на ткацкий станок. Он слышал стук ткацкого станка. Должно быть, Такумсе вошел в комнату, где ткала какая-то женщина. И Такумсе вовсе не был чужим в этом доме, поскольку женщина знала его под тем же самым именем, что и тот фермер в полях. Исаак.

— Исаак, — снова повторил женский голос.

— Бекка, — сказал Такумсе.

Самое обычное имя, но почему же сердце Элвина так заколотилось, так застучало? Наверное, потому, что Такумсе произнес это имя голосом, который заставляет людские сердца громко биться. Более того, ломаные гласные того английского, на котором обычно говорят краснокожие, вдруг сгладились, превратившись в чистейшую речь, будто Такумсе всю жизнь прожил в Англии. Теперь его произношение ничем не отличалось от произношения преподобного Троуэра.

Нет, нет, это не Такумсе, это говорит какой-то другой человек, какой-то бледнолицый фермер, находящийся в одной комнате с той женщиной. Вот ответ на вопрос. И Элвин тихонько двинулся вперед, пробираясь сквозь темную переднюю туда, откуда доносились голоса. Сейчас он увидит, что это не Такумсе, и все разъяснится.

Подойдя к двери, он заглянул в комнату. Такумсе стоял посредине, сжимал руками плечи бледнолицей женщины и не отрываясь глядел ей в глаза, а она смотрела на него. Они не обмолвились ни словом, просто глядели друг на друга. И никакого фермера в комнате не было.

— Мой народ собирается на Гайо, — сказал Такумсе. Голос его звучал все так же странно.

— Знаю, — кивнула женщина. — Это уже появилось на холсте. — Она оглянулась и увидела стоящего на пороге Элвина. — Ты пришел не один.

Таких глаз, как у нее, Элвин в жизни не видел. Он был еще слишком юн, чтобы гоняться за юбками, — он помнил, как его братья, Нет и Нед, едва им стукнуло четырнадцать, словно с цепи посрывались. Поэтому, заглянув ей в глаза, он не ощутил того желания, которое преследует мужчину, видящего красивую женщину. Сейчас он испытал те же чувства, что испытывал, когда смотрел на пламя, наблюдая за его переливами и игрой. Он не искал в огне смысл, лишь созерцал его переменчивость. То же самое он увидел сейчас. Она словно явилась свидетельницей всему происходящему на Земле, и события те, запечатлевшись внутри ее глаз, теперь кипели там, но никому не дано извлечь эти видения оттуда и рассказать о них.

Вспомнив, как Такумсе внезапно превратился в белого человека, Элвин напугался, подумав, что эта женщина обладает каким-то неведомым, могущественным колдовством.

— Меня зовут Бекка, — представилась женщина.

— А его — Элвин, — сказал Такумсе. Хотя нет, не Такумсе, Исаак, потому что этот голос больше не принадлежал Такумсе. — Он сын мельника из Воббской долины.

— Он — та ниточка, которая не согласуется с остальным рисунком холста. — Она улыбнулась Элвину. — Ну, заходи, я хочу наконец увидеть легендарного Мальчика-Ренегата.

— Кого? — не понял Элвин. — Какого гада?

— Мальчика-Ренегата. Вы что, не знаете? Аппалачи слухами полнятся. Народ только и говорит о Такумсе, который сегодня появляется в верховьях Ошконсин, а завтра уже сидит в деревне на берегах Язу, призывая краснокожих к убийствам и насилию. И везде его сопровождает бледнолицый мальчик, который толкает краснокожих на страшные жестокости, который учит их тайным пыткам, практиковавшимся когда-то папской инквизицией в Испании и Италии.

— Это все не так, — возразил Элвин.

Она улыбнулась. Вновь в ее глазах затанцевали огоньки.

— Меня, наверное, очень ненавидят, — сказал Элвин. — А ведь я даже не знаю, что такое инкивзиция.

— Инквизиция, — поправил Исаак.

Элвин ощутил, как сердце его холодными щупальцами сжал страх. Если о нем рассказывают такие истории, его, должно быть, считают преступником, чудовищем в человеческом облике.

— Но я только следую за…

— Я знаю, что ты делаешь и почему, — перебила Бекка. — Мы здесь хорошо знаем Исаака, поэтому не верим всяким лживым сплетням о вас двоих.

Но Элвину не было дела до того, чему верят и чему не верят «здесь». Его больше интересовало, что думают у него дома, в Воббской долине.

— Не беспокойся, — успокоила Бекка. — Никто не знает, кто этот бледнолицый мальчик. Уж конечно, не один из двух Невинных, которых Такумсе разрезал в лесу на кусочки. Конечно, это не Элвин и не Мера. Кстати, который из двоих ты?

— Элвин, — сказал Исаак.

— А, ну да, — кивнула Бекка. — Ты ведь уже представил его мне. Мне что-то очень сложно стало запоминать людские имена.

— Такумсе никого не резал на кусочки.

— Как ты можешь догадываться, Элвин, этому слуху мы тоже не поверили.

— А-а…

Элвин не знал, что сказать, а поскольку он долгое время провел среди краснокожих, он поступил так, как обычно поступают краснокожие, когда им нечего сказать. Белый человек почему-то очень редко додумывается до подобного выхода из положения. Элвин просто промолчал.

— Хлеба и сыра? — спросила Бекка.

— С удовольствием. Спасибо тебе большое, — ответил Исаак.

Весь мир летит вверх тормашками. Такумсе благодарит, как истинный джентльмен. Конечно, среди своего народа он считался благородным, честным человеком. Но на языке бледнолицых он всегда изъяснялся скупо и очень холодно. До сегодняшнего дня. Колдовство.

Бекка позвонила в маленький колокольчик.

— Еда очень проста, но здесь, в этом доме, мы живем незамысловато. И тем более я, в этой комнате. Впрочем, дом у нас действительно незамысловат.

Элвин огляделся вокруг. Она была абсолютно права. Он только сейчас понял, что эта комната была той самой первой хижиной-времянкой. Через единственное незаколоченное окно лился неяркий южный свет, стены были сложены из грубых старых бревен. Неожиданно Элвин заметил, что все вокруг покрывает холст — свисает с крюков, громоздится на мебели, лежит свернутым в рулоны. На этом необычном холсте смешивались всевозможные краски, но цвета не образовывали никакого рисунка, они лишь перетекали один в другой, меняя оттенки — широкий ручей голубизны сменялся потеками зелени, впуская в себя другие краски, переплетаясь и расходясь в стороны.

В комнату, откликнувшись на зов колокольчика Бекки, вошел, судя по голосу, какой-то пожилой мужчина; она послала его за едой, но Элвин даже не оглянулся, чтобы посмотреть, кто к ним заходил, — его полностью поглотил странный холст. Зачем столько ткани? Кому могла понадобиться такая яркая, нелепая мешанина красок?

И где этот холст заканчивается?

Он пробрался в угол, где стояло не меньше дюжины рулонов холста, и понял, что все рулоны — это по сути дела один кусок ткани. Когда рулон получался слишком большим, ткань не обрезали, а просто отступали немного, складывали и начинали новый кусок, который потом перетекал в центр следующего, и так далее. На самом деле холст был единым, и ни разу ножницы не касались его, чтобы разъединить ткань. Элвин принялся ходить по комнате, пальцами водя по холсту и следуя течению ткани, свисающей с вбитых в стену крюков и складками громоздящейся на полу. Он шел, шел, пока наконец, как раз в тот самый момент, когда в комнату вернулся старик, принесший хлеб и сыр, не нашел конец холста. Холст привел Элвина прямо к ткацкому станку Бекки.

Все это время Такумсе разговаривал с Беккой — тем же странным, принадлежащим Исааку голосом, — а она отвечала ему. В глубокие мелодичные нотки ее речи вкрадывался какой-то легкий чужеродный акцент. Она говорила как некоторые голландцы, которые обосновались в окрестностях Церкви Вигора и которые прожили в Америке всю жизнь, но сохранили в речи музыку своей родины. Добравшись наконец до ткацкого станка и оглянувшись на низенький столик с тремя стульями вокруг, Элвин прислушался к тому, о чем говорят Такумсе и Бекка. Да и то разговор его привлек только потому, что ему страшно захотелось узнать, зачем могло понадобиться такое количество холста, ведь он такой длинный, она, наверное, ткала его больше года, и тем не менее ножницы ни разу не коснулись ткани, чтобы использовать холст в хозяйстве. Увидев столько холста, мама наверняка назвала бы это «зряшней тратой», поскольку ткань валялась здесь абсолютно ненужная. Такой же «зряшней тратой» она называла голосок Дэлли Фрэймер, которому позавидовала бы любая певица, а Дэлли пела целыми днями дома и ни разу не спела ни одного псалма в церкви.

— Ешь, — приказал Такумсе.

Обращенная к Элвину его речь мигом утеряла английские нотки, и Такумсе вновь стал самим собой. Это сразу успокоило Элвина, поскольку он понял, что колдовство здесь ни при чем — просто Такумсе может изъясняться и так, и так. Но одновременно это породило еще больше вопросов, например, где Такумсе научился настолько чисто говорить по-английски. Элвин слыхом не слыхивал, что у Такумсе среди бледнолицых есть какие-то друзья в Аппалачах, а такая сплетня мигом бы распространилась. Хотя нетрудно догадаться, почему Такумсе не хотел, чтобы о его знакомствах пошла молва. Что бы подумали поднятые им краснокожие, если бы увидели сейчас своего вождя? Что бы тогда стало с войной, затеянной Такумсе?

Но если хорошенько поразмыслить, то зачем Такумсе разжигать войну, если у него среди бледнолицых этой долины множество хороших друзей? Земля здесь мертва, любой краснокожий увидит это. Но как с этим мирится Такумсе? Эта земля разбудила такой голод внутри Элвина, что, даже набив свой живот до отказа сыром и хлебом, он по-прежнему ощущал внутри какое-то сосущее чувство — ему хотелось вернуться в леса и снова услышать песнь земли.

За едой Бекка рассказывала о событиях, происшедших в долине, называла имена, которые ничего не значили для Элвина, разве что любое из них точно так же могло принадлежать какому-нибудь поселенцу из Церкви Вигора. Здесь даже жила одна семья по фамилии Миллер. И это было неудивительно — в такой большой долине, в которой наверняка множество полей, пшеницы хватит, чтобы загрузить работой не одного, а даже нескольких мельников.

Старик вернулся, чтобы убрать со стола.

— Ты пришел взглянуть на мой холст? — спросила Бекка.

Такумсе кивнул:

— И за этим тоже.

Бекка улыбнулась и подвела его к ткацкому станку. Присев на невысокую табуретку, она подняла с пола недавно сотканный холст.

— Вот, — сказала она, отыскав место на ткани ярдах в трех от валиков станка. — Это твой народ собирается в Граде Пророка.

Она провела рукой по скоплению нитей, которые резко сворачивали в сторону и, пройдя через весь холст, собирались у самого края.

— Краснокожие всех племен, — произнесла она. — Самые сильные представители твоего народа.

Зеленоватого оттенка нити были толще остальных волокон. Бекка немножко приспустила ткань на пол. Пятно собравшихся воедино нитей постепенно приобрело очертания, став ярко-зеленого цвета. Разве могут нити так резко менять цвет? Что же это за станок такой, который может изменять оттенок холста по желанию мастерицы?

— А вот это бледнолицые, выступившие против Града Пророка, — продолжала объяснять Бекка, проведя рукой по другому скоплению нитей, узловатых и неровных.

В этом месте холст бугрился перепутанными узлами — вряд ли кто наденет рубаху, сшитую из такой материи, — а цвета беспорядочно сменяли один другой, не создавая даже видимости рисунка.

Такумсе взял из рук Бекки ткань и потянул на себя. Он тянул ее, пока не добрался до места, где ярко-зеленые нити вдруг истончались и обрывались, лишь немногие из них продолжали бежать по холсту дальше. Здесь материя была усеяна маленькими дырочками, поскольку из десяти нитей уцелела лишь одна. Этот кусок ткани весьма походил на сношенный, вытертый локоть старой рубахи — согнешь руку и увидишь сквозь материю кожу, по которой бежит дюжина истертых ниточек.

Если зеленые нити означают Град Пророка, стало быть, это…

— Типпи-Каноэ, — прошептал Элвин.

Теперь он понял, что обозначает лежащий перед ним холст.

Бекка склонилась над тканью, и слезы закапали из ее глаз.

Такумсе, ни жестом не выдавший обуревавших его чувств, снова потянул холст. Немногочисленные ниточки, уцелевшие в бойне на Типпи-Каноэ, свернули в сторону, подошли к краю холста, где и оборвались. Материя, лишившись множества нитей, стала заметно уже. Однако неподалеку уже виднелось еще одно скопление волокон, только на этот раз зеленого цвета не было и в помине. Все нити, собравшиеся в том месте, были жгуче-черного цвета.

— Они черны от ненависти, — сказала Бекка. — Ты пользуешься ненавистью, чтобы сплотить свой народ.

— А ты считаешь, войной правит любовь? — в ответ спросил Такумсе.

— В таком случае зачем вообще вести войны? — пожала плечами Бекка.

— Твои слова сейчас — слова белой женщины, — сказал Такумсе.

— Но ведь кожа ее белого цвета, значит, и она белая, — удивился Элвин, посчитавший, что Бекка абсолютно права насчет войн.

Такумсе и Бекка разом взглянули на Элвина, в глазах вождя застыло равнодушие, тогда как Бекка посмотрела на него с… любопытством? С жалостью? Затем, не произнеся ни слова, мужчина и женщина вернулись к изучению раскинувшегося перед ними холста.

Вскоре они добрались до места, где ткань скрывалась в недрах ткацкого станка. Черные нити армии Такумсе сходились все ближе и ближе, бугрились узлами, переплетались. Тогда как другие нити, некоторые — голубого цвета, некоторые — желтого, другие — мрачно-черного, собрались с другого края холста. Ткань пошла волнами, становясь то плотнее, то тоньше. Но даже в самых плотных местах она выглядела как-то… ненадежно. Словно материя дала слабину.

— М-да, — заметил Элвин, — если такой холст пойдет и дальше, немного от него будет проку.

— Истинная правда, истиннее быть не может, малыш, — мрачно усмехнулась Бекка.

— Если на одном этом куске запечатлелась история целого года, — сказал Элвин, — то в этой комнате холста, наверное, лет на двести.

Бекка тихонько кивнула:

— Больше.

— Тогда, чтобы ткать такой холст, вы должны знать все-все, что происходит. Откуда?

— Ах, Элвин, если бы все можно было объяснить! Я просто исполняю свою работу — и все.

— Но если вы поменяете местами нити, значит, и вся история пойдет по-другому? — уточнил Элвин.

Он подумал было, а что, если немножко развести черные нити друг от друга, сделать холст более однотонным…

— Ничего не получится, — покачала головой она. — Это не я управляю событиями, сидя в этой комнате. Наоборот, то, что происходит, изменяет меня. Здесь ничего не поделаешь, Элвин.

— Но ведь белые поселенцы появились в этой части Америки не двести лет назад, а много позже. А вы сказали, что холста здесь больше чем на двести лет…

Бекка вздохнула и поглядела на Такумсе:

— Исаак, ты привел его сюда, чтобы он замучил меня вопросами?

Такумсе лишь хитро улыбнулся.

— А ты никому не скажешь? — снова повернулась Бекка к Элвину. — Обещаешь держать в тайне, кто я и чем занимаюсь?

— Обещаю.»

— Я тку, Элвин. Вот и все. Вся моя семья, сколько мы себя помним, занималась ткацким ремеслом.

— Так вас зовут, да? Бекка Уивер, Бекка Ткачиха? Знаете, муж моей сестры, Армор, его отец тоже был Ткачом, Уивером, и…

— Нас ткачами никто не зовет, — перебила его Бекка. — А если нас и называют, то обращаются к нам, как к… нет[74].

Она не хотела говорить ему.

— Нет, Элвин, я не могу возложить на твои плечи такую ношу. Потому что тебе захочется вернуться. Вернуться и посмотреть.

— Посмотреть на что? — не понял Элвин.

— Ты станешь как Исаак. Не надо было ему говорить…

— Но он крепко хранит твою тайну. Даже словом никому не обмолвился.

— Но для него это уже не тайна. И он продолжает приходить, чтобы посмотреть.

— Посмотреть на что? — снова спросил Элвин.

— Посмотреть, сколько еще нити осталось в моем станке.

Элвин обратил внимание на заднюю часть ткацкого станка, откуда выходили нити. Самое интересное, все они были чисто-белого цвета. Хлопок? Не шерсть точно. Может быть, лен. Заглядевшись на краски холста, он даже не заметил, из чего тот соткан.

— А как вы красите нити? — поинтересовался Элвин.

Но ответа не последовало.

— Некоторые нити ослабли.

— А некоторые закончились, — вступил в разговор Такумсе.

— Многие закончились, — подтвердила Бекка. — И многие только начались. Таков ход жизни.

— Что ты видишь, Элвин? — обратился к мальчику Такумсе.

— Раз эти черные нити означают твой народ, — сказал Элвин, — стало быть, как мне кажется, надвигается битва, в которой погибнет множество людей. Но не столько, сколько было убито на Типпи-Каноэ. Такого больше не повторится.

— Это я и сам вижу, — кивнул Такумсе.

— А что вот это за цвета? Это войска белых поселенцев?

— Говорят, человек по имени Эндрю Джексон с Теннизи собирает армию. Его еще кличут Гикори.

— Я знаком с ним, — усмехнулся Такумсе. — В седле он держится неважно.

— Он делает с бледнолицыми то же, что ты делаешь с краснокожими, Исаак. Он объезжает всю страну, поднимая народ, болтая о Краснокожей Угрозе. Это он тебя, Исаак, так называет. И на каждого краснокожего, что ты привлекаешь в свои ряды, он отвечает двумя рекрутами из белых поселенцев. Он считает, что ты пойдешь на север, чтобы воссоединиться с французской армией. Ему известны все твои планы.

— Ничего ему не известно, — поморщился Такумсе. — Элвин, скажи, скольким нитям из армии бледнолицых суждено оборваться?

— Многим. Я точно не знаю. Ваши войска потеряют примерно поровну.

— Это мне ни о чем не говорит.

— Это говорит о том, что ты получишь свою битву, — возразила Бекка. — Это говорит о том, что, благодаря тебе, в мире прольется больше крови, прибавится еще страданий.

— Но о победе — ничего, — промолвил Такумсе.

— Как всегда.

Элвин подумал, а что будет, если к концу истончившейся, закончившейся ниточки привязать новую и спасти чью-нибудь жизнь. Он поискал глазами катушки, от которых отходили нити, но ничего не обнаружил. Туго натянутые нити, как будто на них висело нечто очень тяжелое, скрывались позади ткацкого станка. Но пола они не касались. Но и не обрывались. Элвин приподнялся на цыпочки — нет ни катушек, ни мотков. Он заглянул еще дальше и увидел пустоту — нити исчезли. Они появлялись из ниоткуда, и обычным человеческим глазом было не разглядеть, где и как они начинаются.

Но Элвин умел смотреть и другими глазами, своим внутренним зрением, при помощи которого он проникал в крошечные клетки человеческого тела и холодные внутренние течения камня. Он вгляделся в одну из нитей и проник внутрь нее — проследил ее форму, увидел, как сплетаются волокна, цепляясь друг за друга, чтобы создать единое целое. Теперь ему оставалось лишь следовать по этой ниточке. Что он и сделал. Она увела его за собой далеко в пустоту и наконец закончилась — если посмотреть обыкновенным глазом, она исчезала гораздо раньше. Но какую бы душу эта нить ни означала, человека, которого она представляла, впереди ждала долгая, хорошая жизнь, прежде чем придет время его смерти.

Всем нитям был конец, который наступал со смертью человека. Когда же рождался ребенок, на свет каким-то образом появлялась новая нить. Еще одна нить, возникающая из ниоткуда.

— И это будет продолжаться бесконечно, — вновь заговорила Бекка. — Я постарею и умру, но холст и дальше будет ткаться.

— А вы свою нить нашли?

— Нет, — ответила она. — Я и не хочу ее искать.

— А я бы посмотрел на свою. Очень хочется узнать, сколько лет мне еще осталось.

— Много, — вдруг сказал Такумсе. — Или мало. Куда важнее, как ты распорядишься оставшимися годами.

— Но не менее важно, сколько именно я проживу, — возразил Элвин. — И не спорь, потому что ты сам считаешь также.

Бекка рассмеялась.

— Мисс Бекка, — повернулся Элвин, — а зачем тогда вы ткете, раз не можете влиять на ход вещей?

Она пожала плечами:

— Это работа. У каждого своя работа, и мое дело — ткать.

— Вы могли бы выйти отсюда и начать ткать для людей — одежду, например.

— Чтобы ее носили и снашивали, — улыбнулась она. — Нет, Элвин, я не могу выйти отсюда.

— Вы хотите сказать, что должны все время сидеть здесь?

— Да, я все свое время провожу здесь, — подтвердила она. — В этой комнате, за своим станком.

— Однажды я умолял тебя пойти со мной, — сказал Исаак.

— А я однажды умоляла тебя остаться, — улыбнулась она ему.

— Я не могу провести жизнь там, где земля мертва.

— А я не могу ни на мгновение оторваться от своего холста. В тебе живет земля, Исаак, а во мне — души людей Америки. Но я по-прежнему люблю тебя. Даже сейчас.

Элвин почувствовал, что он здесь лишний. Они словно забыли о его присутствии в комнате, хотя он только что разговаривал с ними. Наконец до него дошло, что Такумсе и Бекка, может быть, хотят побыть наедине. Поэтому он отошел в сторонку и снова принялся рассматривать холст. На этот раз он решил найти его другой конец. Элвин глазами проследил, куда ведет холст, — осмотрел стены, куски, свешивающиеся с крюков, рулоны.

Но другого конца материи так и не нашел. Скорее всего он где-то что-то просмотрел, запутался, потому что вскоре ткань привела его обратно к станку. Но он не сдавался. Изменив направление, он снова стал отслеживать, куда идет ткань, но очень скоро опять вернулся на прежнее место. Как некоторое время назад он не смог отыскать, откуда берутся новые нити, точно так же сейчас Элвин не мог понять, куда подевалось начало холста.

Он снова повернулся к Такумсе и Бекке. О чем бы они там ни шептались, разговор их явно подошел к концу. Такумсе, склонив голову, сидел со скрещенными ногами на полу. Бекка нежно гладила его по волосам.

— Судя по всему, этот холст старше самого дома, — сказал Элвин.

Бекка не ответила.

— Его, наверное, ткали всегда.

— Этот холст ткут с тех самых пор, как люди научились ткать.

— Но не на этом станке. Он-то почти новый, — подметил Элвин.

— Время от времени станки меняются. Вокруг старого строится новый. Этим занимаются наши мужчины.

— Похоже, этот холст даже старше первых поселений в Америке, — произнес Элвин.

— Когда-то он был частью большего холста. Но однажды, мы тогда еще жили на нашей родине, мы увидели, что целая группа нитей сворачивает в сторону и движется к краю ткани. Мой прапрапрапрапрапрадедушка построил новый ткацкий станок. Нужные нити у нас уже были. Они отошли от старого холста, и с того самого места мы продолжили ткать. Ты и сам можешь заметить, что наш холст по-прежнему соединен со своим прародителем.

— Только он находится здесь.

— Он одновременно и здесь, и там. Не пытайся понять это, Элвин. Я давным-давно отчаялась разобраться. Но разве не здорово знать, что все жизненные нити сплетаются в один огромный холст?

— А кто будет ткать холст для краснокожих, которые ушли с Тенскватавой? — спросил Элвин. — Их нити свернули в сторону и исчезли с ткани.

— Это уже не твое дело, — пожурила Бекка. — Скажем так, был построен еще один станок, который увезли на запад.

— Но Такумсе сказал, что больше ни один бледнолицый не пересечет реку, направляясь на запад. И то же самое сказал Пророк.

Такумсе медленно повернулся. Теперь он, сидя на полу, смотрел на Элвина.

— Элвин, — сказал он, — ты всего лишь маленький мальчик.

— А я была всего лишь маленькой девочкой, — напомнила ему Бекка, — когда полюбила тебя. — Она обернулась на Элвина. — Станок на запад повезла моя дочь. Ей было позволено идти туда, потому что она белая только наполовину. — Бекка снова взъерошила волосы Такумсе. — Исаак — мой муж. Моя дочь Виза — его дочь.

— Манатава, — произнес Такумсе.

— Некоторое время я считала, что Исаак предпочтет остаться здесь и жить с нами. Но когда я увидела, что его нить движется в сторону от наших, хотя его тело остается по-прежнему рядом, то поняла, что он уйдет к своему народу. Я поняла, почему он пришел к нам, пришел один, из лесной чащи. Его гнала жажда, жажда куда большая, нежели та, которую испытывает краснокожий, жаждущий песни живого леса, куда большая, чем та, которая терзает кузнеца, тянущегося к горячему, расплавленному железу, намного более великая, чем та, которая ведет перевертыша к сердцу земли. Эта жажда привела Такумсе в наш дом. В те времена за станком еще сидела моя мать. Я научила Такумсе читать и писать; он перерыл всю библиотеку моего отца и прочел все книги, что смог отыскать в этой долине. Тогда мы заказали новые книги в Филадельфии, и он все прочел. После чего избрал себе имя — имя человека, который написал «Начала»[75]. Когда же мы повзрослели, он женился на мне. Я родила ребенка. Он ушел. Когда Визе исполнилось три годика, он вернулся, построил станок и забрал ее на запад, за горы, к своему народу.

— И вы отпустили собственную дочь?

— Точно так же одна из моих прабабок, сидевшая за старым ткацким станком, отпустила свою дочь за океаны, в эту страну, дав ей в наследство новый станок. Вместе с ней уехал и отец, который должен был заботиться о ней… Да, я отпустила свою дочь. — Бекка печально улыбнулась Элвину. — У всех нас есть своя работа, но у каждой работы есть своя цена. К тому времени, как Исаак забрал нашу дочь, я уже сидела в этой комнате. Все, что случилось, пошло только на благо.

— Вы даже не спросили у него, как живется вашей дочери там, куда он ее забрал! Вы ведь даже не спросили…

— А мне и не нужно спрашивать, — ответила Бекка. — Никто не может причинить зло хранителям станка.

— Но теперь, когда дочь покинула вас, кто займет ваше место?

— Может быть, сюда придет другой муж. Тот, который останется в доме, который сделает новый ткацкий станок для меня и для еще не родившейся дочери.

— А что будет с вами?

— Ты задаешь слишком много вопросов, Элвин, — встрял Такумсе.

Голос вождя звучал мягко и устало, но Элвин не страшился того Такумсе, который читал книги белого человека, поэтому не обратил внимания на этот упрек.

— Что случится с вами, когда ваше место займет дочь?

— Не знаю, — ответила Бекка. — Говорят, мы отправляемся туда, откуда появляются нити.

— А там что?

— Там мы прядем.

Элвин попытался представить мать Бекки, ее бабушку, всех ее праматерей; он попытался представить, сколько их может быть. Все эти женщины сидели за прялками и сучили отходящие от веретена чисто-белые нити, которые уходили в никуда, некоторое время тянулись, после чего внезапно обрывались. Может быть, когда нитка обрывалась, вся человеческая жизнь оставалась в руках пряхи, и тогда женщина подбрасывала ее в воздух, отдавая на волю игривому ветерку, который приносил ее в чей-то ткацкий станок. Полетав немного, жизнь вплеталась в холст человечества; появившись на свет — никто не знает когда и где, — она борется за свое место в холсте и вскоре находит желаемое, вплетаясь в великое полотно.

Представив все это, Элвин немножко разобрался, что за холст лежит перед ним. Он понял, что чем плотнее переплетаются в нем нити, тем толще, тем надежнее становится полотно. Те нити, которые шли по поверхности, лишь изредка ныряя в недра ткани, не добавляли холсту силы. Они давали только краски. Тогда как другие ниточки, чей цвет был практически незаметен, шли внутри полотна, скрепляя, связывая все воедино. В этих связующих ниточках крылось истинное добро. Какой-нибудь тихий, незаметный человечек сплетал целую жизнь деревни, поселка или города, соединяя людей друг с другом. С этого момента, заметив такого человека, Элвин будет внутренне склоняться перед ним, почитать его в своем сердце, потому что сегодня он узнал, что именно благодаря таким людям холст не рвется и не распадается на отдельные лоскуты.

Он вспомнил, сколько нитей обрывается там, где должна будет разразиться битва Такумсе. Такумсе словно ножницами разрезал громадное полотно.

— Неужели нельзя как-то все исправить? — спросил Элвин. — Неужели нельзя сделать так, чтобы грядущее сражение не случилось, чтобы нити не оборвались?

Бекка покачала головой:

— Даже если Исаак не явится на поле боя, битва начнется без него. Нет, нити обрывает не Исаак. Они обрываются в тот момент, когда краснокожий избирает путь, который приведет его к неминуемой гибели. Смерть сеете не вы с Исааком. И Эндрю Джексона нельзя назвать ответственным за смерти людей. Вы лишь предоставляете выбор. Вовсе не обязательно верить вам. Вовсе не обязательно выбирать смерть.

— Но эти люди не знали, что выбирают.

— Знали, — возразила Бекка. — Мы всегда осознаем свой выбор. Может быть, себе в этом не признаемся, пока не взглянем смерти в глаза, но в этот момент, Элвин, перед нами предстает вся жизнь. И тут мы понимаем, как выбирали, как каждый день в жизни делали какой-то выбор. Мы понимаем природу смерти.

— Ну а если камень какой-нибудь вдруг падает человеку на голову и тот погибает?

— Это означает, что человек сам избрал оказаться в таком месте, где может произойти нечто подобное. И не посмотрел наверх.

— Не верю я этому, — нахмурился Элвин. — По-моему, люди всегда могут изменить то, что ждет их в будущем, и мне кажется, иногда случается такое, чего никто не ждал и не выбирал.

Улыбнувшись, Бекка протянула к нему руки.

— Иди сюда, Элвин. Дай я прижму тебя к себе. Мне по душе твоя простая вера, дитя. Я тоже хочу приобщиться к ней, пусть даже не могу поверить в это.

Она задержала его в своих объятьях, ее руки, обвившие его, напомнили руки мамы, сильные и мягкие. Элвин даже немножко всплакнул. По правде говоря, даже не немножко, хотя он вообще не собирался плакать, разве что совсем чуть-чуть. И он не стал просить посмотреть на собственную нить, хотя знал, что найти ее будет нетрудно — она должна была появиться там, где сосредоточились нити белого человека, а потом свернуть и стать зеленой. Стать ярко-зеленого цвета — такого же цвета были нити людей Пророка.

Было еще одно, в чем он был твердо уверен, уверен так твердо, что даже не стал спрашивать, хотя, видит Бог, он не стеснялся задавать вопросы, которые лезли к нему в голову. Он не сомневался, что Бекка знает, какая ниточка в холсте принадлежит Такумсе, и видела, что ниточки Элвина и Такумсе крепко сплелись друг с другом — по крайней мере на время. Пока Элвин будет сопровождать его, Такумсе будет жить. Элвин понимал, что у пророчества имеются два возможных исхода: в первом случае Элвин может погибнуть раньше вождя, тогда Такумсе лишится его поддержки и тоже погибнет; или же никто из них не умрет, и их нити будут тянуться и тянуться, пока не оборвутся сами собой. Правда, был и третий возможный исход: Элвин может взять и бросить Такумсе. Но тогда он уже не будет Элвином, а следовательно, даже обсуждать такой вариант не стоит, потому что он невозможен.

Ночь Элвин провел на матрасе, расстеленном на полу библиотеки, заснув над книжкой, написанной неким Адамом Смитом. Где спал Такумсе, Элвин не знал, да и спрашивать об этом ему что-то не хотелось. Не детское это дело, что там происходит между мужем и женой. Однако интересно, что именно привело сюда Такумсе — желание взглянуть на холст или та жажда, о которой упоминала Бекка? А может быть, он помнил о том, что Бекке нужна вторая дочь, которая приглядит за ее станком? Во всяком случае, как показалось Элвину, оставить холст покоренной белым человеком Америки на попечение дочери краснокожего — не такая уж дурная идея.

Утром Такумсе увел его из долины обратно в леса. Они больше не говорили ни о Бекке, ни об остальном; снова все пошло по-старому, снова Такумсе обращался к Элвину, лишь когда возникала необходимость. Элвин больше ни разу не услышал голоса Исаака, поэтому вскоре даже начал сомневаться, а не привиделось ли ему все случившееся.

На северном берегу Гайо, неподалеку от места, где вливается в него Воббская река, собралась армия краснокожих. Элвин и не подозревал, что во всем мире столько краснокожих. Элвин вообще никогда не видел, чтобы столько людей собиралось в одном месте.

Поскольку такому количеству народа необходимо было чем-то кормиться, следом за краснокожими пришли животные, которые чувствовали их нужду и исполняли данный им от рождения долг. Понимал ли лес, что топоры бледнолицых может отвратить лишь победа Такумсе?

«Вряд ли, — решил Элвин, — лес исполнял то, что исполнял всегда, — вскармливал своих питомцев».

В то утро, когда армия снялась с берегов Гайо и направилась на север, шел дождь и дул холодный ветер. Но что непогода краснокожему? От французов, из Детройта, прибыл гонец. Настало время объединить силы и заманить в ловушку стоящие на севере войска Эндрю Джексона.

Глава 18

Детройт

Пришел момент славы Фредерика, графа де Морепа. Столько лет он провел в аду Детройта, столько времени он находился вдали прелестей Парижа, но наконец-то он нашел вдохновение вовне, а не в самом себе, как это было раньше. Надвигалась война, форт весь кипел, язычники-краснокожие повылезали из диких лесных закоулков, и вскоре французы под командованием де Морепа наголову разобьют американскую армию оборванцев, закрепившуюся в северных истоках реки Моми и возглавляемую Орешником. Или Ивой? В общем, каким-то там деревом.

Разумеется, где-то внутри он был несколько обеспокоен надвигающимся вихрем перемен. Фредерик не относился к активному типу людей, а сейчас его окружала такая суматоха, что он с трудом поспевал за происходящим. Не раз он про себя возмущался тем, что Наполеон позволяет дикарям пользоваться практикой нападений из засады. Европейцам, даже варварам-американцам, не следует дозволять краснокожим прибегать к их звериным, сверхъестественным способностями прятаться в лесах — это нечестно. Хотя неважно. Наполеон не сомневался, что засады сделают свое дело. Да и что могло сорваться? Все шло именно так, как предсказывал Наполеон. Даже губернатор Лафайет, этот предатель, пес-фельян, выказывает необычный энтузиазм по поводу предстоящей битвы. Даже послал им на помощь еще одно судно с войсками — каких-то десять минут назад оно вошло в залив.

— Милорд…

В кабинет вошел… как там его зовут?.. в общем, слуга, который отвечает за вечерний распорядок дня. Мало того что он побеспокоил Фредерика, так он еще осмеливается докладывать, что кто-то там прибыл.

— Кто?

Да, кто посмел беспокоить его в столь неурочный час?

— Посланец от губернатора.

— Впусти, — кивнул Фредерик.

Он был слишком доволен собой, чтобы позволить какому-то там слуге испортить ему настроение. Да и вечер уже — в столь поздний час можно не притворяться, будто донельзя загружен работой. Как-никак четыре часа пробило!

Вошел человек в ладно скроенном мундире. Офицеришка средней руки, майор. По идее, Фредерик должен помнить его имя, но помнить имена всяких сошек… У этого офицера даже брата с титулом не было. Поэтому Фредерик молча ждал, решив не приветствовать вошедшего.

Майор держал в руке два письма. Шагнув к столу Фредерика, он положил одно из них перед графом.

— Другое тоже предназначается мне?

— Да, сир. Но у меня имеется специальное распоряжение от губернатора. Сначала я должен вручить вам первое послание, подождать, пока в моем присутствии вы его прочтете, а затем уж решить, передавать вам второе письмо или нет.

— Специальное распоряжение губернатора! Я что, теперь должен читать его письма строго по порядку?

— Второе письмо адресовано не вам, милорд, — объяснил майор. — Следовательно, не вы его получатель. Но мне кажется, вы не откажетесь взглянуть на него.

— А что, если я, страшно устав от сегодняшней работы, решу прочесть письмо завтра?

— На этот случай у меня имеется третье письмо, содержание которого я оглашу перед вашими солдатами, если в течение следующих пяти минут вы не прочтете то послание, что я вам только что передал. Согласно последнему письму и приказу губернатора, вы освобождаетесь от командования фортом Детройт и на ваше место заступаю я.

— Неслыханная наглость! Да как вы смеете подобным образом разговаривать со мной!

— Я всего лишь повторяю слова губернатора, милорд. Умоляю, прочтите письмо. Вреда оно не причинит, зато, если вы отложите его в сторону, последствия могут быть непредсказуемы, катастрофичны.

Несносный тип. Да за кого губернатор себя держит?! Ну за маркиза, естественно. Но если король относится к Лафайету куда менее благосклонно, чем к…

— Пять минут, милорд.

Бурля от негодования, Фредерик вскрыл пакет. Конверт был тяжелым, и, когда граф распечатал его, на столешницу, громко звякнув, вывалился металлический амулет на цепочке.

— Это еще что?

— Письмо, милорд.

Фредерик быстро пробежал глазами строчки.

— Амулет! Святой! Что мне с ним делать? Лафайет что, ударился во всякие верования?

Но, несмотря на браваду, Фредерик изначально знал, что все равно наденет амулет. Оберег против Сатаны! Он слышал о подобных вещичках, им цены нет, поскольку каждый такой амулетик осенен касанием самой Божьей Матери и силой обладает неимоверной. Может, и этот из таких? Фредерик взял цепочку и повесил амулет на шею.

— Под рубашку, — сказал майор.

Пару секунд Фредерик ошеломленно глядел на офицера, но потом наконец понял, чего тот добивается, и спрятал амулет за ворот рубашки, скрывая вещичку от посторонних глаз.

— Ну вот, — развел он руками. — Я надел ваш амулет.

— Прекрасно, милорд, — ответил майор и протянул Фредерику второе письмо.

Это послание не было запечатано, вернее, было, но некоторое время назад, в прошлом. С изумлением Фредерик узнал большую печать Его Величества, выдавленную на воске. Письмо предназначалось маркизу де Лафайету. И содержало в себе приказ немедленно поместить Наполеона Бонапарта под стражу и в наручниках сопроводить в Париж, где тот должен предстать перед судом по обвинению в предательстве, нарушении присяги, призывах к мятежу и должностных преступлениях.

— Неужели вы считаете, ваши мольбы тронут меня? — поинтересовался де Морепа.

— Я премного надеюсь, что справедливость приведенных мной аргументов заставит вас изменить принятое решение, — сказал Наполеон. — Завтра состоится битва. Такумсе ждет моих приказов; я один могу с умом использовать возможности французской армии в данных условиях.

— Вы один? А вы, оказывается, тщеславны! С чего это вы взяли, что вы один способны командовать армией, что только вы все видите и знаете?

— Милорд, вы неправильно меня поняли, конечно, вы способны оценить существующее положение куда лучше меня. Но пока вы будете заняты общей перспективой боя, я бы…

— Не сотрясайте зря воздух, — оборвал его де Морепа. — Меня вы больше не обманете. Ваше колдовство, ваше сатанинское обаяние больше не действует на меня. Я сильнее, чем вы думали. Мне даны скрытые силы!

— Слава Богу, что эти скрытые силы у вас все-таки имеются. Поскольку в глазах общественности вы полный идиот, — заявил Наполеон. — То поражение, что вы без меня потерпите, принесет вам славу величайшего глупца за всю историю французской армии. Каждый раз, когда человек по собственной глупости будет навлекать на себя неприятности, над ним будут смеяться и говорить, что он «свалял Морепа».

— Довольно, — приказал де Морепа. — Предательство, призывы к мятежу, должностные преступления и, если этого вам мало, неподчинение приказам. Думаю, месье Гильотину будет о чем перемолвиться с вами, мой тщеславный, задиристый петушок. Давайте попробуйте остроту своих шпор на Его Величестве, посмотрим, насколько глубокую могилку вам выроют, после того как ваша голова распрощается с туловищем.

Предательство обнаружилось только утром. Все началось, когда интендант французской армии отказался выдавать порох воинам Такумсе.

— У меня есть на то приказ, — мотивировал он.

Когда же Такумсе попытался встретиться с Наполеоном, его высмеяли.

— Он не встретится с тобой ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Никогда, — сказали ему.

— А как насчет Морепа?

— Он граф. Он не ведет переговоров с дикарями. В отличие от малыша Наполеона, его зверье не привлекает.

Тогда-то Элвин и обратил внимание, что все французы, с которыми им пришлось сегодня общаться, в свое время были смещены Наполеоном с постов, тогда как тех офицеров, которым Наполеон всецело доверял, нигде не видно. Наполеон пал.

— Пользуйтесь луками и стрелами, — посоветовал офицер. — Во всяком случае, с ними твои люди умеют обращаться. А из ружей вы скорее друг друга перестреляете, чем во врага попадете.

Разведчики Такумсе доложили, что американские войска достигнут поля сражения в полдень. Такумсе немедленно двинулся навстречу, чтобы занять позиции загодя. Но теперь находящаяся в пределах досягаемости вражеских мушкетов армия краснокожих могла только раздразнить войска Гикори. Вместо того чтобы встретить американцев стеной ружейного огня, краснокожие вынуждены были отвечать на мушкетные выстрелы жалкими укусами стрел. А поскольку лучникам, чтобы лучше прицелиться, приходилось подбираться к армии бледнолицых почти вплотную, большинство из них быстро погибли.

— Не стой рядом со мной, — приказал Такумсе Элвину. — Пророчество Тенскватавы известно всем. Мои люди решат, что я смел только потому, что знаю — смерть мне не грозит.

Поэтому Элвин отошел немножко в сторонку, сохраняя, однако, расстояние, с которого в мгновение ока мог мысленно дотянуться до тела Такумсе и исцелить в нем любую рану. Чего он не мог исцелить, так это страха, гнева и отчаяния, которые уже успели завладеть душой Такумсе. Без пороха, без Наполеона несомненная победа стала не столь явной.

Основная тактика была успешной. Гикори сразу заметил ловушку, но особенности поля боя оставляли ему всего два выхода из положения — либо угодить в расставленные сети, либо отступить. Понимая, что отступление будет равносильно поражению, он решительно двинул армию меж холмов, удерживаемых краснокожими. В конце концов армия американцев должна была очутиться в узкой лощине, где французские мушкеты и пушки встретили бы ее шквальным огнем, тогда как краснокожие проследили бы за тем, чтобы никто из солдат Гикори не спасся. Победа была бы полной. Только предполагалось, что американцы достигнут лощины полностью деморализованными и падшими духом. Не говоря уже о том, что число их должен был значительно сократить ружейный огонь со стороны краснокожих.

Тактика была успешной и хорошо продуманной, но когда американская армия, завидевшая дула девяти заряженных шрапнелью пушек и две тысячи нацеленных на нее мушкетов, готовых залить все поле смертоносным свинцом, в нерешительности остановилась, французы, повинуясь каким-то необъяснимым приказам, почему-то принялись отходить. Как будто сами не верили в неуязвимость собственных позиций. Они даже не попытались забрать с собой пушки. Они отступали, бежали, как будто страшились, что с секунды на секунду на их головы падет страшная гибель.

После случившегося предсказать исход битвы было несложно. Гикори, естественно, не упустил представившуюся возможность. Не обращая внимания на уколы краснокожих, его солдаты ударили в хвост отступающим французам, безжалостно убивая тех, кто не успел убежать, и захватывая пушки и мушкеты, порох и пули. Спустя час они воспользовались французской артиллерией, чтобы разрушить в трех местах стены форта; американцы бурной рекой ворвались в Детройт; кровавая битва закипела на улицах крепости.

Вот тогда-то Такумсе и нужно было уходить. Пускай бы американцы разрушали Детройт, он бы тем временем отвел свои войска в безопасное место. Но, наверное, он чувствовал себя обязанным помочь французам, хотя те и предали его. Может быть, он еще видел проблеск надежды, считая, что армия краснокожих сможет разбить американцев, увлеченных сражением за Детройт. А может, он знал, что больше никогда ему не удастся собрать воедино воинов всех краснокожих племен; и если б он сейчас отступил, так и не приняв участие в битве, кто бы в будущем последовал за ним? Если краснокожие не пойдут за ним, значит, они не пойдут ни за одним другим вождём, и белый человек одержит неминуемую победу, покоряя племена по очереди, одно за другим. Наверняка Такумсе понимал, либо сегодня краснокожие победят, что было очень сомнительно, либо их борьба будет навеки закончена и всем его оставшимся в живых воинам придется бежать на запад, в незнакомые земли, и скрываться там в лесах. Или же они подчинятся бледнолицым, сами станут бледнолицыми, и голос леса навсегда замолкнет. Надежда на победу была бесконечно мала, но Такумсе не мог безропотно смириться с подобным будущим. Он должен был сражаться, пока это возможно.

Поэтому вооруженные луками и стрелами, дубинками и ножами краснокожие напали на американскую армию сзади. Они пожали кровавую жатву — бледнолицые валились под ударами дубинок на землю, острые кремневые ножи легко входили в живую плоть. Такумсе закричал своим воинам, чтобы те забирали у мертвецов мушкеты, порох и пули, и многие краснокожие последовали его приказу. Но тогда Гикори пустил в дело свои самые дисциплинированные части. Ружья повернулись в противоположную сторону. И армия краснокожих, оказавшаяся на открытом месте, начала быстро редеть под залпами крупной картечи.

К вечеру, когда солнце уже садилось за горизонт, Детройт пылал; едкий запах дыма заполнил окрестности. Посреди дымной мглы стоял Такумсе с несколькими сотнями воинов-июни. Редкие островки рассеянных по полю краснокожих еще держались, но большинство воинов уже бежали в леса, туда, где белый человек их никогда не найдет. Гикори лично повел свои войска в последний бой против Такумсе, отобрав тысячу человек из тех, что сейчас грабили французский форт и громили идолов в папистском соборе.

Пули, казалось, сыпались со всех сторон. Но Такумсе стоял, продолжая отдавать приказы своим воинам, призывая их отвечать на ружейный огонь выстрелами из мушкетов, которые краснокожие забрали у погибших американцев в начале боя. Пятнадцать минут превратились в вечность, Такумсе дрался, словно обезумев, воины-июни сражались с ним плечом к плечу и умирали у его ног. Тело Такумсе расцвело пурпурными ранами; кровь струилась по спине и животу; одна рука бессильно обвисла. Никто не знал, откуда у него столько сил, каким образом он еще держится на ногах. Но Такумсе, как и остальные люди, был сделан из обыкновенной плоти, поэтому в конце концов он упал, скрывшись в дымной пелене. На теле его красовалось не меньше полудюжины страшных ран, каждая из которых сама по себе была смертельна.

Когда Такумсе упал, ружейный огонь сразу стих. Как будто американцы понимали, что важнее всего убить вождя, и тогда дух краснокожих будет сломлен — раз и навсегда. Дюжина уцелевших в бойне воинов-шони, пользуясь дымом и сумерками, выбрались с поля сражения, чтобы разнести горькую весть о гибели Такумсе по деревням шони, откуда она постепенно распространится по хижинам всех краснокожих. Великая битва закончилась поражением; бледнолицым нельзя верить — ни французам, ни американцам, поэтому великий план Такумсе был изначально обречен на провал. И все же краснокожие запомнили, что по крайней мере один раз они объединились под началом одного великого вождя, стали единым народом, мечтая о будущей победе. Имя Такумсе часто звучало в песнях, пока семьи краснокожих двигались на запад, переправляясь на другой берег Миззипи, чтобы присоединиться к Пророку. Имя Такумсе звучало в рассказах у сложенных из кирпича печей, среди краснокожих, которые носили одежду и работали как бледнолицые, но которые еще помнили, что когда-то они жили иначе и самым великим из краснокожих был человек по имени Такумсе, который погиб, пытаясь спасти лесную страну и древний, обреченный на забвение способ жизни.

Такумсе запомнили не только краснокожие. Даже американские солдаты, стреляющие по его затянутой дымом фигуре, восхищались мужеством вождя. Он был мифическим героем, явившимся из древних времен. В душе все американцы были фермерами и лавочниками, тогда как Такумсе прожил жизнь, как Ахиллес и Одиссей, как Цезарь и Ганнибал, Давид[76] и Макавеи[77].

— Он бессмертен, — бормотали солдаты, видящие, как в его тело входят пули, а он все стоит.

Когда же он наконец упал, его тело долго искали, но так и не нашли.

— Шони утащили его с собой, — заявил Гикори, подводя итог.

Он даже не позволил солдатам поискать труп Мальчика-Ренегата, посчитав, что этот предатель наверняка струсил, как и французы, и давным-давно сбежал. «Пусть его», — сказал Гикори, и никто не посмел спорить с ним. Он ведь одержал славную победу. Ведь именно он сломал хребет краснокожему сопротивлению, сломал раз и навсегда. Это все сделал Гикори, Энди Джексон, — его даже хотели сделать королем, но потом, после долгих споров, сошлись на президенте. Однако Такумсе не забыли, и по стране продолжали распространяться слухи, что он еще жив, что его страшные раны отчасти излечились и что он теперь только ждет подходящего момента, чтобы вновь возглавить вторжение краснокожих, которые хлынут из-за Миззипи, из южных болот или из какой-то таинственной маленькой долинки посреди Аппалачей.

На протяжении всего сражения Элвин поддерживал в Такумсе жизнь. Каждый раз, когда новая пуля разрывала плоть вождя, Элвин тут же залечивал разорванные артерии, не давая Такумсе истечь кровью. У него не оставалось времени, чтобы справиться с болью, но Такумсе, казалось, не замечал страшных ран. Элвин заполз в небольшую пещерку среди корней, образовавшуюся, когда одно дерево упало рядом с другим, съежился там и, закрыв глаза, принялся наблюдать за Такумсе своим внутренним зрением, проникнув в его тело. Элвин не видел того великого, могучего человека, чей образ запечатлелся в легендах. Элвин не замечал, как пули свистят в нависшей над ним листве и осыпают его мелкими щепками, вонзаясь в деревья. Он практически не ощутил укол острого жала, когда одна из пуль попала ему в руку, — он был слишком занят тем, чтобы удержать Такумсе на ногах.

Но кое-что Элвин все-таки заметил. Где-то рядом, на границе зрения, прозрачной тенью маячил Рассоздатель, протягивая свои дрожащие щупальца сквозь лес. Такумсе Элвин излечить мог. Но кто излечит зелень леса? Кто излечит оторванные друг от друга племена, расставшихся друг с другом краснокожих? Все, что создал Такумсе, распалось на части в течение какого-то часа, а Элвин только и мог, что поддерживать жизнь в одном-единственном человеке. Да, этот человек был велик, он изменил мир, он построил нечто величественное, пусть даже это нечто в конце концов привело к еще большим страданиям. Такумсе был строителем, но, поддерживая в его теле жизнь, Элвин понимал, что дни, когда Такумсе занимался созиданием, остались позади. Скорее всего Разрушитель не отнимет жизнь друга Элвина. Кто такой Такумсе по сравнению с той тризной, которую сейчас справляет Рассоздатель? Как заметил когда-то давным-давно Сказитель, Рассоздатель способен разрушать, рассоздавать, расчленять, разъедать куда быстрее, чем человек умеет строить.

Элвин даже не следил за перемещениями Такумсе, больше беспокоясь о том, что происходит внутри тела великого краснокожего, но постепенно Такумсе подходил все ближе и ближе к тому месту, где прятался Элвин. Поэтому, когда пули посыпались настоящим смертоносным градом, когда из дюжины ран сплошным потоком хлынула кровь, которую Элвин уже не смог сдержать, Такумсе упал именно в ту небольшую пещерку, где нашел убежище Элвин. Обмякшее тело вождя, свалившееся на Элвина, чуть не вышибло из мальчика дух.

Вокруг долго ходили американские солдаты, ищущие тело Такумсе, но Элвин их не видел. Он залечивал раны, сращивал разорванную плоть, соединял сухожилия, излечивал сломанные кости. В конце концов им овладело отчаяние — жизнь Такумсе надо было как-то спасать. Тогда он открыл глаза и принялся вырезать из тела краснокожего засевшие там пули, тут же исцеляя раны. Все это время будто дымная завеса держалась над ними, не давая постороннему глазу разглядеть, что происходит в маленькой пещерке меж корнями, куда Рассоздатель загнал Элвина.

Элвин проснулся лишь к полудню следующего дня. Такумсе лежал рядом с ним — ослабевший, обессилевший, но живой. Элвин был с головы до ног покрыт грязью и кровью, кроме того, ему срочно требовалось облегчиться. Он осторожно выбрался из-под Такумсе, чье тело стало настолько легким, словно воин был наполовину сделан из воздуха. Дым рассеялся, но Элвин по-прежнему чувствовал себя невидимкой, хотя и бродил в одеждах краснокожего посреди бела дня. Со стороны американского лагеря, разбитого на руинах Детройта, доносилось пьяное пение. Изредка откуда-то тянуло дымком. И повсюду Элвин натыкался на тела краснокожих, разбросанные по лесной земле, словно намокшая солома. Пахло смертью.

Элвин набрел на ручеек и от души напился, стараясь не думать, что где-нибудь выше по течению может лежать чей-нибудь труп. Он вымыл лицо и руки, опустил голову в воду, чтобы остудить пылающий ум, — так он обычно поступал дома после тяжелого рабочего дня. А затем вернулся в пещерку, чтобы разбудить Такумсе и привести его к воде.

Такумсе уже проснулся. Он стоял над телом одного из павших на поле боя воинов. Его голова была запрокинута назад, а рот широко открыт, словно он кричал так громко, что человеческое ухо отказывалось воспринимать этот звук, лишь земля тряслась под ногами от громового вопля. Элвин подбежал к Такумсе и обнял его, приникнув к краснокожему, как испуганное малое дитя. Только это Элвин успокаивал Такумсе, а не наоборот, это Элвин шептал:

— Ты сделал все, что мог, ты сделал все возможное…

Но Такумсе не ответил ему, хотя его молчание могло послужить ответом, как будто он говорил: «Я жив, а значит, я сделал недостаточно».

Они ушли днем. Они даже не прятались. Позднее, проснувшись с чудовищным похмельем, некоторые американские солдаты клятвенно заверяли своих товарищей, что собственными глазами видели фигуры Такумсе и Мальчика-Ренегата, бредущие среди трупов павшей армии краснокожих, но солдатам этим никто не поверил. Даже если Такумсе и уцелел, что с того? Он теперь не представлял угрозы для бледнолицых. Он разбился о них, как огромная волна разбивается о мол, и они выстояли; он думал разнести их на кусочки, но вместо этого разбился сам, его огромное войско расплескалось каплями. Пусть некоторые брызги былой волны еще витают в воздухе, это ничего не изменит. Краснокожие лишились силы. Вся сила сгорела в одном мощном, гибельном ударе.

На протяжении пути к Май-Амми Элвин не сказал Такумсе ни слова, да и сам Такумсе ни разу не заговорил с ним. Молча они вытесали каноэ. Элвин, когда требовалось, размягчал дерево, поэтому каноэ было готово за полчаса. Еще полчаса ушло на то, чтобы сделать весло. Затем они подтащили каноэ к берегу реки. Только когда нос лодки коснулся воды, Такумсе остановился, обернулся к Элвину, протянул руку и, коснувшись щеки мальчика, произнес:

— Если б все бледнолицые были похожи на тебя, Элвин, я бы никогда не стал их врагом.

Медленно подгребая веслом, Такумсе направился вниз по реке. Провожая его взглядом, Элвин вдруг подумал, что Такумсе вовсе не выглядит отчаявшимся, павшим духом человеком. Словно это не Такумсе вел битву. Битву вел белый человек, отстаивая свое право на эту землю. Бледнолицые могут сколько угодно считать, что они победили, они могут думать, что краснокожие отступили, склонили свои головы, но на самом деле проиграл белый человек, потому что Такумсе, плывущий вниз по Воббской реке к Гайо, а оттуда к Миззипи, чтобы перебраться сквозь речные туманы на другую сторону великой реки, увозил с собой землю и ее зеленую песню. Проливая реки крови и обманывая, белый человек приобрел не живую землю, на которой когда-то жили краснокожие, но ее труп. Бледнолицые завоевали разлагающиеся останки. Которые, оказавшись в их руках, вскоре превратятся в пыль.

«Но я белый человек, а не краснокожий, что бы там ни говорили, — думал Элвин. — И гниль у нас под ногами или твердая почва, эта земля — все, что мы имеем, а наш народ — это тот народ, который у нас есть».

Повернувшись, Элвин зашагал вниз по берегу Воббской реки, зная, что там, где в эту реку вливаются воды Типпи-Каноэ, он найдет своих папу и маму, своих братьев и сестер, которые ждут не дождутся его, гадая, что же случилось с ним за целый год, который прошел с тех пор, как Элвин направился в Хатрак, чтобы стать подмастерьем у кузнеца.

Глава 19

Возвращение домой

Вопреки всем ожиданиям Наполеон прибыл во Францию не в оковах и не в цепях. Спал он во второй каюте и ел за одним столом с губернатором Лафайетом, который с радостью делил общество генерала. В один из жарких полдней, пока судно пересекало Атлантику, Лафайет поделился с Наполеоном, лучшим другом и товарищем, планами готовящейся революции, а Наполеон, в свою очередь, выдвинул ряд очень ценных предложений, которые помогут революции свершиться быстрее и обеспечить ей успешный исход.

— То, что случилось, весьма прискорбно, — сказал Лафайет в тот день, когда впередсмотрящий заметил на горизонте берег Бретани, — но во всем этом есть и хорошая сторона. Мы теперь друзья, и революция непременно удастся, поскольку к ней присоединились вы. Подумать только, однажды я не верил вам, считая вас инструментом в руках короля. Инструментом Карла! Но вскоре вся Франция узнает о ваших подвигах и проклянет короля и Фредди, которые отдали американцам Детройт. Вся территория очутилась в руках протестантов и дикарей, но мы предложим народу Франции новый, лучший путь, по которому наших сограждан поведут настоящие вожди. Ах, Наполеон, сколько лет я ждал такого человека, как вы, сколько лет я составлял планы прихода своей родной страны к демократии. Чего нам, фельянам, недоставало, так это вождя, человека, который сможет направить нас, который приведет Францию к истинной свободе.

Лафайет вздохнул и удовлетворенно откинулся на подушки кресла.

Однако к удовлетворению, с которым Наполеон воспринял эту речь, примешивалась капелька грусти. Он-то думал, что Лафайет не поддается его чарам, поскольку внутри этого человека кроется какая-то неведомая могущественная сила. А оказалось, все дело в каком-то глупом амулете. Когда дело дошло до честного противостояния Наполеону, Лафайет держался не дольше остальных. Но теперь, когда амулет упокоился в общей могиле на окраинах Детройта, надетый на разлагающуюся шею Фредерика де Морепа, Наполеон понял, что нет ему равных в этом мире, за исключением самого Господа Бога и Природы. Ни один человек не сможет противостоять ему. Поэтому болтовню Лафайета Наполеон воспринимал с едва заметной горечью — он мечтал о том человеке, которым Лафайет когда-то себя показал.

Матросы на палубе засуетились, забегали, что-то зазвенело, застучало, затрещало — судно коснулось берега. Наполеон наконец-то вернулся во Францию.

Такумсе не было нужды опасаться плотной пелены тумана, в которую он вошел, достигнув устья Гайо и оказавшись в водах Миззипи. Сильное течение закружило его каноэ и увлекло за собой. Но река не обманет его. Такумсе знал, куда надо держать путь, — надо неуклонно плыть на запад, и та земля, что встретится вскоре, подарит ему убежище и кров. Там Такумсе проведет последние дни своей жизни.

Ибо впереди его уже ничего не ждало. Земля к западу от Миззипи принадлежала его брату, и ни один бледнолицый не посмеет ступить на нее. Земля, вода, всякая живая тварь будет препятствовать бледнолицым, если те по глупости решат, что краснокожих можно разбить снова и отогнать еще дальше. Однако теперь краснокожим скорее нужен дар Пророка, нежели искусство воина, которым всю жизнь был Такумсе. Может быть, на востоке, среди падших краснокожих и глупых бледнолицых, о нем ходят легенды, но здесь, на западе, он тот, кто есть на самом деле. Неудачник, человек, чьи руки по локоть в крови. Человек, который обрек собственный народ на бессмысленное уничтожение.

В бок каноэ плеснула вода. Неподалеку раздалась песенка иволги. Туман приобрел ослепляюще белый цвет и вдруг расступился; ударившее в глаза солнце на некоторое время ослепило Такумсе. Три удара веслом, и каноэ ткнулось в берег, где сидел и ждал его какой-то человек, чей силуэт длинной тенью протянулся по траве в лучах клонящегося к горизонту светила. Краснокожий поднялся, ухватил каноэ Такумсе за борт и подтащил лодку к берегу, после чего помог Такумсе выбраться на землю. Такумсе не видел его лица, яркие лучи солнца еще слепили его, но он понял, кто его встречает. Понял по касанию руки. И по голосу, произнесшему:

— Пусть каноэ плывет себе. На другой берег нам больше не переплывать, брат мой.

— Лолла-Воссики, — воскликнул Такумсе.

Расплакавшись, он встал перед братом на колени. Все страдания, вся скорбь выплеснулись из него рекой слез, тогда как возвышающийся над ним Лолла-Воссики, Тенскватава, Пророк пел песнь печали, песнь, в которой оплакивалась смерть пчел.

Еще на подходе к городу Элвин заметил постигшие эти места перемены. На видном месте, на обочине Воббского тракта, была установлена огромная доска со строчками:

Мимо пройди, чужеземец, коль сможешь,

Или услышишь сказание, что душу твою растревожит.

Элвин сразу понял, о чем предупреждает доска. Но он не был здесь чужим.

Не был, но, может, стал таковым? Завернув за поворот, он увидел новые строения, появившиеся в городе, новые дома. Люди теперь старались жаться поближе друг к другу, и Церковь Вигора превратилась в настоящий город. Но никто не поздоровался с ним, и даже дети, играющие на общинных лугах, не окликнули Элвина. Видно, родители научили их не здороваться с незнакомцами, а может, ребятишкам страшно надоела одна и та же ужасная повесть, которую приходилось рассказывать их отцам и старшим братьям зазванному в дом прохожему. Поэтому лучше здесь ни с кем не здороваться.

Прошедший год изменил и самого Элвина. Он не только сильно вытянулся, изменилась его походка — теперь он ходил как краснокожий, ощущая пятками непривычную твердь проложенных белым человеком дорог и скучая по песне зеленого леса, которая почти смолкла, стоило ему войти в город. «Может, я и в самом деле стал здесь чужим. Может, я слишком много видел, слишком много дел переделал за прошлый год. Может, я уже не могу вернуться и быть прежним Элвином-младшим».

Хоть город и изменился, Элвин сразу нашел знакомую дорогу. Здесь все осталось по-старому; над каждым, даже самым маленьким ручейком нависали крепкие крытые мосты. Элвин попытался вспомнить ярость воды, которую ощущал раньше, проходя над ручьями. Но черное зло, некогда бывшее его лютым врагом, не узнавало его, поскольку теперь он ходил как краснокожий, теперь он был един со всем живым миром. «Ничего, — подумал Элвин. — Когда эту землю приручат, когда леса умрут, я снова стану белым человеком, и тогда Рассоздатель найдет меня. Он изгнал из этих краев краснокожих, которые исцеляли страну, точно так же он попытается сломать меня. Если даже Такумсе не смог выстоять, если мудрый Тенскватава и тот не сумел одолеть древнего Разрушителя, что делать мне?

Я должен жить, день за днем, как гласит псалом. Должен жить. О Господи, исполни меня своим светом и любовью, утоли мою печаль, наполни чашу мою, вознеси меня, исцели душу мою, верни мне целостность. Аминь. Аминь».

Кэлли, ничего не делая, торчал на крыльце дома, как будто высматривая, вдруг Элвин-младший решит вернуться домой именно сегодня. Может быть, он действительно ждал его. В общем, как бы то ни было, именно Кэлли заорал на всю ферму, именно Кэлли сразу узнал Элвина, хоть тот очень изменился.

— Элвин! Элли! Элвин-младший! Он вернулся! Ты вернулся!

Первым на его зов откликнулся Мера, выбежавший из-за угла дома, — рукава рубахи высоко закатаны, в одной руке топор. Увидев, что перед ним действительно Элвин, он выронил топор, взял Элвина-младшего за плечи и оглядел с головы до ног, проверяя, цел ли он, невредим ли. Элвин в свою очередь оглядел Меру, ища глазами шрамы. Нет, ни одного шрама не видно, все раны исцелились. Зато Мера сразу углядел раны Элвина.

— А ты повзрослел, Эл, — мягко сказал он.

Элвину было нечего ему ответить, поскольку Мера сказал чистую правду. Какое-то время они смотрели друг другу в глаза, понимая, сколь долгий путь они преодолели, встав на дорогу страданий и гонений краснокожего человека. Ни один бледнолицый не узнает того, что известно им.

Затем на крыльцо вылетела мама, прибежал папа с мельницы, и тут началось. Объятия, поцелуи, слезы, смех, крик, молчание. Теленка, конечно, резать не стали, но один из поросят так и не увидел следующего восхода солнца. Кэлли помчался на фермы братьев и в лавку Армора, разнося радостную весть, так что вскоре вся семья собралась поприветствовать Элвина-младшего, который, насколько они знали, был жив-здоров, но которого они уже отчаялись вновь увидеть.

Вскоре спустились сумерки. Папа сунул руки в карманы, мужчины, заметив это, разом замолкли, вскоре замолчали и женщины. Кивнув, Элвин сказал:

— Я знаю ту повесть, что вы должны рассказать. Так что начинайте, а потом я поведаю, что произошло со мной.

Они рассказали о случившемся ему, а он — им, вслед за чем последовали слезы, слезы скорби, не радости. Теперь Воббская долина стала им вечным приютом; только здесь могли жить люди, участвовавшие в бойне на Типпи-Каноэ; они жили рядом друг с другом и избегали странников и прохожих. Разве могли они уйти отсюда и жить в мире, в котором всем новым знакомым придется рассказывать одну и ту же ужасную повесть о том, что они когда-то натворили?

— Поэтому мы останемся здесь, Эл-младший. Но ты и Кэлли свободны. Может быть, тебя еще можно будет устроить подмастерьем, как ты думаешь?

— Поговорим об этом после, — перебила отца мать. — Времени на расспросы хоть отбавляй. Он вернулся, и это сейчас главное. Мой сын, которого, как я думала, мне никогда не доведется увидеть, вернулся. Слава тебе, Господи, что ты не сделал мои слова пророческими, когда я сказала, что никогда больше не увижу своего милого, славного малыша Элвина.

Элвин обнял маму так же крепко, как она обняла его. Он не стал говорить ей, что ее пророчество сбылось. Домой вернулся вовсе не тот славный малыш Элвин, которого она знавала когда-то. Но пускай она сама узнает правду. А сейчас хватит того, что прошел целый год, в течение которого на глазах у Элвина происходили великие перемены. Теперь жизнь, как бы горька, как бы чужда она ни была, войдет в привычную колею, и земля не будет больше качаться под ногами.

Той ночью, лежа в собственной постели, Элвин слушал далекую зеленую песню, по-прежнему теплую и прекрасную, все такую же яркую и исполненную надеждой, пусть лес становился все реже и реже, пусть будущее было затянуто тусклой пеленой. Ибо песнь жизни не страшится будущего, она вечно радуется настоящему. «Именно этого мне сейчас и не хватает, — подумал Элвин. — Я должен радоваться настоящему, ведь оно так чудесно».

Глоссарий имён собственных

Некоторые имена, используемые автором, двусмысленны и не подлежат переводу на русский язык. Чтобы лучше уловить характеры персонажей, ниже представлен краткий глоссарий.

Бездельник Финн (Mike Fink) — в общем-то, обычное английское имя Майк у Орсона Скотта Карда несет в себе несколько значений, ибо в переводе с английского оно означает «бездельник; человек, отлынивающий от работы». Фамилия также несет в себе подтекст — fink с английского языка переводится как «штрейкбрехер; бунтовщик», что весьма подходит характеру Бездельника, который не особенно любит работать.

Рвач Палмер (Hooch Palmer) — имя этого персонажа несет в себе множество зашифрованных аллюзий. Дословно английское слово «hooch» переводится как «спиртной напиток, добытый незаконным путем; вид самогона, изготовляемый американскими индейцами». Имя Рвач было образовано от названия нашего родного самогона, первача, и приобрело одновременно несколько иной оттенок, описывая рвущегося вперед, к власти человека. Что же касается фамилии персонажа, то ее не следует понимать в буквальном переводе с английского, ибо она означает «паломник». На самом деле Орсон Скотт Кард образовал ее от глагола to palm, который переводится как «прятать в руке; подкупать». В рукаве у Рвача действительно припасено несколько фокусов, да и на подкуп он всегда готов.

Книга III. Подмастерье Элвин

Путь Мастера долог и извилист. Что ждет его в конце дороги?..

Элвину предстоит встретиться лицом к лицу с врагом всего живого, с тьмой, наползающей на мир. Первый бой выигран, но это еще не победа.

Глава 1

Надсмотрщик

Позвольте мне начать историю ученичества Элвина с того самого момента, когда все пошло наперекосяк. События те начались далеко на юге, и ответственен за них человек, с которым Элвин никогда в жизни не встречался и никогда не встретится. Однако именно этот человек повернул ход всей истории в сторону. Именно эта дорога привела Элвина к тому, что закон называет «убийством». А случилось оное в день, когда срок ученичества нашего героя подошел к концу и Элвин получил полное право называться мужчиной.

То местечко находилось в Аппалачах, а год стоял 1811-й, как раз накануне подписания Аппалачами Договора о беглых рабах и присоединения гор к Соединенным Штатам. В те времена на границах Аппалачей и Королевских Колоний белый человек считал своей святой обязанностью иметь в подчинении хотя бы несколько чернокожих рабов, которые трудились бы на него круглый день.

Рабство для белых людей, живущих в тех краях, являлось своего рода алхимией. Каждую капельку пота чернокожих рабовладельцы умудрялись превратить в золотую монетку; каждый отчаянный стон, слетевший с губ рабыни, отзывался чистым, милым сердцу звоном сребреника, падающего на стол торговца-менялы. В тех местах продавали и покупали души. Однако никто, ни один тамошний житель, не понимал, что когда-нибудь последует расплата, расплата за то, что ты владел другими людьми.

Слушайте внимательно, и я поведаю вам, каким казался мир изнутри сердца Кэвила Плантера. Но прежде проверьте, спят ли дети, ибо эта часть моей истории не предназначена для ушек маленьких ребятишек, ведь в ней пойдет речь о голоде и страстях, которых они еще не понимают, а я вовсе не хочу, чтобы мой рассказ натолкнул их на дурные мысли.

Кэвил Плантер был благочестивым человеком — он исправно посещал церковь и платил свою десятину. Каждого нового раба немедленно обучали английскому, чтобы он мог внимать Священному Писанию, после чего крестили и нарекали христианским именем. Таким образом все рабы Кэвила Плантера были крещены и носили христианские имена. Практика темных искусств была строго-настрого запрещена — Кэвил не позволял своим рабам даже курицу зарезать, поскольку даже столь невинное деяние они могли обратить в жертвоприношение своему жуткому языческому божеству. В общем, Господу Богу Кэвил Плантер преданно служил и всячески угождал.

Но какова ж была награда за такую праведность?! У жены его, Долорес, вдруг начались ужасные боли, пальцы ее стали сгибаться, превращаясь в скрюченные когти, прямо как у старухи. Ей еще и двадцати пяти не исполнилось, а все ночи она рыдала от неимоверных страданий, так что супружеское ложе стало для Кэвила настоящей пыткой.

Он пытался помочь ей. Делал примочки холодной ключевой водой, грел ей пальцы над раскаленным паром, поил порошками, мазал мазями — он потратил целое состояние на всяких шарлатанов-докторов с дипломами Камелотского университета, приводил к ней целые колонны молящихся о вечной жизни проповедников и бормочущих под нос бесконечные литании священников. И все это ни к чему не привело, ровным счетом ни к чему. Каждую ночь он слышал ее рыдания, пока в конце концов слезы не сменялись тихонькими стонами, а уже стоны, в свою очередь, превращались к мерные сонные вздохи-выдохи, в которых лишь изредка проскальзывало тихое поскуливание, свидетельство о недремлющей боли.

Кэвил чуть с ума не сошел от жалости, гнева и отчаяния. Многие месяцы он не спал нормальным, человеческим сном. Целый день, от восхода до заката, он работал, а по ночам слушал стоны жены, молясь, чтобы Господь даровал ей облегчение. Если не ей, то ему.

Именно Долорес неожиданно подарила ему спокойный сон по ночам.

— Кэвил, ты каждый день трудишься, но у тебя не хватит сил исполнять свою работу, если ты как следует не выспишься. Я не могу сдерживаться и постоянно бужу тебя рыданиями. Прошу тебя — спи в другой комнате.

Но Кэвил все равно не хотел уходить.

— Я твой муж, я должен спать рядом с тобой… — возразил он, но она и слушать не захотела.

— Уходи, — попросила она. Даже повысила голос. — Иди!

И он ушел, терзаемый стыдом, ведь в душе он испытывал великое облегчение. В ту ночь он не проснулся ни разу, проспал все пять часов, которые оставались до восхода, так крепко он спал впервые за долгие месяцы, а может, и годы — но, проснувшись утром, почувствовал себя виноватым, что не выдержал и не остался рядом с женой, как ему было положено.

Однако спустя некоторое время Кэвил Плантер привык спать один. Он часто навещал жену — по утрам и вечерам. Они завтракали, обедали и ужинали вместе: Кэвил сидел в кресле в ее комнате, тарелки его стояли на маленьком боковом столике, тогда как лежащую в постели Долорес кормила с ложечки чернокожая рабыня. И руки его жены валялись на одеялах, словно мертвые крабы.

Впрочем, даже перебравшись в другую комнату, Кэвил не смог избежать мучений. Ведь у него не будет детей. Некому унаследовать ухоженную плодоносную плантацию Кэвила. Некому будет устраивать пышные свадьбы. А бальная зала внизу… когда он ввел Долорес в просторный новый особняк, который построил для нее, то сказал: «Наши дочери в этой бальной зале встретят своих суженых и впервые прикоснутся к их рукам, точно так же, как когда-то соприкоснулись наши руки в доме твоего отца». Теперь Долорес больше не заходила в бальную залу. Вниз она спускалась только по воскресеньям, чтобы посетить воскресную службу, а также в те редкие дни, когда в дом прибывали новые рабы и их надо было покрестить.

Люди, видя ее редкие появления на публике, восхищались мужеством и преданностью этой пары. Но восхищение соседей — утешение весьма слабое, когда перед глазами у тебя каждый день маячат рухнувшие мечты. Все, о чем Кэвил молился, о чем просил, обратилось в прах… как будто сам Господь, просмотрев список просьб, поставил на каждой строчке «нет, нет, нет».

Мужчина с более слабой верой не перенес бы подобных разочарований — непременно сломался бы, озлобился. Но Кэвил Плантер был благочестивым, праведным человеком, поэтому каждый раз, когда ему начинало казаться, что Господь поступил с ним несправедливо, он сразу бросал работу, которой в тот момент занимался, вытаскивал из кармашка маленький Псалтирь и зачитывал вслух слова мудрого человека:

«На Тебя, Господи, уповаю, да не постыжусь вовек; по правде Твоей избавь меня.

Приклони ко мне ухо Твое, поспеши избавить меня. Будь для меня каменною твердынею, домом прибежища, чтобы спасти меня»[78].

Он полностью отдавался чтению псалма, и вскоре от сомнений и обид даже следа не оставалось. Господь по-прежнему сопутствовал Кэвилу Плантеру, не покидая его в горестях и бедах.

Но однажды утром внимание Кэвила вдруг привлекли первые два стиха шестнадцатой главы Книги Бытия:

«Но Сара, жена Аврамова, не рождала ему. У ней была служанка Египтянка, именем Агарь.

И сказала Сара Авраму: вот, Господь заключил чрево мое, чтобы мне не рождать; войди же к служанке моей; может быть, я буду иметь детей от нее».

«Ведь Аврам был праведным человеком, как и я, — неожиданно мелькнула мысль в голове Кэвила. — Жена Аврамова не могла рожать ему детей, и моя тоже не принесет мне потомков. В их доме, как и в моем, была рабыня-африканка. Так почему бы мне не поступить, как Авраму, и не воспитать детей от одной из рабынь?»

Эта мысль привела его в ужас. До него доходили слухи о белых испанцах, французах и португальцах, которые, поселившись на южных, поросших джунглями островах, в открытую жили с чернокожими женщинами — такие мужчины были самыми низкими, самыми презренными тварями, ведь это все равно что заниматься любовью со зверьем. Кроме того, разве может ребенок, рожденный черной женщиной, стать наследником белого человека? В Аппалачах муха имела больше прав на плантацию, нежели ребенок-полукровка. И Кэвил выкинул эти мысли из головы.

Однако, сев с женой завтракать, он вдруг снова вспомнил о своих сомнениях, поймав себя на том, что не может оторвать глаз от кормящей жену чернокожей рабыни. Ведь эта женщина, как и Агарь, родом происходит из Египта. Он заметил, как изящно изгибается ее тело, когда она несет ложку ко рту Долорес. Обратил внимание, что, когда она наклоняется, прижимая чашку к ослабевшим губам хозяйки, грудь служанки чуточку оттягивает ткань блузки. Подметил, как ловко ее мягкие пальчики стряхивают крошки с губ Долорес. Он представил себе, как эти пальчики нежно дотрагиваются до него, и тихонько задрожал. Со стороны этой дрожи никто бы и не заметил, но ему показалось, что внутри его тела разразилось настоящее землетрясение.

Ни сказав ни слова, он опрометью выбежал из комнаты. Очутившись во дворе, он схватился за спасительный Псалтирь.

«Многократно омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня.

Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною»[79].

Тихо шепча эти слова, он вдруг поднял глаза и увидел работниц, вернувшихся с поля и моющихся в корыте. Среди них присутствовала юная рабыня, которую он купил несколькими днями ранее за шесть сотен долларов — будучи совсем девочкой, она уже обещала многое, сразу было видно, что дети у нее будут здоровыми и крепкими работниками. Она лишь недавно ступила с борта на землю, а поэтому еще не знала, что такое христианская благочестивость. Она стояла голая, как змея, и, нагнувшись над корытом, лила себе на голову и на спину воду из ковша.

Кэвил словно остолбенел, он не мог оторвать от нее глаз. Мелкая нечестивая мыслишка, промелькнувшая за завтраком в спальне жены, превратилась в настоящую похоть. Он в жизни не видел ничего более грациозного и прекрасного, чем эти голубовато-черные бедра, трущиеся одно о другое, не видел ничего более вызывающего, чем ее дрожь, когда вода стекала по телу девочки.

Может, это ответ на его лихорадочные молитвы? Может, сам Господь указывает ему поступить точно так же, как Авраму?

Но в то же самое время это могло быть обыкновенным колдовством. Кто знает, какими способностями обладают только что прибывшие из Африки чернокожие? «Она заметила, что я наблюдаю за ней, и теперь искушает меня. Эти черные и в самом деле отродье самого дьявола, раз ввергли меня в такую пучину искушений».

Он с трудом оторвался от новой рабыни и отвернулся, пряча пылающий взгляд в строчках Писания. Только страницы каким-то образом перевернулись — разве он их переворачивал? — и Кэвил вдруг понял, что читает Песнь Песней Соломона:

«Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями»[80].

— Боже, спаси и сохрани, — прошептал он. — Избавь от наваждения сего.

День за днем он повторял эту молитву, однако снова и снова ловил себя на сладострастных взглядах, которые бросал в сторону своих рабынь. Особенно его влекла новенькая девушка. Ну почему Господь не обращает на него внимания? Разве не был Кэвил праведным человеком? Разве не достойно обращался он со своей женой? Разве обманывал кого? Разве не платил десятину, не жертвовал церкви? Разве не обращался с рабами и лошадьми хорошо, по справедливости? Так почему ж Господь Бог не защитит его и не избавит от наведенного чернокожей женщиной морока?

С каждым днем исповеди его становились все откровеннее, все нечестивее. «О Господь, прости меня за то, что я представил себе, как эта девочка вошла ко мне в спальню вся в слезах, после того как несправедливый надсмотрщик отхлестал ее. Прости меня за то, что я представил себе, как уложил ее на кровать и поднял ей юбки, а погладив по спине, вдруг увидел, что рубцы на ее бедрах и ягодицах исчезли прямо на глазах, и она начала тихонько хихикать, сладострастно извиваться на простынях, оглядываясь на меня через плечо, улыбаясь, а потом она вдруг переворачивается, тянется ко мне и… О Господи милосердный, спаси и сохрани!»

Каждый раз, когда подобные фантазии одолевали его, он дивился, не понимая, почему эти мысли лезут к нему в голову даже во время молитвы. «Может быть, я столь же праведен, как и Аврам; может быть, сам Господь вселяет в меня эти желания? Ведь, по сути дела, я впервые подумал об этом, когда читал Писание. Господь способен на чудеса — что если я войду в новую рабыню, она понесет от меня, а Господь сотворит чудо и ребенок родится белым? Для Бога нет ничего невозможного».

Мысль была прекрасной и ужасной одновременно. Если б только мечты Кэвила сбылись! Аврам слышал голос Господа, поэтому ему не приходилось сомневаться в желаниях Создателя. Тогда как с Кэвилом Плантером Господь пока что и словечком не перемолвился.

А почему бы нет? Почему бы Господу не выложить ему все начистоту? «Бери девчонку, она твоя!» Или же: «Не смей пальцем касаться ее, ибо запретна она!» «Позволь же мне услышать твой голос. Господь, дабы понял я, как дальше поступать!»

«К тебе, Господи, взываю: твердыня моя! не будь безмолвен для меня, чтобы при безмолвии Твоем я не уподобился нисходящих в могилу»[81].

И в один прекрасный день года 1810-го на его молитву откликнулись.

Кэвил стоял на коленях в почти пустом амбаре — богатый урожай прошлого года давным-давно продан, а новый еще зеленеет на полях. Кэвил настолько истерзал себя молитвами, исповедями и темными видениями, что в конце концов не выдержал и вскричал во весь голос:

— Не ужель никто не слышит моих молитв?

— Ну почему же, я тебя прекрасно слышу, — произнес чей-то язвительный голос.

Кэвил сначала перепугался до смерти, подумав, что кто-то посторонний — надсмотрщик или сосед — подслушал его ужасные признания. Но, оглянувшись, он увидел перед собой какого-то незнакомца. Хоть Кэвил никогда не встречался с этим человеком, он тем не менее сразу понял, чем вновь прибывший зарабатывает себе на жизнь. Он определил это по силе его рук, по загоревшему на солнце лицу, по его открытой рубахе — сюртука и в помине не было. Джентльменом незнакомец быть не мог. Однако он не относился и к отбросам общества, не был и торговцем. Твердые, словно высеченные из камня черты лица, холодный взгляд, постоянно напряженные мускулы, напоминающие пружину в огромном медвежьем капкане, — сразу видно, что человек этот кнутом и палкой поддерживает дисциплину среди чернокожих работников, трудящихся на полях. Это надсмотрщик. Только выглядел незнакомец куда сильнее и опаснее, чем любой другой надсмотрщик из тех, что Кэвил повидал за свою жизнь. Кэвил по одному его внешнему виду догадался, что этот надсмотрщик выжмет весь пот из ленивых обезьян, которые только и думают, как бы увильнуть от работы. Он понял, что плантация, на которой работает этот надсмотрщик, всегда будет процветать. Но также он осознал, что никогда не осмелится нанять такого человека, ибо надсмотрщик, стоявший перед ним, был настолько силен, что Кэвил сам вскоре позабыл бы, кто из них двоих подчиненный, а кто — господин.

— Многие величали меня своим господином, — кивнул незнакомец. — Я знал, что ты сразу догадаешься, кто я есть на самом деле.

Откуда этому человеку известно, что подумал Кэвил? Как он угадал, что за мысль промелькнула в потаенных уголках ума Кэвила?

— Значит, ты действительно надсмотрщик?

— Точно так же, как и тот, которого зовут не господином, а Господом, я не просто надсмотрщик, а Надсмотрщик.

— Зачем же ты пришел сюда?

— Ты звал, вот я и явился.

— Как я мог звать, если вижу тебя первый раз в жизни?

— Обращаясь к невидимому, Кэвил Плантер, ты должен понимать, что вскоре увидишь то, что никогда не видел.

Вот когда Кэвил полностью осознал, какой образ ему явился в хранилище-амбаре. Тот, кого многие называли своим Господом, своим Властелином, откликнулся наконец на его молитвы.

— Господи Иисусе! — вскричал Кэвил.

Надсмотрщик аж отшатнулся, прикрыв глаза рукой, словно ограждаясь от слов Кэвила.

— Никогда, никогда не называй меня этим именем! Никто не должен так меня называть! — рявкнул он.

В ужасе Кэвил хлопнулся оземь:

— Прости меня, о Надсмотрщик! Но если я слишком презренен, чтобы произносить твое имя вслух, то как я могу смотреть тебе в глаза? Или настал мой смертный час и мне суждено умереть непрощенным?

— Типун тебе на язык, презренный глупец, — прорычал Надсмотрщик. — Неужели ты и в самом деле веришь, что можешь встретиться со мною взором?

Кэвил поднял голову и посмотрел на высящегося над ним человека.

— Но я вижу, как ты смотришь на меня…

— Лицо, которое ты видишь, изобрел ты сам, оно взято из твоего ума, а тело это создано из твоих фантазий. Твой жалкий умишко разорвется на кусочки, если ты увидишь мой истинный образ. Так что твое здравомыслие, твой разум предпочел защититься, присвоив мне сей облик. Ты лицезреешь меня как Надсмотрщика потому, что в этом облике, по-твоему, я обладаю настоящим величием и могуществом. Это образ, который ты обожаешь и боишься, этот образ вызывает у тебя поклонение и раболепие. У меня много имен. Ангел Света и Шагающий Человек, Внезапный Гость и Сияющий Посетитель, Облеченный Тайной и Лев Войны, Разрушитель Железа и Водонос. Сегодня ты назвал меня Надсмотрщиком, значит, для тебя я буду Надсмотрщиком.

— Но смогу ли я когда-нибудь узнать твое истинное имя или увидеть твое настоящее лицо, о Надсмотрщик?

Брови Надсмотрщика нахмурились, рот перекосила ужасная гримаса.

— Один-единственный человек на всем белом свете видел мой истинный облик, — взвыл он, — и человек — этот умрет страшной смертью!

Ужасные слова, словно гром, сотрясли стены амбара, а сам Кэвил Плантер аж подпрыгнул на месте и глубже впился пальцами в земляной пол, чтобы не быть унесенным, как пушинка, этим яростным смерчем.

— Прости мою наглость, о Надсмотрщик, не рази на месте! — взмолился Кэвил.

Ответ Надсмотрщика, будто утренний лучик, обогрел и обласкал Кэвила:

— Почему я должен поразить тебя на месте? Ведь ты тот избранный, кто должен познакомиться с моим самым заветным учением, писанием, не ведомым ни одному священнику, ни одному проповеднику.

— Ты избрал меня?

— Я давно учу тебя, и ты понимаешь мои слова. Мне известно, ты искренне желаешь следовать моим повелениям. Но тебе не хватает веры. Ты еще не совсем в моей власти.

Сердце Кэвила радостно подпрыгнуло. Может, Надсмотрщик даст ему то, что он дал Авраму?

— Надсмотрщик, я недостоин.

— Конечно, недостоин. На всей земле не найдется достойного меня человека. И все же, исполняя мои приказы и повинуясь мне, ты сможешь обрести милость в моих глазах.

«О да! — вскричал в душе Кэвил. — Он отдаст мне эту женщину!»

— Я готов повиноваться тебе, Надсмотрщик.

— Неужели ты считаешь, я отдам тебе Агарь только потому, что тебя одолевает идиотская страсть, только потому, что ты жаждешь наследников? Нет, моя цель куда более высока. Эти чернокожие так же, как и ты, являются сыновьями и дочерьми Господа, но в Африке они жили под властью дьявола. Этот страшный разрушитель отравил их кровь — откуда ж еще чернота в их коже? И мне не спасти их, поскольку каждое новое поколение рождается все того же угольно-черного цвета, ибо дьявол не отпускает их из своих когтей. Как еще спасти этих людей, если ты не поможешь мне?

— Значит, если я возьму эту девушку, мой ребенок родится белокожим?

— Мне важно, чтобы этот ребенок не был чисто черного цвета. Ты понимаешь, чего я от тебя добиваюсь? Мне нужен не один Измаил[82], но множество детей; ты должен взять не одну Агарь, но множество женщин.

— Что, всех? — едва дыша, промолвил Кэвил, не веря, что самая заветная мечта его сердца вскоре осуществится.

— Я дарю их тебе, Кэвил Плантер. Это поколение зла отныне принадлежит тебе. Приложи должное усердие, и ты подготовишь мне потомков, которые сами придут в мои руки.

— Я все исполню, Надсмотрщик!

— Ты никому не должен говорить, что видел меня. Я являюсь только тем людям, чьи желания уже обращены ко мне и к моим деяниям, только тем, которые возжаждали воды, что я несу.

— Я ни словом не обмолвлюсь. Надсмотрщик!

— Повинуйся мне, Кэвил Плантер, и я обещаю, в конце своей жизни ты снова встретишься со мной и тогда узнаешь, кто я есть на самом деле. Сейчас же я всего лишь скажу тебе: ты мой, Кэвил Плантер. Приди и будь моим преданным рабом во веки веков.

— С радостью! — воскликнул Кэвил. — С радостью! С радостью!

Он раскинул руки, чтобы обнять ноги Надсмотрщика. Но руки его сомкнулись в пустоте. Надсмотрщик исчез.

С той самой ночи рабыни Кэвила Плантера не знали покоя. Приводя женщин по ночам к себе в комнату, он старался обращаться с ними с той же силой и властностью, которую наблюдал в лице грозного Надсмотрщика. «Они должны смотреть на меня и видеть Его лицо», — думал Кэвил. Именно это они и видели.

Первой он взял некую девушку, которую недавно купил и которая даже по-английски еще не говорила. Она закричала от ужаса, когда, следуя своим мечтам, он одним движением сорвал с нее юбки. Затем, обливаясь слезами, она позволила ему исполнить то, что повелел Надсмотрщик. В первый раз на какую-то секунду ему показалось, что в голосе девушки прозвучали те же всхлипы, которые издавала Долорес, мечась по подушкам от страшной боли, и Кэвилом овладела та же глубокая жалость, что он питал к своей возлюбленной жене. Он даже протянул руку, чтобы нежно погладить несчастную девчушку, как гладил и успокаивал когда-то Долорес. Но, вспомнив лицо Надсмотрщика, он подумал: «Эта черная девчонка — Его враг; она — моя собственность. Человек должен боронить и засеивать землю, данную ему Господом, я не позволю чреву этой черной рабыни забыть, что такое плодоносить».

«Агарь, — сказал он ей в первую ночь. — Ты просто не понимаешь, что за благословение снизошло на тебя».

Утром он погляделся в зеркало и увидел нечто новое в своем лице. Некую мощь. Ужасную, скрытую внутри силу. «Ага, — возрадовался Кэвил, — никто не видел моего истинного лица, даже я сам. Однако теперь я открыл, что мы с Надсмотрщиком едины, он — это я, а я — это он».

И больше он никогда не испытывал уколов совести, исполняя свой ночной труд. Держа в руке ясеневую трость, он заходил в барак рабынь и указывал на ту, которая должна последовать за ним. Стоило женщине задержаться, и трость мигом объясняла ей, чего стоит неповиновение приказам. Если же какой-либо раб или рабыня смели протестовать, на следующий день они расплачивались кровью — Кэвил крепко вбивал уроки Надсмотрщика. Никто из белых соседей-плантаторов ни о чем не догадывался, и ни один из чернокожих рабов не смел обвинить Кэвила.

Та девушка, Агарь, зачала первой. Он с нескрываемой гордостью следил, как растет ее живот. Увидев, что она понесла, Кэвил понял: Надсмотрщик действительно избрал его для своих целей, и при виде той власти, которая была ему дана, Кэвила охватила неизбывная радость. Вскоре должен родиться ребенок, его ребенок. Следующий шаг был очевиден. Если его белая кровь призвана спасти как можно больше душ чернокожих, ему не следует держать детей-полукровок на своей плантации. Он будет продавать их на юг, по одному в каждые руки, в разные города, а Надсмотрщик приглядит за ними — они вырастут и распространят семя Кэвила среди всего несчастного чернокожего народа.

Каждое утро он навещал жену и завтракал вместе с ней.

— Кэвил, любовь моя, — сказала она как-то, — что-то случилось? У тебя на лице словно тень какая… гнева или, может, жестокости. Ты поссорился с кем-то? Я бы не заговорила, но ты… ты пугаешь меня.

Он нежно погладил жену по скрюченным пальцам, чувствуя, как чернокожая служанка наблюдает за ним из-под тяжелых век.

— Во мне нет гнева на людей, — мягко ответил Кэвил. — А то, что ты назвала жестокостью, это всего лишь властность. Ах, Долорес, как ты можешь глядеть мне в глаза и называть меня жестоким?

От этих слов она залилась слезами.

— Прости, прости меня, — рыдала она. — Мне просто показалось. Ты самый добрый человек на всем свете — это, наверное, дьявол заморочил мне глаза. Ты сам знаешь, дьявол может насылать ложные видения, но только жестокосердные, плохие люди обманываются ими. Прости меня, муж мой, ибо недостойна я тебя!

Он простил ее, но она не успокоилась, пока он не послал за священником. Неудивительно, что Господь избирает себе в пророки только мужчин. Женщины слишком слабы, слишком сострадательны, чтобы должны образом исполнять дело Надсмотрщика.

Вот так все началось. Это был первый шаг на темной, ужасной тропе. Ни Элвин, ни Пегги не знали этой истории. Я услышал ее и рассказал им о случившемся много позже, но они сразу поняли, что это и было истинным началом происшедших после событий.

Однако мне не хотелось бы, чтобы вы посчитали, будто одно это породило зло, которое потом пало на наши головы. Ибо это не так. Были и другие поступки, и другие люди совершали ошибки, лгали, нарочно причиняли боль и страдания. Короткую дорожку в ад найти нетрудно, вам помогут, но никто и ничто не может заставить человека ступить на нее — кроме него самого.

Глава 2

Беглянка

Пегги проснулась рано утром, сон об Элвине Миллере, приснившийся ей, переполнял ее сердце всевозможными желаниями, приятными и страшными. Ей хотелось бежать от этого юноши — и остаться, дождаться его; забыть, что когда-либо его знала, — и заботиться о нем всегда.

Она лежала на своей постели, глядя сквозь полуприкрытые веки, как в чердачную комнату, где она спала, прокрадываются первые лучики серого, рассветного солнца. «Я что-то держу в руках», — вдруг заметила она. Острые углы предмета, который она крепко прижимала к себе, так впились в ладони, что когда она разжала пальцы, то ощутила острую, резкую боль, будто от жала пчелы. Но то была не пчела. Это была шкатулка, где она хранила родовую сорочку Элвина. «Хотя, может быть, — подумала Пегги, — меня и вправду ужалили, ужалили глубоко, так что только сейчас я почувствовала боль от укуса».

Пегги хотела выбросить шкатулку, закопать в землю и забыть, где она схоронена, напихать в нее камней, чтобы не всплыла, и швырнуть в реку.

«Да нет, на самом деле я ничего подобного не хочу, — сказала она про себя. — Мне стыдно, что я подумала такое, мне очень стыдно. Но он скоро будет здесь, после долгих лет он возвращается в Хатрак, и он уже не тот мальчик, которого я видела на уводящих в будущее тропках, но и не мужчина, в которого скоро превратится. Нет, все-таки он еще мальчик, ему всего одиннадцать. Он достаточно повидал жизнь, поэтому внутри отчасти стал мужчиной, он пережил столько скорби и боли, сколько не переживал человек впятеро старше его. Однако он все еще одиннадцатилетний мальчик, который вскоре войдет в этот город.

И я не хочу встречаться с Элвином. Он наверняка будет искать меня. Ему известно, кто я такая, хотя в последний раз он видел меня, когда ему исполнилось две недели от роду. Он знает, что в тот темный дождливый день, когда он родился, я видела его будущее, поэтому он обязательно придет и скажет: «Пегги, мне известно, что ты светлячок. В книге Сказителя ты написала, что я стану Мастером. Так скажи мне, каким я должен стать». Пегги знала, что именно он скажет, как он это скажет — она видела это сотни, тысячи раз. Она научит его, и он станет великим человеком, настоящим Мастером и…

И в один прекрасный день, когда он превратится в красивого юношу, которому только исполнился двадцать один год, а я буду незамужней, острой на язычок девушкой двадцати шести лет, он воспылает ко мне такой благодарностью, он будет так мне обязан, что решит жениться на мне, с гордостью исполнив свой долг. Долгие годы я изнывала от любви к нему, меня терзали мечты о том, что он будет делать и как мы останемся наедине, так что я отвечу согласием и стану его женой, возложу ему на плечи тяжкое бремя, он еще много раз пожалеет, что женился на мне. Всю нашу совместную жизнь глаза его будут искать других женщин…»

Если б, ох, если б все было не так, если б она наперед не знала, как все будет. Но Пегги была настоящим светлячком, в искусстве видеть будущее ей не было равных. В ней таилось такое могущество, о котором сплетники Хатрака и не догадывались.

Она села на кровати, но выбрасывать шкатулку, прятать, ломать или закапывать в землю не стала. Она просто открыла ее крышку. Внутри лежал последний кусочек родовой сорочки Элвина, сухой и белый, словно бумажный пепел в остывшем очаге. Одиннадцать лет назад, когда мама Пегги, опытная повитуха, вытянула маленького Элвина из колодезя жизни, а Элвин попытался вдохнуть влажный, промозглый воздух папиной гостиницы, что в Хатраке, Пегги убрала с лица малыша тонкую окровавленную сорочку, чтобы он не задохнулся. Элвин, седьмой сын седьмого сына, тринадцатый ребенок в семье, — Пегги сразу увидела, какими будут тропы его жизни. Смерть подкарауливала его повсюду, куда б он ни шел, куда б ни направлялся. Он еще и родиться не успел, а смерть твердо вознамерилась забрать его себе, выстраивая на пути Элвина сотни и сотни преград.

Тогда Пегги звали малышкой Пегги, ей было всего пять, но она уже два года исполняла обязанности светлячка, и за это время ни разу не видела новорожденного, которого бы со всех сторон окружала смерть. Пегги обыскала все тропинки и нашла всего одну, пройдя по которой мальчик выживет и станет взрослым мужчиной.

Он мог выжить только в том случае, если она сохранит его сорочку, если будет наблюдать за ним из далекого Хатрака. Каждый раз, увидев, что смерть тянет к нему свои когти, Пегги должна была использовать эту самую сорочку. Нужно было всего лишь оторвать от нее кусочек, растереть между пальцами и прошептать, что должно случиться, представить, как все будет. И все случится так, как она скажет. Не она ли спасла его, когда он тонул? Не она ли уберегла от взбесившегося быка? Не она ли подхватила, когда он сорвался с крыши? Однажды ей даже пришлось сразиться с кровельной балкой, падающей с пятидесяти футов и угрожающей размазать Элвина по полу недостроенной церкви. Пегги, не моргнув глазом, расщепила ту балку, так что она грохнулась об пол по обе стороны от мальчика, даже волоска на нем не задев. А в сотнях других случаев она вмешивалась задолго до того, как должно было произойти несчастье, никто и не догадывался, что жизнь Элвина охраняют. Каждый раз она спасала его при помощи этой сорочки.

Как это у нее получалось? Она и сама не знала. Только понимала, что на самом деле прибегает к помощи той силы, которая таится внутри Элвина. Она пользовалась даром, который был заложен в нем от рождения. Подрастая, он постепенно учился овладевать своими способностями. Он творил, придавал форму, соединял, разделял. В конце концов в прошлом году, когда разразилась война между краснокожими и бледнолицыми, он уже сам спасал себе жизнь, так что Пегги больше и не вмешивалась. Против чего она совсем не возражала. Поскольку от сорочки остался крохотный кусочек.

Она закрыла шкатулку. «Я не хочу встречаться с ним, — подумала Пегги. — Знать его не хочу».

Но пальцы ее снова откинули крышку, поскольку ей ничего не оставалось делать. Половину жизни, а то и больше, она отдала этому мальчику. Она касалась сорочки и искала огонек его сердца в далекой северо-западной Воббской стране, в городе Церкви Вигора. Она смотрела, как он живет, следовала по тропкам в его будущее, чтобы проверить, не подстерегает ли Элвина впереди какая-нибудь опасность. И уверившись, что он в безопасности, она заглядывала еще дальше и видела, как однажды он вернется в Хатрак, где когда-то родился, вернется, взглянет ей в глаза и скажет: «Значит, это ты спасала меня столько раз. Ты первой увидела, что я Мастер, поняв это намного раньше, чем кто-либо другой». Затем у нее на глазах он начнет постигать глубины своей великой силы, он поймет, что за работа ждет его впереди, увидит хрустальный город, который должен построить; она видела, как зачнет от него детей, видела, как он коснется младенцев, которых она будет нянчить на руках; видела, кому придется умереть, а кто выживет; и в конце концов, она видела, как он…

Слезы потекли по ее лицу. «Знать ничего не хочу, — повторила она. — Я не желаю знать будущее. Остальные девушки мечтают о любви, о радостях брачной жизни, о детях, сильных и здоровых; но мои сновидения несут в себе смерть, боль и страх, потому что они правдивы. Я знаю больше, чем какой-либо другой человек. И сохранять в душе надежду очень нелегко».

Однако Пегги продолжала надеяться. Да-да, можете не сомневаться — она по-прежнему цеплялась за остатки отчаянной надежды, ибо, что бы ни ожидало ее в будущем, она видела некие яркие моменты, некие дни, часы, мимолетные секунды настоящей, искренней радости. И радость эта стоила того, чтобы к ней идти, стоила того, чтобы пережить предшествующие ей страдания.

Вся беда заключалась в том, что эти секунды были очень редки, они терялись в многочисленных тропках будущего Элвина, и Пегги никак не могла отыскать дорожку, которая вела бы к ним. Те тропки, что она могла проследить, самые простые, самые вероятные в будущем развитии событий, вели к тому, что Элвин женится на ней не по любви, а из благодарности, будучи обязанным ей. И совместная жизнь их будет очень печальной, жалкой… Это напомнило Пегги библейскую историю Лии, которую ненавидел и презирал ее красавец муж Иаков, тогда как она любила своего супруга больше жизни, родила ему больше детей, чем все остальные жены, и без колебаний умерла бы ради него, если б он попросил.

«Как все-таки жесток Господь к женщинам, — подумала Пегги. — Нам приходится повсюду следовать за своими мужьями и детьми, ведя жизнь, полную жертв, отчаяния и скорби. Неужели грех Евы был столь ужасен, что Господь на весь женский род наложил невообразимо страшное проклятие? «Умножая умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рождать детей, — изрек Всемогущий Всепрощающий Господь. — И к мужу твоему влечение твое, и он будет господствовать над тобою»[83].

Вот что жгло ее изнутри — страсть к будущему мужу. Хотя ему было одиннадцать лет от роду и искал он не жену, а учителя. «Может, он всего лишь мальчик, — подумала Пегги, — но я уже женщина, я видела, каким мужчиной он станет, и я жажду его». Она прижала руку к груди; она показалась такой большой, мягкой, какой-то лишней на теле, которое всегда было угловатым и костлявым, словно неряшливо построенная хижина, но которое теперь смягчилось и пополнело, как телец, жиреющий, когда его обильно кормят.

Она вздрогнула, вспомнив вдруг, что происходит с разжиревшим тельцом, еще раз дотронулась до сорочки и стала Смотреть.

В далеком городке под названием Церковь Вигора юный Элвин в последний раз завтракал за материнским столом. Пожитки, которые он должен забрать с собой, направляясь в Хатрак, лежат на полу, у стола. По щекам матери бегут слезы, которых она даже не скрывает. Мальчик очень любит свою маму, но, уезжая из родного дома, не испытывает ни малейшего сожаления. Его дом теперь поглотила тьма, слишком много здесь невинной крови, чтобы он жаждал остаться. Он с нетерпением ждет момента отъезда, хочет начать свою жизнь в роли подмастерья кузнеца из Хатрака и найти ту девочку-светлячка, которая спасла при рождении его жизнь. Ему кусок в горло не лезет. Он опирается на стол, встает, целует маму…

Пегги отняла пальцы от сорочки и быстрым, стремительным движением захлопнула шкатулку, будто пытаясь поймать залетевшую внутрь муху.

«Он направляется сюда, чтобы найти меня. Чтобы начать жизнь, полную страданий и горечи. Плачь, Вера Миллер, лей слезы, но оплакивай не своего маленького мальчика Элвина, который уезжает на восток. Плачь по мне, по женщине, чью жизнь твой сын вскоре искалечит. Ты оплакиваешь судьбу еще одной одинокой, несчастной женщины».

Пегги передернулась, стряхивая с себя мрачное настроение серого рассвета, и быстро оделась, пригибая голову, чтобы не удариться о низкую крестовину чердачной крыши. За долгие годы она научилась выбрасывать из головы мысли об Элвине Миллере-младшем и полностью погружаться в обязанности дочери, помогающей родителям по хозяйству, и светлячка, оказывающего помощь соседям. Она могла часами не думать об этом мальчике, заставляя себя забыть о нем. Но сейчас это было сложнее, поскольку сегодня утром Элвин отправится в путь, он идет сюда, к Пегги. Но все же она нашла в себе силы отбросить горькие мысли.

Пегги раздвинула занавески выходящего на юг окна, села на стул и облокотилась о подоконник. Она смотрела на лес, который начинался неподалеку от гостиницы, доходил до реки Хатрак, переваливал через нее и направлялся к Гайо. Лес был почти не тронут, вырублен лишь с самого края, где были построены несколько свиных загонов. Конечно, отсюда Гайо была не видна, слишком далеко текла эта река, не помогал даже абсолютно прозрачный прохладный весенний воздух. Но то, что Пегги не могла увидеть глазами, мог легко отыскать гнездящийся внутри нее светлячок. Чтобы посмотреть на Гайо, ей нужно было отыскать какой-нибудь далекий огонек, затем проникнуть в него и смотреть его глазами как своими. Погрузившись в огонь сердца другого человека, она могла не только увидеть то, что видел этот человек, но и понять, что он думает, что чувствует и чего желает. Более того, в самых ярких языках пламени, обычно затуманенных шумом мыслей и желаний, она могла разглядеть тропки будущего, ожидающего этого человека, решения, которые ему предстоит принять, жизнь, которая его ждет, если он сделает тот или иной выбор в грядущие часы или дни.

Пегги многое видела в сердцах других людей, но почти не замечала, что творится внутри собственной души.

Иногда она представляла себя одиноким впередсмотрящим, мальчишкой, сидящим в корзине на вершине мачты. Не то чтобы она хоть раз в жизни видела настоящий корабль, — по Гайо ходили только баржи-плоскодонки, и всего один раз Пегги видела пароход, курсирующий по Каналу Ирраквы. Но она читала книги, которые иногда по ее просьбе привозил доктор Уитли Лекаринг из Дикэйна. Поэтому знала о том, что на мачте обычно находится впередсмотрящий. Отчаянно цепляясь за снасти и дерево мачты, чтобы не упасть, если судно внезапно качнет на волне или откуда ни возьмись налетит ветер, он целыми днями смотрит вперед, долгими часами несет вахту, вглядываясь в бесконечно пустой синий океан. Зимой его жалит мороз, летом жарит солнце, а он все смотрит и смотрит. На пиратском корабле впередсмотрящий караулит жертву. Китобой ищет китов. Но на большинстве судов он просто высматривает рифы, мели или землю на горизонте; судно в море поджидает много опасностей — буканьеры или заклятые враги родного флага…

Но много дней подряд впередсмотрящий не видит ничего, кроме волн да пышных облаков.

«Вот и я сижу в корзине впередсмотрящего, — подумала Пегги. — Посланная на мачту шестнадцать лет назад, в день, когда родилась. С тех пор я оттуда не слезала, ни разу я не покинула свой пост, ни разочка не позволила себе отдохнуть, скорчившись на узкой койке нижней палубы. Ни разу в жизни я не позволила закрыть за собой люк или затворить дверь. Я постоянно, постоянно несу вахту, следя за тем, что происходит вокруг. А поскольку вижу я не так, как остальные, то свое внутреннее око даже во сне не могу закрыть».

Выхода не было. От этого не убежать. Сидя на чердаке, она без особых усилий разглядела, что…

Мама, известная остальным как старушка Пег Гестер, а самой себе как Маргарет, готовит на кухне завтрак остановившимся переночевать в гостинице путникам. Не то чтобы у нее был дар к жарке-парке-варке, готовила она через силу, то ли дело Герти Смит, у которой обычная соленая свинина могла быть приготовлена сотней способов и каждый день иметь особый вкус. Дар Пег Гестер был связан с женским естеством, она была самой умелой повитухой в округе, а обереги для дома лучше нее не создавал никто. Однако хорошей гостинице нужен хороший стол, так что теперь, когда Деды не стало, пришлось браться за готовку ей. Поэтому сейчас она думает только о кухне и лучше ее не отвлекать, особенно дочке, которая болтается по дому без дела и большей частью вообще молчит. Такая девчонка испорченная стала, злая, жестокая, а когда-то была милой и доброй, но все в жизни когда-нибудь подходит к концу…

Как радостно узнать, что твоей родной маме ровным счетом наплевать на тебя. То, что Пегги видела, какая огромная любовь гнездится в сердце матери, ничего не меняло. Знание, что твоя мама способна любить от всего сердца, вряд ли послужит утешением, если знаешь, что именно тебя она не любит.

И папа, известный под именем Горация Гестера, владельца «Гостиницы Хатрак». Радушным, веселым человеком был папа — вот и сейчас, выйдя во двор, он тут же принялся рассказывать какую-то историю одному из постояльцев, который никак не мог уехать из гостиницы. У них с папой постоянно находилась новая тема для разговора, и этот постоялец, законник из Кливленда, искренне считал, что Гораций Гестер — самый честный, самый искренний человек, которого он когда-либо встречал. Если б все люди были такими добросердечными, как Гораций, преступники в Гайо вообще перевелись бы и тогда отпала бы нужда в законниках. Все так считали. Все любили Горация Гестера.

Но его дочь, Пегги-светлячок, могла заглянуть в самый огонь его сердца, а потому понимала, что папа в действительности ощущает. Он видел, как ему улыбаются, и говорил про себя: «Знали б они, какой я на самом деле, то плюнули бы презрительно, отвернулись и забыли, что вообще встречались со мной и ведали, как» меня зовут».

Пегги сидела на своем чердачке, и перед ней россыпью рассыпались огоньки живущих в городе людей. Сердца родителей пылали ярче всего, потому что она знала их лучше всех; затем шли огоньки постояльцев, остановившихся в гостинице; а потом остальные жители города.

Вот Миротворец Смит, его жена Герти и трое их сопливых сынков, которые все свободное от сидения в туалете время посвящают придумыванию новых гадостей — Пегги видела, с каким удовольствием Миротворец исполняет свою работу, как презирает своих детей, как шарахается от собственной жены, которая из прекрасной, желанной девушки превратилась в лохматую ведьму, которая сначала орет на детей, а потом той же самой грязью обливает Миротворца.

Вот Поли Умник, шериф, обожающий, когда его боятся; а вот Уитли Лекаринг, сердящийся на себя, потому что лекарства в половине случаев действуют, а в половине — нет и каждую неделю ему приходится сталкиваться со смертью, с которой он ничего поделать не может. Новички, старожилы, фермеры и ремесленники — она смотрела их глазами, читала их сердца. Она видела свадебное ложе, холодное и пустое, видела адюльтер, глубоко сокрытый в сердцах виновных. Видела воровство честных клерков, близких друзей, верных слуг и в то же самое время восхищалась открытыми, щедрыми сердцами тех, кого обычно презирали и не удостаивали внимания.

Она это видела, но ничего не говорила. Держала рот на замке. Никому и ничего она не рассказывала. Потому что ей не хотелось лгать. Давным-давно она поклялась, что никогда не солжет, и теперь, сохраняя молчание, держала свое слово.

У остальных таких проблем не было. Они могли спокойно говорить правду. Но у Пегги этого не получилось бы. Она слишком хорошо знала этих людей. Ей было известно, чего они боятся и чего хотят, какие поступки они совершали в своей жизни, — они убили бы либо ее, либо себя, если б хоть на секунду заподозрили, что ей ведомо все. Даже те, которые в жизни не причинили никому зла, устыдились бы, узнав, что ей известны их тайные мечтания и скрытые пороки. Поэтому она не могла откровенно говорить с людьми, иначе бы чем-нибудь обязательно себя выдала — может, не словом, но поворотом головы, уходом в сторону от какой-нибудь щекотливой темы, и человек поймет, что она все знает, и испугается, очень испугается. Одного страха, неопределенной боязни достаточно, чтобы уничтожить слабого человека.

Она была впередсмотрящим, она одна находилась на вершине мачты. Цепляясь за снасти, она видела больше, чем хотела, и ни одной минутки не могла посвятить себе.

То должен был вот-вот родиться ребенок, и ей приходилось идти и Смотреть, то какие-то люди попадали в беду, и им также требовалась ее помощь. Даже сон не спасал ее. Она не знала, что такое крепкий сон. Какая-то частичка ее продолжала смотреть, видеть горящие огоньки, видеть, как они неожиданно начинают мерцать.

Вот как сейчас, к примеру. Взглянув на лес, она увидела один такой огонек. Очень далекий огонек сердца.

Она приблизилась к нему — не шагнула навстречу, нет, ее тело по-прежнему оставалось на чердаке, — просто, будучи светлячком, она еще в детстве научилась присматриваться к далеким огонькам.

Это оказалась девушка. Даже не девушка, а скорее девочка, ведь она была младше Пегги. Очень необычная девочка, потому что Пегги сразу увидела, что раньше она говорила на другом языке, хотя сейчас говорила и думала только по-английски. Поэтому мысли ее были путаными и невнятными. Однако есть чувства куда более глубокие, нежели те следы, которые оставляют в уме слова; малышка Пегги мгновенно поняла, что за ребенка девочка держит в руках, почему она стоит на берегу реки, готовясь к смерти, какие ужасы ей пришлось пережить на плантации и на какие жертвы она пошла, чтобы убежать оттуда прошлой ночью.

Посмотрите на солнце, что зависло в трех пальцах над деревьями. Посмотрите во-он туда, где на берегу Гайо, укрывшись по пояс в кустарнике, стоит чернокожая девочка-беглянка, прижимающая к себе малыша-полукровку, незаконнорожденного сына. Она видит, как плоты, управляемые бледнолицыми, спускаются вниз по реке, она испугана, она понимает, что собаки ее не отыщут, но вскоре по ее следу пустят ловчих беглых рабов. А как ей переправиться на другой берег, когда на руках малыш?

Она ловит себя на ужасной мысли: «Оставлю ребенка здесь, спрячу в дупло вот этого сгнившего бревна, переплыву через реку, украду лодку и вернусь. Вот что надо сделать».

Однако чернокожая девочка, которую никто и никогда не учил материнству, все же знает, что настоящая мама не бросит ребенка, которого надо прикладывать к груди столько раз на дню, сколько пальцев на обеих руках. Она шепчет про себя: «Хорошая мама не оставит малыша там, куда могут забраться лисица, хорек или бобер. Ведь они могут найти его, начнут откусывать от него по кусочку, и беспомощный малыш умрет. Нет, мэм, только не я, никогда я так не поступлю».

Поэтому она бессильно опускается на землю, по-прежнему прижимая к себе ребенка, и смотрит на реку, которая с таким же успехом может быть морем, поскольку девочке все равно не перебраться на другой берег.

А может, кто-нибудь из бледнолицых поможет ей? Здесь, в Аппалачах, тех, кто помогает беглым рабам, вешают. Но эта чернокожая рабыня-беглянка слышала на плантации о белых, которые считают, что люди — это не собственность, ими нельзя владеть. Есть и такие, которые говорят, мол, чернокожие девочки обладают теми же правами, что и белые леди, а значит, она вправе отказывать всем, кроме собственного законного мужа. Такие люди скажут, что у этой девочки нельзя отнимать ребенка, нельзя допускать, чтобы белый хозяин продал его в праздник и отослал малыша воспитываться в какое-нибудь рабовладельческое поместье в Драйденшире, где мальчик будет целовать ноги каждому господину, который скажет ему: «У-тю-тю!»

— О, твой малыш счастливчик, — твердят девочке. — Он вырастет в особняке какого-нибудь важного лорда из Королевских Колоний. А там до сих пор правит король, может быть, твой сын когда-нибудь увидит его.

Она ничего не отвечает, только смеется про себя. У нее нет никакого желания встречаться с королем. Ее папа был африканским королем, и его убили, застрелили из винтовки. Португальские работорговцы показали ей, что такое быть королем — это означает, что умираешь ты, как и все, кровь твоя такого же красного цвета, как и кровь остальных людей, и точно так же ты кричишь от боли, боишься — о, как замечательно быть королем, как здорово встретиться с королем. Неужели белые люди верят этим вракам?

«Я им не верю. Я говорю, что верю, но на самом деле вру. Я не позволю им забрать моего сыночка. Он внук короля, и я буду говорить ему об этом каждый день, пока он будет расти. А когда он станет высоким, настоящим королем, никто не ударит его палкой, иначе тут же получит сдачи. Никто не заберет его женщину, чтобы разложить ее, как свинью на бойне, и засунуть в нее ребенка-полукровку. Он не будет сидеть в своей хижине и плакать. Нет, мэм, нет, сэр».

После этого она совершает запретную, злую, страшную, очень плохую вещь. Она крадет две свечи и нагревает их над огнем. Потом мнет, как тесто, добавляет молока из собственной груди, после того как ребенок пососал, плюет в воск, а затем принимается месить и валять мягкую массу в пепле, пока не получается куколка, похожая на чернокожую девочку-рабыню. На нее саму.

Она прячет чернокожую куколку и идет к Толстому Лису, чтобы попросить перьев огромного старого черного дрозда, которого Лис поймал намедни.

— Чернокожей девочке не нужны перья, — говорит Толстый Лис.

— Я делаю куколку для моего мальчика, — твердит она.

Толстый Лис смеется, он знает, что она врет.

— Из перьев черных дроздов куколок не делают. Никогда не слышал о таких.

А черная девочка и говорит ему:

— Мой папа — король в Умбаване. Я знаю очень большую тайну.

Толстый Лис качает головой, он смеется и смеется.

— Что ты можешь знать? Ты даже по-английски толком говорить не умеешь. Я дам тебе столько перьев черного дрозда, сколько пожелаешь, но когда твой ребенок перестанет сосать, ты придешь ко мне, и я подарю тебе другого малыша, на этот раз черненького.

Она ненавидит Толстого Лиса не меньше, чем Белого Хозяина, но у него есть перья черного дрозда, поэтому она отвечает:

— Да, сэр.

Две полные пригоршни черных перьев уносит она. И смеется про себя. Она будет далеко и давно мертва, Толстый Лис не засунет в нее своего ребенка.

Она покрывает чернокожую куколку перьями, и та превращается в маленькую девочку-пташку. Очень сильная кукла, в ней есть молоко, слюна, а покрыта она черными перьями. Очень сильная, всю жизнь из девочки высосет, но мальчику не придется целовать ноги Белого Хозяина, Белый Хозяин никогда не коснется его кнутом.

Темная ночь, луна еще не показывалась. Девочка выскальзывает из своей хижины. Малыш сосет, поэтому не издает ни звука. Она привязывает ребенка к груди, чтобы он не упал. Швыряет куколку в огонь. И тут начинает выходить сила перьев, они пылают, горят, обжигают. Она чувствует, как огонь вливается в нее. Она раскидывает в стороны свои крылья, о, как они велики, и начинает бить ими, как бил тот старый дрозд, которого она видела. Она поднимается в воздух, высоко в темное ночное небо, поднимается и летит далеко-далеко на север, а когда восходит луна, она держит ее справа, чтобы донести своего малыша до земли, где белые говорят, что чернокожая девочка — не рабыня, мальчик-полукровка — не раб.

Наступает утро, появляется солнце, и она не может больше лететь. Это как смерть, это как заживо умирать, думает она, шагая по земле. Тот дрозд со сломанным крылом, он, наверное, молился, чтобы Толстый Лис нашел его, только сейчас она это понимает. После того как ты познал чувство полета, ты не можешь идти, ты грустишь, тебе больно ходить, земля под ногами похожа на рабские оковы.

Но все утро она идет, неся на руках своего малыша, и наконец она выходит к широкой реке. «Вот как далеко я улетела, — говорит чернокожая девочка, рабыня-беглянка. — Я долетела до этой реки, могла перелететь и воду, но солнце взошло, и я опустилась на землю. Теперь мне никогда не перебраться на другой берег, ловчий найдет меня, забьет до полусмерти, отнимет моего ребенка, продаст его на юг.

Но нет. Я обману их. Умру первой.

Вернее, второй».

Другие сколько угодно могут спорить, то ли рабство смертный грех, то ли всего лишь причудливый обычай. Другие сколько угодно могут напускаться на противников рабства, говоря, что те вообще с ума сошли выступать за равноправие, хотя рабство — это очень, очень плохо. Другие люди могут жалеть чернокожих, но где-то внутри они все равно радуются, что черные живут в основном в Африке, Королевских Колониях или Канаде — вот и пускай там живут, где-нибудь подальше от нас, чтоб духу их здесь не было. Но Пегги не могла позволить себе роскошь иметь собственное мнение по этому вопросу. Она знала лишь, что ни одно сердце не болело, не пылало так, как душа чернокожей девочки, которая столько раз склонялась под тонкой черной тенью хлыста надсмотрщика.

Пегги выглянула из чердачного окошка и крикнула:

— Пап!

Он показался из-за дома и вышел на дорогу, откуда было видно ее окно.

— Пегги, ты звала меня? — поднял голову он.

Она просто посмотрела на него, ни слова ни сказала, однако он сразу сообразил. Распрощавшись, он быстренько выставил за ворота адвоката — бедняга даже не понял, что такое на него обрушилось, а очнулся от потрясения, только когда проехал аж полгорода. Спустя несколько мгновений папа уже бежал по лестнице на чердак.

— Девочка с ребенком, — объяснила Пегги. — На том берегу Гайо, она очень испугана и убьет себя, если ее схватят.

— Где именно она находится?

— Неподалеку от устья Хатрака, где-то там, насколько я могу судить. Пап, я с тобой.

— Ни в коем случае.

— Мне придется поехать, пап. Ты не сможешь найти ее, даже если возьмешь в помощь еще десятерых. Она очень боится белых людей, и у нее на то веские причины.

Папа нерешительно посмотрел на Пегги, не зная, что и делать. Он никогда не брал ее с собой, но обычно бежали с плантаций не девочки, а мужчины. Кроме того, раньше она обнаруживала беглецов на этом берегу Гайо, где они плутали в лесах, а это было куда безопаснее. Ведь если они переберутся на территорию Аппалачей и их уличат в пособничестве беглым рабам, то наверняка бросят в тюрьму. В лучшем случае в тюрьму, а то перекинут веревку через сук и вздернут без суда и следствия. Противников рабства не особо приветствовали к югу от Гайо, а еще меньше любили тех, кто помогал черным переправиться на север, к французам, в Канаду.

— Слишком опасно, — покачал головой он.

— Тем более. Ты обязан взять меня. Чтобы найти ее и проверить, не крутится ли кто поблизости.

— Мать убьет меня, если узнает, что я взял тебя с собой.

— Я убегу задними дворами.

— Скажи ей, что пойдешь к миссис Смит…

— Я ничего не буду ей говорить, папа. Или скажу правду.

— Тогда я останусь здесь и помолюсь милостивому Господу, чтобы он спас мне жизнь и она не заметила, что ты убежала. Встретимся в устье Хатрака на закате.

— Но разве нельзя…

— Нельзя. На закате, ни минутой раньше, — решительно перебил он. — Пока не стемнеет, через реку переплывать нельзя. Если девочку схватят или она погибнет до того, как мы доберемся до нее, что ж, значит, ей не повезло, потому что мы не можем переправляться через Гайо у всех на виду, и точка.

Шум в лесу, это очень-очень пугает чернокожую девочку-рабыню. Деревья цепляют ее сучьями, совы ухают, крича, где она сидит, река все время смеется над ней. Она не может уйти, потому что обязательно упадет в темноте и ушибет малыша. Она не может остаться, потому что ее наверняка обнаружат. От ловчих не улетишь, не скроешься, они глядят далеко и увидят ее, даже если она будет на расстоянии множества рук от них.

Шаг, кто-то идет. О Господь Бог Иисус, убереги меня от дьявола в темноте.

Шаг, дыхание и раздвигаемые руками ветви. Но ламп нет! Кто бы это ни был, он видит меня в темноте! О Господь Бог Моисей Спаситель Авраам.

— Девочка.

Этот голос, я слышу голос, я не могу дышать. Ты слышишь его, мой малыш? Или мне снится? Это женский голос, мягкий голос леди. Дьявол ведь не может притвориться женщиной, это все знают, так ведь?

— Девочка, я пришла, чтобы перевезти тебя через реку, помочь тебе и твоему малышу бежать на север.

Я не нахожу слов, забыла как рабский язык, так и умбавский язык. Может, надев перья, я растеряла все слова?

— У нас хорошая, крепкая лодка и двое сильных гребцов. Я знаю, ты понимаешь меня и веришь мне. Я знаю, ты хочешь пойти со мной. Так что давай, держись за мою руку, вот, вот моя рука, ничего не говори, просто держись. Там будет двое белых мужчин, но они мои друзья и тебя не тронут. Кроме меня, до тебя никто пальцем не дотронется, поверь, девочка, просто поверь.

Ее рука, она касается моей кожи и несет прохладу, она мягкая, как голос этой леди. Этого ангела. Святой Девы, Матери нашего Господа.

Много шагов, тяжелых шагов, появились лампы, свет и большие старые белые мужчины, но леди продолжает держать меня за руку.

— Перепугана до смерти.

— Вы только посмотрите на нее. Да от нее ничего не осталось, кожа да кости.

— Сколько дней она ничего не ела?

Голоса громадных мужчин похожи на голос Белого Хозяина, который дал ей этого ребенка.

— Она сбежала с плантации прошлой ночью, — сказала леди.

Откуда леди это знает? Ей известно все, Еве, маме всех детишек. Не время говорить, не время молиться, надо быстрее идти, опереться на белую леди и идти, идти, идти к лодке, покачивающейся на воде и ждущей меня. Все, как я мечтала. О! Вот лодка, мой малыш, она перевезет нас через Иордан в Землю Обетованную.

Они наполовину переплыли реку, когда чернокожая девочка вдруг затряслась всем телом, расплакалась, начала что-то неразборчиво бормотать.

— Успокой ее, — сказал Гораций Гестер.

— Поблизости никого нет, — ответила Пегги. — Все равно никто не услышит.

— Что она там бормочет? — поинтересовался По Доггли.

Он был фермером, разводил свиней и жил неподалеку от устья Хатрака. На какое-то мгновение Пегги показалось, что он ее имеет в виду. Но нет, он спрашивал о чернокожей девочке.

— По-моему, она говорит на своем африканском языке, — пожала плечами Пегги. — Эта девочка очень необычное создание, подумать только, ей удалось-таки убежать…

— А ведь она еще и ребенка несла, — согласился По.

— Да, ребенок, — вспомнила Пегги. — Я возьму малыша.

— Это еще зачем? — удивился папа.

— Потому что вы вдвоем понесете ее, — объяснила Пегги. — По крайней мере от берега до повозки. Это дитя и шагу ступить не сможет.

Добравшись до берега, они так и поступили. Старая телега По была не самым удобным средством передвижения, а мягче старой лошадиной попоны ничего не нашлось, но девочка, очутившись на ней, ничуть не возражала, во всяком случае ничего против не сказала. Гораций поднял лампу и присмотрелся к беглянке.

— А ведь точно, ты была абсолютно права, Пегги.

— Насчет чего? — спросила она.

— Назвав ее девочкой. Клянусь, ей и тринадцати нет. Вот это да. И малыш… Ты уверена, что это ее мальчик?

— Уверена, — кивнула Пегги.

По Доггли усмехнулся.

— Да ну, эти гвинейские свинюшки, они ж как кролики, только свободная минутка выдастся, они и ну наяривать. — Затем он вдруг вспомнил, что с ними Пегги. — Прошу прощения, мэм. Раньше у нас было чисто мужское общество.

— Это не у меня, а у нее вы должны просить прощения, — холодно промолвила Пегги. — Этот ребенок — полукровка. Она родила его от своего хозяина, который нисколько не позаботился спросить разрешения. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду.

— Чтоб я больше не слышал от тебя таких разговоров, — перебил ее Гораций Гестер. Он так и полыхал гневом, будьте нате. — Мало того, что ты увязалась за нами, так еще начинаешь выведывать всякие штучки об этой бедняжке. Негоже так просто трепаться о ее прошлом.

Пегги замолкла и молчала всю дорогу до дома. Вот что происходит, когда она начинает говорить правду. Вот почему большей частью она предпочитает вообще не открывать рот. Теперь папа думает о том, что его дочь за каких-то несколько минут выведала все прошлое чернокожей беглянки, но если это у нее так ловко получилось, сколько она могла узнать о его жизни?

«Хочешь знать, что мне известно, папа? Так вот, я знаю, почему ты спасаешь рабов. Ты не По Доггли, папа, который даже не задумывается о судьбе чернокожих, просто он терпеть не может, когда диких зверей сажают в клетку. Он помогает рабам бежать в Канаду, потому что внутри него сидит нужда освободить их. Но ты, папа, ты помогаешь им, чтобы расплатиться за свой тайный грех. За маленькую тайну, которая улыбнулась тебе когда-то, и сердце твое разорвалось на части. Ты ведь мог сказать «нет», но не сказал, ты сказал «да, о да». Это случилось, когда мама была на сносях, должна была меня родить. Ты тогда отправился в Дикэйн за покупками и задержался там на целую неделю. За шесть дней ты имел ту женщину раз, наверное, десять, и я помню каждый момент вашей любви так же ясно, как ты, я чувствую, как ты мечтаешь о ней по ночам. В тебе горит стыд, но жарче палит желание, я знаю, что ощущает мужчина, желая женщину, — тело его чешется, он на месте усидеть не может. Долгие годы ты ненавидел себя за то, что натворил в Дикэйне, и продолжаешь ненавидеть до сих пор — за то, что воспоминание о тех днях по-прежнему отзывается в тебе радостью. И ты расплачиваешься за это. Ты рискуешь угодить в тюрьму или быть повешенным на дереве на радость воронью, но рискуешь ты не потому, что любишь чернокожих, а потому, что надеешься сделать что-то хорошее для детей нашего Господа — может быть, это освободит тебя от тайной, грешной любви.

И самое смешное, пап. Если бы ты знал, что мне известен твой секрет, ты б, наверное, умер, умер не сходя с места. Однако если б я могла сказать тебе, рассказать, что на самом деле мне ведомо, я бы кое-что добавила к рассказу о твоем прошлом. Я бы сказала: «Папа, неужели ты не видишь, что это твой дар?» Ты всегда думал, что у тебя нет никакого дара, но на самом деле он есть. Ты даришь людям любовь. У тебя в гостинице останавливаются постояльцы и чувствуют себя как дома. Ты увидел ее, ее терзал голод, ту женщину в Дикэйне, она нуждалась в любви, которую ты даришь людям, она очень нуждалась в тебе. Это страшно тяжело, пап, тяжело не любить человека, который уже любит тебя, который обволакивает тебя, как облака — луну, хотя знает, что ты уедешь, что ты не сможешь остаться. Но с голодом ничего не поделаешь, папа. Я искала ту женщину, искала огонек ее сердца, всю округу я обыскала и наконец нашла. Я знаю, где она живет. Она уже не так молода, какой тебе запомнилась. Но она по-прежнему красива, в ней сохранилась красота, которой проникнуты твои воспоминания, папа. И она хорошая женщина, ты не причинил ей никакого зла. Она с любовью вспоминает о тебе. Она знает, что Господь простил вас обоих. Только ты никак не можешь простить, папа.

Как грустно, — думала Пегги, трясясь в телеге. — В глазах другой дочери отец выглядел бы настоящим героем. Великим человеком. Но я светлячок, и мне известна правда. Он рискует жизнью не ради спасения других людей, он не Гектор, сражающийся перед вратами Трои. Он ползет, словно избитый пес, потому что внутри он и есть пес, которому хорошенько досталось кнутом. Он спешит на помощь, чтобы спрятаться от греха, который Господь давным-давно простил бы ему, если б он сам принял это прощение».

Но вскоре Пегги перестала грустить об ошибках папы. Ведь почти все люди обманываются точно так же, как он. Большинство всю жизнь терзаются своими печалями, цепляясь за отчаяние, как за кувшин с остатками драгоценной воды во время страшной засухи. Пегги тоже сидит и безропотно ждет Элвина, хотя знает, что он ей радости не принесет.

Однако девочка, лежащая в повозке, совсем другая. Ей грозила страшная беда, она должна была лишиться своего малыша, но она не стала сидеть и ждать, когда случится несчастье, чтоб потом вдоволь поплакать. Она сказала «нет». «Нет и все, я не позволю продать моего ребенка куда-то там на юг, пусть он даже попадет в хорошие руки, в богатую семью. Раб богача — все тот же раб. А если его продадут на юг, это значит, он вообще убежать не сможет, потому что ему будет не добраться до севера». Пегги ощущала чувства, бурлящие внутри стонущей, мечущейся девочки.

Впрочем, было еще кое-что. Эта девочка была куда более мужественной, чем папа и По Доггли. Потому что убежать она могла только с помощью очень сильного колдовства, настолько сильного, что Пегги о нем слыхом не слыхивала. Она ведать не ведала, что чернокожие обладают такими знаниями. Но это не враки и не сон. Девочка улетела. Сделала куколку из воска, натыкала в нее перьев и бросила в костер. Где куколка сгорела. Это помогло беглянке подняться в воздух и лететь, лететь, пока не взошло солнце. Она далеко улетела и все-таки добралась до Гайо, где увидела ее Пегги. Но какую цену пришлось заплатить девочке за этот полет…

Подъехав наконец к гостинице, они обнаружили на крыльце маму. Пег Гестер была страшно зла, Пегги ни разу не видела ее такой.

— Тебя выпороть как следует мало. Да как ты смеешь брать с собой в ночь, на преступление, свою шестнадцатилетнюю дочь!

Папа не ответил. Ему не пришлось ничего отвечать. Он молча занес чернокожую девочку в дом и положил на коврик рядом с очагом.

— Да она, похоже, много дней ничего не ела. Что там дней, недель! — воскликнула мама. — И ее лоб, только пощупайте, какой горячий, я чуть руку не обожгла. Так, Гораций, принеси сюда тазик воды и прикладывай к ее лбу холодную тряпку, а я пока сделаю похлебку, чтобы она хоть чуточку поела…

— Не надо, мам, — окликнула Пегги. — Лучше найди молока для малыша.

— Ничего с малышом не будет, а вот девочка умирает, и не надо меня учить, я сама знаю, как лечить людей…

— Да нет, мам, — перебила Пегги. — Она колдовала с восковой куколкой. Это колдовство, известное только чернокожим, но она знала, что нужно сделать, и обладала должной силой, потому что была дочерью короля в Африке. Она понимала, какова будет цена, и сейчас ей приходится платить.

— Ты хочешь сказать, что девочка умрет? — спросила мама.

— Она сделала куколку, свое подобие, и кинула ее в костер. Это дало ей крылья, на которых она могла лететь целую ночь. Но плата за такой полет — все оставшиеся годы жизни.

Похоже, рассказ Пегги глубоко пронял папу.

— Пегги, это же безумие. Зачем ей было бежать из рабства, если она все равно погибнет? Почему сразу не утопиться или не повеситься? Зачем столько хлопот?

Пегги не пришлось отвечать. Малыш, которого она держала на руках, вдруг громко заплакал. Другого ответа и не нужно было.

— Я достану молоко, — сказал папа. — У Кристиана Ларссона должно остаться немножко, вряд ли они все выпили.

Но мама поймала его за руку.

— Гораций, ты головой подумай, — упрекнула она. — На дворе середина ночи. Что ты скажешь, если тебя спросят, зачем тебе вдруг понадобилось молоко?

Гораций вздохнул и рассмеялся над собственной глупостью.

— Так и отвечу. Для малыша рабыни-беглянки. — Вдруг он побагровел, весь аж раскраснелся от гнева. — Ну и глупостей натворила эта девчонка! — буркнул он. — Знала ведь, что умрет, но все равно сбежала, а что нам теперь делать с чернокожим малышом? Мы ж не можем отнести его на север, положить на канадской границе и подождать, пока какой-нибудь француз не услышит крики и не выйдет забрать ребенка.

— Видно, ей показалось, что лучше умереть свободным, чем провести жизнь в рабстве, — сказала Пегги. — Она, наверное, знала, что бы ни ждало здесь ее малыша, эта судьба будет намного лучше, чем если бы он провел всю жизнь на плантации.

Девочка лежала рядом с очагом, дыхание ее было тихим, глаза закрыты.

— Она заснула? — спросила мама.

— Она еще жива, — ответила Пегги, — но уже не слышит нас.

— Тогда я прямо вам скажу, мы угодили в очень большие неприятности, — заявила мама. — Из местных никто пока не знает, что вы проводите через нашу гостиницу беглых рабов. Но стоит пойти слухам, а они разлетятся очень быстро, как вокруг нас лагерем встанет по меньшей мере дюжина ловчих. Нас не оставят в покое, начнутся засады всякие, стрельба…

— Об этом необязательно никому знать, — возразил папа.

— А что ты людям скажешь? Вот, шел по лесу и вдруг случайно наткнулся на ее труп?

Услышав это, Пегги страшно разозлилась. Ей захотелось крикнуть: «Она же еще не умерла, постыдились бы говорить такое!» Но им и в самом деле нужно было что-нибудь придумать — и побыстрее. Что если один из гостей вдруг проснется и решит спуститься вниз? Тогда секрет точно не утаишь.

— Когда она умрет? — повернулся к Пегги папа. — К утру?

— Она умрет до рассвета.

Папа кивнул:

— Тогда мне лучше пошевеливаться. О девочке я позабочусь, а вы, женщины, придумайте, что будем делать с ребеночком. Надеюсь, вы найдете выход.

— Да, ты уверен? — подняла брови мама.

— Я точно не знаю, что делать. Может, у вас появится какой-нибудь план.

— А что, если я скажу всем, что это мой ребенок?

Папа ничуть не разозлился. Просто широко ухмыльнулся и сказал:

— Тебе никто не поверит. Даже если ты по три раза на дню будешь окунать мальчишку в сливки.

Он вышел на улицу и, взяв в помощь По Доггли, отправился копать могилу.

— Хотя выдать ребеночка за кого-нибудь из местных не такая плохая мысль, — задумалась мама. — Та семья чернокожих, что живет у болот… помнишь, два года назад один работорговец пытался доказать, что это они у него сбежали? Как там их зовут, Пегги?

Пегги была знакома с этой семьей намного лучше, чем кто-либо из Хатрака; она наблюдала за ними точно так же, как и за всеми остальными, поэтому знала всех их детей, знала все имена.

— Они утверждают, что их зовут Берри[84], — ответила она. — Почему-то они очень держатся за это имя, чем бы ни занимались, хотя они вовсе не благородных кровей, а обычные люди всегда берут себе имя по своей профессии.

— Почему бы не сказать, что это их малыш?

— Они очень бедные, мам, — пожала плечами Пегги. — Еще один рот им не прокормить.

— Мы могли бы им помочь, — воскликнула мама. — У нас хватает запасов.

— Ты сама подумай, мам, как это будет выглядеть. Внезапно в семье Берри появляется светленький мальчик; любой, поглядев на него, сразу скажет, что он полукровка. А затем Гораций Гестер ни с того ни с сего начинает вдруг одаривать их одеждой, едой…

Лицо мамы побагровело.

— Где это ты такого набралась? — требовательно рявкнула она.

— Господи, мама, я ж светлячок. Да ты и сама знаешь, что люди мгновенно начнут трепать языками, знаешь ведь?

Мама посмотрела на чернокожую девочку, лежащую у огня.

— Да, малышка, втравила ты нас в неприятности.

Мальчик начал дергать ручками и ножками.

Мама поднялась и подошла к окну, вглядываясь в ночное небо, как будто надеясь, что оно подскажет какой-нибудь выход. Вдруг она резко развернулась и направилась к двери.

— Мам, — окликнула Пегги.

— Не мытьем, так катаньем, — заявила мама.

Пегги сразу поняла, что придумала мама. Можно и не отдавать малыша Берри, можно оставить его в гостинице и сказать, что взяли его себе, чтобы помочь Берри, потому что они очень бедные. Если семейство Берри согласится поддержать эту историю, никто не обратит внимания на внезапно объявившегося в гостинице мальчика-полукровку. Никто не подумает, что ребенок со стороны, что это Гораций приблудил его — ведь даже жена его согласилась взять малыша к себе в дом.

— Ты точно понимаешь, о чем собираешься их просить? — спросила Пегги. — Ведь остальные решат, что, кроме законного мужа, кто-то еще боронит телку мистера Берри.

На лице мамы застыло столь изумленное выражение, что Пегги чуть не рассмеялась.

— Не думаю, чтобы чернокожих очень заботило, кто что подумает, — наконец дернула плечами Пег Гестер.

Пегги покачала головой:

— Мам, Берри чуть ли не самые истовые христиане в Хатраке. Они должны быть такими, чтобы простить белым людям то, как они обращаются с чернокожими и их детьми.

Мама отошла от двери и оперлась о стену.

— И как же люди обращаются с детьми чернокожих?

Вот в этом-то и заключалась вся суть, а мама только сейчас об этом подумала. Одно дело — посмотреть, как сучит ножками и ручками чернокожий малыш, и сказать: «Я позабочусь о мальчике, я спасу ему жизнь». И совсем другое — представить, что будет, когда ему исполниться пять, семь, десять, семнадцать годков, когда у тебя в доме будет жить молодой чернокожий юноша.

— О соседях, впрочем, беспокоиться не стоит, — продолжала малышка Пегги, — лучше подумай, как ты намереваешься обращаться с этим мальчиком. Хочешь ли ты вырастить его своим слугой, как низкорожденного ребенка, поселившегося в твоем большом прекрасном доме? Если так, то его мать погибла ни за что, с тем же успехом малыша можно было продать на юг.

— Я никогда не нуждалась в рабах, — ответила мама. — Только посмей утверждать обратное.

— Но что тогда? Будешь ли ты воспитывать его как собственного сына, выходить вместе с ним встречать гостей, как поступала бы, будь это твой родной сын?

Мама погрузилась в размышления, и Пегги, наблюдая за ней, увидела, как в сердце ее вдруг открылось множество новых путей-дорожек. Сын — вот кем станет ей этот малыш. А если кто-либо из соседей начнет косо посматривать на него, мол, он не совсем белый, им придется иметь дело с Маргарет Гестер, и то будет для них ужасный денек; пройдя через головомойку, которую она им устроит, они никакого ада не убоятся.

Мама твердо вознамерилась отстоять малыша — Пегги много лет подряд заглядывала к ней в сердце, но ни разу не сталкивалась со столь нерушимым намерением. В такие секунды будущее человека меняется прямо на глазах. Старые тропки сердца были приблизительно одинаковыми; маме не так часто приходилось выбирать, чтобы ее жизнь резко изменилась. Но умирающая девочка-беглянка перевернула ей всю душу. Открылись сотни новых тропинок, и на каждой из них присутствовал чернокожий малыш, он нуждался в Пег Гестер — даже родная дочь никогда так не нуждалась в ней. Его будут обижать чужие люди, над ним будут издеваться мальчишки всего города, и каждый раз за защитой он будет прибегать к ней. Она будет учить его, закалять, защищать — такого Пег Гестер никогда не делала.

«Значит, мама, вот почему ты разочаровалась во мне! Потому что я даже маленькой девочкой слишком много знала. Ты хотела, чтобы в сложные минуты я приходила к тебе, приходила и спрашивала. Но у меня не возникало вопросов, мама, потому что я знала все еще в раннем детстве. Познакомившись с хранящимися в тебе воспоминаниями, я поняла, что значит быть женщиной. Я с сызмальства знала, что такое выйти замуж по любви, и тебе не пришлось ничего мне объяснять. Ни одной ночи я не провела в слезах, уткнувшись тебе в плечо, потому что какой-то там парень, которого я безумно люблю, не посмотрел на меня; я никогда и никого безумно не любила. Я вела себя совсем не так, как, по-твоему, ведут себя маленькие девочки, потому что у меня был дар светлячка, я знала все, и мне ничего не нужно было из того, что ты намеревалась мне дать.

Но этот мальчик-полукровка, он будет нуждаться в тебе, каким бы его дар ни был. Я вижу тропки будущего, вижу, что если ты оставишь его у себя, если ты воспитаешь его, то он будет твоим настоящим сыном, в отличие от меня, которая не была тебе настоящей дочерью, хоть в жилах моих течет твоя кровь».

— Дочка, — сказала мама, — если я сейчас выйду через эту дверь, все ли будет хорошо у малыша? И у нас?

— Мам, ты просишь меня Посмотреть?

— Да, малышка Пегги. Прежде я не просила тебя об этом, но сейчас прошу — для себя.

— Я все скажу тебе. — Пегги даже не пришлось вглядываться в тропки маминой жизни. Она сразу увидела, сколько радости найдет мама в этом малыше. — Если ты примешь его и будешь относиться к нему как к родному сыну, то никогда об этом не пожалеешь.

— А папа? Он тоже будет хорошо с ним обращаться?

— Неужели ты собственного мужа не знаешь? — удивилась Пегги.

Мама шагнула к ней, кулаки ее были крепко сжаты, хотя она еще ни разу в жизни не ударила Пегги.

— Ты мне не умничай, — одернула она.

— Когда я Смотрю, я говорю так, как говорю, — ответила Пегги. — Ты пришла ко мне как к светлячку, вот я и говорю с тобой как светлячок.

— Тогда скажи то, что должна сказать.

— Все очень просто. Если ты не знаешь, как твой муж будет обращаться с мальчиком, значит, ты вообще не знаешь этого человека.

— Может, и не знаю, — нахмурилась мама. — Может, я совсем его не знаю. А может, знаю и хочу, чтобы ты сказала, права я или нет.

— Ты права, — промолвила Пегги. — Он будет хорошо обращаться с ним, и мальчик ощутит себя любимым.

— Но будет ли он на самом деле любить его?

На этот вопрос Пегги отвечать не собиралась. Любовь не вписывалась в образ папы. Он будет заботиться о мальчике, потому что так нужно, потому что это его долг, но малыш не поймет разницы, он примет это чувство за любовь, только такое отношение куда более надежно, чем любовь. Но чтобы объяснить это маме, пришлось бы ей все рассказать. Пришлось бы объяснить, что папа поступает так потому, что ему не дают покоя старые грехи, а мама еще не готова — и никогда не будет готова — выслушать эту историю.

Поэтому Пегги подняла голову и ответила так, как обычно отвечала, когда люди принимались расспрашивать ее о том, чего на самом деле не желали слышать.

— На этот вопрос должен ответить он сам, — сказала Пегги. — Ты же должна знать лишь одно — тот выбор, что ты сделала в своем сердце, достойный. Одно это решение полностью изменило твою жизнь.

— Но я еще ничего не решила, — запротестовала мама.

Однако она все равно пойдет к Берри, попросит сказать, что это их сын, и оставит мальчика себе на воспитание. В мамином сердце не осталось ни единой тропинки, которая вела бы к иному будущему.

— Ты все уже решила, — возразила Пегги. — И ты радуешься своему выбору.

Мама повернулась и ушла, тихонько прикрыв за собой дверь, чтобы не разбудить проезжего проповедника, который спал в комнате прямо над крыльцом.

На секунду Пегги завладело некое смутное беспокойство, но что было ему причиной, она так и не разобралась. Если б она немножко подумала, то наверняка бы осознала, что причиной этого неясного волнения стала ложь — сама того не желая, Пегги обманула свою мать. Когда Пегги Смотрела для кого-то другого, она тщательно проверяла все тропки, даже те, которые человек никогда не выберет. Но сейчас Пегги была настолько уверена в себе, она прекрасно знала маму и папу, поэтому не позаботилась взглянуть, что ждет их впереди, проверив только ближайшие несколько лет. Так всегда происходит в семье. Вроде бы отлично знаешь друг друга, вот почему мы и не пытаемся узнать своих родных поближе. Пройдут годы, и Пегги вспомнит этот день, гадая, каким образом она умудрилась проглядеть надвигающуюся беду. Сначала она решит, что ее подвел дар видения. Но на самом деле это не так. Это она подвела свой дар. Она не первая ошиблась и не последняя, ошибка эта была не из самых ужасных, но вряд ли кто-нибудь когда-нибудь жалел о своем промахе больше, чем Пегги.

Секундное беспокойство прошло, и Пегги тут же забыла, что ее что-то терзало. Ее мысли обратились к чернокожей девочке, лежащей в гостиной. Беглянка проснулась, глаза ее были открыты. Малыш по-прежнему капризничал. Девочке не пришлось ничего говорить, Пегги и так поняла, что она хочет покормить ребенка, если, конечно, в ее груди осталось молоко. У девочки даже не было сил, чтобы расстегнуть ворот выгоревшей на солнце сшитой из хлопка рубахи. Пегги опустилась рядом с ней; одной рукой она прижимала к себе ребенка, а другой пыталась расстегнуть пуговицы. Тельце девочки казалось страшно изможденным, и ее ребра прямо-таки выпирали из-под кожи, а груди напоминали две котомки, брошенные на дощатый забор. Но сосок был крепким, и ребенок сразу ухватился за него. Вскоре по губкам малыша потекло белое молоко, значит, в грудях еще что-то осталось, хотя жизнь матери вот-вот должна была оборваться.

Девочка слишком ослабела, чтобы говорить, но Пегги понимала все без слов, она слышала, что хочет сказать беглянка, и ответила ей.

— Моя мама возьмет твоего мальчика к себе, — успокоила ее Пегги. — И она никому не позволит сделать из него раба.

Больше всего на свете девочка хотела услышать эти слова — эти слова и причмокивание, тихое мычание, фырканье малыша, с жадностью приникшего к ее груди.

Но Пегги нужно было пообещать ей еще кое-что, прежде чем девочка умрет.

— Мы расскажем малышу о тебе, — продолжала она. — Он узнает, что ты пожертвовала жизнью ради того, чтобы улететь и подарить ему свободу. Он никогда не забудет тебя, никогда.

Затем Пегги заглянула в огонек сердца мальчика, чтобы посмотреть, что ждет его в будущем. Все тропки были проникнуты болью, ибо какую из дорог ни выбери, жизнь полукровки в городе белого человека нелегка. Однако Пегги разглядела настоящую душу малыша, чьи пальчики сейчас цепляли и царапали мамину голую грудь.

— Ради него стоило умереть, это я тебе говорю честно.

Девочка восприняла эти слова с радостью. В сердце ее воцарился покой, и она снова заснула. Вслед за мамой засопел наевшийся малыш. Пегги подняла его, завернула в одеяло и положила на согнутую руку матери. «Пусть последние секунды своей жизни мама проведет с тобой, — молча сказала она мальчику. — Потом мы расскажем тебе, что она умерла, сжимая тебя в своих объятиях».

Умерла… Папа вместе с По Доггли копал ей могилу; мама ушла к Берри, чтобы убедить их помочь спасти жизнь и свободу ребенку; да и сама Пегги думала о девочке как о мертвой…

Но она еще жила, искорка жизни по-прежнему теплилась в ней. Жаркая ярость вспыхнула в Пегги, потому что она внезапно вспомнила — какой же она была дурой, раньше об этом не подумав! — что один человек из тех, кого она знает, обладает даром исцелять больных. Разве не он склонился над Такумсе после битвы за Детройт, когда тело великого краснокожего было усеяно дырами от пуль? Разве не Элвин исцелил Такумсе? Элвин мог бы спасти эту девочку, будь он здесь.

Она устремила глаза в темноту, отыскивая ярко горящий огонек, огонек, который узнавала с первого взгляда, ибо даже собственное сердце она не знала настолько хорошо. Да, вот он, бежит в ночной тьме, бежит путями краснокожего человека, как будто во сне, и земля, обволакивающая его, — это его душа. Он передвигался быстрее, чем любой бледнолицый, он обогнал бы самую быструю лошадь, скачущую по лучшим дорогам меж Воббской рекой и Хатраком, но сюда он прибудет не раньше завтрашнего полудня, а к тому времени девочка-беглянка умрет и будет похоронена на семейном кладбище. На каких-то двенадцать часов она разминется с единственным человеком в стране, который мог бы спасти ей жизнь.

Так всегда происходит. Элвин мог бы спасти ее, но он и не подозревал, что она нуждается в нем. Тогда как Пегги, которая ничегошеньки не могла сделать, знала, что происходит, знала все, что может произойти, знала то, что обязано было произойти, если бы мир был добр. Но в мире нет добра. И ее желаниям не суждено исполниться.

Как ужасно быть светлячком, видеть, что несет будущее, и терзаться собственным бессилием, поскольку ничего изменить не можешь. Слова — вот та единственная сила, которой она обладает: она может рассказать остальным, что произойдет, но не всегда способна повлиять на их выбор. Всегда существует возможность, что, сделав определенный шаг, человек ступит на куда более страшную тропу, чем та, от которой Пегги пытается его уберечь. Столько раз по причинам своей жестокости, сварливости или просто невезения люди совершали ужасный выбор, и все шло намного хуже, чем если бы Пегги промолчала и ничего не сказала. «О, если б я не знала этого. Как я хочу иметь надежду, что Элвин прибудет вовремя. Если б у меня была хоть какая-то надежда, что девочка выживет. Если б я сама могла спасти ей жизнь…»

Но тут Пегги вспомнила о тех случаях, когда она и в самом деле спасала человеческую жизнь. Жизнь Элвина, к примеру, — с помощью его сорочки. В эту секунду надежда все-таки вспыхнула в ее сердце, ведь можно воспользоваться остатками сорочки Элвина и спасти девочку, вернуть ей силы.

Пегги вскочила и, прихрамывая, побежала к лестнице; ее ноги настолько затекли от сидения на полу, что она даже не чувствовала, как пятки касаются деревянных досок. Она споткнулась и, испугавшись, что шум разбудит кого-нибудь из постояльцев, оглянулась по сторонам — нет, никто не проснулся. Поднявшись на второй этаж, Пегги побежала по крепким ступенькам лестницы, ведущей на чердак, — месяца за три до смерти деда справил на чердак хорошие, надежные ступеньки. Она продралась сквозь завалы сундуков и старой мебели и наконец очутилась в своей комнатке, расположенной в восточной части дома. Через выходящее на юг окно на пол падал лунный свет, рассыпаясь четким квадратным узором. Пегги подняла одну из половиц и достала шкатулку — в это потайное место Пегги прятала ее каждый раз, когда покидала спаленку.

Либо она слишком громко стучала ногами, либо сон этого постояльца был очень чуток, но, спустившись с чердака, Пегги чуть не сбила с ног проснувшегося гостя. Он стоял у порога своей комнаты, из-под длинной ночной рубашки торчали тощие белые ноги, глаза его смотрели то вниз, на первый этаж, то на дверь, как будто он никак не мог решить, то ли спуститься вниз, проверить, то ли вернуться в постель. Пегги заглянула в его сердце — только для того, чтобы выяснить, не видел ли он чернокожую девочку и ее малыша. Если б он ее видел, его мысли и чувства пришли бы в смятение.

Но нет, он не видел, еще не поздно все исправить.

— Почему ты одета? Ты куда-то собралась? — удивленно спросил он. — В столь поздний час?

Она мягко приложила палец к его губам. Чтобы заставить его замолчать — по крайней мере никаких других намерений у нее не было. Но вдруг она поняла, что после его матери, которая умерла много лет назад, ни одна женщина больше не касалась лица этого человека. В это мгновение Пегги увидела, что сердце мужчины наполнилось не страстью, не похотью, но смутными желаниями одинокого человека. Этот проезжий священник — родом из Шотландии, как он утверждал, — остановился в гостинице позавчера. Пегги тогда не обратила на него внимания, поскольку ее мысли были заняты Элвином, который вот-вот должен был прибыть в Хатрак. Но сейчас важнее всего заставить священника вернуться в комнату, и как можно быстрее. А сделать это можно одним-единственным способом. Она положила ему руки на плечо, обхватила его шею и, нагнув голову, поцеловала священника прямо в губы. Крепко, настойчиво, так, как ни одна женщина не целовала его.

Ожидания полностью оправдались — стоило ее рукам разжаться, как он мигом скрылся в своей комнате. Она бы посмеялась над ним, но, заглянув в его сердце, Пегги поняла, что на самом деле вовсе не поцелуй заставил священника поспешно ретироваться. Его испугала шкатулка, которую она сжимала в руке и которая во время поцелуя коснулась его шеи. Шкатулка, в которой лежала сорочка Элвина.

Как только ее крышка дотронулась до его шеи, он сразу почувствовал, что находится внутри коробочки. Не то чтобы он обладал каким-то там даром, нет, здесь крылось нечто совсем иное: каким-то образом он ощутил, что рядом с ним находится частичка Элвина. Пегги увидела, как в уме у него возникло лицо Элвина, и священник воспылал такой ненавистью, которой Пегги никогда не наблюдала ни в одном человеке. Вот тут-то она и поняла, что человек этот не просто священник. Это преподобный Филадельфия Троуэр, который некогда служил проповедником в Церкви Вигора. Преподобный Троуэр, который однажды пытался убить Элвина и убил бы, если б ему не помешали.

Элвин-младший куда больше пугал Троуэра, чем женский поцелуй. Теперь беда заключалась в том, что перепуганный насмерть священник начал подумывать, а не уехать ли прямо сейчас, не сбежать ли поскорей из этой гостиницы. Но, решив уехать, он спустится вниз и увидит то, что ему никак нельзя видеть. Это случалось очень часто — Пегги пыталась помешать произойти чему-то плохому, но выходило еще хуже, и она потом не раз жалела о своем вмешательстве. Как же она не узнала Троуэра? Ведь она столько раз видела его глазами Элвина… Правда, за последний год священник очень изменился — похудел, осунулся, постарел. Кроме того, она никак не ожидала увидеть его здесь. Но что сделано, то сделано, и ничего не изменишь. Стало быть, надо каким-то образом удержать его в комнате.

Открыв дверь, она шагнула за порог и, пристально поглядев священнику в глаза, сказала:

— Он здесь родился.

— Кто? — спросил священник.

Лицо его побелело, словно он узрел самого дьявола. Он сразу понял, кого она имеет в виду.

— И он возвращается. Сейчас он идет сюда. Тебе ничего не угрожает, но этой ночью ты должен оставаться в своей комнате, а с первым лучом солнца уезжай отсюда.

— Я не… я не знаю, о ком вы говорите.

Неужели он думает, что сможет обмануть светлячка? Хотя, возможно, он не знает, кто она такая… Нет, знает, знает, просто он не верит ни в светлячков, ни в обереги, ни в скрытые дары, ни во что подобное. Он человек науки и высшей религии. Дурак набитый. Придется ему доказать, что его страхи оправданы. Она хорошо знала Троуэра и все его тайны видела насквозь.

— Некогда ножом для рубки мяса ты пытался убить Элвина-младшего, — произнесла она.

Этого ему вполне хватило. Он грохнулся на колени.

— Я не боюсь смерти, — простонал он. И принялся бормотать молитву Господу.

— Молись хоть всю ночь, — продолжала она, — но из комнаты не высовывайся.

Затем она вышла и притворила за собой дверь. Уже спускаясь по лестнице, она услышала звук торопливо задвигаемого засова. У Пегги даже не было времени, чтобы посмотреть, не причинила ли она ему незаслуженных страданий — ведь в сердце своем он не был убийцей. Пегги сейчас больше заботила девочка-беглянка, которой нужно было помочь. Сможет ли сорочка передать ей силы Элвина? Слишком много времени отнял у нее этот священник. Слишком много драгоценных вздохов умирающей девочки.

Похоже, она еще дышит? Да, дышит… Или нет? Малыш мирно сопел рядом с ней, но грудь девочки не двигалась, грудка младенца и то выше поднималась, тогда как губы матери застыли. Однако огонь ее сердца еще пылал! Пегги это сразу увидела, он ведь так ярко горел, очень сильное сердце было у этой девочки. Поэтому Пегги торопливо откинула крышку шкатулки, вытащила кусочек сорочки и торопливо растерла сухой уголок между пальцами, шепча:

— Живи, набирайся сил.

Она пыталась сделать то же, что и Элвин. Исцеляя человека, он находил маленькие разрывы, ранки в теле и заживлял их. Сколько раз она наблюдала за тем, как он это делает! Но у нее ничего не получалось. Это было чуждо ей, у нее не было видения, которым обладал Элвин, однако она все-таки почувствовала, как из тела девочки утекает жизнь, как останавливается сердце, как в последнем вздохе опускаются легкие, как свет уходит из широко открытых глаз. В конце концов сердце ее яростно вспыхнуло, словно падающая звезда, огонек его внезапно разгорелся и тут же погас…

«Опоздала. Если б я не остановилась в коридоре, если б мне не пришлось разбираться с этим священником…»

Но нет, она не могла винить себя, она все равно не сумела бы спасти девочке жизнь. Слишком поздно… Тело девочки умирало. Будь здесь сам Элвин, даже он ничего не смог бы поделать. Это был всего лишь лучик робкой надежды. Надежда была столь ничтожна, что Пегги не смогла найти ни единой тропки, на которой ее желаниям суждено было сбыться. Поэтому она не стала предаваться безудержному горю, уподобляясь остальным людям, не стала бесконечно винить себя и терзать, ведь она сделала все, что возможно, надеясь на то, что никогда не могло произойти.

Когда девочка умерла, Пегги пришлось забрать у нее ребенка. Нельзя, чтобы малыш почувствовал, как рука его мамы становится все холоднее и холоднее. Пегги взяла его к себе на руки. Он заворочался, но продолжал спать безмятежным детским сном. «Твоя мама умерла, малыш-полукровка, но у тебя будут моя мама и мой папа. Их любви хватит с избытком; тебе не придется выжимать ее по капельке, как это происходит с некоторыми детьми. Тебе, малыш, эта любовь поможет. Твоя мама отдала жизнь, чтобы принести тебя сюда, — ты всегда будешь помнить об этом и вырастешь настоящим человеком».

«Вырастешь настоящим человеком, — услышала она собственный шепот. — Будешь очень необычным человеком, как и я».

Она приняла решение, даже не успев понять, что именно решила. Она чувствовала, как ее будущее внезапно изменилось, хотя еще не видела, что в нем поменялось.

Девочка-рабыня предчувствовала, что ее ждет, — вовсе не обязательно быть светлячком, чтобы догадаться, что тебя ожидает в будущем. Ее ждала ужасная жизнь, она должна была лишиться ребенка, ей предстояло быть рабыней до конца своих дней. Однако она увидела тусклый лучик надежды, поняла, что еще может спасти малыша, и после этого не колебалась ни секунды, ибо даже призрачная надежда стоит того, чтобы ради нее пожертвовать жизнью.

«А теперь взгляните на меня, — подумала Пегги. — Я вижу все тропки жизни Элвина и понимаю, что впереди меня ждет только отчаяние, — конечно, мои муки ни в какое сравнение не идут с тем, что ожидало девочку-рабыню, но от этого не легче. Однако передо мной все время мелькает ярким всполохом мое будущее счастье, я все же могу завоевать Элвина и добиться его любви, хоть путь этот весьма необычен. Неужели, увидев такое будущее, я уткнусь лицом в ладони и буду смотреть, как надежда умирает? Неужели я сдамся только потому, что не знаю, как добраться до своего счастья?

Это забитое дитя смогло сотворить свою надежду из воска, пепла, перьев, своего молока и слюны, значит, я тоже могу управлять своей жизнью. Где-то ведь скрывается та ниточка, которая приведет меня к счастью. Но даже если я и не найду эту ниточку, то хоть попытаюсь — это все же лучше, чем отчаяние, которое будет караулить меня за каждым углом, ежели я останусь. Даже если мне не придется стать частичкой Элвина, когда он повзрослеет, что ж, это не столь суровая цена, которую пришлось заплатить чернокожей девочке за свободу своего ребенка.

Так что к тому времени, как Элвин войдет в Хатрак, меня здесь не будет».

Вот каким было ее решение. Почему она не додумалась до этого раньше? Из всех людей, живущих в Хатраке, уж ей-то следовало знать, что всегда, всегда есть какой-то выход. Люди говорят, что отчаяние и беды сами приходят в жизнь, что у обыкновенного человека нет выбора, но эта девочка-беглянка доказала, что выйти из положения можно всегда, — ведь смерть тоже может стать прямой, ровной дорогой.

«И мне не придется добывать перья черного дрозда, чтоб улететь отсюда».

Пегги сидела на полу, качая ребенка. Ею овладела твердая решимость — завтра утром, незадолго до появления Элвина, она покинет город. Каждый раз, когда ее посещал страх того, что она собралась сделать, Пегги опускала глаза на лежащую рядом девочку, и сразу приходило успокоение, настоящее спокойствие. «Может быть, девочка-беглянка, моя жизнь закончится точно так же, как и твоя, может, я тоже умру в каком-нибудь незнакомом, чужом доме. Но уж лучше неведомое, чем будущее, которое, ненавидя всем сердцем, я безропотно принимаю.

Но сделаю ли я это? Хватит ли мне сил, когда наступит время и пути назад не будет?» Сунув пальцы в шкатулку, она дотронулась до сорочки и, увидев будущее Элвина, чуть не запела от радости, как птичка. Раньше тропки будущего предвещали их встречу, после которой Пегги ждала жизнь отчаяния и тоски. Но сейчас таких тропок осталось лишь несколько — в основном же она видела, как Элвин приходит в Хатрак, повсюду ищет девочку-светлячка и вдруг обнаруживает, что ее нет. Решение, которое она приняла сегодня ночью, изменило будущее, закрыв большинство дорожек, которые вели к горю и отчаянию.

Мама привела Берри раньше, чем отец успел выкопать могилу. Анга Берри была полной, коренастой женщиной с улыбчивыми морщинками на лице, которых было много больше, чем морщинок от горестей и бед, хотя последних тоже хватало. Пегги хорошо знала Ангу — эта женщина нравилась ей куда больше, чем большинство людей в Хатраке. Да, у нее был вспыльчивый характер, но в сердце ее жило сострадание, и Пегги вовсе не удивилась, когда Анга прямо с порога кинулась к тельцу девочки, подняла уже похолодевшую руку и прижала к груди. Слова, которые она бормотала при этом, очень походили на некую колыбельную, а голос ее был тихим, нежным и сочувствующим.

— Она умерла, — сказал Мок Берри. — Но, насколько я вижу, с ребенком все в порядке.

Пегги поднялась и показала малыша Моку. Особенно горячих чувств она к этому человеку не испытывала, не то что к его жене. Мок Берри относился к тому роду мужчин, которые могут до крови выпороть ребенка только потому, что тот сказал что-нибудь не так, сделал что-нибудь не этак. И страшнее всего то, что, наказывая сына или дочь, Мок Берри не испытывал никакого гнева. Он вообще ничего не испытывал, такое впечатление, ему все равно — он может причинить боль, а может отпустить с миром. Однако трудился он не покладая рук, и пусть семейство никак не могло покинуть порог нищеты, оно все же как-то существовало; и ни один человек из тех, кто знавал Мока Берри, не обращал внимания на всякие разговоры типа «нет такого черномазого, что не крадет, и нет такой черномазой, которую нельзя было бы зазвать на сеновал».

— Здоровый мальчик, — подтвердил Мок и повернулся к маме. — А когда он вырастет и станет большущим, здоровенным чернокожим, вы, мэм, по-прежнему будете называть его своим сыном? Или отправите спать в сарай, вместе со скотом?

Да, этот человек не намеревался ходить вокруг да около, сразу брал быка за рога.

— Закрой рот, Мок, — приказала его жена. — И дайте-ка мне малютку, мисс. Если б я знала, что скоро у нас объявится такая крошка, я б не отрывала младшенького от груди и молоко еще осталось бы. Два месяца назад я перестала давать сынишке грудь, с той поры от него одни беспокойства, но ты, малыш, не такой, совсем не такой.

Она что-то ласково забормотала над ним, как шептала над его матерью, но мальчик даже не проснулся.

— Я же сказала, я воспитаю его как родного сына, — сказала мама.

— Простите, конечно, мэм, но я ни разу не слышал, чтобы белая женщина так поступала, — пожал плечами Мок.

— Я сказала, значит, так и будет, — непреклонно произнесла мама.

Мок на секунду-другую задумался.

— Я вам верю, — наконец кивнул он. — По-моему, не было такого, чтобы вы нарушали данное вами слово, даже если слово это давали чернокожим. — Он ухмыльнулся. — Многие белые считают, что солгать черномазому — это вовсе не грех, это, мол, не ложь.

— Мы сделаем, как вы просите, — вмешалась Анга Берри. — Всем, кто будет спрашивать, я буду отвечать, что это мой мальчик и мы отдали его вам, потому что слишком бедны.

— Но не забывайте, что это все ложь, — предупредил Мок. — Вы не думайте, был бы это наш ребенок, мы бы никогда не отдали его. И не думайте, что моя жена, будучи замужем за мной, может позволить белому человеку обрюхатить ее.

Мама с минуту внимательно изучала лицо Мока, как бы оценивая стоящего перед ней человека.

— Мок Берри, надеюсь, ты как-нибудь заглянешь к нам на огонек, навестишь мальчика и тогда сам убедишься, что белая женщина может держать свое слово.

— Да, мэм, — расхохотался Мок, — могу поспорить, вы настоящий борец за права человека.

Тут в дом вошел папа, с головы до ног покрытый потом и грязью. Он пожал руку Берри, и ему рассказали о решении, к которому пришли. Он тоже пообещал воспитать мальчика как родного сына. Но он подумал также о том, что даже маме не пришло в голову — он поклялся Пегги, что мальчику не будет отдаваться предпочтения перед ней. Пегги согласно кивнула. Ей не хотелось ничего говорить, потому что каждое слово либо было бы лживо, либо выдало бы ее намерения; она-то прекрасно знала, что в ближайшем будущем ее путь и путь этого мальчика не пересекутся.

— Мы, пожалуй, пойдем, миссис Гестер, — сказала Анга, передавая малыша маме. — Вдруг кто-нибудь из моих увидит страшный сон и проснется, так что мне лучше быть поблизости, иначе крики вы даже здесь услышите.

— Может, стоит вызвать священника помолиться над ее могилкой? — предложил Мок.

Папа как-то не подумал об этом.

— Да, кстати, у нас же ночует один священник, — вспомнил он.

Но Пегги не дала этой мысли укрепиться у него в голове.

— Нет, — отрубила она как можно резче.

Папа взглянул на нее и понял, что сейчас она говорит как светлячок. Так что спорить бесполезно.

— Да, сегодня не получится. Мок, — согласно кивнул он. — Опасно.

Мама проводила Ангу Берри за порог.

— Может, мне надо знать что-нибудь особенное? — беспокойно спросила она напоследок. — Чернокожие дети чем-нибудь отличаются от белокожих?

— Очень отличаются, — подтвердила Анга. — Но этот малыш наполовину белый, так что заботьтесь как следует о белой половинке, а черная сама о себе как-нибудь позаботится.

— Кормить как обычно? Коровьим молоком из свиного пузыря? — продолжала расспрашивать мама.

— Вы лучше меня все знаете, — сказала Анга. — Всему, что мне известно, я научилась у вас, миссис Гестер. Как и прочие женщины в округе. Что ж вы меня-то спрашиваете? Мне спать давно пора…

Как только Берри ушли, папа поднял тельце девочки и унес из дома. Гробика, чтобы похоронить умершую, не было, но тело наверняка завалят камнями, иначе могилу разроют собаки.

— Легкая, как перышко, — удивился он, подняв ее. — Словно головешка от хорошо прогоревшего бревна.

И Пегги была вынуждена признать, что он абсолютно прав. Вот и все, что от нее осталось. Прах. Она сожгла себя изнутри.

Пока Пегги лазала на чердак и доставала колыбельку, мама возилась с малышом. На этот раз Пегги никого не разбудила, не спал разве что все тот же священник. О, он сидел за дверью глаз не сомкнув, но за порог теперь и носа не высунет. Мама и Пегги приготовили малышу постельку в родительской спальне и уложили ребенка спать.

— Да, а что за имя у крошки? Он теперь осиротел, но мы же должны его как-то называть, — вспомнила мама.

— Если у него и было имя, его мама ничего об этом не сказала, — ответила Пегги. — В ее племени женщина получала имя, когда выходила замуж, а мужчина — когда убивал свою первую добычу.

— Ужас какой, — всплеснула руками мама. — Это не по-христиански. Она ведь так и умерла некрещеной.

— Она была крещена, — возразила Пегги. — Об этом позаботилась жена владельца плантации, откуда она бежала, — у них там все чернокожие были крещены.

Лицо мамы помрачнело.

— Видно, она считала, что этого достаточно, чтобы сделать из человека доброго христианина. Ну ничего, я подыщу для тебя имя, малыш. — Она загадочно улыбнулась. — Пегги, как ты думаешь, как отреагирует наш папа, если я назову крошку Гораций Гестер-младший?

— Умрет на месте, — немедленно ответила Пегги.

— Вот и я тоже так считаю, — согласилась мама. — А я вовсе не жажду рано овдоветь. Так что назовем его… Пегги, я ничего не могу придумать. Как обычно зовут чернокожих? Или назвать его как самого обыкновенного мальчика?

— Я знаю только одно имя, которое бытует среди чернокожих. Отелло, — пожала плечами Пегги.

— Страшное какое-то имя, — испугалась мама. — Ты наверняка вычитала его в какой-нибудь из книжек Уитли Лекаринга.

Пегги не стала ничего говорить.

— Знаю, — встрепенулась мама. — Знаю, как мы его назовем. Будем звать его Кромвелем. Как звали лорда-протектора.

— Назови лучше его Артуром, в честь короля, — предложила Пегги.

Мама довольно хмыкнула и рассмеялась.

— А и правда, малыш. Артур Стюарт! А ежели королю придется не по духу твое имечко, пускай посылает на нас войска, но все равно я ничего не изменю. Пусть уж лучше его величество меняет свое имя.

Несмотря на то что Пегги легла в постель далеко за полночь, проснулась она ранним утром. Ее разбудил стук копыт — ей даже не пришлось подходить окну, она и так узнала огонек сердца уезжающего священника. «Езжай, Троуэр, — про себя сказала она. — Не ты последний сбежишь отсюда этим утром, спасаясь от одиннадцатилетнего мальчишки».

Вскочив с кровати, она выглянула в выходящее на север окно. Сквозь деревья виднелось расположенное на холме кладбище. Она попыталась отыскать вырытую прошлой ночью могилу, но, как ни всматривалась, не нашла и следа, а искать огонек сердца на кладбище бесполезно, так что и здесь ей не было помощи. Хотя Элвин сразу отыщет ту могилку — в этом она не сомневалась. Прибыв в Хатрак, первым делом он отправится на кладбище, потому что там похоронен его старший брат, юноша по имени Вигор, которого унесла река Хатрак и который пожертвовал жизнью, чтобы спасти мать за час до того, как она родила своего седьмого сына. И Вигор держался, цеплялся за жизнь, как река ни тянула его за собой, он держался до последнего, чтобы Элвин, появившись на свет, стал седьмым живым сыном. Пегги собственными глазами видела, как огонь сердца Вигора мигнул и погас сразу после того, как родился ребенок. Элвин, должно быть, слышал эту историю тысячу раз. Поэтому он прямиком отправится на кладбище, там он сможет заглянуть в землю и найти, что спрятано под ней. Он обнаружит таинственную могилу, на которой не стоит никакого имени и в которой покоится недавно умершее тело.

Пегги взяла шкатулку с сорочкой и сунула в котомку вместе с запасным платьем, нижней юбкой и еще не прочитанными книгами, которые недавно привез Уитли Лекаринг. То, что Пегги не хотела встречаться с Элвином, вовсе не означало, что она бросит мальчика на произвол судьбы. Сегодня ночью она снова дотронется до сорочки, может, не ночью, но утром точно, проникнет в его память и при помощи его чувств отыщет могилку безымянной чернокожей девочки.

Собрав небогатый скарб, она спустилась по лестнице.

Мама вытащила детскую кроватку на кухню и что-то напевала малышу, замешивая тесто и одновременно раскачивая ногой колыбельку, хотя Артур Стюарт крепко спал. Пегги оставила котомку за дверью, вошла в кухню и коснулась маминого плеча. Где-то в душе она надеялась, что мама будет ужасно терзаться и горевать, когда обнаружит, что Пегги сбежала из дому. Но это было не так. Ну да, сначала она, конечно, распалится, но потом, поуспокоившись, будет скучать по Пегги меньше, чем сама считает. Ее целиком и полностью поглотит забота о малыше, которая скроет беспокойство о дочери. Кроме того, мама знала, что Пегги сама может позаботиться о себе. Мама понимала, что Пегги водить за ручку не надо. Тогда как Артур Стюарт очень нуждался в своей новой маме.

Пегги не в первый раз видела в матери подобные чувства, поэтому нисколько не обиделась. Это был раз, наверное, сотый, так что она немножко попривыкла к такому равнодушию; она не обращала внимания на внешнюю сторону и смотрела прямо на причину, скрывающуюся за ней. Она любила маму за то, что та была намного лучше, чем большинство остальных людей, и прощала ей, что она больше не любит свою дочь.

— Я люблю тебя, мам, — прошептала Пегги.

— Я тоже люблю тебя, малышка, — ответила мама. Она даже не подняла глаз, даже не догадалась, что у Пегги на уме.

Папа спал. Всю ночь ему пришлось копать могилу, а ведь потом, положив туда тело девочки, он еще засыпал ее землей.

Пегги написала записку. Обычно она старалась писать правильно, вставляя множество лишних букв, так, как обычно пишут в книжках, но на этот раз нужно было, чтобы папа сам смог прочитать ее послание. Это означало, что писать надо было так, чтобы буквы четко складывались в звуки, если читать записку вслух.

«Я люблю вас папа и мама но мне нужно ухадить я знаю это очень плоха оставлять Хатрак без светлячка но я была сдесь светлячком шешнадцать лет. Я видила будущие и знаю што у меня будит все в парятке так што не беспокойтесь за меня».

Она вышла из двери гостиницы и остановилась на дороге. Не прошло и десяти минут, как появился доктор Уитли Лекаринг в своей коляске, направляющийся в далекую Филадельфию.

— Надеюсь, ты ждешь меня на дороге не затем, чтобы отдать Мильтона, которого я недавно дал тебе почитать? — улыбнулся Уитли Лекаринг.

Она улыбнулась в ответ и покачала головой:

— Нет, сэр, я просто хотела попросить вас подкинуть меня до Дикэйна. Хочу навестить одного человека, которого знавал мой отец, так что, если вы не возражаете против компании, я бы не стала тратить деньги зря и нанимать повозку.

Уитли Лекаринг на секунду засомневался. Но Пегги и так знала, что он возьмет ее с собой и не спросит ничего у родителей. Он относился к тому типу мужчин, которые считают, что девочка ничем не отличается от мальчика и может сама за себя постоять; кроме того, Пегги нравилась ему, он считал ее вроде своей племянницы. И помнил, что Пегги никогда не лжет, а значит, и у родителей разрешения спрашивать не надо.

Да она и не солгала ему, сказала чистую правду, как поступала всегда, когда говорила не все, что ей известно. Женщина, с которой у отца когда-то была любовь, женщина, которая до сих пор являлась ему во снах и мучила его, жила в Дикэйне — несколько лет назад она овдовела, но положенный период траура давно прошел, поэтому она не откажется от компаньонки. Пегги хорошо знала эту леди, поскольку давным-давно наблюдала за ней из Хатрака. «Когда я постучусь в двери ее дома, мне даже необязательно говорить, что я дочка Горация Гестера, — подумала Пегги. — Она и так меня примет, будет заботиться обо мне и помогать. Но, может быть, я все-таки скажу ей, кому прихожусь дочерью и каким образом узнала о ней. Я поведаю ей, что папа до сих пор с болью вспоминает те несколько дней любви, которые у них были».

Коляска, гремя колесами, перевалила через крытый мост, который одиннадцать лет назад, после того как река забрала старшего сына, построили отец Элвина и его братья. Под крышей моста свили гнезда разнообразные пташки. Их веселое, мелодичное чириканье громко отражалось от стен, так что у Пегги создалось впечатление, будто она очутилась в громадном оперном здании. В Камелоте, на юге, была опера. Может быть, в один прекрасный день она окажется там и услышит волшебные голоса певцов. Может, даже увидит самого короля, сидящего в ложе…

А может, и нет. Возможно, однажды Пегги удастся обнаружить тропку, которая приведет ее к исполнению этой маленькой и прекрасной мечты, но у нее будет слишком много других дел, ей некогда смотреть на всяких королей и слушать музыку австрийского двора в исполнении облаченных в кружева музыкантов из Вирджинии, играющих в камелотском оперном зале. Элвин куда важнее, чем эта напыщенность; ему обязательно нужно научиться владеть своей силой и понять, что с ней делать. И Пегги — часть жизни этого мальчика. Как-то незаметно она снова принялась мечтать об Элвине. А почему нет? Ведь ее мечты, как бы кратки и труднодоступны ни были, являлись отражением будущего, а для Пегги самым радостным и одновременно печальным будет тот день, когда она сможет коснуться этого юноши, который еще даже не мужчина, который ее никогда не видел.

Однако сейчас, сидя в коляске рядом с доктором Уитли Лекарингом, усилием воли она прогнала эти мысли, эти видения. «Что будет, то будет, — подумала она. — Если я найду нужную тропку, то найду, а нет, так нет. Сейчас, по крайней мере, я свободна. Всю жизнь я присматривала за родным Хатраком и строила планы вокруг этого маленького мальчика. Но что, если я до конца жизни так и останусь свободной? Что, если найду другое будущее, в котором Элвина не будет? Ведь это наиболее вероятный исход. Дайте мне немножко времени, и я забуду о мечтах, которыми когда-то терзалась, отыщу хорошую, ровную дорогу к мирной старости; мне уже не придется мучиться, сопутствуя Элвину на его извилистом пути».

Гарцующие лошади тянули коляску так быстро, что ветер вовсю играл волосами Пегги. Она закрыла глаза и представила себе, что летит, представила себя беглянкой, впервые в жизни вдохнувшей свободу.

«Пускай он сам, без меня, ищет путь к величию. А я заживу счастливой жизнью подальше от него. Пускай какая-нибудь другая женщина займет место рядом с ним, купаясь в лучах его славы. Пусть другая плачет и рыдает на его могиле».

Глава 3

Ложь

Прибыв в Хатрак, одиннадцатилетний Элвин сразу лишился половины имени. В Церкви Вигора, там, где Типпи-Каноэ впадает в Воббскую реку, не было человека, который бы не знал его отца, местного мельника Элвина Миллера. Так что его тезку, его седьмого сына, звали Элвин-младший. Однако в Хатраке и шести человек не наберется, которые встречались бы с его отцом. Так что имя Миллер и приставку «младший» можно было забыть. Он стал просто Элвином, но почему-то при звуке этого короткого имени у мальчика возникало ощущение, будто бы он лишился половины своей души.

В Хатрак он пришел пешком, преодолев сотни миль, которые пролегли меж реками Воббской и Гайо. Покинув родной дом, он захватил с собой лишь пару только что сшитых башмаков да небольшую котомку с продуктами и незатейливым скарбом. Не пройдя и пяти миль, Элвин наткнулся на бедную хижину и отдал все съестные припасы семье, жившей там. Спустя еще милю он повстречался с бедным семейством, держащим путь на запад, в новоосваиваемые земли у берегов реки Нойс. Этим людям он подарил тент и одеяло, а поскольку с ними путешествовал тринадцатилетний сын, как раз ростом с Элвина, он, не долго думая, всучил им свои новые башмаки, да еще и носки в придачу. Так что путь он продолжил в одежде, что была на нем, и пустой котомкой за плечами.

Конечно, эти люди отказывались от его подарков — лица у них были глупые-глупые, а глаза как плошки, — они беспокоились, что папа Элвина придет в ярость, узнав, что сын раздает направо-налево свои пожитки. Но Элвин уверил их, что эти вещи принадлежат ему, и только ему.

— А если я вдруг наткнусь на твоего папу с мушкетом в руках да огромной псиной рядом? — спросил один из бедняков.

— Не наткнетесь, сэр, — ответил юный Элвин. — Я ведь из Церкви Вигора, а тамошние поселенцы не особенно горят желанием встречаться с проезжими путниками.

Им понадобилось почти десять секунд, чтобы вспомнить, где они слышали имя Церкви Вигора раньше.

— Да ведь это те поселенцы, которые участвовали в бойне на Типпи-Каноэ, — сказали они. — Это те люди, на руках которых выступает кровь.

— Так что вы с ними не встретитесь, — кивнул Элвин.

— А это правда, что они заставляют каждого прохожего выслушать ужасную повесть о том, как они хладнокровно перебили множество краснокожих?

— Не сказал бы, чтобы они были так уж хладнокровны во время бойни, — ответил Элвин. — И эту повесть они рассказывают только тем, кто забредает в сам город. Поэтому спокойно проезжайте мимо, не тревожьте их. Перевалив через Воббскую реку, вы снова очутитесь на равнинах, где вас с радостью примут поселенцы. Это десятью милями дальше.

Они больше не стали спорить, даже не спросили, почему ему не приходится рассказывать о тех страшных событиях. Одного упоминания бойни на Типпи-Каноэ было достаточно, чтобы заставить замолчать самых говорливых — сразу наступало молчание, проникнутое святым, почтительным отношением, будто ты очутился в церкви. Потому что даже те бледнолицые, которые яро осуждали людей, проливших кровь краснокожих на Типпи-Каноэ, знали, что, оказавшись там, сделали бы то же самое и тогда бы это их руки истекали кровью, пока они не расскажут встречному незнакомцу об ужасном поступке, который когда-то совершили. Это осознание вины держало многих путников в стороне от Церкви Вигора и окрестных поселений в верховьях Воббской реки. Так что бедняки с благодарностью приняли башмаки и одеяла Элвина и двинулись дальше, радуясь, что теперь их от дождя будет закрывать надежная холстина, а ноги сына обуты в крепкие туфли.

Вскоре Элвин сошел с дороги и углубился в леса, в непроходимые чащобы. Будь на его ногах обувка, он бы трещал, хрустел и шумел, словно продирающийся сквозь бурелом бизон, — так шумело большинство бледнолицых, которые осмеливались бродить по лесам. Но, отдав башмаки, он стал словно другим человеком. Вместе с Такумсе он обежал все леса этой земли, побывал на севере и на юге, и за время скитаний юный Элвин научился ступать как краснокожий, слышать зеленую песню живого леса и двигаться в совершенной гармонии с нежной зеленой музыкой. На бегу он даже не задумывался над тем, куда поставить ногу, земля сама становилась мягкой под ногами юного Элвина; его вели, ни один сучок не ломался под ступней, ни один куст не вцеплялся в одежду своими колючками. За собой Элвин не оставлял ни единого следа, ни единой сломанной ветки.

Он двигался в точности как краснокожий. И вскоре, когда одежды белого человека начали стеснять его, он остановился и разделся, засунув их в котомку, после чего побежал дальше голый, как младенец, ощущая, как листья трутся о его обнаженную кожу. Вскоре бег полностью поглотил его, и он совершенно забыл о своем теле, превратившись в частичку живого леса, двигаясь вперед и вперед, все быстрее, обходясь без еды и питья, но только набираясь сил. Так краснокожий человек может бежать по лесу целую вечность, не остановившись ни разу и покрывая за один день сотни миль.

Вот как надо путешествовать. Зачем трястись в скрипучих деревянных повозках, увязающих в песке и тонущих в болотистых дорогах? Зачем влезать на спину лошади, чувствовать, как зверь потеет и устает под твоим весом, становясь рабом спешки? Надо просто стать человеком, войти в лес, почувствовать ступнями землю, подставить лицо ветру и погрузиться в сновидения. Так он и бежал.

Бежал он весь день и всю ночь, даже утром не остановился. Как он находил дорогу? Он слышал плеск наезженного тракта слева от себя, ощущал покалывание, зуд притоптанной земли, и хотя дорога эта вела во многие деревушки и городки, он знал, что вскоре она приведет его к Хатраку. Ведь именно по этому тракту ехали его родители, братья и сестры, строя над каждым ручейком и речушкой крепкие мосты, везя новорожденного Элвина в повозке. С тех пор он ни разу не шел по этой дороге, даже не видел ее, но тем не менее знал, куда она ведет.

На следующее утро он вышел из леса и очутился на окраине волнами катящегося по холмам поля, покрытого зелеными ростками маиса. Слишком много ферм появилось в освоенной части страны, так что лес потерял силу и уже не мог удержать Элвина в сновидении.

Некоторое время он стоял на опушке, приходя в себя и вспоминая, кто он такой и куда направляется. Музыка зеленого леса еще плескалась в нем, постепенно отступая. Он знал лишь, что перед ним находится город, а пятью милями дальше несет воды река — это он чувствовал. Однако рекой этой был Хатрак, а значит, раскинувшийся перед Элвином город и есть то место, куда он направляется.

Элвин решил сделать небольшой крюк и добраться до города по лесу. Впрочем, теперь у него не было выбора — последние мили пути он должен преодолеть как обыкновенный белый человек, либо ему даже с места тронуться не удастся. Такого он никогда не видел — он и не представлял себе, что на земле есть настолько освоенные места, что фермы, приткнувшиеся друг к другу, разделяет лишь рядок деревьев или невысокий забор. Не это ли увидел Пророк, заглянув в будущее страны? Мертвый лес оттеснили, и на замену ему пришли бесконечные поля, которые не примут краснокожего, в которых не спрятаться оленю — даже бобру здесь негде будет приткнуться в зимней спячке. Если Пророк увидел именно это, неудивительно, что он увел краснокожих на запад, за Миззипи. Ибо здесь краснокожему человеку жизни нет.

Элвину было немножко страшно и чуточку грустно оставлять позади себя живые земли, с которыми он сроднился, словно с собственным телом. Но он не был философом. Он был всего лишь одиннадцатилетним мальчиком, и, честно говоря, ему хотелось поглядеть на настоящий восточный городок, такой благоустроенный и цивилизованный. Кроме того, его здесь ждало одно важное дело, он ждал этой минуты целый год — с тех самых пор, как узнал, что на свете есть некая девочка-светлячок, которая присматривает за ним и помогает стать Мастером.

Он вытащил из котомки одежку, неторопливо оделся и побрел по краю поля, пока не вышел на дорогу. Элвин понял, что находится на правильном пути, когда дорога уперлась в ручеек: над маленькой струйкой воды, через которую легко можно было бы перепрыгнуть, стоял крепкий крытый мост. Этот мост, как и все остальные мосты между Хатраком и Церковью Вигора, построили его отец и братья, и случилось это одиннадцать лет назад, когда Элвин был совсем крошкой и цеплялся ручками за мамину грудь, трясясь в катящейся на запад повозке.

Элвин двинулся по дороге, идти оставалось совсем чуть-чуть. Он сотни миль пробежал по девственному лесу, но в дорогах белого человека не было зеленой песни, а поэтому мальчику было неоткуда ждать помощи. Через пару миль он сбил себе пятки, покрылся с головы до ног пылью, проголодался и страшно захотел пить. Оставалось надеяться, что он уже близко к цели, иначе ему придется пожалеть, что он отдал свои башмаки.

Знак у окраины дороги гласил: «Город Хатрак, территория Гайо».

По сравнению с недавно возникшими деревушками поселенцев это был настоящий город. Конечно, он и в подметки не годился французскому Детройту, но то было иностранное место, а этот городок — он принадлежал американцам. Дома и строения очень напоминали постройки в Церкви Вигора и прочих поселениях, только выстроены они были более умело, да и размерами побольше. Главную дорогу пересекали четыре улицы, на которых стояли банк, парочка лавок и церквей. Здесь имелось даже здание местного суда, и на пути Элвину попалось несколько небольших магазинчиков с табличками «Законник», «Доктор» и «Алхимик». Ну, раз здесь начали селиться ремесленники, значит, город стал настоящим, а не просто «подавал надежды», как это было с Церковью Вигора до бойни на Типпи-Каноэ.

Хатрак он впервые увидел чуть меньше года назад. Это случилось, когда Пророк, Лолла-Воссики, увлек Элвина в вызванный с небес смерч. Стены торнадо превратились в хрусталь, и в этом хрустале Элвину явилось множество диковинных вещей, одной из которых было видение Хатрака, каким он выглядел, когда Элвин только родился. Да, за одиннадцать лет, прошедших с тех пор, многое изменилось. Он шел по городу и изумлялся, как тот преобразился. Теперь городок стал таким большим, что прохожие даже не замечали незнакомца — никто и не думал здороваться с Элвином.

Однако, пройдя полгорода, он догадался, что причина равнодушия окружающих людей таится вовсе не в том, что Хатрак так вырос. Дело было в дорожной пыли, осевшей на его лице, в босых пятках и пустой котомке, болтающейся за спиной. На него смотрели, окидывали оценивающим взглядом и тут же отворачивались, как будто побаиваясь, что он сейчас подойдет и попросит хлеба или приютить на ночь. С таким отношением Элвин прежде не встречался, однако он сразу понял, что здесь происходит. За прошедшие одиннадцать лет город Хатрак, территория Гайо, научился отличать бедных от богатых.

Большие дома закончились. Он прошел через весь город, но не увидел ни кузницы, куда, по идее, должен был первым делом направиться, ни гостиницы, где родился и которую сейчас жадно искал взглядом. Перед ним раскинулась парочка свиноводческих ферм, от которых воняло как от обыкновенных свинарников. Затем дорога поворачивала на юг и скрывалась за поворотом.

Но где-то здесь должна быть кузница! Всего полтора года прошло с тех пор, как Сказитель отнес Миротворцу написанный папой контракт, согласно которому Элвин Миллер-старший отдавал своего сына в подмастерья кузнецу из Хатрака. И примерно год назад Сказитель сказал Элвину, что доставил то письмо и Миротворец Смит подтвердил контракт — да, именно так он и выразился, «подтвердил контракт». А поскольку Сказитель зачастую глотал некоторые буквы, Элвину показалось, что Миротворец, по словам Сказителя, «повредил контракт». В конце концов, Сказитель написал эту фразу, и все разъяснилось. В общем, год назад кузнец здесь еще был. Как и девочка-светлячок из гостиницы, та самая, которую он видел в хрустальной башне Лолла-Воссики, — она тоже должна быть где-то здесь. Разве не она написала в книге Сказителя: «Мастер на свет появился»? Эти слова, чьи сияющие буквы были выписаны самим светом, напомнили ему одну библейскую историю, в которой Господь Бог начертал на стене: «Мне, мне, ты упал, сын» — согласно этому пророчеству, по прошествии определенного времени Вавилон и в самом деле пал[85]. Именно свет пророчества насыщал слова в книге Сказителя сиянием. И если этим Мастером является Элвин, а так оно и было, значит, девочка-светлячок может много чего ему рассказать. Она должна знать, что такое Мастер и как им стать.

Мастер. Это слово многие люди произносили шепотом. Или с тоской, добавляя затем, что, очевидно, в этом мире уже не родится Мастеров. Да, кое-кто уверял, что старик Бен Франклин был одним из Мастеров, но сам Франклин до самой смерти отрицал свою способность творить. Сказитель, которому Бен Франклин заменил отца, сказал, что Бен за свою жизнь сотворил одну-единственную вещь — Американское Соглашение, тот самый клочок бумаги, который связал голландские и шведские колонии с англичанами и германцами Пенсильвании и Сасквахеннии. И не только с ними, но и — что самое важное — с краснокожим племенем ирраква. Эти земли образовали Соединенные Штаты Америки, на которых краснокожие и бледнолицые, богатые и бедные, торговцы и чернорабочие — все могли голосовать, высказываться во весь голос и никто не имел права заявить: «Я лучше, чем ты». Многие говорили, что это сделало Бена самым великим Мастером, который когда-либо ступал на эту землю, но Сказитель не соглашался. «Бен связал нашу землю, сплотил ее, — говаривал старый странник, — но Мастером он не был».

«Я тот Мастер, о котором написала девочка-светлячок. Она коснулась меня, когда я появился на свет, и увидела, что во мне есть способности Мастера. Я должен найти эту девочку, ей сейчас, наверное, уже шестнадцать, и она просто обязана рассказать, что увидела в ту ночь. Потому что у сил, которые я в себе обнаружил, у моих способностей есть высшее предназначение, я это чувствую. Они были даны мне не затем, чтобы я руками вырезал камень, исцелял больных и бегал по лесам как настоящий краснокожий. В моей жизни есть дело, которое я обязан исполнить, а я понятия не имею, как к нему подступиться и как подготовиться к будущему».

Он стоял посреди дороги, меж двух свинарников, как вдруг услыхал звонкое дзынь-дзынь, издаваемое железом, бьющим по наковальне. Его все равно что по имени окликнули. «Вот он я, — стучал молот, — иди дальше по дороге, там меня и найдешь».

Однако до кузницы он так и не добрался. Завернув за поворот, он увидел ту самую гостиницу, где когда-то родился, — она была точь-в-точь такой же, какой явилась ему в хрустальной башне. Только стены блестели свежей белой краской, еще не успевшей пропитаться летней пылью, — дом, при виде которого радуется всякий усталый путник.

Кроме того, внутри гостиницы Элвина должна ждать девочка-светлячок, которая вскоре расскажет ему, какой будет его жизнь.

Согласно правилам приличия, Элвин постучался в дверь. Он никогда раньше не заходил в гостиницы, поэтому понятия не имел, что обычно в них входят без стука, поскольку внизу располагается общая гостиная, где гости обычно коротают вечера. Он постучался раз, постучался два, а потом принялся звать хозяев, пока дверь наконец не распахнулась. На пороге стояла женщина, руки ее были вымазаны мукой, а на талии болтался старый передник. Судя по лицу, женщина была очень раздражена — однако Элвин сразу узнал ее. Это была та самая хозяйка, которую он видел в своем видении и которая давным-давно, ловко ухватив пальцами его шейку, вытащила маленького Элвина из чрева матери.

— Ты что такое творишь — сначала барабанишь в мою дверь, а потом еще и орешь, будто пожар во дворе! Почему бы тебе не войти и не сесть как обычному человеку, или ты настолько важная птица, что тебе двери должен слуга особый открывать?

— Извините, мэм, — как можно почтительнее пробормотал Элвин.

— Ну, и что тебе от нас надобно? Если ты попрошайничать вздумал, придется подождать до обеда, тогда и тебе из объедков кое-что перепадет, так что можешь посидеть где-нибудь в сторонке, а если у тебя есть совесть, то и дров немножко нарубить. Хотя, насколько я вижу, тебе и четырнадцати нет…

— Мне одиннадцать, мэм.

— Да, выглядишь ты не по годам большим, и все равно ума не приложу, что за дело привело тебя к нам. Виски я тебе не дам, даже если ты будешь предлагать мне деньги, которых у тебя, как мне кажется, нет. Это христианский дом, и не просто христианский, мы методисты, а это означает, что мы сами не притрагиваемся к спиртному и не продаем его, а если б и продавали, то во всяком случае не детям. Кроме того, могу поспорить на десяти фунтовый шмат свинины, что за ночлег тебе заплатить нечем.

— Нет, мэм, но… — начал было Элвин.

— Ну вот, так я и знала. Ты вытащил меня из кухни, а я тесто в печь не успела бросить, да и малыш вот-вот расплачется, молока потребует, небось моим постояльцам не ты будешь объяснять, что обед запоздал из-за мальчишки, который дверь открыть не может. Нет, ты предоставишь выкручиваться мне, что весьма некультурно с твоей стороны, да будет позволено мне так выразиться, а даже если будет не позволено, то я все равно уже выразилась.

— Мэм, — сказал Элвин, — мне не нужны ни еда, ни жилье.

Ему хватило ума не добавлять, что в доме его отца с радостью встречали любого путника — вне зависимости от того, есть у прохожего деньги или нет. И голодных гостей кормили не объедками, оставшимися после обеда, а сажали вместе с семьей за стол. Элвин начал привыкать к тому, что в цивилизованных городах дела обстоят несколько иначе.

— Ну, мы здесь предлагаем лишь еду да комнаты, — ответила хозяйка гостиницы.

— Я пришел сюда, мэм, потому что почти двенадцать лет назад родился в этом доме.

Женщина мгновенно преобразилась. Владелица гостиницы куда-то подевалась, и на ее месте появилась добрая тетушка.

— Ты родился здесь?

— Родился в день, когда мой старший брат Вигор погиб в Хатраке. Я подумал, что, может быть, вы помните тот день и, наверное, сможете показать мне место, где похоронен мой брат.

Ее лицо вновь изменилось.

— Ты… — вымолвила она. — Ты мальчик, который родился у той семьи… Седьмой сын…

— Седьмого сына, — закончил Элвин.

— Погляди-ка, как вырос! О, то была страшная ночь. Моя дочь стояла рядом, она заглянула в реку и увидела, что твой старший брат еще жив, а значит, тебе нужно побыстрее появляться на свет и…

— Ваша дочь, — встрял Элвин, не заметив от волнения, что перебил ее на середине фразы. — Она ведь светлячок?

Женщина мигом превратилась в лед.

— Была, — поправила она. — Больше она этим не занимается.

Но Элвин не обратил внимания на то, как похолодело лицо хозяйки гостиницы.

— Вы хотите сказать, что она лишилась своего дара? Никогда не слышал, чтобы человек вдруг терял свой дар. Но если она здесь, я все равно хотел бы поговорить с ней.

— Нет, ее здесь больше нет, — ответила хозяйка. Тут-то Элвин и понял, что женщине совсем не хочется вспоминать о дочери. — Больше в Хатраке нет светлячка. Некому теперь посмотреть, правильно ли ребенок лежит в утробе. Все, конец. И я даже говорить не хочу о девчонке, которая вдруг ни с того ни с сего убегает из отчего дома, вдруг раз — и нет ее…

Горло женщины внезапно перехватило, и она повернулась к Элвину спиной.

— Мне нужно печь хлеб, — заявила она. — А кладбище там, на холме. — Она снова обернулась к нему, но на лице ее уже не было ни гнева, ни скорби, ни каких-либо других чувств, которые переполняли ее секунду назад. — Будь дома мой Гораций, он бы проводил тебя, но ты и сам найдешь, туда ведет тропинка. Это семейное кладбище, огражденное невысоким заборчиком. — Она вдруг смягчилась. — А когда сходишь туда, возвращайся к нам, я подыщу тебе что-нибудь получше объедков.

Она поспешила на кухню. Элвин последовал за ней.

У кухонного стола стояла колыбелька, в которой спал младенец, время от времени беспокойно ворочающийся. Что-то в малыше было не так, но Элвин никак не мог понять, что именно.

— Спасибо за вашу доброту, мэм, но я не попрошайка. Я честно отрабатываю свою еду.

— Вот слова истинного мужчины — ты как две капли воды похож на своего отца. Мост, который он построил через Хатрак, стоит до сих пор, все такой же крепкий. Но ты иди, навести кладбище и возвращайся.

Она склонилась над огромной лоханью теста на столе. Элвину на мгновение показалось, что она плачет и слезы ее незаметно капают прямо в тесто. Ей нужно побыть одной.

Он перевел взгляд на малыша в колыбельке, и до него наконец дошло, чем так поразил его младенец.

— Это ж чернокожий малыш! — воскликнул он.

Она перестала месить, оставив руки наполовину погруженными в тесто.

— Да, малыш, — сказала она, — мой малыш. Я усыновила его, и он теперь мой сын, а если ты станешь прохаживаться насчет цвета его кожи, я тебя мигом в тесто раскатаю.

— Извините, мэм, я не имел в виду ничего постыдного. Просто у него такое лицо, что мне показалось, ну…

— Да, он всего лишь наполовину чернокожий. Но я воспитываю его белую половину и воспитываю так, как если б он был моим родным сыном. Мы назвали его Артур Стюарт.

Элвин сразу понял соль шутки:

— Да, по-моему, еще никто не награждал чернокожего младенца королевским именем.

— Не сомневаюсь, — улыбнулась она. — Ну все, иди, мальчуган. У тебя имеется долг перед погибшим братом, и не стоит тянуть с его возвращением.

Найти кладбище оказалось нетрудно, и Элвин с благодарностью отметил, что на могиле его брата Вигора стоит камень и ухожена она так же заботливо, как и все остальные. Здесь находилось всего несколько могил. На двух плитах стояло одно и то же имя: «Крошка Мисси» — и даты рождения-смерти, судя по которым девочки умерли еще в младенческом возрасте. На другом камне была вырезана надпись «Деда», вслед за которой шло настоящее имя и даты, свидетельствующие о долгой жизни. Четвертая могила принадлежала Вигору.

Он встал на колени у могилы брата и попытался представить, каким был Вигор. Наверное, таким же, как Мера, любимый брат Элвина, с которым Эл попал в плен к краснокожим. Вигор скорее всего был похож на Меру. Или, наоборот, Мера похож на Вигора. Оба не колеблясь шли на смерть ради спасения своей семьи. «Смерть Вигора спасла мне жизнь, когда я еще не родился, — подумал Элвин. — Он держался до последнего вздоха, чтобы, родившись, я стал седьмым сыном седьмого сына». Ведь обязательным условием было то, чтобы все предыдущие шесть братьев были живы. Такое же мужество, такую же силу и готовность к самопожертвованию проявил Мера, который, не убив ни единого краснокожего и чуть не погибнув сам, пытаясь предотвратить бойню на Типпи-Каноэ, принял на себя то же проклятие, что и отец с остальными братьями. Теперь и на его руках будет проступать кровь, если он не расскажет встречному незнакомцу истинную повесть о безжалостном убийстве ни в чем не повинных краснокожих. Поэтому, склонившись над могилой Вигора, Элвин почувствовал, будто бы сидит у могилы Меры, хотя Мера был жив-здоров.

Здоров, но не совсем. Подобно остальным жителям Церкви Вигора, он никогда не обретет мир и покой. До конца своих дней ему придется избегать ненужных встреч с путниками, чтобы не напоминать себе лишний раз о бойне, которая случилась одним летним утром. Теперь семье придется держаться друг за друга, за своих соседей, пока, как гласит проклятие, они не умрут. Им придется разделять стыд и одиночество, будто все они внезапно стали родными, все до единого.

«Все до единого, кроме меня. На меня проклятие не пало. И я оставил их».

Стоя на коленях над могилой Вигора, Элвин ощутил себя всеми брошенным сиротой. А он и есть сирота. Его отослали в подмастерья кузнецу, но что бы он ни сделал, что бы ни смастерил, родные все равно не приедут сюда, чтобы полюбоваться на труды его рук. Время от времени он будет возвращаться в тот мрачный, печальный городок, но даже это кладбище по сравнению с ним выглядит веселым лужком, потому что, хоть здесь и захоронены мертвецы, в городе, раскинувшемся поблизости, живет надежда, бурлит жизнь и люди там смотрят вперед, не оглядываясь на прошлое.

Элвину тоже придется смотреть в будущее. Он должен найти свой путь, должен стать тем, кем ему предназначено стать от рождения. «Вигор, брат мой, которого я никогда не встречал, ты умер ради меня. Только я еще не понял, почему так важно было сохранить мою жизнь. Но я обязательно выясню это, и надеюсь, ты будешь гордиться мной. Надеюсь, ты увидишь, что ради меня стоило умереть».

Когда в его голове не осталось мыслей, когда его сердце наполнилось скорбью и вновь опустело, Элвин сделал то, чего никогда не делал. Он заглянул под землю.

Нет, он не стал разрывать могилу. Дар Элвина состоял в том, что он мог почувствовать, что творится под землей, не прибегая к помощи зрения. Точно так же он умел видеть сквозь камень. Некоторые, конечно, могут счесть, что Эл, заглянув под землю, туда, где лежало тело его брата, осквернил могилу. Но только так Эл мог увидеть человека, который когда-то погиб, спасая его.

Поэтому он закрыл глаза, заглянул под почву и отыскал кости, лежащие в сгнившем деревянном гробу. В настоящем взрослом гробу — Вигор был крепким юношей, ведь вес его тела заставил развернуться огромное дерево, несущееся вниз по течению бурной реки. Но души Вигора там не было, и хотя Элвин предчувствовал подобный исход, он все равно был немножко разочарован.

Его внимание обратилось на маленькие трупики, от которых осталась кучка праха, затем на обтянутый кожей старый скелет человека по прозвищу Деда, похороненного всего год тому назад.

Однако другое тело было зарыто совсем недавно. Тело, могилу которого не венчал надгробный камень. Эта девушка умерла не больше дня назад, плоть ее туго обтягивала кости, и черви до нее еще не добрались.

Он даже вскрикнул от удивления — и от скорби, когда в его голову закралось непрошеное объяснение. Неужели здесь похоронена та девочка-светлячок? Ее мать сказала, что она убежала из дому, но беглецы очень часто возвращаются в отчий дом уже мертвыми. Иначе с чего бы матери так горевать? Родная дочь хозяев гостиницы похоронена без могильного камня — о, это говорит об ужасных, страшных вещах. Неужели, сбежав, она покрыла себя таким позором, что родители даже камень ей поставить не удосужились? Ведь над могилой всякого доброго человека стоит надгробие…

— Что с тобой, мальчуган?

Элвин поднялся, повернулся и оказался лицом к лицу с говорящим. Коренастый мужчина был невысокого роста, и его мрачный вид не располагал к беседам.

— Что ты делаешь на этом кладбище, парень?

— Сэр, мой брат похоронен здесь, — объяснил Элвин.

На мгновение человек задумался, и лицо его просветлело.

— Так ты один из того семейства. Но, насколько я помню, тогда их сыновья были одного возраста с тобой…

— Я тот самый малыш, который появился на свет в этом городке.

Услышав эту новость, мужчина распростер руки и заключил Элвина в объятия.

— Тебя, по-моему, назвали Элвином, — воскликнул он, — в честь отца. Здесь мы его кличем Элвин Мостовик, он нечто вроде местной легенды. Дай, дай я на тебя полюбуюсь. Седьмой сын седьмого сына вернулся, чтобы навестить место своего рождения и могилу брата. И думать нечего, ты остановишься в моей гостинице. Я Гораций Гестер, как ты можешь догадаться, и очень рад встретиться с тобой, хотя ты какой-то большой для своего возраста… сколько тебе, десять, одиннадцать?

— Почти двенадцать. Говорят, что я очень высокий.

— Надеюсь, тебе понравилась плита, которую мы поставили для твоего брата? Его здесь очень почитают, хотя встретились мы с ним только после его смерти и никогда не знали при жизни.

— Да, хороший камень, — кивнул Элвин и, не в силах совладать с собой, хотя разумнее было бы держать язык за зубами, задал вопрос, который нестерпимо жег его изнутри: — Но я теряюсь в догадках, сэр, почему на могиле девочки, которая была похоронена здесь вчера, не стоит ни камня, ни таблички с ее именем?

Лицо Горация Гестера сделалось бледно-пепельного цвета.

— Ну конечно, ты не мог ее не увидеть, — прошептал он. — Перевертыш или нечто вроде. Седьмой сын. Господи, спаси и сохрани.

— Она сотворила нечто очень позорное, сэр, раз ей даже таблички не поставили? — спросил Элвин.

— Нет, ничего позорного она не совершила, — ответил Гораций. — Бог свидетель, мальчуган, у девчушки была благородная душа, и умерла она праведной смертью. На ее могиле нет камня, чтобы наш дом и дальше мог служить приютом таким, как она. Пообещай, что никогда и никому не расскажешь о том, что здесь нашел. Иначе ты причинишь боль десяткам, сотням потерянных душ, следующих по дороге, ведущей от рабства к свободе. Поверь мне, положись на меня и раздели эту тайну со мной. Надо же, как сложилось, в один и тот же день дочь от меня убежала и эта тайна наружу выплыла. Поскольку я не могу утаить ее от тебя, Элвин, пообещай крепко хранить наш секрет. Хорошо?

— Если я сочту благородным делом хранить его, сэр, — пожал плечами Элвин. — Но что ж это за великий секрет такой, если вы собственную дочь похоронили без могильного камня?

Глаза Горация расширились, после чего хозяин гостиницы расхохотался так, что чуть всех птиц в окрестных лесах не перепугал. Вдоволь нахохотавшись, он хлопнул Элвина по плечу.

— Здесь лежит не моя дочь, паренек, с чего это ты взял, что я ее похоронил? Это чернокожая девочка, рабыня-беглянка, умершая прошлой ночью на пути на север.

Тут и сам Элвин понял, что трупик слишком мал, это никак не могла быть шестнадцатилетняя девушка. В могиле лежала маленькая девочка.

— А тот малыш у вас в кухне, это ее брат?

— Сын, — поправил Гораций.

— Но она ж совсем младенец, — изумился Элвин.

— Это не остановило белого господина, который обрюхатил ее. Не знаю, мальчуган, как ты относишься к рабству, да и размышлял ли ты вообще на эту тему, но сейчас прошу тебя задуматься. Поразмысли над тем, как рабство позволяет белому человеку лишить чести юную девушку и по-прежнему посещать по воскресеньям церковь, пока девочка стонет от невыносимого стыда, вынашивая сына-ублюдка.

— Так вы мансипационист![86] — догадался Элвин.

— Наверное, — согласился владелец гостиницы. — Как и остальные праведные христиане, которые все в своих сердцах мансипационисты.

— Наверное, вы правы, — кивнул Элвин.

— Надеюсь, ты похож на меня, иначе, если пойдет молва, что я помогал рабыне бежать в Канаду, здесь мигом выставят свои дозоры всякие ловчие да гончие из Аппалачей и Королевских Колоний, и мне уже не придется никому помочь.

Элвин оглянулся на могилу и подумал о малыше, лежащем в колыбельке на кухне.

— А вы расскажете мальчику, где могила его матери?

— Когда он достаточно подрастет и поймет, что об этом говорить не следует, — ответил Гораций.

— Я сохраню вашу тайну, если вы сохраните мою.

Хозяин гостиницы изумленно вздернул брови и внимательно оглядел Элвина.

— Какие могут быть важные тайны у такого юного паренька, как ты, Элвин?

— Мне не особо хочется, чтобы всем в округе стало известно, что я седьмой сын. Я пришел сюда поступать в ученики к Миротворцу Смиту, чей молот, насколько я понимаю, стучит вон в той кузнице.

— И не хочешь, чтобы местные жители прознали о твоей способности видеть, что творится под землей.

— Вы правильно поняли ход моих мыслей, — кивнул Элвин. — Я буду хранить вашу тайну, а вы — мою.

— Даю слово, — сказал Гораций. И протянул Элвину руку.

Мальчик с радостью пожал ее. Мало кто из взрослых стал бы заключать такой договор с ним, неразумным мальчишкой. Но этот человек протянул руку, считая его за равного.

— Вот увидите, сэр, я умею держать слово, — сказал Элвин.

— Что же касается меня, то любой человек в округе может подтвердить, что Гораций Гестер ни разу не отступал от обещанного. — После чего Гораций поведал ему, как они решили поступить с малышом, как выдали его за младшего сына семьи Берри, которые якобы отдали мальчика на воспитание старушке Пег Гестер, поскольку им самим его не вырастить, а Пег всегда хотела иметь сыночка. — А насчет сыночка сущая правда, — добавил в конце Гораций Гестер. — Тем более что Пегги убежала.

— Пегги — это ваша дочь? — на всякий случай уточнил Элвин.

Внезапно глаза Горация Гестера наполнились слезами, и он всхлипнул. Ни разу в жизни Элвин не видел, чтобы взрослый мужчина так переживал.

— Да, и она убежала сегодня утром, — произнес Гораций Гестер.

— Может, она просто пошла навестить кого-нибудь в городе? — предположил Элвин.

Гораций покачал головой:

— Прошу прощения, что плачу перед тобой, ты извини меня, честно говоря, я страшно устал — всю ночь не сомкнул глаз, а утром получил такой вот сюрприз. Она оставила записку. Она действительно убежала.

— Убежала с мужчиной? С кем? — спросил Элвин. — Может, они поженятся. Так случилось однажды неподалеку от нас, на реке Нойс, там одна девушка-шведка убежала с юношей и…

Гораций аж покраснел от гнева:

— Ты всего лишь маленький мальчик, поэтому я прощаю тебя, ведь ты еще не знаешь, что можно говорить, а что нельзя. Так вот, она убежала не из-за какого-то там мужика. Она — чистая, достойная девушка, и никто не уличал ее в чем-то дурном. Нет, паренек, она убежала одна.

Много странных вещей успел повидать Элвин за свою недолгую жизнь — торнадо, превращающийся в хрустальную башню; холст, в котором сплелись души людей; убийства и пытки, сказочные чудеса. О белом свете Элвин знал куда больше, чем большинство его одиннадцатилетних сверстников. Но ничего более необычного он не встречал — подумать только, шестнадцатилетняя девушка вдруг, ни с того ни с сего, покидает отчий дом, причем ни суженого у нее нет, ни каких-либо других весомых причин. Прежде Элвин слыхом не слыхивал, чтобы женщина уходила одна дальше собственного двора.

— А с ней… с ней ничего дурного не случится?

Гораций горько хмыкнул:

— Дурного? Нет, конечно. Она светлячок, Элвин, лучший светлячок, о котором я когда-либо слышал. Она способна видеть людей за многие мили, ей ведомы их сердца; не родился на свет такой человек, который смог бы подкрасться к ней, замышляя зло, — нет, она сразу увидит, что у него на уме и как избавиться от него. Так что за нее я не беспокоюсь. Она может позаботиться о себе ничуть не хуже здорового мужика. Я просто…

— Вы просто скучаете по ней, — сказал Элвин.

— Верно, и чтобы это понять, вовсе не обязательно быть светлячком. Мне действительно не хватает ее. И несколько обидно, что она вот так взяла и ушла без всякого предупреждения. Я ведь только благословил бы ее на дорогу, скажи она мне о своем решении. А мать сделала бы парочку добрых оберегов, хотя малышке Пегги они без надобности, или собрала поесть в дорожку. Но нет, ничего подобного, никаких тебе «прощайте, родители». Такое впечатление, что она бежала от какого-то ужасного, клыкастого чудовища. Словно у нее времени было ровно на то, чтобы бросить в котомку запасное платье да выскочить из двери.

«Она бежала от какого-то чудовища» — эти слова огнем ожгли сердце Элвина. Она была светлячком, поэтому скорее всего видела, что Элвин вот-вот прибудет в город. Она убежала в то самое утро, когда он должен был появиться здесь. Не обладай она способностями светлячка, это вполне могло оказаться простым совпадением. Но она была светлячком. Она видела, что Элвин вот-вот будет здесь. Она знала, что он надеется встретиться с ней и хочет просить о помощи — попросить помочь ему найти верный путь и стать тем, кем он должен быть от рождения. Она увидела это и убежала.

— Мне очень жаль, что она покинула вас, — признался Элвин.

— Спасибо за сочувствие, дружок, ты очень добр. Я лишь надеюсь, что ее отсутствие не затянется. Наверное, она сделает то, что должна, и вернется через пару-другую деньков или недель. — Он снова хмыкнул, а может, всхлипнул — определить было трудно. — Я даже не могу обратиться за помощью к знаменитому светлячку из Хатрака, который сразу сказал бы, что ее ждет. Потому что тот самый светлячок ушел из дому.

И Гораций снова разрыдался. Спустя некоторое время он взял Элвина за плечи и внимательно посмотрел ему в глаза, не пытаясь скрыть текущих по щекам слез.

— Запомни, Элвин, ты видел, как я плачу, словно девчонка какая-то, но ты должен знать, что каждый отец испытывает к своему ребенку подобные чувства. Вот что ощущает сейчас твой папа, зная, что ты находишься за много миль от него.

— Я понимаю, — кивнул Элвин.

— А теперь, если не возражаешь, я хотел бы побыть один, — сказал Гораций Гестер.

Элвин на мгновение прикоснулся к его руке и ушел. Но направился он вовсе не в гостиницу, чтобы получить обещанный старушкой Пег Гестер обед. Он был слишком расстроен, чтобы сидеть с ними за одним столом и спокойно поглощать еду. Элвин не мог объяснить им, что именно он стал причиной их переживаний, что это именно из-за него девочка-светлячок убежала из дому. Нет, ему придется хранить молчание. Ответы, которые он искал в Хатраке, испарились вместе с шестнадцатилетней девушкой, которая не захотела встречаться с ним.

«Наверное, она заглянула в мое будущее и возненавидела меня. Может, я и в самом деле страшное чудовище, являющееся в кошмарах в непогожие ночи».

Он последовал на звук кузнечного молота. Вскоре он вышел на едва заметную тропку — она вела к домику, стоящему на ключе, который бил прямо из склона холма. Свернув в сторону, преодолев чистый, поросший нежно-зеленой травой склон, Элвин очутился неподалеку от кузницы. Из печной трубы валил жаркий дым. Обойдя здание, он оказался прямо напротив открытой двери, заглянув в которую Элвин увидел кузнеца, бьющего по наковальне, на которой лежала полоска раскаленного железа.

Элвин молча стоял и смотрел, как трудится кузнец. Даже на улице ощущался жар кузнечного горна; внутри же, должно быть, творился настоящий ад. Мускулы кузнеца напоминали веревочные тросы, перекатывающиеся и бугрящиеся под кожей каждый раз, когда молот взлетал в воздух. Звон железа по железу нестерпимым колокольным гулом отдавался в ушах, тем более что наковальня, словно камертон, разносила звонкий непрекращающийся «дзынь» по всей округе. С тела кузнеца ручьем лил пот, мужчина был гол по пояс, его белая кожа покраснела от нестерпимого жара и почернела от копоти, несущейся из горна. «Меня отдали в подмастерья самому дьяволу», — невольно подумалось Элвину.

Но он отмел всякие глупости, лезущие в голову. Это всего лишь трудолюбивый человек, честно исполняющий свою работу и зарабатывающий на жизнь ремеслом, которое необходимо каждому городу, если тот надеется процветать и расти. Судя по размерам стойла для лошадей, которые ждали своей очереди быть подкованными, и кучам железных пластин, которые вскоре превратятся в серпы и плуги, топоры и пилы, дела у кузнеца шли хорошо. «Обучившись этому ремеслу, я никогда не буду голодать, — подумал Элвин, — и всякая деревня с радостью примет меня в свои объятия».

Однако, помимо всего этого, в кузнице присутствовало что-то еще. Нечто, связанное с жарким огнем и пламенеющим железом. То, что происходило в этом домике, было некоторым образом сродни акту творения. Элвин понял это потому, что когда-то сам трудился над камнем в каменоломнях, вырубая жернов для мельницы отца. При помощи своего дара он сможет проникнуть в железо и сделать его таким, каким пожелает, но ему придется кое-чему научиться у горна и молота, у мехов, огня и плескающейся в бочонках воды — эта наука поможет ему стать тем, кем он должен стать.

Теперь он смотрел на кузнеца не как на сильного, мускулистого мужчину, а как на свое будущее отражение. Он видел, как растут мускулы на его плечах и спине. Тело Элвина было закалено рубкой леса, колкой дров, тасканием бревен и прочей работой, которую он исполнял, зарабатывая монетки на соседских фермах. Но этот труд заставляет вкладывать в каждое движение все тело. Когда замахиваешься топором, то становишься как бы продолжением рукояти, твои ноги, бедра, спина — все движется вслед за острием. Однако кузнец, он держит в клещах жаркое железо, прижимая его к наковальне, и пока правая рука, в которой зажат молот, замахивается, остальное тело должно оставаться полностью неподвижным, а левая рука становится тверже скалы. Тело кузнеца сложено иначе, руки его гораздо сильнее, чем руки какого-то там фермера, на шее и груди бугрятся огромные мускулы, которые не обретет трудящийся на полях рабочий.

Заглянув внутрь себя, Элвин увидел, как будут увеличиваться его мускулы, и сразу понял, где и какие перемены произойдут. Это было частью его дара, он двигался внутри живой плоти так же легко, как внутри прожилок растущего из земли камня. Поэтому он заранее начал оценивать себя, обучая тело, каким оно должно стать, чтобы приноровиться к новому ремеслу.

— Эй, парень, — окликнул кузнец.

— Сэр, — отозвался Элвин.

— У тебя ко мне какое-то дело? По-моему, я тебя здесь раньше не видел, а?

Элвин шагнул вперед и протянул письмо, написанное отцом.

— Прочитай-ка, что там написано, паренек, а то мои глаза не очень-то востры для чтения.

Элвин развернул письмо:

— «От Элвина Миллера из Церкви Вигора. Миротворцу, кузнецу города Хатрак. Посылаю к тебе моего сына Элвина, который, как мы договаривались, будет твоим учеником, пока ему не стукнет семнадцать. Он будет трудиться не покладая рук и исполнять все, что ты скажешь, а ты научишь его всему, что должен знать человек, надеющийся стать добрым кузнецом. Он хороший мальчик».

Кузнец протянул руку за письмом и поднес его к глазам. Губы легонько шевелились, пока он перечитывал несколько последних фраз. Дочитав до конца, кузнец хлопнул письмом по наковальне.

— Вот уж оборот так оборот, — воскликнул он. — Ты сам-то знаешь, что опоздал почти на целый год, а, парень? Ты должен был прибыть сюда прошлой весной. Мне пришлось отказаться от трех подмастерьев, ведь твой папа поклялся, что ты уже едешь. Целый год я трудился здесь один, потому что твой отец не сдержал слова. А теперь, выходит, я должен взять тебя, и ты будешь работать на меня аж на целый год меньше, чем указано в контракте. И никаких вам «извините-простите»…

— Простите, сэр, — склонив голову, произнес Элвин. — Но в прошлом году у нас случилась война. Я выехал из дому и направлялся сюда, когда меня схватили чоктавы.

— Схватили чок… да ладно тебе, парень, врать. Сказки ты мне будешь рассказывать. Попади ты в лапы к чоктавам, твою головку не украшала бы такая роскошная шевелюра! Да и пальцев на руках у тебя недоставало бы.

— Меня спас Такумсе, — попытался объяснить Элвин.

— Ага, а потом ты встретился с самим Пророком и ходил вместе с ним по водам.

Если уж на то пошло, именно так все и было. Однако Элвин предпочел прикусить язык, поскольку голос кузнеца звучал отнюдь не дружелюбно. Поэтому Элвин ничего не сказал.

— А где твоя лошадь? — поинтересовался кузнец.

— У меня ее нет, — пожал плечами Элвин.

— Твой отец проставил на письме число, и это было два дня назад! Ты, наверное, скакал сюда на лошади.

— Да нет, я бежал. — И Элвин сразу пожалел о вырвавшихся словах, осознав, что совершил большую ошибку.

— Бежал? — переспросил кузнец. — Без башмаков? Да отсюда до Воббской реки миль четыреста, не меньше! У тебя ноги должны были стереться по самые колени! Все, кончай заливать, парень! Терпеть не могу врунов!

Перед Элвином встал трудный выбор. Он мог объяснить, что умеет бегать как краснокожий. Но Миротворец Смит ни за что не поверит ему, и тогда Элвину придется продемонстрировать пару-другую фокусов из своего арсенала. Это будет несложно. Он может согнуть ударом руки кусок железа. Сделать из двух камней один. Но Элвин поклялся ни в коем случае не рассказывать местным жителям о своих способностях. Иначе ему не придется стать подмастерьем — народ толпой повалит в кузницу с просьбами, чтобы Элвин вырезал жернов, починил сломанное колесо или где еще помог своим даром. Кроме того, он не привык выставлять свои способности напоказ, забавляя народ всякими штучками. Дома он прибегал к помощи скрытых сил только тогда, когда возникала необходимость.

Поэтому он твердо решил держать эту тайну при себе. И никому не говорить о том, что он умеет. Просто учиться, как учатся обыкновенные ребятишки, и трудиться над железом, как трудится обыкновенный кузнец, постепенно наращивая мускулы на руках и плечах, на груди и спине.

— Я пошутил, — ответил Элвин. — Меня подвез один добрый человек, у него была лишняя лошадь.

— Не нравятся мне такие шутки, — покачал головой кузнец. — И уж тем более мне не нравится, что ты так легко солгал в ответ на мой вопрос.

Ну что мог сказать Элвин? Он даже возразить ничего не смог, потому что действительно солгал, когда придумал, будто его подвезли. Так что он действительно врун, кузнец правильно его отругал. Разница заключалась только в том, что Миротворец возмутился, когда Элвин сказал чистую правду, и поверил, когда мальчик солгал.

— Извините, — понурился Элвин.

— В общем, парень, в подмастерья я тебя не возьму. Да я и не обязан это делать, ты ведь на целый год опоздал. А теперь еще лжешь напропалую. Нет, такого ученика мне не надо.

— Сэр, простите меня, — взмолился Элвин. — Этого больше не случится. Дома я не слыл вруном, и вы увидите, что я честен. Позвольте мне убедить вас в этом! Если вы поймаете меня на лжи или на отлынивании от работы, то можете вытурить взашей, без всяких разговоров. Разрешите только доказать, что я умею трудиться, сэр.

— Да и не выглядишь ты на одиннадцать лет, честно-то говоря.

— Но мне и в самом деле одиннадцать, сэр. Вы сами это знаете. Вы же собственными руками вытаскивали из реки тело моего брата Вигора в ночь, когда я родился. Так мне, по крайней мере, рассказывал папа.

Глаза кузнеца затуманились, словно мыслями он обратился в далекое прошлое.

— Да, он верно тебе сказал, именно я его вытащил. Уже умерев, твой брат продолжал цепляться за корни того дерева. Я даже решил, что придется рубить сучья, чтоб освободить его. Ну-ка, парень, поди сюда.

Элвин подошел ближе. Кузнец пощупал мускулы у него на руках.

— Что ж, вижу, ты не из лентяев. У лентяев мускулы — желе, а ты силен, как настоящий фермер. Этого у тебя не отнять. И все же ты еще не отведал, что такое настоящий труд.

— Я готов учиться.

— В этом я не сомневаюсь. Многие мальчишки с радостью поступили бы ко мне в обучение. Остальные ремесла приходят и уходят, но кузнечное дело всегда ценилось и будет цениться. Да, тело у тебя крепкое. Теперь проверим, есть ли у тебя мозги. Ну-ка, взгляни на эту наковальню. Вот это носик, вот здесь, видишь? Повтори.

— Носик.

— Это шейка. А вот это столешница — она не отделана полированным железом, поэтому если ты будешь бить по ней долотом, долото не затупится. Так, теперь желоб, который находится на стальной части, где работают с раскаленным железом. А это отверстие, на котором я работаю гладилкой, рихтовальным молотком и ковочным молотом. При помощи вот этой дырки я пробиваю тонкие пластины — горячее железо само вылетает через нее. Все запомнил?

— Думаю, да, сэр.

— Назови мне части наковальни.

Элвин перечислил части наковальни. Точное назначение каждой он назвать не смог, но ошибся всего пару раз, так что кузнец в конце концов улыбнулся и довольно кивнул.

— Да, с головой у тебя также все в порядке, учишься ты быстро. И то, что ты не по годам здоров, тоже ладно. Не придется держать тебя на метле да на мехах первые четыре года, как я обычно поступаю с мальчиками поменьше. Но твой возраст, вот в чем загвоздка. Срок ученичества обычно составляет семь лет, а в бумаге, которую мы подписали с твоим папой, говорится, что ты будешь работать на меня, пока тебе не исполнится семнадцать.

— Мне почти двенадцать, сэр.

— О чем я и говорю. Я хочу, чтобы ты отработал на меня все семь лет, если это будет нужно. Мне вовсе не хочется, чтобы ты улизнул от меня сразу, как только начнешь приносить хоть какую-то пользу.

— Семь лет, сэр. Мой контракт истечет весной, когда мне должно будет исполниться девятнадцать.

— Семь лет — это долгий срок, парень, и я намерен удержать тебя до самого конца. Большинство мальчишек начинают учиться, когда им исполняется девять или десять, иногда попадаются даже семилетние, так что они начинают сами зарабатывать на жизнь и искать жену в шестнадцать или в семнадцать. Я этого не потерплю. Ты должен будешь жить как истинный христианин, и с девчонками из города я тебе якшаться не позволю, понял меня?

— Да, сэр.

— Ну и ладно тогда. Мои подмастерья спят на чердаке, над кухней, есть будешь за общим столом вместе с моей женой, детьми и мной самим, но в доме открывать рот будешь только в том случае, если к тебе обратятся, — терпеть не могу, когда ученик начинает считать, что он обладает теми же правами, что и мои дети. Запомни, тебе таких прав не дано.

— Да, сэр.

— А сейчас мне нужно снова раскалить вот эту железяку. Так что давай за мехи.

Элвин подошел к рукояти мехов. Своей формой она напоминала букву «Т», чтобы за нее было удобно браться обеими руками. Но Элвин повернул ее конец таким образом, что он стал похож на рукоять молота, поднятого кузнецом в воздух. И начал качать мехи одной рукой.

— Эй, парень, ты что творишь?! — заорал новый хозяин Элвина. — Ты и десяти минут не продержишься, качая так мехи.

— Через десять минут я переменю руку, — ответил Элвин. — Мне же надо подготовиться к работе с молотом, а качая мехи двумя руками сразу, я буду лишь кланяться, вот и все.

Кузнец сердито поглядел на него, но затем рассмеялся.

— А язычок у тебя бойкий, мальчуган, но здравый смысл в твоих словах имеется. Делай по-своему, пока сил хватает, но смотри не выдохнись раньше времени — огонь мне нужен жаркий, это куда важнее, чем мощь, которую ты сейчас нагоняешь в руки.

Элвин принялся качать мехи. Вскоре он почувствовал, как по шее, груди и спине распространяется боль, вызванная непривычными усилиями мускулов. Но он не останавливался, приучая тело к работе; мехи мерно вздымались и опускались. Он мог быстро нарастить мускулы, прибегнув к скрытой силе. Но Элвин не затем поступал в ученики. Поэтому он, стиснув зубы, терпел боль, и тело его менялось естественным путем, каждый новый мускул рос сам по себе.

Правой рукой Элвин проработал пятнадцать минут и десять минут продержался левой. Он чувствовал, как мускулы сводит от боли, и эта боль нравилась ему. Миротворец Смит пока что ни словом его не попрекнул, видимо, был доволен работой нового ученика. Элвин понимал, что здесь ему предстоит измениться и эта работа сделает из мальчика сильного, умелого мужчину.

Мужчину, но не Мастера. Он так и не ступил на дорогу, которая была назначена ему от рождения. Но, как говаривал народ, настоящего Мастера не видывали на этой земле по меньшей мере тысячу лет, так что этому ремеслу ни у кого не научишься.

Глава 4

Модести

Уитли Лекаринг остановил коляску перед прекрасным особняком в одном из самых престижных районов Дикэйна и учтиво помог Пегги спуститься на землю.

— Может, проводить тебя до двери, вдруг никого нет дома и тебя не встретят? — участливо осведомился он, но Пегги видела, что спросил он из чистой учтивости, догадываясь, что она все равно ему этого не позволит. Уж кто-кто, а доктор Уитли Лекаринг прекрасно знал, что Пегги не нравится, когда ее обхаживают. Поэтому она поблагодарила его и распрощалась.

Подойдя к двери и постучав дверным молотком, она услышала, как коляска за спиной тронулась с места и лошадь звонко зацокала копытами по булыжной мостовой. Дверь открыла служанка, девочка, которая, судя по всему, недавно приехала из Германии, так что она даже имени Пегги не сумела спросить. Служанка жестом пригласила Пегги войти, усадила на скамеечку в холле и протянула ей серебряное блюдо.

Зачем ей это блюдо? Проникнув в мысли девочки-чужестранки, Пегги отчаянно пыталась разобраться, чего от нее добиваются. Так, она ждала от Пегги… что ж ей нужно? Какая-то полоска бумаги, но Пегги понятия не имела, на что служанке сдалась эта бумажка. Девочка снова ткнула в ее сторону подносом. Пегги ничего не оставалось делать, кроме как пожать плечами.

В конце концов девочка отступилась и ушла. Пегги сидела на скамеечке и ждала. Она поискала мысленным оком огоньки сердец живущих в доме людей и нашла тот, который искала. Только тогда она поняла, зачем ей совали поднос — служанка просила ее визитную карточку. Городские жители, во всяком случае те, что побогаче, все носили с собой маленькие картонки, на которых было написано их имя, чтобы объявить о своем прибытии, приходя в гости. Пегги припомнила, что однажды читала об этом в одной книжке, но книга та была написана в Королевских Колониях, и Пегги в голову не пришло, что люди, живущие в свободной стране, придерживаются подобных условностей.

Вскоре появилась хозяйка дома, за которой тенью следовала служанка-немка, боязливо выглядывающая из-за богатого дневного наряда своей госпожи. Заглянув в сердце женщины, Пегги поняла, что платье это было вполне обычным нарядом и по городским меркам не отличалось особой роскошью, но Пегги показалось, что перед ней предстала сама королева.

А еще в ее сердце Пегги увидела именно то, на что так надеялась. Дама вовсе не разозлилась, что в ее дом пожаловала какая-то бедная девушка, ей было просто любопытно. Конечно, дама сразу окинула ее оценивающим взглядом — Пегги ни разу не приходилось встречать человека (уж кто-кто, а она сама этим зачастую грешила), который при первом взгляде на незнакомца не пытался бы вынести то или иное суждение. Однако суждение этой женщины несло в себе доброту. Взглянув на незатейливый наряд Пегги, она увидела перед собой сельскую девушку, а не попрошайку; переведя глаза на напряженное, безразличное лицо Пегги, дама разглядела за ним ребенка, который познал в жизни немало боли, а не девочку-дурнушку. И, почувствовав живущую в Пегги боль, женщина всем сердцем захотела помочь девушке, попробовать исцелить ее. Все-таки Пегги была права, что пришла сюда. В сердце этой леди жила доброта.

— К сожалению, мы вроде бы незнакомы, — произнесла дама. Голос ее был мягок, добр и прекрасен.

— Да, миссис Модести, — кивнула Пегги. — Меня зовут Пегги. Но вы знавали моего отца — много лет тому назад.

— Возможно, но как же его зовут?

— Гораций, — произнесла Пегги. — Гораций Гестер из Хатрака.

В душе женщины это имя породило настоящую бурю чувств — то были радостные воспоминания, однако отчасти их омрачал страх, ибо кто ведает, что замыслила эта незнакомка? Но страх быстро исчез — муж женщины несколько лет назад умер, и ничто не могло причинить ему боль. Ни одно из этих переживаний не отразилось на лице дамы, оно по-прежнему хранило участливое, дружелюбное выражение. Модести повернулась к служанке и что-то быстро произнесла по-немецки. Служанка сделала реверанс и удалилась.

— Тебя послал твой отец? — спросила дама. Но на самом деле за этим вопросом скрывался несколько иной смысл: «Поведал ли тебе твой отец, что я значила для него, а он — для меня?»

— Нет, — покачала головой Пегги. — Я пришла сюда по собственной воле. Он бы умер на месте, узнай, что мне известно ваше имя. Видите ли, миссис Модести, я светлячок. И он ничего не может утаить от меня. Как любой другой человек.

Пегги немало удивило, как Модести восприняла это сообщение. Другие люди вспомнили бы о своих самых сокровенных тайнах, про себя надеясь, что она ничего не узнает. Но стоящая перед ней дама подумала о том, какую ужасную ношу приходится нести Пегги.

— И давно ты светлячок? — мягко поинтересовалась она. — Надеюсь, не с малых лет. Господь милосерден и не позволит маленькому ребенку нести подобные знания.

— Боюсь, Господь не слишком-то заботился о моих чувствах, — пожала плечами Пегги.

Леди протянула руку и коснулась щеки Пегги. Пегги знала, что леди заметила дорожную пыль, осевшую на лице и одежде девушки после долгой дороги из Хатрака. Но в основном мысли леди занимала вовсе не чистота и не запачканное платье. «Светлячок, — думала она. — Так вот почему у этой юной девушки столь холодное, отстраненное лицо. Тайны, которые приходится ей хранить, ожесточили ее».

— Почему ж ты пришла ко мне? — спросила Модести. — Вряд ли ты хочешь причинить боль мне или своему отцу за то, что было между нами когда-то.

— О нет, мэм, — быстро ответила Пегги. Раньше она не обращала внимания на свой голос, но по сравнению с этой леди она каркала, как ворона. — Будучи светлячком, я смогла увидеть ваш секрет, но вместе с тем я поняла, что в нем, кроме греха, скрывается немало добра. Что же касается греха, то папа до сих пор помнит о своем прегрешении, расплачиваясь вдвойне, втройне за каждый год жизни.

На глаза Модести навернулись слезы.

— А я-то надеялась… — прошептала она. — Я надеялась, что время сгладит стыд того поступка и сейчас он вспоминает о нашей встрече с радостью. Словно об одном из старинных английских гобеленов, чьи краски поблекли, но рисунок несет в себе отражение истинной красоты.

Пегги могла бы сказать, что он испытывает нечто большее, чем радость, при воспоминании о ней, что он испытывает к ней столь же сильные чувства, словно их встреча случилась вчера. Но эта тайна принадлежала отцу, и Пегги не могла говорить о ней.

Модести промокнула глаза платочком, смахивая дрожащие на ресницах слезы.

— За все эти годы я ни разу не обмолвилась о нас ни единой живой душе. Я изливала сердце только Господу, и он простил меня; однако, когда я говорю об этом с человеком, чье лицо вижу наяву, а не в грезах, былые чувства воскресают вновь. Скажи же мне, дитя, если ты не карающий ангел, так, может, ты принесла прощение?

Миссис Модести выражалась настолько прекрасно, что Пегги невольно припомнила язык книг, которые когда-то читала, и попыталась прибегнуть к его помощи.

— Я прибыла как проситель, — сказала она. — Я пришла к вам за помощью. Мне нужно изменить свою жизнь, и я подумала, что вы, та, которая некогда любила моего отца, — может, вы проявите доброту к его дочери.

— Если ты действительно светлячок, как уверяешь, то должна знать мой ответ, — улыбнулась дама. — Какой помощи ты ищешь? Мой муж после смерти оставил мне достаточно денег, но почему-то мне кажется, что ты в них нисколько не нуждаешься.

— Да, мэм, — подтвердила Пегги. Но что на самом деле ей нужно? Как объяснить, зачем она пришла сюда? — Мне не нравилась жизнь, которая ожидала меня в Хатраке. И я…

— И ты сбежала?

— Нечто вроде, но не совсем.

— Ты хочешь стать другой, не такой, как была, — сказала дама.

— Да, миссис Модести.

— Так кем же ты хочешь стать?

Пегги никогда не задумывалась над словами, которые могли бы описать ее мечты, но сейчас, после того как Пегги встретилась с миссис Модести, у нее не возникло трудностей в выражении своих желаний.

— Я хочу стать вами, мэм.

Леди улыбнулась и коснулась своего лица, провела пальцами по волосам.

— О, дитя мое, в жизни есть куда более высшие цели, нежели эта. Самое лучше, что имеется во мне, подарил твой отец. Его любовь научила меня, что, наверное… да нет, какое там «наверное», что я достойна любви. С тех пор я научилась многому, узнала, что такое женщина и как ею быть. Видимо, это и есть симметрия любви, ведь сейчас я верну его дочери частичку мудрости, которой он когда-то поделился со мной. — Она нежно рассмеялась. — Даже и не думала никогда, что у меня будет ученица.

— Скорее последовательница, миссис Модести.

— Нет, не ученица, не последовательница. Надеюсь, ты погостишь у меня? Позволишь ли ты мне стать твоей подругой?

И хотя Пегги сейчас не видела тропок своей будущей жизни, она ощутила, как они открываются внутри ее, как будущее, на которое она так надеялась и которое ждало ее в этом доме, расстилается перед ней.

— О мэм! — прошептала она. — С радостью.

Глава 5

Лозоход

Хэнк Лозоход за годы странствий повидал немало учеников и подмастерьев, но ни разу не видел столь живого, необычного паренька, как этот. Миротворец Смит только склонился над левым передним копытом старушки Озорницы, прилаживая гвоздь, как мальчишка подал голос.

— Этот гвоздь не пойдет, — заговорил подмастерье кузнеца. — И вгонять его надо чуть левее.

Ага, из своего опыта Хэнк знал, что кузнец сейчас вдарит мальчишке по уху и отошлет заливающегося слезами пацана в дом. Но ничего подобного не случилось. Миротворец Смит кивнул и поднял голову на паренька.

— Ну что, Элвин, может, сам ее подкуешь? — спросил мастер. — Кобыла большая, но вижу, ты кое-чему научился за последнее время.

— Подкую, — пожал плечами мальчишка.

— Эй, эй, коней попридержите, — встрял Хэнк Лозоход. — Озорница моя единственная лошадь, и мне вовсе не улыбается покупать себе новую тягловую силу. Пускай твой подмастерье учится ставить подковы на других животных, а мою старушку оставьте в покое. — Не сумев сдержать язык, Хэнк так и продолжал болтать, дурак, он и есть дурак: — И вообще, кто здесь мастер, а кто — подмастерье? — поинтересовался он.

Вот этого говорить не следовало. Хэнк понял свой промах в ту же секунду, как слова слетели с его губ. Такие вопросы задавать ни в коем случае нельзя — тем более в присутствии ученика. Уши Миротворца Смита, разумеется, сразу налились кровью, и кузнец выпрямился во все шесть футов роста, сложив на груди похожие на ляжки быка руки и сжав кулаки, которые спокойно могли раздавить башку медведю.

— Мастер здесь я, — процедил он, — и когда я говорю, что мой подмастерье может исполнить работу, стало быть, так оно и есть, а если ты что-то имеешь против, то можешь забирать свою кобылу и тащить ее к другому кузнецу.

— Да ладно, коней попридержи, — только и смог выдавить Хэнк Лозоход.

— Я и держу. Держу, между прочим, твою лошадь, — указал Миротворец Смит. — По крайней мере, ее ногу. Между прочим, вес все равно немалый, а тут ты еще начинаешь расспрашивать, кто мастер в моей кузнице.

Любой человек, у которого мозги не совсем вытекли, скажет вам, что злить кузнеца, который должен подковать твою лошадь, все равно что стучать палкой по улью, перед тем как залезть туда за медом. Хэнку Лозоходу оставалось надеяться, что Миротворца будет легче успокоить, чем тех самых пчел.

— Ну конечно, конечно, — поспешно согласился Хэнк. — Я ж ничего не хотел сказать, просто удивился, что твой ученик так скор на язык.

— Это потому, что у него дар, — огрызнулся Миротворец Смит. — Этот мальчишка, Элвин, он видит, что творится внутри лошадиного копыта — куда надо забить гвоздь, чтоб держался, где можно поранить лошади ногу и так далее. Подковывать лошадей — это его дар. И если он говорит, что гвоздь не годится, я знаю, что этот гвоздь вгонять в копыто не следует, иначе лошадь либо озвереет от боли, либо начнет хромать.

Хэнк Лозоход извиняюще ухмыльнулся. Денек стоял жаркий, поэтому свары вспыхивали быстро.

— Я уважаю дар, кроющийся в человеке, — кивнул он. — И точно «так же ожидаю от других людей, чтобы они уважали мой дар.

— В таком случае я достаточно возился с твоей лошадью, — буркнул кузнец. — Давай, Элвин, подкуй ее.

Если б парнишка фыркнул, ухмыльнулся или бросил победный взгляд, Хэнк точно взбеленился бы. Но подмастерье Элвин молча сунул в рот гвозди, наклонился и поднял левое переднее копыто. Озорница не замедлила навалиться на него, но паренек был высок и легко выдержал ее вес — хотя на его лице не было и следа пробивающейся бороды, он являлся настоящим близнецом своего мастера, когда речь заходила о перекатывающихся под кожей мускулах. Не прошло минуты, как подкова была ловко прибита к копыту. Озорница даже не вздрогнула, не говоря уже о ее привычке пританцовывать на месте, пока ей ставят новые подковы. И сейчас, призадумавшись над этим, Хэнк вспомнил, что к этому копыту Озорница всегда относилась с особым трепетом, как будто что-то ей там мешало. Однако Хэнк так свыкся с привычками своей лошади, что прежде не задумывался ни о чем подобном.

Подмастерье отступил от Озорницы на шаг-другой, причем он не кривлялся и не ерничал. Он даже не усмехнулся, и все-таки Хэнк чувствовал какой-то необоснованный гнев на мальчишку.

— Сколько ему? — поинтересовался Хэнк.

— Четырнадцать, — ответил Миротворец Смит. — Он поступил ко мне в ученики, когда ему было одиннадцать.

— Немножко поздновато для подмастерья, а? — спросил Хэнк.

— Да, он опоздал на год — из-за той войны с краснокожими и французами. Он ведь с Воббской реки…

— Да, туго им тогда пришлось, — кивнул Хэнк. — Мне-то повезло, я сидел в Ирракве. Копал ямы под ветряные мельницы вдоль железной дороги, которую они тогда строили. Четырнадцать, говоришь? Высокий паренек, наверное, наврал он тебе насчет возраста…

Если парню и не понравилось, что его за глаза обозвали вруном, он этого ничем не показал. Однако его безразличие еще больше взбесило Хэнка Лозохода. Мальчишка был словно заноза в заднице — любая его реакция только злила Хэнка.

— Да нет, — фыркнул кузнец. — Уж мы-то его возраст знаем. Он родился в Хатраке четырнадцать лет назад, когда его семья ехала на запад. Вон там, на холме, похоронен его старший брат. Хотя мальчуган выглядит не по годам рослым, что скажешь?

Точно так же они могли обсуждать лошадь. Но подмастерье Элвин, казалось, ничуть не возражал. Он молча стоял на месте и смотрел сквозь мужчин, будто они были сделаны из стекла.

— Так, значит, у тебя еще четыре года из тех, что он должен отработать по контракту? — уточнил Хэнк.

— Немножко больше. Он должен работать на меня почти до девятнадцати лет.

— Ну, если он так хорош, как ты говоришь, думаю, он выкупит себя пораньше и отправится искать работу по стране. — Хэнк кинул взгляд на мальчика, но тот, такое впечатление, остался полностью равнодушен к высказанной Лозоходом мысли.

— Вряд ли, — пожал плечами Миротворец Смит. — Он неплохо разбирается в лошадях, но работать с горном у него кишка тонка. Подковать лошадь может любой кузнец, но только настоящий мастер сумеет сделать плуг или, скажем, обод для колеса, и в этом дар ставить подковы не поможет. Чтобы доказать, что я достоин стать кузнецом, в конце своего ученичества я выковал якорь! А ведь в то время я жил в Неттикуте, а там ковать якоря не больно-то умели…

Озорница фыркнула и переступила с ноги на ногу, однако не так, как обычно танцуют кони, когда новые подковы беспокоят их. Что ни говори, работа была сделана на славу. Но даже это подхлестнуло гнев, который Хэнк испытывал к мальчишке. Он понятия не имел, с чего так злится. Паренек поставил Озорнице хорошую подкову — причем подковал ногу, которая могла охрометь, попади лошадь в руки другому кузнецу. Мальчишка хорошо показал себя. Так почему ж в Хэнке бурлит такая ярость, которая только растет, что бы ни сказал и ни сделал паренек?

Хэнк передернул плечами, отгоняя неприятные мысли.

— Что ж, работа исполнена справно, — кивнул он. — Теперь моя очередь платить.

— Мы оба знаем, что вырыть добрый колодец стоит больше, чем подковать лошадь, — возразил кузнец. — Так что, если тебе еще что потребуется, знай, я в долгу перед тобой и не замедлю расплатиться.

— Я еще вернусь, Миротворец Смит. Моей кобыле пригодятся добрые подковы. — А поскольку Хэнк Лозоход был истинным христианином и испытывал некоторый стыд перед мальчиком, которого ни за что ни про что возненавидел, он и парнишку не забыл похвалить. — И надеюсь, к тому времени контракт паренька не истечет, ведь у него и в самом деле дар.

Юноша словно не слышал адресованной ему похвалы, а кузнец только усмехнулся:

— Не ты один обещаешь вернуться.

Тут Хэнк Лозоход понял нечто такое, что в другом случае мог упустить из виду. Дар парнишки ставить подковы очень выгоден для дела, а Миротворец Смит вовсе не тот человек, который выпустит такого работника из своих когтей раньше времени — ведь он зарабатывает себе славу тем, что под рукой его подмастерья еще ни одна лошадь не охромела. От жадюги мастера всего лишь требуется объявить, что мальчишка не научился управляться с горном или еще с чем, и, пользуясь этим предлогом, он может держать ученика до самого последнего дня истечения контракта. А тем временем паренек сделает ему славу лучшего кузнеца в западном Гайо. Деньги рекой потекут в карман Миротворца Смита, а подмастерье останется ни с чем — ни денег ему, ни свободы.

Закон есть закон, и кузнец его не преступил — он имел право держать мальчугана у себя до последнего дня. Однако, по негласному обычаю, учеников отпускали, как только они полностью овладевали ремеслом и могли прокормить себя в этом мире. Иначе, если мальчишка не сможет надеяться пораньше обрести желанную свободу, зачем ему упорно учиться и работать не покладая рук? Поговаривали, что даже рабовладельцы в Королевских Колониях разрешали своим лучшим рабам зарабатывать немножко денег на стороне, чтобы те иногда успевали выкупить себя и умереть свободными людьми.

Нет, Миротворец Смит не преступил закон, однако он нарушил обычай мастеров, а это Хэнку очень не понравилось; плох тот мастер, который будет удерживать паренька, научившегося всему, что учитель мог ему дать.

Однако, понимая, что подмастерье прав, а его мастер поступает несправедливо, при виде паренька Хэнк все равно ощущал холодную, влажную ненависть. Хэнк вздрогнул, в который раз попытавшись избавиться от этого чувства.

— Так, говоришь, колодец тебе нужен? — сказал он. — Зачем он тебе — чтобы пить, чтоб белье там стирать или для кузницы?

— А что, есть какая-то разница? — удивился кузнец.

— Ну, кое-какая есть, — усмехнулся Хэнк. — Пьешь ты обычно чистую воду, а для белья требуется вода, которая не принесет никаких болезней. Что же касается работы в кузнице, то, думаю, железу безразлично, чистой водой его остужают или мутной.

— Ключ, бьющий из холма, с каждым годом приносит все меньше и меньше воды, — пожаловался кузнец. — Мне нужен колодец, на который я могу рассчитывать. Глубокий и чистый.

— Ты и сам понимаешь, почему иссякает родник, — ответил Хэнк. — Все в округе копают колодцы и выкачивают воду, а весной она восполниться не успевает. Твой колодец станет последней каплей, если можно так выразиться.

— Этому я не удивлюсь, — пожал плечами кузнец. — Но я ж не могу запретить рыть колодцы, да и вода мне нужна. Я обосновался здесь в основном из-за ручья, а он почти пересох. Я, конечно, могу уйти в другое место, но у меня жена и трое детишек, да и нравится мне здесь, люблю я это место. Вот я и решил: уж лучше вырыть колодец, чем с места сниматься.

Хэнк подошел к небольшой ивовой рощице, склонившейся над почти пересохшим ручьем неподалеку от того места, где ключ появлялся из-под старого домика, которым давно не пользовались.

— Твои деревца? — крикнул Хэнк.

— Да нет, старого Горация Гестера, того самого, который владеет местной гостиницей.

Хэнк отыскал тонкий ивовый прутик, раздваивающийся посредине, и начал подрубать ножом веточку.

— Вижу, от домика уже немного пользы.

— Я ж сказал, ручей вот-вот пересохнет. Летом здесь воды не хватит, чтоб пару банок сметаны охладить. Вот и от домика немного проку, раньше-то в нем было холодно, там продукты хранили, а теперь…

Хэнк последний раз ударил ножом, и ивовая ветвь отделилась от ствола. Он зачистил ее комель в форме острого колышка, затем обрубил маленькие веточки и листья, обтесав ветвь как можно аккуратнее. Некоторые лозоходы утверждают, что прут может быть каким угодно, но Хэнк-то знал, что вода не всегда рвется на волю — иногда она скрывается и не хочет, чтобы ее нашли, вот тогда и нужен гладкий ивовый прутик. Были и такие лозоходы, которые использовали везде одну и ту же лозу, таская ее за собой год за годом, из города в город, но от этого тоже было мало проку. Потому что лоза должна быть вырезана из растущей поблизости ивы, по крайней мере из орешника-гикори, который растет на воде, которую тебе нужно найти. Эти лозоходы были обыкновенными шарлатанами, хотя негоже так говорить о незнакомых людях. А воду они находили лишь потому, что вода есть почти везде — главное, копнуть поглубже. Но Хэнк делал все честь по чести, у Хэнка был настоящий дар. Он чувствовал, как ивовая веточка дрожит в его руках, слышал, как вода поет ему из-под земли. И на первый зов воды он не откликался. Он искал чистую воду, расположенную у самой поверхности земли, воду, которую будет нетрудно достать. Хэнк гордился своей работой.

Хотя его работа не снискала среди людей такого уважения, как та, которую исполнял подмастерье — как его там? — а, Элвин. Хэнка так не уважали. А у кузнеца как — либо человек может подковать лошадь, чтобы животное не охромело, либо нет. Если лошадь под его руками хоть разочек охромеет, люди дважды подумают, прежде чем снова обратиться к этому кузнецу. Но с лозоходами — с ними все обстоит иначе. Такое впечатление, народу все равно, найдет он воду или нет. Назовись лозоходом, сруби где-нибудь раздвоенную палку, и люди будут платить тебе за поиск воды — они даже не позаботятся разузнать, есть у тебя какой дар или нет.

Может, именно поэтому Хэнк возненавидел парнишку? Потому что тот, несмотря на юность лет, снискал себе имя настоящего ремесленника, тогда как Хэнка ни одна собака не знает, хотя он, наверное, единственный настоящий лозоход, забредавший в эти края за долгое-долгое время.

Хэнк опустился на поросший пышной травой берег ручейка и стащил башмаки. Но только он наклонился, чтобы поставить второй башмак на валун, подальше от всяких букашек-таракашек, как вдруг увидел два блестящих глаза, наблюдающих за ним из тени густого кустарника. Перепугался он дай Боже как, поскольку решил, что там медведь какой сидит или краснокожий, охотящийся за скальпом проезжего лозохода, — хотя ни о медведях, ни о дикарях в этих краях давным-давно слыхом не слыхивали. Нет, в кустах прятался всего-навсего чернокожий мальчуган. Мальчик был полукровкой, полубелым, получерным, это Хэнк заметил первым делом, после того как оправился от испуга.

— Ну, чего уставился? — рявкнул Хэнк.

Глаза мигнули, и личико скрылось. Куст весь затрясся и зашептал, некто, сидевший там, поспешно ретировался.

— Да ты не обращай внимания, — успокоил Миротворец Смит. — Это всего лишь Артур Стюарт.

Артур Стюарт! Это имечко было не слишком известно в Новой Англии или Соединенных Штатах, но зато в Королевских Колониях его знали все — от мала до велика.

— Ага, а я, стало быть, лорд-протектор, — хмыкнул Хэнк Лозоход. — Оказывается, у короля кожа вовсе не так уж бела, как говорят. Эта новость, когда я разнесу ее по Гайо и Сасквахеннии, обеспечит меня бесплатными обедами и ужинами до скончания жизни.

Миротворец хмыкнул.

— Да, Гораций Гестер удачно пошутил, назвав так мальчонку. Гораций и старушка Пег Гестер, они взяли мальчика себе на воспитание, поскольку его настоящая мама слишком бедна, чтобы воспитать его. Правда, лично мне кажется, здесь кроется кое-что еще. Слишком уж светла у него кожа. Так что Мок Берри, муж его матери, совершенно прав, запрещая пареньку сидеть с угольно-черными детишками за одним столом.

Хэнк Лозоход принялся снимать носки.

— А может, старик Гораций Гестер принял его к себе потому, что он также отчасти виновен в цвете кожи мальчонки, а?

— Заткни пасть, Хэнк, и думай, что несешь, — нахмурился Миротворец. — Гораций не из тех.

— Ты был бы очень удивлен, если б узнал, сколько моих знакомых оказались на поверку «теми самыми», — буркнул Хэнк. — Хотя насчет Горация Гестера я ничего не говорю.

— Неужели ты считаешь, старуха Пег Гестер приняла бы в свой дом чернокожего ублюдка, зачатого ее собственным мужем?

— А что если она ничего не подозревает?

— Быть такого не может. Ее дочь Пегги некогда была в Хатраке светлячком. И все до единого знали, что малышка Пегги Гестер никогда не лжет.

— Да, я слыхал о светлячке из Хатрака задолго до приезда сюда. Но почему я ее не видел?

— А она здесь больше не живет, вот почему, — пожал плечами кузнец. — Ушла три года назад. Сбежала. И ты поступишь очень мудро, если не будешь расспрашивать о ней в гостинице Гестеров. Они не больно-то любят вспоминать о своей дочери.

Хэнк опустил голые пятки на влажный берег ручья. Подняв голову, он вдруг снова увидел Артура Стюарта, который, спрятавшись за деревьями, продолжал внимательно следить за ним. А, пускай таращится, что здесь плохого? Ничего.

Хэнк шагнул в ручей и почувствовал ногами ледяную воду. «Я вовсе не желаю причинить тебе вреда, — молча обратился он к воде. — Я не нарушу твое течение, не осушу тебя. Колодец, который я выкопаю, ничего не испортит. Я всего лишь открою тебе еще один выход, дам новое лицо, руки, еще один глаз. Не прячься от меня, Вода. Покажи, где ты поднимаешься к поверхности, где стремишься прорваться к небу, и я посоветую выкопать колодец именно в том месте, чтобы освободить тебя и выпустить на землю. Вот увидишь, я сдержу свое обещание».

— Эта вода тебя устраивает? — спросил Хэнк кузнеца.

— Ну да, чище и быть не может, — кивнул Миротворец. — Никогда не слышал, чтобы кто-нибудь, напившись из этого ключа, заболел.

Хэнк опустил острый конец лозы в воду у ног. «Почувствуй ее вкус, — сказал он лозе. — Ощути, как она пахнет, и запомни. Найди, где течет такая же сладкая вода».

Лоза рванулась из рук. Можно начинать искать воду. Хэнк вытащил веточку из ручейка; она сразу успокоилась, но время от времени продолжала легонько подрагивать, показывая, что живет, живет и ищет.

Все, время слов и разговоров прошло, теперь думать нельзя. Прикрыв веки, чтобы зрение не отвлекало от легкого покалывания в руках, Хэнк последовал за лозой. Лоза не подведет его, а открыть глаза равносильно признанию, что веточка не сможет вывести к воде.

Поиски заняли почти полчаса. Несколько мест, где можно рыть колодец, он нашел сразу, только они его не устраивали. Хэнк Лозоход по одному наклону лозы мог мгновенно определить, далеко ли вода от поверхности и хороший ли выйдет колодец. Хэнк был настолько хорош в своем деле, что большинство людей принимало его за перевертыша, а это — лучшая похвала для всякого лозохода. Но поскольку перевертыши очень редки, в основном это седьмые сыновья да тринадцатые дети, Хэнк никогда не завидовал их способностям — а если и завидовал, то очень, очень редко.

Лоза «клюнула», да так резко, что почти на три дюйма ушла в землю. Все, здесь и должен быть колодец. Хэнк улыбнулся и открыл глаза. От кузницы его отделяло не больше тридцати футов. Даже с открытыми глазами, и то удачнее места не найдешь. Ни один перевертыш не справился бы с работой лучше, чем Хэнк.

И кузнец, похоже, тоже так подумал.

— Вот это да, — присвистнул он. — Спроси ты меня, где бы я хотел вырыть колодец, я указал бы тебе на это самое место.

Хэнк кивнул, принимая заслуженную похвалу. Глаза его были все еще полуприкрыты, а тело дрожало и пело от той силы, с которой вода взывала к нему.

— Я не хочу вытаскивать лозу, пока вы не окопаете ее, чтобы пометить место, — сказал Хэнк.

— За лопатой, быстро! — прикрикнул кузнец на подмастерье.

Элвин умчался в поисках инструмента. Хэнк заметил, что Артур Стюарт кинулся вслед за ним, ковыляя на коротеньких ножках так быстро, что того и гляди упадет. И, разумеется, он упал, прямо на живот, а поскольку бежал со всех ног, то еще проехался где-то с ярд. Когда мальчик поднялся, его одежка спереди была вымазана ярко-зеленым травяным соком. Однако это его не остановило. Он заковылял дальше и вскоре скрылся за углом кузницы, куда незадолго до него нырнул подмастерье Элвин.

Хэнк повернулся к Миротворцу Смиту и притопнул пяткой.

— Я, конечно, не перевертыш, чтоб говорить наверняка, — как можно скромнее произнес Хэнк, — но могу тебя уверить, что и десяти футов не прокопаешь, как наткнешься на воду. Она будет чистой и свежей, такой ключ редко где встретишь.

— Ну, копать — это не моя забота, — пожал плечами Миротворец.

— Ничего, твой подмастерье и один справится, парень-то он с виду не слабый, если, конечно, не любит брякаться на бок да храпеть, стоит тебе отвернуться.

— Да нет, он не из ленивых, — возразил Миротворец. — Ты, наверное, остановишься на ночь в гостинице?

— Вряд ли. Одна семья, что в шести милях к западу, попросила найти им землю посуше, чтобы выкопать добрый глубокий погреб.

— Это ж нечто вроде анти-лозоходства?

— Так оно и есть, и это куда сложнее, в особенности в ваших краях, где земля очень влажная.

— Ну ладно, только ты обязательно возвращайся, — сказал Миротворец. — Я приберегу для тебя кружечку первой воды, набранной из твоего колодца.

— Непременно, — кивнул Хэнк, — и с радостью. — Такой чести его редко когда удостаивали — разделить первую воду, добытую из колодца. В первой воде, если ее подносить как угощение, крылась огромная сила, и Хэнк не мог не улыбнуться. — Вернусь через пару дней, можешь не сомневаться.

Подмастерье принес лопату и принялся копать. Он выкопал вокруг лозы небольшую канавку, но Хэнк обратил внимание, что юноша окопал место будущего колодца не кругом, а квадратом, причем на глаз, без всяких там мер, и каждая сторона канавки была идеально ровной, а ее углы, насколько мог судить Хэнк, в точности соответствовали сторонам света. Хэнк не трогался с места, боясь выпустить погруженную в землю лозу из рук, но внезапно, когда паренек приблизился к нему практически вплотную, он ощутил какое-то неприятное чувство в желудке. Живот свело, но вовсе не так, как бывает, когда ты за завтраком съел что-то несвежее. Нет, это неприятное ощущение переросло в адскую боль, в какое-то безумное насилие, поднимающееся изнутри; Хэнку страшно захотелось вырвать из рук юноши лопату и изо всех сил ударить наглого юнца по голове.

Он словно окаменел, сжимая в руках дрожащую лозу. Но это вовсе не Хэнк так ненавидел мальчишку, нет. Эту ненависть испытывала вода, которой исправно служил Хэнк, это вода желала мальчику смерти.

Стоило этой мысли прийти в голову, как Хэнк отчаянным усилием воли подавил рвущуюся наружу ненависть, возникшее в животе неприятное чувство. Надо же, какая чушь иногда лезет на ум! Вода есть вода. Круг ее желаний весьма прост — вырваться на поверхность, пролиться из облаков да разбежаться по лику земли ручейками. Вода не несет в себе злобы. В ней нет желания убивать. Хэнк Лозоход был истинным христианином, баптистом к тому же, придерживаясь вероисповедания, которого, по его мнению, должен придерживаться всякий настоящий лозоход. И людей в воду погружают вовсе не затем, чтобы утопить, а для того чтобы покрестить и привести к Иисусу. Хэнк не нес в своем сердце убийства, там жил его Спаситель, наставляющий любить врагов, учащий, что даже простая ненависть к человеку есть убийство.

Хэнк про себя вознес молитву Иисусу. В ней Хэнк просил Господа изгнать ярость — он не хотел смерти невинного юноши.

Вдруг, как будто в ответ на молитвы, лоза буквально выпрыгнула из земли, вырвалась из его рук и приземлилась лишь в кустах, растущих неподалеку.

Такого с Хэнком не случалось ни разу. Чтобы лоза летала по воздуху?! Словно сама вода отталкивала Хэнка, как прекрасная дама — провинившегося поклонника.

— Я все сделал, — произнес юноша.

Хэнк искоса взглянул на юнца, уж не насмехается ли тот над лозоходом, чья лоза ни с того ни с сего прыгает с места на место. Но мальчишка даже не смотрел на Хэнка. Он уставился на квадрат из канавок, на месте которого вскоре встанет колодец.

— Молодец, — похвалил Хэнк, усилием воли сдерживая отвращение, которое так и рвалось наружу.

— Только копать здесь бесполезно, — добавил мальчишка.

Хэнк ушам не поверил. Сначала сопляк поправляет своего мастера в деле, которым тот занимается много лет, а теперь еще смеет давать советы настоящему лозоходу!

— Что-что ты сказал? — переспросил Хэнк.

Мальчишка, должно быть, заметил угрозу, отразившуюся на лице Хэнка, или уловил ярость, прозвучавшую в его голосе, поскольку сразу дал задний ход.

— Ничего, сэр, — произнес он. — Это не мое дело.

Но в Хэнке уже вовсю бушевал гнев. Нет, так просто юнец не отделается.

— Ты что ж, думаешь, что и мою работу сможешь исполнять? Может быть, твой учитель много тебе спускает с рук, поскольку с лошадиными копытами ты и в самом деле мастак обращаться, но заруби себе на носу, парень, я — настоящий лозоход и моя лоза говорит, что здесь есть вода!

— Вы правы, — покорно кивнул мальчишка и словно ростом уменьшился. Во всяком случае, Хэнк уже не замечал, что паренек выше него дюйма на четыре, да и с мускулами у него тоже все в порядке. Подмастерье Элвин был не настолько громаден, чтобы считаться великаном, но и карликом его никак не назовешь.

— Прав? Ты мне будешь говорить, прав я или нет! Моя лоза никогда не ошибается!

— Я знаю, сэр. Извините, я полез не в свое дело.

Тут вернулся кузнец, катящий перед собой тачку, в которой лежали кирка и два железных лома.

— Что здесь творится? — изумленно спросил он.

— Твой мальчишка больно любит язык распускать, — пожаловался Хэнк, понимая, однако, что поступает нечестно, ведь мальчик извинился.

Громадная медвежья лапа Миротворца описала огромный полукруг и съездила юноше прямо по уху. Элвин пошатнулся под ударом, но на ногах удержался.

— Прошу прощения, сэр, — пробормотал Элвин.

— Он говорит, что там, где я наметил колодец, воды нет, — продолжал Хэнк, не в силах остановиться. — Я проявил должное уважение к его дару и хочу, чтобы он тоже отнесся ко мне справедливо.

— Дар не дар, — зарычал кузнец, — но я научу его уважать моих клиентов. Он у меня узнает, что значит ходить в учениках у кузнеца, ох узнает.

Наклонившись, кузнец взял с тачки один из железных ломиков и взвесил его в руке, как бы примериваясь огреть юношу по спине. На глазах у Хэнка вот-вот должно было совершиться смертоубийство, а этого он совсем не хотел. Хэнк протянул руку и ухватился за конец ломика.

— Нет, Миротворец, погоди, все нормально. Он же попросил прощения.

— И тебе этого достаточно?

— Да, вполне, кроме того, я ж знаю, ты послушаешь меня, а не его, — продолжал Хэнк. — Я не настолько стар, чтобы всякие там юнцы, которые ловко подковывают лошадей, говорили мне, что я уже негодный лозоход.

— Колодец будет вырыт прямо здесь, клянусь своей жизнью. Мальчишка выроет его сам и еды не получит, пока не принесет в дом ведро воды.

Хэнк улыбнулся:

— Что ж, думаю, он еще поблагодарит меня за мой дар — копать ему придется недолго, я в этом уверен.

Миротворец обернулся к пареньку, который стоял всего в нескольких ярдах от них, покорно опустив руки. Лицо Элвина ровным счетом ничего не выражало.

— Значит, так, Элвин, я сейчас пойду провожу мистера Лозохода до его лошади, а ты останешься здесь. И на глаза мне не показывайся, пока не добудешь ведро чистой воды. Не получишь ни еды, ни питья, пока не выкопаешь на этом самом месте добрый колодец.

— Да ладно тебе, — встрял Хэнк, — сжалься над пареньком. Сам же знаешь, иногда даже за несколько дней не перетаскаешь из вырытого колодца всю грязь.

— Запомни, Элвин, ты должен принести мне ведро воды из нового колодца, — гнул свое Миротворец. — Хоть ночь напролет работай, а воду добудь.

Сказав это, он развернулся и направился к кузнице, к загону, где паслась Озорница. Хэнк немного поболтал с кузнецом, после чего оседлал кобылу и тронулся в путь. Лошадь весело бежала вперед, ход ее стал легче, ровнее, словно она снова стала жеребенком. Выехав на дорогу, Хэнк еще раз кинул взгляд туда, где трудился паренек. Лопата в руках юноши мерно взлетала и опускалась, вверх-вниз, вверх-вниз. Такое впечатление, юноша ни на секунду не останавливается передохнуть. Шуршш — лопата вонзается в почву, вшик-бух — слетает земля и падает на быстро растущую кучу.

Гнев в Хэнке бушевал до тех пор, пока эти звуки не затихли вдали, пока образ работающего паренька не выветрился из его памяти. Хэнк, будучи лозоходом, обладал некой силой, и этот мальчишка был врагом его дара. Сначала Хэнк счел свой гнев необоснованным, но когда юноша заговорил, Хэнк понял, что был прав в своей ярости. Сопляк мнил себя повелителем воды, может, даже перевертышем. Одно это делало его заклятым врагом Хэнка.

Иисус наставлял поворачиваться к врагу другой щекой — но что, если враг вознамерился лишить тебя твоего ремесла? Что тогда? Позволить ему разрушить твою жизнь? «Это уж слишком по-христиански, — подумал Хэнк. — Я кое-чему научил сопляка, и если это не пойдет ему на пользу, в следующий раз я преподам ему еще один урок».

Глава 6

Маскарад

Пегги нельзя было назвать королевой проводимого губернатором бала, но она против этого ничего не имела. Миссис Модести давным-давно научила ее, что женщины, соперничающие друг с другом, совершают огромную ошибку. «Нет такого приза, который, будучи завоеванным той или иной красавицей, должен оставаться вне досягаемости остальных девушек».

Однако эту простую истину никто не понимал. Все присутствующие на балу женщины поедом ели друг друга завидущими глазами, прикидывая возможную стоимость нарядов, гадая, в какую цену обошелся их сопернице приносящий красоту амулет, и ведя про себя список, кто с кем станцевал и сколько мужчин приглашено на празднество.

Кое-кто обратил ревностный взгляд и на Пегги — слава Богу, хоть не сразу. Пегги прекрасно отдавала себе отчет, какое впечатление она производит. Ее волосы не были уложены в элегантную прическу — чисто вымытые и расчесанные, они рассыпались по плечам, завиваясь случайными локонами. Платье было незатейливым, впору простолюдинке, но то был заведомый расчет. «У тебя прекрасное юное тело, поэтому твой наряд не должен отвлекать глаз от естественной красоты юности». Более того, платье Пегги было необычайно скромным, оно выставляло напоказ куда меньше обнаженной плоти, чем все остальные наряды, но вместе с тем оно демонстрировало намного больше движений тела, скрывающегося под ним.

Пегги и сейчас слышала голос миссис Модести, наставляющий ее:

— Многие девушки этого не понимают. Вовсе не в корсете заключается смысл жизни. Корсет предназначен для того, чтобы старые, оплывшие тела хоть немножко стали похожи на тело здоровой юной девушки. Но твой корсет не должен быть туго зашнурован, носи его для удобства, не заключай свою плоть в оковы. Тогда тело будет двигаться свободно, и ты сможешь дышать всей грудью. Остальные девушки будут дивиться тому, что ты посмела выставить напоказ свою естественную талию, но взгляд мужчин привлекает не покрой наряда. Мужчины находят удовольствие в естественности дамы, которая удобно себя чувствует, уверена в себе и наслаждается жизнью здесь, сегодня, в их обществе.

Однако куда более вызывающим был тот факт, что она не надела на себя никаких драгоценностей. Прочие дамы, появляясь в обществе, неизменно полагались на искусство чарования. Если девушка сама не обладала даром творить чары, то ей приходилось покупать — а чаще покупали либо родители, либо муж — специальный заговор, заключенный в кольце или амулете. Всеобщим предпочтением пользовались амулеты, поскольку их носили у лица, а следовательно, можно обойтись чарами послабее — и подешевле, естественно. Действие заговоров ослабевало с расстоянием, но, чем ближе вы подходили к девушке, заручившейся поддержкой чар красоты, тем тверже становилось ваше убеждение, что прекраснее ее нет на всем белом свете. Черты ее лица оставались прежними; вы видели то, что есть на самом деле. Изменялись лишь ваши суждения. Миссис Модести не раз смеялась над этими ухищрениями.

— Какой прок от этого обмана, если объект твоего внимания изначально знает, что его обманывают?

Поэтому Пегги не надела на себя ни одного амулета.

Остальные женщины на балу заручились помощью тех или иных чар. И хотя ни одно лицо не было скрыто под маской, сегодня здесь вершился бал-маскарад. Из всех только Пегги и миссис Модести не прибегли к чарам, а следовательно, не корчили из себя некий неземной идеал.

Пегги догадывалась, что подумали девушки, заметившие, как она вошла в залу. «Вот бедняжка». — «Это ж надо, какая простушка». — «Да, она нам не соперница». И их мысли соответствовали истине — по крайней мере вначале. Никто не обратил внимания на Пегги.

Но миссис Модести тщательно выбирала тех мужчин, которым следовало представить Пегги.

— Позвольте представить вам мою юную подругу Маргарет, — говорила она, после чего Пегги улыбалась искренней, открытой улыбкой, в которой не было ни капли притворства, — улыбалась своей естественной улыбкой, которая говорила, что Пегги действительно рада познакомиться с друзьями миссис Модести.

Мужчины касались ее руки и раскланивались, а она элегантно приседала в реверансе, который нисколько не походил на заученные движения прочих девиц; ее рука пожимала руку кавалера, внушая дружеские чувства, — так приветствуют человека, дружбы которого желают.

— Искусство красоты — это искусство говорить правду, — однажды сказала ей миссис Модести. — Прочие женщины стремятся выдать себя за кого-то другого; ты же будешь собой, милой и прекрасной, какая ты есть на самом деле. Ты будешь демонстрировать ту же естественную, захватывающую грациозность, которая присутствует в бегущем олене или выписывающем круги соколе.

Затем кавалер вел Пегги на танцевальную площадку, и она танцевала с ним, совсем не задумываясь о том, что надо считать шаги, выдерживать такт или демонстрировать остальным свое платье. Нет, она наслаждалась танцем, его симметричным движением, музыкой, которая струилась сквозь тело.

И человек, который познакомился и станцевал с Пегги, уже не мог забыть ее. После этого остальные девушки казались напыщенными, неловкими, зажатыми, искусственными куклами. Многие мужчины, сами такие же искусственные, как и большинство присутствующих на балу дам, не способны были понять, что общество Пегги куда более приятно, чем общество других девушек. Но миссис Модести и не представляла Пегги таким кавалерам. Она позволяла своей воспитаннице танцевать только с теми, кто способен оценить ее, а таких мужчин миссис Модести знала всех, поскольку все они питали искренние чувства к самой миссис Модести.

Час сменял другой, бал продолжался, суматошный день уступил дорогу ослепительному вечеру, и все больше кавалеров кружилось вокруг Пегги, приглашая ее на танец, занимая разговорами во время перерывов, предлагая закуски и прохладительные напитки, которые девушка либо принимала, если чувствовала голод или жажду, либо с извинениями отвергала. Вскоре и девушки заметили Пегги. Мужчин, не обращающих на Пегги ровно никакого внимания, хватало с избытком, и прочие дамы не были обделены кавалерами. Но местные красотки видели нечто иное. Они узрели, что вокруг Пегги постоянно толкутся мужчины, и Пегги догадывалась, о чем перешептываются местные дамы.

— Интересно, какими чарами она пользуется?

— У нее под корсажем амулет — точно вам говорю, сама видела, ее дешевое платьице как-то раз натянулось, тут-то он и показался.

— Неужели никто не замечает, какая ужасно толстая у нее талия?!

— Вы посмотрите на ее прическу, точно она на бал пожаловала прямиком с сеновала.

— Она, должно быть, лестью да уговорами завлекает их.

— И вы заметьте, к ней липнет только определенный тип мужчин.

Бедняжки, несчастные создания. Пегги не обладала какими-то исключительными чарами; те же самые чары с рождения были заложены во всех присутствующих здесь девушках. И она не пользовалась никакими искусственными заклятиями и амулетами, которые приходилось покупать местным красоткам.

Однако самым важным был тот факт, что, присутствуя на балу, Пегги ни разу не прибегла к своему дару. Наука, долгие годы внушаемая миссис Модести, легко давалась Пегги, ибо в основе ее лежала естественная честность, которой всегда следовала девушка. Самой трудной преградой был дар Пегги. Каждый раз, знакомясь с новым человеком, она по привычке заглядывала в огонь его сердца, чтобы узнать, что собой представляет ее новый знакомый, после чего, узнав о нем больше, чем о себе самой, Пегги приходилось скрывать, что ей ведомы его самые темные тайны. Именно это делало ее такой нелюдимой, заставляло избегать людское общество.

Миссис Модести соглашалась с Пегги в том, что ей нельзя рассказывать остальным о своей способности видеть каждый уголок души человека. Однако миссис Модести доказала, что, пока Пегги будет скрывать в себе столь важные вещи, она никогда не станет собой, никогда не раскроет свою красоту — а следовательно, не превратится в ту женщину, которую Элвин полюбит такой, какая она есть.

Выход из положения был достаточно прост. Поскольку Пегги не могла в открытую говорить о том, что ей известно, но и скрывать эти тайны не представлялось возможным, единственным разумным решением было не видеть окружающие огоньки. Прошедшие три года велась настоящая битва за то, чтобы научиться не заглядывать в сердца людей. Однако упорным трудом, слезами и тысячами разнообразных уловок Пегги все-таки достигла желаемого. Она могла войти в заполненную людьми бальную залу, не обращая внимания на огоньки сердец. Конечно, она их видела — она не могла ослепить себя, — просто как будто не замечала. Не стремилась заглянуть в них поглубже. Так что сейчас ей даже не хотелось смотреть на них. Она могла стоять рядом с кавалером, болтать о чем-то, выслушивать собеседника и видеть только то, что способен увидеть самый обыкновенный человек.

Разумеется, годы, которые она прожила, будучи светлячком, научили ее разбираться в человеческой натуре, в том, что скрывается за определенным словом, тоном, выражением или жестом, поэтому она довольно легко угадывала ход мысли собеседника. Но достойные люди ничуть не возражали против того, что она, казалось, всегда знает, что у них на уме в тот или иной момент. Ей не приходилось скрывать свои способности. Однако тайны, кроющиеся в глубинах человеческой души, оставались теперь неведомыми для нее — если только она специально не вглядывалась в огоньки сердец.

А этого она теперь не делала. Ибо обрела ту желанную свободу, которой у нее никогда не было, — она могла воспринимать человека таким, какой он есть, могла радоваться обществу приятных людей, не зная и, значит, не чувствуя ответственности за скрытые желания и, самое ужасное, за будущее, которое их ждет. Это придавало ее танцу, смеху, разговору некую заразительную сумасшедшинку; никто на балу не чувствовал такой свободы, как юная подруга миссис Модести, девушка по имени Маргарет, потому что никто не знал цепей отчаяния, которыми всю предыдущую жизнь была скована Пегги.

Вечер, проведенный Пегги на балу у губернатора, был насыщен всеми красками жизни. Это нельзя было назвать триумфом, ибо она никого не покоряла и не стремилась покорить — наоборот, все ее новые знакомые заразились той же свободой, тем же ликованием. Пегги ощущала чистую, искреннюю радость, и окружающие также радовались. Столь светлые, искренние чувства невозможно удержать. Даже те, кто шептался за ее спиной, ощутили радость вечера; судя по отзывам, которые получила потом жена губернатора, это был лучший бал, когда-либо проводившийся в Дикэйне, да что там в Дикэйне, во всей Сасквахеннии.

Впрочем, кое-кто сообразил, кто именно придал вечеру такой блеск. Среди догадавшихся были жена губернатора и миссис Модести. Пегги заметила, как они говорят друг с другом, когда, повернувшись в танце, возвращалась к своему партнеру, который аж лучился радостью от возможности потанцевать с этой девушкой. Жена губернатора, стоявшая рядом с миссис Модести, улыбалась и кивала, указывая веером на площадку для танцев. На какой-то момент их глаза встретились. Пегги улыбнулась приветственной улыбкой; в ответ жена губернатора тоже улыбнулась и кивнула. Этот жест не прошел незамеченным. Теперь в Дикэйне Пегги будет желанной гостьей на любом приеме — если пожелает, за вечер она сможет посещать два или три дома, и так круглый год.

Однако Пегги не стала задирать нос, ибо понимала, что это достижение весьма незначительно. Да, она теперь вхожа в лучшие дома Дикэйна, но Дикэйн всего лишь столица штата, расположенного на окраине цивилизации. Если она так желает светских побед, ей следует отправиться в Камелот и завоевать там расположение королевского двора, а затем надо будет перебраться в Европу, чтобы быть принятой в Вене, Париже, Варшаве и Мадриде. Но даже если она станцует со всеми коронованными особами на свете, это еще ничего не будет значить. Она умрет, они умрут, но станет ли лучше мир оттого, что девушка по имени Пегги танцевала при королевских дворах?

Четырнадцать лет назад в сердце появившегося на свет ребенка она узрела истинное величие. Она защищала младенца, потому что полюбила то, что ждет его в будущем. Она полюбила мальчика за то, какой он есть, за его душу. И что куда важнее, она полюбила труд, который Элвин должен будет исполнить. Короли и королевы возводили и теряли королевства; торговцы наживали и прожигали огромные состояния; художники творили картины, которые поблекнут под действием времени и будут забыты. Только подмастерье Элвин нес в себе семя Творения, которое выстоит против времени, против бесконечного, пагубного воздействия Разрушителя. Танцуя сегодня, Пегги танцевала ради Элвина, зная, что если ей удастся завоевать любовь сегодняшних кавалеров, то у нее непременно получится овладеть любовью Элвина и встать рядом с ним на пути к Хрустальному Городу, где все люди будут видеть, как светлячки, строить, как мастера, и любить с искренностью и чистотой Христа.

Подумав об Элвине, она немедленно обратилась к тому огоньку сердца, что мерцал ей издалека. И хотя она научилась не смотреть в души окружающих людей, она так и не перестала вглядываться в сердце этого юноши. Может, это мешало ей сдерживать собственный дар, но какой смысл чему-то учиться, если учение отторгнет ее от юноши, которого она любит? Ей не пришлось искать огонек; в глубине души она всегда знала, где он находится. Раньше он яркой звездой сиял перед ней, но недавно она научилась отвлекаться от него, хотя при желании могла мгновенно его вызвать. Как сейчас и поступила.

Он копал какую-то яму за кузницей. Но Пегги привлекла вовсе не работа, которую он исполнял, впрочем, Элвин сам не замечал, что творит. В огне его сердца полыхал гнев. Кто-то очень несправедливо обошелся с ним — но почему он так злится, вряд ли это в новинку для него? Миротворец, который когда-то слыл чуть ли не самым справедливым из мастеров, постепенно начал завидовать искусству Элвина в обращении с железом и в своей зависти забыл о чести. Теперь чем больше ученик превосходил мастера, тем яростнее кузнец отрицал способности Элвина. Элвин жил бок о бок с несправедливостью, однако никогда прежде Пегги не наблюдала в нем такой ярости.

— Мисс Маргарет, что-нибудь не так? — с участием окликнул девушку кавалер, с которым она танцевала.

Пегги остановилась прямо посреди зала. Музыка еще играла, и пары продолжали двигаться в танце, но окружающие Пегги люди тоже начали останавливаться, с удивлением оглядываясь на девушку.

— Я… я не могу продолжать, — выдавила она, удивленная тем, что горло ее перехватил какой-то ужасный страх. Чего она так испугалась?

— Может, выйдете на свежий воздух? — предложил кавалер. Как же его зовут? Сейчас в ее голове билось одно-единственное имя: Элвин.

— Да, прошу вас, — кивнула она.

Опершись на его руку, она проследовала к открытым дверям, ведущим на веранду. Люди расступались перед ней, но она никого не замечала.

Гнев, который накопил Элвин за годы работы у Миротворца Смита, вырвался наружу, и каждый удар лопаты становился ударом мести. Лозоход, невежественный искатель подземных вод, — вот кто разозлил его, вот кому мстил Элвин. Хотя лозоход, какими бы губительными ни были последствия его поступков, ничуть не интересовал Пегги. Ее больше беспокоил Элвин. Неужели он не видит, что его лопата, ведомая ненавистью, творит разрушение? Неужели он не знает, что труд, несущий разрушение, сразу привлекает Разрушителя? Если плодом твоих трудов является рассоздание, Рассоздатель не замедлит наложить на тебя свою лапу.

Воздух сгущающихся сумерек охладил пылающее лицо, последние лучики солнца отбрасывали рубиновый свет на лужайку у губернаторского особняка.

— Мисс Маргарет, надеюсь, не я послужил причиной того, что вы так побледнели?

— О нет, нет, что вы. Умоляю, простите меня, просто мне на ум пришла одна мысль… которую я должна немедленно обдумать.

В глазах кавалера отразилось недоумение. Когда женщина хочет избавиться от общества мужчины, она всегда притворяется, будто ей дурно. Но мисс Маргарет вела себя по меньшей мере странно — Пегги видела, что ее кавалер пребывает в растерянности, не знает, что делать. Когда женщина притворяется, что теряет сознание, тут все ясно. Но как должен поступить джентльмен, если его дама вдруг заявляет, что «ей на ум пришла одна мысль»?

Она положила ладонь на его руку:

— Уверяю вас, мой друг, со мной все в порядке, танцевать с вами — неизбывное удовольствие. Надеюсь, нам еще выпадет возможность потанцевать вместе. Но сейчас мне нужно побыть одной.

При этих словах его беспокойство заметно уменьшилось. Она назвала его «мой друг», значит, пообещала запомнить, а ее надежда на то, что он согласится еще раз потанцевать с ней, была столь искренней, что он ничего не мог поделать, кроме как поверить. Поклонившись с улыбкой, он тихо удалился. Она не заметила, как осталась одна.

Все ее внимание сосредоточилось на Хатраке, где подмастерье Элвин, не догадывающийся о возможных последствиях, призывал к себе Рассоздателя. Пегги погрузилась в огонь его сердца, она отчаянно искала выход — надо было что-то сделать, чем-то помочь Элвину. Она искала, но ничего не находила. Сейчас, когда Элвином правил гнев, все тропки вели в одно место, и это наполнило Пегги ужасом, ибо она не видела, что там находится, что ждет Элвина впереди. А обратно путей не было.

«Что я делаю на этом глупом балу, когда Элвин нуждается во мне? Если бы я не отвлекалась на всякие глупости, то увидела бы приближение беды и нашла какой-нибудь способ помочь ему. Вместо этого я танцевала, развлекалась с мужчинами, которые не значат ровным счетом ничего в будущем этого мира. Да, им было хорошо со мной. Но чего это будет стоить, если Элвин падет, если подмастерье Элвин будет уничтожен, если Хрустальный Город рухнет до того, как Мастер начнет его творить?»

Глава 7

Колодцы

Элвину даже не пришлось поднимать голову, чтобы увидеть, что лозоход наконец уехал. Он и так чувствовал этого человека, видел, как он едет на своей кобыле, ведь гнев его черным шумом расцветал на фоне нежно-зеленой музыки леса. Это был крест Элвина, его проклятье — он единственный из всех бледнолицых чувствовал жизнь и видел, как земля умирает.

Не то чтобы почва утратила плодородие — деревья долгие годы росли на этой земле, поэтому она стала настолько щедрой на дары, что простые люди говаривали: достаточно одной тени от зернышка, чтобы взошел колос. Жизнь бурлила в полях, кипела в городах. Только жизнь эта не принадлежала песне земли. Она была шумом, пришепетывающим шорохом, тогда как зелень леса, жизнь краснокожего, животные, растения, почва, которые существовали в вечной гармонии, — их песнь стала печальной, тихой, едва слышной. Элвин слышал, как она умирает, и он оплакивал ее.

Завистливый лозоходишка. И чего он так взбеленился? Элвин не понимал. Ведь он не давил, не спорил, потому что стоило лозоходу появиться в окрестностях кузницы, как Эл сразу заметил тень Рассоздателя, замаячившую неподалеку, словно Хэнк Лозоход привел ее за собой.

Первый раз Рассоздатель явился Элвину в детских сновидениях — громадное, невидимое ничто, катящееся на Элвина, пытающееся сокрушить его, подмять под себя, размолоть на кусочки. Старый Сказитель помог Элвину дать этой пустоте имя. Рассоздатель, Разрушитель, который жаждет расправиться со всей вселенной, повергнуть ее в прах, раздавить, чтобы вокруг воцарились вечный холод и смерть.

Дав Рассоздателю имя и частично поняв его природу, Элвин начал видеть его повсюду, не только ночью, но и днем. Но видеть не в буквальном смысле этого слова. Посмотри на Рассоздателя, и в большинстве случаев его не увидишь. Невидимой тенью он прячется за жизнью и творением мира. Но чуть-чуть сбоку, на границе зрения, все время маячит его фигура, затаившись злобной, старой змеей, норовящей ужалить.

Еще будучи маленьким мальчиком, Элвин научился отгонять от себя Рассоздателя. Все, что требовалось, это смастерить что-нибудь своими руками. К примеру, сплести из травинок маленькую корзиночку, и Разрушитель быстро оставит тебя в покое. Поэтому, когда Элвин, начав работать в кузнице Миротворца, заметил, что вскоре там объявился и Рассоздатель, юноша не слишком встревожился. В кузнице всегда подворачивался случай что-нибудь смастерить. Кроме того, здесь постоянно властвовал огонь — огонь и железо, самая твердая земля, которая может быть на свете. С раннего детства Элвин знал, что Рассоздатель предпочитает держаться воды. Вода была его другом, исполняла множество его поручений, принося разрушение. Неудивительно, что при появлении прислужника воды, такого, как Хэнк Лозоход, Рассоздатель сразу расцвел и оживился.

Но Хэнк Лозоход отправился дальше своей дорогой, забрав с собой гнев и несправедливость, а Рассоздатель остался, прячась в лугах и кустах, маяча в вытянувшихся тенях надвигающегося вечера.

Лопату в землю, поднять ком, поднести к краю колодца, вывалить на кучу. Мерный ритм работы, куча становится все выше, стенки колодца — ровнее. Очертить ровный квадрат три фута глубиной, здесь встанет деревянный домик колодца. Затем медленно углубляемся в землю, дальше последует сам колодец, стены которого будут выложены камнем. И хотя ты знаешь, что из этого источника никто и никогда не наберет воды, работай осторожно, на совесть, копай так, будто колодец встанет здесь на века. Строй хорошо, как можно лучше, и коварная тварь, пасущаяся неподалеку, не посмеет подступиться к тебе.

Но почему Элвин не чувствовал в себе обычного рабочего запала?

Элвин увидел, что день клонится к вечеру. Появился Артур Стюарт — тут и на часы не смотри. Лицо малыша было чисто вымыто после ужина, Артур Стюарт сосал сладкий корешок и, как обычно, не произносил ни слова. Элвин привык к обществу мальчика. С тех самых пор, как Артур Стюарт научился ходить, он следовал за Элвином маленькой тенью, появляясь каждый Божий день, если только дождь не шел. Говорил он мало, а когда заговаривал, то понять его было нелегко — у Артура Стюарта были проблемы с буквами «р» и «с». Впрочем, это ничуть не мешало. Артур не приставал и не путался под ногами, поэтому обычно Элвин не замечал крутящегося неподалеку мальчика.

Лопата мерно вышвыривала землю, в лицо лезли вечерние надоедливые мухи, работа постепенно продвигалась, и Элвин, чтобы занять чем-то голову, принялся размышлять о прошлом. Три года он провел в Хатраке и за это время ни на дюйм не продвинулся к пониманию, для чего же ему был дан его дар. Элвин почти не прибегал к помощи скрытых сил, разве что изредка, когда подковывал лошадей, да и то потому, что знал, как они страдают от плохих подков — ему же было совсем нетрудно наложить добрую подкову. Это было хорошее дело, но оно не больно-то помогало творению, учитывая то, с какой скоростью разрушались окрестные земли.

В лесной стране белый человек стал инструментом в лапах Рассоздателя и действовал куда успешнее, чем вода, которая также обожала все рушить. Каждое поваленное дерево, каждый барсук, енот, олень и бобер, чью жизнь отняли без согласия на то животного, — каждая смерть становилась частью умирания земли. Некогда равновесие природы поддерживали краснокожие, но их не стало — они либо погибли, либо скрылись на западе от Миззипи, либо, подобно племенам ирраква и черрики, превратились в своих сердцах в бледнолицых и, закатав рукава, принялись рассоздавать землю намного быстрее, нежели это удавалось белому человеку. И никого не осталось, чтобы вернуть вещам былую целостность.

Иногда Элвину казалось, что он один ненавидит Рассоздателя и желает наперекор ему строить, а не разрушать. Но он не знал, как это делается, понятия не имел, каким должен быть следующий шаг. Девочка-светлячок, которая коснулась его, когда он родился, была единственной, кто мог бы научить его быть Мастером, но она ушла, убежала из Хатрака в то самое утро, как он здесь появился. Вряд ли это простое совпадение. Просто она не хотела учить его. У него была своя судьба, и ни одна живая душа не поможет найти ему путь, который его ждет.

«Я очень хочу пройти по этому пути, — подумал Элвин. — Во мне живет сила, которую я могу использовать по назначению, и у меня есть желание стать тем, кем я должен стать. Но кто-то должен научить меня».

Кузнец этому научить не сможет. Жадный старый простак. Элвин знал, что Миротворец Смит старается учить его как можно меньше. Миротворец не догадывается, сколь многому успел научиться Элвин, наблюдая за действиями своего мастера, который не подозревал, что ученик внимательно следит за каждым его движением. Миротворец вообще не отпустил бы Элвина от себя, будь на то его воля. «Меня ждет моя судьба, настоящий честный Труд, который я должен исполнить, словно библейский герой, Одиссей или Гектор, а моим единственным учителем является кузнец, одолеваемый собственной жадностью, и я вынужден красть у него знания, хотя они мои по праву».

Иногда эта несправедливость нестерпимо жгла его изнутри, и тогда Элвину хотелось устроить какое-нибудь представление, сделать нечто замечательное, чтобы доказать Миротворцу Смиту, что его подмастерье не просто мальчишка, который не видит творящегося под носом обмана. Как поступит Миротворец, узрев, что Элвин способен пальцами ломать железо? Что если Элвин у него на глазах разогнет согнутый гвоздь или срастит хрупкое железо, разбившееся под ударом молота? Что если Элвин продемонстрирует ему железную пластинку, сквозь которую виден солнечный свет, но которую не переломить, как ни пытайся?

Но Элвин старался отгонять всякие глупости, лезущие в голову. Ну да, сначала Миротворец Смит просто-напросто обалдеет, может, в обморок грохнется, но не пройдет и десяти минут, как он очухается и начнет прикидывать, как бы сделать побольше денежек на умении своего ученика, а у Элвина останется еще меньше надежд освободиться раньше срока. Слухи о нем разлетятся по всей земле, это уж непременно, так что, когда Элвину стукнет девятнадцать и Миротворец Смит наконец отпустит его, об Элвине прослышат повсюду. Люди не оставят его в покое, будут просить исцелить, посмотреть, исправить, вырезать камень — нет, от рождения ему назначен иной путь. Если ему поведут больных и хромых на исцеление, Элвину останется только лечить, ни на что другое не хватит времени. Он успеет помочь людям, когда узнает, что же такое быть настоящим Мастером.

За неделю до бойни на Типпи-Каноэ Пророк Лолла-Воссики показал ему Хрустальный Город. Элвин знал, что в будущем именно ему предназначено возвести эти башни из льда и света. Вот она, его судьба, иначе он превратится в заурядного сельского лекаря. Нет, пока он связан с Миротворцем Смитом какими-то обязательствами, Элвин будет держать свой дар в тайне.

Вот почему он и не думал о побеге, хотя был достаточно взрослым и никто не принял бы его за беглого ученика. Какой толк ему от этой свободы? Сначала он должен научиться тому, как стать Мастером, а пока можно и потерпеть.

Поэтому он никогда не распространялся о своих способностях, лишь изредка использовал дар, чтобы подковать какую-нибудь лошадь да почувствовать смерть земли. Но все это время он помнил, кто он есть на самом деле. Мастер. «Что бы это ни значило, я — Мастер, поэтому Рассоздатель пытался убить меня еще до рождения и после того, подстраивая сотни несчастных случаев, пока я рос в Церкви Вигора. Вот почему он маячит вокруг, наблюдает, ждет возможности завладеть мною, ждет, когда я, как сегодня, останусь один в темноте. Останусь наедине с лопатой и гневом, который испытываю, делая работу, которая заведомо бесполезна».

Хэнк Лозоход. Что ж это за человек, который не прислушивается к советам? Да, лоза ушла глубоко в землю — вода показала, что жаждет прорваться в этом месте. Но причина, почему она еще не прорвалась, весьма проста — она заключается в камне, который залегает всего в четырех футах под землей. Иначе откуда взяться такому большому лугу? Деревья не могут прижиться здесь, потому что вода, попадая на эту почву, сразу стекает по камню, а корни не в силах пробиться сквозь огромную скалу, скрывающую под собой драгоценную влагу. Хэнк Лозоход может найти воду, но он не видит, что лежит между водой и поверхностью. Хэнка нельзя винить, что он не увидел залегающего под землей камня, но вина его состоит в том, что он и думать не захотел о такой возможности.

А Элвин потей, копай колодец, его-то никто не слушает… Не успел юноша закончить свою мысль, как — стук-бряк-дзынь — острие лопаты ударило в камень.

Заслышав новый звук, Артур Стюарт подскочил к краю ямы и заглянул внутрь.

— Бряк-бряк, — произнес он и хлопнул в ладоши.

— Вот уж чего не отнять, так это бряк-бряк, — проворчал Элвин. — Я буду брякать по камню, пока не выкидаю отсюда всю землю. Но можешь зарубить на своем носу, Артур Стюарт, я не побегу к Миротворцу Смиту сообщать об этом. Он сказал, что я не получу ни еды, ни питья, пока не добуду воду, и я не стану молить об ужине только потому, что наткнулся на скалу, не дождетесь.

— Бряк, — повторил мальчик.

— Я вылижу камень дочиста.

И он принялся выкидывать землю из ямы, царапая лопатой по шероховатой поверхности камня. Но как Элвин ни старался, дно неудавшегося колодца все равно оставалось грязно-коричневого цвета, а это юношу не удовлетворяло. Он хотел, чтобы камень блестел своей чистотой. Никто его сейчас не видит, кроме Артура Стюарта, который наверняка ничего не поймет… Так что Элвин прибег к помощи своего дара, которым практически не пользовался с тех пор, как покинул Церковь Вигора. Он заставил землю «стечь» с поверхности скалы — мелкие песчинки скользнули в разные стороны и крепко прилипли к ровным, утрамбованным стенам ямы.

Элвин глазом не успел моргнуть, как камень аж заблестел белизной, будто зеркально чистый пруд, играющий последними бликами садящегося за горизонт солнца. В деревьях запели вечерние птички. С лица Элвина ручьем лил пот, падая на белоснежную поверхность и оставляя маленькие черные пятнышки.

Артур стоял на краю ямы.

— Вода, — сказал он.

— Эй, эй, Артур Стюарт, держись подальше от дыры. Пусть она не такая глубокая, все равно остерегайся таких ямищ. Ты можешь упасть и разбиться.

Громко хлопая крыльями, мимо них пропорхнула какая-то пташка. Другая пичуга разразилась испуганным чириканьем.

— Снег, — сказал Артур Стюарт.

— Это не снег, это камень, — поправил Элвин. Опершись руками о края и выпрыгнув из ямы, он выпрямился и тихонько хихикнул. — Вот он, твой колодец, Хэнк Лозоход. Возвращайся поскорее, полюбуйся, где твоя лоза воткнулась в землю.

Хэнк еще пожалеет о том, что натравливал кузнеца на Эла. Попробуй кулака кузнеца, мало не покажется, — Миротворец и детишек охаживал дай Боже как, а уж Элвину доставалось…

Вот теперь он пойдет в дом и скажет Миротворцу Смиту, что колодец готов, а затем приведет своего мастера сюда и продемонстрирует ямищу с огромным камнем вместо дна. Элвин знал, что скажет кузнецу: «Покажи мне, как пить из этого колодца, и я напьюсь от души». О, что за удовольствие увидеть, как Миротворец позеленеет от злости!

Да, он докажет Миротворцу и Хэнку, что они ошибались, обращаясь с Элвином как с сопливым мальчишкой, но дело-то не в этом. Преподаст он им урок или нет, а Миротворцу действительно позарез нужен колодец. Так нужен, что кузнец готов за бесплатно любую работу исполнить. В общем, будет колодец вырыт там, где показал Хэнк Лозоход, или еще где, Элвину так или иначе придется его рыть.

Впрочем, это очень даже устраивало Элвина. Он принесет ведро чистой воды, как Миротворец и приказывал, — но наберет его из колодца, место для которого выберет сам.

Он оглянулся по сторонам, осматривая залитое рубиновым вечерним светом поле и раздумывая, где лучше начать. Артур Стюарт сидел рядом и тягал луговую траву, в сумерках раздавались панические вопли птиц, устроивших репетицию по хоровому пению.

Что-то они чересчур разорались, или их испугало что? Оглянувшись, Элвин заметил, что Рассоздатель сегодня ведет себя несколько иначе, чем обычно. По идее, вырытая яма должна перепугать его до чертиков, и, как правило, после такой работы Разрушитель не показывался на глаза очень долго. Но сегодня он следовал по пятам за Элвином, пока тот обходил луг, высматривая место, где лучше вырыть колодец. Это начинало походить на один из ночных кошмаров, в которых Рассоздатель неизменно побеждал Элвина. По спине юноши пробежали неприятные мурашки, рассыпая легкий озноб. Несмотря на то что весенняя ночь выдалась на редкость теплой, Элвин передернулся.

И попытался выкинуть наваждение из головы. Он знал, что Рассоздатель не посмеет прикоснуться к нему. Все прошлые годы Рассоздатель пытался убить Элвина, придумывая всевозможные каверзы, — он любил покрыть ледком воду, заманивая Элвина на реку, подточить бережок, чтобы мальчик поскользнулся. Бывало, что Рассоздатель натравливал на Элвина какого-нибудь человека — преподобного Троуэра, к примеру, или краснокожих из племени чоктавов. В отличие от снов, в реальной жизни Рассоздатель не имел силы и сам ничего не мог сделать.

«Вот и сейчас он только пугает, — успокаивал себя Элвин. — Не обращай внимания, ищи место, где можно выкопать настоящий колодец. Та яма не отпугнула старого обманщика, но настоящий колодец сразу его прогонит, он месяца три, не меньше, на глаза появляться не будет».

С этими мыслями Элвин пригнулся ниже и принялся разыскивать щелочку в огромной каменной плите.

Нельзя сказать, что Элвин видел происходящее под травой. Просто, когда он заглядывал под землю, у него словно еще одна рука вырастала, которая проникала сквозь почву и камень. Хотя Элвин ни разу не встречал настоящего перевертыша, ему казалось, что эти люди действуют примерно так же, проникая своими чувствами внутрь земли. А если это так, то правы ли те, кто утверждает, что перевертыш посылает под землю свою душу? Ходили слухи, что порой душа теряется в земных глубинах и тогда перевертыш сидит на одном месте, не говоря ни слова и не шевелясь, пока не умрет. Но Элвин старался не думать об этих сказках и не отвлекаться от своего дела. Он найдет в камне трещинку, где сквозь скалу можно будет легко пробиться. А что касается воды, то до нее он как-нибудь докопается.

В конце концов Элвин нашел место, где подземная каменная плита истончалась и готова была раскрошиться сама. Здесь земля была выше, а вода, следовательно, залегала глубже, но главное — здесь можно было пробиться сквозь камень.

Новый колодец располагался прямо между домом и кузницей. Миротворец, конечно, будет ворчать, но его жена Герти только порадуется, потому что воду в дом таскать ей. Поплевав на руки, Элвин взялся за лопату — темнело быстро, а он твердо решил, что, пока работа не будет исполнена, спать не ляжет. Особенно не раздумывая, Элвин решил прибегнуть к помощи тех сил, которые служили ему доброй подмогой на отцовских полях. Лопата даже не касалась почвы: земля на глазах превращалась в пыль и будто сама выпрыгивала из быстро растущей ямы. Проходи кто мимо, он бы подумал, что Элвин пьян или что у юноши припадок какой — так быстро он копал. Но рядом не было ни единой живой души, за исключением Артура Стюарта. Вскоре сгустилась ночь, а лампы у Эла не было, так что теперь он мог использовать свой дар в открытую, не опасаясь, что его кто-нибудь заметит.

Со стороны дома донеслись какие-то крики. Ругались громко, но слов Элвин разобрать не мог.

— Злятся, — сказал Артур Стюарт. Он смотрел на дом, насторожившись, словно маленький щенок.

— Ты слышишь, что там говорят? — спросил Элвин. — Пег Гестер твердит, что у тебя уши как у собаки, слышат каждый шорох.

Артур Стюарт закрыл глаза.

— Ты не имеешь права морить мальчика голодом, — сказал он.

Элвин усмехнулся. Артур в точности передал голос Герти Смит.

— Пороть его поздно, но я преподам ему хороший урок, — продолжал Артур Стюарт.

Судя по всему, на этот раз говорил кузнец.

— Посмотрим, посмотрим, — пробурчал Элвин.

Малыш Артур не останавливался:

— Значит так, Миротворец Смит, либо Элвин съест свой ужин, либо я надену вот эту кастрюлю тебе на голову. Только попробуй, старая ведьма, я тебе все руки переломаю.

Не сдержавшись, Элвин расхохотался.

— Будь я проклят, Артур Стюарт, ты настоящий пересмешник.

Мальчик поднял голову на Элвина, и по его личику расползлась ухмылка. В доме начали бить посуду. Артур Стюарт засмеялся и забегал вокруг ямы кругами.

— Блюдо дзынь, блюдо дзынь, блюдо дзынь! — напевал он.

— Смотри все не перебей, — посоветовал Элвин. — Ты лучше скажи, Артур, неужели ты действительно не понял, что сейчас говорил? Ну, я хочу сказать, неужели ты всего-навсего повторял то, что слышал?

— Блюдо дзынь прямо ему по голове! — хохоча выкрикнул Артур и завалился на траву.

Элвин тоже рассмеялся, но взгляд его оставался прикован к катающемуся по лугу малышу. «Этот мальчик не так прост, как кажется, — подумал Элвин. — Либо он просто чокнутый».

С холма донесся встревоженный женский голос, громкий зов, разлетевшийся в сгустившемся влажном воздухе:

— Артур! Артур Стюарт!

Артур сел.

— Мама, — сказал он.

— Правильно, тебя зовет тетушка Гестер, — подтвердил Элвин.

— Пора в кровать, — кивнул Артур.

— Гляди, как бы она перво-наперво не устроила тебе большую помывку, а то ты вымазался с ног до головы.

Артур встал и затрусил через луг, поднимаясь по тропинке, которая вела от домика на ручье к гостинице, где он жил. Элвин проводил его взглядом. На бегу мальчик хлопал себя по бокам руками, как будто летел. Какая-то птица, скорее всего сова, сорвалась с дерева и, спустившись к земле, полетела рядом с мальчиком, словно составляя ему компанию. Увидев, что Артур скрылся за домиком, Элвин вернулся к своей работе.

Спустя пару минут стало темно хоть глаз выколи, и на землю опустилась глубокая ночная тишь. Городские собаки и те примолкли. До появления на небе луны оставалось несколько часов. Элвин трудился не покладая рук. Он чувствовал, как растет яма и расступается под ногами почва. Но помогал ему в этом вовсе не дар краснокожего, слышащего песнь зеленого леса. Сейчас он прибег к помощи своей силы, которая давала ему возможность чувствовать сквозь землю.

Он знал, что здесь, чтобы добраться до камня, придется копать в два раза глубже. Но когда лопата ударила в твердую скалу, она не отскочила, как это случилось, когда Элвин копал колодец там, где указал Хэнк Лозоход. Камни крошились и ломались. Элвин легонько поддевал их ломиком, и они сами выпрыгивали вверх, после чего юноша легко вышвыривал их из колодца.

Вскоре он пробился сквозь камень, и земля под ногами начала расползаться. Однако Элвин не был бы Элвином, если б отложил работу до утра и с помощью кузнеца выкачал из колодца оставшуюся грязь. Это было бы слишком легко. Отбросив в сторону лопату и ломик, Элвин укрепил землю в стенах колодца, чтобы вода прибывала не так быстро, и при помощи черпака принялся разгребать превратившуюся в жидкую грязь почву. Причем ему не пришлось прибегать к веревке, чтобы вытаскивать грязь наверх, — при помощи своего дара он поднимал ее в воздух, лепил комки и укладывал рядом с ямой, словно играл в куличики.

Здесь, в этой яме, Элвин был сам себе мастером и творил чудеса. «Говоришь, я не буду ни пить, ни есть, пока не выкопаю колодец? Думаешь, заставишь меня вымаливать глоток воды? Хочешь, чтобы я умолял дать мне поспать? Не дождешься. Ты получишь свой колодец, его стены будут так крепки, что твой дом и кузница рассыплются в прах, а вода здесь будет так же чиста, как и всегда».

Хотя Элвин уже чувствовал во рту привкус победы, вместе с тем он видел, что Рассоздатель еще ближе подступил к нему — так близко он не осмеливался подойти ни разу. Он мерцал и танцевал вокруг. Даже в темноте Элвин видел его — Рассоздатель маячил прямо перед ним, его размытые очертания проявлялись в ночи намного лучше, чем днем, потому что сейчас Элвина ничего не отвлекало.

Внезапно ему сделалось страшно, детские страхи сбывались, и на некоторое время Элвин окаменел от ужаса, замер на месте, чувствуя, как вода сочится из-под ног, превращая твердую землю в грязь. Он тонул в густой, жирной грязи сотни футов глубиной, и стены колодца тоже стали оплывать, заваливая Элвина, утаскивая внутрь. Он пытался вдохнуть, вода лезла в легкие, он чувствовал, как ее холодные, влажные щупальца смыкаются вокруг его бедер, вокруг пояса; он стиснул кулаки и ощутил в пальцах все ту же грязь, подобную кошмарной пустоте, являвшейся ему в сновидениях…

Но затем он опомнился, взял себя в руки. Он действительно по пояс ушел в пропитавшуюся водой землю, и будь на его месте какой-либо другой мальчишка, он бы сразу принялся вырываться, тем самым уходя глубже и глубже, пока совсем не утонул бы. Но Элвин был не совсем обыкновенным юношей, и ему ничего не угрожало, только нельзя поддаваться страху, порождению детских кошмаров. Сосредоточившись, он создал из грязи под ногами твердую опору, способную выдержать его вес, после чего заставил площадку подняться на поверхность. Вскоре он стоял на твердом дне колодца.

Нет ничего проще, как крысе шею свернуть. Если это все, на что способен Рассоздатель, то его могущество вызывает презрительный хохот. Кишка тонка с Элвином справиться — как у него, так и у Миротворца Смита с Хэнком Лозоходом. Элвин снова принялся работать лопатой, вычерпал грязь, выкидал из колодца, снова начал черпать.

Он порядком углубился под землю, на добрых шесть футов ниже каменной плиты. Если б он не утрамбовывал земляные стены колодца, вода залила бы его с головой. Элвин ухватился за веревку, которую предусмотрительно закрепил у колодца, и, упираясь ногами в стену, перебирая руками, полез на волю.

Луна уже взошла, но яма получилась такой глубокой, что лунный свет достигнет дна, только когда ночное светило засияет прямо над головой. Но этого и не требовалось. Элвин покидал обратно в яму камни, которые вытащил оттуда всего час назад, и спустился следом.

Он научился обращаться с камнем еще в младенческие годы, но никогда не действовал более уверенно, чем сегодня ночью. Голыми руками он лепил камень, как мягкую глину, превращая булыжники в аккуратные квадратные камешки, которыми выкладывал стены колодца. Он клал их как можно ближе друг к другу, чтобы давление почвы и воды не выбило камни из стен. Влага легко проникнет сквозь трещинки, но песок застрянет, и колодец всегда будет давать чистую родниковую воду.

Камней, естественно, не хватило, и Элвину пришлось трижды ходить к ручью, чтобы наполнить корзину обточенной водой галькой. Хоть Элвин и прибег к своему дару, чтобы облегчить работу, время клонилось к середине ночи, и усталость брала свое. Однако он отказывался думать об отдыхе. Разве он не научился у краснокожих бежать сутки напролет, не зная, что такое усталость и боль в ногах? Мальчик, который следовал за Такумсе и без остановки бежал от Детройта до Восьмиликого Холма, — такой мальчик без труда выкопает колодец за одну ночь, и плевать на жажду, плевать на боль в спине, бедрах, плечах, локтях и коленях.

Наконец, о, наконец-то работа закончена. Луна давно миновала зенит, язык скреб небо, словно лошадиная попона, но колодец был выкопан. Упираясь руками и ногами в только что положенные каменные стены, Элвин выбрался из ямы. Очутившись снаружи, он позволил земле в щелях камней размякнуть, и вода, прирученная и подчиненная воле человека, звонко закапала на выстилающие дно булыжники.

Однако Элвин не направился домой, он даже не пошел к ручью, чтобы напиться. Нет, он утолит жажду из этого колодца, как поклялся Миротворец Смит. Элвин останется здесь и подождет, пока вода не достигнет естественного уровня, потом очистит ее, зачерпнет ведром и принесет в дом, где выпьет чашку воды прямо перед своим мастером. После этого он отведет Миротворца Смита к колодцу, который нашел Хэнк Лозоход, к тому самому, который Элвина принудили копать, а затем покажет кузнецу другой колодец, куда можно кинуть ведро и услышать радостный плеск воды, а не грохот железа о камень.

Он стоял на краю и представлял, как Миротворец Смит станет плеваться и шипеть от злости. Постояв немножко, Элвин опустился на землю, чтобы дать отдых измученным ногам, — теперь он рисовал себе лицо Хэнка Лозохода, когда тот увидит труд Эла. Потом Элвин лег, чтобы унять боль в спине, и на минутку-другую прикрыл глаза, чтобы не отвлекаться на суетливые тени Рассоздателя, по-прежнему маячившего неподалеку.

Глава 8

Рассоздатель

Миссис Модести заворочалась. Пегги услышала, как ритм ее дыхания изменился. Затем женщина проснулась и резко села на своей кровати. Оглядевшись по сторонам, миссис Модести разглядела в темноте Пегги.

— Это я вас разбудила… — пробормотала Пегги.

— Что случилась, моя дорогая? Ты что, совсем не спала?

— Я боюсь, — ответила Пегги.

Миссис Модести вышла на галерею. Легкий юго-западный ветерок играл узорчатыми шелковыми занавесками. Луна резвилась с облаком, по крышам Дикэйна, раскинувшегося у подножия холма, ползли переменчивые тени.

— Ты видишь его? — спросила миссис Модести.

— Не его, — поправила Пегги. — Я вижу лишь огонек его сердца. Я могу глядеть его глазами, способна увидеть, что ждет его в будущем. Но его самого — нет, не вижу.

— Бедняжка моя… Был такой замечательный вечер, а тебе пришлось уйти с бала, чтобы присмотреть за маленьким мальчиком, над которым нависла смертельная опасность.

Таким образом, ни о чем не допытываясь, миссис Модести спрашивала, в чем заключается угрожающая Элвину опасность. Пегги предоставлялось право самой решать, отвечать или нет, причем обиды, ответив отказом, она не причинит.

— Если б я могла все толком объяснить… — вздохнула Пегги. — Это виноват его враг, безликая тварь…

Миссис Модести вздрогнула:

— Безликая?! Боже, какая мерзость.

— Впрочем, не так уж он и безлик. Являясь другим людям, он обычно подыскивает себе какое-нибудь лицо. Один священник, к примеру, человек, который мнил себя великим ученым, видел Рассоздателя, но разглядеть его сущность не смог — в отличие от Элвина. Этот священник сам придал Рассоздателю форму и дал ему имя. Он назвал его Посетителем и счел ангелом.

— Ангелом?!

— Мне кажется, что мы все когда-нибудь видели Рассоздателя, только не узнавали его, поскольку не обладали должной силой разума. Наш ум придает ему наиболее близкий к жизни облик. Мы видим ту форму, которая представляет собой неприкрытую разрушительную силу, ужасное могущество, которому нельзя противостоять. Те, кто поклоняется подобному злу, заставляют себя относиться к Рассоздателю как к идеалу красоты. А те, кто ненавидит и боится его, сталкиваются с самой страшной тварью на свете.

— А что видит твой Элвин?

— Я с Рассоздателем никогда не встречалась, он слишком бесплотен; даже глядя глазами Элвина, я не могу увидеть Рассоздателя, если сам Элвин не обращает внимания на него. Я вижу, что он что-то заметил, и лишь потом понимаю, что это был Рассоздатель. Такое ощущение, будто вы ухватили уголком глаза какое-то движение, но, повернувшись, ничего перед собой не увидели.

— Словно он постоянно держится у тебя за плечом, — кивнула миссис Модести.

— Верно.

— И он сейчас вознамерился напасть на Элвина?

— Бедный мальчик, он не понимает, что сам призвал к себе Рассоздателя. Элвин вырыл в своем сердце глубокую черную яму, как раз в такие уголки души обожает заползать Разрушитель.

Миссис Модести вздохнула:

— Ах, дитя мое, все эти вещи выше моего понимания. Я никогда не могла похвастаться каким-либо скрытым даром, поэтому то, что ты мне сейчас говоришь, кажется чем-то непостижимым.

— У вас? Никогда не было дара? — с изумлением переспросила Пегги.

— Да, я знаю, люди не любят признаваться в этом, но ведь не я одна такая обездоленная.

— Миссис Модести, вы не поняли меня, — возразила Пегги. — Да, я была удивлена, но вовсе не тем, что у вас нет никаких скрытых сил, а тем, что, по вашему мнению, у вас их нет. Вы обладаете очень, очень могущественной силой.

— Нет, дорогая моя, я бы, конечно, с радостью призналась в этом, но…

— У вас есть дар видеть не рожденную на свет красоту. Вы видите ее так, будто она стоит у вас перед глазами, и тем самым высвобождаете ее.

— Как это прекрасно, — улыбнулась миссис Модести.

— Вы сомневаетесь в моей правоте?

— Я ни секунды не сомневаюсь в том, что ты говоришь абсолютно искренне и веришь своим словам.

Спорить было бессмысленно. Миссис Модести поверила ей, но боялась себе в этом признаться. Но сейчас не время убеждать ее. Куда важнее Элвин, который уже заканчивает второй колодец. Один раз он сумел спастись и теперь считает, что опасность позади. Юноша опустился на край колодца, чтобы передохнуть минутку-другую, потом лег. Неужели он не видит, как Рассоздатель протягивает к нему свои щупальца? Неужели он не понимает, что, заснув, он откроет себя Рассоздателю, и тот не замедлит проникнуть в него?

— Нет! — прошептала Пегги. — Не спи!

— Ты говоришь с ним? — удивилась миссис Модести. — Он может тебя услышать?

— Нет, — понурилась Пегги. — Он не слышит ни единого слова.

— Но что ты можешь сделать?

— Ничего. Я ничего не могу придумать.

— Ты как-то рассказывала, что раньше прибегала к помощи его сорочки…

— Я пользовалась тогда частичкой его силы. Но даже его дар не способен прогнать то, что явилось по его зову. Будь у меня целый ярд его сорочки, а не жалкий кусочек, все равно я не смогу прогнать Рассоздателя. Я просто не знаю, как это сделать.

Замолкнув, Пегги с отчаянием наблюдала за тем, как глаза Элвина закрываются, закрываются…

— Он заснул.

— Если Рассоздатель победит, Элвин погибнет?

— Не знаю. Может быть. А возможно, он просто исчезнет, истонченный, изглоданный, и превратится в ничто. Или Рассоздатель завладеет им…

— Ты ведь светлячок, неужели ты не способна заглянуть в будущее?

— Тропинки будущего Элвина ведут во тьму, где и пропадают. Все до единой.

— Значит, все кончено, — прошептала миссис Модести.

Пегги почувствовала на щеках что-то холодное. Ну да, конечно, это ее слезы сохли на прохладном ветерке.

— Но если б Элвин сейчас не спал, он мог бы прогнать этого невидимого врага? — спросила миссис Модести. — Извини, что лезу с расспросами, но, поняв, что происходит, я, возможно, помогу тебе что-нибудь придумать.

— Нет, нет, это не в наших силах, мы можем только следить…

Однако, несмотря на то что Пегги отвергла предложение миссис Модести, ее ум сразу уцепился за предложенную соломинку. «Я должна разбудить его. Бороться с Рассоздателем бесполезно, но если я разбужу Элвина, он сам сможет за себя постоять. Да, он слаб, он устал, но, вполне вероятно, он найдет какой-нибудь способ одержать победу». Пегги развернулась и кинулась обратно в комнату. Ломая ногти, она открыла верхний ящик бюро и принялась рыться в нем, пока не нашла резную шкатулку, в которой лежала сорочка Элвина.

— Мне уйти? — спросила из-за плеча миссис Модести, которая вернулась в комнату вслед за Пегги.

— Нет, нет, останьтесь, прошу вас. Вы поддержите меня, если у меня опять ничего не получится.

— Я верю в тебя, — сказала миссис Модести. — И верю в него, если он действительно такой, каким ты его описываешь.

Но Пегги уже ничего не слышала. Она опустилась на краешек кровати, отыскивая в огоньке сердца Элвина какой-нибудь способ, при помощи которого можно было бы разбудить юношу. Обычно она могла проникать в него даже во время сна, она слышала то, что слышал он, видела память того, что его окружает. Но сейчас в Элвина просачивался Рассоздатель, поэтому чувства юноши притупились. Нет, на них нельзя полагаться. В отчаянии она принялась перебирать варианты. Может, громкий шум? Воспользовавшись тем малым, что осталось от ощущений Элвина, Пегги отыскала растущее неподалеку дерево, растерла крошечный кусочек сорочки и попробовала — она не раз наблюдала, как Элвин делает это, — воссоздать в уме юноши картинку дерева, чья ветвь внезапно отламывается и падает на землю. Быстрее, ну быстрее же — у Элвина это получалось в мгновение ока! В конце концов ветка рухнула. Но поздно. Он не услышал треска. Рассоздатель практически растворил вокруг Элвина воздух, так что дрожащий звук не проник за эту преграду. Возможно, Элвин что-то услышал; быть может, он продвинулся на шаг-другой к пробуждению. А может, нет.

«Как же мне разбудить его, если он ничего не чувствует, если ничто его не волнует? Я сжимала в руках его сорочку, когда на Элвина падала кровельная балка, и прожгла в дереве дыру величиной с его тельце, так что с головы Элвина даже волоска не упало. Один раз ему на ногу упал жернов; я расколола камень на две части. Однажды его отец, стоя на сеновале, сжимал в руках вилы, ведомый сумасшествием, которое навеял Рассоздатель, — он решил убить своего возлюбленного сына; тогда я привела к нему Сказителя, чтобы тот отвлек отца от страшного намерения и прогнал Рассоздателя.

Но каким образом? Почему Разрушитель испугался Сказителя? Потому что тот увидел ненавистного зверя и закричал на него, вот почему Рассоздатель бежал при виде странника. Сейчас Сказителя рядом с Элвином нет, однако я наверняка смогу разбудить кого-нибудь и заставить спуститься на луг. Это должен быть человек, сердце которого исполнено любовью и добротой, чтобы Рассоздатель пустился в бегство при его появлении».

Одолеваемая смертельным ужасом, она оставила заветный огонек, на который наступала всепоглощающая чернота Рассоздателя, и пустилась сквозь ночь на поиски другого сердца, которое она сможет разбудить и послать на помощь погибающему юноше. И сразу Пегги почувствовала, как тьма, заволакивающая душу Элвина, немножко прояснилась, зарябив тенями, — глубокая пустота будущего, которую она раньше наблюдала, потеряла свою непроницаемость. Значит, спасение Элвина зависит исключительно от результата ее поисков. Однако даже если она отыщет кого-нибудь, как его разбудить? Но Пегги найдет способ, иначе Хрустальный Город погибнет. Его поглотит пропасть, которая разверзлась на месте глупого, ребячьего гнева Элвина.

Глава 9

Иволга

Элвин проснулся несколько часов спустя. Луна клонилась к западу, а на востоке разгорался первый призрачный свет. Он вовсе не собирался спать. Но он очень устал, да и работа, порученная ему, была полностью выполнена, поэтому, закрыв глаза, он, конечно же, задремал. Однако он еще успеет набрать ведро воды и принести в дом.

Так, но открыл ли он глаза? Небо, распростершееся над ним, было сплошь серого цвета. А куда подевались деревья? Разве не должны они тихонько шелестеть под дуновеньем утреннего ветерка? Если на то пошло, ветерка тоже не было. И помимо того, что он видел глазами, чувствовал кожей, пропало еще кое-что. Зеленая музыка живого леса. Ее не стало: затихло стрекотание, издаваемое спящими насекомыми в траве, куда-то подевался ритмичный стук сердец дремлющих на рассвете оленей. Птицы не прыгали по ветвям, ожидая, когда солнечное тепло разбудит вкусных мошек.

Все вокруг мертво. Рассоздано. Леса больше нет.

Элвин открыл глаза.

Но ведь они уже были открыты?

Элвин открыл глаза еще раз и опять ничего не увидел; не закрывая их, он снова открыл веки, и с каждым разом небо, казалось, становилось все темнее. Нет, не темнее, оно как бы отступало, удалялось от него, словно он падал в глубоченную яму, откуда даже неба не видно.

Элвин вскрикнул от страха и открыл уже открытые глаза. И вот что он увидел…

Дрожащую бестелесную плоть Рассоздателя, давящую на него, проникающую в ноздри, между пальцев, лезущую в уши.

Он ничего не чувствовал, но все равно знал, что именно пропало: внешний слой его кожи — под прикосновением Рассоздателя его тело распадалось на маленькие частички, которые умирали, осыпаясь на землю.

— Нет! — закричал он.

Не раздалось ни звука. Вместо этого Рассоздатель ворвался ему в рот, протиснулся в легкие, и Элвин не мог сжать зубы, чтобы остановить скользкого Разрушителя, который упорно проникал в его тело, чтобы источить изнутри.

Элвин попытался исцелить себя — точно так же, как исцелил свою ногу, когда жернов чуть не перерезал ее пополам. Однако все происходило, как в древней истории, которую некогда поведал ему Сказитель. Он не мог соревноваться с Рассоздателем, который разрушал намного быстрее, чем Элвин строил. Он исцелял одну частичку, а тем временем распадались и умирали тысячи других. Его ждала смерть, наполовину его уже не существовало, и это будет не просто смерть, Элвин не просто потеряет бренную плоть, он не останется вечно живым духом — Рассоздатель вознамерился сожрать как тело, так и дух, как плоть, так и разум.

Плеснула вода. Он услышал плеск воды. Ничему он так не радовался, как этому незатейливому звуку. Оказывается, Рассоздатель, окруживший и почти поглотивший его, вовсе не всемогущ, как кажется. Есть что-то неподвластное ему.

Элвин услышал, как звук повторился и зазвенел в памяти. Ухватившись за проявление настоящего мира, Элвин открыл глаза.

На этот раз они действительно открылись, потому что он снова увидел небо, окаймленное кронами деревьев. А рядом, сжимая в руках ведро воды, стояла Герти Смит, жена Миротворца.

— Насколько я понимаю, это первая вода из колодца, — сказала она.

Элвин разлепил губы, и в его легкие просочился прохладный влажный воздух.

— Ну да, — прошептал он.

— Никогда б не подумала, что ты за одну ночь выроешь колодец да еще выложишь его камнями, — продолжала она. — Этот полукровка, Артур Стюарт, он влез на кухню, где я замешивала хлеб на завтрак, и сказал, что колодец ты вырыл. Вот я и пришла посмотреть.

— Он на ногах ни свет ни заря, — еле-еле кивнул Элвин.

— Зато ты с последними петухами ложишься, — посетовала Герти. — Будь у меня твоя сила, я задала бы моему мужу хорошую трепку, Эл, и не посмотрела, кто ученик, а кто мастер.

— Я всего лишь исполнил то, что он приказал.

— Не сомневаюсь, как не сомневаюсь в том, что именно он заставил тебя вырыть ту ямищу с камнем на дне, что возле кузницы. — Она довольно хмыкнула. — Ничего, это научит старого дурня уму-разуму. Верит всяким лозоходам, а у самого подмастерье какой, вы посмотрите…

Тут-то Элвин и понял, какую ошибку совершил. Яма, которую он выкопал в гневе, лучше всякой вывески говорила о том, что он умеет не только копыта лошадям подковывать.

— Прошу вас, мэм, — взмолился он.

— О чем же?

— Я совсем не умею искать воду, мэм, но если вы начнете говорить противоположное, мне ж белого света не взвидеть.

Она уставилась на него хмурыми, холодными глазами.

— Но если ты не лозоход, объясни мне, откуда в колодце, что ты вырыл, такая чистая вода?

Дальнейшие слова Элвин взвешивал более тщательно:

— Дело все в том, что лоза в руках лозохода первый раз дернулась именно здесь. Я заметил это, и когда наткнулся у кузницы на камень, то направился прямиком сюда.

Но подозрения Герти было не так-то просто развеять.

— А ты бы повторил то же самое, если б Господь наш Иисус стоял здесь и судил твою вечную душу, основываясь на этих словах?

— Мэм, появись здесь Иисус, я бы прежде всего принялся замаливать свои грехи, а о каком-то там колодце и не вспомнил бы.

Она снова рассмеялась, легонько ткнув его в плечо.

— Мне понравилась твоя история. Так случилось, что ты наблюдал за Хэнком Лозоходом. Отличная сплетня. Я не я, если не расскажу об этом всей округе.

— Спасибо, мэм.

— На, выпей. Ты заслужил первый глоток из первого ведра, что было набрано в этом колодце.

Элвин знал, что, согласно обычаю, первый глоток делает владелец. Но она предлагала, а его горло настолько пересохло, что, заплати вы ему по пять долларов за унцию слюны, он бы и на десятку не наплевал. Поэтому он поднес ведерко к губам и жадно принялся пить, не замечая льющейся за ворот рубахи воды.

— Могу поспорить, что голоден ты не меньше, — заметила Герти.

— Скорее устал, — пожал плечами Элвин.

— Ну так иди в дом, поспи.

Он знал, что ему очень нужно выспаться, но видел, что Рассоздатель не отступил, а поэтому, по правде говоря, боялся засыпать.

— Спасибо большое, мэм, но мне нужно отлучиться на пару минут.

— Ну, давай, давай, — сказала она и направилась к дому.

Утренний ветер, вцепившись в промокшую рубаху, обдал тело морозцем. Может, нападение Рассоздателя было всего лишь сном? Нет, Элвин так не считал. Он не спал, и все происходило на самом деле; не приди Герти Смит и не плесни ведро в колодце, он был бы рассоздан. Разрушитель больше не прятался. Он не скрывался в тенях, не маячил за спиной. Куда бы Элвин ни посмотрел, он везде видел переливающуюся в сером утреннем свете плоть Рассоздателя.

По какой-то неведомой причине именно это утро Рассоздатель выбрал для решающей схватки. Только Элвин не знал, как нужно сражаться. Если такой прекрасный колодец не смог остановить врага, чем же ему воспрепятствовать? Рассоздатель — это вам не городской парень, с которым можно побороться. Рассоздателя за ворот не ухватишь.

Одно несомненно. Больше никогда в жизни Элвин не ляжет спать, пока каким-нибудь образом не положит Рассоздателя на лопатки.

«Я должен быть твоим властелином, — обратился Элвин к пустоте. — Так скажи, как мне тебя разрушить, если ты сам есть Рассоздание? Кто научит меня, как победить в этой битве, если ты можешь напасть на сонного, а я понятия не имею, как за тебя уцепиться?»

Проговаривая про себя эти слова, Элвин брел к опушке леса. Рассоздатель осторожно отступал, стараясь не приближаться. Но, даже не оглядываясь по сторонам, Эл знал, что враг замыкает свой круг, наступая сразу отовсюду.

«Вот он, нетронутый лес, где я должен чувствовать себя как дома, но зеленая песня навсегда замолкла, заклятый враг обступил меня, а я ведь и план сражения не продумал».

Зато Рассоздатель все продумал. Он не тратил времени на всякие раздумья «что делать». В этом Элвин быстро убедился.

Потому что прохладный, ветерок летнего утра внезапно сменился морозцем, и — Элвин мог поклясться чем угодно — с неба повалили снежные хлопья. Повалили прямо на зеленую листву деревьев, прямо на высокую густую траву. Снегопад усиливался, и на землю падали не мокрые тяжелые снежинки из теплого снега, а крошечные ледяные кристаллы, навеянные свирепой зимней вьюгой. Элвин вздрогнул.

— Нет, это невозможно, — сказал он.

Но сейчас глаза его были открыты. Это был не полудремотный сон. Снег шел настоящий, его покрывало было настолько плотным, что ветви по-летнему зеленых деревьев не выдерживали и ломались, листья срывало и с ледяным звоном разбивающихся сосулек бросало на землю. Элвин сам вскоре замерзнет до смерти, если каким-то образом не выберется из объятий зимы.

Он направился обратно, туда, откуда пришел, но снег валил так густо, что Элвин ничего перед собой не видел и, поскольку Рассоздатель умертвил зеленую песнь живого леса, дорогу найти не мог. Вскоре он уже не шел, а бежал. Только бежал он не как учил его Такумсе, а как глупый бизон-бледнолицый, так же шумно и слепо, и вскоре, как это неминуемо случилось бы с каждым белым человеком, Элвин поскользнулся на покрытом льдом булыжнике и лицом вниз полетел в сугроб.

Снег забился в рот, нос, в уши, проник меж пальцев, прямо как грязь прошлой ночью, как Рассоздатель во сне, и Элвин закашлялся, принялся отплевываться и закричал:

— Я знаю, это все неправда!

Его крик поглотила стена снега.

— Сейчас лето! — заорал он.

Челюсти свело от холода, и он знал, что если кричать дальше, то будет еще больнее, но остановиться не мог.

— Я все-таки помешаю тебе! — выдавил он сквозь онемевшие губы.

Однако, произнеся эти слова, он понял, что ничего сделать с Рассоздателем не сможет. Он не сможет заставить Рассоздателя творить, быть кем-нибудь или чем-нибудь, потому что тот есть чистое Рассоздание и Небытие. И вовсе не Рассоздателя он должен призывать, а то живое, что окружает его, — деревья, траву, землю, воздух. Он обязательно должен вернуть зеленую песню.

Ухватившись за эту мысль, Элвин снова заговорил, голос его превратился в шепот, однако звал он не переставая, звал, изгнав из себя гнев и ярость.

— Лето, — прошептал он.

— Теплый воздух! — сказал он.

— Зеленые листья! — выкрикнул он. — Жаркий ветер с юго-запада. Раскаты грома в полдень, туман утром, солнечный свет, сжигающий иней!

Изменилось ли что-нибудь или осталось, как прежде? Стих ли снегопад? Растопило ли сугробы на земле, свалился ли с ветвей деревьев снег, обнажив листву?

— Сейчас жаркое утро, жаркое и сухое! — закричал он. — Может, позже пойдет дождь, дар Мудрейших, тучи принесет издалека, но сейчас листья купаются в солнечном свете, пробуждая тебя, ты растешь, распускаешься, вот так! Вот так!

В голосе его зазвучала радость, потому что снегопад сменился моросью дождя, наносы на земле растаяли, обнажив коричневые заплаты земли, новые почки появились на ветвях, словно воинские отряды выстроились на параде.

И в тишине, наступившей после его слов, он услышал птичью песенку.

Песенку, которую раньше никогда не слышал. Он не знал пичужку, чья нежная песнь беспрестанно менялась, ни разу не повторяясь. Это была песнь созидания, чей мотив не напеть, которую не повторить, но распустить которую, прервать и разбить невозможно. Она сплетала все воедино, в единый акт Творения, и если Элвину удастся найти птичку, выводящую эти трели, то можно уже ничего не бояться. Его победа будет неоспоримой.

Он побежал, и теперь его сопровождала зеленая песнь леса, ноги сами выбирали место, куда ступить. Он следовал птичьей песенке, пока не выбежал на поляну, откуда доносились трели.

На старом стволе поваленного дерева, неподалеку от не успевшего растаять сугроба, находившегося в глубокой тени, прыгала красногрудая иволга. А прямо перед бревном, практически нос к носу с птахой, слушая песню, сидел Артур Стюарт.

Сделав большой круг, Элвин медленно обошел обоих и потихоньку приблизился. Казалось, Артур Стюарт не заметил появления Элвина, он глаз не сводил с птички. Солнце ослепительно сияло, но ни мальчик, ни птица даже ни мигали. Элвин молчал. Как Артура Стюарта, его полностью поглотила песня иволги.

Пташка ничем не отличалась от остальных лесных пичуг, от тысяч и тысяч разноцветных певчих птичек, которых Элвин видел за свое детство. Вот только из ее горлышка исходила такая музыка, которой не пел никто и никогда. Это была не просто иволга. И не какая-то там особая иволга, ибо нет такой птицы, которая бы выделялась чем-то особенным из прочей крылатой братии. Это была Иволга, птичка, которая сейчас пела голосами всех птиц, пела песнь всех певцов, пела ради сидящего перед ней мальчика.

Элвин опустился на юную поросль травы, недавно пробившуюся из-под земли, и стал слушать. Однажды Лолла-Воссики поведал ему, что песня Иволги вмещает в себя всю историю краснокожего человека, все, что он совершил достойного в жизни. Отчасти Элвин надеялся понять эту древнюю повесть или, по крайней мере, услышать, как Иволга рассказывает о событиях, в которых он, Элвин, тоже принимал участие. О том, как Пророк Лолла-Воссики ходил по воде; как воды реки Типпи-Каноэ побагровели от крови краснокожих; как Такумсе, в чьем теле сидело не меньше дюжины мушкетных пуль, держался на ногах, призывая своих воинов стоять, сражаться, изгнать бледнолицых воров с этой земли.

Однако, как Элвин ни прислушивался, смысл песни ускользал от него. Он мог бежать по лесу, как краснокожий, он слышал зеленую песнь земли, но песенка Иволги предназначалась не для его ушей. Правильно говорит пословица: всех портных девице не переходить, всех ремесел парню не одолеть. Элвин и так многому научился, — а сколькому еще научится! — но всего на свете ему не переделать. Песенка Иволги относилась к тем вещам, которых ему никогда не понять.

Но ведь Иволга прилетела сюда не просто так, в этом Элвин мог поклясться. Сегодня Элвин впервые сошелся с Рассоздателем лицом к лицу, а значит, в появлении Иволги скрывается некий смысл. Птичья песенка должна дать ему какие-то ответы.

Элвин собрался было заговорить, задать вопросы, жгущие изнутри с тех самых пор, как он в первый раз узнал о своем назначении, но внезапно в птичьи трели вмешался чей-то голосок. Голос Артура Стюарта.

— Дни, что лежат впереди, неведомы мне, — произнес мальчик. Голос прозвучал как музыка, столь ясных и понятных слов Элвин никогда не слышал от трехлетнего пацана. — Я знаю лишь то, что осталось позади.

Элвин помотал головой, пытаясь разобраться, что происходит. «Стану ли я когда-нибудь Мастером, как предрекла девочка-светлячок?» Вот что первым делом спросил бы Элвин, и слова Артура стали ответом на его вопрос.

Хотя отвечал ему не Артур Стюарт — это было ясно как день. Мальчик не понимал, что говорит, он просто передавал чьи-то слова, как прошлой ночью подражал ссорящимся Миротворцу и Герти. Он передавал Элвину ответ Иволги, переводил птичью песенку на язык, который способен был воспринимать Элвин.

И Элвин понял, что задал неверный вопрос. На самом деле ему не нужно было знать ответ — он узнал о своем предназначении много лет назад и понимал, что так или иначе станет Мастером. Он хотел услышать нечто другое — как это случится.

«Помоги мне».

Трели Иволги изменились, зазвучала нежная, простая песенка, более похожая на обычную птичью песнь, намного отличающаяся от тысячелетней истории краснокожего человека, которую только что слышал Элвин. Смысла новой песни Иволги Элвин также не понял, но каким-то образом почувствовал, о чем в ней говорится. Это была песнь Творения. Снова и снова повторялась одна и та же мелодия, несколько пассажей, однако сияли они настолько ослепительной правдой, что Элвин увидел ее своими глазами, почувствовал на губах, на языке, вдохнул полной грудью. Песнь Творения была его песней, он понял это, ощутив ее неземную сладость.

Когда песенка достигла своего апогея, Артур Стюарт снова заговорил — его слова как две капли воды походили на высокие, кристально чистые птичьи трели.

— Лишь тот настоящий Мастер, кто является частью своего творения, — проговорил мальчик.

Эти слова огненными буквами впечатались в сердце Элвина, хотя юноша не понял их. Просто он знал, что однажды, когда-нибудь, еще поймет их смысл и тогда овладеет силой древних Мастеров, которые построили Хрустальный Город. Он воспользуется своим умением, найдет Хрустальный Город и отстроит его вновь.

Лишь тот настоящий Мастер, кто является частью своего творения.

Иволга замолкла. Застыла на бревне, склонив маленькую головку и вдруг стала не Иволгой, а какой-то обычной птичкой с алыми перышками. Вспорхнув, она стрелой унеслась в лес.

Артур Стюарт проводил ее взглядом и крикнул вслед уже настоящим, младенческим голоском:

— Птичка! Лети, птичка!

Элвин устало опустился на землю, изнуренный ночной работой, предрассветным страхом и светлой, как солнечный день, птичьей песенкой.

— Я летал, — обернувшись, заявил Артур Стюарт, который, казалось, только что заметил Элвина.

— Неужели? — прошептал Элвин. Ему было жаль разрушать мечты маленького мальчика объяснениями, что люди не летают.

— Меня несла большая черная птица, — важно кивнул Артур. — Я летел и летел. — Артур протянул руки и прижал ладони к щекам Элвина. — Мастер, — произнес он, после чего радостно рассмеялся.

Значит, Артур не просто передавал слова. Он действительно понимал, о чем говорится в песне Иволги, — может, не все, но понял он достаточно, чтобы узнать о судьбе Элвина.

— Не говори об этом никому, ладно? — попросил Элвин. — Я никому не скажу, что ты умеешь разговаривать с птичками, а ты никому не скажешь, что я Мастер. Обещаешь?

Лицо Артура посерьезнело.

— Я не говорю с птицами, — возразил он. — Птицы говорят со мной. — И снова повторил: — Я летал.

— Я верю тебе, — сказал Элвин.

— Я вейю тебе, — воскликнул Артур и снова звонко рассмеялся.

Элвин поднялся, вслед за ним вскочил и Артур.

— Пойдем-ка домой, — сказал Эл, взяв мальчугана за руку.

Он доставил Артура прямиком в гостиницу, где старушка Пег Гестер хорошенько отругала мальчика за то, что тот, убежав, с раннего утра надоедает людям. Но ругала она любя, и Артур, слушая ее, улыбался, как дурак, наслаждаясь голосом женщины, которую звал своей мамой. Закрыв за собой дверь и оставив Артура Стюарта на попечении приемных родителей, Элвин клятвенно пообещал себе, что когда-нибудь обязательно расскажет мальчику, как тот помог ему однажды. «Когда-нибудь я расскажу ему, что он сделал для меня».

Миновав домик у ручья, Элвин спустился с холма и направился прямиком к кузнице, где Миротворец наверняка уже закипает от ярости, проклиная ленивого ученика и совсем забыв, что тот всю ночь копал колодец.

Колодец. Погруженный в свои мысли, Элвин неожиданно наткнулся на яму, которую вырыл как памятник Хэнку Лозоходу. Со дна ее по-прежнему ослепительно сиял белоснежный камень, едкая насмешка над искусством лозохода.

И Элвин наконец понял, почему к нему явился Рассоздатель. Вовсе не потому, что Элвин после этой ямы вырыл еще один колодец. Не потому, что юноша воспользовался своим даром, чтобы остановить воду, и не потому, что Элвин мял камни, как глину, чтобы выложить дно колодца. Это произошло потому, что, роя первую яму, Эл хотел выставить Хэнка Лозохода круглым дураком.

Чтобы наказать его? Да, именно затем — чтобы над Хэнком хохотал всякий, кто увидит сплошной камень на том месте, которое пометил Хэнк. Это уничтожило бы его, он лишился бы имени мастера своего дела — и незаслуженно, потому что на самом деле был хорошим лозоходом. Его ввела в заблуждение земля, и Хэнк сделал ошибку, сам о том не подозревая, тогда как Эл вознамерился жестоко наказать его и выставить дураком, каковым Хэнк не был.

Ночной труд и последовавшая затем битва с Рассоздателем отзывались в теле смертельной усталостью, но Элвин не колебался ни секунды. Он принес лопату, валявшуюся у настоящего колодца, скинул рубаху и принялся за работу. Вырыв колодец, который никогда не даст воды, он сотворил зло, он хотел лишить честного человека имени и поступал так из чистой злобы. Однако, зарывая яму, Элвин творил работу истинного Мастера. Сейчас, когда сверху сияло яркое солнце, Элвин уже не мог призвать на помощь свой дар — затаптывая землю на месте ямы, он чувствовал такую усталость, что готов был упасть и умереть.

Был уже полдень, а Элвин так и не позавтракал, не говоря о том, что вчера вечером лишился ужина, но яма была закопана, и куски дерна вернулись на свои места, словно никто их и не выкапывал. Если не присматриваться, то могло создаться впечатление, будто ямы здесь никогда не было. Оглянувшись по сторонам, чтобы убедиться, что за ним никто не наблюдает, Элвин все-таки воспользовался своим даром — самую малость, ему нужно было заставить траву вновь пустить корни.

Сверху палило солнце, в животе урчало от голода, однако Элвин ничего не замечал. Сейчас его поедом ел стыд. Прошлую ночь он посвятил разжиганию в себе гнева, мыслям о том, как бы выставить Хэнка Лозохода в дурацком свете, а ведь ему и в голову не пришло прибегнуть к помощи своего дара и пробиться сквозь камень там, где указал Хэнк. Никто, кроме Элвина, не догадался бы, что колодца здесь быть не может. Это было бы по-христиански, Элвин поступил бы милосердно по отношению к Хэнку. Когда тебя бьют по щеке, пожимай в ответ руку ударившего, примерно так говорил Иисус, но Элвин совершенно забыл об этом. Элвин был слишком занят, улещивая собственную гордость.

«Вот что призвало ко мне Разрушителя, — подумал Элвин. — Я мог бы обратить скрытые силы на творение, однако мысли мои были заняты разрушением. Но никогда, никогда, никогда этого не повторится». Разумеется, никто его клятвы не услышал, однако держать данное слово Элвин будет крепче, чем если бы произнес то же самое перед лицом судьи или священника.

Однако хорошая мысля приходит опосля. Если бы он подумал об этом чуть раньше, до того, как Герти увидела камень и набрала воды из колодца, вырытого Элвином, он мог бы закидать землей то, что сделал ночью, и пробиться сквозь плиту там, где хотел вырыть колодец Хэнк Лозоход. Однако Герти все видела, и если он попытается исправить промах, его тайны выплывут наружу. Кроме того, если уж ты воспользовался колодцем, зарывать его ни в коем случае нельзя — пока он сам собой не высохнет. Закидать землей живой колодец означает навлечь на свою голову засуху и холеру, которые будут преследовать до скончания дней твоих.

О, как ему хотелось все исправить! Но можно сколько угодно сожалеть о сделанном, тебя могут даже простить, но будущее, которое породили твои неверные решения, не изменить. Не нужно быть философом, чтобы понять столь простую истину.

Прислушавшись, Эл почему-то не услышал звона молота, да и дым из кузнечной трубы не поднимался. Должно быть. Миротворец решил посвятить сегодняшний день домашним делам, подумал Элвин. Поэтому он поставил лопату обратно в кузницу и направился к дому.

Своего мастера он увидел на полпути к дому — Миротворец сидел на невысокой каменной стеночке вокруг колодца, на которой потом встанет деревянный домик.

— Доброе утро, Элвин, — поздоровался кузнец.

— Доброе утро, сэр, — кивнул Элвин.

— Я уже проверил глубину. Ты, парень, наверное, копал, словно в тебя дьявол вселился. Ладный, глубокий колодец вышел.

— Не хотелось, чтобы он пересох.

— Стены успел камнями обложить… — продолжал Миротворец. — Чудо какое-то.

— Я старался работать побыстрее.

— И вырыл ты его как раз там, где нужно.

Элвин глубоко вздохнул:

— Я копал там, где указал мне лозоход.

— Но я видел еще одну яму, возле кузницы, — махнул рукой Миротворец. — Там на дне камень крепче чертова копыта. Ты специально ее вырыл, чтобы показать всей округе?

— Я уже зарыл ее, — признался Элвин. — И сейчас очень жалею, что вообще начал там рыть. Я не хочу, чтобы о Хэнке Лозоходе пошла дурная молва. Ведь там есть вода, только она под камнем, и ни один лозоход на свете не догадался бы, что колодец там не получится.

— Кроме тебя, — подчеркнул Миротворец.

— Я не лозоход, сэр, — ответил Элвин и снова прибег к спасительной лжи: — Я просто заметил, что здесь лоза тоже клюнула.

Миротворец Смит покачал головой, губы его расползлись в усмешке.

— Ну да, моя жена поведала мне эту байку, я чуть со смеху не умер. Я съездил тебе по уху за то, что ты посмел сказать, что лозоход не прав. Что теперь будем делать? Ты хочешь с ним расплатиться?

— Он настоящий лозоход, — сказал Элвин. — А я никогда им не был, сэр. Так что пусть он делает свое дело, а я — свое.

Миротворец Смит вытащил из колодца ведерко, поднес к губам и сделал несколько глотков, после чего откинул назад голову, выплеснул остатки воды прямо себе в лицо и во весь голос расхохотался.

— Клянусь чем угодно, такую сладкую воду я пью впервые в жизни.

Он, конечно, не пообещал забыть эту историю и не рассказывать об ошибке Хэнка Лозохода, но Эл знал, что на большем настаивать бесполезно.

— Если я вам сейчас не нужен, сэр, я хотел бы пойти поесть, — намекнул Эл.

— Да, иди, свой обед ты честно отработал.

Эл прошел мимо него и повернул к дому. Из колодца поднимался запах свежей, чистой воды.

— Герти сказала, что ты первым отпил из колодца, — послышался за его спиной голос Миротворца Смита.

Эл повернулся, предчувствуя беду.

— Да, сэр, но она сама мне предложила.

Миротворец на некоторое время задумался, как бы решая, стоит наказывать Эла или нет.

— Ну что ж, — наконец произнес он, — это очень похоже на нее, да я и не возражаю. В ведерке еще осталась вода, и Хэнку Лозоходу ее хватит. Я пообещал, что оставлю ему воды из первого ведерка, и исполню обещание.

— Надеюсь, сэр, вы не будете возражать, если, когда он вернется, меня случайно не окажется дома, — осторожно проговорил Элвин. — Думаю, так будет лучше и для меня, и для него. По-моему, он не питает ко мне особого расположения, если вы понимаете, что я имею в виду.

Кузнец, прищурившись, взглянул на Элвина.

— Это, конечно, значит, что несколько часов ты будешь отлынивать от работы, но… почему бы и нет? — широко улыбнулся он. — Думаю, ты заработал себе небольшой отдых, потрудившись сегодня ночью.

— Благодарю вас, сэр, — поклонился Элвин.

— Ты направляешься в дом?

— Да, сэр.

— Я уберу инструмент, а ты отнеси ведро хозяйке. Она, наверное, заждалась. Сюда ходить куда ближе, чем до ручья. Надо не забыть еще раз поблагодарить Хэнка Лозохода за то, что он выбрал именно это место.

Оставив кузнеца хохотать над собственной остротой, Элвин вернулся в дом.

Герти Смит приняла у Элвина ведро, усадила юношу за стол и доверху наполнила тарелку горячей жареной свининой и щедро намазанным маслом хлебом. Еды было столько, что Элу пришлось взмолиться о пощаде:

— Мы только что зарезали поросенка, похоже, вы хотите, чтобы я съел его в одиночку.

— Ешь-ешь, надо будет, еще зарежем, — махнула рукой Герти. — Ты сегодня ночью куда больше наработал.

Набив живот до отказа, сыто рыгая, Элвин залез по лестнице на чердак, разделся и нырнул под одеяло.

«Лишь тот настоящий Мастер, кто является частью своего творения».

Снова и снова шептал он эти слова, погружаясь в желанную дрему. На этот раз сны ему вообще не снились, и проспал он до самого ужина. Поев, он снова залез в постель и крепко спал до рассвета.

Проснувшись утром, незадолго до восхода солнца, он увидел призрачный серый свет, пробивающийся в дом через окна. Вместо того чтобы, как обычно, бодро соскочить с кровати, Элвин некоторое время дремал, пребывая в объятиях сна, чувствуя, как ноют мышцы от постепенно отступающей усталости. Он лежал тихо, как мышь, вспоминая звуки птичьей песенки. Слова, которые сказала ему Иволга, куда-то отступили, сейчас Элвин размышлял над тем, что случилось с ним вчера утром. Почему, словно послушавшись его окрика, суровая зима вновь сменилась летом?

— Лето, — прошептал он. — Теплый воздух, зеленая листва.

Что такого сделал Элвин? Почему природа повиновалась ему, стоило сказать одно-единственное слово? Раньше, когда он работал с железом или проникал в камень, такого ни разу не происходило. Сперва следовало закрепить в уме образ предмета, над которым он работал, понять его строение, найти естественные трещинки — жилки металла или зерна камня. А на исцеление сил уходило и того больше — Элвин должен был понять, как устроено тело, прежде чем лечить его. Все в человеке было таким маленьким, и глазом не разглядишь — хотя смотрел он вовсе не глазами, ну да это не важно. Иногда на то, чтобы понять внутреннее строение предмета, у Элвина уходили все силы.

Все внутри было таким крохотным, таким ладным, но стоило присмотреться, как тайны, что скрывались там, внутри, прыскали в стороны, будто тараканы, разбегающиеся при свете лампы. Внутренние крошечные частички сплетались друг с другом каждый раз по-разному. Но имеется ли такая частичка, которая меньше всех? Которая находится в самой сердцевине и которую можно увидеть? То, что видел Элвин, всегда состояло из маленьких частичек, которые в свою очередь состояли из еще меньших кусочков, и так далее. Есть ли какой-нибудь предел?

Он все не мог понять, как же-у Рассоздателя получилось вызвать зиму? И почему отчаянный крик Элвина вернул лето?

«Я никогда не стану Мастером, если не разберусь, каким образом действует мой дар».

Свет, бьющий в окна, усилился, стекло разбросало по дому яркие блики, и на какое-то мгновение Элвину показалось, что он увидел солнечный лучик в виде множества маленьких мячиков, летящих с огромной скоростью, словно их ударили палкой или выстрелили из ружья, только намного быстрее. Они прыгали по комнатам, залезали в крошечные щели деревянных стен, пола, потолка, а некоторым удавалось пробиться на чердак, где они попались на глаза Элвину.

Однако мячики вдруг исчезли, и свет превратился в огонь, в чистый огонь, накатывающийся на дом, подобно нежным волнам, бьющим о берег озера Мизоган. И волны эти согревали все вокруг — дерево стен, тяжелый кухонный стол, железо плиты, так что предметы постепенно начали дрожать, танцевать, наполненные жизнью. Один Элвин мог видеть это, один Элвин знал, что происходит, когда дом пробуждается с приходом дня.

Больше всего на свете Рассоздатель ненавидит огонь солнца. Жизнь, которую тот несет. «Надо потушить этот огонь, — твердит про себя Рассоздатель. — Потушить все огни, заморозить воду, весь мир покрыть льдом, окутать небо чернотой и холодом». А противостоит намерениям Разрушителя один-единственный Мастер, который даже колодец вырыть не может, чего-нибудь не испортив.

«Лишь тот настоящий Мастер, кто является частью своего творения. Какого творения? Что именно я творю? И как я могу быть частью того, что творю? Неужели, работая с железом, я становлюсь его частью? А беря в руки камень, я воплощаюсь в окаменевшую землю? Бессмыслица какая-то, но я найду в этих словах смысл, иначе проиграю войну с Рассоздателем. Я могу сражаться с ним всю жизнь и какими угодно способами, но когда я умру, мир все равно окажется в его власти. Должен же быть какой-то секрет, какой-то ключ к происходящему, чтобы я мог построить Хрустальный Город. Я обязан найти этот ключ, и тогда одним словом я заставлю Рассоздателя отступить, обратиться в бегство и умереть. Да, может, даже умереть, чтобы жизнь продолжалась вечно и немеркнущий свет светил всегда».

Элвин услышал, как в спальне заворочалась Герти, и один из сыновей кузнеца тихо заплакал — последний шум перед пробуждением. Элвин потянулся и почувствовал, как затекшие за ночь мускулы приятно заныли, пробуждаясь к жизни и готовясь к трудному дню в кузнице рядом с пылающим огнем.

Глава 10

Прощание

Сон Пегги был не столь крепок и долог, как сон Элвина. Его битва закончилась; он мог спать сном победителя. Однако для нее все только начиналось.

Проснулась Пегги ближе к вечеру и обнаружила себя в постели, на чистых льняных простынях. Тело сводило от усталости, голова болела. На Пегги была надета ночная рубашка, хотя сама она не помнила, как разделась. Зато помнила песенку Иволги, помнила, как Артур Стюарт перекладывал птичье пение на человеческий язык. Потом она заглянула в огонь сердца Элвина и увидела, что тропки будущего вновь появились там — но Пегги на них по-прежнему не было. После этого в памяти Пегги наступил провал. Миссис Модести, наверное, раздела ее и уложила в кровать, несмотря на то что солнце уже клонилось к полудню.

Она перекатилась на бок, таща прилипшую к спине и пропитавшуюся потом простыню. Элвин все-таки одержал победу; урок им усвоен; теперь Рассоздателю будет непросто подобраться к юноше. Заглянув в будущее Элвина, Пегги не увидела там никакой опасности. После случившегося Рассоздатель наверняка заляжет где-нибудь, ожидая следующей удобной возможности, или вновь обратится к помощи своих человеческих прислужников. Может, к преподобному Троуэру опять явится Посетитель, или еще какая заблудшая душа, тянущаяся к злу, примет Рассоздателя в учителя. Опасности в этом не было — по крайней мере сейчас.

Однако Элвин по-прежнему не знает, что значит быть Творцом, и не умеет управлять своей силой, так что победа над Разрушителем еще не одержана. Хрустальный Город никогда не будет возведен, а он должен быть построен, иначе жизни Элвина — и жизни Пегги, надеющейся помочь ему, — скоро придет конец.

Вырвавшись из объятий лихорадочного сна, Пегги задумалась над тем, что будет дальше. Элвин должен подготовить себя, возобладать над собственными человеческими слабостями. Если есть в мире какие-нибудь знания относительно искусства или науки Творения, у Элвина нет ни единой возможности ими овладеть. Его школа — кузница, а учитель — жаркий горн. Чему он там научится? Неужели тому, что людей можно изменить только убеждениями и упорным трудом, мягкостью и кротостью, неизбывной любовью и добротой? Нет, научить Элвина величию может лишь тот, кто обладает им.

«Все, мое обучение в Дикэйне подошло к концу.

Миссис Модести, вы преподали мне немало уроков, и все их я прилежно затвердила. Так что я с достоинством понесу титул, к которому вы меня готовили. Титул, который делает честь любой леди.

Титул госпожи».

Ее мать вся округа знала как тетушку Гестер. Тетушками называли многих, но мало кто может заслужить искреннее почтение. Редкая женщина производит на окружающих людей такое впечатление, что ее хочется назвать не тетушкой, а госпожой. Как, к примеру, миссис Модести никогда не звали «мэм». «Мэм» — так можно обратиться к кому угодно.

Пегги поднялась с постели. Голова ее слегка поплыла, и ей пришлось ухватиться за спинку кровати. Подождав чуть-чуть, она опустила ноги на деревянный пол. На цыпочках она подошла к двери, однако ее уже услышали — по лестничным ступенькам застучали туфельки миссис Модести.

Пегги остановилась перед зеркалом и взглянула на свое отражение. Волосы после сна взъерошены, некоторые пряди слиплись от пота. На щеках рубцы от подушки. Однако она увидела лицо таким, каким его научила видеть миссис Модести.

— Мы с тобой славно поработали, — раздался позади голос миссис Модести.

Пегги не обернулась. Она и так знала, что ее учительница вошла в комнату.

— Женщина должна знать, что она прекрасна, — сказала миссис Модести. — Сотворив Еву, Господь наверняка дал ей какое-нибудь стеклышко или отполированную серебряную пластинку, в которую Ева могла поглядеться и увидеть, что явилось очам Адама.

Пегги повернулась и поцеловала миссис Модести в щеку.

— То, что вы сделали из меня, замечательно, — сказала она.

Миссис Модести поцеловала ее в ответ, но, отстранившись, Пегги заметила слезы в глазах женщины.

— И вскоре мне придется потерять тебя.

Пегги не привыкла выставлять чувства напоказ. Тем более она не ожидала, что решение, в котором она сама сомневалась, будет так заметно.

— Потерять?

— Я научила тебя всему, чему могла, — продолжала миссис Модести. — Но прошлой ночью я поняла, что тебе нужно нечто такое, чем я никогда не располагала. Тебя ждет работа, которая вряд ли кому под силу.

— Я всего лишь хочу стать верной женой Элвину.

— Для меня это было начало и конец, — произнесла миссис Модести.

Отвечая, Пегги специально выбирала правдивые слова, а следовательно, добрые и прекрасные:

— Возможно, все, что нужно мужчине от женщины, заключается в том, чтобы она любила, была мудра и заботлива, как поле цветов, на котором он сможет превратиться в бабочку, чтобы пить сладкий нектар из ее бутонов.

— Ты слишком добра ко мне, — грустно улыбнулась миссис Модести.

— Но Элвина ждет нелегкий труд, и ему не нужна красавица, которая будет любить и холить его после трудового дня. Ему нужна женщина, способная подхватить его ношу.

— Куда же ты направишься?

Пегги ответила, ни секунды не задумываясь над своими словами:

— В Филадельфию.

Миссис Модести удивленно посмотрела на нее, как бы говоря: «Так ты уже все решила?» На ресницах ее дрожали капли слез.

— Там расположены лучшие университеты, — торопливо принялась объяснять Пегги. — К тому же обучение в них бесплатное, да и знаний они дают куда больше, чем закоснелые религиозные школы Новой Англии или напыщенные заведения, которые посещают потомки южных лордов.

— Значит, твой отъезд не так уж внезапен, — сказала миссис Модести. — Ты давным-давно решила уехать, только подыскивала, куда именно.

— Нет, все было решено именно сегодня. Может, я действительно подыскивала, куда мне лучше направиться, но делала это невольно. Я прислушивалась к разговорам, и когда решение было принято, ответ сам собой всплыл у меня в голове. В Филадельфии есть специальная школа для женщин, но главное — там есть библиотеки. Я не получила официального образования, но, возможно, я как-нибудь смогу убедить совет принять меня.

— Никаких убеждений не потребуется, если ты прибудешь с рекомендательным письмом от губернатора Сасквахеннии, — возразила миссис Модести. — И с письмами от других влиятельных персон, которые прислушиваются к моим советам.

Пегги ничуть не удивилась тому, что миссис Модести не отказала ей в помощи, хотя решение Пегги было очень неожиданным, даже несколько бессердечным. И Пегги никогда не слыла самоуверенной гордячкой, чтобы отвергать протянутую руку.

— О миссис Модести, спасибо!

— Ни разу в жизни я не встречала женщину — да и мужчину, признаться, тоже, — с такими способностями, как у тебя. Но сужу я не только по твоему дару, как бы замечателен он ни был, — такие вещи меня не привлекают. Я опасаюсь лишь того, что ты напрасно растратишь себя на этого юношу из Хатрака. Нет на свете мужчины, который заслуживал бы таких жертв.

— Заслужить… в этом-то и заключается его труд. Мой же заключается в том, чтобы найти нужные знания, когда он будет готов учиться.

Миссис Модести уже не пыталась скрыть своих чувств. Хоть она и улыбалась — она приучила себя, что любовь даже в печали должна улыбаться, — слезы ручьем катились по ее лицу.

— О Пегги, ты столькому научилась, неужели ты все-таки сделаешь эту ошибку?

Ошибку? Похоже, миссис Модести так ничему и не поверила.

— Мудрость женщины — ее дар другим женщинам, — процитировала Пегги. — Красота ее — дар всем мужчинам. А любовь — дар Господу.

Услышав собственные слова из уст Пегги, миссис Модести покачала головой:

— Так почему ж ты намереваешься отдать свою мудрость этому несчастному юноше, которого, по твоим словам, искренне любишь?

— Потому что некоторые мужчины могут любить женщину такой, какая она есть, а не за ее красивые глаза.

— Но таков ли он?

Что могла ответить Пегги?

— Он станет таким, иначе не добьется моего сердца.

Миссис Модести помедлила мгновение, как будто подыскивая те единственные слова, что могли выразить горькую правду.

— Я всегда учила тебя, что, если ты станешь целиком и полностью собой, настоящие мужчины сами будут любить тебя. Пегги, предположим, этого юношу действительно ждет трудная дорога — однако если, помогая ему, ты изменишь себе, то искренность оставит тебя, и он тебя никогда не полюбит. Ведь именно поэтому ты покинула Хатрак, ты считала, что он должен полюбить тебя такой, какая ты есть, а не за то, что ты для него сделала.

— Миссис Модести, да, я хочу, чтобы он полюбил меня. Но труд, который он должен исполнить, я люблю еще больше. Поэтому я поступаю так не ради этого юноши, а ради его жизненного пути…

— Но… — начала было миссис Модести.

Пегги приподняла бровь и легонько улыбнулась. Миссис Модести кивнула и не стала перебивать.

— Если я люблю труд его жизни больше его самого, значит, чтобы быть собой, я должна исполнить то, чего требует от меня будущее Элвина. Разве не стану я тогда еще прекраснее?

— В моих глазах — да, возможно, — кивнула миссис Модести. — Однако очень немногие мужчины способны оценить столь хрупкую красоту.

— Он любит свой труд больше жизни. Следовательно, он скорее полюбит женщину, которая примет на себя часть его ноши, нежели какую-то постороннюю красотку.

— Наверное, ты права, — покачала головой миссис Модести, — ибо я никогда не любила труд человека больше самого человека и не встречала мужчину, который ради своего пути мог пожертвовать жизнью. В том мире, который я знаю, все, чему я тебя учила, истинно. Если ты переходишь из моего мира в другой, я уже не могу тебя учить.

— Может быть, я не стану идеальной женщиной, однако проживу свою жизнь так, как должна ее прожить.

— А может, мисс Маргарет, даже самый лучший из миров не сможет распознать идеальную женщину, так что не сочти мои слова обманом, ибо вступаешь ты на неведомую мне территорию.

Это было выше Пегги. Она отбросила правила приличия, кинулась миссис Модести на грудь, поцеловала женщину и расплакалась, уверяя, что никогда не считала ее слова ложью. Но когда слезы все были выплаканы, ничего не изменилось. Пребывание Пегги в Дикэйне подошло к концу, и к следующему утру ее дорожный сундучок был уже упакован.

Все имущество, которым она обладала в этом мире, было подарено ей миссис Модести — за исключением шкатулки, которую много лет назад выточил для нее деда. И в шкатулке лежала куда более тяжкая ноша, нежели весь тот скарб, что Пегги собрала с собой в дорогу.

Она сидела в направляющемся на север поезде и смотрела, как за окном проплывают горы. Прошло не так много времени с тех пор, как Уитли Лекаринг привез ее в Дикэйн в своей коляске. Сначала Дикэйн показался ей огромным, шикарным городом; тогда она сочла, что этот город открыл ей весь мир. Теперь она знала, что мир куда больше, чем ей казалось. Она уезжала из маленького уголка планеты, перебираясь в другой маленький уголок, откуда, может, проследует дальше. И размеры городов вовсе не влияют на размеры сердец живущих в них людей.

«Я уехала из Хатрака, чтобы освободиться от твоих оков, Элвин. А вместо этого угодила в огромную, липкую сеть. Твой труд больше, чем ты, больше, чем я, и я должна помочь тебе, поскольку знаю, что ждет тебя в будущем. Если же я этого не сделаю, то больше не посмею взглянуть в зеркало.

Поэтому не так уж и важно, полюбишь ли ты меня в конце концов или нет. Впрочем, для меня это очень важно, но ход истории не переменится. Главное — чтобы нам удалось подготовить тебя к тому, что ждет впереди. Если нашей любви суждено сбыться, если ты сможешь стать мне хорошим мужем, а я тебе — верной женой, мы примем это как благословение Божье и будем радоваться ему до скончания жизни».

Глава 11

Лоза

Прошло не меньше недели, прежде чем Хэнку Лозоходу удалось вернуться в Хатрак. Неделя выдалась не из лучших и прибыли никакой не принесла, потому что как он ни пытался отыскать сухой клочок земли для людей, которые наняли его рыть погреб, у него ничего не получилось.

— Здесь вся земля насквозь пропиталась влагой, — пожаловался он. — Я ж ничего не могу поделать, если ваши края такие болотистые.

Однако он все равно оказался в виноватых. Вот они, люди… Похоже, они считают, что лозоход одним взмахом руки может либо прогнать воду, либо извлечь ее из-под земли. То же самое происходит и со светлячками — в половине случаев их винят во всех бедах, хотя они всего лишь видят будущее, но изменить его не могут. От большинства людей не то что благодарности, простого понимания не добьешься.

Поэтому, возвращаясь к такому честному человеку, каким показал себя Миротворец Смит, Хэнк испытывал некоторое облегчение. Хотя и не одобрял то, как Миротворец обходится со своим учеником. Но как Хэнк мог критиковать его за это? Он себя тоже проявил не лучшим образом. Он ведь сам ни за что ни про что — потворствуя собственному тщеславию — обвинил мальчишку во всех смертных грехах, чем навлек на него гнев кузнеца. При этом воспоминании Хэнк аж поежился от смущения. «Иисус бессловесно принял и удары кнута, и венок из терний, а я сорвался, стоило какому-то ученику сболтнуть несколько глупых слов». Подобные мысли всегда повергали Хэнка Лозохода в мрачное настроение, и он с нетерпением ждал возможности извиниться перед пареньком.

Однако, как это ни печально, юношу он не встретил, хотя впоследствии не сильно горевал об этом. Герти Смит провела Хэнка Лозохода в дом и чуть ли не силой принялась потчевать его. В конце концов, чтобы проглотить еще кусочек, Хэнку пришлось бы сунуть себе в горло какую-нибудь палку и умять еду в желудке.

— Да я уже с места двинуться не могу, — взмолился Хэнк, что было истинной правдой.

Надо отдать должное, Герти Смит готовила ничуть не хуже, чем ее муж работал с железом, подмастерье подковывал лошадей, а Хэнк искал воду, — одним словом, у нее был настоящий дар к жарке-варке. Каждый обладает своим талантом, каждый так или иначе награжден Господом, и мы должны делиться своими дарами друг с другом, ибо так устроен мир, так он должен быть устроен.

Поэтому Хэнк с удовольствием и гордостью выпил свою долю воды из первого ведра, набранного из нового колодца. Вода была очень вкусной и сладкой. Его благодарили от всего сердца, и ушел он довольный. Однако, залезая на Озорницу, он вдруг вспомнил, что колодца так и не увидел. Но как он мог его пропустить?

Он объехал кузницу кругом и посмотрел там, где, по идее, должен был находиться колодец, однако на месте, которое определил Хэнк, росла высокая сочная трава, и похоже, росла она там всегда. Даже следов канавки, которую выкопал вокруг лозы подмастерье, не было видно. А колодец Хэнк нашел лишь спустя некоторое время — примерно на полпути от кузницы к дому. Ворот закрывала ладная маленькая крыша, а деревянные стенки домика подпирали ровно выложенные булыжники. Нет, быть того не может, лоза клюнула куда дальше от дома…

— О Хэнк! — окликнул его Миротворец Смит. — Хэнк, как здорово, что ты не успел уехать!

Откуда же он зовет? А, вон он, на лугу, неподалеку от того места, где Хэнк начал искать воду. Кузнец махал ему какой-то палкой, раздвоенной на конце…

— Твоя лоза, та самая, которой ты нашел воду, может, она тебе еще пригодится?

— Нет, Миротворец, спасибо. Я не использую одну и ту же лозу дважды. Ветка должна быть свежей, чтобы найти воду.

Миротворец Смит отшвырнул лозу, спустился по склону и встал как раз там, где, по мнению Хэнка, должен был располагаться настоящий колодец.

— Ну, как тебе наше творение?

Хэнк оглянулся.

— Отлично уложены камни. Если ты когда-нибудь надумаешь бросить кузницу, могу поспорить, ты без труда заработаешь себе на жизнь как каменщик.

— Спасибо, Хэнк! Но это все мой подмастерье.

— Да, повезло тебе с учеником, — кивнул Хэнк. И почувствовал неприятную горечь во рту, оставленную только что произнесенными словами. Что-то не хотелось ему продолжать разговор. Миротворец Смит неспроста окликнул его, но Хэнк никак не мог понять, в чем же здесь дело. Ай, не важно. Пора отправляться в путь-дорогу.

— До встречи, Миротворец! — крикнул он, направляя свою кобылу к дороге. — Я еще загляну к тебе за подковами, так и знай!

Миротворец рассмеялся и помахал рукой:

— Буду рад снова увидеть твою уродливую жирную морду!

Хэнк подхлестнул старушку Озорницу и погнал ее легкой рысью по дороге, которая, огибая холм, вскоре выходила к перекинутому через реку крытому мосту. Второго такого тракта, что протянулся отсюда и до самой Воббской реки, не сыскать на всем белом свете — через все речушки и ручейки переброшены ровные, крепкие мостки. Говорили, что иногда под их крышами останавливаются на ночлег путники — в самую дождливую ночь ни одна капля не проникала сквозь крепкие деревянные доски.

На крыше хатракского моста обосновались иволги — штук тридцать пташек свили здесь свои гнезда. При приближении Хэнка птицы подняли такой гомон, что, должно быть, переполошили всю округу. Жаль, что эти иволги слишком жилисты, обед из них не приготовишь. А то кто-нибудь обязательно устроил бы здесь пир на весь мир.

— Тпру, Озорница, тпру, моя девочка! — вдруг воскликнул он.

Он остановил лошадь прямо посредине моста, прислушиваясь к птичьим песенкам и вспоминая, как лоза выпрыгнула из его рук, улетев в луговую траву. Улетев к северо-востоку от того места, которое он нашел под колодец, — именно там Миротворец Смит подобрал ее, когда прощался с Хэнком.

Так что их прекрасный новый колодец располагался вовсе не там, где указал Хэнк. Все время, которое Хэнк провел в доме кузнеца, ему лгали, притворяясь, будто бы он отыскал добрый источник, хотя вода, которую он пил, была добыта из другого колодца.

И Хэнк знал, о да, он точно знал, кто выбрал то место, откуда теперь черпали воду. Вырвавшаяся из рук и улетевшая лоза подсказала ему это. Она и вырвалась потому, что этот языкастый подмастерье полез со своими советами. Теперь кузнец и вся его семья небось гогочут за спиной Хэнка. В лицо-то ему ничего не сказали, но Хэнк понял — Миротворец специально издевался над ним, посчитав, что глупый лозоход не заметит подмены.

«А я взял и заметил. Ты, Миротворец Смит, и твой подмастерье выставили меня дураком, но я обо всем догадался. Человек может прощать семь раз и семь раз по семь. Но на пятидесятый раз даже настоящий христианин не вытерпит».

— Н-но! — сердито рявкнул он.

Уши Озорницы насторожились, и лошадь потихоньку тронулась вперед, громко стуча новыми подковами по дощатому настилу моста.

— Элвин, — прошептал Хэнк Лозоход. — Подмастерье Элвин, который из всех даров видит только свой собственный…

Глава 12

Школьный совет

Старушка Пег Гестер как раз была наверху, вывешивала матрасы из окон, чтобы проветрить постели, поэтому сразу заметила остановившуюся у дверей коляску. Не узнать новое средство передвижения Уитли Лекаринга было трудно — верх коляски обтягивал дорогой плотный материал, который не пропускал внутрь ни дождь, ни дорожную пыль; раз Лекаринг смог позволить себе купить такую роскошь, значит, может содержать и кучера. Именно из-за этой коляски, почти кареты, многие люди начали теперь величать его не иначе как доктор Лекаринг, а не просто Уитли.

Кучером был По Доггли, который некогда держал свою ферму и который разорился, пристрастившись к выпивке, после того как его жена умерла. Хорошо, что Лекаринг взял его к себе на работу — другие-то считали По горьким, никуда не годным пьяницей. Вот почему простолюдины продолжали любить и уважать доктора Лекаринга, невзирая на то что он слишком уж часто выставлял свои деньги напоказ, чего между христианами не принято.

По проворно спрыгнул с облучка и открыл дверь коляски. Но первым оттуда показался вовсе не Уитли Лекаринг — то был Поли Умник, шериф. Вот уж кто-кто не заслуживает своей фамилии, так это Поли Умник. При одном его виде старушку Пег аж передернуло. Правильно говорит ее муж Гораций: «Человека, который сам набивается в шерифы, надо гнать в шею. Не подходит он для этой работы». Поли Умник сам напросился на эту должность, он жить без нее не мог, как обычные люди не могут жить без воздуха. Только посмотрите, как он кичится дурацкой серебряной звездой, как выставляет ее на всеобщее обозрение! Не дай Бог, кто-то забудет, что перед ним человек, держащий в руках ключи от городской тюрьмы. Как будто Хатраку нужна эта тюрьма!

Затем из коляски показался и сам Уитли Лекаринг, и старушка Пег сразу поняла, зачем они сюда прибыли. Школьный совет вынес свое решение, и эта парочка приехала огласить его и уладить дело миром, чтобы Пег не поднимала ненужного шума. Старушка Пег яростно хлопнула матрасом, который держала, да так хлопнула, что чуть не выпустила из рук, однако успела ухватить за уголок и втянуть обратно на подоконник, где он полежит некоторое время и проветрится как следует. Затем она сбежала вниз по лестнице — не так уж стара она была, чтобы кряхтя нащупывать ногами ступеньки. Во всяком случае, вниз ей нетрудно спуститься.

Она оглянулась в поисках Артура Стюарта, но мальчика, как всегда, нигде не было видно. Он достаточно подрос, чтобы его приняли в хор, и прилежно посещал занятия, но все остальное время был предоставлен самому себе — либо бегал по городу, либо путался под ногами у подмастерья кузнеца, Элвина.

— И чего ты там все время бродишь? — как-то раз спросила у него Пег. — Чего вечно увиваешься за Элвином?

Но Артур лишь улыбнулся, потом вытянул руки, как будто борясь с кем-то, и объяснил:

— Хочу научиться бросать человека в два раза меня больше.

И самое смешное, произнес он это, в точности передав все интонации голоса Элвина. Так это сказал бы сам Элвин — с легкой насмешкой в голосе, давая понять, что его не следует воспринимать всерьез. У Артура был настоящий дар передразнивать людей, как будто он видел их насквозь. Иногда Пег казалось, что он тоже отчасти светлячок, как ее сбежавшая дочь Пегги, но нет, похоже, Артур сам не понимал, что делает. Он всего лишь подражал голосам других людей. Однако ума ему было не занимать, вот почему старушка Пег решила записать мальчика в школу — из всех мальчишек Хатрака он был, пожалуй, самым способным.

Она подошла к порогу в тот самый момент, как раздался стук. Она стояла за дверью, пытаясь отдышаться после стремительного спуска со второго этажа. Сквозь занавески на двери она видела переминающиеся с ноги на ногу силуэты. Похоже, двое вновь прибывших изрядно нервничали — само собой, само собой. Ничего, пусть попотеют.

О, как это похоже на заседателей из школьного совета — послать объявить о своем решении Уитли Лекаринга. Одна тень доктора приводила старушку Пег Гестер в ярость. Не он ли шесть лет назад отвез малышку Пегги в город, а потом не смог толком описать, куда девочка направилась? «В Дикэйн, — только и твердил он, — к людям, которых она, похоже, знала». Да и муж Пег, Гораций, тоже хорош — несколько раз перечитав записку, он заявил, что, мол, если уж светлячок не может позаботиться о собственном будущем, то что можем сделать для нее мы? Так что если бы не Артур Стюарт, Пег в один прекрасный день взяла бы и тоже ушла из дому. Вот так, взяла бы и ушла, как бы это им понравилось?! Забрали дочь, а потом еще убеждают, это, мол, к лучшему — совсем обнаглели, говорить такое матери! «Посмотрим, что они подумают, когда я уйду!» Если бы на ней не висел Артур, она бы вылетела из дверей так быстро, что прищемила бы собственную тень.

А теперь к ней посылают Уитли Лекаринга, чтобы начать все снова, чтобы заставить ее переживать за другого ребенка. Только на этот раз будет хуже, потому что малышка Пегги действительно могла позаботиться о себе, тогда как Артур Стюарт этого не может — ему ведь всего шесть лет, и будущего у него не будет, если это будущее не отвоюет ему зубами и когтями старушка Пег.

Они постучались еще раз. Она открыла дверь. На пороге стоял Уитли Лекаринг, пышущий добродушием и достоинством, а позади мрачной, важной скалой высился Поли Умник. Точь-в-точь две мачты на корабле с надутыми, пышными парусами, которые переполняет ветер. Пришли объяснять, что правильно, а что — нет? Давайте послушаем.

— Тетушка Гестер, — начал доктор Лекаринг, приподняв шляпу как истинный джентльмен.

«Вот откуда все беды Хатрака, — подумала старушка Пег. — Слишком много людей корчат из себя джентльменов и леди. Они что, забыли, где находятся? Все напыщенные господа живут в Королевских Колониях, под боком его величества, тезки Артура Стюарта. Длинноволосый белокожий король с одной стороны, маленький, коротко подстриженный чернокожий мальчик с другой. А человек, живущий в штате Гайо и мнящий себя джентльменом, обманывает самого себя да подобных себе дураков».

— Видимо, вы хотите войти, — произнесла Пег.

— Я искренне надеялся, что ты нас пригласишь, — кивнул Лекаринг. — Дело в том, что мы прибыли сюда по поручению школьного совета и…

— Следовательно, вы с таким же успехом можете сказать мне «нет» на крыльце.

— Так послушай… — начал было шериф Поли, который явно не привык, чтобы его держали на пороге.

— Мы приехали вовсе не затем, чтобы ответить отказом на твою просьбу, тетушка Гестер, — объяснил доктор.

Старушка Пег ушам своим не поверила:

— То есть вы хотите сказать, что это скопище твердолобых лизоблюдов позволит черному мальчику ходить в школу?

Тут уж и шериф Поли не сдержался:

— Ну, Пег, если ты так чертовски уверена в ответе, чего ж вообще разговариваешь с нами?

— Потому что хочу, чтобы вы в открытую признались, что ненавидите черных и потворствуете всяким рабовладельцам! Когда-нибудь эмансипационисты возьмут свое и чернокожие обретут равные права, тогда-то вы попляшете!

Старушка Пег так распалилась, что даже не услышала, как сзади подошел муж.

— Маргарет, — окликнул Гораций Гестер, — проведи гостей в дом, нельзя держать людей на пороге.

— Вот сам их и проведи, — огрызнулась Пег. Она повернулась к доктору Лекарингу и шерифу Поли спиной и гордо удалилась на кухню. — А я умываю руки, — крикнула она через плечо.

Очутившись на кухне, она вдруг поняла, что, провозившись весь день с матрасами, совсем забыла об обеде. Это ее несколько смутило, и гнев поутих, тем более что она вспомнила о Понтии Пилате, который прославился именно тем, что в свое время тоже «умыл руки». Выкрикнутые в запале слова никак не приличествовали доброму христианину. Вряд ли Господь одобрит ее, если она начнет подражать человеку, по чьему приказу некогда распяли Иисуса. Поэтому она вернулась в гостиную и тихонько села у очага. На дворе стоял август, так что камин не топился, и от двери тянул приятный, прохладный сквознячок. Да, это вам не кухня, где в подобные летние деньки жарко, как у дьявола на сковороде. Не станет она париться на кухне, пока эти двое будут сидеть в прохладце и решать судьбу Артура Стюарта.

Муж и двое посетителей посмотрели на нее, но не сказали ни слова по поводу ее внезапного ухода и столь же неожиданного возвращения. Старушка Пег знала, что говорят о ней за ее спиной — чем с Пег Гестер связываться, уж лучше пойти бурю унять. Но она нисколько не возражала против молвы, если такие люди, как Уитли Лекаринг и Поли Умник, стараются не злить ее лишний раз. Подождав секунду или две, пока она устроится, они вернулись к прерванному разговору.

— Как я уже говорил, Гораций, мы внимательно рассмотрели ваше предложение, — сказал Лекаринг. — Конечно, нам было бы очень удобно, если бы новая учительница поселилась в вашей гостинице, а не мыкалась по домам, как это обычно случается. Но мы не хотим, чтобы вы шли на это за бесплатно. В школу записалось достаточно учеников, и в городской казне вполне хватит денег, чтобы назначить за твою услугу некую стипендию.

— И сколько составляют ваши сто пендий в пересчете на деньги? — поинтересовался Гораций.

— Это пока не утверждено, но на нашем собрании была упомянута сумма двадцать долларов в год.

— М-да, — цыкнул Гораций, — маловато чегой-то. Цена комнаты в моей гостинице несколько повыше будет.

— Конечно, Гораций, нам прекрасно известно, что плата наша изрядно занижена. Но поскольку вы вообще предложили поселить учительницу задаром, мы понадеялись, что эти гроши хоть отчасти покроют ваши расходы.

Гораций готов был согласиться, но Пег не стала терпеть наглое притворство.

— Ничего они не покроют, доктор Лекаринг. И мы не предлагали поселить у нас школьную учительницу задаром. Мы согласились содержать у нас учительницу Артура Стюарта. И если вы считаете, что двадцать долларов заставят меня изменить решение, то лучше сразу разворачивайтесь, езжайте назад и посчитайте все заново.

На лице доктора Лекаринга мелькнула болезненная гримаса.

— Ну-ну, тетушка Гестер, не решай скоропалительно. Между нами говоря, ни один член школьного совета не выразил личного протеста против посещения Артуром Стюартом новой школы.

Услышав это, старушка Пег взглянула на Поли Умника. Тот так и задергался на стуле, словно ему шило в одно место воткнули, да почесать неприлично. «То-то и оно, Поли Умник. Доктор Лекаринг может говорить что угодно, но я-то тебя знаю, и по крайней мере один человек из школьного совета протестовал против Артура Стюарта, как мог».

Уитли Лекаринг тем временем продолжал вдохновенно вещать. А поскольку он изо всех сил делал вид, будто Артура Стюарта все любят и обожают, то не заметил очевидного смущения шерифа Поли.

— Нам известно, что Артура воспитали два старейших поселенца Хатрака, которых знает и уважает весь город. Мы просто никак не смогли рассудить, какую пользу принесет мальчику школьное образование.

— Такую же, как и всякому другому мальчику или девочке, — объяснила старушка Пег.

— Да? Я так не считаю. Обеспечит ли ему знание письма и арифметики место в какой-нибудь конторе? Ну сами подумайте, кто позволит ему вести дело? Какой суд присяжных станет слушать черного законника? Общество считает, что чернокожий ребенок должен расти чернокожим, и чернокожий, как древний Адам, должен зарабатывать себе на хлеб насущный тяжким трудом и потом, а не умственной работой.

— Артур Стюарт куда умнее, чем дети, которых вы набрали. И вам это известно.

— Тем более мы не должны поощрять стремлений юного Артура, ведь, когда он вырастет, их придется жестоко развеять. Я говорю о том, как устроен мир, тетушка Гестер, а не о том, что нам предписывает сердце.

— Так почему же вы, мудрецы, собравшиеся в школьном совете, не скажете: «А черт с ним с этим миром, мы поступим, как должно быть!» Я не могу заставить вас сделать то, чего вы не хотите делать, но будь я проклята, если позволю вам притворяться, будто вы искренне желаете Артуру добра!

Гораций поморщился. Он не любил, когда старушка Пег начинала ругаться. Эту привычку она взяла совсем недавно, с тех самых пор, как при всем честном народе обругала Милисент Мерчер за то, что та настаивала, чтобы к ней обращались исключительно как к «миссис Мерчер», а не как к «какой-то там тетушке». Когда Пег ругалась, Гораций начинал чувствовать себя несколько неуютно, тем более что меры в ругательствах она не знала — не то что мужчины. Но сама Пег считала, что если ты не можешь как следует отчехвостить лживого лицемера, то зачем ругань вообще была изобретена?

Поли Умник аж побагровел, еле сдерживая поток своих любимых словечек. Но Уитли Лекаринг, который стал теперь джентльменом, всего лишь опустил голову на секунду, как бы произнося молитву, — хотя, по мнению старушки Пег, он скорее хотел немножко успокоиться, чтобы дальнейшие его речи не преступили норм общественной морали.

— Тетушка Гестер, ты совершенно права. Приняв решение, мы не стали обманывать себя тем, что действуем так ради блага самого Артура.

При виде такой откровенности Пег лишилась слов — по крайней мере на пару мгновений. А шериф Поли пискнул что-то неразборчивое. Уитли Лекарингу изначально не понравилось решение, к которому пришел школьный совет, и, похоже, этот человек собирался выдать сейчас чистую правду, а шериф Поли всегда терялся, когда люди начинали разбрасываться во все стороны правдой, не думая о последствиях. Старушка Пег с наслаждением любовалась вытянувшейся рожей Поли Умника — чего-чего, а выглядеть полным дураком Поли умел, этого у него не отнять.

— Видите ли, тетушка Гестер, мы хотим, чтобы наша школа начала-таки действовать, очень этого хотим, — продолжал доктор Лекаринг. — Идея общественных школ изначально немножко нам непривычна. В Королевских Колониях, к примеру, школы может посещать лишь тот, кто располагает титулом и деньгами, тогда как бедных простолюдинов туда на порог не пускают. В Новой Англии все школы подчинены церкви, чтобы с детства задурманивать людям голову, так что выходят оттуда пуританами и всю остальную жизнь держатся тише воды ниже травы, как и повелел Господь. Но общественные школы, учрежденные в голландских штатах и Пенсильвании, показывают, что мы, жители Америки, иначе видим систему образования. В какой бы глуши человек ни жил, мы научим его читать, писать и слагать цифры, чтобы наше население стало образованным, могло голосовать и позднее принять у нас из рук правительственные и общественные должности.

— Все это очень замечательно, — перебила старушка Пег. — Насколько я помню, именно эту речь ты толкнул в нашей гостиной не больше трех месяцев назад, как раз перед тем как мы приняли школьный налог. Чего я не могу понять, так это того, почему ты, Уитли Лекаринг, считаешь, что мой сын должен стать исключением из правил.

На этом месте шериф Поли решил, что пришло время вставить в беседу свой рык. А поскольку все вокруг него говорили сплошную правду, он тоже потерял контроль над собой и на прямоту выложил то, что варилось у него на уме. Очевидно, общество искренних людей было ему в диковинку, а посему голова его слегка поплыла.

— Я, конечно, прошу прощения. Пег, но в этом мальчишке нет ни капли твоей крови, и следовательно, не сын он тебе вовсе, а если Гораций как-то поучаствовал в его появлении на свет, это еще не означает, что Артур должен считаться белым человеком.

Гораций медленно поднялся на ноги, как будто намереваясь пригласить шерифа Поли выйти, чтобы вбить немножко ума в его пустую головушку. Поли Умник, должно быть, и сам понял, куда вляпался, обвинив Горация в рождении сына-полукровки. И когда Гораций навис над ним, Поли сразу вспомнил, что кому-кому, а ему с Горацием Гестером не тягаться. Поэтому Поли прибег к тому средству, к которому всегда прибегал, когда видел, что ситуация грозит принять неприятный оборот. Он слегка повернулся, чтобы его бляха пустила солнечный зайчик прямо в лицо Горацию Гестеру. «Только попробуй, — предупреждала бляха, — предстанешь перед судом за нападение на находящегося при исполнении служебных обязанностей офицера».

Однако старушка Пег знала, что Гораций никогда не ударит человека за обидные слова; даже того негодяя, который обвинил его в неописуемых гадостях, которые Гораций якобы творит со своим скотом, хозяин гостиницы и пальцем не тронул. Просто Гораций не поддавался слепому гневу. Пег видела, что Гораций уже позабыл об оскорблении Поли Умника и сейчас размышляет над какой-то новой идеей.

Не обращая внимания на съежившегося перед ним шерифа, Гораций повернулся к Пег:

— Слушай, Пег, может, и вправду отступиться. Артур очень хороший мальчик, но…

У Горация, который смотрел жене прямо в глаза, хватило ума не заканчивать свою речь. Но у шерифа Поли с умом были проблемы.

— Но с каждым днем он становится все чернее и чернее, тетушка Гестер.

Ну, что бы вы на такое сказали? По крайней мере, теперь стало ясно, что происходит, — все дело упиралось в цвет кожи Артура Стюарта. Это и только это стояло между ним и школой, которая вскоре должна открыться в Хатраке.

В наступившей тишине послышался глубокий вздох Уитли Лекаринга. Всякое мероприятие, в котором участвовал шериф Поли, неизменно срывалось.

— Неужели вы не понимаете? — воскликнул Лекаринг мягким, убедительным голосом, а убеждать он умел. — Некоторые жители этого города слишком невежественны, слишком отсталы… — при этих словах он бросил холодный взгляд на шерифа Поли, — …а поэтому и не допускают, чтобы чернокожий мальчик ходил в ту же школу, что и их дети. Какой толк от образования, говорят они, если чернокожие станут такими же, как и белые? А потом, мол, они захотят голосовать, станут требовать себе должностей…

Об этом Пег не подумала. Такие мысли не приходили ей в голову. Она попыталась представить Мока Берри губернатором, отдающим приказы гражданским войскам. Да ни один солдат в Гайо не станет слушаться приказов чернокожего человека. Это все равно что рыба выпрыгнула бы из реки, чтоб раздобыть себе на обед медведя.

Но старушка Пег не привыкла отступать, хоть Уитли Лекаринг сказал все правильно.

— Артур Стюарт — умный мальчик, — заявила она. — Я никогда не голосовала, и он не будет голосовать.

— Знаю, знаю, — кивнул Лекаринг. — И весь школьный совет знает это. Но люди, которые живут в глуши, судят несколько иначе. Они, услышав, что в школе будет учиться чернокожий малыш, не пустят туда своих детей. Так что нам придется содержать школу, которая не будет исполнять своей работы по образованию граждан нашей республики. Поэтому-то мы и хотим попросить вас, чтобы вы не отдавали Артура в школу, которая все равно ничего ему не даст, и позволили другим получить образование, которое принесет нашей нации немало добра.

Все звучало складно и логично. Не зря Уитли Лекаринг был доктором. Он ведь ходил в филадельфийский колледж, так что куда глубже вникал в происходящее. Пег таким умом не славилась — как она вообще посмела спорить с таким человеком, как Лекаринг, который знает намного больше ее?

Впрочем, хотя она и не могла придумать ни одного довода в свою защиту, ее не оставляло чувство, что если она согласится с Уитли Лекарингом, то всадит нож прямиком в сердечко маленького Артура. Вот представим, спросит он ее как-нибудь: «Мама, а почему я не могу ходить в школу, как мои друзья?» Тогда-то все замечательные слова, которые излагает доктор Лекаринг, испарятся, словно Пег их и не слышала. Все, что она сможет ответить, это: «Потому что ты чернокожий, Артур Стюарт Гестер».

Уитли Лекаринг, казалось, воспринял ее молчание как признание поражения, что, в принципе, было недалеко от истины.

— Вот увидите, — снова заговорил он, — Артур ничуть не обидится, что вы его не записали в школу. Наоборот, белые мальчики будут ему завидовать — ведь пока он играет себе на солнышке, они парятся в душных классах.

Пег Гестер знала, что это не так. Это вовсе не столь логично, как выглядит с первого взгляда, но она никак не могла понять, в чем же Лекаринг обманывает ее.

— А когда-нибудь все переменится, — сказал Лекаринг. — Может, однажды общество изменится к лучшему. Может быть, чернокожих рабов, которые трудятся сейчас в Королевских Колониях и Аппалачах, освободят, и наступят времена, когда… — Голос его оборвался, и Лекаринг покачал головой. — Порой я становлюсь чересчур мечтательным, — объяснил он. — Несу всякие глупости. Мир таков, каков он есть. Чернокожий не может воспитываться как белый человек, это неестественно.

При этих словах внутри Пег поднялась горькая ненависть. Это был не жаркий гнев, который заставляет наорать на человека. Нет, то была холодная, отчаянная ненависть, которая говорила: «Может, я веду себя неестественно, но Артур Стюарт — мой сын, и я не предам его. Нет, не предам».

Однако ее молчание снова было принято за согласие. Мужчины, облегченно завздыхав, поднялись — причем Гораций аж светился. Они, конечно, даже надеяться не смели, что старушка Пег так быстро прислушается и воспримет их доводы. Повеселевшие лица шерифа и доктора объяснялись вполне естественной причиной, но чему радуется Гораций?

Некое отвратительное подозрение закралось в душу Пег — ну точно, Гораций Гестер, доктор Лекаринг и шериф Поли заранее договорились обо всем, еще до того как два представителя школьного совета появились здесь. Разговор был разыгран. Они устроили представление, чтобы утихомирить разбушевавшуюся Пег Гестер.

Гораций, как и Уитли Лекаринг, как и остальные жители Хатрака, не хотел, чтобы Артур Стюарт посещал школу.

Ненависть Пег переросла в ярость, но было слишком поздно — Лекаринг и Поли уже выходили из двери, сопровождаемые Горацием. Очутившись вне пределов видимости Пег, они похлопают друг друга по спине и обменяются дружеской улыбкой. Но старушка Пег была не в настроении улыбаться. Она слишком ясно помнила, как малышка Пегги Смотрела для нее в ночь перед побегом. Смотрела в будущее Артура Стюарта. Пег спросила малышку Пегги, полюбит ли когда-нибудь Гораций маленького Артура, но девочка отказалась отвечать. Что само по себе явилось ответом. Гораций может относиться к Артуру как к родному сыну, но по сути дела он все равно считает его чернокожим мальчиком, которого Пег Гестер взяла на воспитание. Гораций не был отцом Артуру Стюарту.

«Значит, Артур все-таки сирота. Сирота, лишившийся отца. Правильнее сказать, никогда его не имевший. Ну и пусть. Зато у него две матери: одна пожертвовала ради него жизнью, а другая — это я. Я не могу записать его в школу. Я предчувствовала, что у меня ничего не получится, знала это с самого начала. Но я все равно дам ему образование». И в голове у нее созрел план. Все зависело от школьной дамы, которую нанял город, от учительницы из Филадельфии. Она ведь может оказаться квакером, а квакеры не испытывают предубеждения против чернокожих, и тогда план Пег Гестер сработает. Но даже если школьная учительница будет ненавидеть черных ничуть не меньше, чем их ненавидит ловчий, на глазах у которого беглый раб переплывает озеро Канада и становится на другом берегу свободным человеком, это не имеет значения. Старушка Пег найдет способ. Артур Стюарт — это семья, которая у нее осталась, это единственный любимый человек, который не пытается ей лгать, не обманывает, не договаривается за ее спиной. И она не позволит обманом и ложью лишить его того, что потом пойдет ему на пользу.

Глава 13

Домик у ручья

Элвин впервые узнал о том, что что-то затевается, когда заслышал вопли Горация и Пег Гестер, орущих друг на друга у старого домика на берегу ручья. Муж с женой так разошлись, что на какое-то время их крики перекрыли даже шум огня в горне и грохот молота. Затем они немножко попритихли, но Элвина уже сжигало любопытство, побуждающее его отложить молот в сторону и сходить посмотреть, что происходит. По сути дела, так он и поступил: положил молот на наковальню и вышел на улицу.

Нет, нет, на самом деле он не хотел подслушивать. Просто так случилось, что он решил сходить к колодцу, набрать немного воды — попить, а заодно наполнить бочонок в кузнице. Пусть он услышал кое-что краем уха, но разве он виноват в этом?

— А что люди-то скажут? Какой из меня владелец гостиницы, если школьную учительницу я поселю туда, где мы раньше хранили продукты?!

— Но домик ведь давно пустует, Гораций, вот мы и приспособим его к делу. Да и комнат свободных в гостинице больше останется.

— Я не допущу, чтобы учительница жила отдельно, сама по себе. Не пристало это, и все тут!

— Почему, Гораций? Или ты планируешь подкатить к ней с каким предложением?

Элвин ушам своим не поверил. Муж и жена не должны говорить такое друг другу. Элвин ожидал услышать звук звонкой пощечины, но Гораций, очевидно, молча проглотил оскорбление. Люди поговаривали, что он, мол, находится под каблуком у жены, но когда жена обвиняет мужа в разврате и тот ничем ей не отвечает, даже не рявкнет на нее как следует, какие еще доказательства тут нужны?

— В общем, это все равно, — сказала старушка Пег. — Может, ты сделаешь по-моему, а она откажется. Но так или иначе, надо домик починить и предложить ей.

Гораций буркнул что-то в ответ, но Элвин не расслышал что.

— И что с того, что домик строила малышка Пегги? Она теперь стала самостоятельной, ушла, слова мне не сказав, и я не собираюсь вечно поклоняться этому домику потому, что она очень любила приходить сюда, когда была маленькой.

И снова Элвин не расслышал ответа Горация.

Зато старушку Пегги он слышал очень хорошо. Ее голос громовыми раскатами разносился по округе:

— Это ты мне говоришь, кто кого любит? Позволь мне напомнить, Гораций Гестер, твоя любовь к малышке Пегги не удержала ее здесь. Но я своей любовью к Артуру Стюарту добьюсь ему образования, ты хорошо меня понял? И на этом все, Гораций Гестер, посмотрим, кто крепче любит своих детей!

Вслед за чем последовал яростный удар дверью — от этакого удара домик вообще мог развалиться. Элвин ничего не мог поделать со своим любопытством; чуточку вытянув шею, он посмотрел, с чьей стороны последовало бурное проявление эмоций. Ну разумеется, старая Пег гордо покидала поле боя.

Минутой спустя, а может, больше, дверь тихонько отворилась. Прищурив глаза, Элвин всмотрелся в густые кусты, которые росли между колодцем и домиком у ручья. Из дома медленно появился Гораций Гестер, лицо его было очень грустным — таким хозяина гостиницы Элвин никогда не видел. Выйдя на порог, Гораций постоял некоторое время, положив руку на дверь. После чего осторожно закрыл ее, словно укладывал в колыбельку младенца. Элвин давно гадал, почему они не снесли эту развалюху еще несколько лет назад, ведь, выкопав колодец, Элвин окончательно иссушил ручей, который некогда бежал под домиком. По крайней мере они могли бы его перестроить и приспособить под что-нибудь. Но теперь Элвин знал, что домик этот каким-то образом связан с Пегги, с девочкой-светлячком, которая покинула свою семью незадолго до того, как Элвин появился в Хатраке. Увидев, как Гораций прикоснулся к двери, как он закрыл ее, Элвин впервые понял, насколько может тосковать человек по своему чаду — когда девочка уехала, потайные местечки, в которых она любила прятаться, стали святой землей для ее старого отца. В первый раз Элвин задумался: а сможет ли он так любить своего ребенка? И кто станет ему женой? Будет ли его супруга кричать на него, как старая Пег кричит на Горация, или же он будет обращаться с ней, как Миротворец Смит помыкает своей женой Герти, размахивая ремнем, в то время как она швыряется посудой?

— Элвин, — окликнул Гораций.

Элвин готов был помереть от стыда — еще бы, ведь его поймали на месте преступления.

— Извините меня, сэр, — пробормотал Элвин. — Мне не следовало подслушивать ваши споры.

Гораций криво улыбнулся:

— Чтобы не услышать то, что здесь творилось под конец, надо быть абсолютно глухим.

— Да, говорили вы несколько громковато, — признался Элвин. — Но я же мог не слушать вас.

— Ничего, я знаю, ты хороший мальчик, и никто ни разу не поймал тебя за распространением всяких сплетен.

Слова «хороший мальчик» прозвучали несколько неуместно. Элвину уже исполнилось восемнадцать, меньше года ему осталось до девятнадцати, до того дня, когда он сможет назваться кузнецом и пойти по земле в поисках работы. Конечно, Миротворец Смит ни за что не отпустит его раньше срока, но это не дает права Горацию Гестеру называть Элвина «мальчиком». «Может, я подмастерье, а не настоящий мужчина, но ни одна женщина не смотрит на меня как на младенца».

— Элвин, — продолжал Гораций, — передай своему мастеру, что вскоре нам потребуются новые петли для дверей и окон домика. Думаю, мы починим его и поселим сюда новую школьную учительницу. Если, конечно, она сама того захочет.

Вот так вот. Гораций проиграл сражение старой Пег. Он уступил. Значит, вот как ведут себя женатые люди? Мужчина должен либо бить жену, как Миротворец Смит, либо во всем подчиняться ей, как подчиняется Пег бедняга Гораций Гестер. «М-да, если другого выхода нет, я уж лучше в холостяках похожу», — подумал юноша. Элвин, естественно, уже начал заглядываться на городских девиц. Он видел, как они фланируют по улицам с грудью, высоко задранной корсетом, и с талиями, которые он без труда обхватит своими большими ладонями. Только Элвин никогда и не думал попробовать схватить этих девиц — при встрече с ними он заливался краской и либо опускал глаза, когда их мимолетный взгляд падал на него, либо принимался грузить или разгружать телегу — в общем, ретиво принимался за работу, которая привела его в город.

Элвин догадывался, что городские девчонки видят, когда смотрят на него. Они видят перед собой человека без сюртука, в простой рубахе, промокшей от пота. Видят бедняка, который не способен подарить им прекрасный белоснежный особняк, какой без труда может купить их папочка — законник, судья или торговец. Они смотрели на Элвина с презрением, ведь он всего лишь подмастерье, хотя ему уже исполнилось восемнадцать. Если случится какое чудо и он женится на одной такой девице, это ни к чему хорошему не приведет — она все время будет смотреть на него сверху вниз, ожидая покорного исполнения приказов, ведь она настоящая леди.

Если же он женится на девушке низкого происхождения, то его жена будет похожа на Герти Смит или старушку Пег Гестер, то есть будет хорошо готовить, усердно трудиться, но закатывать скандал всякий раз, когда что-нибудь придется ей не по нраву. Нет, женщинам в жизни Элвина-кузнеца места нет и не будет. Он не снесет позора, которому подвергается Гораций Гестер.

— Ты слышал меня, Элвин?

— Слышал, мистер Гораций, и все передам Миротворцу Смиту, как только его увижу. Вам нужны петли для дверей и все, что может пригодиться при отстройке домика у ручья.

— И пара умелых рук, — добавил Гораций. — Ибо здесь будет жить школьная учительница. — Видимо, отповедь Пег Гестер была не столь страшна, потому что Гораций не смог не ухмыльнуться, прибавив: — Здесь она будет давать свои частные уроки.

Слова «частные уроки» он произнес так, будто здесь устраивался публичный дом или нечто вроде, но Элвин, сложив два и два, догадался, кому будут даваться эти частные уроки. Вся округа знала, что Пег просила принять Артура Стюарта в школу.

— Ну, пока, — сказал Гораций.

Элвин махнул ему на прощание, и Гораций заковылял по тропинке к гостинице.

Тем днем Миротворец Смит так и не появился в кузнице. Чему Элвин ничуть не удивился. Теперь, когда Элвин ростом и силой сравнялся с кузнецом, юноша сам мог выполнять работу в кузнице — к тому же работал он быстрее и лучше Миротворца. Вслух об этом никто не говорил, но еще в прошлом году Элвин заметил, что люди стараются появляться в кузнице, когда Миротворца там нет. Они просили Элвина побыстрее исполнить их работу, а сами тем временем ждали у дверей. «Так, ерундовина», — говорили они, хотя подчас работа была не такой уж и ерундовой. Очень скоро Элвин понял, что люди не случайно приходят к кузнице, когда он работает. Они хотели, чтобы именно Элвин выковал то, что им нужно.

Не то чтобы Элвин делал что-то особенное с железом — разве что накладывал пару-другую оберегов, когда его просили, но это может сделать каждый кузнец. Элвин знал, что обойти своего мастера при помощи какого-нибудь скрытого дара будет нечестно — это все равно что пустить в ход нож в борцовском поединке. Кроме того, если он при помощи своего дара будет придавать железу какую-нибудь особую силу, это лишь принесет ненужные неприятности. Так что в кузнице он прибегал только к помощи крепких рук да верного глаза. А если люди считают, что в работе он превосходит Миротворца, что ж, это потому, что Элвин лучше своего мастера справляется с обязанностями кузнеца, а вовсе не потому, что у него особый дар.

Как бы то ни было, Миротворец, похоже, понял, что происходит, и поэтому все реже и реже появлялся в кузнице. Он сколько угодно мог делать вид, что это лучше для дела и он просто не хочет мешать способному ученику, но Элвин не очень ему верил. Скорее всего Миротворец избегал кузницы, чтобы люди не заметили, как он то и дело заглядывает Элвину через плечо, пытаясь разобрать, чем же Элвин превосходит своего мастера. А может. Миротворец завидует и поэтому не выносит ученика. Впрочем, было еще одно объяснение — возможно, Миротворец просто-напросто ленив, а поскольку подмастерье успешно справляется с работой, так почему бы Миротворцу не пойти и не попировать вволю с речными крысами у устья реки Хатрак?

Но могло быть и так, хотя это, конечно, вряд ли, что в действительности Миротворец стыдился своих поступков — может, ему было стыдно держать Элвина в учениках, когда тот давным-давно готов отправиться в дорогу искать настоящую работу. Среди мастеров считалось низким и постыдным насильно удерживать ученика после того, как подмастерье освоит дело, — так поступали те, кто не хотел платить по справедливости и наживался на чужом труде. Элвин приносил семье Миротворца Смита хорошие деньги, в то время как сам Элвин оставался бедным, как церковная мышь, спал на чердаке и никогда в его карманах не звенело больше двух монет зараз. Конечно, Герти кормила его от пуза — в его распоряжении были лучшие кушанья города, это Эл узнал, пообедав пару раз в семьях своих городских знакомых. Но хорошая еда — это не то же самое, что хорошая плата. Пищу съел — и нет ее. А на деньги можно купить много всякой всячины, с их помощью можно много чего сделать — обрести свободу например. Контракт, подписанный отцом Элвина, который Миротворец Смит хранил у себя в серванте, превращал юношу в настоящего раба — Элвин практически не отличался от чернокожих, гнущих спину в Королевских Колониях.

Отличался он от них только одним. Он мог считать оставшиеся до свободы деньки. Сейчас на дворе стоял август. Осталось меньше года. Следующей весной он будет свободен. Ни один раб на юге не знает подобной надежды — такие мысли даже не приходят ему в голову. За прошедшие годы Элвин не раз думал об этом, когда ему становилось особенно туго. «Если уж они могут жить и работать, не видя надежды на свободу, — размышлял он, — я тем более смогу вынести еще пять лет… три года… годик, помня, что в один прекрасный день мое рабство подойдет к концу».

В общем, тем днем Миротворец Смит в кузницу так и не заглянул, и когда Элвин исполнил порученное на день, вместо того чтобы убрать за собой и заняться домашними делами, он сходил к домику у ручья и снял мерки с дверей и окон. Домик был построен с тем учетом, чтобы сохранять внутри прохладу ручья, поэтому окна не открывались, но школьную учительницу вряд ли устроит такой, она наверняка захочет, чтобы в ее доме был свежий воздух, Элвин учел и это. Не то чтобы он решил собственными руками сделать новые оконные рамы — плотником он был не ахти, ну, работал, конечно, по дереву, как и всякий мужчина, но ничему особому не учился. Он просто обмерил домик и, запомнив размеры окон, двинулся дальше.

Он многое замерил. Прикинул, куда встанет небольшая пузатая плита, чтобы давать тепло зимой, после чего сразу посмотрел, что за основание стоит подложить под нее, потому что плита-то тяжелая… В общем, он учел все, что могло потребоваться, чтобы превратить домик у ручья в добрую хорошую хижину, в которой поселится леди.

Мерки Элвин не записывал. Он никогда ничего не записывал. Сняв мерку при помощи пальцев, он запоминал ее навсегда; а если забывал, если что-нибудь делал не так, то исправить положение не составляло для него труда. Элвин, конечно, понимал, что здесь он немножко ленится, но в эти дни он слишком редко прибегал к помощи своего дара, так что небольшие поблажки простительны.

Пока Эл бродил вокруг домика, на лугу объявился Артур Стюарт. Элвин ничего не сказал, да и Артур большей частью молчал; когда человека слишком часто видишь, нужда во всяких церемониях отпадает. Но когда Элвину потребовалось снять мерку с крыши, он подозвал к себе Артура и подсадил его на крышу с такой же легкостью, с какой Пег Гестер переворачивает перину на гостиничной кровати.

Артур, как кошка, прошелся по коньку, нисколько не страшась высоты. Он шагами замерил доски и все запомнил, а закончив, даже не посмотрел, сможет ли Элвин поймать его или нет, — взял и прыгнул в воздух. Словно верил, что сможет полететь. А в самом деле, почему бы не попробовать, если Элвин своими огромными руками без труда поймает Артура, который мягко опустится на землю, как пушинка на поверхность пруда.

Обмерив дом, Эл и Артур вернулись в кузницу. Элвин вытащил из кучи пару железных пластинок, разогрел горн и принялся за работу. Артур встал рядом — качать мехи и подавать инструмент. Между ними этот порядок был давно заведен — словно Артур стал учеником Элвина, и ни один из них не видел в этом ничего плохого. Они все делали вместе, да так ладно, что остальные только дивились.

Парой часов спустя Эл выковал все необходимое. Это заняло бы в половину меньше времени, если б Элвин почему-то не вбил себе в голову, что обязательно нужно сделать на дверь замок, да не простую задвижку, а настоящий. Элвин видел пару подобных замков, их заказывали себе богатые хатракские горожане в самой Филадельфии — у них был ключ и специальный язычок, благодаря которому замок закрывался сам, стоило хлопнуть дверью, так что двери за собой можно было не запирать, сами закроются.

Более того, на замок Элвин наложил специальные обереги, идеально ровные шестиугольные заклятия безопасности и покоя, так что тот, в чьем сердце живут злые намерения, не сможет открыть задвижку. Когда замок будет прикреплен к двери, обереги скроются внутри, и никто их не заметит, но свое дело они исполнят, потому что оберег, наложенный Элвином, всегда был настолько хорошо исполнен, что создавал целую сеть из заклятий, распространяющихся на многие ярды.

Накладывая обереги, Элвин в очередной раз задумался над тем, почему они вообще работают. Он, конечно же, знал, почему оберегу придается одна и та же волшебная форма — дважды три, это и так понятно; кроме того, ему было известно, что если шестиугольные обереги положить на стол, они сразу сцепятся друг с другом, проникнув один в другой, словно квадратики, только намного сильнее, сойдясь не только своей основой и тканью, но основой, тканью и силой. Не то что квадраты, которых практически не найдешь в природе, которые слишком просты, а следовательно, слабы; настоящие обереги заключаются в снежинках, кристаллах и пчелиных сотах. Создать простой оберег — это все равно что сотворить целую сеть из заклятий, поэтому обереги, которые Элвин спрятал внутри замка, окутают дом сплошным покрывалом, надежно защищая от всякого зла. Лучшей защиты не сыскать, даже если бы Элвин выковал сеть из железа и закрыл ею дом.

Однако это нисколько не объясняло, почему оберег работает. Почему созданные заклятия остановят человеческую руку и помешают злоумышленнику войти? Почему оберег невидимо повторяет себя, и чем он совершеннее, тем дальше простирается созданная им сеть? Многие годы Элвин думал над этим, но так ни в чем и не разобрался. Он по-прежнему ничего не знал, и им в очередной раз овладело отчаяние. Держа в руках составные части замка, он даже подумал: а не стать ли ему обыкновенным кузнецом, не забыть ли эти сказки про Творение?

Однако, терзаясь этими вопросами, Элвин почему-то даже не подумал задать себе самый простой из всех. С чего он взял, что школьной учительнице понадобится столь надежный, защищенный сильнейшими оберегами замок? На эту тему Элвин просто не думал. Он лишь знал, что подобный замок может сослужить добрую службу и маленький домик под его защитой не постигнет беда. Много позднее он задумается над этим — неужели еще до встречи с учительницей он догадывался, кем она для него станет? Наверное, у него в голове уже тогда сложился некий план, как и у старушки Пег Гестер. Но пока он ничего об этом не знал, и чудесный замок он творил скорее для Артура Стюарта; может, где-то внутри он решил, что, если у школьной учительницы будет ладный, красивый домик, она охотнее пойдет на то, чтобы давать Артуру Стюарту уроки.

Рабочий день подошел к концу, но Элвин никак не мог угомониться. Погрузив выкованные вещи и инструмент в тележку, он направился к домику у ручья. Работал Элвин быстро — почти неосознанно он воспользовался своим даром, чтобы работа спорилась. Все подошло с первого раза; дверь стала как новенькая, и замок на ней сидел как влитой — в жизни не отдерешь. Такую дверь ни один человек не выбьет — легче прорубиться через бревенчатую стену, нежели лезть через дверь. Но обереги, помещенные внутрь стен, никому не позволят поднять на домик топор, а если кто-то все-таки будет продолжать упорствовать, то лишится сил, так что и удара толком сделать не сможет — к таким оберегам с уважением отнесся бы даже краснокожий.

Эл еще раз вернулся в кузницу, чтобы навестить сарай, где из кучи старых поломанных печурок, которые Миротворец заготовил на железо, выбрал ту, что получше. Тащить в одиночку печь — задача не из легких даже для силача-кузнеца, но тележка такой груз не выдержала бы. Поэтому Элвин нес печку на своей спине. Оставив печь снаружи, он натаскал камней оттуда, где раньше протекал ручей, и выложил место под полом, куда должна встать плита. Под полом домика шли большие толстые балки, однако там, где некогда тек ручей, они были не обшиты — какая польза от хранилища продуктов, где всегда должно быть холодно, если текущую под домиком воду закладывать досками? В общем, в северном углу домика, где пол был разобран и находился невысоко от земли, Элвин выложил хорошее каменное основание для печки, после чего зашил его досками и покрыл тонкими листами железа, чтобы сыплющиеся из печи искры случайно чего не подожгли. Затем он поставил плиту на место и вывел трубу в дыру, которую незадолго до того пробил в крыше.

Артуру Стюарту он поручил выковыривать из стенных щелей засохший мох. Задание было нетрудным, кроме того, оно отвлекало Артура, и тот не видел, как Элвин чинит сломанную печурку, творя такое, что явно не под силу обыкновенному человеку. Вскоре плита стала как новенькая.

— Я хочу есть, — заявил Артур Стюарт.

— Сбегай к Герти, скажи, что я поработаю допоздна, и попроси прислать нам обоим еды, поскольку ты мне помогаешь.

Артур Стюарт пустился бежать. Элвин знал, что мальчик передаст послание слово в слово и его же голосом, так что Герти, весело рассмеявшись, навалит ему целую корзину всяческих вкусностей. Может, корзина будет настолько тяжелой, что Артуру на обратном пути придется раза три-четыре останавливаться, чтобы перевести дух.

За это время Миротворец Смит даже не показался.

Когда Артур Стюарт наконец вернулся, Элвин сидел на крыше, устанавливая трубу и заделывая самые большие дыры — все равно уж забрался. Труба вышла ладной — ни одна капля воды не попадет через нее в дом. Артур Стюарт тем временем молча ждал внизу, наблюдая за его работой, — он не торопил Элвина, не спрашивал разрешения поесть без него; Артур Стюарт не относился к тем детям, которые постоянно ноют и жалуются на что-нибудь. Закончив, Элвин перевалился через край крыши, ухватился за карниз и легко спрыгнул на землю.

— Холодная курица особенно вкусна после хорошего трудового дня, — поведал Артур Стюарт голосом, который идеально передавал интонации Герти Смит.

Элвин усмехнулся и открыл корзину. Они жадно принялись за еду — словно изголодавшиеся моряки, проведшие полплавания на урезанном пайке. Спустя некоторое время они оба лежали на спинах, периодически довольно рыгая, почесывая набитые животы и наблюдая за белыми облаками-овечками, мирно кочующими по небу.

Солнце опускалось к западу. Очевидно, на сегодня пора заканчивать с работой, но в Элвина словно черт вселился.

— Ты лучше отправляйся домой, — сказал он Артуру. — Может быть, если ты поторопишься, занося корзину обратно Герти Смит, то прибежишь домой как раз вовремя, и твоя мама не станет на тебя слишком сердиться.

— А ты что будешь делать?

— Мне надо выточить рамы для окон и поставить их.

— А я еще не весь мох вытащил, — заупрямился Артур Стюарт.

Элвин усмехнулся, но то, что он намеревался проделать с окнами, нельзя было выставлять напоказ. Плотничаньем он особо не занимался, поэтому не хотел, чтобы кто-то видел, как он пользуется своим даром.

— Ты лучше отправляйся домой, — повторил Элвин.

Артур вздохнул.

— Ты мне очень помог, но я не хочу, чтобы у тебя были неприятности.

К удивлению Элвина, Артур ответил ему, в точности передразнив его последние слова:

— Ты мне очень помог, но я не хочу, чтобы у тебя были неприятности.

— Я серьезно, — нахмурился Элвин.

Артур Стюарт перекатился на бок, поднялся, подобрался поближе и брякнулся Элвину прямо на живот — это он проделывал довольно часто, но когда у тебя в животе перевариваются полтора цыпленка, вряд ли ты придешь в особый восторг, когда кто-то примется валяться на твоем брюхе.

— Артур Стюарт, перестань, — приказал Элвин.

— Я никому не рассказывал про иволгу, — сказал вдруг Артур Стюарт.

От этих слов по спине Элвина пробежал холодок. Он-то считал, что Артур Стюарт был слишком мал в тот день, три года тому назад, чтобы запомнить происшедшее. Но Элвину следовало знать, что, если Артур Стюарт молчит о чем-нибудь, это вовсе не значит, что мальчуган все забыл. Артур Стюарт ничего не забывал — он помнил, сколько червячков ползало по яблоне год назад.

А если Артур Стюарт помнит иволгу, значит, он наверняка помнит день, когда посреди лета вдруг случилась зима, когда Элвин при помощи своего дара вырыл за одну ночь колодец и лепил голыми руками камни. Но раз Артуру Стюарту все известно про дар Элвина, то какой смысл прятаться и таиться?

— Ладно тогда, — кивнул Элвин. — Поможешь мне вешать окна.

«Только дай слово, что ни единой живой душе не расскажешь о том, что здесь видел», — чуть не добавил Элвин. Но Артур Стюарт все понял без слов. Как раз это он понимал.

Они закончили до наступления сумерек. Элвин пальцами расщепил оконные фрамуги и сделал отличные ставни без всяких гвоздей — рама свободно ходила вверх и вниз. По сторонам рамы он проделал маленькие дырочки, для которых выстрогал специальные деревянные колышки, чтобы окно поднималось на такую высоту, на какую пожелаешь. Конечно, строгал он тоже не как обычный человек — каждый удар ножа образовывал идеальный полукруг. На каждую затычку требовалось по пять-шесть ударов ножа.

Тем временем Артур Стюарт доделал свою работу, и они вместе подмели дом — обыкновенной метлой, конечно, но и здесь Элвин задействовал свой дар, чтобы каждая пылинка, каждая стружка и щепка, чтобы вся древняя пыль вымелась из дома. Однако покрывать полосу вязкой грязи, проходящую прямо под домиком, где когда-то тек ручей, они не стали. Пришлось бы валить дерево, чтобы напилить досок, а Элвин уже начал пугаться, видя, сколько он за сегодня сделал. Что если кто-нибудь заявится сюда и поймет, что вся работа была сделана всего за один день? Возникнут вопросы. Люди начнут сомневаться.

— Не говори никому, что это мы сделали за сегодня, — предупредил Элвин.

Артур Стюарт весело улыбнулся в ответ. Совсем недавно один из его передних зубов выпал, так что прямо посреди рта зияла большая дырка, в которую виднелись розовые десны. «Абсолютно розовые, как у белого человека», — подумал Элвин. Рот мальчика ничем не отличался от рта белого человека. Вдруг в голове Элвина возникла сумасшедшая картинка: как Господь Бог собирает умерших людей, свежует и развешивает их тела, как мясник вешает свиные туши у себя в лавке — только мясо и кости болтаются на веревках, внутренности и головы удалены. После чего Господь приказывает людям, которые заседали в школьных советах, какой недавно появился в Хатраке, подойти ближе и определить, кто из умерших был чернокожим, кто — краснокожим, а кто — белым. Они, естественно, этого сделать не могут. И тогда Бог спрашивает: «Так какого же дьявола вы говорили, что этот, этот и этот не могут ходить в одну школу с этим, этим и этим?» Что они ему ответят? В конце концов Господь говорит: «У вас, у людей, под кожей одна и та же плоть. Но ваше мясо мне не нравится. Так что ваши бифштексы отправятся на ужин псам».

Да уж, картинка получилась смешной. Элвин не удержался и рассказал об этом Артуру Стюарту, и Артур Стюарт смеялся не меньше Элвина. Уже отсмеявшись, Элвин вдруг вспомнил, что никто не говорил Артуру Стюарту о том, что его мама пыталась записать мальчика в школу, но школьный совет ответил отказом.

— Ты уловил смысл этой истории?

Такое впечатление, Артур Стюарт не понял его вопроса, а может, просто притворился, что не понял. Во всяком случае ответил он несколько странно:

— Мама надеется, что школьная леди будет учить меня читать и писать в этом домике.

— Верно, — кивнул Элвин.

Стало быть, про школу ничего объяснять не надо. Либо Артур Стюарт сам знает, как некоторые белые относятся к чернокожим, либо это вскоре предстоит ему выяснить, но Элвин ему в этом не помощник.

— У всех нас под кожей одна и та же плоть, — проговорил Артур Стюарт забавным голоском, которого Элвин никогда прежде не слышал.

— А это чей голос? — поинтересовался Элвин.

— Бога, конечно, — пожал плечами Артур Стюарт.

— Похоже, — шутя похвалил Элвин.

— Ага, — серьезно кивнул Артур Стюарт.

Так получилось, что еще пару-другую дней в домик у ручья никто не заглядывал. Гораций появился в кузнице лишь на следующей неделе, в понедельник. Пришел он рано утром, чтобы застать Миротворца, который в это время с важным видом «обучал» Элвина тому, что Элвин и так знал.

— Чтобы доказать, что я достоин звания кузнеца, в конце своего ученичества я выковал якорь, — вещал Миротворец. — Это, конечно, происходило еще в Неттикуте, до того, как я направился на запад. Там строят корабли, настоящие корабли для китобоев, это вам не вшивые домишки и повозки. Там требуются настоящие кузнецы. Такой мальчишка, как ты, может хорошо обосноваться здесь, все равно никто из местных не знает, что такое настоящий кузнец, но туда соваться не думай, потому что там кузнец должен быть мужчиной.

Элвин привык к таким разговорам и пропускал их мимо ушей, но все равно был от всего сердца благодарен Горацию Гестеру, который положил конец неуемному хвастовству Миротворца.

Обменявшись положенными «добрым утром» и «ну, как у вас тут дела?», Гораций сразу приступил к делу.

— Я зашел, чтобы поглядеть, как спорится работа над домиком.

Миротворец вопросительно поднял бровь и взглянул на Элвина, который вдруг понял, что начисто забыл рассказать кузнецу о заказе хозяина гостиницы.

— Все уже исполнено, сэр, — сказал Элвин Миротворцу, потому что тот подразумевал: «Ты что, еще ничего не сделал?» — а вовсе не: «Что это за работа над домиком?»

— Исполнено? — переспросил Гораций.

Элвин повернулся к нему:

— Я думал, вы видели. Мне показалось, вы хотели, чтобы все было сделано побыстрее, вот и занялся этим в свободное время.

— Что ж, пойдем посмотрим, — согласился Гораций. — Я как-то не подумал заглянуть туда.

— Ага, я тоже умираю от желания взглянуть, — процедил кузнец.

— Ну а я останусь здесь и поработаю, — радостно предложил Элвин.

— Нет, — рявкнул Миротворец. — Ты пойдешь с нами и покажешь, что это за работу делаешь в свободное время.

Но Элвин не заметил ударение, которое Миротворец сделал на последних двух словах, — его сейчас больше волновало, понравится ли Горацию новый домик. Ему едва хватило ума, чтобы не забыть кинуть в карман выкованные к замку ключи.

Вскоре они очутились у домика. Гораций никогда не стеснялся от души похвалить работу другого человека. Проведя пальцем по новым фигурным петлям и вдоволь навосхищавшись замком, он вставил ключ в замочную скважину. К вящей гордости Элвина, замок, едва слышно щелкнув, открылся. Дверь с шуршанием падающего осеннего листа отворилась. Если Гораций и заметил обереги, то не подал виду. Его внимание обратилось на нечто другое.

— Да ты и стены почистил, — воскликнул он.

— Это не я, это Артур Стюарт, — пояснил Элвин. — Вытащил весь мох до кусочка.

— И эта печка… Клянусь, Миротворец, я не рассчитывал включать в стоимость работ цену новой плиты.

— Она не новая, — встрял Элвин. — Ну, прошу прощения, я хочу сказать, печка была сломана и валялась в куче ненужного лома. Но, присмотревшись к ней, я заметил, что ее можно починить, так почему бы не поставить ее сюда?

Миротворец смерил Элвина холодным взглядом и снова повернулся к Горацию:

— Не за бесплатно, разумеется.

— Конечно, конечно, — согласился Гораций. — Но если ты приобрел ее как лом…

— Да нет, цена особо высокой не будет.

Проверив, как труба примыкает к крыше, Гораций искренне восхитился.

— Изумительная работа, — сказал он, повернувшись. Элвину показалось, что почему-то на лице его написана печаль, а может, он просто устал. — Остальной пол тоже придется стелить…

— Это не по нашей части, — отрезал Миротворец Смит.

— Да я так, про себя говорю, не обращайте внимания.

Гораций подошел к восточному окну, толкнул его и поднял раму. Обнаружив на подоконнике колышки, он вставил их в третью дыру снизу с каждой стороны и опустил окно. Хозяин долгое время смотрел на колышки, затем — на окно, затем — снова на колышки. Элвин со страхом принялся придумывать оправдания тому, как это он, никогда не обучавшийся ремеслу плотника, вдруг сделал такое прекрасное окно. А что будет, если Гораций догадается, что это старое окно, а не новое? Это можно будет объяснить только даром Элвина — ни один плотник не сможет проникнуть в дерево, чтобы вырезать подобную раму.

— Вижу, ты еще кое-какую работу сделал, — всего лишь пробормотал Гораций.

— Ну, ее ж все равно пришлось бы делать, — пожал плечами Элвин.

Поскольку Гораций вроде бы не собирался расспрашивать юношу, как это у него получилось, Элвин был счастлив донельзя.

— Я не предполагал, что все будет закончено так быстро, — задумчиво промолвил Гораций. — Здесь ведь столько работы… Замок, похоже, из дорогих, да и печка… Надеюсь, мне не придется платить за все сразу.

Элвин чуть не сказал: «Да вообще платить не надо», — но осекся. Вопросы оплаты решал Миротворец Смит.

Однако Гораций, повернувшись, посмотрел в ожидании ответа не на Миротворца, а прямо на Элвина.

— Миротворец берет за твой труд полную плату, поэтому, думаю, и мне не годится платить тебе меньше.

Вдруг Элвин понял, какую ошибку совершил, сказав, что чинил домик в свободное от основной работы время, поскольку за работу, которую подмастерье выполняет в свое свободное время, плату получает сам ученик, а не его мастер. Миротворец Смит никогда не выделял Элвину свободной минутки — когда появлялся какой-нибудь заказ, Миротворец посылал исполнять его Элвина, что было в его праве, согласно условиям контракта. Заведя разговор о свободных часах, Элвин тем самым заявил, что Миротворец выделил ему время, чтобы ученик заработал себе немножко денег.

— Сэр, я…

Но прежде чем Элвин успел объяснить происшедшую ошибку, в беседу вступил Миротворец.

— Вести речь о полной оплате, пожалуй, не стоит, — сказал он. — Контракт Элвина вскоре истечет, и я решил, что ему стоит попробовать вести дело самому. Пускай научится обращаться с деньгами и так далее. Но хотя ты считаешь, что работа исполнена на славу, мне она кажется несколько грубоватой. Так что справедливо будет взять за это не полную цену, а половину. Ну, сколько ты здесь работал, а, Элвин? Часов двадцать?

Скорее шесть, но Элвин лишь кивнул. Все равно он не знал, что говорить, а его мастер, очевидно, не хотел признавать правду. Одна работа в кузнице заняла бы не меньше двадцати часов — два полных рабочих дня, — и это не говоря обо всем остальном…

— Таким образом, — продолжал Миротворец, — берем половину платы за работу Эла, прибавляем стоимость печки, железа и всего прочего… Получается пятнадцать долларов.

Гораций присвистнул и покачнулся на каблуках.

— Ну, мой труд вы можете не оплачивать, — предложил было Элвин.

В ответ на что получил от Миротворца яростный взгляд.

— Даже не думай, — заявил Гораций. — Наш Спаситель как-то сказал, что трудящийся достоин награды за труды свои[87]. Так что свою плату ты получишь. Сомнения у меня вызвала несколько завышенная цена железа…

— Это железная печь, — процедил Миротворец Смит.

«Которая таковой не была, пока я ее не починил», — мысленно добавил Элвин.

— Ты купил ее по цене лома, — возразил Гораций. — Сам же предложил оценить работу Элвина по половине ставки.

Миротворец вздохнул.

— Ладно, Гораций, в память о прошлых временах, ведь именно ты привел меня сюда и помог встать на ноги, когда восемнадцать лет назад я приехал в этот город… Девять долларов.

Гораций, сдержав улыбку, кивнул:

— Вот это честно. А поскольку ты обычно просишь по четыре доллара за день работы Элвина, стало быть, двадцать часов его работы по половине цены стоят четыре доллара. Ты зайди ко мне сегодня, Элвин, и я с тобой рассчитаюсь. А тебе, Миротворец, я заплачу остальное, когда настанет время сбора урожая и в гостинице появятся постояльцы.

— Это честно, — согласился Миротворец.

— Радостно видеть, что ты стал выделять Элвину свободное время, — продолжал Гораций. — А то люди стали поругивать тебя — мол, очень ты сурово обходишься с хорошим учеником. Но я всегда говорил: подождите, Миротворец ни о чем не забывает.

— Верно, — буркнул Миротворец. — Я ни о чем не забываю.

— Так значит, ты не возражаешь, если я скажу жителям Хатрака, что Элвин теперь свободен?

— Он еще работает на меня, — напомнил Миротворец.

Гораций с мудрым видом кивнул.

— Верно, — подтвердил он. — По утрам он работает на тебя, а днем — на себя, правильно? Так обычно поступают все честные мастера, когда срок контракта ученика вот-вот должен истечь.

Миротворец даже побагровел слегка, чему Элвин вовсе не удивился. Юноша догадался, что происходит, — Гораций Гестер воспользовался случаем вступиться за Элвина и пристыдить Миротворца, который впервые за шесть лет действия контракта обошелся с учеником по-честному. Когда же Миротворец решил притвориться, что у Элвина действительно есть свободное время, и дверца слегка приоткрылась, Гораций вовсю налег на нее, распахивая настежь. Он намеренно добивался, чтобы Миротворец выделил Элвину в свое распоряжение половину дня, и не меньше! Такое Миротворец вряд ли сможет проглотить.

Но Миротворец проглотил:

— Полдня меня вполне устраивает. Я как раз думал о том же и собирался сказать Элвину.

— Значит, днем ты будешь работать сам?

Вот это да! Элвин взглянул на Горация с неприкрытым восхищением. Гораций Гестер не хотел, чтобы Миротворец ленился и дальше, сваливая на Элвина всю работу по кузнице.

— Когда работать, а когда — нет, это мое дело, Гораций.

— Да я так просто спросил. Хотел передать людям, когда в кузнице будет подмастерье, а когда — сам мастер.

— Я буду там весь день.

— Что ж, рад слышать, — кивнул Гораций. — Да, Элвин, должен признать, работа замечательная. Твой мастер хорошо потрудился, обучая тебя, — по-моему, лучше работы я не видел. Не забудь сегодня вечером зайти за своими четырьмя долларами.

— Да, сэр. Благодарю вас, сэр.

— Ну, не буду отвлекать вас от работы, — развел руками Гораций. — Это единственные два ключа от двери, больше нет?

— Нет, сэр, — сказал Элвин. — Я смазал их маслом, чтобы не заржавели.

— Хорошо, я прослежу за этим. Спасибо за напоминание.

Гораций открыл дверь и пропустил Миротворца и Элвина, после чего у них на глазах надежно запер домик. Повернув ключ в замке, он обернулся и ухмыльнулся Элвину.

— Первым делом надо будет заказать тебе такой же замок для себя лично, — сказал он, но тут же громко рассмеялся и помотал головой. — Вот дурень, совсем забыл, я ж хозяин гостиницы. Мое дело впускать гостей, а не отгораживаться от них дверьми. Но наверняка в городе есть люди, которым придется по душе подобный замок.

— Надеюсь, сэр. Спасибо вам.

Гораций снова кивнул, бросил холодный взгляд на Миротворца, как бы говоря: «Не забудь, что ты мне сегодня пообещал», — и заспешил по тропинке к гостинице.

Элвин же направился вниз по склону холма. Он слышал за спиной шаги Миротворца, но от всей души надеялся, что мастер отложит неминуемое объяснение на потом. Пока что Миротворец молчал, и Элвин уж было облегченно вздохнул.

Однако тишина продлилась ровно до тех пор, пока они не вернулись в кузницу.

— Печка ни к черту не годилась, — произнес Миротворец.

Это Элвин ожидал услышать меньше всего — и именно этой фразы он больше всего страшился. Миротворец не стал шпынять его за работу, исполненную в «свободное время», и даже не попытался взять назад данное недавно обещание. Однако печку, которую Элвин подобрал среди лома. Миротворец Смит помнил.

— Да, пришлось с ней повозиться, — неопределенно промычал Элвин.

— Ее надо было полностью переделывать, — поправил Миротворец. — Если б я не видел, что ее нельзя починить, я бы не кинул ее в лом.

— Мне тоже сначала так показалось, — кивнул Элвин. — Но, присмотревшись, я вдруг…

Увидев застывшее лицо Миротворца Смита, Элвин замолк. Кузнец все знал. В этом не могло быть ни малейших сомнений. Мастер догадался, на что способен его ученик. Душа Элвина ушла в пятки при мысли, что его сейчас выведут на чистую воду; подобное ощущение он испытывал, когда малышом играл в прятки со своими братьями и сестрами. Хуже всего, когда всех уже нашли, а тебя — нет, и вот ты сидишь и ждешь, ждешь, а потом слышишь тихие крадущиеся шаги. Внезапно тебя одолевает чесотка, чешется везде — от пяток до ушей, тебе крайне необходимо что-то сделать, иначе ты умрешь на месте. В конце концов ты выскакиваешь из укрытия и кричишь: «Здесь я! Я здесь!» — после чего бросаешься бежать не чуя под собой ног, но несешься ты не к заветному дереву, а куда глаза глядят, бежишь, пока все мускулы не сведет от усталости, и, обессилев, ты падаешь на землю. Сумасшествие чистой воды, а из такого сумасшествия ничего хорошего, как правило, не выходит. Вот что Элвин ощущал, играя в прятки с братьями и сестрами, и тот же трепет он почувствовал сейчас, когда понял, что его вот-вот раскроют.

К удивлению Элвина, по лицу мастера расползлась медленная улыбка.

— Вот оно что, — процедил Миротворец. — Вот в чем дело. Ты, погляжу, полон сюрпризов. Когда ты появился на свет, твой отец сказал, что ты — седьмой сын седьмого сына. В этом я убедился, увидев, как ты ладишь с лошадьми. И колодец ты нашел, как заправский лозоход, это я тоже заметил. Но то, что ты сделал сейчас… — Миротворец хмыкнул. — Я-то считал, второго такого кузнеца, как ты, не сыщешь на всей земле, а ты, оказывается, все время своими алхимическими штучками баловался.

— Нет, сэр… — начал было Элвин.

— О, я никому об этом не скажу, — пообещал Миротворец. — Ни единой живой душе.

По его смеху Элвин понял, что Миротворец действительно никому ничего не скажет, но пустит сплетни по всему Гайо. Однако не это сейчас больше всего беспокоило Элвина.

— Сэр, — сказал Элвин, — работу, которую я исполнял для вас, я делал честно — своими руками.

Миротворец глубокомысленно кивнул, будто говоря: «Я так и понял, я все понял, можешь не объяснять».

— Так оно и было, — подтвердил он. — Твой секрет умрет вместе со мной. Но я ведь знал, с самого начала знал. Я же чувствовал, что ты не можешь быть таким отличным кузнецом, каким кажешься.

Миротворец Смит понятия не имел, что сейчас находится на волосок от смерти. Элвин не славился своей вспыльчивостью — жажда крови, которая, может, жила в нем раньше, оставила его семь лет тому назад, когда он взошел на Восьмиликий Холм. Однако за все годы своего ученичества он ни разу не услышал от этого человека ни единой похвалы, одна ругань сыпалась ему на голову — как Элвин ленив, как груба его работа, — а оказывается. Миротворец Смит лгал ему, стало быть, кузнец знал, что Элвин — настоящий искусник. И убедившись в том, что ученик в работе использует некий дар, он сказал Элвину, что тот, по сути дела, отличный кузнец. Не просто отличный. Элвин считал себя прирожденным кузнецом, однако даже не подозревал, насколько его ранило отсутствие похвалы со стороны учителя. Неужели его мастер не понимает, как много значит одно слово, одно-единственное доброе словечко? Ведь ни разу он не сказал: «Да, парень, дело у тебя в руках спорится» или «Э, а у тебя, Элвин, верная рука». Нет, Миротворец должен был лгать и притворяться, будто Элвин вообще ни на что не годен, и поступал он так до тех пор, пока не уверовал, что у Элвина вообще нет никаких способностей, за исключением скрытого дара.

Элвину захотелось протянуть руки, ухватить Миротворца за голову и стукнуть ею по наковальне, стукнуть как следует, силой вдолбить правду в лоб Миротворцу. «Я никогда не пользовался даром Мастера в кузнице, я не пользовался им, пока не научился делать все своими руками, пока не обрел достаточное мастерство, так что не ухмыляйся, будто я жалкий притворщик, а не кузнец вовсе. Кроме того, думаешь, легко управляться умениями Мастера? Неужели ты считаешь, то, на что я способен, так легко дается?»

Ярость, скопившаяся в жизни Элвина за годы рабства, за годы, на протяжении которых он ненавидел своего нечестного мастера, таился и прятался, отчаянное желание узнать, что делать со своей жизнью, и отсутствие возможности спросить об этом хоть у кого-нибудь — все это полыхало внутри Элвина жарче кузнечного огня. Снова его тело одолел зуд, но на этот раз ему не хотелось бежать прочь. Сейчас ему хотелось сделать что-нибудь жестокое, вбить улыбку Миротворца Смита ему в зубы, навсегда стереть ее с его лица, размазав по наковальне.

Однако каким-то образом Элвину удалось сдержаться, проглотить рвущиеся наружу слова, — он стоял, как олень, пытающийся казаться невидимым. Замерев, Элвин услышал вдруг зеленую песню и позволил жизни лесной земли проникнуть внутрь, наполнить сердце, принести с собой мир и покой. Зеленая песня звучала не так громко, как раньше, в западных землях в более дикие времена, когда краснокожие напевали ее под музыку леса. Она была едва слышна, иногда почти тонула в беспорядочном шуме городской жизни или безжизненной монотонности вспаханных полей. Но Элвину еще удавалось отыскать ее. Про себя он принялся подпевать ей, позволил затопить душу и успокоить сердце.

Знал ли Миротворец, что смерть дышала ему в лицо? Потому что с Элвином он не справился бы, ведь ученик его был молод, силен и в сердце его полыхал праведный огонь. Догадался он об этом или нет, но улыбка на лице Миротворца Смита быстро потухла, и он торжественно кивнул:

— Я сдержу обещание, которого так добивался Гораций. Скорее всего ты натолкнул его на эту мысль, но я честный человек и прощаю тебя, если ты и дальше будешь выполнять часть обязанностей в кузнице, пока не истечет твой контракт.

Обвинение Миротворца, что Элвин сговорился с Горацием, еще больше рассердило юношу, но к тому времени зеленая песня завладела им целиком и Элвина уже не было в кузнице. Он погрузился в некую дрему, в которой пребывал, когда бежал бок о бок с Такумсе. Войдя в это состояние, забываешь, кто ты и где ты, твое тело превращается в далекое существо, бегущее через леса.

Миротворец ждал ответа, но Элвин молчал. В конце концов кузнец с мудрым видом покачал головой и развернулся, намереваясь уходить.

— У меня есть кое-какие дела в городе, — сказал он. — А ты пока работай. — Дойдя до широкой двери, он снова взглянул на Элвина. — И кстати, можешь починить остальные сломанные печки, которые валяются среди лома.

С этими словами он ушел.

Долго, очень долго Элвин стоял на одном месте — не двигался, даже не замечал, что у него есть тело. Солнце зависло прямо над головой, когда он наконец очнулся и сделал шаг. Сердце его билось мерно и спокойно, ни капли ярости не осталось в жилах. Если бы он подумал чуть-чуть, то наверняка понял бы, что гнев вернется — он скорее успокоился на время, чем излечился полностью. Но сейчас и этого было достаточно. Весной контракт Элвина истечет, и он уйдет отсюда, станет наконец свободным человеком.

Да и еще. Он пальцем не шевельнул, чтобы исполнить то, что, уходя, приказал ему Миротворец Смит, — починить остальные сломанные печки. Что же касается Миротворца, то он тоже не возвращался к этому вопросу. Дар Элвина не входил в условия его контракта, и Миротворец Смит, должно быть, понимал, что не имеет права приказывать юному Элу прибегать к способностям Мастера.

Несколькими днями спустя Элвин и еще несколько работников стелили в домике у ручья новый пол. Тогда-то и подошел к нему Гораций, чтобы спросить, почему Элвин не забрал свои честно заработанные четыре доллара.

Элвин не мог сказать ему правду, не мог объяснить, что не станет брать деньги за работу, которую исполнил как Мастер.

— Пусть это пойдет в уплату учительнице, — сказал Элвин.

— У тебя нет собственности, и поэтому ты не обязан платить налоги, — удивился Гораций. — Да и детей у тебя нет, чтобы послать их в школу.

— Тогда скажем так. Я плачу вам за землю, в которой покоится тело моего брата, — ответил Элвин.

Гораций понимающе кивнул:

— Этот долг, если вы вообще что-то были мне должны, был сполна уплачен твоим отцом и братьями семнадцать лет назад. Они оплатили его своим трудом, однако, юный Элвин, я уважаю твое желание внести свою лепту. Но с этого времени я буду платить тебе полную стоимость. За всю остальную работу, что ты исполнишь для меня, ты возьмешь полную стоимость, слышишь?

— Хорошо, сэр, — согласился Элвин. — Спасибо, сэр.

— И зови меня Гораций, сынок. Когда взрослый мужчина называет меня «сэром», я начинаю чувствовать себя дряхлым стариком.

После чего они вернулись к работе и больше ни словом не обмолвились о работе, которую Элвин исполнил в домике у ручья. Однако какая-то назойливая мыслишка засела в голове у Элвина. В ответ на предложение Элвина внести долю в оплату учительницы Гораций сказал: «У тебя нет ни собственности, ни детей, которых ты мог бы послать в школу». Хотя Элвин повзрослел, пусть даже Гораций назвал его взрослым, юноша не чувствовал себя настоящим мужчиной. Потому что у него не было семьи. Не было собственности. Пока он этим не обзаведется, он останется большим мальчишкой. Мальчишкой, как Артур Стюарт, только ростом повыше да со щетиной, пробивающейся на подбородке в дни, когда забывает побриться.

Как и Артур Стюарт, он не должен был платить за школу. Он слишком большой. Таких, как он, в школу уже не пускают. Почему же он с таким нетерпением ждет приезда учительницы? Почему он так надеется на ее появление? Она сюда едет не ради него, однако он знал, что в домике он работал ради нее одной — чтобы заставить ее почувствовать себя должной или, может, чтобы вперед отблагодарить ее за то, что она сделает для него и чего он так отчаянно жаждет.

«Научите меня, — про себя взмолился он. — Мне предстоит многое сделать в этом мире, но никто не знает, что именно и как. Научите меня. Вот чего я прошу у вас, леди, помогите мне найти мой путь к основам мира, к основам своей души, к престолу Господнему, к сердцу Рассоздателя. Проведите меня туда, где лежит тайна Творения, чтобы я мог остановить зимний снег и разогнать надвигающуюся ночь ярким сияющим светом».

Глава 14

Речная крыса

В тот день, когда должна была приехать учительница, Элвин направился в городок под названием Устье Хатрака. Миротворец послал его привезти на телеге груз нового железа, которое должно было приплыть по Гайо. Когда-то в устье Хатрака стояла одна-единственная пристань — для речных барж, которые везли те или иные товары в Хатрак. Однако с тех пор движение по реке стало намного более оживленным, а число людей, осваивающих западные земли по обоим берегам Гайо, выросло, поэтому возникла нужда в паре лавок и гостиниц, где фермеры продавали бы свои товары проплывающим торговцам и где речные путешественники останавливались бы на ночлег. Так и появился городок, называющийся Устье Хатрака. Устье Хатрака и сам Хатрак стали важными городами, ибо в этих местах река Гайо ближе всего подходила к знаменитому Воббскому тракту — к той самой дороге, по которой следовали отец и братья Элвина, пробиваясь сквозь дикие леса к будущей Церкви Вигора. Поселенцы спускались на баржах по реке, выгружали своих лошадей и повозки, после чего через Хатрак двигались дальше на запад.

Также в Устье Хатрака сосредоточились заведения, которые местные жители не хотели видеть в самом Хатраке: игорные дома, где из рук в руки переходили звонкие монеты и где играли в покер и прочие азартные игры — местный закон особенно не лез в жизнь речных матросов, или, как их называли, речных крыс, и остальной мелкой шушеры. А на втором этаже подобных заведений, по слухам, поселились всяческие женщины низкого поведения, предоставляющие услуги, о которых честный человек говорит только шепотом, да и то редко, а мальчишки возраста Элвина обсуждают приглушенными голосами, время от времени нервно хихикая.

Однако не мысль о задранных юбках и обнаженных бедрах гнала Элвина в Устье Хатрака. На игорные дома Элвин не обращал внимания, зная, что это не для него. Его больше привлекали пристань и сама река, по которой ходили лодки и баржи: десять — вниз по течению, одна — вверх. Его любимыми лодками были те, что работали на пару, — громко свистя и выплевывая клубы дыма, они бодро шли вперед, обгоняя всех и вся. Из-за огромных машин, построенных в Ирракве, эти лодки были широкими и длинными, однако против течения они шли быстрее, чем самые легкие плоты неслись вниз по реке. Сейчас по Гайо ходило восемь таких лодок, курсировавших от Дикэйна до Сфинкса и обратно. Однако дальше Сфинкса они заходить не смели, ибо там Миззипи затягивал густой туман, в который не решался соваться ни один смельчак.

«Когда-нибудь, — подумал Элвин, — в один прекрасный день некий юноша поднимется на борт «Гордости Гайо» и уплывет далеко-далеко. Далеко на запад, в дикие, глухие земли, где, может быть, мельком увидит берег, на котором сейчас живут Такумсе и Тенскватава. Или он доберется до Дикэйна, а оттуда на новом паровом поезде, который ездит по рельсам, уедет в Ирракву, чтобы поглядеть на ее каналы. И потом он объедет весь мир, пересекая безбрежные океаны. А может, останется на берегу, и весь мир когда-нибудь сам пройдет перед его глазами».

Но Элвин не был лентяем, а потому долго на речной пристани не задерживался, как бы ему ни хотелось полюбоваться на баржи. Нырнув в здание у причалов, он отдал начальнику записку от Миротворца Смита, в которой кузнец просил выдать Элвину железо, прибывшее недавно в девяти корзинах.

— Не вздумай брать мои тележки, чтобы грузить свою тяжесть, — предупредил начальник пристани.

Элвин кивнул — каждый раз повторялось одно и то же. Железо было нужно всем без исключения, и начальник не замедлит вскоре объявиться в кузнице, выпрашивая сделать то, выковать это. Но таскать железо Элвин должен на своей спине, не дай Бог, он воспользуется драгоценными тележками, которые могут сломаться под тяжелым грузом. Миротворец не давал Элвину денег, чтобы тот нанял себе в помощь одну из речных крыс, вечно шляющихся у пристани, однако, по правде говоря, Элвин ничуть не возражал. Он не особо любил этих людей. Пускай дни пиратов и буканьеров давно прошли — слишком много лодок в нынешние дни ходило вверх-вниз по рекам, чтобы устроить где-нибудь надежную засаду, — воры и обманщики встречались повсеместно, а Элвин терпеть не мог негодяев и лгунов. По его мнению, пройдохи рассчитывают на веру честных людей, после чего обманывают их, а к чему это может привести? Люди вообще перестанут верить друг другу. «Да я скорее влезу в драку с уличным забиякой и померяюсь с ним силами, чем встречусь лицом к лицу с человеком, полным лжи».

Но хотите верьте, хотите нет, а за один час Элвин умудрился и познакомиться с новой учительницей, и подраться с настоящей речной крысой.

Речная крыса, с которой он дрался, обычно толклась среди себе подобных, коротая денек у пристани, — видно, в ожидании, когда же наконец откроется игорный дом. Каждый раз, когда Элвин проходил мимо, таща корзину с железными слитками, вслед ему неизменно неслись язвительные оклики. Впрочем, подшучивали над ним скорее добродушно, крича вслед что-нибудь типа: «Эй, парень, чего ты мучаешься, ходишь взад-вперед? Бери по корзине в руку, так ходить меньше!» Однако Элвин лишь усмехался, поскольку знал, что эти люди на своей шкуре испробовали тяжесть железа. Когда они вчера разгружали баржи, владелец лодки наверняка ставил по двое на корзину. Таким образом, их намеки на леность и тщедушие Элвина были своего рода комплиментами, ведь звучали они в шутку — корзины действительно оказались тяжеленными, но силушкой Элвин не был обделен.

После этого Элвин направился в бакалейную лавку, прикупить специй, которые заказала Герти, да парочку кухонных приборов из Ирраквы и Новой Англии, о назначении которых он мог только догадываться.

Вернувшись, Элвин обнаружил, что речные крысы по-прежнему кучкуются в тенечке на пристани, но теперь портовая шушера нашла новый объект для насмешек, и шуточки их стали носить откровенно скабрезный характер. На пристани стояла женщина средних лет — на вид, рассудил Элвин, лет сорока, — волосы ее были уложены в тугой пучок, увенчанный простенькой шляпкой. Ее строгое темное платье закрывало шею и руки, словно дама боялась солнечного загара пуще смерти. Она непоколебимо смотрела прямо перед собой, пока речные крысы состязались в остроумии.

— А может, ребят, платье прямо на ней и шили, а?

Все дружно согласились, что так, мол, оно и было.

— Под него, наверное, ни один мужик не залезал.

— Так под ним нет ничего, это ж кукла какая-то, две руки, две ноги, а остальное ватой набито!

— Точно, не может она быть нормальной бабой.

— Не, нормальную бабу я мигом отличу. Настоящие бабы как на меня взглянут, сразу юбки кверху, ножки врозь.

— Так ты помоги ей немножко, вдруг и она захочет стать нормальной?

— Эта? Да она чурка деревянная. Я в свое весло только заноз насажаю, если попробую побаламутить эти воды.

Тут Элвин не сдержался. Не подобает мужчине говорить такое о женщинах — даже о тех, которые сами нарываются на подобные словечки. Даже девочки из игорных заведений недостойны подобного отношения, хоть и ходят эти дамочки с таким вырезом, что груди висят, как титьки у коровы, а юбки так и летают — аж до самых коленей все видно. Элвин счел, что дама, наверное, ждет кого-нибудь — в Хатрак регулярно ходил дилижанс, но до его отправления еще оставалось добрых два часа. Впрочем, леди не выглядела очень уж испуганной — скорее всего она знала, что портовые парни больше хвалятся, нежели делают, поэтому ее целомудрие вне опасности. Да и по лицу ее не скажешь, что она хоть одно слово услышала, — глаза были холодными и далекими. Однако насмешки речных крыс оскорбили прежде всего самого Элвина и разозлили настолько, что он уже не мог развернуть телегу и отправиться восвояси. Поэтому он положил покупки в повозку, после чего подошел к речным крысам и заговорил с самым громкоголосым, самым грубым из нахальничающих бездельников.

— Либо говорите с ней как с дамой, — холодно сказал Элвин. — Либо вообще помолчите.

Элвин ничуть не удивился, заметив блеск в глазах парней, появившийся, как только он произнес первое слово. Издеваться над приезжей дамочкой — это одно, но теперь они испробуют на крепость его. Речные крысы никогда не упускали возможности показать городскому парню, кто есть кто, пусть даже их соперник был так же силен, как Элвин, который столько времени отработал в кузнице.

— А может, лучше тебе помолчать? — поинтересовался самый нахал. — Может, ты уже сказал больше, чем нужно?

Одна из речных крыс не поняла происходящего и подумала, что все продолжают прохаживаться насчет дамочки.

— Да он ревнует просто. Сам хочет пробороздить ее мутную речонку.

— Сказал, но, видно, недостаточно, — ответил Элвин. — Раз вы не усвоили, как следует обращаться с дамами.

И в эту секунду впервые прозвучал голос леди.

— Мне не требуется ваше заступничество, молодой человек, — сказала она. — Идите своей дорогой, прошу вас.

Голос ее звучал очень странно. Точно так же изъяснялся преподобный Троуэр — правильно, выговаривая слова ясно и четко. Она говорила так, как говорят ученые люди, получившие образование на востоке.

Но лучше б ей было помолчать, поскольку звук ее голоса воодушевил речных крыс.

— Ты посмотри, а мальчонка ей приглянулся!

— Она откровенно клеится к нему!

— Эй, он же хочет подцепить нашу шлюпку!

— Покажем ей, кто здесь настоящий мужик!

— Если уж ей захотелось взглянуть на его крошечную мачту, давайте отрежем ему причиндалы и подарим ей.

Сверкнул один нож, другой. Ну почему она не держала рот закрытым? Разбирайся они только с Элвином, дело закончилось бы дракой один на один. Но сейчас им непременно надо показать себя, так что они без малейших раздумий навалятся на него всей шайкой и всего исполосуют, может, убьют — нос или ухо непременно отрежут, одним словом, «почикают», как они выражаются.

Элвин бросил на нее сердитый взгляд, приказывая держать язык за зубами. То ли она поняла, что он хотел сказать, то ли собственным умом дошла до сути происходящего, то ли напугалась и прикусила язычок — в общем, выступать она больше не стала, и Элвин постепенно стал переводить разговор на более мирные рельсы.

— Ножи, — фыркнул он с презрительной усмешкой. — Вы боитесь выйти против кузнеца с голыми руками?

Раздался громкий хохот, но ножи скрылись из виду, нырнув обратно в голенища.

— Кузнецкая сила — тьфу по сравнению с мускулами, которые мы нарастили на речных перекатах.

— Вы, ребята, рек давненько не нюхали, всем это известно, — хмыкнул Элвин. — Вы лишь сидите тут да жиреете, глядя, как колесо тащит лодку.

Самый громкоголосый крикун поднялся и выступил из толпы, стягивая через голову замызганную рубаху. Мускулы выступали на его теле огромными буграми, а грудь и руки были сплошь исполосованы шрамами, белыми и багровыми рубцами. Кроме того, у него не хватало одного уха.

— Судя по всему, тебе немало пришлось подраться в жизни, — заметил Элвин.

— Это точно, — кивнула речная крыса.

— И судя по твоей шкуре, большинство противников пришлось тебе не по зубам.

Парень весь покраснел, яркий багрянец проступил даже сквозь густой загар.

— Среди вас что, нет никого, с кем действительно стоит побороться? Кого-нибудь, кто чаще побеждает, чем проигрывает?

— Я все время побеждаю! — Крикун терял рассудок от гнева, чего и добивался Элвин. Теперь с ним несложно будет справиться, но портовые гуляки утянули своего товарища обратно.

— Подмастерье кузнеца прав, ты не так уж хорош в драке.

— Ну, парень, ты сам нарвался.

— Бездельник, займись-ка им ты.

— Да, Бездельник, парень твой.

Позади, в самом теньке, с единственного стула, спинка которого неведомым чудом уцелела, поднялся какой-то человек и выступил вперед.

— Да, я, пожалуй, займусь этим мальчишкой, — проворчал он.

Крикун нырнул в сторону и скрылся в задних рядах. А вот этого Элвин вовсе не хотел. Человек, которого звали Бездельником, был самым большим, самым сильным из всех. Пока он снимал рубаху, Элвин заметил, что тело его, за исключением пары шрамов, абсолютно чистое, да и оба уха целы — верный знак того, что если он когда-нибудь проигрывал поединок, то противник его к тому времени вряд ли был способен вдоволь поизмываться над ним.

Мускулы у него были, как у бизона.

— Меня кличут Бездельник Финк! — заревел он. — Я самый коварный, самый крутой сукин сын, когда-либо ходивший по рекам! Крошек аллигаторов я баюкаю голыми руками! Я могу забросить бизона в телегу и вдарить ему промеж рогов так, что он тут же концы отдаст! Если мне не нравится, как течет река, я хватаю ее и встряхиваю как следует, чтобы распрямить! Всякая женщина, которую я когда-либо разложил, потом обзавелась тройней, если силенок после этого хватило! И когда я закончу с тобой, парень, волосам твоим ничего мешать не будет, потому что ушей своих ты лишишься! Чтобы поссать, тебе придется садиться, а о бритье можешь вообще забыть!

Пока Бездельник Финк драл глотку, Элвин снял рубашку, пояс с ножом и уложил их на телегу, после чего принялся чертить на земле большой круг, стараясь выглядеть спокойно и расслабленно, словно перед ним стоит не огромный мужик с жаждой крови в глазах, а семилетний хлипкий мальчишка.

К тому времени, как хвастовство Финка истощилось, круг был начерчен. Финк подошел к линиям на земле и, подняв пыль столбом, стер их.

— Не знаю, кто учил тебя бороться, парень, — прорычал он, — но когда ты борешься со мной, никаких кругов. И правил тоже нет, прикинь?

Тут снова заговорила леди:

— Очевидно, в своей речи вы также правил не соблюдаете, иначе поняли бы, что словечко «прикинь» никоим образом не подходит к ситуации, а лишь свидетельствует о вашем невежестве и глупости.

Финк повернулся к женщине и, видимо, хотел что-то сказать, но замер на полуслове. Словно ему было нечего сказать, а может, он понял: что бы он ни ответил, это прозвучит еще более глупо. Презрение, прозвучавшее в ее голосе, разъярило его, но вместе с тем заставило усомниться в себе. Сначала Элвину показалось, что леди ухудшила положение, снова вмешавшись в ссору, но вскоре осознал: она сотворила с Финком то же самое, что Элвин пытался сделать с забиякой-крикуном, — привела его в ярость, а следовательно, драться он будет слепо и глупо. Вся беда в том, что позднее, вступив с речной крысой в поединок, Элвин на своей шкуре познал, что даже ярость не способна ослепить Финка — от подзуживаний он становится только хитрее и коварнее. Начинает драться не на жизнь, а на смерть. Он постарается сделать с Элвином все, что пообещал перед этим, — то есть лишить его определенных частей тела. Этот поединок будет не похож на те, в которых Элвин принимал участие в Хатраке, где главное — завалить противника, а если дерутся на траве, то положить его на обе лопатки.

— Да ты не такой уж и крутой, — заметил Элвин. — Впрочем, ты сам это знаешь, иначе вынул бы нож из сапога.

Финк изумленно посмотрел на него, после чего расплылся в ухмылке. Стащив сапог, он вытряс на землю тесак и швырнул его стоящим позади.

— Чтобы драться с тобой, мне нож не нужен, — рявкнул он.

— Тогда почему бы тебе не вытащить нож из другого сапога? — осведомился Элвин.

Финк нахмурился и поднял другую ногу.

— Здесь нет никакого ножа, — удивленно буркнул он.

Однако Элвина ему не обмануть. Очевидно, довольно подумал про себя Элвин, Финк не настолько уж уверен относительно исхода поединка, если не хочет расставаться со своим секретным оружием. Кроме Элвина, который был способен видеть то, чего не видят другие, вероятно, никто и не догадывался, что этот нож имеется у Финка. Финк не хотел, чтобы остальные знали, что у него в запасе всегда имеется пара фокусов, иначе молва быстро разнесется по реке и он лишится своего преимущества.

И все же Элвин не мог допустить, чтобы у Финка под рукой был нож.

— Тогда давай снимем обувь и будем драться босиком, — предложил он.

Это была хорошая мысль, и нож здесь совершенно ни при чем. Элвин знал, что в драках речные крысы лягаются, как мулы, своими тяжеленными сапогами. Это немножко уменьшит преимущество Бездельника Финка.

Но если Финк и лишился присутствия духа, то никак этого не показал. Сев в дорожную пыль, он принялся стягивать сапоги, Элвин тоже снял башмаки, а с ними — носки. Что же касается Финка, то он носков не носил. Теперь оба борца остались в одних штанах; поскольку день выдался жаркий, на покрытые потом тела мигом налипла поднятая пыль, и выглядели они, словно с головы до ног вымазались в глине.

Впрочем, пыль не скрыла от Элвина оберег, чьи чары заключали тело Бездельника Финка в защитный кокон. Как такое может быть? Или у него в кармане лежит какой-нибудь амулет? Узор оберега сильнее всего чувствовался в области спины, но когда Элвин мысленно обследовал задний кармашек, то ничего там не обнаружил, кроме грубой хлопчатой ткани штанов Финка. В карманах речной крысы не было даже жалкой монетки.

К тому времени вокруг собралась целая толпа. За Финка болели не только речные крысы, отдыхавшие в тенечке на пристани, но и остальная прибрежная шушера, набежавшая со всех сторон. Все они считали, что победит Бездельник Финк. Он, вероятно, был чем-то вроде речной легенды, понял Элвин и вовсе не удивился — с таким-то оберегом… Люди пытались ударить Финка ножом, но в самый последний момент меняли свое решение: промахивались, нож падал из рук или происходило еще что-то вроде этого. Куда легче побеждать в поединке, если противник даже укусить тебя не может, а нож его лишь царапнет по коже, пройдя мимо.

Сначала Финк пустил в ход обычные приемчики, чтобы несколько оживить представление и подогреть интерес публики: ревя, он, как бизон, набрасывался на Элвина, пытаясь заключить юношу в свои медвежьи объятия, стараясь схватить его и подбросить в воздух, как камушек. Но Элвин ему этого не позволил. Ему даже не пришлось использовать свой дар, чтобы уйти от Финка. Он был моложе и быстрее, так что речная крыса и прикоснуться к нему не могла — Элвин всегда успевал отпрянуть в сторону. Сначала толпа выла и обзывала Элвина трусом. Но немного спустя зрители принялись хохотать над Финком, который глупо ревел, бросался из стороны в сторону, но всякий раз оставался с носом.

Тем временем Элвин искал оберег Финка, ибо понимал, что эту битву, не обезвредив сеть сильных чар, ему не выиграть. И вскоре он нашел — на ягодицах Финка был вытатуирован большой оберег. Конечно, он был не так идеален, как раньше, поскольку Финк рос и кожа растягивалась, но все равно рисунок был исполнен очень умело, связки и соединения держали крепко — хотя оберег потерял былую форму, этого хватало, чтобы набросить на Финка целую сеть чар.

Не затянись поединок с Финком, Элвин повел бы себя более осторожно, он, может, ослабил бы немножко оберег и все, ибо ему совсем не хотелось лишать Финка чар, которые с детства защищали его. Лишившись оберега, Финк может погибнуть, в особенности если неосторожно поведет себя, рассчитывая на верную защиту. Но поединок длился слишком долго, и у Элвина не оставалось выбора. Он заставил краски, находящиеся на коже Финка, впитаться в кожу, постепенно смывая оберег. Причем сделал это Элвин так, между делом, уворачиваясь от наступающего Финка.

Вскоре Эл почувствовал, как оберег слабеет, тускнеет; в конце концов на его месте осталась чистая кожа. Финк, конечно, этого не знал, зато знал Элвин — теперь речную крысу можно побороть.

Однако к этому времени Финк тоже кое-чему научился — он уже не бросался во все стороны, как глупый бык. Он кружил, отвлекал, пытался сцепиться с Элвином, после чего, используя больший вес, бросить мальчишку на землю. Но руки у Элвина были длиннее и, вне всякого сомнения, сильнее, поэтому каждый раз, когда Финк хотел поймать его, Элвин без труда отбрасывал лапы речной крысы в сторону.

Когда же оберег пропал, Элвин перешел в наступление. Он сам нырнул в объятия Финка, а когда тот сжал свои клешни, Элвин просунул руки за шею Финка и потянул.

Налегая изо всех сил, Элвин тянул и тянул, пока Финк не склонился так низко, что голова его замерла на уровне груди Элвина. Впрочем, Финк немножко ему поддавался, и Элвин догадывался, что за план пришел речной крысе на ум. Предчувствия его сбылись — Финк подтащил Элвина ближе и резко вздернул голову, надеясь что есть мочи врезать по подбородку Элвина своим затылком. Он был настолько силен, что мог разом переломить шею противника — вот только подбородка Элвина не оказалось там, где надеялся поймать его Финк. Элвин быстро отдернул голову, но, когда Финк рванулся вверх, потеряв равновесие, стремительно нырнул вперед и врезал лбом в лицо речной крысы. Он почувствовал, как нос Финка под этим ударом хрустнул, и брызнувшая фонтаном кровь залила обоих противников.

Когда в таком поединке ломается чей-нибудь нос, это не такой уж удивительный факт. Из глаз, естественно, сыплются искры, и честный бой сразу прекращается — разве что в честном состязании никогда не применяются удары головой. Любая другая речная крыса встряхнулась бы, пару раз взревела и бросилась обратно в драку.

Но Финк вместо этого отшатнулся, схватившись обеими руками за нос, — на лице его было написано искреннее изумление. После чего он издал вой побитой собаки.

Все вокруг замолкли. Подумать только, животики надорвешь — такая речная крыса, как Бездельник Финк, скулит над разбитым носом. Хотя, вообще-то, нет, это было не смешно, это было странно. Так речная крыса себя не ведет.

— Ты что, Бездельник? — нерешительно окликнул кто-то.

— Кончай, Финк, ты еще прикончишь его.

Ободрения вышли несколько неуверенными. Местные зеваки никогда не видели, чтобы Бездельник Финк кричал от боли или чего-то боялся. Причем сейчас он не особенно скрывал свои чувства. И только Эл знал почему. Только Эл знал, что Бездельник Финк ни разу в жизни не испытывал такой боли и не проливал собственной крови ни в одной драке. Сколько раз он ломал носы другим людям и смеялся над их страданиями — смеяться легко, когда не знаешь, что испытывает твой соперник. Теперь он это узнал. Вся беда в том, что узнал он это только сейчас, тогда как все остальные учились тому же лет в шесть — вот и вел он себя прямо как шестилетний пацан. Он не плакал, нет. Он скулил.

На какую-то секунду Элвину показалось, что поединок закончен. Но боль и страх Финка вскоре переросли в ярость, и речная крыса снова кинулась в бой. Может, он и познал боль, но осторожности не научился.

Поэтому потребовалось всего несколько захватов, пара приемов, чтобы уложить Финка на землю. Каким бы испуганным и растерянным Финк ни был, он все равно оставался самым сильным мужчиной, с которым когда-либо доводилось бороться Элвину. До битвы с Финком Элвину не выпадало возможности узнать предел собственных сил, ни разу он не попадал в лапы настолько могучего соперника. Однако это наконец случилось, и он довольно быстро обнаружил, что валяется в густой пыли, которая лезет в рот и в нос, мешая дышать. Жаркое дыхание Финка обдавало лицо Элвина, который очутился внизу, придавленный тушей речной крысы. Элвин молотил коленями, бил и хватал руками, месил ногами пыль, пытаясь опереться на что-нибудь, чтобы перевернуться.

В конце концов Финка подвела неопытность, незнание собственной слабости. Поскольку ему никогда не ломали костей, Финк не умел обращаться с ногами, просто не научился вовремя убирать их, чтобы противник не придавил их и не сломал. Когда Элвин наконец вырвался и, шатаясь, поднялся, Финк тоже перевернулся на спину, и на какое-то мгновение ноги его легли одна на другую, словно приглашая. Элвин даже не думал — подпрыгнув в воздух, он всем весом обрушился на верхнюю ногу Финка, придавливая ее к земле, так что кости прогнулись как лук. В воздухе раздался громкий, леденящий хруст — то сломалась не только верхняя нога, но и нижняя вместе с ней. Финк закричал, как ребенок, упавший в огонь.

Пыл схватки мигом улетучился, и Элвин понял, что натворил. Да, конечно, он победил — нет такого человека в мире, который продолжал бы драться с переломанными ногами. Но Элвин не глядя определил — вернее глядя, но не настоящими глазами, — что переломы оказались сложными, исцелить их будет очень и очень непросто. Кроме того, Финк был уже не молод, во всяком случае мальчиком он не казался. Если переломы и заживут, в лучшем случае он на всю жизнь останется хромым, а в худшем — вообще ходить не сможет. С его существованием покончено. Кроме того, за долгие годы он нажил себе немало врагов. Как они поступят, обнаружив его искалеченным, изничтоженным? Сколько он проживет?

Поэтому Элвин опустился на землю рядом с корчащимся Бездельником Финком — правильнее будет сказать, его верхняя половина корчилась, ведь ногами он старался вообще не шевелить, — и прикоснулся к его ногам. Почувствовав ладонями тело Финка, пусть даже сквозь ткань штанов, Элвин без труда проник под кожу. Несколько мгновений работы — и кости снова срослись. Все, больше ничего делать нельзя: отеки, порванные мускулы, кровотечение — это должно остаться, иначе Финк поднимется и снова нападет на него.

Он отдернул руки и отступил от Финка. Речные крысы сразу облепили падшего героя.

— Ноги переломаны? — поинтересовался крикун.

— Да нет вроде, — пожал плечами Элвин.

— Они раскрошены в кусочки! — скулил Финк.

К тому времени другой человек закатывал его штанину. Наткнувшись на синяк, он попытался прощупать кость, но Финк завизжал и отпрянул.

— Не тронь!

— По-моему, все нормально, — подтвердил человек.

— Посмотрите, как он двигает ногами. Они не сломаны.

И правда, теперь Финк извивался не только верхней половиной тела — ноги его точно так же колотились о землю.

Кто-то помог Финку встать. Финк зашатался, чуть не упал, но удержался, оперевшись о крикуна и размазывая по рубашке приятеля текущую из носа кровь. Остальные отпрянули.

— Как ребенок малый, — пробормотал кто-то.

— Скулит, как щенок.

— Большой ребенок.

— Одно слово, пацан.

Послышались смешки.

Элвин подошел к телеге, натянул рубаху и залез на сиденье, чтобы надеть носки и башмаки. Чуть повернув голову, он обнаружил, что леди наблюдает за ним. Она стояла футах в шести, поскольку телегу кузнеца Элвин подогнал вплотную к пристани. На лице дамы отражалось кислое презрение. Видимо, она морщит носик, потому что он вывалялся с головы до ног, понял Элвин. Может, не следовало надевать рубаху, но ведь невежливо ходить без рубахи перед леди. По сути дела, городские жители, в особенности доктора и законники, вообще стыдились появляться на людях без сюртука, жилетки и галстука. Люди победней не могли себе позволить так одеваться, и подмастерье мигом подняли бы на смех, появись он в таком костюме на улице. Но рубаха — без рубахи нельзя, каким бы грязным он ни был.

— Прошу прощения, мэм, — улыбнулся он. — Вернувшись домой, я тут же вымоюсь.

— Вымоетесь? — переспросила она. — А зверство, что живет в вас, вы тоже смоете?

— Не знаю, поскольку даже слова такого никогда не слышал.

— Не сомневалась, — кивнула она. — Зверство происходит от слова «звериный». От слова «зверь».

Элвин почувствовал, как лицо его гневно заалело.

— Может быть, и так. Может быть, мне стоило позволить им шпынять вас как вздумается.

— Я не обращала на них никакого внимания. Они меня не волновали. Вам не требовалось защищать меня, тем более таким способом. Раздеваться догола и валяться в грязи — вы весь в крови!

Элвин не знал, что и ответить, настолько презрительно, высокомерно она себя вела.

— Я не раздевался догола, — наконец промямлил он, после чего улыбнулся. — А кровь — это его.

— И вы этим гордитесь?

Да, гордится. Но он знал, что, скажи об этом вслух, сразу уронит себя в ее глазах. Ну и что? Какое ему дело до того, что она о нем подумает? И все же он ничего не произнес.

В молчании, наступившем между ними, он услышал, как речные крысы за его спиной издеваются над Финком, который уже не скулил, но особенно и не огрызался. Хотя внимание их занимал не только Финк.

— Городской парень теперь думает, что совсем крутой.

— Может, показать ему, как дерутся настоящие мужики?

— И посмотрим потом, что носит на теле его подружка.

Элвин не умел предсказывать будущее, но тут и светлячком не надо быть, чтобы понять, что вот-вот случится. Башмаки Элвин надел, лошадь запряжена, пора убираться восвояси. Но как бы высокомерно эта леди себя ни вела, он не мог бросить ее в беде. Он понимал, что речные крысы сразу накинутся на нее, и пусть она считает, что в защите ничуть не нуждается, именно из-за нее этот сброд потерял своего вожака, который недавно валялся у их ног избитый и униженный, так что скорее всего ее по меньшей мере изваляют в грязи, побросав пожитки в реку, если не хуже.

— Лучше залезайте в телегу, — предложил Элвин.

— Вы смеете указывать, что мне делать, как простой… Да что вы творите?!

Элвин быстренько зашвырнул ее сундук и немногочисленный скарб в телегу. Отвечать в данной ситуации не требовалось.

— По-моему, вы грабите меня, сэр!

— Да, да, залезайте быстрее, — велел Элвин.

К тому времени речные крысы обступили повозку, а один схватил лошадь под уздцы. Дама оглянулась, и ее сердитое лицо вытянулось. Самую малость. Она сошла с пристани. Элвин принял ее руку и помог устроиться на сиденье. Громкоголосый крикун стоял рядом, облокотившись на борт и зловеще посмеиваясь.

— Ты победил одного из нас, кузнец, но сможешь ли ты победить нас всех?

Элвин молча уставился на него, но на самом деле его внимание было сосредоточено на человеке, который держал лошадь. Элвин про себя внушал ему, что руку его внезапно свело от жуткой боли, словно тысяча булавок впились в кожу. Речная крыса завопила от боли и отскочила от лошади. Крикун отвлекся от Элвина, повернувшись на шум, и в эту секунду Элвин со всех сил заехал ему в ухо башмаком. Пинок вышел не особенный, но, честно говоря, и уха-то не было — одним словом, крикун, держась за голову, свалился в пыль.

— Н-но! — заорал Элвин.

Лошадь послушно рванула вперед, и повозка сдвинулась на дюйм. Потом еще на дюйм. Трудно разогнать телегу, груженную железом. Элвин перенес свое внимание на колеса, заставив их вертеться легко и плавно, но он ничего не мог поделать с весом повозки, как ничем не мог помочь лошади. К тому времени, когда лошадь начала двигаться быстрее, у повозки еще прибавилось весу — на ней повисло несколько речных крыс, цепляющихся за борта и лезущих на Элвина.

Элвин обернулся и от души стеганул крыс кнутом. Так, для острастки — на самом деле кнут никого не коснулся. Однако нападающие так и посыпались с телеги, как будто он действительно стегнул их. На самом же деле дерево повозки внезапно стало скользким, словно его только что намазали жиром. Им просто не за что было уцепиться. Так что речные крысы покатились в пыль, а телега понеслась дальше.

Однако боевой дух речная шушера не утратила. Ведь Элвину еще придется развернуться и проехать мимо них по главной дороге, чтобы попасть в Хатрак. Он пытался срочно придумать, что делать дальше, как вдруг услышал мушкетный выстрел, пушечным громом разнесшийся над рекой и повисший в густом летнем воздухе. Развернув телегу, он увидел начальника пристани, стоящего на пороге дома, а рядом — его жену. Он держал один мушкет, а она быстро перезаряжала второй, из которого ее муж только что выстрелил.

— По-моему, мы неплохо уживались друг с другом, парни, — заорал начальник. — Но сегодня вы, похоже, забыли, что такое честная драка. Возвращайтесь-ка обратно в тенечек, погуляли и будет, потому что если вы еще хоть шаг сделаете в направлении телеги, те из вас, кто не будет застрелен на месте, предстанут перед судом Хатрака, и если вы думаете, что вам сойдет с рук убийство местного паренька и новой школьной учительницы, то вы такие же идиоты, какими выглядите.

То была настоящая речь, и она сработала лучше всех прочих, которые Элвин слышал в своей жизни. Речные крысы мгновенно бросились обратно в тень, приложились пару раз к кувшинчику с виски и через несколько секунд уже абсолютно безразличными взглядами провожали уезжающую телегу. Начальник пристани вернулся к себе задолго до того, как телега свернула на главную дорогу.

— Надеюсь, у начальника пристани не будет неприятностей, после того как он помог нам? — встревоженно спросила леди.

Элвин с удовольствием отметил, что самоуверенность ее куда-то подевалась, хотя слова по-прежнему звучали очень четко, словно внутри нее маленький молоточек звенел по железу.

— Да не, — махнул рукой Элвин. — Они знают, что, стоит им хоть пальцем тронуть начальника пристани, работы на этой реке им ни в жизнь не сыскать. А если они все-таки что-нибудь и найдут, то не проживут и ночи, сойдя на берег.

— А вы?

— О, у меня таких гарантий нет. Но, думаю, в Устье Хатрака я поеду только через пару недель, не раньше. К тому времени эти парни найдут себе работу и будут отсюда в сотне миль вниз или вверх по течению. — Вдруг на память ему пришли слова начальника пристани. — Так вы новая учительница?

Она не ответила. Во всяком случае, прямо.

— Думаю, на востоке таких людей тоже хватает, только они стараются не выступать в открытую.

— Ну, уж лучше сойтись с ними в открытую, чем в каком-нибудь темном переулочке, — пошутил, расхохотавшись, Элвин.

Она, однако, не засмеялась.

— Я думала, что меня встретит доктор Уитли Лекаринг. Он, наверное, счел, что моя лодка прибывает после полудня, но сейчас он, должно быть, уже в пути.

— Дорога до Хатрака одна, мэм, — успокоил Элвин.

— Мисс, — сказала она. — Не мадам. Слово «мадам» используется в применении к замужней женщине.

— Ну, как я и сказал, дорога на Хатрак одна. Поэтому, если он едет за вами, мы его не минуем. Это так же верно, как вы мисс, а не мадам. В дорогах-то я разбираюсь.

На этот раз Элвин не засмеялся над собственной шуткой. С другой стороны, взглянув на учительницу краем глаза, он вроде бы заметил ее легкую улыбку. «Может, она вовсе не такая уж зануда, какой хочет казаться, — подумал Элвин. — Может, она почти человек. Возможно, она все-таки согласится давать частные уроки некоему чернокожему мальчугану. Может, она стоит той работы, которую я проделал, чиня домик у ручья».

Поскольку он правил телегой и ему надо было смотреть вперед, с его стороны было бы крайне неестественно, даже невежливо постоянно поворачиваться и пялиться на нее, хотя ему очень хотелось разглядеть ее получше. Поэтому он послал к ней «жучка», свою искорку, ту часть, которая «видела» то, чего другой человек обыкновенными глазами никогда не увидит. У Элвина вошло почти в привычку исследовать, если можно так сказать, что таится у людей под кожей. Однако не стоит забывать, что это не все равно, как если бы он смотрел нормальными глазами. Конечно, он мог бы определить, что скрывается под одеждой, однако наготы людей он не видел. Вместо этого он видел кожу, близко-близко, как будто перед глазами его одна из пор. Поэтому он не считал, что заглядывает под юбки или пялится в чужие окна. Нет, это просто еще один способ видеть и понимать людей; он не видел форму и цвет тела, но мог определить, потеет человек или нет, жарко ему или нет, здоров ли он, взволнован ли чем-то. Он был способен разглядеть синяки и рубцы от ран. Он видел спрятанные деньги и секретные бумаги — но чтобы прочесть написанное, ему нужно было почувствовать нанесенные на поверхность листа чернила, после чего медленно пройтись по всем изгибам, чтобы определить, какие буквы они составляют. Это был очень медленный процесс. Это не то что видеть глазами, данными человеку от природы, нет, сэр.

В общем, он послал своего жучка обследовать эту напыщенную леди, на которую не мог смотреть в открытую. И то, что он обнаружил, изрядно удивило его. Потому что ее обволакивали не менее сильные чары, чем Бездельника Финка.

Более того, чары переплетались и наслаивались друг на друга — на шее у нее висели амулеты, в одежду были вплетены всевозможные заклятия, даже в волосах торчала проволочная булавка в форме оберега. И только один из всех оберегов служил непосредственно для защиты, причем был и вполовину не так силен, как оберег Бездельника Финка. Тогда как остальные… зачем? Ничего подобного Элвин раньше не встречал, и у него ушло немало сил, чтобы понять, для чего созданы сети оберегов, опутавшие эту леди. Все, что он смог определить, трясясь в телеге и не сводя глаз с дороги, сводилось к весьма простому выводу: каким-то образом обереги создавали очень могущественные чары, которые показывали новую учительницу не такой, какой она была на самом деле.

Вполне естественно, первым побуждением его было попробовать проникнуть под маскировку. Одежды, которые она носила, были обычными — заклятия меняли ее голос, цвет и строение поверхности ее кожи. Но в чарах у Элвина практически не было опыта, тем более в колдовстве, которое плели обереги. Большинство людей наводило чары при помощи слов и жестов, связанных с тем образом, который они надеялись призвать. Это воздействовало на умы окружающих, но стоит научиться видеть сквозь этот облик, как тебя уже не обмануть. Поскольку Элвин без труда проникал сквозь такие маски, эти чары на него не действовали.

Но тут был совершенно другой случай. Оберег изменял то, как падал и отражался солнечный свет, так что перед тобой представал не какой-то там вымышленный образ, а новый человек. Ты действительно видел ее иначе — так свет падал в твои глаза. Так что эти чары не дурманили ум Элвина, ведь подобные штучки с ним не прошли бы. Даже при помощи своего «жучка» он не смог выяснить, что же кроется под оберегами — обнаружил лишь, что в действительности новая учительница вовсе не так морщиниста и костлява, как выглядит, а следовательно, значительно моложе.

Однако, перестав гадать, что же кроется за ее обличьем, он наконец задался главным вопросом: почему женщина, обладая силой изменить свою внешность и стать такой, какой захочется, — почему она предпочла выглядеть вот так? Холодной, занудной, старой, костлявой, неулыбчивой, злобной, самоуверенной. Учительница нарочно выбрала обличья, прямо противоположные желаниям остальных разумных женщин.

Может, она скрывается от закона? Но под оберегами она все же оставалась женщиной, а Элвин никогда не слышал о женщинах, которые вынуждены скрываться от закона. Хотя, возможно, она просто очень молода и посчитала, что люди не воспримут ее всерьез, если она не будет выглядеть старше. С этой проблемой Элвину самому приходилось не раз сталкиваться. Или, может, она очень миленькая и не хочет, чтобы мужчины думали о ней не так, как надо, — Элвин попытался представить себе, что могло случиться на пристани, если бы речные крысы увидели перед собой настоящую красотку. Впрочем, по правде говоря, речная шушера скорее всего, наоборот, проявила бы всю возможную вежливость, будь учительница взаправду красавицей. Ведь они только с уродливыми женщинами распускают языки, поскольку уродины, наверное, напоминают им их матерей. Так что чары учительница навела вовсе не в целях самозащиты. И не затем, чтобы скрыть какое-нибудь уродство, поскольку Элвин видел сам, на ее коже нет ни оспин, ни каких-нибудь страшных родинок, шрамов.

Он никак не мог понять, почему она решила укрыться под столькими слоями обмана. Она могла превратиться во что угодно и в кого угодно. Но он не мог спросить ее об этом, потому что признаться, что он способен проникнуть сквозь ее чары, — все равно что рассказать о даре, которым Элвин обладал. А откуда он мог знать, можно ли ей доверять такую тайну, если он не мог понять, кто она на самом деле и почему решила похоронить свою внешность под покровом лжи?

«Может, стоит предупредить кого-нибудь?» — невольно подумал он. Ведь ее опеке доверят городских ребятишек, может, дать школьному совету знать, что она вовсе не та, за кого себя выдает? Однако им он тоже ничего не мог рассказать, потому что снова выдал бы себя; да и кроме того, тайна — это ее личное дело и вреда никому пока не принесла. Стало быть, если он расскажет о ней правду, это выдаст и ее, и его, а ничего хорошего от этого не будет.

Нет, лучше понаблюдать за ней осторожненько. Узнать, кто она на самом деле, можно только одним способом: по ее поступкам. Так человек всегда узнает, кто его ближние. Лучшего плана Элвин придумать не смог, и по правде говоря, теперь, когда он узнал, что новая учительница скрывает такую тайну, разве сможет он удержаться от того, чтобы не следить за ней? При помощи своего «жучка» он постоянно обозревал окрестности — это вошло у него в привычку, так что теперь ему, наоборот, будет трудно сдерживаться и не обращать на учительницу внимания, в особенности если она поселится в домике у ручья. Где-то в душе он надеялся, что она все-таки выберет гостиницу и ему не придется терзаться загадкой ее личности; но ничуть не меньше он хотел, чтобы она поселилась в домике, где он сможет следить за ней, дабы увериться, что она хороший человек.

«А если я поступлю к ней в ученики, то тем более смогу наблюдать за ней. Я смогу смотреть ее глазами, задавать вопросы, выслушивать ее ответы — и вскоре пойму, какая она на самом деле. Может быть, познакомившись со мной поближе, она станет доверять мне, а я — ей, и тогда я скажу, что должен стать Мастером. Она тоже раскроет мне свои тайны, и мы поможем друг другу, мы станем настоящими друзьями, которых у меня не было, с тех пор как я покинул Церковь Вигора, где остался мой брат Мера».

Элвин не особо гнал лошадь, ведь груз был довольно-таки тяжел — тем более к корзинам с железом прибавились сундук и пожитки учительницы, не считая ее самой. Пока они говорили, пока Элвин в тишине гадал, кто же такая эта новая учительница, тянулось время, но телега успела отъехать от Устья Хатрака едва с полмили, как навстречу попалась новая коляска доктора Лекаринга. Элвин сразу узнал коляску и дружелюбно помахал По Доггли, который управлял лошадьми. Перенести вещи не заняло и нескольких минут. По и Элвин усердно таскали пожитки, пока доктор Лекаринг всячески обхаживал новую учительницу, усаживая ее в свою коляску. Элвин никогда не видел, чтобы доктор так изощрялся в любезностях.

— Я и не знаю, как извиниться перед вами. Подумать только, вам пришлось ехать в обыкновенной телеге… — всплеснул руками доктор. — Мне ведь казалось, что я прибуду к пристани как раз вовремя.

— По сути дела вы приехали бы даже чуточку раньше положенного, — ответила она, а затем, грациозно повернувшись к Элвину, добавила: — И поездка в телеге была на удивление приятной.

Поскольку Элвин во время поездки большей частью молчал, то он даже не понял, то ли ее комплимент относился к нему как к хорошему спутнику, то ли она благодарила его за то, что он держал рот закрытым и не надоедал ей. Как бы то ни было, щеки его все равно заалели от краски, бросившейся в лицо, но покраснел он вовсе не от гнева.

Пока доктор Лекаринг забирался в свою коляску, учительница спросила его:

— А как зовут этого молодого человека?

Поскольку она обратилась к доктору, Элвин решил не отвечать.

— Элвин, — сказал доктор, устраиваясь поудобнее. — Он здесь родился, а сейчас работает у кузнеца подмастерьем.

— Элвин, — произнесла она, обращаясь непосредственно к юноше, — я искренне благодарю вас за проявленную сегодня галантность и надеюсь, вы простите мне резкость первых суждений. Я недооценила коварство и жестокость людей, с которыми нам пришлось столкнуться на пристани.

Ее слова звучали так красиво, словно она пела, а не говорила, и Элвин настолько заслушался, что едва понял смысл сказанного. Однако теперь ее лицо лучилось такой же искренней добротой, как раньше — гневом и презрением. «Интересно, какова же она на самом деле?» — снова подумалось ему.

— Не за что, мэм, — ответил он. — Вернее, мисс.

По Доггли, вскарабкавшись на свое место, громко прикрикнул на запряженную двойку, и коляска стронулась с места, продолжая двигаться в сторону Устья Хатрака. На этой дороге По будет нелегко развернуться, так что Элвин прилично отъехал от места встречи с доктором Лекарингом, когда коляска вернулась, обгоняя его. По слегка придержал поводья, и высунувшийся доктор Лекаринг швырнул в воздух долларовую монетку. Чисто инстинктивно Элвин поймал ее.

— Это за то, что ты помог мисс Ларнер, — крикнул доктор Лекаринг.

Затем По снова прикрикнул на лошадей, и те понеслись вскачь, оставив Элвина глотать пыль на дороге.

Монетка тяжким грузом оттягивала его руку — ему вдруг захотелось швырнуть ее вслед удаляющейся коляске. Но что толку? Он еще вернет ее Лекарингу, только так, чтобы никто не обиделся. Однако сердце все равно защемила пронзительная обида — ведь ему заплатили за то, что он помог леди, заплатили как слуге, как какому-нибудь мальчишке. А обиднее всего то, что, наверное, это она подала мысль кинуть Элвину эту монетку. Как будто решила, что он зарабатывал себе на жизнь, сражаясь за ее честь. Носи он вместо грязной рубахи сюртук и галстук, она бы сочла, что он помог ей как настоящий джентльмен, который всегда поможет леди. Она бы знала, что плата оскорбит его, ведь достаточно одной благодарности.

Ему заплатили… Монетка жгла ладонь. Несколько минут назад ему показалось, что он понравился ей. В нем даже зародилась надежда, что, может быть, она согласится учить его, поможет ему понять, как устроен мир, что он должен делать, чтобы стать настоящим Мастером и победить страшного Рассоздателя. Но теперь ему стало ясно, что она презирает его, — разве может он обратиться к ней с подобной просьбой? Разве стоит он, чтобы его учили, ведь она видит в нем только грязь, кровь и нищету! Она знала, что он хотел как лучше, но в ее глазах он был и остается безмозглым животным, как она заявила с самого начала. И она всегда будет считать его таким. Животным.

Мисс Ларнер. Так назвал ее доктор. Он попробовал покатать имя во рту. Пыль заскрипела на зубах. Животных в школу не пускают.

Глава 15

Учительница

Мисс Ларнер не намеревалась ни на шаг отступать от своего. Она наслушалась достаточно неприятных вещей о школьных советах, которые властвуют в отдаленных поселениях, и потому знала, что от большинства обещаний, данных в письмах, эти люди попытаются откреститься. И вот началось.

— В ваших письмах вы обещали мне, что одновременно с заработной платой предоставите отдельное жилье. Я не считаю гостиницу отдельным жильем.

— Но у вас там будет своя комната, — увещевал доктор Лекаринг.

— Значит, обедать мне придется за общим столом? Нет, это неприемлемо. Если я останусь здесь, то весь день буду обучать городских детишек, но когда мой рабочий день будет закончен, я хочу сама приготовить обед или ужин и съесть свою пищу в одиночестве. Вечера я надеюсь проводить в обществе своих книг, и мне не хочется, чтобы меня кто-то постоянно отвлекал или раздражал. В гостинице это невозможно, джентльмены, поэтому комната, отведенная мне там, не может считаться отдельным жильем.

Она чувствовала на себе оценивающие взгляды. Кое-кого ошеломила взвешенность и точность каждого ее слова — она прекрасно знала, что провинциальные законники в своих городишках корчат из себя Бог весть что, но о человека, получившего настоящее образование, сразу обломают зубы. Неприятностей здесь можно ожидать только от шерифа, носившего странное имя Поли Умник. Какой абсурд — взрослый человек, а пользуется детским уменьшительным имечком!

— Послушайте-ка сюда, юная леди, — произнес шериф.

Она удивленно приподняла бровь. Впрочем, совершенно естественные слова — что можно ожидать от такого человека? Хоть мисс Ларнер на вид можно было дать не меньше сорока, он наверняка счел: то, что она не замужем, дает ему право называть ее «юной леди», обращаясь к ней как к капризной девчонке.

— И что ж здесь такого, чего я еще не слышала?

— Гораций и Пег Гестер действительно хотели предложить вам маленький домик, но мы наотрез отказались от него. Вот так, взяли и отказались. Мы ответили «нет» им и отвечаем «нет» вам.

— Что ж, замечательно. Вижу, вы все-таки не намерены держать данное слово. К счастью, джентльмены, я не обыкновенная школьная учительница, которая будет рада любой подачке. В университете я на хорошем счету, так что всегда могу вернуться туда. Доброго вам дня.

Она поднялась со стула. Вслед за ней повскакивали остальные мужчины, за исключением шерифа, но поднялись они вовсе не из правил приличия.

— Умоляю…

— Присядьте…

— Давайте еще раз обговорим этот вопрос…

— Не делайте столь поспешных выводов…

Но больше всех суетился доктор Лекаринг, способный примирить всех и вся. Одарив шерифа испепеляющим взглядом — хотя шериф почему-то не захотел испепелиться, — он взял слово:

— Мисс Ларнер, наше решение по поводу личного домика не столь неоспоримо. Однако я должен убедительно попросить вас рассмотреть эту проблему с другой стороны. Во-первых, мы были уверены, что домик не удовлетворит вас. На самом деле это и не дом вовсе, а так, комнатушка, отстроенная кладовая у ручья, где раньше хранили продукты…

Старый домик у ручья…

— Он отапливается?

— Да.

— Окна там есть? Дверь закрывается? Постель, стол, стул имеются?

— Да, конечно.

— Пол настелен?

— Хороший, крепкий пол, но…

— Тогда вряд ли то, что домик раньше служил кладовой, оттолкнет меня. У вас другие возражения имеются?

— Проклятье, конечно, имеются! — вскричал шериф Умник, но, увидев ошеломленные глаза окружающих, быстро поправился: — Прошу прощения за мою грубость.

— Мне будет очень интересно выслушать их, — невозмутимо произнесла мисс Ларнер.

— Вы, женщина, будете жить одна, в лесу! Это ж черт знает что, так нельзя!

— Нельзя так выражаться, мистер Умник, — осадила его мисс Ларнер. — Что же касается вопроса, могу я жить одна или нет, уверяю вас, что много лет живу сама по себе и еще ни разу не пожалела об этом. Неподалеку от домика есть какие-нибудь строения, где меня, в случае чего, могут услышать?

— С одной стороны — гостиница, с другой — кузница, — ответил доктор Лекаринг.

— Стало быть, в случае неожиданной угрозы, уверяю вас, я добьюсь того, чтобы меня кто-нибудь услышал, и надеюсь, те, кто услышит меня, сразу придут на помощь. Или вы, мистер Умник, опасаетесь, что я по собственному желанию вступлю в порочную связь?

Он, естественно, опасался именно этого, и побагровевшее лицо выдало его мысли.

— Насколько мне известно, вы получили заслуживающие доверия отзывы обо мне, — продолжала мисс Ларнер. — Впрочем, если у вас на этот счет имеются какие-либо сомнения, наверно, мне лучше сразу вернуться в Филадельфию, ибо если мне в моем возрасте не доверяют и не позволяют вести личную жизнь без чьего-либо присмотра, то как вы отдадите под мою опеку своих детей?

— Это нечестно! — возопил шериф.

— Исходя из личного опыта, мистер Умник, — улыбнулась мисс Ларнер Поли Умнику, — я могу судить, что человек, заявляющий во всеуслышание, что окружающие при любой возможности совершат что-нибудь неподобающее, просто-напросто демонстрирует ту борьбу, которую ведет в своей душе.

Поли Умник сначала не понял, в чем его обвинили. Суть ее слов дошла до него, когда несколько законников за его спиной захихикали в ладошки.

— Насколько я понимаю, джентльмены, уважаемый школьный совет, у вас есть альтернатива. Во-первых, вы можете оплатить мой проезд обратно в Дикэйн и дорогу до Филадельфии плюс выдать зарплату за месяц, который я провела в пути сюда…

— Вы не преподавали, а поэтому никаких денег не дождетесь, — огрызнулся шериф.

— Вы слишком поспешны в своих суждениях, мистер Умник, — парировала мисс Ларнер. — Надеюсь, присутствующие здесь законники поставят вас в известность, что письма, написанные от лица школьного совета, являются контрактом, который вы обязаны выполнять, и что согласно изложенным там условиям я имею право потребовать зарплату не за один месяц, а за целый год.

— Ну, это не столь неоспоримый факт, мисс Ларнер… — начал было один из законников.

— Гайо теперь один из Соединенных Штатов, сэр, — ответила она. — И в судах других штатов уже имелись подобные прецеденты, прецеденты, которые равносильны закону, до тех пор пока правительство Гайо не издаст особый указ, останавливающий действие этих поправок.

— Я не понял, она учительница или законник? — как бы про себя спросил кто-то, и все рассмеялись.

— Во-вторых, я должна сама осмотреть этот… эту бывшую кладовую и решить, приемлема ли она для жилья, и, если я сочту, что она меня устраивает, разрешить мне поселиться там. Если же в дальнейшем у вас появятся доказательства моего неподобающего поведения, то согласно условиям нашего контракта вы можете немедленно уволить меня без дальнейшей выплаты денег.

— Мы можем посадить вас за решетку, вот что мы можем сделать, — буркнул Умник.

— По-моему, мистер Умник, мы несколько преждевременно поминаем тюрьму, ведь я еще даже не решила, как именно оскорблю общественную мораль.

— Заткнись, Поли, — сказал один из законников.

— Ну, что же вы выберете, джентльмены? — поинтересовалась она.

Доктор Лекаринг не дал Поли Умнику и дальше воздействовать на более слабовольных членов совета. Он решил закрыть дебаты.

— Думаю, нам не надо удаляться, чтобы обсудить этот вопрос. Мы здесь, в Хатраке, может, и не квакеры, но не привыкли к тому, что леди живут сами по себе и сами о себе заботятся. Однако мы и не столь закоснелые пуритане, чтобы не принимать новое. Мы хотим, чтобы вы работали на нас, и в дальнейшем намереваемся придерживаться контракта. Все согласны?

— Да.

— Против? Никого. Единогласно.

— Я против, — заявил Умник.

— Голосование закончено, Поли.

— Черт возьми, ты слишком быстро говорил!

— То, что ты голосовал против, Поли, будет внесено в протокол.

— Можете быть уверены, шериф Умник, я этого точно не забуду, — холодно улыбнулась мисс Ларнер.

Доктор Лекаринг постучал по столу своим молоточком.

— Собрание закончено, следующее собрание школьного совета состоится через неделю, во вторник, в три часа дня. А теперь, мисс Ларнер, я буду рад проводить вас к домику Гестеров, если вы готовы проследовать туда. Хозяева не знали, когда именно вы прибудете, а поэтому отдали ключ мне и попросили отпереть для вас коттедж. Позже они зайдут поприветствовать вас.

В глазах мисс Ларнер промелькнуло недоумение. Ей, как и остальным присутствующим, показалось по меньшей мере странным то, что хозяин не хочет лично проводить гостя к домику.

— Видите ли, мисс Ларнер, еще не ясно, сочтете ли вы домик приемлемым. Хозяева хотели, чтобы вы приняли решение после того, как осмотрите свое будущее жилище, а в их присутствии вам будет неловко отказаться.

— Они проявили настоящую вежливость, — отметила мисс Ларнер. — Не премину поблагодарить их за это при встрече.

Боже, ну и унижение. Старушке Пег приходится самой тащиться к домику у ручья, чтобы просить об услуге у наглой, высокомерной карги из Филадельфии. Надо было заставить пойти туда Горация. Пусть бы он поговорил с ней по-мужски. Эта женщина ведет себя не как дама, а как лорд какой-то. Словно из самого Камелота прибыла — мнит себя принцессой, раздавая приказы направо-налево. Вот французы показали господам, почем фунт лиха, — Наполеон поставил Луи XVII на место. Но такие леди, как эта учительница, мисс Ларнер, не знают предела. Они идут по жизни, считая людей, которые не умеют складно выражать свои мысли, отбросами общества.

Так почему ж Горацию не поставить учительницу на место? Нет, он, видишь ли, боится. Как мальчишка, честное слово. Даже Артур Стюарт не наводит на него такой трепет.

— Мне она не нравится, — заявляет Гораций.

— Нравится она тебе или нет, но Артур может получить образование только у нее и ни у кого больше, — отвечает старушка Пег, как обычно называя вещи своими именами.

Но слушает ли ее Гораций? Не смешите меня.

— Если хочет, пускай живет там и учит Артура, а не хочет — пусть убирается на все четыре стороны. Мне она не нравится, и я считаю, что не место ей в том домике.

— Это что, святая земля какая? — злится Пег. — Там какое-то проклятие лежит? Или, может, нам дворец построить для ее королевского величества?

Но когда Горацию втемяшится что-нибудь в голову, говорить с ним бесполезно, чего ж она его убеждает?

— Да нет. Пег, — пожимает плечами Гораций.

— Тогда что? Или ты вообще перестал прислушиваться к здравым доводам? Теперь ты будешь делать все что вздумается, а остальным с твоей дороги лучше убраться, да?

— Потому что это любимое место малышки Пегги, вот почему, и я не хочу, чтобы эта старая ведьма жила там!

Вот так вот! Как это похоже на Горация! Каждый раз он вспоминает свою дочь-беглянку, которая ни разу даже не написала с тех пор, как убежала, оставив Хатрак без светлячка и лишив Горация любви его жизни. Да, мэм, вот что означала Пегги для Горация, без нее он жизни не мыслил. «А если я убегу или, не дай Бог, умру, будешь ли ты точно так же ценить память обо мне? Или позволишь другой женщине занять мое место? Скорее всего, так оно и будет. Думаю, постель остыть не успеет, как туда запрыгнет какая-нибудь потаскушка. Меня ты заменить всегда сумеешь, а вот малышку Пегги… К домику у ручья мы должны относиться как к святилищу, вот почему я сама тащусь туда, чтобы встретиться с заносчивой училкой и попросить ее взять на обучение маленького черного мальчика. Мне еще повезет, если она с ходу не предложит продать его».

Дверь мисс Ларнер открывать не торопилась. Наконец, соизволив ответить на стук, она появилась на крыльце, прижимая к личику платочек — вероятно, надушенный до невозможности, чтобы не чувствовать запахов, исходящих от честных простолюдинов.

— Если вы не возражаете, я хотела бы обсудить с вами кое-что, — сказала старушка Пег.

Мисс Ларнер отсутствующим взглядом поглядела куда-то поверх головы Пег, как будто изучая птичку, сидящую на далеком деревце.

— Если это насчет школы, мне сказали, что у меня есть неделя на подготовку, прежде чем мы начнем записывать учеников.

С подножья холма доносилось звонкое дзынь-дзынь-дзынь — один из кузнецов стучал по своей наковальне. Невольно Пег вспомнила малышку Пегги, которая терпеть не могла этих звуков. Может, Гораций был абсолютно прав, так упорно настаивая на своей глупости. Может, дух малышки Пегги до сих пор обитает в домике у ручья.

Однако в дверях сейчас стояла мисс Ларнер, и именно с ней предстояло договариваться старушке Пег.

— Мисс Ларнер, меня зовут Маргарет Гестер. Мой муж и я владеем этим домиком.

— О, прошу меня извинить. Вы моя хозяйка, а я повела себя так грубо. Прошу вас, входите.

Вот это дела! Старушка Пег шагнула через порог и замерла на секунду, обозревая комнатку. Еще вчера ее чистые стены были голыми и безжизненными, ожидая своего часа. Теперь же домик был почти обжит — на столе лежала чистая салфеточка и стояла дюжина книг, на полу маленький коврик, а на вбитые в стену крючья были повешены два платья. Сундук и сумки убраны в угол. Домик выглядел так, словно в нем уже кто-то живет. Старушка Пег сама не понимала, что ожидала здесь увидеть. Естественно, кроме черного наряда, предназначенного для путешествий, у мисс Ларнер имеются и другие платья. Просто старушка Пег не могла себе представить, что эта леди опускается до чего-то столь обыденного, как перемена платья. Хотя что в этом особенного? Наверное, снимая одно платье, перед тем как надеть другое, она остается в простом нижнем белье, как и всякая другая женщина…

— Прошу вас, миссис Гестер, садитесь.

— Мы здесь не больно-то привыкли ко всяким «мистерам» и «миссис». Так у нас разве что законников называют, мисс Ларнер. Меня же обычно кличут тетушкой Гестер, иногда старушкой Пег.

— Старушка Пег. Какое… какое интересное имя.

Она было подумала объяснить, почему ее называют «старушкой», — ей захотелось рассказать, что когда-то у нее была дочь, которая потом убежала. Но тогда будет довольно трудно растолковать учительнице, откуда у нее появился чернокожий сын. Зачем посвящать чужого человека в непонятности семейной жизни?

— Мисс Ларнер, я не стану ходить вокруг да около. У вас есть нечто, что очень нужно мне.

— И что же?

— Дело, честно говоря, не во мне, а в моем сыне, Артуре Стюарте.

Если она и узнала имя короля, то ничем этого не показала.

— И что же требуется от меня, тетушка Гестер?

— Я хочу, чтобы вы его учили.

— За этим я и приехала в Хатрак, тетушка Гестер. Чтобы учить детей.

— Но не Артура Стюарта. Ведь эти тупоголовые трусы из школьного совета настояли на своем.

— Почему же они не приняли вашего сына? Наверное, он вышел из должного возраста?

— Да нет, мисс Ларнер, возраст у него как раз для школы. Вот только цветом он не вышел.

Мисс Ларнер ждала, лицо ее было непроницаемо.

— Он чернокожий, мисс Ларнер.

— Наверное, не полностью, а только наполовину? — предположила учительница.

Естественно, учительница попыталась дознаться, откуда у жены хозяина гостиницы появился ребенок-полукровка. Старушка Пег с неприкрытым удовольствием следила за тем, как учительница старается вести себя вежливо, хотя внутри наверняка вся сжимается от ужаса. Но нельзя ей позволять долго обсасывать эту мысль.

— Он приемный сын, мисс Ларнер, — ответила Пег. — Скажем так, его чернокожая мама разродилась ребенком-полукровкой.

— И вы по доброте своего сердца?..

Послышалось ли ей, что в голосе мисс Ларнер прозвучали нотки отвращения?

— Я очень хотела ребенка. Я забочусь об Артуре Стюарте не из жалости. Он теперь мой сын.

— Понимаю, — кивнула мисс Ларнер. — Но добропорядочные горожане Хатрака решили, что образование их детей пострадает, если моим словам будут внимать не только ушки белых ребятишек, но и мальчика-полукровки?

Снова мисс Ларнер явила неприкрытое отвращение, только теперь уже старушка Пег позволила себе возликовать, услышав, как произнесла свои слова мисс Ларнер.

— Не могли бы вы учить его, мисс Ларнер?

— Признаюсь, тетушка Гестер, я слишком долго жила в городе квакеров и совершенно позабыла, что на этом свете существуют места, где узколобые люди могут вести себя столь постыдно и наказывать бедного мальчика за то, что тот имел несчастье родиться не с тем цветом кожи, который положен. Уверяю вас, я вообще откажусь вести школу, пока вашему приемному сыну не позволят стать одним из моих учеников.

— Нет! — в ужасе вскричала старушка Пег. — Нет, мисс Ларнер, так может зайти слишком далеко.

— Я не скрываю своего эмансипационизма, тетушка Гестер, и не стану потворствовать людям, которые сговорились лишить детей с черной кожей их интеллектуального наследия.

Старушка Пег даже не представляла себе, что такое «интеллектуальное наследие», но поняла, что мисс Ларнер прониклась большим сочувствием к ней. Однако если учительница и дальше будет стоять на своем, то весь план рухнет.

— Вы должны выслушать меня, мисс Ларнер. Ничего не изменится, если вы вмешаетесь. Просто найдут еще одного учителя, а мне и Артуру Стюарту будет только хуже. Нет, я всего лишь хочу попросить, чтобы вы выделяли ему вечером часок-другой — хотя бы пару дней в неделю. Я заставлю его учиться днем, чтобы он лучше понимал то, что вы потом будете объяснять. Вот увидите, он у меня умненький мальчик. Он уже знает все буквы — алфавит рассказывает лучше, чем мой Гораций. Гораций Гестер — это мой муж. Поэтому я прошу вас выделить Артуру хотя бы несколько часов в неделю. Вот почему мы так старались обновить этот домик, чтобы вы могли здесь заниматься с ним.

Мисс Ларнер поднялась с постели, на краешке которой сидела, и подошла к окну.

— Я и подумать не могла… Я буду втайне обучать ребенка, словно преступление какое совершаю.

— В глазах некоторых людей, мисс Ларнер, так оно и есть…

— Ни секунды в этом не сомневаюсь.

— Но разве вы, квакеры, не договариваетесь о чем-нибудь втихую? Я прошу вас, чтобы вы никому об этом не говорили, ну, понимаете…

— Я не квакер, тетушка Гестер. Я обыкновенный человек, который отказывается отрицать человечность других людей, если только своими поступками они сами не лишили себя почетного звания разумного существа.

— Значит, вы согласны учить его?

— Да, но после занятий в школе. Я буду учить его у себя, в доме, который предоставили мне вы и ваш муж. Но учить тайно? Никогда! Я всему городу объявлю, что вечерами занимаюсь с Артуром Стюартом. Я вольна сама выбирать учеников — этот пункт специально оговорен в моем соглашении, а пока я не нарушаю условия контракта, меня обязаны терпеть по крайней мере год. Вы не возражаете?

Старушка Пег с нескрываемым восхищением воззрилась на стоящую перед ней женщину.

— Нечистый меня забери! — воскликнула она. — Вы словно кошка, которой репей попал под хвост!

— К сожалению, тетушка Гестер, я никогда не видела кошку в столь отчаянной ситуации, поэтому вряд ли смогу оценить точность вашего сравнения.

Старушка Пег не поняла, что хотела сказать мудреными словами мисс Ларнер, но заметила, как глаза дамы едва заметно блеснули. Значит, все в порядке.

— Когда посылать к вам Артура? — спросила она.

— Как я уже сказала, я начну с ним заниматься, как только откроются двери школы. Мне нужно неделю на подготовку. Когда в школу пойдут дети горожан, тогда же я начну давать уроки Артуру Стюарту. Остается лишь обсудить вопрос оплаты…

Несколько секунд старушка Пег сидела с открытым ртом. Она пришла сюда, намереваясь подкупить мисс Ларнер деньгами, но после слов учительницы она было решила, что та вообще не примет никакой платы. Однако обучением детей мисс Ларнер зарабатывает себе на жизнь, так что ее требование совершенно законно…

— Ну, мы хотели предложить вам доллар в месяц, нас бы это устроило, но если вы попросите больше…

— Нет, тетушка Гестер, никаких денег. Я просто намеревалась испросить у вас разрешение на проведение в вашей гостинице раз в неделю, по воскресеньям, вечеров поэзии, дабы на них собирались те, кто жаждет поближе познакомиться с лучшими образчиками английской литературы и языка.

— Не знаю, мисс Ларнер, многие ли у нас так любят поэзию, но считайте, разрешение получено.

— Мне кажется, вы будете приятно удивлены, сколько людей желает повысить свое образование. Единственная проблема может возникнуть в сидячих местах для городских дам, которые наверняка станут просить мужей сводить их в вашу гостиницу, чтобы послушать бессмертные слова Драйдена и Поупа, Донна и Мильтона, Шекспира и Грея, да и, конечно, Вордсворта и Кольриджа[88]. Не говоря уже об американском поэте, скитальце, разносящем по стране свои странные сказания, которого кличут Блейком.

— Вы имеете в виду старого Сказителя, да?

— Насколько я знаю, именно так его называют в народе.

— И у вас есть его записанные поэмы?

— Записанные? Вряд ли на то существует необходимость, ибо этот человек один из моих лучших друзей. Я имела честь запомнить многие из его вирш.

— Да, далековато занесло старика. Аж в саму Филадельфию.

— Он почтил своим присутствием многие лучшие дома того города. Итак, тетушка Гестер, можем ли мы назначить нашу первую soir e[89] на это воскресенье?

— А что такое это свари?

— Суари. Это вечернее собрание, на котором может подаваться имбирный пунш или…

— О, мисс Ларнер, меня нет нужды учить гостеприимству. И если это все, что вы просите за образование Артура Стюарта, то, боюсь, мы жестоко надуваем вас, потому что, по-моему, вы оказываете нам не одну услугу, а две.

— Вы очень добры ко мне, тетушка Гестер. Но я должна задать вам еще один вопрос.

— Спрашивайте. Хотя не могу сказать, что я ловка в ответах.

— Тетушка Гестер, вам известно о том, что существует Договор о беглых рабах? — мягко поинтересовалась мисс Ларнер.

Одно упоминание договора заставило сердце старушки Пег сжаться от страха и гнева.

— Это работа самого дьявола!

— Рабство — это, несомненно, дело рук дьявола, но соглашение было подписано, чтобы привлечь Аппалачи в Соединенные Штаты и предотвратить войну с Королевскими Колониями. Дело мира вряд ли можно назвать работой дьявола.

— Можно, если, благодаря этому миру, проклятые работорговцы получили возможность наложить лапы на свободные штаты, где они отлавливают беглых чернокожих и вновь превращают их в рабов!

— Возможно, вы и правы, тетушка Гестер. Любой здравомыслящий человек скажет, что Договор о беглых рабах несет не столько мир, сколько пораженчество. Тем не менее это закон, и он принят.

Наконец-то старушка Пег поняла, что имеет в виду учительница. Договор о беглых рабах она помянула, чтобы подсказать старушке Пег, что Артуру Стюарту здесь угрожает опасность, что из Королевских Колоний в любой момент могут заявиться ловчие и объявить мальчика собственностью какой-нибудь белой так называемой христианской семьи. Также это значило, что мисс Ларнер ни на грош не поверила истории, которую выдумала Пег про Артура Стюарта. А если она так легко разглядела ложь, то почему старушка Пег считает, что остальные поверили в это? Хотя, насколько Пег было известно, весь Хатрак давным-давно догадался, что Артур Стюарт — бывший раб, который каким-то образом сбежал и нашел себе белую маму.

А если всем это известно, то какой-нибудь недобрый человек может подать запрос на Артура Стюарта, разослав по Королевским Колониям весть о беглом мальчике-рабе, который живет в некой гостинице неподалеку от реки Хатрак. Договор о беглых рабах делал усыновление Артура Стюарта незаконным. Мальчика могут вырвать прямо у нее из рук и не позволят даже навещать его. По сути дела, если она когда-нибудь решит съездить на юг, ее могут арестовать и повесить согласно потворствующему рабовладельцам закону, принятому королем Артуром. Мысль об этом чудовище, которое звалось королем и обосновалось у себя в Камелоте, заставила старушку Пег вспомнить то, что может случиться, если Артура вдруг увезут на юг — его ведь заставят сменить имя! Это же равносильно предательству — наречь мальчика-раба тем же именем, что и короля. Представьте себе, что будет, если вдруг, ни с того ни с сего, бедняжка Артур обнаружит, кого зовут его именем, которого он никогда не слышал. Невольно она представила смущенного мальчика, которого зовет надсмотрщик, а когда малыш не откликается, жестоко избивает его. Но как он может откликнуться, если его зовут каким-то чужим именем, которого он никогда не слышал?

На ее лице, должно быть, отразились страхи, возникшие в ее душе, потому что мисс Ларнер приблизилась к ней и положила руку на плечи старушки Пег.

— Вам нечего бояться, тетушка Гестер, я вам ничего не сделаю. Я приехала из Филадельфии, где люди в открытую протестуют против этого соглашения. Юный новоангличанин по имени Торо[90] прославился благодаря своим проповедям, в которых говорил, что плохой закон следует отменить и добропорядочные граждане должны быть готовы на все, даже на то, чтобы сесть в тюрьму, лишь бы воспрепятствовать несправедливости. Вы бы порадовались его речам.

В этом старушка Пег сильно сомневалась. При одном упоминании Договора по телу у нее бежали холодные мурашки. В тюрьму? А что от этого толку, если Артура отправят на юг в цепях, жестоко избивая по дороге? Впрочем, это мисс Ларнер не касается.

— Я не понимаю, к чему вы клоните, мисс Ларнер. Артур Стюарт был рожден на свободе свободной чернокожей женщиной, пусть даже зачала она его не на той кровати, что следует. Договор о беглых рабах никоим образом меня не касается.

— Значит, я больше не буду думать об этом, тетушка Гестер. А теперь убедительно прошу меня простить, но я несколько устала после долгого путешествия и хотела пораньше лечь спать, пока еще светло.

Старушка Пег мигом вскочила со стула, поняв с облегчением, что разговоры про Артура и Договор подошли к концу.

— Да, да, конечно. Но вам стоит принять ванну, прежде чем ложиться в кровать. Нет ничего лучше хорошей ванны для усталого путника.

— Совершенно с вами согласна, тетушка Гестер. Однако, к моему вящему сожалению, дальний путь не позволил мне захватить в дорогу свою ванну.

— Я сейчас пойду домой и сразу попрошу Горация принести сюда ванну. А вы пока можете растопить печку, воды мы натаскаем из колодца Герти — глазом не успеете моргнуть, как все будет готово.

— О, тетушка Гестер, боюсь, еще до наступления ночи вы убедите меня, что я снова в Филадельфии. Я уж совсем было смирилась и приготовилась терпеть тягости примитивной жизни в глуши, как обнаружила, что вы можете предоставить все благословенные достижения нашей цивилизации.

— Насколько я поняла, вы таким образом хотите сказать мне «спасибо», на что я отвечаю — пожалуйста. Я сейчас, туда-обратно, вернусь с Горацием и ванной. Но вы таскать воду не смейте, по крайней мере сегодня. Посидите тихонько, почитайте, пофилософствуйте, в общем, позанимайтесь тем, чем занимается ученый человек, который в отличие от нас не имеет привычки дремать, только выдастся свободная минутка.

С этими словами старушка Пег выпорхнула из домика. У нее словно крылья выросли. Оказалось, учительница вовсе не такая уж зануда. Может, она говорит так, что в половине случаев Пег ее не понимает, но по крайней мере она не чурается общения с обыкновенными людьми. Кроме того, она согласилась бесплатно учить Артура и проводить в гостинице вечера поэзии. А может, она даже согласится иногда беседовать со старушкой Гестер, чтобы немножко ее учености перешло к Пег. Не то чтобы ученость была очень необходима такой женщине, как старушка Пег, но что плохого, если на пальце у богатой леди сияет драгоценный камень? Присутствие рядом образованной дамы, прибывшей с востока, поможет Пег хоть немножко понять огромный мир, окружающий Хатрак, — а об этом старушка Пег и не мечтала. Словно краской капнули на бесцветное крыло мошки. Конечно, мошке никогда не стать бабочкой, но, может, теперь она не будет так отчаиваться и бросаться в огонь.

Мисс Ларнер проводила старушку Пег взглядом. «Мама», — прошептала она. Хотя нет, не прошептала. Даже рот не открыла. Но ее губы чуточку сжались, словно готовясь произнести букву «м», а язык напрягся, желая досказать слово.

Обман нестерпимо ранил ее. Она дала обещание не лгать, хотя в некотором смысле и не нарушила свое слово. Имя, которое она взяла, означало «учитель», а она и в самом деле была учителем, точно так же, как отец ее был Гестером, «содержателем гостиницы», а второе имя Миротворца было Смит, «кузнец». Когда ей задавали вопросы, она никогда не лгала, но иногда отказывалась отвечать, ибо ответы могли сказать людям много больше, чем они хотели бы знать, и натолкнуть на ненужные раздумья.

И все-таки, несмотря на то, что она всячески избегала лжи, ей казалось, что она попросту обманывает себя. Неужели она считает, что, приехав сюда в этом обличье, избегла лжи?

Однако, если присмотреться, где-то в своей основе этот обман был чистой правдой. Той девочки, которую знали как светлячка из Хатрака, давным-давно не существует. Формально говоря, она больше не принадлежит к этим людям. Назовись она малышкой Пегги, это было бы куда большей ложью, чем ее теперешнее обличье, потому что все сочли бы, что она та самая девочка, которая когда-то жила здесь, и стали обращаться с ней соответствующим образом. В этом смысле ее новое обличье отражало то, какой она стала здесь и сейчас — образованной, отчужденной старой девой, непривлекательной для мужчин.

Поэтому ее обличье не было ложью, нет, не было; это был способ сохранить тайну — тайну, какой она была и какой стала. Она не преступила своей клятвы.

Мать давно скрылась среди деревьев, отделяющих домик от гостиницы, но Пегги по-прежнему смотрела ей вслед. При желании Пегги могла увидеть ее, но не глазами, а зрением светлячка. Она могла отыскать огонек сердца матери, приблизиться к нему, заглянуть внутрь. «Мама, неужели ты не знаешь, что у тебя не может быть секретов от твоей дочки Пегги?»

Но дело в том, что теперь мама могла хранить какие угодно тайны. Пегги не станет заглядывать в ее сердце. Пегги не затем вернулась в Хатрак, чтобы вновь стать светлячком. После долгих лет учебы, за которые Пегги прочла огромное множество книг, глотая страницу за страницей (как-то раз она даже испугалась, что книги в один прекрасный момент могут закончиться и во всей Америке не хватит книг, чтобы удовлетворить ее аппетиты), — после этих лет у нее осталось только одно умение, в котором она была абсолютно уверена. В конце концов она научилась не смотреть в сердца других людей, если сама того не хочет. Ей наконец удалось обуздать дар светлячка.

О, когда возникала необходимость, она заглядывала в души окружающих людей — но редко, очень редко. Даже представ перед школьным советом и поняв, что ей придется выдержать нелегкий бой, ей понадобилось обыкновенное знание человеческой натуры, чтобы разгадать намерения и одержать победу. Что же касается будущего, которое открывалось ей в огне человеческого сердца, на него она больше не обращала внимания.

«Ваше будущее больше не зависит от меня, не зависит. А твое будущее, мама, тем более. Я достаточно вмешивалась в твою жизнь, в жизни наших соседей. Если я узнаю, что ждет Хатрак, передо мной встанет моральный долг, и мне придется действовать так, чтобы помочь вам достигнуть будущего, которое станет наиболее счастливым из всех возможных. Однако тогда я перестану быть собой. Мой завтрашний день лишится надежды, а почему так должно быть? Закрывая глаза на то, что грядет, я становлюсь одной из вас, я могу жить своей жизнью, лишь догадываясь о том, что может произойти. Я все равно не могу обещать вам счастья, но так по крайней мере я имею возможность добиться его для себя».

Оправдываясь перед собой, она все же чувствовала, как внутри поднимается вина. Отвергая свой дар, она грешила перед Богом, который наделил ее столь необычными способностями. Великий магистр Эразм[91] учил, что твой дар — это твоя судьба и ты никогда не познаешь радости, пока не пройдешь путь, который определяется заложенным внутри тебя. Но Пегги отказывалась подчиняться этой жестокой доктрине. Некогда она уже лишилась детства, и к чему это привело? Мать не любила ее, жители Хатрака боялись, зачастую ненавидели, хотя продолжали приходить к ней, снова и снова, в поисках ответов на эгоистичные, мелкие вопросы. Если какое-то непрошеное зло вторгалось в их жизни, они винили ее, но никогда не благодарили, если ей случалось уберечь их от надвигающейся беды, ибо не знали, сколько раз она спасала им жизнь, поскольку зло, разумеется, не случалось.

Вовсе не благодарности она искала. Она жаждала свободы. Хотела, чтобы ноша, давящая на плечи, стала хоть чуточку меньше. Она была слишком молода, когда приняла этот груз, и ни один человек не выказал сострадания. Их страхи перевешивали ее мечту о беззаботном детстве. Понимал ли это кто-нибудь? Догадывался ли кто, с какой радостью она скинула с себя эту ношу?

И вот Пегги-светлячок вернулась, но никто об этом не узнает. «Я вернулась не ради вас, люди Хатрака, и не затем, чтобы служить вашим детям. Я пришла, чтобы обрести одного-единственного ученика, человека, который сейчас стоит у наковальни и чье сердце пылает так ярко, что я вижу его даже во сне, даже в сновидениях. Я вернулась, научившись всему, чему может научить этот мир, чтобы помочь юноше исполнить труд, который значит куда больше, чем кто-либо из нас. Вот она, моя судьба, если есть у меня таковая.

По пути, покуда достанет сил, я буду творить добро — сейчас я буду учить Артура Стюарта, попытаюсь помочь исполниться тем мечтам, ради которых погибла его отважная мать. Одновременно я буду учить и других детей, тех, кто хочет учиться, — это я буду исполнять в часы, которые указаны в моем контракте. Я принесу в город на Хатраке поэзию, которую вы можете принять, если пожелаете.

Возможно, вам не нужна поэзия. Вам больше нужны мои знания о возможном будущем, но я осмеливаюсь предположить, что поэзия принесет куда больше добра. Ибо знание будущего сделает вас самодовольными, тогда как поэзия превратит в людей, чьи души с благородством, твердостью и мудростью встретят любой поворот событий, так что вам и не нужно будет знать, что ждет впереди, ибо каждое будущее станет возможностью проявить то величие, которое поселится в вас. Смогу ли я научить вас видеть в себе то, что некогда разглядел Грей?»

Ах! может быть, под сей могилою таится Прах сердца нежного, умевшего любить, И гробожитель-червь в сухой главе гнездится, Рожденной быть в венце иль мыслями парить.[92]

Однако она сильно сомневалась, что в ком-либо из обыкновенных обитателей Хатрака живет скрытый Мильтон. Поли Умник, ни для кого не секрет, не был воплощенным Цезарем. Может, он желал подобного величия, но ему не хватало ума и умения держать себя в руках. Уитли Лекаринг не был Гиппократом, хотя он действительно любил лечить людей и все время пытался примирить жителей Хатрака друг с другом — его разрушала любовь к роскоши, так что, в конце концов, как и многие другие подающие надежду врачи, он стал работать исключительно ради денег, забыв о радости, которую должна нести работа.

Пегги взяла стоявшее у дверей деревянное ведро. Несмотря на усталость, она не могла позволить себе подобной беспомощности. Когда отец и мать вернутся, они обнаружат, что мисс Ларнер сама сделала все, что могла, не дожидаясь, когда прибудет ванна.

Дзынь-дзынь-дзынь. Элвин что, вообще не дает себе отдыха? Неужели он не видит, что солнце уже опускается к западу, окрашивая небо в пурпурный цвет, прежде чем утонуть в кронах деревьев? Спускаясь вниз по холму, к кузнице, она вдруг ощутила в себе желание побежать, полететь, как она неслась со всех ног незадолго до того, как родился Элвин. В тот день шел дождь, и мать Элвина застряла в телеге посреди реки. Именно Пегги увидела попавшую в беду семью, заметила огоньки их сердец посреди черноты дождя и вышедшей из берегов речки. Именно Пегги подняла тревогу, и именно она стояла рядом с рожающей женщиной, разглядывая будущее, которое ожидает Элвина, и дивясь огню его сердца, — ни до этого, ни после она не встречала души, которая сияла бы так же ярко. Именно Пегги спасла ему жизнь, убрав с лица сорочку; а потом с помощью этой сорочки не раз выручала Элвина в годы его детства. Она могла повернуться спиной к жителям Хатрака, но к нему спиной она не повернется никогда.

Внезапно она пришла в себя. О чем она думает? Ей нельзя идти к Элвину — во всяком случае сейчас. Он должен сам явиться к ней. Только так она сможет стать его учителем; только тогда появится возможность, что их отношения перерастут в нечто большее.

Она повернулась и зашагала по склону холма в сторону колодца. Она видела, как Элвин рыл этот колодец — этот и другой. Впервые в жизни Пегги ничем не смогла помочь Элвину, когда явился Рассоздатель. Гнев Элвина и разрушение призвали его заклятого врага, и сорочка в тот раз оказалась бесполезной. Пегги могла лишь смотреть, как Элвин сам изгоняет проникшее внутрь рассоздание и расправляется с Рассоздателем, который впервые в открытую сразился с ним. Теперь колодец стоял как памятник силе Элвина, силе и уязвимости.

Она бросила жестяное ведерко в колодец, веревка принялась быстро разматываться, ворот задребезжал. Раздался приглушенный всплеск. Она подождала пару мгновений, пока ведерко наполнится, после чего начала поднимать его. Вскоре, слегка плеская водой, оно появилось из колодца. Она хотела перелить воду в деревянное ведро, которое принесла с собой, но вместо этого поднесла к губам и принялась жадно пить холодную свежую влагу. Столько лет она ждала возможности попробовать ее, эту воду, которую Элвин обуздал в ночь, явившуюся испытанием его сил. Пегги так боялась за него, что, когда утром он наконец зарыл яму, которую вырыл из чувства мести, расплакалась от облегчения. Вода была ничуть не соленой, однако Пегги показалось, будто пьет она собственные слезы.

Звук бьющего по наковальне молота смолк. Невольно она отыскала внутренним оком огонек Элвина. Отложив в сторону инструмент, юноша вышел из кузницы. Знает ли он, что она здесь? Нет. Он всегда идет к колодцу, заканчивая дневную работу. Обернуться она не может, пока не услышит его шаги. Однако, зная, что он идет, и специально прислушиваясь, она не услышала ни шороха — он двигался тихо, как белка по ветке дерева. До ее слуха не донеслось ни звука, пока он не заговорил:

— Хорошая водичка, правда?

Она повернулась на его голос. Повернулась слишком поспешно, слишком сильное желание бурлило в ее душе — а поэтому совершенно забыла о веревке, держащей ведерко. Плеснув водой, ведро, громко бренча, унеслось в черную глубину колодца.

— Я Элвин, помните меня? Я вовсе не хотел напугать вас, мэм, э-э, мисс Ларнер.

— Это все моя глупость. Я абсолютно забыла, что ведро привязано, — ответила она. — Привыкла к насосам. Открытые колодцы редко встречаются в Филадельфии.

Она повернулась обратно к колодцу, чтобы снова поднять ведро.

— Позвольте мне, — предложил он.

— В этом нет нужды. Я сама могу вертеть ворот.

— Но зачем, мисс Ларнер, если я охотно сделаю это за вас?

Она отступила в сторону и молча глядела, как он одной рукой вертит рукоять, словно детскую игрушку. Ведро разве что не вылетело из колодца. Она заглянула в огонь его сердца — краешком глаза, только чтобы проверить, уж не рисуется ли он перед ней. Нет. Он просто не замечал, какие у него огромные плечи, как под кожей танцуют мускулы, когда он двигает рукой. И естественно, он не замечал умиротворенности своего лица — такое выражение можно заметить на мордочке лесного оленя, который ничего не боится. В Элвине совершенно отсутствовала осторожность. Некоторые люди так и стреляют глазами во все стороны, словно с минуты на минуту ожидают какой опасности, а может, жертву выискивают. Другие смотрят сосредоточенно, вникая в то, что делают. Но Элвин был абсолютно беспечен, словно ни о чем не заботился. Он был погружен в свой внутренний мир, в который никто проникнуть не может. Снова на ум Пегги пришли строчки «Элегии» Грея:

Скрываясь от мирских погибельных сомнений, Без страха и надежд, в долине жизни сей, Не зная горести, не зная наслаждений, Они беспечно шли тропинкою своей.[93]

«Бедняжка Элвин. Когда твое обучение закончится, мирная долина исчезнет навсегда. Ты будешь вспоминать о поре ученичества как о последних мирных днях своей жизни».

Он ухватил полное, тяжелое ведро одной рукой и наклонил, чтобы перелить в то ведерко, которое она с собой принесла. Проделал он это с такой легкостью, словно домохозяйка переливает сливки из одной чашки в другую. «Но что если эти огромные руки возьмут мои пальцы? Не переломает ли он мне все кости, ведь он такой сильный? Не почувствую ли я себя в его объятиях, как в оковах? Или он сожжет меня в белоснежном жаре своего сердца?»

Она протянула руку к ведру.

— Прошу вас, мэм, мисс Ларнер, позвольте мне донести его.

— В этом нет нужды.

— Я понимаю, я с головы до ног измазан сажей, но я смогу донести ведро до вашей двери и поставить его там, ничего не запачкав.

«Неужели мой образ настолько чопорен, что ты считаешь, будто бы я отказываюсь от твоей помощи из-за чрезмерной брезгливости?»

— Я не хотела заставлять тебя исполнять лишнюю работу. Ты сегодня и так очень помог мне.

Он посмотрел ей прямо в глаза, и лицо его утратило умиротворенное выражение. В глазах промелькнули искорки гнева.

— Если вы опасаетесь, что я потребую с вас плату, можете не бояться. И если это был ваш доллар, то получите его обратно. Я за свою услугу ничего не просил.

Он протянул ей монетку, которую Уитли Лекаринг швырнул ему из коляски.

— Я сама не одобрила поведения доктора Лекаринга. Мне показалось оскорбительным, что он решил заплатить тебе за услугу, которую ты оказал из чистой галантности. Он вел себя так, будто события этого утра стоили ровно один доллар. Я сочла, что тем самым он унизил нас обоих.

Глаза Элвина смягчились.

— Однако ты должен простить доктора Лекаринга, — продолжала Пегги голосом мисс Ларнер. — Его несколько тяготит богатство, и он ищет возможностей поделиться своими деньгами с остальными. Правда, он пока не умеет делать это тактично.

— О, забудьте, мисс Ларнер. Раз не вы просили его кинуть этот доллар…

Он опустил монетку обратно в карман и, подняв ведро, двинулся по направлению к домику.

Сразу видно, он не привык ходить с дамой. Шаги его были слишком велики и быстры, она никак не могла поспеть за ним. Кроме того, крутой склон, по которому он без труда поднялся, ей было не преодолеть. Он вел себя как ребенок, выбирал наиболее прямую дорогу, даже если препятствия можно без труда обойти.

«Однако я всего лишь на пять лет старше его. Неужели я так вжилась в свою роль? Мне двадцать три, а я думаю, живу и веду себя как женщина по крайней мере в два раза старше возрастом. Ведь когда-то я обожала ходить так же, как он, пробираясь по самой трудной дороге из любви к преодолению препятствий…»

Тем не менее она избрала тропинку полегче, чуть обогнув холм и поднявшись там, где склон был не столь крутым. Он ждал ее у дверей домика.

— Почему ты не откроешь дверь и не поставишь ведро в комнату? — удивилась она. — Дом ведь не заперт.

— Прошу прощения, мисс Ларнер, но эту дверь не следует открывать чужому, заперта она или нет.

«Так, — подумала она, — он хочет убедиться, знаю ли я о скрытых оберегах, которые он врезал в замки». Не так много людей способно увидеть скрытый оберег — и если уж на то пошло, она этого не умела. Она бы и не подозревала о них, если б не наблюдала за Элвином, когда он ковал замок. Но этого она сказать ему не могла и потому спросила:

— А что, здесь есть какая-то защита, которую я не вижу?

— Я просто вставил в замок пару оберегов. Ничего особенного, но теперь вы можете ничего не опасаться. На плите я также нарисовал оберег, поэтому искр, которые могут начать пожар, тоже можно не бояться.

— А ты, Элвин, оказывается, умеешь обращаться с оберегами.

— Да, кое-что получается. Каждый знает пару-другую оберегов, мисс Ларнер. Просто немногие кузнецы умеют вживлять их в железо. Я хотел, чтобы вы знали о моих оберегах…

О них и еще кое о чем. Поэтому она ответила так, как он и ожидал:

— Значит, насколько я понимаю, ты тоже участвовал в отстройке домика?

— Я сделал окна, мисс Ларнер. Они теперь легко поднимаются и опускаются, а на подоконнике лежат колышки, которые удержат их на месте. Кроме того, я починил плиту, выковал замок и сделал всю остальную работу по железу. Да, а мой помощник, Артур Стюарт, вычистил стены.

Для молодого человека, весьма безыскусного с виду, он неплохо поддерживал беседу. Она было подумала поиграть с ним, притвориться, что не понимает его намеков, и посмотреть, как он выйдет из положения. Но нет — он всего лишь хотел попросить ее о том, за чем она сюда и приехала. Так что не стоит затруднять задачу. Ему и так будет непросто учиться.

— Артур Стюарт… — повторила она. — Это, наверное, тот самый мальчик, о котором просила тетушка Гестер. Она хочет, чтобы я учила его.

— О, так она уже попросила вас об этом? Или может, мне не стоило спрашивать?

— Я вовсе не намерена делать из этого секрета, Элвин. Да, я буду учить Артура Стюарта.

— Я очень этому рад, мисс Ларнер. Вот увидите, он самый умный мальчик, какого вы когда-либо знали. А как голосам подражает! Услышит что-нибудь и сразу ответит вам вашим же голосом. Вы ушам своим не поверите.

— Надеюсь, он не станет играть в такие игры, когда я буду учить его.

Элвин нахмурился:

— Ну, это не совсем игра, мисс Ларнер. Он подражает людям невольно, сам того не замечая. Я хочу сказать, отвечая вашим голосом, он вовсе не смеется над вами. Услышав что-нибудь, он запоминает не только слова, но и их звучание, ну, вы понимаете, о чем я говорю. Он не может запомнить слова отдельно от голоса, который их произносил.

— Я буду иметь это в виду.

Пегги услышала, как где-то вдалеке хлопнула дверь. Взглянув своим внутренним оком в сторону гостиницы, она заметила, что огоньки сердец отца и матери двигаются к ее домику. Они, естественно, спорили друг с другом, так что, если Элвин хочет о чем-то попросить, он должен сделать это быстро.

— Ты хотел еще что-нибудь сказать мне, Элвин?

Наконец настал момент, которого он долго ждал, но внезапно Элвин застеснялся.

— Ну, я хотел попросить вас… но вы должны понять, воду я донес вовсе не затем, чтобы вы чувствовали себя обязанной передо мной. Я бы сделал это все равно для кого угодно, а что же касается сегодняшнего, то я ж не знал, что вы учительница. Ну, я, конечно, мог бы догадаться, но как-то не подумал об этом. Поэтому все, что я сделал, я сделал от чистого сердца, и вы мне ничего не должны.

— Мне кажется, я сама решу, насколько я обязана тебе, Элвин. Так о чем же ты хотел попросить?

— Конечно, вы будете заняты с Артуром Стюартом, поэтому у вас вряд ли останется много свободного времени, ну, может, один день в неделю, может, часок. Это могло бы происходить по субботам, а что касается платы, то просите сколько захотите, мой мастер выделяет мне свободное время, и я кое-что поднакопил, в общем…

— Ты просишь, чтобы я тебе преподавала, Элвин?

Элвин явно не знал, что значит слово «преподавать».

— Преподавать. Обучать.

— Да, мисс Ларнер.

— Плата будет пятьдесят центов в неделю, Элвин. И я хочу, чтобы ты посещал мои занятия вместе с Артуром Стюартом. Ты будешь приходить и уходить вместе с ним.

— Но разве вы сможете учить сразу нас двоих?

— Осмелюсь предположить, Элвин, что ты многое почерпнешь из уроков, которые я буду ему давать. А пока он будет писать или складывать цифры, я могу заниматься с тобой.

— Но я не хочу лишать его законных часов.

— Ты сам подумай, Элвин. Если ты будешь брать у меня уроки наедине, это может показаться несколько непристойным. Да, я старше тебя, но наверняка найдутся люди, которые попытаются облить меня грязью, а если я буду давать частные уроки молодому ученику, это будет только способствовать распространению сплетен. Артур Стюарт будет присутствовать на всех наших уроках, и дверь домика в это время будет оставаться открытой.

— Но вы могли бы учить меня в гостинице.

— Элвин, я ясно изложила тебе условия. Ты хочешь, чтобы я тебе преподавала, или нет?

— Да, мисс Ларнер. — Он сунул руку в карман и вытащил монетку. — Вот доллар в оплату первых двух недель.

Пегги взглянула на монетку.

— Мне казалось, ты хотел вернуть этот доллар доктору Лекарингу.

— Я бы не хотел, чтобы его слишком уж стесняли деньги, мисс Ларнер, — ответил Элвин и широко улыбнулся.

Как бы застенчив он ни был, серьезным он долго оставаться не умел. В нем всегда живет насмешка, и время от времени она прорывается наружу.

— Да, думаю, ты прав, — кивнула мисс Ларнер. — Уроки начнутся со следующей недели. Спасибо за помощь.

В это самое мгновение на тропинке появились папа и мама. Чуточку пошатываясь, папа нес на голове огромную ванну. Завидев это, Элвин сразу бросился на помощь — правильнее будет сказать, он вообще отнял ванну у Горация и понес ее сам.

Шесть лет прошло с тех пор, как Пегги в последний раз видела отца, и вот наконец они снова встретились. Лицо его раскраснелось и покрылось мелкими бисеринками пота, он никак не мог отдышаться после тяжеленной ванны. Глаза его сердито изучали стоящую перед ним даму. Хоть мать наверняка попыталась убедить его, что новая учительница вовсе не такая уж зануда, как кажется на первый взгляд, отец тем не менее не избавился от неприязни к непрошеной гостье, вторгшейся в домик у ручья, в домик, который некогда принадлежал давным-давно пропавшей дочери.

Пегги страстно захотелось кинуться ему навстречу, назвать папой и уверить, что здесь по-прежнему живет его дочь, что его труд по отстройке домика и в самом деле явился нежным даром любимой дочке. Он до сих пор любил ее, все годы помнил о ней… Сердце Пегги разрывалось от жалости, потому что она не могла ему открыться — пока не могла, потому что ее ждала очень важная работа. Ей оставалось лишь завоевать его сердце точно так же, как она уже завоевала сердца Элвина и матери, — не с помощью старой любви и чувства долга, а новой любовью и дружбой.

Она не могла вернуться домой как родившаяся здесь, не могла открыться даже отцу, хотя, наверное, только Гораций искренне обрадовался бы ее возвращению. Ей пришлось вернуться домой, приняв личину незнакомки. Хотя именно такой она и стала — обличье не просто маска, она очень изменилась после трех лет обучения в Дикэйне и еще трех лет упорной учебы в Филадельфии. Она перестала быть малышкой Пегги, тихой, острой на язык девочкой-светлячком, — нет, она давным-давно стала другой. Под руководством миссис Модести она обучилась тайне красоты; из книг она узнала множество других секретов. Она теперь не та, какой была раньше. Так что, сказав: «Папа, я же твоя дочка, малышка Пегги», — она бы солгала. Точно так же, как солгала сейчас, представившись:

— Здравствуйте, мистер Гестер, я ваша новая постоялица, меня зовут мисс Ларнер. Очень рада познакомиться с вами.

Тяжело дыша, он подошел к ней и протянул руку. Несмотря на недовольство, несмотря на то, что он всячески избегал встреч с ней с тех пор, как она прибыла сюда, он был настоящим хозяином гостиницы, а поэтому не мог не поприветствовать ее со всей учтивостью — по крайней мере с той вежливостью, которая в этой глуши заменяла городские манеры.

— Здравствуйте, мисс Ларнер. Надеюсь, вы сочли жилье удовлетворительным?

При этих словах на нее нахлынула грусть. Сейчас он пытался изъясняться с ней на причудливом языке. Так он обычно разговаривал с теми посетителями, которых называл про себя «важными персонами», подразумевая, что их положение в обществе куда выше его. «Я многому научилась, отец, и познала прежде всего вот что: главное в жизни — это доброе сердце, тогда как положение в обществе — ничто, пустышка».

Пегги не стала проверять, доброе ли сердце у ее отца или нет, она и так это знала. За прошлые годы она достаточно изучила его. Так что если бы она сейчас снова заглянула в его огонек, она могла бы обнаружить там то, что не имеет права видеть дочь. Раньше она была слишком мала и не умела контролировать свой дар; в невинном детстве она познала много такого, что делало невинность и детство несовместимыми друг с другом. Но сейчас, когда ее дар был наконец обуздан, она могла больше не тревожить его душу. Она была обязана исполнить это — перед ним и мамой.

Не говоря о самой себе, ведь теперь она тоже не обязана знать, что они думают и какие чувства испытывают.

Ванну занесли в маленький домик. Мама принесла с собой еще одно ведро и чайник, а отец и Элвин принялись таскать из колодца воду, пока мать ставила чайник разогреваться. Когда наконец ванна была готова, старушка Пег выставила мужчин из дома, оставшись наедине с Пегги, но Пегги отказалась от ее помощи — впрочем, особых убеждений и не потребовалось.

— Я весьма благодарна вам за помощь, — сказала она. — Но обычно я принимаю ванну в полном одиночестве. Вы проявили ко мне неизмеримую доброту, так что можете быть уверены, каждую секунду, что я проведу в чистой воде, я буду вспоминать о вас с огромной благодарностью.

Этому потоку выспренней речи не могла сопротивляться даже мама. В конце концов дверь была закрыта и заперта, занавески задернуты. Пегги сняла дорожное платье, насквозь пропитавшееся потом и пылью, после чего избавилась от липнущих к телу сорочки и панталон. Одним из преимуществ ее нынешнего обличья было то, что ей не пришлось надевать на себя еще и корсет. Престарелая особа, в которую превратилась Пегги, просто не могла иметь идеальной талии, которой хвастались юные девушки, жертвы моды, затягивающие корсеты так, что потом дышать не могли.

В последнюю очередь она избавилась от амулетов — три оберега висели у нее на шее, и один был вплетен в волосы. Амулеты достались ей непросто, и не только потому, что были новыми, очень дорогими штучками, которые влияли непосредственно на обличье человека, а не на умы окружающих. Ей пришлось четыре раза посетить лавку оберегов, прежде чем продавец понял, что она действительно хочет стать уродливой. «Такой прекрасной девушке не нужно прибегать к моему искусству», — раз за разом повторял он, пока она в конце концов не тряхнула его как следует, выкрикнув: «Так поэтому-то я и обратилась к вам! Сделайте так, чтобы я перестала быть красивой». Даже уступив, он так и не успокоился — до самого конца бормотал себе под нос, как, мол, грешно скрывать столь прекрасное творение рук Господних.

«Скорее рук миссис Модести, — подумала Пегги. — Красоту я обрела в доме миссис Модести. Но красива ли я сейчас, когда меня никто не видит? Вряд ли я восхищаюсь собой…»

Раздевшись и став наконец собой, она встала на колени рядом с ванной и опустила в воду голову, начав мыть волосы. Погрузившись в тепло, она почувствовала прежнюю свободу, которую впервые познала в этом домике. За влажную пелену не проникал ни один из огоньков, так что теперь она на самом деле осталась наедине с собой, теперь она могла понять, какая же она есть на самом деле.

Зеркала в домике не было. И с собой зеркальце Пегги тоже не захватила. Тем не менее она ясно представляла, какое чудо сотворила с ней ванна. Вытираясь перед плитой, раскрасневшись в наполненной жарким паром комнате, она знала, что стала настоящей красавицей, именно такой, какой учила ее быть миссис Модести; знала, что, увидев ее сейчас, Элвин страстно возжелал бы ее. Но его влек бы не разум, а скорее обычная, мелкая страстишка, которую ощущает любой мужчина к женщине, услаждающей глаз. Так что если раньше Пегги пряталась от него, чтобы он не женился на ней из жалости, то теперь она скрывалась, чтобы он не воспылал к ней мальчишеской любовью. Эта Пегги, это гладкое юное тело останется невидимым ему, чтобы ее настоящее «я», острый, наполненный всевозможными знаниями ум пробудил в нем мужчину, который станет не любовником, но Мастером.

О, если б только она могла не видеть его тела, не представлять его касаний, мягких, нежных, как прикосновение ветерка к коже…

Глава 16

Собственность

Не успели прокричать петухи, как чернокожие подняли вой. Кэвил Плантер поднялся не сразу; завывающие голоса неким образом совместились с его сном. В эти дни он частенько видел во сне разъяренных чернокожих. Однако в конце концов он проснулся и вылез из мягких объятий постели. Снаружи пробивался едва видный свет восходящего солнца, поэтому, чтобы отыскать штаны, ему пришлось раздвинуть шторы. Неподалеку от бараков он увидел какие-то движущиеся тени, однако что происходит, разглядеть не смог. Но подумал, естественно, о самом худшем, а посему сразу достал из висевшего на стене спальни шкафчика ружье. Рабовладельцы, если вы еще не догадались, всегда хранят оружие под рукой, в той же комнате, в которой и спят.

Снаружи, в холле, он на кого-то наткнулся. Этот «кто-то» громко взвизгнул. Лишь спустя секунду Кэвил понял, что столкнулся со своей женой Долорес. Иногда он начисто забывал о том, что она может ходить — редко, очень редко она покидала свои покои. Он просто не привык видеть ее вне постели, кроме того, обычно она передвигалась при помощи двух рабынь, на которых опиралась.

— Тихо, Долорес, это я, Кэвил.

— Кэвил, что случилось?! Что происходит?! — Она повисла на нем всей тяжестью, так что он и шагу ступить не мог.

— Может, ты все-таки отпустишь меня? Тогда я схожу и все выясню!

Но она еще крепче вцепилась в него.

— Не делай этого, Кэвил! Не выходи из дому один! Тебя могут убить!

— С чего им меня убивать? Разве я плохой хозяин? Разве Господь не защищает меня?

Однако, несмотря на смелые слова, он ощутил легкий страх. Может, разразилось то самое восстание рабов, которого боится всякий рабовладелец и о котором никто не осмеливается говорить вслух? Теперь он понял, что эта мысль подспудно тревожила его с тех самых пор, как он проснулся. И Долорес лишь выразила ее словами.

— Я захватил с собой ружье, — утешил Кэвил. — Не беспокойся за меня.

— Я боюсь, — прошептала Долорес.

— А знаешь, чего боюсь я? Я боюсь, что ты споткнешься обо что-нибудь в темноте и больно ударишься. Возвращайся в постель, чтобы мне еще за тебя не пришлось волноваться, пока я буду разбираться с этими рабами.

Кто-то шумно заколотил в дверь.

— Хозяин! Хозяин! — закричал раб. — Быстрей сюда!

— Видишь? Это Толстый Лис, — сказал Кэвил. — Случись восстание, любовь моя, его бы вздернули первым, до того, как он заявится ко мне.

— Ты думаешь, мне от этого легче? — вскрикнула она.

— Хозяин! Хозяин!

— Возвращайся в постель, — твердо приказал Кэвил.

Какое-то мгновение ее рука сжимала твердое, холодное дуло ружья. Затем она повернулась и, подобно бледно-серому привидению, растаяла в тенях, удалившись в сторону своей комнаты.

От волнения Толстый Лис чуть не прыгал по веранде. Кэвил с привычным отвращением смерил чернокожего взглядом. Хоть Кэвил и полагался на Толстого Лиса, который сообщал ему, кто из рабов ведет за спиной хозяина богохульственные речи, Кэвилу вовсе не обязательно было питать к этому чернокожему какие-то нежные чувства. Ибо души чернокожих, в чьих жилах течет чисто туземная кровь, не могут обрести спасения на небесах. Все они были рождены святотатцами, еще младенцами приняв первородный грех, всосав его с молоком матери. Чудо, что их молоко не почернело от грязи, которую несет в себе. Жаль, сразу нельзя обратить чернокожих в белых, процесс спасения их душ слишком долог…

— Та девчонка, господин, Саламанди… — задыхаясь, вопил Толстый Лис.

— Что, у нее начались преждевременные роды? — спросил Кэвил.

— О нет, — всплеснул руками Толстый Лис. — Нет, нет, роды — нет, нет, хозяин. Пожалуйста, идите туда. Но не понадобится вам ружье, хозяин. Скорее нужен тесак, да побольше, побольше…

— Это я сам решу, — перебил его Кэвил.

Если чернокожий предлагает оставить ружье дома, держись за ствол обеими руками.

Кэвил зашагал к баракам, где размещались женщины. Горизонт уже окрасился легким светом, и он ясно различал тропинку под ногами, видел, как мелькают в темноте чернокожие тела, как рабы таращатся на него белыми глазищами. Слава Богу, который создал их глаза белыми, иначе в темноте этих чернокожих вообще не разглядишь…

У двери хижины, где спала Саламанди, толпились взбудораженные женщины. Ее роды приближались, работать на полях она не могла, поэтому Кэвил выделил ей отдельную постель и хороший матрас. Никто не упрекнет Кэвила Плантера в том, что он не заботится о племенном стаде.

Одна из женщин — в темноте он не разглядел, кто именно, но, судя по голосу, это вполне могла быть Гремучка, которую недавно окрестили и назвали Агнес, однако рабыня по-прежнему предпочитала называться именем гремучей змеи, — вскричала:

— О хозяин, позволь нам зарезать над ней курицу!

— Никаких языческих святотатств я на плантации не допущу, — резко заявил Кэвил.

Теперь он понял, что Саламанди мертва. До родов остался всего месяц, а она умерла… Его сердце судорожно сжалось. Одним ребенком меньше. Одной племенной овцой меньше. «О Боже, смилостивись надо мной! Как я могу служить тебе, если ты отнял у меня лучшую наложницу?!»

В домике стоял едкий запах больной лошади, ибо девчонка, умирая, опустошила свой желудок. Она повесилась на простыне. Кэвил стукнул себя по лбу, проклиная собственную глупость, — это ж надо было дать ей в руки такое орудие. Он подарил ей простыню в знак особого расположения, потому что она рожала уже шестого ребенка-полукровку; он подумал, пусть она застелит грязный матрас, а она вот как его отблагодарила!

Ее ноги болтались в трех дюймах от пола. Должно быть, она забралась на кровать и прыгнула оттуда. Когда тело Саламанди заколыхалось от легкого ветерка, поднятого движениями Кэвила, ноги ее тихо стукнули о кровать. Только спустя некоторое время Кэвил понял, что это значит. Поскольку шея не была сломана, умирала Саламанди долго, мучительно, хватая ртом воздух, тогда как спасение в виде кровати было рядом, и она знала это. В любой момент она могла прервать мучения, встать на кровать и глотнуть воздуха. В любую секунду могла изменить свое решение. Но нет, эта женщина хотела умереть. Хотела убить. Убить ребенка, которого носила в утробе.

Вот еще одно доказательство тому, насколько упорны в своем грехе эти чернокожие. Они скорее повесятся, нежели родят полубелого ребенка, у которого появится шанс на спасение души. Есть ли предел их извращенному коварству? Ну как благочестивому христианину спасти этих тварей?

— Она убила себя, хозяин! — взвизгнула женщина, которая только что просила принести в жертву курицу. Кэвил оглянулся и в свете восходящего солнца убедился в верности своих предположений — это и в самом деле говорила Гремучка. — Если мы не окропим ее куриной кровью, она дождется завтрашней ночи и убьет себя снова!

— Мне противно слышать ваши речи. Пользуясь смертью бедняжки, вы ищете предлог, чтобы набить свои желудки жареной курятиной. Нет, мы похороним ее достойно, и ее душа никому не навредит, хотя, совершив самоубийство, она теперь будет вечно гореть в аду.

Услышав его ответ, Гремучка взвыла от отчаяния. Остальные женщины присоединились к вою. Кэвил приказал Толстому Лису отправить рабов помоложе копать могилу — похоронена Саламанди будет где-нибудь в лесу, а не на кладбище для рабов, потому что самоубийц в освященной земле хоронить нельзя. Ее зароют где-нибудь подальше, и на могиле не поставят никакого знака, ибо этот зверь в человеческом обличье отнял жизнь у собственного ребенка.

Еще до наступления вечера она была похоронена. Поскольку Саламанди наложила на себя руки, Кэвил не мог просить ни баптистского священника, ни католического прочитать над ней молитву. По сути дела, он решил было прочесть ей напутственные слова сам, но днем неожиданно познакомился с путешествующим проповедником, которого и пригласил на ужин. Священник тот объявился раньше времени, и слуги-рабы послали его на задний двор, где он обнаружил погребальную церемонию и, естественно, сразу предложил свою помощь.

— О нет, я не могу просить вас об этом, — запротестовал Кэвил.

— А я не могу допустить, чтобы по земле пошел слух, якобы преподобный Филадельфия Троуэр обделяет христианской любовью детей нашего Господа. Ибо положено нам любить всех — белых и черных, мужчин и женщин, святых и грешников.

Рабы, заслышав такие речи, сразу встрепенулись. Кэвил также напрягся — но по другой причине. Это были слова типичного эмансипациониста, сторонника равных прав, и Кэвил ощутил внезапный приступ страха. Неужели, пригласив этого пресвитерианского священника на ужин, он привел в дом самого Сатану? Тем не менее, может, должный ритуал, проведенный настоящим священником, несколько уймет страхи суеверных чернокожих? И действительно, когда слова молитвы были произнесены, а могила зарыта, рабы притихли — во всяком случае, их отвратительного воя больше не было слышно.

За ужином священник, которого звали Троуэр, развеял страхи Кэвила.

— Мне лично кажется, то, что чернокожие были привезены в Америку в цепях, есть часть великого Божественного плана. Подобно детям израильским, которые долгие годы страдали под гнетом египтян, эти черные души подставляют себя под кнут Господень. Сам Господь укрепляет их для собственных целей. Эмансипационисты понимают лишь одну истину — Господь любит своих чернокожих детей, — но забывают обо всем остальном. Допустим, они настоят на своем и освободят рабов, так ведь это послужит дьявольским целям, а не Господу, ибо без рабства чернокожие не смогут подняться из первозданной дикости.

— Вы говорите как настоящий религиозный человек, — осторожно заметил Кэвил.

— Также Эмансипационисты не понимают, что каждый чернокожий, бегущий от законного хозяина на север, обрекает на вечное проклятие себя и своих детей! Если уж на то пошло, чернокожие могли бы изначально остаться в Африке, а не ехать сюда. Белые люди, живущие на севере, ненавидят черных всей душой, поскольку только злой, самовлюбленный, ничего не видящий гордец способен покинуть господина, оскорбив тем самым Господа. Но вы, жители Аппалачей и Королевских Колоний, вы любите чернокожих, ибо только вы желаете взять на себя ответственность за этих заблудших овечек и провести их по дороге прогресса к человечности.

— Может, вы и пресвитерианин, отец Троуэр, но истинную религию вы знаете.

— Я рад услышать, что нахожусь в доме настоящего христианина, брат Кэвил.

— Я и в самом деле надеюсь, что являюсь вам братом по духу, преподобный Троуэр.

Вот так и продолжался разговор, чем дальше к ночи, тем больше эта парочка нравилась друг другу. Наевшись до отвала, они вышли на веранду, чтобы немножко охладиться. Кэвил начал подумывать, что впервые в жизни встретил человека, которому может чуточку приоткрыть свою великую тайну.

Начал Кэвил издалека:

— Преподобный Троуэр, как вы считаете, в наши дни Господь Бог еще обращается к людям?

Ответ Троуэра прозвучал почти торжественно:

— В этом я могу вам поручиться.

— А как вы думаете, может ли Он когда-нибудь обратиться к такому простому человеку, как я?

— Вам не следует надеяться на это, брат Кэвил, — покачал головой Троуэр, — ибо Господь приходит лишь туда, куда сам пожелает, а не туда, куда мы его зовем. Однако я знаю, что даже самый ничтожный человечишка в один прекрасный день может удостоиться чести… быть посещенным.

Кэвил ощутил легкую дрожь в животе. Троуэр говорил так, будто секрет Кэвила не был для него тайной. Однако Кэвил не стал сразу раскрывать все карты.

— Знаете, что я думаю? — спросил Кэвил. — Я думаю, Господь Бог не может появиться в своем истинном обличье, поскольку сияние его способно убить простого смертного на месте.

— Разумеется, — кивнул Троуэр. — Ведь, явившись Моисею, Господь прикрыл его глаза Своей рукою, позволив пророку лицезреть только Свою спину[94].

— Я хотел сказать, что если Господь наш Иисус и явится такому недостойному человеку, как я, то выглядеть он будет вовсе не так, как изображают его на полотнах, а примет некий образ. Я считаю, человек видит лишь то, что дает ему понять могущество Господне, а не истинное величие нашего Бога.

С мудрым видом Троуэр опустил голову.

— Это вполне возможно, — ответил он. — Сие объяснение претендует на разумность. Но могло случиться и так, что видели вы лишь одного из ангелов.

Вот оно, все оказалось так просто. Собеседники от сравнений «такой человек, как я» перешли к полной откровенности — «вы видели одного из ангелов»! Как все-таки похожи эти двое. И Кэвил впервые за семь лет открыл свою тайну, поведал всю историю.

Когда он закончил, Троуэр взял его за руку и дружески пожал ее, пристально вглядевшись в глаза Кэвила.

— Подумать только, на какие жертвы вы пошли! Служа Господу, вы решились осквернить свою плоть прикосновением к чернокожим женщинам… Сколько же детей появилось на свет?

— Двадцать пять. Сегодня вечером вы помогли мне похоронить двадцать шестого, который находился в животе у Саламанди.

— И где же эти обретшие надежду создания?

— О, я исполнил лишь половину труда, — воскликнул Кэвил. — Из-за этого Договора о беглых рабах мне приходилось продавать их на юг, чтобы они выросли там и распространили истинную кровь по Королевским Колониям. Каждый из них в семени своем стал миссионером. Последние несколько еще находятся здесь. Видите ли, преподобный Троуэр, держать на плантации рабов-полукровок крайне опасно. Все мои рабы черного цвета, поэтому местные жители начнут гадать, откуда у нас появились полукровки. Пока что мой надсмотрщик, Кнуткер, если и замечает, то держит рот на замке, а другие еще ничего не прознали.

Троуэр кивнул, но по выражению его лица было видно, что его что-то беспокоит.

— Всего двадцать пять детей? — уточнил он.

— Я делал что мог, — пожал плечами Кэвил. — Даже чернокожая женщина не может зачать ребенка сразу после того, как родила.

— Я хотел сказать… видите ли, я тоже удостоился… э-э, посещения. Вот почему я явился сюда, перевалив через Аппалачи. Мне было сказано, что здесь я встречу некоего фермера, который также знает моего Посетителя и который преподнес Господу двадцать шесть живых детей.

— Двадцать шесть?

— Живых.

— Ну, понимаете… вообще-то это правильно. Я не включил в счет самого первого, потому что его мать бежала и украла младенца спустя несколько дней, как он поя вился на свет. А я уже договорился с покупателем, пришлось вернуть все деньги, ведь выследить беглянку так и не удалось, собаки не взяли след. Среди рабов же прошел слух, что она обратилась в черного дрозда и улетела, но все это, как вы понимаете, суеверия…

— Значит, все-таки двадцать шесть. И скажите, говорит ли вам что-нибудь имя Агарь?

Кэвил аж задохнулся от удивления:

— Именно так я звал ту беглянку, но ведь никто не знает об этом!

— Мой Посетитель поведал мне, что ваш первый дар украла Агарь.

— Это Он. Вы тоже лицезрели Его.

— Ко мне он пришел в обличье ученого… человека неизмеримой мудрости. Потому что я сам в некотором роде ученый, помимо того, что являюсь священником. Я всегда считал, что Он один из ангелов — обратите внимание, один из ангелов, — поскольку никогда не осмеливался предположить, что это сам… Владыка. А теперь скажите, неужели случилось так, что мы с вами удостоились чести лицезреть самого Господа? О Кэвил, как я могу подвергать сей факт сомнению? Почему ж еще наш Господь свел нас вместе? Это означает, что я… что я прощен.

— Прощен?

Лицо Троуэра помрачнело.

— Нет, нет, ничего не говорите, если не хотите, — поспешил успокоить его Кэвил.

— Я… о Боже, какое страдание я испытываю, вспоминая об этом! Но теперь, когда я уверился, что меня снова приняли… по крайней мере дали возможность оправдаться… Брат Кэвил, некогда на мои плечи была возложена весьма ответственная миссия, столь же нелегкая и тайная, как ваша. Только у вас хватило мужества и сил побороть естество, тогда как я подвел нашего Посетителя. Я пытался, но у меня не было ни мужества, ни ума, чтобы одолеть дьявольские козни. Поэтому я счел себя отвергнутым. Я стал странствующим проповедником, ибо чувствовал, что недостоин иметь собственный приход. Но теперь…

Кэвил кивнул, продолжая сжимать руку священника. По щекам святого отца струились слезы.

В конце концов Троуэр нашел в себе силы поднять глаза.

— Как вы думаете, с какой целью прислал меня сюда наш… наш Друг? Чем я могу помочь вам в вашем труде?

— Ничего не могу сказать, — пожал плечами Кэвил. — Мне на ум приходит только одно…

— Брат Кэвил, я не уверен, что могу исполнить столь отвратительную обязанность.

— Исходя из собственного опыта, я могу сказать, что Господь укрепляет человека и делает его задачу не столь уж невыносимой.

— Но в моем случае, брат Кэвил… Видите ли, я никогда не знал женщины, как об этом говорится в Библии. Лишь однажды мои губы прикоснулись к женским губам, и то не по моей воле.

— Тогда я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам. Что если мы помолимся вместе, а потом я покажу вам, как это делается?

Ничего лучшего они придумать так и не смогли, а посему поступили, как предложил Кэвил Плантер. Преподобный Троуэр оказался способным учеником. Разделив тяжкий труд с собратом по вере, Кэвил испытал громадное облегчение, не говоря уже о некотором удовольствии, получаемом от того, что кто-то смотрит за ним, и возможности понаблюдать за действиями другого человека. Они сроднились особыми узами братства, смешав свое семя в одном сосуде. Как выразился преподобный Троуэр: «Когда это поле даст всходы, брат Кэвил, мы даже не узнаем, чье семя в нем проросло, ибо поле это Господь дал взборонить нам двоим».

После чего преподобный Троуэр поинтересовался именем девочки.

— Ну, мы окрестили ее Гепзибой, но сама она взяла себе имя Тараканиха.

— Тараканиха?!

— Они все берут себе имена животных, птиц или насекомых. По-моему, она не особо высокого мнения о себе.

Троуэр наклонился, взял ручку Тараканихи и нежно потрепал по ней, как будто она была его женой. При мысли об этом Кэвил чуть не прыснул со смеху.

— Выслушай меня, Гепзиба, — мягко произнес Троуэр. — Ты должна использовать свое христианское имя, а не название отвратительного насекомого.

Тараканиха, свернувшись клубочком на матрасе, смотрела на него глазами-плошками.

— Почему она не отвечает мне, брат Кэвил?

— О, они никогда не говорят во время этого. Я изначально отбил у них эту привычку, а то они все время пытались отговорить меня. Уж лучше, чтобы они вообще молчали, чем произносили слова, которые вкладывает в их уста дьявол.

Троуэр повернулся к девушке.

— Я хотел бы попросить тебя ответить мне что-нибудь. Ведь ты не будешь произносить слов, которые нашептывает тебе дьявол?

Вместо этого глаза Тараканихи поднялись к потолку, к балке, с которой все еще свешивалась простыня, небрежно обрезанная чуть ниже узла.

Лицо Троуэра слегка позеленело.

— Это что, та комната… та, где девушка, которую мы похоронили…

— Здесь лучшая кровать, — буркнул Кэвил. — Зачем заниматься этим на соломенной циновке, если мы можем воспользоваться добрым ложем?

Троуэр ничего не ответил. Он быстренько покинул домик и умчался куда-то в темноту. Кэвил вздохнул, затушил лампу и последовал за ним. Троуэра он нашел у водокачки. За его спиной из домика, где умерла Саламанди, тихонько выскользнула Тараканиха, направляясь в бараки, но Кэвил и не подумал останавливать ее. Его сейчас больше интересовал Троуэр — он надеялся, что священник не совсем лишился разума и не наблевал в воду, которую используют для питья!

— Со мной все в порядке, — еле слышно вымолвил Троуэр. — Я просто… та комната… поймите, я вовсе не суеверен, но мне показалось это несколько неуважительным по отношению к мертвым.

Ох уж эти северяне! Даже те, кто что-то понимает в рабстве, все равно не могут избавиться от мысли, что чернокожие — такие же люди, как они. Ну, сдохла в углу мышь или убил ты на стенке паука, что теперь — в доме не жить? Не будешь же сжигать конюшню, если там околела твоя любимая лошадь…

Как бы то ни было, Троуэр наконец нашел силы подняться. Он поддернул брюки, застегнул их и вместе с Кэвилом вернулся в дом. Брат Кэвил поселил Троуэра в гостевой комнате, которую, очевидно, использовали не часто, поскольку над одеялом, по которому хлопнул Кэвил, взвилось целое облако пыли.

— Так ведь и знал. Давно надо было заставить этих рабов убраться здесь… — пробурчал брат Кэвил.

— Не беспокойтесь, — уверил Троуэр. — Ночи стоят теплые, так что я вполне обойдусь без одеяла.

Проходя по коридору к своей спальне, Кэвил остановился на секунду-другую, прислушиваясь к дыханию жены. Вот и сегодня он услышал, как она тихонько плачет в своей постели. Видно, опять ее одолела боль. «О Господи, — подумал Кэвил, — сколько еще я должен молить Тебя, прежде чем Ты явишь Свое милосердие и исцелишь мою Долорес?» Но заходить к жене он не стал — кроме молитвы, он ничем ей помочь не мог, а ему крайне необходимо было выспаться. Была уже глубокая ночь, а завтра его ждет трудовой день.

Очевидно, Долорес почти всю ночь провела в рыданиях, поскольку, когда Кэвил пришел к ней с завтраком, она еще спала. Поэтому Кэвил направился к Троуэру. Священник умял поразительное количество колбасы и лепешек. Когда его тарелка в третий раз опустела, он наконец поднял глаза на Кэвила и улыбнулся.

— Служба Господу рождает в человеке ужасный голод!

И они оба весело рассмеялись.

После завтрака они вышли во двор. Так случилось, что они проходили мимо рощицы, где была похоронена Саламанди, и Троуэр предложил навестить ее могилку, иначе Кэвил, наверное, и не узнал бы, чем занимались здесь чернокожие прошлой ночью. Вокруг могилы было полным полно отпечатков голых ступней, сама же земля чуть не хлюпала под ногами. Сверху высыхающую грязь усеивали полчища муравьев.

— Муравьи! — воскликнул Троуэр. — Не может быть, чтобы они сквозь такой слой земли почуяли труп.

— Верно, — кивнул Кэвил. — Их привлекло нечто более свежее. К примеру, эти кишки.

— Но они… надеюсь, они не эксгумировали тело и не…

— Это не ее кишки, преподобный Троуэр. Скорее всего, это внутренности белки, дрозда или еще какой пташки-зверюшки. Прошлой ночью здесь вершилось жертвоприношение дьяволу.

Троуэр принялся истово молиться.

— Им известно, что я этого не одобряю, — объяснил Кэвил. — К вечеру от доказательств их вины не осталось бы и следа. Они смеют перечить мне за моей спиной. Я этого так не оставлю.

— Теперь я понимаю важность работы, которую исполняете вы, рабовладельцы. Души этих чернокожих железной хваткой держит сам дьявол.

— Ничего, не волнуйтесь. Они сегодня же заплатят за это. Хотят, чтобы на ее могилу пролилась кровь? Что ж, пусть эта кровь будет их собственной. Мистер Кнуткер! Где вы? Мистер Кнуткер!

Надсмотрщик, судя по всему, только-только прибыл.

— Сегодня утром мы устроим чернокожим небольшой праздник, мистер Кнуткер, — сказал Кэвил.

Надсмотрщик не стал уточнять, что имеет в виду хозяин.

— Скольких вы хотите высечь?

— Всех до единого. По десять плетей каждому. За исключением беременных женщин, разумеется. Но даже им — по одному удару, по бедрам. И чтобы все видели.

— Они могут разбушеваться, сэр, — предупредил надсмотрщик.

— Преподобный Троуэр и я также будем присутствовать при наказании, — ответил Кэвил.

Когда Кнуткер бросился собирать рабов, Троуэр пробормотал нечто вроде того, что не испытывает особого желания наблюдать за процедурой.

— Это труд Господень, — возразил Кэвил. — Мне ведь хватает духу вынести любое действо, которое вершится праведным судом. Кроме того, я было счел, что прошлая ночь придала вам сил.

Они молча наблюдали, как рабов по очереди секли. Кровь прямо-таки заливала могилу Саламанди. Спустя некоторое время Троуэр уже не пытался отвернуться, когда плеть падала на спину чернокожего. Кэвил с радостью отметил мужество священника — очевидно, этот человек не такой уж и слабак, просто шотландское воспитание и жизнь на севере несколько размягчили его.

Вскоре после этого, готовясь отправляться в путь, — он пообещал прочитать проповедь в городке, находящемся немного дальше к югу, — преподобный Троуэр задал Кэвилу вопрос, который давно терзал его:

— Я заметил, что ваши рабы не совсем стары, но и не очень молоды…

Кэвил пожал плечами:

— Это все проклятый Договор о беглых рабах. Хотя моя плантация процветает, по закону я не могу ни покупать, ни продавать рабов — мы теперь часть Соединенных Штатов. Многие сами разводят чернокожих, но, как вам известно, все мои малыши с недавних пор отправляются на юг. А вчера я лишился еще одной самки, так что теперь у меня осталось всего пять женщин. Саламанди была лучшей. Остальным недолго осталось рожать.

— Мне вдруг пришло на ум… — начал было Троуэр, но умолк, погрузившись в собственные мысли.

— Что же именно?

— Я много путешествовал по северу, брат Кэвил, и поэтому знаю, что почти в каждом городе Гайо, Сасквахеннии, Ирраквы и Воббской долины имеются одна или две чернокожие семьи. Мы-то с вами понимаем, что чернокожие на деревьях не растут, а значит…

— Все они когда-то сбежали с плантаций.

— Ну, кое-кто, без сомнения, вполне законно обрел свободу. Но в основном… наверняка среди них много беглых рабов. Насколько я помню, существует некий обычай: каждый рабовладелец хранит у себя прядку волос, обрезки ногтей своего раба…

— Да, у каждого новорожденного или купленного раба мы обязательно срезаем прядку волос. Для ловчих.

— Вот именно.

— Но мы ж не можем заставить ловчих обойти всю северную страну в поисках одного сбежавшего чернокожего. На эти деньги мне проще купить нового раба.

— Мне кажется, в последнее время цены на рабов несколько поднялись.

— Вы хотите сказать, что, согласно недавно принятому Договору, мы покупать рабов не можем…

— Совершенно верно, брат Кэвил. Что если ловчие не просто так будут отправлены на север? Мы ведь можем дать им некие указания. Что если вы наймете кого-нибудь из северян собирать сведения, запоминать имена и возраст чернокожих, которые попадутся им на глаза? Тогда ловчие отправятся на поиски, снаряженные точными указаниями.

Эта идея была настолько хороша, что Кэвил аж замер на месте.

— Нет, преподобный Троуэр, видно, в вашем плане что-то не стыкуется, иначе кто-нибудь уже подумал бы об этом.

— Я могу объяснить вам, почему никто не предпринял никаких шагов в эту сторону. Многие северяне питают к рабовладельцам отнюдь не дружелюбные чувства. Как бы северяне ни ненавидели своих чернокожих соседей, извращенные понятия о совести не позволяют им способствовать поискам беглых рабов. Поэтому любой южанин, отправившийся на север за сбежавшей собственностью, вскоре убеждается в тщетности всяких розысков, если след уже остыл или если его не сопровождает ловчий.

— Истинная правда. Северяне — настоящие воры, сговорившиеся друг с другом лишить человека законного имущества.

— Но что если северяне сами станут осуществлять розыски? Что если вы обзаведетесь своим агентом на севере, возможно, священником, который сможет привлечь к этому делу других людей и наймет себе верных помощников? Конечно, траты будут большими, но здесь следует учесть невозможность покупки новых рабов в Аппалачах. Разве ваши соседи не заходят выложить некую сумму денег, чтобы найти беглых рабов?

— Некую сумму? Да вам заплатят вдвойне. Вперед будут платить, если вы пообещаете это.

— Допустим, я стану брать двадцать долларов за регистрацию беглого раба — дата рождения, имя, описание, время и место побега — и тысячу долларов в случае, если мне удастся предоставить хозяевам информацию о его месте пребывания…

— Пятьдесят долларов за регистрацию, иначе вас никто не воспримет всерьез. И еще пятьдесят, когда вы пошлете информацию, даже если она впоследствии окажется неверной. И три тысячи долларов в случае, если беглец будет пойман живым и здоровым.

Троуэр легонько улыбнулся:

— Ну, мне бы не хотелось наживаться на праведном деле…

— Наживаться?! Да вам любой выложит деньги, если вы будете исправно исполнять свою работу. Говорю вам, Троуэр, напишите контракт, после чего наймите в городе писца, который сделает вам тысячу экземпляров. Затем отправляйтесь в путь и расскажите о своей затее одному рабовладельцу в каждом городе Аппалачей. Могу поспорить, что через неделю вам снова придется нанимать писца. Мы говорим не о прибыли, а об очень ценной услуге. Бьюсь об заклад, вам будут приплачивать даже те, у кого никогда не бежал ни один раб. Ведь если вы сделаете так, что река Гайо перестанет быть границей, за которой рабов ждет свобода, тем самым вы вернете не только беглецов, но и остальные рабы не станут убегать, потеряв всякую надежду!

Не прошло и получаса, как Троуэр отправился в путь — теперь у него имелись все необходимые пункты контракта и рекомендательные письма Кэвила к законнику и писцу. Также Кэвил вручил ему кредит на пять сотен долларов. Когда же Троуэр запротестовал, объясняя, что это слишком много, Кэвил даже слушать не стал.

— Это вам для начала, — заявил он. — Мы оба знаем, что за труд нам предстоит исполнить. Вам потребуются деньги. У меня они есть, а у вас — нет, так что берите и принимайтесь за работу.

— Это действительно по-христиански, — умилился Троуэр. — Ведь святые на заре церкви тоже делились друг с другом своим имуществом.

Кэвил хлопнул сидящего в седле Троуэра по бедру. Священник чуть не затрясся от страха — эти северяне панически боятся лошадей…

— Нас объединяет нечто большее, чем кого-либо из рода людского, — сказал Кэвил. — Нам явились одинаковые видения, мы исполняем одно и то же дело, и если это не делает нас похожими друг на друга как две капли воды, то я тогда вообще не знаю, что такое похожесть.

— Если мне улыбнется судьба и я вновь увижу Посетителя, то буду знать, что он наверняка будет доволен.

— Аминь, — заключил Кэвил.

Он хлопнул лошадь Троуэра и проводил отъезжающего священника задумчивым взглядом. «Моя Агарь… Он найдет мою Агарь и ее малыша. Почти семь лет минуло с тех пор, как она украла у меня моего первенца. Но вскоре она вернется, и я закую ее в цепи — она будет рожать мне детей, пока ее утроба не опустеет. Что же касается мальчика, то он станет моим Измаилом. Вот как я назову его. Измаил. Я оставлю его у себя, воспитаю настоящим, искренне верующим христианином. А когда он подрастет, отдам на работу на другие плантации, и ночами он будет исполнять мой труд, распространяя семя избранных по Аппалачам. Тогда детей у меня будет столько, сколько песчинок в море песка, как это было с Авраамом, которого кличут отцом народов.

И кто знает? Может быть, тогда случится чудо, и моя любимая жена исцелится, зачнет от меня и родит белого сына, Исаака[95], который унаследует мои земли и труды. О Господь мой Надсмотрщик, смилостивись надо мной…»

Глава 17

Правописание

Стоял ранний январь, повсюду высились глубокие сугробы, а ветер дул такой, что можно было отморозить нос. Естественно, в такой день Миротворец Смит решил сам поработать в кузнице, а Элвина послал в город за покупками и развезти исполненную работу. Летом обязанности распределялись несколько по-иному.

«Ну и пусть, — думал Элвин. — В этой кузнице хозяин он. Но если б у меня были кузница и ученик, я к своему подмастерью относился бы честнее, чем относятся ко мне. Мастер и ученик должны поровну делить работу, за исключением случаев, когда ученик не знает, как ее выполнить, — вот тогда мастер должен научить его. Это справедливо, подмастерье — не раб какой-нибудь, чтобы гнать телегу в город через глубокие снега».

Хотя, говоря по правде, ему вовсе не обязательно брать свою телегу. Он может взять лошадей у Горация Гестера — Гораций возражать не будет, если Элвин согласится сделать пару-другую закупок для гостиницы.

Элвин поплотнее закутался в одежды и принялся пробиваться вперед, к постоялому двору — сильный западный ветер дул прямо в лицо. Дойдя до домика мисс Ларнер, он повернул на тропинку, которая была самой короткой дорогой до гостиницы, да и деревья немножко останавливали ветер. Мисс Ларнер, конечно, дома не было. Сейчас время занятий, и она с детьми в городской школе. Но Элвин учился в этом самом домике, и, пройдя мимо его дверей, он невольно вспомнил об учебе.

Она заставляла его учить то, чему он никогда и не думал учиться. Он ожидал, что его будут учить вычислять, читать и писать, — в некотором роде так оно и было. Только она давала ему не основы, которым обучала детей — таких как Артур Стюарт, который, склонившись под светом лампы, каждый вечер корпел над уроками в домике у ручья. Нет, она говорила с Элвином о вещах, о которых он слыхом не слыхивал, и учился он именно им.

Вот вчера, к примеру…

— Самая маленькая частица называется атом, — сказала она. — Согласно теории, выдвинутой Демосфеном, все состоит из крошечных частиц, в основе которых лежит атом, самая мелкая и неделимая из существующих частиц[96].

— А как она выглядит? — спросил у нее Элвин.

— Не знаю. Она слишком мала, чтобы увидеть ее простым глазом. Может, ты мне подскажешь?

— Да нет. Никогда не видел частички настолько малюсенькой, что ее даже на части разделить нельзя.

— Неужели ты даже представить ее не можешь?

— Могу, но разделить ее тоже могу.

Она вздохнула:

— Ну ладно, Элвин, пойдем по другому пути. Если б на свете существовала частица, которую нельзя разделить, как бы она выглядела?

— Ну очень маленькой.

Но это он шутил. Перед ним встала проблема, и он вознамерился решить ее, как до этого решал любую другую. Он послал своего «жучка» в доски пола. Будучи сделанным из дерева, пол представлял собой бесконечные нагромождения всякой всячины, останки разбитых сердец некогда живых деревьев, и тогда Элвин быстренько заслал «жучка» в железо плиты, которое в основе своей было более однородным. Нагреваясь, его кусочки, самые маленькие частички, которые он когда-либо видел, принимались метаться из стороны в сторону; когда же огонь наконец проникал внутрь, железо само вспыхивало ярким светом и жаром, являя настолько прекрасное зрелище, что оно едва умещалось в голове. На самом деле Элвин никогда не видел частичек огня. Он только знал, что они существуют.

— Свет, — сказал он. — И жар. Их нельзя поделить на части.

— Верно. Огонь не похож на землю — его нельзя разрезать или разделить. Но он ведь способен изменяться, а? Он может разгореться. Может потухнуть. Следовательно, его частички становятся чем-то другим, так что они не являются неизменимыми и неделимыми атомами.

— Ну, раз ничего меньше частичек огня нет, тогда, как мне кажется, не существует и такой вещи, как атом.

— Элвин, ты должен отучаться подходить к вещам с чисто эмпирической точки зрения.

— Знаючи, как это, я перестал бы.

— Не «знаючи», а «если бы я знал».

— А, как бы то ни было.

— Ты не можешь отвечать на каждый вопрос, сидя на одном месте и посылая своего «жучка» наружу.

— Иногда я начинаю жалеть, что рассказал вам об этом, — вздохнул Элвин.

— Ты хочешь, чтобы я научила тебя, что значит быть Мастером, или нет?

— Это как раз то, чего я хочу! А вы вместо этого талдычите о каких-то там атомах, о гравитации… Мне плевать, что твердил этот зануда Ньютон, мне все равно, что говорили остальные ученые! Я хочу узнать, как сотворить… некое место.

Он вовремя вспомнил, что в уголке сидит Артур Стюарт, который запоминает не только каждое сказанное вслух слово, но и то, каким тоном оно было произнесено. Нечего забивать голову Артура всякими намеками на Хрустальный Город.

— Неужели ты не понимаешь, Элвин? С тех пор прошло столько лет, тысячи и тысячи! Никто не знает, кто такой Мастер и чем он занимается. Знают только, что такие люди были, и известны некоторые из их умений. К примеру, они могли превращать свинец и железо в золото. Воду — в вино. Нечто вроде того.

— По-моему, железо в золото превратить легче, — заметил Элвин. — Изнутри эти металлы очень похожи. Но вино… это такая куча всяких штуковин, что надо быть… э-э-э…

Он никак не мог подыскать подходящее слово, чтобы назвать человека, обладающего подобными силами.

— Мастером.

Да, точно. Мастером.

— Ну вроде, — согласился он.

— Говорю тебе, Элвин, если хочешь узнать, как творить то, что некогда умели творить Мастера, ты должен понять природу вещей. Ты не можешь изменить то, чего не понимаешь.

— И вместе с тем я не могу понять то, чего не вижу.

— Неправда! Это абсолютная ложь, Элвин Кузнец! Как раз то, что ты видишь, остается невозможным для понимания. Мир, который ты видишь глазами, не более чем пример, некий особый случай. Но лежащие в его основе принципы, порядок, благодаря которому все связывается воедино, — вот что невозможно узреть. Это можно лишь открыть в воображении, а именно это свойство своего ума ты полностью игнорируешь.

На ее последнее замечание Элвин страшно разозлился. В ответ она сказала, что, если он не хочет ничего понимать, значит, так и останется дураком, на что он ответил: ну и ладно, таким дураком, какой он есть, он уже прожил девятнадцать лет, проживет еще много раз по столько и никакой помощи от нее ему не нужно. Заявив это, он пулей вылетел на улицу и побрел к кузнице, наблюдая за первыми снежинками, которые подбрасывала близящаяся метель.

Не успел он отойти от домика, как понял, что она была права. Он все время посылал своего «жучка» посмотреть, что там такое, но, намереваясь что-то изменить, он сначала четко представлял, какое именно изменение хочет внести. Он представлял себе несуществующее, задерживал эту картинку у себя в голове, после чего при помощи своего дара, с которым появился на свет и которого до сих пор не понимал, говорил: «Вот видите? Такими вы должны стать!» И потом — иногда быстро, иногда медленно — частички изменяемой вещи принимались двигаться, пока не выстраивались так, как он того пожелал. Вот как он всегда поступал — отделял кусок живого камня, соединял две половинки дерева, наделял силой железо, распределял жар огня по стенкам и даже по дну тигеля. «Значит, я действительно вижу то, чего нет, вижу это своим разумом — вот что заставляет мои желания исполняться».

На секунду у него закружилась голова, он с ужасом подумал: а может, весь мир таков, каким он этот мир представляет. И если он перестанет его представлять, тогда мир распадется. Позднее, собравшись с мыслями, он, конечно, понял, что, будь так на самом деле, на земле не существовало бы такого количества непонятных вещей, которых он даже в страшном сне вообразить не смог бы.

Так что скорее всего этот мир снится Богу. Но нет, этого тоже не может быть, ведь если Бог создал в своем сне таких людей, как, к примеру, Бледнолицый Убийца Гаррисон, значит, Бог не столь добр, как о нем говорят. Нет, видимо, Бог работает примерно так же, как и Элвин, — показывает камням земли, огню солнца и всему прочему, какими надо быть, после чего все и свершается. Но когда Бог говорит людям, какими следует стать, люди корчат ему рожи и смеются или же притворяются, будто слушаются, а на самом деле продолжают делать все по-своему. Планеты, звезды, элементы — все это создано разумом Бога, но люди вышли слишком сварливыми, привередливыми созданиями, чтобы сваливать вину на кого-то другого, кроме них самих.

Засим прошлой ночью Элвин решил покончить с размышлениями о вещах, которых он никогда не узнает. О том, что снится Богу, когда — и если — тот спит, и сбываются ли его сны, так что каждую ночь он сотворяет новый мир, полный людей. Эти вопросы ни на шаг не приблизят Элвина к пониманию, как стать Мастером.

Поэтому сегодня, бредя через сугробы к гостинице, проталкиваясь сквозь стену сильного ветра, он снова задумался о вопросе, с которого начался спор с мисс Ларнер — на что же похож этот загадочный атом. Он попытался представить крошечную частичку, которую нельзя разделить. Однако как только ему приходил на ум некий образ — маленькая коробочка, шарик или еще что, — он тут же представлял, как без труда делит частичку пополам.

Он не сможет разделить только ту частицу, которая будет настолько тонка, что дальше некуда. Он увидел перед собой тоненькую полоску, полоску тоньше бумаги — она должна быть очень тонкой, и если ее повернуть боком, то она вообще исчезнет, как будто не существовала вовсе. Но даже в этом случае он сумеет разрезать ее пополам, как ту же самую бумагу.

Но тогда… Что если она со всех сторон будет одинаково тонкой, являя собой тонюсенькую ниточку? Никто ее не видит, однако она существует, потому что протягивается из одной точки в другую. Вдоль кромки ее не разрезать, и плоской поверхности, как у бумаги, у нее нет. Но поскольку она, как невидимая ниточка, протягивается отсюда досюда, как бы ни мало было это расстояние, Элвин все равно мог ясно представить, как разрывает ее на половинки, а потом каждую ее половинку — еще на половинки.

Нет, такая крошечная вещь, как атом, может существовать лишь в том случае, если у нее вообще нет никаких размеров — ни длины, ни ширины, ни толщины. Вот это и будет атом — однако тогда он исчезнет, превратится в ничто. Это будет место, внутри которого ничего нет.

Элвин поднялся на крыльцо гостиницы и принялся топать ногами, сбивая с сапог снег, — в дверь стучать не пришлось, его топот лучше всякого стука сказал хозяевам, что к ним в дом пожаловал гость. Он услышал легкие шаги Артура Стюарта, бросившегося открывать дверь, однако его мысли сейчас занимали таинственные атомы. Пусть он только что доказал себе, что атомов существовать не может, он постепенно начал понимать, что атомы просто обязаны существовать, иначе начнется чистое сумасшествие — вещи будут делиться на маленькие частички, а те частички снова будут делиться, а потом еще делиться, и так до бесконечности. Так что, если хорошенько подумать, варианта здесь всего два. Либо согласиться, что некая неделимая частичка существует, стало быть, это и есть атом, либо атомов в природе нет, а значит, делить можно до бесконечности… Подобная картина не умещалась в бедной головушке Элвина.

Элвин очнулся от мыслей в кухне гостиницы. Артур Стюарт висел у него на спине, играя с шарфом и шапкой Элвина. Гораций Гестер работал в сарае, переворачивал залежавшуюся солому на сеновале, поэтому Элвин обратился со своей просьбой к старушке Пег. В кухне царила духота, и тетушка Гестер, похоже, пребывала не в лучшем настроении. Она позволила Элвину взять лошадей, но за это испросила определенную плату.

— Ты должен спасти жизнь некоего маленького мальчика, Элвин, — сказала она. — Возьми Артура Стюарта с собой, или, клянусь, он выведет меня из себя, и я засуну его головой прямо в пудинг.

И вправду, Артур Стюарт сегодня чересчур расшалился — заливаясь глупым смехом, малыш принялся душить Элвина шарфом.

— Ну-ка, Артур, давай повторим пару уроков, — обратился к нему Элвин. — Как пишется «задохнуться и умереть»?

— З-А-Д-А-Х-Н-У-Т-Ь-С-Я, — по буквам выговорил Артур Стюарт. — И У-М-Е-Р-Е-Т-Ь.

Как ни зла была тетушка Гестер, но и она не выдержала, прыснув от смеха, — однако вовсе не потому, что Артур сделал ошибку в слове «задохнуться», а потому, что он в точности передал голос и интонации мисс Ларнер.

— Клянусь, Артур Стюарт, — наконец отдышавшись, воскликнула она, — ты лучше не демонстрируй свои умения мисс Ларнер, иначе твоей учебе придет конец.

— Вот и хорошо! Терпеть не могу учебу! — выкрикнул Артур.

— Посмотрела бы я, как бы ты запел, если заставить тебя работать со мной на кухне, — нахмурилась тетушка Гестер. — Каждый Божий день, зимой и летом, даже тогда, когда можно пойти купаться.

— Да я лучше стану рабом в Аппалачах! — закричал Артур Стюарт.

Шутки и ругань были сразу забыты. Лицо тетушки Гестер посерьезнело.

— Это не повод для шуток, Артур. Однажды кое-кто пожертвовал жизнью, чтобы спасти тебя от этого.

— Знаю, — кивнул Артур.

— Ничего ты не знаешь, ты лучше думай, когда…

— Это была моя мама, — сказал Артур.

Теперь старушка Пег испугалась по-настоящему. Бросив встревоженный взгляд на Элвина, она сказала:

— Насчет этого тоже шутить не стоит.

— Моя мама превратилась в черного дрозда, — продолжал Артур. — Она взлетела высоко в небо, но потом земля все-таки притянула ее, она упала и умерла.

Элвин заметил, как поглядела на него тетушка Гестер, которая, похоже, растревожилась не на шутку. Поэтому, вполне возможно, в россказнях Артура о черном дрозде некая правда присутствовала. Может быть, девочка, которая была похоронена рядом с Вигором, каким-то образом смогла превратиться в дрозда и унести своего малыша. А может, это было видение. Как бы то ни было, тетушка Гестер решила повести себя так, будто не обратила ни малейшего внимания на историю Артура, однако Элвина она этим не обманула, хотя, конечно, откуда ей было знать?

— Хорошую сказку ты придумал, Артур, — осторожно сказала она.

— Это правда, — возразил Артур. — Я все помню.

При этих словах тетушка Гестер еще больше расстроилась. Но Элвин понял, что спорить с Артуром, была птица или не было и летал он или нет, бесполезно. Единственный способ заставить Артура замолчать — это отвлечь его.

— Поехали-ка лучше со мной, Артур Стюарт, — встрял в спор Элвин. — Может, у тебя когда-то, в прошлом, была мама-дрозд, но у меня есть такое ощущение, что твоя нынешняя мама, которая сейчас находится в кухне, уже готова истолочь тебя в муку.

— Не забудь, что я просила тебя купить, — напомнила старушка Пег.

— Не беспокойтесь, список у меня есть, — успокоил Элвин.

— Но ты же ничего не записывал!

— Мой список — это Артур Стюарт. Ну-ка, Артур, покажи ей.

Артур наклонился к уху Элвина и закричал со всех сил, так что барабанные перепонки Элвина оказались где-то в районе пяток.

— Бочонок пшеничной муки, два больших куска сахара, фунт перца, дюжину листов бумаги и пару ярдов ткани, из которой можно сшить Артуру Стюарту рубашку.

Хотя он кричал, в голосе его безошибочно узнавались нотки речи Пег Гестер.

Она терпеть не могла, когда он передразнивал ее, поэтому, схватив в одну руку огромную вилку, а в другую — большой старый тесак, старушка Пег ринулась на малыша.

— Держи его, Элвин, сейчас я вгоню в его грязный ротик эту вилку и обрежу ему пару лишних ушей!

— Спасите! — завопил Артур Стюарт. — Помогите!

Элвин спас его от неминуемой смерти тем, что принялся отступать, пока не уперся в заднюю дверь. Тогда старушка Пег отложила инструмент по разделке маленьких мальчиков в сторону и помогла Элвину закутать Артура Стюарта во множество курточек, шарфов и платков. Вскоре малыш раздулся, как мячик, после чего Элвин выпихнул Артура за дверь и принялся катать его по сугробам, пока тот с головы до ног не вывалялся в снегу.

Дверь в дом снова приоткрылась, и оттуда высунулась старушка Пег, прикрикнув на Элвина:

— Правильно, Элвин-младший, давай, пускай он замерзнет и умрет прямо на глазах у родной матери. Ни стыда ни совести у тебя нет!

Но Элвин и Артур Стюарт лишь рассмеялись. Старушка Пег велела им быть поосторожнее и не задерживаться допоздна, после чего громко хлопнула дверью.

Они выкатили из сарая повозку, выкидали из нее снег, который успело нанести, пока они запрягали лошадей, и закрыли сверху плотным куском ткани. Спустившись к кузнице, они забрали там работу, которую Элвин должен был развезти, — в основном это были дверные петли, шила и прочий инструмент городских плотников и тачальщиков, для которых зима являлась самым выгодным и занятым временем года. Сложив все в повозку, они направились в город.

Однако не успели они отъехать от кузницы, как наткнулись на человека, который также брел в сторону города, причем нельзя сказать, что человек этот был тепло одет, а ведь стояли те еще холода. Поравнявшись с ним и увидев его лицо, Элвин вовсе не удивился, обнаружив, что это Мок Берри.

— Залазь в повозку, Мок Берри, не то совсем замерзнешь. Не хочу брать на совесть твою смерть, — крикнул Элвин.

Мок удивленно оглянулся на Элвина, будто только что заметил ползущую рядом повозку, запряженную парой храпящих и хрустящих снегом лошадей.

— Спасибо, Элвин, — поблагодарил Берри.

Элвин подвинулся немножко, уступая место, и Мок, неловко цепляясь за борта окоченевшими руками, залез наверх. Но тут, устроившись на скамейке, он вдруг заметил Артура Стюарта. Голова его дернулась, словно ему влепили оглушительную пощечину, и он полез с повозки прочь.

— Куда это ты собрался?! — изумленно спросил Элвин. — Только не говори мне, что ты такой же дурак, как городские зануды, которые наотрез отказываются сидеть рядом с полукровкой! Постыдился бы!

Мок долго смотрел Элвину в глаза, решая, что ответить, после чего наконец заговорил:

— Думай, что говоришь, Элвин Кузнец, ты ведь хорошо меня знаешь. Мне известно, откуда берутся полукровки, и я не держу на ребятишек злобы за то, что какой-то белый человек сотворил с их матерью. Но в городе ходят сплетни о том, кто на самом деле мама этого мальчика, и я не хочу, чтобы меня видели рядом с этим малышом.

Элвин знал, о каких сплетнях идет речь — мол, Артур Стюарт на самом деле сын жены Мока, которую звали Анга. Поговаривали, что, поскольку Артур был явно прижит от какого-то белого мужчины. Мок отказался держать мальчишку в доме, вот поэтому тетушка Гестер и приютила Артура. Но Элвин-то знал, что это все враки. Однако в таком городке, как Хатрак, лучше поддерживать сплетни, чем рассказывать правду. Элвин не сомневался, что кое-кто, узнав, что случилось на самом деле, мгновенно попытается объявить Артура Стюарта рабом и сопроводить в цепях на юг, чтобы одним махом решить проблемы с посещением школы полукровкой.

— Не бери в голову, — махнул рукой Элвин. — В такую погоду никто тебя не увидит, а если и увидят, то Артур сейчас скорее напоминает тюк тряпок, нежели мальчика. А как приедем в город, ты можешь спрыгнуть с телеги. — Элвин наклонился, взял Мока за руку и усадил обратно на скамейку. — Ты лучше спрячься от ветра и закутайся поплотнее, чтобы мне не пришлось тебя везти сразу к гробовщику. Замерзнешь ведь до смерти.

— Спасибо тебе от всего сердца, о спесивый, занудливый подмастерье, — улыбнулся Мок и скрылся за тентом повозки, укрывшись плотным холстом.

Артур Стюарт, которому стало не видно дорогу, протестующе взвыл и одарил Мока Берри таким взглядом, который мог бы испепелить его на месте, не будь тот насквозь промерзшим и промокшим.

Въехав в город, они с головой окунулись в шумную жизнь, хотя холод давал о себе знать и обычного веселья, царившего при снегопаде, не наблюдалось. Люди спешили по своим делам, лошади стояли и смиренно ждали, переступая копытами, отфыркиваясь и пуская клубы густого пара. Те, кто поленивей, — законники, клерки и прочие, — предпочли сегодня отсиживаться по домам. Но люди, которым нужно было делать свою работу, вовсю топили печи, — лавки торговали, мастерские светили окнами. Элвин быстренько объехал клиентов, раздавая исполненную в кузнице работу. Принимая выполненные заказы, мастера все как один расписывались в амбарной книге Миротворца — еще один знак того, что кузнец не доверял Элвину деньги, словно юноша был девятилетним неопытным мальчишкой, а не взрослым мужчиной.

Пока Элвин бегал по лавкам, Артур Стюарт оставался в повозке — Элвин старался исполнить обязанности побыстрее, чтобы совсем не окоченеть. Так они постепенно добрались до большой лавки Петера Вандервурта — вот в этот магазинчик стоило заглянуть и немножко погреться. Петер вовсю растопил печку, так что Элвин и Артур были не первыми, кому пришла в голову мысль зайти сюда. Двое городских парней уже грели у печи ноги, по очереди отхлебывая из фляги чай, согреваясь изнутри. Нельзя сказать, что Элвин был с ними знаком. Конечно, он встречался с ними пару-другую раз в поединке, но точно так же, по борцовским соревнованиям, он знал остальных мужчин в городе. Правда, Элвин запомнил, что эти двое — прыщавого звали Мартином, а другого — Васильком (ну да, имечко как у коровы, но какое-никакое, а имя) — в общем, Элвин помнил, что эти двое парней относятся к тому типу озорников, которые обожают поджигать кошкам хвосты и творить девчонкам за спиной всякие пакости. Не то чтобы Элвин любил общаться с такими парнями, но и особой неприязни к ним тоже не испытывал. Поэтому он кивнул двум приятелям, поздоровавшись, а они кивнули в ответ. Один даже протянул фляжку, предлагая сделать глоток-другой, но Элвин, поблагодарив, отказался, и на этом все.

Подойдя к стойке, Элвин размотал бесчисленные шарфы и с облегчением перевел дух — в своих теплых одеждах он сразу вспотел, войдя в лавку. Затем он принялся раскутывать Артура Стюарта — брал за конец платка и тянул на себя, тогда как Артур Стюарт крутился как волчок. На заливистый смех Артура из задней половины магазинчика выглянул мистер Вандервурт и, увидев происходящее, тоже начал смеяться.

— Малыши, они такие забавные, — заметил мистер Вандервурт.

— Сегодня он мой список покупок, правда, Артур?

Артур Стюарт снова выпалил список тем же самым, маминым голосом:

— Бочонок пшеничной муки, два больших куска сахара, фунт перца, дюжину листов бумаги и пару ярдов ткани, из которой можно пошить Артуру Стюарту рубашку.

Мистер Вандервурт чуть не умер со смеху:

— Да этот паренек говорит в точности как его мама.

Один из юношей, гревшихся у плиты, громко хмыкнул.

— Ну, я хотел сказать, как его приемная мама, — быстро поправился Вандервурт.

— А может, она действительно его родная мать! — громко заявил Василек. — Я слышал, Мок Берри изрядно поработал в той гостинице.

Элвин покрепче сжал зубы, чтобы удержать рвущийся с языка язвительный ответ. Вместо этого он всего лишь нагрел фляжку, которую Василек держал в руке, так что парень, отчаянно заорав, сразу бросил ее на пол.

— Пойдем-ка со мной, Артур Стюарт, — сказал Вандервурт.

— Я чуть руку себе не сжег! — выругался Василек.

— Ты будешь перечислять мне, что вам нужно, только все не выпаливай, а я буду доставать, — объяснил Вандервурт.

Элвин поднял Артура и перенес через стойку, а Вандервурт, приняв мальчика, поставил его на пол.

— Ты, дурак, сам, наверное, положил ее на горячую печь, а теперь ругаешься, — ответил Мартин. — Что, теперь тебе и виски нужно вскипятить, чтобы согреться толком?

Вандервурт увел Артура в заднюю часть магазина. Элвин достал из стоявшего рядом бочонка две печенины и, пододвинув табуретку, устроился поближе к огню.

— Да не клал я ее на печь, — воскликнул Василек.

— Привет, Элвин, как жизнь? — поинтересовался Мартин.

— Нормально, — пожал плечами Элвин. — Хороший денек, самое время посидеть у печки.

— Дурацкий день, — пробормотал Василек. — Всякие чернокожие вокруг бродят, а потом пальцы обжигаешь.

— Зачем в город приехал, Элвин? — продолжал расспросы Мартин. — И как тебя угораздило притащить с собой этого пацана? Или ты купил его у Пег Гестер?

Элвин молча впился в зубами в одну из печенин. Зря он наказал Василька за обидные слова, а уж повторно срываться тем более нельзя. Однажды Элвин уже накликал на себя Рассоздателя тем, что попытался отомстить. Нет, Элвину крайне необходимо научиться сдерживать свой норов, а поэтому он ничего не ответил. Откусив кусок печенины, он принялся жевать.

— Пацан не продается, — заявил Василек. — Это все знают. Я даже слышал, что она пытается дать ему какое-то образование.

— Ну и что? Я свою собаку тоже учу, — ответил Мартин. — Как ты думаешь, этот чернокожий научится хоть чему-нибудь? Ну, там, к примеру, лежать, сидеть, палку приносить?

— У тебя слишком большое преимущество, Марта, — напомнил Василек. — У твоего пса хватает мозгов, чтобы понимать, что он пес, поэтому он и не учится читать. А взять этих безволосых обезьян, они ж считают себя людьми, понимаешь?

Элвин поднялся и подошел к стойке. Вандервурт возвращался, неся полную охапку товаров. Артур брел следом.

— Зайди-ка сюда, Эл, — окликнул Вандервурт. — Выберешь ткань на рубашку Артуру.

— Но я ничего не понимаю в ткани, — развел руками Элвин.

— Зато я понимаю, но не знаю, что нравится старушке Пег Гестер. Так что если ей не понравится то, что ты привезешь домой, виноват будешь ты, а не я.

Элвин сел на стойку и перекинул ноги на другую сторону. Вандервурт отвел его в заднюю половину магазина, и через несколько минут совместными усилиями они выбрали фланель, которая вроде бы и выглядела прилично, и была достаточно крепка, чтобы из ее остатков поставить на штаны добрые заплаты. Когда они вернулись, то обнаружили, что Артур Стюарт стоит у печки, рядом с Васильком и Мартином.

— Как пишется «сассафрас»? — допытывался Василек.

— Сассафрас, — повторил Артур Стюарт точь-в-точь голосом мисс Ларнер. — С-А-С-С-А-Ф-Р-А-С.

— Правильно? — поинтересовался Мартин.

— А черт его знает.

— Не выражайтесь при мальчике, — строго одернул парней Вандервурт.

— Да ладно тебе, — отмахнулся Мартин. — Это наш ручной чернокожий. Ничего мы ему не сделаем.

— Я не чернокожий, — ответил Артур Стюарт. — Я полукровка.

— Эт точна! — радостно загоготал Василек, так что даже поперхнулся.

Элвин едва сдерживался.

— Еще один такой вопль, и они у меня снег будут жрать! — тихонько пробормотал он, так что услышал его только стоящий рядом Вандервурт.

— Не кипятись, — успокоил Вандервурт. — Вреда-то от них нет никакого.

— Поэтому они до сих пор живы.

И Элвин улыбнулся. Вандервурт ответил ему такой же широкой улыбкой. Василек и Мартин просто забавляются, а поскольку Артуру Стюарту тоже весело, так почему бы не посмеяться?

Мартин снял с полки какую-то склянку и показал Вандервурту.

— Что это за слово? — спросил он.

— Эвкалипт, — ответил Вандервурт.

— Ну-ка, как пишется «евкалипд», полукровка?

— Эвкалипт, — произнес Артур. — Э-В-К-А-Л-И-П-Т.

— Ты только послушай! — воскликнул Василек. — Эта училка не взяла нас в школу, зато мы раздобыли себе ее голос, который повторяет все, что мы говорим.

— Хорошо, тогда скажи нам, как пишется слово «задница»? — продолжал допытываться Мартин.

— Так, парни, вы заходите слишком далеко, — встрял Вандервурт. — Это ж маленький мальчик.

— Я хотел услышать, как это произнесет учительница… — принялся оправдываться Мартин.

— Знаю я, чего ты хочешь, но об этом шепчись где-нибудь за амбаром, а не в моем магазине.

Дверь открылась, и вслед за порывом холодного ветра в лавку ввалился Мок Берри. Вид у него был усталый и окоченевший, что, впрочем, неудивительно.

Парни не обратили на вновь прибывшего никакого внимания.

— За амбаром нет печки, — возразил Василек.

— Да-да, так что помните об этом, когда вздумаете болтать всякую мерзость, — буркнул Вандервурт.

Элвин заметил, как Мок Берри искоса поглядел на теплую печку, однако приблизиться к ней не посмел. Ни один человек в здравом уме и твердой памяти не станет шарахаться в морозный день от теплой печи, но Мок Берри знал, что есть вещи похуже холода. Поэтому он прямиком направился к стойке.

Вандервурт наверняка видел его, но, похоже, вниманием хозяина лавки всецело завладели Мартин и Василек, которые задавали Артуру Стюарту коварные вопросы из области правописания. На Мока Берри Вандервурт даже не оглянулся.

— Сасквахенния, — сказал Василек.

— С-А-С-К-В-А-Х-Е-Н-Н-И-Я, — повторил Артур.

— Могу поспорить, этот пацан выиграет любое соревнование по правописанию, — воскликнул Вандервурт.

— К вам посетитель, — напомнил Элвин.

Вандервурт медленно, очень медленно повернулся и бесстрастно воззрился на Мока Берри. Двигаясь так же неторопливо, хозяин лавки подошел к стойке и встал перед Моком Берри.

— Пожалуйста, мне два фунта муки и двенадцать футов полудюймовой веревки, — сказал Мок.

— Слышали? — громко спросил Василек. — Клянусь чем угодно, он собирается обваляться в муке, а потом повеситься.

— Как пишется «самоубийство»? — обратился к Артуру Мартин.

— С-А-М-О-У-Б-И-Й-С-Т-В-О, — по буквам продиктовал Артур Стюарт.

— В кредит не даем, — процедил Вандервурт.

Мок положил на стойку несколько монеток. Вандервурт с минуту молча изучал их.

— Шесть футов веревки, — наконец промолвил он.

Мок ничего не ответил.

Вандервурт тоже молчал.

Элвин видел, что денег, которые дал Мок, сполна хватит на покупку, да еще останется. Он не мог поверить глазам — Вандервурт специально повышал свои цены для человека, который пусть и был беден, но работал не меньше всех остальных в городе. Однако теперь Элвин постепенно начал понимать, почему Мок никак не выберется из нужды. Протестовать против несправедливости было бессмысленно, но по крайней мере Элвин мог сделать для Мока то же самое, что некогда Гораций Гестер сделал для него, — он мог заставить Вандервурта посмотреть правде в глаза. Хватит ему притворяться честным. Поэтому Элвин достал из-за пазухи бумажку, которую Вандервурт только что написал для него, и положил ее на стойку.

— Извините, но я не знал, что здесь не дают в кредит, — сказал Элвин. — Наверное, придется вернуться к тетушке Гестер за деньгами.

Вандервурт взглянул на Элвина. Теперь он должен либо отправить Элвина за деньгами, либо признать, что Гестерам он в кредит дает, а Моку Берри — нет.

Естественно, он избрал иной выход из положения. Не произнеся ни слова, он ушел в заднюю комнату и взвесил два фунта муки, после чего отмерил двенадцать футов полудюймовой веревки. Вандервурт славился тем, что никогда и никого не обманывает, и всем было известно, что цену за свой товар он запрашивает справедливую, вот почему Элвин был ошеломлен, увидев, как он обошелся с Моком Берри.

Мок взял веревку, муку и направился к выходу.

— Ты сдачу забыл, — крикнул Вандервурт.

Мок обернулся, даже не пытаясь скрыть удивления. Он вернулся к стойке и молча смотрел, как Вандервурт отсчитывает ему десять центов и три пенни сдачи. Поколебавшись секунду, он смахнул монетки на ладонь и спрятал в карман.

— Спасибо вам, сэр, — ответил он и, хлопнув дверью, исчез в метели.

Вандервурт сердито — а может, с осуждением — взглянул на Элвина.

— Я не могу давать в кредит первому встречному-поперечному.

Элвин хотел ответить, что хозяин лавки мог бы отпускать товары по одинаковой цене и белым, и чернокожим, но он решил не ссориться с мистером Вандервуртом, который, в принципе, был не таким уж плохим человеком. Поэтому Элвин лишь дружелюбно улыбнулся.

— Я понимаю. Эти Берри, они ведь почти такие же бедняки, как я, — сказал он.

Вандервурт слегка расслабился, а это означало, что доброе мнение Элвина для него важнее, чем сведение счетов с юношей, который поставил его в неудобное положение.

— Видишь ли, Элвин, если они все сюда потянутся, моей торговле конец. Никто не возражает против присутствия твоего мальчика-полукровки — они все очень миленькие, пока не вырастут, — но, узнав, что в мой магазин заходит всякая беднота, горожане станут держаться от меня подальше.

— Насколько мне известно, Мок Берри всегда держит слово, — осторожно заметил Элвин. — И никто не посмел обвинить его в краже или другом преступлении.

— О нет, такого о нем никто не говорит…

— Что ж, я рад, что вы записали нас в число ваших клиентов, — улыбнулся Элвин.

— Ты только посмотри. Василек, — ухмыльнулся из угла Мартин. — По-моему, подмастерье Элвин бросил свое дело и решил стать проповедником. Ну-ка, малыш, как пишется «проповедник»?

— П-Р-О-П-О-В-Е-Д-Н-И-К.

Вандервурт, почувствовав, что дело приобретает дурной поворот, попытался сменить тему разговора.

— Как я уже говорил, Элвин, этот пацаненок, видно, лучше всех в стране знает правила правописания, а? И я вот подумал, а почему бы ему не записаться на соревнования по правописанию, которые должны состояться на следующей неделе? Мне кажется, он может принести Хатраку звание чемпиона. Я считаю, он и в соревнованиях штата победит.

— Как пишется «чемпионат»? — спросил Василек.

— Мисс Ларнер ни разу не говорила мне этого слова, — ответил Артур Стюарт.

— А ты сам догадайся, — предложил Элвин.

— Ч-Е-М, — начал Артур. — П-Е-О-Н-А-Т.

— Вроде правильно, — пожал плечами Василек.

— У тебя всегда были нелады с правописанием, — хмыкнул Мартин.

— А у тебя что, лучше выйдет? — спросил Вандервурт.

— Ну, зато я соревноваться не лезу, — отбрехался Мартин.

— А что такое соревнование по правописанию? — поинтересовался Артур Стюарт.

— Нам пора ехать, — перебил его Элвин, потому что знал: поскольку Артур Стюарт официально не учится в Хатракской грамматической школе, на соревнования ему ход закрыт. — Да, мистер Вандервурт, я съел у вас две печенины, сколько я должен?

— Ну, не буду же я с друзей брать деньги за какие-то две печенины, — улыбнулся Вандервурт.

— Я очень рад, сэр, что вы считаете меня своим другом, — искренне признался Элвин.

Чтобы вернуть хорошего человека на путь истинный, нужно сначала поймать его на чем-нибудь дурном, после чего все повернуть и назвать его своим другом. Этой истине Элвин научился давным-давно.

Элвин вновь замотал Артура Стюарта в шарфы, потом закутался сам и вывалился на мороз, сгибаясь под тяжелым мешком, в который были сложены товары, купленные у Вандервурта. Засунув мешок под скамейку, чтобы не занесло снегом, Элвин подсадил на повозку Артура Стюарта и вскарабкался следом. Лошади с веселым ржанием пустились вскачь — им тоже не улыбалось стоять на одном» месте и мерзнуть.

Возвращаясь в гостиницу, они снова встретили Мока Берри и подкинули его до дому. Ни словом они не обмолвились о происшедшем в магазине, но Элвин понимал. Мок молчит вовсе не потому, что не оценил помощь Элвина. Наверное, Мока Берри просто пристыдил тот факт, что какой-то восемнадцатилетний подмастерье вступился за него и заставил Вандервурта назвать честную цену. А Вандервурт отступил только потому, что подмастерье был белым… О таком не всякий захочет лишний раз вспоминать.

— Передайте привет тетушке Берри, — сказал на прощание Элвин, когда Мок спрыгнул с повозки рядом с тропинкой, ведущей к его дому.

— Непременно передам, — кивнул Мок. — Спасибо, что довез.

Развернувшись, Мок Берри скрылся за пеленой бушующего снега. Метель ярилась все сильнее и сильнее.

Закинув покупки в гостиницу, Элвин обнаружил, что пришло время занятий в домике у мисс Ларнер, поэтому они с Артуром направились прямиком туда, перекидываясь снежками. Элвин заскочил в кузницу, чтобы отдать Миротворцу его амбарную книгу, однако кузнеца там не оказалось — видимо, решил пораньше закончить дело. Оглядевшись, Элвин сунул книгу на полку у двери, где Миротворец найдет ее. Затем он и Артур снова принялись играть в снежки, ожидая, когда мисс Ларнер вернется из школы.

Доктор Уитли Лекаринг подвез ее в своей крытой коляске и проводил до самых дверей дома. Однако, заметив ждущих неподалеку Элвина и Артура, он сердито нахмурился.

— Ребята, вам не кажется, что в такой ненастный день стоит дать мисс Ларнер немножко отдохнуть от учебы?

Мисс Ларнер положила ладонь на руку доктора Лекаринга.

— Спасибо, что подвезли меня до дому, доктор Лекаринг, — поблагодарила она.

— Прошу вас, зовите меня Уитли.

— Вы очень добры, доктор Лекаринг, но мне кажется, ваш почетный титул звучит лучше. Что же касается моих учеников, то, как я недавно открыла, их обучение в ненастную погоду продвигается куда успешнее, поскольку они не терзаются желанием сбежать побыстрее да искупаться.

— Я никогда не сбегаю с уроков! — закричал Артур Стюарт. — А как пишется слово «чемпионат»?

— Ч-Е-М-П-И-О-Н-А-Т, — произнесла по буквам мисс Ларнер. — Но где ты его услышал?

— Ч-Е-М-П-И-О-Н-А-Т, — повторил Артур Стюарт голосом мисс Ларнер.

— Этот мальчик нечто, — заметил Лекаринг. — Настоящий пересмешник.

— Пересмешник бессознательно копирует песенки других птиц, — возразила мисс Ларнер. — Артур Стюарт, конечно, повторяет слова моим голосом, но он запоминает их, может потом написать и прочитать.

— Я не пересмешник, — заявил Артур Стюарт. — Я буду участвовать в чемпионате по правописанию.

Доктор Лекаринг и мисс Ларнер обменялись взглядами, за которыми явно что-то стояло, только что — Элвин не понял.

— Вот и замечательно, — кивнул доктор Лекаринг. — Поскольку я все-таки внес его имя в списки — по вашему настоянию, мисс Ларнер, — он действительно может принять участие в чемпионате по правописанию. Но вряд ли вам следует ожидать от него особых результатов, мисс Ларнер!

— Ваши доводы были разумны и логичны, доктор Лекаринг, и я с вами согласилась. Но мои доводы…

— Ваши доводы сметают все преграды, мисс Ларнер. Я уже представляю, как оцепенеют те члены комиссии, которые старались не пустить Артура Стюарта в школу. Ведь они убедятся: он сейчас знает то, что проходят дети в два раза старше его.

— Оцепенение, Артур Стюарт, — сказала мисс Ларнер.

— Оцепенение, — повторил Артур. — О-Ц-Е-П-Е-Н-Е-Н-И-Е.

— Доброго вам вечера, доктор Лекаринг. Так, ребята, заходите в дом. Пора начинать занятия.

Артур Стюарт победил на чемпионате по правописанию, правильно написав слово «празднество». Однако от дальнейших соревнований мисс Ларнер его отстранила, и в результате на чемпионате штата победил другой мальчик. Поэтому Артура Стюарта почти никто не заметил, за исключением, разве что, горожан самого Хатрака. В местной газете даже появилась маленькая заметка про него.

Шериф Поли Умник сложил страничку газеты вдвое и положил ее в конверт, адресованный преподобному Филадельфии Троуэру, Воббская долина, Карфаген-сити, улица Гаррисона, 44, «Восстановление Утраченной Собственности». Не прошло и двух недель, как эта страничка легла на стол Троуэра вместе с краткой запиской, в которой говорилось:

«Мальчик нескольких недель от роду объявился здесь летом 1811 года. Живет в гостинице Горация Гестера что в Хатраке. Усыновление явно фальшивка так что не удивлюсь если мальчишка беглый раб».

Подпись отсутствовала, но к такому Троуэр привык, хотя и не понимал этого. Почему люди скрывают свои имена, ведь они участвуют в богоугодном, праведном деле? Он написал письмо и отослал его на юг.

Месяцем спустя Кэвил Плантер зачитывал письмо Троуэра двум ловчим. Закончив читать, он вручил им обрезки ногтей и локоны волос, принадлежавшие Агарь и ее пропавшему сыну Измаилу.

— Мы вернемся к лету, — сказал темноволосый ловчий. — Если этот мальчик ваш, мы приведем его.

— И получите свои законные деньги, к которым я прибавлю хорошую премию, — пообещал Кэвил Плантер.

— Никаких премий, — заявил светловолосый ловчий. — Той суммы, о которой мы договорились, и покрытия дорожных расходов вполне достаточно.

— Как пожелаете, — развел руками Кэвил. — Да хранит вас Господь во время вашего пути.

Глава 18

Кандалы

Зима сменилась весной. Осталось всего несколько месяцев до девятнадцатилетия Элвина, когда Миротворец Смит вызвал его к себе и сказал:

— Как насчет того, чтобы начать трудиться над вещью, которую ты должен изготовить, чтобы доказать свое право называться мастером, а, Эл?

Эти слова прозвучали для Элвина словно песенка иволги, он даже ответить ничего не смог, только кивнул.

— Ну, и что же ты собираешься выковать? — поинтересовался мастер.

— Я подумал, может, плуг? — пожал плечами Элвин.

— На плуг уйдет много железа. Нужно его хорошо выплавить, да и выковать будет нелегко. Это ведь весьма рискованно, мальчик мой, железо зря терять неохота.

— Если у меня ничего не получится, вы всегда сможете переплавить его.

Поскольку оба они знали, что скорее свиньи научатся летать, чем Элвин потерпит поражение в своем деле, то разговор был пустым — просто Миротворец по-прежнему продолжал притворяться, будто Элвин так ничему и не научился.

— А ведь правда, — согласился Миротворец. — Ты только постарайся, парень. Смотри, чтобы железо не вышло хрупким. Плуг должен быть тяжелым, чтобы глубоко погружаться в почву, и вместе с тем легким, чтобы его без труда можно было стронуть с места. Резать землю он должен легко, а камни откидывать в сторону.

— Да, сэр.

Еще в возрасте двенадцати лет Элвин запомнил основные черты всех инструментов.

Однако были и другие правила, которым должен был следовать Элвин. Он хотел доказать, что настоящий кузнец, а не какой-то там полуиспеченный Мастер. Это означало, что в работе он не будет прибегать к помощи своего дара, а использует лишь те навыки, которыми обладает всякий хороший кузнец — верный глаз, знание черного металла, силу мускулов и мастерство рук.

Работа над плугом означала, что он не должен отвлекаться ни на что другое, пока вещь не будет готова. Он начал с того, что изготовил форму. И для формы взял не обыкновенную глину, а отправился на Хатрак за лучшей белой глиной, чтобы поверхность плуга была чистой, гладкой и ровной. Вылепить форму нелегко, потому что для этого необходимо четко представлять себе, что хочешь получить, но Элвин умел запоминать формы. Добыв глину, он облепил ею деревянный каркас плуга — вся форма складывалась из составных частей, которые позднее должны придать остывающему железу вид плуга. После этого он хорошенько высушил глину, теперь она была готова принять железо.

Материал для плуга он отобрал из кучи лома, после чего хорошенько ошкурил железяки, очистив от грязи и ржавчины. Тигель он также хорошенько вычистил. Пришло время плавить железо и разливать по формам. Встав на мехи, поднимая и опуская рукоять то одной, то другой рукой — точно так же, как во времена, когда он только-только поступил в подмастерья, — Элвин пожарче растопил огонь. В конце концов железо, брошенное в тигель, раскалилось добела, а огонь так обжигал, что рядом с ним практически невозможно было находиться. Огромными щипцами Элвин достал тигель из горна, поднес его к форме и принялся потихоньку лить металл. Расплавленное железо шипело и плевалось искрами, но форма крепко держала его, не треснув и не расколовшись под страшным жаром.

Итак, поставим тигель обратно в огонь. Уложим на места другие части формы. Осторожно, потихоньку, чтобы железо не плеснуло. Количество необходимого металла Элвин определил точно — когда последняя часть формы встала на место, оказалось, что железо ровно-ровно залило ее. Не больше, не меньше.

Вот и все. Оставалось подождать, пока железо остынет и затвердеет. Завтра он узнает, что у него получилось.

Завтра Миротворец Смит увидит плуг и назовет Элвина мужчиной — кузнецом, мастером своего дела, который может самостоятельно работать у горна, правда, пока не может брать учеников. Это придет к нему после некоторой практики. Что же касается самого Элвина, то он готов был к этому уже много лет назад. Миротворец скостит всего несколько недель с полных семи лет работы Элвина — кузнец ждал, когда истечет срок контракта, а плуг, который должен был продемонстрировать искусство ученика, его не интересовал.

Нет, настоящая работа Элвина, которую он должен исполнить, чтобы показать, что он не ученик, но мастер, ждет его впереди. После того как Миротворец примет плуг, Элвину придется сотворить еще кое-что.

— Я сделаю его золотым, — сказал Элвин.

Мисс Ларнер недоуменно приподняла одну бровь.

— И что потом? Что ты скажешь людям, когда они увидят у тебя золотой плуг? Соврешь, что нашел его где-нибудь? Что наткнулся на случайную жилу золота и подумал, вот здорово будет выковать из него плуг?

— Вы же сами говорили мне, что Мастер — это тот, кто способен превратить железо в золото.

— Да, но это вовсе не означает, что следует все подряд превращать в золото.

Мисс Ларнер вышла из жаркой кузницы в теплый, вязкий вечерний воздух. Снаружи было попрохладнее, но не намного — надвигалась первая душная весенняя ночь.

— Я хочу сделать его не просто золотым, — объяснил Элвин. — По крайней мере, не совсем золотым.

— А что, обычное золото тебя уже не устраивает?

— Золото мертво. Как и железо.

— Оно не мертво. Это просто… земля, в которой потух огонь. Оно никогда не было живым, поэтому и мертвым быть не может.

— Вы сказали, что я могу осуществить любые свои мечты.

— А ты способен представить живое золото?

— Я хочу сотворить плуг, который сам пашет землю и в который не нужно впрягать быка.

Она ничего не ответила, но глаза ее блеснули.

— Если я смогу сотворить такое, мисс Ларнер, вы признаете, что я с честью выдержал выпускные экзамены вашей школы для Мастеров?

— Я скажу, что ты уже не подмастерье.

— Этого я от вас и добивался, мисс Ларнер. Я стану странствующим кузнецом, обретающим опыт, и странствующим Мастером. Если, конечно, смогу.

— А ты сможешь?

Элвин сначала кивнул, но потом пожал плечами:

— Думаю, да. Это то же самое, что вы говорили об атомах, — помните, в январе?

— Я думала, что ты забыл об этом.

— Нет, мэм. Я продолжал задавать себе вопрос: что нельзя разделить на более мелкие частички? И вдруг мне пришла в голову мысль — если вещь имеет хоть какой-нибудь размер, значит, ее можно разделить. Стало быть, атом — это всего-навсего место, некое точное место, у которого нет ни ширины, ни длины, ни высоты.

— Геометрическая точка Евклида.

— Ну да, мэм, только вы говорили, что его геометрия была выдуманной, а атом существует на самом деле.

— Но если у атома нет размеров, Элвин…

— И вот что я подумал дальше — если у него нет размеров, значит, это ничто. Но атом — это не ничто. Это место. Лишь затем я понял, что атом — это не место, он просто обладает местом. Понимаете разницу? Атом может находиться в неком месте, ну, как геометрическая точка, но затем сдвинуться. Может очутиться где-то еще. Поэтому он не только обладает местом, но имеет еще прошлое и будущее. Вчера он был там, сегодня он — здесь, а завтра — вон где.

— Но атом — это не материальный объект, Элвин.

— Да, я понимаю, это не объект. Но это и ни ничто.

— Ты запутался в «ни».

— Я знаю грамматику, мисс Ларнер, просто сейчас о ней не думаю.

— Ты не будешь знать грамматику до тех пор, пока не начнешь правильно ее использовать, нисколько об этом не задумываясь. Но мы отвлеклись, продолжай.

— Видите ли, я начал размышлять — если атом не обладает размерами, то как тогда определить, где он находится? Он ведь не светится, потому что внутри его нет огня, а значит, и гореть нечему. И вот к какому выводу я пришел. Представьте себе, что атом не имеет размеров, но в нем присутствует какой-то разум. Какая-то крошечная разумная искорка, благодаря которой атом может узнать, где находится. И единственная сила, которой обладает атом, состоит в том, что он может передвигаться с места на место и понимать, где он очутился.

— Как это может быть? Нечто несуществующее обладает памятью?

— Ну представьте! Скажем, вокруг нас находятся тысячи и тысячи атомов, бродящих повсюду. Как они определяют свое местонахождение? Поскольку атомы ходят как попало и куда попало, все вокруг постоянно меняется. И тут появляется некто — я сразу подумал о Боге — некто, кто может научить их образу. Показать, как остановиться и где. Он говорит нечто вроде: эй, ты, там, ты будешь в центре, а все остальные, вот вы, оставайтесь все время на одном и том же расстоянии от него. Что тогда получится?

Мисс Ларнер на секунду задумалась:

— Пустая сфера. Шар. Но, Элвин, шар по-прежнему будет состоять из ничто.

— Вот именно! Разве вы еще не поняли? Вот почему я решил, что так оно и есть на самом деле. Посылая своего «жучка» внутрь вещей, я понял только одно — все вокруг меня большей частью пусто. Вот, к примеру, наковальня, она ведь выглядит твердой и тяжелой, да? Но говорю вам, она в основном пуста внутри. Маленькие железные частички, висящие на некоем расстоянии друг от друга, — вот и все, что в ней есть. Но большей частью наковальня состоит из пустого пространства между этими частичками. Понимаете? Эти частички ведут себя в точности как атомы, о которых я только что говорил. Хорошо, допустим, наковальня вдруг выросла и стала размером с гору. Когда вы подойдете к ней поближе, то заметите, что гора эта сделана из мелких камешков, а когда возьмете горсть камешков, то они рассыплются у вас в руке, и вы поймете, что они сделаны из мелкой пыли. Но если вы потом приглядитесь к одной из пылинок, то увидите, что пылинка эта очень похожа на гору, ведь она тоже состоит из камешков, правда очень маленьких.

— Так ты хочешь сказать, что твердые предметы, которые мы видим, на самом деле всего лишь иллюзия? Малюсенькие частички-ничто составляют крошечные сферы, которые, если их сложить вместе, образуют твои пылинки, потом из пылинок получаются кусочки, а уже из кусочков — наковальня…

— Да, все так, правда, мне кажется, что ступеней здесь куда больше. Неужели вы не видите, что это все объясняет? Я всего-навсего должен представить новую форму, новый образ или порядок и удержать у себя в голове, а затем, если я хорошенько напрягусь и подумаю, скомандую частичкам измениться, они мгновенно изменятся. Потому что они живые. Может, они совсем маленькие и не такие уж умные, но если я ясно покажу им то, чего хочу добиться, они могут последовать моей просьбе.

— Это слишком странно для меня, Элвин. Не могу себе представить, что все на самом деле ничто, пустота…

— Нет, мисс Ларнер, здесь вы ошибаетесь. Дело в том, что все вокруг — живое. Все создано из живых атомов, которые повинуются приказам, передаваемым Богом. Следуя этим приказам, некоторые атомы превращаются в свет и тепло, кое-кто становится железом, другие — водой, третьи — воздухом, а четвертые — нашей кожей и костями. Эти вещи существуют на самом деле, значит, атомы тоже реальны.

— Элвин, я рассказала тебе об атомах, потому что сочла их существование интересной теорией. Лучшие мыслители наших времен считают, что атомов нет.

— Прошу прощения, мисс Ларнер, но лучшие мыслители никогда не видели того, что видел я, так откуда им знать? Говорю вам, это единственная теория, которая объясняет все, что я вижу и что делаю.

— Но откуда взялись эти атомы?

— Ниоткуда. А может, отовсюду. Может, эти атомы просто есть. Всегда были и всегда будут. Их ведь нельзя разделить. Они не могут умереть. Вы не можете создать их, не можете расколоть. Они вечны.

— Тогда наш мир создал вовсе не Бог.

— Почему? Атомы были ничем, обыкновенными точками, которые даже не знали, где находятся. Именно Бог расставил их по местам, показав, где они должны находиться, — и все во вселенной состоит из атомов.

Мисс Ларнер снова задумалась — на этот раз надолго. Элвин молча стоял рядом и ждал. Он знал, что его догадки истинны, во всяком случае ничего более правдивого он не слышал. Если только мисс Ларнер не найдет какой-нибудь уязвимый пункт. Сколько раз за этот год она разбивала его теории, находя в его доказательствах некое слабое место, о котором он совсем забыл, некую причину, которая объясняла, почему его замысел невозможен! Вот и сейчас он ждал от нее возражений. Которые докажут, что он снова ошибся.

Может, в конце концов она все-таки сумела бы опровергнуть его. Она еще хмурила лоб, раздумывая над словами Элвина, когда до их слуха со стороны ведущей из города дороги вдруг донесся стук лошадиных копыт. Естественно, они обернулись посмотреть, кто так гонит лошадей.

Это были шериф Поли Умник и двое каких-то мужчин, которых Элвин видел впервые. Позади тащилась коляска доктора Лекаринга, которой управлял все тот же По Доггли. И остановилась эта кавалькада прямо рядом с Элвином и мисс Ларнер, у поворота к кузнице.

— Мисс Ларнер, — обратился к учительнице Поли Умник, — вы Артура Стюарта не видели?

— А почему вы спрашиваете? — нахмурилась мисс Ларнер. — И кто эти люди?

— Он здесь, — проговорил один из незнакомцев. Светловолосый. В своей руке он держал маленькую шкатулку. Оба всадника разом поглядели на нее, затем перевели взгляд на домик у ручья, который располагался на склоне холма.

— Вон там, — добавил светловолосый.

— Ну что, вам еще какие-то доказательства требуются? — спросил Поли Умник, обратившись к доктору Лекарингу, который, покинув коляску, стоял рядом. На лице доктора были написаны ярость, беспомощность и вместе с тем ужас.

— Ловчие, — прошептала мисс Ларнер.

— Они самые, — кивнул светловолосый. — У вас здесь живет беглый раб, мэм.

— Он не раб, — твердо ответила она. — Это мой ученик, вполне законно усыновленный Горацием и Маргарет Гестер…

— Мы получили письмо от его владельца, в котором называется точная дата рождения мальчика. Кроме того, у нас имеются обрезки его ногтей и локон волос. Сомнений быть не может. Мы давали клятву и обладаем необходимым сертификатом, мэм. То, что мы находим, найдено. Это закон, и, мешая нам, вы совершаете преступление.

Ловчий говорил тихо и выражался очень вежливо.

— Не беспокойтесь, мисс Ларнер, — вступил доктор Лекаринг. — У меня имеется письменное распоряжение мэра, рассмотрение этого дела будет отложено до завтра, когда вернется судья.

— А тем временем мы поместим мальчишку в тюрьму, — встрял Поли Умник. — Не хотелось бы, чтобы кто-нибудь вдруг сбежал и увел его.

— Это не поможет, — возразил светловолосый ловчий. — Мы пойдем по следу. И, скорее всего, пристрелим вора, осмелившегося посягнуть на чужую собственность.

— Но вы ведь даже не удосужились переговорить с Гестерами! — воскликнула мисс Ларнер.

— Я ничего не мог сделать! — развел руками доктор Лекаринг. — Я сопровождал их, — показал он на ловчих. — Ведь они могли забрать малыша…

— Мы следуем закону, — ответил светловолосый ловчий.

— Вон он, — проговорил темноволосый.

На пороге домика у ручья появился Артур Стюарт.

— Ни с места, парень! — заорал Поли Умник. — Только шагни в сторону, я тебя так выдеру, света белого не взвидишь!

— Вовсе не обязательно угрожать ему, — заявила мисс Ларнер, но ее уже никто не слышал, потому что все сорвались с места и побежали по склону холма.

— Прошу вас, не надо его бить! — закричал доктор Лекаринг.

— Если он не попытается бежать, никто ему ничего не сделает, — ответил светловолосый ловчий.

— Элвин, — окликнула мисс Ларнер, — не делай этого.

— Они не получат Артура Стюарта.

— Не смей использовать свою силу. Она не для того тебе была дана.

— Говорю вам…

— Сам подумай, Элвин, у нас есть время до завтра. Может быть, судья…

— В тюрьму его!

— Если что-нибудь случится с ловчими, националисты немедленно поднимут вой, чтобы еще больше ужесточить Договор о беглых рабах. Понимаешь меня? Это тебе не местное преступление, не просто убийство. Тебя увезут в Аппалачи и подвергнут там суду.

— Но я же не могу сидеть сложа руки.

— Беги быстрее к Гестерам.

Элвин на секунду заколебался. Будь его воля, он бы сжег руки ловчих, прежде чем они дотронулись бы до Артура. Но мальчика уже схватили, пальцы алчно впились в его ручки. Мисс Ларнер права. Нужно придумать какой-нибудь способ отвоевать Артура раз и навсегда, а глупая драка лишь усугубит положение вещей.

Элвин помчался к дому Гестеров. Его очень удивило, насколько спокойно они восприняли дурные новости — словно ожидали подобного все последние семь лет. Старушка Пег и Гораций молча переглянулись, и, не произнеся ни слова, Пег принялась собирать вещи — свои и Артура Стюарта.

— Зачем она сама-то собирается? — не понял Элвин.

Гораций улыбнулся — скупой, натянутой улыбкой.

— Она не допустит, чтобы Артур провел ночь в тюрьме. Им придется запереть ее вместе с ним.

Это объяснение звучало вполне разумно — хотя представить, чтобы такие люди, как Артур Стюарт и старушка Пег Гестер, были брошены в тюрьму?.. Нет, невозможно.

— А что вы собираетесь делать? — поинтересовался Элвин.

— Заряжать ружья, — пожал плечами Гораций. — Когда они уйдут, я последую за ними.

Элвин передал ему слова мисс Ларнер о националистах, которые не преминут раскричаться на всю страну, если кто-то посмеет поднять руку на ловчего.

— А что мне могут сделать плохого? Разве что повесят. Но я честно тебе скажу, скорее я пойду на виселицу, чем проживу в этом доме хоть один день, если Артура Стюарта уведут, а я ничего не сделаю, чтобы помешать этому. Ведь я могу помешать им, Элвин. Черт побери, парень, за свою жизнь я спас рабов пятьдесят, не меньше. По Доггли и я подбирали их на этом берегу реки и помогали перебраться в Канаду. Я всю жизнь этим занимался.

Элвин вовсе не удивился, когда узнал, что Гораций Гестер — ярый эмансипационист.

— Я рассказываю это, Элвин, потому что мне потребуется твоя помощь. Я обыкновенный человек, к тому же я один, а их — двое. У меня нет никого, кому я мог бы довериться; По Доггли не ходил со мной на такие дела уже много лет, и я не знаю, на чью сторону он перешел. Но ты — я знаю, ты способен хранить тайну и любишь Артура Стюарта так же, как моя жена.

То, как он сказал это, несколько ошеломило Элвина:

— А вы… неужели вы не любите его, сэр?

Гораций посмотрел на Элвина как на сумасшедшего:

— Я не позволю им забрать мальчика-полукровку из-под крыши моего дома, Эл.

На лестнице показалась тетушка Гестер, под мышками она держала два тюка.

— Отвези меня в город, Гораций Гестер.

Они услышали, как мимо гостиницы промчались лошади.

— Это, наверное, они, — заметил Элвин.

— Не волнуйся, Пег, — попытался успокоить жену Гораций.

— Не волноваться? — яростно накинулась на него старушка Пег. — То, что сегодня случилось, Гораций, может иметь только два исхода. Либо я потеряю сына, которого увезут в рабство на юг, либо мой дурак муж погибнет, пытаясь освободить его. Конечно, чего тут волноваться?!

Затем она разрыдалась во весь голос и крепко обняла Горация. Сердце Элвина чуть не разорвалось от жалости.

Именно Элвин отвез тетушку Гестер в город, взяв в гостинице повозку. Он стоял рядом, пока она пытала Поли Умника, который в конце концов разрешить ей провести ночь в камере — хотя заставил поклясться ужасной клятвой, что она не станет пытаться тайком вывести Артура Стюарта из тюрьмы.

По дороге к камере Поли Умник сказал:

— Тебе не следует так беспокоиться, тетушка Гестер. Его хозяин наверняка хороший человек. Местные жители неправильно представляют себе рабство.

Тут уж она накинулась на него, как ураган:

— Так, может, ты отправишься вместо него, Поли? Посмотришь, как оно хорошо живется, в рабстве-то?

— Я? — Эта мысль явно позабавила шерифа. — Я белый человек, тетушка Гестер. Рабство — это естественное состояние чернокожих.

Элвин сделал так, что ключи выскользнули из пальцев Поли.

— Что-то я сегодня какой-то неловкий, — пробормотал Поли Умник, наклоняясь.

Нога тетушки Гестер наступила прямо на огромное кольцо, на котором были собраны ключи.

— Подними ногу, тетушка Гестер, — посоветовал шериф, — иначе я обвиню тебя в потворничестве и подстрекательстве, не говоря уже о сопротивлении властям.

Она убрала ногу. Шериф открыл решетку. Старушка Пег вошла в камеру и обняла бросившегося к ней Артура Стюарта. Элвин молча смотрел, как Поли Умник закрыл и запер решетку. Затем Элвин отправился домой.

Элвин разбил форму и счистил глину, прилипшую к поверхности плуга. Железо было гладким и твердым — плуг получился на диво хорошим, подобного ему Элвин ни разу в жизни не видел. Он проник внутрь железа и не нашел там ни единой трещинки, из-за которой плуг может сломаться. Он шлифовал и точил, точил и шлифовал, пока железо не засияло, а лезвие не стало острым, как острие ножа, словно плугом этим будет пользоваться мясник для разделки туш, а не обыкновенный фермер в поле. В конце концов Элвин положил плуг рядом с собой, после чего выпрямился и уставился вдаль, глядя на восходящее солнце и просыпающийся мир.

В положенное время из дома пришел Миротворец и оглядел плуг. Но Элвин не видел его, потому что заснул. Миротворец растолкал юношу и отправил в дом отсыпаться.

— Бедняжка, — пожалела его Герти. — Могу поспорить, за последнюю ночь он ни разочка не сомкнул глаз. Всю ночь он работал над дурацким плугом.

— Плуг вышел вроде ничего.

— Плуг — само совершенство. Зная Элвина, могу за это поручиться.

— Да что ты понимаешь в кузнечном деле? — скорчил гримасу Миротворец.

— Зато я знаю Элвина и знаю тебя.

— Странный паренек. Впрочем, ты права. Хотя он не спал всю прошлую ночь, плуг получился на славу.

В голосе Миротворца даже проскользнули добрые нотки, но Элвин к тому времени уже спал в своей постели, а поэтому ничего не слышал.

— Элвин был очень дружен с этим мальчиком-полукровкой, — сказала Герти. — Неудивительно, что он не мог заснуть.

— Сейчас он спит, — возразил Миротворец.

— Только представь себе, малыша Артура Стюарта отдадут в рабство…

— Закон есть закон, — философски заметил Миротворец. — Не могу сказать, что этот закон мне по душе, но человек должен подчиняться существующему порядку, иначе что будет твориться?

— Ты и закон… — фыркнула Герти. — Я рада, что мы не живем на другом берегу Гайо, не то, могу поклясться, вместо учеников ты брал бы себе рабов — если, конечно, ты понимаешь разницу между ними.

Это было недвусмысленное объявление войны, так открыто Герти не выступала ни разу, поэтому вот-вот должна была разразиться одна из обычных волосодральных, тарелкоразбивальных ссор, но Герти и Миротворец вовремя вспомнили, что на чердаке спит Элвин, поэтому смерили друг друга разъяренными взглядами и разошлись. Поскольку все их ссоры заканчивались одним и тем же, одни и те же злые слова говорились, одни и те же побои наносились, можно было представить, что кузнец и его жена, устав от семейных скандалов, сказали друг другу: «Притворись, что мы обменялись кучей «любезностей» и покончим с этим».

Сон Элвина не был долгим и, если уж на то пошло, крепким. Его душу терзали страх, гнев и желание что-то сделать, поэтому он постоянно ворочался с боку на бок, не говоря о всяких дурных снах, которые ему снились. Он пробудился в ужасе, когда ему приснилось, что черный плуг превратился вдруг в золотой. Он проснулся, увидев во сне, как Артура Стюарта избивают плетьми. Еще раз его разбудил сон, в котором Элвин направлял на одного из ловчих ружье и нажимал на курок. В четвертый раз ему приснилось, будто он прицеливается в ловчего, но на курок не нажимает, а смотрит, как двое мужчин утаскивают маленького Артура, который кричит: «Где ты, Элвин! Элвин, не позволяй им увести меня».

— Ты либо просыпайся, либо заткнись! — заорала Герти. — Всех детей мне перепугал!

Элвин открыл глаза и, свесив голову, выглянул в люк чердака.

— Так детей же нет в доме.

— Ну, меня перепугал. Не знаю, паренек, что тебе снилось, но надеюсь, такие сны не придут даже моему самому заклятому врагу, которым сегодня утром, сказать по правде, является мой муж.

Упоминание о Миротворце сразу разбудило Элвина. Он быстренько натянул штаны, гадая, когда и каким образом очутился на чердаке и кто снял с него штаны и башмаки. За это время Герти каким-то чудом удалось собрать на стол — откуда ни возьмись появились кукурузный хлеб, сыр и кусок патоки.

— У меня нет времени на еду, мэм, — сказал Элвин. — Извините, но мне надо…

— Времени у тебя предостаточно.

— Нет, мэм, вы уж простите…

— Хоть хлеб возьми, дурачина. Хочешь работать весь день на пустой желудок? Поспав часок-другой? Еще ведь и полудня нет.

Жуя хлеб, он торопливо спустился к кузнице. На повороте вновь стояла коляска доктора Лекаринга и паслись лошади ловчих. На мгновение Элвин подумал, что они заявились сюда, потому что Артуру Стюарту каким-то образом удалось ускользнуть, а ловчие потеряли его след и…

Но нет. Артура Стюарта они привезли с собой.

— Доброе утро, Элвин, — поприветствовал его Миротворец и снова повернулся к остальным. — Я, наверное, самый добрый мастер на свете, раз позволяю мальчишке-ученику спать до самого полудня.

Элвин не заметил язвительного замечания Миротворца и того, что кузнец назвал его «мальчишкой-учеником», тогда как работа Элвина, свидетельствующая о его мастерстве, стояла на скамье у кузницы. Элвин опустился на корточки перед Артуром Стюартом и заглянул мальчику в глаза.

— Отойди-ка от него, — сказал светловолосый ловчий.

Элвин ничего не слышал. Он и Артура Стюарта не замечал — сейчас он вглядывался в стоящего перед ним мальчика другим, внутренним оком. Он отыскивал на его теле следы побоев. Но ничего не нашел. Пока малыша не били. Лишь страх поселился в его теле.

— Ты так и не ответил, — обратился к кузнецу Поли Умник. — Ты исполнишь наш заказ или нет?

Миротворец кашлянул.

— Джентльмены, как-то раз я выковал пару кандальных цепей, еще в Новой Англии. Для человека, обвиненного в предательстве, которого отправляли обратно в Англию в цепях. Надеюсь, мне никогда не придется ковать кандалы для семилетнего мальчика, который не причинил вреда ни единой живой душе, для мальчика, который играл рядом с моей кузницей и…

— Миротворец, — перебил Поли Умник, — я сказал ловчим, что, если ты выкуешь кандалы, им не придется использовать вот это.

Умник поднял тяжеленную доску из дерева и железа, в которой были проделаны три дыры — для головы и для рук.

— Это закон, — промолвил светловолосый ловчий. — Мы возвращаем беглых рабов в этой доске, чтобы показать остальным чернокожим, что ждет их в случае побега. Но он всего лишь маленький мальчик, и поскольку от владельца убежала его мама, а не он сам, мы согласились на кандалы. Хотя мне никакой разницы нет. Нам так или иначе заплатят.

— Вы и ваш проклятый Договор! — взвизгнул Миротворец. — При помощи этого закона вы и нас хотите сделать работорговцами.

— Я выкую то, что вы просите, — неожиданно заявил Элвин.

Миротворец в ужасе оглянулся на юношу:

— Ты?!

— Кандалы всяко лучше этой доски, — объяснил Элвин. Чего он не сказал вслух, так это того, что он вовсе не собирается допустить, чтобы Артур Стюарт носил эти кандалы дольше чем один день. Он взглянул на мальчика. — Я сделаю кандалы, которые не причинят тебе боли, Артур Стюарт.

— Мудрое решение, — высказался Поли Умник.

— Слава Богу, хоть у кого-то осталась толика здравого смысла, — вздохнул светловолосый ловчий.

Элвин взглянул на него и попытался сдержать рвущуюся наружу ненависть. Это у него не совсем получилось. Его плевок взбороздил пыль прямо у ног ловчего.

Темноволосый ловчий хотел было вдарить ему как следует за такую наглость, причем Элвин тоже не возражал против того, чтобы помериться силами с этим человеком и, может, повозить его мордой в грязи минутку-другую. Но Поли Умник прыгнул между ними, и у шерифа хватило ума обратиться к ловчему, а не к Элвину.

— Ты, должно быть, полный дурак, раз намереваешься затеять свару с кузнецом. На руки его посмотри.

— Я справлюсь с ним, — заявил ловчий.

— Вы, парни, поймите, — вступил светловолосый. — Это ведь наш дар. Мы ничего не можем с собой поделать, мы ловчие от природы и…

— Лучше бы человек, владеющий таким даром, умер при родах, чем потом вырос и стал пользоваться данными ему силами, — проговорил Миротворец и повернулся к Элвину. — Я не позволю тебе ковать кандалы в моей кузнице.

— Не валяй дурака, Миротворец, — поморщился Поли Умник.

— Прошу вас, — взмолился доктор Лекаринг. — Вы причините мальчику больше зла, чем добра.

Миротворец отступил, хотя и неохотно.

— Дай-ка мне свои руки, Артур Стюарт, — сказал Элвин.

Элвин притворился, будто измеряет запястья Артура ниткой. По правде говоря, он и так знал все размеры, с точностью до дюйма, и он выкует железо гладким, закруглив края. Кандалы будут ровно такого веса, который нужно, и не причинят боли Артуру. Во всяком случае, этому телу.

Все стояли рядом и смотрели, как Элвин работает. Более точной работы им видеть не приходилось. На сей раз Элвин прибег к своему дару, но очень осторожно. Он согнул полоску железа ровно пополам и обрезал ее. Две половинки каждого наручника сошлись, не оставив ни щелочки, так что железо не будет защемлять кожу рук. Тем временем Элвин вспоминал, как Артур качал мехи или стоял рядом и развлекал разговорами, пока подмастерье трудился. Больше этого не будет. После того как мальчика сегодня ночью спасут, Артура придется переправить в Канаду или спрятать где-нибудь — если, конечно, возможно спрятаться от ловчего.

— Отличная работа, — похвалил светловолосый ловчий. — Никогда не видел столь замечательного кузнеца.

— Можешь гордиться собой, Элвин, — донесся из темного угла кузницы смешок Миротворца. — Пусть эти кандалы станут твоей работой, которая принесет тебе звание мастера.

Элвин повернулся и смерил кузнеца взглядом.

— Работой, свидетельствующей о моем мастерстве, является вон тот плуг, стоящий на скамье, если ты его случайно не заметил, Миротворец.

Впервые Элвин обратился к своему мастеру на «ты». Элвин совершенно ясно давал кузнецу понять, что помыкать собой больше не позволит.

Но Миротворец, казалось, не понял.

— Следи за своим языком, парень! Ты станешь мастером, когда я скажу, и твоей работой, после которой я отпущу тебя на вольные хлеба, станет та, которую я сам назову…

— Ну-ка, мальчик, давай примерим. — Светловолосый ловчий, казалось, пропустил болтовню Миротворца мимо ушей.

— Я еще не закончил, — вступился Элвин.

— Они готовы, — возразил ловчий.

— Они должны остыть, — указал Элвин.

— Так окуни их вон в то ведро и остуди.

— Если я это сделаю, они изменят форму и порежут мальчику руки.

Темноволосый ловчий устало закатил глаза. Что с того, если рабу пустят немножко крови?

Но светловолосый ловчий знал, что никто не упрекнет его, если он чуточку подождет.

— Да, торопиться некуда, — кивнул он. — Это недолго.

Они замолчали и стали ждать. Затем Поли вдруг принялся болтать ни о чем, пустой разговор подхватили ловчие, и даже доктор Лекаринг начал беседовать с ними, как со старыми знакомыми. Может, они считали, что ловчие немножко оттают и не станут измываться над мальчиком, перевалив на другой берег Гайо. Элвин решил остановиться на этом выводе, чтобы потом не возненавидеть шерифа и доктора.

Кроме того, у него в голове созрел план. Украсть Артура Стюарта мало — а если у Элвина получится сделать так, что ловчие вообще не смогут найти его?

— Что находится в шкатулочке, по которой вы, ловчие, ищете пропажу? — поинтересовался он.

— Все тебе надо знать, — проворчал темноволосый ловчий.

— Это не секрет, — пожал плечами светловолосый. — Каждый рабовладелец делает такую коробочку для каждого нового раба, который либо родился, либо был приобретен. Туда помещаются кусочек кожи, локон волос, обрезки ногтей, капелька крови и так далее. В общем, частички плоти раба.

— И вы ищете потом по запаху?

— О нет, вовсе нет. Мы не псы, которые идут по запаху крови, мистер Кузнец.

Элвин знал, что мистером Кузнецом его назвали, чтобы польстить, поэтому улыбнулся краешком рта, притворяясь, будто лесть достигла цели.

— Но как же эта коробочка вам помогает?

— Это наш дар, — улыбнулся светловолосый ловчий. — Кто знает, как он работает? Мы просто смотрим на нее, и мы… ну, как будто видим очертания человека, которого ищем.

— И вовсе это не так, — проворчал темноволосый.

— Так действую я.

— Ну а мне становится известно, где находится тот, кого мы ищем. Я словно вижу вдруг его душу. Во всяком случае, это происходит, когда я приближаюсь к беглому рабу. Его душа начинает ярко-ярко светиться. — Темноволосый ловчий ухмыльнулся. — И вижу я это издалека.

— А показать можете? — спросил Элвин.

— Ты ничего не поймешь, — фыркнул светловолосый.

— Я, пожалуй, покажу тебе, парень, — вдруг сказал темноволосый. — Сейчас я повернусь спиной, а ты уведи мальчишку в другой угол кузницы. И я через плечо укажу тебе на него, не ошибусь ни на дюйм.

— Кончай, — нахмурился светловолосый ловчий.

— Все равно нечего делать, пока не остынет железо. Дай-ка мне шкатулочку.

Темноволосый хвастался не зря — куда бы Элвин ни уводил Артура Стюарта, всякий раз ловчий точно указывал на мальчика. Но Элвина интересовало вовсе не его умение. Он вглядывался в тело ловчего, пытаясь понять, что тот видит и как это связано со шкатулкой. Каким образом частичка кожи или локон, взятые у новорожденного Артура Стюарта семь лет назад, могут провести туда, где находится мальчик?

Затем он вспомнил, как в первый раз ловчий несколько замялся, прежде чем указать на Артура. Его палец покружил немного, но после этой секундной заминки ловчий стал сразу указывать на Артура Стюарта. Как будто он пытался разобраться, кто из людей за его спиной Артур. Шкатулка служила не для нахождения беглого раба, а для его узнавания. Ловчие видели всех, но без шкатулки не могли определить, кто есть кто.

Значит, они видят не разум и не душу Артура. Они наблюдают тело, которое для них ничем не выделяется, если нет неких особых черт. Признаки, по которым они отличали свою жертву, Элвину и так были понятны — за свою жизнь он исцелил достаточно народу и осознал, что люди во многом похожи, если не считать крошечных частичек, находящихся в самом центре каждого кусочка их плоти. Эти частички у каждого человека были своими, однако походили друг на друга как две капли воды. Словно сам Господь проставил свои знаки отличия в человеческой плоти. А может, это отметина зверя, о которой говорится в книге Откровений. Не важно. Элвин догадался, что в шкатулке ловчих находится частичка-знак, которая живет в теле Артура Стюарта. Даже мертвые обрезки ногтей и высохшая капелька крови несут в себе рисунок человека.

«Я смогу изменить эти частички, — подумал Элвин. — Я наверняка смогу изменить их, изменить во всем теле. Это как превратить железо в золото, а воду — в вино. Тогда шкатулка ловчих не сработает. Она им ничем не поможет. Они сколько угодно могут искать Артура Стюарта, но пока они не узнают его в лицо, как узнают друг друга обыкновенные люди, они никогда не найдут мальчика».

Лучше всего, если они вообще не поймут, что произошло. У них по-прежнему останется шкатулка, в которой хранятся частички Артура, и они убедятся, что она ничуть не изменилась, потому что Элвин к ней не прикоснется. Но они потом могут объехать весь мир и никогда не найдут тело, соответствующее имеющимся у них частичкам. Причем ловчие ни за что не догадаются, что случилось.

«Так и поступим, — решил Элвин. — Я отыщу способ изменить его. Даже если придется перерисовать миллионы знаков, рассеянных по телу, я найду способ изменить каждый из них. Сегодня же ночью — и завтра Артур будет свободен, свободен навсегда».

Железо остыло. Элвин опустился на колени перед Артуром Стюартом и осторожно надел кандалы. Они подошли так точно, словно Элвин отлил их в форме, снятой с тела Артура. Когда они защелкнулись и между ними закачалась легкая короткая цепь, Элвин взглянул Артуру в глаза.

— Не бойся, — сказал он.

Артур Стюарт ничего не ответил.

— Я не забуду тебя, — сказал Элвин.

— Уж конечно, — гоготнул темноволосый ловчий. — На всякий случай, если тебя вдруг одолеют воспоминания, пока мы будем везти мальчишку домой к законному владельцу, я тебя предупрежу, скажу прямо — мы всегда спим по очереди. А еще один дар ловчего заключается в том, что мы чувствуем, когда кто-то приближается к нам. Так что незаметно не подкрадешься. Тем более ты, кузнец. Тебя я увижу за десять миль.

Элвин молча смотрел на него. Вскоре ловчий фыркнул и отвел взгляд. Артура Стюарта посадили на лошадь перед светловолосым ловчим. Но Элвин понял, что, стоит им переправиться через Гайо, как Артур пойдет пешком. Они так поступят не из злобы — плох тот ловчий, который проявляет милосердие к беглому рабу. Они ведь должны показать пример другим рабам: пускай посмотрят, как семилетний мальчик, склонив голову, тащится за лошадьми, переступая окровавленными ногами. Тогда они дважды подумают, прежде чем попытаться бежать вместе со своими детьми. Они увидят, что ловчие не знают милосердия.

Поли и доктор Лекаринг тоже уехали. Они проводили ловчих до Гайо и проследили, как те переправляются через реку. Уверившись, что Артуру Стюарту, пока тот находился на свободной территории, никакого зла не причинили, доктор и шериф отправились назад.

Миротворцу особенно сказать было нечего, но свои мысли он выразил достаточно просто.

— Настоящий мужчина никогда не наденет кандалы на своего друга, — сказал Миротворец. — Я пойду в дом и подпишу бумаги о том, что отпускаю тебя. Я не потерплю, чтобы ты работал в моей кузнице и жил в моем доме.

И он оставил Элвина одного.

Не прошло и пяти минут, как к кузнице подошел Гораций Гестер.

— Поехали, — сказал он.

— Нет, — покачал головой Элвин. — Рано. Они увидят нас и сообщат шерифу, заметив погоню.

— У нас нет выбора. Мы потеряем след.

— Вам известно кое-что о том, кто я есть и что умею, — ответил Элвин. — Я держу их сейчас. Они мили не отъедут от берега Гайо, как заснут мертвецким сном.

— Ты это можешь устроить?

— Мне известно, что происходит внутри человека, когда ему хочется спать. Я могу сделать так, что, как только они въедут в Аппалачи, на них нападет сонливость.

— Если уж ты на такое способен, то почему просто не убьешь их?

— Не могу.

— Это не люди! Это не будет убийством, если ты сотрешь их с лица земли!

— Они люди, как вы и я, — возразил Элвин. — Кроме того, убив их, я нарушу Договор о беглых рабах.

— Ты теперь превратился в законника?

— Мисс Ларнер объяснила мне это. Вообще-то, она объясняла Договор Артуру Стюарту, а я просто присутствовал при этом. Он интересовался. Прошлой осенью. «Почему мой папа не убьет их, если какие-нибудь ловчие вдруг приедут за мной?» — спросил он. И мисс Ларнер, она объяснила ему, что за теми ловчими пожалуют другие, но тогда они повесят вас и все равно заберут Артура Стюарта.

Лицо Горация побагровело. Элвин не понял, почему Гораций так разозлился, пока хозяин гостиницы не объяснил это сам:

— Он не имеет права называть меня отцом. Я не желал его присутствия в моем доме. — Он сглотнул. — Но мальчик прав. Я не задумываясь убил бы ловчих, если бы счел, что это принесет хоть какую-то пользу.

— Никаких убийств, — заявил Элвин. — Мне кажется, я смогу все устроить, они никогда не найдут Артура снова.

— Знаю. Я хотел увезти его в Канаду. Добраться до озера и переправиться на другую сторону.

— Нет, сэр, — покачал головой Элвин. — Я смогу сделать так, что они вообще не найдут его. Надо будет просто спрятать Артура, пока они не уберутся восвояси.

— Но где мы его спрячем?

— В домике у ручья, если мисс Ларнер позволит.

— Почему именно там?

— Я наложил на дом надежные обереги. Я-то считал, что делаю это для учительницы, но теперь понимаю, что на самом деле старался ради Артура Стюарта.

Гораций довольно усмехнулся:

— Да, Элвин, ты нечто. Тебе об этом кто-нибудь говорил?

— Ну, бывало. Если б только знать, что же я на самом деле.

— Пойду спрошу у мисс Ларнер, можно ли воспользоваться ее домиком.

— Мне кажется, мисс Ларнер ответит «да» еще до того, как вы зададите свой вопрос.

— Хорошо. Итак, когда начинаем действовать?

Этот вопрос застал Элвина врасплох. Взрослый мужчина спрашивал, когда Элвин даст команду отправляться в путь!

— Выедем, когда стемнеет. Как только двое ловчих заснут.

— У тебя действительно получится?

— Получится, если я буду наблюдать за ними. Ну, не глазами, но нечто вроде. Я должен следовать за ними, а то могу усыпить не тех людей.

— И сейчас ты тоже следишь за ними?

— Мне известно, где они находятся.

— Ну, ладно…

Гораций выглядел напуганным. Как семь лет назад, когда Элвин признался ему, что знает о девочке, похороненной на кладбище. Он боялся, потому что помнил — Элвин способен совершить нечто очень странное, и умения юноши лежат за пределами возможностей обычных оберегов или даров.

«Неужели ты так плохо меня знаешь, Гораций? Неужели ты не видишь, что я все тот же Элвин, мальчик, которого ты любил, которому столько раз доверялся и помогал? Ты увидел, что я сильнее, чем ты думал, и моим силам не видно предела, но это не значит, что я представляю опасность для тебя. Нет причины пугаться меня».

Гораций словно услышал эти мысли. Страх покинул его.

— Я хотел сказать… старушка Пег и я рассчитываем на тебя. Слава Господу, что ты очутился здесь как раз тогда, когда мы в тебе так нуждаемся. Господь бережет нас.

Гораций улыбнулся, повернулся и вышел из кузницы.

Слова Горация пробудили в душе Элвина тепло, уверенность в себе. Но ведь в этом и заключался дар Горация — помочь людям взглянуть на себя со стороны и увидеть, какие они есть.

Элвин обратился мыслями к ловчим и послал своего «жучка» в погоню, чтобы он следовал за ними не отставая. Тела ловчих напоминали маленькие черные вихри, двигающиеся сквозь зеленую песню лесов, тогда как песенка Артура Стюарта ясными и чистыми нотами звучала между темными пятнами. «Видимо, цвет кожи не влияет на то, тьма или свет живет у тебя в сердце», — подумал Элвин. Его руки продолжали машинально исполнять какую-то работу по железу, но он даже не видел, что делает. Ему не приходилось следить за людьми, находящимися так далеко, — за исключением того случая, когда ему помогали неведомые силы, скрывающиеся внутри Восьмиликого Холма.

Однако хуже всего будет, если он потеряет ловчих и они сумеют улизнуть с Артуром Стюартом из-за того, что Элвин плохо следил за ними. Мальчик может раствориться среди исхлестанных плетьми душ рабов, которые живут в Аппалачах и далеко на юге, где все белые люди прислуживают другому Артуру Стюарту, королю Англии, так что чернокожие, по сути дела, являются рабами рабов. «Нет, нельзя терять Артура в этих гиблых местах. Надо держаться за него покрепче, как будто некая ниточка протянулась между ним и мною».

И стоило ему подумать об этом, как только он представил тонкую невидимую ниточку, соединяющую его и маленького мальчика, она тут же появилась. Прямо в воздухе, примерно такой же толщины, как он воображал ее когда-то, пытаясь разобраться, каким должен быть атом. Эта ниточка обладала только одним размером и шла в одном только направлении — она вела к Артуру Стюарту, соединяя сердца малыша и Элвина. «Вот так и держи», — сказал Элвин ниточке, как будто она действительно была живой. В ответ ниточка словно налилась светом, и Элвин даже испугался, что какой-нибудь прохожий увидит ее.

Но, посмотрев на нее обычным взглядом, он вообще ничего не увидел; ниточка являлась ему, только когда он смотрел, закрыв глаза. Это простое чудо ошеломило его, ему казалось невероятным, что подобное может случиться, ведь ниточка появилась из… нет, не из ничто, но была создана по образу, который Элвин сотворил внутри своего разума. «Это и есть Творение. Мое первое, невидимое Творение, однако оно существует и сегодня ночью приведет меня к Артуру Стюарту, чтобы я мог освободить мальчика».

В своем маленьком домике Пегги наблюдала за Элвином и Артуром Стюартом, смотря то на одного, то на другого, пытаясь отыскать некую тропку, которая приведет к свободе Артура и не будет стоить Элвину жизни. Но, как она ни искала, тропки не нашлось. Ловчие были слишком сильны, а их дары — слишком ужасны. На некоторых тропинках у Элвина и Горация получалось увести Артура, но мальчика потом снова находили и забирали в рабство — ценой жизни или свободы Элвина.

Она совсем отчаялась, но вдруг увидела ниточку, которую протянул Элвин к Артуру. И тут она впервые заметила некий проблеск надежды — внутри огонька сердца Артура Стюарта родилась возможность свободы. Она появилась не потому, что Элвин благодаря ниточке выйдет к мальчику — на многих тропках Пегги видела, как Элвин разматывает свою ниточку, а потом находит по ней ловчих и погружает в сон. Нет, различие состояло в том, что Элвин смог сотворить нить. Возможность подобного поступка Элвина была столь мала, что ни одна тропинка не показывала этого. А может — раньше Пегги не задумывалась об этом, — сам акт Творения был нарушением природного порядка вещей, вот почему Пегги не видела тропок, на которых осуществлялось Творение. Эти тропки появлялись только потом.

Однако она же увидела ожидающее Элвина будущее, когда мальчик появился на свет! Разве она не видела, как он строит город из чистейшего стекла или льда? Разве не видела она, как этот город наполняется людьми, которые говорят на языке ангелов и видят очами Господа? Тот факт, что Элвин будет Творить, всегда оставался вероятным, учитывая, что Элвин выживет. Однако один-единственный акт Творения не поддавался зрению светлячка, даже такого могущественного светлячка, как Пегги.

Как только стемнело, Элвин погрузил ловчих в сон, и им пришлось побыстрее искать место для ночлега на дальнем берегу Гайо. Пегги увидела, как Элвин и Гораций встретились в кузнице — им предстояло по лесам добраться до Гайо, избегая дороги, по которой шериф и доктор Лекаринг могли возвращаться из Устья Хатрака. Но это уже не привлекало ее внимания. Теперь, когда появилась новая надежда, она полностью погрузилась в изучение будущего Артура, отыскивая, каким образом и где именно узенькие тропинки, ведущие к его свободе, пересекаются с действиями Элвина. Но момент выбора и перемены будущего она не нашла. Это еще раз доказало ей, что все зависит от Элвина, который вот-вот должен стать настоящим Мастером.

— О Боже, — прошептала она, — коль ты одарил этого мальчика таким даром, молю тебя, научи его Творить.

Спрятавшись вместе с Горацием в тенях речного берега, Элвин ждал, пока проплывет залитый огнями корабль. По всей реке разносилась громкая музыка, и на палубах корабля веселились люди, танцуя залихватскую кадриль. Элвин даже разозлился чуть-чуть — они здесь играют и резвятся, как дети, тогда как настоящего ребенка сегодня вечером увезли в рабство. Однако он понимал, что веселящиеся не имеют в виду ничего дурного, и знал, что нечестно винить других в том, что они радуются и танцуют, в то время как человек, с которым они никогда не встречались, сейчас грустит. Иначе в мире вообще исчезнут радость и счастье. «Наверное, в нашей жизни, — подумал Элвин, — каждую секунду где-нибудь на другой стороне мира грустят по меньшей мере несколько сотен человек…»

Не успел корабль скрыться, как позади них, в лесу, раздался какой-то подозрительный треск. Услышал звук только Элвин, и ему он показался треском, потому что сейчас все его чувства были настроены на зеленую песню леса. Гораций услышал шаги несколько минут спустя. Кто бы ни шел за ними по пятам, крался он с типичной ловкостью белого человека.

— Вот теперь я жалею, что мы все-таки не захватили ружье, — прошептал Гораций.

Элвин покачал головой.

— Подождите, сейчас посмотрим, — еле слышно проговорил он, так что губы его едва шевельнулись.

Они стали ждать. Спустя еще некоторое время они увидели, как какой-то человек выскользнул из леса и торопливо побежал по берегу к мутной воде, на которой качалась лодка. Он оглянулся по сторонам, никого не увидел, вздохнул и шагнул в лодку. Устроившись поудобнее на скамейке, он мрачно уперся подбородком в ладони.

Внезапно Гораций усмехнулся.

— Да чтоб я сдох и моими костями играли собаки, если это не старик По Доггли.

В эту секунду человек, сидящий в лодке, слегка поднял голову, и на лицо его упал лунный свет. Это действительно оказался кучер доктора Лекаринга. Но Горация, такое впечатление, этот факт ничуть не обеспокоил. Хозяин гостиницы прокрался по речному берегу, плеснув водой, забрался в лодку и так яростно обнял По Доггли, что лодка аж закачалась на тихой реке. Встретившиеся приятели наконец заметили, что борта уже зачерпывают воду, и, не произнеся ни слова, разжали объятия, чтобы окончательно не перевернуться. Все так же молча По вставил весла в уключины, а Гораций достал небольшую жестяную плошку из-под скамьи и принялся вычерпывать набравшуюся в лодку воду.

Элвин лишь подивился, как согласованно действуют двое мужчин. Судя по их поведению, они проделывали нечто подобное уже много раз. Каждый знал, что должен делать его приятель, так что нужда в распределении обязанностей разом отпадала. Один исполнял свою работу, другой — свою, и им не приходилось проверять друг друга, чтобы увериться, что все сделано верно и правильно.

Они сейчас походили на частички, которые составляли этот мир, на атомы, с которыми недавно познакомился Элвин. Раньше он этого не понимал, но оказалось, что люди тоже могут вести себя, как атомы. Большую часть времени люди живут хаотично, никто не знает, кто его сосед, никто не задерживается на одном месте, чтобы поверить или чтобы ему поверили, — все в точности так, как Элвин себе представлял. Это атомы, какими они были до того, как Господь научил их, кто они есть на самом деле, и поручил ту или иную работу. И вот перед ним находились два человека, о которых даже не скажешь, что они знакомы, в смысле близкие приятели, потому что в маленьком городке типа Хатрака все знают соседей в лицо. По Доггли, бывший фермер, ставший кучером у доктора Лекаринга, и Гораций Гестер, первый поселенец в этом городе, хозяин процветающей гостиницы. Кто бы мог подумать, что они подойдут друг другу? Однако так оно и случилось, потому что один доверял другому, знал своего товарища, как атом знает имя, которым нарек его Господь. Каждый был на своем месте и выполнял свою работу.

Эти мысли настолько быстро пронеслись в уме Элвина, что юноша не обратил на них внимания, однако потом, спустя несколько лет, он вспомнил, что именно тогда он впервые понял: эти двое мужчин, сойдясь вместе, создали нечто новое, которое было так же реально, как земля у Элвина под ногами, как дерево, к которому он прислонился. Другие люди этого не заметили бы — они посмотрели бы на По и Горация и увидели двух мужчин, которым случилось очутиться в одной лодке. Но, может, другие атомы тоже считают, что атомы, составляющие, к примеру, частичку железа, всего лишь две обыкновенные частицы, очутившиеся рядом друг с другом. «Наверное, нужно быть так же далеко, как Бог, и таким же огромным, чтобы увидеть, что на самом деле атомы, сойдясь неким определенным образом, составляют нечто новое. И то, что другой атом не видит этой связи, вовсе не означает, что железо не такое твердое, как оно есть на самом деле.

Если я могу научить атомы построить из ничто ниточку, превратить железо в золото и даже изменить рассеянные по телу Артура таинственные невидимые знаки, чтобы ловчие не смогли узнать его, почему Мастер не может сотворить с людьми то же самое, что и с атомами? Почему бы ему и людей не научить новому порядку, и, как только он подыщет себе достаточно сторонников, которым можно верить, почему бы ему не построить нечто новое, нечто сильное и крепкое, как железо?»

— Эл, ты идешь?

Как уже было сказано, Элвин сам не заметил мыслей, которые пришли ему на ум. Но он не забыл их, нет. Спускаясь по скользкому берегу, он знал, что никогда не забудет то, о чем только что думал, пусть пройдут годы и мили, прольются слезы и кровь, прежде чем он поймет сегодняшние размышления.

— Рад видеть тебя, По, — поздоровался Элвин. — Правда, мне казалось, что мы хорошо хранили тайну.

По подгреб веслами, чтобы развернуть лодку к берегу. Элвин по-паучьи забрался на борт, даже не замочив ног. Чему был только рад. Он питал отвращение к воде, и неудивительно, ведь Рассоздатель неоднократно при помощи воды пытался погубить его. Но сегодня ночью вода вроде бы была самой что ни на есть обыкновенной; Разрушитель либо таился где-нибудь, либо вообще бродил где-то далеко. А может, причина крылась в ниточке, которая по-прежнему связывала Элвина с Артуром — может быть, столь великое Творение лишило Рассоздателя силы, и теперь коварный враг даже такого верного союзника, как вода, не может обратить против Элвина.

— Тайна сохранена, Элвин, — успокоил Гораций. — Ты просто ничего не знаешь. Еще до того, как ты прибыл в Хатрак — хотя правильнее будет сказать, до того как ты сюда вернулся, — мы с По частенько помогали беглым рабам переправляться в Канаду.

— И что, неужели ловчие не разу не поймали вас? — удивился Элвин.

— Если уж раб сумел добраться до наших мест, значит, ловчие не скоро найдут его, — объяснил По. — А большинство из беглецов, которых встречали мы, вообще украли свои шкатулки.

— Кроме того, это происходило до того, как был принят Договор о беглых рабах, — пожал плечами Гораций. — Ловчие должны были поймать нас на месте преступления и пристрелить, иначе они вообще не имели права пальцем нас тронуть.

— И в те дни нам помогал светлячок, — добавил По.

Гораций ничего не ответил. Отвязав веревку, он швырнул ее конец обратно на берег. Не успела веревка упасть на землю, как По сделал первый гребок веслами — лодка быстро рванула вперед, но Гораций уже крепко держался за борта. Поразительно, насколько точно двое мужчин угадывали каждое движение друг друга. Элвин чуть не рассмеялся при виде такой слаженности. Теперь он знал, что это возможно, а что из этого можно создать… Тысячи людей будут знать друг друга настолько хорошо, что каждое движение будет соответствовать движению соседа. Кто посмеет встать на пути у такого народа?

— Дочка Горация, до того как убежать, давала нам знать, если в наших местах появлялся беглый раб. — По тряхнул головой. — А потом все закончилось. Но чтобы Артура Стюарта заковали в цепи и уволокли на юг, а старый черт Гораций не пустился за похитителями в погоню?.. Нет, такого не может быть. Поэтому, проводив ловчих и немного отъехав от Гайо, я остановил коляску и удрал.

— Могу поспорить, доктор Лекаринг заметил твою отлучку, — сказал Элвин.

— Конечно, заметил, ты что, дурак, что ли?! — воскликнул По. — А, понял, ты шутишь. Ну да, заметил. И сказал: «Ты поосторожнее, а то эти парни опасны». Я пообещал, что буду осторожным, и тогда он объяснил: «Это все проклятый шериф Поли Умник. Чего он позволил им мальчика увезти? Может, мы нашли бы какую-нибудь зацепочку, если б задержали Артура Стюарта до тех пор, пока в наши края не заедет окружной судья. Но Поли, он все делает по закону, однако действовал он так быстро, что в своем сердце я сразу понял: он хочет избавиться от паренька, хочет спровадить его из Хатрака». И знаешь, Гораций, я поверил ему. Поли Умник невзлюбил мальчугана с тех самых пор, как старушка Пег подняла хай, мол, неплохо бы Артура Стюарта зачислить в школу.

Гораций буркнул что-то невнятное и немножко повернул руль, в точности в тот самый момент, когда По Доггли сделал мощный гребок левым веслом, чтобы лодка развернулась чуть-чуть против течения, направляясь к берегу.

— Я вот тут думал. По… — сказал Гораций. — По-моему, твоя работа кучера не очень-то тебе соответствует.

— Мне нравится моя работа, — ответил По Доггли.

— Этой осенью состоятся выборы, и в очередной раз будут избирать шерифа. Мне кажется, Поли Умника стоит прогнать с его должности.

— Ты хочешь, чтобы я стал шерифом? Думаешь, такое возможно? Всем же известно, что я пьяница!

— Ты не прикоснулся к бутылке с тех самых пор, как поступил на работу к доктору. А если у нас сегодня все получится и мы вернем Артура, то ты станешь настоящим героем.

— Черта с два! Ты, Гораций, совсем спятил! Мы не можем ни единой живой душе об этом рассказать, иначе за наши головы назначат награду, и их будут жаждать все и вся, от Гайо до Камелота.

— Ну, мы ж не напишем книжку и не станем продавать ее на каждом углу. Но ты ведь сам знаешь, как распространяются слухи. Добрые люди быстро прослышат о том, что мы с тобой сегодня сделали.

— Уж скорее ты сгодишься на должность шерифа, Гораций.

— Я? — Гораций ухмыльнулся. — Ты можешь представить, чтобы я посадил человека в тюрьму?

По тихонько рассмеялся:

— Нет, не получится.

Когда лодка достигла берега, снова их движения стали слаженными. Невозможно было поверить, что прошло много лет с тех пор, как они работали вместе. Казалось, их тела сами знают, что делать, поскольку каждое движение было отточено и верно. По спрыгнул в воду, которая доходила ему до лодыжек, и чуточку попридержал лодку, чтобы та не плеснула. Лодка, конечно, закачалась из стороны в сторону, но Гораций, чуточку наклонившись вбок, мгновенно остановил ее. Спустя секунду лодка была вытащена — с этой стороны речной берег был покрыт песком, а не глиной, — и привязана к дереву. Элвину веревка показалась старой и прогнившей, но, запустив в нее своего «жучка», юноша убедился, что веревка удержит лодку и не даст речным волнам унести ее.

После того как работа была исполнена, Гораций вытянулся, словно доброволец на городской площади, распрямил спину и посмотрел на Элвина.

— Ну, Эл, веди нас.

— А нам что, даже не придется искать их след? — удивился По.

— Элвин и так знает, где они, — объяснил Гораций.

— Очень миленько, — хмыкнул По. — А он, случаем, не знает, не держат ли они сейчас ружья наготове, чтобы снести наши головушки?

— Держат, — произнес Элвин нарочито грубо, показывая, что на дальнейшие вопросы он отвечать не намерен.

Но По и не собирался успокаиваться:

— Ты хочешь сказать мне, что этот парень светлячок? Лошадей он умеет подковывать, это точно, это я слышал, но чтобы все остальное…

Вот почему Элвин не хотел брать посторонних людей. У него не было никакого желания растолковывать По Доггли, что он умеет и почему, но не мог же он сказать человеку в глаза, что не доверяет ему!

К счастью, на выручку пришел Гораций.

— По, я должен предупредить тебя, Элвин не участвует в том, что произойдет сегодня ночью.

— А по-моему, очень даже участвует.

— Говорю тебе, По, когда эта история пойдет из уст в уста, в ней должно рассказываться, как мы с тобой переправились через реку и случайно наткнулись на спящих ловчих, понял?

По наморщил лоб, затем кивнул.

— Ты мне одно скажи, парень. Каким даром ты обладаешь, меня не касается, но ты, надеюсь, христианин? Я даже не спрашиваю, уж не методист ли ты.

— Да, сэр, — кивнул Элвин. — Я христианин. Во всяком случае, следую Библии.

— Вот и ладно, — выдохнул По. — А то не хотелось бы связываться со всякими дьявольскими штучками.

— Это ко мне отношения не имеет, — успокоил его Элвин.

— Тогда договорились. Но лучше, если я не буду знать, на что ты способен, Эл. Главное, чтобы ты остановил меня, если я по собственной дурости сунусь под пулю.

Элвин протянул руку. По пожал ее и ухмыльнулся:

— Вы, кузнецы, наверное, сильны, как медведи.

— Я? — удивился Элвин. — Если медведь попадется мне на пути, я так дам ему по башке, что он разом в росомаху превратится.

— Мне по душе твое хвастовство, паренек.

На мгновение воцарилась тишина, после чего Элвин повел их в лес, следуя ниточке, которая соединяла его с Артуром Стюартом.

Идти пришлось недалеко, но поскольку двигались они в полной темноте, то плутание по лесу заняло по меньшей мере час — густая листва деревьев не давала лунному свету проникать под лесной покров. Если б не Элвин, который умел чувствовать лес, они бродили бы в три раза дольше и шумели раз в десять громче.

Ловчих они обнаружили на поляне, рядом с постепенно затухающим костром. Светловолосый ловчий свернулся клубочком на своем одеяле. Темноволосый, должно быть, остался на часах — он храпел, прислонившись к дереву. Их лошади дремали неподалеку. Подобравшись поближе, Элвин остановился, чтобы случаем не вспугнуть животных.

Артур Стюарт не спал. Мальчик сидел и молча смотрел на догорающий костер.

Элвин подождал минутку, пытаясь придумать, как бы получше провернуть похищение. Он понятия не имел, насколько опасны ловчие. Может, они по одному-единственному волоску способны найти свою жертву? В таком случае изменять Артура там, где он сейчас находится, не имеет смысла. Но и на полянку выходить не стоит, ведь там Элвин, Гораций или По могут оставить частички своих тел, которые позволят определить, кто похитил Артура.

Поэтому Элвин проник в железо наручников и проделал в нем трещинки, так что с громким бряцаньем кандалы упали на землю. Шум встревожил лошадей, которые громко всхрапнули, но ловчие спали мертвецким сном. Однако Артур сразу понял, что произошло. Он вскочил на ноги и взглядом стал искать спрятавшегося в лесу Элвина.

Элвин тихонько свистнул, постаравшись сымитировать песенку иволги. Получилось неважно, но Артур услышал его и догадался, что это зовет Элвин. Не тратя на раздумья ни секунды, Артур бесстрашно углубился в лес и минут через пять, следуя за якобы птичьим посвистыванием, очутился рядом с Элвином.

И конечно, хотел было броситься Элвину в объятия, но юноша предостерегающе вытянул вперед руку.

— Ни до кого не дотрагивайся, — прошептал он. — Я должен изменить тебя, Артур Стюарт, чтобы ловчие не поймали тебя снова.

— Хорошо, — еле слышно согласился Артур.

— Ты должен абсолютно измениться. У тебя на одежде остались твои волосы, кусочки кожи и все такое прочее. В общем, раздевайся.

Артур Стюарт не колебался. Спустя несколько мгновений одежда валялась у его ног.

— Вы, конечно, извините меня, что я лезу не в свое дело, — сказал По, — но если вы оставите одежду здесь, ловчие поймут, что он пошел сюда, а путь наш указывает прямо на север, словно мы нарисовали на земле большую белую стрелку.

— Наверное, вы правы, — пробормотал Элвин.

— Пускай Артур Стюарт захватит одежду с собой и выкинет ее в реку, — предложил Гораций.

— Главное, чтобы вы до Артура не дотрагивались, — предупредил Элвин. — Артур, ты возьми одежду и осторожно следуй за нами. Если вдруг потеряешься, свистни, как иволга, и я откликнусь. Так ты нас и найдешь.

— Я знал, что ты придешь за мной, Элвин, — сказал Артур Стюарт. — И ты, папа.

— Ловчие тоже это знали, — проворчал Гораций. — И как бы я ни желал им вечного сна, они вскоре проснутся.

— Во всяком случае минутка у нас есть, — сказал Элвин.

Он послал «жучка» обратно, снова проник в наручники и скрепил их друг с другом, соединил железо настолько крепко, словно оно не ломалось вовсе. Теперь кандалы лежали на земле целехонькими — замки на месте, так что можно сколько угодно гадать, как мальчуган ускользнул.

— Надеюсь, ты ломаешь им ноги, Элвин? — осведомился Гораций.

— А что, он и на такое способен? — изумился По.

— Этого я делать не буду, — возразил Элвин. — Нам нужно, чтобы ловчие перестали искать мальчика. Надо притвориться, будто он никогда и не существовал.

— Ну, ты, конечно, прав, но переломать ноги ловчим не мешало бы, — буркнул Гораций.

Элвин улыбнулся и углубился в лес, нарочно производя больше шума, чем обычно, и двигаясь помедленнее, чтобы остальные поспевали за ним в кромешной тьме. При желании он мог двигаться сквозь леса как настоящий краснокожий, не издавая ни звука, не оставляя ни следа.

Добравшись наконец до реки, они остановились. Элвин не хотел, чтобы Артур залезал в лодку в своем нынешнем обличье и оставлял там следы. Так что изменять мальчика придется прямо здесь.

— Швырни одежду в реку, мальчуган, — посоветовал Гораций. — Как можно дальше.

Артур на шаг-другой зашел в воду. Элвин даже немножко напугался, ведь внутренним оком он видел, как ноги Артура, сотворенного из света, земли и воздуха, словно растворились в глубокой черноте воды. Однако вода пока что не причинила заговорщикам вреда, и Элвин понял, что в дальнейшем она может помочь.

Артур Стюарт со всей силы швырнул ком в реку. Течение было несильным, и одежда лениво поплыла вниз по Гайо, постепенно исчезая из виду. Стоя по пояс в воде, Артур проводил ее взглядом. Впрочем, нет, он смотрел вовсе не на одежду — он и не повернулся, когда ее снесло влево. Он смотрел на северный берег, туда, где его ждала свобода.

— Я был здесь раньше, — вдруг заявил он. — И видел эту лодку.

— Возможно, — кивнул Гораций. — Хотя ты был слишком юн, чтобы помнить об этом. Мы с По переправили твою маму в этой самой лодке. Моя дочь Пегги взяла тебя у нас, когда мы причалили к другому берегу.

— Моя сестра Пегги, — сказал Артур, повернувшись кругом и посмотрев на Горация, будто задавая безмолвный вопрос.

— Ну, где-то так, — согласился Гораций.

— Стой, где стоишь, Артур Стюарт, — сказал Элвин. — Я должен изменить тебя целиком, как внутри, так и снаружи. Лучше провернуть это в воде, чтобы мертвая кожа сразу была смыта.

— Ты сделаешь меня белым? — спросил Артур Стюарт.

— Вот это да! — выдохнул По Доггли. — Ты и это можешь?

— Я пока не знаю, что буду в тебе изменять, — признался Элвин. — Но надеюсь, белым я тебя не сделаю. Иначе я украду то, что дала тебе твоя мама.

— Белых мальчиков не угоняют в рабство, — сказал Артур Стюарт.

— Нашего общего знакомого, мальчика-полукровку, тоже никогда не превратят в раба, — успокоил Элвин. — Я сделаю для этого все, что в моих силах. А теперь стой и не шевелись, дай мне поработать.

Все замерли, пока Элвин изучал Артура Стюарта, отыскивая крошечный знак, который метил каждую живую частичку мальчика.

Элвин чувствовал, что с наскоку, тяп-ляп, ничего не получится, поскольку не совсем понимал, зачем нужен этот знак. Элвин всего-навсего знал, что значок этот делает Артура самим собой и его нельзя взять и перерисовать. Вдруг изменится что-нибудь не то, и Артур ослепнет или его кровь превратится в дождевую воду?

На мысль Элвина натолкнула ниточка, которая по-прежнему соединяла его с Артуром Стюартом. Это и еще то, что промолвила устами Артура Стюарта Иволга. «Лишь тот настоящий Мастер, кто является частью своего творения». Элвин снял рубаху, шагнул в воду и встал на колени, прямо перед Артуром Стюартом, оказавшись с мальчиком лицом к лицу и почувствовав, как вода приятно холодит разгоряченное тело. Затем он протянул руки, привлек Артура к себе и прижал к своей груди, крепко обняв мальчика за плечи.

— А мне казалось, мы не должны дотрагиваться до мальца, — недоуменно проговорил По.

— Заткнись, дурак чертов, — рыкнул Гораций Гестер. — Элвин знает, что делает.

«Если б это и в самом деле было так», — подумал Элвин. Но по крайней мере у него созрел план, а это лучше, чем ничего. Когда их тела прижались друг к другу, Элвин смог сравнить знаки Артура со своими. Большей частью они были похожи как две капли воды, а значит, эта часть, решил Элвин, делала их обоих людьми, а не коровами, лягушками, свиньями или курами. Эту часть трогать нельзя.

«Но остальное я могу изменять. Только действовать нужно очень осторожно. Ведь я могу окрасить Артура в ярко-желтый цвет или вообще лишить разума. Какой тогда прок от его спасения?»

Поэтому Элвин поступил так, как казалось ему наиболее разумным. Он изменил частички знака Артура и сделал его похожим на свой. Конечно, изменил Элвин не весь знак, а лишь немножко перерисовал его. Но даже это «немножко» означало, что Артур Стюарт перестал быть полностью собой и отчасти превратился в Элвина. То, что Элвин сейчас творил, ужасало и одновременно приводило в благоговейный трепет.

Ну, сколько еще? Сколько ему придется менять, чтобы ловчие не узнали мальчика? Все изменять не стоит. Надо подправить вот здесь, перерисовать вот тут. Элвин мог только гадать, и поэтому он стал воплощать свои догадки в жизнь.

Разумеется, создать новый знак — это всего лишь начало. Теперь он принялся переделывать остальные знаки, чтобы они походили на тот, который он перерисовал. Он начал изменять частички Артура, одну за другой, как можно быстрее. Дюжины, сотни; он находил новый знак и мгновенно преображал его, чтобы сделать похожим на созданный им.

Сотня, еще сотня, а он и на шаг не продвинулся — он работал над крошечным кусочком кожи на груди Артура. Медленно, слишком медленно, он не успеет изменить все тело мальчика!

— Жжется, — прошептал Артур.

Элвин отодвинулся от него.

— Не может быть, Артур Стюарт, я ж ничего особенного не делаю.

Артур посмотрел на свою грудь.

— Вот здесь, — сказал он, коснувшись пятна, над которым работал Элвин.

Элвин пригляделся и в тусклом лунном свете заметил, что кожа на груди мальчика пошла прыщами, изменилась, потемнела. Он взглянул на нее снова, на этот раз внутренним оком, и увидел, что остальное тело Артура яростно нападает на ту часть, которую Элвин изменил, потихоньку убивая ее.

Ну конечно. А чего еще он ожидал? По этим знакам тело узнает себя — вот почему живые частички тела несут внутри значки. Узрев, что значок пропал, тело делает вывод, что появилась какая-то болезнь, и расправляется с нею. Может, то, что изменение Артура заняло столько времени, не так уж и плохо? Теперь Элвин понял, что изменить мальчика нельзя — чем больше он будет его изменять, тем хуже будет чувствовать себя Артур Стюарт. Его тело ополчится против себя, и в конце концов либо мальчик умрет, либо значки, перерисованные Элвином, вернутся в первозданное состояние.

Все происходило так, как в истории, которую рассказал Элвину Сказитель и в которой говорилось о попытке построить огромную стену. Работая над новой частью кладки, ты видишь, что кирпичи в местах, которые ты уже сложил, превращаются в прах. Подобную стену построить невозможно, ведь она рушится намного быстрее, чем ее строишь.

— Не могу, — опустил руки Элвин. — Я пытаюсь совершить то, что не может быть сделано.

— Что ж, — пожал плечами По Доггли, — надеюсь, ты хоть летать умеешь, иначе тебе никогда не доставить мальчика в Канаду — ловчие поймают вас намного раньше.

— Не могу, — повторил Элвин.

— Ты просто устал, — попытался успокоить его Гораций. — Мы постараемся вести себя потише, чтобы ты мог спокойно подумать.

— Это не поможет, — махнул рукой Элвин.

— Моя мама умела летать, — заявил Артур Стюарт.

Элвин раздраженно фыркнул. Снова он завел старую сказку…

— А знаешь, он ведь не врет, — сказал вдруг Гораций. — Это мне малышка Пегги рассказала. Та чернокожая девочка-рабыня — она смешала пепел, перья черного дрозда, еще что-то и полетела. Вот что ее убило. Сначала, услышав, что мальчик помнит об этом, я ушам не поверил, и после мы старались не поднимать эту тему, надеясь, что он забудет. Но я должен сказать тебе, Элвин, девочка пожертвовала жизнью вовсе не для того, чтобы ты подвел нас на том самом месте, где мы ее подобрали семь лет назад.

Элвин закрыл глаза.

— Тогда заткнитесь и дайте мне подумать, — устало проговорил он.

— Так я ж это и предложил, — кивнул Гораций.

— А чего тогда треплешься? — поинтересовался По Доггли.

Однако Элвин уже не слышал их перебранку. Он снова всматривался в тело Артура, в тот кусочек кожи, который успел изменить. Новый знак, который он нарисовал, был совсем не плох — но там, где новые значки граничили со старыми, кожа краснела и отмирала. С Артуром будет все в порядке, если Элвину каким-то образом удастся изменить его сразу целиком, а не переделывать кусочек за кусочком.

Это надо сделать так же, как он создал ниточку между собой и Артуром — нарисовать, где процесс начнется, где закончится и что будет собой представлять. Атомы должны передвинуться одновременно. Они должны работать слаженно, как По Доггли и Гораций Гестер, — каждый будет исполнять свою собственную задачу, зная, что сосед делает свою работу.

Но в случае с ниточкой все было просто и ясно. Нынешняя проблема посложнее — как говорил Элвин мисс Ларнер, превратить воду в вино намного труднее, чем железо — в золото…

«Нет, так думать нельзя. Ниточку я создал, научив атомы, какими им нужно стать и где оказаться, потому что каждая частичка повинуется мне. Но тело Артура несколько иное, здесь я имею дело не с атомами, а с живыми кусочками плоти, которые действуют самостоятельно друг от друга. Впрочем, может, именно этот загадочный значок вселяет в них жизнь, может, я смогу научить их, какими им следует стать. Вместо того чтобы переписывать один знак за другим, я могу повелеть: «Станьте вот такими», — и они исполнят мой приказ».

Он не стал тратить время на лишние раздумья, а сразу приступил к делу. Он представил, как приказывает значкам в груди Артура, и показал им образ, который держал у себя в голове, образ настолько сложный, что Элвин сам не понимал его. Он знал одно: это тот самый образ, по которому он уже начал изменять кожу. Продемонстрировав его частичкам, Элвин скомандовал: «Станьте такими! Вот какими надо быть!» — и они изменились. Изменились моментально, не успел Элвин и глазом моргнуть.

Артур судорожно вдохнул воздух и тихонько всхлипнул. Очевидно, жжение распространилось на всю грудь.

— Доверься мне, — сказал Элвин. — Теперь я изменю тебя целиком, и боль пройдет. Но я должен сделать это под водой, чтобы старую кожу смыло. Зажми нос пальцами! Задержи дыхание!

Артур Стюарт поморщился от боли, но послушался Элвина. Он зажал нос пальцами правой руки, глубоко вздохнул и закрыл рот. Элвин сразу схватил левой рукой Артура за запястье, а правой погрузил голову мальчика в воду. В это же мгновение он вызвал в своем сознании очертания тела Артура, увидел знаки, кишащие в его теле; Элвин показал им новый знак и крикнул:

— Станьте такими! Изменитесь!

Он не почувствовал никакой перемены в мальчишеском теле, которое сжимал в руках, — тело Артура, на первый взгляд, осталось прежним. Но внутренним оком Элвин разглядел перемену, свершившуюся в одну секунду. Каждый знак в органах, в мускулах, в крови, в мозге поменялся. Изменились даже волосы мальчика — каждая частичка, которая принадлежала его телу, стала другой. А то, что не изменилось, унесла прочь река.

Элвин нырнул под воду, чтобы смыть остатки старой кожи и волос Артура, которые могли пристать к нему, поднялся и вытащил паренька на поверхность. Мальчик вынырнул и встряхнулся, рассыпая водяные капли, похожие в лунном свете на холодные жемчужины. Дрожа от холода, Артур шумно отфыркивался.

— Ну что, как живет твоя боль? — спросил Элвин.

— Не живет, а поживает, — поправил его Артур, как поправляла всегда мисс Ларнер. — Я чувствую себя хорошо. Только холодно очень.

Элвин поднял мальчика из реки и перенес на берег.

— Заверните его в мою рубашку и давайте побыстрее сматываться отсюда.

Так они и поступили. И никто из них не заметил, что голос Артура, поправляющего Элвина, вовсе не походил на голос мисс Ларнер.

Пегги этого тоже не заметила, вернее заметила, но уже потом. Сейчас она вглядывалась в огонь сердца Артура Стюарта. Как он преобразился! Перемена была настолько незаметна, что Пегги даже не могла сказать, что именно изменил Элвин — однако в тот момент, когда Артур Стюарт вынырнул из реки, от прошлых тропинок, уходящих в будущее, не осталось ни одной. Ни единая тропка не вела в рабство. Новые дороги будущего, которые повлекло за собой преображение, вели к поразительным возможностям и невероятным встречам.

Пока Гораций, По Доггли и Элвин перевозили Артура Стюарта обратно через Гайо и пробирались к кузнице, Пегги изучала огонь Артура Стюарта, разглядывая возможности, которых до этого момента не существовало. На землю явился новый Мастер, и Артур был первым человеком, до которого он дотронулся и жизнь которого изменил. Большинство тропок будущего Артура неизменно были связаны с жизнью Элвина. Пегги видела впереди невероятные приключения — на одной из тропок, которая уходила в Европу, Артур Стюарт стоял рядом с Элвином, в то время как новый римский император Наполеон склонял перед ними голову; на другой тропке их ждало путешествие к странному островному народу, обитающему далеко на юге, там краснокожие жили на плотиках из дрейфующих морских водорослей; третья тропка вела в восточные земли, где краснокожие будут приветствовать Элвина как великого человека, объединившего все народы, и позволят ему войти в свое последнее прибежище, настолько велика будет их вера в него. И повсюду его сопровождал Артур Стюарт, мальчик-полукровка, которому тоже верили, который теперь тоже обладает частичкой силы Мастера.

Многие тропки начинались с того, что Артура Стюарта приводили к ней в домик, поэтому Пегги вовсе не удивилась, услышав стук в дверь.

— Мисс Ларнер, — тихонько позвал Элвин.

Несколько неохотно она отвлеклась от своего занятия; реальность и вполовину не была так интересна, как дороги будущего, появившиеся в огне сердца Артура Стюарта. Она открыла дверь. На пороге стояли Гораций, По, Элвин и Артур Стюарт, по-прежнему завернутый в рубашку Элвина.

— Мы вернули его, — сказал Гораций.

— Это я вижу, — ответила Пегги.

На самом деле она была очень рада, но радость не отразилась в ее голосе. Слова прозвучали раздраженно, нетерпеливо. Вот что испытывала сейчас Пегги. «Давайте побыстрей покончим с этим, — хотелось сказать ей. — Я видела наш разговор, так давайте побыстрей скажем друг другу все, что должны сказать, и я вернусь к исследованию будущего этого мальчугана». Но вслух, естественно, она не сказала ничего — некоторое время ей нужно было побыть в обличье мисс Ларнер.

— Его больше не найдут, — объяснил Элвин. — Для этого ловчим нужно увидеть Артура своими глазами. Ну, ихняя шкатулка больше не действует.

— Не ихняя, а их, — поправила Пегги.

— Правильно, — кивнул Элвин. — Вот мы и пришли к вам… Можно, мы оставим его на некоторое время у вас? Ваш дом, мэм, — я наложил на него надежные обереги, так что ловчие не подумают сунуться сюда, если вы будете держать дверь на запоре.

— У вас что, другой одежды ему не нашлось? Он же промок — хотите, чтобы он с простудой свалился?

— Ночь выдалась теплая, — успокоил Гораций. — Кроме того, нам не хотелось брать одежду из дома. Пока ловчие не уедут из наших мест.

— Ладно, — согласилась Пегги.

— Нам нужно отправляться по своим делам, — вступил в беседу По Доггли. — Я должен возвращаться к доктору Лекарингу.

— А я сказал старушке Пег, что еду в город, так что мне тоже надо спешить, — объяснил Гораций.

— Ну а я буду в кузнице, мисс Ларнер, — сказал Элвин. — Если что-то случится, вы крикните, и я сразу прибегу.

— Благодарю вас. Теперь вы можете возвращаться к своим делам.

Она захлопнула дверь. Она вовсе не хотела показаться грубой. Но ей предстояло познакомиться с новым будущим Артура Стюарта. Прежде ни один человек, кроме нее самой, не играл столь важную роль в работе Элвина, однако теперь к ней присоединился Артур. Но, возможно, будут другие, которых Элвин коснется и души которых изменит, — может, став Мастером, он преобразит всех, кого любит. И эти люди разделят с ним его славу, встанут за прозрачными стенами Хрустального Города и посмотрят на мир глазами Бога.

Стук в дверь. Она открыла.

— Во-первых, — сказал Элвин, — не открывайте дверь, не спросив кто.

— Я знала, что это ты, — ответила она, хотя, по правде, ничего она не знала. Она открыла дверь машинально.

— Во-вторых, я стоял и ждал, пока вы защелкнете замок, а вы его так и не закрыли.

— Извини, — пожала плечами она. — Забыла.

— Мы пошли на многое, чтобы освободить этого мальчика, мисс Ларнер. Теперь все зависит от вас. Вы будете охранять его, пока ловчие не уберутся отсюда.

— Да, я понимаю. — Ей действительно стало стыдно, и в голосе ее прозвучало искреннее раскаяние.

— Тогда спокойной ночи.

Он стоял на пороге и ждал. Чего?

Ах да. Она должна закрыть дверь.

Она закрыла ее, заперла, обернулась к Артуру Стюарту и крепко обняла мальчика, так что, в конце концов, ему пришлось вырываться из ее объятий.

— Ты спасен, — прошептала она.

— Ну конечно, — важно кивнул Артур Стюарт. — Мы пошли на многое, чтобы освободить этого мальчика, мисс Ларнер.

Что-то в его словах было не так. Но что? Ну да, разумеется. Артур в точности повторил последнюю фразу Элвина. Но что в этом такого? Артур Стюарт всегда подражает голосам.

Всегда подражает. Однако на этот раз Артур Стюарт повторил слова Элвина своим голосом, а не голосом Элвина. Она никогда не слышала, чтобы он так поступал. Ей казалось, что это его дар, что он прирожденный пересмешник и даже не понимает, что передразнивает людей.

— Как пишется «цикада»? — спросила она.

— Ц-И-К-А-Д-А, — ответил он. Собственным голосом, ни капли не похожим на голос мисс Ларнер.

— Артур Стюарт, — недоуменно пробормотала она. — Что с тобой случилось?

— Ничего, мисс Ларнер, — пожал плечами он. — Я просто вернулся домой.

Он не знал. Он ничего не понял. Он не осознавал своей способности к подражанию и не заметил, что его дар бесследно испарился. Он по-прежнему обладал идеальной памятью на слова. Но голоса исчезли; остался лишь его голос, голос семилетнего мальчика.

Она снова обняла его и тут же отпустила. Она обо всем догадалась. Если бы Артур Стюарт остался собой, ловчие быстро отыскали бы его и увезли на юг, в рабство. Мальчика можно спасти только в том случае, если он потеряет частичку себя. Элвин понятия не имел, что, спасая Артура, отнимает у мальчика его дар, не весь, но половину. Свобода Артуру досталась ценой того, что он перестал быть прежним Артуром. Понимает ли это Элвин?

— Я устал, мисс Ларнер, — сказал вдруг Артур Стюарт.

— Да, конечно, — засуетилась она. — Ты можешь спать здесь, в моей кровати. Снимай грязную рубаху и залезай под одеяло. Тебе будет тепло и спокойно всю ночь.

Мальчик переступил с ноги на ногу. Она заглянула в огонек его сердца и увидела причину его нерешительности; улыбнувшись, она повернулась к Артуру спиной. Она услышала шорох покрывала, хруст простыней и тихое шуршание маленького тельца, скользнувшего в кровать. Затем она повернулась, склонилась над ним и легонько поцеловала в щеку.

— Спокойной ночи, Артур, — сказала она.

— Спокойной ночи, — пробормотал он.

Спустя какие-то секунды он уже спал. Она села за письменный стол и прикрутила фитиль настольной лампы. Пока она ждет возвращения ловчих, можно почитать. Это отвлечет ее от долгих часов ожидания.

Нет, видно, ей не суждено сегодня погрузиться в чтение. Слова по-прежнему усеивали книжную страницу, но она не понимала их смысл. Что она сейчас читает? Декарта? Какая разница? Ее неумолимо влек новый огонек сердца Артура Стюарта. Все тропки его жизни изменились. Он перестал быть прежним. Нет, это неправда. Он был и остается Артуром.

Он почти прежний Артур. Почти такой же. Но не совсем.

Стоило ли платить за его спасение такую цену? Чтобы обрести свободу, ему пришлось потерять часть себя. Возможно, это новое «я» лучше, чем старое, но прежний Артур Стюарт навсегда исчез в прошлом, как если бы его увезли на юг и он прожил бы остальную часть своей жизни в рабстве, лишь изредка вспоминая о Хатраке. Потом эти воспоминания превратились бы в сон, а затем — в сказку, которую он рассказывал бы детишкам перед смертью…

«Дура! Глупая дура! — яростно прикрикнула на себя Пегги. — Человек меняется с каждым новым днем. Его тело стареет, сердце теряет детскую невинность, ум становится менее невежественным». Жизнь в оковах намного больше изменила бы мальчика — вернее искалечила, — чем нежное прикосновение Элвина. Очутившись в Аппалачах, Артур Стюарт потерял бы много больше. Кроме того, Пегги своими глазами видела темные тропки, которые прежде затмевали огонь его сердца, — кнута надсмотрщика, палящее солнце, выжигающее мозги, пока он трудился в поле, или веревка, которая поджидала Артура на дорогах, ведущих к восстанию рабов. Артур возглавил бы это восстание или принял в нем участие, и десятки рабовладельцев были бы убиты во сне, в своих постелях… Артур Стюарт был слишком юн, чтобы понять, что с ним случилось, однако будь он постарше и представься ему такой выбор, Пегги не сомневалась, что он выбрал бы то будущее, которое дал ему Элвин.

В некотором роде он лишился частички своей души, частички дара, а следовательно, потерял часть жизни. Но благодаря этой потере он обрел куда больше свободы, приобрел силу, так что в этой сделке он выиграл.

Однако, вспомнив, как сияло его лицо, когда он произносил слова голосом своей учительницы, Пегги не смогла удержаться и пролила-таки несколько слезинок в память о даре Артура Стюарта.

Глава 19

Плуг

Ловчие проснулись вскоре после того, как спасители Артура Стюарта перевезли мальчика через реку.

— Посмотри только. Кандалы целы и невредимы. Доброе, надежное железо…

— Плюнь. На них наложили хорошее заклятие, которое навело на нас сон. Наверное, они и сниматься сами могут. Но эти люди даже не подозревают, что мы, ловчие, всегда находим беглеца. Нам достаточно одного запаха.

Посмотреть на них со стороны, можно было бы решить, что они радуются бегству Артура Стюарта. Но говоря по правде, эти парни просто любили добрую погоню, им нравилось демонстрировать людям, что от ловчих не скроешься. Иногда им приходилось начинить чье-либо брюхо дробью, еще до окончания охоты, ну и что с того? Они были псами, взявшими след истекающего кровью оленя.

Ловчие шли по следу Артура Стюарта, пока не уперлись в берег реки. Осмотрев все вокруг, они переглянулись, обменявшись хмурыми взглядами. Подняв глаза, они обозрели другой берег, отыскивая огоньки сердец тех, кто бродит посреди ночи, тогда как все честные люди должны спать. Светловолосый не умел видеть далеко, но темноволосый ловчий сказал:

— Вижу огоньки, они движутся. А несколько стоят на одном месте. Ничего, в Хатраке снова возьмем след.

Элвин держал плуг в руках. Он знал, что без труда превратит его в золотой — Элвин достаточно повидал в своей жизни золота, чтобы запомнить, как оно выглядит, и показать частичкам железа, какими они должны стать. Но вместе с тем он понимал, что сейчас ему требуется не совсем обыкновенное золото. Оно слишком мягкое и холодное, как обыкновенный камень. Нет, ему нужно нечто новое, он не просто превратит железо в золото, осуществив мечту всякого алхимика, но создаст живой металл, золото, которое будет намного крепче и сильнее железа и превзойдет лучшую сталь. Это золото будет видеть и чувствовать мир вокруг себя — плуг сам станет переворачивать землю, подставляя ее огню солнца.

Элвин создаст золотой плуг, который будет знать человека и которому человек будет верить, как По Доггли и Гораций Гестер знают и доверяют друг другу. Этому плугу не понадобится ни вол, ни лошадь, ни дополнительный вес, чтобы вонзиться в почву. Плуг будет отличать плодородную землю от истощенной. Подобного золота ни разу не видели на земле; точно так же этот мир никогда не видел тонкой незримой нити, которую Элвин протянул сегодня между собой и Артуром Стюартом.

Он опустился на колени, вызвав в уме форму золота.

— Стань таким, — шепнул он железу.

Он чувствовал, как из окружающего плуг воздуха внутрь железа ринулись атомы, соединяясь друг с другом, образуя частички, которые по своему весу были больше частичек железа. Атомы беспрекословно выстроились в том порядке, который Элвин им показал.

В своих руках юноша держал золотой плуг. Элвин потер пальцем металл. Ну да, самое настоящее золото, сияющее в огне горна ярко-желтым цветом, правда, оно еще мертво, еще холодно. Как научить металл быть живым? Показывать золоту образ человеческого тела бессмысленно — такой плуг Элвину не нужен. Он хотел пробудить живые атомы, продемонстрировать им, какими были и какими они могут стать. Впустить в них огонь жизни.

Огонь жизни… Элвин поднял золотой плуг, который значительно прибавил в весе, и, отвернувшись от палящего пламени, поставил его прямо посреди ярких угольев горна.

Ловчие, спокойно покачиваясь на спинах лошадей, не торопясь ехали по дороге к Хатраку, заглядывая в каждый дом, в каждую хижину, сравнивая то, что находилось в их шкатулке, с огоньками сердец местных жителей. Но их поиски не увенчались успехом. Они миновали кузницу и увидели горящий внутри огонь сердца, но то был вовсе не мальчишка, которого они искали. Это, наверное, кузнец, который выковал кандалы.

— Убил бы его на месте, — проскрежетал темноволосый ловчий. — Точно знаю, это он засунул заклятие в кандалы, чтобы мальчик без труда их скинул.

— Ничего, поймаем парнишку, вернемся сюда, — успокоил светловолосый.

Они заметили, что в старом домике неподалеку горят два огонька, но ни один из них не соответствовал образцу, который хранился в шкатулке, поэтому ловчие поехали дальше, разыскивая ребенка, которого должны были узнать с первого взгляда.

Огонь проник внутрь золота, но пламя всего лишь плавило металл. Нет, так не пойдет — плуг нуждался в жизни, а огонь нес ему смерть. Элвин восстановил в голове образ плуга и показал частичкам золота, крикнул каждому атому: «Мне нужно, чтобы вы не только своими формами повторяли формы золота, но еще держали вот этот образ. Вы должны придерживаться его, как бы ни жег огонь, какая бы сила ни давила, как бы вас ни рвали, ни уничтожали».

Он почувствовал, что его приказ услышан — в золоте наметилось движение, движение, которое мешало золоту таять в пламени и стекать в золу. Но этого мало, металл так и не обрел силы. Ни секунды не раздумывая, Элвин сунул руки в огонь и приложил к золоту, продолжая показывать металлу образ плуга, крича в своем сердце: «Вот какими нужно быть! Станьте такими!» Боль страшно жгла его, но он понимал, что руки вытаскивать нельзя, ибо лишь тот настоящий Мастер, кто является частью своего творения. Атомы услышали его и приняли форму, которой Элвин никогда не видел, но в результате этого золото теперь спокойно вбирало в себя жар огня и не таяло. Одна часть работы выполнена; правда, плуг еще не ожил, не стал таким, каким хотел сотворить его Элвин, но уже мог стоять в огне горна, не превращаясь в расплавленные струйки металла. Золото приобрело иные качества. Это золото знало, что оно есть плуг, и намеревалось навсегда остаться в этой форме.

Элвин отнял руки от металла и увидел, что на его коже, которая местами обуглилась до самых костей, весело танцует пламя. Молчаливый, как сама смерть, стиснув зубы, он сунул руки в бочонок с водой и услышал, как огонь зашипел, затухая. После чего, прежде чем боль разгорелась в полную силу, Элвин принялся лечить себя, убирая старую кожу и наращивая на ее место новую.

Вскоре, пошатываясь от усталости, ибо исцеление рук потребовало огромных сил, он подошел к горну и снова уставился в огонь на золотой плуг. Элвин заставил золото запомнить образ и держать его всегда, но этого не достаточно, чтобы оживить плуг. Металл должен понять, для чего предназначен плуг. Чтобы в дальнейшем исправно исполнять свою работу, золото должно узнать, почему оно обязано ожить. Вот в чем суть Творения; вот что хотела сказать ему Иволга три года тому назад. Творение — это не просто резьба по дереву или работа с железом, ведь плотники и кузнецы режут, гнут и плавят, принуждая вещи принять новую форму. Творение — это нечто более тонкое; ты должен сделать так, чтобы вещи сами захотели обрести новую форму, чтобы они стремились к ней. Вот что Элвин делал многие годы подряд, не понимая, что на самом деле творит. Считая, что отыскивает естественные трещинки в камне, в действительности он создавал трещинки, представляя, где они должны появиться, и показывая это атомам внутри камня. Таким образом он учил вещи принимать ту форму, которую он им предлагал.

С этим плугом он сделал то же самое, однако не случайно, а намеренно. Элвин научил золото, как обрести новые качества и держаться новой формы. Он создал нечто новое, чего не создавал никогда раньше. Но как ему научить плуг действовать, двигаться так, как никогда не двигалось золото?

Где-то в глубине души он понимал, что проблема на самом деле заключается не в плуге. Настоящей проблемой являлся Хрустальный Город, ведь кирпичи, из которых сложатся его стены, — это не просто атомы в железном плуге. Атомами города станут мужчины и женщины, которые не воспримут форму на веру, как воспринимают ее атомы, не станут в точности следовать приказам Элвина, а когда будут действовать, их поступки вполовину не будут так чисты. «Если у меня получится вселить в золото жизнь, может быть, мне удастся-таки построить из обыкновенных людей Хрустальный Город. Может быть, я найду соратников, таких же чистых душой, как атомы этого золота, и, возможно, они поймут форму Хрустального Города и полюбят ее с первого взгляда, так же, как полюбил ее я, очутившись внутри смерча, в который провел меня Тенскватава. Тогда они будут не только следовать форме, но и заставлять ее действовать. Хрустальный Город оживет, превратившись в нечто огромное, в нечто куда более величественное, нежели кто-либо из нас, потому что мы всего-навсего атомы».

Лишь тот настоящий Мастер, кто является частью своего творения.

Элвин подбежал к мехам и принялся качать их, пока угли не раскалились до такой степени, что любой другой кузнец давно удрал бы из кузницы и подождал в ночной прохладе, пока огонь немножко ослабнет. Но не Элвин. Вместо этого он подошел к горну и шагнул прямо в пламя. Он чувствовал, как на его теле горит одежда, но не обращал на это внимания. Он обнял руками плуг, прижал его к груди и одновременно стал исцелять себя, но не по кусочкам, а всего сразу, говоря телу: «Оставайся живым! Переноси огонь, который жжет тебя, в плуг!»

И одновременно с тем он сказал плугу: «Следуй примеру моего тела! Живи! Учись у моих живых частичек, пойми, что каждая часть тела занимается своим делом, и действуй подобным образом. Я не могу явить тебе форму, которую ты должен обрести, и не могу научить тебя этому, потому что сам не знаю, как это происходит. Но я могу показать тебе, что значит быть живым, показать болью своего тела, показать исцелением, борьбой за жизнь. Стань таким! Как бы тебе трудно ни пришлось, учись у меня, — это ты, будь, как я!»

Это заняло целую вечность. Элвин дрожал в огне, пока его тело боролось с жаром, отыскивая способы нести огонь, как река несет воду, и вливать его в плуг, который превратился в океан желтого пламени. И атомы, находящиеся внутри плуга, отчаянно пытались сделать то, о чем просил Элвин, — они хотели повиноваться ему, но не ведали как. Однако его зов был силен, слишком силен, чтобы его не услышать; причем услышать его приказ — мало. Они должны поверить, что Элвин желает им только добра. Они доверились ему, захотели стать живым плугом, о котором он мечтал, поэтому каждую частичку времени, по сравнению с которой секунда показалась бы вечностью, атомы пытались сделать то, пытались сотворить это, пока внутри золотого плуга не возник новый образ, который обрел жизнь — такую, какой требовал Элвин. За одно-единственное мгновение образ распространился по металлу, и плуг ожил.

Он ожил. Элвин почувствовал, как золото движется под руками, чтобы удобнее расположиться среди угольев огня, чтобы взрезать их и перевернуть, словно они были почвой. А поскольку в почве этой не могло взрасти семя жизни, плуг скользнул прочь, удаляясь от огня к краю горна. Он двигался потому, что решил оказаться в другом месте, куда и переместился. Достигнув края горна, он перевалился через него и покатился на пол кузницы.

Испытывая неизмеримые страдания, Элвин также выкатился из огня и тоже упал, распростершись на холодном земляном полу. Теперь, когда всепожирающее пламя больше не терзало его, тело принялось бороться с умиранием кожи. Оно исцеляло Элвина, следуя образу, который юноша в него заложил. Элвину не нужно было говорить ему, что делать, и направлять его. «Стань собой», — был приказ Элвина, поэтому знак, находящийся внутри живых частичек тела, повиновался образу, который стоял у юноши в голове, пока тело вновь не исцелилось. Новая кожа ровно обтянула плоть, ни следа ожога не осталось на ней.

От чего не мог Элвин избавиться, так это от памяти о боли и от слабости, поскольку на исцеление ушло много сил. Но ему было ровным счетом наплевать на это. Как бы он слаб ни был, сердце его торжествовало, потому что плуг, который лежал рядом с ним на земле, был сделан из живого золота. И вовсе не Элвин создал его, Элвин лишь научил металл, а тот в свою очередь сам сотворил себя.

Ловчие ничего не нашли, хоть и объехали весь город. И как темноволосый ловчий не всматривался вдаль, отыскивая беглецов, он так ничего и не увидел. Ни одна лошадь не скакала во тьме, унося мальчишку, ни один огонек сердца не двигался в ночи. Каким-то образом раб-полукровка спрятался от них, что, насколько они знали, было невозможно. Но, вероятно, ему все-таки удалось скрыться.

Разумнее всего было поискать там, где мальчишка жил эти годы. Надо посмотреть в гостинице, в домике у ручья, в кузнице — там, где пылали яркие огоньки сердец. Люди, живущие там, почему-то засиделись чуть ли не до рассвета. Ловчие подъехали к гостинице и привязали лошадей неподалеку от дороги. Зарядив ружья и пистолеты, они отправились на разведку. Проходя мимо гостиницы, ловчие снова вгляделись внутрь здания, тщательно обследуя каждый огонек, но ни один из них не соответствовал образцу, заключенному в шкатулке.

— Надо посмотреть в коттедже, где живет эта училка, — сказал светловолосый ловчий. — В первый раз мы ведь там его нашли.

Темноволосый ловчий глянул в сторону домика. Конечно, сквозь деревья коттедж не было видно, но то, что ловчий сейчас искал, не скроют ни деревья, ни самые крепкие стены.

— Там два человека, — произнес он наконец.

— Так, может, один из них полукровка? — предположил светловолосый ловчий.

— Судя по шкатулке, нет, — ответил темноволосый и вдруг грязно ухмыльнулся. — Учительница, живущая одна, принимает в это время ночи какого-то посетителя? Догадываюсь, кто у нее в гостях, и это вовсе не мальчишка.

— Все равно пойдем глянем, — настаивал светловолосый ловчий. — Скорее всего ты правильно рассудил, и она не будет жаловаться, если мы вдруг вломимся к ней в дверь, иначе мы расскажем всей округе, что увидели внутри ее домика, когда случайно проходили мимо поздно ночью.

Они посмеялись над этим и направились по освещенной лунным светом тропинке к домику мисс Ларнер. Они намеревались выбить ногой дверь и хорошенько повеселиться, пока училка будет скакать по комнате и выкрикивать угрозы.

Но самое смешное, что, когда они подошли к коттеджу, этот план начисто выветрился из их голов. Они абсолютно забыли, зачем сюда шли. Ловчие снова взглянули на огоньки сердец и сравнили их с тем, что лежало в шкатулке.

— Какого дьявола мы перлись сюда? — вознегодовал светловолосый ловчий. — Парень наверняка в гостинице. Мы же видим, что его здесь нет!

— Знаешь, что я подумал? — спросил темноволосый. — Может, они убили его?

— Они что, совсем чокнутые? А зачем было красть мальчишку?

— Тогда куда, по-твоему, они его запрятали, если мы ничего не видим?

— Он в гостинице. Могу поспорить, они наложили на пацана какие-то обереги. Но стоит нам открыть двери, как заклятия рухнут, и мы сразу увидим его, вот так вот.

На какое-то мгновение темноволосый ловчий подумал: «А почему бы заодно не заглянуть в домик к учительнице? Ведь на него тоже может быть наложен оберег? Почему бы нам сначала не открыть эту дверь?»

Но эта мысль мгновенно ускользнула от него, так что в следующую секунду он уже ничего не помнил — он даже не помнил, что у него родилась такая идея. Темноволосый ловчий молча побрел за своим компаньоном. Мальчик-полукровка наверняка в гостинице. Сто к одному.

Пегги, разумеется, увидела ловчих, когда те подошли к ее домику, но ни капли не испугалась. Все это время она исследовала тропки ожидающего Артура Стюарта будущего, и ни на одной из них не было того, что мальчика уведут с собой ловчие. Артура поджидало немало опасностей — это Пегги видела, — но сегодня ночью с ним ничего не случится. Поэтому она не обратила на ловчих никакого внимания. Она увидела, когда они решили уйти; увидела мысль, мелькнувшую в голове у темноволосого ловчего; увидела, как обереги повернули его и отправили прочь. Но за этим она наблюдала краешком глаза — сейчас она с головой погрузилась в изучение будущего Артура Стюарта, рассматривая, что ждет мальчика впереди.

И вдруг она поняла, что больше сдерживаться не может. Она обязана поделиться с Элвином той радостью и печалью, которую он принес сегодня ночью. Но как это сделать? Неужели она признается ему, что мисс Ларнер на самом деле светлячок, который увидел, как в огне сердца Артура Стюарта родились миллионы и миллионы новых возможностей? Она не могла держать это в себе. Несколько лет назад она хотя бы могла поделиться своим открытием с миссис Модести, от которой у Пегги не было секретов.

Нет, идти в кузницу — это сумасшествие, ведь она мечтала рассказать Элвину такое, чего не могла рассказать, не выдав своей тайны. Однако, если она останется наедине с собой в этих стенах, знание, терзающее изнутри, сведет ее с ума.

Поэтому она поднялась, отперла дверь и вышла на улицу. Никого. Она закрыла дверь и повернула в замочной скважине ключ, после чего снова заглянула в сердце Артура, чтобы увериться, что никакой опасности не возникло. Ему ничто не угрожает. Она может спокойно идти к Элвину.

И только тогда она заглянула в сердце Элвина, только тогда она увидела ужаснейшую боль, которую он перенес считанные минуты назад. Почему она этого не заметила? Почему она ничего не увидела? Только что Элвин преодолел величайший рубеж в своей жизни: он создал великое Творение, принес в этот мир нечто новое, а она все пропустила. Когда он сошелся в битве с Рассоздателем, она была далеко отсюда, в Дикэйне, и тем не менее присутствовала при его борьбе, а сейчас, находясь от Элвина в нескольких десятках ярдов… Почему она не услышала его боль, когда он извивался в огне?

Может, причиной был домик у ручья. Однажды, почти девятнадцать лет тому назад, в день, когда Элвин появился на свет, домик у ручья лишил ее дар силы и усыпил маленькую Пегги, и тогда она едва-едва не опоздала. Но нет, этого не может быть — вода больше не течет через домик, да и огонь горна куда сильнее воды.

Может быть, это Рассоздатель ее ослепил? Обозрев округу глазами светлячка, она не заметила никаких подозрительных темных пятен среди красок окружающего мира. Во всяком случае, поблизости ничего угрожающего не было. Значит, ее никто не ослеплял.

Нет, видимо, сама природа того, что творил Элвин, не хотела, чтобы Пегги что-либо узнала. Много лет тому назад Пегги не видела, чем закончилось его противостояние Рассоздателю, — сегодня ночью она не видела, как Элвин изменил юного Артура на берегу Гайо. Точно так же она не видела, что он делал в кузнице. То особое Творение, которое осуществилось сегодня, стояло вне тропок будущего, которые открывались дару Пегги.

Будет ли так всегда? Неужели каждый раз она будет терять свое волшебное зрение? Это разозлило ее и напугало. «Какой прок от моего дара, если в самый ответственный момент он подводит меня?! Нет, сейчас он мне не так уж был нужен. Элвин не нуждался в моей помощи, когда заходил в огонь. Мой дар не подводит меня, когда в нем возникает необходимость. То рушатся мои желания».

«Но сейчас я нужна ему», — подумала она. Пегги начала осторожно спускаться по склону, луна висела над горизонтом, глубокие тени пролегли по земле, пересекая предательскую тропинку. Обогнув угол кузницы, девушка поморщилась от ослепляющего огня, пылающего в горне и заливающего своим сиянием траву. Огонь полыхал ярко-красным светом, так что трава вместо зеленой стала казаться черной.

Внутри кузницы, свернувшись клубочком на земле, лицом к горну, лежал Элвин. Он тяжело и прерывисто дышал. Спит ли он? Нет. Он был полностью обнажен; ей потребовалась секунда, чтобы понять, что его одежда, наверное, сгорела в горне. Он не заметил этого, ибо тогда его больше занимала боль тела, поэтому Пегги, заглянув в огонек его сердца в поисках воспоминаний, ничего там не нашла.

Кожа Элвина была поразительно бледной и гладкой. Сегодня днем Пегги собственными глазами видела его коричневый загар, полученный под жарким солнцем. На теле его виднелись шрамы от ожогов или случайных искр — избытки работы рядом с огнем. Однако сейчас кожа Элвина стала как у младенца, и Пегги ничего не смогла с собой поделать. Она шагнула в кузницу, встала рядом с юношей на колени и нежно провела рукой по его спине. Его кожа была такой мягкой, что собственные руки показалась Пегги грубыми — казалось, одним касанием она могла поранить Элвина.

Он глубоко вздохнул. Она убрала руку.

— Элвин, — окликнула она. — Ты в порядке?

Он двинул рукой, прижимая к себе какой-то предмет, который закрывал своим телом. И действительно, она разглядела, что рядом с ним блестит что-то желтое. Золотой плуг.

— Он ожил, — пробормотал Элвин.

И как бы в подтверждение этим словам плуг под его рукой слегка шевельнулся.

Стучаться, естественно, они не стали. Глухая ночь ведь на дворе! Хозяева сразу поймут, что это не какой-то там случайный путник — к ним могли заявиться только ловчие. Стук в дверь предупредит их, даст возможность унести мальчишку.

Так что темноволосый ловчий и не пытался бесшумно вскрыть замок. Он ударил со всех сил ногой, и дверь, сорвав верхнюю щеколду, настежь распахнулась. Держа ружье наизготовку, ловчий быстро вошел в дом и оглядел гостиную. Огонь в очаге уже затухал, отбрасывая на стены неверные тени, но даже при этом неясном свете было видно, что в комнате никого нет.

— Я посмотрю на втором этаже, — предложил светловолосый ловчий. — А ты сходи на задний двор, проверь, может, они уже убежали.

Темноволосый ловчий прошел через кухню к черному ходу и выглянул на улицу. Тем временем светловолосый поднимался по лестнице.

Старушка Пег, спрятавшаяся под столом в кухне, вылезла из своего убежища. Ворвавшиеся в дом негодяи даже не позаботились повнимательнее оглядеть помещение. Она, конечно, не знала, кто эти люди, но надеялась… надеялась, что это ловчие, которые вернулись, потому что каким-то чудом Артур Стюарт умудрился сбежать и теперь они его ищут. Пег сбросила башмаки и на цыпочках проследовала в гостиную, где над камином висело заряженное ружье Горация. Она потянулась и сняла его с крюка, но рукой случайно сбила жестяной чайничек, который вечером кто-то поставил на камин, чтобы вода не остывала. Чайник, покатившись по полу, громко задребезжал; горячая вода окатила ее ноги, и она против воли тихонько зашипела.

На лестнице послышались шаги. Не обращая внимания на боль, Пег подбежала к лестнице, у которой и столкнулась со спускающимся вниз светловолосым ловчим. Дуло его ружья было направлено прямо на Пег. Хотя она в жизни не стреляла из ружья в человека, сейчас она не колебалась ни секунды. Старушка Пег нажала на курок; сильная отдача ударила в живот, согнув ее пополам и отбросив к стене рядом с кухонной дверью. Впрочем, этого она не заметила. Она видела лишь то, как покачивается светловолосый ловчий, чье лицо внезапно расслабилось и поглупело, разом напомнив Пег морду жующей траву коровы. Затем его рубаха расцвела алыми потеками, и он с грохотом рухнул на пол.

«Больше тебе не придется красть детей у мам, — подумала старушка Пег. — Не уводить тебе чернокожих туда, где их ждет палящее солнце и кнут. Я убила тебя, ловчий, и думаю, наш Господь возрадовался моему поступку. Но даже если я теперь отправлюсь в ад, все равно я рада, что поступила так».

Она не сводила глаз с валяющегося на полу ловчего, поэтому не увидела, как задняя дверь тихонько отворилась и в нее просунулось дуло ружья, которое сжимал в руках темноволосый ловчий. Ловчий прицелился и…

Элвину страшно хотелось рассказать Пегги о своем творении, поэтому он совершенно забыл о наготе. Она вручила ему кожаный передник, который висел на колышке на стене, и Элвин машинально надел его. Однако его взволнованных слов Пегги сейчас не слышала; все, что он рассказывал ей, она узнала, заглянув в огонь его сердца. Вместо этого Пегги смотрела на него и думала: «Вот теперь он Мастер, отчасти потому, что я научила его. Неужели я исполнила свой долг, неужели отныне моя жизнь будет принадлежать только мне? А может, нет, может быть, все только началось, и с этих пор я буду общаться с ним как с мужчиной, а не с учеником». Казалось, Элвин весь светится внутренним огнем; золотой плуг следовал за ним по пятам, но не путался под ногами, а скользил кругами, как планета вокруг солнца, стараясь не мешать, но находясь все время под рукой. Словно плуг стал частью Элвина, которая двигалась отдельно от своего хозяина.

— Я знаю, — ответила Пегги. — Я все понимаю. Ты теперь Мастер.

— Да нет, дело даже не в этом! — воскликнул он. — Хрустальный Город… Я знаю, как его построить, мисс Ларнер. Понимаете ли, город — это не просто хрустальные башни, которые я видел, город — это люди внутри него, и, чтобы построить его, я должен найти людей, чистых и преданных своему делу, как этот плуг. Людей, которые разделят мою мечту и захотят построить город, которые возведут его, даже если меня не окажется рядом. Понимаете, мисс Ларнер? Хрустальный Город не под силу выстроить одному Мастеру. Это город Мастеров; я должен найти таких людей и каким-то образом сделать из них Мастеров.

Услышав эти слова, она наконец поняла: вот это и есть труд его жизни, который разобьет его сердце.

— Да, — кивнула она. — Это правда, я знаю, что это правда.

Больше она не могла притворяться мисс Ларнер, быть всегда спокойной, холодной, далекой. Она вновь стала собой, и внутри ее полыхал огонь, который зажег Элвин.

— Пойдемте со мной, мисс Ларнер, — произнес Элвин. — Вы столько знаете, и вы хороший учитель. Мне нужна ваша помощь.

«Нет, Элвин, не те слова. Да я и так пойду с тобой, но скажи другие слова, те, которые я жажду услышать».

— Как я могу учить тому, что подвластно только тебе? — спросила она, отчаянно пытаясь совладать с предательски дрожащим голосом.

— Да нет, просто… просто я не смогу исполнить это в одиночку. То, что я сделал сегодня, было так трудно… мне нужно, чтобы вы были рядом со мной.

Он шагнул к ней. Золотой плуг скользнул по полу по направлению к Пегги, огибая ее, как будто обозначая границы души Элвина, и теперь Пегги попала в этот огромный круг.

— Но зачем? — спросила Пегги.

Она нарочно не хотела заглядывать в огонь его сердца, она не хотела видеть, есть ли хоть какой-нибудь шанс, что Элвин действительно… нет, она даже называть это не хочет, потому что боится: вдруг она откроет, что это почему-то невозможно, что этого никогда не случится и сегодня ночью все тропинки, ведущие к их чувствам, вдруг исчезнут. Вот почему ее увлекло будущее, ожидающее Артура Стюарта; он будет так близок Элвину, что глазами Артура Пегги могла узреть часть великой и ужасной судьбы Элвина. Таким образом ей не пришлось заглядывать в огонь сердца Элвина, ведь там она сразу увидела бы тропки, на которых Элвин, может быть, полюбит ее и женится на ней, отдав это ненаглядное, совершенное тело в ее руки, чтобы подарить ей и получить в подарок то, что приносит двум людям любовь.

— Пойдемте со мной, — повторил он. — Я представить себе не могу, как буду обходиться без вас, мисс Ларнер. Я… — Он усмехнулся над самим собой. — Я ведь даже не знаю, как вас зовут, мисс Ларнер.

— Маргарет, — ответила она.

— Можно я буду вас так называть? Маргарет… вы пойдете со мной? Мне известно, что вы не тот человек, которым кажетесь, но мне плевать на чары, мне все равно, как вы выглядите на самом деле. Иногда я думаю, что вы одна на всем белом свете знаете, что я собой представляю, и я…

Он замолк, подыскивая подходящие слова. Молчала и она, ожидая услышать, что он скажет дальше.

— Я люблю вас, — наконец промолвил он. — Пусть вы подумаете, что я еще мальчишка…

Возможно, она ответила бы ему. Может быть, она сказала бы, что он вовсе не мальчик, но муж и что она единственная женщина на всей земле, которая будет искренне любить его, а не почитать, единственная женщина, которая сможет помочь ему на его дороге. Но тишину, наступившую между ними, вдруг разорвал звук ружейного выстрела.

Она было подумала об Артуре Стюарте, но, заглянув в домик, убедилась, что огонек его сердца мирно дремлет; мальчик спокойно спал. Нет, выстрел донесся издалека. Она обратила око светлячка на гостиницу и там обнаружила какой-то огонек, который мигнул и погас. В последнюю секунду перед смертью человек смотрел на женщину, стоящую у подножия лестницы. Это была мама, сжимающая в руках ружье.

Пегги сразу заглянула в сердце матери и увидела, как миллионы тропок будущего, вьющиеся за ее мыслями, чувствами и воспоминаниям, вдруг схлопнулись воедино, перепутались, изменились и стали единственной тропинкой, которая вела к страшному исходу. К вспышке раздирающей тело агонии, переходящей в ничто.

— Мама! — закричала она. — Мама!

Затем будущее стало настоящим, и огонь сердца старушки Пег угас еще до того, как звук второго выстрела достиг кузницы.

Элвин сам себе не мог поверить. Он сказал такое мисс Ларнер. До этого мгновения он и не подозревал, какие чувства испытывает к ней. Он боялся, что она высмеет его, страшно боялся, что она скажет, мол, он слишком молод и спустя некоторое время эти чувства оставят его.

Но, перед тем как ответить, мисс Ларнер на секунду задумалась, и в это мгновение прозвучал выстрел. Элвин догадался, что стреляли в гостинице; он послал своего «жучка», очутился там, откуда этот звук исходил, и увидел мертвого человека, которого исцелять было уже бесполезно. Затем, спустя еще секунду, прозвучал другой выстрел, и снова Элвин увидел, что кто-то умирает, какая-то женщина. Он знал, кому принадлежит это тело; он знал эту женщину. Это была старушка Пег.

— Мама! — воскликнула мисс Ларнер. — Мама!

— Это старушка Пег Гестер! — закричал Элвин.

Он увидел, как мисс Ларнер рванула воротничок своего платья, засунула внутрь руку и вытащила амулеты, висящие на груди. Одним движением она сорвала их с себя, несмотря на то, что крепкие нитки, на которых висели амулеты, жестоко поранили ее шею. Элвин глазам своим не поверил — перед ним предстала юная девушка, которая была лишь ненамного старше его самого. Прекрасная юная девушка, чье лицо было искажено страданием и страхом…

— Это моя мама! — крикнула она. — Элвин, спаси ее!

Он не колебался ни секунды. Выскочив из кузницы, он помчался по траве, по дороге, не замечая, что острые камни ранят его мягкие, покрытые новой кожей ступни. Кожаный передник цеплялся и задевал за колени; он забросил его за спину, чтобы не мешал бежать. Элвин видел, что старушку Пег уже не спасти, однако он бежал, потому что обязан был попробовать, хоть и знал, что не успеет. А потом она умерла, а он все бежал, потому что не мог не мчаться туда, где только что погибла эта добрая женщина, его хороший друг.

Его друг и мать мисс Ларнер. Стало быть, мисс Ларнер — это тот самый светлячок, который убежал отсюда семь лет назад. Но если она такой могущественный светлячок, как о ней рассказывают, почему она не увидела приближающуюся беду? Почему она не заглянула в сердце собственной матери и не предвидела ее смерть? В этом не было смысла.

На дороге ему попался человек. Человек, выбежавший из гостиницы и направляющийся к лошадям, привязанным неподалеку. Именно он убил старушку Пег. Элвин знал это и больше ничего знать не хотел. Он прибавил скорости, побежал так, как ни бегал ни разу в жизни, даже когда лес придавал ему силу. Человек в тридцати ярдах услышал его топот и обернулся.

— А, это ты, кузнец! — заорал темноволосый ловчий. — Что ж, убьем и тебя!

В руке он сжимал пистолет. Пистолет выстрелил.

Пуля попала Элвину прямо в живот, но он не почувствовал этого. Его тело сразу начало залечивать рану, но даже если б Элвин истек кровью до смерти, он все равно не остановился бы. Не замедляя шага, Элвин налетел на человека, сбил с ног и проехал на нем футов десять по дороге. Ловчий закричал от страха и боли. Этот вопль был единственным звуком, который он успел издать; в своей ярости Элвин так врезал кулаком по челюсти ловчего, что шея его противника хрустнула и переломилась. Человек был уже мертв, но Элвин не мог остановиться: он бил ловчего до тех пор, пока руки, грудь и кожаный передник не покрылись кровью темноволосого ловчего — череп лопнул, расколовшись на кусочки, словно старый горшок.

В конце концов Элвин совладал с собой. Он стоял на коленях, опустошенный гневом и яростью. Спустя пару мгновений он вспомнил, что старушка Пег по-прежнему лежит на полу гостиницы. Он видел, что она мертва и ей ничем не поможешь, но ему больше некуда было идти. Он медленно поднялся на ноги.

Со стороны города послышался стук лошадиных копыт. В такую позднюю ночь выстрелы могли означать только то, что случилась какая-то беда. Скоро соберутся люди. Они найдут тело на дороге, а потом направятся в гостиницу. Так что не стоит приветствовать их здесь.

Пегги уже прибежала в гостиницу и сейчас стояла на коленях у тела матери, громко всхлипывая и задыхаясь после бега. Элвин узнал ее только по платью — ее настоящее лицо он видел всего секунду, там, в кузнице. Услышав шаги, она повернулась к нему.

— Где ты был?! Почему ты не спас ее?! Ты же мог ее спасти!

— Не мог, — ответил Элвин. Ей не стоило бросать ему в лицо такие обвинения. — У меня не было времени.

— Но ты же мог увидеть! Ты ведь мог предотвратить беду!

Элвин окончательно растерялся.

— Я не умею видеть будущее, — непонимающе развел руками он. — Это ведь твой дар.

Затем она разрыдалась, сухие натужные всхлипы сменились протяжным, исходящим из груди стоном. Элвин места себе не находил.

Дверь позади них отворилась.

— Пегги… — прошептал изумленный Гораций Гестер. — Малышка Пегги…

Пегги оглянулась, лицо ее было залито слезами, покраснело от рыданий, так что чудо, что он вообще узнал ее.

— Это я виновата! — выкрикнула она. — Не надо было мне оставлять ее, папа! Это я убила ее!

И в эту секунду Гораций понял, что на полу лежит бездыханное тело его жены. Элвин заметил, как он задрожал, застонал, а потом завыл громко и протяжно, как раненый пес. Элвин никогда не видел такой печали. Плакал ли так мой отец, когда погиб брат Вигор? Так ли он рыдал, когда узнал, что я и Мера попали в плен к краснокожим?

Элвин протянул руки к Горацию, прижал его к груди, затем подвел к Пегги и помог сесть рядом с дочерью. Они плакали, даже не замечая присутствия друг друга. Они видели лишь тело старушки Пегги, распростершееся на полу. Элвин и не догадывался, как глубока, как страшна та вина, которую возлагали они на себя за ее смерть.

Спустя некоторое время прибыл шериф. Он обнаружил труп черноволосого ловчего на улице, и ему не потребовалось много времени понять, что в точности здесь произошло. Он отвел Элвина в сторону.

— Чистейшая самооборона, — сказал Поли Умник. — Так что в тюрьму я тебя заключать не буду, не бойся. Но должен предупредить, закон Аппалачей не станет закрывать глаза на смерть ловчего — Договор позволяет забрать тебя отсюда и увезти туда на суд. Так что, парень, тебе лучше смотаться из города побыстрее, иначе я не могу гарантировать твоей безопасности.

— Я все равно собирался уезжать, — ответил Элвин.

— Не знаю, как это у вас получилось, — продолжал Поли Умник, — но похоже, вы умудрились умыкнуть этого полукровку у ловчих и спрятали его где-то здесь. В общем, когда будешь уезжать, забери-ка ты мальчишку с собой. Увези его в Канаду. Если я снова увижу здесь его мордашку, то собственноручно доставлю пацана на юг. Это ведь все из-за него. Подумать только, хорошая белая женщина погибла из-за какого-то черномазого мальчишки-полукровки.

— Ты лучше никогда не говори при мне такого, Поли Умник.

Шериф лишь покачал головой и пошел прочь.

— Идиотство, — сказал он напоследок. — Вы все словно чокнулись из-за этой обезьяны, будто бы он человек. — Он снова повернулся и взглянул на Элвина. — Мне плевать на то, что ты обо мне думаешь, Элвин Кузнец, но я даю тебе и этому парню возможность остаться в живых. Надеюсь, у вас хватит мозгов ею воспользоваться. Да и еще — смой с себя кровь и оденься во что-нибудь.

Элвин побрел обратно к дороге. На бегущих навстречу людей он не обращал никакого внимания. Казалось, только Мок Берри понял, что произошло. Он отвел Элвина к себе домой, там Анга вымыла юношу, а Мок одолжил ему кое-что из своей одежды. В кузницу Элвин вернулся только к рассвету.

Миротворец уже сидел у дверей на табуретке и разглядывал золотой плуг. Сам же плуг замер на земле прямо у горна.

— Вот это работа, — в восхищении промолвил Миротворец.

— Ничего получилось, — кивнул Элвин.

Он подошел к плугу и нагнулся. Тот сам прыгнул в руки к Элвину, причем тяжести его ничуть не ощущалось, но если Миротворец и заметил, что плуг пошевелился еще до того, как Элвин дотронулся до него, то не сказал ни слова.

— У меня здесь куча ненужного лома, — сказал Миротворец. — Я даже не прошу, чтобы ты делился со мной половина на половину. Оставь пару-другую пластинок, после того как превратишь все в золото, мне хватит…

— Я больше не стану превращать железо в золото, — покачал головой Элвин.

— Да это же золото, дурак! — пришел в бешенство Миротворец. — Выковав такой плуг, можно больше не голодать, а о работе и не вспоминать даже. Мы заживем так, как тебе и не снилось! Прикупим новых платьев Герти, может, пошьем сюртук мне! Люди в городе будут говорить мне «доброе утро» и снимать шляпы, будто я настоящий джентльмен. Я буду ездить в коляске, как доктор Лекаринг! Я смогу отправиться в Дикэйн, в Карфаген, куда угодно, и не думать о том, сколько это стоит. И после этого ты говоришь мне, что не будешь превращать железо в золото?

Элвин понимал, что объяснять кузнецу что-либо бесполезно, и все же попробовал:

— Это не совсем обычное золото, сэр. Это живой плуг, и я не позволю расплавить его, чтобы начеканить монет. Кроме того, насколько мне известно, этот плуг просто так не расплавишь, даже если очень захочешь. Поэтому не приставайте ко мне с глупыми просьбами и позвольте спокойно уйти.

— А что ты будешь делать с этим плугом? Дурак, да мы с тобой могли бы править миром! — Но когда Элвин молча протиснулся мимо него, направляясь прочь из кузни, Миротворец перестал упрашивать и перешел к угрозам: — Это ведь из моего железа ты выковал золотой плуг! Это золото принадлежит мне! Работа, которую выполняет подмастерье, перед тем как уйти на вольные хлеба, всегда остается мастеру, если тот сам не решит отдать ее ученику, а я уж этого не решу, будь уверен! Вор! Ты крадешь мое добро!

— А ты украл у меня пять лет жизни. Ты давным-давно мог отпустить меня, — ответил Элвин. — И этот плуг… Твои уроки здесь ни при чем. Он живой. Миротворец Смит. Он не твой и не мой. Он принадлежит сам себе. Давай поставим его на землю, посмотрим, кто его поймает.

Элвин поставил плуг на траву и отступил немножко. Миротворец осторожно шагнул вперед. Плуг вонзился в почву и, переворачивая землю, подкатился к Элвину. Подобрав его, юноша ощутил, что золото нагрелось. Он догадывался, что это значит.

— Хорошая земля, — сказал Элвин.

Плуг подтверждающе задрожал у него в руках.

Миротворец окаменел, глаза его выпучились от страха.

— Боже, спаси и сохрани, да ведь этот плуг двигался.

— Знаю, — кивнул Элвин.

— Кто ж ты такой, парень? Дьявол?

— Не думаю, — усмехнулся Элвин. — Хотя я пару раз встречался с рогатым.

— Убирайся отсюда! Забирай эту штуку и проваливай! И чтоб я никогда не видел тебя здесь!

— У тебя мой контракт, — напомнил Элвин. — Отдай его.

Миротворец опустил руку в карман, вытащил сложенную бумажку и бросил ее в траву перед кузницей, затем дотянулся до ручек дверей и крепко заперся изнутри, чего он не делал даже в лютые зимние морозы. Он крепко закрыл двери и заложил засовом. Глупец, как будто Элвин не сможет разнести их в щепы, если захочет проникнуть внутрь. Элвин подобрал бумагу и, развернув, прочитал написанное. Все правильно. Все по закону. Элвин стал настоящим ремесленником и мог отправляться искать работу.

Солнце едва показалось, когда Элвин поднялся на крыльцо домика у ручья. Двери его были крепко заперты, но замки и обереги не могли остановить Элвина, тем более он сам их сделал. Он открыл дверь и вошел внутрь. Артур Стюарт беспокойно заворочался во сне. Элвин дотронулся до его плеча и тихонько встряхнул, затем, увидев, что мальчик проснулся, сел рядом с кроватью и рассказал Артуру о происшедшем ночью. Он показал ему золотой плуг и продемонстрировал, как тот движется. Артур в восторге засмеялся. Затем Элвин объяснил ему, что женщина, которую мальчик всю жизнь звал мамой, умерла, погибла от руки ловчего, и Артур расплакался.

Но слезы вскоре высохли. Мальчик был еще слишком юн, чтобы долго переживать скорбь.

— Так говоришь, она убила одного из них, перед тем как погибла сама?

— Убила из ружья твоего папы.

— Здорово! — яростно воскликнул Артур Стюарт. Элвин чуть не рассмеялся, глядя на мальчика.

— А другого убил я. Того, который застрелил ее.

Артур привстал, взял правую руку Элвина и открыл ее.

— Вот этой рукой?

Элвин кивнул.

Артур поцеловал его открытую ладонь.

— Я бы исцелил ее, если б мог, — признался Элвин. — Но она умерла слишком быстро. Даже если бы я находился рядом, когда в нее попала пуля, и то ничего не успел бы сделать.

Артур Стюарт обвил ручонками шею Элвина и снова заплакал.

Днем старушку Пег опустили в землю на вершине холма, рядом с могилами ее дочерей, брата Элвина Вигора и мамой Артура, которая умерла совсем молодой.

— Здесь покоятся люди великого мужества, — напутствовал доктор Лекаринг.

Он был прав, хотя и не подозревал о лежащей здесь чернокожей беглянке, девочке-рабыне.

Элвин отмыл с пола и лестницы гостиницы кровавые разводы. При помощи своего дара он отчистил кровь, которую даже песок не мог взять, как бы им ни терли. Это было последнее, что он мог сделать для Горация и Пегги. Маргарет. Мисс Ларнер.

— Мне нужно ехать, — сказал он. Они сидели на стульях в гостиной, куда сегодня приходили люди, желающие выразить скорбь. — Я отвезу Артура к моим родителям, в Церковь Вигора. Там он будет в безопасности. А затем отправлюсь дальше.

— Спасибо тебе за все, — ответил Гораций. — Ты был нам хорошим другом. Старушка Пег любила тебя.

И он снова разрыдался.

Элвин похлопал его по плечу, после чего повернулся к Пегги.

— Всем, что я есть, я обязан вам, мисс Ларнер.

Она молча покачала головой.

— Я помню, что сказал вам тогда. И повторяю это сейчас.

Она снова покачала головой, но он не удивился ее ответу. После того как ее мать сошла в могилу, так и не узнав, что ее дочь вернулась домой, Элвин даже не надеялся, что Пегги согласится поехать с ним. Кто-то ведь должен помогать Горацию Гестеру управлять гостиницей. Это справедливо. И все же сердце его защемило, потому что сейчас он снова осознал — он любит ее. Однако она не пара ему. Это ясно с первого взгляда. Такая женщина, образованная, милая, прекрасная, — она могла быть его учителем, но она никогда не полюбит его так, как любит ее он…

— Что ж, тогда я прощаюсь, — сказал Элвин.

Он протянул руку, хотя понимал, что глупо пожимать руку человеку, который так тоскует. Ему очень хотелось обнять ее и прижать к себе, как он прижимал Артура Стюарта, когда тот плакал, но сейчас объятия он заменил рукопожатием.

Она взяла его руку в свою. Но не для того, чтобы попрощаться, а чтобы удержать, крепко сжать ее. Это удивило его. Не раз за последующие месяцы и годы Элвин вспоминал, как она держала его. Может, это означало, что она его любит. А может, она просто беспокоилась о нем как о своем ученике или благодарила за то, что он отомстил за смерть ее матери? Кто знает, что означал этот ее жест? Однако он запомнил, как она держала его за руку, — на всякий случай, вдруг это означало, что она любит его.

И пока она держала его пальцы в своих, он дал ей обещание, поклялся перед ней, хотя сам не знал, хочет ли она, чтобы он выполнил свою клятву.

— Я вернусь, — произнес он. — И то, что сказал прошлой ночью, повторю снова. — Наконец, собравшись с мужеством, он назвал ее именем, которым она разрешила себя называть. — Да хранит вас Господь, Маргарет.

— Да хранит тебя Господь, Элвин, — прошептала она.

После того как Артур Стюарт тоже попрощался, Элвин взял мальчика за руку, и они вышли во двор. Обойдя гостиницу, они приблизились к сараю, в котором в бочонке из-под бобов Элвин спрятал золотой плуг. Сняв крышку, он протянул руку, и плуг сам скользнул навстречу, блеснув солнечным светом. Элвин взял его, обернул в холст и засунул в холщовый мешок, который забросил за плечо.

После этого Элвин встал на колени и подставил руку, помогая Артуру Стюарту забраться на спину. Артур немедленно воспользовался возможностью поиграть и проехаться на спине Элвина — мальчики его возраста не умеют горевать дольше часа или двух кряду. Он запрыгнул Элвину на шею, смеясь и пинаясь пятками.

— Нам предстоит долгий путь, Артур Стюарт, — сказал Элвин. — Мы направляемся ко мне домой, в Церковь Вигора.

— И что, мы пойдем туда пешком?

— Я буду идти. А ты поедешь.

— Ур-р-ра! — закричал Артур Стюарт.

Элвин легко побежал вперед, но не прошло и минуты, как он уже бежал в полную силу. К тому же дороги ему не требовались. Он свернул прямо в поля, перепрыгнул через изгородь и скрылся в лесах, которые огромными заплатами усеивали территории Гайо и Воббской долины и отделяли его от дома. Зеленая песня звучала намного тише, чем во времена, когда земля принадлежала краснокожим, но по-прежнему звенела в ушах Элвина Кузнеца. Юноша поддался ее течению, следуя ей, как следовали краснокожие. И Артур Стюарт — может, он тоже слышал ее, потому что вскоре, покачиваясь на широкой спине Элвина, заснул крепким сном. Окружающий мир потонул вдали. Остались только Элвин, Артур Стюарт и золотой плуг — все остальное затопила зеленая песня. «Я пустился в путь, чтобы искать себе работу. И это мое первое путешествие».

Глава 20

Деяние Кэвила

У Кэвила Плантера наметились в городе кое-какие дела. Ранним весенним утром он оседлал лошадь и спокойно направился прочь, оставив позади жену и рабов, дом и землю. Он знал, что все на его плантации течет своим чередом, все это принадлежит ему.

Около полудня, нанеся массу приятных визитов и заключив несколько удачных сделок, он заглянул в лавку почтмейстера. Там его ждали три письма. Два — от старых друзей-приятелей и одно — от Филадельфии Троуэра, из Карфагена, столицы Воббского штата.

Друзья подождут. В письме же от Троуэра могут содержаться какие-нибудь известия о ловчих, которых нанял Кэвил, хотя почему письмо послал священник, а не сами ловчие? Может, какая беда случилась? Может, ему придется отправиться на север, чтобы засвидетельствовать, что мальчишка принадлежит ему? «Что ж, если надо будет, я поеду, — подумал Кэвил. — Как напутствовал Иисус, я оставлю своих девяносто девять овец и отправлюсь искать заблудшую»[97].

Новости оказались неприятными. Оба ловчих погибли, как и жена хозяина гостиницы, которая заявляла, что усыновила украденного первенца Кэвила. «Так ей и надо», — подумал Кэвил, а о ловчих больше и не вспоминал — они нанялись к нему на работу и в число его рабов не входили, стало быть, ему не принадлежали. Нет, хуже были последние новости, вот эти новости были поистине ужасны. Руки Кэвила задрожали, дыхание перехватило. Человек, который убил одного из ловчих, подмастерье кузнеца по имени Элвин, сбежал, не дожидаясь суда… сбежал и прихватил с собой сына Кэвила.

«Он забрал моего сына…» И вот что говорил в конце письма Троуэр: «Я знавал этого Элвина, когда он был совсем ребенком. Уже тогда он служил и поклонялся злу. Он заклятый враг нашего общего Друга, а сейчас он завладел твоим самым ценным приобретением. Жаль, что не могу ничем утешить тебя. Мне остается лишь молиться, чтобы твой сын не обратился в опасного и непримиримого противника святого дела нашего Друга».

Узнав такие новости, разве мог Кэвил продолжать наносить визиты? Не сказав ни слова ни почтмейстеру, ни кому-либо еще, Кэвил сунул письма в карман, вышел на улицу, забрался на лошадь и отправился домой. Сердце его терзали ярость и страх. Да как позволили эти эмансипационисты, это северное отродье, похить его раба, его сына?! И кто его похитил — заклятый враг Надсмотрщика! «Я сам отправлюсь на север, я заставлю их заплатить, отыщу мальчишку и…» Внезапно его мысли обратились к Надсмотрщику. «Что Он скажет, когда появится вновь? Возможно, Он воспылает ко мне презрением и больше никогда не придет? А может, случится самое страшное — Он проклянет меня за то, что я лишил Его слуги? Что если Он сочтет меня недостойным и запретит прикасаться к чернокожим женщинам? Вся моя жизнь была посвящена служению Ему… Зачем мне жить, если я никогда не увижу его вновь?»

Затем в нем снова проснулся гнев, ужасный, святой гнев, и он вскричал про себя: «О мой Надсмотрщик! Почему же Ты позволил этому случиться? Ты ведь мог остановить их одним Своим словом, если Ты истинный Господь!»

Но гнев тут же сменился ужасом: «Да как я посмел сомневаться в могуществе Надсмотрщика! Нет, нет, прости меня, я Твой презренный раб, о Повелитель! Прости, я лишился всего, прости меня!»

Бедняга Кэвил, вскоре ему предстояло узнать, что на самом деле означает «лишиться всего».

Подъехав к плантации, он направил лошадь по дорожке, ведущей к дому. Укрывшись от палящего солнца в тени дубов, растущих вдоль южной стороны аллеи, он не торопясь поехал к своему особняку. Может, если бы он ехал посредине дорожки, его бы заметили раньше. Может, тогда, вынырнув из-под ветвей деревьев, он не услышал бы донесшийся из дома крик женщины.

— Долорес! — позвал он. — Что случилось?

Никакого ответа.

Это напугало его. Он вообразил, как бандиты, воры или еще какое отребье вламываются в его дом, пока он находится в отлучке. Может, они убили Кнуткера, а сейчас терзают его жену. Он пришпорил лошадь и помчался к черному ходу.

К дому он подъехал как раз вовремя, чтобы увидеть, как из дверей выскользнул здоровенный чернокожий и со всех ног помчался в сторону рабских бараков. Лица чернокожего Кэвил не увидел, а все потому, что его закрывали портки, хотя сам раб был абсолютно гол — штаны чернокожий держал над головой как знамя, они развевались и хлопали его по лицу, пока он удирал прочь.

«Голый чернокожий выскочил из моего дома, откуда только что донесся крик женщины…» Кэвил разрывался между желанием броситься за негодяем в погоню, убить его голыми руками и обязанностью проверить Долорес, убедиться, что с ней ничего не случилось. Вовремя ли он поспел? Не осквернил ли ее тело насильник?

Кэвил стрелой взлетел по лестнице и распахнул дверь в комнату жены. Долорес, натянув простыни до подбородка, лежала в постели и смотрела на него расширившимися, испуганными глазами.

— Что случилось?! — закричал Кэвил. — С тобой все в порядке?

— Разумеется! — резко ответила она. — Почему ты дома?

Что ни говори, а такого ответа никак не ожидаешь услышать от женщины, которая секунду назад в страхе кричала.

— Я услышал твой крик, — объяснил Кэвил. — И закричал в ответ.

— Я слышала. Я все здесь слышу, — отрубила Долорес. — Мне больше ничего не остается делать, кроме как лежать и слушать. Я слышу все, что говорится в этом доме и что здесь делается. Да, я слышала тебя. Только говорил ты не со мной…

Кэвил был поражен. Голос ее звучал зло. Он никогда не видел, чтобы она злилась. В последние дни они вообще не обменивались ни словом — когда он завтракал, она спала, а обеды проходили в полной тишине. И вот теперь эта злость… откуда? Почему?

— Я видел, как из дома выбежал чернокожий, — пробормотал Кэвил. — И подумал, может, он…

— Может, он что? — насмешливо спросила она, будто бросая ему вызов.

— Может, он сделал с тобой что-нибудь отвратительное?

— О нет, ничего особенно отвратительного он со мной не делал.

Тут в голову Кэвила пробралась одна страшная мыслишка, настолько страшная, что он сначала даже не воспринял ее.

— И чем он тогда здесь занимался?

— Он исполнял тот же самый святой труд, который исполняешь ты, Кэвил.

Кэвил потерял дар речи. Она знала. Она все знала.

— Прошлым летом, когда сюда пожаловал твой дружок, преподобный Троуэр, я лежала в постели и слышала, о чем вы разговаривали.

— Ты спала. Твоя дверь была…

— Я все слышала. Каждое слово, каждый звук. Я слышала, как вы ушли из дома. Слышала, о чем вы говорили за завтраком. О, как мне тогда захотелось убить тебя! Долгие годы я считала тебя любящим мужем, настоящим христианином, а все это время ты кувыркался с чернокожими бабами, после чего продавал своих детей в рабство. Ты настоящее чудовище. Настолько отвратительное и грязное, что своим существованием оскверняешь весь свет. Но мои руки не могут удержать нож или нажать на курок. Поэтому я принялась размышлять. И знаешь, что я придумала?

Кэвил ничего не ответил. Судя по ее словам, он совершал нечто грязное и постыдное.

— Все было не так, я исполнял святой труд.

— Это был разврат!

— Мне явилось видение.

— Ну да, твое видение… Какое замечательное видение тебе явилось, мистер Кэвил Плантер! Видите ли, теперь тебе разрешено плодить детей-полукровок. Так вот тебе одна новость. Я тоже могу родить полукровку!

Картина начала обретать смысл.

— Он изнасиловал тебя!

— Он не насиловал меня, Кэвил. Я пригласила его в дом. Сказала, что надо сделать. Заставила назвать меня самкой и помолиться вместе со мной до и после, чтобы сей акт был так же свят, как и твои действия. Мы помолились твоему проклятому Надсмотрщику, только он почему-то не объявился.

— Этого не было, нет…

— Каждый раз, когда ты уезжал с плантации, мы встречались — всю зиму, всю весну.

— Я не верю. Ты специально лжешь, чтобы причинить мне боль. Ты не можешь… доктор сказал… это причиняет тебе страшную боль.

— Кэвил, я считала, что познала всю боль на свете, — до того, как узнала, что ты вытворяешь с чернокожими женщинами. Так вот, те страдания ничто по сравнению с моими нынешними муками, слышишь меня? Дни, когда меня терзала болезнь, теперь мне кажутся праздником. Я беременна, Кэвил.

— Он изнасиловал тебя. Вот что мы скажем людям, а чернокожего повесим, чтобы неповадно было и…

— Повесим? Но что он совершил? На этой плантации насильник только один, так что не думай, что я буду говорить то, о чем ты меня просишь. Если ты попробуешь хоть пальцем тронуть отца моего ребенка, я всей стране расскажу, чем ты тут занимаешься. В воскресенье я встану и объявлю об этом в церкви.

— Я совершал это, служа…

— Думаешь, тебе поверят? Не больше, чем я. То, что ты делаешь, называется вовсе не святостью. Это разврат. Адюльтер. Похоть. А когда о нас с тобой распространится, когда я рожу чернокожего малыша, против тебя ополчатся все, все до единого. Тебя выгонят в шею отсюда.

Кэвил знал, что она права. Никто ему не поверит. Ему конец. Если только не…

Он вышел из комнаты. Она лежала и издевалась над ним, смеялась вслед. Он зашел в свою спальню, снял со стены ружье, насыпал в ствол пороха, забил пыж, зарядил двойной порцией дроби и забил второй пыж.

Когда он вернулся, она уже не смеялась. Повернувшись лицом к стене, она плакала. «Поздно плакать», — подумал он. Она не стала поворачиваться к нему, когда он подошел к постели и одним движением сорвал одеяла. Она осталась голой, как ощипанная курица.

— Закрой меня! — прохныкала она. — Он быстро убежал и не успел одеть меня. Холодно! Закрой меня, Кэвил…

И тут она увидела дуло ружья.

Ее искалеченные руки взлетели в воздух. Тело изогнулось. Она мучительно вскрикнула, потому что резкое движение причинило ей боль. Тогда он нажал на курок, и ее тело упало обратно на кровать, испуская последний вздох.

Кэвил вернулся в комнату и перезарядил ружье.

Когда он нашел Толстого Лиса, чернокожий был уже одет и с невинным видом полировал коляску. Наверное, этот лжец считал, что может надурить Кэвила Плантера. Но Кэвил даже слушать не захотел его вранья.

— Твоя самка зовет тебя, — сказал он.

Толстый Лис продолжал все отрицать, пока не очутился в спальне и не увидел на постели мертвую Долорес. После этого чернокожий запел другую песенку.

— Она меня заставила! О хозяин, куда мне было деваться? Она захотела, чтобы я совершил с ней то, что вы делаете с чернокожими женщинами! Какой выбор был у чернокожего раба? Я ведь должен повиноваться!

Кэвил умел распознавать речи дьявола, так что пропустил слова Толстого Лиса мимо ушей.

— Снимай одежду и сделай это еще раз, — приказал он.

Толстый Лис скулил, Толстый Лис ныл, но когда Кэвил ткнул ему под ребра ружьем, раб мигом все исполнил. Он закрыл глаза, чтобы не видеть то, что сотворило ружье Кэвила с Долорес, и последовал приказу хозяина. Затем Кэвил снова нажал на курок.

Спустя некоторое время прибежал Кнуткер с дальнего поля — надсмотрщик запыхался и дрожал от страха, ведь ружейные выстрелы разнеслись по всей округе. Кэвил встретил его внизу.

— Запри рабов, а затем приведи сюда шерифа, — велел он.

Когда приехал шериф, Кэвил отвел его на второй этаж и показал картину в спальне. Шериф аж побледнел.

— Боже милосердный… — пробормотал он.

— Это убийство, шериф? Это я сделал. Вы теперь бросите меня за решетку?

— Нет, сэр, — ответил шериф. — Это никто не назовет убийством. — Затем он повернул перекосившееся лицо к Кэвилу. — Что же вы за человек такой, Кэвил?

Сначала Кэвил не понял вопроса.

— Вы не колеблясь показываете мне свою жену в таком положении. Да я бы скорее умер, чем позволил людям увидеть свою жену вот такой…

Шериф уехал. Кнуткер заставил рабов убрать комнату. Торжественных похорон решили не устраивать. Тела Толстого Лиса и Долорес похоронили неподалеку от могилы Саламанди. Кэвил не сомневался, что ночью на могилах упокоятся несколько курочек, но ему уже все равно. Он приканчивал десятую бутылку бурбона и десятитысячную молитву Надсмотрщику, который, похоже, предпочел держать нейтралитет в этом деле.

Примерно неделю спустя, а может, больше, снова появился шериф. На сей раз он привез с собой священника и баптистского проповедника. Троица разбудила Кэвила, храпящего в пьяном сне, и показала ему расписку на двадцать пять тысяч долларов.

— Ваши соседи решили сложиться, — объяснил священник.

— Мне не нужны деньги, — буркнул Кэвил.

— Они выкупают вашу плантацию, — сказал священник.

— Плантация не продается.

— Вы неправильно поняли, Кэвил, — покачал головой шериф. — Здесь случилось страшное, мерзкое деяние, но вы со спокойной душой выставили его на всеобщее обозрение…

— Трупы видели только вы.

— Вы не джентльмен, Кэвил.

— Кроме того, поднят вопрос о детях ваших рабов, — вступил в беседу баптистский проповедник. — У них на удивление светлая кожа, учитывая, что все ваши рабы до единого черны как ночь.

— Это чудо, сотворенное руками Господа, — возвестил Кэвил. — Господь осеняет расу чернокожих.

Шериф кинул бумагу Кэвилу на грудь.

— Согласно этому документу ваша собственность — рабы, постройки и земля — переходит во владение компании, состоящей из ваших бывших соседей.

Кэвил внимательно прочел документ.

— В акте говорится, что им переходят рабы, находящиеся на земле, — сказал он. — А у меня еще есть один беглый раб, который скрывается где-то на севере.

— Пусть скрывается и дальше. Он будет вашим, если вы сумеете найти его. Надеюсь, вы заметили, что в документе имеется пункт, согласно которому вы до скончания жизни не имеете права возвращаться в наши края.

— Я видел этот пункт, — кивнул Кэвил.

— Так вот, я должен уверить вас, что, если вы посмеете его нарушить и вас поймают, на том ваша жизнь и закончится. Даже такой справедливый и чтящий закон шериф, как я, не сможет защитить вас от того, что случится.

— Вы же обещали, никаких угроз… — пробормотал священник.

— Кэвил должен знать все последствия договора, — возразил шериф.

— Не беспокойтесь, я сюда не вернусь, — успокоил Кэвил.

— Молите Господа о прощении, — посоветовал проповедник.

— Всенепременно.

Кэвил подписал бумагу.

Тем же вечером, оседлав лошадь, он покинул поместье. В кармане у него лежал вексель на двадцать пять тысяч долларов, а в дорожном мешке находились смена одежды да провизия на неделю. Никто не пожелал ему доброго пути. Рабы, сидящие в своих бараках, пели вслед радостные гимны. Лошадь уронила «лепешку» прямо у парадного подъезда. Но ум Кэвила занимала одна-единственная тревога. «Надсмотрщик ненавидит меня, иначе этого не произошло бы. Есть только один способ завоевать Его любовь. Надо найти Элвина Кузнеца, убить его и вернуть моего мальчика, последнего раба, который остался у меня.

Может, тогда, о мой Надсмотрщик, Ты простишь меня и исцелишь ужасные раны, которые нанес Твой кнут моей душе?»

Глава 21

Элвин-путешественник

Все лето Элвин пробыл в Церкви Вигора, вновь привыкая к своей семье. Его родные изменились, очень изменились — Кэлли вымахал с него ростом, Мера обзавелся женой и детьми, близнецы Нет и Нед нашли себе в жены двух сестер-француженок из Детройта, а мама и папа поседели и стали передвигаться с места на место медленными, маленькими шажками. Но кое-что осталось, как прежде, — веселое настроение, которое было свойственно семье. Тьма, которая пала на Церковь Вигора после бойни на Типпи-Каноэ, не то чтобы рассеялась, но превратилась в смутную тень, которая маячила за спиной, так что на ее фоне яркие краски жизни казались еще ярче.

Артура Стюарта приняли радостно. Он был очень юн и охотно выслушивал каждого, так что постепенно все мужчины города поведали ему о случившемся на Типпи-Каноэ. Он же в ответ делился с ними своей повестью, которая на самом деле представляла собой мешанину из других историй. Артур рассказывал о своей настоящей маме, которая бежала из рабства, об Элвине, о ловчих и о том, как его белая мама убила одного из негодяев, после чего погибла сама.

Элвин предпочел не уточнять некоторые детали повествования Артура Стюарта. Артур Стюарт так любил рассказывать свою историю — зачем же портить мальчику удовольствие и перебивать на каждом слове, поправляя? Кроме того, в душе Элвин немножко жалел о том, что Артур Стюарт теперь говорит своим голосом. Местные жители никогда не узнают, каково это, услышать свою речь из уст Артура Стюарта. И все же они любили слушать мальчика, потому что Артур в точности помнил, что ему когда-либо говорили, и не забывал ни словечка. Это все, что осталось у Артура от прежнего таланта, так зачем же портить пареньку удовольствие?

Помимо этого, Элвину была хорошо известна истина: «чем меньше болтаешь, тем легче живется». Дело в том, что у него имелся некий холщовый мешок, и Элвин при посторонних никогда его не развязывал. Незачем распускать слухи о том, что в Церкви Вигора появился некий золотой предмет, иначе в город, в который со времен жестокой бойни на Типпи-Каноэ почти никто не заглядывал, вскоре толпой повалят всякие нежелательные типы, которых ведет лишь жажда золота и которым ровным счетом наплевать, если кто-то из местных жителей вдруг пострадает. Поэтому Элвин ни единой живой душе не рассказывал о золотом плуге. Секрет Элвина знала лишь его сестра Элеанора, которая умела держать рот на замке.

Однажды Элвин заглянул к ней в гости, в лавку, которую она и ее муж Армор держали на городской площади, причем магазинчик их стоял еще с тех пор, когда городской площади не было и в помине. Некогда в эту лавку съезжались со всех окрестностей и белые, и краснокожие, чтобы приобрести карты или послушать новости, — в те годы земля между Миззипи и Дикэйном была покрыта непроходимыми лесами. Сейчас жизнь в лавке кипела, как и прежде, однако посещали ее исключительно местные поселенцы, которые заходили что-нибудь купить и разузнать сплетни большого мира. Поскольку Армор был единственным мужчиной в Церкви Вигора, на которого не пало проклятье Тенскватавы, только он мог без проблем ездить в другие города за товарами и новостями, которые привозил фермерам и ремесленникам Церкви Вигора. Случилось так, что в тот день, когда в лавку заглянул Элвин, Армор как раз уехал, направившись в городок Мишивака купить кое-что из стеклянной и фарфоровой посуды на радость домохозяйкам. Одним словом, магазинчик остался на попечении Элеаноры и ее старшего сына Гектора.

Здесь тоже кое-что изменилось. Элеанора, которая обладала в сотворении оберегов и заклятий не меньшим талантом, чем Элвин, уже не прятала свое мастерство среди цветочных корзинок и трав, развешанных по кухне. Так что теперь заговоры стали куда сильнее и четче. Армор, должно быть, перестал ненавидеть скрытые силы. Этому Элвин только порадовался — в прежние времена Элеаноре приходилось притворяться, будто она ничего не ведает в оберегах и вообще ими не пользуется, так что порой было больно на нее смотреть.

— Я здесь кое-что принес… — начал было Элвин.

— Вижу, — кивнула Элеанора. — Это твое «кое-что» завернуто в холстину, оно твердо, как камень, однако мне почему-то кажется, что в мешке у тебя скрывается нечто живое.

— Тебе это лучше не видеть, — сказал Элвин. — То, что там хранится, я не хочу показывать ни единой живой душе.

Элеанора не стала задавать лишних вопросов. Она сразу поняла, почему он принес к ней этот таинственный мешок. Она оставила Гектора в лавке, на случай если кто из жителей вдруг задумает что-нибудь купить, и провела Элвина в новую кладовую, где хранились всевозможные бобы в бочонках, соленое мясо в банках, сахар в бумажных кульках, порох в водонепроницаемых мешочках и многочисленные специи в разнообразных склянках. Она подошла к одному из бочонков с бобами, который был заполнен почти доверху, — здесь хранился какой-то странный, неизвестный Элвину сорт зеленых в крапинку бобов.

— На эти бобы спрос не очень велик, — объяснила Элеанора. — Вряд ли мы когда-нибудь увидим дно этого бочонка.

Элвин поставил завернутый в холстину плуг на горку бобов, затем заставил бобы расступиться, пропуская плуг внутрь, пока мешок не упокоился на самом дне бочонка. Элвин даже не попросил Элеанору отвернуться, поскольку сестра узнала о силах Элвина, когда тот был еще маленьким мальчиком.

— Что бы живое там ни хранилось, судя по всему, оно не должно задохнуться под весом бобов, — заметила Элеанора.

— Оно не может умереть, — сказал Элвин. — Оно не стареет и не умирает, как стареют и умирают люди.

Свое любопытство Элеанора выразила лишь напоследок, сказав:

— Надеюсь, ты пообещаешь мне, что когда решишь рассказать кому-нибудь о своем секрете, то поделишься им и со мной?

Элвин кивнул. Это обещание он сдержит. В тот день он даже представления не имел, как и когда он покажет плуг людям, но если кто и умеет хранить тайны, так это молчунья Элеанора.

Дальше жизнь потекла своим чередом. Элвин глазом не успел моргнуть, как наступил июль. За то время, пока Элвин жил в Церкви Вигора и спал в старой спаленке в родительском доме, он никому не рассказывал о том, что с ним случилось за семь лет обучения кузнечному делу. По сути дела, он говорил, только когда возникала необходимость. Вместе с папой и мамой он навещал знакомых, потихоньку исцеляя зубную боль и сломанные кости, заращивал раны и расправлялся с болезнями. Он помогал на мельнице, нанимался на работу к другим фермерам; в маленькой кузнице, которую он себе выстроил, Элвин чинил всякую мелочь и ковал то, что может выковать кузнец без настоящей наковальни. Все это время Элвин открывал рот, лишь когда к нему обращались, и старался не трепаться без дела.

Нет, мрачным он не был — над шутками он радостно смеялся и сам порой шутил. Да и людей он не чурался — не раз выходил на городскую площадь, чтобы доказать самым сильным фермерам Церкви Вигора, что руки и плечи кузнеца справятся с любым в борцовском поединке. Он просто не позволял распространяться слухам и никогда не болтал о своей жизни. Если его собеседник не поддерживал разговор, Элвин вскоре умолкал и молча делал свое дело или смотрел в пространство, будто и вовсе забыв о присутствующих рядом людях.

Кое-кто заметил молчаливость Элвина, но юноши слишком долго не было в Церкви Вигора, да и вряд ли будешь ожидать от девятнадцатилетнего парня, чтобы он вел себя как одиннадцатилетний пацан. Люди просто решили, что Элвин вырос и стал молчаливым.

Но кое-кто слишком хорошо знал Элвина. Мать и отец не раз говорили друг с другом о сыне.

— Наверное, с мальчиком в прошлом случилось что-то очень плохое, — предположила мать.

Но отец придерживался иной точки зрения:

— Скорее, с ним случалось и хорошее, и плохое, как со всеми нами. Элвин, наверное, отвык от нас, ведь он отсутствовал целых семь лет. Пускай пообвыкнется, он ведь стал мужчиной, и вскоре, вот увидишь, Элвин так будет чесать языком, что не остановишь.

Элеанора также отметила молчаливость Элвина, но она-то знала, что за тайна хранится у нее в бочонке с бобами, а потому не пришла к выводу, что с Элвином что-то неладно. Как-то ее муж Армор упомянул при ней, что от Элвина и пяти слов за раз не услышишь.

— Он думает о чем-то своем, — ответила тогда Элеанора. — Он решает свои задачи, и мы здесь ему не помощники. Ничего, ты вскоре сам убедишься, что он умеет говорить, когда знает, о чем вести речь.

Оставался еще Мера, старший брат, вместе с которым Элвин попал в плен к краснокожим и который познакомился с Такумсе и Тенскватавой почти так же близко, как и сам Элвин. Конечно, Мера сразу догадался, что малыш Элвин старается не вспоминать годы ученичества, но если кому Элвин и откроется, так только Мере, — вполне естественное предположение, учитывая, как Элвин раньше доверял брату и сколько они пережили вместе. Просто Элвин чувствовал себя неловко при старшем брате, видя, как тот любит свою жену Дельфи. Любой дурак заметил бы, что двое влюбленных на пару шагов друг от друга отойти не могут; Мера был необычайно нежен и осторожен с ней, он все время ухаживал за ней, оберегал ее, включал в разговор, если она была поблизости, и с трепетом ждал ее возвращения, когда она куда-то отлучалась. Откуда было Элвину знать, осталось ли и для него местечко в сердце Меры? Нет, даже Мере Элвин не мог рассказать свою повесть.

Примерно в середине лета Элвин отправился в поле строить изгородь вместе со своим младшим братом Кэлли, который сильно вытянулся и выглядел настоящим мужчиной — ростом он был с самого Элвина, хотя не так широк в плечах. Братья нанялись на неделю к Мартину Хиллу, чтобы построить тому забор. На долю Элвина выпало расщеплять бревна и делать доски. Он, конечно, мог заставить расщепиться все бревна сразу, но к помощи своего дара Элвин старался не прибегать. Нет, он прилежно вбивал клинья в бревна, расщепляя дерево, — скрытой силой он пользовался разве в тех случаях, когда бревно вдруг намеревалось треснуть под неудачным углом, испортив доску.

Они работали и работали, протянули уже полмили изгороди, когда Элвин вдруг понял, что Кэлли за это время ни разу не отстал от него. Элвин расщеплял дерево, а Кэлли ставил столбы и прибивал планки, но ни разу младший брат не попросил помощи, хотя земля встречалась всякая — и чересчур твердая, и слишком мягкая, и каменистая, и топкая.

Поэтому Элвин решил понаблюдать за юношей — вернее, при помощи своего дара посмотреть за тем, как Кэлли работает. Вскоре он заметил, что Кэлли и в самом деле обладает частью возможностей Элвина. Он действовал так, как давным-давно действовал сам Элвин, даже не понимая, что он делает. Кэлли находил хорошее место под столб, затем приказывал земле размягчиться, после чего возвращал ее в первозданное состояние. Насколько понял Элвин, Кэлли делал это как нечто естественное. Скорее всего его младший брат считал, что просто умеет находить места, где лучше всего поставить столб для изгороди.

«Вот оно, — подумал Элвин. — Вот что я должен сделать. Я должен научить людей быть Мастерами. А если и есть на земле человек, которого мне следует учить первым, так это Кэлли, поскольку он также владеет моим даром. Кроме того, он, как и я, седьмой сын седьмого сына, потому что я родился, когда Вигор был еще жив, а Кэлли появился на свет уже после его смерти».

Поэтому Элвин принялся рассказывать Кэлли об атомах. Он поведал ему о том, что атомам можно показать, какими ты хочешь их видеть, и они последуют твоему приказу. Впервые Элвин попытался объяснить это другому человеку. Последний раз он говорил об атомах с мисс Ларнер — с Маргарет, — так что сейчас слова отдавались сладостью у него во рту. «Вот она, работа, для которой я был создан, — подумал Элвин. — Я рассказываю моему брату, как устроен мир, чтобы Кэлли мог понять его и научиться им управлять».

Но Элвин был немало удивлен, когда Кэлли внезапно поднял столб над головой и со всей силы швырнул к ногам брата. И швырнул он бревно с такой силой — или Кэлли в гневе невольно прибег к своему дару, — что столб расщепился, ударившись о землю. Кэлли полыхал яростью, хотя Элвин никак не мог взять в толк, что же рассердило его брата.

— Что я сказал? — спросил Элвин.

— Меня зовут Кэл, — сказал Кэлли. — Меня перестали называть Кэлли, с тех пор как мне исполнилось десять лет.

— Я не знал, — пожал плечами Элвин. — Извини, теперь я буду звать тебя Кэл.

— Называй как вздумается, — заорал Кэл. — И вообще можешь убираться отсюда!

Только сейчас Элвин понял, что Кэл не звал его с собой на работу — это Мартин Хилл попросил Элвина прийти, а до этого Кэл работал над изгородью один.

— Я не хотел вмешиваться в твою работу, — объяснил Элвин. — Мне даже не приходило в голову, что ты не желаешь, чтобы я тебе помогал. Я просто думал поработать с тобой немножко.

Однако каждое слово, произнесенное Элвином, еще больше распаляло Кэла. Лицо младшего брата покраснело, а кулаки стиснуты так, что могли выжать воду из камня.

— У меня здесь было свое место, — крикнул Кэл. — А потом заявился ты. Такой ученый, такой умный, слова всякие мудреные знаешь. И можешь исцелять людей, даже не прикасаясь к ним. Ты заходишь в дом, произносишь свое заклятие, а когда уходишь, оказывается, что все излечились сразу от всех болезней…

Элвин решил было, что люди ничего не замечают. Поскольку ему никто и словом не обмолвился, он счел, что люди думают, будто хвори проходят естественным путем.

— Почему это так злит тебя, Кэл? Что дурного в том, что исцеляешь людей?

Внезапно по щекам Кэла потекли слезы.

— Даже когда я касаюсь их руками, и то у меня не всегда получается, — пробормотал Кэл. — А теперь вообще никто не обращается ко мне.

Элвин понятия не имел, что Кэл тоже занимается в городе исцелением. Хотя это так логично! После того как Элвин ушел отсюда, Кэл стал для Церкви Вигора тем, кем был когда-то Элвин, и исполнял работу своего старшего брата. Поскольку их силы были очень похожи, он постепенно занял место Элвина. Кроме того, он начал творить то, чего Элвин не умел, когда был маленьким, — к примеру, он научился исцелять людей. Но теперь Элвин вернулся и не только обрел прежний авторитет, но еще и превзошел Кэла. И кем теперь станет Кэл?

— Извини, — сказал Элвин. — Но я могу научить тебя. Я именно это и хотел сделать.

— Не вижу я твоих частичек и всяческих атомов, о которых ты толкуешь, — снова разозлился Кэл. — Я ни черта не понял из того, что ты мне пытался вбить в голову. Может быть, мой дар не так силен, как твой, а может, я слишком туп… Я сам решу, кем хочу стать. И мне не нужно, чтобы ты мне все время доказывал, что с тобой я никогда не сравнюсь. Мартин Хилл попросил тебя взяться за эту работу, потому что ему известно, что у тебя изгородь получится лучше. А ты даже не пользуешься своим даром, чтобы расщепить эти бревна, хотя я знаю, ты без труда это можешь сделать. Просто хочешь доказать мне, что и без помощи скрытых сил заткнешь меня за пояс.

— Нет, я вовсе не это имел в виду, — запротестовал Элвин. — Я стараюсь не прибегать к своему дару, когда…

— Когда вокруг шляются всякие тупицы вроде меня, — ядовито закончил Кэл.

— Я не умею объяснять, Кэл, — сказал Элвин. — Но если ты позволишь, я могу научить тебя, как превращать железо в…

— В золото, — презрительно фыркнул Кэл. — Ты за кого меня принимаешь? Хочешь надурить меня алхимическими баснями?! Да если б ты умел это, то не явился бы домой голым и босым. Знаешь, раньше я думал, что ты начало и конец мира. Я думал, когда Эл вернется домой, все станет по-старому, мы будем веселиться и работать вместе, говорить друг с другом, я буду повсюду за тобой увиваться. Но, похоже, ты считаешь меня маленьким мальчиком и говоришь мне только «на, еще одна планка» или «передай мне тот колышек, пожалуйста». Ты отнял у меня работу, которую раньше люди поручали только мне. Ты даже изгороди за меня делаешь.

— Можешь забирать себе свою работу, — сказал Элвин, забрасывая на плечо молот. Учить Кэла бессмысленно — если он и научится чему-нибудь, то только не у Элвина. — У меня есть другие дела, так что не стану отнимать твое время…

— Не станешь отнимать мое время, — передразнил Кэл. — Ты научился так выражаться по книжке какой-нибудь или у своей училки-уродины из Хатрака, о которой постоянно болтает твой дурак-полукровка?

Услышав столь презрительные характеристики мисс Ларнер и Артура Стюарта, Элвин аж закипел внутри, тем более что он действительно научился фразе «отнимать чье-то время» у мисс Ларнер. Однако Элвин ничем не выразил свой гнев. Он повернулся и пошел прочь, вдоль законченной части изгороди. Кэл теперь может пользоваться своим даром и заканчивать изгородь сам; Элвину наплевать даже на деньги, которые он заработал за сегодняшний день. Сейчас его занимали иные мысли — он вспоминал о мисс Ларнер и расстраивался из-за того, что Кэл отказался от его помощи. Младшему брату не составило бы труда научиться тому, о чем толковал Элвин, — это ему как младенцу научиться сосать грудь, поскольку в Кэле жили те же самые силы, что и в Элвине. Однако он отказался учиться у Элвина. Такая возможность никогда не приходила Элвину в голову — он не верил, что человек может отвергнуть шанс научиться чему-то новому только потому, что учитель ему не нравится.

Хотя, если подумать, Эл тоже ненавидел ходить в школу, которую вел преподобный Троуэр, потому что Троуэр всегда делал из него посмешище, будто бы Элвин плохой, злой или дурак. Может, Кэл ненавидит Элвина точно так же, как Элвин ненавидел преподобного Троуэра? Но почему Кэл так злится? Кто-кто, а Кэл не должен ревновать к Элвину, потому что сам очень похож на своего старшего брата. Однако по той же причине Кэла раздирала ревность, и он не станет учиться у Элвина, пока не пройдет все ступени, по которым поднялся Элвин.

«Если так и дальше будет продолжаться, я никогда не построю Хрустальный Город, потому что не смогу научить Творению ни одного человека».

Прошло несколько недель после того случая, прежде чем Элвин предпринял еще одну попытку. В конце концов он должен был убедиться, сможет он учить Творению или нет. Это случилось в воскресенье, в доме Меры, куда Элвин и Артур Стюарт зашли пообедать. День выдался жаркий, поэтому Дельфи выставила на стол в основном холодные закуски — хлеб, сыр, соленую ветчину и копченую индейку, — а обедать сели в тени веранды, выходящей на север.

— Элвин, я не случайно пригласил тебя и Артура Стюарта на обед, — начал разговор Мера. — Дельфи и я, мы уже все обговорили и даже успели побеседовать с мамой и папой.

— Похоже, вы замыслили нечто ужасное, если разговор потребовал столько подготовки.

— Да нет, не совсем, — покачал головой Мера. — Дело все в том… В общем, Артур Стюарт — добрый мальчик, он прилежно трудится, да и товарищ хороший…

Артур Стюарт ухмыльнулся.

— А еще я крепко сплю, — похвастался он.

— Да, и не храпишь во сне, — кивнул Мера. — Но мама и папа уже не молоды. Мне кажется, мама привыкла управляться на кухне по-своему.

— Этого у нее не отнимешь, — вздохнула Дельфи, словно у нее имелось достаточно доказательств тому, как упорно стоит на своем тетушка Миллер.

— А папа, ну, он стареет. И когда возвращается домой с мельницы, ему надо полежать спокойно, чтобы вокруг было тихо…

Элвину показалось, что он уловил, куда клонит Мера. Наверное, его родители не обладали качествами старушки Пег Гестер или Герти Смит. Может быть, они так и не смогли смириться с присутствием в доме мальчика-полукровки. Эти мысли наполнили Элвина грустью, но он знал, что ни слова не скажет в упрек. Он и Артур Стюарт соберут свой нехитрый скарб и отправятся дальше в путь — по дороге в никуда. Может, они пойдут в Канаду. Там мальчик-полукровка будет чувствовать себя в своей тарелке, и никто его гнать не будет.

— Я хочу сразу предупредить, что мне они ни словечком не обмолвились, — продолжал Мера. — Честно говоря, это я им предложил. Видишь ли, я и Дельфи… Ну, дом у нас больше, чем нам нужно, а поскольку у Дельфи на руках малютки, было бы здорово, если б кто-нибудь возраста Артура Стюарта помогал ей на кухне.

— Я умею сам делать хлеб, — заявил Артур Стюарт. — Я наизусть выучил рецепт моей мамы. Она умерла.

— Вот видите? — воскликнула Дельфи. — Если он будет печь хлеб, пусть даже поможет мне тесто замесить, я хоть не так буду уставать к концу недели.

— А потом Артур Стюарт сможет работать с нами в поле, — добавил Мера.

— Но нам бы не хотелось, чтобы вы посчитали, будто мы нанимаем его как слугу, — предупредила Дельфи.

— Нет, нет! — испуганно вскричал Мера. — Он станет нам еще одним сыном, немножко повзрослее, чем наш старшенький, Джереми, которому всего три с половиной. Джереми сейчас больше мешает, чем помогает, но по крайней мере он не пытается прыгнуть в ручей и утопиться, как его сестренка Шифра — или как ты, Элвин, когда был совсем маленьким.

Артур Стюарт громко рассмеялся.

— А Элвин однажды чуть и меня не утопил, — объявил Артур. — Сунул с головой в Гайо…

Элвин почувствовал неизмеримый стыд. Он устыдился, что до сих пор не рассказал Мере о том, как спас Артура Стюарта от ловчих; он стыдился, что смел предположить хотя бы на минуту, будто Мера, мама и папа попытаются избавиться от мальчика-полукровки, хотя на самом деле они дрались за право приютить Артура Стюарта.

— Ну, приглашают Артура Стюарта, а не меня, так что ему и выбирать, — сказал Элвин. — Да, он приехал со мной, но не мне за него решать.

— А можно я здесь поживу? — спросил Артур Стюарт. — Кэл не любит меня.

— У Кэла хватает задвигов, — возразил Мера, — но он нормально к тебе относится.

— Неужели Элвин не мог привести домой кого-нибудь пополезнее? Лошадь, к примеру… — сказал Артур Стюарт. — Ты жрешь как самый настоящий конь, только сомневаюсь, что ты потянешь двухколесную тележку.

Мера и Дельфи дружно расхохотались. Они поняли, что Артур Стюарт слово в слово повторил высказывание Кэла. Артур Стюарт частенько так поступал, и местные жители любили посмеяться над точностью его памяти. Но сам Элвин с печалью вспомнил, что всего несколько месяцев назад Артур Стюарт повторил бы это голосом Кэла, и даже мама не отличила бы — мальчик это говорит или ее родной сын.

— А Элвин тоже будет здесь жить? — спросил Артур Стюарт.

— Ну, мы именно так и предполагали, — признался Мера. — Почему бы и тебе к нам не переехать, Элвин? Мы могли бы поселить тебя в гостиной. На время, а когда летняя работа закончится, починим нашу старую хижину — она еще крепкая, потому что выехали мы из нее не более двух лет назад. Тогда бы ты зажил сам по себе. Ты ведь уже большой, чтобы жить в доме отца и есть за материным столом.

Элвин не ожидал от себя подобной реакции, но внезапно его глаза наполнились слезами. Может быть, он радовался тому, что кто-то наконец заметил, что он уже не прежний Элвин Миллер-младший. А может, эти слезы были вызваны тем, что Мера, как и прежде, заботится о нем. Во всяком случае, в эту минуту Элвин впервые ощутил, что он действительно вернулся домой.

— Да, конечно, я перееду, если вы меня примете, — сказал Элвин.

— И нечего здесь плакать, — отрезала Дельфи. — У меня на руках три младенца, которые только и делают, что плачут. Мне совсем не хочется вытирать тебе слезы и подтирать нос, как я это делаю Китуре.

— Ну, ему, по крайней мере, пеленки менять не надо, — заметил Мера, и они вместе с Дельфи громко рассмеялись, словно услышали самую забавную шутку на свете. На самом деле они смеялись от радости, увидев, как Элвин расчувствовался, когда его пригласили пожить у них.

Вот так и случилось, что Элвин и Артур Стюарт перебрались к Мере. Элвин заново стал открывать для себя своего любимого брата. То, за что когда-то Элвин любил Меру, осталось в нем, но прибавились и новые качества. Мера очень нежно обращался со своими детьми, даже отругав их за что-либо или наказав. Не меньше Мера заботился о земле и хозяйстве — любое дело он исполнял сразу, не откладывая в долгий ящик, так что ни одна дверь не скрипела дольше одного дня, а стоило какому-то животному отказаться есть, как Мера бросался выяснять, что с ним случилось.

Но больше всего Элвину нравилось, как Мера обращался с Дельфи. Она была не особенно красивой девушкой, хотя и дурнушкой ее не назовешь; она была сильной, крепко сбитой женщиной и смеялась точь-в-точь как ослица. Но Элвин отметил, что Мера смотрит на нее так, будто никого красивее своей жены никогда не видел. Иногда, подняв глаза, она замечала, как он любуется ею, а по его губам бродит легкая улыбка, и тогда она заливалась краской, усмехалась или вовсе отворачивалась в смущении, но потом ее походка становилась очень грациозной, словно она на цыпочках ходит, словно танцует и вот-вот полетит. Увидев это, Элвин подумал, а сможет ли он так смотреть на мисс Ларнер, сможет ли наполнить ее такой же радостью, чтобы она не ходила, а летала над землей.

Частенько Элвин лежал ночами и слушал тихие шорохи дома. Вовсе не обязательно было использовать скрытые силы, чтобы догадаться, что за тихое, осторожное поскрипывание доносится до его слуха. В такие минуты он вспоминал девушку по имени Маргарет, которая долгие месяцы пряталась под обличьем мисс Ларнер, и представлял, как ее лицо приближается к нему, губы легонько раздвигаются и из ее горла доносятся нежные постанывания, которые издавала Дельфи в ночной тиши. После чего лицо Маргарет вновь всплывало в его памяти, но на этот раз его искажала скорбь и заливали слезы. В минуты подобных воспоминаний сердце сжималось в его груди, он жаждал вернуться к ней, заключить в свои объятия и исцелить ее. Он хотел избавить Маргарет от страданий, сделать ее прежней веселой девушкой.

А поскольку Элвин жил теперь в доме Меры, то постепенно утратил былую осторожность, и его лицо опять стало демонстрировать все его чувства. Однажды, когда Мера и Дельфи в очередной раз обменялись влюбленными взглядами. Мера вдруг повернулся и увидел лицо Элвина. Спустя некоторое время, после того как Дельфи ушла из комнаты, а дети заснули в кроватках, Мера протянул руку и дотронулся до колена Элвина.

— Кто она? — спросил Мера.

— О ком ты? — смутился Элвин.

— О девушке, которую ты так любишь, что одно воспоминание о ней заставляет тебя забыть обо всем.

На мгновение Элвин по привычке засомневался. Но затем шлюз открылся, и его история бурным потоком ринулась наружу. Он начал с рассказа о мисс Ларнер, которую на самом деле звали Маргарет и которая являлась девочкой-светлячком из историй Сказителя, охраняющей Элвина из далекого Хатрака. Но, поведав историю своей любви к ней, он принялся рассказывать о том, чему она его научила, так что, когда вся повесть была закончена, ночь уже близилась к рассвету. Дельфи спала на плече у Меры — посреди рассказа она вернулась, но долго не продержалась, что было вполне естественно, ведь трое ее детишек и Артур Стюарт захотят рано утром позавтракать и не станут слушать ее объяснений, что она, мол, засиделась до поздней ночи. Но Мера не спал, глаза его блестели, пока Элвин рассказывал об Иволге, о живом золотом плуге, о горне, в который он шагнул, и об Артуре Стюарте, которого изменил в водах Гайо. Время от времени яркое пламя в глазах Меры затуманивалось, ведь убийство Элвин совершил своими руками, хотя ловчий и заслуживал смерти. Не меньше Мера переживал за старушку Пег Гестер и чернокожую девочку-беглянку, которая, подарив Артуру Стюарту жизнь, погибла семь лет назад.

— Каким-то образом я должен отыскать людей, которых смогу научить быть Мастерами, — в конце концов сказал Элвин. — Но я даже не знаю, сможет ли человек, не имеющий моего дара, научиться этому и сколько такого человека надо учить. Да и захочет ли он учиться?

— Мне кажется, сперва эти люди должны полюбить мечту о твоем Хрустальном Городе, а уже потом узнать то, чему они должны научиться, чтобы построить этот город, — сказал Мера. — Если распространится молва о том, что в Церкви Вигора объявился некий Мастер, который учит Творению, к тебе в ученики станут набиваться люди, которые захотят при помощи твоей силы править другими людьми. Но Хрустальный Город… ах, Элвин, ты только представь себе! Это словно навсегда поселиться в смерче, в который вы с Пророком попали много лет тому назад.

— А ты согласен учиться у меня, Мера? — спросил Элвин.

— Я сделаю все, что в моих силах, чтобы овладеть этими знаниями, — ответил Мера. — Но сначала я должен торжественно поклясться, что твое учение я использую только с той целью, чтобы построить Хрустальный Город. Если же выяснится, что я не могу стать Мастером, я пособлю тебе чем-нибудь другим. Я исполню все, о чем бы ты ни попросил, Элвин, — уведу свою семью на край Земли, откажусь от всего, чем владею, умру, если нужно будет. Я готов на все, лишь бы осуществить мечту, которую однажды показал тебе Тенскватава.

Элвин взял его за руки, крепко сжал и держал так долго-долго. Потом Мера наклонился и поцеловал его как брат брата, как друг друга. Это движение разбудило Дельфи. Она не слышала беседы, но сразу поняла, что происходит нечто очень важное. И она сонно улыбнулась обоим мужчинам, после чего Мера взял ее на руки и отнес в постель, чтобы она нормально проспала последние пару часов до восхода солнца.

Так началась работа Элвина. До конца лета Мера был его учеником и одновременно учителем. Элвин учил Меру Творить, а Мера в свою очередь обучал его отцовству, искусству быть мужем и мужчиной. Вся разница заключалась в том, что учеба давалась Элвину настолько легко, что он даже не замечал, что его учат, тогда как Мера каждый шаг преодолевал с огромным трудом. Каждую частичку силы Мастера он отвоевывал с боем. Однако постепенно он овладел умениями Мастера и вскоре научился Творить сам, а Элвин наконец понял, как учить человека «видеть» не глазами, «касаться» не руками.

Теперь, когда он лежал ночью, уставившись в потолок, прошлое уже не мучило его — он скорее пытался рисовать себе, что ждет его в будущем. Где-то на Земле находится место, где он построит Хрустальный Город. Где-то там живут люди, которых он должен разыскать, которым должен внушить любовь к этой мечте и показать, как исполнить ее. Где-то лежат луга, которым принесет жизнь его золотой плуг. Где-то существует женщина, которую он полюбит и с которой проживет до самой смерти.

Осенью в Хатраке прошли выборы, и в результате выплывших на поверхность историй, разъясняющих, кто на самом деле герой, а кто — гад ползучий, Поли Умник лишился своей должности, и шерифом стал По Доггли. Примерно тогда же Миротворец Смит решил написать жалобу на предмет того, что прошлой весной его подмастерье скрылся с некой вещью, которая по праву принадлежала мастеру.

— Долгохонько ты ждал, чтобы обвинить Элвина в преступлении, — заметил шериф Доггли.

— Он угрожал мне, — ответил Миротворец Смит. — Я боялся за свою семью.

— Ну, и что же он у тебя украл?

— Плуг, — признался Миротворец.

— Обыкновенный плуг? И я что, должен искать какой-то плуг? Да за каким дьяволом ему тащить у тебя обыкновенную железяку?

Миротворец понизил голос и таинственным шепотом объяснил:

— Этот плуг был сделан из чистого золота.

Тут уж По Доггли не выдержал. Он так заржал, что чуть живот не надорвал.

— Честно-честно, я правду говорю, — смутился Миротворец.

— Да ну? Хотя почему бы и нет? Знаешь, друг мой, я, пожалуй, поверю тебе. Однако могу поставить десять против одного, что если в твоей кузнице и валялся золотой плуг, то принадлежал он Элу, а не тебе.

— Все, что делает подмастерье, собственность мастера!

Терпение у По лопнуло. Он отбросил свое дружелюбие и выложил кузнецу все, что о нем думает:

— А ты распусти такую байку по Хатраку, Миротворец Смит, думаю, люди тебе сразу объяснят, что этот парень стал настоящим кузнецом задолго до того, как ты удосужился отпустить его. Молва о твоей «честности» мигом распространится по окрестностям, и если ты еще обвинишь Элвина Кузнеца в том, что он украл у тебя некий предмет, который во всем мире мог сделать только Эл, то вскоре обнаружишь, что над тобой смеется каждая бродячая собака.

Может, над ним и станут смеяться, а может, и нет. Как бы то ни было, Миротворец бросил затею законным путем отобрать плуг у Элвина. Однако он всем подряд рассказывал свою историю, каждый раз накручивая на нее все больше и больше лжи. Он твердил, что Элвин с первого дня обворовывал его, а золотой плуг на самом деле перешел Миротворцу Смиту по наследству, и кузнец спрятал его в специальную форму и покрасил черной краской, но Элвин при помощи дьявольских сил открыл тайну и унес драгоценность. Пока Герти Смит была жива, она жестоко высмеивала мужа, но вскоре после ухода Элвина она умерла — какой-то кровеносный сосуд у нее в голове лопнул, когда она в очередной раз орала на мужа, твердя, какой он, мол, дурак. После этого Миротворцу уже никто не мешал во всеуслышание выставлять Элвина вором. Он даже прибавил к своей повести рассказ о том, как Элвин убил его жену Герти, наложив на нее проклятие, которое заставило вены в ее голове лопнуть и залить мозг кровью. Это была страшная ложь, но всегда найдутся люди, которые охотно выслушают подобную чушь, так что вскоре история распространилась по всему Гайо и вышла за пределы штата. Поли Умник слышал ее. Преподобный Троуэр слышал ее. Кэвил Плантер слышал ее. А также многие, многие другие.

Вот почему, когда Элвин наконец покинул Церковь Вигора и тронулся в путь, столько людей высматривало подозрительных незнакомцев, которые несли за спиной тяжелые мешки. Многие пытались разглядеть, а не блеснет ли вдруг из-под холстины золото и не тот ли это подмастерье, который украл наследство у своего мастера. Некоторые честно намеревались вернуть золотой плуг Миротворцу, кузнецу из Хатрака, если им случится найти столь драгоценную вещицу. Но были и такие люди, кто высматривал золотой плуг вовсе не за этим.

Глоссарий имён собственных

Некоторые имена, используемые автором, двусмысленны и не подлежат переводу на русский язык. Чтобы лучше уловить характеры персонажей, ниже представлен краткий глоссарий.

Доггли (Doggly) — вряд ли Орсон Скотт Кард, придумывая это имя, образовал его от английского «пес». Скорее всего фамилия этого персонажа имеет родство с другим, простонародным значением слова «dog» — «парень», «мужик». По Доггли — ничем не выдающийся мужчина, однако он всегда выручит в трудную минуту и умеет отличать добро от зла — в общем, настоящий мужик.

Кальм (Calm) — как и многие другие имена, это имя отражает характер персонажа: «calm» — «спокойный».

Лекаринг (Physicker) — фамилия деревенского доктора происходит от английского слова «physic», которое переводится как «медицина», «лекарство». «Лекаринг» — это образование от русского «лекарь» и чисто английского суффикса «ing».

Кэвил Плантер (Cavil Planter) — имя и фамилия этого персонажа обладают сразу несколькими значениями. Если «cavil» означает «придирчивый», «находящий недостатки», то «planter» переводится с английского как «плантатор» и (самое главное) «сеятель», «сажальщик», что очень подходит данному герою, взявшему на себя обязанность «спасти» души чернокожих.

Модеста (Modesty) — характер героини, носящей это имя, целиком и полностью включает в себя тот спектр значений, который имеет слово «modesty» в английском языке: «скромность», «умеренность», «благопристойность», «сдержанность».

Мок Берри (Mock Berry) — фамилия Берри, как указывает в тексте сам Орсон Скотт Кард, не соответствует роду профессии данного персонажа и означает «ягода», хотя здесь можно вспомнить, что Берри является одной из наиболее распространенных негритянских фамилий (тот же Чак Берри, к примеру). Зато имя, переводящееся с английского как «насмешка», «посмешище», «пародия», точно характеризует отношение жителей Хатрака к несчастному негру, который (подумать только!) посмел жить и вести хозяйство, как белый человек.

Книга IV. Человек с ухмылкой на лице

Ещё одно произведение об Альвине Созидателе, который на этот раз со своим чернокожим учеником на лесистых взгорьях Кенитука встречает странного человека, по одежде похожего на молодого охотника за дичью. Тот же, в свою очередь, играет в переглядки с медведем за обладание деревом и земли вокруг него, для того, чтобы в случае победы спокойно переночевать здесь. Столь странный человек, как и его действия, вызывают интерес у Альвина, и он начинает с ним разговор, который становится первопричиной последующих событий…

* * *

Первая встреча Эльвина Созидателя с этим человеком произошла на лесистых взгорьях восточного Кенитука. Эльвин шел со своим учеником Артуром Стюартом, беседуя то ли о философии, то ли о наилучшем способе приготовления бобов — не помню уж хорошенько — и вышел на поляну, где сидел на корточках человек, глядя вверх, на дерево. Если не считать ненатуральной ухмылки у него на лице, в то время и в том месте он ничем особенным не выделялся. Одет в оленью кожу, на голове енотовая шапка, под рукой наготове лежит мушкет — тогда много таких молодых парней охотилось за дичью в незаселенных лесах.

Впрочем, если подумать, восточный Кенитук в ту пору стал не столь уж диким, и многие мужчины сменили оленью кожу на хлопок, исключая разве что самых бедных. Поэтому, возможно, отчасти и одежда незнакомца побудила Эльвина остановиться и посмотреть на него. Артур же Стюарт, само собой, поступал так же, как Эльвин, если не имел веской причины поступить по-иному — поэтому он тоже остановился на краю луга и молча стал смотреть.

Человек с ухмылкой не сводил глаз с ветвей старой корявой сосны, которую вскоре должны были заглушить лиственные деревья. Но свою ухмылку он адресовал вовсе не дереву, а медведю.

Медведь медведю рознь, это всякий знает. Мелкие бурые мишки обычно не опаснее собак — иначе говоря, если ты стукнешь такого палкой, то получишь свое, а если не тронешь его, то и он тебя не тронет. Но есть такие черные медведи и гризли, у которых шерсть на спине щетинится наподобие игл дикобраза — это значит, что они напрашиваются на драку, и стоит сказать такому слово поперек, он сразу откусит тебе голову и высосет из тебя твой завтрак. Ни дать ни взять лодочник, который дует самогон из горлышка.

Вот такой медведь и сидел на дереве. Он был пожалуй, малость староват, но щетина на нем топорщилась будь здоров, и на дерево он залез не потому, что боялся, а за медом — меда там было полно, и пчел тоже. Они, стараясь прокусить свалявшуюся медвежью шерсть, лишались жал и падали мертвыми, зато жужжали вовсю, словно прихожане, позабывшие слова гимна — только пчелы, видать, и мотив подзабыли.

А человек все сидел и скалился на медведя — медведь же показывал зубы ему.

Эльвин с Артуром стояли там уже с минуту, а картина все не менялась. Человек ухмылялся медведю, медведь человеку. При этом ни один и виду не показывал, что заметил Эльвина и Артура.

Поэтому Эльвин заговорил первым:

— Не знаю, кто из вас начал эту игру, зато знаю, кто победит.

Человек, не переставая ухмыляться, процедил сквозь зубы:

— Извините, что не подаю вам руки — я слишком занят. Эльвин вдумчиво кивнул и сказал:

— Медведь, сдается мне, тоже занят.

— Ничего, — сказал человек с ухмылкой. — Сейчас он слезет.

Артур Стюарт по молодости лет был поражен.

— Слезет? Из-за вашей улыбки?

— Смотри, как бы я тебе не улыбнулся. Неохота платить твоему хозяину за такого умного черномазого — дорого, поди.

Все, как правило, принимали Артура Стюарта за раба — ведь он был наполовину черный, а к югу от Хайо лежали рабовладельческие края, где черный человек непременно принадлежит, принадлежал или обязан принадлежать кому-то. Поэтому Эльвин во избежание осложнений никого не разубеждал. Пусть люди думают, что у Артура Стюарта уже есть хозяин, и не стремятся занять свободное место.

— Сильная же, должно быть, у тебя улыбка, — сказал Эльвин. — Меня зовут Эльвин, и я странствующий кузнец.

— Кузнец в этих краях не так уж нужен. На западе дела обстоят получше, там больше поселенцев — попытай счастья там. — Человек по-прежнему говорил сквозь зубы.

— Может, и попытаю. А как зовут тебя?

— Стойте, где стоите, — сказал человек с ухмылкой. — Не двигайтесь. Он слазит.

Медведь зевнул, слез вниз по стволу и стал на четвереньки. Он мотал головой в такт какому-то неведомому медвежьему мотиву, морда у него блестела от меда и была утыкана дохлыми пчелами. Подумав о чем-то своем, он, видимо, пришел к какому-то выводу, потому что встал на задние лапы и разинул пасть, точно ребенок, показывающий маме, как хорошо он глотает.

Человек с ухмылкой тоже встал, и растопырил руки, и раскрыл рот. Зубы у него были хороши для человека, но медвежьим все-таки уступали. Однако медведя это зрелище, как видно, убедило. Он снова спустился на четвереньки и закосолапил в лес.

— Теперь это мое дерево, — сказал человек.

— Не слишком завидное имущество, — заметил Эльвин.

— А мед он весь съел, — добавил Артур Стюарт.

— Дерево мое и вся земля вокруг тоже, — сказал человек.

— Но что ты намерен с ней делать? На фермера ты не похож.

— И намерен спать здесь, и чтобы никакие медведи при этом не тревожили мой сон. Я просто должен был показать ему, кто здесь хозяин.

— Значит, ваш талант нужен только для того, чтобы заставить медведей убраться с дороги? — спросил Артур Стюарт.

— Зимой я сплю под медвежьей шкурой. Я улыбаюсь медведю, а он скалит зубы на меня, пока я не сделаю с ним все, что захочу.

— А ты не боишься, что когда-нибудь встретишь медведя под стать себе? мягко осведомился Эльвин.

— Нет, приятель, не боюсь. Моя ухмылка — королева всех ухмылок.

— Император ухмылок, — сказал Артур Стюарт. — Наполеон!

Ирония Артура была недостаточно тонка, чтобы ускользнуть от человека с ухмылкой.

— У твоего мальчишки слишком длинный язык, — сказал он.

— Это помогает мне коротать время, — сказал Эльвин. — Ну, раз уж ты оказал нам услугу и прогнал медведя прочь, здесь, пожалуй, можно построить каноэ.

Артур Стюарт посмотрел на него, как на безумного.

— Зачем нам каноэ?

— Я ленив и хочу спуститься вниз по течению в нем.

— Мне все равно, что вы с ним будете делать, — сказал незнакомец. Плывите, тоните, несите его над головой, съешьте его на ужин — только здесь вы ничего строить не будете. — Ухмылка так и не сходила с его лица.

— Ты только погляди, Артур, — сказал Эльвин. — Этот парень даже имени своего назвать не хочет и теперь скалит зубы на нас.

— Ничего не выйдет, — сказал Артур Стюарт. — На нас скалились политиканы, проповедники, колдуны и крючкотворы — у тебя зубов не хватает, чтобы нас напугать.

Тут незнакомец направил свой мушкет прямо в сердце Эльвину.

— Ну, тогда я больше не буду улыбаться.

— Я вижу, в этих краях не принято строить каноэ, — сказал Эльвин. Пойдем-ка отсюда, Артур.

— Не спешите так, — сказал незнакомец. — Мне думается, что я окажу услугу всем своим соседям, не дав тебе сойти с этого места.

— Начнем с того, что никаких соседей у тебя нет.

— Каждый человек — мой сосед и ближний. Так сказал Иисус.

— Мне помнится, он особо выделил самаритян — а самаритянам меня нечего опасаться.

— Я вижу перед собой человека с котомкой, которую он прячет от меня.

Это была правда, потому что Эльвин носил в котомке свой золотой лемех и старался прятать ее за спиной, чтобы люди не заметили, как лемех шевелится, что тот проделывал время от времени. Но в ответ на слова незнакомца Эльвин перенес мешок вперед.

— От человека с ружьем мне нечего прятать.

— Приходит человек с котомкой и говорит, что он кузнец. Но единственный его спутник — мальчишка, слишком тощий и хилый, чтобы обучаться такому ремеслу. Зато он как раз пролезет в чердачное окошко или в щель под кровлей. А взрослый поднимает мальчишку высоко своими сильными руками, чтобы тот пролез в дом и открыл вору дверь. Поэтому, пристрелив тебя на этом самом месте, я окажу большую услугу миру.

— Было бы чем поживиться взломщику в этом лесу, — фыркнул Артур Стюарт.

— Ну, дуракам закон не писан.

— Ты лучше направь свое ружье в другую сторону, — посоветовал Артур Стюарт. — Если хочешь и дальше им пользоваться.

Вместо ответа незнакомец нажал на курок. Дуло полыхнуло пламенем и взорвалось, разлетевшись на куски, словно ручка старой метлы. Пуля медленно выкатилась из него и шлепнулась в траву.

— Посмотри, что ты сделал с моим ружьем, — сказал незнакомец.

— Не я нажимал на курок, — сказал Эльвин. — И тебя предупреждали.

— Но ухмыляться ты так и не перестал, — заметил Артур Стюарт.

— Такой уж я веселый парень, — сказал незнакомец и достал большой нож.

— Нравится тебе этот нож? — спросил Артур Стюарт.

— Мне его дал мой друг Джим Бови. Я ободрал им шесть медведей, а бобров и не сосчитать.

— Тогда посмотри сперва на дуло своего мушкета, а потом на нож, которым так гордишься, и подумай как следует. Человек с ухмылкой посмотрел на мушкет, потом на нож.

— Ну и что?

— Думай, думай. Авось дойдет потихоньку.

— И ты позволяешь ему говорить с белыми таким образом?

— С человеком, который целит в меня из ружья, Артур Стюарт может говорить, как ему угодно, — сказал Эльвин.

Человек подумал еще, а потом ухмыльнулся еще шире, если это только возможно, убрал нож и протянул руку.

— Ты большой умелец, — сказал он Эльвину.

Эльвин сжал его руку в своей. Артур Стюарт уже знал, что будет дальше, поскольку видел это не раз. Хотя Эльвин объявил, что он кузнец, и всякому, у кого есть глаза, видно, какие у него сильные руки, этот улыбчивый сейчас попытается побороть его и повалить.

Впрочем, Эльвин и сам был не прочь побороться. Он позволил человеку с ухмылкой дергать, тянуть и выкручивать ему руку, сколько душе угодно. Это могло сойти за настоящий поединок, если бы у Эльвина при этом не было такого вида, будто он вот-вот уснет.

Наконец он стиснул пальцы, а человек с ухмылкой вскрикнул, упал на колени и стал просить отдать ему руку назад.

— Не то чтобы она мне еще на что-то пригодилась, но надо же надевать куда-то вторую перчатку.

— Мне твоя рука без надобности, — заверил Эльвин.

— Я знаю, но вдруг тебе вздумается оставить ее тут, на лугу, а меня отправить в другое место.

— Ты что, никогда не перестаешь ухмыляться?

— Даже и пробовать не хочу. Со мной всегда случается что-то худое, когда я не улыбаюсь.

— Было бы куда лучше, если б ты хмурился, зато ружье держал дулом вниз, а руки в карманах.

— Ты сделал из четырех моих пальцев один, а большой вот-вот отвалится. Я готов сдаться.

— Готов — так сдавайся.

— Сдаюсь, — сказал человек с ухмылкой.

— Ну нет, так не пойдет. Мне нужны от тебя две вещи.

— Денег у меня нет, а если ты заберешь мои капканы, я покойник.

— Все, что мне нужно — это твое имя и разрешение построить здесь каноэ.

— Мне сдается, скоро меня станут звать Однорукий Дэви, но пока что я Крокетт, как и мой отец. Кажется, я ошибался насчет этого дерева. Оно твое. И я, и тот медведь — мы ушли далеко от дома, и нам еще немало надо пройти, пока не стемнело.

— Можешь остаться, — сказал Эльвин. — Места всем хватит.

— Только не для меня, — сказал Дэви Крокетт. — Моя рука, если я получу ее назад, здорово увеличится в объеме — не думаю, что она поместится на этой поляне.

— Мне будет жаль, если ты уйдешь. Новый друг — большая ценность в этих краях. — Эльвин разжал руку, и Дэви со слезами на глазах принялся ощупывать свою ладонь и пальцы, словно проверяя, не отвалилось ли что.

— Рад был познакомиться с вами, мистер странствующий кузнец. И с тобой тоже мальчик. — Дэви покивал головой, ухмыляясь, как трактирщик. — Мне сдается, вы и правда не взломщик. И не тот кузнечный подмастерье, что украл золотой лемех у своего хозяина и сбежал.

— Я в жизни ничего не крал, — сказал Эльвин. — Но у тебя больше нет ружья, а стало быть, не твое дело, что лежит у меня в котомке.

— Вручаю тебе все права на эту землю, на минералы, что лежат под ней, на дождь и на солнце, на лес и на все шкуры, которые в нем есть.

— Ты не законник ли, часом? — подозрительно спросил Артур Стюарт.

Дэви вместо ответа повернулся и побрел с поляны, как прежде медведь — в ту же сторону. Он шел тихо, хотя, похоже, хотел бы побежать — но бег причинил бы боль его пострадавшей руке.

— Я думаю, мы никогда больше его не увидим, — сказал Артур Стюарт.

— А я думаю, увидим еще, — сказал Эльвин.

— Почему?

— Потому что я изменил кое-что у него внутри, чтобы он стал чуть больше похож на медведя. И медведя тоже изменил, чтобы он стал чуть больше похож на Дэви.

— Нельзя вмешиваться в чужое нутро.

— Что поделаешь — черт попутал.

— Ты же в него не веришь.

— Нет, верю. Только, мне кажется, он выглядит не так, как все думают.

— Да ну? А как же тогда?

— Он как я, только умнее.

И Эльвин с Артуром принялись строить каноэ. Они срубили дерево нужной величины — на два дюйма шире, чем Эльвин в бедрах — и стали выжигать древесину, выгребая золу и вгрызаясь все глубже. Это была медленная, потогонная работа, и чем дольше они трудились, тем больше недоумевал Артур Стюарт.

— Я вижу, ты это умеешь, — сказал он Эльвину, — только каной нам ни к чему.

— Каноэ, — поправил Эльвин. — Мисс Ларнер была бы недовольна тем, как ты выражаешься.

— Начнем с того, что Тенква-Тава научил тебя бегать по лесу, как краснокожий — быстрее всякого каноэ, да и работать не надо.

— Я не чувствую охоты бежать.

— Во-вторых, вода использует каждый удобный случай, чтобы разделаться с тобой. По словам мисс Ларнер, ты чуть не утонул шестнадцать раз еще до того, как тебе исполнилось десять.

— Дело не в воде, а в Разрушителе. И теперь он, похоже, отказался от воды. Теперь он вознамерился уморить меня при помощи дурацких вопросов.

— В-третьих — на случай, если ты считаешь — у нас назначена встреча с Майком Финком и Верили Купером, а из-за твоего каноэ мы вряд ли поспеем туда вовремя.

— Этим двоим не помешает научиться терпению, — спокойно ответил Эльвин.

— В-четвертых, — Артур Стюарт становился все привередливее с каждым ответом Эльвина, — в-четвертых и в-последних, ты Созидатель, разрази меня гром! Стоит тебе приказать этому дереву стать полым, и оно поплывет по воде, как перышко. Если уж тебе так приспичило построить каноэ, хотя оно тебе ни к чему, и есть где плыть на нем без опаски, хотя это вовсе не так, ты не должен был заставлять меня делать эту работу руками!

— Ты что, так сильно утомился? — спросил Эльвин.

— Лишняя работа всегда лишняя.

— Лишняя для кого? Ты прав: я строю это каноэ не для того, чтобы плыть вниз по реке и не для того, чтобы ускорить наш путь.

— Для чего же тогда? Или у тебя уже вошло в привычку делать все без причины?

— Я вообще не строю каноэ.

Артур Стюарт зарылся по локти в выжженное дерево.

— Что же это, по-твоему — дом?

— Это ты строишь каноэ. И мы поплывем в нем вниз по реке. Но я его не строю. Артур Стюарт снова приналег на работу и через пару минут сказал:

— Я знаю, что ты делаешь.

— Вот как?

— Ты заставляешь меня делать то, что нужно тебе.

— Тепло.

— Ты используешь меня, чтобы превратить это дерево в нечто другое, и в то же время используешь дерево, чтобы превратить в нечто другое меня.

— И во что же я хочу тебя превратить?

— Я думаю, что ты думаешь, будто превращаешь меня в созидателя. Но строитель каноэ — не то же самое, что всесторонний созидатель вроде тебя.

— Надо же с чего-то начинать.

— Ты-то ни с чего не начинал. Ты от рождения все умеешь — Да, я родился с талантом. Но я не знал, как, куда и зачем его приложить. Я научился любить созидание ради него самого. Я научился любить камень и дерево, с которыми работал, а через это научился видеть их изнутри, чувствовать, как они, понимать, как они устроены, что держит их вместе и как расщепить их наилучшим образом.

— Что-то я ничему такому не научаюсь.

— Пока.

— Нет, сэр. Я ничегошеньки не вижу изнутри. Ничего не чувствую, кроме боли в спине и пота, который льет с меня градом, и мне все досаднее выполнять работу, которую ты можешь сделать, стоит тебе только глазом моргнуть.

— Ну вот, это уже что-то. Ты учишься видеть изнутри себя. Артур Стюарт поскреб дерево еще немного, весь кипя от возмущения.

— Когда-нибудь мне надоест твоя заносчивость, и я не буду больше сопровождать тебя.

— Артур Стюарт, в этот раз я не хотел брать тебя с собой, если помнишь.

— Вот, значит, в чем дело? Ты наказываешь меня за то, что я пошел с тобой вопреки твоей воле?

— Ты сам сказал, что хочешь научиться всему, что умеет созидатель. А когда я пытаюсь тебя научить, то слышу в ответ нытье и стоны.

— Я еще и работаю. Работаю не переставая, пока мы говорим.

— И то правда.

— И есть еще кое-что, о чем ты не подумал. Строя каноэ, мы в то же время уничтожаем дерево.

— Так всегда бывает, — кивнул Эльвин. — Нельзя сделать что-то из ничего. Что-то всегда создается из чего-то другого. Новая вещь всегда перестает быть тем, чем была раньше.

— Значит, каждый раз, когда ты создаешь что-то, ты также и разрушаешь.

— Вот почему Разрушитель всегда знает, где я и что я делаю. Потому что, делая свое дело, я всегда немного работаю и за него.

Артуру Стюарту это не показалось правильным, но он не мог придумать нужного ответа и потому продолжал выжигать и долбить, пока — гляди-ка! — не получилось каноэ. Они дотащили его до ручья, спустили на воду, сели в него, и оно сразу перевернулось. Искупавшись три раза, Эльвин наконец сдался и поправил каноэ так, чтобы оно держалось на воде.

Артур Стюарт тогда посмеялся над ним.

— Ну и чему же я в итоге научился? Как строить плохие каноэ?

— Заткнись и греби, — сказал Эльвин.

— Мы плывем по течению, и грести мне не обязательно. Притом все, что у меня есть — это палка, которая ничуть не похожа на весло.

— Тогда используй ее, чтобы не врезаться в берег, а это непременно случится, если ты будешь болтать.

Артур Стюарт отвел каноэ от берега, и так они доплыли до ручья покрупнее, а там и до реки. Все это время Артур думал о том, что сказал ему Эльвин и о том, чему тот пытался его научить — и, как всегда, ничего не мог понять. Но ему невольно казалось, что он все-таки чему-то научился, хотя и не понимает пока, чему.

Люди всегда селятся на берегах рек, и если ты плывешь по течению, то рано или поздно увидишь какой-нибудь городок — это и произошло с нашими путниками однажды утром, когда туман еще висел над рекой, а глаза не хотели открываться. Городок был так себе, но и река тоже была не из важных, да и лодка оставляла желать лучшего. Они причалили, вытащили каноэ на берег, Эльвин вскинул мешок с лемехом на плечо, и они зашагали в город, жители которого как раз пробуждались для дневных трудов.

Им хотелось найти постоялый двор, но городок был слишком мал и слишком нов для этого. Дюжина домиков и дорога, которой так мало пользовались, что трава росла от одной парадной двери до другой. Но это не означало, что здесь нельзя надеяться на завтрак. Если рассвело, кто-то наверняка уже встал и принялся за дела. Проходя мимо одного дома с хлевом позади, они услышали журчание — это доили корову в жестяное ведро. В другом доме женщина выходила из курятника с только что собранными яйцами, и это выглядело многообещающе.

— Не найдется ли чего-нибудь для прохожих людей? — спросил Эльвин.

Женщина смерила их взглядом и молча ушла в дом.

— Не будь ты таким страшным, она пригласила бы нас войти, — сказал Артур Стюарт.

— Зато ты у нас ангел.

Тут они услышали, как открывается парадная дверь.

— Может, она просто хотела поскорее сварить нам яиц, — сказал Артур Стюарт.

Но вместо женщины из дому вышел мужчина, который явно не успел одеться как следует. Штаны у него, во всяком случае, падали, и путники уж верно поспорили бы, как скоро они упадут на крыльцо, если бы он не целил в них из весьма внушительного ружья.

— Проваливайте, — сказал мужчина.

— Уже идем. — Эльвин закинул котомку за спину и зашагал мимо крыльца. Дуло ружья следовало за ними. Как только они поравнялись с хозяином дома, штаны, само собой, упали. Хозяин, злой и сконфуженный, опустил ружье, и дробь градом посыпалась на крыльцо. Мужчина растерялся.

— Надо быть внимательней, когда заряжаешь такое большествольное ружье, сказал Эльвин. — Я всегда в таких случаях кладу бумажный пыж.

— Я положил, — сердито бросил хозяин.

— Я знаю, — сказал Эльвин. Дробь на крыльце противоречила его словам, но Эльвин говорил чистую правду. Пыж так и остался в стволе, но Эльвин велел бумаге прорваться, и дробь высыпалась.

— У вас штаны упали, — сказал Артур Стюарт.

— Проваливайте, — побагровел хозяин. Его жена наблюдала за происходящим с порога.

— Мы уже уходим — но, раз уж в ближайшее время вы нас наверняка не убьете, могу я задать вам пару вопросов?

— Нет. — Хозяин поставил ружье и подтянул штаны.

— Для начала я хотел бы узнать, как называется этот город. Мне думается, его именуют Радушным или Приветным.

— Нет, не так.

— Значит, не угадал. Отгадывать дальше или вы откроете мне эту тайну?

— Может, «Спущенные Штаны»? — предположил Артур Стюарт.

— Это Вествилль в Кенитуке, — сказал мужчина. — А теперь проваливайте.

— Теперь второй вопрос: раз уж вы так бедны, что вам нечем поделиться с путником, нет ли тут кого побогаче, который уделил бы нам немного еды в обмен на серебро?

— Тут вам никто ничего не продаст.

— Теперь я понимаю, почему ваша улица заросла травой. Зато ваше кладбище, должно быть, переполнено путешественниками, которые умерли от голода, так и не получив завтрака.

Хозяин не ответил — он стоял на коленях и собирал дробь, зато хозяйка высунула голову в дверь и доказала, что все-таки умеет говорить.

— Мы соблюдаем гостеприимство не хуже других, вот только взломщиков да вороватых подмастерьев не принимаем. Артур Стюарт тихо присвистнул.

— Спорим, что здесь прошел Дэви Крокетт.

— Я в жизни ничего не украл, — сказал Эльвин.

— А в котомке у тебя что? — спросила женщина.

— Хотел бы я, чтобы там лежала голова человека, который наставлял на меня ружье в прошлый раз — но, к несчастью, я оставил эту голову на шее, и теперь она клевещет на меня.

— Стыдно небось показать золотой лемех, который ты украл?

— Я кузнец, мэм, и в мешке у меня инструмент. Можете посмотреть, если хотите. — Эльвин обратился к другим горожанам, которые тем временем собрались на улице, кое-кто при оружии. — Не знаю, что вам обо мне наговорили, но подходите и смотрите все. — Он раскрыл мешок, и все увидели молоток, клещи, меха и гвозди. Никакого лемеха не было.

Горожане смотрели во все глаза, точно опись составляли.

— Может, ты и не тот, о ком нам говорили, — сказала женщина.

— Нет, мэм, тот самый, если вам говорил обо мне некий траппер в енотовой шапке по имени Дэви Крокетт.

— Значит, ты признаешь, что и есть тот самый подмастерье, который украл лемех? И вор-домушник при этом?

— Нет, мэм, я признаю только, что встретился с траппером, способным оболгать человека за глаза. — Эльвин завязал свой мешок. — А теперь, если хотите меня прогнать — гоните, но не думайте, что прогоняете вора, потому что это не так. Вы угрожали мне ружьем и не дали поесть ни мне, ни этому голодному мальчику — без суда и следствия, на основе одних только слов человека, который здесь такой же чужой, как и я.

Эта обвинительная речь застала горожан врасплох, но одна старушка нашлась сразу:

— Ну, Дэви-то мы знаем. А вот тебя видим впервые.

— И больше не увидите, уверяю вас. Теперь везде, где ни придется побывать, я буду рассказывать о городе Вествилле, где человеку отказывают в еде и считают его виновным без суда.

— Если это не правда, откуда ты тогда знаешь, что это Дэви Крокетт говорил нам о тебе? — спросила старушка. Прочие закивали и загудели, как будто этот вопрос был решающим.

— Потому что Дэви Крокетт высказал свое обвинение мне в лицо, и только ему одному пришло в голову, что мы с мальчиком — воры. Я скажу вам то же самое, что сказал ему.

Если мы воры, почему мы тогда не промышляем в большом городе, где много богатых домов? Да в таком нищем городишке, как у вас, взломщик с голоду помрет.

— Мы не нищие, — сказал мужчина на крыльце.

— У вас даже еды лишней нет. И двери в домах не запираются.

— Вот видите! — вскричала старушка. — Он уже попробовал наши двери, чтобы прикинуть, легко ли их будет взломать!

— Есть люди, которые видят грех в ласточках и злой умысел в ивах, покачал головой Эльвин. Он взял Артура Стюарта за плечо и повернул в ту сторону, откуда они пришли.

— Постой, незнакомец! — крикнул кто-то сзади. Они обернулись и увидели всадника, который медленно ехал по дороге. Горожане расступались перед ним.

— Ну-ка, Артур — кто это такой? — шепнул Эльвин.

— Мельник, — ответил Артур.

— Доброе утро, мистер мельник! — крикнул тогда Эльвин.

— Откуда ты знаешь, кто я?

— Это мальчик отгадал.

Мельник подъехал поближе, глядя на Артура Стюарта.

— Но как он сумел отгадать?

— Говорите вы важно, ездите верхом, и люди перед вами расступаются, сказал Артур. — В таком маленьком городишке это означает, что вы мельник.

— А если бы город был побольше?

— Тогда вы были бы стряпчим или политиком.

— Умный мальчишка, — заметил мельник.

— Да нет, просто у него язык длинный, — сказал Эльвин. — Я уж и бил его, да все без толку. Его можно заткнуть, только набив ему рот чем-нибудь, предпочтительно оладьями, но сойдут и яйца — всмятку, вкрутую или поджаренные.

— Пошли ко мне, засмеялся мельник. — Дом в той стороне, где река — ярдах в пятнадцати за выгоном.

— Между прочим, мой отец тоже мельник, — сказал Эльвин.

— Почему же тогда ты не занялся его ремеслом?

— Я далеко не первый из восьми сыновей. Мы не могли все сделаться мельниками, вот я и пошел в кузнецы. Но я и с мельничным снаряжением обращаться умею, если вы дадите мне случай отработать свой завтрак.

— Поглядим, на что ты способен, — сказал мельник. — А на этих людишек ты не смотри. Если какой-нибудь прохожий скажет им, что солнце сделано из масла, они попытаются намазать его себе на хлеб. — Горожане не оценили его шутки, но мельника это не смутило. — У меня кузня есть, так что, если не возражаешь, сможешь подковывать лошадей.

Эльвин кивнул в знак согласия.

— Тогда ступайте ко мне домой и ждите меня. Я тут долго не задержусь — вот только белье заберу из стирки. — Он посмотрел на жену мужчины с дробовиком, и она тут же скрылась в доме, чтобы принести белье.

Отойдя подальше от горожан, Эльвин стал смеяться.

— Чего ты? — спросил Артур.

— Да вспомнил этого малого — как он стоит со спущенными штанами, и дробь сыплется у него из ружья.

— Не нравится мне этот мельник, — сказал Артур Стюарт.

— Он хочет покормить нас завтраком — значит, не так уж плох.

— Он просто выставляется перед горожанами.

— Ты извини, но я не думаю, чтобы это повлияло на вкус оладий.

— Мне его голос не нравится, — сказал Артур. Это заставило Эльвина насторожиться. Артур имел талант по части голосов.

— С ним что-то неладно?

— Он способен на подлость.

— Очень может быть. Но лучше уж потерпеть немного подлеца, чем кормиться орехами да ягодами или высматривать белку на дереве.

— Или рыбу ловить, — скорчил гримасу Артур.

— Мельники всегда слывут негодяями. Людям надо где-то молоть свое зерно, но они всегда думают, что мельник запрашивает слишком много. Мельники уже привыкли к тому, что на них смотрят косо — может, это самое ты и услышал в его голосе.

— Может быть. — И Артур сменил разговор:

— А как ты сумел спрятать лемех, когда открыл котомку?

— Я проделал дыру в земле под котомкой, и лемех ушел туда.

— Ты и меня научишь делать такие штуки?

— Постараюсь, если будешь прилежным учеником.

— А как ты заставил дробь высыпаться из ружья?

— Я прорвал бумагу, но дуло опустил он сам, когда потерял штаны.

— А штаны не по твоей вине упали?

— Если бы он надел подтяжки, его штаны остались бы на месте.

— Но ведь это все разрушительные дела? Высыпать дробь, уронить штаны, заставить людей устыдиться того, что не приняли тебя.

— Было бы лучше, если бы они прогнали нас прочь без завтрака?

— Мне и раньше случалось обходиться без завтрака.

— Ну, на тебя не угодишь. С чего это ты вдруг начал придираться ко мне?

— Ты заставил меня построить каноэ собственными руками, чтобы научить меня Созиданию. Вот я и хочу посмотреть, как будешь созидать ты — а ты только и знаешь, что разрушать.

Эльвин принял это близко к сердцу. Он не разозлился, но впал в задумчивость и не говорил почти ничего до самой мельницы.

* * *

Через неделю Эльвин уже работал на мельнице — впервые с тех пор, как покинул отчий дом в Оплоте Церкви и стал кузнечным подмастерьем в Хатрак-Ривер. Он испытал удовольствие, увидев снова жернова и хитрое переплетение передач. Артур Стюарт заметил, что все части, к которым прикасался Эльвин, начинали работать с меньшим трением, отчего сила вращения водяного колеса лучше передавалась на жернов. Тот тоже заработал быстрее и глаже, без толчков и перекосов. Рэк Миллер, как звали мельника, тоже заметил это, но он следил за Эльвином не столь пристально и счел, что это делается с помощью инструментов и смазки.

— Жестянка с маслом и острый глаз творят чудеса, — сказал Рэк, и Эльвин вынужден был согласиться.

Но прошло несколько дней, и счастье Эльвина стало тускнеть, потому что он начал замечать то, что Артур Стюарт понял с самого начала: Рэк вполне оправдывал дурную славу, которая закрепилась за мельниками. Действовал он очень хитро. Принесет кто-нибудь смолоть мешок кукурузы, а Рэк швыряет зерно пригоршнями на жернов и после ссыпает из лотка в тот же мешок. Так поступают все мельники. Никто не дает себе труда взвешивать мешок до и после — ведь всем известно, что при помоле часть зерна теряется.

С Рэком дело обстояло немного по-иному, поскольку он держал гусей. Они хозяйничали повсюду — на мельнице, во дворе, на пруду, а по ночам, как поговаривали, и в доме у Рэка. Рэк называл их своими детками, но так говорить было негоже, поскольку всего только пара несушек да пара гусаков оставались в живых после каждой зимы. Артур Стюарт заметил сразу, как эти гуси кормятся до Эльвина же это дошло, лишь когда миновал первый порыв его любви к мельнице. Некоторые зерна, как ни старайся, падают на пол, об этом никто не спорит. Но Рэк всегда держал мешок не за верх, а за низ, так что зерна сыпались во все стороны, и гуси кидались на них, как… как гуси на зерно. А на жернов он кидал кукурузу большими горстями, так что многие зерна попадали не на верхушку, а вбок и, понятное дело, летели в солому на полу, где гуси тут же их подбирали.

— Они теряют добрую четверть своего зерна, — сказал Эльвин Артуру Стюарту.

— Ты что, считал зерна? Или взвешивал их в уме?

— Нет, на глаз прикинул. Уж никак не меньше десятой доли.

— Наверное, он полагает, что ворует не он, а гуси.

— Мельник может получать свою десятину, но не вдвое или втрое больше, чтобы откармливать этим гусей.

— Я полагаю, бесполезно указывать тебе, что это не наше дело.

— Из нас двоих взрослый я, а не ты.

— Это ты так говоришь, но я, глядя на тебя, сомневаюсь. Я, к примеру сказать, не мотаюсь по белу свету, оставив беременную жену в Хатрак-Ривер. Меня не сажают в тюрьму и не грозят застрелить из ружья.

— Ты хочешь сказать, что я, видя вора, должен молчать?

— А ты думаешь, тебе кто-то скажет спасибо?

— Может, и скажет.

— За то, что мельник окажется в тюрьме? Где же они будут тогда молоть зерно?

— Ну, мельницу-то в тюрьму не посадят.

— Ага, так ты намерен остаться здесь? И управлять мельницей, пока не обучишь кого-то другого? Может, это буду я? Держу пари, они будут рады платить мельничную десятину вольному негру-подмастерью. О чем ты только думаешь?

Вот именно, о чем? Никто не знал по-настоящему, о чем думает Эльвин. Говорил он большей частью правду и не стремился кого-то надуть — но он умел также держать язык за зубами, вот никто и не знал, что у него в голове. Никто, кроме Артура Стюарта. Артур, конечно, был всего лишь мальчик, хотя последнее время рос как на дрожжах — особенно быстро увеличивались у него руки и ноги но один предмет он изучил досконально, и этим предметом был Эльвин, странствующий кузнец, а попутно лозоходец, старатель, тайный изготовитель золотых лемехов и преобразователь вселенной. И Артур знал, что Эльвин уже придумал, как положить конец воровству, никого не сажая в тюрьму.

И Эльвин улучил свой час. Близилась жатва, а в это время люди стараются подчистить всю прошлогоднюю кукурузу, чтобы освободить место для новой. Поэтому многие горожане и окрестные фермеры стояли в очереди, чтобы смолоть свое зерно. А Рэк Миллер особенно щедро делился им с гусями. Но когда он вручил очередному помольщику мешок, более четверти которого осталось в гусином зобу, Эльвин взял откормленную гуску и отдал ее клиенту вместе с зерном.

И Рэк, и помольщик смотрят на него, как на безумного, но Эльвин, как бы ничего не замечая, говорит помольщику:

— Рэк Миллер сказал мне, что гуси слишком много едят — вот он и раздает их своим постоянным клиентам. Зерно-то, которое они ели, было ваше. По-моему, Рэк поступает как честный человек, а по-вашему?

Что Рэк мог сказать после этого? Он только улыбался, стиснув зубы, да смотрел, как Эльвин раздает его гусей одного за другим. А люди знай таращат глаза и благодарят — вот, мол, благодетель мельник, обеспечил их птицей к Рождеству, которое настанет через четыре месяца. До того, мол, времени гуси так разжиреют, что смотреть будет страшно.

Видя, как обстоит дело, Рэк — Артур Стюарт это заметил — сразу стал держать мешки за верхушку и бросать кукурузу помалу, так что редкое зернышко падало на пол. Он сделался прямо-таки образцовым мельником, и в мешке, который он возвращал хозяину, недоставало только положенной десятины. Ясно было, что Рэк Миллер не намерен откармливать гусей, которых зимой съест кто-то другой!

Когда день подошел к концу, все молодые гуси были розданы — остались только два гусака да пять несушек. Рэк посмотрел Эльвину в глаза и сказал:

— Я не желаю, чтобы у меня работал лжец.

— Лжец? — повторил Эльвин.

— А кто сказал этим дурням, будто это я раздаю гусей?

— Когда я сказал это впервые, это еще не было правдой, но когда ты ничем мне не возразил, это стало правдой — не так ли? — И Эльвин усмехнулся, ни дать ни взять Дэви Крокетт при виде медведя.

— Нечего умничать. Ты преотлично знал, что ты делаешь.

— Конечно. Я осчастливил твоих клиентов впервые с тех пор, как ты появился здесь, а заодно сделал из тебя честного человека.

— Я и без того честный. Я брал только то, что мне положено по праву в этом забытом Богом месте.

— Прошу прощения, приятель, но Бог этого места не забывал, хотя кое-кто из живущих здесь, возможно, забыл Бога.

— С меня довольно, — заявил Рэк. — Можешь убираться на все четыре стороны.

— Но я еще не видел весов, на которых ты взвешиваешь повозки, — сказал Эльвин. Рэк не спешил показать их ему — это громоздкое сооружение использовалось только во время жатвы, когда фермеры привозили все зерно, которое собирались продать. Повозка сначала въезжала на весы полной, потом разгружалась и взвешивалась пустой — полученная разница и составляла вес зерна. Когда приезжали покупатели, они сначала взвешивали пустую повозку, потом груженую. Хитрой штуковиной были эти весы, и неудивительно, что Эльвин хотел с ними ознакомиться.

Но Рэк придерживался иного мнения.

— Мои весы тебя не касаются, незнакомец, — сказал он.

— Я ел за твоим столом и спал под твоей кровлей — какой же я после этого незнакомец?

— Человек, который раздает моих гусей, для меня навсегда останется незнакомцем.

— Хорошо, я уйду. — И Эльвин, продолжая улыбаться, сказал ученику:

— Пошли, Артур Стюарт.

— Ну нет, сэр, — сказал мельник. — За эти шесть дней я кормил вас тридцать шесть раз. И твой черномазый ел никак не меньше, чем ты. Вы должны мне отработать.

— Я работал на тебя все это время. Ты сам сказал, что у тебя все стало крутиться куда лучше.

— Ты не сделал ничего, что я не мог бы сделать сам при помощи жестянки с маслом.

— Но ты этого не сделал, а я сделал и этим оплатил наше содержание. Мальчик тоже работал — и подметал, и мешки носил.

— Мальчик должен отработать еще шесть дней. Скоро жатва, и мне нужны лишняя пара рук и крепкая спина. Он хороший работник и как раз подойдет.

— Тогда оставь на три дня нас обоих. Я не стану больше раздавать гусей.

— Было бы что раздавать — одни несушки остались. И никакой сын мельника мне тут не нужен — нужен только мальчик для черной работы.

— Мы заплатим тебе серебром.

— На что мне ваше серебро? Тут его все равно некуда тратить. Ближайший приличный город — это Картидж по ту сторону Хайо, и туда редко кто ездит.

— Я не позволю, чтобы Артур Стюарт оплачивал мои долги. Он не…

Артур Стюарт мигом смекнул, что скажет сейчас Эльвин: он скажет, что Артур не его раб. И это будет самая большая глупость, на которую Эльвин способен. Поэтому Артур выпалил, не дав Эльвину договорить:

— Я с удовольствием отработаю этот долг. Только я не думаю, что это возможно. За шесть дней я съем еще восемнадцать порций и задолжаю еще три дня, а за три дня я поем девять раз и буду должен полтора дня — так мне никогда не расплатиться.

— Верно, — сказал Эльвин. — Парадокс Зенона.

— А ты еще говорил, что от этой «философической нудьбы» нет никакой практической пользы, — сказал Артур Стюарт. Это был их давний спор, когда они оба учились у мисс Ларнер, пока она не стала миссис Эльвин Смит.

— О чем вы, ребята, толкуете, ради всего святого? — спросил Рэк Миллер.

Эльвин попытался объяснить:

— Каждый день, который Артур Стюарт на тебя работает, к его долгу прибавляется еще половина. Поэтому он всегда находится на полпути к расплате. Половина, половина и половина, а до конца добраться нельзя.

— Ничего не понимаю, — сказал Рэк. — В чем тут загвоздка-то?

Но тут в голову Артуру пришла еще одна мысль. Как ни злился Рэк Миллер из-за гусей, он все-таки оставил бы Эльвина, если бы вправду нуждался в помощи во время жатвы — стало быть, у мельника есть какая-то причина Эльвина отсюда убрать. Есть что-то, чего мельник не хочет показывать Эльвину. Рэк не предусмотрел одного: что черный мальчишка тоже вполне способен его раскусить. И Артур сказал Эльвину:

— Я хочу остаться и посмотреть, как разрешится этот парадокс.

Эльвин посмотрел на него очень пристально.

— Артур, я хочу найти человека, который водится с медведями.

Это немного поколебало решимость Артура Стюарта. Если Эльвин найдет Дэви Крокетта, там будут события, которые Артур тоже хотел бы видеть. С другой стороны, мельница тоже таит какую-то тайну, и когда Эльвин уйдет, Артуру представится случай разрешить ее самостоятельно. Одно искушение пересиливало другое.

— Счастливого пути, — сказал наконец Артур Стюарт. — Я буду скучать по тебе.

— Я не оставлю тебя здесь на милость человека, который питает к гусям любовь особого рода.

— А этим ты что хочешь сказать? — Рэк все больше проникался уверенностью, что эти двое над ним насмехаются.

— Ты называешь их своими детками, а сам съедаешь. Кто же пойдет за тебя замуж? Жена просто побоится оставить тебя одного с детьми.

— Убирайся с моей мельницы! — взревел Рэк.

— Пошли, Артур Стюарт.

— Нет, я хочу остаться. Оставил же ты меня как-то у того школьного учителя — хуже уже ничего быть не может. (Это уже другая история, и здесь мы ее рассказывать не станем.) Эльвин посмотрел на Артура Стюарта очень внимательно. Не будучи Светочем, в отличие от своей жены Эльвин не мог заглянуть в душевный огонь Артура и увидеть, что там таится. Но что-то все-таки побудило его согласиться с решением Артура.

— Хорошо, я уйду, но через шесть дней вернусь и рассчитаюсь с тобой, мельник. Не смей поднимать на мальчика ни руку, ни палку, корми его и обращайся с ним хорошо.

— За кого ты меня принимаешь? — спросил Рэк.

— За человека, который получает то, что хочет.

— Хорошо, что ты это понял.

— Это все понимают. Беда в том, что ты не всегда правильно выбираешь то, что тебе следует хотеть. — Тут Эльвин усмехнулся, приподнял шляпу и ушел.

Рэк заставлял Артура Стюарта работать день-деньской, чтобы подготовиться к жатве. Из-за дождей она задержалась, и на мельнице это время использовали с толком. Зато ел Артур досыта и спал вволю, хотя ночевал теперь не в доме, а на чердаке мельницы. В дом он допускался только как личный слуга Эльвина, но Эльвин ушел, и черному больше там спать не полагалось.

Артур заметил, что окрестные жители стали охотно бывать на мельнице, особенно в дождь, когда нельзя было работать в поле. Рассказ о гусях разошелся по всей округе, и люди поверили, что это придумал Рэк, а не Эльвин. Поэтому Рэк, привыкший к холодной вежливости со стороны своих соседей, стал слышать дружеские приветы; с ним шутили и обменивались сплетнями. Для Рэка такое было внове, и Артур видел, что такая перемена мельнику по душе.

За день до того, как Эльвин должен был вернуться, началась жатва, и фермеры, жившие за много миль окрест, стали свозить на мельницу свою кукурузу. Каждое утро они выстраивались в очередь, и первый загонял свою телегу на весы. Фермер выпрягал лошадей, и Рэк взвешивал повозку. Потом лошадей опять запрягали, повозка съезжала вниз, ожидающие фермеры помогали ее разгрузить это делалось охотно, потому что ускоряло движение очереди — после чего повозка въезжала обратно и взвешивалась уже пустой. Рэк записывал разницу между двумя цифрами — это и был вес кукурузы.

Артур Стюарт проверял результаты в уме — с арифметикой Рэк не плутовал. Артур следил, не становится ли Рэк на весы, когда взвешивается пустая повозка — но ничего такого не происходило.

Потом, уже ночью, Артур вспомнил, как ворчали фермеры, вкатывая пустую телегу обратно на весы; «Почему бы не поставить весы прямо на разгрузочной площадке, тогда бы не пришлось катать телегу туда-сюда». Артур Стюарт не понимал еще, в чем тут дело, но ему вспомнилось также, как один фермер попросил взвесить свою полную повозку, пока разгружалась предыдущая. Рэк набросился на него: «Если хочешь все делать по-своему, построй себе собственную мельницу».

Вот она в чем хитрость: Рэку нужно, чтобы каждая повозка взвешивалась два раза подряд. Такой же порядок соблюдается и в обратном случае, когда скупщики приезжают с пустыми повозками, чтобы везти зерно в большие восточные города. Телега взвешивается пустой, загружается и взвешивается снова.

Когда Эльвин вернется, Артур Стюарт будет уже недалек от разгадки.

* * *

Между тем Эльвин углубился в лес, разыскивая Дэви Крокетта, человека, благодаря которому ему пришлось стоять под дулом ружья два раза подряд. Но Эльвином двигала не месть, а желание спасти.

Эльвин знал, что он сделал с Дэви и с медведем, и шел на огонь их душ. Он не умел читать эти огни так, как это делала Маргарет, но различать их мог. Эльвин знал также и то, что ни одно ружье не застрелит его и ни одна тюрьма не удержит, поэтому он намеренно явился в город Вествилль, где Дэви Крокетт только что побывал — а медведь шел за ним, хотя Дэви в ту пору еще этого не ведал.

Но теперь-то Дэви понял. Тогда, перед уходом с мельницы, Эльвин увидел, что Дэви и медведь встретились снова, и на этот раз встреча обещала пойти несколько по-иному. Ведь Эльвин проник в обоих глубоко и самое большое дарование медведя передал Дэви, а самое большое дарование Дэви — медведю. Теперь они оба сравнялись, и Эльвин знал, что отвечает за то, чтобы никто из них не пострадал. Ведь это Эльвин был отчасти виноват в том, что у Дэви не стало ружья для защиты. Дэви, конечно, был виноват больше, но Эльвину не обязательно было портить ружье, взорвав его ствол.

Эльвин пробежался по лесу, перескочил через пару ручьев, задержался на земляничной полянке и пришел на место задолго до сумерек, так что имел время осмотреться. Медведь и Дэви, как он и ожидал, находились на поляне. Их разделяло не более пяти футов, и они скалились друг на дружку, не двигаясь с места. Медведь весь ощетинился, но не мог одолеть Дэви; и Дэви не мог одолеть медведя, но держался стойко, хотя уже отсидел себе зад и обезумел от недосыпания.

Как только солнце село, Эльвин вышел на поляну позади медведя и спросил.

— Ну что, Дэви, нашла коса на камень? Дэви не мог отвлечься, чтобы вымолвить хоть слово, и продолжал ухмыляться.

— Этот медведь, по всему видно, тебе на шубу не пойдет. Дэви ухмылялся.

— Я думаю так: кто из вас первый уснет, тот и проиграет. А медведи за зиму так высыпаются, что летом сон вроде как им не к чему.

Ухмылка.

— Зато у тебя глаза слипаются — а рядом сидит медведь с улыбкой, полной любви и преданности. В ухмылке появляется оттенок отчаяния.

— Вот ведь какая штука, Дэви. Медведи в большинстве своем лучше людей. Встречаются, конечно, и плохие медведи, и хорошие люди, но если брать в среднем, медведь чаще, чем человек, поступает так, как считает правильным. Остается догадаться, что сочтет правильным этот медведь, когда тебя переборет.

Ухмылка — вот и весь ответ.

— Медведям человечья шкура ни к чему. Им, правда, нужно накопить жир на зиму, но мясо они для этого, как правило, не едят. Они едят рыбу, но ты-то не рыба, и медведь это знает. Кроме того, этот медведь не смотрит на тебя, как на мясо, иначе он бы тебе бы не ухмылялся. Он смотрит на тебя, как на соперника, как на равного. Как же он поступит? Разве тебе не интересно? Разве не хотелось бы получить ответ на этот вопрос — ну хотя бы из любопытства?

Стало смеркаться, и у Дэви с медведем было мало что видно, кроме белых зубов да глаз.

— Одну ночь ты уже продержался. Хватит тебя на другую или нет? Я думаю, что нет. Я думаю, что скоро тебе придется изведать степень медвежьего милосердия.

Только тогда Дэви, одолеваемый сном, осмелился заговорить:

— Помоги мне.

— Каким же это образом?

— Убей этого медведя.

Эльвин обошел медведя и положил руку ему на плечо.

— Зачем? Он-то на меня ружье не наставлял.

— Тогда мне конец, — прошептал Дэви. Ухмылка пропала с его лица, он склонил голову, повалился ничком и свернулся на земле, ожидая смерти, Но ничего такого не случилось. Медведь обошел его, обнюхал и повалял туда-сюда, не обращая внимания на жалобные звуки, издаваемые Дэви. Потом лег рядом, обхватил Дэви лапой и задремал.

Дэви, не веря своему счастью, лежал тихо, испуганный, но вновь преисполненный надежды. Если бы продержаться и не уснуть еще чуток!

Но то ли медведь летом и правда спал одним глазом, то ли Дэви закопошился слишком рано — словом, как только человек потянулся к ножу у пояса, медведь тут же, как бы шутя, шлепнул его по руке.

— Пора спать, — сказал Эльвин. — Ты заслужил отдых, медведь тоже, а утром тебе все покажется намного лучше.

— Но что со мной будет?

— Тебе не кажется, что это зависит от медведя?

— Ты им как-то управляешь. Это все твоя работа.

— Он сам собой управляет. — Второго обвинения Эльвин опровергать не стал, зная, насколько оно правдиво. — И тобой тоже. Вы для того и ухмылялись так долго, чтобы решить, кто чей хозяин. Теперь твой хозяин — медведь, и утром мы, полагаю, узнаем, как обращаются медведи с прирученными людьми.

Дэви забормотал молитву, а медведь тяжелой лапой зажал ему рот.

— Богу помолились, легли и укрылись, — пропел Эльвин. — Баюшки-баю, спи-засыпай.

* * *

Вот так Эльвин и вернулся в Вествилль сразу с двумя друзьями — Дэви Крокеттом и большим, старым медведем-гризли. Люди, конечно, всполошились, увидев медведя в городе, и схватились за ружья. Но медведь улыбался им, и они не стали стрелять. Потом медведь вытолкнул вперед Дэви, и тот сказал:

— Мой друг не очень хорошо владеет американским языком, но он не хотел бы, чтобы в него целились из ружья. Он также не отказался бы от миски кукурузной каши или от кукурузных лепешек, если у вас найдется.

Так медведь и кормился всю дорогу через Вествилль. Для этого ему и лапой шевельнуть не пришлось, разве чтобы подталкивать Дэви, а люди даже не спорили, такое это было диво — человек, подающий медведю кашу и лепешки. И это еще не все. Дэви прилежно выбирал колючки из шерсти медведя, особенно из задней части, а когда медведь начинал поскуливать, Дэви ему пел. Дэви пропел все песни, которые слышал хотя бы по разу. Ничто так не освежает память, как тычки, которыми награждает тебя одиннадцатифутовый гризли — а когда Дэви совсем уж ничего не мог припомнить, он придумывал, и медведь, не будучи особенно разборчивым, оставался довольным.

Эльвин же то и дело прерывал пение и спрашивал Дэви, правда ли, что он, Эльвин, взломщик и похититель золотого лемеха. А Дэви отвечал — нет, не правда, он, Дэви, это выдумал, потому что был зол на Эльвина и хотел с ним посчитаться. И каждый раз, когда Дэви говорил эти правдивые слова, медведь одобрительно ворчал и гладил его лапой по спине — а у Дэви едва хватало отваги терпеть эти нежности, не обмочившись.

Только проследовав через весь город и обойдя близлежащие дома, процессия двинулась к мельнице, где порядком напугала лошадей. Но Эльвин поговорил с животными и успокоил их, а медведь, набивший брюхо кукурузой в разных ее видах, свернулся и уснул. Однако Дэви не отходил далеко, потому что медведь даже во сне чуял, здесь Дэви или нет.

Но Дэви, будучи человеком гордым, держался как ни в чем не бывало.

— Чего не сделаешь ради друга, а этот медведь — мой друг, — говорил он. Я больше не ставлю капканы, как вы можете догадаться, и ищу такую работу, которая помогла бы моему приятелю подготовиться к зиме. То есть мне надо заработать побольше кукурузы, и я надеюсь, что у вас найдется какое-нибудь дело для меня. А за свою скотину можете не опасаться, ручаюсь.

Люди, понятное, дело, слушали — как не послушать человека, который умудрился попасть в услужение к медведю-гризли, но ни у кого и в мыслях не было пустить медведя к своим свинарникам и курятникам, тем более что он не выказывал никакого намерения честно заработать свой хлеб. Они полагали, что он станет попрошайничать, а там и воровать — кому это нужно?

Эльвин и Артур тем временем, пока медведь спал, а Дэви толковал с фермерами, совещались между собой, и Артур делился своими открытиями.

— Что-то в весах работает так, чтобы недовешивать, когда повозка полная, и показывать больше, когда она пустая — так фермеров и обжуливают. А потом Рэк, ничего не меняя, делает так, что пустые повозки скупщиков кажутся легче, чем есть, а полные — тяжелее, чем есть, и наживается на продаже будь здоров.

Эльвин кивнул.

— Ты уже проверил правильность своей теории?

— Он не следит за мной, только когда темно, а в темноте я ничего не вижу. Да и опасно это — шмыгать ночью около весов, еще поймает.

— Отрадно видеть, что мозги у тебя работают.

— И это говорит человек, который то и дело попадает в тюрьму.

Эльвин скорчил ему гримасу, а сам направил свое старательское чутье в механизм весов под землей. И, ясное дело, там оказался храповик, который при первом взвешивании перемещал рычажок, делая вес меньше, чем на самом деле, а при втором отцеплялся, и рычаг становился на место, показывая большой вес. Неудивительно, что Рэк не хотел допускать Эльвина к весам.

Эльвин пришел к достаточно простому решению. Он велел Артуру Стюарту держаться поближе к весам, но на них не становиться. Рэк записал вес пустой повозки, а когда она съехала с весов, стал подсчитывать разницу. Как только повозка оказалась внизу, Эльвин во всеуслышание накинулся на Артура Стюарта:

— Ты что, дурак, делаешь? Зачем ты залез на весы?

— Не делал я этого! — закричал Артур.

— Да, вроде бы не делал, — говорит один из фермеров. — Я опасался этого, потому что он стоял очень близко, и глаз с него не спускал.

— А я говорю — он на них встал, — говорит Эльвин. — И теперь хозяин потеряет столько же, сколько весит этот мальчишка!

— Да не становился он туда, — говорит Рэк, оторвавшись от своих вычислений.

— Ну что ж, проверить это очень просто, — говорит Эльвин. — Давайте загоним телегу обратно на весы. Тут Рэк забеспокоился и говорит фермеру:

— Послушай, давай я просто учту вес мальчишки при подсчете.

— А достаточно ли чувствительны эти весы, чтобы показать его точный вес? спрашивает Эльвин.

— Не знаю. Можно и на глаз прикинуть.

— Ну уж нет! — кричит Эльвин. — Этому фермеру чужого не надо, но и обвешивать его не годится. Ставьте повозку обратно, и взвесим заново.

Рэк хотел было возразить, но тут Эльвин сказал:

— Если, конечно, эти весы работают как надо. Они ведь правильно показывают, да?

Рэк перекосился, но что он мог сказать на это?

— Конечно, правильно, — буркнул он.

— Тогда взвесим повозку сначала без парня, потом вместе с ним.

Ну и сами понимаете: повозка, въехав обратно на весы, оказалась чуть ли не на сотню фунтов легче, чем была в первый раз. Свидетели оторопели.

— Я мог бы поклясться, что мальчишка не вставал на весы, — говорит один.

— А я бы в жизни не поверил, что он весит сто фунтов, — говорит другой.

— У него кости тяжелые, — пояснил Эльвин.

— Нет, сэр, — не кости, а мозги, — поправил Артур, вызвав общий смех. А Рэк, пытаясь сохранить хорошую мину при плохой игре, вставил:

— Это тянет еда, которую он слопал за моим столом, — ее там не меньше пятнадцати фунтов.

И вес зерна, которое привез фермер, увеличился на сто фунтов.

Следующей взвешивалась полная повозка, а весы были настроены показать большой вес. Напрасно Рэк пытался прикрыть лавочку пораньше — Эльвин предложил поработать за него, а фермеры, мол, проследят, чтобы записи велись правильно.

— Зачем людям ждать лишний день, чтобы продать свое зерно? — сказал Эльвин. — Отпустим их всех!

И до конца дня они взвесили еще тридцать повозок, а фермеры не переставали дивиться, какой в этом году хороший урожай — куда больше, чем в прошлом. Один, правда, стал ворчать, что на этот раз его повозка весит куда меньше, чем бывало; но Артур тут же внес ясность:

— Это не важно, сколько она весит, — важна разница между полной повозкой и пустой, а поскольку весы те же самые, то итог верен.

Фермеры пораздумали и сочли это правильным, хотя Рэк не мог толком объяснить, почему так получается.

Артур Стюарт прикинул в уме и понял, что Эльвин не совсем восстановил справедливость. Теперь убытки терпел Рэк — получающаяся разница была отнюдь не в его пользу. И Эльвину, и Артуру было ясно, что к завтрашнему дню Рэк попытается настроить весы по-старому — недовес для полных повозок, перевес для пустых.

Однако оба весело распрощались с Рэком, делая вид, что не видят, как ему не терпится избавиться от них.

Ночью фонарь Рэка Миллера двинулся, качаясь, через двор между домом и мельницей. Рэк закрыл дверь мельницы за собой и направился к люку, ведущему в механизм весов. Но на люке, к его удивлению, лежало что-то, и это был медведь. А с ним в обнимку лежал Дэви Крокетт.

— Надеюсь, вы не будете возражать, — говорит Дэви, — но медведю взбрендило в голову лечь именно тут, а я с ним спорить не намерен.

— Так вот, ему здесь спать нельзя.

— Ну так скажите ему об этом сами. Меня он не слушает. Мельник и говорил, и кричал, но медведь и ухом не повел. Тогда Рэк взял длинную палку и стал тыкать ею в медведя, но тот только открыл один глаз, вырвал палку у Рэка и перекусил ее, точно сухарик. Рэк посулил принести ружье, но тут Дэви достал нож.

— Тебе придется и меня убить вместе с медведем — если ты его тронешь, я тебя зарежу, как рождественского гуся.

— Буду рад доставить тебе это одолжение, — говорит Рэк.

— Тогда тебе придется объяснить, отчего я умер — если ты, конечно, убьешь медведя с одного выстрела. Есть такие медведи — получат с полдюжины пуль, а потом отрывают охотнику голову и преспокойно идут на рыбалку. У них полно жира и мускулов тоже. Как ты, кстати, стреляешь — метко?

Поэтому на следующее утро весы продолжали показывать величины, противоположные чаяниям Рэка, и так продолжалось до конца жатвы. Каждый день медведь и его прислужник ели свою кукурузную кашу, заедали кукурузным хлебом, запивали кукурузной самогонкой и валялись в тенечке, а народ сходился посмотреть на такое диво. В итоге посторонние сшивались на мельнице целый день, да и ночью далеко не отходили. Так происходило и тогда, когда начали съезжаться скупщики за кукурузой.

История о медведе, который приручил человека, привлекла не только праздных зевак. Все больше фермеров приезжало к Рэку продать урожай только для того, чтобы посмотреть на эту пару, да и скупщиков съехалось больше, чем обычно, так что дела шли раза в полтора бойчее против прежнего. В конце сезона жатвы счетная книга Рэка показала огромные убытки. Он получил от скупщиков недостаточно, чтобы расплатиться с фермерами, и разорился вчистую.

Он стал глушить самогон кувшинами и совершать дальние прогулки, а к концу октября совсем отчаялся. Это заставило его приставить пистолет к виску и нажать на курок, но порох по какой-то причине не воспламенился. Рэк попытался повеситься, но узел все время скользил. Не сумев даже убить себя, он оставил свои попытки и как-то ночью ушел, бросив мельницу вместе со счетной книгой. Собственно говоря, он хотел мельницу поджечь, но огонь никак не хотел разгораться — пришлось ему оставить и эту затею. В конце концов он ушел, в чем был, взяв под мышки двух гусей, но они так гоготали, что он бросил их еще в пределах города.

Когда стало ясно, что Рэк ушел не просто погулять, горожане и самые видные окрестные фермеры собрались на мельнице и просмотрели счетную книгу. Итоги ревизии дали им понять, что Рэк Миллер вряд ли вернется. Фермеры разделили убытки поровну, и выяснилось, что никто ничего не потерял. Всем, конечно, досталось меньше, чем значилось у Рэка в книге, но гораздо больше, чем в предыдущие годы, так что в накладе они не остались. А когда начали осматривать хозяйство, то в весах обнаружили храповик, и дело прояснилось окончательно.

Все сошлись на том, что счастливо избавились от Рэка Миллера, а некоторые подозревали, что к разоблачению мельника приложил руку Эльвин Смит со своим черным мальчишкой. Пытались даже отыскать Эльвина, чтобы отдать ему мельницу в награду. Кто-то слышал, что родом он из Оплота Церкви в Уоббише. Послали туда письмо и получили ответ от отца Эльвина. «Мой сын так и думал, что вы ему это предложите, и поручил мне предложить вам нечто лучшее. Он говорит, что если тот человек оказался таким плохим мельником, то, может, медведь подойдет лучше — особенно если у него в услужении имеется человек, способный вести книги».

Сначала люди посмеялись над этим предложением, но потом оно пришлось им по сердцу, а Дэви с медведем не стали возражать. Медведь получал кукурузы, сколько хотел, притом без всяких забот — разве что представлял перед народом во время жатвы — а зимой спал в тепле и сухости. Когда он вступал в брак, на мельнице становилось малость тесновато, но медвежата всех забавляли, а медведицы, хотя и проявляли подозрительность, тоже вели себя терпимо. Уж с ними-то Дэви справлялся все так же легко и усмирял их своей ухмылкой в случае нужды.

Книги Дэви вел честно, а весы, освобожденные от храповика, показывали правильно. Со временем его так полюбили в Вествилле, что хотели избрать мэром. Но Дэви, конечно, отказался — ведь он был не хозяин сам себе. Он предложил вместо себя медведя, обязавшись служить ему секретарем и переводчиком. Так и было сделано. Через пару лет пребывания медведя в мэрах город переименовали в Баерсвилль. Медвежий Город, и в нем царило благоденствие. Когда Кенитук впоследствии вступил в Соединенные Штаты, нетрудно угадать, кто был избран в Конгресс от этого округа. Медведь семь сроков подряд клал лапу на Библию вместе со всеми конгрессменами и потом укладывался спать на всю сессию, а его секретарь, некий Дэви Крокетт, голосовал за него и произносил речи, неизменно заканчивая их словами: «По крайней мере так думает об этом старый медведь-гризли».

Книга V. Королева Язу

Элвин — творец, обладающий даром созидания, отправляется на пароходе по реке по поручению своей жены. Со своим учеником Артурм Стюартом. На этом же пароходе перевозят рабов. Элвин не решается помочь бежать рабам (с его магическим даром это не составит труда), и тогда ученик Артур решает взять дело в свои руки.

* * *

Элвин смотрел, как капитан Ховард встречает очередных пассажиров — преуспевающее семейство с пятью детьми и тремя рабами.

— Эта река — американский Нил, — говорил капитан, — но даже сама Клеопатра не путешествовала в такой роскоши, какую вы найдете на борту «Королевы Язу».

Для хозяев это, возможно, и верно, думал Элвин, но только не для рабов — хотя их в качестве слуг тоже разместят намного удобнее, чем беглых. Последние — около двадцати человек, закованных в цепи, — ждали погрузки на причале под палящим солнцем.

Элвин наблюдал за ними с тех пор, как вместе с Артуром Стюартом прибыл в порт Карфаген-Сити около одиннадцати утра. Артуру Стюарту не терпелось осмотреть все вокруг, и Элвин его отпустил. Город, объявлявший себя Финикией Запада, представлял немалый интерес для мальчугана возраста Артура, хотя бы и мулата. Карфаген-Сити стоял на северном берегу Гайо, и в Артуре могли заподозрить беглого, но свободных негров здесь тоже хватало. Артур Стюарт — парень неглупый и сумеет за себя постоять.

Закон гласил, что черный раб с Юга остается рабом даже в свободном штате. Стыд и позор. Эти люди на пристани проделали долгий путь до Гайо, чтобы обрести свободу, а здесь их схватили ловчие. Теперь их снова ждут цепи, плети и прочие ужасы рабства. Озлобленные хозяева наверняка подвергнут пойманных рабов примерному наказанию. Неудивительно, что многие пытаются покончить с собой.

Элвин видел, что некоторые из них ранены — впрочем, эти раны они могли нанести себе сами. Ловчие не склонны портить товар, за который им хорошо заплатят после доставки. Эти порезы на запястьях и животах скорее доказывают, что свобода для беглецов дороже жизни.

Элвин ждал, чтобы посмотреть, на этот пароход их погрузят или на другой. Чаще всего беглецов переправляли через реку и гнали домой пешком — они то и дело прыгали за борт и сразу шли на дно из-за цепей, поэтому ловчие относились к речным перевозкам настороженно.

Элвин, однако, слышал обрывки их разговора; они переговаривались редко, потому что за это полагался кнут, и не настолько громко, чтобы он мог разобрать слова, но по мелодике их речь не походила на английскую — ни на северную, ни на южную, ни на негритянскую. Ни один из африканских языков это тоже не напоминало. Британия развернула настоящую войну с работорговлей, и невольничьим судам редко удавалось перебраться через Атлантику.

Скорее всего они говорили по-испански или по-французски — стало быть, их, вероятно, собирались отправить в Нуэва-Барселону (или Новый Орлеан, как до сих пор называли этот город французы).

Это вызывало у Элвина ряд вопросов, главный из которых был таким: как попали беглые из Барселоны в штат Гайо? Пешком топать далековато, особенно если они не говорят по-английски. Жена Элвина Пегги выросла в семье аболиционистов, и ее отец, Гораций Гестер, постоянно переправлял беглецов через реку. В работе «подпольной железной дороги» Элвин разбирался неплохо. Ее ветки доставали даже до новых герцогств Миззипи и Алабама, но он никогда не слыхал, чтобы ею успешно пользовались франко- или испаноговорящие рабы.

— Мне опять есть охота, — сказал Артур Стюарт.

Элвин взглянул на мальчугана — нет, на парня. Артур сильно вырос и говорил басом. Он стоял, сунув руки в карманы, и смотрел на «Королеву Язу».

— Я вот думаю, — сказал Элвин, — не проехаться ли нам на этой посудине, чем стоять и пялиться на нее?

— Далеко? — спросил Артур.

— А тебе как бы хотелось — далеко или близко?

— Она в Барси идет, это ясно.

— Если туман на реке позволит. Может и не дойти.

— Еще бы, — скорчил рожицу Артур. — Как ему не быть, туману, раз на этом пароходе поедешь ты.

— Кто его знает. С водой у меня всегда нелады.

— Это когда ты был маленький. Теперь туман делает то, что ты хочешь.

— Скажешь тоже.

— Ты сам мне показывал.

— Я показывал, как управлять дымом от свечки — и если у меня получилось, это еще не значит, что любой дым или туман будет меня слушаться.

— Сдается мне, что будет, — ухмыльнулся Артур.

— Я просто хочу дождаться и посмотреть, повезет этот пароход невольников или нет, — сказал Элвин.

Артур посмотрел туда же, куда и Элвин, то есть на беглых.

— Почему ты попросту не освободишь их? — спросил он.

— И куда они денутся после этого? Их стерегут.

— Тоже мне стража! Только и знают, что спиртное тянуть.

— У ловчих останутся их шкатулки. Их быстро изловят снова, и тогда им придется еще хуже.

— Так ты вообще ничего не собираешься делать?

— Я не могу снимать цепи с каждого раба на Юге, Артур Стюарт.

— Я же видел: ты плавишь железо, как масло.

— Допустим, что целая куча рабов разбежится, оставив за собой лужи расплавленного железа. Что подумают власти? Что рядом случился кузнеце мехами и тонной угля, который взял да и снял с них оковы? А потом сбежал за компанию, запихав оставшийся уголь в карманы?

— Лишь бы тебе ничего не было, — с вызовом бросил Артур Стюарт.

— Еще бы! Ты же знаешь, какой я трус.

В прошлом году Артур захлопал бы глазами и извинился, но теперь, когда его голос стал низким, «извини» он выговаривал с трудом.

— Вылечить всех и каждого ты тоже не можешь, — сказал он, — но некоторых же все-таки лечишь.

— Бесполезно освобождать их, раз они не смогут сохранить свободу. И вот еще что: сколько из них, по-твоему, пустится бежать, а сколько в реке утопится?

— С чего им топиться?

— С того, что они не хуже меня знают: беглому рабу в Карфаген-Сити свободы не видать. Этот город, может, и самый большой на Гайо, но когда дело касается рабства, он скорее южный, чем северный. Говорят, здесь в подвалах даже невольничьи рынки действуют, а власти знают об этом и ничего не делают, потому что тут завязаны большие деньги.

— И ты им помочь ничем не можешь.

— Я залечил язвы от кандалов на их запястьях и лодыжках. Сделал так, чтобы они не страдали от солнцепека. Очистил воду, которую им давали, чтобы они не подцепили заразу.

Тут Артур все-таки сбавил немного тон, хотя продолжал смотреть вызывающе:

— Я никогда не сомневался, что ты человек хороший.

— Здесь и сейчас я только и могу, что быть хорошим. И я не собираюсь платить этому капитану, если рабы поплывут на юг на его пароходе. Невольничье судно моих денег не увидит.

— Он даже не заметит, что их не хватает, денег твоих.

— Еще как заметит! Капитан Ховард по запаху может определить, сколько денег у тебя в кармане.

— Ты-то даже этого не можешь.

— У него по этой части дар, так я думаю. Корабль ведет рулевой, за машиной смотрит механик, колесо, если оно зацепит левый берег, чинит плотник. Почему же тогда капитан — он? Да потому что знает, у кого денежки есть, и умеет их выманить.

— И сколько же он должен увидеть у тебя в кармане?

— Достаточно, чтобы иметь крепкого молодого раба, но недостаточно, чтобы заставить этого самого раба помалкивать.

— Я не твой раб, — насупился Артур Стюарт.

— Я говорил, что не хочу тебя брать на Юг, потому что тогда мне придется делать вид, будто ты моя собственность. Не знаю, что хуже: тебе притворяться рабом, или мне — человеком, который способен владеть рабами.

— Я еду, и точка.

— Это ты так думаешь.

— Ты не должен возражать: ведь ты можешь заставить меня остаться, ежели захочешь.

— Не говори «ежели». Пегги это бесит.

— Ее тут нет. И ты сам все время так говоришь.

— Младшее поколение должно быть лучше предыдущего.

— Значит, ты никуда не годный учитель. Я уж вон сколько лет учусь у тебя творить, а всего-то и научился, что свечки гасить да вызывать трещины на камне.

— У тебя хорошо получается и получалось бы еще лучше — надо только мозги прикладывать.

— Я и прикладываю, аж башка трещит.

— Мне, пожалуй, следовало сказать не «мозги», а «сердце». Дело не в том, чтобы создать свечку, камень или цепи, как в данном случае, — а в том, чтобы заставить их сделать то, что нужно тебе.

— Я ни разу не видел, чтоб ты велел железу погнуться или сухому дереву дать ростки, но они тебя слушаются.

— Да, может статься, ты не видел этого и не слышал, однако я это делаю. Просто вещи откликаются не на слова, а на план в моем сердце.

— По мне, это все равно что желания загадывать.

— Тебе так кажется, потому что ты пока еще сам не научился это делать.

— Я ж говорю, учитель из тебя никудышный.

— Из Пегги тоже — стоит послушать, как ты говоришь.

— Разница в том, что я могу говорить правильно, когда она рядом. А вмятину на жестянке выправить не могу, хоть есть ты рядом, хоть нет.

— Мог бы, если бы постарался.

— Я хочу сесть на этот пароход, — сказал Артур Стюарт.

— Даже если он перевозит рабов?

— Если мы останемся на берегу, он их все равно повезет.

— Да ты идеалист, парень.

— Давай, Творец, поехали. Будешь ухаживать за этими несчастными, пока их не доставят обратно в ад.

Элвин счел насмешку раздражающей, но в общем оправданной.

— Ну что ж, — сказал он. — Мелкие блага кажутся большими, когда у тебя ничего больше нет.

— Тогда иди за билетами. Скоро он отплывет, и нам в это время желательно быть на борту, правильно?

Смесь небрежности и настойчивости в тоне Артура не понравилась Элвину.

— Уж не задумал ли ты освободить этих бедолаг в пути, а? Они тут же попрыгают за борт, а плавать никто из них не умеет, готов поспорить — так что это было бы самым обыкновенным убийством.

— Ничего я такого не задумывал.

— Обещай, что не станешь освобождать их.

— Я и пальцем не шевельну, чтобы им помочь. Когда надо, я умею ожесточать свое сердце — не хуже, чем ты.

— Надеюсь, ты понимаешь, что такие вот слова не доставляют мне удовольствия. Особенно потому, что я их не заслуживаю, как ты тоже должен понимать.

— Ты хочешь сказать, что не надо ожесточать свое сердце, чтобы видеть такие вещи и ничего не делать?

— Если бы я и правда мог ожесточить свое сердце, я стал бы хуже, зато счастливее.

И Элвин направился к будке, где сидел казначей «Королевы Язу». Себе он взял дешевый билет до самой Нуэва-Барселоны, а за Артура заплатил как за слугу. Он злился, что вынужден изображать рабовладельца, но кассир ни о чем не догадался ни по его голосу, ни по лицу. Возможно, все рабовладельцы хоть немного да злы на себя, поэтому Элвин не особенно от них отличался.

Сказать по правде, путешествие по реке радовало и волновало Элвина. Он любил механику, любил все эти шестеренки, рычаги и клапаны, и жаркий, как в кузнице, огонь, и рвущийся из котлов пар. Любил большое гребное колесо, напоминавшее ему отцовскую мельницу, где он вырос, — только здесь колесо толкало воду, а не наоборот. Любил работу стальных частей — вращение, компрессию, движение поршней. Он запустил в машину «жучка» и изучил ее не хуже, чем собственное тело.

Механик хорошо ухаживал за своей машиной, но были веши, которые он знать просто не мог. Трещинки в металле, детали, работающие под избыточным напряжением или трущиеся из-за недостатка смазки. Разобравшись что к чему, Элвин стал обучать металл навыкам самолечения, показывая, как заделывать трещины и смягчать трение. Не прошло и двух часов, как пароход отчалил, а он уже довел паровую машину почти до полного совершенства и дальше ехал спокойно. Он, как и все остальные пассажиры, разгуливал по слегка подрагивающей палубе, а его «жучок» занимался машиной, вникая в каждое движение механизма.

Перестав требовать особого внимания, она отошла на задний план его разума, и Элвин занялся пассажирами.

В первом классе ехали люди денежные, и тут же поблизости размещались их слуги. У других, как у Элвина, хватало средств только на четырехместные каюты второго класса. Их слуги, если таковые имелись, спали под палубой, как и матросы, только в еще более тесном помещении — не потому, что места не хватало, просто команда обиделась бы, будь у них условия такими же, как у черных.

Наконец, были палубные пассажиры, которым даже коек не полагалось, только скамейки. Некоторые из них ехали на короткие расстояния, проводя в пути не более суток, и потому экономили, другие были обыкновенные бедняки; путь их лежал до Фив, до Коринфа и даже до самой Барси, и если они за это время отсиживали себе зады на жестких скамейках, то в их жизни это было не первое и не последнее мытарство.

Элвин, однако, счел своим долгом — тем более что усилий это почти не требовало — как-то приспособить палубные скамейки к сидящим на них задам. Переместить вшей и клопов в каюты первого класса тоже было дело нехитрое. Он рассматривал это как образовательный проект — надо же и насекомым приобщиться к высшим сферам. Благородная кровь для них как тонкий ликер, вот пусть и отведают ее хоть раз за свою короткую жизнь.

Все это некоторое время занимало его. Не то чтобы он посвящал этому все свое внимание — ведь в мире были враги, готовые убить его, и незнакомцы, которые могли бы полюбопытствовать, что лежит у него в котомке, которую он всегда держал под рукой. Поэтому он присматривал за всеми сердечными огнями на пароходе и сразу замечал, когда кто-то интересовался его особой.

Вернее, должен был замечать. Он не почувствовал ничьего приближения, и когда ему на плечо опустилась рука, он чуть за борт не сиганул от неожиданности.

— Какого черта! Артур Стюарт, нельзя же так к людям подкрадываться.

— Трудно не подкрадываться, когда машина так грохочет. — Говоря это, Артур ухмылялся как старый Дэви Крокетт,[98] очень довольный собой.

— Ну почему единственный навык, которым ты потрудился овладеть, причиняет мне одни неприятности?

— По-моему, это полезно — уметь скрывать свой сердечный огонь. — Последние слова Артур произнес вполголоса — о мастерстве созидания не следовало говорить при посторонних.

Элвин безвозмездно обучал этому мастерству всех, кто принимал его всерьез, но не желал устраивать представление для любопытных — тем более что многие из них могли вспомнить о беглом кузнечном подмастерье, укравшем волшебный золотой лемех. Не имело значения, что эта история на три четверти выдумка и на девять десятых ложь. Элвина все равно могли убить или просто стукнуть по голове и ограбить — а в котомке у него действительно лежал живой лемех, которого Элвин совсем не хотел лишиться, полжизни протаскав его по всей Америке.

— Никто на этом пароходе, кроме меня, твой сердечный огонь не видит, — сказал Элвин. — Ты научился его скрывать ради одного-единственного человека, от которого тебе скрываться не надо.

— Глупости. Раб в первую очередь должен скрываться от своего хозяина, — заявил Артур и только ухмыльнулся в ответ на сердитый взгляд Элвина.

— Приятно видеть человека, который хорошо обращается со слугами! — раздался вдруг чей-то голос.

Элвин, обернувшись, увидел коротышку с широкой улыбкой и весьма лестным, судя по лицу, мнением о себе самом.

— Тревис, — представился он. — Уильям Баррет Тревис, адвокат. Родился, вырос и прошел курс наук в Королевских Колониях, а теперь предлагаю людям честный заработок здесь, на окраинах цивилизации.

— Люди по обе стороны Гайо считают себя, в общем-то, цивилизованными, — заметил Элвин, — хотя что с них взять: в Камелоте они не бывали и короля не видели.

— Вы, кажется, называете вашего парня «Артур Стюарт»? Я верно расслышал?

— Его имя — чья-то шутка, не моя, но мне сдается, оно ему подходит. — Поддерживая разговор, Элвин все время думал: «Что может быть нужно этому человеку от загорелого, мускулистого, туповатого на вид малого вроде меня?».

Он чувствовал, что Артур Стюарт порывается что-то сказать, и знал, что ничего умного тот не скажет. Не желая возиться еще и с этим, Элвин взял его за локоть и незаметно для чужого глаза заставил временно онеметь.

— Ну и плечи у вас! — восхитился Тревис.

— Как у всех. По одному на каждую руку.

— Я подумал было, что вы кузнец, но у кузнецов одно плечо всегда развито больше другого.

— Есть кузнецы, которые левой рукой орудуют не хуже, чем правой, — чтоб не заносило при ходьбе.

— Вот все и разъяснилось, — хмыкнул Тревис. — Вы в самом деле кузнец.

— Когда у меня под рукой мехи, уголь и горн.

— Вряд ли все это помещается в вашей котомке.

— Сэр, — сказал Элвин, — я побывал в Камелоте и не помню, чтобы там было принято заговаривать о чьей-то поклаже после столь кратковременного знакомства.

— Да, конечно. Думаю, это сочли бы дурным тоном где бы то ни было. Виноват. Не хотел показаться невежливым, но я, видите ли, ищу людей, владеющих нужными нам ремеслами, однако еще не занявших твердого места в жизни. Странствующих умельцев, так сказать.

— Многие переезжают с места на место, — сказал Элвин, — и не все из них те, за кого себя выдают.

— Потому я так и накинулся на вас, дружище — вы-то себя ни за кого не выдаете. Если человек не хвастается даже здесь, на реке, это достаточно хорошая рекомендация.

— Значит, вы на реке новичок. Те, кто помалкивает, скорее всего просто не хотят, чтобы их узнали.

— По вашей речи видно, что вы получили кое-какое образование.

— Его недостаточно, чтобы превратить кузнеца в джентльмена.

— Я набираю добровольцев, — поведал Тревис. — В экспедицию.

— Предпочтительно кузнецов?

— Сильных мужчин, владеющих орудиями всякого рода.

— Но у меня уже есть работа, — сказал Элвин. — И поручение в Барси.

— И вас не манят новые земли, находящиеся ныне в руках у свирепых дикарей? Эта страна ждет прихода христиан, которые очистят ее от кровавых жертвоприношений.

Элвин ощутил приступ гнева, смешанного со страхом. Как всегда в таких случаях, он сохранил полное спокойствие, и его улыбка стала еще веселее.

— Как я понял, вы собираетесь переправиться на западный берег реки, не страшась тумана. Я слышал, что у краснокожих на той стороне есть зоркие глаза и чуткие уши, и они внимательно следят за белыми, которым приходит охота нарушить мир.

— Вы неправильно поняли, друг мой. Я говорю не о прериях, где в свое время промышляли трапперы и куда теперь краснокожие не допускают ни одного бледнолицего.

— Каких же дикарей вы тогда имели в виду?

— Южных, мой друг, южных и западных. Злобные мексиканские племена, которые вырывают сердца у живых людей на вершинах своих пирамид.

— Да, предприятие у вас действительно дальнее. И глупое. Их вся мощь Испании не смогла покорить — думаете, это удастся кучке англичан с законником во главе?

Тревис облокотился на поручни рядом с Элвином, глядя на реку.

— Мексиканцы — гнилая нация. Все прочие краснокожие их ненавидят, и они полностью зависят от Испании, которая поставляет им устаревшее оружие. Говорю вам, они созрели для завоевания. Да и какую армию они смогут выставить, поубивав за долгие века столько народу на своих алтарях?

— Только дураки ищут войны, когда никто не нападает на них.

— Еще бы! Целое сборище дураков. Дураки, которые хотят разбогатеть, как Писарро, победивший инков с горсткой людей.

— Или умереть, как Кортес.

— Они все давно уже умерли. Вы располагаете жить вечно?

Элвин разрывался между двумя желаниями: послать этого деятеля подальше и разузнать побольше о его планах. И сейчас он решил, что слишком близко знакомиться с ними не стоит:

— Боюсь, вы напрасно теряете со мной время, мистер Тревис. Другие, возможно, заинтересуются больше, потому что меня это совершенно не интересует.

Тревис заулыбался еще шире, но Элвин видел, как участился его пульс и разгорелся сердечный огонь. Этот человек не любит, когда ему отказывают, но прячет это за улыбкой.

— Ну что ж. Нового друга завести всегда приятно, — сказал он и протянул руку.

— Не примите за обиду, — сказал Элвин, — и спасибо, что сочли меня достойным вашего внимания.

— Нет-нет, никаких обид. Я больше не стану вас спрашивать, но если вдруг передумаете, охотно приму вас.

Они обменялись рукопожатием, похлопали друг друга по плечу, и Тревис ушел, не оглядываясь.

— Давай поспорим, — сказал Артур Стюарт. — Никакие они не завоеватели, а просто охотятся за мексиканским золотом.

— Да как сказать. Уж очень он откровенен для человека, который собирается нарушить запрет короля и конгресса. И в Королевских Колониях, и в Соединенных Штатах с ним расправятся быстро, если поймают.

— Ну, не знаю. Закон законом, но что, если королю Артуру понадобятся новые земли и рабы, а со Штатами он воевать не захочет?

— Знаешь, это мысль, — сказал Элвин.

— И очень здравая, на мой взгляд.

— Тебе полезно со мной путешествовать. Мысли в голове появляются.

— Я первый об этом подумал.

Вместо ответа Элвин достал из кармана письмо и показал Артуру.

— От миз Пегги. — Артур прочел и расстроился. — Не говори только, что знал, что этот парень поедет с нами на одном пароходе.

— Понятия не имел. Я думал, что мое расследование начнется только в Нуэва-Барселоне. Теперь я знаю, за кем надо последить, когда мы туда приедем.

— Она пишет о человеке по имени Остин.

— С ним должны быть и другие. Вербовщики, раз он надеется набрать целое войско.

— И надо же ему было наткнуться именно на тебя!

— Просто он услышал, как ты мне хамишь, и решил, что хозяин я плохой — а значит, охотно буду подчиняться кому-то.

Артур сложил письмо и вернул его Элвину.

— Если король готовит вторжение в Мексику, что из этого следует?

— Так или нет, он сейчас не может позволить себе войну со свободными штатами, верно ведь? — сказал Элвин.

— Значит, рабовладельческие штаты в драку тоже не полезут, — заключил Артур Стюарт.

— Но война с Мексикой когда-нибудь кончится — ежели она вообще начнется, конечно. Король либо проиграет ее — тогда он взбесится и начнет лезть на рожон, либо выиграет, набьет казну мексиканским золотом и купит себе целый флот, ежели захочет.

— Миз Пегги не понравится, что ты говоришь «ежели» на каждом шагу.

— Война — скверная штука, сколько б они ни жужжали, что тебе от нее никакого вреда.

— Но ведь человеческие жертвы — это тоже плохо. Надо же их как-то остановить?

— Думаю, краснокожие, которые молятся, чтобы их освободили от мексиканцев, как-то не представляют себе рабовладельцев в качестве новых хозяев.

— Но рабство все-таки лучше, чем смерть, разве нет?

— Твоя мать думала иначе. Давай-ка прекратим эти разговоры — мне от них грустно становится.

— Про человеческие жертвы или про рабство?

— Про то, что одно, как ты полагаешь, может быть лучше другого. — И помрачневший Элвин отправился в каюту, которую пока занимал один. Он положил золотой лемех на койку и прилёг, надеясь, что сон поможет ему лучше во всем разобраться. Почему этот Тревис держится так смело? И почему Артур Стюарт так слеп? Ведь столько людей принесли многое в жертву, чтобы сохранить ему свободу.

Только в Фивах к Элвину подсел еще один пассажир. Элвин сошел на берег посмотреть город, слывший величайшим из портов Американского Нила, а когда вернулся, на его койке спал кто-то другой.

При всей его досаде это можно было понять. Койка была лучшая в каюте — нижняя на той стороне, где солнышко светило утром, а не в дневную жару. А Элвин, когда уходил, никаких вещей на ней не оставил. Котомку он захватил с собой, а больше никакого добра на белом свете у него не было. Не считая ребенка, которого носила его жена, — и если уж речь об этом, она не расставалась со своей ношей точно так же, как Элвин с золотым лемехом.

Поэтому Элвин не стал будить нового и вышел поискать Артура Стюарта, а заодно и укромный уголок, чтобы съесть принесенный с собой ужин. Артур заявил, что останется на пароходе. Его дело, но Элвин не собирался сбиваться с ног, разыскивая его. Свисток, предупреждающий об отплытии, уже прозвучал, и Артуру полагалось встречать Элвина, а он этим пренебрег.

Не то чтобы Элвин испытывал какие-то трудности с его обнаружением. Он почти все время мог засечь его сердечный огонь и сомневался, что Артур сумеет скрыть его, если Элвин по-настоящему захочет его найти. Сейчас парень находился внизу, в помещении для рабов, где его никто не спросит, что он тут делает и куда девался его хозяин. Вопрос в том, что ему в самом деле там надо.

Едва успев достать из котомки кукурузный хлеб, сыр и сидр, Элвин увидел, как Артур поднимается по трапу на палубу — и не в первый раз задумался, так ли уж парень слаб в созидании.

По натуре Артур не лжец, но секреты, в общем, хранить, умеет — может, он просто не рассказывает Элвину обо всем, чему научился? Может, он вылез наверх именно сейчас потому, что знает: Элвин пришел из города и расположился поесть?

Элвин, само собой, и куска не успел проглотить, как Артур плюхнулся рядом с ним на скамейку. Элвин мог бы поесть в кают-компании, но там «слугу» рядом с собой не посадишь, а на палубе это никого не касается. Рабовладельцы, конечно, могли счесть его последним отребьем, но их мнение Элвина не очень-то волновало.

— Ну как? — спросил Артур Стюарт.

— Хлеб как хлеб.

— Я тебя не про хлеб спрашиваю!

— Сыр тоже ничего, хотя его делают из молока самых заморенных, костлявых, заеденных мухами, облепленных навозом коров, когда-либо стоявших в могиле двумя копытами.

— Стало быть, молочное дело у них не на высоте.

— Если они претендуют на звание столицы Американского Нила, им не мешало бы сперва осушить болото. Раз Гайо и Миззипи сливаются здесь, значит, это место низменное, а раз оно низменное, то его все время заливает. Не надо быть ученым, чтобы это вычислить.

— Никогда не слыхал об ученом, который отличал бы низменность от возвышенности.

— Не всякий ученый туп, как пробка.

— Знаю, знаю. Где-то должен быть ученый, в котором знания сочетаются со здравым смыслом, просто до Америки он пока не доехал.

— Это доказывает наличие у него здравого смысла. Что ему делать в стране, где большой город ставят прямо на болоте.

Отсмеявшись, они хорошенько набили рты.

Когда они отужинали — Артур умял больше половины и не сказать, чтобы наелся, — Элвин с деланной небрежностью спросил его:

— Что там такого интересного, в трюме?

— У рабов, ты хочешь сказать?

— Я пытаюсь говорить, как человек, способный владеть другими людьми, — очень тихо пояснил Элвин. — А ты попытайся говорить, как человек, который кому-то принадлежит — или уж не суйся на Юг.

— Я старался понять, на каком языке говорят эти беглые.

— Ну и?

— Точно не по-французски. Там есть один канадец, и он говорит, что нет. И не по-испански — так сказал парень с Кубы. Никто не знает, по-каковски они лопочут.

— По крайней мере мы знаем, на каком языке они не говорят.

— Я знаю больше.

— Слушаю тебя внимательно.

— Тот кубинец отозвал меня в сторонку и говорит: «Знаешь, парень, я уже слыхал такой говор». «Что ж это за говор», — спрашиваю? А он: «Мне сдается, никакие они не беглые».

— Почему он так думает? — Про себя Элвин отметил, что Артур в точности копирует слова того другого и его акцент.

Раньше Артур Стюарт мог скопировать что угодно, не только человеческие голоса — крики птиц и животных, детский плач, шорох ветра в деревьях и шлепанье башмаков по грязи. Был у него такой дар до того, как Элвин переменил в нем все, даже запах, чтобы ловчие не могли больше найти Артура по обрезкам его ногтей и волос. Перемены коснулись самых глубоких и потаенных уголков Артурова существа и сказались на его одаренности. Тяжело поступать так с ребенком. Благодаря этому Артур сохранил свободу, но Элвин сожалел о цене, которую пришлось за нее отдать.

— Он говорит, что слышал такую речь, когда ездил с хозяином в Мексику.

Элвин глубокомысленно кивнул, хотя понятия не имел, что это может значить.

— Я его спрашиваю, откуда черным ребятам знать мексиканский говор, а он: в Мексике когда-то много черных было.

— И то верно, — сказал Элвин. — Они прогнали испанцев всего пятьдесят лет назад. Думаю, их вдохновил на это Том Джефферсон, освободивший черрики из-под власти короля. К тому времени испанцы должны были ввезти в страну много рабов.

— Ну да. Вот я и спрашиваю: раз в Мексике приносят столько человеческих жертв, почему ж они первым делом не поубивали этих африканских рабов? А кубинец говорит: черные люди грязные, их нельзя скармливать мексиканскому богу. И давай ржать как сумасшедший.

— Пожалуй, в том, что другие считают тебя нечистым, есть некоторое преимущество.

— Многие американские проповедники говорят, что Бог всех людей считает нечистыми духовно.

— Это ложь, Артур Стюарт. Многих проповедников ты слышать никак не мог.

— Я слышал, что так они говорят. Потому-то наш Бог и не признает человеческих жертв. На кой они ему, раз все мы нечистые, как черные, так и белые.

— Однако я не верю, что Бог именно так думает о своих детях. И ты тоже не веришь.

— Мало ли во что я верю. Мы с тобой не всегда думаем одинаково.

— Я счастлив уже оттого, что ты вообще думаешь.

— Это так, хобби. Не основное мое занятие.

Элвин засмеялся, чем Артур остался очень доволен, и принялся рассуждать вслух:

— Итак, у нас есть двадцать пять рабов, происходящих из Мексики. Они следуют вниз по Миззипи на том же пароходе, что и человек, вербующий солдат для вторжения в ту же Мексику. Поразительное совпадение.

— Проводники? — предположил Артур.

— Весьма вероятно. Они, возможно, закованы в цепи по той же причине, по которой ты притворяешься рабом. Чтобы их принимали не за тех, кто они есть на самом деле.

— Или у кого-то хватает ума полагать, что закованные рабы будут хорошо показывать дорогу на неизвестных землях.

— Ты хочешь сказать, что они не такие уж и надежные.

— Может, они не прочь умереть с голоду в пустыне, чтобы прихватить с собой белых рабовладельцев.

Значит, мальчик все-таки понимает, что смерть можно предпочесть рабству. Это хорошо.

— Жаль, что я не говорю по-мексикански, — сказал Элвин. — И ты тоже.

— Да-а.

— Не вижу, как ты сможешь выучить их язык. К ним никого не подпускают.

— Да-а.

— Надеюсь, у тебя не зародился какой-нибудь дурацкий план, о котором ты умалчиваешь.

— Могу и сказать. Я уже договорился, что буду носить им еду и выносить за ними парашу. До рассвета, когда больше никто это делать не рвется.

— Их стерегут круглые сутки. Какты вообще собираешься разговаривать с ними?

— Брось, Элвин. Ты же знаешь, что хоть один из них да говорит по-английски — как иначе они могли бы работать проводниками?

— Или по-испански, а кто-то из белых тоже владеет этим языком. Об этом ты не подумал?

— Я уже попросил кубинца выучить меня испанскому.

Это показалось Элвину явным хвастовством.

— Я отсутствовал всего шесть часов, Артур Стюарт.

— Ну, он ведь не совсем еще меня выучил.

Элвин опять задумался о том, так ли уж сильно пострадал талант, которым Артур обладал в детстве. Выучить язык за шесть часов? Нет, конечно, гарантии, что кубинский раб хорошо владеет испанским — как и английским, впрочем. Но что, если у Артура Стюарта природный дар к языкам? Что, если он был вовсе не имитатором, а мальчиком, от рождения умеющим говорить на любом языке? Элвин слышал о таких людях. Им стоит только услышать чужое наречие, чтобы заговорить на нем, как на родном.

Может быть, этот дар по-настоящему проснулся в Артуре только теперь, когда он становится мужчиной? Элвин даже позавидовал ему и тут же посмеялся над собой. Представить только, чтобы человек с его, Элвина, даром завидовал кому-то другому! Он может сделать камень жидким как вода, воду — прочной как сталь и прозрачной как стекло, может обратить железо в живое золото и при этом жалеет, что не способен овладеть чужим языком с той же легкостью, с какой кошка падает на лапы? Грех неблагодарности, один из многих, за которые его наверняка пошлют в ад.

— Чего ты смеешься? — спросил Артур Стюарт.

— Все время забываю, что ты уже больше не мальчик. Хочу только надеяться, что если тебе понадобится моя помощь — вдруг, скажем, тебя поймают на разговорах с мексиканскими рабами и начнут драть кнутом, — ты сумеешь как-нибудь дать мне знать.

— Очень даже сумею. А если убивец с ножиком, который спит на твоей койке, вдруг начнет плохо себя вести, ты тоже дай знать, что написать на твоей могильной плите.

— Убивец с ножиком?

— Так говорят под палубой. Но ты лучше спроси его сам, он тебе все и расскажет. Ты ведь так поступаешь обычно, правда?

— Угу. Если я что-то хочу знать, то так прямо и спрашиваю.

— И тебя, как правило, не убивают.

— В среднем у меня неплохие результаты, — скромно ответил Элвин.

— Но ты не всегда выясняешь то, что хочешь.

— Зато всегда выясняю что-то полезное. Например, как легко раздражаются некоторые люди.

— Я сказал бы, что у тебя дар на это дело, если б не знал, что у тебя есть другой.

— Бесить людей, да.

— Они начинают злиться, не успеешь ты поздороваться.

— А на тебя вот никто не злится.

— Потому что я симпатичный.

— Ну, не всегда. Хвастовство тоже иногда раздражает.

— Только не моих друзей, — ухмыльнулся Артур.

— Но твоих родных это с ума сводит.

Когда Элвин вернулся к себе, «убивец с ножиком» уже проснулся и вышел куда-то. Элвин подумал, не занять ли ему снова свою койку, но это значило нарываться на драку, и он решил, что дело того не стоит. В каюте четыре койки на двоих — незачем злить попутчика, борясь за одну-единственную.

Засыпая, Элвин, как всегда, отыскал сердечный огонь Пегги и удостоверился, что у нее все хорошо. Ребенок в ней рос как положено, и у него теперь тоже билось сердечко. Не то что во время первой беременности, когда ребенок родился преждевременно и выжить не смог. Теперь Элвину не придется смотреть, как его дитя синеет и задыхается у него на руках, несмотря на отчаянные попытки отца отыскать в маленьком тельце хоть какой-то шанс на жизнь. Что пользы быть седьмым сыном седьмого сына, если единственный, кого ты неспособен исцелить — это твой первенец?

В первые дни после его смерти Элвин и Пегги не отходили друг от друга, но потом она начала отдаляться, избегать его. В конце концов он понял, что она просто боится забеременеть снова. Тогда он поговорил с ней, сказал, что от беды не скроешься — многие люди теряют детей, даже тех, что уже подросли немного. Надо пытаться снова и снова, чтобы было чем утешиться при мысли о маленькой могилке.

«Я выросла, глядя на две такие могилки, — сказала она. — И знала, что родители, глядя на меня, видят двух моих сестер, носивших то же самое имя».

«Ты была светлячком и потому знала больше, чем полагается знать ребенку. Наша малышка скорее всего светлячком не станет. Все, что она будет знать, это как мы ее любим и как мы хотели, чтобы она родилась».

Элвин не знал, убедил ли он Пегги или она согласилась снова завести ребенка только ради него. Во время второй беременности она, как и в первый раз, разъезжала по всей стране и боролась за освобождение рабов, стараясь при этом, чтобы оно не привело к войне. Элвин в ее отсутствие оставался в Церкви Вигора и учил желающих началам созидания.

Оставался, пока она не давала ему какого-нибудь поручения. Вот и теперь Пегги отправила его вниз по реке в Нуэва-Барселону, хотя в глубине души ему хотелось побыть дома с ней вместе и позаботиться о ней.

Она, будучи светочем, прекрасно знала, чего он хочет, — стало быть, сама хотела как раз обратного: пожить врозь.

С этим Элвин мог примириться, что не мешало ему отыскивать ее на грани сна и засыпать, лишь когда в нем затеплятся два сердечных огня — ее и ребенка.

Элвин проснулся в темноте, поняв, что происходит что-то неладное. Рядом с ним горел чей-то сердечный огонь, и он слышал тихое дыхание крадущегося к нему человека. Запустив «жучка», он определил, что тот тянется к котомке, которую Элвин обхватил рукой.

Кража? Чертовски глупая затея на борту парохода, если у незнакомца именно это на уме. Разве только он превосходный пловец и способен добраться до берега с тяжелым золотым лемехом.

Нож злоумышленника висел на поясе, и тот пока не собирался его доставать. Элвин, учитывая это, произнес как можно тише:

— Если вы ищете что-нибудь съедобное, дверь с той стороны.

Ох, как подскочило при этом сердце у незнакомца! И первым делом он схватился за нож — это движение, как отметил Элвин, было у него хорошо отработано.

Впрочем, он почти сразу взял себя в руки. Элвин догадывался почему — ночь была темная, и незнакомец полагал, что Элвин видит в темноте не лучше его самого.

— Уж очень вы сильно храпели. Я просто хотел перевернуть вас на другой бок.

Элвин знал, что он врет. Когда Пегги давно уже пожаловалась на его храп, Элвин разобрался, отчего люди храпят, и преобразовал свою носоглотку так, чтобы не производить больше подобного шума. Он взял за правило не пользоваться даром ради собственного блага, но счел, что от храпа нужно избавиться ради других — ему-то это спать не мешало.

Однако он не подал виду и сказал:

— Спасибо. Но сплю я чутко, и если попросить меня повернуться, я тут же послушаюсь. Жена всегда так делает.

И тут незнакомец беззастенчиво признался в своих намерениях:

— Знаете, когда человек так прижимает свою котомку к себе, других так и разбирает поглядеть, что у него там такое.

— Когда я не прижимаю ее к себе, других разбирает не меньше, и гак им куда сподручнее подобраться к ней в темноте и познакомиться с ней поближе.

— Больше, полагаю, вы мне ничего не скажете?

— На вежливый вопрос я всегда готов ответить.

— Но поскольку спрашивать, что лежит у вас в котомке, невежливо, вы не станете отвечать.

— Приятно познакомиться с человеком, знающим толк в хороших манерах.

— Хорошие манеры и нож, который не ломается у черенка, — вот что помогает мне жить в этом мире.

— Мне вполне достаточно хороших манер. А нож ваш мне нравился больше в ту пору, когда еще был напильником.

Незнакомец одним прыжком отскочил к двери, выхватив нож.

— Кто ты и что обо мне знаешь?

— Ровно ничего, сэр. Но я кузнец и вижу, когда нож переделывают из напильника. По мне, это скорее меч, а не нож.

— Я ни разу не доставал нож на этом пароходе.

— Рад это слышать. Но когда вы спали, а я вошел, было светло, и я хорошо рассмотрел ножны у вас на поясе. Нож не бывает таким толстым у основания, и пропорции у него в самый раз для напильника.

— С виду это невозможно определить. Вы что-то слышали. Кто-то распустил свой язык.

— Люди всегда говорят, но не обязательно про вас. Просто я хорошо знаю свое дело, а вы, полагаю, знаете свое. Меня зовут Элвин.

— Элвин Смит,[99] э?

— Мне повезло в жизни: я получил имя. Держу пари, что и у вас оно есть.

Незнакомец усмехнулся и спрятал нож.

— Джим Бови.

— Ваша-то фамилия как будто не от ремесла образована.

— Это шотландское слово. Означает «светловолосый».

— Но у вас волосы темные.

— Ну, первый Бови, ручаюсь, был белокурый викинг. Ему понравилась Шотландия, когда он разбойничал там, вот он и остался.

— Его дух, наверно, возродился в ком-то из потомков, и тот переплыл еще одно море.

— Я сам викинг до мозга костей. Вы правильно угадали насчет ножа. Пару лет назад я присутствовал на дуэли — дело было на окраине Натчеза, около кузницы. Оба промахнулись, и все пошло кувырком — люди, знаете, собрались поглядеть на кровь, а тут такое разочарование. Один парень прострелил мне ногу, и я вроде бы выбыл из борьбы, но тут увидел, что майор Норрис Райт связался с парнишкой наполовину меньше его и наполовину моложе. Это меня так взбесило, что я позабыл про рану, а кровь из меня хлестала, как из резаной свиньи. Но я обезумел, схватил кузнечный напильник и вонзил ему прямо в сердце.

— Для этого большая сила нужна.

— А то! Я ведь не промеж ребер его вогнал, а прямо сквозь ребро. Мы, викинги, обретаем силу великанов, когда нас охватывает безумие боя.

— Ваш нож сделан из того самого напильника, верно?

— Один ножовщик в Филадельфии переделал его для меня.

— Обточил, не перековал.

— Точно.

— Этот нож вам приносит удачу.

— Ну, я не умер пока.

— Да, тут без удачи не обойтись, учитывая вашу привычку подкрадываться к спящим и осматривать их багаж.

Улыбка на лице Бови погасла.

— Что ж поделать, если я такой любопытный.

— Понимаю. У меня тот же порок.

— Теперь ваша очередь.

— Очередь? И что же я должен сделать?

— Рассказать вашу историю.

— Мою? У меня при себе только свежевальный ножик, но он сослужил мне хорошую службу в диких краях.

— Вы же знаете, я не об этом спрашиваю.

— Ну а я рассказываю об этом.

— Я вам рассказал про свой нож, а вы расскажите про свою котомку.

— Про нож вы всем рассказываете, чтобы не так часто пускать его в ход. А я про котомку не рассказываю никому.

— Этим вы только любопытство разжигаете в людях. А кое у кого могут возникнуть и подозрения.

— Время от времени такое случается. — Элвин свесил ноги с койки и встал. Он уже прикинул на глаз габариты Бови и знал, что сам он дюйма на четыре выше, что руки у него длиннее и плечи шире — недаром же он кузнец. — Но моя милая улыбка рассеивает все подозрения.

— Да, детина ты будь здоров! — засмеялся Бови. — И никого не боишься.

— Я много кого боюсь. Особенно людей, которые вгоняют напильники сквозь ребро прямо в сердце.

— Странное дело, — задумчиво сказал Бови. — Меня в жизни многие боялись — но чем больше они боялись, тем реже признавались, что боятся. Ты первый, кто прямо сразу так и сказал. Это что же выходит — ты боишься меня больше всех? Или совсем не боишься?

— Я вам вот что скажу: держитесь подальше от моей котомки, и нам не придется это выяснять.

Бови засмеялся опять, но его мимика больше напоминала оскал дикой кошки.

— Нравишься ты мне, Элвин Смит.

— Приятно слышать.

— Я знаю человека, которому как раз такие ребята требуются.

Стало быть, этот Бови входит в компанию Тревиса, подумал Элвин.

— Если вы про мистера Тревиса, то мы с ним уже условились, что он пойдет своей дорогой, а я своей.

— Вон оно что, — сказал Бови.

— Вы к нему только в Фивах присоединились?

— Про нож я тебе рассказал, но про свои планы не стану рассказывать.

— Ну, а я из своих секрета не делаю. Я планирую снова лечь спать и попытаться досмотреть сон, который вы прервали, вознамерившись прекратить мой храп.

— Хорошая мысль, — одобрил Бови. — А поскольку я ночью совсем не спал из-за твоего храпа, то займусь тем же самым, пока солнышко не взойдет.

Элвин лег и прижал котомку к себе. К Бови он повернулся спиной, но, конечно, оставил в нем своего «жучка» и мог следить за каждым его движением. Тот долго стоял, глядя на Элвина, и Элвин по биению его сердца и бурной циркуляции крови видел, что тот неспокоен. Что им владело — гнев или страх? Трудно об этом судить, когда лица не видно, да и тогда нелегко. Но его сердечный огонь дал Элвину понять, что Бови принимает какое-то решение.

Не скоро ему удастся уснуть, коли он так взбудоражен. С этой мыслью Элвин проник в Бови и стал успокаивать его.

умеряя его сердцебиение и выравнивая дыхание. Многие думают, что тело всегда откликается на эмоции, но Элвин знал, что бывает и наоборот. Тело ведет, а эмоции подчиняются.

Через пару минут Бови начал зевать, а там и уснул вскоре — не сняв ножа и держа руку поблизости от него.

Интересные, однако, друзья у этого Тревиса.

Артура Стюарта переполняла самоуверенность. Но если ты это чувствуешь и компенсируешь нахальство повышенной осторожностью, ничего дурного с тобой произойти не должно, так ведь? Разве только когда твоя заносчивость преувеличивает в тебе сознание собственной безопасности.

У миз Пегги это называлось «рассуждать вкруговую». Такие рассуждения не приводят никуда — или приводят куда угодно. Думая о миз Пегги, Артур всегда чувствовал себя виноватым из-за того, как он говорит. Да только что пользы говорить правильно? Мулат, навострившийся говорить как джентльмен, — да на него будут смотреть, как на дрессированную обезьяну. Как на собаку, которая ходит на задних лапах. Джентльменом он от этого все равно не станет.

Потому-то он и ведет себя так нахально — вечно ему хочется что-то доказать. Но только не Элвину.

Нет, Элвину в первую очередь, Потому что тот обращается с ним как с мальчишкой, хотя Артур взрослый мужчина. Как с сыном, хотя Артур ничей.

Все эти мысли тоже ни к чему, когда тебе необходимо вынести вонючую кадку, провозившись с этим как можно дольше — надо же выяснить, кто из рабов говорит по-английски или по-испански.

— Quien me compreende? — прошептал Артур. («Кто меня понимает?»)

— Todos te compreendemos, pero calle la boca, — ответил ему третий с краю. («Мы все тебя понимаем, только рот закрой».) — Los blancos piensan que hay solo uno que hable un poco de ingles.

Надо же, как он тарахтит — и выговаривает совсем не так, как кубинец. Но Артур уже обрел чувство языка и понимал, в общем, все. Они все говорят по-испански, но притворяются, будто только один из них немного знает английский.

— Quieren fugirde ser esclavos? («Хотите стать свободными?»)

— La unica puerta es la muerta. («Единственный способ — это смерть».)

— Al otro lado del rio hay rojos que son amigos nuestros. («Ha той стороне реки живут краснокожие — они наши друзья».), — сказал Артур.

— Sus amigos no son nuestros. («Ваши друзья — не наши друзья».)

Другой пленник кивнул.

— Y ya no puedo nadar. («Я все равно не умею плавать».)

— Los blancos, que van a hacer? («Что собираются делать белые?»)

— Piensan en ser conquistadores. («Конквистадорами себя считают» — эти люди, как видно, не слишком высокого мнения о своих хозяевах.) — Los Mexicos van comer sus corazones. («Мексиканцы сожрут их сердца».)

— Tu hablas como cubano, — включился в беседу еще один. («Ты говоришь как кубинец».)

— Soy americano. Soy libre. Soy… — Артур не успел еще выучить, как будет по-испански «гражданин». — Soy igual. («Я равный».) Не совсем, правда, но все-таки более равный, чем вы.

Несколько рабов усмехнулись, услышав это.

— Ya hay vista, tu dueño. — Артур понял только «dueño» — хозяин.

— Es amigo, no dueño. («Он мне друг, а не хозяин».)

Это их насмешило, но смеялись они потихоньку, поглядывая на стражника, который дремал, привалившись к стене.

— Me de promesa. («Обещайте мне».) Cuando el ferro quiebra, no se maten. No salguen sin ayuda. («Когда железо сломается, не убивайте себя», — хотел сказать Артур — но, возможно, это означало «не дайте себя убить». — «И не уходите без помощи».) Пленники смотрели на него в полнейшем недоумении.

— Voy quebrar el ferro, — повторил он. («Я хочу сломать железо».)

Один из них с насмешкой протянул к нему руки, звякнув цепью. Другие с тревогой покосились на стражника.

— No con la mano, — сказал Артур. — Con la cabeza.

Пленники разочарованно переглянулись. Артур знал, о чем они думают: этот парень просто спятил — вообразил, что может ломать железо если не руками, то головой. Но лучшего объяснения он им дать не мог.

— Mañana, — сказал он, («До завтра».) Они закивали в ответ, явно не веря ему.

Вот тебе и выучил испанский! Хотя дело, возможно, в другом — они просто никогда не слыхали о созидании и не знают, что человек способен ломать железо силой своего разума.

Артур знал, что ему это под силу. Это был простейший урок Элвина, но он только недавно понял, что Элвин имел в виду, говоря о проникновении в металл. До сих пор Артуру казалось, что для этого надо сильно напрячься мысленно, а оказалось, что совсем не так. Все гораздо проще. Как с иностранным языком. Пробуешь его на вкус и начинаешь чувствовать. Ты чувствуешь, например, что хотя «mano» оканчивается на «о», впереди надо ставить артикль «lа», а не «el». Просто знаешь, что так надо, и все.

В Карфаген-Сити он дал торговцу, продававшему плюшки, двадцать пять центов, а тот зажилил сдачу. Вместо того чтобы орать на него — разве мыслимо, чтобы цветной подросток орал на белого человека? — Артур просто подумал о монетке, которую все утро держал в кулаке: какая она была теплая и как хорошо было ее ощущать. Он точно проник в ее металлическую сущность, как проникал в музыку языка. И, продолжая думать о ней, представил себе, что она становится все теплее…

Он продолжал представлять себе это, а торговец вдруг завопил и начал хлопать себя по карману, куда положил четвертак.

Монета жгла его!

Продавец попытался выудить монетку, но она обожгла ему пальцы. Тогда он скинул пиджаки при всем честном народе спустил штаны вместе с подтяжками. Монета, выкатившись из кармана, зашипела, деревянный тротуар задымился.

Торговца занимало только одно — ожог у него на ляжке. Артур представил, что монетка остыла, поднял ее и сказал:

— Мне еще сдача причитается.

— Убирайся вон, черный дьявол! Проклятый колдун. Проклинать деньги, которые даешь человеку — все равно что воровать.

— Смешно такое слышать от человека, который берет с тебя четвертак за пятицентовую булочку.

В разговор вмешались прохожие.

— Четвертак у парня хотел зажать, да?

— На то закон есть, хоть парень и черный.

— Воруешь у тех, кто ответить не может.

— Подтяни штаны-то, болван!

В итоге Артур получил сдачу с четвертака и хотел вернуть жулику его пять центов, но тот его и близко не подпустил.

«Ну что ж, я пытался, — подумал Артур Стюарт. — Я не вор. Я творец, вот я кто».

Не такой, как Элвин, конечно, но монету он, черт побери, раскалил, да так, что она чуть карман тому малому не прожгла.

«Если я это могу, то и всему остальному смогу научиться», — думал Артур — это и вселяло в него такую самоуверенность. Каждый день он практиковался на любых металлических предметах, которые ему попадались. Плавить железо, конечно, ни к чему — рабы ему спасибо не скажут, если он, снимая с них цепи, сожжет им запястья и лодыжки.

Он хотел просто размягчить металл, не раскаляя его. Это куда труднее, чем просто нагреть. Он то и дело ловил себя на том, что опять напрягается, пытаясь навязать металлу мягкость. Но стоило ему расслабиться и ощутить металл в голове, как песню, он постепенно опять начинал понимать, как это нужно делать. Он размягчил пряжку собственного ремня так, что мог гнуть ее, как ему хотелось. В конце концов он снова придал ей форму пряжки, чтобы штаны не свалились.

Но пряжка была медная, а медь от природы мягче железа. И даже с ней Артур добился успеха совсем не скоро. А вот Элвин однажды у него на глазах размягчил ствол ружья в тот самый миг, когда владелец этого ружья в него выстрелил.

Артур пока делает это медленно, а рабов между тем двадцать пять человек, и у каждого по два железных браслета — на ноге и на руке, — и надо, чтобы все они дождались, пока последний из них не станет свободным. Если кто-то побежит раньше времени, схватят всех.

Он, конечно, мог попросить о помощи Элвина, но тот уже дал ему свой ответ. Пусть остаются рабами, вот как решил Элвин. Но Артур этого не допустит. Судьба этих людей в его руках. Он теперь по-своему тоже творец, и ему решать, когда ждать, а когда действовать. Он не умеет исцелять болезни, как Элвин, и подчинять себе животных, и превращать воду в стекло. Но железо он, черт возьми, размягчать умеет и непременно освободит этих людей.

Завтра ночью.

На следующее утро они из Гайо вошли в Миззипи, и Элвин впервые за многие годы увидел над рекой туман Тенскватавы.

В него входишь, как в стену. На ясном небе ни облачка, и когда смотришь вперед — ничего особенного. Так, легкая дымка. И вдруг ты уже видишь не дальше чем на сто ярдов перед собой — в том случае, если движешься вверх или вниз по реке. Если вздумаешь переправиться на правый берег, тебе покажется, что ты ослеп — ты не увидишь даже носа собственной лодки.

Это ограда, поставленная Тенскватавой для зашиты краснокожих, ушедших на запад после того, как Такумсе проиграл свою войну. Все краснокожие, не желавшие жить по закону белого человека, все, кто покончил с войной, переправились на запад, и Тенскватава закрыл за ними дверь.

О западных землях Элвин слышал от трапперов, которые бывали там раньше. Они говорили, что горы там скалистые и такие высокие, что снег на вершинах не тает даже в июне. Там есть места, где горячая вода сама собой бьет из земли на пятьдесят футов вверх, а то и выше. Там пасутся стада бизонов — они могут идти мимо тебя целые сутки, и назавтра их будет не меньше, чем вчера. Там есть прерии, пустыни и сосновые леса, а высоко в горах, как алмазы, таятся озера — если заберешься туда, к вечным снегам, тебе нечем будет дышать.

И все это теперь — земля краснокожих, куда белых никогда больше не допустят. Для того над рекой и стоит туман.

Да только для Элвина это не преграда. Если бы он захотел, то мог бы рассеять туман и перебраться на тот берег. И никто бы его не тронул. Так повелел Тенскватава, и нет среди краснокожих ни одного, кто нарушил бы волю пророка.

Он даже подумывал высадиться на берег, подождать, когда пароход уйдет, а потом достать каноэ и найти на том берегу своего старого друга и учителя. Славно было бы потолковать с ним о том, что творится в мире. Обсудить слухи о грядущей войне между Соединенными Штатами и Королевскими Колониями — а может быть, между свободными штатами и рабовладельческими. Обсудить возможность войны с Испанией ради захвата устья Миззипи и возможность войны Королевских Колоний с Англией.

Теперь возник новый слух — о войне с Мексикой. Что сказал бы на это Тенскватава? У него, наверное, много своих забот — возможно, как раз теперь он старается объединить всех краснокожих, чтобы повести их на юг и защитить свои земли против народа, который вырывает пленным сердца на вершинах усеченных пирамид в угоду своему богу.

Элвин думал об этом, стоя у поручней правого борта — штирборта, хотя непонятно, зачем речникам такие мудреные слова вместо простых «право» и «лево». Он стоял там, смотрел в туман и видел не больше, чем любой другой человек, как вдруг его внутренний глаз засек на реке два сердечных огня.

Они крутились на самой середине реки, не различая, где вверх, а где низ, и им было страшно. Элвин понял это в одно мгновение. Двое на плоту, а плот без дифферента, с носовым креном. Неопытные, стало быть, и плот у них самодельный. Руль сломался, и они теперь не знают, как направлять плот вниз по реке. Они брошены на волю течения и не видят, что происходит в пяти футах от них.

«Королева Язу», конечно, производит достаточно шума, но туман обладает свойством глушить звуки. И даже если эти двое услышат пароход, разве они поймут, что это? Перепуганные люди могут подумать, что по реке плывет какое-то чудовище.

Как же Элвину быть со всем этим? Как заявить, что он видел то, чего никто другой не видит? Течение здесь слишком сильное для него — он не сможет его преодолеть, чтобы подвести плот поближе.

Придется немного приврать. Элвин повернулся и крикнул:

— Слышите? Видите их? Плот потерял управление! Там люди, их крутит на одном месте, и они взывают о помощи!

Капитан и рулевой вместе перегнулись с мостика, и рулевой заявил:

— Я ничего не вижу!

— Я их видел секунду назад, — пояснил Элвин. — Недалеко отсюда.

Капитан Ховард понимал, куда ветер дует, и его это не устраивало.

— Я не поведу «Королеву Язу» еще глубже в этот туман! Нет, сэр! Прибьются к берегу чуть пониже — это их дело, не наше.

— Речной закон! — возразил ему Элвин. — Люди терпят бедствие!

Рулевой молчал. Закон действительно обязывал оказывать помощь в таких случаях.

— Я не вижу никого, кто терпел бы бедствие, — упорствовал капитан.

— Поворачивать пароход нет нужды. Дайте мне шлюпку, и я привезу их.

Это капитана тоже не устраивало, но рулевой был человек порядочный, и скоро Элвин уже сидел в спущенной на воду шлюпке.

Не успел он отчалить, в лодку свалился мешком Артур Стюарт.

— В жизни не видел, чтобы люди прыгали так неуклюже, — сказал Элвин.

— Хочешь, чтобы я пропустил самое интересное? Ну уж нет!

— Не спешите так, мистер Смит, — окликнул сверху Джим Бови. — Двое сильных мужчин в таком деле лучше одного. — И тоже прыгнул — довольно ловко, учитывая, что он был лет на десять старше Элвина и лет на двадцать — Артура. Он легко опустился на ноги, и Элвин подумал: «Интересно, какой у него талант?» Смертоубийство для этого человека, возможно, только побочный промысел. Уж очень он легок — как пух.

Бови с Элвином сели на весла. Артур сидел на корме, таращил глаза и все время спрашивал:

— Далеко еще?

— Их могло отнести течением, — сказал Элвин, — но они где-то тут.

Видя скептическую мину Артура, он сделал такие глаза, что до парня наконец дошло.

— Кажется, я их вижу, — тут же выпалил он, подыгрывая Элвину.

— Вы ведь не собираетесь плыть до того берега, чтоб краснокожие нас прикончили? — осведомился Бови.

— Нет, — заверил его Элвин. — Я видел этих ребят, как вас вижу, и не хочу, чтоб их смерть была на моей совести.

— Так где же они, по-вашему?

Элвин, конечно, знал где, и по возможности греб прямо к ним. Трудность заключалась в том, что Бови греб немного в другом направлении. Оба гребца сидели к плоту спиной, и Элвин не мог даже притвориться, что видит его. Он лишь старался работать веслами немного сильней, чем Бови.

Артур, глядя на них, закатил глаза.

— Может, вы перестанете делать вид, что верите друг дружке, и будете грести в одну сторону?

Бови на это засмеялся, Элвин вздохнул.

— Ничего вы не видели, — сказал Бови. — Я наблюдал за вами — вы смотрели прямо в туман.

— Вот, значит, почему вы поехали с нами.

— Надо же было выяснить, на что вам лодка.

— Я хочу спасти двух парней на плоту, которых крутит течение.

— Продолжаете настаивать, что это правда?

Элвин кивнул, и Бови опять засмеялся:

— Выходит, провели вы меня.

— Тогда позвольте мне еще немного побыть ведущим. Чуть правее, пожалуйста.

— Такой у вас, значит, дар? Видеть в тумане?

— Похоже на то, разве нет?

— Не совсем. В вас есть много такого, что простым глазом не видно.

— Да неужели? — Артур с подчеркнутым удивлением оглядел плотную фигуру Элвина.

— А ты вовсе не раб. — Это Бови произнес уже без смеха, и Элвин с Артуром почуяли беду.

— Раб, — сказал Артур Стюарт.

— Ни один раб не посмеет так отвечать белому, дубина. По твоему языку сразу видно, что кнута ты не пробовал.

— Это вы хорошо придумали — сопровождать нас, — заметил Элвин.

— Можете не беспокоиться. У меня у самого есть секреты, и чужие я тоже хранить умею.

«Уметь-то умеешь, но вот сохранишь ли?»

— Не такой уж это страшный секрет, — сказал Элвин. — Я отвезу парня на север и вернусь назад другим пароходом.

— Судя по рукам и плечам, ты точно кузнец. Но ни один кузнец, глядя на зачехленный нож, не сможет сказать, что он переделан из напильника.

— Я хорошо знаю свое ремесло, — сказал Элвин.

— Элвин Смит. Пора бы тебе путешествовать под другим именем.

— Отчего так?

— Ты тот самый кузнец, что несколько лет назад убил пару ловчих.

— У моей жены эти ловчие убили мать.

— Да чего там… Ни один суд не вынесет тебе приговора, как и мне за мои дела. Мне сдается, у нас с тобой много общего.

— Меньше, чем вы думаете.

— Тот же Элвин Смит сбежал от своего хозяина, прихватив с собой одну вещь.

— Ложь. И он знает, что это ложь.

— Уверен, что знает, — но так говорят.

— Не всякому слуху верь.

— И то верно. Что-то ты уже не так налегаешь на весла, а?

— Думается, нам лучше не спешить, пока мы не закончили свой разговор.

— Я просто пытаюсь сказать тебе кое-что — заметь, по-хорошему. Я, кажется, знаю, что ты носишь в своей котомке. Ты должен быть большим умельцем, если слухи не врут.

— И что же я, по-вашему, такое умею? Летать?

— Говорят, ты умеешь железо превращать в золото.

— Здорово было бы, правда?

— Будешь отрицать?

— Железо я умею превращать только в подковы и дверные петли.

— Но один-то раз это тебе удалось?

— Нет, сэр. Говорю вам, все это выдумки.

— Я тебе не верю.

— Вы хотите сказать, что я лгу?

— Не обижайся только, ладно? Я много раз дрался на дуэли и всегда побеждал.

Элвин промолчал. Бови тяжело и пристально посмотрел на Артура Стюарта, а затем промолвил:

— Вот оно что.

— О чем вы? — спросил Артур.

— Ты меня не боишься.

— Боюсь, — возразил Артур.

— Ты боишься, что я про тебя знаю, но не боишься, что я вызову твоего мнимого хозяина на дуэль.

— Очень даже боюсь.

Бови в один миг бросил весла, выхватил нож и приставил его прямо к горлу Элвина — но от ножа к тому времени осталась одна рукоять.

Улыбка медленно сползла с лица Бови, когда он осознал, что его драгоценный нож, бывший прежде напильником, лишился клинка.

— Ты что наделал? — вскричал он.

— Забавный вопрос для человека, который собирался меня убить.

— Я хотел только попугать тебя. Не надо было делать такое с моим ножом.

— Чужие намерения я разгадывать не умею. Беритесь за весла.

Бови повиновался.

— Этот нож приносил мне удачу.

— Стало быть, кончилась она, ваша удача.

— Думать надо, кому грозите ножом, мистер Бови, — вставил Артур.

— Я хотел только сказать, что ты именно тот человек, который нам нужен. Незачем было ломать мой нож.

— В следующий раз, когда соберетесь привлечь человека на свою сторону, не тычьте в него ножом, — сказал Элвин.

— И не угрожайте раскрыть его секреты, — добавил Артур.

Бови, который до сих пор просто дулся, встревожился:

— Да я и не говорил, что знаю ваши секреты. Догадывался, и только.

— Итак, Артур Стюарт, мистер Бови только что сообразил, что находится на середине реки, в тумане, вместе с двумя людьми, чьи секреты он угрожал раскрыть.

— Тут призадумаешься, — сказал Артур.

— Просто так вы меня из лодки не выкинете, — предупредил Бови.

— Я не желаю вам зла, потому что я на вас не похож, — сказал Элвин. — Я убил человека только однажды, в приступе горя и ярости, и с тех пор не перестаю сожалеть об этом.

— Я тоже, — сказал Бови.

— Вы этим гордитесь. Вы сберегли орудие убийства и сделали его своим талисманом. Мы с вами совсем не похожи.

— Пожалуй.

— И если бы я захотел убить вас, мне не пришлось бы выбрасывать вас из лодки.

Бови опять бросил весла и поднес дрожащие руки к горлу.

— Дыхание перехватило? — спросил Элвин. — Но ведь вам никто не мешает. Дышите же! Вдох — выдох. Вы всю свою жизнь это делали.

Бови не то что задыхался — он просто не мог подчинить себе собственное тело.

Элвин не стал дожидаться, когда Бови посинеет, — он всего лишь дал ему почувствовать свое бессилие. Потом тот просто вспомнил, как надо дышать, и втянул в себя воздух.

— А теперь, когда мы установили, что вам нечего меня опасаться, — сказал Элвин, — давайте спасем двух ребят на самодельном плоту без дифферента.

И в белой пелене перед ними, в каких-нибудь пяти футах, возник плот. Еще один взмах веслами — и они стукнулись об него. Только в это мгновение двое на плоту их заметили.

Артур перебрался на нос с кормовым концом и перескочил на плот.

— Слава Богу! — воскликнул один из двоих терпящих бедствие.

— Вы прибыли как нельзя более вовремя, — сказал другой, выше ростом, помогая Артуру закрепить канат. — Плот ненадежный, а в таком тумане даже окрестностей не видно. Так себе поездочка, надо сказать.

— Рад видеть, что вы не пали духом, — засмеялся Элвин.

— Мы молились и пели гимны, — заверил длинный.

— Это сколько же росту в вас будет? — спросил, запрокинув голову, Артур.

— Я на голову выше собственных плеч, но подтяжек вполне хватает.

Нельзя было не почувствовать симпатии к этому человеку, и это сразу вызвало у Элвина подозрения. Если у него такой дар, то доверять ему опасно. Но в том-то и штука с такими людьми: ты не доверяешь им, и в то же время они тебе нравятся.

— Вы, часом, не адвокат? — спросил Элвин. Они уже приготовились взять плот на буксир.

Незнакомец выпрямился во весь свой рост и поклонился — такого неуклюжего поклона Элвин еще в жизни не видел. Одни колени и локти, сплошные углы, даже лицо напрочь лишено плавных линий. Этот малый настоящий урод. Надбровья выдаются, как у обезьяны, и все же… смотреть на него не противно, а улыбка у него на редкость теплая и приветливая.

— Авраам Линкольн из Спрингфилда к вашим услугам, джентльмены.

— А я Куз Джонстон из Спрингфилда, — представился другой.

— «Куз» — значит «кузен», — пояснил Линкольн. — Его все так зовут.

— Теперь стали звать, — уточнил Куз.

— Кузен? А чей? — спросил Артур.

— Только не мой, — ответил Линкольн. — Но он вылитый кузен, правда? Воплощение родственности, квинтэссенция седьмой воды на киселе. Начав звать его Кузом, я только подтвердил очевидное.

— Вообще-то я сын второй жены его отца от первого брака, — внес ясность Куз.

— Вследствие этого мы друг другу сводные никто, — сказал Авраам.

— Я особенно благодарен вам, ребята, за то, — взял слово Куз, — что мне теперь не придется выслушивать до конца самую невероятную басню, которую когда-либо плел старина Эйб.

— Никакая это не басня. Я слышал ее от человека по прозвищу Сказитель. Он поместил ее в свою книгу и не сделал бы этого, не будь она правдивой.

У «старины Эйба», который выглядел не более чем на тридцать, был острый глаз, и он сразу заметил, как переглянулись Элвин с Артуром.

— Вы его знаете? — спросил он.

— Он правдивый человек, это верно, — сказал Элвин. — Какую же историю он рассказал вам?

— О рождении одного ребенка. О трагической гибели его старшего брата — его убило несущееся по течению дерево, когда он спасал свою мать. Фургон застрял на середине реки, а у нее как раз начались роды. Однако он умер не сразу и прожил достаточно долго, чтобы новорожденный мог считаться седьмым сыном седьмого сына, у которого живы все братья.

— Возвышенная история, — сказал Элвин. — Я сам прочел ее в той книге, о которой вы говорили.

— И вы верите в нее?

— Верю.

— Я же не говорил, что это неправда, — вмешался Куз. — Просто это не та история, которую хочется слушать, когда тебя несет вниз по течению в миззипском тумане.

Эйб Линкольн пропустил это мимо ушей.

— Вотя и говорю Кузу: Миззипи еще милости во обошлась с нами по сравнению с тем, как поступила куда более мелкая речка с героями этого рассказа. А тут и вы подоспели — выходит, река проявила великую доброту к двум никудышным плотовщикам.

— Плот сами делали? — спросил Элвин.

— У нас руль сломался, — сказал Эйб.

— А запасной?

— Я не знал, что он понадобится. Но если нам суждено попасть на берег, я его сделаю.

— Умеете работать руками?

— Не сказал бы. Но буду трудиться, пока не добьюсь своего.

— Не мешало бы и над плотом потрудиться, — рассмеялся Элвин.

— Буду признателен, если покажете, что с ним не так. Я сам ни черта не вижу — плот как плот.

— Сверху да, а вот под ним кое-чего не хватает. На корме должен быть дифферент, чтобы она оставалась кормой. А спереди плот у вас перегружен, вот он и вертится.

— Чтоб мне провалиться! — сказал Эйб. — Не гожусь я в лодочники.

— Мало кто годится, — заметил Элвин. — Исключение — наш друг мистер Бови. Ни одной лодки не пропустит, хлебом его не корми, только дай погрести.

Бови натянуто улыбнулся. Плот теперь плыл за ними, и им с Элвином хочешь не хочешь приходилось тащить его по реке.

— Вы бы стали чуть дальше назад, — деликатно предложил потерпевшим Артур Стюарт. — Тогда плот перестанет так зарываться в воду, и его будет легче тянуть.

Сконфуженные Эйб и Куз поспешили выполнить его просьбу. Густой туман делал их почти невидимыми и глушил звуки, сильно затрудняя беседу.

Пароход они догоняли долго. Хорошо еще, что рулевой, добрая душа, шел тихим ходом, несмотря на гнев капитана Ховарда из-за потерянного времени. Спасатели и спасенные услышали шум колеса, и перед ними выросла «Королева Язу».

— Чтоб меня ощипали и поджарили! — вскричал Эйб. — Какой замечательный у вас пароход.

— Увы, не у нас, — сказал Элвин.

Артур Стюарт заметил, как проворно Бови взобрался на палубу и растолкал всех собравшихся, хлопавших его по плечу, как героя. Артур его не винил, но Бови, хотя Элвин порядком напугал его на реке, все-таки представлял опасность для них обоих.

Когда шлюпку подняли, а плот закрепили у борта, пассажиры принялись задавать обычные дурацкие вопросы — например, как они нашли друг друга в знаменитом тумане над Миззипи.

— Все вышло, как я сказал, — рассказывал Элвин. — Они были совсем близко, но все-таки пришлось их поискать.

Эйб Линкольн слушал его с усмешкой и ни слова не сказал поперек, но Артур видел, что этот человек далеко не дурак. Он знал, что плот был отнюдь не близко от парохода, и заметил, что Элвин греб прямиком к «Королеве Язу», как будто видел ее.

Что бы Эйб ни думал об этом, вскоре он уже рассказывал всем желающим, какого дурака свалял, строя плот, и как они с Кузом ополоумели от бесконечного кружения в тумане.

— Меня так скрутило, что мы вдвоем полдня распутывали мне руки-ноги и выкапывали голову из подмышки. — Не смешная, в общем, история в его изложении звучала так, что все со смеху покатывались, но вряд ли у нее был шанс попасть в книгу Сказителя.

Ночью они сделали остановку в довольно большом порту. Народ все время сновал взад-вперед, поэтому Артур временно отказался от плана освободить рабов-мексиканцев.

Вместо этого они с Элвином отправились в кают-компанию послушать лекцию. Читал ее Кассиус Марселлус Клей, известный противник рабства, не боявшийся выступать в самом сердце рабовладельческих штатов. Но делал он это, как отметил Артур Стюарт, довольно ловко. Он не обличал рабство как ужасающий грех — он говорил о том, какой вред приносит оно семьям самих рабовладельцев.

— Каково это — растить детей в убеждении, что их руки никогда не будут знать никакого труда? Что будет, когда отец состарится, а дети, не приученные к труду, начнут тратить его деньги, не думая о завтрашнем дне?

И разве эти дети, видевшие, как их ближними, какого бы цвета ни была их кожа, помыкают, ни во что не ставя их труд и свободу, — разве не сочтут они своего престарелого отца вещью, утратившей всякую ценность? Вещью, которую выбрасывают на свалку? Ибо, если к одной категории людей относятся как к товару, отчего бы детям не приучиться делить всех людей на полезных и бесполезных, которых следует выбросить вон?

Артур слышал многих аболиционистов, но этот всем утер нос. Рабовладельцы не кипели желанием вывалять его в смоле и перьях, по меньшей мере — нет, они сконфуженно переглядывались, думая, возможно, о собственных детях, ни на что не годных оболтусах.

Но в конечном счете польза от речей Клея невелика, решил Артур. Что ж им теперь прикажете делать — отпустить своих рабов и перебраться на Север? Прямо как в Библии, где Иисус сказал богатому юноше: «Раздай имение свое нищим и иди за мной». Богатство этих людей измеряется рабами. Отказаться от них — значит сделаться бедными или по крайней мере перейти в средний класс, где приходится платить наемным рабочим. Нанимать, другими словами, чью-то спину, а не владеть ей. Ни у кого из них не хватит на это мужества — так, во всяком случае, думал Артур Стюарт.

Он, однако, заметил, что Эйб Линкольн слушает оратора очень внимательно, с горящими глазами. Особенно когда Клей заговорил о сторонниках отправки черных обратно в Африку.

— Что сказали бы вы, если бы кто-то захотел отправить вас самих в Англию, Шотландию, Германию или любую другую страну, откуда приехали ваши предки? Все мы, богатые и бедные, свободные и невольники, теперь стали американцами. Нельзя отсылать в Африку рабов, чьи деды и прадеды родились на этой земле — Африка для них теперь не более родина, чем Китай или Индия.

Эйб кивал, слушая это, и у Артура сложилось впечатление, что до сих пор долговязый считал этот проект — взять и спровадить черных в Африку — наилучшим решением проблемы.

— А мулаты? Светлокожие метисы, в которых кровь европейцев и африканцев смешалась поровну? Их что же — надвое разделить, как железнодорожные пути, и каждую половину оправить на родину? Нравится вам это или нет, мы все перемешались на этой земле и приросли к ней. Порабощая темнокожего, вы порабощаете сами себя, ибо отныне вы прикованы к нему не менее крепко, чем он к вам, и его неволя формирует ваш характер точно так же, как его собственный. Сделайте темнокожего раболепным, и тот же процесс сделает вас тираном. Заставьте его дрожать от страха перед вами, и это превратит вас в чудовище. Выдумаете, ваши дети, видя вас таким, не будут бояться вас? Нельзя носить одну личину перед рабами и другую — перед своими близкими, если вы хотите, чтобы этим личинам кто-то верил.

После лекции, перед тем как разойтись спать, Элвин и Артур постояли немного у поручней, глядя на плот.

— Как можно после такой речи вернуться домой, — сказал Артур Стюарт, — и тут же не отпустить всех рабов на волю?

— Я же нот не отпускаю тебя, — заметил Элвин.

— Потому что ты только притворяешься моим хозяином, — шепотом парировал Артур.

— Тогда я мог бы притвориться, что отпускаю тебя, и это послужило бы другим хорошим примером.

— И что бы ты тогда со мной делал?

Элвин на это слегка улыбнулся, и Артур понял его.

— Я не говорю, что это легко, но если бы так поступили все…

— Все не поступят. Значит, тот, кто отпустит своих рабов, станет бедным, а кто не отпустит, останется богатым. И кто же получит власть в здешних краях? Тот, кто рабов сохранит.

— Выходит, надежды нет.

— Все должно произойти сразу, по закону, а не мало-помалу. Пока рабство хоть где-то разрешено, дурные люди будут владеть рабами и получать от этого выгоду. Надо запретить его — и дело с концом. Никак не могу добиться, чтобы это поняла Пегги. Вся ее пропаганда ни к чему не приводит: стоит кому-то перестать быть рабовладельцем, как он теряет всякое влияние среди тех, кто ими остался.

— Конгресс не может отменить рабство в Королевских Колониях, а король — в Штатах. Значит, как ни крути, где-то оно будет, а где-то нет.

— Будет война, — сказал Элвин. — Рано или поздно, когда свободным штатам опротивеет рабство, а рабовладельческие станут еще более зависимыми от него, с той или с другой стороны произойдет революция. Думаю, мы не дождемся освобождения, пока король не падет и его Колонии не войдут в состав Штатов.

— Этому никогда не бывать.

— Мне кажется, это все же произойдет, но кровопролитие будет ужасным. Люди сражаются яростнее всего, когда даже самим себе не смеют признаться, что борются за неправое дело. — Элвин плюнул в воду. — Пошли спать, Артур Стюарт.

Но Артуру было не до сна. Речь Кассиуса Клея вызвала под палубой большое волнение, и многие из рабов сердились на Клея за то, что он заставил белых почувствовать себя виноватыми.

— Попомните мои слова, — говорил парень из Кенитука. — Когда они чувствуют свою вину, то единственный для них способ облегчить душу — это внушить себе, что так нам и надо, а если мы этого заслуживаем, то людишки мы хуже некуда и надо наказывать нас почаще.

Артуру это казалось чересчур заковыристым, но ведь он был совсем крохой, когда мать вместе с ним бежала на волю, и не мог быть полноправным участником в споре о том, что такое рабство.

Даже когда все угомонились, ему не удалось заснуть, и в конце концов он вылез по трапу на палубу.

Ночь была лунная. Туман над восточным берегом стлался низко и позволял видеть звезды.

Двадцать пять мексиканских рабов спали на корме, тихо бормоча что-то сквозь сон. Спал и стражник.

«А ведь я собирался их освободить этой ночью, — подумал Артур. — Но теперь уже поздно — к утру не управлюсь».

Но тут ему пришло в голову, что он, пожалуй, сумеет сделать это быстрее, чем полагал.

Он сел в темном углу и после пары неудачных попыток вызвал в уме железное кольцо на лодыжке ближайшего раба. Он ощутил это кольцо, как прежде монету, и стал размягчать его, словно пряжку ремня.

Кольцо, однако, оказалось намного массивнее, чем монета или пряжка. Не успевал он размягчить одну его часть, другая опять застывала, и так без конца. Прямо как в истории о Сизифе, которую читала ему Пегги, — тот в подземном царстве, Гадесе, толкал камень в гору, но на каждый шаг вверх ступал два шага вниз и после целого дня работы был от вершины дальше, чем в самом начале.

Потом Артура осенило, и он чуть не выругался вслух. Надо же быть таким глупым!

Совсем не обязательно размягчать все кольцо. Снять он его, что ли, собирается, как рукав? Достаточно проделать это с ушком, где металл тоньше всего.

Он попробовал, добился полного успеха и тут кое-что обнаружил.

Ушки не были соединены — чека отсутствовала.

Он стал мысленно проверять одни кандалы за другими и везде находил то же самое. Чеки недоставало везде. Каждый раб уже был свободен.

Он подошел к ним. Они не спали и потихоньку делали ему знаки — уйди, мол, с глаз долой.

Артур вернулся в свой угол, а они, будто по сигналу, разомкнули свои кандалы и тихо сложили цепи на палубу. Без некоторого шума, конечно, не обошлось, но часовой даже не шелохнулся — как и никто другой на всем пароходе.

Чернокожие встали и начали перелезать через борт, глядящий на реку.

Они все потонут. Рабов плавать не учат и самим учиться не позволяют. Они сделали свой выбор между рабством и смертью.

Хотя Артур, если подумать, не слыхал ни единого всплеска.

Он перебежал к дальнему борту и заглянул через поручни. Все двадцать пять человек собрались на плоту и тихо перегружали имущество Эйба Линкольна в шлюпку. Небольшой груз там вполне уместился, и много времени это не заняло.

Неужели это для них так важно — не брать чужого добра? Они так и так совершают кражу, поскольку бегут от своих хозяев. Хотя это только теория, будто один человек, становясь свободным, тем самым что-то крадет у другого.

Потом они все улеглись на плот, и крайние, гребя руками, как веслами, двинулись на середину, в туман, к берегу краснокожих.

Кто-то положил руку Артуру на плечо, и он подскочил.

Это, конечно, был Элвин.

— Не надо, чтобы нас видели здесь, — сказал он тихо. — Пойдем вниз.

Артур провел его на камбуз. Элвин зажег одну лампу, низко привернув фитиль, и они стали шептаться.

— Я знал, что какой-нибудь дурацкий план в твоей башке непременно созреет, — сказал Элвин.

— А я думал, что ты не захочешь устраивать им побег. И как я не догадался…

— Я и сам так думал. Все дело, наверно, в Джиме Бови, который оказался шибко догадливым и пытался убить меня — нет, Артур Стюарт, он не остановился бы, будь у него в руке нож. Перерезал бы мне глотку за милую душу. Вот я и подумал: каково-то мне было бы предстать перед Богом, зная, что я мог бы освободить двадцать пять человек, но счел нужным оставить их в рабстве. А может, это проповедь мистера Клея так на меня подействовала. Наставила на путь истинный.

— Мистера Линкольна точно наставила, — сказал Артур Стюарт.

— Может быть. Хотя не похоже, что у него когда-нибудь было желание владеть другими людьми.

— Я знаю, почему ты это сделал.

— И почему же?

— Потому что знал: если ты этого не сделаешь, сделаю я.

— Я знал, что ты надумал попробовать, — пожал плечами Элвин.

— И довел бы дело до конца.

— Долго бы пришлось доводить.

— Все пошло быстро, когда я понял, что можно ограничиться ушками.

— Вероятно. Но сегодняшнюю ночь я выбрал в основном из-за плота. Подарок судьбы, да и только. Грех не воспользоваться.

— И что же будет, когда они доплывут до берега краснокожих?

— Тенксватава о них позаботится. Я дал им условный знак, который надо показать первому встречному краснокожему. Благодаря этому знаку их проводят прямо к Тенскватаве, где бы тот ни был. А пророк, увидев его, обеспечит беглецам свободный проход — или просто оставит их жить у себя.

— Они могут понадобиться ему для войны с мексиканцами. Если те двинутся на север.

— И это возможно.

— Что за знак ты им дал?

Элвин показал крошечный мерцающий кубик — то ли из чистейшего льда, то ли из стекла, но стекло так мерцать не может.

— Пару таких вот штук.

Артур взял кубик в руку и понял, что это.

— Там внутри вода.

— Правильно. Я решил их сделать там, на реке, когда моя кровь чуть не пролилась в воду. Это одно из условий их изготовления: ты отдаешь частицу себя воде, чтобы сделать ее твердой, как сталь. Ты знаешь закон: творец…

— Творец есть часть того, что он создает, — закончил Артур Стюарт.

— Ложись-ка спать. Незачем кому-то знать, что мы этой ночью бодрствовали. Не могу же я усыпить их навсегда.

— Можно я оставлю его себе? — спросил Артур. — Мне в нем что-то видится.

— Тебе может привидеться что угодно, если смотреть подольше, только я его тебе не отдам. Если люди считают ценностью то, что лежит у меня в котомке, что же они сделают ради кубика твердой воды, который показывает близкое и далекое, прошлое и настоящее?

Артур вернул кубик Элвину, но тот, не притронувшись к нему, улыбнулся. Вода вернулась в жидкое состояние и просочилась сквозь пальцы Артура. На столе осталась лужица, и Артур, глядя на нее, почувствовал себя растерянным и несчастным.

— Вода как вода, — сказал Элвин.

— С капелькой крови.

— Нет, кровь я забрал назад.

— Спокойной ночи. И спасибо… за то, что освободил их.

— Что мне еще оставалось, раз твое сердце так решило? Я смотрел на них и думал: кто-то любил их не меньше, чем твоя мама любила тебя. Она умерла за твою свободу, а мне этого делать не пришлось. Я всего лишь пошел на риск, да и то небольшой.

— Но ты же видел, что у меня получилось, правда? Я размягчил железо, не раскаляя его.

— Молодчина, Артур Стюарт. Теперь ты настоящий творец.

— Так себе творец.

— Из любых двух мастеров один всегда сильнее другого. Но сильному, чтобы не задаваться, полезно помнить, что всегда найдется третий, посильнее его.

— А кто сильнее тебя?

— Ты. Потому что для меня унция сострадания стоит дороже, чем фунт умения. Все, отправляйся спать.

Только теперь Артур Стюарт почувствовал, как он устал. То, что до сих пор держало его на ногах, испарилось, и он едва добрел до своего тюфяка.

Ну и переполох же поднялся утром! Подозревали всех и каждого. Некоторые думали, что это двое плотовладельцев — с чего бы иначе беглые оставили их имущество на борту? Но потом кто-то высказал здравую мысль, что вместе с грузом все беглые на плоту просто бы не уместились.

Затем подозрение пало на проспавшего часового, но и это представлялось сомнительным — будь он замешан, он убежал бы вместе со всеми, а не остался бы дрыхнуть на палубе, пока кто-то из матросов не поднял тревогу.

Только теперь, после побега, выяснилось, кому же принадлежали эти рабы. Мистер Тревис, как предполагал Элвин, был совладельцем, но больше всех убивался капитан Ховард. Это неожиданное обстоятельство объясняло, почему мексиканская экспедиция отправилась вниз по реке именно на его пароходе.

Элвина удивляло то, что и Тревис, и Ховард поглядывают на них с Артуром так, будто догадываются об истине. Хотя чему тут, собственно, удивляться? Если Бови рассказал им, что случилось с его ножом на реке, то ясно, что человеку, имеющему такую власть над железом, проще простого вынуть чеки из кандалов.

Постепенно все разошлись, но когда Элвин и Артур собрались последовать их примеру, капитан Ховард направился прямо к ним.

— Я хочу поговорить с вами, — без намека на дружелюбие заявил он.

— О чем? — спросил Элвин.

— Этот ваш парень — я видел, как он выносил за ними ведро на утренней вахте. Видел, как он с ними разговаривал. Это вызвало у меня подозрения, поскольку никто из них не говорил по-английски.

— Pero todos hablaban español, — ввернул Артур Стюарт.

Тревис понял его и пришел в негодование.

— Они все говорили по-испански? Лживые скунсы!

Как будто рабы обязались быть честными с ним.

— Я расцениваю это как признание, — сказал капитан Ховард. — Он не отрицает, что говорит на их языке и знал о них то, чего не знал их хозяин.

Элвин положил руку на плечо Артуру, чтобы пресечь его протест.

— Мой парень только что выучился говорить по-испански, и когда ему представился случай попрактиковаться, он им воспользовался, естественно. Может быть, у вас есть доказательства, что кандалы были открыты при помощи параши? Если нет, то прошу вас оставить его в покое.

— Нет, я не думаю, что чеки вытащил он, — возразил капитан. — Я думаю, он просто сообщил черным, что кто-то другой задумал освободить их.

— Ничего я такого не говорил! — возмутился Артур.

Элвин стиснул его плечо чуть сильнее.

— Раб не должен так отвечать белому, особенно корабельному капитану.

— Все в порядке, парень, — вмешался подошедший Бови. — Скажи им, незачем больше хранить этот секрет.

У Элвина упало сердце. Потребуется нешуточная пиротехника для отвлечения, чтобы они с Артуром успели сбежать.

Но Бови сказал совсем не то, чего ожидал Элвин.

— Малец рассказал мне про то, что узнал от них. Они замышляли устроить гнусный мексиканский обряд. Завести нас в глушь и ночью вырвать у кого-нибудь сердце. Вот я и решил, что лучше нам избавиться от этих подлых предателей.

— Вы решили? — вскипел капитан. — Какое право вы имели что-то решать?

— А такое. Вы поставили меня во главе разведчиков, то есть тех самых черномазых. Чертовски глупая идея, должен сказать. Почему, вы думаете, мексиканцы оставили этим ребятам сердца? Чтобы заманить нас в ловушку. Так было задумано с самого начала, да только мы в их ловушку не попались.

— А вы знаете, сколько они стоят? — бушевал Ховард.

— Вам-то они ничего не стоили, — заметил Тревис.

Капитанский пыл несколько поубавился.

— Это вопрос принципа. Мыслимо ли — взять и отпустить их на волю!

— Я этого не делал, — сказал Бови. — Я отправил их на тот берег. Что там с ними будет, по-вашему, — если допустить, что они переберутся через туман?

Капитан для порядка поворчал еще немного, и следствие было закрыто.

Элвин дождался Бови в их обшей каюте и спросил:

— Почему?

— Я же сказал, что умею хранить секреты. Я видел, как вы с парнем это провернули, — и, доложу я вам, стоило поглядеть, как вы разделались с кандалами, даже пальцем к ним не притронувшись. Мне повезло встретить человека с таким талантом. Вы мастер из мастеров.

— Поедемте тогда с нами. Бросьте ваших сообщников. Разве вы не видите, что они обречены? С мексиканцами шутки плохи. Вы все смертники, все до единого.

— Может, оно и так — но им я нужен, а вам нет.

— Мне тоже нужны. Мало кто в этом мире способен скрывать от меня свой сердечный огонь. Это и есть ваш дар, верно? Становиться невидимым для всех, когда надо. Потому я и не заметил, что вы за нами следите.

— Но в прошлую ночь вы проснулись, как только я притронулся к вашей котомке, — усмехнулся Бови.

— Притронулись? А может, вернули ее назад?

Бови уклончиво пожал плечами.

— Спасибо, что вступились за нас и взяли вину на себя, — сказал Элвин.

— Не такая уж это большая провинность. Тревису самому надоело возиться с этими черномазыми. Это Ховард уперся на том, что без них нам не обойтись, а он с нами не пойдет — высадит в Мексике, и все тут.

— Я мог бы давать вам уроки, как Артуру Стюарту.

— Да нет, вряд ли. Мы люди разные, это вы верно сказали.

— Не такие уж разные. Вы могли бы стать другим, ежели б захотели.

Бови в ответ покачал головой.

— Хорошо. Я отблагодарю вас единственным способом, который будет вам по душе.

Бови подождал и спросил:

— Ну?

— Уже. Я вернул его вам.

Бови схватился за ножны у себя на поясе и достал нож. Клинок был на месте и ни капельки не изменился.

Можно было подумать, что Бови держит на руках утраченное и найденное дитя.

— Как это вы приделали клинок обратно? Вы ко мне даже близко не подходили!

— Он был на месте все время. Небольшой обман зрения.

— Чтобы я его не видел?

— И чтобы не поранили никого.

— Но теперь-то он режет?

— Я думаю, в Мексике вас ждет гибель, мистер Бови, — но вы сможете прихватить с собой парочку человеческих жертв.

— Насчет жертв согласен, а вот сам умирать не собираюсь.

— Надеюсь, что я ошибся и все у вас будет хорошо.

— А я надеюсь, ты будешь жить вечно, Элвин Мастер, — сказал «убивец с ножиком».

В то же утро Элвин, Артур Стюарт, Эйб Линкольн и Куз сошли с парохода и вместе отправились в Нуэва-Барселону. В пути они рассказывали друг другу самые невероятные веши, но это уже другая история.

ИСКУПЛЕНИЕ ХРИСТОФОРА КОЛУМБА

(роман)

Небольшая группа историков и ученых, умеющих пользоваться машиной времени, наблюдает за прошлым нашей планеты.

Человечество на грани гибели. После целого века войн, чумы, засухи, наводнений и голода население сократилось до одного миллиона. Ученые пытаются возродить Землю, воздействуя на ход событий в прошлом. Но имеют ли они на это право?..

Пролог

Служба изучения прошлого

Некоторые называли это время периодом «ничегонеделания», другие, стремясь дать ему более положительную оценку, называли его «восстановлением» или даже «возрождением» Земли. Все эти названия по-своему справедливы. Человечество за свою историю сделало немало плохого, и теперь настало время исправить содеянное.

Многое живое в мире было истреблено или погибло, а сейчас оно вновь возвращалось к жизни. Вот чем занималось человечество в те дни: почву обширных тропических лесов удобряли, для того чтобы там опять могли расти деревья, достигая прежних размеров. По окраинам огромных пустынь Африки и Азии запретили пасти скот и посеяли там траву, чтобы там образовалась степь, а затем и саванна, прежде занесенные песком и камнями. Хотя расположенные высоко над землей станции, изучающие погодные условия, и не могли изменить климат, им достаточно часто удавалось направлять ветры таким образом, что ни один клочок земной поверхности не страдал больше ни от засухи, ни от наводнений, ни от недостатка солнечного света. Уцелевшие в гигантских заповедниках животные снова приучались жить в условиях дикой природы. Все населявшие Землю народы имели равные права на продукты питания, и теперь никто не страшился голода. У всех детей были хорошие учителя, и каждый человек получил реальную возможность заниматься тем, что отвечало его наклонностям и способностям.

Теперь, когда человечество уверенно двигалось в будущее, в котором все язвы мира будут исцелены и люди смогут жить безбедно, не стыдясь, что строят свое благополучие за счет других, на Земле, казалось, должно было бы наступить всеобщее благоденствие. Для многих, возможно, для большинства, так оно и было. Но оставались еще люди, которые не могли вычеркнуть из памяти мрачные тени прошлого. Слишком много живых существ исчезло с лица Земли, и их уже не вернуть. Слишком много людей, слишком много народов занесено песком забвения. Когда-то на Земле жило семь миллиардов человек, теперь же лишь одна десятая от этого числа взращивала земные кущи. Уцелевшим было нелегко забыть столетие войн и эпидемий, засух, наводнений и голода, беспомощной ярости, переходившей в отчаяние. Каждый из оставшихся в живых ступал по чьим-то могилам. Так по крайней мере казалось.

Поэтому возрождали не только леса и степи. Люди пытались восстановить в памяти картины прошлого, рассказы о нем, проследить те переплетающиеся между собой судьбы, которые привели одних к славе, а других — к позору. Были созданы устройства, позволившие заглянуть в прошлое. Сначала с их помощью наблюдали лишь быструю смену событий в потоке столетий, а позже, когда аппаратуру усовершенствовали, уже можно было разглядеть лица умерших и услышать их голоса.

Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы записать все: не хватало людей, чтобы проследить все поступки и дела ушедших. Приходилось выбирать отдельные моменты истории, отыскивать ответ на какой-то определенный вопрос, прослеживать судьбу того или иного народа до его исчезновения. И лишь таким образом сотрудники Службы минувшего смогли рассказать своим согражданам подлинные истории из прошлого и объяснить, почему возникали и исчезали с лица земли целые народы; почему люди завидовали, ненавидели и любили; почему дети смеялись при свете солнца и дрожали от страха в темноте ночи.

Служба минувшего сумела восстановить немало забытых историй, воссоздать множество утраченных или поврежденных произведений искусства, возродить столько обычаев, традиций, шуток и игр, религиозных и философских учений, что временами казалось, будто на этом можно и остановиться. Казалось, вся история человечества уже известна. Однако Служба, подобно реставратору, сняла лишь верхний, тончайший слой прошлого, и большинство ее сотрудников мечтали о том, когда они, наконец, смогут безраздельно погрузиться в детальное изучение давно минувших времен.

Глава 1

Правительница

Лишь однажды Колумб пришел в отчаяние и потерял надежду осуществить свою мечту. Это случилось в ночь на 23 августа в порту Лас-Пальмас на Канарских островах.

Наконец-то, после долгих лет борьбы, три его каравеллы вышли в море из Палоса. И почти сразу же произошла авария: руль «Пинты» разболтался и чуть не вышел из строя. Памятуя о том, как священники и аристократы при дворе королей Испании и Португалии сначала улыбались ему, а потом, у него за спиной, предавали его, Колумб и тут склонен был видеть в случившемся чей-то злой умысел. Недаром Кинтеро, владелец «Пинты», так переживал за свое суденышко, отправлявшееся в далекое плавание, что нанялся простым матросом, чтобы присматривать за ним. Пинсон рассказал ему с глазу на глаз, что как раз перед отплытием заметил, как несколько человек собрались на корме «Пинты». Пинсон сам исправил руль, когда они выходили в море, однако на следующий день он опять сломался. Капитан был в ярости, но поклялся Колумбу, что «Пинта» присоединится к двум другим каравеллам в Лас Пальмасе через несколько дней.

Колумб был так уверен в способностях Пинсона и его преданности общему делу, что особенно не беспокоился за «Пинту». С «Санта-Марией» и «Ниньей» он поплыл к острову Гомера, правительницей которого была Беатриса де Бобадилья. Колумб давно ждал этой встречи, чтобы отпраздновать свою победу над придворными короля Испании вместе с той, которая не скрывала, что искренне желает ему успеха. Однако сеньоры Беатрисы на острове не оказалось. Ожидание и без того было томительно, а тут еще ему приходилось изо дня в день выслушивать пустую болтовню придворных Беатрисы, они вдохновенно уверяли его, что иногда в ясную погоду с острова Ферро, самого западного из Канарских островов, далеко на западе виднеются туманные очертания голубого острова. Кто же в это поверит? Множество судов уже заплывали далеко на запад, но никто из моряков ничего подобного не видел. Однако Колумб уже научился улыбаться и одобрительно кивать, слушая самую невероятную белиберду. Не овладев этим искусством, нельзя было бы удержаться при дворе, а Колумб выдержал это испытание не только при постоянно переезжавших с места на место дворах Фердинанда и Изабеллы, но и находясь в окружении куда более надменных придворных Жуана Португальского. И теперь, прождав не один десяток лет, чтобы получить в свое распоряжение корабли, людей и необходимые припасы и, самое главное, разрешение предпринять это путешествие, он вполне мог выдержать еще несколько дней общения с этими тупыми господами. И все же иногда он едва сдерживался, чтобы не сказать им, насколько ничтожны и бесполезны они в глазах Господа, да и других людей, если смысл их жизни — лишь служить при дворе правительницы Гомеры, не находя лучшего для себя применения, даже когда ее нет дома. Они, несомненно, забавляют Беатрису. В беседах с Колумбом при королевском дворе в Санта Фе она недвусмысленно дала ему понять, что прекрасно видит всю никчемность большинства представителей рыцарского сословия. Без сомнения, она постоянно отпускала в их адрес колкости, ирония которых до них даже не доходила.

Куда более мучительным было отсутствие вестей из Лас Пальмаса. Он оставил там своих людей, поручив им сразу же сообщить, как только Пинсон приведет «Пинту» в порт. Однако шли дни, а никаких известий оттуда не поступало. Между тем тупость придворных становилась все более невыносимой, и, наконец, терпение Колумба лопнуло. Вежливо распрощавшись с господами из Гомеры, он направился в Лас Пальмас сам. Но, прибыв туда 23 августа, обнаружил, что «Пинта» так и не появилась.

На ум сразу же пришло самое худшее. Предатели среди экипажа судна, полные решимости помешать ему выполнить задуманное, возможно, подняли мятеж, либо же им как-то удалось убедить Пинсона повернуть назад, в Испанию. А может, они беспомощно дрейфуют в океане, уносимые течением неизвестно куда. Или же их захватили пираты, или португальцы, которые могли заподозрить, что эта экспедиция отправилась на поиски испанцев, пытающихся прибрать к рукам их владения на африканском побережье. Наконец Пинсону, считавшему себя имеющим больше прав, чем Колумб, возглавить это предприятие — хотя ему никогда не удалось бы добиться королевского покровительства и помощи, поскольку у него не было ни образования, ни манер, ни терпения, столь необходимых в таких делах, — могло взбрести в голову уплыть дальше самому, чтобы достичь Индии раньше Колумба.

Все это было возможно, и, перебирая в уме все варианты, Колумб готов был поверить в реальность любого из них. В тот вечер он уединился в своей каюте и, опустившись на колени — не впервые, конечно, но с несвойственным ему гневом, — обратился к Всевышнему.

— Я выполнил все, что ты повелел мне, — произнес он. — В какие только двери не стучал, но Ты ни разу, даже в самые трудные времена, ничем не помог мне. И все же вера в Тебя никогда не покидала меня. И вот, наконец, я добился разрешения отправиться в экспедицию именно на тех условиях, за которые сражался. Мы подняли паруса. Мой план был хорош. Время года было выбрано правильно. Люди что надо, и я даже готов был простить им, что они считают себя более опытными моряками, чем их предводитель. И теперь, я прошу у Тебя лишь одно — то, что мне действительно нужно: дай мне немного удачи.

Не слишком ли дерзко так обращаться к Господу? Может быть. Но Колумбу уже случалось дерзко говорить с могущественными людьми, и исходившие из самого сердца слова легко срывались с языка. Бог может покарать его за это, если захочет. Но Колумб уже давно отдал себя в Его руки, а сейчас он слишком устал.

— Господи милостивый, неужели я просил у Тебя слишком многого? Неужели Тебе понадобилось отобрать у меня третий корабль? Моего лучшего моряка? Неужели Тебе так уж надо было лишить меня милости сеньоры Беатрисы? Я вижу, что не заслужил Твоего расположения. И поэтому прошу Тебя найти мне замену. Убей меня на месте, если хочешь. Вряд ли это будет больнее, чем убивать меня по кусочкам, как Ты это делаешь сейчас. Знаешь что? Я готов служить Тебе еще один день. Пошли мне «Пинту» или подай мне знак, чего еще Ты ждешь от меня. Но я клянусь Твоим святым именем, что ни за что не отправлюсь в плавание, если у меня не будет трех судов, хорошо оснащенных и с полными экипажами. Я состарился, служа Тебе, и завтра, когда истечет назначенный мной срок, я отойду от дел и буду жить на те крохи, которые Ты сочтешь возможным пожаловать мне. — Затем он перекрестился. — Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь.

Совершив эту молитву, скорее похожую на богохульство, Колумб еще долго не мог уснуть. Наконец, так и не успокоившись, он встал с постели и опять опустился на колени.

— И все же да свершится воля Твоя, а не моя! — сказал он яростно. Затем вновь забрался в постель и сразу же уснул.

Утром в порт вползла «Пинта». Колумб воспринял это как подтверждение того, что Бог и в самом деле все еще не утратил интерес к успеху его предприятия. Ну что, хорошо, подумал он. Ты не поразил меня насмерть за мою непочтительность, о Господи, а послал мне «Пинту». Теперь я докажу Тебе, что остаюсь и поныне Твоим верным слугой.

Он начал с того, что довел до исступления чуть ли не половину населения Лас Пальмаса, заставив людей заниматься ремонтом «Пинты». На судне трудились, казалось, все плотники, конопатчики, кузнецы, кожевенники и парусных дел мастера, жившие в городе. Пинсон долго извинялся за долгое отсутствие, но в его словах звучало что-то похожее на вызов. Он говорил, что им пришлось дрейфовать почти две недели, и только благодаря его искусству мореплавателя, «Пинту» удалось привести туда, куда он обещал. Колумб не до конца поверил ему, но не подал виду. Как бы там ни было, Пинсон здесь, а с ним и «Пинта» с мрачным от пережитого Кинтеро. Так что пока Колумб был доволен.

Теперь, когда все мастера и ремесленники Лас Пальмаса работали на него, ему наконец удалось заставить Хуана Ниньо, владельца «Ниньи», заменить треугольные паруса на прямоугольные, которыми были оснащены другие каравеллы, с тем чтобы все корабли могли одинаково маневрировать в море и с Божьей милостью одновременно приплыть ко двору китайского богдыхана.

За одну неделю все три судна оказались подготовленными к плаванию лучше, чем когда они покидали Палое, и на этот раз никаких неожиданных поломок не произошло. Если даже среди экипажей и затаились какие-то недруги, их, несомненно, отрезвило то, что и Колумб, и Пинсон были полны решимости выйти в море любой ценой. К тому же, если бы экспедиция потерпела неудачу и на этот раз, они застряли бы на Канарских островах почти без всякой надежды на скорое возвращение в Палое.

А Господь так милостиво откликнулся на обращенные к нему дерзкие слова Колумба, что, когда они, наконец, пристали к берегам Гомеры, чтобы пополнить судовые припасы, над замком Сан-Себастьян развевался флаг правительницы острова.

Все сомнения и страхи Колумба тотчас рассеялись. Беатриса де Бобадилья по-прежнему высоко ценит его! Как только ей доложили о его прибытии, она тут же отпустила всех придворных, которые еще неделю назад как будто снисходили до общения с ним.

— Кристобаль, друг мой, брат мой! — воскликнула она. Колумб поцеловал ей руку, и она повела его из дворца в сад, где они сели в тени дерева и он принялся рассказывать ей обо всем, что произошло со времени их последней встречи в Санта-Фе.

Она слушала с большим интересом, иногда задавала отнюдь не праздные вопросы и смеялась, когда Колумб рассказывал, какие палки в колеса начал ставить ему король почти сразу после подписания их договора.

— Вместо того чтобы дать деньги на три каравеллы, король раскопал какое-то преступление, совершенное горожанами Палоса в незапамятные времена, — наверняка контрабанду…

— Их главный промысел в течение многих лет, насколько я знаю, — подхватила Беатриса.

— Ив наказание он потребовал от них уплатить сумму, равную стоимости двух каравелл.

— Удивляюсь, что он не заставил их оплатить все три, — перебила Беатриса. — Ведь он — известный скупердяй, дорогой старина Фердинанд. Правда, он оплатил все расходы на войну и не разорился. К тому же, он только что выслал из страны всех евреев, так что теперь ему, в случае чего, и занять не у кого.

— Ирония судьбы состоит в том, что семь лет назад герцог Сидонии был готов купить мне в Палосе три каравеллы за счет собственной казны, но король не дал на это разрешения.

— Дорогой старина Энрике — у него всегда было куда больше денег, чем у короля, и он никак не может понять, почему при таком раскладе его власть уступает королевской.

— Как бы там ни было, вы можете представить себе, как они обрадовались, когда я, наконец, оказался в Палосе. А затем, чтобы окончательно меня унизить, король объявил, что приостановит судебные разбирательства по уголовным и гражданским делам в отношении тех, кто захочет присоединиться к моей экспедиции.

— Не может быть!

— Может. Вы представляете, каково было узнать об этом настоящим морякам Палоса. Им вовсе не хотелось отправляться в столь далекое плавание в компании преступников и несостоятельных должников. К тому же, их сограждане могли бы заподозрить, что они тоже нуждаются в подобной милости короля.

— Его величество, несомненно, полагал, что подобная мера сможет побудить любого принять участие в вашей безумной затее.

— Да, его «помощь» чуть не погубила все в самом начале.

— Итак, сколько же преступников и разорившихся должников на ваших судах?

— Насколько мне известно, ни одного. Слава Богу, он послал нам Мартина Пинсона.

— Да, это человек-легенда.

— Вы знаете его?

— Рассказы и байки моряков доходят и до Канар. Мы ведь живем у моря.

— Мой замысел увлек его, и как только жители Палоса узнали о том, что он отправляется с нами, у нас тут же появились добровольцы. А его друзья рискнули дать нам свои каравеллы.

— Не бесплатно, разумеется.

— Они надеются разбогатеть, по своим меркам, конечно.

— Точно так же, как и вы — по своим.

— Нет, сеньора, я надеюсь стать богатым в вашем понимании этого слова.

Она рассмеялась и коснулась его руки.

— Кристобаль, как я рада вновь увидеть вас. Как я рада, что Господь избрал вас и благословил на борьбу с Океаном и двором испанского короля.

Она произнесла эти слова как бы невзначай, но они затрагивали весьма деликатную тему. Лишь она одна знала, что он предпринял свое путешествие, следуя повелению Бога. Священники в Саламанке считали его дураком. Но если бы он хоть единым словом намекнул, что сам Господь говорил с ним, его тут же заклеймили бы как еретика, а это означало бы не только крушение планов достичь Индии. Вообще-то он не собирался говорить ей об этом: не собирался говорить об этом никому. Он ничего не сказал даже своему брату Бартоломео, даже своей жене Фелипе незадолго до ее смерти, и даже отцу Пересу в Ла Рабида. Лишь неожиданно для самого себя, проведя час в обществе Беатрисы, он поделился с ней своими сокровенными мыслями. Не всеми, конечно, а только тем, что Бог сделал его своим избранником и повелел ему совершить это путешествие.

Почему он поделился с ней? Возможно потому, что в глубине души знал: он может доверить ей свою жизнь. Или, возможно, потому, что ее всепонимающий, проницательный взгляд сказал ему, что убедить ее может только правда. Но даже и тогда Колумб не поведал ей всего, иначе и она сочла бы его безумцем.

Но она отнюдь не считала его таковым, либо же она была явно неравнодушна к таким безумцам. Это чувство проявлялось и сейчас, и даже сильнее, чем он ожидал.

— Останься со мной до утра, мой Кристобаль, — сказала она.

— О сеньора… — неуверенно отозвался он, не понимая, правильно ли ее понял.

— В Кордобе ты жил с простой женщиной Беатрисой, и у нее от тебя ребенок. Не станешь же ты утверждать, что живешь монахом.

— Видимо, мне на роду так написано. Не могу устоять перед женщинами по имени Беатриса. И ни одну из них даже при сильном желании нельзя назвать простой или обычной.

Леди Беатриса рассмеялась:

— Тебе удалось польстить сразу двум женщинам, — старой любовнице и той, которая готова стать твоей новой. Неудивительно, что тебе удалось одолеть на своем трудном пути и священников, и ученых. Я даже думаю, что королева Изабелла, как и я, влюбилась в твои рыжие волосы и огонь, пылающий в глазах.

— Боюсь, что теперь у меня больше седых волос, чем рыжих.

— Что-то незаметно, — ответила она.

— Сеньора, — сказал он, — когда я прибыл на Гомеру, я лишь молился, чтобы завоевать вашу дружбу, о большем я не смел и мечтать…

— Похоже на начало длинной, изобилующей изящными оборотами речи, в конце которой мое откровенное предложение будет отклонено…

— О, сеньора Беатриса, не отклонено, а скорее отложено…

Она протянула руку, наклонилась, и коснулась его щеки.

— Знаешь ли, Кристобаль, ведь красавцем тебя не назовешь.

— Я тоже всегда так считал, — ответил он.

— И тем не менее от тебя нельзя оторвать глаз. А когда тебя нет рядом, все равно продолжаешь думать о тебе. Я потеряла мужа, ты жену. Господу было угодно избавить их от земных мук. Неужели нам следует мучить себя неудовлетворенными желаниями?

— Сеньора, а сплетни? Если бы я остался на ночь…

— Ив этом все дело? Тогда уйдешь до наступления полуночи. Спустишься вниз через парапет по шелковому канату.

— Бог услышал мои молитвы, — сказал он ей.

— А что ему еще оставалось делать, раз ты выполняешь его повеление?

— Я не осмелюсь согрешить и впасть в немилость у Него именно сейчас.

— Да, мне следовало соблазнить тебя еще в Санта Фе.

— И есть еще одно обстоятельство, сеньора. Когда я успешно завершу это великое предприятие, я вернусь домой не простолюдином, приобщившимся к дворянству лишь благодаря женитьбе на девушке не слишком знатного происхождения с острова Мадейра. Я буду вице-королем. Я буду адмиралом флота.

Он усмехнулся.

— Как видите, я последовал вашему совету и заранее оговорил все условия в подписанном королем документе.

— Неужели вице-королем?! Боюсь, тогда вы и взглядом не удостоите правительницу какого-то далекого острова.

— О нет, сеньора. Я буду адмиралом и, оглядывая свои океанские владения…

— Подобно Посейдону, правителю всех берегов, омываемых водами океана…

— Я никогда не найду более дорогого для меня сокровища, чем остров Гомера, и более чудесной жемчужины, чем прекрасная Беатриса.

— Ты слишком много времени провел при королевском дворе. Твои комплименты звучат заученно.

— Разумеется, ведь я повторял их изо дня в день целую неделю, пока, терзаясь, ждал вашего возвращения.

— Ты хочешь сказать, что ждал возвращения «Пинты».

— Вы обе опоздали. Однако ваше рулевое устройство оказалось в порядке.

Она покраснела, затем рассмеялась.

— Вы упрекнули меня, что мои комплименты звучат слишком высокопарно, и я подумал, что вы оцените комплимент в кабацком духе.

— Ах вот как это называется? И что же, за такие любезности продажные девки спят с клиентами бесплатно?

— Не продажные девки, сеньора. Такие поэтические сравнения предназначены не для тех, с кем можно переспать за деньги.

— Поэтические?

— Ты моя каравелла, с наполненными ветром парусами…

— Осторожнее с морскими выражениями, друг мой.

— …С наполненными ветром парусами и ярко-алыми флагами, трепещущими на ветру, подобно губам твоим, когда ты говоришь.

— А у тебя неплохо получается. Или это было придумано заранее?

— Нет, это экспромт. Твое дыхание как благословенный попутный ветер, о котором молятся моряки, а при виде твоего руля у бедного моряка вздымается мачта.

Она слегка ударила его по щеке, не желая, однако, причинить боль.

— Выходит, я оказался непутевым поэтом.

— Поцелуй меня, Кристобаль. Я верю в твою миссию, но если ты не вернешься, я хотела бы, по крайней мере, чтобы твой поцелуй напоминал мне о тебе.

Он поцеловал ее, потом еще раз. Но потом ушел, чтобы заняться последними приготовлениями к отплытию. Сейчас ему надо выполнить волю Господню, а когда это будет сделано, наступит время получать земные награды. Хотя, в конце концов, кто осмелился бы отрицать, что она — его награда, ниспосланная небесами? Ведь это Бог сделал ее вдовой, и может быть, Он же, вопреки всем земным законам, заставил ее полюбить сына генуэзского ткача.

…Когда его каравеллы наконец отчалили, он увидел, или это только показалось Колумбу, как она стоя на парапете замка, машет ему алым платком, как флагом. Он взмахнул рукой в ответ, как бы приветствуя ее, а затем обратил лицо к западу. Теперь он больше не будет смотреть на восток, в сторону Европы, дома, до тех пор, пока не выполнит задачу, возложенную на него Богом. Сейчас все препятствия уже наверняка позади; еще десять дней плавания, и он сойдет на берег Катея (старинное название Китая) или Индии, Островов Пряностей, либо Чипангу (старинное название Японии). Теперь ничто его не остановит, поскольку с ним Бог. Как он всегда и был рядом — с того самого дня на берегу, когда Он впервые явился Колумбу и повелел оставить мечты о крестовом походе.

— У меня есть для тебя более важное дело, — сказал тогда Господь.

И сейчас Колумб был близок к завершению этой миссии. Сознание этого пьянило его как вино, озаряло ему путь, гнало его вперед, как ветер, надувавший паруса у него над головой.

Глава 2

Рабы

Хотя Тагири и сама не перенеслась в прошлое, именно она сделала так, что Христофор Колумб застрял на острове Эспаньола, и это навсегда изменило историю человечества. Она родилась через семь веков после плавания Колумба и никогда не покидала свою родную Африку, но нашла способ обратиться к прошлому и предотвратить завоевание Америки европейцами. Это не было актом возмездия. По мнению некоторых это скорее напоминало удаление вызывающей головную боль кисты мозга у ребенка. В результате ребенок не станет вполне здоровым, но уже не будет больше испытывать страданий. Сама Тагири, однако, рассматривала все иначе.

— История — это не прелюдия, — сказала она однажды. — Мы не оправдываем страдания людей в прошлом лишь потому, что в дальнейшем, к моменту нашего появления на свет, все обернулось вроде бы вполне благополучно. Их страдания значат нисколько не меньше, чем мир и благополучие, в котором мы живем. Глядя из нашего прекрасного далека на войны и кровопролития, голод и эпидемии, царившие столетия тому назад, мы испытываем чувство жалости. Когда мы считали, что не можем вернуться в прошлое и изменить его, нас можно было оправдать за то, что мы, поплакав над нашими предками, продолжали вести свой безмятежный образ жизни. Но если мы теперь отвернемся и позволим им страдать, когда знаем, что в силах помочь им, мы отравим свою счастливую жизнь, и наш золотой век перестанет существовать. Настоящий человек никогда не примирится с бессмысленными страданиями другого.

Нелегко было принять то, о чем она просила, но нашлись такие, кто согласился с ней. Не все, но в конце концов их набралось достаточно.

Ничто в ее происхождении, воспитании и образовании не предвещало того, что в один прекрасный день, уничтожив один мир, она создаст другой. Как и многие другие молодые люди, став сотрудницей Службы минувшего, Тагири воспользовалась хроновизором, чтобы проследить, поколение за поколением, историю своих собственных предков. Она догадывалась, что в течение ее первого года работы за ней, как за новичком, будут наблюдать. Но разве ей не сказали в самом начале, что пока она будет учиться управлению и точной настройке хроновизора («это искусство, а не наука»), ей разрешается исследовать все, что угодно? В любом случае, ее нисколько не задело бы, узнай она, что ее начальники лишь снисходительно кивнули, когда выяснилось, что она прослеживает историю своих предков по материнской линии вплоть до того времени, когда они жили в деревне Донготона на берегах реки Косе. В Тагири, как и во всех людях нынешнего поколения, текла кровь различных рас и национальностей, но она выбрала для исследования наиболее важную для нее линию, которая наиболее ярко проявилась в ней. Донготоной называлось и ее племя, и гористая местность, где оно жило. А деревня Икото была родиной предков ее матери.

Нелегко было научиться пользоваться хроновизором. Хотя машина была снабжена превосходной системой компьютерной настройки, позволявшей всего за несколько минут точно попасть в нужное место и время, пока еще не создали компьютер, который мог бы решить «проблему значимости», как ее называли сотрудники Службы. Тагири обычно выбирала наиболее выгодную для наблюдения позицию вблизи главной тропы, петлявшей среди хижин, и задавала отрезок времени, например, неделю. Компьютер затем следил за передвижениями людей и регистрировал все происходящее в этом месте.

На все это уходило лишь несколько минут и огромное количество электроэнергии, однако на дворе было начало двадцать третьего века и солнечная энергия стоила дешево. Первые недели работы Тагири уходили на отсеивание бессодержательных разговоров и ничего не значащих событий. Поначалу они не казались бессодержательными и незначащими. Когда Тагири только приступила к работе, она увлеченно вслушивалась в любые разговоры. Ведь их вели реальные люди из ее собственного прошлого. Кто-то из них наверняка ее прямой предок, и рано или поздно она непременно выяснит — кто именно. А пока что ей нравилось буквально все: и заигрывающие с парнями девушки, и жалующиеся на судьбу и болезни старики, и усталые женщины, покрикивающие на расшалившихся ребятишек. Боже мой, эти дети! Эти покрытые лишаями, голодные, неугомонные дети, слишком маленькие, чтобы понять, как они бедны, и слишком бедные, чтобы знать, что не все люди в мире просыпаются голодными по утрам и ложатся спать вечером тоже голодными. Они такие живые, такие резвые.

Однако уже через пару недель Тагири столкнулась с проблемой значимости. Понаблюдав за несколькими десятками флиртующих девушек, она поняла, что все девушки в Икото заигрывают с парнями примерно одинаково. Понаблюдав несколько дней за тем, как дети дразнят, мучают друг друга, ссорятся между собой или, наоборот, проявляют добрые чувства, она поняла, что дальнейшие наблюдения ничего нового в этом плане ей не дадут. Пока еще никому не удалось разработать для компьютеров хроновизора такую программу, которая позволяла бы распознавать черты необычного, непредсказуемого в поведении людей. Поначалу вообще было трудно обучить компьютер выделять из общей картины передвижения людей: сотрудникам Службы приходилось продираться через бесконечные изображения того, как взлетают и садятся птицы, снуют по земле ящерицы и мыши. И все это лишь затем, чтобы увидеть хоть какие-то сценки из жизни людей.

Тагири нашла собственное решение — решение меньшинства. Однако, знавшие ее не удивились тому, что она была одной из тех немногих, кто выбрал этот путь. В то время как большинство сотрудников Службы начали прибегать в своих исследованиях к статистическим методам, подсчитывая варианты различного поведения отдельных людей, а затем составляя доклады о культурных традициях и обычаях прошлого, Тагири избрала совершенно другой путь. Она прослеживала жизнь одного человека от рождения до смерти. Ее интересовали не схемы поведения людей, их обычаи, а история их жизни. Ну что ж, сказали наблюдавшие за ней, она будет биографом. Она представит нам жизнеописания, а не данные о культурных традициях.

Затем в направлении ее исследований произошел такой резкий поворот, с которым руководители сталкивались до этого всего лишь несколько раз. Тагири уже изучила жизнь семи поколений предков ее матери, как вдруг отказалась от биографического подхода. И, вместо того чтобы прослеживать жизнь каждого человека от рождения до смерти, она начала наблюдать жизнь каждой женщины своего рода в обратном направлении — от смерти к рождению.

Для начала Тагири выбрала старуху по имени Амами и настроила свой хроновизор так, чтобы он менял точки наблюдения, прослеживая жизнь Амами вплоть до момента ее рождения. Это означало, что Тагири могла понять смысл слов старой женщины, только перестроив программу компьютера. Причины и следствия разворачивались перед ней в обратном порядке: сначала она наблюдала результат, и лишь затем выяснялась его причина. В старости Амами заметно хромала, и только после нескольких недель наблюдения за предшествовавшими событиями Тагири поняла причину хромоты. Молодая Амами лежала на циновке, истекая кровью. Затем она как бы сползла с нее, разогнулась и встала на ноги перед своим мужем, который с силой бил ее посохом.

Но почему он избивал ее? Еще несколько минут, и Тагири получила ответ: когда Амами пошла за водой, ее изнасиловали двое крепких мужчин из соседней деревни, где жило племя Лотуко. Муж Амами не мог признать, что случившееся было действительно актом насилия, поскольку это означало, что он не способен защитить свою жену. Ему пришлось бы отомстить насильникам, а это могло поставить под угрозу хрупкий мир, существовавший между племенами лотуко и донготона, живших в долине Косе. Поэтому, чтобы не навредить соплеменникам и не потерять лицо, он вынужден был расценить рассказ своей плачущей жены, как бессовестную ложь, и утверждать, что в действительности она вела себя как распутница. Он бил ее, требуя отдать деньги, которые ей заплатили. Тагири было совершенно ясно: муж знал, что никаких денег не было, что его любимая жена не стала шлюхой и что в действительности он поступает несправедливо. По его лицу было видно, что ему стыдно. Но это не помешало ему обойтись с женой столь жестоко. Никогда прежде Тагири не приходилось видеть, чтобы какой-либо другой житель этой деревни проявлял такую неоправданную жестокость. А он все бил и бил жену еще долго после того, как она начала кричать, просить пощады и, наконец, призналась во всех смертных грехах. Поскольку он избивал ее не потому, что верил в свою правоту, а для того, чтобы убедить соседей в заслуженности наказания, он перестарался. Перестарался, и хромота Амами до самой ее смерти оставалась для него немым укором.

Просил ли он когда-нибудь прощения или раскаивался в душе, Тагири так и не узнала. Он поступил, как, по его мнению, должен был поступить любой мужчина в Икото, чтобы не уронить своего достоинства. Мог ли он жалеть об этом? Пусть Амами и стала хромой, но у нее был достойный уважения муж, авторитет которого не уменьшился ни на йоту. Неважно, что даже за неделю до ее смерти некоторые деревенские ребятишки бегали за ней и обзывали словами, которым научились у детей постарше: «Лотуко шлюха!»

Чем больше внимания уделяла Тагири жителям Икото, и чем ближе они ей становились, тем больше времени она проводила, живя вместе с ними в прошлом. Она следила за жизнью этих людей на экране хроновизора и постоянно стремилась узнать причины тех событий, которые представали перед ней раньше. Мир виделся ей не потенциальным будущим, ожидающим ее вмешательства, а сочетанием необратимых результатов. И единственное, что она могла сделать, это выяснить те необратимые причины, которые привели к нынешней ситуации.

Начальники следили за ее рвением с большим интересом: те немногие новички Службы, которые до этого занимались исследованием прошлого в обратном направлении потока времени, бросали это занятие довольно быстро, поскольку такая методика только дезориентировала их. Тагири, однако, не сдавалась. Она продвигалась все дальше и дальше в глубь времен. Старухи на ее глазах возвращались в материнское лоно, а за ними следовали их собственные матери, и так продолжалось, пока она не выясняла все интересующие ее причины.

Именно благодаря ее увлеченности и настойчивости начальство продлило установленный для новичков срок обучения, в течение которого Тагири училась обращаться с хроновизором и искала свое решение проблемы значимости. Вместо того чтобы подключить ее к работе над одним из разрабатываемых проектов, ей разрешили продолжать изучение собственного прошлого. Решение было весьма разумным, ибо, занимаясь изучением хода истории, а не закономерностей ее развития, она в любом случае не вписалась бы ни в один проект. Таким, как она, обычно не мешали заниматься тем, к чему их влекло. Уникальность, а не просто необычность Тагири состояла в том, что она упорно продолжала следовать своему методу. Начальникам было любопытно узнать, каковы будут конечные результаты ее упрямства и что будет написано в ее отчете.

Тагири же, если бы она наблюдала за собой со стороны, интересовало противоположное: не куда приведет ее метод, а откуда он взялся.

Если бы начальникам пришло в голову спросить ее об этом, то, задумавшись на секунду, она ответила бы, что все дело в ее жизненном опыте. Причиной всему послужил развод моих родителей, пояснила бы Тагири. Ей всегда казалось, что оба они счастливы в семейной жизни. И вдруг, когда ей исполнилось четырнадцать лет, эта идиллия рухнула у нее на глазах. Она узнала, что родители разводятся. В действительности, все эти годы отец и мать вели жестокую борьбу за главенство в семье. Тагири не замечала этого, потому что родители скрывали свое нездоровое соперничество не только друг от друга, но даже каждый от самого себя. Однако, когда отца назначили руководителем проекта восстановления Судана, в результате чего он поднялся на две ступеньки выше по служебной лестнице, чем мать Тагири, работавшая в той же организации, их зависть к успехам друг друга в конце концов превратилась в ничем не прикрытую смертельную ненависть.

Только тогда Тагири стала вспоминать полные скрытого смысла разговоры, которые велись за завтраком или ужином, когда родители поздравляли друг друга с теми или иными достижениями в работе. Теперь, утратив детскую наивность, Тагири осознала, что каждым словом родители стремились как можно больнее ранить гордость друг друга. И так случилось, что, едва перешагнув порог детства, она внезапно заново пережила, но только в обратном порядке, всю свою жизнь и, переосмыслив все, поняла истинные причины случившегося. С тех пор она стала рассматривать жизнь именно в таком порядке — задолго до того, как ей пришло в голову использовать свой университетский диплом специалиста по этнологии и древним языкам, чтобы стать сотрудником Службы.

Ее никто не спрашивал, почему время в ее исследованиях течет вспять, и она никому не давала объяснений. Хотя ее несколько беспокоило, что до сих пор ей не дали определенного задания, Тагири в то же время радовалась, что может продолжать самую захватывающую игру в своей жизни, решая одну головоломку за другой. Не слишком ли поздно вышла замуж дочь Амами и, в свою очередь, не слишком ли рано дочь этой дочери стала женой человека с гораздо более сильным и эгоистичным характером, чем добрый и уступчивый муж ее матери? Каждое поколение отвергало выбор предыдущего, не задумываясь о том, чем он определялся. Одно поколение прожило счастливую жизнь, следующее несчастливую, но все в конечном счете предопределялось изнасилованием и неоправданным избиением и без того несчастной женщины. Тагири уловила все отголоски звенящего колокола, прежде чем добралась до него самого; она проследила волны, бегущие по воде, прежде чем увидела брошенный в пруд камень. Точно так же, как это было в ее детстве.

Судя по всему, ее ожидала необычная и многообещающая карьера, а ее личное дело было снабжено серебряной полоской, что говорило о доверии к сотруднику. Теперь любой, имевший право перевести Тагири на другую работу, знал, что ее нужно оставить в покое и даже помочь в ее исследованиях. Тем временем, втайне от нее, специальный монитор будет неотступно следить за всеми ее действиями и, если она ничего не опубликует при жизни (как это иногда случалось с такими странными личностями), то после ее смерти будет обязательно составлен полный отчет о проделанной ею работе. Независимо от того, какую ценность он будет собой представлять. Тагири была удостоена этого знака отличия, лишь с пятью другими сотрудниками станции. И Тагири была самой странной из них.

* * *

Ее жизнь могла бы идти и дальше по этому пути, поскольку никому не разрешалось вмешиваться в ее деятельность. Однако в конце второго года работы Тагири столкнулась с событием, происшедшим в деревне Икото, которое заставило ее изменить направление исследований. А это, в свою очередь, коренным образом изменило ход истории человечества. Она прослеживала жизнь женщины по имени Дико. Ни к одной из других женщин Тагири не испытывала столь искренней симпатии. С момента ее смерти и дальше, назад, к годам ее молодости, на ней лежала печать глубокой скорби, что делало ее фигурой почти трагической. Люди, окружавшие ее, тоже ощущали это. К ней относились с большим почтением, часто обращались за советом даже мужчины, хотя она и не обладала даром предвидения и соблюдала обряды не более ревностно, чем другие представители племени донготона.

Эта скорбь не покидала ее и в ту пору, когда она была еще молодой женой, но однажды она вдруг сменилась страхом, яростью и даже рыданиями. Я близка к разгадке, подумала Тагири. Я узнаю, наконец, истинную причину ее печали. Возможно, и в этом случае виной всему был муж? Но в это трудно было поверить. Супруг Дико казался мягким и добрым человеком. Он радовался тому уважению, которым его жена пользовалась среди односельчан, и никогда не пытался воспользоваться этим в своих целях. В нем не было ни заносчивости, ни жестокости. И когда он оставался наедине с женой, было видно, как искренне они любят друг друга. И какова бы ни была причина непреходящей скорби Дико, муж всегда служил ей утешением.

Но вот наступил момент, когда ярость Дико ушла и остался только страх. Теперь вся деревня была поднята на ноги. Люди прочесывали заросли кустарника, лес, окружавший деревню, берега реки в поисках чего-то пропавшего. Исчез скорее всего человек, поскольку ни у одного жителя деревни не было ничего ценного, что заслуживало бы столь тщательных поисков. Такой ценностью могло быть только человеческое существо, ибо его ничто не могло заменить.

Потом пришел день, когда поиски еще не начались, и Тагири впервые увидела, какой могла быть Дико, необременённая скорбью: она улыбалась, смеялась, пела, лицо ее отражало радость бытия, которое даровали ей боги. И тогда же Тагири впервые увидела того, чью утрату Дико оплакивала всю оставшуюся жизнь: мальчика лет восьми — смышленого, бойкого и счастливого. Мать звала его Аго, и все время разговаривала с ним, своим постоянным товарищем в работе и играх. Наблюдая сменяющиеся поколения, Тагири встречала и хороших, и плохих матерей, но никогда не видела, чтобы сын доставлял такую радость матери, а та — ему. Мальчик любил, конечно, и отца и учился у него всему, что должен знать и уметь мужчина. Однако муж Дико был не так разговорчив, как его жена и первенец; он только смотрел на них и радовался, слушая их веселую болтовню, и лишь изредка принимал в ней участие.

Тагири так долго и с таким неослабевающим интересом доискивалась до причины безысходной печали Дико, и за это время так полюбила ее, что не смогла продолжать свои наблюдения, как делала это раньше, до появления Аго на свет, а затем до детских лет и рождения самой Дико. Исчезновение Аго изменило так много не только в жизни матери, но, через нее, и в жизни всей деревни, что Тагири просто не могла оставить неразгаданной эту тайну. Дико так никогда и не узнала, что случилось с ее мальчиком, но у Тагири была возможность выяснить это. Конечно, ей потребуется изменить направленность наблюдений и какое-то время продвигаться не в прошлое, а в будущее, прослеживая жизнь не женщины, а мальчика. Но это по-прежнему будет частью ее основного исследования. Она докопается до причины исчезновения Аго, которое повлекло за собой безутешную скорбь матери.

В те времена в реке Косе водились бегемоты. Обычно они плавали в ее верховьях, а у деревни встречались редко. Тагири приходила в ужас при одной мысли о том, что ей, возможно, придется стать свидетельницей того, как тело несчастного Аго погружается под воду, зажатое в челюстях громадного бегемота. Именно так объясняли жители деревни исчезновение Аго.

Однако виновником случившегося было не животное, а человек.

Это был чужак, говоривший на языке, неизвестном в этих местах, в котором Тагири сразу узнала арабский. Светлая кожа незнакомца и борода, его одежда и тюрбан на голове — все это вызвало любопытство у вечно полуголого Аго. До сих пор мальчик видел только людей с темно-коричневой кожей, если не считать иссиня-черных туземцев из племени динка, которые иногда охотились в верховьях реки. Не почудился ли ему незнакомец? Аго не испугался его и не убежал, как сделали бы другие мальчишки на его месте. А когда тот улыбнулся ему и произнес что-то на своем тарабарском языке (Тагири поняла, что он сказал: «Подойди ко мне, малыш, я тебя не обижу»), Аго остался стоять на месте и даже улыбнулся в ответ.

Но тут человек взмахнул палкой и ударил Аго по голове, так что тот без сознания упал на землю. На мгновение мужчина, по-видимому, испугался, что убил мальчика, но потом с удовлетворением отметил, что тот еще дышит. Затем араб свернул бесчувственное тельце калачиком, запихнул в мешок и, перекинув через плечо, направился к реке, где в лодке его ожидали два товарища с такими же мешками.

Работорговцы, сразу же поняла Тагири. Она не предполагала, что они заходят так далеко в горы. Обычно они покупали рабов у племени динка, жившего в низовьях Белого Нила и не отваживались появляться в горах такими маленькими группами. Они предпочитали напасть на деревню, убить мужчин и забрать на продажу всех маленьких детей и красивых девушек, оставив позади себя лишь голосивших от горя старух. Большинство работорговцев-мусульман не похищали людей сами, а покупали и продавали их. А эти трое нарушили заведенный порядок. В более поздних обществах, основанных на рыночной экономике, которые чуть не привели к гибели все человечество, в этих людях увидели бы, подумала Тагири, энергичных и изобретательных предпринимателей, пытающихся получить больше прибыли, обойдясь без посредников.

Тагири собралась было уже вернуться к наблюдениям за жизнью матери Аго, но почувствовала, что не может этого сделать. Компьютер был настроен на поиск новых точек наблюдения за Аго, и ей нужно было только протянуть руку и подать команду на возврат к прежней программе, но она ничего не сделала. Тагири просто сидела и смотрела, смотрела на экран, чтобы узнать на этот раз не причину случившегося, а последствия. Что же будет с этим чудным смышленым ребенком, которого так любила Дико?

Сначала его чуть не освободили, хотя могли при этом и убить. Дело в том, что трое охотников за живым товаром хватали свои жертвы, продвигаясь вверх по реке. Но они не думали о том, что возвращаться им придется мимо тех самых деревень, где они похитили детей. У одной такой деревни, чуть дальше вниз по течению, мужчины из племени лотуко, хорошо вооружившись, устроили им засаду. Двух арабов они убили и обнаружили в их мешках детей своего племени. Но третьему, в мешке у которого был Аго, позволили ускользнуть.

Уцелевший работорговец добрался до деревни, где двое его чернокожих рабов сторожили верблюдов. Привязав на спину одного из верблюдов мешок с Аго, троица тут же отправилась в путь. Тагири с возмущением отметила, что араб даже не потрудился развязать мешок и посмотреть, жив ли мальчик.

Путешествие к низовьям Нила закончилось в Хартуме, на рынке невольников. За всю дорогу работорговец открыл мешок только раз в день, чтобы плеснуть немного воды в рот мальчика. Все остальное время малыш проводил в темноте, скрючившись, в позе человеческого зародыша. Он вел себя молодцом, не плакал. После того как в ответ на жалобные просьбы мальчика отпустить его, похититель несколько раз пнул Аго ногой, тот больше ни о чем не просил своего мучителя. Он молчал, и только в глазах его застыл страх. Мешок весь промок и провонял мочой и фекалиями, но под жгучим солнцем пустыни довольно быстро высох. Поскольку Аго ничем не кормили, через некоторое время он уже не пачкал мешок своими испражнениями. Само собой разумеется, мальчика ни разу не выпустили из мешка справить нужду. Работорговец боялся, что он убежит. Араб был преисполнен решимости извлечь хоть какую-то выгоду из своего предприятия, стоившего жизни двум его товарищам.

Неудивительно, что, прибыв в Хартум, Аго в первый день даже не мог ходить. Однако, каша из сорго и побои, которыми щедро награждал его хозяин, вскоре заставили его встать на ноги. Через пару дней его купил торговец-оптовик, заплатив за мальчика вполне приличную для Хартума цену.

Тагири непрестанно следила за тем, как Аго везли вниз по Нилу: сначала в лодке, потом на верблюде, пока, наконец, его не продали в Каире. Торговец отмыл и подкормил мальчика, и теперь он заметно выделялся среди снующих по улицам жителей этого арабо-африканского города, культурного центра мусульман в те времена. Новый хозяин Аго, богатый купец, выложил за него кругленькую сумму и оставил жить у себя в доме.

Аго быстро выучил арабский язык, и хозяин, заметив незаурядный ум мальчика, позаботился о его образовании. Со временем Аго стал доверенным лицом в доме и фактически заправлял всем хозяйством, когда купец был в отъезде. После его смерти старший сын унаследовал все имущество отца вместе с Аго. Он еще больше доверял Аго, и в конце концов тот стал управлять всеми делами. Причем так успешно, что вскоре проник на новые рынки и расширил ассортимент товаров. В результате семья стала одной из самых богатых в Каире, а когда Аго умер, его не только искренне оплакивали, но и устроили необычно пышные для раба похороны.

Тагири не могла забыть, что на протяжении всех этих лет рабства в глубине глаз Аго таилась тоска, печаль, отчаяние. Взгляд его как бы говорил: «Я здесь чужой, я ненавижу это место, ненавижу свою жизнь». Этот взгляд убедил Тагири, что Аго тосковал о своей матери так же долго и так же глубоко, как и она о нем.

Именно тогда Тагири отказалась от изучения прошлого своих предков и принялась за проект, работа над которым продлится, как она считала, всю ее жизнь: она будет исследовать историю рабства. Остальные сотрудники Службы, занимавшиеся жизнеописанием отдельных людей, выбирали в качестве объектов исследования знаменитых или, по крайней мере, влиятельных людей прошлого. Тагири, однако, решила изучать жизнь рабов, а не их хозяев. Она будет прослеживать историю не сильных мира сего, у которых была возможность выбора, а тех, кто навсегда ее утратил. Она поставила перед собой цель возродить память о забытых людях, чьи мечты были безжалостно задушены в самом зародыше, кто не принадлежал самому себе, кто не мог влиять даже на собственную судьбу. Тех, по лицам которых было видно, что они ни на мгновение не забывают о том, что не принадлежат самим себе, и поэтому лишены мало-мальских радостей в жизни.

Она узнавала это выражение на лицах всех рабов. Да, временами она видела и вызов, и открытое неповиновение, но с подобными людьми всегда обращались особым образом, и, если после такой специальной обработки они оставались живы, вызов в их глазах сменялся выражением отчаяния, как и у всех других. Это был взгляд раба, и Тагири обнаружила, что почти во все периоды истории человечества такой взгляд был у огромного множества людей.

* * *

Тагири исполнилось тридцать лет, из которых почти восемь она посвятила изучению истории работорговли. Вместе с ней над проектом работал десяток сотрудников Службы, специалистов по выявлению закономерностей развития общества, и еще двое, как и она, историографов. И вот наступил решающий момент, когда она подошла к личности Колумба, а отсюда — и к переделке всей последующей истории человечества. Хотя Тагири никогда не покидала Джубу, город, где находилась станция Службы, хроновизор позволял следить за всем происходящим в любой точке планеты. Когда на смену устаревшим хроновизорам пришел Трусайт II, она смогла расширить сферу и глубину наблюдений, поскольку он был снабжен устройством для элементарного перевода древних языков. И ей теперь не нужно было самой изучать каждый язык, чтобы понять основной смысл происходящего на ее глазах.

Тагири часто посещала станцию, где трудился один из ее историографов, молодой человек по имени Хасан. Прежде, когда он работал со старым хроновизором, она довольно редко приходила туда, потому что не понимала ни одного из языков племен, населявших Антильские острова. А он как раз пытался восстановить эти языки на основе их сходства с другими языками народов Карибского бассейна и индейцев племени аравак. Теперь ему удалось обучить Трусайт понимать основы аравакского диалекта, на котором говорило изучаемое им племя.

— Это деревня в горах, — пояснил он, увидев, что Тагири тоже смотрит на голограмму. — Климат тут куда более умеренный, чем на побережье, а значит и сельскохозяйственные культуры совсем другие.

— А что именно ты сейчас наблюдаешь? — спросила она.

— Я слежу за тем, как жизнь горной деревни будет нарушена появлением испанцев, — ответил Хасан. — Всего через несколько недель их экспедиция доберется до горы, чтобы угнать людей и превратить их в рабов. Испанцам катастрофически не хватает рабочих рук на побережье.

— Они что, расширяют плантации?

— Вовсе нет, — сказал Хасан. — Фактически они терпят неудачу. Дело в том, что индейцы-рабы у них умирают один за другим.

— И что, испанцы даже не пытаются что-то сделать?

— Большинство из них пытается. Конечно, встречаются и такие, которые убивают рабов из спортивного интереса: обладая абсолютной властью над человеком, они хотят использовать ее до конца. Но, в основном, священники контролируют ситуацию и действительно пытаются спасти рабов от смерти.

Священники контролируют, подумала Тагири, а против рабства никто из них и не поднимет голос. И хотя эта мысль, как всегда, вызвала в ней горечь, она ничего не сказала Хасану: в конце концов, он работает над тем же проектом и сам все видит.

— Жители деревни Анкуам прекрасно знают о том, что происходит. Они уже поняли, что остались последними индейцами, которых еще не угнали в рабство. Они делали все, чтобы испанцы их не заметили: не жгли костров, не покидали деревню. Но внизу, в долинах, нашлось немало араваков и карибов, которые сотрудничают с испанцами в обмен на толику свободы. Они помнят о существовании деревни, поэтому скоро туда отправится экспедиция, и жители знают об этом. Вон, смотри.

Тагири увидела старика и женщину средних лет, сидящих на корточках у небольшого костерка, на котором кипел горшок с водой. Тагири улыбнулась при виде новых достижений техники, возможность увидеть пар на голограмме потрясла ее. Ей почудилось, что она вот-вот ощутит и запах.

— Варят табак, — сказал Хасан.

— Они пьют раствор никотина?

Хасан кивнул.

— Я уже видел такое раньше.

— Почему же они так неосторожны, ведь от костра идет дым.

— Трусайт, возможно, усиливает изображение дыма на голограмме, а на самом деле он может быть не так заметен, — сказал Хасан. — Но так или иначе, нельзя сварить табак без огня, а они сейчас близки к отчаянию. Уж лучше пойти на риск, что их заметят, чем провести еще один день, не услышав ни слова от богов.

— Значит, они пьют…

— Пьют, чтобы предаваться грезам, — сказал Хасан.

— То есть они больше верят таким снам, чем тем, которые приходят сами собой? — спросила Тагири.

— Они знают, что чаще всего сны ничего не означают. Они надеются, что их ночные кошмары тоже ничего не означают — это сны страха, а не настоящие сны. Они пьют табачный отвар, чтобы боги открыли им истину. Там внизу, в долине, араваки и карибы принесли бы богам человеческую жертву или сделали бы себе кровопускание, как поступают люди племени майя. Но в этой деревне не было обычая жертвоприношений, и ее жители так и не переняли этот обычай у соседей. Я думаю, они придерживаются каких-то иных традиций, подобно некоторым племенам в верховьях Амазонки. Им не нужна чужая смерть или кровь, чтобы разговаривать с богами.

В этот момент мужчина и женщина погрузили в воду концы трубок и начали втягивать жидкость из горшочка, как будто через соломинку для коктейля. Женщина поперхнулась, а мужчина, видимо, привык к этому зелью. Женщине явно стало нехорошо, но мужчина заставил ее выпить еще.

— Женщину зовут Путукам, что значит «дикая собака», — сказал Хасан. — Она известна в деревне как ясновидящая, однако до сих пор почти никогда не пробовала табачный отвар.

— Ясно почему, — заметила Тагири.

В этот момент женщину по имени Путукам начало тошнить. Старик сначала попробовал помочь ей, но тут и его стало рвать, и потоки жидкости, смешавшись, потекли в золу.

— А Байку, между прочим, знахарь, поэтому он чаще пользуется разными снадобьями. По сути дела, постоянно. Он делает это для того, чтобы его дух проник в тело больного и узнал, в чем там дело. Чаще всего он пользуется для этой цели табачным отваром. Конечно, его тоже рвет. Эта гадость вызывает рвоту у каждого, кто ее попробует.

— У него есть все шансы заболеть раком желудка.

— Он проживет еще долго, — ответил Хасан.

— А боги действительно разговаривают с ними? Хасан пожал плечами.

— Давай проскочим дальше и посмотрим. Они переключились на более высокую скорость. Путукам и Байку, наверное, проспали уже несколько часов, однако для наблюдателей прошла лишь пара секунд. Каждый раз, когда они шевелились, Трусайт автоматически слегка снижал скорость; только когда стало ясно, что они вот-вот проснутся, Хасан переключил Трусайт на нормальный режим и увеличил громкость. Поскольку Тагири тоже была тут, он включил компьютер-переводчик, хотя сам в нем не нуждался.

— Я видела сон, — сказала Путукам.

— Я тоже, — сказал Байку.

— Расскажи мне хороший сон, который исцеляет, — попросила Путукам.

— Ничего исцеляющего в нем нет, — сказал он мрачно и печально.

— Все стали рабами?

— Все, кроме тех, кому повезло, и они были убиты или умерли от болезней.

— А что было потом?

— Все умерли.

— Значит наше спасение в этом, — сказала Путукам. — Умереть. Уж лучше бы мы попали в руки карибов. Пусть бы они вырвали у нас сердце и съели печень. Тогда, по крайней мере, мы были бы принесены в жертву богу.

— А что ты видела?

— Я видела безумный сон, — сказала она. — В нем нет ни капли правды.

— Тот, кто видит сон, не может судить об этом, — возразил Байку. Она вздохнула.

— Ты можешь подумать, что я плохая ясновидящая и боги не любят мою душу. Мне снилось, что за нами наблюдают какие-то мужчина и женщина. Они — взрослые, и все же во сне мне привиделось, что они на сорок поколений моложе нас.

— Останови, — сказала Тагири. Он выключил систему.

— Перевод точный? — спросила она. Хасан вернул изображение чуть назад, и вновь просмотрел его, на этот раз отключив устройство перевода. Так он дважды прослушал разговор.

— Перевод достаточно точен, — сказал он. — Слова, переведенные как «мужчина» и «женщина», взяты из какого-то более старого языка и, возможно, означают «мужчина-герой» и «женщина-героиня». Еще не боги, но уже не простые смертные. Они часто пользуются этими словами, говоря друг о друге, но не называют так людей из других племен.

— Хасан, — сказала она, — меня не интересует этимология. Я спрашиваю о смысле того, что она сказала. Он изумленно посмотрел на нее.

— Не думаешь ли ты, что она видела нас?

— Но этого не может быть, — ответил Хасан.

— Сорок поколений. По времени вроде бы совпадает? Мужчина и женщина, наблюдающие за ними.

— Разве во сне не может быть видений будущего? — спросил Хасан. — И поскольку в наши дни Служба так тщательно прочесывает все периоды истории человечества, неужели не может случиться так, что иногда наблюдатель услышит рассказ о сновидении, в котором, как ему кажется, фигурирует он сам?

— Вероятность совпадения, — задумчиво ответила Тагири.

Она, конечно, была знакома с этим принципом, который подробно рассматривался на заключительных этапах обучения. Но здесь было что-то другое. Она была уверена. Когда Хасан показывал всю сцену в третий раз, Тагири почудилось, что, рассказывая свой сон, Путукам все время смотрела прямо на них. Да так пристально, словно действительно видела какие-то, пусть и не совсем четкие, фигуры.

— Довольно неожиданно, не правда ли? — усмехнулся Хасан, посмотрев на нее.

— Покажи мне дальше, — сказала Тагири. Конечно увиденное было неожиданным, но не менее неожиданной была усмешка Хасана, обращенная к ней. Никто из ее подчиненных никогда не позволил бы себе подобной усмешки и фамильярности. Правда, непохоже, чтобы это была дерзость… скорее, проявление дружеских чувств, да, пожалуй, именно так.

Он включил Трусайт и они стали смотреть дальше.

— Мне снилось, что они смотрели на меня трижды, — говорила Путукам, — и, похоже, женщина знала, что я ее вижу.

Хасан быстро нажал кнопку «Пауза».

— Нет бога, кроме Бога, — пробормотал он по-арабски, — и Мухаммед — пророк его.

Тагири знала, что иногда мусульманин говорит так в тех случаях, когда христианин просто выругается.

— Вероятность совпадения? — задумчиво сказала она. — А мне показалось, что она действительно видит нас.

— Если мы опять просмотрим эту сцену, — сказал Хасан, — тогда это будет в четвертый раз, а не в третий.

— Но когда она впервые упомянула об этом, мы действительно наблюдали за ней в третий раз. Изменить это невозможно.

— Трусайт никогда не влияет на прошлое, — сказал Хасан. — Машину невозможно увидеть там.

— А откуда мы это знаем? — спросила Тагири.

— Потому что это невозможно.

— Теоретически.

— И потому что такое никогда не случалось.

— До сих пор.

— Тебе хочется верить, что она действительно видела нас в своем никотиновом сне?

Тагири пожала плечами, изображая безразличие, которого она в данный момент вовсе не испытывала.

— Если она видела нас, Хасан, пойдем дальше и посмотрим, как она это объяснит.

Медленно, несколько нерешительно, Хасан включил Трусайт, чтобы продолжить наблюдение.

— Тогда это видение будущего, — сказал Байку. Кто знает, какие чудеса сотворят боги через сорок поколений?

— Я всегда считала, что время движется большими кругами, и жизнь — это огромная корзина, куда вплетены все мы, и каждое поколение образует свой круг, — сказала Путукам. — Но откуда же тогда взялись эти белокожие чудовища, пришедшие из моря? Разве они были в каком-то из кругов? Видимо, корзина порвалась, время прервалось и весь мир вывалился из корзины прямо в грязь.

— А что означают эти мужчина и женщина, наблюдавшие за нами?

— Ничего, — ответила Путукам. — Они просто наблюдали. Им было интересно.

— А сейчас они нас видят?

— Они видели все муки и страдания, приснившиеся тебе, — сказала Путукам. — Им это было интересно.

— Что значит «интересно»?

— Мне кажется они были опечалены, — сказала Путукам.

— Но… ведь они же белые? Выходит, они смотрели, как страдают другие люди, и им было все равно, как и всем белым?

— Они темнокожие. А женщина совсем черная. Мне никогда не случалось видеть человека с такой темной кожей.

— Тогда почему они не помешают белым людям превратить нас в рабов?

— Может быть, это не в их силах, — сказала Путукам.

— Если они не могут спасти нас, — сказал Байку, — тогда почему они смотрят на нас? Значит, они чудовища, которым нравится видеть страдания других людей?

— Выключи это, — сказала Тагири Хасану. Он остановил изображение и с изумлением взглянул на нее. У Тагири было в лице что-то такое, что заставило его наклониться к ней и коснуться ее руки.

— Тагири, — ласково сказал он, — из всех людей, кто когда-либо наблюдал прошлое, тебя единственную никогда, даже на мгновение, не покидало чувство сострадания.

— Она должна понять, — прошептала Тагири, — я бы помогла ей, если бы только это было в моих силах.

— Но как же она может понять это? — спросил Хасан. — Даже если она действительно видела нас каким-то образом, в обычном сне, вряд ли она сможет постичь, что наши возможности не безграничны. Если мы можем заглянуть в прошлое, то для нее мы — боги. Поэтому она думает, конечно, что мы можем сделать все, что угодно, но просто не захотели вмешиваться. Но ведь ты и я знаем, что мы не всесильны, и в данном случае у нас вообще нет права выбора.

— Боги, не обладающие властью богов, — сказала Тагири. — Что за ужасный дар!

— Прекрасный дар, — возразил Хасан. — Ты же знаешь, что истории, которые мы раскопали, изучая рабство, пробудили большой интерес и сочувствие во всем мире. Ты не можешь изменить прошлое, но ты уже изменила настоящее, и эти люди отныне не забыты. Нашим современникам они ближе, чем герои древности. Это и есть та единственная помощь, которую ты могла им оказать. И ты это сделала. Теперь их помнят и знают об их страданиях.

— Этого недостаточно, — сказала Тагири.

— Если это все, что ты можешь сделать, — возразил Хасан, — то этого достаточно.

— Ну, я готова, — сказала Тагири. — Покажи остальное.

— Может, нам лучше подождать?

Она молча наклонилась и сама нажала кнопку воспроизведения.

Путукам и Байку собирали землю и золу, смешанные с их рвотой, и бросали в табачный отвар. Огонь под горшком потух и пар из него больше не поднимался, но они стояли на коленях, склонив головы над горшком, вдыхая запах грязи, рвоты и табака.

Путукам заговорила нараспев:

— Из моего тела, из земли, из дурманящей воды, я… Трусайт II автоматически остановился.

— Он не может перевести это слово, — сказал Хасан. — И я тоже. Оно не встречается в разговорном языке. Во время магических обрядов они иногда используют какие-то архаичные выражения. А это слово, возможно, восходит к старому корню, означающему «придавать форму», «делать». Таким образом, она говорит что-то вроде «я леплю тебя».

— Продолжим, — сказала Тагири. Путукам вновь затянула свой речитатив:

— Из моего тела, из земли, из дурманящей воды, я леплю вас, о дети сорока поколений, смотрящие на меня из моего сна. Вы видите, как страдаем мы и жители всех других деревень. Вы видите белых чудовищ, которые превращают нас в рабов и убивают нас. Вы видите, как боги посылают болезни, чтобы спасти благословенных, и оставляют в живых только проклятых, чтобы те несли эту страшную кару. О, дети сорока поколений, смотрящие на меня из моего сна! Обратитесь к богам, научите их милосердию! Пусть они нашлют чуму, чтобы убить всех нас, чтобы земля опустела, и белые чудовища искали бы нас от моря до моря и не нашли никого, вообще никого, даже пожирающих человеческое мясо карибов! Пусть земля опустеет и на ней останутся только наши тела, тела тех, кому посчастливится умереть свободными. Заступитесь за нас перед богами, О мужчина! О женщина!

Так продолжалось довольно долго. Когда Путукам, устав, умолкала. Байку подхватывал песнопение. Вскоре и другие жители деревни собрались вокруг них, и время от времени присоединялись к пению. Особенно дружно тянули они нараспев имя тех, к кому обращались с мольбой: Дети сорока поколений, которые смотрят на нас из сна Путукам…

Пение все продолжалось, когда на тропе появились едва волочившие ноги от усталости испанцы, вооруженные мушкетами, пиками и мечами; впереди шли два смущенных индейца-проводника. Жители деревни и не пытались сопротивляться. Они не переставали петь даже тогда, когда их всех схватили, даже когда всех стариков, и Байку в том числе, проткнули мечами и пиками. Даже когда у них на глазах насиловали девушек, все, кто еще не потерял дара речи, продолжали свое песнопение, молитву, заклинание, пока, наконец, командир испанцев, потеряв самообладание, не подошел к Путукам и не вонзил ей меч в основание горла — как раз в то место, где сходятся ключицы. Захрипев, она умерла, и пение прекратилось. Ее молитва, как и молитва Байку, не остались без ответа. Она умерла, оставшись свободной.

Когда все жители деревни погибли, Тагири вновь потянулась к кнопке управления. Но Хасан опередил ее, выключив изображение.

Тагири вся дрожала, хотя внешне пыталась казаться спокойной.

— Мне уже случалось видеть такие ужасы и раньше, — сказала она, — но на этот раз она видела меня. Видела нас.

— Похоже, что да.

— Наверняка видела, Хасан.

— Похоже. — На этот раз он, казалось, был согласен с ней.

— В своем сне она видела что-то из нашего времени, из нашего сегодня. Может быть, она продолжала видеть нас даже тогда, когда проснулась. Мне даже показалось, что она смотрит прямо на нас. Пока она спала, у меня не было такого ощущения, но потом, когда она проснулась, мне стало ясно, что она не только видит нас, но и понимает, что мы видим все происходящее. Это уже не может быть просто совпадением.

— Если так, — сказал Хасан, — то почему оставались незамеченными другие наблюдатели, работавшие с Трусайт II?

— Может быть, потому, что нас видят только те, кто отчаянно нуждается в этом.

— Это невозможно, — возразил Хасан. — Ведь нам говорили об этом с самого начала.

— Нет, — сказала Тагири. — Вспомни курс «История создания работы Службы». Теоретики не были в этом полностью уверены, не так ли? Только многие годы наблюдений убедили их в том, что эта теория верна. Однако в самом начале существования Службы было много разговоров относительно возможности «отката» времени.

— А ты, оказывается, была куда более внимательной на занятиях, чем я, — заметил Хасан.

— «Откат» времени, — задумчиво повторила Тагири. — Понимаешь ли ты, как это опасно?

— Если это правда и они действительно видели нас, то это не может быть опасно, потому что, в конечном счете, ничего не изменилось!

— Но если бы и изменилось, — размышляла она, — мы все равно не заметили бы этого, потому что жили бы в варианте настоящего, созданном новым прошлым. Кто знает, сколько перемен — больших и малых мы могли бы совершить и никогда не узнать об этом. Потому что они, в свою очередь, изменили бы наше настоящее, и мы даже не представляли бы себе, что оно может быть иным.

* * *

— Мы вообще не можем ничего изменить, — сказал Хасан. — Иначе изменилась бы вся история человечества. И даже если бы наша Служба в другом времени все-таки существовала, обстоятельства, побудившие нас сидеть здесь и наблюдать за этой деревней, никогда не сложились бы точно таким образом, и, следовательно, изменение, которое мы внесли в прошлое, ликвидировало бы для нас саму возможность произвести это изменение. И поэтому этого не могло произойти. Она нас не видела.

— Хасан, я не хуже тебя знаю обратное доказательство, — сказала Тагири. — Но как раз этот случай доказывает его несостоятельность. Ты не можешь отрицать, что она видела нас. Ты не можешь назвать это совпадением. Ведь она даже увидела, что я чернокожая.

Он усмехнулся.

— Ну, поскольку их дьяволы были белыми, тогда, быть может, ей просто необходимо было выдумать чернокожего бога, как ты.

— Но она также увидела, что нас было двое, что мы наблюдали за ней трижды, и я знала, что она видела нас. Она даже почти точно определила, сколько времени разделяет нас. Она увидела все это и поняла. Значит, мы изменили прошлое.

Хасан пожал плечами.

— Понимаю, — сказал он, кивнув в знак согласия. — Но потом вдруг встрепенулся, найдя новый довод.

— Но это совсем не опровергает справедливости обратного доказательства. Испанцы поступили точно так, как всегда, поэтому, если и было хоть какое-то изменение от того, что она видела, как мы следим за ней, то это никак не повлияло на будущее. Потому что вскоре и она, и все жители деревни были убиты. И может быть, это тот единственный пример, когда Трусайт II обнаруживает возможность «отката» времени. Когда этот «откат» не может вызвать никаких изменений в прошлом. Поэтому прошлому наше вмешательство никак не угрожает. Значит, и нам тоже ничего не грозит.

Тагири не стала спорить и доказывать, что, хотя испанцы убили и угнали в рабство всех до единого жителя деревни, это не отменяет того факта, что люди, когда их забирали, продолжали громко молиться именно потому, что Путукам видела их обоих во сне. Это не могло каким-то образом не сказаться на испанцах; сама необычность происходившего у них на глазах должна была хоть чуточку изменить их жизни. Любое изменение в прошлом непременно вызывает какие-то последствия и в будущем. Как тот пример с крыльями бабочки, о котором им рассказывали еще в школе. Кто знает, разразился бы шторм в Северной Атлантике, если бы в конце длинной цепи причин и следствий бабочка в Китае не взмахнула бы крыльями? Но спорить с Хасаном не было смысла. Пусть пока верит, что нас это не коснется. На самом же деле отныне им не гарантирована безопасность. Но, с другой стороны, и наблюдатели теперь имеют власть над прошлым.

— Она видела меня, — сказала Тагири. — В минуту отчаяния она поверила, что я — божество. И, глядя на ее страдания, я жалею, что это не так. Чего бы я только не сделала, чтобы помочь этим людям. Хасан, раз она видела нас, значит мы посылаем что-то в прошлое. А если мы хоть что-то туда посылаем, то, возможно, смогли бы как-то помочь.

— Но как мы могли спасти ту деревню? — спросил Хасан. — Даже если бы путешествие назад во времени было возможно, что могли бы мы сделать? Возглавить армию мстителей, чтобы уничтожить испанцев, пришедших в эту деревню? Но что бы это дало? Спустя какое-то время из Европы пришли бы другие испанцы или англичане, или еще какие-нибудь завоеватели. А в результате наше собственное время было бы уничтожено, и уничтожено нашим собственным вмешательством. Нельзя изменить целые исторические эпохи, помешав свершиться какому-то небольшому событию. История все равно будет идти своим чередом.

— Дорогой Хасан, — сказала она, — сейчас ты доказываешь мне, что история настолько неумолимая сила, что мы не можем изменить ее поступательное движение. Но всего лишь минуту назад ты утверждал, что любая, даже самая незначительная перемена, настолько изменит историю, что уничтожит наше время и нас. Разве одно не противоречит другому?

— Конечно противоречит, но это не значит, что я не прав. История — это хаотическая система. Детали могут бесконечно меняться, но форма в целом остается постоянной. Стоит что-то слегка изменить в прошлом, как это вызывает столько изменений деталей в настоящем, что мы, например, уже не встретились бы точно в этом месте и времени, чтобы наблюдать именно эту сцену. Но при этом великие исторические события в основном остались бы прежними.

— Ни ты, ни я — не математики, — сказала Тагири. — Мы просто занимались логическими играми. Ты же не будешь отрицать, что Путукам видела нас. Значит, существует какой-то канал связи настоящего с прошлым. А это в корне меняет все, и я надеюсь, что скоро математики найдут более убедительные и верные объяснения принципа действия наших машин времени, и уж тогда мы увидим: что возможно, а что — нет. И если окажется, что мы можем попасть в прошлое намеренно и с определенной целью, тогда мы сделаем это — ты и я.

— Но почему?

— Потому что она видела именно нас. Потому что она… как бы вылепила нас… придала нам форму.

— Она молила нас наслать чуму, которая уничтожила бы всех индейцев еще до того, как там появились первые европейцы. Неужели ты принимаешь эту просьбу всерьез?

— Если мы собираемся стать богами, — сказала Тагири, — то я считаю, что мы должны найти более удачное решение, чем то, о котором молили нас эти люди.

— Но мы же не собираемся стать богами, — возразил Хасан.

— Похоже, ты слишком уверен в этом, — заметила она.

— Потому что я уверен в том, что нашим современникам отнюдь не понравится идея уничтожить нынешний мир ради того, чтобы облегчить страдания небольшой кучки людей, давным-давно умерших.

— Не уничтожить, — поправила Тагири. — Переделать.

— Ты такая же сумасшедшая, как христиане, если не хуже, — сказал Хасан. — Они верят, что страдания и смерть одного человека были оправданны, потому что это спасло все человечество. А вот ты… ты готова пожертвовать половиной всех людей, когда-либо живших на земле, ради спасения одной-единственной деревни.

Она обожгла его взглядом.

— Ты прав. Ради одной деревни этого не стоило бы делать.

И ушла.

Да, это было реальностью, она знала это. Трусайт II проникал в прошлое, но и оттуда люди каким-то образом могли видеть наблюдателей, если они очень в этом нуждались и умели смотреть. Так что же теперь делать? Она знала, найдутся такие, которые потребуют ликвидации Службы, чтобы устранить опасность того, что какие-то изменения прошлого могут вызвать непредсказуемые и даже губительные последствия в настоящем. Но будут и другие, охотно принимающие на веру все парадоксальное. Они сочтут, что люди прошлого могут увидеть сотрудников Службы только при таких обстоятельствах, когда это не может повлиять на будущее. Продиктованная страхом перестраховка, как и чрезмерное благодушие были одинаково неприемлемы. Они с Хасаном уже изменили кое-что в прошлом, и это кое-что действительно изменило настоящее. Возможно, их вмешательство никак не повлияло на жизнь всех последующих поколений, но оно, несомненно изменило Хасана и ее. Теперь, услышав молитву Путукам, они уже никогда не будут думать и поступать так, как если бы она не прозвучала в их ушах. Они изменили прошлое, а прошлое изменило настоящее. Итак, это реально. Парадоксы не помеха. Людям их золотого века дано больше, чем просто наблюдать, записывать и помнить.

Но если это так, то как быть с теми страданиями, которые прошли перед ее глазами за все эти годы? Возможно ли что-то поправить? А если прошлое можно изменить, то вправе ли она отказаться от этого? Они «вылепили», создали ее, как говорила Путукам. Конечно, это ничего не значит, это просто суеверие, и все же в тот вечер она не смогла заставить себя ни есть, ни спать, вновь и вновь вспоминая ту странную молитву.

* * *

Тагири поднялась с циновки и взглянула на часы. Уже перевалило за полночь, а она так и не заснула. Служба разрешала своим сотрудникам, где бы они ни жили, сохранять привычный образ жизни и быта, и в Джубе это соблюдалось особенно ревностно. Итак, она лежала на сплетенной из камыша циновке в хижине, где прохладу создавал только ветер, свободно проникавший сквозь стены. Сегодня как раз дул бриз, и в хижине было прохладно. Поэтому не жара была причиной ее бессонницы. Ей не давала заснуть молитва жителей Анкуаш.

Она натянула на себя платье и пошла в лабораторию, где кое-кто из сотрудников еще работал. У них не было фиксированного рабочего дня. Она велела своему Трусайту опять показать ей Анкуаш, но уже через несколько секунд не выдержала и переключилась на другое. Высадка Колумба на берег Эспаньолы. Крушение «Санта-Марии», форт, построенный им для людей с погибшего корабля, которых он не мог взять с собой домой. Ей нелегко было увидеть все это еще раз — то, как матросы пытались превратить в рабов жителей близлежащих деревень, а те пытались спастись бегством; похищение девушек, групповые изнасилования, кончавшиеся смертельным исходом.

Затем индейцы нескольких племен начали оказывать сопротивление. Это не были обычные схватки с целью захвата пленников, которых потом приносили в жертву богам. Не походило это и на вооруженные набеги карибов. На сей раз это была война нового типа — война-отмщение. А может быть, не такая уж и новая, осознала Тагири. Эти, уже не раз наблюдавшиеся ею сцены, сопровождались полным переводом и, по-видимому, у туземцев уже было и название для этой войны на уничтожение. Они называли ее «война с деревней белых людей». Как-то раз утром экипаж «Санта-Марии» проснулся и увидел куски тел своих часовых, разбросанные по всему форту, и пятьсот воинов-индейцев, в великолепных боевых нарядах, украшенных перьями, внутри ограды. Разумеется, испанцы тут же сдались.

В этом случае, однако, индейцы не соблюдали традиционный ритуал усыновления своих пленников перед жертвоприношением. Они вовсе не собирались превращать этих жалких насильников, воров и убийц в богов перед смертью. Прежде чем взять пленника под стражу, никто не произносил обычной формулы «Он мне как сын любимый».

Жертвоприношения не будет, но это не означает, что не будет крови и мучений. Смерть, когда она, наконец, наступала, была желанным избавлением. Тагири знала, что некоторые из туземцев получали удовольствие, наблюдая за происходящим, ибо это была одна из немногих побед индейцев над испанцами, одна из первых побед темнокожих людей над самонадеянными белыми. Тагири была не в силах просмотреть все до конца: ей не доставляло никакой радости, когда у нее на глазах мучили и убивали людей, пусть даже они были чудовищными преступниками, мучившими и убивавшими других. Она слишком хорошо усвоила, что в глазах испанцев их жертвы не были людьми. Очевидно, это заложено в нашей природе, подумала она. Когда мы собираемся получить удовольствие от собственной жестокости, нам необходимо представить себе, что наша жертва — либо зверь, либо бог. Испанские моряки видели в индейцах животных; единственное, что доказали индейцы своей жестокой местью — это то, что и они поступают таким же образом.

К тому же, в этих сценах не было ничего из того, что ей нужно было увидеть. Она переключила Трусайт на изображение каюты Колумба на «Нинье» в тот момент, когда он писал письмо королю Арагонскому и королеве Кастильской. В нем он описывал несметные богатства в виде золота и пряностей, ценной древесины, экзотических животных и необъятных земель, население которых можно обратить в христианскую веру, а также заполучить несчетное количество рабов. Тагири уже видела эту сцену раньше, и лишь поражалась тому, что Колумб не усматривал никакого противоречия, обещая своим повелителям превратить в христиан и рабов один и тот же народ. Однако на этот раз Тагири отметила еще кое-что, поразившее ее. Она хорошо знала, что Колумб не нашел никаких золотых гор: у индейцев он мог увидеть не больше золота, чем у самого богатого крестьянина в любой испанской деревушке. То есть несколько золотых вещиц. Он не понял почти ничего из того, что ему говорили индейцы, хотя был убежден, что они рассказывали ему о золоте, которое можно найти в глубине страны. В глубине страны? Они указывали ему на запад, в страну Карибского моря, но Колумб не мог знать об этом. Он не видел даже отблеска тех несметных богатств, которыми владели инки и мексиканцы. Европейцы увидят их лишь спустя двадцать с лишним лет. И к тому времени, когда золото оттуда, наконец, потечет рекой в Испанию, Колумб будет мертв. И все же, просмотрев эту сцену подряд два раза, она подумала: он не лжет. Он знает, что золото там есть. Он совершенно уверен в этом, хотя никогда не видел его и никогда в жизни не увидит.

Тагири поняла, что именно так ему удалось обратить взоры Европы на Запад. Силой своей непоколебимой убежденности. Если бы король и королева Испании принимали решение только на основании тех вещественных доказательств, которые Колумб привез с собой, никто больше не отправился бы по его пути. Где же пряности? Где золото? Все, что он привез в Испанию, не возместило расходов даже на его собственную экспедицию. Кто же будет после этого бросать деньги на ветер?

Колумб сделал свои многообещающие заявления без каких бы то ни было реальных доказательств. Он открыл Чипангу; Катей и Острова Пряностей находились неподалеку. Все это было обманом, иначе Колумб привез бы товары, доказывающие это. И все же все, кто его видел, слышал или знал, поверили бы, что этот человек не лжет, что он всей душой верит в то, что говорит. Благодаря его силе убеждения финансировались новые экспедиции, отправлялись в путь все новые и новые корабли; пали великие цивилизации, а золото и серебро заморского континента потекли на восток; миллионы людей умерли от эпидемий, а оставшиеся в живых бессильно взирали на то, как чужеземцы навсегда воцарились на их земле.

И все потому, что никто не усомнился в правоте Колумба, когда он говорил о том, чего сам не видел.

Тагири просмотрела записи сцены в Анкуаше, с того момента, когда Путукам рассказывала о своем сне. Она видела меня и Хасана, подумала Тагири. А Колумб видел золото. Непонятно как, но он видел его, хотя в действительности его увидят лишь несколько десятилетий спустя. Мы с нашей аппаратурой можем заглянуть только в прошлое, а этот генуэзец и эта индианка увидели то, чего не мог увидеть никто. И они не ошиблись, хотя это невозможно было объяснить ни рассудком, ни логикой.

* * *

Было четыре часа утра, когда Тагири подошла к двери хижины Хасана. Если бы она хлопнула в ладоши или позвала его, то разбудила бы других. Поэтому она тихонько вошла внутрь и увидела, что и он еще не спит.

— Ты знал, что я приду, — сказала Тагири.

— Я бы сам пришел к тебе, если бы у меня хватило духу, — ответил Хасан.

— Это можно сделать, — выпалила она. — Мы можем это изменить. Мы можем кое-что предотвратить. Нечто ужасное. Мы можем сделать так, чтобы этого не произошло. Мы можем вернуться в прошлое и сделать его лучше.

Он не вымолвил ни слова. Он ждал.

— Неужели ты считаешь, я не думал об этом? — спросил Хасан. — Вновь и вновь. Взгляни на мир вокруг нас, Тагири. Человечество, наконец, живет мирно, без войн. Ушли в прошлое эпидемии. Дети больше не умирают от голода и не остаются неграмотными. Мир постепенно исцеляется. А ведь все могло быть иначе, намного хуже. Какие же изменения, внесенные нами в прошлое, могли бы оправдать утрату всего того, чего достигло человечество?

— Я скажу тебе, какое изменение стоило бы этого, — ответила она. — Человечество не нуждалось бы в возрождении, если бы его не уничтожили.

— Стало быть, ты считаешь, что мы могли бы сделать что-то такое, что изменило бы к лучшему природу человека? Уничтожило бы соперничество между народами? Убедило бы людей, что делиться друг с другом лучше, чем завидовать?

— А изменилась ли природа человека даже в наше время? — спросила Тагири. — Думаю, что нет. Разве сейчас исчезли жадность, жажда власти, тщеславие и злоба? Единственная разница в том, что мы знаем последствия всего этого и боимся их. Мы научились владеть собой. Мы стали, наконец, цивилизованными людьми.

— Итак, ты полагаешь, что мы можем сделать цивилизованными наших предков?

— Я думаю, — ответила Тагири, — что если мы можем найти какой-то способ осуществить это, надежный способ помешать человечеству раздирать себя на части, как оно делало в прошлом, то мы обязаны сделать это. Проникнуть в прошлое и предотвратить болезнь лучше, чем начать лечить больного, когда он уже на пороге смерти. Мы должны создать мир, где убийцы не будут торжествовать победу.

— Насколько я тебя знаю, Тагири, — сказал Хасан, — ты не пришла бы сюда ночью, если бы уже не знала, как можно решить эту проблему.

— Колумб, — сказала она.

— Всего-навсего один моряк? И он явился причиной краха всего мира?

— Дело в том, что когда он отправился в путь, его экспедиция на Запад не была чем-то неизбежным. Португальцы должны были вот-вот найти дорогу на Восток. Никто и понятия не имел о существовании какого-то неизвестного континента. Самые сведущие люди знали, что мир огромен, и считали, что между Испанией и Китаем простирается вдвое более широкий океан, чем Тихий. Португальцы решились бы поплыть на Запад, лишь построив судно, которое, по их мнению, могло бы пересечь этот океан. Даже если бы им удалось случайно добраться до берегов Бразилии, то они не извлекли бы из этого никакой выгоды. Это сухая, выжженная солнцем земля с редким населением, которая, наверняка, не привлекла бы их внимания, как раньше их не заинтересовала Африка. Ее они стали осваивать лишь спустя четыре века после того, как исследовали побережье.

— Ты неплохо подготовлена, — заметил Хасан.

— Я просто размышляла, — ответила Тагири. — Все это я знала давным-давно. То, что произошло потом, объясняется тем, что Колумб, приплыв в Америку, был абсолютно убежден, что достиг Востока. Просто обнаружить новый континент или новые земли еще ничего не значит, — ведь викинги высадились в Америке до Колумба. И к чему это привело? Если бы кто-нибудь другой случайно добрался до берегов Кубы или восточной оконечности Бразилии, то это повлекло бы за собой ничуть не больше последствий, чем бессмысленные высадки в Винланде или на побережье Гвинеи. Другие мореплаватели последовали за Колумбом только потому, что поверили его сообщениям о несметных богатствах открытой им земли, хотя они подтвердились лишь после его смерти. Неужели ты не понимаешь? Завоевание европейцами Америки и, таким образом, мира, произошло не потому, что кто-то вообще поплыл на Запад, а потому, что это был Колумб.

— Получается, что один человек в ответе за опустошение нашей планеты?

— Конечно нет, — возразила Тагири. — Ив любом случае я говорю не о моральной ответственности. Я рассуждаю о причине. Европа в те времена уже была Европой, и Колумб не имел к этому никакого отношения. Те страшные религиозные и династические войны, которые бушевали в Европе на протяжении многих поколений, финансировались за счет награбленных в Америке богатств. Если бы Европа не завладела Америкой, разве могла бы она распространить свое влияние на весь мир? Неужели ты думаешь, что мир, где господствовал ислам или китайская демократия, уничтожил бы себя так, как это сделали мы, — в мире, где каждая нация пыталась стать как можно более европейской?

— Конечно уничтожил бы, — сказал Хасан. — Ведь грабеж изобрели не европейцы.

— Согласна, но они изобрели машины и механизмы, сделавшие грабеж невероятно эффективным. Машины, которые высосали всю нефть из земных недр. А потом войны и голод распространились по всем континентам, и в итоге девять десятых всего человечества погибло.

— Так, значит, это Колумб несет ответственность за развитие техники?

— Ну как ты не понимаешь, Хасан, я вовсе не ищу виноватых.

— Да, я понимаю, Тагири.

— Я ищу такую точку в истории, когда малейшее, простейшее изменение избавило бы мир от значительной части пережитых им страданий. При этом было бы потеряно наименьшее количество цивилизаций, минимальное количество людей попало бы в рабство; наименьшее число видов растительного и животного мира исчезло бы с лица земли, и наименьшее количество природных ресурсов оказалось бы на грани истощения. Все сходится к тому моменту, когда Колумб вернулся в Европу со своими рассказами о золоте, рабах и народах, которых можно превратить в христиан, подданных короля и королевы.

— Значит, ты хочешь убить Колумба? Тагири вздрогнула.

— Нет, — ответила она. — Да и возможно ли это, даже если мы когда-нибудь и смогли бы физически перенестись в прошлое? Да и зачем убивать его? Единственное, что нужно сделать, это убедить его отказаться от своего плана отправиться на Запад. Прежде чем решить, как это сделать, мы должны узнать, какими возможностями располагаем. Но на убийство я никогда не соглашусь. Колумб вовсе не был чудовищем. Все это знают с тех самых пор, как хроновизор показал нам его историю. Его пороки были пороками времени и общества, а по своим достоинствам он превосходил многих современников. Он был великим человеком. Я отнюдь не собираюсь ликвидировать жизнь великого человека.

Хасан задумчиво кивнул.

— Давай скажем так: если бы мы знали, что можем заставить Колумба отказаться от своей затеи, и если после тщательного исследования мы удостоверимся, что, помешав ему, мы действительно изменим с того момента гибельный для человечества путь развития, то тогда, возможно, стоило бы ликвидировать наш век, как совершенно ненужный.

— Да, — промолвила Тагири.

— Чтобы найти ответы на эти вопросы, возможно, потребуется жизнь нескольких поколений.

— Может быть, — сказала Тагири. — Но, может быть, и нет.

— И даже если мы будем полностью уверены в правильности своего решения, может оказаться, что мы ошиблись, и мир может стать еще хуже, чем был.

— С одной лишь разницей, — возразила Тагири. — Если мы помешаем Колумбу, мы можем быть уверены: Путукам и Байку никогда не умрут под ударами испанских мечей.

— Пока что я с тобой согласен, — сказал Хасан. — Но давай попробуем выяснить, насколько возможно и желательно осуществить подобную задачу. Нужно узнать, согласны ли наши современники с тем, что такую попытку стоит предпринять и что она оправданна. И если они согласятся, я буду участвовать вместе с тобой в этом предприятии.

Он говорил с такой уверенностью! Но Тагири почему-то почувствовала, что у нее кружится голова, как будто она стоит на краю глубокой пропасти, а земля вокруг чуть покачнулась у нее под ногами. Какой же дерзостью надо обладать, чтобы просто представить себе, что ты можешь проникнуть в прошлое и что-то изменить там?! Кто я такая, подумала она, чтобы отважиться ответить на молитвы, обращенные к богам?

И все же, несмотря на эти сомнения, она приняла решение. У европейцев уже было свое будущее, когда осуществились их самые смелые мечты; именно их будущее стало сейчас темным прошлым ее мира, и именно последствия их выбора теперь предстояло стереть с лица Земли.

Эти сбывшиеся мечты европейцев привели к тому, что ее мир только начал выздоравливать после тяжелой болезни, и лечение будет продолжаться еще тысячу лет. Столько всего было утеряно безвозвратно, сохранившись лишь на лентах голограмм Службы! Поэтому, если в моих силах помешать тому, чтобы эти мечты возникли вообще, и создать будущее для совершенно других людей, кто посмеет сказать, что я не права? Ведь не будет же от этого хуже! Христофор Колумб — Кристобаль Колон, как называли его испанцы; Кристофоро Коломбо, как он был крещен в Генуе, — он так и не откроет Америку, если она найдет способ помешать ему. Молитва жителей деревни Анкуаш будет услышана.

Ответив на эту молитву, она утолит и свою жажду, которая так мучает ее. Конечно, ей никогда не удастся заглушить безнадежную тоску в глазах всех рабов всех времен. Ей никогда не удастся стереть скорбь с лица своей пра-пра…бабушки Дико и ее малыша Аго, когда-то такого веселого мальчугана. Она никогда не сможет ни воскресить рабов, ни вернуть им свободу. Но она может осуществить свой план и, сделав это, она сбросит, наконец, с себя то бремя, которое копилось в ней все эти годы. И так она будет знать, что сделала все возможное, чтобы исцелить прошлое.

На следующее утро Тагири и Хасан доложили начальству обо всем, что произошло. В течение многих недель самые высокопоставленные руководители Службы и множество начальников из других организаций приходили к ним посмотреть ленту с голограммой и обсудить, что бы это могло значить. Они слушали ответы Тагири и Хасана на свои вопросы и предлагали собственные решения. В конце концов, они дали согласие на новую программу исследования того, что могло бы означать видение Путукам, и назвали ее проектом «Колумб». Название было вполне удачным, поскольку по размаху проект напоминал безумное путешествие Колумба, начатое им в 1492 году, а также потому, что проект мог ликвидировать великое открытие Колумбом Америки.

Само собой разумеется, Тагири продолжала и работу по изучению рабства, но теперь они, вместе с Хасаном и совершенно особой по составу группой сотрудников, запустили новый проект. Хасан руководил группой, изучавшей историю, задачей которой было выяснить, даст ли желаемый результат отмена путешествия Колумба, а также, не существует ли какое-нибудь другое, более желательное и легко осуществимое изменение для достижения той же цели. Тагири же делила свое время между проектом по изучению рабства и координацией деятельности десятка физиков и инженеров, пытавшихся точно определить механизм действия «отката» времени, а также усовершенствовать машины времени настолько, чтобы получить возможность изменять прошлое.

Еще в начале своей совместной работы Тагири и Хасан поженились, и теперь у них были сын и дочь. Дочь они назвали Дико, а сына — Аго. Дети росли крепкими и умными, окруженные родительской любовью, и уже с ранних лет приобщились к интересам родителей, связанным с проектом «Колумб». Аго вырос и стал летчиком, проносясь над землей быстро и легко, как птица. Дико же не покинула родительский дом. Она изучала аппаратуру и языки, связанные с работой ее родителей, слушала и запоминала их рассказы, проводя с ними все свое время. Не раз Тагири, глядя на мужа и детей, думала: что если какой-то чужеземец украл бы моего сына, сделал из него раба, и я никогда больше не увидела бы его? Что если вторглась бы какая-то армия, и солдаты убили бы моего мужа и изнасиловали мою дочь? И что если в каком-то другом месте другие люди безмятежно смотрели бы на происходящее и ничем не помогли бы нам, боясь нарушить свое счастье? Что бы я подумала о них? Что же это за люди, которые могут поступать таким образом?

Глава 3

Мечта

Иногда Дико казалось, что она выросла вместе с Христофором Колумбом, что он был ее дядей, дедушкой, старшим братом. Он всегда присутствовал в работе ее матери, сцены из его жизни вновь и вновь проигрывались перед ее глазами.

В одном из ее самых ранних воспоминаний Колумб отдавал своим людям приказ захватить нескольких индейцев, чтобы увезти их в Испанию в качестве рабов. Дико была слишком мала, чтобы до конца осознать значение происходящего. Но она понимала, что люди в голограмме ненастоящие, и, когда мать как-то раз с яростью закричала: «Я не дам тебе этого сделать!». Дико подумала, что она обращается к ней, и расплакалась.

— Успокойся, — сказала мама, качая ее на руках, — я говорила не с тобой, а с человеком в голограмме.

— Но он тебя не слышит, — возразила Дико.

— Когда-нибудь услышит.

— Папа говорит, что он умер сто лет назад.

— Гораздо раньше, моя малышка.

— Почему ты так рассердилась на него? Он что, — плохой?

— Он жил в плохое время, — объяснила мама. — Он был великим человеком в плохое время.

Дико не понимала моральной подоплеки всего этого. Единственное, чему научил ее этот эпизод, было то, что каким-то образом люди в голограмме все-таки реальны, и что человек по имени Кристофоро Коломбо, или Кристобаль Колон, или Христофор Колумб, был очень, очень важен для мамы.

Он стал важным и для Дико. Мысли о нем никогда не оставляли ее. Она видела, как он играет, будучи еще ребенком. Видела, как он ведет бесконечные споры со священнослужителями в Испании. Она видела его коленопреклоненным перед королем Арагонским и королевой Кастильской. Видела, как он тщетно пытается на латинском, испанском и португальском языках, на генуэзском диалекте заговорить с индейцами. Она видела, как он навещает своего сына в монастыре Ла Рабида.

Когда ей исполнилось пять лет. Дико спросила мать:

— Почему его сын не живет вместе с ним?

— С кем?

— С Кристофоро, — ответила Дико. — Почему его маленький сын живет в монастыре?

— Потому что у Коломбо нет жены.

— Я знаю, — сказала Дико, — она умерла.

— Поэтому, пока он пытается получить разрешение короля и королевы отправиться в плавание на Запад, кто-то должен позаботиться о его сыне и дать ему образование.

— Но у Кристофоро ведь есть другая жена, — возразила Дико.

— Это не жена.

— Они спят вместе, — удивилась Дико.

— Чем ты занималась, пока меня не было? — спросила мама. — Смотрела голограммы?

— Но ты же всегда здесь, мама, — сказала Дико.

— Это не ответ, хитрая девчонка. Так что же ты видела?

— У Кристофоро есть еще один мальчик, от другой жены, — сказала Дико. — Он никогда не будет жить в монастыре.

— Это потому, что Коломбо не женат на матери своего нового сына.

— А почему? — спросила девочка.

— Дико, тебе всего пять лет, а я очень занята. Неужели тебе так срочно нужно все это знать?

Дико поняла, что ей придется расспросить отца. Это даже лучше. Отец, правда, проводил дома куда меньше времени, чем мама, но зато, когда он приходил, то отвечал на все ее вопросы и никогда не говорил, что она еще слишком маленькая.

В тот же день, к вечеру. Дико стояла на табуретке рядом с матерью, помогая ей разминать вареную фасоль для острого пюре к ужину. Когда Дико тщательно, изо всех силенок мешала пюре, ей пришел в голову еще один вопрос.

— А если ты умрешь, мама, папа отправит меня в монастырь?

— Нет, — ответила мама.

— А почему?

— Я не собираюсь умирать, по крайней мере до тех пор, пока ты сама не состаришься.

— Но если ты все-таки умрешь?

— Мы не христиане, и сейчас не пятнадцатый век, — сказала мама. — Мы не посылаем своих детей учиться в монастырь.

— Ему, наверное, было очень одиноко, — сказала Дико.

— Кому?

— Сыну Кристофоро в монастыре.

— Да, конечно, — ответила мать.

— А Кристофоро тоже скучал о своем маленьком сыне? — спросила Дико.

— Наверное, — сказала мать. — Некоторые люди очень скучают по своим детям. Даже когда они все время окружены другими людьми, им очень их не хватает. И даже когда их дети вырастают и становятся взрослыми, родители скучают о том времени, когда те были маленькими, — о времени, которое никогда уже не вернется.

Дико ухмыльнулась.

— Тебе хотелось бы, чтобы мне опять было два года?

— Да.

— Я была хорошая?

— По правде говоря, ты была непоседой, — ответила мать. — Всегда и всюду совала свой нос, никогда не сидела на месте. С тобой не было никакого сладу. Мы с отцом почти ничего не успевали делать, тебя ни на минуту нельзя было оставить без присмотра.

— Разве это плохо? — спросила Дико. Она выглядела несколько обескураженной.

— Но мы же не отказались от тебя, не так ли? — сказала мама. — Значит, было в тебе что-то и хорошее. Не разбрызгивай пюре, а то нам придется ужинать, соскребая его ложками со стен.

— А папа делает фасолевое пюре лучше, чем ты, — сказала Дико.

— Очень мило с твоей стороны сказать мне об этом, — сказала обиженно мама.

— Но когда вы оба на работе, ты — главнее. Мать вздохнула.

— Твой отец и я работаем вместе.

— Но ты же глава проекта. Все так говорят.

— Да, это правда.

— Но если ты голова, то кто же папа — локоть или еще что-нибудь?

— Папа — это руки и ноги, глаза и сердце.

Дико захихикала.

— А ты уверена, что папа — не живот?

— Да, у папы есть животик, но он выглядит очень мило.

— Как хорошо, что папа — не задница проекта.

— Ну, хватит. Дико, — сказала Тагири. — Не будь дерзкой. Ты уже достаточно большая и такие шутки не смешны.

— Если это не смешно, то как это?

— Гадко.

— Тогда я буду гадкой всю жизнь, — сказала Дико с вызовом.

— Не сомневаюсь, — ответила мать.

— Я постараюсь остановить Кристофоро. Мать бросила на нее странный взгляд.

— Это моя задача, если она вообще осуществима.

— К тому времени ты будешь уже старенькой, — возразила Дико. — А я вырасту и сделаю это за тебя.

Мать не стала спорить.

Когда Дико исполнилось десять лет, она проводила все дни в лаборатории, осваивая старый хроновизор. По правилам ей не полагалось пользоваться им, но вся аппаратура в Илерете была задействована в проекте матери, и соблюдение правил зависело от Тагири. Это означало, что все сотрудники работали с полной отдачей, забывая о времени, и четкого разграничения между домом и работой практически не существовало. Детям и родственникам не возбранялось приходить в лабораторию, если они вели себя тихо и не мешали работать. Никто из сотрудников не делал тайны из своей работы. Никто также не пользовался устаревшими хроновизорами, разве что для того, чтобы лишний раз просмотреть старые записи, и поэтому Дико никому не мешала. Все знали, что Дико аккуратна и ничего не сломает. Поэтому никто не обращал особого внимания на то, как десятилетний ребенок без разрешения, самостоятельно просматривает старые записи.

Сначала отец настроил хроновизор, которым пользовалась Дико, так, чтобы он показывал только ранее сделанные записи. Но вскоре эти ограничения стали ее злить: ей всегда хотелось быть непосредственным свидетелем событий.

Незадолго до того, как ей исполнилось двенадцать лет, она придумала, как обойти попытку отца помешать ей полностью использовать все возможности хроновизора. Но сделала она это не слишком искусно: компьютер отца, должно быть, сообщил ему о проделке дочери. Не прошло и часа, как он пришел посмотреть, чем она занимается.

— Итак, ты хочешь сама заглянуть в прошлое, — сказал он.

— Мне не нравятся картинки, записанные другими, — призналась Дико. — Их интересовало совсем не то, что интересует меня.

— Давай решим сразу, — сказал отец, — либо тебе запрещается заниматься прошлым вообще, либо я позволяю тебе делать все, что ты хочешь.

Это было, как удар.

— Пожалуйста, не запрещай мне, — взмолилась она. — Уж лучше я буду по-прежнему смотреть старые картинки, но только не прогоняй меня.

— Я знаю, что все люди, которых ты видишь на этих картинках, давным-давно умерли, — сказал отец. — Но это не значит, что за ними можно подсматривать просто из любопытства.

— А разве не этим занимается Служба? — спросила Дико.

— Нет, — сказал отец. — Из любопытства — да, но не из личного любопытства. Ведь мы ученые.

— Я тоже буду ученым, — вставила Дико.

— Мы наблюдаем за жизнью людей, чтобы выяснить, почему они поступают так, а не иначе.

— Я тоже, — сказала Дико.

— Ты увидишь ужасные вещи, — сказал отец. — Отвратительные. Очень личные. Вещи, которые приведут тебя в замешательство.

— Я уже видела такое.

— Именно это я и имею в виду, — сказал отец. — И если ты думаешь, что то, что мы позволяли тебе видеть до сих пор, было отвратительным, личным или приводящим в замешательство, то что ты будешь делать, когда увидишь действительно нечто отвратительное, сугубо личное и выводящее из равновесия?

— Отвратительное. Личное. Выводящее из равновесия. Похоже на название адвокатской конторы, — сказала Дико.

— Если ты хочешь, чтобы тебе предоставили права научного сотрудника, ты должна и вести себя, как настоящий ученый, — сказал отец.

— Что ты имеешь в виду?

— Я хочу, чтобы ты ежедневно представляла мне отчеты о том, что ты видела и к какому времени это относилось. Раз в неделю ты будешь представлять отчет о том, что ты изучала и что узнала. Ты должна, как и все другие, вести журнал наблюдений. Если увидишь что-то такое, что выведет тебя из равновесия, обратись ко мне или к маме. Дико усмехнулась:

— Понятно. С отвратительным и личным я разбираюсь сама, а выводящее из равновесия обсуждаю с предками.

— Ты — свет очей моих, — промолвил отец. — Но боюсь, я мало покрикивал на тебя, когда ты была маленькой, а теперь это уже не поможет.

— Я представлю все отчеты, которые ты требуешь, — сказала она. — Но ты должен пообещать мне, что будешь их читать.

— Точно так же, как и любой другой отчет, — сказал Хасан. — Поэтому не представляй мне халтуру.

Дико наблюдала, составляла отчеты и скоро уже с нетерпением ожидала еженедельных обсуждений с отцом проделанной ею работы. Лишь позже она поняла, какими детскими и наивными были ее первые опыты, и сколь поверхностно она судила о вопросах, уже давным-давно решенных взрослыми наблюдателями. И она поражалась, с каким тактом и пониманием отец относился к ее работе. Он всегда внимательно слушал ее, и уже через несколько лет результаты работы Дико по-настоящему оправдали время, потраченное на нее.

Наконец, наступил момент, когда она отказалась от хроновизора и перешла на куда более чувствительный Трусайт. Кто бы мог подумать, что подтолкнул ее к этому ее старый знакомец Кристофоро Коломбо. Она его никогда не забывала, потому что о нем не забывали отец с матерью, однако в первые годы своей работы на хроновизоре она им специально не занималась. Да и какая в этом была необходимость? Дико была знакома практически со всеми подробностями его жизни по старым записям, которые родители просматривали почти непрерывно всю ее жизнь. Обратно к Коломбо ее привел один принципиальный для нее вопрос: когда, в какой момент великие исторические личности принимают решения, которые делают их великими? Ее не интересовали все те, к кому слава пришла сама собой. Ее привлекали лишь те, кто преодолевал любые препятствия и никогда не сдавался. Некоторые из них были истинными чудовищами, другие — благородными людьми, кое-кто — закоренелыми эгоистами, другие альтруистами. Некоторые из их подвигов и свершений почти сразу же превращались в прах, а другие настолько изменяли мир, что отголоски этого были ощутимы до сих пор. Для Дико все это не имело особого значения. Она искала в прошлом сам момент принятия решения. Когда она уже написала отчеты о деятельности нескольких десятков великих людей, ей пришло в голову, что, зная так много о Кристофоро, она, по сути дела, ни разу не попыталась проанализировать последовательно всю его жизнь и, может быть, обнаружить то, что побудило сына честолюбивого генуэзского ткача отправиться в море, послав ко всем чертям все старые географические карты мира.

То, что Кристофоро был великим человеком, не подлежало сомнению, независимо от мнения родителей. Итак… когда же им было принято решение? Когда он впервые ступил на путь, сделавший его одной из самых знаменитых исторических личностей?

Ей показалось, что ответ надо искать в 1459 году, когда соперничество между двумя знатными родами Генуи Фиески и Адорно приближалось к своему апогею. В том году человек по имени Доменико Коломбо был ткачом, сторонником Фиески, владельцем Оливелла Гейт и отцом маленького рыжеволосого мальчика, которому предстояло изменить мир.

* * *

Когда Пьетро Фрегозо последний раз пришел к его отцу, Кристофоро было 8 лет. Он знал имя этого человека, но знал и то, что в доме Доменико Коломбо его всегда величали дожем — титулом, который отобрали у него сторонники Адорно. Пьетро Фрегозо был преисполнен решимости развернуть нешуточную борьбу, чтобы вернуть себе власть. И поскольку отец Кристофоро был одним из самых ярых сторонников партии Фиески, не было ничего удивительного в том, что Пьетро оказал честь дому Коломбо, устраивая там тайные встречи.

Пьетро появился утром в сопровождении только двух мужчин. Ему нужно было незаметно пробраться через город, иначе сторонники Адорно узнали бы, что он что-то замышляет против них. Кристофоро видел, как отец преклонил колено и поцеловал кольцо на руке Пьетро. Мать, стоявшая в дверях, соединявших ткацкую мастерскую и лавку, пробормотала себе под нос что-то о Папе Римском. Однако Пьетро был дожем Генуи, или, точнее, бывшим дожем. Никто не называл его Папой.

— Что ты сказала, мама?

— Ничего, — ответила она. — Поди сюда. Она втащила Кристофора в мастерскую, где раскачивались и стучали ткацкие станки, а подмастерья тянули туда-сюда пряжу и ползали под станками, складывая готовую ткань. Кристофоро смутно догадывался, что вскоре отец отдаст его в ученики в мастерскую кого-нибудь из членов гильдии ткачей. Ему это совсем не улыбалось. Ученики выполняют тяжелую, бессмысленную, нудную работу, а когда родителей нет в мастерской, ткачи не на шутку издеваются над ними. Кристофоро понимал, что в любой другой мастерской он будет беззащитен, не то что здесь, где он — сын хозяина.

Вскоре мать забыла о Кристофоро и тот, осторожно придвинувшись назад к двери, стал наблюдать за происходящим в лавке, где с длинного стола были уже убраны рулоны тканей, а вместо стульев пододвинуты к нему большие мотки пряжи. За последние несколько минут в лавке появилось еще несколько мужчин. Похоже, там будет проходить собрание. На глазах Кристофоро Пьетро Фрегозо устраивал в доме отца военный совет.

Сначала Кристофоро просто не мог отвести глаз от этих знатных людей в роскошной, сверкающей золотым шитьем одежде. Такой он никогда еще раньше не видел: никто из покупателей отца не приходил таким разодетым, но кое-что из их одежды было сшито из лучших тканей отца. На одном из присутствующих сверкала изысканная парча, сотканная совсем недавно Карло, самым искусным ткачом в лавке. За материей приходил Тито, всегда носивший зеленую ливрею. Только сейчас Кристофоро понял, что Тито покупал ткань не для себя, а для своего хозяина. Значит, Тито не был покупателем, а просто выполнял то, что ему было приказано. И все же отец обращался с ним как с другом, хотя тот был всего лишь слугой.

Тут Кристофоро стал размышлять о том, как отец ведет себя со своими друзьями. В их среде всегда царило веселье, шутки, непринужденный разговор; они пили вино, рассказывали друг другу разные истории. Они понимали друг друга с полуслова — отец и его друзья.

Отец всегда говорил, что его самый большой друг — дож, Пьетро Фрегозо. Но сейчас Кристофоро увидел, что это не так: отец не шутил, был сдержан, ничего не рассказывал, а вино наливал только сидевшим за столом господам, а себе — нет. Он не отходил далеко, чтобы тут же налить вина в опустевшие бокалы. А Пьетро даже не смотрел на него. Он разговаривал только с сидящими за столом. Нет, Пьетро не был другом отца; отец был лишь его слугой.

При мысли об этом Кристофоро стало даже как-то нехорошо: ведь отец так гордился дружбой с Пьетро. Кристофоро наблюдал за собравшимися, дивясь изяществу жестов и изысканности языка этих богатых людей. Некоторые слова он даже не понимал, хотя чувствовал, что они из генуэзского диалекта, а не из латыни или греческого. Конечно, отцу нечего сказать этим людям, подумал Кристофоро. Они говорят на другом языке. Они, наверняка, чужеземцы, как и те странные люди, которых он видел как-то раз в гавани — те, из Прованса.

И как только эти синьоры научились так говорить, недоумевал Кристофоро. Откуда они узнали слова, которых никогда не услышишь в нашем доме и на улице? Неужели они тоже есть в генуэзском диалекте? Но почему тогда никто из простых генуэзцев их не знает? Разве все мы не из одного города? Разве эти люди не из числа сторонников Фиески, как и его отец? А эти громилы из числа прихлебателей Адорно, которые перевернули на рынке принадлежавшие Фиески повозки? Отец говорит, скорее, как они, а не как синьоры за столом, хотя они вроде бы из его же партии.

Между знатными синьорами и ремесленниками, как его отец, куда больше разницы, чем между людьми Адорно и Фиески. Однако последние часто вступали в стычки и даже ходят слухи об убийствах. Почему же никогда не бывает ссор между ремесленниками и синьорами?

Пьетро Фрегозо только раз упомянул отца.

— Мне надоело это ожидание, эта пустая трата времени, — сказал он. — Посмотрите на нашего Доменико. — Он махнул рукой в сторону отца Кристофоро, и тот сразу подошел, как хозяин таверны, которого подозвали посетители.

— Семь лет назад он был владельцем Оливелла Гейт, а сейчас его дом вдвое меньше того, что он имел раньше. И теперь у него работают только три ткача вместо шести. А почему? Потому что этот так называемый дож передает все заказы ткачам сторонников Адорно. И все потому, что у меня отобрали власть и я не могу защитить своих друзей.

— Дело не в покровительстве со стороны Адорно, — сказал один из сидевших за столом. — Весь город стал куда беднее из-за этих турок, засевших в Константинополе, мусульман, разоряющих нас на Хиосе, и каталонских пиратов, которые совершают дерзкие набеги прямо на наши гавани и даже грабят дома, стоящие на берегу.

— Именно это я и имел в виду, — сказал дож.

— Эту марионетку поставили у власти чужеземцы, и какое им дело до страданий Генуи? Настало время восстановить истинное генуэзское правление, и не вздумайте мне возражать.

Наступило молчание. Его нарушил спокойный голос одного из присутствующих.

— Мы не готовы, — сказал он. — Если мы выступим сейчас, то лишь понапрасну прольем кровь. Пьетро Фрегозо бросил на него сердитый взгляд.

— Я ведь сказал, что не потерплю возражений, а вы осмеливаетесь возражать? К какой партии вы принадлежите, де Портобелло?

— Я ваш до гробовой доски, мой синьор, — ответил тот. — Но вы не из тех, кто карает людей, когда они говорят вам то, что считают правдой.

— Я и сейчас не собираюсь карать вас, — ответил Пьетро. — По крайней мере, до тех пор, пока вы остаетесь рядом со мной.

Де Портобелло поднялся:

— И перед вами, мой синьор, и позади вас, и где только ни потребуется мне встать, чтобы защитить вас перед лицом опасности.

В этот момент отец Кристофоро шагнул вперед, хотя его никто не звал.

— Я тоже буду стоять рядом с вами, мой господин! — вскричал он. — Любому, кто поднимет на вас руку, придется сначала сразить меня, Доменико Коломбо!

Кристофоро отметил про себя реакцию присутствующих. Если они одобрительно кивали во время речи де Портобелло, то сейчас просто молчали, опустив глаза. У некоторых даже покраснели лица — от гнева? Чувства неловкости? Кристофоро не мог понять, почему им не понравились пламенные слова отца. Не потому ли, что только знатные господа могли отважно сражаться, защищая законного дожа? Либо же все объяснялось тем, что отец вообще осмелился заговорить перед столь знатными людьми?

Но каковы бы ни были причины, Кристофоро видел, что их молчание как удар поразило отца. Казалось, он даже съежился, отпрянув к стене. Лишь дав отцу прочувствовать всю полноту унижения, Пьетро заговорил опять.

— Наш успех зависит от того, насколько отважно и преданно будут сражаться все Фиески.

Этот великодушный жест явно запоздал и уже не мог загладить нанесенной отцу обиды. В его словах прозвучала не признательность отцу за его порыв, а скорее снисходительное одобрение. Так хозяин гладит преданную собаку.

Отец ничего для них не значит, решил Кристофоро. Они собрались в его доме, потому что должны сохранить в тайне свою встречу, а сам он для них — ничто.

Вскоре после этого собрание закончилось. Было решено выступить через два дня. Как только синьоры ушли и отец закрыл за ними дверь, мать рванулась мимо Кристофоро к отцу и бросила ему в лицо:

— Что у тебя, дурак, на уме? Всякому, кто захочет причинить вред законному дожу, придется сначала сразить Доменико Коломбо!? Что за бред! Когда это ты стал солдатом? Где твой острый меч? В скольких поединках довелось тебе участвовать? Или ты думаешь, это будет нечто вроде пьяной драки в таверне, и от тебя только потребуется столкнуть лбами пару пьяниц, и бой будет закончен? Ты совсем не думаешь о наших детях. Ты что, хочешь оставить их без отца?

— Для мужчины честь — прежде всего, — сказал отец.

Кристофоро задумался: а что же такое для отца честь, если его самый большой друг походя отверг его предложение пожертвовать своей жизнью?

— Ты со своей честью дойдешь до того, что наши дети окажутся уличными оборванцами.

— Благодаря моему чувству чести я четыре года был хозяином Оливелла Гейт. Тогда тебе нравилось жить в нашем прекрасном доме, не так ли?

— То время прошло, — ответила мать. — Прольется кровь, и это не будет кровь Адорно.

— Это мы еще посмотрим, — крикнул отец и побежал наверх. Мать залилась слезами от бессильной ярости. Спор был окончен, но не в ее пользу.

Но у Кристофоро еще оставались вопросы. Он подождал, пока мать успокоится. А она, чтобы прийти в себя, оттаскивала лишние мотки пряжи от стола, и укладывала туда рулоны тканей, — для того, чтобы они не испачкались, а покупатели могли их получше рассмотреть. Наконец, Кристофоро понял, что может безбоязненно, не рискуя вызвать ее гнев, обратиться к матери:

— Мама, как синьоры учатся быть синьорами? Она сердито посмотрела в его сторону и бросила:

— Они рождаются ими. Господь Бог делает их синьорами.

— Но почему мы не можем научиться говорить так, как они? Я не думаю, чтобы это было так уж трудно. «Но вы не из тех, кто карает людей, когда они говорят вам то, что считают правдой», — произнес Кристофоро, подражая изысканной манере речи де Портобелло.

Мать подошла к нему и наградила увесистой оплеухой. Было больно, и, хотя Кристофоро уже давно не плакал, когда его наказывали, на этот раз из его глаз потекли слезы — скорее от неожиданности, чем от боли.

— Смотри, чтобы я никогда больше не видела, как ты корчишь из себя важную персону, — крикнула она. — Или ты считаешь отца недостаточно благородным для тебя? Ты что, думаешь, если будешь трубить, как гусак, у тебя вырастут перья?

Разозлившись, Кристофоро крикнул в ответ:

— Мой отец не хуже любого из них. Почему же его сын не может научиться быть синьором?

Она с трудом удержалась, чтобы опять не ударить его за дерзкий ответ, но взяла себя в руки и только теперь поняла смысл сказанного сыном.

— Твой отец не хуже любого из них, — кивнула она. — Даже лучше!

Кристофоро показал на роскошные ткани, расстеленные на столе.

— Вот же материя! Почему отец не может одеваться, как те господа? Почему он не может говорить, как они, одеваться, как они? Тогда-то дож относился бы к нему с уважением!

— Дож посмеялся бы над ним, — ответила мать. — И все другие тоже. А если бы он продолжал строить из себя синьора, кто-нибудь из них пронзил бы рапирой твоего отца, как нахального выскочку.

— Почему они смеялись над ним, но не смеются над другими людьми, которые одеваются и разговаривают так же, как они сами?

— Потому что они — настоящие господа, а твой отец — нет.

— Но если дело не в их одежде и языке… значит у них в крови есть еще что-то? Они совсем не показались мне сильнее, чем отец. У них такие тонкие руки, а сами они… во всяком случае многие, — такие толстые.

— Отец, разумеется, сильнее их. Но у них есть шпаги.

— Тогда пусть и отец купит шпагу!

— Кто же продаст шпагу ткачу? — со смехом сказала мать. — Да и что отец будет с ней делать? Он никогда в жизни не брал ее в руки. Он просто себе пальцы отрежет!

— Этого не случится, если он попрактикуется, — возразил Кристофоро. — Если он научится владеть ею.

— Не шпага делает из человека знатного господина, — сказала мать. — Господами рождаются. В этом-то все и дело. Отец твоего отца не был синьором, потому и отец им не стал.

Кристофоро на мгновение задумался.

— А разве не все мы произошли от Ноя, спасшегося после потопа? Почему дети из одной семьи — синьоры, а дети из семьи отца — нет? Нас всех сотворил Бог.

Мать горько рассмеялась.

— А-а-а, вот чему научили тебя священники? Хорошо, если бы ты увидел, как они пресмыкаются перед знатными господами и плюют на всех нас. Они считают, что Бог больше любит знатных господ, однако про Иисуса Христа так не скажешь. Для него все люди были равны!

— Так что же дает им право смотреть на отца сверху вниз? — спросил Кристофоро, и опять, помимо воли, к глазам у него подступили слезы.

Мать задумчиво посмотрела на сына, как бы не решаясь сказать ему правду.

— Золото и земля, — ответила она. Кристофоро не понял.

— У них сундуки полны золотом, — сказала мать, — а кроме того, они владеют землей. Это и делает их господами. Если бы у нас было много земли в деревне, а на чердаке стоял ящик с золотом, тогда твой отец был бы синьором, и никто не стал бы смеяться над тобой, если бы ты научился говорить, как они, и носил одежду, сшитую вот из такой материи. — Она приложила к груди Кристофоро свободный конец ткани, свисавший из лежавшего на столе рулона. — Из тебя вышел бы чудесный синьор, мой мальчик.

Затем она выпустила из руки ткань и начала безудержно смеяться. Она все смеялась и смеялась. Кристофоро вышел из комнаты. Золото, подумал он. Если бы у отца было золото, то уж тогда те господа прислушались бы к тому, что он говорил. Ну что ж, я добуду ему золото.

* * *

Один из присутствовавших на тайном совете, должно быть, оказался предателем; или, возможно, кто-то из них говорил слишком громко и неосмотрительно, и один из слуг услышал и предал их. Но так или иначе, сторонники Адорно узнали о планах Фиески, и, когда Пьетро с двумя телохранителями появился у башен ворот Сан-Андреа, где была назначена встреча заговорщиков, на них набросилась добрая дюжина людей Адорно. Пьетро стащили с лошади и ударили булавой по голове. Нападавшие посчитали его мертвым и разбежались.

Шум и крики были хорошо слышны в доме Коломбо, как если бы все происходило рядом. Впрочем, они действительно жили всего в сотне метров от ворот Сан-Андреа. Хозяева услышали крики, а затем и голос Пьетро, призывавшего на помощь:

— Фиески! Ко мне, Фиески!

Отец тут же схватил тяжелую дубину, стоявшую у очага, и выбежал на улицу. Мать не успела помешать ему. Плача и причитая, она собрала детей и подмастерьев в задней половине дома, а ткачи встали на страже у входной двери. В сгущавшейся темноте были слышны доносившиеся с улицы шум и крики, а чуть позже — стоны Пьетро. Его не убили на месте, и сейчас, в предсмертной агонии, он призывал на помощь.

— Дурак, — шептала мать. — Если он не замолчит, то все Адорно поймут, что не убили его, вернутся и прикончат.

— Отца они тоже убьют? — спросил Кристофоро. Младшие дети заплакали.

— Нет, — сказала мать, но Кристофоро понял, что она совсем в этом не уверена.

Мать, вероятно, почувствовала его недоверие.

— Все дураки, — сказала она. — Все мужчины дураки. Какой смысл драться из-за того, кто будет править Генуей? В Константинополе засели турки. Гроб Господень в Иерусалиме в руках у поганых иноверцев. Имя Христа больше не произносят в Египте, а эти недоумки убивают друг друга за право сидеть в роскошном кресле и называть себя дожем Генуи. Что значит честь быть дожем по сравнению со славой Иисуса Христа? Что значит быть хозяином во дворце дожей, в то время как на земле, в садах которой ступала нога Пресвятой девы Марии, где ей явился ангел, хозяйничают эти собаки? Если уж им хочется убивать, пусть идут и освобождают Иерусалим! Пусть освободят Константинополь! Пусть прольют свою кровь во славу Сына Господня!

Вот за это я и буду сражаться, — сказал Кристофоро.

— Не надо сражаться, — взмолилась одна из его сестер, — а то они тебя убьют.

— Раньше я их убью.

— Ты же очень маленький, Кристофоро, — сказала сестра.

— Я не всегда буду маленьким.

— Замолчите, — прикрикнула мать. — Не болтайте чепуху. Сын простого ткача не может отправиться в крестовый поход.

— Почему не может? — спросил Кристофоро. — Разве Христос отвергнет мой меч?

— Какой еще меч? — насмешливо спросила мать.

— Рано или поздно у меня будет меч, — ответил Кристофоро. — Я стану синьором.

— Как же тебе это удастся? Ведь у тебя нет золота.

— Я его добуду.

— В Генуе? Будучи ткачом? На всю жизнь ты останешься сыном Доменико Коломбо. Никто не даст тебе золота, и никто не назовет тебя синьором. А теперь помолчи, а то получишь подзатыльник!

Угроза была серьезной, все дети знали, что в такой ситуации спорить с матерью опасно.

Часа через два вернулся отец. Стоявшие на страже мастера, услышав стук в дверь, не хотели впускать его. Лишь когда он с горечью закричал: «Мой господин мертв! Впустите меня!», они отодвинули засов.

Коломбо, пошатываясь, вошел в дом как раз в тот момент, когда дети вместе с матерью прибежали в лавку. Отец был весь в крови, и мать с воплем бросилась ему на грудь, обняла и лишь потом стала осматривать раны.

— Это не моя кровь, — сказал он с болью в голосе. — Это кровь моего дожа. Пьетро Фрегозо мертв. Эти жалкие трусы набросились на него, стащили с лошади и ударили по голове булавой.

— А почему ты весь в крови, Нико?

— Я донес его до дверей дворца дожей. Я отнес его туда, где ему подобает быть.

— Зачем ты это сделал, дурень?

— Потому что он велел мне. Я подбежал к нему, он был весь в крови и стонал. Тогда я сказал: «Позвольте мне отнести вас к вашему врачу или домой. А потом позвольте мне разыскать тех, кто сделал это, и убить их». В ответ он сказал: «Доменико, отнеси меня во дворец, потому что дож должен умереть во дворце, как и мой отец». И вот я отнес его туда на руках, и мне было наплевать, увидят ли нас сторонники Адорно. Я нес его туда, и он умер у меня на руках! Я был его настоящим другом!»

— Если тебя видели вместе с ним, они разыщут тебя и убьют!

— Мне все равно, — сказал отец. — Дож мертв.

— А мне нет, — сказала мать. — Снимай одежду. Она обернулась к мастерам и начала отдавать приказания:

— Ты отведи детей на заднюю половину. Ты проследи, чтобы подмастерья принесли воды и нагрели ее. Хозяину нужно помыться. А ты, когда хозяин разденется, сожги его одежду.

Все дети, кроме Кристофоро, повиновались и побежали на заднюю половину дома. Кристофоро смотрел, как мать раздевает отца, покрывая его поцелуями и осыпая проклятиями. Даже потом, когда мать увела отца во двор, чтобы помыть, даже когда противный запах горящей одежды разнесся по всему дому, Кристофоро не ушел из лавки. Он стоял на страже у двери.

* * *

Примерно так рассказывали все записи о событиях той ночи. Колумб стоял на страже, чтобы уберечь свою семью от возможных неприятностей. Но Дико знала, что не только это занимало Кристофоро. В его голове зрело решение. Он будет синьором. Его будут уважать короли и королевы. У него будет золото. Он завоюет королевства и царства именем Христа.

Он, наверняка, знал еще тогда, что для осуществления своих замыслов ему придется покинуть Геную. Ведь мать сказала ему: пока он будет жить в этом городе, он останется сыном ткача Доменико. И уже со следующего дня он подчинил всю свою жизнь достижению этих целей. Он начал изучать языки, историю с таким рвением, что его учителя-монахи отмечали это:

— Он вошел во вкус ученья.

Однако Дико знала, что он учился не ради самого ученья. Ему нужно было знать языки, чтобы путешествовать по разным странам. Ему нужно было знать историю, чтобы понимать, что будет происходить в мире, когда он станет участником развертывающихся событий.

Кроме того, ему нужно было овладеть искусством мореплавателя. При каждом удобном случае Кристофоро приходил в порт, слушал рассказы моряков, расспрашивал их про то, что входит в обязанности каждого члена экипажа. Позднее он стал уделять особое внимание штурманам, угощая их вином, когда мог позволить себе это; настойчиво расспрашивал их и тогда, когда денег не было. В результате ему удалось попасть сначала на одно судно, потом на другое. Он не упускал ни единой возможности выйти в море и выполнял любую работу, которую ему поручали, с тем чтобы узнать о море все, о чем только мог мечтать сын ткача.

Дико написала отчет о Кристофоро Коломбо, особо выделив момент принятия им решения. Отец, как всегда, похвалил отчет, подвергнув критике лишь отдельные детали. Однако к этому времени Дико уже знала, что за его похвалой может скрываться и серьезная критика. Когда она спросила его об этом, он не захотел вдаваться в детали.

— Я уже сказал, что отчет хорош, — сказал он. — А теперь оставь меня в покое.

— Что-то здесь не так, — настаивала Дико, — а ты не хочешь мне объяснить.

— Отчет составлен хорошо. В нем все правильно, если не считать тех мелочей, о которых я уже говорил.

— Тогда ты не согласен с моим выводом. Ты считаешь, что не эти обстоятельства привели Кристофоро к решению стать великим.

— Решению быть великим? — переспросил отец. — Да, я думаю, что почти наверняка, именно в этот момент своей жизни он и принял такое решение.

— Тогда что же не так? — закричала она.

— Ничего, — крикнул он ей в ответ.

— Я не ребенок!

Отец уставился на нее с выражением притворного ужаса:

— Не ребенок?

— Ты все подшучиваешь надо мной, и мне это надоело.

— Ну ладно, — сказал он. — Ты очень наблюдательна, и твой отчет превосходен. Он, несомненно, принял свое решение в ту ночь, которую ты отметила, и по причинам, которые ты изложила. Он решил разбогатеть и стать знаменитым во славу Господа Бога. Все это очень хорошо. Но во всем твоем отчете нет абсолютно ничего, что объяснило бы нам, как и почему он решил добиться своей цели, отправившись на Запад, в Атлантику.

От его слов она испытала не меньшую боль, чем Кристофоро от оплеухи матери; у нее на глазах тоже выступили слезы, хотя и не от физической боли.

— Прости, — промолвил отец, — но ты ведь сказала, что уже не ребенок.

— Да, не ребенок, — ответила она. — А ты не прав.

— Не прав?

— Мой проект имеет своей целью выяснить, когда он принял решение стать знаменитым, и я это выяснила. А установить, когда Колумб решил отправиться на запад, — это задача вашего с мамой проекта. Отец с изумлением посмотрел на нее.

— Ну что ж, пожалуй, это так. Нам, несомненно, нужно выяснить это.

— Следовательно, в моем отчете все правильно, в нем только нет ответа на тот вопрос, который не дает тебе покоя в вашем проекте.

— Ты права, — сказал отец.

— Я знаю!

— Ну что ж, теперь я тоже знаю это. И снимаю свое замечание. Ты представила исчерпывающий отчет, и я его принимаю. Прими же мои поздравления.

Но она все не уходила.

— Дико, я работаю, — напомнил ей отец.

— Я выясню это для вас.

— Выяснишь что?

— Что заставило Кристофоро поплыть на Запад.

— Закончи работу над своим собственным проектом, Дико, — сказал отец.

— Ты думаешь, я не смогу, да?

— Я просмотрел все видеозаписи о жизни Колумба, то же сделала твоя мама и множество других ученых и исследователей. И ты думаешь, что обнаружишь то, чего не заметил ни один из них?

— Да, — сказала Дико.

— Ну, — сказал отец, — мне кажется, мы только что стали свидетелями твоего решения стать знаменитой.

Он улыбнулся ей чуть лукавой улыбкой. Она подумала, что отец поддразнивает ее, но ей было все равно. Он, возможно, считает все это шуткой, но она заставит его убедиться в том, что его шутка на самом деле обратится в реальность. Значит, он и мама, а также множество других сотрудников Службы просмотрели все эти старые видеозаписи хроновизора о жизни Колумба? Ну что ж, тогда Дико вообще не будет их больше смотреть. Она непосредственно познакомится с его жизнью, и отнюдь не с помощью хроновизора. Ее помощником будет Трусайт II. Она не стала спрашивать разрешения взять этот прибор, и не обратилась ни к кому за помощью. Она просто завладела машиной, которая не использовалась по ночам, и соответственно изменила свой график работы. Некоторые сомневались, имеет ли она право работать на самых совершенных машинах, — ведь она даже не была сотрудником Службы. Дико даже не прошла официального курса обучения. Она была просто дочерью работников. И тем не менее пользовалась машиной, доступ к которой специалисты получали только после многих лет учебы.

Однако, видя выражение ее лица, наблюдая за тем, как упорно она работает и как быстро освоила машину, те, у которых были такие сомнения, быстро утратили всякое желание оспаривать ее права. Некоторые из них даже пришли к выводу, что такой путь, в конце концов, вполне оправдан. Ребенок ходит в школу, чтобы получить знания. И они не всегда совпадают с тем, чему учились его родители. Но сам ребенок становится невольным свидетелем и участником занятий своих родителей, он учится их делу с самого детства. Дико была таким же наблюдателем, как любой другой сотрудник и, по всем показателям, хорошим. И те, кто поначалу сомневался в ней и даже подумывал отлучить ее от машины, вместо этого сообщили начальству, что на станции появился новичок, заслуживающий внимания. После этого за всем, что делала Дико, стали наблюдать и вести непрерывную запись ее деятельности. И вскоре на ее личном деле появилась серебряная полоска: отныне ей разрешалось заниматься всем, чем она захочет.

Глава 4

Кемаль

«Cанта-Мария» затонула, наткнувшись на риф у северного побережья Эспаньолы. Причинами гибели судна были как упрямство Колумба, настоявшего на том, чтобы плыть ночью, так и невнимательность штурмана. Однако «Нинья» и «Пинта» уцелели. Они вернулись в Европу и принесли туда весть о том, что на Западе всех желающих ждут необъятные земли. И это вызвало нескончаемый поток туда иммигрантов, завоевателей, исследователей и путешественников, который не иссякал на протяжении пяти веков. Таким образом, чтобы помешать Колумбу, нельзя было допустить возвращения «Ниньи» и «Пинты» в Испанию.

Человеком, потопившим их, был Кемаль Акьязи, а путь, который он прошел, прежде чем стать участником проекта Тагири, призванного изменить историю, был долгим и необычным.

Кемаль Акьязи вырос неподалеку от развалин Трои. Из родительского дома, возвышавшегося над Кумкале, были видны Дарданеллы — узкий пролив, соединяющий Черное море с Эгейским. Множество войн бушевало по обоим берегам этого пролива, одна из которых была описана в знаменитой поэме Гомера «Иллиаде».

Казалось, дух, витавший над этим историческим местом, странным образом повлиял на Кемаля еще в детстве. Ему, конечно, были знакомы все легенды и мифы о происходивших здесь событиях, но, кроме того, он знал, что все эти мифы были созданы греками, да и само место было в те времена частью Греции. Кемаль же был турком; его предки появились в районе Дарданелл только в XV веке. Он чувствовал, что это место источает некую магическую силу, но оно не принадлежит ему. Поэтому «Илиада» не запала ему в душу так, как история Генриха Шлимана, немецкого исследователя, который в те времена, когда история Троянской войны считалась простым мифом, вымыслом, верил не только в реальность этой войны, но и в то, что сможет найти Трою. Не обращая внимания на скептиков и насмешников, он организовал экспедицию, нашел древний город и откопал его. Легенда оказалась правдой.

Подростком Кемаль считал величайшей трагедией своей жизни использование Службой машин для изучения тысячелетней истории человечества. Теперь уже не появятся новые Шлиманы, которые долго размышляют, высказывают гипотезы, ведут споры, пока не найдут какой-нибудь предмет, созданный руками человека, или развалины давным-давно забытого города, или отрывки легенд, которые вдруг превращаются в реальность. Поэтому Кемаль вовсе не намеревался стать сотрудником Службы, хотя его и пытались заинтересовать этой работой, когда он поступил в колледж. Его влекла к себе не история, а поиски и открытия; что за радость обнаружить истину с помощью машины?

После неудачной попытки стать физиком, он избрал себе профессию метеоролога. В возрасте восемнадцати лет, будучи уже всерьез поглощенным изучением климата и погоды, он вдруг опять столкнулся с деятельностью Службы. Теперь метеорологам при составлении долгосрочных прогнозов не приходилось основываться на результатах измерений параметров погоды за несколько последних веков, а также на редких находках окаменелых остатков животных и растений. Теперь в их распоряжении были точные сведения даже о штормах и ураганах за несколько миллионов лет. Действительно, в первые годы существования Службы машины Трусайт I были настолько примитивны, что не позволяли разглядеть отдельных людей. Это напоминало замедленную киносъемку, когда человек попадает лишь в один кадр, и при просмотре фильма становится невидимым. В те дни Служба фиксировала на пленке погоду прошлого, схемы эрозии почвы, извержения вулканов, ледниковые периоды, изменения климата.

Эти данные служили основанием, на котором покоились все современные методы прогнозирования погоды и управления ею. Синоптики уже умели распознавать характерные признаки изменения погодных условий и, не нарушая общего процесса, могли вводить незначительные коррективы, в результате чего в любом районе в период засухи обязательно хотя бы изредка выпадали дожди, а в период дождей, когда зреет урожай, временами светило солнце. Таким образом, человечество не зависело от безжалостных подчас погодных катаклизмов. Теперь перед метеорологами стояла поистине грандиозная задача: нужно было определить, каким образом они могут более активно влиять на природу, например, обеспечивать достаточное количество дождей в районах пустынь, с тем чтобы восстановить существовавшие там когда-то прерии и саванны. И в этом проекте Кемаль мечтал принять участие.

И все же он никак не мог отогнать от себя витавшую над ним тень Трои, вычеркнуть из памяти имя Шлимана. Даже когда он изучал климатические изменения, связанные с наступлением и таянием льдов в ледниковые периоды, в его голове проносились картины исчезнувших цивилизаций, воспетые в легендах места, которые ждали своего Шлимана.

Его дипломная работа была составной частью проекта, направленного на изучение возможности использования Красного моря как источника устойчивых дождей в Судане и центральной части Аравийской пустыни. Задача Кемаля состояла в том, чтобы определить различия между погодными моделями, наблюдавшимися в течение последнего ледникового периода, когда Красное море почти исчезло, и теперь, когда уровень моря поднялся до максимума. Вновь и вновь он просматривал старые видеозаписи Службы, собирая данные об уровне моря и осадках в выбранных им точках материка. Возможно, старый Трусайт I и не отличался особой точностью, но был достаточно хорош, чтобы подсчитать количество ливней с ураганами.

Раз за разом прослеживал Кемаль колебания уровня Красного моря, наблюдая за тем, как он снижался к концу ледникового периода. Каждый раз его поражало резкое повышение уровня моря после соединения его с Индийским океаном. После этого Красное море уже не представляло для него интереса, поскольку его уровень зависел от уровня Мирового океана.

Вновь Шлиман напомнил о себе, заставив его задуматься: каким же грандиозным, наверное, был этот потоп!

Да, уж это был потоп из потопов! За время ледникового периода столько воды скопилось на Земле в виде льда, что уровень Мирового океана сильно понизился. В конце концов, он упал настолько, что в океане обнажились полоски суши, соединявшие между собой материки. В северной части Тихого океана такой мост позволил предкам американских индейцев перебраться по суше через Берингов пролив на огромный пустынный материк, ставший их второй родиной. Британия была соединена с Фландрией. Дарданеллы исчезли, и Черное море стало соленым озером. Исчез и Персидский залив, а на его месте возникла огромная равнина, которую прорезала река Евфрат. Баб-эль-Мандебский пролив, соединявший Красное море с Индийским океаном, превратился в перешеек.

Но перешеек — это одновременно и дамба. По мере того как климат на Земле теплел и ледники начали отдавать скопившуюся в них воду, повсюду стали выпадать сильные дожди: реки взбухли, а уровень воды в морях поднялся. Крупные реки Европы, текущие на юг, почти пересохшие в период максимального оледенения, теперь превратились в бурные потоки. Рона, По, Днестр и Дунай сбросили столько воды в Средиземное и Черное моря, что их уровень рос примерно с той же скоростью, как и у Мирового океана.

Но в Красное море ни одной крупной реки не впадало. С точки зрения геологии оно представляло собой новое море, образовавшееся в результате разлома между новой Аравийской плитой и древней Африканской, а это означало, что по обоим его берегам поднимались горные хребты. С этих хребтов в Красное море впадало множество рек и горных потоков, однако они несли значительно меньше воды, чем реки, собиравшие воду с обширных равнин. В них также стекала вода, образовавшаяся в результате таяния снегов на севере. Таким образом, хотя уровень Красного моря в течение этого времени постепенно повышался, он намного отставал от уровня воды в Мировом океане. Он зависел в большей степени от чисто местных изменений погоды, нежели от изменений погоды в общемировом масштабе. Этот процесс продолжался до тех пор, пока в один прекрасный день уровень воды в Индийском океане не поднялся настолько высоко, что приливные волны начали перехлестывать через перешеек Баб-эль-Мандеб. Вода невольно создала новые протоки в местных степях. В течение нескольких лет эти протоки расширились, образовав ряд новых приливных озер на равнине Ханиш. А затем, примерно четырнадцать тысячелетий назад, наступил день, когда потоки воды во время прилива проделали такой глубокий канал, что он уже больше не пересыхал во время отливов. Теперь вода непрерывно поступала по нему, протока становилась все глубже и глубже, и, наконец, приливные озера до краев заполнились водой и вышли из берегов. Теперь воды Индийского океана смели все преграды и хлынули в бассейн Красного моря такой гигантской волной, что уже через несколько часов уровень воды в нем сравнялся с уровнем Мирового океана.

Происшедшее не было обычным, заурядным изменением уровня воды в водоеме, подумал Кемаль. Это катаклизм, один из тех редких случаев, когда одно-единственное событие изменяет ситуацию на огромной территории настолько быстро, что люди воочию видят это. И в кои-то веки катаклизм пришелся на такой период, когда здесь уже жили люди. Не только возможно, но и весьма вероятно, что кто-то собственными глазами увидел это наводнение — более того, оно, возможно, многих и погубило, ведь в ту эпоху к югу от Красного моря простирались богатые зверьем степи и болота; и четырнадцать тысяч лет тому назад люди, несомненно, охотились на этих территориях, собирали съедобные семена растений, плоды и ягоды. Какая-нибудь группа охотников наверняка видела с одной из вершин гор Дехалак гигантскую стену воды, с ревом катившуюся по равнине, дробившуюся о склоны гор, обтекая их и превращая в острова.

Эти охотники, конечно, поняли, что стена воды поглотила их семьи. Что они должны были подумать при этом? Несомненно, что какое-то божество разгневалось на них, что мир погиб, похоронен в водах моря. И если они уцелели, если им удалось добраться до берегов Эритреи после того, как бурлящие волны стихли и превратились в более спокойные воды нового, глубокого моря, — эти люди, должно быть, рассказывали всем, кто их пожелал слушать, о том, чему они стали свидетелями. И еще в течение нескольких лет, они, возможно, приводили всех желающих к кромке воды, показывали им вершины деревьев, едва выступавших над поверхностью моря, и рассказывали обо всем, что осталось похороненным под водой.

Ной, осенило Кемаля. Бессмертный Утнапиштим, уцелевший во время потопа, с которым беседовал Гильгамеш. Зиусудра из шумерской легенды о потопе. Атлантида. Слушатели поверили им. Их рассказы не забылись, их передавали из поколения в поколение. С течением времени рассказчики забыли, где именно произошло это событие, и, вполне естественно, перенесли его в то место, которое было им знакомо. Но самое существенное не стерлось в их памяти. Что говорится в легенде о потопе, в которой фигурирует Ной? Не просто дождь, нет, потоп был вызван не только дождями. «Разверзлись бездны, из которых хлынули фонтаны воды». Никакое местное наводнение на Месопотамской равнине не могло послужить прообразом этой части легенды. Но огромная стена воды, хлынувшей из Индийского океана, вслед за годами усиливавшимися дождями, — вот это могло вложить такие слова в уста рассказчиков, передававших эту легенду из поколения в поколение в течение десяти тысячелетий, пока, наконец, она не была записана.

Что же касается Атлантиды, то все были уверены, что нашли ее давным-давно. Взорвавшийся в Эгейском море остров Санторин, он же Хиос. Однако в древнейших легендах об Атлантиде о вулканическом взрыве ничего не упоминалось. В них говорилось только о великой цивилизации, погрузившейся в море. Эту версию объясняли тем, что люди, побывавшие позже на уцелевшей части Санторина, и увидевшие воду на месте прежнего города, ничего не зная об извержении вулкана, предположили, что город просто исчез в морской пучине. Однако теперь Кемалю такое объяснение казалось неубедительным. Он представил себе, что увидели жители Атлантиды, находившиеся где-то на равнине Массава, когда Красное море, казалось, вздыбилось, и поглотило город. Вот это и есть погружение в море! Никакого взрыва, просто вода. А если город был расположен в болотистой местности, — там, где теперь находится пролив Массава, то вода, вероятно, хлынула не только с юго-востока, но и с северо-востока, и с севера, растекаясь вокруг гор Дехалак, превращая их в острова, заливая все низменные места, а с ними и город.

Атлантида. Она находилась не за Геркулесовыми Столпами, но Платон был прав, увязав город с проливом. Он или кто-то другой, поведавший ему эту легенду, просто заменили Баб-эль-Мандебский пролив самым большим из известных тогда проливов Гибралтаром. Платон, вполне возможно, услышал эту историю от финикийцев, которые, будучи отличными мореплавателями, перенесли место действия трагедии в хорошо известное им Средиземное море. Быть может, им рассказали эту историю египтяне или какие-то кочевники из глубинных районов Аравийского полуострова; не исключено, что легенда к тому времени уже стала частью культурного наследия всех древних народов, и слова «в проливе Мандеб» превратились «в Геркулесовых Столпах». А впоследствии, поскольку Средиземное море было уже достаточно освоено, место действия для большей экзотики было перенесено за Геркулесовы Столпы.

Кемаль был совершенно уверен, что эти его гипотезы верны или, по крайней мере, близки к истине. Он обрадовался при мысли о том, что на Земле еще осталась никем не открытая древняя цивилизация.

Но если Атлантида находится там, где он думает, то почему Служба еще не обнаружила ее? Ответ прост: прошлое Земли было необъятным, и в то время, как Трусайт I использовался для сбора климатологической информации, новые машины, точность которых позволяла проследить жизнь отдельных людей, никогда бы не стали применять для изучения океанов, где никто не живет. Конечно, с помощью хроновизора наблюдали историю Берингова пролива и Ла-Манша, чтобы проследить пути миграции древних народов. Однако в районе Красного моря миграций не было. Служба просто никогда не использовала свои новые точные машины для того, чтобы посмотреть, что же находилось под волнами Красного моря в самом конце последнего ледникового периода. И она никогда не будет этим заниматься, если только кто-нибудь не убедит ее сотрудников в важности подобной работы.

Кемаль, достаточно хорошо зная существующие бюрократические порядки, прекрасно понимал, что к нему, студенту-метеорологу, вряд ли отнесутся серьезно, если он представит Службе свою теорию гибели Атлантиды. В особенности потому, что он почему-то поместил Атлантиду в районе Красного моря, а время гибели отнес на четырнадцать тысячелетий назад, то есть задолго до возникновения цивилизации в Шумерах и Египте, не говоря уже о Китае, долинах Инда и болотах Техуантепека.

Кемаль также знал, что болотистые земли в районе пролива Массава вполне подходили для возникновения там цивилизации. Хотя реки, впадавшие в Красное море, несли недостаточно воды, чтобы его уровень поднимался с той же скоростью, что и уровень Мирового океана, они все же оставались реками. Так, например, Зула, существующая и поныне, тогда наполняла водой равнину Массава на всем ее протяжении и впадала в Красное море вблизи Мерса-Мубарека, а благодаря обильным дождям, выпадавшим в те времена, из котловины Ассахара вытекала полноводная река. Теперь Ассахара представляет собой безводную долину, лежащую ниже уровня моря. А некогда она, вероятно, была пресноводным озером, вбиравшим в себя воду многочисленных горных ручьев, а в самом низком месте вода из него стекала в пролив Массава. Река петляла по плоской равнине Массава, причем некоторые ее рукава впадали в реку Зула, тогда как другие уходили на восток и на север, впадая непосредственно в Красное море.

Таким образом эти надежные источники обеспечивали пресной водой всю территорию, и в сезон дождей одна только Зула приносила с собой достаточно ила, чтобы удобрить почву, тогда как другие реки, независимо от времени года, служили средством сообщения в этой болотистой местности. Климат также был достаточно теплым, с большим количеством солнечных дней, и все это позволяло собирать не один урожай в год. Итак, ничто не препятствовало возникновению там ранней цивилизации.

Да, на первый взгляд казалось, что это произошло слишком рано — на шесть-семь тысячелетий раньше, чем предполагала общепринятая теория. Но разве не могло случиться так, что гибель Атлантиды убедила оставшихся в живых ее жителей — боги против того, чтобы люди селились в городах? Разве не сохранились во многих древних религиях Среднего Востока следы такого предубеждения? Что представляет собой история Каина и Авеля, как не метафорическое отображение зла, таящегося в горожанине, земледельце, братоубийце, осужденном богами за то, что он уже больше не кочевал, перегоняя свои стада с места на место? Вполне вероятно, что истории подобного рода были широко распространены в те древние времена. И это объясняет, почему уцелевшие жители Атлантиды не приступили сразу же к восстановлению своей цивилизации на новом месте. Они считали, что боги запрещают это, и если они восстановят свой город, он опять будет уничтожен. Итак, они запомнили легенды о своем славном прошлом, одновременно осудив своих предков, и предостерегали всех, кто им попадался на жизненном пути, от строительства городов. В результате люди одновременно и мечтали собраться вместе в таком городе и боялись этого.

Так все и шло, пока не появился Нимрод, строитель Вавилонской башни, презревший старую религию. Древние запреты были забыты, и в другой речной долине, удаленной во времени и пространстве от Атлантиды, вырос новый город. Однако легенда еще жила в памяти, и люди старались, по возможности, оградить себя от последствий такого бедствия. Мы построим башню такой высоты, что никакое море не сможет затопить ее. Ведь именно так в Ветхом Завете потоп связан с Вавилонской башней, и там же нашло свое выражение стойкое неприятие города кочевниками. Эта легенда — история возникновения городов — сохранилась в памяти жителей Месопотамии вместе с отчетливыми воспоминаниями о более древней цивилизации, погубленной потопом.

Более древняя цивилизация. Золотой век. Гиганты, которые когда-то жили на Земле. Да, вполне вероятно, что во всех этих сказаниях была запечатлена память о первой в истории человечества цивилизации, о том месте, где появился первый город Атлантида, город на равнине Массава.

Но как он сможет доказать свою правоту без помощи хроновизора? И как ему получить доступ к одной из этих машин, не убедив сначала Службу, что Атлантида действительно находилась в Красном море? Это был замкнутый круг, безвыходная ситуация.

Но затем он подумал: почему вообще зарождаются большие города? Потому что возникают какие-то проекты, осуществление которых требует участия большого количества людей. Кемаль не был уверен, каким в точности должен быть этот проект, но был убежден, что в результате его выполнения местность в районе изменится настолько, что это можно будет увидеть на старых видеозаписях Трусайта I, хотя заметить их сможет лишь тот, кто будет искать.

Итак, рискуя не защитить свой дипломный проект, Кемаль отложил в сторону порученную ему работу и начал копаться в старых видеозаписях Трусайта I. В первую очередь он занялся изучением последнего столетия перед потопом, поскольку у него не было уверенности, что эта цивилизация существовала длительное время до момента своей гибели. В течение всего нескольких месяцев он собрал неоспоримые доказательства своей правоты. На видеозаписях не было видно никаких плотин и дамб, возведенных для защиты от наводнений. Сооружения такого рода были бы достаточно крупными, чтобы не заметить их при первом же просмотре. Вместо этого на пленке были видны, казалось бы, беспорядочно разбросанные кучи ила и земли, появлявшиеся в периоды между сезонами дождей, особенно в засушливые годы, когда уровень воды в реках был ниже обычного. Для людей, интересовавшихся только проблемой погодных изменений, эти бесформенные, хаотично разбросанные груды ничего не значили бы; однако для Кемаля все было ясно: в засушливые годы атланты выкапывали каналы, чтобы их лодки могли беспрепятственно плавать по ним. Кучи земли громоздились там, куда атланты сваливали ил, поднятый со дна каналов. На видеозаписях Трусайта I не было видно ни одной лодки. Но теперь, когда Кемаль знал, где искать, он начал улавливать проносившиеся на экране расплывчатые изображения тростниковых хижин. Каждый год, когда наступала пора наводнений, дома исчезали, и поэтому они мелькали на экране Трусайта I только на одно-два мгновения: хрупкие строения из ила и тростника, которые, наверняка, смывало в каждый сезон дождей. А когда вода спадала, их строили заново. Но они были там, рядом с грудами земли по берегам каналов. Платон опять оказался прав: Атлантида вырастала среди сети своих каналов. Но Атлантида — это прежде всего люди и их лодки; дома смывались наводнениями и строились заново каждый год.

Кемалю не было еще двадцати лет, когда он отправил собранные им данные в Службу. Но представленные им доказательства были настолько впечатляющи, что начальство Службы немедленно выделило не хроновизор, а самую современную машину Трусайт II для изучения того, что находилось на дне Красного моря в проливе Массава за сто лет до того, как это море вышло из берегов. Специалисты Службы установили, что догадка Кемаля чудесным образом полностью подтвердилась. В эпоху, когда все остальные люди на земле охотились на диких животных и собирали дикие ягоды, атланты уже выращивали амарант, райграсе, дыни и фасоль на богатых плодородных почвах, удобренных илом пересыхающих рек. Продукты своего труда они перевозили в корзинах и лодках, сделанных из тростника. Единственная ошибка Кемаля заключалась в том, что замеченные им строения были не жилыми домами, а плавучими зернохранилищами. В засушливый сезон атланты спали под открытым небом, а во время дождей жили в своих маленьких тростниковых лодках.

Кемаля пригласили на работу в Службу и назначили руководителем нового крупного проекта «Атлантида». Поначалу ему нравилась его работа, потому что, подобно Шлиману, он мог осуществлять поиск участников и немых свидетелей великих событий. Настоящим праздником для Кемаля стал день, когда он нашел Ноя, хотя в детстве того звали Евесведер и Наог, когда он стал взрослым. Для проверки на зрелость Евесведер, крупный для своих лет, предпринял опасное путешествие к перешейку у Баб-эль-Мандеба, чтобы увидеть «вздымающееся море». Он увидел его, но одновременно заметил, что в этом месте вода в узком заливе Индийского океана стоит всего лишь на несколько метров ниже отмели, отмечавшей старую береговую линию Красного моря до наступления последнего ледникового периода. Евсеведер, конечно, ничего не знал о ледниковых периодах, но заметил, что отмель была совершенно ровной — и он прошел по ней весь свой путь. Однако эта отмель возвышалась на сотни метров над равниной, где медленно-медленно поднимался уровень Соленого моря — оконечности Красного моря. «Вздымающееся море» уже проточило канал, по которому во время штормов и ураганов поступала морская вода в несколько озер. Время от времени потоки морской воды из этих озер стекали в Красное море. Когда-нибудь, в очередной шторм или позднее, «вздымающееся море» прорвется через перемычку и океанские воды хлынут на Атлантиду.

Евсеведер тут же решил, что теперь он заслужил право называться именем взрослого мужчины Наог, и отправился в обратный путь. Он взял себе в жены девушку из племени, жившего на берегу Баб-эль-Мандеба. Дорога домой была очень длинной, и поэтому часть пути ему пришлось нести уставшую жену на руках. Когда он, наконец, достиг земли Дерку, как называли себя атланты, и рассказал соплеменникам об увиденном, старейшины не только его клана, но и всех других, восприняли как сплошную выдумку все то, что казалось ему столь очевидным на берегах «вздымающегося моря». Гигантское наводнение? Наводнения бывают у них каждый год, и они просто спасаются от них на своих лодках. И если предсказываемое Наогом наводнение действительно произойдет, они, как всегда, укроются в лодках.

Наог, однако, знал, что спастись им не удастся. Поэтому он начал экспериментировать со связанными вместе бревнами, и уже через несколько лет сумел построить большой плот с непроницаемым для воды домом, который, по его мнению, смог бы выдержать напор воды при наводнении, в огромные размеры которого верил только он. После нескольких обычных сезонных наводнений его соплеменники поняли, что его прочный, сухой внутри дом-ящик был прекрасным хранилищем для зерна, и в конце концов половина его клана стала хранить в этом ковчеге зерно и фасоль. Другие кланы тоже построили деревянные лодки-хранилища, однако они уступали ковчегу Наога по прочности и водонепроницаемости. Все это время над самим Наогом насмехались и даже осыпали угрозами в ответ на его постоянные предупреждения о том, что вся земля погрузится в воду.

Незадолго до потопа Наог получил своеобразное предупреждение. Первый же прорыв воды через перемычку в Баб-эль-Мандебе привел к тому, что уровень воды в Соленом море стал быстро подниматься, а вместе с ним и вода в каналах племени Дерку. Это произошло за несколько часов до того, как океан всей своей мощью прорвал перемычку, и стена воды высотой в десятки метров покатилась по всей ширине бассейна Красного моря. Когда она достигла лодки Наога, та уже была прочно законопачена, а внутри, помимо зерна и продуктов, находились две его жены, их маленькие дети, и три раба, помогавшие ему при строительстве лодки, со своими семьями. Огромные валы безжалостно швыряли судно, и ковчег нередко полностью погружался в воду, но все-таки не потонул. И в конце концов, их прибило к берегу недалеко от Джибела, на южной оконечности Синайского полуострова.

Некоторое время они занимались земледелием в долине Элька, у подножья гор Синая, и рассказывали всем приходящим о том, как Бог наслал потоп, чтобы уничтожить народ Дерку, нарушивший Его заветы. И как уцелела только эта горстка людей, потому что Бог показал Наогу, что Он собирается сделать. Позже Наог стал бродячим пастухом и рассказывал свою историю повсюду, где появлялся. Как и ожидал Кемаль, рассказ Наога, в котором сквозило предостережение против строительства городов, сильно повлиял на людей. Напуганные им, они старались не создавать поселений, которые могли превратиться в города.

В рассказе Наога присутствовал также явный протест против человеческих жертвоприношений, потому что его собственный отец был принесен в жертву крокодильему богу, которому поклонялся народ Дерку, в то время как сын совершал свое обрядовое путешествие. Наог был убежден, что главная причина, по которой могущественный бог штормов и морей уничтожил народ Дерку, был их обычай каждый год после сезона дождей приносить в жертву живых людей огромному крокодилу, которого они чтили как своего бога. Связь между человеческими жертвоприношениями и строительством городов имела, в известной мере, отрицательные последствия. Когда много поколений спустя сознательные вероотступники, презревшие мудрые пророчества Наога, возобновили строительство городов, вместе с этим возродился и обычай приносить человеческие жертвы. И все же, в конечном счете, Наог добился своего, потому что сообщества, приносившие в жертву богам людей, почувствовали, что творят нечто темное и опасное. И со временем этот обычай стали считать сначала варварским, а затем отвратительным и жестоким во всех землях, где слышали об истории Наога.

Кемаль нашел Атлантиду. Он нашел реальных Ноя, Утнапиштима и Зидсудру. Сбылась мечта его детства. Он действительно сыграл роль Шлимана и сделал величайшее открытие. Теперь для окончательного завершения своего труда ему оставалось лишь проделать, как он считал, чисто канцелярскую работу.

Он оставил работу над проектом, но не ушел из Службы. Сначала он без особого рвения занимался тем или иным делом, но в основном посвятил себя семье. Но постепенно, по мере того как дети росли, его до сей поры бессистемная деятельность приобретала некую форму и становилась все интенсивнее. Он задумал еще более интересный проект: выяснение причин, по которым вообще появляются цивилизации. По его мнению, возникновение всех древних цивилизаций после Атлантиды зависело, в той или иной степени, именно от нее. Сама идея образования городов была подхвачена египтянами и шумерами, а также народами, населявшими долину Инда и даже китайцами, потому что история о «золотом веке» Атлантиды распространилась очень широко.

Единственная цивилизация, возникшая из ничего, без всякого влияния сказаний об Атлантиде, зародилась в Америке, куда не дошел рассказ о Наоге, разве что в легендах, занесенных туда теми немногими мореплавателями, которые отваживались пересечь океан. Перешеек между Америкой и Азией погрузился в пучину вод за десять поколений до того, как был затоплен бассейн Красного моря. Потребовалось десять тысячелетий после гибели Атлантиды, чтобы там, в Америке, возникла цивилизация среди ольмеков на болотистых землях южного побережья Мексиканского залива. В своем новом проекте Кемаль поставил себе задачу изучить различия между ольмеками и атлантами, а затем, выяснив, что у них было общего, ответить на вопросы: что вообще представляли собой древние цивилизации; почему они возникли; какова была их структура; как люди переходили от племенного уклада жизни к жизни в городах.

Кемалю было тридцать с небольшим, когда он начал работать над своим проектом. И ему было почти сорок, когда до него дошли рассказы о проекте «Колумб», и он приехал к Тагири, чтобы сообщить ей все, что ему удалось узнать в ходе своих исследований.

* * *

Джуба раздражала всех приезжих тем, что ее жители делали вид, будто никогда ничего не слышали о Европе. Поезд Нильской железной дороги доставил Кемаля на станцию, не менее современную, чем любая другая в мире. Однако, когда он вышел из здания вокзала, то обнаружил, что находится в городе, состоящем сплошь из тростниковых хижин и глинобитных заборов, с грунтовыми дорогами, снующими повсюду голыми ребятишками и полуобнаженными взрослыми. Если замысел заключался в том, чтобы приезжему показалось, будто он попал в первобытную Африку далекого прошлого, то на какое-то мгновение он срабатывал. Дома с их настежь распахнутыми дверями вряд ли могли быть оборудованы системой кондиционирования, и если где-либо и скрывались генераторные установки и солнечные батареи, то Кемаль их не заметил. Но он знал, что где-то они наверняка есть, причем неподалеку, точно как же, как системы очистки воды и антенны спутниковой связи. Он был уверен, что эти голые ребятишки учатся в сверкающей чистотой современной школе и пользуются самыми современными компьютерами. Он знал, что обнаженные до пояса молодые женщины и молодые мужчины в набедренных повязках ходят куда-то по вечерам, чтобы посмотреть последние видеофильмы, либо потанцевать или просто послушать ту же самую музыку, которая сейчас в моде в Ресифе, Мадрасе и Семаранге. Но, что самое главное, он знал, что где-то, возможно, под землей, находится одна из главных установок Службы, где сейчас осуществляется одновременно проект изучения истории рабства и проект «Колумб».

Тогда к чему вся эта игра? Зачем превращать свою жизнь в постоянно действующий музей той эпохи, когда жизнь людей была ужасной, полной жестокостей и короткой? Кемаль любил прошлое ничуть не меньше, чем любой из его современников, но у него не было ни малейшего желания жить, как его предки. Временами ему казалось не совсем нормальным, что жители Джубы отвергают современную цивилизацию и растят своих детей как бы в обстановке первобытного отсталого племени. Он попытался представить себя сыном турка в те далекие времена, когда мужчины пили перебродившее кобылье молоко или еще хуже — кровь лошадей, жили в юртах и упражнялись во владении саблей, пока не осваивали искусство, сидя в седле, срубать врагу голову одним ударом. Неужели кому-то захотелось бы жить в те страшные времена? Изучать их — да. Помнить о великих деяниях предков. Но только не жить, как они. Двести лет тому назад жители Джубы отказались от своих тростниковых хижин и быстренько построили жилища европейского типа. Уж они-то знали, что делают. Люди, которые вынуждены были жить в тростниковых хижинах, не испытывали ни малейших сожалений, покидая их.

И все же, несмотря на весь этот маскарад, ему удалось заметить некоторые уступки современности. Например, когда он стоял у выхода из вокзала, к нему подкатил маленький грузовичок, за рулем которого сидела молодая женщина.

— Кемаль? — спросила она. Он кивнул.

— Меня зовут Дико, — сказала она. — Тагири моя мать. Бросайте свою сумку в кузов и поехали.

Он закинул сумку в маленький кузов и уселся в кабину рядом с ней. На его счастье, скорость этого грузовичка, рассчитанного на ближние поездки, не превышала примерно тридцати километров в час, иначе его тут же выбросило бы из кабины, потому что эта сумасшедшая ехала прямиком, не пытаясь даже объехать многочисленные рытвины и ухабы.

— Мать постоянно твердит, что нужно бы замостить эти дороги, — сказала Дико, — но всегда находится кто-то, заявляющий, что дети обожгут себе ноги о раскаленные камни мостовой. И в результате эта идея каждый раз остается нереализованной.

— Они могли бы надевать башмаки, — предложил Кемаль. Он старался как можно понятнее и проще выражать свои мысли, но получалось не очень-то хорошо. Тем более, что его челюсти лязгали каждый раз, когда машина подпрыгивала на очередном ухабе.

— Ну и видок у них был бы: совершенно голые, но в кедах, — хихикнула она.

Кемаль не стал говорить, что они и без того выглядят достаточно забавно. Скажи он такое, его обвинили бы в пропаганде чуждой им культуры, хотя он пропагандировал бы вовсе не свою культуру. Местные жители, по-видимому, были вполне довольны своим образом жизни. Те, кому он был не по душе, наверняка, перебрались в Хартум или Энтеббе, или Аддис-Абебу — не просто современные, а ультрасовременные города. Однако для сотрудников Службы, исследователей прошлого, сохранение старинного уклада жизни имело некий особый смысл.

У него даже мелькнула мысль, не пользуются ли они пучком травы вместо туалетной бумаги.

Он с облегчением увидел, что тростниковая хижина, у которой остановился грузовик, была лишь прикрытием для шахты лифта, уходящей в глубину современного отеля. Невзирая на протесты Кемаля, Дико схватила его сумку и повела в предназначенный ему номер. Подземный отель был вырублен в скале, возвышавшейся на берегу Нила; в каждом номере были окна и веранда с видом на реку. Были в них и кондиционеры, и водопровод, и компьютеры.

— Ну как, подходит? — спросила Дико.

— А я-то надеялся жить в хижине из тростника и справлять нужду в бурьяне, — ответил Кемаль. На мгновение она как будто растерялась.

— Отец сказал, что вам надо дать возможность полностью испытать на себе все особенности местного быта, но мать возразила, что это вряд ли придется вам по вкусу.

— Она была права. Я пошутил. Комната превосходная.

— Вы проделали долгий путь, — сказала Дико. — Наши старцы с нетерпением ждут встречи с вами, но готовы подождать до завтрашнего утра, если так вам больше подходит.

— Меня это вполне устраивает, — ответил Кемаль. Они договорились о времени встречи. Кемаль позвонил в бюро обслуживания и выяснил, что можно заказать обычный европейский обед, а не пюре из личинок и коровьей лепешки с острыми приправами или что-либо подобное, чем славится местная кухня.

На следующее утро он сидел в кресле-качалке в тени большого дерева, в окружении десятка людей, лежавших или сидевших на корточках на циновках.

— Я чувствую себя неловко, занимая единственное кресло, — сказал он.

— Я же говорил вам, что он предпочтет циновку, — заметил Хасан.

— Да нет, — ответил Кемаль, — я не хочу циновку. Я просто подумал, что вам, возможно, будет удобнее…

— Ничуть, мы привыкли, — сказала Тагири. — Когда мы работаем с машинами, то сидим на стульях. Но это же не работа. Это радость. Великий Кемаль захотел встретиться с нами. Мы никогда и не мечтали, что вас заинтересует наш проект.

Кемаль терпеть не мог, когда его называли «великий Кемаль». Для него великим Кемалем был Кемаль Ататюрк, который воссоздал турецкую нацию на обломках Оттоманской империи пару веков тому назад. Но ему также надоело выступать с подобными разъяснениями, к тому же ему показалось, что в словах Тагири звучала легкая ирония. Пора кончать со всеми этими условностями.

— Меня не интересуют ваши проекты, — сказал Кемаль. — Но мне кажется, что вы привлекаете внимание все большего количества людей, не имеющих отношения к Службе. Насколько я слышал, вы намереваетесь предпринять некие шаги с далеко идущими последствиями. Однако, мне думается, что ваши решения основываются на… недостаточно полной информации.

— Стало быть, вы приехали поправить нас, — сказал Хасан, покраснев от негодования.

— Я приехал, чтобы рассказать вам то, что знаю и о чем думаю, — возразил Кемаль. — Я не просил вас устраивать по этому поводу целое собрание и с не меньшим удовольствием поговорил бы только с вами и Тагири. Либо же, если хотите, я тут же уеду, а вы продолжайте свою работу, оставаясь в неведении на этот счет. Я думал поделиться с вами собранной мною информацией, при этом хочу отметить, что вовсе не считаю себя столь же опытным специалистом, как вы, в этих вопросах. Не сомневаюсь, что вы знаете много такого, чего не знаю я, но ведь не я пытаюсь построить машину, чтобы изменить прошлое, и потому нет никакой необходимости срочно просвещать меня в моем неведении.

Тагири расхохоталась.

— Одно из неоспоримых достоинств Службы состоит в том, что ваши важнейшие проекты не возглавляют велеречивые бюрократы. — Она наклонилась вперед. — Не щадите нас, Кемаль. Мы никогда не стыдимся признавать свои ошибки.

— Давайте начнем с вопроса о рабстве, — предложил Кемаль. — Ведь вы именно этим и занимаетесь. Я прочел несколько биографий, проникнутых искренним сочувствием и симпатией, а также аналитические отчеты, составленные в процессе выполнения вашего проекта, и у меня создалось впечатление, что, будь это в ваших силах, вы отыскали бы того, кто придумал рабство и помешали бы ему, с тем чтобы ни один человек не был бы куплен или продан на нашей планете. Разве я не прав?

— Не хотите ли вы сказать, что рабство не было таким уж злом? — спросила Тагири.

— Да, именно это я хочу сказать, — ответил Кемаль, — потому что вы рассматриваете рабство не под тем углом из настоящего, когда его уже нет. Однако, не кажется ли вам, что в самом начале оно было несравненно лучше того, чему на смену оно пришло?

Маска вежливого интереса постепенно сползала с лица Тагири.

— Я ознакомилась с вашими соображениями относительно происхождения рабства.

— Но они не очень вас убедили.

— Когда вы делаете какое-то незаурядное открытие, вполне естественно предположить, что оно имеет куда большее значение, чем на самом деле, — промолвила Тагири. — Однако нет оснований полагать, что рабство зародилось именно в Атлантиде как замена человеческих жертвоприношений.

— Но я никогда этого не утверждал, — возразил Кемаль. — На таком толковании настаивали мои оппоненты. Я надеялся, что вы-то прочитаете мои замечания более внимательно.

Тут вмешался Хасан, стараясь говорить одновременно мягко и убедительно.

— Мне кажется, ваш спор приобретает излишне личную окраску. Неужели вы проделали весь этот путь, Кемаль, лишь для того, чтобы сообщить нам, что мы идиоты? Это можно было сделать в письме.

— Нет, — возразил Кемаль, — я приехал для того, чтобы услышать от Тагири, что меня одолевает патологическая потребность видеть в Атлантиде начало всех начал.

Кемаль поднялся с кресла, обернулся, схватил его и отшвырнул в сторону.

— Дайте мне циновку! Дайте сесть рядом с вами и рассказать все, что я знаю! Если потом вы предпочтете все отвергнуть, я не буду возражать. Но не стоит тратить впустую ни ваше, ни мое время, защищая себя и нападая на меня.

Хасан тоже встал. На мгновение Кемалю показалось, что тот сейчас ударит его. Однако Хасан нагнулся, поднял с земли свою циновку и протянул ее Кемалю.

— Итак, говорите.

Кемаль расстелил циновку и уселся на нее. Хасан подсел к дочери, во втором ряду.

— Рабство, — произнес Кемаль. — Существует много способов удерживать людей против их воли. Крепостные не имели права покинуть землю, которую обрабатывали. Кочевники иногда оставляли у себя пленников или чужаков, которые затем становились второсортными членами племени и не могли покинуть его. Рыцарство возникло как своего рода аристократическая мафия, иногда принимавшая форму защитного рэкета; и стоило им обрести покровителя, как рыцари попадали к нему в полную зависимость. В некоторых цивилизациях свергнутых королей держали в неволе, где у них рождались дети, а затем внуки и правнуки. Всем им никогда не причиняли вреда, но и не выпускали на волю. Целые народы были порабощены завоевателями и вынуждены были работать под игом чужеземных правителей, платить непомерную дань своим господам. Налетчики и пираты забирали с собой заложников, чтобы получить выкуп. Умирающие с голоду люди продавали себя за кусок хлеба. Заключенных заставляли работать. Такие виды зависимости и принуждения существовали у многих народов, но все они не являются рабством.

— Строго говоря, это так, — согласилась Тагири.

— Рабство наступает тогда, когда человек становится чьей-то собственностью. Когда такой собственник может покупать и продавать не только чей-то труд, но и самого человека и всех его детей. Движимая собственность, поколение за поколением.

Кемаль взглянул на них и отметил про себя, что лица слушателей все еще хранят холодное выражение.

— Я знаю, что все это вам известно. Но вы, по-видимому, не понимаете, что рабство не было чем-то неизбежным. Оно было придумано в определенном месте и в определенное время. Мы знаем, где и когда человек был впервые превращен в собственность. Это случилось в Атлантиде, когда одной женщине пришла в голову мысль заставить работать пленников, предназначенных для жертвоприношения, и, когда настал черед самого ценного для нее пленника, она заплатила старейшине племени выкуп, чтобы навсегда уберечь его от такой участи.

— Но ведь это еще нельзя назвать работорговлей, — возразила Тагири.

— Это было началом. Подобная практика распространялась очень быстро и, наконец, стала главной причиной набегов на другие племена. Народ дерку начал покупать пленников непосредственно у самих участников набегов. Затем дерку стали продавать рабов друг другу и, в конце концов, превратились в работорговцев.

— Ну и достижение! — воскликнула Тагири.

— Жители города перестали копать каналы, сеять и выращивать съедобные растения. Все то, что входило раньше в их обязанности, стали выполнять рабы. Именно это легло в основу развития и процветания города. Рабство дало атлантам достаточно свободного времени, чтобы создать свою заметную цивилизацию. Оно оказалось для них настолько выгодным, что жрецы дерку тут же объявили, что их божество-дракон не требует больше человеческих жертв, по крайней мере, на данный момент. Это означало, что всех своих пленников дерку могли превратить в рабов и заставить работать. Не случайно, что, когда потоп стер с лица земли народ дерку, рабство не погибло вместе с ним. Соседние народы уже переняли этот обычай, поскольку он вполне оправдывал себя. Это был единственный к тому времени способ использовать рабочую силу чужаков. Все другие обнаруженные нами случаи настоящего рабства можно проследить до того момента, когда та женщина из племени дерку, Недзнагайя, выкупила приглянувшегося ей пленника и спасла его тем самым от страшной смерти в пасти крокодила.

— Ну что ж, воздвигнем ей памятник, — предложила Тагири. Чувствовалось, что она очень разозлилась.

— Идея покупки и продажи людей возникла только у дерку, — сказал Кемаль.

— Она вполне могла возникнуть в любом другом месте, — возразила Тагири. — То, что Агафна изобрел первое колесо, вовсе не означает, что его не изобрел бы кто-то другой немного позже.

— Не согласен. Мы точно знаем, что рабство — торговля людьми — не было обнаружено, по крайней мере, в одном месте, куда не распространилось влияние дерку, — ответил Кемаль. Он сделал паузу.

— В Америке, — вмешалась Дико.

— В Америке, — повторил Кемаль. — Что мы наблюдаем там, где людей не рассматривали как собственность?

— В Америке существовало множество форм зависимости и принуждения, — настаивала Тагири.

— Это были совсем другие формы. Там никогда не считали человека предметом купли-продажи. И именно это — главное в вашем замысле, помешать Колумбу вернуться в Европу. Сохранить единственное место на земле, где никогда не существовало рабство. Разве не так?

— Это не главное, почему мы заинтересовались Колумбом, — ответила Тагири.

— Мне думается, вам следовало бы разобраться в этом вопросе еще раз, — настаивал Кемаль. — Потому что рабство было непосредственной заменой человеческих жертвоприношений. Неужели вы действительно пытаетесь убедить меня, что предпочитаете рабству пытки и умерщвление пленников, как это делалось у майя, ирокезов, ацтеков и карибов? Неужели вы находите это более цивилизованным? Ведь в конце концов, их жизни приносились в жертву богам.

— Вы никогда не заставите меня поверить, что это была такая простая и однозначная замена: человеческие жертвоприношения и рабство.

— Мне безразлично, верите вы в это или нет, — заметил Кемаль. — Просто признайте существование такой возможности. Просто признайте, что существуют вещи похуже, чем рабство. Признайте, что, может быть, выбранные вами ценности спорны, как и ценности любой другой цивилизации. И ваша попытка изменить историю так, чтобы ваши ценности восторжествовали в прошлом так же, как они торжествуют в настоящем, — это чистый…

— Культурный империализм, — закончил Хасан. — Кемаль, мы много раз сами обсуждали этот вопрос. Если бы вы предлагали вернуться в прошлое и помешать той женщине из племени Дерку изобрести рабство, мы бы признали вашу правоту. Но мы не собираемся делать ничего подобного. Кемаль, мы сами не уверены, хотим ли мы что-то сделать. Мы просто пытаемся выяснить, что можно сделать.

— Вы так старательно уклоняетесь от обсуждения данного вопроса, что, право, это становится смешным. Вы с самого начала знали, что вашей целью был Колумб, именно ему вы хотели помешать. Вы, похоже, забываете, что вместе со всем тем злом, которое принесло миру господство европейцев, вы отбрасываете и все хорошее: эффективные лекарства, высокопроизводительное сельское хозяйство, чистую воду, дешевую энергию, развитую промышленность, которая дает нам достаточно свободного времени, чтобы устраивать подобные собрания. И не говорите мне, что все то хорошее, что есть в современном мире, было бы изобретено в любом случае. На свете нет ничего неизбежного. Вы отбрасываете слишком многое.

Тагири закрыла лицо руками.

— Я знаю, — сказала она.

Кемаль ожидал услышать возражения. Ведь она все время спорила с ним, находя все новые и новые аргументы. На мгновение он почти утратил дар речи.

Тагири отняла руки от лица, но все еще не поднимала глаз.

— Что бы мы не изменили, за все придется платить. Но если мы оставим все как было, расплата все равно неизбежна. Но не мне это решать. Мы представим свои соображения всему человечеству.

Она подняла голову и посмотрела на Кемаля.

— Вам-то легко говорить, что не следует ничего менять. Вы не видели их лиц. Вы же ученый. Он рассмеялся.

— Я не ученый, Тагири. Я не такой, как вы — кто втемяшит себе что-нибудь в голову и никак не может от этого отказаться.

— Да, тут вы правы, — согласилась Тагири. — Я тоже не могу. Когда мы закончим исследования и в нашем распоряжении будет машина, которая даст нам возможность перенестись в прошлое, я надеюсь, что мы как-нибудь сможем сделать что-то стоящее, что было бы ответом на мольбу той старой женщины, призывавшей на помощь.

— Вы говорите о той молитве? — спросил Кемаль.

— Да, — с вызовом ответила она, — молитве. Я уверена, что мы сможем изменить что-то к лучшему. Не знаю как, но сможем.

— Тогда мне ясно, что я в данном случае имею дело не с наукой.

— Да, Кемаль, вы правы, но я ведь и не пыталась ввести вас в заблуждение. — Она грустно улыбнулась. — Такой уж меня сделали, «вылепили». Мне дали задание посмотреть на прошлое глазами художника. Посмотреть, нельзя ли придать ему новую форму. Более удачную. И если это невозможно, то я не буду и пытаться. Но если есть хоть какой-либо шанс…

Кемаль не ожидал столь откровенного признания. Когда он ехал сюда, то ожидал увидеть горстку людей, одержимо преданных осуществлению какой-то своей безумной программы. Теперь он понял, что одержимость есть, но нет программы, а следовательно, и безумия.

— Более удачную форму, — сказал он. — Эта проблема сводится к трем вопросам, не так ли? Во-первых, что такое «более удачная форма»? Ответ на этот вопрос может подсказать только сердце, однако у вас хватило здравого смысла не доверяться своим желаниям. Второй вопрос — возможно ли это технически, можем ли мы найти способ изменить прошлое? Это задача физиков, математиков и инженеров.

— А третий вопрос? — спросил Хасан.

— Можете ли вы точно определить, какое изменение или изменения надо сделать, чтобы получить именно тот результат, к которому вы стремитесь? То есть, что вы намереваетесь сделать: вернуться в прошлое и подсыпать матери Колумба в вино какое-нибудь зелье, которое вызвало бы у нее выкидыш?

— Нет, — ответила Тагири. — Мы хотим спасти людей от смерти, а вовсе не убивать великого человека.

— Кроме того, — добавил Хасан, — мы не хотим помешать Колумбу, если от этого, как вы отметили, мир станет только хуже. Это самая трудная часть всей задачи. Откуда нам знать, что произойдет, если Колумб не откроет Америку? На этот вопрос не может ответить даже Трусайт II, что могло бы произойти.

Кемаль оглядел собравшихся и понял, что его мнение о них было ошибочным. Эти люди, даже больше, чем он сам, были полны решимости не допустить какой-нибудь ошибки.

— Да, проблема действительно интересная, — промолвил он.

— И неразрешимая к тому же, — заметил Хасан. — Я не знаю, насколько это обрадует вас, Кемаль, но вы дали нам единственную надежду.

— Каким образом? Ваш анализ жизни Наога, — пояснил Хасан. — Если во всей истории человечества был хоть кто-то, подобный Колумбу, то это — он. Его воля и настойчивость изменили ход истории. Только благодаря своей непреклонной решимости он построил ковчег. Уцелев в этом ковчеге во время потопа, он стал героем легенды. А поскольку его отец был принесен в жертву, когда народ Дерку ненадолго вернулся к обычаю человеческих жертвоприношений, Наог стал убеждать всех, встречавшихся ему на пути, что города — есть зло, что приносить людей в жертву — тягчайшее преступление и что Бог уничтожил людей за их грехи.

— Как жаль, что он не убедил их, что рабство — тоже зло, — вмешалась Дико.

— Он говорил им совершенно противоположное, — сказал Кемаль. — Он был живым примером того, каким благом может быть рабство — всю жизнь у него было три раба, которые построили для него ковчег. И каждый, кто встречался с великим Наогом, понимал, насколько своим спасением и славой он обязан этим трем преданным ему людям, которые были его собственностью.

Повернувшись к Хасану, Кемаль добавил:

— Я не совсем понимаю, как пример Наога вселил в вас надежду.

— Потому что он, в одиночку, изменил мир, — ответил Хасан.

— А вам удалось точно определить, когда именно он вступил на путь, который и привел к таким изменениям? Вы заметили тот момент, когда он стоял на берегу новой бухты, вдававшейся в перешеек Баб-эль-Мандеб, и, посмотрев на старую береговую линию, понял, что должно произойти?

— Мне это не составило особого труда, — ответил Кемаль. — Он сразу же отправился в обратный путь, и по дороге рассказал жене, что придумал и когда именно.

— Да, изучая историю Колумба, мы не обнаружили такого поворотного момента в его жизни, — сказал Хасан. — Но пример Наога дает надежду, что рано или поздно нам это удастся. Какое-то событие, озарение, заставившее его обратить свой взор на Запад. Дико уже установила, когда он решил стать великим. Но мы еще не выяснили, где и когда он принял свое бесповоротное решение двинуться на Запад. Но теперь, благодаря Наогу, мы надеемся в один прекрасный день найти разгадку.

— Но я уже нашла ее, отец, — промолвила Дико. Все повернулись к ней. Немного смущенная, она продолжала:

— Во всяком случае, мне так кажется. Но все это очень странно. Это случилось вчера вечером. Невероятно, правда? Я вчера подумала… вот было бы здорово, если бы я нашла эту разгадку, пока… пока Кемаль здесь. И тут мне это удалось. Так мне кажется.

Наступило долгое молчание. Наконец Кемаль встал и сказал:

— Тогда что же мы тут сидим? Покажите нам!

Глава 5

Видение

Кристофоро почти не надеялся, что Спинола предложит ему отправиться во Фландрию на одном из своих судов. Такой возможности он ждал очень давно, напрашивался на любое судно, плававшее вдоль лигурийского побережья, в результате чего узнал его лучше, чем все неровности своего матраса. Довелось ему, правда, совершить «разведывательное» плавание на Хиос, где он заработал кругленькую сумму. Не то чтобы он разбогател, но, располагая поначалу лишь небольшими деньгами, так успешно торговал мастикой, что вернулся домой с туго набитым кошельком. У него хватило сообразительности пожертвовать значительную часть этой суммы церкви от имени Николо Спинолы, постаравшись чтобы об этом узнало как можно большее число людей.

Спинола, разумеется, послал за ним, и Кристофоро, явившись, рассыпался в благодарностях.

— Я знаю, мой господин, что вы не давали мне никаких поручений на Хиосе, но ведь это вы предоставили мне возможность побывать там, не взяв с меня ни гроша за место на вашем судне. Я не смел предложить вам те небольшие деньги, которые мне удалось заработать на Хиосе. Вы даете своим слугам куда больше, когда они отправляются на рынок, чтобы купить на день продукты для дома.

Они оба прекрасно понимали, что это сильное преувеличение.

— Но когда я пожертвовал их церкви Христовой, я не осмелился сказать, что они исходят от меня, памятуя о том, что ими я целиком обязан вашей милости.

Спинола рассмеялся.

— Язык у тебя подвешен хорошо, — сказал он. — Попрактикуйся еще немного, так чтобы твои речи не звучали заученно, и, уверяю, они тебя сделают богатым.

Кристофоро полагал, что его замысел не удался, пока Спинола не предложил ему принять участие в торговой экспедиции, направлявшейся во Фландрию и Англию. Пять судов, ради безопасности, плыли вместе, и на одном из них был груз товаров, которые должен был продать Кристофоро. Это была большая ответственность, потому что на их приобретение ушла немалая часть состояния Спинолы, но Кристофоро хорошо подготовился к этому предприятию. Кое-что он делал сам, а за выполнением всех остальных работ внимательно следил. Он уже знал, как руководить погрузкой судна и как заключить выгодную для себя сделку, не нажив врагов. Он знал, как разговаривать с капитаном, как, не роняя собственного достоинства, поддерживать хорошие отношения с матросами, как по состоянию моря, неба, а также по направлению и силе ветра определить, сколько миль они пройдут. Хотя практически он не служил матросом, но, наблюдая за тем, что делается на судне, Кристофоро знал все обязанности членов экипажа и мог судить, насколько хорошо они выполняются. Когда он был еще совсем мальчишкой, моряки не мешали ему внимательно наблюдать за тем, как они работают, не опасаясь того, что это может причинить им какие-либо неприятности. Он даже научился плавать, чего не умели большинство моряков, поскольку еще ребенком понял, что это умение необходимо каждому, кто связал свою жизнь с морем. К моменту отплытия Кристофоро чувствовал себя вполне уверенно.

Его даже звали «Синьор Коломбо». Раньше такого почти не случалось. Отец его крайне редко удостаивался подобного обращения, несмотря на то что за последние годы заработанные Кристофоро деньги значительно повысили благосостояние семьи. Отец переехал со своей ткацкой мастерской в более просторное помещение, стал красиво одеваться, ездить верхом, как синьор, и, купив несколько небольших домов за городской стеной, мог уже считать себя землевладельцем. Итак, этим почтительным обращением Кристофоро был обязан только себе, а не своему происхождению. На этот раз его так называли уже не только матросы, но и сам капитан! Эта почтительность говорила о том, насколько далеко он продвинулся однако куда важнее было доверие Спинолы.

Уже с самого начала плавание оказалось нелегким. Море, правда, не штормило, но и спокойным его назвать было нельзя. Кристофоро с тайным удовлетворением отметил про себя, что он единственный из всех торговых агентов не страдает морской болезнью. Как и во всех предыдущих плаваниях, он изучал вместе со штурманом карты и беседовал с капитаном, выуживая из них все, что те знали, все, чему могли его научить. Хотя он всегда помнил, что предначертанная ему дорога ведет на восток, он также знал, что рано или поздно станет владельцем судна или даже флота, которые будут бороздить все известные на сегодняшний день моря. Лигурийское море Кристофоро уже знал хорошо: плавание на Хиос, его первый выход в открытое море, когда берег полностью скрылся из виду, когда успех плавания полностью зависел от опыта капитана и точности штурманских расчетов, дало ему некоторое представление о восточных морях. А теперь он увидит и Запад, когда суда пройдут через Гибралтарский пролив, а затем, повернув на север, поплывут мимо побережья Португалии и пересекут Бискайский залив.

Пока же все эти названия он слышал только из уст моряков, когда они хвастались своими подвигами. Благородные господа — другие благородные господа — пусть себе плавают по Средиземному морю. А Кристофоро использует каждый момент, каждую возможность, чтобы подготовить себя к тому великому моменту, когда он, наконец, станет достойным слугой Господа Бога, и сможет…

Он старался не думать об этом, опасаясь, что Бог узнает о его непомерном честолюбии и гордыне, которые он скрывал глубоко в душе.

Конечно, Бог уже и так знал это. Но Он, по крайней мере, также знал, что Кристофоро сделает все, чтобы не дать гордыне обуять его. Да исполнится Твоя воля, а не моя. Если мне предназначено возглавить Твои армии и флот в крестовом походе, чтобы освободить Константинополь, изгнать мусульман из Европы и вновь водрузить в Иерусалиме знамя Христово, да будет так. Но если нет, я готов выполнить любое дело, которое Ты возложишь на меня, будь оно великое или малое. Я всегда буду готов. Я Твой верный слуга.

Какой же я, однако, лицемер, подумал Кристофоро. Утверждать, что мои помыслы чисты… Я вручил заработанные на Хиосе деньги в собственные руки епископа, а затем использовал это, чтобы возвысить себя в глазах Николо Спинолы. Более того, ведь я отдал ему не все деньги. Я утаил из них довольно кругленькую сумму: человек благородного происхождения должен одеваться подобающим образом, иначе кто же назовет его синьором? Еще большую часть тех денег я отдал отцу, чтобы тот купил себе дома и одел мою мать как знатную даму. Вряд ли так мог поступить бескорыстно верующий человек. Хочу ли я стать богатым и влиятельным лишь для того, чтобы служить Богу? Или же я служу Богу в надежде, что он сделает меня богатым и влиятельным?

Мечтал ли он, строил ли планы на будущее, — эти сомнения не давали ему покоя. Однако большую часть времени он проводил, расспрашивая капитана и штурмана или изучая карты, либо же просто рассматривая берега, мимо которых они проплывали, составляя при этом собственные карты и производя расчеты, как если бы он был первым человеком, увидевшим эти места.

— Существует множество карт побережья Андалузии, — сказал штурман.

— Я знаю, — ответил Кристофоро. — Но когда я сам составляю карты, то узнаю куда больше, чем если бы просто изучал их. К тому же, я могу сверять свои карты с уже имеющимися.

Правда же состояла в том, что карты были полны ошибок. Если только не предположить, что какая-то сверхъестественная сила передвинула на другое место мысы и заливы, отмели и выступы Иберийского побережья, и то тут, то там обнаруживалась не обозначенная ни на одной карте бухта.

— Не пираты ли составляли эти карты? — спросил он однажды капитана. — Похоже, они предназначены специально для того, чтобы облегчить корсарам возможность внезапно напасть на нас.

Капитан рассмеялся.

— Эти карты были составлены маврами, во всяком случае, так мне говорили. Да и копировщики далеко не всегда идеально выполняют свою работу. Они то и дело пропускают какую-нибудь деталь. Что они понимают в этом деле, сидя за своими столами, так никогда и не увидев моря? Обычно мы руководствуемся этими картами в общем и исправляем их, когда обнаруживаем ошибки. Если бы мы постоянно плыли вдоль берега, как поступают испанцы, вряд ли нам вообще понадобились эти карты. А они и не собираются выпускать исправленные карты, поскольку не желают, чтобы суда других стран могли без опасений плавать в этом районе. Каждая страна держит свои карты в тайне, поэтому продолжайте свое занятие, синьор Коломбо. В один прекрасный день ваши карты, возможно, очень пригодятся Генуе. Если наша миссия будет удачной, за нами последуют и другие.

…Пока все шло хорошо. Но через два дня после того, как они прошли Гибралтарский пролив, вахтенный неожиданно крикнул:

— Паруса! Корсары!

Кристофоро бросился к борту и вскоре действительно разглядел паруса. Пираты, судя по всему, были не маврами, и их не испугал вид пяти торговых судов, плывших вместе. Да и чего им было бояться? У них тоже было пять судов.

— Не нравится мне это, — заметил капитан.

— Разве у нас не равные силы? — спросил Кристофоро.

— Боюсь, что нет, — ответил капитан. — Мы идем с грузом, а у пиратов корабли пустые, и им легче маневрировать. Они знают эти воды, а мы — нет. И они привыкли к кровавым схваткам. А чем располагаем мы? Синьорами со шпагами на перевязи, да матросами, которые до смерти боятся стычек в открытом море.

— И все-таки, — сказал Кристофоро, — Господь защитит праведных людей.

Капитан взглянул на него с горькой усмешкой.

— Не думаю, что мы намного праведнее тех, кому уже перерезали глотку. Попытаемся уйти от них, если удастся. А если нет, дадим им такой отпор, что они отступятся и оставят нас в покое. Есть у вас опыт в таких делах?

— Не очень-то большой, — ответил Кристофоро. Было бы неразумно обещать более того, на что он был способен. Капитан имеет право знать на что он может рассчитывать.

— Шпагу я ношу лишь из уважения к ней.

— Да-а, — а, но пираты уважают клинок, только если он покрыт кровью. А приходилось ли вам бросать что-нибудь в цель?

— Только камни, когда был еще мальчишкой.

— Годится. Если дела примут плохой оборот, то у нас останется одна надежда — мы зальем в горшки масло, подожжем их и будем швырять в пиратские корабли. Посмотрим, как они справятся с нами, если палубы их кораблей будут охвачены огнем.

— Но для этого они должны подойти очень близко, не так ли?

— Как я уже сказал, мы воспользуемся горшками, если дела примут плохой оборот.

— А что мы будем делать, если пламя перекинется на наши суда?

Капитан холодно взглянул на него.

— Я уже говорил, что в крайнем случае мы сделаем так, что пиратам нечем будет поживиться.

Он опять взглянул на паруса корсаров. Их суда были далеко позади и дальше от побережья.

— Они хотят прижать нас к берегу, — сказал он. — Если нам удастся добраться до мыса Святого Винсента и повернуть на север, мы от них оторвемся. А пока что они будут стараться перехватить нас, если мы повернем дальше в море, или посадить на мель, если мы повернем к берегу.

— Так давайте повернем сейчас же, — сказал Кристофоро. — Давайте отойдем от берега как можно дальше.

Капитан вздохнул.

— Это было бы наиболее мудрым решением, друг мой, но матросы на это не пойдут. Они не любят терять из виду землю, если предстоит схватка.

— Но почему?

— Потому что они не умеют плавать. Если дело кончится для нас плохо, единственная надежда для них — это ухватиться за какой-нибудь плавающий обломок судна.

— Но как же мы можем рассчитывать на благополучный исход, если не уйдем далеко в море?

— В подобной ситуации нельзя ожидать, что матросы проявят здравый смысл, — сказал капитан. — Одно несомненно: нельзя заставить матросов плыть туда, куда они не хотят.

— Но они же не поднимут бунт.

— Если они подумают, что я готов дать им утонуть, они направят судно к берегу и бросят его, оставив груз пиратам. Это лучше, чем утонуть или быть проданным в рабство.

Кристофоро такое даже не приходило в голову. Ни в одном из своих прежних плаваний он не попадал в такую ситуацию, а моряки, с которыми он беседовал в Генуе, никогда не упоминали об этом. Напротив, сойдя на берег, все они были преисполнены отваги, готовности в любой момент вступить в бой с врагом. И сама мысль о том, что капитан не может направить судно, куда считает нужным… Кристофоро молчал, задумавшись об услышанном, а пираты тем временем гнались за ними, прижимая все ближе и ближе к берегу.

— Французы, — сказал штурман. Не успел он закончить, как стоявший рядом с ним матрос произнес:

— Кулон.

Кристофоро вздрогнул, услышав это имя. Он не раз встречался с французскими моряками, посещавшими Геную, несмотря на враждебность, которую испытывали генуэзцы к нации, не раз нападавшей на их гавани и пытавшейся даже сжечь сам город. И знал, что слово «кулон» — это французский вариант произношения его фамилии: Коломбо, или по-латыни Колумбус. Матрос, произнесший это имя, видимо, не догадывался, что оно что-то значит для Кристофоро.

— Может быть, и Кулон, — согласился штурман. — Однако, если судить по их наглому поведению, — это скорее дьявол. Правда, говорят, что Кулон — и есть сам дьявол.

— И все знают, что дьявол — француз, — поддержал его матрос.

Все стоявшие поблизости рассмеялись, но смех этот был безрадостным. Капитан решил непременно показать Кристофоро, где будут находиться горшки, заполненные корабельным юнгой и готовые исполнить роль снарядов.

— Позаботьтесь, чтобы у вас под рукой был огонь, — велел он Кристофоро. — Вот это и будет вашим клинком, синьор Коломбо, и, поверьте, они будут с вами считаться.

Похоже, что Кулон вел с ними хорошо продуманную игру. Наверное поэтому он держался на некотором расстоянии, пока купеческие суда не приблизятся к спасительному мысу Сент-Винсент. Вот тогда-то Кулон легко захлопнет ловушку, перерезав им путь, прежде чем они, обогнув мыс, смогут прорваться на север, в Атлантику.

Теперь уже не оставалось никакой надежды как-то скоординировать оборону флотилии. Каждый капитан должен был сам искать путь к спасению. Капитан судна, где находился Кристофоро, сразу же понял, что если будет следовать прежним курсом, то сядет на мель или будет тут же взят на абордаж.

— Поворачивайте, — закричал он. — Поставьте судно кормой к ветру.

Это был дерзкий план, но экипаж понял его смысл, и все суда повторили этот маневр. Им предстояло пройти между пиратских кораблей, но если они выполнят все, как нужно, то вскоре окажутся в открытом море, с надутыми ветром парусами, оставив пиратов позади. Но Кулон был не дурак, и своевременно повернул свои суда так, чтобы его матросы смогли забросить абордажные крюки на проходящие мимо суда генуэзских купцов.

К крюкам были привязаны канаты, и пираты стали натягивать их, передавая из рук в руки, чтобы подтянуть свои суда к купеческим. И тут Кристофоро убедился, что капитан был прав: у их матросов было мало шансов выйти победителями в предстоящей схватке. Понимая, что их жизнь поставлена на карту, они, конечно, будут драться из последних сил, но в глазах у них он видел отчаяние, и они буквально съежились в ожидании предстоящего кровопролития. Он услышал, как один здоровенный матрос говорит корабельному юнге.

— Молись Богу, чтобы не остаться в живых. Вряд ли его слова подбодрили мальчика. А лица пиратов, горевшие желанием поскорее вступить в бой, лишь усиливали трагичность ситуации.

Кристофоро нагнулся, вытащил из жаровни пылающую головешку, сунул ее по очереди в два зажигательных горшка и затем, прижимая их к груди, хотя пламя и опаляло ткань его камзола, поднялся на палубу полубака, откуда мог без промаха метнуть их на ближайшее пиратское судно.

— Капитан, — крикнул он, — пора?

Капитан не слышал его на корме, у руля, раздавались громкие крики. Будь что будет. Кристофоро понимал, что ситуация стала поистине отчаянной и, чем ближе подтягивалось пиратское судно, тем больше была вероятность того, что пламя охватит оба корабля. Он метнул горшок.

Бросок был сильным и метким. Горшок, ударившись о палубу, разлетелся вдребезги, и языки пламени, как оранжевая краска, растекались по деревянному настилу. Прошло всего несколько секунд, и огонь охватил паруса. Только теперь пираты перестали скалить зубы и улюлюкать. Сейчас они молча, с удвоенной силой, тянули канаты, зная, что теперь у них остается один-единственный шанс перебраться со своего пылающего судна на купеческий корабль.

Обернувшись, Кристофоро увидел, что еще один пиратский корабль, сцепившись с генуэзским судном, приблизился настолько, что он может метнуть горшок с горящей смесью и в него. Но на этот раз бросок оказался неудачным — горшок плюхнулся в море. Но к этому времени юнга уже стал сам зажигать горшки и передавать их ему. В следующий раз Кристофоро удалось точно бросить два горшка на палубу дальнего корсара и еще два — на палубу ближнего, пираты которого уже собирались перепрыгивать к ним на борт.

— Синьор Спинола, — промолвил он, — простите, что я не сберег ваш груз.

Он знал, что Спинола не услышит его. Да это было и неважно — ведь сейчас речь шла не о его карьере купца, а о спасении собственной жизни.

— Боже милостивый, — взмолился он, — достоин ли я стать твоим слугой? Если ты сейчас сохранишь мне жизнь, я посвящу ее служению Тебе. Я освобожу Константинополь. Айя-София вновь услышит музыку торжественной мессы. Только сохрани мне жизнь. О, Боже!

* * *

— Это тот момент, когда он принял решение? — спросил Кемаль.

— Нет, что вы, — ответила Дико, — я просто хотела показать вам, чем я занималась. Эту сцену просматривали уже тысячу раз и назвали ее «Колумб против Колумба», поскольку он и пират оказались тезками. Но все эти записи были сделаны во времена хроновизора, не так ли? Мы видим, как шевелятся его губы, но не было никакой надежды расслышать в хаосе битвы, что он говорит. Он говорил слишком тихо, губы его едва шевелились. И никто не обратил на это внимания, потому что, в конце концов, какое имеет значение, о чем молится человек в пылу сражения?

— Однако я полагаю, что имеет, — заметил Хасан. — Айя-София?

— Главный храм в Константинополе. Возможно, самый красивый христианский храм во всем мире, — в те времена, когда еще не было Сикстинской капеллы. И когда Колумб молил Бога сохранить ему жизнь, какой обет он давал? Совершить крестовый поход на восток. Я обнаружила это несколько дней тому назад, и это открытие не давало мне спать по ночам. Все постоянно искали истоки его путешествия на запад в более раннем периоде, во время его пребывания на Хиосе, или, возможно, в Генуе. Но сейчас он покинул Геную в последний раз. Он уже больше не вернется туда. Остается всего лишь неделя до того, как он окажется в Лиссабоне и станет ясно, что он уже решительно и бесповоротно обратил свой взор на запад. Однако здесь, в этот момент, он дает обет освободить Константинополь.

— Невероятно! — воскликнул Кемаль.

— Вот почему, — сказала Дико, — я поняла, что причиной, побудившей его отправиться на запад, было какое-то событие или эпизод, случившийся в промежуток времени между тем моментом, когда он находился на борту судна с уже горящими парусами, и его прибытием в Лиссабон, неделю спустя.

— Превосходно, — сказал Хасан, — отличная работа. Дико. Это значительно сужает диапазон поисков.

— Отец, — отозвалась Дико, — я обнаружила это уже давно. Я ведь говорила тебе, что установила момент решения, а не неделю, когда это произошло.

— Тогда покажи нам, — потребовала Тагири.

— Я боюсь, — ответила Дико.

— Но почему?

— Потому что в это невозможно поверить. Потому что… потому что, насколько я могу судить, с ним говорил сам Бог.

— Покажи нам, — попросил Кемаль. — Я всегда хотел услышать голос Бога. Все рассмеялись. Кроме Дико. Она не смеялась.

— Сейчас услышите, сказала она.

Смех прекратился.

* * *

Пираты уже перебрались к ним на судно, а вместе с ними и огонь, перескакивавший с паруса на парус. Было ясно, что даже если им как-то удастся справиться с пиратами, оба судна обречены. Матросы, не участвовавшие непосредственно в кровопролитной схватке, начали бросать за борт бочонки и деревянные крышки люков, а некоторые даже ухитрились спустить на воду шлюпку с противоположного от пиратского судна борта. Кристофоро видел, что капитан не собирается покидать свое судно. Он отважно сражался, и его меч то и дело мелькал в воздухе. А затем меч исчез из виду, а дым, клубившийся по палубе, скрыл от глаз Кристофоро и самого капитана.

Матросы прыгали в воду, пытаясь ухватиться за плавающие куски дерева. Кристофоро мельком заметил, как один матрос отталкивает другого от крышки люка; он увидел, как тот, другой, ушел под воду, так и не найдя, за что бы ухватиться. Пираты пока не добрались до самого Кристофоро, но только потому, что пытались срубить горящие мачты генуэзского судна, прежде чем огонь дойдет до палубы. На какой-то момент Кристофоро показалось, что они преуспеют в этом и спасут себя и товары ценой гибели всех генуэзцев. Мысль об этом была нетерпима. Генуэзцы погибнут в любом случае, но Кристофоро мог, по крайней мере, сделать так, чтобы и пираты погибли вместе с ними.

Взяв в руки два пылающих горшка, он бросил один на палубу, неподалеку от себя, а второй метнул на корму, которая вскоре тоже была объята пламенем. Те пираты, которые еще не вопили от боли и ужаса, испустили крики ярости и вскоре разглядели Кристофоро и юнгу, стоявших на полубаке.

— Думаю, теперь и нам пора прыгать в воду, — сказал Кристофоро.

— Я не умею плавать, — ответил юнга.

— Я умею, — сказал Кристофоро. Но сначала он снял крышку люка, подтащил ее к краю фальшборта и перебросил в море. Затем, взяв мальчика за руку, прыгнул в воду, как раз в тот момент, когда пираты уже вскочили на полубак.

Мальчик действительно не умел плавать, и Кристофоро потребовалось немало усилий просто для того, чтобы затолкнуть его на крышку люка. Но стоило тому очутиться в безопасности, на плавающей крышке, как он тут же успокоился. Кристофоро тоже попытался опереться на этот импровизированный крошечный плотик, но тот опасно накренился, и мальчик перепугался, поэтому Кристофоро пришлось отказаться от своего намерения. До берега было, по меньшей мере, пять лиг — скорее, шесть. Он был хорошим пловцом, но не настолько, чтобы преодолеть такое расстояние. Чтобы доплыть до берега, ему требовалось уцепиться за какой-нибудь плавающий предмет и таким образом время от времени давать себе отдых. И если крышку люка нельзя было использовать для этой цели, следовало найти что-то другое.

— Слушай, парень! — крикнул Кристофоро. — Берег вон там! — Он указал рукой направление.

Понял ли его мальчик? Его широко раскрытые глаза, казалось, ничего не выражали, но, услышав Кристофоро, он посмотрел в его сторону.

— Греби руками, — закричал Кристофоро, — вон туда!

Но мальчик, оцепенев от ужаса, неподвижно сидел на крышке, и затем, отвернувшись от Кристофоро, уставился на горящее судно.

Слишком утомительно было плыть и одновременно пытаться разговаривать с мальчиком. Кристофоро спас ему жизнь, а теперь ему следовало подумать о спасении собственной.

Плывя в направлении пока еще невидимого берега, он наткнулся на плавающее весло. Это, конечно, не плот, но если оседлать рукоятку и лечь грудью плашмя на лопасть, то можно будет время от времени отдыхать, когда руки устанут. Скоро дым от горящих судов остался далеко позади, а до его ушей уже не доносились вопли гибнущих людей. Он не знал, то ли отплыл слишком далеко, то ли там уже никого не осталось в живых. Он ни разу не оглянулся и не видел, как охваченные огнем суда скрылись, в конце концов, под водой. Кристофоро уже забыл о них и своей торговой миссии. Он думал лишь о том, чтобы равномерно двигать руками и ногами, прокладывая себе путь через накатывающиеся волны Атлантики, к все удаляющемуся, как ему казалось, берегу.

Иногда Кристофоро казалось, что какое-то течение относит его от берега, и все его усилия тщетны. Тело ломило, руки и ноги отказывались повиноваться, и все-таки он заставлял их двигаться, пока, наконец, его упорство не было вознаграждено. Он убедился, что значительно приблизился к берегу. Это открытие вселило в Кристофоро надежду, и он продолжал плыть, хотя от невыносимой боли в суставах ему казалось, что руки и ноги вот-вот оторвутся.

Вскоре он услышал грохот разбивающихся о берег волн. Он различил силуэты скрюченных деревьев, росших на невысоких скалах. А затем волна высоко приподняла его, и он увидел берег. Проплыв еще немного, он попытался встать, но, не ощутив под ногами дна и потеряв весло, он на мгновение с головой ушел под воду. У него промелькнула мысль, как глупо было бы, одолев такое расстояние, утонуть у самого берега только потому, что ноги больше не держали его.

Кристофоро решил, что он ни за что не допустит этого, хотя искушение прекратить борьбу и просто отдыхать было велико. Вместо этого он оттолкнулся руками от дна, и, поскольку глубина в этом месте была уже небольшой, вынырнул и жадно вдохнул воздух. То вплавь, то с трудом ступая по дну, он добрался до кромки берега и пополз по мокрому песку, пока, наконец, не почувствовал под собой сухую поверхность. Но и тут он не остановился: остатки слабеющего сознания подсказали ему, что нужно забраться выше линии прилива, отмеченной высохшими сучьями и водорослями, которые виднелись далеко впереди. Он полз и полз, с трудом подтягивая ослабевшее тело, пока, наконец, не достиг заветной линии и не перебрался за нее. И тут же рухнул на песок, мгновенно потеряв сознание.

Разбудил его прилив, когда струйки воды от самых высоких волн коснулись его ног. Он проснулся от нестерпимой жажды. Однако, пошевелившись, ощутил, что все мышцы как будто пылают огнем от страшной боли. Неужели руки и ноги сломаны? Ну, разумеется, нет, быстро понял он. Просто он взял от них больше того, на что они были рассчитаны, и сейчас расплачивается за это болью.

Однако боль не заставит его остаться здесь и умереть. Он встал на четвереньки и пополз вверх до первых пучков прибрежной травы. Затем осмотрелся в поисках пресной воды, хотя найти ее так близко от моря было почти безнадежным делом. Но как же он восстановит свои силы, не утолив жажду? Солнце садилось. Скоро настолько стемнеет, что он уже ничего не разглядит. К тому же ночная прохлада может оказаться смертельной для его измученного тела.

— О Господи, — прошептал он запекшимися губами. — Воды.

* * *

Дико остановила пленку.

— Вы все знаете, что случится дальше, да?

— Женщина из деревушки Лагос придет и случайно обнаружит его, — сказал Кемаль. — Деревенские жители выходят его, а затем он отправится в Лиссабон.

— Мы уже тысячи раз видели это в хроновизоре, — произнес Хасан. — Или же тысячи людей видели это хотя бы однажды.

— Совершенно верно, — подтвердила Дико. — Вы видели это в хроновизоре.

Она подошла к одному из старых аппаратов, сохранившихся только для просмотра старых видеозаписей. На большой скорости она пропустила соответствующий отрезок. Колумб, как комично дергающаяся марионетка, пристально посмотрел в одном направлении, а затем ненадолго опять упал на песок, возможно молясь, но потом опять встал на колени и, перекрестившись, произнес:

— Бог-Отец, Бог-Сын и Дух Святой.

Именно в этой позе и нашла его женщина из Лагоса — некая Мария-Луиза, дочь Симана о Гордо. И она, как Кристофоро похожая на марионетку от быстрого прогона пленки, помчалась в деревню за помощью.

— Эту сцену вы видели уже не раз? — спросила Дико.

Так и было.

— Похоже, что ничего особенного здесь не происходит, — заметила она. — И никому не пришло в голову просмотреть ее еще раз с помощью Трусайта II. А я это сделала и сейчас покажу вам, что увидела.

Она подошла к Трусайту II и возобновила просмотр. Все следили, как Колумб осматривается в поисках воды, медленно поворачивает голову, измученный, охваченный болью. Но затем, к их изумлению, они услышали тихий голос.

— Кристофоро Коломбо, — произнес голос. Перед ним, в сгущавшихся сумерках, возникли расплывчатые очертания одной, а затем и второй фигуры. Теперь зрителям стало ясно, что Кристофоро всматривается в эти фигуры, возникшие как бы из воздуха, а вовсе не ищет взглядом воду.

— Кристобаль Колон, Кулон, Колумб, — продолжал едва слышный голос, произнося его имя на разных языках. А изображение так и оставалось нечетким, призрачным.

— До чего эфемерно, — пробормотал Хасан. — Хроновизор никогда не смог бы этого зафиксировать. Как будто почти прозрачное облачко дыма или пара. Едва уловимое колебание воздуха.

— Так что же мы видим? — требовательно спросил Кемаль.

— Молчите и смотрите, — нетерпеливо вмешалась Тагири. — Как можно делать какие-то выводы, не увидев все, что произойдет дальше?

Все замолчали. Они смотрели и слушали.

* * *

Видение приобрело четкие очертания, и перед Кристофоро предстали двое мужчин, окруженные слабым сиянием. На плече того, кто был поменьше ростом, сидел голубь. Для любого человека, жившего в те далекие времена, не говоря уже о столь начитанном, как Кристофоро, не могло остаться ни тени сомнения, что перед ним предстала Святая Троица. Он чуть не произнес их имена вслух. Однако, они продолжали говорить, произнося его имя на языках, совершенно ему незнакомых.

Наконец он услышал:

— Колумб, ты мой верный слуга.

— Да, я предан Тебе всей душой.

— Ты решил отправиться на восток, чтобы освободить Константинополь от турок.

Моя молитва, мое обещание были услышаны.

— Я убедился в твоей преданности и мужестве и поэтому спас сегодня твою жизнь. Тебе предстоит выполнить великое дело. Ты должен понести с собой Святой Крест, но не в Константинополь.

Тогда в Иерусалим?

— Не в Иерусалим, и ни в одну из других стран, омываемых водами Средиземного моря. Я спас тебе жизнь, чтобы ты смог донести крест в страны, лежащие много дальше на восток, настолько дальше, что достичь их можно, только отправившись на запад через Атлантический океан.

Кристофоро едва понимал, что ему говорят. Теперь он больше не осмеливался смотреть на них — имеет ли право простой смертный смотреть прямо в лицо воскресшего Спасителя, не говоря уже о Всемогущем Боге или Голубе — Святом Духе? Пусть это всего лишь видение, он все равно не смел поднять на них глаза. Он уткнулся лицом в песок, чтобы не бросить случайный взгляд в их сторону, но продолжал слушать еще более внимательно.

— Там находятся великие царства, богатые золотом, с могучими армиями. Жители этих стран никогда не слышали имени Сына Моего Единородного, и умирают, так и не приняв Святого Крещения. Я повелеваю тебе принести спасение их душам и вернуться домой с сокровищами тех земель.

Кристофоро слушал, и сердце колотилось у него в груди от волнения. Господь увидел его, Господь заметил его, и возложил на него миссию куда более важную, чем освобождение древней столицы христианства. Земли, лежащие так далеко на восток, что достичь их можно, только отплыв на запад. Золото. Спасение душ.

— Имя твое прославится. Короли сделают тебя своим наместником, и ты станешь правителем Океана. Королевства падут у твоих ног, и миллионы людей, чьи души ты спасешь, будут славить твое имя. Отправляйся на запад, Колумб, сын мой. Этот путь ты легко проделаешь на своих судах. Южные ветры понесут тебя на запад, а затем северные ветры легко возвратят тебя в Европу. Пусть эти народы услышат имя Христа, и вместе с их душами ты спасешь и свою собственную. Торжественно клянись, что ты совершишь это путешествие и, преодолев множество препятствий, достигнешь цели. Но не пытайся нарушить эту клятву, иначе в день Страшного Суда ты будешь завидовать жителям Содома. Никогда еще я не возлагал столь важной миссии на простого смертного, и какими бы почестями ни окружали тебя на земле, они тысячекратно воздадутся тебе на небесах. Но если ты не выполнить мою волю, последствия для тебя и для всего христианского мира будут столь ужасны, что ты и представить себе не можешь. А теперь поклянись именем Отца, Сына и Святого Духа. Колумб с трудом встал на колени.

— Во имя Отца, Сына и Святого Духа, — прошептал он.

— Я послал тебе женщину, которая выходит тебя. Когда ты восстановишь силы, приступай к выполнению миссии, возложенной мною на тебя. Никому не рассказывай, что я говорил с тобой — я не хочу, чтобы ты погиб, как пророки древних времен. А если ты скажешь, что я говорил с тобой, священники наверняка сожгут тебя как еретика. Тебе придется убеждать других людей помочь тебе предпринять это великое путешествие ради него самого, а не потому, что такова моя воля. Мне безразлично, помогут ли они тебе ради золота, славы или из любви ко мне, только бы они сделали свое дело. Только бы ты выполнил свою миссию. Именно ты. Исполни мою волю.

Видение померкло, а затем исчезло. Почти обливаясь слезами от изнеможения, полный величия от возложенной на него задачи, Кристофоро — нет, теперь он Колумб, Господь назвал его Колумбом, его именем на латыни, языке церкви — Колумб ждал, сидя на песке. Обещание сбылось. Не прошло и нескольких минут, как появилась женщина и, увидев его, бросилась за помощью. Еще не наступила ночь, а рыбаки, на своих сильных руках отнесли его в деревню Лагос. Чьи-то заботливые руки поднесли вино к его губам, сняли его задубевшую от морской воды, покрытую песком одежду и смыли соль с потрескавшейся кожи. Вот меня и крестили еще раз, подумал про себя Колумб, я вновь родился, чтобы выполнить волю Святой Троицы.

Он не сказал никому ни слова о том, что произошло на берегу, но голова его была полна мыслей о том, что ему предстоит сделать. Великие царства Востока — он сразу же вспомнил рассказы Марко Поло об Индиях, Катее и Чипанго. Только он, чтобы добраться до них, поплывет не на восток, и не на юг, вдоль побережья Африки, как это, по рассказам, делают португальцы. Нет, он поплывет на запад.

Но как раздобыть корабль? Конечно не в Генуе, после того как потонуло доверенное ему судно. К тому же генуэзские суда тихоходны, слишком подвержены качке, тем более в океане.

Божий промысел привел его на побережье Португалии, а португальцы — превосходные моряки, отважные исследователи мира. Неужели он действительно станет наместником королей? Он найдет способ добиться покровительства короля Португалии. А если не его, то другого короля. А может быть, вовсе и не короля, а просто богатого и могущественного человека. Он добьется своей цели, ибо с ним — Бог.

* * *

Дико остановила машину.

— Хотите просмотреть еще раз? — спросила она.

— Мы захотим просмотреть это много раз, но не сейчас, — ответила Тагири.

— Это был не Бог, — сказал Кемаль.

— Надеюсь, что нет, — поддержал его Хасан.

— Мне не понравилась эта христианская троица. Она меня разочаровала.

— Стоит показать это где-нибудь в мусульманском мире, — заметил Кемаль, — и восстания и беспорядки не прекратятся до тех пор, пока все установки Службы в пределах их досягаемости не будут уничтожены.

— Как вы уже заметили, Кемаль, — сказала Тагири, — это был не Бог. Потому что его видел не только Кристофоро. Все прочие великие видения в истории являлись всегда только кому-то одному. А это видели и мы, но не на хроновизоре. Только Трусайт II смог обнаружить его, а мы уже знаем, что, когда используется Трусайт II, люди из прошлого могут видеть тех, кто за ними наблюдает.

— Так значит, кто-то из нас? Послание было отправлено Службой? — спросил Кемаль, уже разозлившись при одной мысли о том, что кто-то из них вмешивается в историю.

— Никто из нас, — ответила Дико. — Мы живем в мире, в котором Колумб отправился на запад, и в результате европейцы уничтожили или покорили всю Америку. В первые часы после того, как я увидела это, я поняла: это видение создало мир нашего времени. Мы уже знаем, что путешествие Колумба все изменило. Не просто потому, что он достиг Вест-Индии, но потому, что он вернулся полный казавшихся вполне достоверными рассказов о вещах, которые сам он не видел. О золоте, о великих царствах. И теперь мы знаем почему. Он отправился на Запад по приказу Бога, и Бог сказал ему, что он найдет там все это. Поэтому ему пришлось сказать, что он нашел их, он должен был поверить, что там есть золото и великие царства, хотя никаких доказательств тому у него не было. Для него было достаточно услышать от Бога, что все это там есть.

— Если никто из нас, то кто же сделал это? — спросил Хасан.

Кемаль вызывающе рассмеялся:

— Совершенно очевидно, что это был один из нас. Или, точнее, один из вас.

— Не хотите ли вы сказать, что мы сами подстроили все это? — спросила Тагири.

— Вовсе нет, — ответил Кемаль. — Но посмотрите на себя со стороны. Вы — сотрудники Службы, преисполненные решимости перенестись в прошлое и улучшить всю последующую историю. Предположим, в каком-то ином варианте истории другие работники такой же Службы, как ваша, обнаружили, что могут изменить прошлое и сделали это. Допустим, они решили, что самым страшным событием в истории человечества был последний крестовый поход, который возглавил сын генуэзского ткача. Почему бы и нет? В той истории Колумб направил свою неиссякаемую энергию на выполнение обета, который он дал непосредственно перед видением. Он доплывает до берега и приписывает свое спасение Божьему промыслу. Он отправляется в Крестовый поход, чтобы освободить Константинополь, и проявляет ту же одержимость и упорство, какие мы видели у него при выполнении другой его миссии. В конце концов, он возглавляет армию в кровопролитной войне с турками. Что будет, если он победит? Что если он уничтожит турок-сельджуков, а затем обрушится на все другие мусульманские земли, оставляя за собой реки крови и бесчисленные жертвы, как это делали и до него христиане-крестоносцы? Великая мусульманская цивилизация могла бы быть уничтожена, и кто знает, какие сокровища знаний исчезли бы вместе с ней. Что если этот Крестовый поход рассматривался, как самое худшее событие во всей истории, и сотрудники той Службы решили, как и вы, что они обязаны предотвратить такую возможность? В результате мы получили нашу историю. Опустошение обеих Америк. И в итоге — опять-таки господство Европы над всем миром.

Присутствующие смотрели на него, не находя слов, чтобы выразить свои мысли.

— Кто может утверждать, что изменение, внесенное в историю этими людьми, не привело к еще худшему результату, чем те события, которые они стремились предотвратить? — с недоброй усмешкой спросил Кемаль. — Самонадеянность тех, кто взял на себя роль Бога. Ведь именно это они и сделали, не так ли? Они сыграли роль Бога, точнее, Святой Троицы. Какой трогательной деталью был этот голубь. Да, пожалуйста, смотрите эту сцену хоть тысячу раз и каждый раз вы увидите, как эти жалкие актеришки, изображающие Троицу, обводят Колумба вокруг пальца, заставляя его отказаться от Крестового похода и отправиться в путешествие на запад, которое, в конечном итоге, привело к крушению мира. Я надеюсь, вы увидите в них самих себя. Все неисчислимые страдания в мире вызваны такими людьми, как вы.

Хасан шагнул к Кемалю, но Тагири встала на его пути.

— Возможно, вы правы, Кемаль, — сказала она, — но, может быть, и нет. Я не думаю, что их целью было убедить Колумба отказаться от Крестового похода. Для этого им достаточно было бы просто приказать ему оставить эту мысль. А они сказали, что, если он не справится с этой задачей, последствия будут ужасны для христианства. Это совершенно непохоже на попытку просто отменить завоевание христианами мусульманского мира.

— Вполне вероятно, что они лгали, — вставил Кемаль. — Они сказали ему то, что, по их мнению, требовалось, чтобы убедить его действовать так, как они того хотели.

— Возможно, — промолвила Тагири. — Но мне кажется, что у них на уме было что-то иное. Если бы перед глазами Колумба не предстало это видение, в истории человечества произошло бы нечто другое. И мы должны выяснить, что именно.

— Но как мы можем узнать, что могло бы случиться? — спросила Дико.

Тагири с ехидной усмешкой посмотрела на Кемаля.

— Я знаю одного человека большого ума, быстрых суждений и несгибаемого упорства. Вот он-то и должен возглавить проект, задачей которого будет определить, что именно пытались предотвратить этим видением или на выполнение чего хотели нацелить. По какой-то причине люди из того, другого будущего, решили отправить Колумба на запад. Кто-то должен возглавить проект, чтобы выяснить почему. А вы, Кемаль, сейчас фактически ничего не делаете, не так ли? Дни вашей славы остались позади, и теперь вы занимаетесь только тем, что убеждаете других, что их мечты не стоит воплощать в жизнь.

На мгновение показалось, что Кемаль ударит ее, настолько безжалостна была ее оценка. Но он не поднял руки, и после долгого молчания повернулся и вышел из комнаты.

— А как ты думаешь, мама, он прав? — спросила Дико.

— Важнее другое, — заметил Хасан. — Не причинит ли он нам неприятностей?

— Я полагаю, он согласится возглавить проект и выяснить, что могло бы случиться, — сказала Тагири. — Мне кажется, проблема захватит его, не позволит уехать и, в конце концов, он будет работать с нами.

— Как все складно, — иронически прокомментировал кто-то, и все рассмеялись.

— Как враг, Кемаль страшен, но как друг, он незаменим, — сказала Тагири. — Он нашел Атлантиду, не так ли, когда все считали, что ее вообще не нужно искать? Он разгадал тайну Великого потопа. Он обнаружил Евесведера. И, если это вообще возможно, то именно он выяснит, как сложилась бы история человечества, или, по крайней мере, предложит убедительную гипотезу. А мы будем с удовольствием работать с ним. — Она усмехнулась. — Мы же сумасшедшие, мы упрямые, мы не слушаем доводов разума и с нами невозможно иметь дело, но, к счастью, нашлась добровольная жертва, которая, несмотря ни на что, согласна работать с нами.

Присутствующие расхохотались, но вряд ли кто-то из них подумал, что Кемаля можно хоть в чем-то сравнить с их любимой Тагири.

— И мне думается, все мы не заметили, пропустили один важнейший момент в сделанном Дико великом открытии. Да, Дико, великом. — Тагири окинула взглядом присутствующих. — Неужели вы не догадываетесь, что я имею в виду?

— Почему же, — возразил Хасан. — Посмотрев этот небольшой спектакль с актерами, сыгравшими Святую Троицу, мы узнали один несомненный факт: мы можем перенестись в прошлое. Если они смогли послать видение, управляемое видение, то и мы сможем.

— И, может быть, — сказала Тагири, — может быть, у нас это получится даже лучше.

Глава 6

Доказательство

Согласно Пополь Вух, священной книге народа майя, у супругов Шпийякок и Шмукане родились два сына — Хунакпу Один и Хунакпу Семь. Хунакпу Один вырос, женился, и у его жены Шбакийяло Семь родились два сына — Обезьяна Один и Мастеровой Один. Хунакпу Семь не дожил до совершеннолетия; он еще не успел стать мужчиной, когда его вместе с братом принесли в жертву на площадке для игры в мяч, когда они проиграли Хунакпу Смерти-Один и Смерти-Семь. Затем голову Хунакпу Один поместили в развилину тыквенного дерева калабаш, которое никогда прежде не давало плодов; и когда на нем появились плоды, они были похожи на голову, а голова Хунакпу Один стала походить на плод, и так они стали одним и тем же.

Затем молодая девственница, по имени Кровавая Женщина, пришла на площадку для игры в мяч и жертвоприношений, чтобы посмотреть на это дерево, и там она заговорила с головой Хунакпу Один, и голова Хунакпу Один заговорила с ней. Когда она коснулась его черепа, ей на руку попала его слюна, и вскоре она зачала ребенка. Хунакпу Семь дал на это свое согласие и таким образом тоже стал отцом того, кто жил в ее чреве.

Кровавая женщина не пожелала рассказать своему отцу, как она зачала ребенка, ибо всем было запрещено подходить к дереву калабаш, где находилась голова Хунакпу Один. Возмущенный тем, что она зачала, еще не выйдя замуж, отец отдал ее для принесения в жертву. Однако, чтобы спасти себе жизнь, она поведала воинам-хранителям подземного мира, посланным, дабы убить ее, что дитя в ее чреве было зачато от головы Хунакпу Один. Услышав это, они не захотели убить ее, но они должны были принести ее сердце и показать его ее отцу. Собирателю Крови. Но Кровавая Женщина обманула своего отца, наполнив чашу красным соком кретонового дерева, который загустел и стал похож на окровавленное сердце. Это поддельное сердце обмануло всех богов Шибальбы.

Кровавая Женщина отправилась в дом вдовы Хунакпу Один, Шбакийяло, чтобы доносить там свое дитя. Когда пришло время, она родила двух детей, двух сыновей, которых назвала Хунакпу и Шбаланке. Шбакийяло невзлюбила детей за их плач и выбросила их из дому. Ее сыновья. Обезьяна Один и Мастеровой Один, хотели избавиться от новых братьев и положили их на муравейник. Но младенцы все же не умерли там, и старшие братья бросили их в заросли ежевики. Но и там они уцелели. Вражда между старшими и младшими братьями продолжалась все годы, пока дети не стали взрослыми.

Старшие братья были флейтистами, певцами, художниками, умельцами и ведунами. Но в первую очередь они были ведунами. Когда родились их младшие братья, они хорошо знали, кто они есть и кем они будут, но из зависти никому об этом не сказали. Поэтому справедливо было, что Хунакпу и Шбаланке обманом уговорили их залезть на дерево и так и не дали им спуститься. Там два старших брата превратились в обезьян и больше никогда не ступили на землю. Потом Хунакпу и Шбаланке, великие воины и игроки в мяч, отправились разрешить спор между их отцами Хунакпу Один и Хунакпу Семь и богами Шибальбы.

В конце игры Шбаланке был вынужден принести в жертву своего брата Хунакпу. Он завернул сердце брата в лист дерева и танцевал в одиночестве на площадке для игры в мяч, пока, наконец, не выкрикнул имя брата, и Хунакпу восстал из мертвых и встал рядом с ним. Увидев это, два их соперника в игре, великие боги Смерть-Один и Смерть-Семь, потребовали, чтобы их тоже принесли в жертву. Тогда Хунакпу и Шбаланке вынули сердце из груди Смерти Один, но он не восстал из мертвых. Увидев это. Смерть Семь был так напуган, что стал молить не приносить его в жертву. Но братья, без его согласия, вынули его сердце, и он умер постыдной смертью труса. Вот так Хунакпу и Шбаланке отомстили за своих отцов Хунакпу Один и Хунакпу Семь и лишили могущества богов Шибальбы.

Так говорится в священной книге Пополь Вух.

Когда у Долорес де Кристо Матаморо родился третий сын, она вспомнила уроки по культуре майя в Текаксе на полуострове Юкатан, где она раньше жила. И, не зная точно, кто был отцом ее ребенка, назвала его Хунакпу. Если бы у нее родился еще один сын, она, несомненно, назвала бы его Шбаланке. Но случилось так, что, когда Хунакпу был еще малышом, ее в давке столкнули с платформы на станции в Сан-Андрее Тукстла, и она попала под поезд.

Хунакпу Матаморо ничего не унаследовал от матери, если не считать имени, которое она дала ему, и, возможно, именно оно побудило его посвятить себя изучению прошлого своего народа. Его старшие братья ничем не отличались от других жителей Сан Андрее Тукстла: Педро стал полицейским, а Хосе-Мария — священником. Однако Хунакпу занялся изучением истории майя, мексиканцев, толотеков, санотеков и ольмеков, — великих народов, населявших Центральную Америку. Со второй попытки, когда ему удалось набрать достаточное количество баллов, он был принят в число сотрудников Службы, и с головой погрузился в свои исследования.

С самого начала он поставил перед собой задачу выяснить, что произошло бы в Центральной Америке, если бы там не появились испанцы. В отличие от Тагири, на личном деле которой красовалась серебряная полоска, означавшая, что ей предоставляется полная свобода действий в ее научной работе, Хунакпу на каждом шагу сталкивался с различными препятствиями.

— Служба изучает прошлое, — повторяли ему множество раз. — Мы не строим домыслы о том, что могло бы произойти, если бы прошлое пошло по какому-то иному пути. Проверить это невозможно; и даже если бы вы смогли проделать подобную работу, это все равно не имело бы никакой ценности.

Но несмотря ни на что, Хунакпу продолжал свою работу. Вокруг него не возникло группы единомышленников. Фактически, он принадлежал к другой группе, занимавшейся изучением сапотеков, живших на северном побережье перешейка Теуантепек в годы, непосредственно предшествовавшие приходу испанцев. Он был зачислен в эту группу, потому что утвержденная начальством тематика их работы более всего соответствовала интересам Хунакпу. Его начальники хорошо знали, что он занимается своими сомнительными исследованиями по меньшей мере столько же времени, сколько и теми полезными наблюдениями, которые пополнят сокровищницу знаний. Они были терпеливы. Они надеялись, что, если оставить его в покое, то само время излечит его от той юношеской одержимости, с которой он пытался познать непознаваемое. Разумеется при условии, что он будет продолжать добросовестно изучать культуру сапотеков, что он и делал, правда, без особого рвения.

Затем он узнал об открытии Вмешательства. Служба из другого будущего послала Колумбу видение, заставившее его отказаться от мечты возглавить Крестовый поход с целью освобождения Константинополя, и в конце концов направило его в Америку. Это было поистине поразительно, но для индейца — а Хунакпу был представителем этого народа — вместе с тем и ужасно. Как они посмели! Он сразу же понял, что именно хотели предотвратить вмешавшиеся, имелась в виду вовсе не победа христианства над исламом.

Спустя несколько недель поползли слухи, и то, что они не прекращались, как это обычно бывает со слухами, делало их все более убедительными. Великий Кемаль разрабатывает новый проект. Впервые за все время своей деятельности Служба решила использовать метод экстраполирования, чтобы выяснить, что могло бы случиться в будущем, если бы не произошло какое-то определенное событие. К чему разрабатывать целый проект для изучения этой проблемы, изумился Хунакпу. Он был уверен, что может сразу же ответить на все вопросы Кемаля. Он знал, что если бы кто-то из группы Кемаля прочитал хотя бы одну-единственную статью из тех, что он написал и отправил в сеть электронной связи в центральное бюро Службы, то сразу бы понял, что ответ лежит прямо перед ним. Работа уже была проделана, и понадобится всего несколько человеко-лет, чтобы восполнить недостающие детали.

Хунакпу ждал, что Кемаль напишет ему или кто-то из координаторов Службы порекомендует Кемалю ознакомиться с работой Хунакпу, или даже — это должно было неизбежно случиться — переведет его в группу Кемаля. Однако приказ о переводе не поступал, письмо не приходило, а начальники Хунакпу, похоже, и не подозревали, что самым ценным помощником Кемаля был бы этот вечно сонный молодой майя, уныло трудившийся над скучным проектом сбора данных.

Именно тогда Хунакпу понял, что он столкнулся не только с сопротивлением со стороны коллег, но и с явным пренебрежением. Его работу ни во что не ставили, никто никогда о ней не вспоминал, ни одна из статей, которые он отправил, даже не дошла по назначению, и никто никогда ими не заинтересовался.

Однако чувство отчаяния не было свойственно натуре Хунакпу. Напротив, с мрачной решимостью он удвоил свои усилия, понимая, что единственный способ преодолеть барьер скрытого пренебрежения — это представить Кемалю доказательства настолько убедительные, что тот просто не сможет с ним не считаться. И если понадобится, Хунакпу сам, минуя все официальные каналы, доставит это доказательство Кемалю, как тот когда-то явился к Тагири на теперь уже ставшее легендой собрание. Конечно, тут были некоторые различия. Кемаль приехал к Тагири уже знаменитым, выполнив ряд широко известных работ, и был поэтому принят вполне радушно, хотя его точка зрения не нашла поддержки. Хунакпу не сделал никаких особенных открытий, во всяком случае таких, которые нашли бы всеобщее признание. И поэтому вряд ли можно рассчитывать, что Кемаль согласится встретиться с ним или ознакомиться с его работой. И тем не менее все эти соображения и рассуждения не остановили его. Хунакпу продолжал трудиться, терпеливо собирая факты, подвергая тщательному анализу все свои находки и проклиная каждую минуту, потраченную на описание подробностей строительства морских судов жившими на побережье запотеками в период с 1510 по 1524 годы.

Его старшие братья, полицейский и священник, рожденные в законном браке, всегда смотревшие на него свысока, стали теперь волноваться за него. Они приехали повидаться с ним на станцию Службы в Сан-Андрее Тукстла. Хунакпу разрешили воспользоваться конференц-залом, где им никто не мог помешать.

— Тебя никогда нет дома, — сказал полицейский. — Я не раз звонил тебе, и все впустую.

— Я работаю, — ответил Хунакпу.

— У тебя не очень-то здоровый вид, — вмешался священник. — И когда мы говорили о тебе с твоей начальницей, она отметила, что от тебя не слишком много толку. Все занимаешься своим собственным, бесполезным проектом.

— Вы спрашивали обо мне мою начальницу? — воскликнул Хунакпу. Он не знал, сердиться ему за такое вмешательство или радоваться, что они достаточно любят его, чтобы справляться о его делах.

— Ну что ж, честно говоря, она сама пришла к нам, — сказал полицейский, который всегда говорил правду, даже если она была неприятной. — Она просила нас поговорить с тобой и убедить отказаться от твоей дурацкой идеи потерянного будущего индейцев.

Хунакпу с грустью посмотрел на них.

— Я не могу, — промолвил он.

— Мы понимаем тебя, — сказал священник. — Но если тебя выкинут из Службы, то что ты будешь делать? Есть у тебя какая-нибудь другая специальность?

— Не рассчитывай, что мы сможем помочь тебе деньгами, — сказал полицейский, — или хотя бы постоянно кормить тебя. Разве что пару раз в неделю, хотя мы и будем рады сделать это в память о нашей матери.

— Спасибо, — сказал Хунакпу. — Вы помогли мне привести в порядок собственные мысли.

Они встали, чтобы попрощаться. Полицейский, который был старше и бил его, когда Хунакпу был ребенком, куда реже, чем священник, остановился в дверях. Лицо его выражало сожаление.

— Ты ведь не будешь ничего менять? — сказал он.

— Нет, буду, — ответил Хунакпу. — Я собираюсь поспешить, чтобы побыстрее все закончить. Прежде чем меня выкинут из Службы.

Полицейский покачал головой.

— Ну почему тебе непременно нужно быть таким… индейцем?

До Хунакпу не сразу дошел смысл сказанного.

— Потому что я и есть индеец.

— Хунакпу, но и мы тоже.

— Вы? Хосе-Мария и Педро?

— Да, у нас испанские имена, ну и что из того?

— А ваша кровь разбавлена испанской, и вы занимаете те же должности, что и настоящие испанцы, и живете в испанских городах.

— Разбавлена? — спросил полицейский. — Наша кровь…

— Кто бы ни был мой отец, — сказал Хунакпу, — он был майя, как и наша мать. Лицо полицейского потемнело.

— Похоже, ты не хочешь быть моим братом.

— Я горжусь тем, что я твой брат, — ответил Хунакпу, огорченный тем, как были восприняты его слова. — Я совсем не хочу ссориться с тобой. Но я должен узнать, каким был бы народ — наш народ, — если бы не испанцы.

За спиной полицейского в дверях показался священник.

— Их руки всегда были бы обагрены кровью человеческих жертвоприношений, они постоянно пытали бы людей, увечили бы самих себя, так никогда и не услышав имени Христа.

— Спасибо, что не забыли меня и пришли навестить, — сказал Хунакпу. — Со мной все будет в порядке.

— Заходи ко мне пообедать, — пригласил полицейский.

— Спасибо. Зайду как-нибудь.

Братья ушли, а Хунакпу вернулся к своему компьютеру и отправил сообщение Кемалю. Он почти не надеялся, что тот прочитает его — сетью связи Службы пользовалось великое множество людей. Вряд ли такой человек, как Кемаль, обратит внимание на какое-то третьеразрядное послание от никому не известного собирателя данных для проекта «Сапотеки». И все-таки надо как-то пробиться к нему, иначе весь труд Хунакпу пропадет понапрасну. Поэтому он постарался составить как можно более дерзкое послание и отправил его каждому участнику проекта «Колумб» в надежде, что хоть кто-то из них обратит внимание на третьеразрядное сообщение электронной почты и заинтересуется им настолько, что расскажет о нем Кемалю.

Сообщение гласило:

Кемаль: Колумба выбрали, потому что он был величайшим человеком своего времени, — тем, кто сломал хребет исламу. Его послали на запад, чтобы предотвратить самое ужасное бедствие во всей истории человечества: завоевание Европы, тлакскаланами. Я могу доказать это. Мои статьи по этому вопросу были отправлены по сети электронной почты, но на них не обратили внимания, как, наверняка, случилось бы и с вашими, если бы вы не нашли на старых метеорологических видеозаписях Трусайта I доказательство существования Атлантиды. Я не располагаю видеозаписями завоевания Европы тлакскаланами. но доказательство тем не менее существует. Выслушайте меня. и вы сбережете себе годы работы… Откажите мне, и я уйду. Хунакпу Матаморос.

В глубине души Колумб стыдился тех мотивов, которые побудили его жениться на Фелипе. Прибыв в Лиссабон, он сразу понял, что не имеет ни малейшего шанса приблизиться к своей цели, оставаясь простым иноземным купцом. В Лиссабоне существовала колония генуэзских купцов, и Колумб, не откладывая, принял участие в их делах. Зимой 1476 года он присоединился к флотилии судов, направлявшихся на север во Фландрию, Англию и к берегам Исландии. Еще не прошло и года с того момента, как он, преисполненный больших надежд и ожиданий, отправился в такое же путешествие; и сейчас, когда он, наконец, оказался в портах этих стран, он с большем трудом мог заставить себя заниматься делами, которые привели его сюда. Что пользы ему вести торговлю между городами Северной Европы? Господь поручил ему гораздо более важное дело. Хотя он и зарабатывал деньги на этих торговых сделках, он никак не выделился среди остальных купцов. Только в Исландии, где он услышал рассказы моряков о землях, лежавших не так уж далеко на западе, где когда-то существовали процветающие колонии норманнов, узнал он и кое-что, показавшееся ему полезным для его дела. Но и тогда он не забывал, что Господь повелел ему отправиться на запад южным путем и вернуться северным. Эти земли, о которых рассказывали исландцы, не были «великими царствами» Востока, уж это-то было ясно.

Ему нужно было каким-то образом организовать экспедицию, чтобы исследовать западную часть океана. Несколько раз на торговых судах он ходил на Азорские острова и Мадейру. Обычно португальцы не пропускали чужеземцев дальше, в воды, омывавшие побережье Африки, но они охотно принимали их на Мадейре, где те покупали африканское золото и слоновую кость, или на Азорах, чтобы продать съестные припасы по несколько вздутым ценам. Посетив эти места, Колумб узнал, что каждые несколько месяцев большие караваны судов, направлявшиеся в Африку, заходили на Мадейру. Сама Африка Колумба не интересовала, но он жаждал заполучить в свое распоряжение такие флотилии. Каким-то образом ему нужно было возглавить одну из них, и направить на запад, а не на юг. Но мог ли он надеяться хоть когда-нибудь добиться этого?

В Генуе его отец, по крайней мере, был преданным сторонником Фиески, и это Колумб мог бы использовать для достижения своей цели. Здесь же, в Португалии, все судоходство и все экспедиции находились под непосредственным контролем короля. Получить суда, матросов и деньги для исследовательской экспедиции можно было, только обратившись непосредственно к самому королю, на что он, генуэзец и простой купец, вряд ли мог рассчитывать.

Поскольку он не имел в Португалии никаких фамильных связей, оставался только один путь, чтобы приобрести их. Однако жениться на девушке из знатного рода с большими связями, не обладая ни богатством, ни надеждами на него в будущем, было поистине трудным делом. Ему нужно было подобрать себе невесту из не очень знатного семейства, да к тому же не имевшего шансов возвыситься. Семейства, стремящиеся улучшить свое положение в обществе, обычно ищут брака с представителем более знатного рода. Обедневшие же дворянские семейства, в особенности их младшие ветви, да еще с не очень красивыми дочерьми и скудными средствами, могли отнестись к такому чужеземному искателю приключений, как Колумб, если не очень благосклонно, то, по крайней мере, терпимо. Или же, наконец, они могли просто смириться с судьбой.

То ли потому, что он чуть не погиб в море, то ли потому, что Бог хотел, чтобы он выглядел более аристократично, но Колумб начал быстро седеть. Его седеющие волосы при все еще молодом лице и бодрых энергичных движениях, неизменно обращали на себя внимание. Каждый раз, отправляясь куда-либо по делам, стремясь добиться успеха в торговле, где предпочтение всегда отдавалось своим, португальцам, он взял себе за правило посещать церковь Всех Святых. Сюда, прослушать мессу, принять причастие, исповедаться, приводили, не спуская с них глаз, дочерей на выданье матери из семейств недостаточно богатых, чтобы иметь своего домашнего священника.

Там-то он и увидел Фелипу, или, скорее, удостоверился, что она заметила его. Он со всей деликатностью навел справки о нескольких молодых сеньоритах, и то, что он узнал о ней, выглядело достаточно многообещающим. Ее отец, губернатор Перестрелло, был человеком известным и влиятельным в своих кругах, с определенными притязаниями на знатность, которые никто не оспаривал в течение его жизни, потому что он был одним из молодых моряков, воспитанных принцем Генрихом Мореплавателем, и отличился при взятии Мадейры. В награду его назначили губернатором небольшого островка Порто-Санто, почти безводного клочка земли. Единственная ценность этого поста заключалась в том, что он завоевал ему известный авторитет в Лиссабоне. Теперь губернатора уже не было в живых, но его не забыли. И человек, женившийся на его дочери, смог бы встречаться с мореплавателями и установить контакты при дворе, которые в конце концов помогли бы ему предстать перед королем.

Брат Фелипы все еще оставался губернатором острова, а мать, дона Мониц, железной рукой управляла семейством, включая и брата. Именно на нее, а не на Фелипу, должен был произвести впечатление Колумб, но вначале ему нужно было обратить на себя внимание Фелипы. Сделать это оказалось нетрудно. Рассказ о том, как Колумб доплыл до берега после знаменитой битвы между генуэзским торговым флотом и французским пиратом Кулоном, передавался из уст в уста. Колумб взял себе за правило категорически отрицать свой личный героизм в этой истории.

— Все, что я делал, — это бросал горшки и поджег суда, в том числе и свое собственное. Куда более отважные и достойные люди, чем я, сражались с пиратами и умирали. А затем… Я поплыл. Если бы на меня польстились акулы, меня бы здесь не было. Какой же я герой?

Колумб понимал, что именно так он должен себя вести в обществе, привыкшем к хвастовству. Людям нравилось слышать, как хвастают их соотечественники, потому что они хотели видеть в них своих героев, однако чужеземец должен отрицать, что обладает какими-то особенными достоинствами, тогда он скорее понравится им.

Это сработало хорошо. Фелипа уже раньше слышала о нем, и в церкви он заметил, что она смотрит на него, и поклонился. Она вспыхнула и отвернулась. Довольно некрасивая девушка. Отец ее был воином, а мать фигурой напоминала крепость — дочь унаследовала отцовский суровый взгляд и внушительную комплекцию матери. Однако, когда приличествующая ситуации краска сошла с ее лица, и она опять обернулась, в ее улыбке сквозили доброта и юмор. Она понимала, что они затеяли игру, и не возражала. В конце концов она не такая уж завидная партия, и если этот честолюбивый генуэзец обхаживает ее, чтобы воспользоваться связями ее семьи, то чем это хуже тех случаев, когда честолюбивые сеньоры ухаживают за дочерьми из более зажиточных семейств, стремясь воспользоваться их богатством? Вряд ли можно ожидать, что девушку, занимающую определенное положение в обществе, возьмут в жены только из-за ее собственных достоинств. Они мало влияли на исходную цену при условии, разумеется, что она сохранила девственность, а уж эту фамильную драгоценность берегли, как зеницу ока.

Обмен взглядами в церкви закончился приглашением в дом Перестрелло, где дона Мониц принимала Колумба пять раз, прежде чем дала согласие на встречу с Фелипой, да и то лишь потому, что стороны уже согласились сыграть свадьбу. Было решено, что Колумбу придется перестать заниматься торговлей в открытую — его морские экспедиции уже не могли иметь явно коммерческий характер; и теперь его брату Бартоломео, приехавшему из Генуи, предстояло стать владельцем лавки, торговавшей морскими картами, которую Колумб открыл незадолго до этого. Колумб же будет жить как знатный господин и лишь иногда заходить туда, чтобы дать своему брату пару советов. Это устраивало как Колумба, так и Бартоломео.

Наконец, Колумб встретился с Фелипой, и вскоре после этого они поженились. Дона Мониц прекрасно понимала, во всяком случае ей так казалось, что нужно этому генуэзскому искателю приключений. Она была совершенно уверена, что как только зять получит доступ в светское общество, он немедленно начнет заводить себе хорошеньких и богатых любовниц, стремясь установить более тесные и многообещающие связи при дворе. Она уже тысячу раз встречала мужчин подобного типа и видела их насквозь. Поэтому, непосредственно перед бракосочетанием, она изрядно удивила всех, объявив, что ее сын, губернатор Порто-Санто, пригласил Фелипу с мужем пожить у него на острове. Сама она тоже, конечно, поедет к нему, поскольку не видит причин оставаться в Лиссабоне, когда ее дорогая дочь Фелипа и ее драгоценный сын, губернатор, вся ее семья (о других замужних дочерях она умолчала) будет находиться в сотнях миль от нее на острове в Атлантическом океане. К тому же, климат на островах Мадейры намного теплее и приятнее.

Фелипа решила, что это, несомненно, прекрасная мысль. Она уже успела полюбить остров, но к изумлению доны Мониц, Колумб также с воодушевлением принял приглашение. Его немало позабавила ее явная растерянность, но он и виду не подал. Колумб разгадал ход ее мыслей: раз он хочет ехать, значит тут что-то не так. Но все дело было в том, что она и понятия не имела о его истинных намерениях. Он был на службе у Бога, и, в конце концов, ему придется появиться при дворе, чтобы получить королевское согласие на путешествие на Запад. Но пройдут годы, прежде чем он будет готов к осуществлению своего плана. Ему не хватает опыта, ему нужны карты и книги, нужно время, чтобы все продумать. Бедная дона Мониц — она не понимает, что Порто-Санто лежит непосредственно на пути, по которому португальские экспедиции направляются вдоль побережья Африки. Они все делают заход на Мадейру, и там Колумб сможет узнать много полезного о том, как возглавлять экспедиции, как наносить на карту неизвестные территории, как преодолевать большие расстояния в незнакомых морях. У старика Перестрелло, покойного отца Фелипы, была в Порто-Санто небольшая, но ценная для Колумба библиотека, которой он непременно воспользуется. Таким образом, если он овладеет некоторыми навыками португальцев в судовождении, а копаясь в старых рукописях, он, с Божьей помощью, наткнется на важные для него сведения, он сможет узнать что-то обнадеживающее для предстоящего путешествия на запад.

Для Фелипы плавание оказалось сплошным мучением. Никогда раньше она не знала, что такое морская болезнь, и к моменту их прибытия на Порто-Санто дона Мониц была убеждена, что дочь уже беременна. И действительно, спустя девять месяцев на свет появился Диего. Фелипа долго приходила в себя после беременности и родов, но когда силы вернулись к ней, она полностью посвятила себя ребенку. Ее мать с отвращением наблюдала за происходящим, поскольку для такого дела всегда существовали кормилицы и няньки. Но она не вмешивалась и правильно делала, ибо вскоре выяснилось, что ребенок — это единственное, что было у Фелипы: ее муж, похоже, не очень нуждался в ее обществе. Более того, он все время искал случая, чтобы покинуть остров, — но не для того, чтобы отправиться ко двору. Нет, он пытался использовать малейшую возможность, чтобы попасть на какой-нибудь корабль, направлявшийся вдоль побережья Африки.

Однако, чем больше он старался, тем меньше надежды оставалось у него на это. Как ни крути, а он генуэзец, и не одному капитану приходило в голову, что Колумб, возможно, специально породнился с семьей моряка, чтобы изучить африканское побережье, а затем вернуться в Геную и привести за собой итальянские суда, конкурентов португальских. Это, конечно, было бы недопустимо. Поэтому не было и речи о том, чтобы Колумб добился того, что ему действительно было нужно.

Видя подавленное состояние мужа, Фелипа стала упрашивать мать сделать что-то для ее дорогого Кристовао.

— Он любит море, — говорила она, — он мечтает о больших путешествиях. Неужели ты не можешь ничего для него сделать?

В результате та привела своего зятя в библиотеку покойного мужа и открыла перед ним ящики с картами и бесценными книгами. Благодарность Колумба не знала границ. Впервые ей показалось, что он, возможно, вполне искренен, и его мало интересует африканское побережье. Его просто привлекает мореплавание, и он мечтает о дальних путешествиях без какой-либо определенной цели.

Теперь Колумб проводил почти все свое время, склонившись над книгами и картами. Само собой разумеется, он не нашел никаких карт Западного океана, потому что ни один человек, забравшийся дальше Азорских или Канарских островов, или островов Зеленого мыса, так и не вернулся обратно. Он узнал, однако, что португальские моряки не любили близко подходить к побережью Африки. Вместо этого, они отплывали далеко в море, чтобы воспользоваться более сильными и удобными ветрами и большими глубинами, пока не определяли по своим приборам, что заплыли на юг так же далеко, как и в предыдущий раз. Тогда они поворачивали на восток, к земле, надеясь, что на этот раз заплыли на юг дальше самой южной оконечности Африки, что они найдут путь, ведущий на восток, к Индии. Именно таким образом португальцы и открыли Мадейру, а затем острова Зеленого мыса. Некоторые искатели приключений того времени верили в то, что дальше к западу находятся цепочки островов, и плыли дальше, чтобы убедиться в этом. Но каждое такое плавание заканчивалось разочарованием или трагедией, и никто уже больше не верил, что на западе и на юге есть другие острова.

И все же Колумб не мог считать пустым вымыслом старые рассказы, которые когда-то увлекали моряков на поиски лежащих к западу островов. С неослабевающим интересом он читал записанную когда-то историю о мертвом матросе, прибитом волнами к берегам Африки или Канарских островов, либо островов Зеленого мыса, под одеждой которого нашли размокшую карту с нанесенными на ней островами, расположенными на западе, куда успел доплыть его корабль и где он затонул. Рассказы о плавающих стволах деревьев неизвестных пород, о стаях птиц, паривших на горизонте к югу или к западу, о телах утопленников с более круглыми, чем у европейцев, лицами и темной, но не такой черной, как у африканцев, кожей. Все эти свидетельства относились к давно прошедшим временам и отражали сокровенную мечту многих моряков. Но он знал то, что не дано было знать никому другому — Господь повелел ему достичь великих царств Востока, плывя на запад. А это означало, что не все в этих рассказах было досужим вымыслом, была в них и правда.

Но все равно это не могло быть веским доводом для тех, кто будет решать, финансировать ли отправляющуюся на запад экспедицию. Чтобы убедить короля, нужно было сначала убедить состоявших на службе при дворе ученых, для чего нужны серьезные доказательства, а не россказни моряков. Поэтому книги, хранившиеся в библиотеке покойного губернатора Порто-Санто, оказались для Колумба подлинным сокровищем: как выяснилось, Перестрелло увлекался географией и в его библиотеке нашлись латинские переводы трудов Птолемея.

Знакомство с ними подействовало на Колумба, как холодный душ. Птолемей утверждал, что самая западная оконечность Европы отстоит от самой восточной оконечности Азии на 180 градусов, то есть на половину окружности Земли. Совершить такое путешествие через океан было безнадежным делом. Ни на одном судне нельзя было бы разместить достаточное количество припасов, а также сохранить их свежими в течение того времени, которое потребуется, чтобы покрыть хотя бы четверть этого расстояния.

И тем не менее Бог сказал ему, что он может достичь Востока, плывя на запад. Поэтому Птолемей, наверняка, ошибся, причем достаточно основательно. Он допустил грубейшую, непростительную ошибку, и Колумб обязан найти способ доказать это. Для того чтобы король позволил ему возглавить суда, которые поплывут на запад во исполнение воли Божией.

Было бы намного проще, твердил он в своих безмолвных молитвах, обращенных к Святой Троице, если бы вы послали ангела к королю Португалии возвестить ему волю Господа. Почему вы остановили свой выбор на мне? Ведь никто не захочет слушать меня!

Но Бог молчал, поэтому Колумб продолжал размышлять, изучать старинные рукописи и искать способ, как доказать другим то, что он считал истиной и о чем до сих пор никто не догадывался — что Земной шар намного меньше, что Восток и Запад расположены гораздо ближе друг к другу, чем полагали древние. А поскольку ученые примут в качестве единственного доказательства только книги, написанные древними, Колумбу придется как-то разыскать труды этих авторов, в которых указываются такие размеры Земли, которые он считал истинными. Он нашел некоторые полезные для него мысли в книге кардинала д’Айли «Imago Mundi» («Картина мира»), сборнике трудов авторов древности. Из нее он узнал: Маринус Тирский считал, что протяженность мировой суши составляет не 180 градусов, а 225, и, следовательно, океан занимает только 135 градусов. Это по-прежнему было слишком много, но все же вселяло надежду. Неважно, что Птолемей жил и творил уже после Маринуса Тирского, что он проверил сделанные Маринусом вычисления и опроверг их результаты. Маринус предложил такую картину мира, которая помогла Колумбу доказать свою правоту, поэтому Маринус был для него большим авторитетом. Он нашел также полезные высказывания у Аристотеля, Сенеки и Плиния.

Затем его осенило, что все эти древние ученые ничего не знали об открытиях Марко Поло, сделанных во время его путешествия в Катей. Добавим 28 градусов суши, открытой им, а затем еще 30 градусов, чтобы учесть расстояние между Катеем и островным государством Чипангу, и тогда останется только 77 градусов океана, который предстоит пересечь. Вычтем затем еще 9 градусов, учитывая, что его путешествие начнется с Канарских островов, расположенных на юго-западе и наиболее удобных для начала путешествия, которое повелел ему выполнить Господь. И тогда флотилии Колумба придется пересечь лишь 68 градусов океана.

И все же, это слишком много. Но, наверняка, и в расчетах Марко Поло, и в вычислениях древних были ошибки. Отнимем еще 8 градусов и округлим цифру до 601 Но и это расстояние непомерно велико. Одна шестая окружности Земли между Канарскими островами и Чипангу — это значит, что придется пройти более 3000 миль без захода в порт. Как ни старался Колумб, он не мог найти у древних доказательств того, что он считал истиной: для того чтобы доплыть из Европы в великие царства Востока, потребуются дни или, от силы, недели. Должны же быть еще какие-то сведения! Возможно, какой-то другой автор. Либо же какой-то факт, который он пропустил. Что-то такое, что убедит ученых в Лиссабоне поддержать его просьбу и рекомендовать королю Жуану поручить Колумбу возглавить экспедицию.

Все это время Фелипа, судя по ее поведению, была чем-то озабочена и даже расстроена. Колумб смутно подозревал, что она ждет от него больше внимания и заботы, но он не мог отвлекаться на те пустяки, которые интересовали ее. Во всяком случае сейчас, когда Бог возложил на его плечи задачу, поистине достойную Геркулеса. Он женился не для того, чтобы заниматься домом, и прямо говорил ей об этом. Его ждут большие дела, но он не мог сказать, в чем они заключаются и кто поручил их ему, потому что ему запретили это. И он видел, что Фелипа с каждым днем все больше и больше обижается на него, в то время как у него все усиливалось раздражение в ответ на то, что она так явно ищет его общества.

Фелипу много раз предупреждали, что мужчины по своей природе требовательны и неверны, и она была готова к такому поведению со стороны мужа. Но с ним, видимо, происходит что-то непонятное. Здесь, на острове, не было ни одной женщины, на которую он мог бы обратить внимание. А у Диего уже давно должны были бы появиться брат или сестра, но Колумб, похоже, не испытывал к ней никакого влечения.

— Его интересуют только карты да старые книги, — жаловалась она матери. — А кроме того — встречи с капитанами и штурманами, а также людьми, которые уже пользовались или будут пользоваться благосклонным вниманием короля.

Поначалу дона Мониц советовала ей потерпеть, говоря, что ненасытная мужская похоть рано или поздно преодолеет равнодушие ее мужа. Однако, когда этого не случилось, она, в конце концов, дала согласие на переезд с уединенного Порто-Санто в дом, принадлежавший семье в Фуншале, самом большом городе на главном из Мадейрских островов. Она надеялась, что если Колумб сможет, наконец, удовлетворить свою страсть к морю, то он обратит внимание и на Фелипу.

Однако, вместо этого он еще больше увлекся морем, и стал одним из самых известных людей в порту Фуншала. Стоило какому-нибудь судну войти в порт, как Колумб тут же оказывался на его борту; он дружески общался с капитаном и штурманами, примечая количество съестных припасов, взятых на борт, расспрашивая, на сколько их должно хватить, в общем, отмечая про себя все.

— Если он и шпион, — сказал один капитан доне Мониц, вдове своего старого друга Перестрелло, — то очень уж неопытный: он собирает нужные ему сведения, расспрашивая всех так неприкрыто и нетерпеливо! Мне думается, что он просто влюблен в море и жалеет, что не родился португальцем, ибо тогда он смог бы участвовать в крупных экспедициях.

— Но он не португалец и поэтому не может на это рассчитывать, — заметила дона Мониц. — Почему он никак не успокоится? Ему совсем неплохо живется с моей дочерью, и он бы жил еще лучше, если бы просто побольше обращал на нее внимания.

В ответ старый моряк только рассмеялся.

— Если в душу мужика запало море, то что может предложить ему взамен женщина? Что значит для него ребенок? Ветер — вот его женщина, а птицы — его дети. Зачем вы удерживаете его на этих островах? Он постоянно окружен морем, а плавать по нему все равно не может. Он генуэзец, и поэтому ему никогда не позволят отправиться в еще неизведанные воды африканского побережья. Но почему бы не дать ему возможность — нет, помочь ему — отправиться с купеческими судами в другие места?

— Я вижу, вам действительно понравился этот седовласый мужчина, при котором моя дочь чувствует себя вдовой.

— Вдовой? Ну, может быть, лишь наполовину вдовой? В мире есть три типа мужчин: живые, мертвые и моряки. Уж вы-то должны это знать: ваш муж был одним из нас.

— Но он отказался от моря и остался дома.

— И умер, — сказал капитан с безжалостной прямотой. — У вашей Фелипы есть сын, верно? Так пусть она отпустит мужа, чтобы он нажил состояние, которое, а один прекрасный день, он оставит вашему внуку. Вы просто медленно убиваете его, удерживая здесь.

Вот почему после двух лет пребывания на Мадейре дона Мониц неожиданно заявила, что, по ее мнению, настало время вернуться в Лиссабон. Колумб упаковал карты и книги тестя, и стал энергично готовиться к отъезду. При этом он понимал, что Фелипе такая перемена не сулит никаких надежд. Путешествие в Порто-Санто было для нее мучительным, несмотря на то что в то время она ждала столь многого от своего брака. Теперь она не ждала ребенка и отчаялась найти счастье с Колумбом. Все это усугублялось еще и тем, что, чем больше он отдалялся от нее, тем сильнее, пусть и безнадежно, она любила его. Она слышала, как он разговаривает с другими мужчинами, и находила его голос, страстность, звучавшую в нем, его манеру речи завораживающими. Она смотрела, как он сидит, погруженный в чтение книг, которые она едва ли могла понять, и восхищалась его блестящим умом. Он писал что-то на полях книг, он осмеливался добавлять свои слова к словам древних! Он жил в мире, куда она никогда не сможет проникнуть, и тем не менее, она мечтала об этом. Возьми меня с собой, в эти непонятные мне места, беззвучно молила она его. Но в молчании, служившем ей ответом, не было такого страстного стремления, а если и было, то оно не относилось ни к ней, ни к маленькому Диего. Поэтому она знала, что возвращение в Лиссабон ничего не изменит в их отношениях. Она никогда не сможет пробудить нежность в его душе. У нее есть его ребенок, но чем сильнее она жаждала общества мужа, чем больше она тянулась к нему, тем настойчивее он отталкивал ее; однако, если бы она не делала этого, он вообще забыл бы о ее существовании. Она отчетливо понимала, что никакие усилия с ее стороны не принесут ей счастья.

Колумб видел, что творится в ее душе. Он был не настолько слеп, как она думала. У него просто не было времени, чтобы сделать ее счастливой. Если бы она могла довольствоваться тем, что он делит с ней ложе и проводит с ней время, когда устает от своих занятий, тогда, возможно, он и смог бы дать ей что-то. Но она требовала куда больше: чтобы он интересовался и даже восхищался каждой милой и забавной проделкой этого непонятного Диего! Чтобы он проявлял интерес к женским пересудам, восхищался ее рукоделием, чтобы он обратил внимание на ткань, выбранную ею для нового платья, чтобы он отчитал слугу, ставшего ленивым и дерзким. Он знал, что если бы он проявил интерес к подобным вещам, она была бы счастлива, но тогда она стала бы еще больше приставать к нему со всей этой чепухой, чтобы отвлечь его от занятий. А у него просто не было на это времени. Поэтому он еще больше отдалился от нее, не желая причинять ей боли, и все же причиняя ее. И все это потому, что он должен был отыскать способ, как выполнить волю Господа.

Во время путешествия обратно в Португалию Фелипа не так сильно страдала от морской болезни, но тем не менее не вставала с постели, безучастно глядя на стены своей крохотной каюты. От этой сердечной боли ей уже не избавиться никогда. Даже в Лиссабоне, где, как надеялась дона Мониц, старые друзья поднимут ей настроение, Фелипа лишь изредка соглашалась выйти куда-либо. Вместо этого она посвятила себя маленькому Диего, а все свободное время бесцельно бродила по дому. Когда Колумб отсутствовал, находясь по делам в городе или отправившись в путешествие, она ходила по комнатам, как будто надеялась найти его; а когда он был дома, она никак не могла собраться с духом и заговорить с ним. Иногда он вежливо выслушивал ее, а порой резко просил оставить его в покое, чтобы не отвлекать от работы. Но каждый раз результат был один и тот же: Фелипа бросалась на кровать и плакала, потому что понимала, что она совсем не является частью его жизни и не знает, как исправить это. И несмотря на это она все отчаяннее любила его, и все больше верила, что в ней есть какой-то недостаток, мешающий мужу полюбить ее.

Самым мучительным для нее было ходить вместе с мужем на концерты, к мессе или на обед при дворе, потому что она знала, что в аристократических домах Лиссабона его принимают лишь потому, что он женат на ней, и поэтому в подобных случаях она ему нужна. Им обоим приходилось вести себя как муж и жена, и она все время едва удерживалась от того, чтобы не разрыдаться и не крикнуть всем и каждому, что ее муж не любит ее, что он спит с ней, может быть, раз в неделю, или в две, и даже в этих случаях остается холоден. Если бы она хоть однажды позволила себе такое, то изумилась бы, узнав, что остальные женщины удивлены не характером ее взаимоотношений с мужем, а тем, что она находит в этом нечто необычное. У большинства из них были именно такие отношения с мужьями. Женщины и мужчины живут в разных мирах, они встречаются только в постели, чтобы произвести на свет наследников, или на светских приемах, чтобы укрепить положение друг друга в обществе. Почему это так ее волнует? Почему она не может вести такую же жизнь, как и они, приятную, беззаботную жизнь среди других женщин, время от времени баловать детей, всегда рассчитывая, что слуги позаботятся о том, чтобы жизнь их катилась гладко, как по наезженной колее.

Ответ, конечно, заключался в том, что ни один из их мужей не был хотя бы отдаленно похож на Кристовао. Ни у одного из них не пылал в груди такой огонь. Ни у кого из них в сердце не таилась такая всепоглощающая страсть, притягивающая женщину, тонущую в этой бездонной пучине, так и не утолив своей жажды, так и не получив ничего в ответ.

А сам Колумб видел, как годы их совместной жизни старят Фелипу, как опустились уголки ее рта, и на лице застыла маска холодной неудовлетворенности. Видел, как она проводит все больше времени в постели, жалуясь на непонятные болезни и понимая, что он каким-то образом является причиной этого. Это он заставляет ее страдать, но он не в силах что-либо изменить, если хочет выполнить главное дело своей жизни.

Почти сразу же после возвращения в Лиссабон Колумб нашел книгу, которую искал. Труд по географии некоего арабского автора по имени Альфрагано был переведен на латинский язык, и Колумб обнаружил, что с ее помощью он сможет сократить те последние 60 градусов до вполне приемлемого для его путешествия расстояния. Если предположить, что расчеты Альфрагано были выполнены в римских милях, то тогда расстояние в 60 градусов между Канарами и Чипангу составит всего две тысячи морских миль в тех широтах, где он будет плыть. При благоприятных ветрах, которые наверняка обеспечит ему Господь, путешествие можно будет проделать всего за восемь дней, самое большее — за две недели.

Теперь в его распоряжении были доказательства в тех выражениях и значениях, которые ученые должны понять. Он предстанет перед ними не с пустыми руками, и не с одной только верой в то видение, о котором ему запретили рассказывать. Теперь на его стороне древние ученые, и неважно, что один из них был мусульманином; он сможет выстроить цепочку доказательств необходимости своей экспедиции.

Наконец-то его женитьба на Фелипе принесла свои плоды. Он использовал многочисленные знакомства и получил возможность представить свои идеи при дворе. Кристофоро смело стоял перед королем Жуаном, зная, что Бог позаботится о том, чтобы тот был к нему благосклонен, и внушит ему, что по Его воле он должен снарядить экспедицию во главе с Колумбом. Он разложил перед присутствующими карты со всеми расчетами, доказывающими, что Чипангу находится в пределах досягаемости, а Катей — на небольшом расстоянии от него. Король и ученые слушали. Они задавали вопросы. Они вспоминали древних мудрецов, взгляды которых противоречили мнению Колумба относительно размеров Земли и соотношения суши и воды, а Колумб терпеливо и уверенно отвечал им.

— Это истина, — заявил он. Все шло своим чередом, пока один из присутствующих не спросил:

— Откуда вы знаете, что Маринус прав, а Птолемей ошибается?

Колумб ответил:

— Потому что, если Птолемей прав, то это путешествие было бы невозможно. Но оно возможно, и оно закончится успешно. И поэтому я знаю, что Птолемей ошибается.

Еще не успев закончить свою речь, он уже знал, что такой довод не убедит их. Видя, как они, слушая его, вежливо кивают и почти открыто поглядывают на короля, он понял, что они дружно выступят против него. Ну что ж, подумал Кристофоро, я сделал все, что мог. Теперь все в руках Господа. Он поблагодарил короля за его милость, вновь выразил уверенность, что такая экспедиция покрыла бы славой Португалию, сделала ее величайшим королевством Европы и обратила бы в христианскую веру великое множество язычников. И после этого ушел.

Он счел обнадеживающим признаком, что, пока он ждал ответа короля, ему разрешили присоединиться к торговой экспедиции, направлявшейся к африканскому побережью. Это не было разведывательным путешествием, поэтому никаких тайн португальской короны перед ним не раскрыли. Тем не менее тот факт, что ему позволили доплыть до самой крепости Сан Жоржи в Ла Мине, был знаком доверия. Дав мне возможность ознакомиться с великими достижениями португальских мореплавателей, король, видимо, хочет подготовить меня к тому, чтобы я возглавил мою экспедицию, подумал Колумб.

По возвращении он с нетерпением ждал королевского ответа, надеясь в любой день услышать, что ему дают необходимые суда, людей и припасы.

Но король ответил отказом.

Колумб был раздавлен. Долгие дни он почти ничего не ел и не спал. Он не знал, что и думать. Разве это не было Божьим планом? Разве Бог не указывает королям и принцам, как поступать? Тогда как же король Жуан мог отказать ему?

Вероятно, я что-то сделал не так. Я не должен был тратить так много времени, пытаясь доказать, что путешествие возможно. Следовало потратить больше времени на то, чтобы убедить короля, что оно желательно и необходимо, и почему Богу угодно, чтобы оно было совершено. Я вел себя как глупец. Я недостаточно подготовился. Я никуда не гожусь. Перебирая в уме все возможные объяснения, он все глубже погружался в отчаяние.

Фелипа видела, как страдает ее муж, и поняла, что потерпела неудачу с тем единственным, в чем он нуждался и что она подарила ему, выйдя замуж. Он нуждался в связях при дворе, а влиятельность ее семейства оказалась недостаточной. Почему же тогда он не уйдет от нее? Сейчас она была для него невыносимым бременем. Она не обладала ничем, что он мог бы пожелать, полюбить, в чем мог бы нуждаться. Когда она, в попытке отвлечь его от мрачных мыслей, привела к нему пятилетнего Диего, он так грубо отослал ребенка прочь, что тот целый час плакал, а потом отказался опять пойти к отцу. Этот эпизод явился последней каплей, переполнившей чашу ее терпения. Теперь Фелипа знала, что Колумб ненавидит ее, и что она заслужила его ненависть, не дав ему ничего, в чем он нуждался.

Она бросилась в постель, повернулась лицом к стене и вскоре почувствовала, что действительно больна.

В последние дни ее жизни Колумб был с ней таким заботливым и внимательным, что раньше она и помыслить бы об этом не смела. Но в глубине души она знала, что он все равно не любит ее. Он скорее выполнял свой долг, когда говорил ей, как он переживает то, что долго был невнимателен к ней, она понимала: это вовсе не значит, что он желает ей поскорее выздороветь, чтобы получить возможность искупить свою вину; нет, он просто ждет от нее прощения, чтобы совесть его была чиста, когда ее смерть освободит его от всех обязательств брака.

— Ты обязательно прославишься, Кристовао, так или иначе, — сказала она.

— И ты будешь рядом со мной и увидишь это, Фелипа, — отозвался он.

Ей хотелось верить в это или хотя бы в то, что он действительно хочет этого, но она знала, что это, увы, не так.

— Я прошу тебя обещать мне только одно: ты завещаешь все Диего.

— Да, Диего, — ответил Колумб.

— Никаким другим сыновьям, — добавила она, — никаким другим наследникам.

— Я обещаю, — последовал ответ.

Вскоре она умерла. Колумб держал Диего за руку, когда они шли за ее гробом, направляясь к фамильному склепу. Внезапно он поднял сына на руки и промолвил:

— Ты единственное, что мне осталось от нее. Я нехорошо поступал с твоей матерью, да и с тобой тоже, и не могу обещать, что в будущем изменюсь к лучшему. Но я обещал ей кое-что и сейчас скажу тебе то же самое: все, чем я когда-либо буду владеть, все, чего я когда-либо добьюсь, каждый титул, все свое имущество, все мои почести, всю мою славу я оставлю тебе.

Диего запомнил эти слова. Оказывается, отец все-таки любит его, и он также любил его мать, и когда-нибудь, если отец станет великим, и сам Диего будет великим после его смерти. Он подумал, не означает ли это, что в один прекрасный день он будет владельцем острова, как бабушка. Он подумал, не значит ли это, что когда-нибудь он сам поведет корабль в плавание. Он подумал, не означает ли это, что в один прекрасный день он предстанет перед королем. И еще он подумал, а не значит ли это, что отец сейчас покинет его и он никогда его больше не увидит.

Весной следующего года Колумб отправился в Испанию. Он отвез Диего во францисканский монастырь Ла Рабида неподалеку от Палоса.

— Меня учили отцы-францисканцы в Генуе, — сказал он сыну. — Учись хорошо, сын мой, стань настоящим ученым, христианином и благородным человеком. А я буду служить Господу и постараюсь, чтобы мы с тобой стали богатыми людьми.

Колумб оставил сына в монастыре, но время от времени навещал его, а в своих письмах настоятелю, отцу Хуану Пересу, он никогда не забывал справиться об успехах и здоровье сына. Диего понимал, что немногие отцы так заботятся о своих сыновьях, как его отец. И даже малая толика внимания со стороны его дорогого отца значила куда больше, чем вся любовь и внимание отцов не столь выдающихся, как его отец. Примерно так говорил он себе, стараясь заглушить слезы обиды и одиночества в эти первые месяцы жизни в монастыре.

Сам же Колумб отправился дальше, ко двору испанского короля, где он намеревался представить на этот раз куда более тщательно продуманный вариант тех самых расчетов, которые подвели его в Португалии. На этот раз он будет еще более настойчивым. Все, что пришлось пережить Фелипе, все, что сейчас переживает Диего, лишенный семьи и оставленный в чужом месте, среди чужих людей, все это будет оправдано. Ибо в конце концов Колумб добьется успеха, и его победа окупит все сторицей. Он уверен, что не потерпит поражения. Потому что, даже не располагая никакими доказательствами, он знал, что прав.

* * *

— У меня нет доказательств, но я знаю, что я прав, — сказал Хунакпу.

Голос женщины на другом конце линии показался ему молодым. Слишком молодым, пожалуй, чтобы его владелица занимала влиятельное положение, но она единственная ответила на его обращение и поэтому придется говорить с ней так, как будто она — важная персона. А что еще ему остается делать?

— Откуда вы знаете, что правы, не имея доказательств? — спросила она мягко.

— Я не говорил, что вообще нет доказательств, я лишь хотел сказать, что не может быть доказательств того, что могло бы произойти.

— Ну что же, по крайней мере честно, — заметила она.

— Все, о чем я прошу, это возможность представить мои доказательства Кемалю.

— Я не могу гарантировать этого, — сказала она, — но вы можете приехать в Джубу и представить их мне.

Приехать в Джубу! Как будто у него куча денег, чтобы разъезжать по свету, у него, которого вот-вот выкинут из Службы.

— Боюсь, что такое путешествие было бы мне не по средствам, — ответил он.

— Но мы, конечно, оплатим вашу поездку, — возразила она, — и вы можете жить как наш гость.

Он был поражен услышанным. Как может какая-то молодая девица обладать достаточной властью, чтобы обещать ему такое?

— Как вы сказали, вас зовут?

— Дико, — ответила она.

Теперь он вспомнил это имя; почему же он сразу не обратился к ней? Хотя Кемаль и был руководителем проекта, осуществлению которого он хотел помочь, не Кемаль обнаружил Вмешательство.

— Так вы та самая Дико, которая…

— Да, — ответила она.

— Вы прочитали мои работы? Те, которые я отправил почтой, и…

— И на которые никто не обратил ни малейшего внимания? Да.

— А вы верите мне?

— У меня есть к вам вопросы, — сказала она.

— А если вы будете удовлетворены моими ответами?

— Я тогда буду весьма удивлена, — сказала она. — Общеизвестно, что империя ацтеков была на краю гибели, когда Кортес прибыл туда в двадцатые годы шестнадцатого века. Все также знают, что мезоамериканская техника никоим образом не могла составить конкуренции европейской. Ваши рассуждения относительно завоевания Европы мезоамериканцами безответственны и абсурдны.

— И тем не менее вы позвонили мне.

— Я люблю выяснять все до конца так, чтобы не оставалось никаких сомнений.

— А вами до сих пор никто не заинтересовался, и поэтому…

— Вы заинтересовались мной.

— Вы приедете?

— Да, — ответил он. Пусть у него будет лучше слабая надежда, чем вообще никакого отклика.

— Предварительно отправьте копии всех относящихся к делу файлов, чтобы я могла просмотреть их на своем компьютере.

— Большая часть из них уже находится в системе Службы, — ответил он.

— Тогда пошлите мне перечень всех своих работ. Когда вы сможете приехать? Я попрошу от нашего имени предоставить вам отпуск для консультации с нами.

— А вы можете это сделать?

— Я могу попросить, — отвечала она.

— Тогда завтра, — сказал он.

— Я не смогу прочитать все к завтрашнему дню. Давайте на следующей неделе, во вторник. Но не откладывая, отправьте мне все файлы и списки.

— И вы попросите предоставить мне отпуск… когда я отошлю файлы?

— Нет, я попрошу об этом в ближайшие пятнадцать минут. Приятно было поговорить с вами. Надеюсь, вы не псих.

— Нет, — ответил он. — Мне тоже было приятно пообщаться с вами.

Она положила трубку. Спустя час к нему пришла его начальница.

— Чем вы занимались? — резко спросила она.

— Чем всегда, — последовал ответ.

— Я как раз писала рекомендацию о вашем переводе на другое направление работы, — сказала она. — И тут приходит это. Запрос от проекта «Колумб» относительно вашего присутствия там на следующей неделе. И не могу ли я предоставить вам оплаченный отпуск.

— Для вас было бы дешевле просто уволить меня, — сказал он, — но мне будет труднее помочь тем людям в Джубе, если меня лишат доступа к компьютерной системе Службы.

Она посмотрела на него с почти откровенным испугом.

— Вы что, пытаетесь убедить меня, что вы, оказывается, отнюдь не сумасшедший, а своенравный, безмозглый осел и бездельник?

— Ничего не могу гарантировать, — ответил он. — Может случиться так, что все согласятся с вами.

— Не сомневаюсь, — заметила она. — Но вы получите отпуск, и можете оставаться с нами, пока он не закончится.

— Надеюсь, что оправдаю расходы, — промолвил он.

— Надеюсь, — сказала она. — Ваше жалованье во время отпуска будет поступать из их бюджета. — Она улыбнулась. — Знаете, на самом-то деле вы мне нравитесь. Мне просто кажется, что вы не поняли, чем в действительности занимается Служба.

— Да, не понял, — сказал Хунакпу. — Вот я и хочу разобраться во всем сам.

— Желаю удачи. Если вы в конце концов окажетесь гением, не забывайте о том, что я никогда, ни на секунду не верила в вас.

— Не беспокойтесь, — сказал он с улыбкой. — Я никогда этого не забуду.

Глава 7

Что было бы

Дико встречала Хунакпу на вокзале в Джубе. Он был небольшого роста, со светло-коричневой кожей и характерными для майя чертами лица, поэтому она легко узнала его. Он спокойно стоял, безмятежно разглядывая пассажиров, суетившихся на платформе. Дико была поражена тем, как молодо он выглядит, хотя она уже знала, что индейцы с их гладкой кожей лица всегда кажутся моложе тем, кто привык встречаться с представителями других рас. Удивительно было и то, с каким спокойствием держался этот такой молодой на вид человек. Можно было подумать, что он уже в тысячный раз приезжает сюда и сейчас просто рассматривает хорошо знакомый пейзаж, стараясь заметить, изменилось ли в нем что-либо за те годы, что он отсутствовал. Глядя на него, трудно было догадаться, что карьера его висит на волоске, что за всю свою жизнь он никогда не выезжал за пределы Мехико, что сейчас он собирается сделать доклад, который может изменить весь ход истории. Дико позавидовала тому миру, который царит в его душе и позволяет ему принимать все в жизни с таким… таким спокойствием.

Она подошла к Хунакпу. Он взглянул на нее, причем ничто в его лице не выдало радости или облегчения, хотя он, наверняка, узнал ее, поскольку, прежде чем уехать, несомненно, нашел ее фотографию в картотеке сотрудников Службы.

— Я Дико, — сказала она, протянув ему обе руки. Он слегка пожал их.

— А я Хунакпу, — ответил он. — Как мило с вашей стороны, что вы встретили меня.

— У нас в городе нет уличных указателей, — пояснила она, — а я вожу машину лучше, чем таксисты. Может, я и преувеличиваю, но зато беру с пассажиров меньше.

Он не улыбнулся в ответ. Зануда, подумала она.

— А багаж у вас есть? Он покачал головой.

— Вот только это, — он приподнял плечо, на котором висела небольшая сумка на ремне.

Неужто там поместилась хотя бы одна смена белья? Но, с другой стороны, он приехал из одной тропической страны в другую, а в бритвенных принадлежностях он не нуждается. Индейцы выглядят моложе своих лет, отчасти благодаря отсутствию бороды. А что касается бумаг, то их уже давно передали по электронной почте. Однако большинство людей, отправляясь в путешествие, берут с собой гораздо больше вещей. Возможно, потому, что чувствуют неуверенность, и им требуется окружить себя знакомыми, привычными вещами; они везут с собой много одежды, чтобы иметь свободу выбора хотя бы в этом, и смягчить таким образом чувство неуверенности и беспомощности. Судя по всему, к Хунакпу это не относится. Он, по-видимому, вообще ничего не боится. Или, возможно, нигде не чувствует себя иностранцем. Как здорово было бы, подумала Дико, чувствовать себя как дома в любом месте. Хотела бы я обладать таким даром! К своему изумлению она обнаружила, что восхищается им, несмотря на то что он оттолкнул ее своей холодностью.

До гостиницы они доехали в полном молчании. Он ни словом не обмолвился о том, понравился ли ему его номер.

— Ну что ж, — сказала Дико, — я думаю, вы захотите отдохнуть, тем более эта разница во времени… Лучше всего поспать часика три, а потом встать и сразу поесть.

— Я не почувствую разницу во времени, — возразил он. — Я поспал в самолете. И в поезде.

Он спал? В ожидании самой важной в его жизни беседы?

— Но тогда, вероятно, вы голодны?

— Я поел в поезде, — ответил он.

— Ну что же, — сказала Дико, — сколько времени вам понадобится, прежде чем мы начнем?

— Я могу начать прямо сейчас, — ответил Хунакпу. Он снял с плеча сумку и положил ее на кровать. Ее поразило, как экономны были его движения: он не бросил сумку небрежно, но и не уложил ее с подчеркнутой осторожностью. Он двигался так естественно, что казалось, будто сумка сама соскользнула с его плеча на кровать.

У Дико даже мурашки побежали по коже. Сначала она не могла понять почему, но затем поняла: вот он стоит, руки пустые, сумка соскользнула с плеча, он не перебирает пальцами и ничего не прижимает к груди, чтобы скрыть смущение. Он избавился от единственной вещи, которую привез с собой, но он совершенно спокоен и невозмутим. Ей показалось, будто у нее на глазах человек стоит на краю пропасти, и ее охватил какой-то ужас, смешанный с состраданием. Сама она никогда не была бы способна на такое. Оказавшись в непривычном месте, одна, она непременно вцепилась бы во что-то знакомое, свое. Записную книжку. Сумочку. Хотя бы браслет или кольцо, или часы, чтобы вертеть это в руках. А этот человек — он оставался абсолютно спокоен, без единой знакомой вещи в руках. Он, несомненно, может скинуть с себя все и пройти по жизни обнаженным, не испытывая ни малейшего неудобства. Его потрясающее самообладание выводило ее из себя.

— Как вам это удается? — спросила она, не в силах удержаться.

— Что именно? — спросил Хунакпу.

— Оставаться таким… таким спокойным. Он на мгновение задумался.

— Потому что я не знаю, что еще делать.

— Я бы тряслась от страха, — сказала она. — Приехать в совершенно незнакомое место. Отдать труд всей своей жизни в руки незнакомых людей.

— Да, — сказал он. — Я тоже. Она взглянула на него, сомневаясь, правильно ли его поняла.

— Вы боитесь?

Он кивнул. Но лицо его оставалось безмятежным, как и прежде, а поза такой же свободной. Более того, когда он признался, что боится, его поза и выражение лица говорили об обратном, что он чувствует себя непринужденно, может быть, слегка уставшим от разговора, но пока еще не испытывает нетерпения. Он вел себя как сторонний наблюдатель.

И тут вдруг замечания, которые начальница Хунакпу обронила в разговоре с Дико, внезапно начали обретать смысл. Она, между прочим, упомянула о том, что он, судя по его поведению, безразличен ко всему, даже и к тому, что интересует его больше всего. Работать с ним совершенно невозможно, сказала она, но тем не менее желаю вам удачи. Однако не похоже, что Хунакпу целиком погружен в свой внутренний мир и неспособен реагировать на окружающее. Он явно воспринимал все, что происходит вокруг него. Он слушал ее вежливо и внимательно.

Ну ладно. Ясно, что он ведет себя необычно. Но он приехал, чтобы сделать доклад, и сейчас для этого вполне подходящее время.

— Что вам нужно? — спросила она. — Чтобы сделать доклад? Трусайт?

— И терминал сети электронной связи, — ответил он.

— Тогда пошли ко мне на станцию. — сказала Дико.

* * *

Мне удалось убедить дона Энрике де Гусмана, — сказал Колумб. — Почему же только королей не убеждают мои доводы?

Отец Антонио лишь улыбнулся и покачал головой.

— Кристобаль, — сказал он, — образованных людей ваши доводы не убеждают, потому что они недостаточно веские и к тому же надуманные. Они противоречат математике и трудам всех древних ученых, имеющих отношение к этому вопросу. Короли же отвергают ваши доводы, потому что они общаются с учеными, которые разбивают ваши аргументы в пух и прах.

Колумб был потрясен.

— Если вы так считаете, отец Антонио, то почему же поддерживаете меня? Почему вы принимаете меня в своем доме? Почему вы помогли мне убедить дона Энрике?

— Ваши аргументы меня не убедили, — ответил отец Антонио. — Меня убедил тот Божий свет, что горит в вас. У вас внутри горит огонь. Я верю, что только Господь может вложить такой огонь в человека. И поэтому, хотя я и считаю ваши аргументы чепухой, я все же верю, что Господь хочет, чтобы вы отправились на запад. И ради этого я помогу вам всем, чем смогу, ибо я тоже люблю Господа и во мне тоже тлеет искорка этого огня.

При этих словах глаза Колумба наполнились слезами. За все те годы, когда он корпел над древними рукописями и картами, когда он доказывал свою правоту в Португалии, а с недавних пор и в доме дона Энрике, никто не поддержал его план, не увидел в нем Божий Промысел. Он начал опасаться, что Бог отвернулся от него, и больше ничем не помогает ему. Но сейчас слова отца Антония — высокообразованного человека, пользовавшегося большим уважением среди ученых во всей Европе, убедили его, что Божья Вола проникает в сердца хороших людей, побуждая их поверить в миссию Колумба.

— Отец Антонио, если бы я не знал того, что знаю, я сам бы не поверил своим доводам, — сказал Колумб.

— Достаточно, — сказал отец Перес. — Никогда не повторяйте этого.

Колумб испуганно посмотрел на него.

— О чем это вы?

— Здесь, в стенах Ла Рабида, при закрытых дверях, вы можете говорить подобные вещи, и мы поймем это. Но впредь никогда, даже малейшим намеком вы не должны никому давать понять, что ваши доводы можно поставить под сомнение.

— Но их можно поставить под сомнение, — вмешался отец Антонио.

— Колумб тем не менее ничем и никогда не должен показывать, что знает об этом. Неужели вы не понимаете? Если Господь действительно благословил это путешествие, то вы должны заставить и других поверить в это. Только так вы добьетесь победы, Колумб. Не рассуждениями, не доводами, а верой, отвагой, упорством, уверенностью. Те, в ком есть искра Божия, поверят вам независимо ни от чего. Но сколько таких людей вы встретите? Сколько их уже было?

— Считая вас и отца Антонио — двое, — ответил Колумб.

— Так вы не добьетесь победы с помощью своих аргументов, потому что они и в самом деле неубедительны. А Святой Дух не одолеет всех, кто встретится на вашем пути, поскольку Бог не вмешивается в такие дела. На что же вы можете рассчитывать, Кристобаль?

— На вашу дружбу, — тотчас ответил он.

— И на свою безграничную и безусловную веру, — сказал отец Перес. — Разве не так, отец Антонио?

Отец Антонио кивнул.

— Я понимаю, что вы имеете в виду. Те, кто слаб в вере, примут веру тех, кто силен в ней. Ваша уверенность должна быть абсолютной, тогда и другие смогут вдохновиться ею, и она поможет им.

— Итак, — подытожил отец Перес, — вы никогда не будете выказывать сомнений. Вы никогда не дадите ни малейшего повода усомниться в реальности своего плана.

— Хорошо, — сказал Колумб. — Я смогу это сделать.

— И вы всегда должны создавать впечатление, что знаете больше, чем говорите, — добавил отец Перес.

Колумб ничего не ответил, потому что не мог сказать отцу Пересу, что так оно и есть.

— Это означает, что вы никогда, повторяю, никогда не скажете никому: «Вот и все мои доводы. Я рассказал вам все, что знаю». Если вам будут задавать прямые вопросы, отвечайте так, будто сказали лишь малую долю того, что вам ведомо. Делайте вид, будто им уже должно быть известно все, что знаете вы, и вы разочарованы, обнаружив, что это не так. Действуйте так, как если бы каждый должен знать известные вам вещи, и вы в отчаянии от того, что вынуждены просвещать их.

— Если я буду поступать так, как вы советуете, это будет похоже на самонадеянность, — возразил Колумб.

— Это больше, чем самонадеянность, — смеясь, сказал отец Антонио, — это самонадеянность ученых. Поверьте мне, Кристобаль, они будут разговаривать с вами точно так же.

— Пожалуй, вы правы, — сказал Колумб, припоминая поведение советников короля Жуана в Лиссабоне.

— И еще одно, Кристобаль, — сказал отец Перес. — Вы нравитесь женщинам.

Колумб приподнял бровь. Он не ожидал услышать подобное высказывание от настоятеля францисканского монастыря.

— Я говорю не об искусстве соблазнять женщин, хотя и уверен, что вы могли бы овладеть им, если уже не овладели. Я говорю о том, как женщины смотрят на вас. как они обращают на вас внимание. Это тоже своего рода оружие, поскольку случилось так, что мы живем в такое время, когда Кастилией правит женщина. Царствующая королева, а не просто супруга царствующего короля. Уж не думаете ли вы, что это воля случая, а не Божий промысел? Она будет смотреть на вас, как женщина смотрит на мужчин, и будет оценивать, как женщины оценивают мужчин — не по убедительности их доводов, не по их уму, не по отваге в бою, а скорее по силе страсти и характера, умению проявить сочувствие и прежде всего, как бы это сказать… умению вести светскую беседу.

— Я не совсем понимаю, как мне использовать этот предполагаемый дар, — промолвил Колумб. Он вспомнил о своей жене, о том, как плохо обращался с ней, и как, несмотря на все это, она сильно его любила. — Вы вряд ли предлагаете мне добиваться своего рода частной аудиенции у королевы Изабеллы?

— Вовсе нет! — вскричал в ужасе отец Перес. — Неужели вы думаете, что я предложил бы вам пойти на преступление? Нет, разумеется, вы встретитесь с ней на людях, поэтому она и посылает за вами. Моя должность духовника королевы дала мне возможность посылать письма, где говорилось о вас, и, быть может, поэтому она и заинтересовалась вами. Дон Луис написал ей, предлагая пожертвовать 4 000 дукатов на ваше предприятие. А дон Энрике хотел самолично финансировать его, причем полностью. В результате, ваша персона заинтересовала ее.

— Но сейчас, — сказал отец Антонио, — вы можете рассчитывать только на аудиенцию королевы Кастильской и ее мужа, короля Арагонского.

— Однако хочу напомнить вам, — добавил отец Перес, — что вы должны рассматривать ее как аудиенцию только одной королевы, и должны разговаривать с ней как с женщиной, и вести себя при этом не так, как большинство придворных и послов, которые обращаются прежде всего к королю. Она терпеть этого не может, Кристобаль. И говоря вам это, я отнюдь не выдаю тайну исповеди. Они обращаются с ней так, как будто ее там нет, а ведь ее королевство вдвое больше Арагона. Более того, ведь именно в ее королевстве живет нация моряков, и оно обращено на запад, к Атлантике. Поэтому, когда будете говорить, конечно, обращайтесь к ним обоим, ибо вам ни в коем случае нельзя оскорбить короля. Но всякий раз, когда начнете говорить, посмотрите сначала на королеву. Говорите ей. Объясняйте ей. Убеждайте ее. Помните, что сумма, которую вы просите, не так уж велика. Несколько судов? Это не опустошит королевскую казну. В ее власти дать вам эти суда, даже если ее муж отнесется к этой просьбе с пренебрежением. А поскольку она женщина, она сможет поверить в вас, довериться вам и удовлетворить просьбу, даже если все мудрецы Испании ополчатся против вас. Вы поняли меня?

— Мне нужно убедить только одного человека, — ответил Колумб, — и этот человек — королева.

— А что до ученых, то вам нужно стоять на своем дольше их. Единственное, что от вас требуется, это никогда-никогда не говорить им: «Это все, чем я располагаю, больше у меня доказательств нет». Стоит вам хоть раз признаться в этом, и они разобьют ваши аргументы в пух и прах, и даже королева Изабелла не сможет сокрушить их уверенность. Однако, если вы поступите так, как я советую, их доклад прозвучит куда менее убедительно. Его можно будет толковать и так и эдак. Они, конечно, рассвирепеют и попытаются стереть вас в порошок, но они все же честные люди, и оставят открытыми несколько крохотных лазеек для сомнения, придумают такую формулировку, которая будет свидетельствовать, что, хотя они и считают ваши доказательства ошибочными, они все же не могут быть абсолютно и окончательно в этом уверены.

— И этого будет достаточно?

— Кто знает? — ответил отец Перес. — Может быть, и да.

Когда Господь возложил на меня эту задачу, подумал Колумб, я надеялся, что он откроет для меня дорогу. А вместо этого я могу рассчитывать только на эту сомнительную возможность.

— Убедите королеву, — сказал отец Перес.

— Если смогу, — ответил Колумб.

— Хорошо, что вы вдовец, — заметил отец Перес. — Я знаю, что жестоко так говорить, но если бы королева знала, что вы женаты, она не проявила бы к вам такого интереса.

— Но она-то ведь замужем, — сказал Колумб. — Что вы имеете в виду?

— Я хочу сказать, что женатый мужчина куда менее привлекателен для женщины. Даже для замужней женщины. В особенности для замужней женщины, потому что она думает, что знает, что представляют собой мужья!

Отец Антонио добавил:

— У мужчин, с другой стороны, все наоборот. По крайней мере, если судить по исповедям, которые мне довелось выслушать, я бы сказал, что мужчин больше привлекают замужние женщины, чем одинокие.

— В таком случае королева и я обречены понравиться друг другу, — сухо заметил Колумб.

— Я тоже так думаю, — сказал с улыбкой отец Перес. — Но ваша дружба будет чистой и детьми вашего союза будут каравеллы, паруса которых наполнит восточный ветер.

— Вера для женщин, доказательство для мужчин, — промолвил отец Антонио. — Означает ли это, что христианство рассчитано на женщин?

— Скажем лучше, что христианство рассчитано на преданных и верных, и поэтому истинных христиан больше среди женщин, чем среди мужчин, — заметил отец Перес.

— Но без понимания, — возразил отец Антонио, — не может быть веры, поэтому она остается уделом мужчин.

— Существует понимание причины, и тут мужчины всегда впереди, — отметил отец Перес, — но существует и понимание сострадания, в чем женщины намного превосходят мужчин. Что из этого, по вашему мнению, ведет к укреплению веры?

Колумб оставил их погруженными в спор и закончил приготовления к поездке в Кордову, где обосновался двор короля и королевы, пока они вели свою более или менее непрерывную войну с маврами. Весь этот разговор о том, чего женщины хотят, в чем нуждаются, чем восхищаются и во что верят, казался Колумбу смешным и нелепым. Что могут знать о женщинах давшие обет безбрачия священники? Но, с другой стороны, сам он был женат, и все равно совсем не разбирается в женщинах, тогда как отец Перес и отец Антонио выслушали исповеди многих из них. Возможно, они знают, о чем говорят.

Фелипа верила в меня, подумал Колумб. И я принимал это как должное. Но теперь я понимаю, что нуждался в ней и рассчитывал на ее преданность и веру. Она верила мне, даже когда не понимала мои доводы. Возможно, отец Перес прав, и женщины видят истинную, скрытую суть вещей и не обращают внимания на то, что лежит на поверхности. Быть может, Фелипа поняла, какую миссию возложила на меня Святая Троица, и поэтому поддерживала меня, невзирая ни на что. А что если и королева Изабелла поймет это, и, поскольку она женщина и занимает место, обычно предназначаемое для мужчин, она сможет повернуть ход судьбы, и тогда я выполню миссию, возложенную на меня Богом.

Стемнело, и Колумб почувствовал себя одиноким. Впервые, насколько он мог припомнить, он ощутил отсутствие Фелипы и захотел, чтобы она была рядом с ним в эту ночь. Раньше я не понимал, что ты давала мне, сказал он, обращаясь к ней, хотя и сомневался, услышит ли она его. Но почему бы и нет? Если святые слышат обращенные к ним молитвы, почему не могут услышать их жены? А если она больше не слушает меня, — к чему ей это? Но я уверен, она будет слушать молитвы Диего.

С этой мыслью он побрел через освещенный факелами монастырский двор. Наконец, подошел к маленькой келье, где жил Диего. Сын спал. Колумб поднял его на руки и понес сквозь сгущающуюся темноту в свою комнату, на большую кровать. Лег рядом с сыном, который свернулся калачиком, положив голову на руки отца. Я здесь с Диего, сказал он про себя. Ты видишь меня, Фелипа? Слышишь ли ты меня? Теперь я уже лучше понимаю тебя, сказал он, обращаясь к покойной жене. Теперь я понимаю, насколько велик тот дар, который ты дала мне. Благодарю тебя. И если там, на небесах, ты можешь что-то сделать, раскрой для меня сердце королевы Изабеллы. Пусть она увидит во мне то, что сумела разглядеть ты. Пусть она полюбит меня хотя бы в десять раз меньше, чем ты, и тогда у меня будут корабли, и Господь принесет святой крест в восточные королевства.

Диего зашевелился и Колумб прошептал ему:

— Спи, сынок, спи.

Диего теснее прижался к нему и не проснулся.

* * *

Хунакпу шел с Дико по улицам Джубы с совершенно невозмутимым выражением лица. Казалось, что для него голые ребятишки и тростниковые хижины были самой привычной картиной. Что касается Дико, то ей никогда не приходилось встречать приезжего, который удержался бы от каких-либо высказываний по этому поводу, и не задавал бы ей вопросов. Некоторые, правда, делали вид, что их ничто не удивляет, но зато приставали с дурацкими вопросами типа, построены ли хижины из местного или привозного тростника? Или болтали прочую чепуху, вместо того чтобы просто спросить: неужели вы действительно живете в таких условиях? Хунакпу, однако по-видимому, не придавал этому никакого значения, хотя она чувствовала, что его взгляд фиксирует все окружающее.

Конечно, внутри помещения Службы все будет действительно знакомо ему. Когда они вошли в ее офис, он тут же уселся за ее терминал и начал вызывать файлы. Он не спросил разрешения, да и чего ради было ему это делать? Чтобы показать ей что-то, он должен был взять на себя инициативу; она привела его сюда, и с какой стати ему спрашивать разрешения воспользоваться тем, что она, совершенно очевидно, подготовила для него? Это не было невежливостью. Напротив, он ведь признался ей, что боится! Возможно, такое абсолютное спокойствие, такая невозмутимость — это способ преодолеть страх? А если бы он когда-нибудь по-настоящему расслабился, то выглядел бы, наоборот, более возбужденным? Смеющимся, сыплющим шутками, не стыдящимся проявления чувств, участвующим во всем происходящем вокруг. Вполне вероятно, он сохраняет внешнее спокойствие, только когда чего-то боится.

— Что вам уже известно? — спросил он. — Я не хочу отнимать у вас время, рассказывая о том, что вы уже знаете.

— Я знаю, что Мексиканская империя достигла расцвета в результате завоеваний Ауисотля… Он во многом способствовал установлению фактических границ Мезоамериканской империи. Завоеванные им земли находились так далеко, что Монтесуме II пришлось вновь завоевывать их, и все же они так и остались непокоренными.

— А вы знаете, чем были обусловлены эти границы?

— Проблемой перевозок, — ответила она. — Эти земли находились слишком далеко, и снабжение армии было сопряжено с большими трудностями. Самой крупной победой ацтекского оружия было покорение народа соконуско, жившего очень далеко от ацтеков, на Тихоокеанском побережье. И это удалось сделать только потому, что ацтеки не приносили в жертву людей из этого народа, а торговали с ним. Это был скорее союз, чем порабощение.

— Да, таковы были ограничения, связанные с расстояниями, — сказал Хунакпу. — А как насчет социальных и экономических ограничений?

Дико вдруг показалось, что ей устроили экзамен. Но он прав. Если он сначала проверит ее знания, то поймет, насколько глубоко и подробно можно знакомить ее с остальными материалами, новыми открытиями, которые, по его мнению, дадут ответ на главный вопрос: почему Вмешавшиеся поставили перед Колумбом задачу плыть на запад.

— С экономической точки зрения, распространенный в Мексике культ человеческих жертвоприношений давал результаты, совершенно обратные желаемым. Пока они продолжали покорять новые земли, они приводили с войны достаточно пленных для жертвоприношений, сохраняя тем самым на близлежащих территориях нужное количество рабочих рук для производства продуктов питания. Но как только они начали возвращаться с войны, приводя двадцать или тридцать пленных вместо двух или трех тысяч, перед ними встала дилемма. Если они будут брать для жертвоприношений людей из окружающих их территорию земель, уже покоренных ими, производство продуктов питания неизбежно снизится. Если же они не тронут этих людей, то им придется уменьшить количество жертвоприношений, а это означало меньше шансов на успех в боях и меньше милостей от государственного бога — как его там?

— Уицилопочтли — подсказал Хунакпу.

— Итак, они предпочли даже увеличить число жертвоприношений. Своего рода доказательство их веры. В результате производство продуктов питания упало, и наступил голод. А народ, которым они правили, хотя и исповедовал в сущности такую же религию, все больше и больше возмущался многочисленными жертвоприношениями, ибо в старые времена, до прихода мексиканцев с их культом Ватсил… Уитцил…

— Уицилопочтли.

— За один раз в жертву приносили всего несколько человек. Например, после ритуальной войны, и даже после обычной войны. И после игр в мяч. С приходом мексиканцев все изменилось, начались бесконечные жертвоприношения. Люди возненавидели это. Их семьи безжалостно разрушали, а поскольку в жертву приносилось так много людей, такая смерть уже больше не считалась почетной.

— А что характерно для самой мексиканской культуры?

— Государство процветало, потому что поощряло продвижение по социальной лестнице. Если ты отличился на войне, то поднимался на ступеньку выше. Торговцы могли купить себе место в благородном сословии. В общем, можно было добиться более высокого положения в обществе. Но все это закончилось сразу же после Ауисотля, когда Монтесума положил конец всякой возможности изменять свою классовую принадлежность с помощью денег. А многократные военные неудачи означали, что у тебя уже оставалось мало шансов подняться на ступеньку выше благодаря доблести в бою. Монтесума создал социально застывшее общество, и это было катастрофой, поскольку вся социальная и экономическая структура Мексики была основана на захвате новых территорий и социальной мобильности.

Хунакпу кивнул.

— Итак, — сказала Дико, — я правильно все изложила?

— Совершенно правильно, — ответил он.

— Но отсюда следует только один вывод: даже без появления Кортеса империя ацтеков развалилась бы в течение нескольких лет.

— В действительности, даже в течение нескольких месяцев, — поправил Хунакпу. — Наиболее ценным союзником Кортесу среди индейцев было племя тлакскаланов. Они были единственным племенем, которое уже сломало хребет военной машине мексиканцев. Ауисотль и Монтесума посылали против них армию за армией, а те так и не отдавали ни клочка своей земли. Это было унижением для мексиканцев, потому что Тлакскала находилась чуть к востоку от Теночтитлана и была полностью окружена мексиканской территорией. И все другие племена — и те, которые все еще сопротивлялись мексиканцам и те, кто уже был превращен в пыль под их правлением — начали видеть в Тлакскала надежду на спасение.

— Да, я читала вашу статью по этому вопросу.

— Это напоминает судьбу персидской империи после вторжения халдеев, — сказал Хунакпу. — Когда Мексика потерпела поражение, это не означало крушения всей имперской структуры. Тлакскаланы скорее всего вошли в страну и взяли власть в свои руки.

— Это один из возможных вариантов, — сказала Дико.

— Нет, — твердо возразил Хунакпу, — это единственно возможный результат. К этому все шло.

— Боюсь, что теперь придется перейти к вопросу доказательства, — сказала Дико. Он кивнул.

— Смотрите.

Хунакпу повернулся к Трусайту II и начал показывать короткие сцены. Он, явно, тщательно подготовился, потому что переход от одной сцены к другой происходил так же плавно, как в кино.

— Вот Чокла, — сказал он, и показал короткие клипы, где этот человек встречается с королем тлакскаланов, а затем с другими людьми, и уже в других ситуациях. Потом Хунакпу назвал имя еще одного посла тлакскаланов и показал, чем занимается тот.

Быстро появилась картинка. Тлакскаланы хорошо знали о волнениях как среди покоренных мексиканцами племен, так и среди купечества и воинов в самой Мексике. Мексика созрела и для государственного переворота, и для революции. Что бы ни произошло первым, за ним неизбежно последовало бы второе. Тлакскаланы встречались с руководителями каждой группы, заключали союзы, готовились.

— Тлакскаланы были готовы. Если бы появление Кортеса не расстроило их планы, они просочились бы на территорию Мексики и забрали в свои руки всю империю. Они подготовили все так, чтобы все важные для них племена, покоренные мексиканцами, восстали одновременно и всеми своими силами поддержали тлакскаланов, чья громкая слава завоевала их доверие. Одновременно они готовили переворот с целью свергнуть Монтесуму, что привело бы к распаду тройственного союза, когда Текскосо и Такуба покинули бы Теночтитлан и заключили бы новый союз с Тлакскаланами.

Да, — заметила Дико, — полагаю, здесь все ясно. Думаю, вы правы. Именно это они намеревались сделать.

— И это сработало бы, — сказал Хунакпу. — Поэтому все разговоры о том, что империя ацтеков была на грани распада, бессмысленны. Ее заменила бы новая, более сильная и жизнеспособная империя. И, как я хотел бы отметить, империя столь же изуверски преданная человеческим жертвоприношениям, как Мексика. Единственной разницей между ними было бы имя бога. Вместо Уицилопочтли тлакскаланы устраивали войны во имя Камаштли.

— Все это очень убедительно, — промолвила Дико, — но что это меняет? Тлакскаланы столкнулись бы с теми же трудностями, что и мексиканцы: трудности с перевозками, невозможность одновременно осуществлять программу массовых культовых убийств и вести интенсивное сельское хозяйство.

— Но тлакскаланы — это не мексиканцы, — возразил Хунакпу.

— Что вы хотите этим сказать?

— В своей отчаянной борьбе за выживание против безжалостного и могучего врага, борьбе, мог бы я добавить, которую никогда не вели мексиканцы, тлакскаланы отказались от фаталистического взгляда на историю, который еще до них погубил мексиканцев, тольтеков и майя. Тлакскаланы хотели перемен — и те уже были на пороге.

Рабочий день уже близился к концу, и вокруг них собрались другие сотрудники станции, чтобы познакомиться с материалами Хунакпу. Теперь Дико увидела, что Хунакпу уже перестал бояться, он оживился, говорил увлеченно. Она подумала, не отсюда ли берет начало миф о стоицизме индейцев — естественная реакция на страх у индейцев выглядит в глазах европейцев бесстрастностью.

Хунакпу приступил к прогону новой серии коротких сцен, показывающих посланцев короля тлакскаланов. Однако на этот раз они направлялись не к мексиканцам, недовольным своими правителями, и не к покоренным Мексикой племенам.

— Хорошо известно, что тараскам, жившим к западу и к северу от Теночтитлана, незадолго до этого удалось получить настоящую бронзу, и они усиленно экспериментировали с другими металлами и сплавами, — сказал Хунакпу. — Однако, по-видимому, никто не обратил внимания, что мексиканцы ничего не знали об этом, тогда как тлакскаланам это было хорошо известно. И их посланцы не просто пытаются купить бронзу. Они пытаются заполучить ее в обмен на сотрудничество. Они ведут переговоры о заключении союза, и они пытаются доставить кузнецов-тарасков в Тласкалу. Им это, наверняка, удастся, а это означает, что они станут обладателями ужасного и сокрушительного оружия, которого нет ни у одного другого народа в этом регионе.

— Неужели бронза произведет такой переворот? — спросил один из зрителей.

— Я хочу напомнить, что мексиканцы могли одним ударом кремневого топора отрубить голову лошади, так что вряд ли можно утверждать, что у них уже не было страшного оружия.

— Стрела с бронзовым наконечником легче, и может лететь дальше и с большей точностью, чем стрела с каменным наконечником. Бронзовый меч может пронзить хлопчатный панцирь, от которого кремневые наконечники стрел и кремневые ножи отскакивали или застревали в нем. Это совершенно меняет дело. И тараски не остановятся на бронзе: они всерьез экспериментировали с многими различными материалами. Они начали работать над созданием железа.

— Не может быть, — вскричали разом несколько человек.

— Я знаю, что вы все так думаете, но это правда. — Он показал сценку, где тараскский металлург работал с сравнительно чистым железом.

— У него ничего не получится, — заметил один из зрителей. — Температура недостаточно высокая.

— Неужели вы сомневаетесь, что он не найдет способ ее поднять? — спросил Хунакпу. — Эти кадры относятся к тому времени, когда Кортес уже продвигался к Теночтитлану. Его приходом и объясняется, почему работа над получением железа так и закончилась ничем. Поскольку им не удалось добиться успеха до испанского завоевания, об этом вообще забыли. Я откопал эти сценки лишь потому, что был, кажется, единственным, кто верил в смысл этих поисков. Но тараски действительно были на пороге использования железа.

— Получается, что бронзовый век в Мезоамерике длился бы всего десять лет? — спросил один из присутствующих.

— Не существует закона, утверждающего, что бронза должна появиться до железа, или что железо должно появиться спустя века после открытия бронзы, — ответил Хунакпу.

— Железо еще не порох, — заметила Дико. — Или вы сейчас нам покажете, как тараски работают над получением селитры?

— Я не утверждаю, что они догнали бы европейцев по уровню развития техники всего за несколько лет. Я считаю, это было бы невозможно. Но, думаю, что, объединившись с тарасками и утвердив свою власть над ними, тласкаланы получили бы в свое распоряжение такое оружие, которое дало бы им колоссальное преимущество перед соседями. Они вселили бы в эти племена и народы такой страх, что, будучи однажды завоеванными, те могли бы оставаться длительное время покорными их воле и добровольно платить дань. Тогда как Мексика вынуждена была бы послать ради этого целую армию. Границы империи таласканов расширились бы, а сама она укрепилась.

— Возможно, — сказала Дико.

— Не возможно, а вполне вероятно, — возразил Хунакпу. — А к тому же еще вот что. Таласкаланы уже подчинили себе близлежащие города Уэшоцинко и Чолулу — пусть и небольшие, но это дает нам представление о том, что такое империя в их понимании. Что же они сделали? Они вмешивались во внутреннюю политику покоренных ими государств в такой степени, о которой мексиканцы не могли и мечтать. Они не просто собирали дань и получали людей для жертвоприношений, они создали централизованное правительство, установившее жесткий контроль над правительствами покоренных народов. В итоге образовалась действительно объединенная политически империя, а не просто хаотическая система для сбора дани. Это то самое нововведение, которое обеспечило могущество Ассирии, а впоследствии было скопировано каждой преуспевшей империей. Тлакскаланы в конце концов сделали то же открытие, но на две тысячи лет позднее. Теперь подумайте, чего добились с помощью новой государственной системы ассирийцы, а затем представьте себе, что она дает тлакскаланам.

— Ну хорошо, — сказала Дико. — Разрешите мне пригласить отца с матерью.

— Но я еще не закончил, — ответил Хунакпу.

— Я слушала вас и смотрела записи, чтобы убедиться, стоит ли тратить на вас время. Оказалось, что стоит. Совершенно очевидно, что в Мезоамерике происходили куда более важные события, чем кто-нибудь мог подумать, поскольку все изучали Мексику и никто не интересовался государствами — ее преемниками. Ваш подход, несомненно, продуктивен, и с вашими выводами нужно ознакомить куда более важных людей, чем я.

Внезапно оживление и энтузиазм Хунакпу исчезли, и он опять стал спокойным, похожим на стоика. У Дико мелькнула мысль: это означает, что он опять напуган.

— Не волнуйтесь, — сказала она, — им это будет так же интересно, как мне. Он кивнул.

— Так когда же мы это проделаем?

— Я думаю, завтра. А пока отправляйтесь в свой номер и поспите. Вы сможете поесть в ресторане при гостинице, хотя я не уверена, что у них много блюд из мексиканской кухни. Но, надеюсь, стандартное международное меню удовлетворит вас. Я позвоню вам утром и сообщу распорядок дня на завтра.

— А Кемаль?

— Я не думаю, что он откажется от встречи с вами, — сказала Дико.

— Ведь я даже не коснулся проблемы перевозок.

— Завтра, — повторила Дико.

Остальные уже почти разошлись, но несколько человек задержались, надеясь поговорить с Хунакпу. Дико повернулась к ним.

— Дайте ему поспать. Вас всех пригласят завтра на его лекцию, так есть ли смысл заставлять его рассказывать то, о чем он будет говорить завтра?

Она удивилась, услышав смех Хунакпу; она еще не слышала, как он смеется, и потому повернулась к нему.

— Что здесь смешного?

— Когда вы остановили меня, я подумал, что это потому, что вы не поверили мне и просто из вежливости обещали мне встречу с Тагири, Хасаном и Кемалем.

— Как вы могли так подумать, ведь я же сказала, что считаю это важным? — Дико обиделась оттого, что он заподозрил ее во лжи.

— Потому что до сих пор я ни разу не встречал никого, кто сделал бы то, что сделали вы. Пресекли разговор, который считали важным.

Она не поняла.

— Дико, — сказал он, — большинство людей хотят узнать то, что неизвестно их начальникам. Узнать первыми. А тут у вас есть возможность узнать обо всем первой, а вы прекращаете разговор? Вы намерены подождать? Более того, вы обещаете другим, стоящим ниже вас на иерархической лестнице, что они тоже могут присутствовать?

— Так принято в Службе, — ответила Дико. — Правда останется правдой и завтра, и каждый, кто захочет узнать ее, имеет на это равные права со всеми.

— Так принято у вас в Джубе, — поправил ее Хунакпу. — Или, может быть, так принято в доме Тагири. Однако повсюду в мире информация — это деньги, и люди стремятся заполучить их, а потом потратить с наибольшей для себя выгодой.

— Ну что ж, мы, кажется, удивили друг друга, — промолвила Дико.

— И я удивил вас?

— А вы, оказывается, весьма разговорчивы, — заметила она.

— С друзьями, — ответил он.

Она с улыбкой приняла комплимент. Он ответил теплой улыбкой, тем более ценной, что она так редко появлялась на его губах.

* * *

С того самого момента, как Колумб начал говорить, Сантанхель понял, что перед ним — не обычный придворный, выпрашивающий повышение по службе. Во-первых, в поведении этого человека не было ни тени хвастовства и чванливости. Он выглядел моложе, чем можно было бы предположить, глядя на его длинные седые волосы, которые придавали ему вид какого-то сказочного существа без определенного возраста. Однако, что привлекало в нем, так это его манера речи. Он говорил тихо, так что весь двор вынужден был примолкнуть, чтобы король и королева могли его расслышать. И хотя, обращаясь к Фердинанду и Изабелле, он не выделял ни одного из них, Сантанхель сразу же понял, кому этот человек хочет угодить. И это был не Фердинанд.

Фердинанд не строил никаких планов крестового похода; он трудился, чтобы завоевать Гранаду, ибо она была испанской землей, а он мечтал о единой, воссоединенной Испании. Он знал, что на это нужно время, и поэтому терпеливо строил свои планы. Кастилию завоевывать было не нужно, достаточно быть мужем Изабеллы и знать, что их дети навеки унаследуют единую корону. А пока он предоставляет ей почти полную свободу действий при условии, что военные операции будут проводится под его единоличным руководством. Он проявлял то же терпение в войне с Гранадой, никогда не рискуя своими армиями в сражениях, когда на карту было поставлено все; он предпочитал иную тактику: осаждал города, проводил ложные атаки, маневрировал, нарушал законы ведения воины, когда ему это было выгодно, приводил в замешательство противника, который понимал, что его хотят уничтожить, но так и не мог решить, где сосредоточить свои силы, чтобы остановить Фердинанда. Он прогонит мавров из Испании, но сделает это так, чтобы не уничтожить заодно и свою страну.

Изабелла, однако, была более христианкой, нежели испанкой. Она присоединилась к войне с Гранадой, потому что хотела, чтобы эта страна находилась под христианским правлением. Она давно стремилась очистить Испанию, изгнав из нее всех иноверцев. Ее раздражало, что Фердинанд не разрешал ей изгнать евреев до тех пор, пока мавры не будут сломлены.

— Нельзя трогать всех сразу, — сказал он, и она согласилась. Но ее раздражала отсрочка, а присутствие хотя бы одного иноверца в Испании досаждало ей, как камешек, случайно попавший в туфлю.

Поэтому, когда Колумб заговорил о великих царствах и империях, лежащих на востоке, где имя Христа никогда еще не произносилось вслух, а жило лишь как мечта в сердцах тех, кто жаждал справедливости, Сантанхель понял, что эти слова вспыхнут жарким пламенем в груди Изабеллы, в то время как Фердинанд просто заснет. Когда Колумб сказал, что на Испании лежит особая ответственность за эти языческие народы, «ибо мы ближе к ним, чем любая другая христианская страна, не считая Португалии, а та избрала самый длинный путь, вокруг Африки, вместо того, чтобы направиться прямо на запад через узкий океан, отделяющий нас от миллионов страждущих душ, которые соберутся под знаменами христианской Испании», она восторженными глазами, не мигая, смотрела на него.

Сантанхель не удивился, когда Фердинанд, извинившись, удалился, оставив жену продолжать аудиенцию в одиночестве. Он знал, что Фердинанд немедленно поручит советникам разузнать все о Колумбе, и что процесс этот займет много времени. Но каков Колумб! Слушая его, Сантанхель не сомневался, что если кому-нибудь и суждено добиться успеха в таком безумном предприятии, то это именно он. Время для организации исследовательской экспедиции было сейчас крайне неподходящим. Испания вела войну; все резервы королевства были направлены на изгнание мавров из Андалусии. Как могла королева финансировать такое путешествие? Сантанхель хорошо помнил ярость в глазах короля, когда тот прочитал письма дона Энрике, герцога Сидонии, и дона Луиса де ла Серда, герцога Медины.

— Если у них столько денег, что они могут позволить себе утопить их в Атлантике, финансируя бессмысленные экспедиции, то тогда почему они не отдали их нам, чтобы отогнать мавров от собственного порога? — воскликнул он.

Изабелла также была практичной правительницей, и никогда не допускала, чтобы ее личные интересы ставились выше потребностей ее королевства или ложились непосильным бременем на королевскую казну. Тем не менее она по-другому отнеслась к замыслам Колумба. Она знала, что оба герцога поверили в этого генуэзца, который уже потерпел неудачу при дворе короля Португалии. Она получила письмо от Хуана Переса, своего духовника, где тот отзывается о Колумбе, как о честном человеке, который просит лишь о том, чтобы ему дали возможность доказать свою правоту, и если потребуется, ценой собственной жизни. Поэтому она пригласила его в Кордову, приняв решение, которое Фердинанд нехотя одобрил, и вот она его слушает.

Сантанхель, как доверенное лицо короля, внимательно слушал все, что говорил Колумб, для того чтобы потом передать все своему повелителю. Сантанхель уже составил в уме половину своего доклада: в настоящее время у нас нет денег на такую экспедицию. Будучи казначеем короля Фердинанда, Сантанхель понимал, что его обязанности требуют от него абсолютной честности и точности, чтобы король знал, что может позволить себе Испания, а что — нет. Сантанхель был одним из тех, кто объяснил королю, почему ему не следует сердиться на герцогов Медины и Сидонии.

— Они из года в год платят нам все налоги, которые в силах заплатить. Эта экспедиция состоится лишь раз, и потребует от них больших жертв. Мы должны рассматривать это как доказательство не того, что они обманывают корону, а того, что они искренне верят этому Колумбу. Они и так уже дают на войну больше денег, чем любой другой сеньор, и использовать их желание финансировать экспедицию Колумба как предлог, чтобы выжать из них еще больше денег, только сделает из них врагов и вызовет беспокойство у многих других господ, — убеждал он короля.

Король Фердинанд, конечно, отказался от своей идеи, потому что доверял мнению Сантанхеля в вопросах, связанных с налогами.

А сейчас Сантанхель смотрел и слушал, как Колумб изливал свои мечты и надежды перед королевой. Чего ты в действительности хочешь, спрашивал Сантанхель про себя. Прошло целых три часа, прежде чем Колумб, наконец, коснулся этого вопроса.

— Не более трех или четырех судов — даже простых каравелл, если уж на то пошло, — сказал он. — Это не военная экспедиция. Мы отправимся лишь для того, чтобы наметить путь. Когда мы вернемся с золотом, драгоценностями и пряностями Востока, священники смогут отправиться в путь на больших флотилиях с солдатами, чтобы защитить их от жадных иноверцев. Они смогут распространить нашу веру в Чипангу и Катее, на Островах Пряностей и в Индии, где миллионы людей услышат светлое имя Иисуса Христа и будут молить, чтобы их крестили. Они станут вашими подданными и будут вечно благодарить вас за то, что вы принесли им благую весть о воскрешении, за то, что вы научили их познанию своих грехов, с тем чтобы они могли покаяться. И когда вы получите в свое распоряжение золото и серебро и другие богатства Востока, не нужно будет больше отчаянных усилий, чтобы найти деньги на ведение небольшой военной кампании против мавров, обосновавшихся в Испании. Вы сможете собрать огромные армии и освободить Константинополь. Вы сможете вновь сделать Средиземное море христианским. Вы сможете постоять у гроба Спасителя, преклонить колена и помолиться в саду Гефсиманском, вы сможете еще раз вознести крест над святым городом Иерусалимом, городом Давида, над Назаретом, где Иисус рос в семье плотника и Пресвятой Девы.

Его речь звучала как музыка. И каждый раз, когда Сантанхель говорил себе, что его слова всего лишь обычная лесть, что этот человек, как и большинство других, заботится только о собственной выгоде, он вспоминал, что Колумб, отправляясь в плавание, готов пожертвовать своей жизнью. Сейчас Колумб не просил ни титулов, ни чинов, ни денег; другое дело, подумал Сантанхель, когда он вернется из своей экспедиции, если, конечно, она будет успешной. Его пылкая речь была пронизана искренностью, чувством, весьма необычным при дворе. Возможно, он безумец, но он честный человек. Честный и умный. Он ни разу не повысил голоса, отметил про себя Сантанхель. Он не поучает, не разглагольствует впустую. Он говорит так, будто это беседа брата и сестры. Он говорит почтительно, но вместе с тем и задушевно. В его голосе звучит мужская сила, но нет и намека на то, будто он считает, что королева уступает ему в вопросах, требующих обдумывания и понимания, — роковая ошибка, которую допускали многие мужчины, говорившие с королевой.

Наконец аудиенция закончилась. Изабелла, как всегда осторожная, ничего не обещала, но Сантанхель видел, как сияли ее глаза.

— Мы еще вернемся к этому вопросу, — промолвила она.

А по-моему, нет, подумал Сантанхель. Я полагаю, что Фердинанд постарается свести к минимуму встречи жены с этим генуэзцем. Но она его не забудет, и, хотя в данный момент казна может оплачивать только военные расходы, если Колумб проявит достаточно терпения и не наделает глупостей, я думаю, что Изабелла найдет возможность дать ему шанс.

Впрочем, какой шанс? Умереть в море, погибнуть с тремя каравеллами и их экипажами, умереть от голода или жажды, потерпеть крушение во время шторма или сгинуть в пучине гигантского водоворота?

Колумб откланялся. Изабелла, усталая, но счастливая, откинулась на спинку трона и поманила к себе Кинтанилью и кардинала Мендосу, которые терпеливо ждали, пока шла беседа. К удивлению Сантанхеля, она позвала и его.

— Что вы думаете об этом человеке? — спросила она.

Кинтанилья, который всегда спешил откликнуться первым, но редко говорил что-либо дельное, пожал плечами.

— Кто может сказать, заслуживает ли его план внимания?

Кардинал Мендоса, человек, которого некоторые называли «третьим королем», улыбнулся.

— Ваше Величество, говорит он красиво, а кроме того, плавал вместе с португальцами и встречался с их королем, — сказал он. — Однако потребуется проверить еще многое, прежде чем мы узнаем, заслуживают ли его идеи внимания. Мне кажется, что его представление о расстоянии между Испанией и Катеем, если плыть на Запад, совершенно ошибочно.

Затем Изабелла взглянула на Сантанхеля. Это испугало его. Он завоевал ее доверие не потому, что не боялся высказываться в присутствии других. Он был не оратором, а скорее человеком действия. Король доверял ему, потому что, если он обещал собрать определенную сумму денег, то всегда добывал их; если он обещал, что обеспечит проведение военной кампании, то к ее началу деньги уже были наготове.

— Что я понимаю в этих вопросах. Ваше Величество? — сказал он. — Плыть на Запад — что я могу сказать на этот счет?

— Что вы скажете моему мужу? — спросила Изабелла, поддразнивая его, потому что знала, что он просто наблюдатель, а не шпион.

— Что план Колумба дешевле, чем осада, но дороже того, что мы можем позволить себе в настоящее время.

Она повернулась к Кинтанилье.

— Кастилия тоже не может себе этого позволить?

— В настоящий момент. Ваше Величество, это будет затруднительно, — ответил Кинтанилья. — Не то, чтобы невозможно, но если экспедиция окончится неудачей, мы поставим себя в глупое положение в глазах других.

Было ясно, что под «другими» он подразумевал Фердинанда и его советников. Сантанхель знал, что Изабелла всегда старалась, чтобы ее муж и люди, к мнению которых он прислушивался, относились к ней с уважением, поскольку, если бы ее считали глупой, то ее муж без особого труда вмешался бы в ее дела и постепенно отобрал бы у нее власть в Кастилии, почти не встречая сопротивления от кастильских дворян. Только ее репутация женщины, обладающей «мужской» мудростью, позволила ей удерживать под своими знаменами кастильцев, что, в свою очередь, обеспечивало ей известную независимость от мужа.

И все же, — промолвила она, — если Бог сделал нас королевой, то разве не для того, чтобы привести детей своих под сень Святого Креста?

Кардинал Мендоса кивнул.

— Если его идеи верны. Ваше Величество, то их осуществление оправдает любые жертвы, — сказал он. — Поэтому давайте оставим его здесь при дворе, где мы сможем проверить его, обсудить его идеи и сравнить их с теми знаниями, которые оставили нам древние. Я полагаю, спешить не следует. Китай никуда не денется ни через месяц, ни через год. Изабелла ненадолго задумалась.

— У него нет поместья, — заметила она. — Чтобы удержать его здесь, нам надо сделать его придворным. — Она взглянула на Кинтанилью. — Ему надо предоставить возможность жить как подобает синьору.

Тот кивнул.

— Я уже дал ему немного денег на жизнь, пока он ждал этой аудиенции.

— Пятнадцать тысяч мараведи из моего собственного кошелька, — распорядилась королева.

— Это на год. Ваше Величество?

— Если дело потребует больше года, мы вернемся к этому вопросу. — Она махнула рукой и отвела взгляд. Кинтанилья удалился. Кардинал Мендоса извинился и тоже ушел. Сантанхель повернулся, чтобы уйти, но она окликнула его.

— Луис, — сказала она.

— Ваше Величество?

Она подождала, пока кардинал Мендоса выйдет из комнаты.

— Как удивительно, что кардинал Мендоса захотел выслушать все, что сказал Колумб.

— Он необыкновенный человек, — сказал Сантанхель.

— Кто? Колумб или Мендоса? Поскольку Сантанхель сам не был уверен, кого назвать, он замешкался с ответом.

— Ты слышал его, Луис Сантанхель, да и мыслишь ты трезво. Что ты думаешь о нем?

— Я считаю, что он честный человек, — ответил Сантанхель. — Но помимо этого… кто может знать? Океаны, парусники и царства Востока — я ничего об этом не знаю.

— Ну, ты знаешь, как определить, честен ли человек.

— Он пришел сюда не для того, чтобы похитить золото из королевских сундуков, — сказал Сантанхель. — И он верил в каждое сказанное им слово. В этом я убежден. Ваше Величество.

— Я тоже, — согласилась королева. — Я надеюсь, он сможет доказать свою правоту ученым.

Сантанхель кивнул. И тут, нарушив свои обычные правила, он сделал довольно смелое замечание.

— Ученые знают далеко не все. Ваше Величество. Она подняла брови. Затем улыбнулась.

— Он и тебя покорил, не так ли? Сантанхель покраснел.

— Как я уже сказал, я считаю его честным человеком.

— Честные люди тоже не все знают, — возразила она.

— На своей должности, Ваше Величество, я пришел к выводу, что честные люди — это редкостная драгоценность, тогда как ученых полным-полно.

— И ты это собираешься сказать моему мужу?

— Ваш муж, — промолвил он осторожно, — не будет задавать мне те же вопросы, что и вы.

— Не думаешь ли ты, что тогда он будет знать меньше, чем должен?

Это был тот предел, за который королева Изабелла не могла перейти, не признав открыто существования соперничества между двумя испанскими коронами, хотя их брак внешне выглядел вполне счастливым. Не в интересах Сантанхеля было продолжать обсуждение столь опасного вопроса.

— Я и представить себе не могу, что должны знать короли.

— И я не могу, — тихо промолвила Изабелла. Она посмотрела в сторону, и на лицо ее набежала тень легкой печали.

— Мне не следует видеться с ним слишком часто, — прошептала она. Затем, как будто вспомнив о присутствии Сантанхеля, она взмахом руки отпустила его.

Он сразу же ушел, но ее слова продолжали звучать у него в ушах. «Мне не следует видеться с ним слишком часто». Итак, Колумб добился большего, чем думал. Ну что ж, об этом королю совершенно не обязательно знать. Ведь подобные откровения могут привести к тому, что потом бедного генуэзца найдут в одну из темных ночей с кинжалом в спине. Сантанхель скажет королю Фердинанду только то, о чем спросит его король: стоят ли идеи Колумба того, чтобы прислушиваться к ним? А на этот вопрос Сантанхель честно ответит, что а настоящее время корона не может позволить себе такие расходы, но когда-нибудь позже, когда война будет успешно завершена, это будет осуществимо и даже желательно, если эту затею тщательно проверят и найдут, что у нее есть шансы на успех.

А пока не стоит беспокоиться по поводу последнего замечания королевы. Она христианка и умная королева. Она не станет рисковать своим местом в вечности и на троне ради страстного, пусть и мимолетного, влечения к этому седовласому генуэзцу; да и Колумб, похоже, не такой дурак, чтобы пойти по этой опасной дорожке. И все же, думал Сантанхель, не таится ли где-то в глубине души у Колумба слабая надежда получить больше, нежели просто одобрение его замысла королевой?

Впрочем, ладно, какое это имеет значение? Это все равно кончится ничем. Если я разбираюсь в людях, думал он, то я уверен, что кардинал Мендоса сегодня покинул двор, преисполненный решимости позаботиться о том, чтобы проверка, которую учинят Колумбу, была бы для него сущим адом. Доводы бедолаги будут разбиты в пух и прах, а когда ученые разделаются с ним, он, сгорая от стыда, несомненно тайком покинет Кордову.

Жаль, подумал Сантанхель.

Как хорошо он начал! А затем он подумал: я хочу, чтобы он победил. Я хочу, чтобы он получил свои суда и совершил свое путешествие. Что он затронул во мне? Почему мне не все равно? Колумб очаровал меня точно так же, как очаровал королеву.

Он вздрогнул при мысли о собственной слабости. Он считал себя сильнее, чем оказался на самом деле.

* * *

Хунакпу с самого начала стало ясно, что Кемаль раздражен необходимостью впустую тратить время на рассказы этого никому не известного юнца из Мехико. Он держался холодно и нетерпеливо. Однако Тагири и Хасан были вполне приветливы, и когда Хунакпу посмотрел на Дико, он отметил про себя, что она держится спокойно и свободно, а улыбка ее теплая и ободряющая. Быть может, Кемаль всегда такой. Да ладно, не в этом дело, подумал Хунакпу. Важна истина, и Хунакпу обладал ею или, по крайней мере, знал об этих вопросах больше, чем кто-либо другой.

Потребовался целый час, чтобы просмотреть все то, что накануне он показал Дико за половину этого времени, в основном потому, что Кемаль поначалу постоянно прерывал его, оспаривая его утверждения. Но время шло и становилось ясно, что все выпады и возражения Кемаля легко опровергаются с помощью доказательства, которое Хунакпу намеревался включить чуть позднее в свое сообщение, поэтому враждебность начала ослабевать и ему позволили продолжать, задавая уже куда меньше вопросов.

Теперь он подошел к концу той сценки, которую видела Дико, и она, как бы подавая своеобразный сигнал об этом, придвинулась со своим стулом ближе к зоне демонстрации. Те, кто уже видел записи накануне, тоже встрепенулись.

— Я показал вам, что тараски разработали свою технологию с целью создать более мощную империю, чем мексиканская, и тлакскаланы уже подбирались к этой технологии. Их борьба за выживание подталкивала их к тому, чтобы завладеть этой новинкой, в чем мы убедились чуть позже, когда они заключили союз с Кортесом. Но это еще не все. Сапотеки, жившие на северном побережье полуострова Техуантепек, также разрабатывали новую технологию.

Трусайт II сразу же начал демонстрировать судостроителей за работой. Хунакпу показал присутствующим стандартные океанские каноэ, построенные тайнами и карибами, жившими на расположенных к востоку островах, а затем обратил их внимание на отличие в конструкции новых судов, которые строили сапотеки.

— Руль, — сказал он, — и зрители увидели, что румпель и в самом деле превратился в более эффективное рулевое устройство.

— А теперь, — сказал Хунакпу, — посмотрите, как им удалось увеличить размеры судов.

И действительно, сапотеки стремились увеличить грузоподъемность своих судов, с тем чтобы она значительно превысила ту, которой обладают каноэ, выдолбленные из одного ствола. Сначала они настелили на каноэ широкие палубы, нависавшие над водой, однако вскоре выяснилось, что такая конструкция неудачна, потому что лодка легко переворачивалась. Очередной вариант был намного лучше. Борта каноэ нарастили, уложив на них по одному выдолбленному стволу дерева и привязав их к корпусу через просверленные отверстия. Чтобы обеспечить водонепроницаемость конструкции, поверхность стволов покрыли смолой, прежде чем уложить друг на друга. Теперь, когда узлы веревок затягивали, получалось нечто подобное клеевому соединению.

— Толково, — заметил Кемаль.

— Таким образом грузоподъемность судов увеличилась вдвое. Но одновременно снизилась их скорость, и они к тому же стали валкими. Однако, при этом сапотеки научились, и это главное, скреплять дерево и делать конструкцию водонепроницаемой. Лодки из одного дерева стали пройденным этапом. Еще немного времени, и прежние каноэ из одного ствола станут килем, а доски будут использоваться для создания гораздо более широкого, мелкосидящего корпуса.

— Вопрос времени, задумчиво промолвил Кемаль. — Но мы почему-то не видим, чтобы такие суда строились.

— Чего им не хватает, так это подходящих инструментов, — сказал Хунакпу. — Когда тлакскаланы одолеют империю ацтеков, сапотеки получат в свое распоряжение бронзу тарасков, и смогут делать доски быстрее и с более надежной гладкой поверхностью. Суть в том, что всякое новшество распространяется быстро, а на сапотеков, к тому же, наседают ацтеки. Мексиканские армии вытеснили сапотеков с их полей, поэтому им необходимо найти новые источники снабжения. На этой болотистой земле сельское хозяйство всегда ненадежно. Давайте посмотрим, куда они поплыли.

Он показал им, как неуклюжие, раскачивающиеся с боку на бок суда сапотеков везут большие грузы из Веракруса и Юкатана.

— Хотя эти суда и тихоходны, они перевозят за один рейс достаточно груза, чтобы получить на этом прибыль. Они уже достаточно продвинулись вдоль побережья Веракрус, чтобы встретиться с тлакскаланами и тарасками. И вот, пожалуйста, остров Эспаньола. Посмотрите, кто пожаловал в гости.

Три судна сапотеков подошли к берегу.

— К сожалению, — отметил Хунакпу, — Колумб уже здесь.

— Но если бы его не было, — сказала Дико, — империя тлакскаланов могла бы распространить свое влияние и на острова.

— Именно так, — подтвердил Хунакпу.

— К тому времени уже поддерживались регулярные контакты между Мезоамерикой и островами Карибского моря, — вставил Кемаль.

— Конечно, — сказал Хунакпу. — Фактически культура племени тайно была занесена сюда раньше, во время набегов племен, живших на Юкатане. Так, они принесли с собой искусство игры в мяч и утвердили себя как правящий класс. Однако они заимствовали язык араваков и вскоре забыли, откуда пришли, и уж, конечно, не они установили регулярные торговые пути. Да и зачем им это было нужно? Суда не могли перевозить достаточно много груза, чтобы сделать торговлю выгодной. Только периодические набеги имели смысл, но этим занимались не тайно, а карибы, и, поскольку они пришли из юго-восточной части бассейна Карибского моря, Мезоамерика была для них еще более недостижимой. Для тайно Мезоамерика была сказочной страной, страной золота, богатств и могущественных богов. Именно это они имели ввиду, когда говорили Колумбу, что полная золота земля находится на западе, но у них не было с ней регулярных контактов. Эти суда сапотеков изменили бы все. Особенно потому, что их размеры увеличивались, а сами суда становились все более мореходными. Развитие торговли привело бы к появлению судов, которые могли пересечь Атлантику.

— Это всего лишь предположение, — сказал Кемаль.

— Простите, — вмешалась Дико, — но разве весь ваш проект — не то же самое? Лишь предположение?

Кемаль свирепо взглянул на нее.

Важны не детали, — вмешался Хунакпу, боясь рассердить Кемаля. — Важно, что сапотеки были изобретателями, новаторами; они достигли островов на судах, которые могли нести на себе больше груза. И тлакскаланы, жившие вдоль побережья Веракрус, уже привыкли видеть их. Немыслимо, чтобы тлакскаланы не ухватились за эту новую технику, точно так же, как они заимствовали обработку бронзы, изобретенную тарасками. Для Мезоамерики это была эпоха изобретений и новшеств. Единственным препятствием на этом пути были ультра-консервативные правители Мексики. Они были обречены — это общеизвестно, и из имеющихся свидетельств мне представляется очевидным, что тлакскаланы должны были создать империю победителей, точно так же, как персы намного превзошли империю халдеев. Отсюда ясно, что новаторская, со сложной политической системой, империя тлакскаланов превзошла бы Мексиканскую империю.

— Вы убедительно построили доказательство, — заметил Кемаль.

Хунакпу чуть не вздохнул с облегчением.

— Но в своих утверждениях вы пошли много дальше, не так ли? А для них у вас нет никаких доказательств.

— Приход Колумба уничтожил все другие доказательства, — ответил Хунакпу. — Но ведь и вмешательство тоже ликвидировало задуманный Колумбом крестовый поход на восток. По-моему, мы строим свои предположения на одинаковых основаниях.

— И одинаково шатких, — заметил Кемаль.

— Кемаль возглавляет те аспекты нашего исследования, которые как раз основаны на предположениях, — сказала Тагири. Именно потому, что он чрезвычайно скептически относится ко всему проекту, он не верит в возможность точного воссоздания прошлого.

Хунакпу и в голову не приходило, что Кемаль склонен отвергать все предположения. Он допускал, что его единственная задача — убедить Кемаля рассмотреть еще один сценарий возможного развития событий, а не доказывать ему, что создание сценариев вообще возможно.

Дико, видимо, почувствовала его отчаяние.

— Хунакпу, — сказала она, — давайте пока не будем обсуждать вопрос о том, что можно доказать, а что — нельзя. Вы уже, конечно, составили в уме заключительную часть своего рассказа. Будем считать вероятным, что Тлакскала покорила и объединила всю старую Мексиканскую империю, и что теперь она успешно развивается, корабли сапотеков ведут обширную торговлю, а тарасканские бронзовых дел мастера изготавливают для тлакскаланцев оружие и инструменты. А что дальше?

Ее подсказка помогла ему преодолеть отчаяние и вновь обрести уверенность в себе. Было бы слишком наивно рассчитывать, что ему удастся убедить великого Кемаля против его воли, но обсудить с ним свои идеи он вполне мог.

— Во-первых, — начал Хунакпу, — как вы помните, у мексиканцев была одна проблема, справиться с которой не удалось и тлакскаланам. Как это уже случилось в Мексике, распространенный у тлакскаланов обычай массовых жертвоприношений их кровожадному богу привел бы к сокращению численности рабочей силы, необходимой для обеспечения продуктами питания населения.

— Ну и как же вы решаете эту проблему? — спросил Кемаль. — Вы не приехали бы сюда, если бы у вас не было готового ответа.

— Во всяком случае, у меня есть предположение на этот счет. Оно не подкреплено никакими доказательствами, потому что Тлакскаланской империи не существовало. Однако им не удалось бы добиться успеха, если бы они повторили ошибку мексиканцев, принося в жертву здоровых мужчин из покоренных ими племен. И вот, как мне кажется, они решили бы эту проблему. Существуют отрывочные сведения, что среди жрецов бытовало мнение, будто бог войны Камаштли особенно жаждет крови после того, как он хорошо потрудился, чтобы обеспечить тлакскаланам победу. Существование такого мнения позволило Тлакскаланам выработать обычай массовых жертвоприношений только после военной победы, потому что только тогда Камаштли особенно жаждет крови.

Таким образом, если город, народ или племя добровольно объединяются с тлакскаланами, признают их господство и позволяют тлакскаланской бюрократии решать их дела, то тогда их мужчин не приносят в жертву, а оставляют трудиться на полях. Возможно, если они окажутся достойными доверия, им даже разрешат вступить в тлакскаланскую армию или воевать на ее стороне. Массовые жертвоприношения осуществляются только за счет пленников из сопротивлявшихся армий. Что касается жертвоприношений в мирное время, то они в Тлакскаланской империи проводятся в умеренных масштабах, — так, как это было до создания мексиканцами Ацтекской империи.

— Таким образом, покорившиеся народы получают своеобразную награду за свою покорность, — сказал Хасан. — А кроме того, им больше незачем восставать.

— Именно поэтому большую часть Римской империи не приходилось завоевывать, — сказал Хунакпу. — Римляне казались настолько непобедимыми, что короли соседних стран обычно предпочитали делать Римский сенат наследником тронов, для того, чтобы оставаться до конца жизни суверенными правителями, после чего их королевство мирно переходило в состав Римской империи. Это самый дешевый способ создания империи, и самый лучший, ибо вновь приобретенные земли не разорены войной.

— Итак, — сказал Кемаль, — если их бог жаждет крови только после победы, они становятся мирным народом, а бог отправляется на покой.

— Что ж, это было бы прекрасно, — сказал Хунакпу, — но их религия утверждала также, что Камаштли не только нуждался в жертвах после победы, но и любил кровь. Камаштли любил войну. Поэтому они могли откладывать массовые жертвоприношения до тех пор, пока не одерживали победу; но они все же искали повод для Иовых сражений, которые могли бы дать им эту победу. Кроме того, у тлакскаланов была та же социально-мобильная система, что и у мексиканцев в период до воцарения Монтесумы. В их обществе можно было возвыситься, либо разбогатев, либо победив в бою. Разбогатеть мог только тот, кто держит в руках торговлю. Поэтому, вероятно, постоянно существовала потребность начинать новые войны со все более удаленными соседями. Мне думается, что владевшим бронзовым оружием тлакскаланам понадобилось не так уж много времени, чтобы достичь естественных границ их новой морской державы: островов Карибского моря на востоке, гор Колумбии на юге и пустынь на севере. Завоевания за пределами этих границ были бы нерентабельными, — либо потому, что плотность населения в этих районах была недостаточно велика, чтобы эксплуатировать его с выгодой для себя или использовать для жертвоприношений, либо потому, что они встретили бы слишком сильное сопротивление, столкнувшись с инками.

— И поэтому они обратили свой взор в сторону пустынной Атлантики? — съязвил Кемаль. — Маловероятно.

— Согласен, — ответил Хунакпу. — Я думаю, что если бы они были предоставлены самим себе, то никогда или, по крайней мере, на протяжении нескольких веков не обратили бы свой взор на восток. Но ведь они не были предоставлены самим себе. К ним пришли европейцы.

— Тогда мы вновь оказались там, откуда начали, — вмешался Кемаль. — Развитая европейская цивилизация открывает для себя отсталых индейцев и…

— Теперь уж не таких отсталых, — возразила Дико.

— Бронзовые мечи против мушкетов? — опять съязвил Кемаль.

— Мушкеты не имели решающего значения, — возразил Хунакпу. — Это общеизвестно. Европейцы просто не могли появиться здесь в достаточно больших количествах со своим превосходным оружием, чтобы преодолеть численное превосходство индейцев. Кроме того, нужно учитывать еще одно обстоятельство. Европейцы не могли появиться сразу в центре бассейна Карибского моря. Очередное открытие в этом регионе наверняка будет сделано Португальцами, совершенно независимо от Колумба, уже в конце 90-х годов пятнадцатого века. С нескольких судов португальцы увидели берега Бразилии, а возможно и высадились там. Однако земля, которая их встретила, оказалась сухой и бесплодной, и к тому же, отсюда нельзя было попасть в Индию, как тогда, когда они шли вдоль африканского побережья. К тому же, в отличие от Колумба, они никуда не спешили, и их визиты носили случайный и бессистемный характер. Потребовались бы годы, прежде чем португальские суда вошли в Карибское море. К этому времени Тлакскаланская империя уже прочно утвердилась в этом районе. Теперь, вместо миролюбивых и добродушных тайнов, европейцы столкнулись бы со свирепыми и голодными тлакскаланами, которые уже, вероятно, начали приходить в отчаяние от того, что они не могут с легкостью расширить территорию своей империи за пределы существующих границ вокруг Карибского бассейна. Что же увидели тлакскаланы? Для них европейцы — отнюдь не боги, пришедшие с востока. Для них европейцы — это новые жертвы, которых привел к ним сам Камаштли, показав тем самым, как можно вновь вернуться на путь победоносных войн. А эти огромные европейские суда и мушкеты — не просто непонятные чудеса. Тлакскаланы или их союзники тараски и сапотеки немедленно начали бы разбирать их на части. Вероятно, они принесли в жертву достаточно много моряков, чтобы убедить корабельных плотников и кузнецов заключить с ними сделку, и, в отличие от мексиканцев, тлакскаланы сохранили бы им жизнь и многому научились бы у них. Сколько времени понадобилось бы им, чтобы научиться делать мушкеты? Строить большие суда? Европейцы, между тем, вообще ничего не знали о существовании империи тлакскаланов, потому что каждое судно, достигшее Карибского моря, захватывалось в плен, и экипажи никогда не возвращались домой.

— Получается, что тлакскаланы больше не занимались дальнейшим развитием техники, — резюмировала Тагири.

— Верно. Все, что от них требовалось, это достигнуть достаточного уровня развития, чтобы разобраться в европейской технике, когда они с ней встретятся, а также быть готовыми использовать ее. Именно это и поняли Вмешавшиеся. Им нужно было, чтобы европейцы открыли новый мир до того, как тлакскаланы придут к власти, то есть во времена слабой, постепенно приходящей в упадок Мексики.

— Это похоже на правду, — задумчиво произнес Кемаль. — Это позволяет нам составить убедительный сценарий. Тлакскаланы строят суда по европейскому образцу, изготавливают европейского типа мушкеты, а затем приплывают к берегам Европы, полностью подготовленные к войне, цель которой — увеличить размеры империи и одновременно принести жертвы в храмах Камаштли. И, я полагаю, они применят и в Европе свою обычную тактику: любой народ, который посмеет сопротивляться, будет уничтожен, тогда как тем, кто объединится с тлакскаланами, придется только выдерживать обычай жертвоприношений в умеренных размерах. Мне кажется, не трудно представить, что в таких условиях крупнейшие страны Европы распадутся на более мелкие. Думаю также, что у тлакскаланов не будет недостатка в союзниках. В особенности, если учесть, что Европа была ослаблена длительными и кровопролитными крестовыми походами.

Для Хунакпу все это прозвучало как победные фанфары. Кемаль сам закончил для него сценарий.

— Однако и этот вариант не проходит, — сказал Кемаль.

— Почему? — спросила Дико.

— Оспа, — ответил Кемаль. — Бубонная чума. Просто холода. Они были главными убийцами индейцев, поскольку на каждого индейца, умершего от слишком тяжелого рабского труда или от испанских мушкетов и мечей, сотни умирали от болезней. Эти эпидемии — еще впереди.

— О да, — сказал Хунакпу. — Это было для меня одной из самых сложных проблем. И невозможно найти подтверждение тому, что я сейчас вам расскажу. Мы знаем, как распространяются болезни среди людей. В Европе, с ее высокой плотностью населения, с постоянными перемещениями людей, связанными, в том числе, с торговлей и войной, между народами возникало множество контактов. Поэтому Европа представляла собой гигантский котел, в котором беспрепятственно размножались все эти болезнетворные организмы, точно так же, как это происходило в Китае и Индии, где, правда, существовали специфические для этих стран болезни. В густонаселенных странах наиболее распространенными были те болезни, которые развиваются так, что убивают медленно и не всегда заканчиваются смертельным исходом. Таким образом, у них всегда есть время, чтобы распространиться, а оставшиеся в живых в течение всего нескольких лет производят на свет новое, не обладающее иммунитетом поколение. Со временем эти болезни принимают форму детских эпидемий, циркулируя среди огромных масс населения, нанося удар то тут, то там, возникая в новом месте и опять возвращаясь на старое. К моменту появления Колумба в обеих Америках не существовало таких крупных скоплений людей. Путешествия и поездки были слишком медленны, а препятствия на пути — слишком велики. Там существовало несколько специфических для этих мест болезней, например сифилис, но в их условиях он убивал очень медленно. Быстро распространяющиеся болезни были здесь невозможны, поскольку они развивались, как правило, в одной местности и расправлялись со своими «хозяевами» прежде, чем те успевали перенести их в другую местность. Однако все изменилось с возникновением империи тлакскаланов.

— Корабли сапотеков? — воскликнула Дико.

— Именно так. Связь между отдельными частями этой империи осуществлялась с помощью судов, перевозивших грузы и пассажиров по всему бассейну Карибского моря. Теперь уже болезни могли путешествовать достаточно быстро, чтобы распространиться и стать типичными.

— Но это еще не значит, что новая болезнь не будет иметь губительных последствий, — возразил Кемаль. — Это просто означает, что оспа будет распространяться быстрее и почти одновременно поразит всю империю.

— Да, — сказал Хунакпу. — Точно так же, как бубонная чума опустошила Европу в четырнадцатом веке. Есть, однако, и разница. Чуму занесут в империю тлакскаланов на тех первых, случайно зашедших туда португальских судах еще до того, как европейцы появятся там в массовом порядке. Она прокатится по всей империи, оставляя после себя то же опустошение, что и в Европе. Конечно, оспа, корь тоже собирали свою дань, но эти болезни не уничтожили ни один народ в Европе. Ни одна империя не погибла от этих болезней, да и Рим рухнул совсем по другой причине. В действительности, чума снижает плотность населения до более предпочтительного уровня. Теперь, когда у них будет меньше голодных ртов, тлакскаланы смогут создать избыток продуктов питания. А что если тлакскаланы увидят в этих болезнях знак того, что Камаштли требует, чтобы они начали войну и привели с собой пленников для жертвоприношений? Это могло оказаться последним толчком, побудившим их отправиться на восток. И теперь, когда они появятся у берегов Европы, оспа и корь уже будут для них знакомыми болезнями. Они пристанут к берегам Европы, уже выработав в себе иммунитет к европейским болезням. Европейцы же никогда прежде не сталкивались с сифилисом. И когда сифилис впервые в нашей истории попал в Европу, он наносил удары безжалостно и убивал быстро. И дашь постепенно он превратился в медленного убийцу, каким был среди индейцев. И кто знает, какие другие болезни могли появиться среди тлакскаланов по мере роста их империи? Я думаю, что на этот раз болезни действовали бы совсем иначе против европейцев и на благо индейцев.

— Возможно, — сказал Кемаль. — Но все это основывается на таком множестве предположений.

— Но ведь любой сценарий, который мы разработаем, будет построен на предположениях, — возразила Тагири. — А у этого есть одно неоспоримое достоинство.

— Какое именно? — спросил Кемаль.

— Этот сценарий создал бы настолько страшное будущее, что Вмешавшиеся сочли бы целесообразным вернуться назад и уничтожить свое собственное время, чтобы ликвидировать источник этого бедствия. Подумайте о том, что это значило бы для истории человечества, если бы мощная, технически развитая цивилизация, распространившая свое господство над всем миром, верила в необходимость человеческих жертвоприношений. Если бы Мезоамериканские культы пыток и убийств пришли в Индию, Китай, Африку и Персию, да вдобавок эта цивилизация была бы вооружена винтовками и имела в своем распоряжении железные дороги.

— Ив сочетании с мощной, единой и эффективно действующей бюрократией, как это было когда-то у Римлян, — добавила Дико. — И европейцам, не принимавшим правления тлакскаланов, пришлось бы много потрудиться, чтобы ослабить их господство и сделать его более приемлемым для себя.

Тагири продолжала:

— Нетрудно представить себе, что Вмешавшиеся, изучая прошлое, сочли завоевание Европы тлакскаланами наихудшим вариантом, самым ужасным бедствием в истории человечества. И тогда они поняли, что энергичность Колумба, его честолюбивые стремления и личное обаяние — это орудие, которое они могут использовать, чтобы предотвратить такую трагедию.

— Ну и что все это означает? — спросил Хасан. — Мы отказываемся от нашего проекта, ибо, если мы остановим Колумба, последствия этого шага будут куда хуже, чем тот вред, который фактически причинили нашей истории он и те, кто пришел после него?

— Хуже? — спросила Тагири. — Кто может сказать, какой из вариантов хуже? А что вы скажете, Кемаль?

Кемаль торжествовал.

— Я скажу, что, если Хунакпу прав, чего мы не можем доказать, хотя он и сделал неплохой доклад, мы поняли лишь одно: вмешательство в прошлое бесполезно, и это доказали Вмешавшиеся, потому что беды и несчастья, которые мы создадим, ничуть не лучше, чем те, которые мы предотвратим.

— Но это не так, — вмешался Хунакпу. Все повернулись в его сторону, и он понял, что, увлеченный дискуссией, забыл, с кем имеет дело, — что он возражает Кемалю, да еще в присутствии Тагири и Хасана. Он взглянул на Дико и увидел, что та отнюдь не выглядит встревоженной, она просто с интересом смотрела на него, ожидая, что он скажет. И он понял, что так смотрят все присутствующие, кроме Кемаля, хмурый вид которого, возможно, и не относился лично к нему. Наверное, такое выражение никогда не сходило с его лица. Впервые до Хунакпу дошло, что тут с ним обращаются как с равным, и никто не задет и не оскорблен тем, что он отважился заговорить. Его мнение ценилось так же, как мнение любого другого. Для него это открытие было настоящим чудом, и, ошеломленный, он чуть не утратил дар речи.

— Ну, так что же? — спросил Кемаль.

— По-моему, урок, который мы извлекли из этого, — сказал Хунакпу, — отнюдь не заключается в том, что мы не можем с успехом вмешиваться в прошлое. В конце концов. Вмешавшиеся предотвратили то, что они и намеревались предотвратить. Я намного больше, чем любой из вас, знаю о Мезоамериканской культуре, и, несмотря на то что это моя культура, мой народ, я могу заверить вас, что в мире, которым правили бы тлакскаланы или мекисканцы — или даже, если уж на то пошло, майя, никогда не возникли бы ростки демократии, науки и терпимости, которые в конце концов дала европейская культура, несмотря на ее безжалостное и высокомерное отношение к другим народам.

— Вы не можете этого утверждать, — возразил Кемаль. — Европейцы сначала способствовали работорговле, а затем постепенно отказались от нее. Так кто же может утверждать, что тлакскаланы не отказались бы от человеческих жертвоприношений? Европейцы покоряли другие народы от имени королей и королев, а спустя пять столетий они лишили тех монархов, которые еще уцелели к тому времени, последних крох той власти, которой они когда-то обладали. Тлакскаланы тоже претерпели бы эволюцию.

— Но если не считать Америки, то всюду, где европейцы побеждали, национальная культура сохранялась, — сказал Хунакпу. — Пусть в измененном виде, но все же узнаваемая. Я думаю, что победа тлакскаланов во многом напоминала бы римские завоевания, которые оставили после себя лишь слабые следы галльской и иберийской культур.

— Все это не имеет отношения к делу, — сказала Тагири. — Наша задача состоит не в том, чтобы сделать выбор между историей Вмешавшихся и нашей собственной. Что бы мы ни делали, мы не можем восстановить их историю, да мы бы и не захотели этого. Неважно, чья история хуже — наша или их, обе они, несомненно, ужасны.

— И обе они, — сказал Хасан, — привели к созданию того или иного варианта Службы какого-то будущего, живя в котором, они знали о своем прошлом и могли дать ему оценку.

— Да, — согласился Кемаль, и в голосе его звучала издевка, — и обе они привели к тому, что настало время, когда некоторые умники, которым подчас нечем заняться, решили вмешаться в прошлое и изменить его так, чтобы оно соответствовало идеалам настоящего. Мертвые мертвы — так будем же изучать их и учиться у них.

— И помогать им, если сможем, — сказала Тагири, дрожащим от возбуждения голосом. — Кемаль, Вмешавшиеся научили нас только тому, что сделанное ими оказалось недостаточным, а отнюдь не тому, что надо вообще отказаться от подобных попыток.

— Недостаточным!

— Они думали только о той истории, которую хотели предотвратить, а не о той истории, которую создадут. Мы должны попытаться сделать лучше.

— Но как мы сможем это сделать? — спросила Дико. — Как только мы начнем действовать, как только мы что-нибудь изменим, мы столкнемся с риском устранить из истории самих себя. Поэтому мы, как и они, можем сделать только одно изменение.

— Они смогли сделать только одно изменение, — сказала Тагири, — потому что они направили послание. Но что если мы направим посланца?

— Пошлем человека?

— Путем тщательного изучения мы установили, какой техникой воспользовались Вмешавшиеся. Они направили послание не из своего времени, потому что, как только они начали бы передавать его, они уничтожили бы себя и сам прибор, передававший послание. Вместо этого они направили в прошлое предмет, голографический проектор, в котором содержалось все их послание. Они точно знали, где поместить его и когда включить. Мы нашли этот аппарат. Он сработал превосходно, а затем выделил кислоты, разрушившие все схемы и соединения, а потом, спустя примерно час, когда никого не было поблизости, импульс высокотемпературной плазмы расплавил его в бесформенный кусок, после чего он взорвался, разбросав крошечные оплавленные кусочки на площади в несколько акров.

— Вы нам ничего об этом не рассказывали! — воскликнул Кемаль.

— Бригада, работающая над созданием машины времени, знала об этом уже некоторое время, — ответила Тагири. — Они скоро опубликуют отчет об этом. Важно следующее: они не просто направили послание, они направили предмет. Этого было достаточно, чтобы изменить историю, но недостаточно для того, чтобы изменить ее в лучшую сторону. Нам нужно направить в прошлое посланца, который сможет действовать сообразно обстановке, который сможет не просто сделать одно изменение, но вносить затем и новые. Таким образом, мы сможем не только предотвратить развитие человечества по гибельному для него пути, мы сможем обдуманно, тщательно подготовить новый путь, благодаря которому дальнейшая история станет несравненно лучше. Считайте нас врачами, лечащими прошлое. Недостаточно сделать больному инъекцию, дать одну таблетку. Мы должны наблюдать и лечить больного в течение длительного времени, приспосабливая лечение к ходу болезни.

— Значит, вы хотите послать в прошлое человека? — спросил Кемаль.

— Одного или нескольких, — ответила Тагири. — Один человек может заболеть, с ним может случиться какое-то несчастье или его просто убьют. Посылая нескольких человек, мы создаем определенный запас надежности.

— Тогда одним из них должен быть я, — заявил Кемаль.

— Что?! — вскричал Хасан. — Вы, который считает, что мы вообще не должны вмешиваться!

— Я никогда этого не утверждал, — возразил Кемаль. — Я только говорил, что глупо вмешиваться, если у нас нет способа контролировать последствия. Если вы действительно пошлете в прошлое группу людей, я хочу быть одним из них. Так я смогу убедиться, что все идет нормально, что это стоило сделать.

— Мне кажется, у вас несколько преувеличенное представление о своих способностях давать оценку, — сердито заметил Хасан.

— Вы совершенно правы, — согласился Кемаль. — Но тем не менее я поступлю именно так.

— Если кто-то вообще отправится в прошлое, — заметила Тагири. — Нам нужно более тщательно ознакомиться со сценарием Хунакпу и получить дополнительные доказательства. Затем, независимо от результатов, мы должны продумать, какие именно изменения вносить. Тем временем наши ученые будут продолжать работать над машиной времени, но уже с большей уверенностью, поскольку мы уже убедились в возможности перемещения физического объекта в прошлое. Когда все эти проекты будут закончены, когда мы получим возможность перемещаться в прошлое, когда мы будем точно знать, что именно мы собираемся сделать, и когда мы будем точно знать, как мы намерены сделать это, — тогда мы опубликуем наш отчет и решение, претворять ли этот проект в жизнь. Таким образом, мы ознакомим с нашими выводами всех желающих.

* * *

Колумб вернулся домой холодным вечером, когда уже стемнело, уставший до боли в суставах не от ходьбы, поскольку идти было не так уж далеко, а от бесконечных вопросов, ответов и споров. Были моменты, когда он с трудом удерживался от того, чтобы не сказать: «Отец Талавера, я сказал вам все, что знаю. У меня нет больше ответов. Составляйте ваш отчет». Но, как и предупреждали его францисканские монахи в монастыре Ла Рабида, это означало бы крушение всех его надежд. Отчет Талаверы будет подробным и разгромным, и в нем не останется ни одной щелочки, сквозь которую он мог бы проскользнуть с судами, экипажами и припасами для путешествия.

Были даже мгновения, когда Колумбу хотелось вцепиться в этого терпеливого, методичного, умного священника и сказать: «Да неужели вы не понимаете, что я прекрасно знаю, сколь безумной вам кажется вся эта затея? Но сам Господь сказал мне, что я должен отправиться на Запад, чтобы добраться до великих царств Востока. Значит, мои доводы должны быть истинны, не потому что у меня есть доказательства, а потому что так сказал Господь!»

Конечно, он ни разу не поддался подобному искушению. Хотя Колумб и надеялся, что, если его обвинят в ереси. Бог вмешается и не позволит священникам сжечь его на костре, он не хотел подвергать Его такому испытанию. В конце концов. Бог ведь приказал ему никому не рассказывать о своем повелении и, значит, вряд ли он может рассчитывать на чудесное избавление от сожжения, на которое он сам обрек бы себя своим нетерпением.

Так шли дни, недели и месяцы, и порой ему казалось, что путь, который еще предстояло пройти, займет, по меньшей мере, столько же дней, недель и месяцев — почему бы и не лет? — прежде чем Талавера, наконец, скажет: «Колумб, видимо, знает больше, чем говорит, но мы должны составить наш отчет и покончить с этим делом». Сколько же еще лет? Колумбу не хотелось даже и думать об этом. Неужели мне придется ждать так же долго, как Моисею? Неужели я получу разрешение отправиться в плавание, когда буду настолько стар, что смогу только стоять на берегу и следить, как уплывают корабли? Неужели я никогда сам не ступлю на землю обетованную?

Не успел он дотронуться до двери, как она распахнулась, и Беатриса, уже заметно раздавшаяся в талии, заключила его в свои объятия.

— Ты что, с ума сошла? — воскликнул Колумб. — Мало ли кто мог прийти? А ты открыла дверь, даже не спросив, кто там.

— Но это же был ты, не так ли? — сказала она, целуя его.

Он протянул руку назад, закрыл дверь, а затем высвободился из ее объятий, чтобы задвинуть засов.

— Ты подрываешь свою репутацию, позволяя всей улице видеть, что ждешь мессы в моем доме и встречаешь у порога с поцелуями.

— А ты думаешь, что вся улица еще не знает? Даже двухлетним детям уже известно, что в чреве Беатрисы растет ребенок Кристобаля.

— Тогда позволь мне жениться на тебе, Беатриса, — сказал он.

— Ты говоришь это, Кристобаль, только потому, что знаешь, что я отвечу отказом.

Он стал возражать, но в глубине души знал, что она права. Он обещал Фелипе, что Диего будет его единственным наследником и поэтому он не мог жениться на Беатрисе и узаконить тем самым их ребенка. У Беатрисы, к тому же, были свои доводы, которыми она всегда пользовалась, и их трудно было опровергнуть.

Она и сейчас повторила их:

— Тебе нельзя быть обремененным женой и ребенком, когда весной двор переедет в Саламанку. Кроме того, сейчас ты появляешься при дворе как сеньор, который в Португалии общался с дворянами и королевскими особами. Твоя жена была женщиной благородного происхождения. Но стоит тебе жениться на мне, и кем ты станешь? Мужем двоюродной сестры генуэзского купца. Это не сделает тебя сеньором. Да и маркиза де Мойя не относилась бы к тебе, как сейчас.

Ax да, его другая «сердечная привязанность», маркиза, близкая подруга королевы Изабеллы. Тщетно пытался он объяснить Беатрисе, что Изабелла настолько благочестива, что не потерпела бы и намека на то, что Колумб ухаживает за ее подругой. Беатриса, однако, была убеждена, что Колумб регулярно спит с ней; она старательно притворялась, что это ее нисколько не волнует.

— Маркиза де Мойя — мой друг и помогает мне, потому что королева к ней прислушивается, а кроме того, она верит в успех моего предприятия, — сказал Колумб. — Но единственное, что мне в ней нравится, это ее имя.

— Де Мойя? — поддразнила Беатриса.

— Нет, имя, данное ей при крещении, — сказал Колумб. — Беатриса, как и у тебя. Когда я слышу это имя, меня переполняет чувство любви, но только к тебе. — Он положил руку ей на живот. — Прости, что возложил на тебя такое бремя.

— Твое дитя — вовсе не бремя для меня, Кристобаль.

— Я никогда не смогу дать ему свое имя. Если я получу титул и богатство, они будут принадлежать Диего, сыну Фелипы.

— Но в его жилах будет течь кровь Колумба, и его богатством будет моя любовь и любовь, которую подарил мне ты.

— Беатриса, — сказал Колумб, — а что если из моей затеи ничего не получится? Что если не будет никакого путешествия, а значит, никакого богатства и титулов? Кем тогда будет твой ребенок? Незаконным сыном генуэзского искателя приключений, который пытался вовлечь коронованных особ Европы в безумное предприятие — путешествие в неизведанные районы океана?

— Но этого никогда не будет, — сказала она, поудобнее устраиваясь у него на коленях. — Ведь с тобой Бог.

Так ли это, подумал Колумб. А может быть, когда я уступил твоей страсти и лег с тобой в постель, я совершил грех, от которого не могу отказаться и сейчас, — Бог лишил меня своей милости? Может быть, чтобы вернуть Его расположение, мне нужно отречься от тебя и покаяться за мою греховную любовь к тебе? Или мне следует нарушить клятву, данную Фелипе, и жениться на тебе, хоть это шаг и чреват опасностями?

— С тобой Бог, — повторила она. — Бог вручил меня тебе. От женитьбы на мне ты должен отказаться ради своей великой миссии, но Бог, конечно, не хотел, чтобы ты стал священником, дал обет безбрачия и совсем вычеркнул любовь из своей жизни.

Она всегда, даже в первые дни их любви, говорила это, и он сначала подумал, не послал ли ему Бог человека, которому он может рассказать о своем видении на берегу неподалеку от Лагоса. Но нет, она ничего об этом не знала. И все же она твердо верила в божественные истоки его миссии и поддерживала его в минуты, когда он был близок к отчаянию.

— Ты должен поесть, — сказала она. — Тебе надо поддерживать силы, они пригодятся в поединках со священниками.

Она была права, он почувствовал, что проголодался. Но сначала он поцеловал ее, ибо знал, как ей важно верить, что она значит для него больше всего на свете, больше, чем еда и даже больше, чем его дело. И когда они целовались, он подумал, как было бы хорошо, если бы он был так же нежен с Фелипой! Если бы он не жалел тех коротких минут, чтобы успокоить eel Может быть тогда она не впала бы в отчаяние и не умерла такой молодой, а если бы и умерла, то ее жизнь была бы намного счастливее до самого смертного часа. Это было бы так просто. Но он этого не понимал.

Может быть, для этого ему и послана Беатриса? Чтобы дать возможность искупить свои грехи перед Фелипой? Или для того, чтобы совершить новые грехи?

Стоит ли думать об этом? Если Бог захочет наказать Колумба за его незаконную связь с Беатрисой, пусть будет так. Но если Бог по-прежнему хочет, чтобы он совершил путешествие на Запад, несмотря на все его грехи и слабости, то Колумб будет продолжать изо всех сил стараться выполнить это поручение. Он — не больший грешник, чем царь Соломон, и, уж конечно, ему далеко до царя Давида, а Бог сделал великими их обоих.

Обед был превосходен, а затем они занялись любовными играми в постели, а потом он уснул. Для него это было единственной отрадой в эти темные, холодные дни и, одобрял ли Господь его поведение, или нет, он все равно был счастлив.

* * *

Тагири включила Хунакпу в работу над проектом «Колумб», возложив на него и Дико ответственность за разработку плана действий по вторжению в прошлое. В течение часа или двух Хунакпу чувствовал себя отмщенным; ему неудержимо хотелось вернуться на свою старую работу лишь для того, чтобы попрощаться и увидеть зависть на лицах тех, кто насмехался над его проектом, который сейчас ляжет в основу работы великого Кемаля. Но торжество вскоре сменилось страхом: ему придется работать среди людей, отличающихся высоким уровнем аналитического мышления, ему придется руководить людьми — ему, которым всегда невозможно было руководить. Как только он справится с этим? Все будут считать, что он не достоин своей должности — и начальники, и подчиненные.

Дико помогла ему пережить эти первые дни сомнений. Она старалась не проявлять своего превосходства, а, наоборот, следила за тем, чтобы все решения принимались ими совместно; и даже если он просто не знал, какими вариантами они располагают, она подсказывала ему только тогда, когда они оставались одни, с тем, чтобы у других не сложилось мнение, будто она — настоящий руководитель группы вмешательства. И вскоре Хунакпу почувствовал себя более уверенно, а спустя еще некоторое время оба они стали руководить действительно совместно, часто вступая в споры по различным вопросам, но никогда не принимая решения, не придя прежде к общему согласию. Когда через несколько месяцев совместной работы они оба поняли, что их профессиональное сотрудничество превратилось в нечто куда более сильное и личное, то никто не был так этому удивлен, как они сами.

Для Хунакпу было настоящей мукой, работая каждый день с Дико, каждый день проникаясь все большей уверенностью, что она любит его так же сильно, как и он ее, осознавать, что она отвергает любой намек, любое предложение и откровенную мольбу не ограничивать их встречи коридорами Службы, а продолжить их в одной из хижин Джубы.

— Ну почему нет? — спрашивал он. — Почему?

— Я устала, — отвечала она. — У нас еще слишком много дел.

Обычно такого ответа было достаточно, чтобы он прекратил свои излияния, но не сегодня, не на этот раз.

— Все в нашем проекте идет гладко, — возразил он. — Мы превосходно сработались, и, группа, которую мы собрали, работает надежно и хорошо. Каждый вечер мы уходим домой достаточно рано. У нас есть время, если только ты согласишься, чтобы пообедать вместе. Посидеть и поговорить, как мужчина и женщина.

— У нас нет времени на это, — ответила Дико.

— Почему? — потребовал объяснений Хунакпу. — Мы скоро закончим, наш проект близок к завершению. Кемаль все еще возится со своим отчетом о возможных вариантах будущего, а машина еще не совсем готова. У нас масса времени.

Увидев ее расстроенное лицо, он обычно умолкал, но не сегодня.

— С чего тебе расстраиваться? Твои мать и отец, как и мы, работают вместе, а они женаты, и у них ребенок.

— Да, — сказала она. — Но мы с тобой не поженимся.

— Почему? Неужели дело в том, что я ростом ниже тебя? Тут уж ничего не поделаешь. Майя ниже ростом, чем отпрыск турка и донготона.

— Ну и дурак же ты, Хунакпу, — сказала она. — Отец тоже ниже матери. Какой же идиоткой ты меня считаешь!

— Идиоткой, которая любит меня так же, как я ее, но по какой-то дурацкой причине отказывается признаться в этом, отказывается даже воспользоваться шансом и быть счастливыми вместе.

К его изумлению в глазах у нее показались слезы.

— Я не хочу об этом говорить, — заявила она.

— А я хочу.

— Ты думаешь, что любила меня, — сказала Дико.

— Я знаю, что люблю тебя.

— И ты думаешь, что я люблю тебя, — сказала она.

— Надеюсь, что да.

— Может быть, ты и прав, — ответила Дико. — Но есть нечто другое, что мы с тобой любим больше.

— Что именно?

— Вот это, — сказала она, показав на комнату, в которой они находились, заполненную Трусайтами II, хроновизорами, компьютерами, письменными столами и стульями.

— Сотрудники Службы живут и любят, как все обычные люди, — возразил Хунакпу.

— Дело не в Службе, Хунакпу, а в нашем проекте. Проекте «Колумб». Мы добьемся успеха. Мы соберем команду из трех человек, которая отправится в прошлое. А когда они выполнят свою миссию, все это перестанет существовать. Так зачем же нам жениться и рожать ребенка в мире, который исчезнет всего через несколько лет?

— Это пока неизвестно, — сказал Хунакпу. — Математики до сих пор не пришли к единому мнению. Может быть все, что мы создадим, вмешавшись в прошлое, будет только вилкой во времени, и тогда оба будущих будут существовать параллельно.

— Ты сам знаешь, что это наименее вероятный вариант. Ты знаешь, что машина строится согласно теории метавремени. То, что отправляется в прошлое, изымается из потока причинности. На него больше не может воздействовать то, что происходит в потоке времени, в котором оно изначально появилось, и когда оно попадает в поток времени в другой точке, оно становится беспричинным, необусловленным причиной. Когда мы изменим прошлое, наше настоящее исчезнет.

— Обе теории могут объяснить принцип действия машины, — сказал Хунакпу, — поэтому не пытайся использовать в споре со мной свои превосходные знания в математике и теории времени.

— Так или иначе, это не имеет значения, — заметила Дико. — Потому что, даже если наше время будет продолжать существовать, меня в нем не будет.

Вот оно — невысказанное предположение, что она будет одной из тех троих, кто отправится в прошлое.

— Но это же смешно, — возразил он. — Высокая чернокожая женщина, живущая среди тайно?

— Высокая чернокожая женщина, досконально знающая все события, ожидающая этих людей в будущем, — сказала она. — Думаю, я вполне подходящая кандидатура.

— Но твои родители ни за что не отпустят тебя.

— Мои родители сделают все, чтобы эта миссия закончилась успешно, — ответила она. — Я уже сейчас намного лучше подготовлена, чем кто-либо другой. У меня превосходное здоровье. Я изучала языки, которые потребуются мне для данной части проекта — испанский, генуэзский диалект итальянского, латынь, два диалекта племени аравак, один диалект карибов и язык сибоней, которым до сих пор пользуются в деревне, где когда-то жила Путукам, потому что он считается священным. Кто может быть мне достойным соперником? И я знаю план вдоль и поперек, и все идеи, которые заложены в нем. Кто лучше меня сможет соответствующим образом изменить его, если дела пойдут не так, как ожидалось? Поэтому я непременно отправлюсь, Хунакпу. Отец с матерью еще какое-то время будут сопротивляться, но затем они поймут, что я — самый верный залог успеха, и отпустят меня.

Он ничего не сказал. Он знал, что это правда.

Дико рассмеялась.

— Ах ты, лицемер, — сказала она. — Ведь ты делал то же, что и я, ты разрабатывал Мезоамериканскую часть плана, для того чтобы только ты мог ее выполнить.

Это тоже было правдой.

— Я — не менее подходящая кандидатура, чем ты, — нет, даже более, потому что я — майя.

— Майя, который больше, чем на фут выше, чем майя и сапотеки того времени, — возразила она.

— Я говорю на двух диалектах майя, плюс на языках племен науатль, сапотеков, а также испанском, португальском и двух наиболее распространенных диалектах тарасков. И все доводы в твою пользу равным образом относятся и ко мне. Кроме того, я знаю все технологии, которые мы намеревались там внедрить, а также подробные биографии всех людей, с которыми нам придется иметь дело. У меня нет конкурентов.

— Я знаю, — сказала Дико. — Я знала это раньше, чем ты сам. Тебе не нужно убеждать меня.

— О, — вымолвил он.

— А ты — настоящий лицемер, — сказала она, и какое-то скрытое чувство прозвучало в ее словах. — Ты уже давно решил, что отправишься туда, и тем не менее рассчитывал, что я-то останусь. У тебя была дурацкая мысль, что мы поженимся, родим ребенка, а потом ты оставишь меня здесь со слабой надеждой на то, что, пока ты будешь выполнять свое предназначение в прошлом, здесь будет какое-то будущее.

— Нет, — ответил он, — я даже и не думал о женитьбе.

— О чем же ты думал, Хунакпу? Улизнуть тайком от всех и наскоро переспать со мной в каком-нибудь укромном местечке? Я тебе не Беатриса, Хунакпу. У меня есть моя работа. И в отличие от европейцев, и, видимо, индейцев, я знаю, что спать с мужчиной, не будучи его женой, значит, — нарушить законы общества, в котором живешь, отказаться занять место, предназначенное тебе в нем. Я не буду совокупляться, как животное, Хунакпу. Когда я выйду замуж, то сделаю это, как подобает человеку, и это будет не в данном потоке времени. Если я вообще выйду замуж, это произойдет в прошлом, потому что только там у меня есть будущее.

Он слушал, чувствуя, как его сердце наливается свинцом.

— Мало надежды. Дико, что мы проживем там достаточно долго, чтобы встретиться.

— Поэтому-то, мой друг, я и отказываюсь принять все твои приглашения продолжить нашу дружбу за пределами этих стен. У нас с тобой нет будущего.

— Неужели будущее и прошлое — это все, что имеет для тебя значение? Неужели в твоем сердце не найдется местечка для настоящего?

Вновь по ее щекам потекли слезы.

— Нет, — ответила она.

Он протянул руки и стер слезы с ее щек, а потом провел мокрыми от слез пальцами по своим щекам.

— Я никогда никого не полюблю, кроме тебя, — сказал он.

— Это ты сейчас так говоришь, — промолвила Дико. — Но я освобождаю тебя от этого обещания и заранее прощаю тебе то, что ты полюбишь кого-нибудь и женишься, и если мы когда-нибудь встретимся там, мы будем друзьями, и будем рады увидеться, и ни на мгновение не пожалеем, что не поступаем неразумно сейчас.

— Мы пожалеем об этом. Дико. По крайней мере, я. Я жалею об этом уже сейчас и буду жалеть потом и всегда. Потому что ни один человек, которого мы встретим в прошлом, не поймет, кто и что мы на самом деле, во всяком случае так, как мы теперь понимаем друг друга. Ни с кем в прошлом мы не сможем разделить стоящие перед нами задачи, и никто не будет так упорно трудиться, чтобы помочь нам, как мы это делаем сейчас друг для друга, чтобы добиться общей цели. Никто не узнает тебя, как я, и не будет любить так, как я. И пусть ты права, у нас с тобой нет будущего, но я скорее предпочел бы встретить любое будущее, помня о том, что хоть недолго, но мы были вместе.

— Тогда ты — глупый романтик, как всегда говорит мама.

— Она так говорит?

— Мама никогда не ошибается, — ответила Дико. — Она также сказала, что у меня никогда не будет лучшего друга, чем ты.

— Она права.

— Будь моим верным другом, Хунакпу, — сказала Дико. — И никогда больше не заводи опять этот разговор. Работай вместе со мной и, когда придет время отправиться в прошлое, будь рядом. Пусть работа, которую мы делаем вместе, будет нашим супружеством, а будущее, которое мы построим, нашими детьми. Позволь мне прийти к моему неведомому мужу, кем бы он ни был, так, чтобы память о другом муже или другом возлюбленном не тяготила меня. Позволь мне встретить мое будущее с верой в нашу дружбу, а не с чувством вины за то, что я отвергла тебя, или за то, что приняла твою любовь. Ты сделаешь это для меня?

Нет, молча кричал Хунакпу. В этом нет необходимости, нам не нужно этого делать. Мы можем быть счастливы сейчас и ничто не помешает нам быть счастливыми в будущем. И ты не права, совершенно не права, требуя от меня этого.

Но если она считает, что замужество или любовная связь сделают ее несчастной, то тогда она действительно будет несчастной, а значит, она права в отношении себя, и любовь к нему не принесет ей радости. Так что же… любит он ее или просто хочет обладать ею? Что ему дороже — ее счастье или удовлетворение своего желания?

— Да, — сказал Хунакпу. — Я сделаю это для тебя.

И тогда она единственный раз поцеловала его. Наклонилась к нему и поцеловала в губы — не мимолетным поцелуем, но и не страстным. С любовью, просто с любовью, одним-единственным поцелуем, а затем ушла, оставив его одного, покинутого и несчастного.

Глава 8

Темное будущее

Отец Талавера выслушал все красноречивые, методичные, временами страстные доводы, но он с самого начала знал, что окончательное решение по делу Копана придется принимать ему. Сколько уже лет они внимали Колону — и сами тоже выступали с речами, — так что теперь все были измучены бесконечным повторением одного и того же. За все эти годы, с тех пор как королева попросила его возглавить комиссию по проверке утверждений Колона, не изменилось решительно ничего. Мальдонадо, похоже, по-прежнему считал само существование Колона оскорблением для себя, в то время как Деса был почти очарован генуэзцем. Остальные поддерживали то одного, то другого, либо, подобно самому Талавере, оставались нейтральными. Они просто колебались, как трава, стараясь держать нос по ветру. Сколько раз каждый из них приходил к нему для приватной беседы и проводил долгие минуты, а иногда и часы, объясняя свою позицию, которая всегда сводилась к одному и тому же: он согласен со всеми.

Только я по-настоящему нейтрален, подумал Талавера. Только меня одного не могут поколебать никакие аргументы. Только я один могу слушать, как Мальдонадо приводит длинные цитаты из древних, давно забытых рукописей, на языках столь редких, что, весьма вероятно, никто никогда и не говорил на них, кроме самого автора. Только я, слушая его, слышу голос человека, преисполненного решимости не позволить какой-то мелкой новой идее разрушить его собственное идеальное представление об устройстве мира. Один я могу слушать, как Деса восхваляет проницательность Колона, открывшего истины, которые так долго не замечали другие ученые, и слышу при этом голос человека, мечтавшего, начитавшись когда-то рыцарских романов, стать рыцарем без страха и упрека и защищать дело благородное только потому, что он его защищает.

Только я один нейтрален, думал Талавера, потому что я один понимаю беспредельную глупость всех этих выступлений. Кто из тех древних, которых все они цитируют с такой уверенностью, был поднят рукой Бога так высоко, что охватил взглядом всю землю? Кому из них рука Бога вручила инструмент, чтобы точно измерить диаметр Земли? Никто ничего не знал. Результаты единственной серьезной попытки такого измерения, выполненного более тысячи лет тому назад, могли быть сильно искажены самым незначительным расхождением данных исходных измерений. Все доводы в мире не могут изменить того факта, что если вы строите основание ваших логических рассуждений на предположении, то и ваши выводы будут тоже предположением.

Само собой разумеется, Талавера не мог поделиться своими мыслями ни с кем. Он занял столь высокий пост вовсе не потому, что скептически относился к мудрости древних. Напротив, все, кто знал его, были уверены, что он крайний ортодокс. Он изрядно потрудился, чтобы за ним закрепилось такое мнение. В известном смысле окружавшие его люди были правы: просто его определение ортодоксальности в корне отличалось от их определения.

Талавера не верил ни Аристотелю, ни Птолемею. Он уже понял, что экзамен, устроенный Колону, продемонстрировал, по крайней мере, одну удивительную особенность: на каждого древнего мудреца приходится один опровергающий его мудрец, столь же древний и (как он подозревал) столь же невежественный. Пусть другие ученые утверждают, что Бог шептал на ухо Платону, когда тот писал свой «Пир». Талавера так не думал. Аристотель был умен, но его мудрые высказывания вряд ли ближе к истине, чем мнение других мудрецов.

Талавера верил только Иисусу Христу. Только Его слова имели для него значение, только дело Христово волновало его душу. Всякое другое дело, всякую другую идею, всякий другой план, партию или секту, или отдельного человека следовало судить в свете того, помогут они или помешают делу Христову. В самом начале своей церковной карьеры Талавера понял, что монархи Кастилии и Арагона полезны делу Христа, и поэтому примкнул к их лагерю. Они, в свою очередь, нашли его ценным слугой, поскольку он умело использовал в их поддержку те возможности, которыми располагает церковь.

Его техника отличалась простотой. Понять, чего хотят монархи и что нужно, дабы поддержать их усилия, чтобы превратить Испанию в христианское королевство, лишить иноверцев всяческой власти и влияния, а затем интерпретировать все подходящие для данного случая тексты из Священного писания, чтобы показать, как оно, традиции церкви и все древние писатели едины в поддержке того курса, который избрали монархи. Ему казалось забавным когда он был не в настроении или чем-то опечален, что никто никогда не мог разобраться в его методе. Всякий раз, когда он приводил цитаты из древних авторов в поддержку дела Христова и монархов Испании, все убеждались, насколько правилен курс, избранный монархами. И никому не приходило в голову, что Талавера просто искусно манипулирует текстами. Похоже, они даже не догадывались, что текстами можно манипулировать.

И тем не менее все они манипулировали древними текстами, переделывали их и интерпретировали в своих интересах. Так, Мальдонадо прибегал к этому, чтобы защитить свои сложные и спорные умозаключения, тогда как Деса пользовался тем же приемом, чтобы нападать на них. Но ни один из них, похоже, и не подозревал, чем они в действительности занимаются. Им казалось, что они открывают истину.

Талавере не раз хотелось высказать им с презрением все, что он о них думает. Его так и подмывало сказать, что сейчас имеет значение лишь одна истина! Испания воюет за освобождение Иберии от иноверцев. Король ведет войну умело и терпеливо, и он победит и выгонит последних мавров из Иберии. Королева сейчас приступила к тому, что Англия предусмотрительно сделала еще год назад: она изгоняет евреев из своего королевства, и дело не в том, что евреи опасны своей злонамеренностью — Талавера отнюдь не разделял фанатическую убежденность Торквемады в существование еврейских заговоров. Нет, евреев следует выслать потому, что менее стойкие христиане никогда не укрепятся в своей вере, пока будут видеть, как живущие рядом с ними иноверцы процветают, женятся, заводят детей и живут нормальной и достойной жизнью. До тех пор они не укрепятся в своей вере и не поймут, что счастье — только во Христе. Евреи должны уйти, точно так же, как и мавры.

А какое отношение имеет Колон ко всему этому? Путешествие на Запад. Ну и что из того? Если даже он прав, то что это даст Испании? Окрестить язычников в далекой стране, когда сама Испания еще не объединилась целиком под знаменем Христа? Это было бы прекрасно и вполне оправдало бы затраченные усилия, если бы это не мешало, так или иначе, войне с маврами. Поэтому, пока остальные спорили о размерах Земли и возможности пройти под парусами через Океан, Талавера все время размышлял над гораздо более важными вопросами. Как скажутся на престиже короны известия об этой экспедиции? Во что она обойдется, и как повлияет на ход войны затрата таких больших средств? Приведет ли поддержка Колона Арагоном и Кастилией к их более тесному сближению или еще больше разделит их? Что в действительности хотят король и королева? Если Колону ответить отказом, то куда он отправится после этого та. что предпримет?

До сегодняшнего дня ответы на все эти вопросы были достаточно ясны. Король не собирался тратить ни одного песо ни на что, кроме войны с маврами, тогда как королева была весьма настроена поддержать экспедицию Колона. Это означало, что ни одно решение по этому вопросу не будет единодушным. При таком неустойчивом равновесии между королем и королевой, между Арагоном и Кастилией, какое бы решение относительно экспедиции Колона не было принято, один из них сочтет, что власть другого опасно усилилась, и вместе с этим усилятся подозрительность и зависть.

Поэтому Талавера решил, что, независимо от исхода всех споров, окончательное решение будет вынесено лишь после того, как ситуация изменится. Поначалу проводить такую политику не составляло труда, однако шли годы, и когда стало ясно, что Колон не может предложить ничего нового, оттягивать решение становилось все труднее и труднее. К счастью, Колон был единственным участником процесса, кто, по-видимому, понимал это. А если и не понимал, то, по крайней мере, невольно подыгрывал Талавере: он продолжал намекать, что знает больше, чем говорит. Туманные ссылки на сведения, которые он получил в Лиссабоне или на Мадейре, упоминания о доказательствах, пока еще не предъявленных, — все это позволяло Талавере не прекращать проверку.

Когда Мальдонадо (и Деса, но по причинам противоположного характера) требовал, чтобы он заставил Колона выложить на стол эти великие тайны, дабы раз и навсегда решить спор, Талавера всегда соглашался, что и в самом деле было бы весьма полезно, если бы Колон уступил этому требованию; однако необходимо учитывать, что он, наверняка, дал нерушимую клятву не разглашать то, что узнал в Португалии. Если речь идет просто о страхе мести со стороны португальцев, то Колон, несомненно, расскажет им все, что знает, поскольку он смелый человек и не боится никаких козней со стороны короля Жуана. Но если это дело чести, то как они могут требовать от него нарушить клятву? Это было бы все равно, что потребовать от Колона обречь себя на вечные адские муки лишь для того, чтобы удовлетворить их любопытство. Поэтому они должны внимательно слушать все, что говорит Колон, надеясь, что такие мудрые ученые, как они, смогут понять, что именно он не может им сказать в открытую.

И, милостью Божией, сам Колон поддерживал его игру. Уж, конечно, каждый из них время от времени отводил Колона в сторонку и пытался выведать у него, что он так упорно скрывает. И за все эти долгие годы Колон ни разу не намекнул, что таких сведений не существует.

Уже долгое время Талаверу доводы не интересовали — он с самого начала понял их суть, а за прошедшие годы ничего важного к ним не прибавилось. Вместо этого Талавера изучал самого Колона. Поначалу он предположил, что Колон — просто еще один придворный, пытающийся укрепить свое положение при дворе, но это впечатление быстро рассеялось. Колон был абсолютно, фанатично предан идее путешествия на Запад, и ничто в мире не могло отвлечь его от этой идеи. Однако постепенно Талавера понял, что это путешествие на Запад само по себе не было конечной целью. У Колона были какие-то свои затаенные мечты. Не о личном богатстве или славе, а скорее мечты о власти. Колон хотел совершить что-то, и путешествие на Запад было лишь отправным этапом. А что же он хотел совершить? Талавера ломал голову над этим месяцы, годы.

Наконец сегодня ответ был найден. Отказавшись на время от своих ученых мудрствований, Мальдонадо заметил довольно запальчиво, что Колон поступает эгоистично, пытаясь отвлечь монархов от войны с маврами. На что Колон внезапно разразился гневной отповедью:

— Война с маврами? Ради того, чтобы изгнать их из Гранады, крошечного уголка этого бесплодного полуострова? Заполучив в свои руки богатства Востока, мы могли бы изгнать турок из Константинополя, после чего останется лишь один шаг до их полного уничтожения и освобождения Святой Земли. И вы мне говорите, что я не должен этого делать, потому что могу тем самым помешать войне в Гранаде? Вы могли бы с таким же успехом убеждать матадора не убивать быка, потому что это помешает ему раздавить мышь!

Колон сразу же пожалел о своей несдержанности, и начал убеждать всех, что он от всей души выступает за великую войну против Гранады.

— Простите меня за то, что гнев затмил мне разум, — сказал Колон. — Никогда еще я не желал ничего так страстно, как победы над иноверцами в Гранаде.

Талавера тут же простил его и запретил всем повторять где бы то ни было то, что сказал Колон.

— Мы знаем, что вы сказали это, горя желанием послужить делу Христову, желая лишь того, чтобы мы одержали еще большую победу, чем победа над Гранадой.

Колон явно испытал облегчение, услышав слова Талаверы. Если бы его выступление было сочтено проявлением недостаточной преданности королевской чете, судьба его дела была бы решена тут же на месте. Да и в личном плане последствия могли быть достаточно серьезными. Остальные присутствующие тоже многозначительно покивали головой. У них не было ни малейшего желания разоблачать Колона. По одной лишь причине: их авторитет вряд ли повысился бы, если бы выяснилось, что им потребовалось столько лет, дабы разоблачить Колона как предателя.

Одного лишь не знал Колон, как, впрочем, и все остальные: сколь глубоко затронули его слова сердце Талаверы. Крестовый поход, чтобы освободить Константинополь! Сломать хребет Турции! Вонзить нож в самое сердце ислама! Всего несколькими фразами Колон вынудил увидеть в новом свете работу всей его жизни. Все эти долгие годы Талавера посвятил служению Испании во имя Христа, а теперь он вдруг понял, что его собственная вера — детская игра по сравнению с верой Колона. Колон прав: если мы служим Христу, то почему мы гоняемся за мышью, когда сатана, как гигантский бык, самодовольно расхаживает по улицам и площадям величайшего города христиан?

Впервые за многие годы Талавера осознал, что служение королю и королеве, возможно, не одно и то же, что служение делу Христа. Он понял, что впервые в жизни столкнулся с человеком, чья преданность Христу вполне может соперничать с его собственной. Какова же была моя гордыня, думал Талавера, если мне потребовалось столько лет, чтобы осознать это.

А что я делал все эти годы? Держал здесь Колона, как пленника, водил его за нос, год за годом оставляя открытым вопрос о его экспедиции, — и все потому, что любое мое решение могло ухудшить отношения между Арагоном и Кастилией. А что если Колон, а не Фердинанд с Изабеллой, понимает, что лучше всего послужит делу Христа? Можно ли сравнивать изгнание из Испании иноверцев с освобождением древних христианских земель? А когда мы лишим ислам его силы, что помешает христианству распространиться по всему миру?

Если бы только Колон пришел к нам с планом Крестового похода, а не с этой странной идеей путешествия на Запад. Этот человек был красноречив, энергичен и было в нем нечто такое, что привлекало на его сторону. Талавера представил себе, как Колон будет обращаться к одному королю, затем — к другому. Он вполне мог бы убедить европейских монархов объединиться ради общего дела борьбы с турками.

Однако Колон был, похоже, уверен, что единственный способ организовать такой крестовый поход — это быстро установить прямые связи с великими царствами Востока. А что если он прав? Что если это Бог вложил такую идею ему в душу? Несомненно, ни один образованный человек не мог бы сам придумать такое, ведь наиболее рациональный план — это отправиться вокруг Африки, как делают португальцы. Но не было ли это, с другой стороны, проявлением своеобразного безумия? Ведь были же какие-то древние авторы, которые считали, что Африка простирается до самого южного полюса, что исключает возможность обогнуть ее. И тем не менее португальцы продолжали упорствовать, и каждый раз обнаруживали, что как бы далеко они ни заплывали на юг, Африка не кончалась. Правда, в прошлом году Диас вернулся, наконец, с хорошей вестью: они обогнули мыс и увидели, что берег поворачивает на восток, а не на юг; а затем, через несколько сотен миль он, несомненно, простирался на северо-восток и далее на север. Они-таки обогнули Африку. И теперь все убедились, что казавшееся неразумным упорство португальцев в действительности вполне оправданно.

А что если то же самое произойдет и с безумным планом Колона? Только его путь, оказавшись короче, позволит быстрее доставить в Европу богатства Востока. И его план обогатит не крохотную и слабую Португалию, а в конечном счете приведет к распространению христианства во всем мире!

Поэтому теперь, вместо того чтобы размышлять, как затянуть проверку дела Колона и ждать, пока желания монархов определятся, Талавера, сидя в своем аскетически обставленном кабинете, пытался придумать, как ускорить решение вопроса. Конечно, он не мог, после всех этих лет расследования и в отсутствие каких-либо новых доводов, внезапно объявить, что комитет принял решение в пользу Колона. Мальдонадо и его сторонники обратятся с протестом непосредственно к приближенным короля, и тогда начнется борьба между двумя монархами. В таком открытом столкновении королева почти наверняка проиграет, потому что дворяне поддерживали ее в значительной степени за ее «мужской ум». Если она не поддержит в этом вопросе короля, это подорвет сложившееся мнение. Таким образом, открытая поддержка Колона приведет к расколу и, возможно, к провалу экспедиции.

Нет, подумал Талавера, я никоим образом не могу поддержать Колона. Тогда что же я могу сделать?

Я могу отпустить его. Я могу закончить процесс, и не мешать ему, если он захочет отправиться к другому королю, к другому двору. Талавера был хорошо осведомлен, что друзья Колона уже осторожно наводили справки при дворах французского и английского королей. А португальцы, найдя, наконец, путь к востоку вокруг Африки, теперь могли бы позволить себе снарядить небольшую исследовательскую экспедицию на запад. Успехи португальцев в торговле с Востоком, несомненно, вызовут зависть у других королей. Колон вполне может добиться успеха у одного из них. Таким образом, как бы там ни было, я должен немедленно закончить его проверку.

Но неужели нет способа закончить проверку и обернуть ее исход в пользу сторонников Колона?

Еще не до конца продумав свой план, Талавера послал королеве записку с просьбой о тайной аудиенции по делу Колона.

* * *

Тагири не могла до конца понять свою реакцию на сообщение об успехе, полученное от ученых, работающих над проблемой путешествия во времени. Ей бы следовало чувствовать себя счастливой. Она должна была бы радоваться, узнав, что ее великий проект может быть осуществлен на практике. И тем не менее после встречи с группой физиков, математиков и инженеров, работавших над проектом путешествия во времени, она была расстроена, раздражена, напугана. Она ожидала, что будет испытывать совершенно противоположные чувства.

Да, сказали они, мы можем отправить живого человека в прошлое. Но, если мы сделаем это, то нет никакого, даже малейшего шанса, что наш нынешний мир сохранится в какой-либо форме. Отправляя кого-то в прошлое, чтобы изменить его, мы подписываем смертный приговор самим себе.

Они так терпеливо старались объяснить историкам законы физики времени.

— Если наше время будет уничтожено, — спросил Хасан, — то не означает ли это, что будут уничтожены также те самые люди, которых мы отправляем в прошлое? Если никто из нас никогда не родится, то тогда и люди, которых мы посылаем, тоже не родятся, и, значит, их вообще нельзя никуда отправлять.

Нет, объяснили физики, вы смешиваете причинность с временем. Само время как явление линейно и однонаправленно. Каждое мгновение возникает только один раз и переходит в следующее мгновение. В нашей памяти закрепилось представление о таком однонаправленном потоке времени, а в уме мы связываем его с причинностью. Мы знаем, что если А вызывает появление В, то тогда А должно возникнуть до В. Но законы физики времени не требуют этого. Подумайте о том, что сделали ваши предшественники. Машина, которую они отправили в прошлое, была результатом длинной цепи причинных связей. Все эти причины были реальны, и машина действительно существовала. Отправка ее в прошлое не ликвидировала ни одного из событий, которые привели к созданию этой машины. Однако в то мгновение, когда машина сотворила перед глазами Колумба его видение на том берегу, в Португалии, она начала трансформировать причинные связи таким образом, что они уже не могли привести к тому же месту. Все эти причины и результаты происходили в действительности — одни привели к созданию машины, а другие явились следствием появления машины в пятнадцатом веке.

— Но таким образом вы утверждаете, что их будущее все еще существует? — возразил Хунакпу.

Это зависит от того, что понимать под существованием, объяснили они. Как часть причинной связи, ведущей к данному моменту, да, они продолжают существовать в том смысле, что любая часть причинной связи, обусловившая существование их машины в нашем времени, продолжает влиять в данном мире. Но все периферийное и не имеющее к этому отношения не оказывает ни малейшего влияния в нашем потоке времени. И все то, что не произошло в их истории благодаря введению этой машины в нашу историю, окончательно и бесповоротно утрачено. Мы не можем вернуться в наше прошлое и увидеть это, потому что оно не произошло.

— Но оно произошло, потому что машина существует.

Нет, повторили они. Причинность может быть рекурсивной, а время — нет. Все, что не произошло благодаря введению их машины в действительности, не произошло и во времени. Нет такого момента времени, в котором эти события существовали бы. Поэтому их нельзя увидеть или посетить, потому что временная ниша, которую они занимали, теперь занята другими моментами. Два взаимно противоречащих набора событий не могут занимать один и тот же момент. Вас смущает все это только потому, что вы не можете отделить причинность от времени. И это совершенно естественно, поскольку время рационально, а причинность иррациональна. Мы уже на протяжении многих веков пытаемся разобраться в математике времени, но мы и сами никогда бы не поняли различие между временем и причинностью, если бы нам сейчас не пришлось объяснять последствия появления той машины.

— То есть вы хотите сказать, — вмешалась Дико, — что та, другая история, все еще существует, но мы просто не можем увидеть ее с помощью наших машин.

Нет, мы говорим совершенно другое, отвечали они терпеливо. Все то, что не имело причинной связи с созданием той машины, можно сказать, вообще не существовало. А все, что привело к созданию этой машины и введению ее в наше время, существует только в том же смысле, что и мнимые числа.

— Но ведь они же существовали, — вскричала Тагири со страстностью, которой сама от себя не ожидала. — Они же существовали!

— Они не существовали, — сказал старик Манджам, до сих пор позволявший своим молодым коллегам говорить за него. — Нас, математиков, это вполне устраивает. Мы никогда не живем в мире реальностей. Но ваш рассудок, естественно, восстает против этого, потому что он существует во времени. Что вам нужно понять, так это то, что причинность не реальна. Она не существует во времени. Момент А фактически не создает момент В реальности. Существует момент А, а затем существует момент В, и между ними существуют моменты А. а сквозь A. z, и между А. а. и А. b. существуют А. аа сквозь A. az. Ни один из этих моментов фактически не соприкасается ни с каким другим моментом. Вот это и есть реальность — бесконечный набор дискретных моментов, не соединенных с любым другим моментом, потому что каждый момент во времени не имеет линейного размера. Когда машина была введена в нашу историю, то, начиная с этой точки, новый бесконечный набор моментов полностью заменил старый бесконечный набор моментов. Для старых моментов не оставалось свободных ниш, чтобы они могли там разместиться. А поскольку для них не было времени, они и не возникли. Но на причинность это не влияет. Она не имеет геометрической формы. Она подчиняется закону совершенно другой математики, той, которая не очень хорошо подходит для таких понятий, как пространство и время, и, несомненно, к тому, что вы называете «реальный». Не существует пространства и времени, в котором эти события происходят.

— Так что же это значит? — спросил Хасан. — Значит, если мы пошлем людей в прошлое, они внезапно забудут все о том времени, откуда они пришли, потому что это время более не существует?

— Человек, которого вы пошлете в прошлое, — сказал Манджам, — представляет собой дискретное событие. У него будет головной мозг, и в этом мозгу будут храниться воспоминания, которые, если он оценит их, дадут ему определенную информацию. Эта информация заставит его думать, что он помнит всю реальность, мир и историю, но все, что существует в реальности, — это он и его мозг. Причинная цепочка включает в себя только те причинные связи, которые привели к созданию его физического тела, в том числе и его головного мозга. Однако о любой части этой причинной цепи, не являющейся частью новой реальности, можно сказать, что она не существует ни в какой форме.

Тагири была потрясена.

— Мне наплевать, что я не понимаю научные тонкости этого вопроса, — воскликнула она. — Я знаю только, что ненавижу эту науку.

— Когда имеешь дело с чем-то, противоречащим твоей интуиции, это всегда вызывает страх, — сказал Манджам.

— Вовсе нет, — возразила Тагири, вся дрожа. — Я не говорила, что напугана. Нет. Я выведена из себя и… расстроена. Я в ужасе.

— В ужасе от математики времени?

— В ужасе от того, что делаем мы, и от того, что уже фактически сделали Вмешавшиеся. Мне кажется, будто я всегда чувствовала, что в каком-то смысле они не исчезли бесследно. Что они отправили свою машину, а затем продолжали жить, находя утешение в мысли о том, что чем-то помогли своим предкам.

— Но это совершенно невозможно, — возразил Манджам.

— Я знаю, — ответила Тагири. — И поэтому, когда я всерьез задумывалась над этим, я представляла себе, как они посылают машину, и в этот момент как бы… исчезают. Чистая и безболезненная смерть для всех. Но они, по крайней мере, жили до этого момента.

— Ну так чем же, — сказал Манджам, — чистое, безболезненное несуществование хуже чистой, безболезненной смерти?

— Видите ли, — ответила Тагири, — оно не хуже. Нисколько не хуже. Но и нисколько не лучше для самих людей.

— Для каких людей? — спросил Манджам, пожимая плечами.

— Для нас, Манджам. Ведь мы говорим о том, что собираемся сделать это с собой.

— Если вы сделаете это, тогда нас уже не будет. Какое-то будущее и прошедшее будет лишь у тех звеньев причинной цепи, которые связаны с созданием физического тела и умственного состояния людей, которых вы пошлете в прошлое.

— Как все это глупо, — сказала Дико. — Какая разница, что реально, а что — нет? Разве не этого мы ждали так долго? Прежде всего сделать так, чтобы все ужасные события в нашей истории никогда не произошли? А что касается нас и нашей собственной истории, тех частей, которые будут навсегда утрачены, разве не все равно, если математики обзовут нас, к примеру, «нереальными»? Они точно так же оскорбляют и корень квадратный из минус двух.

Все, кроме Тагири, расхохотались. Они видели прошлое не так, как она, или, точнее, они не чувствовали его. Они не понимали, что для нее, когда она смотрит через хроновизор и Трусайт II, оно живо и реально. То, что люди мертвы, не значит, что они уже не являются частью настоящего, ибо она может вернуться и оживить их. Увидеть их, услышать их. Узнать их, по крайней мере, так же, как любое человеческое существо знает другое. Но даже до появления Трусайта и хроновизора, мертвые продолжали жить в памяти, в каком-то ее уголке. Но только, если они не изменят прошлое. Одно дело спросить у современного человечества, согласно ли оно отказаться от своего будущего в надежде создать новую реальность. Это уже нелегко. А каково вернуться назад и убить мертвых, сделать их также несуществовавшими, — а ведь у них нет права голоса. Их не спросишь.

Мы не должны делать этого, подумала она. Это несправедливо. Это будет преступлением еще худшим, чем те, которые мы пытаемся предотвратить.

Она встала и ушла. Дико и Хасан хотели пойти за ней, но она отмахнулась от них.

— Мне нужно побыть одной, — сказала она, и они вернулись на совещание, порядок которого, как она знала, был уже безнадежно нарушен. На мгновение она почувствовала угрызения совести за то, что столь отрицательно реагировала на триумф физиков, но, пока шла по улицам Джубы, это чувство исчезло, уступив место другому, куда более глубокому.

Голые ребятишки, играющие в пыли и траве. Мужчины и женщины, идущие по своим делам. Из глубины души она обращалась к ним, говоря: «Что бы вы сказали, если бы вам предложили умереть? И не только вам, но и вашим детям и внукам? И не только им, но и вашим родителям? Пойдемте к их могилам, раскопаем их и убьем всех, лежащих в них. А вместе с ними все то добро и зло, которое они делали, все их радости, все их печали, все то, что они выбрали в жизни; давайте объем их всех, сотрем их с лица земли, уничтожим без следа. Погружаясь в прошлое все дальше, дальше и дальше, пока, наконец, не дойдем до того золотого мгновения, которое мы выбрали, решив, что оно заслуживает дальнейшего существования, но уже в другом, новом будущем. Но почему все вы и ваши предки и потомки должны быть убиты? Потому что, по-нашему мнению, они сотворили недостаточно хороший мир. Ошибки, которые они совершили, настолько непростительны, что сводят на нет ценность всего хорошего, что также имело место. Все должно быть уничтожено, стерто из памяти.

Смею ли я? Смеем ли мы? Даже если все люди, наши современники, единодушно одобрят решение, то как опросить мертвых?»

Она осторожно спустилась по крутому берегу к реке. В наступающих сумерках дневная жара начала, наконец, спадать. Вдали бегемоты купались в воде, жевали водоросли, спали. Птицы пронзительно перекликались, готовясь полакомиться насекомыми на закате. Что происходит у вас в голове, птицы, бегемоты, вечерние насекомые? Нравится ли вам жизнь? Боитесь ли вы смерти? Вы убиваете, чтобы жить; вы умираете, чтобы могли жить другие, таков путь, уготованный вам эволюцией, самой жизнью. Но если бы это было в ваших силах, спасли бы вы самих себя?

Когда темнота опустилась на землю, а на небе засверкали звезды, она все еще стояла у реки. Бросив взгляд на свет древних звезд, на мгновение подумала: с какой стати мне беспокоиться из-за того, что исчезнет такой большой кусок истории человечества? Какое мне дело до того, что она не просто будет забыта, а так и останется неизвестной? Почему мне кажется преступлением то, что мы намереваемся сделать, когда вся история человечества — всего лишь мгновение по сравнению с миллиардами лет, прошедших с тех пор, как на небе засияли звезды? Мы все будем забыты с последним вздохом нашей истории, и что из того, если кто-то будет забыт раньше другого или вообще никогда не будет существовать?

Ох, до чего же мудро сравнивать человеческие жизни с жизнью звезд! Одно только: такая постановка вопроса некорректна. Если с этой точки зрения не имеет значения, что мы уничтожим миллиарды жизней, чтобы спасти наших предков, то в конечном счете спасение наших предков тоже не имеет никакого значения. И тогда зачем затевать все это? Зачем менять прошлое?

Нет, этот вопрос надо рассматривать только с точки зрения человеческой жизни, поняла Тагири. Мы — единственные, кому это небезразлично; мы все — и актеры, и публика. И критики. Мы ведь еще и критики.

Она услышала, как кто-то пробирается к ней по траве, и в темноте запрыгал свет электрического фонарика.

— Свет только привлечет животных, а это нам ни к чему, — сказала она.

— Пойдем домой, — послышался голос Дико. — Здесь небезопасно, да и отец беспокоится.

— Ас чего ему беспокоиться? Моя жизнь не существует. Я и вообще не жила.

— Но сейчас-то ты жива, и я тоже, да и крокодилы еще живы.

— Если жизнь отдельного человека ничего не значит, то к чему нам отправляться в прошлое, чтобы сделать ее лучше? А если она все-таки что-то значит, то какое право мы имеем отобрать ее у одних ради блага других? — спросила Тагири.

— Жизнь отдельных людей имеет значение, — сказала Дико. — Но просто жизнь тоже имеет значение. Жизнь в целом. Об этом ты сегодня забыла. Об этом забыл и Манджам и другие ученые. Они рассуждают обо всех этих моментах, — отдельных, никогда не соприкасающихся, и говорят, что они-то и есть единственная реальность. Но ведь точно так же единственной реальностью является и человеческая личность, отдельные личности, которые никогда по-настоящему не знают друг друга, никогда не соприкоснутся друг с другом ни в какой точке. Неважно, как близко к другим ты находишься, ты — всегда находишься отдельно от других.

Тагири покачала головой.

— Это не имеет никакого отношения к тому, что меня тревожит.

— Еще как имеет, — сказала Дико. — Потому что ты знаешь, что все это — ложь. Ты знаешь, что математики ошибаются и в отношении моментов. Они соприкасаются. Даже если мы действительно не можем соприкоснуться с причинностью, со связями между моментами, это не значит, что они не существуют. И точно так же, рассматривая род человеческий, сообщество, семью, ты видишь только отдельные личности, но это не означает, что семья не существует. В конце концов, если достаточно внимательно вглядеться в молекулу, единственное, что мы увидим, будут атомы. Между ними нет никакой видимой связи, и тем не менее молекулы существуют, они реальны благодаря тому, что атомы воздействуют друг на друга.

— Ты ничем не лучше их, — сказала Тагири, — пытаешься успокоить меня аналогиями.

— Но это — единственное, что у меня есть, — ответила Дико. — Еще есть правда, но ею никогда не утешишь. Но ты научила меня понимать правду. Так вот она, эта правда. Что есть человеческая жизнь, для чего она существует, что мы делаем в этой жизни? Ответ: мы создаем сообщества. Некоторые из них — хорошие, другие — плохие, третьи — нечто среднее. Ты учила меня этому, не так ли? А есть еще сообщества сообществ, группы групп и…

— И что же делает их хорошими или плохими? — нетерпеливо спросила Тагири. — Качество жизни отдельных личностей. Тех самых, которых мы собираемся уничтожить.

— Нет, — возразила Дико. — Мы собираемся отправиться в прошлое и изменить конечное сообщество сообществ, человечество в целом, историю в целом здесь, на нашей планете. Мы намереваемся создать новый вариант конечного сообщества, такой вариант, который обеспечит новым индивидуумам более хорошую и счастливую жизнь, чем старый вариант. Это реально, и это хорошо, мама. И это стоит сделать. Стоит.

— Я никогда не знала никаких групп, — сказала Тагири. — Просто людей. Просто отдельных людей. С какой стати я буду заставлять этих людей расплачиваться жизнью за то, что некое отвлеченное понятие, называемое «историей человечества» стало лучше? Лучше для кого?

— Но, мама, отдельные личности всегда жертвуют собой ради общества. Когда это необходимо, люди даже добровольно идут на смерть ради блага общества, частью которого они себя считают. Не говоря уже о множестве других жертв иного рода. А почему? Почему мы отказываемся от наших желаний, оставляя их неудовлетворенными, или занимаемся тяжелым трудом, который мы ненавидим или которого боимся? Потому что это нужно другим? Почему ты прошла через такие муки, чтобы родить меня и Аго? Почему ты не жалела времени, чтобы вырастить и воспитать нас?

Тагири посмотрела на дочь.

— Не знаю, но когда я слушаю тебя, я начинаю думать, что дело того стоит, потому что ты знаешь то, чего не знаю я. Мне хотелось создать кого-то, непохожего на меня, кто был бы лучше меня, поэтому я охотно посвятила этому часть своей жизни. И вот у меня есть ты. И ты говоришь, что мы, люди нашего времени, явимся тем же для людей новой истории, которую сотворим. Что мы пожертвуем собой, своей историей, чтобы создать их историю, как родители идут на жертвы, чтобы вырастить здоровых и счастливых детей.

— Да, мама, — сказала Дико. — Манджам ошибается. Люди, пославшие видение Колумбу, существовали. Они были родителями нашего века; мы — их дети. А теперь мы будем родителями другого века.

— И все это доказывает лишь одно, — сказала Тагири. — Что всегда можно найти слова, благодаря которым самые ужасные вещи будут выглядеть благородно и красиво. И ты можешь делать их с легким сердцем.

Дико долго молча смотрела на Тагири. Затем она бросила фонарик на землю к ногам матери и зашагала прочь, в темноту ночи.

* * *

Изабелла почувствовала, что страшится встречи с Талаверой. Речь, конечно, пойдет о Кристобале Колоне. Это скорее всего означает, что он принял окончательное решение.

— Не кажется ли вам, что это глупо с моей стороны? — сказала Изабелла донье Фелисии. — Но тем не менее я волнуюсь по поводу его приговора, как будто судили меня.

Донья Фелисия пробормотала нечто невразумительное.

— А может, и действительно судят меня.

— Какой суд в мире осмелится судить королеву, Ваше Величество? — спросила донья Фелисия.

— В том-то и дело, — сказала Изабелла. — Когда много лет назад в первый день суда Кристобаль заговорил, мне почудилось, что Пресвятая Матерь Божия предлагает мне что-то сладкое и вкусное, плод из ее сада, ягоду из ее виноградника.

— Он обаятельный мужчина. Ваше Величество.

— Нет, я не имею в виду его, хотя и считаю его приятным и пылким мужчиной.

Одного никогда не позволяла себе Изабелла — чтобы у кого-то осталось впечатление, что она посмотрела на какого-то мужчину, кроме своего мужа, с чувством, хотя бы отдаленно похожим на плотское желание.

— Нет, я хотела сказать, что Матерь Божия давала мне возможность отворить огромную дверь, закрытую давным-давно. — Она вздохнула. — Но даже власть королевы не безгранична. У меня нет свободных кораблей, и, если бы я не раздумывая сказала «да», это обошлось бы мне слишком дорого. Теперь Талавера принял решение, и я боюсь, что он готов захлопнуть дверь, ключ от которой мне, возможно, могут дать один лишь раз. А теперь его отдадут другому, и я буду жалеть об этом до конца дней своих.

— Небеса не могут осудить Ваше Величество, что вы не сделали то, что было выше ваших силах, — сказала донья Фелисия.

— В настоящий момент осуждение небес меня не волнует. Это касается лишь меня и моих духовников.

— О, Ваше Величество, я вовсе не имела в виду, что вам грозит какое-то осуждение со стороны…

— Нет, нет, донья Фелисия, не беспокойтесь. Я не восприняла ваши слова не иначе, как стремление утешить меня.

Раздался осторожный стук в дверь, и Фелисия, все еще смущенная, встала, чтобы отворить ее. Это был отец Талавера.

— Не подождете ли вы за дверью, сеньора Фелисия? — попросила Изабелла.

Талавера наклонил голову, чтобы поцеловать ей руку.

— Ваше Величество, я намерен попросить отца Мальдонадо изложить наше решение в письменной форме.

Наихудший из всех возможных исходов. Она услышала, как небесные врата со звоном захлопнулись перед ней.

— Почему именно сегодня? — спросила она его. — Вы потратили столько лет, разбираясь в деле Колона, а сегодня вдруг оказывается, что решение следует вынести безотлагательно?

— Думаю, что да, — ответил он.

— Но почему же?

— Потому что победа в Гранаде близка.

— Не сам ли Господь сообщил вам об этом?

— Вы тоже это чувствуете. Конечно, не Господь, а Его Величество король. У него появились новые силы. Он готовит окончательное наступление и знает, что оно увенчается успехом. Этим летом. К концу 1491 года во всей Испании не останется ни одного мавра.

— И это означает, что вы должны теперь ускорить решение вопроса об экспедиции Колона?

— Это означает, — ответил Талавера, — что тот, кто хочет совершить что-то отчаянно смелое, должен иногда проявлять осмотрительность. Сделайте милость, представьте себе, что получилось бы, если бы мы вынесли положительное решение. Вперед, Ваше Величество, говорим мы. Это путешествие сулит успех. Что тогда? Мальдонадо и его друзья начнут нашептывать королю, критикуя эту экспедицию. Они разболтают это такому множеству людей, что вскоре все будут считать эту затею пустым капризом. И, заметьте, капризом Изабеллы.

Она приподняла бровь.

— Я сказал вам лишь то, что, наверняка, будет сказано злыми языками. Теперь представьте себе, что это решение будет принято после окончания войны, и Его Величество сможет уделить все свое внимание этому вопросу. Судьба путешествия вполне может стать камнем преткновения во взаимоотношениях между королевствами.

— Я понимаю, что, с вашей точки зрения, поддержать Колона было бы ужасной ошибкой, — сказала она.

— Теперь представьте себе. Ваше Величество, что решение отрицательно. Более того, Мальдонадо сам пишет его, и теперь ему уже не о чем будет сплетничать. Не будет никаких слухов.

— Но не будет и путешествия.

— Вы так думаете? — спросил Талавера. — Я предвижу день, когда королева, возможно, скажет своему мужу: «Отец Талавера приходил ко мне, и мы с ним согласились, что отец Мальдонадо должен написать решение».

— Но я не согласна.

— Я слышу, как королева говорит мужу: «Мы согласились, что Мальдонадо должен написать решение, потому что знаем, — что война с Гранадой наиболее важная забота нашего королевства. Мы не хотим, чтобы что-то отвлекало вас или любого другого от этого священного крестового похода против мавров. Мы совершенно не хотим дать королю Жуану Португальскому повод думать, что мы планируем совершить какое-то путешествие через воды, которые он считает своими. Мы нуждаемся в его прочной дружбе во время этой окончательной битвы с Гранадой. Таким образом, хотя в душе мне больше всего хотелось бы воспользоваться этой возможностью и послать Колона на Запад, чтобы он понес Святой Крест в великие царства Востока, я отказалась от этой мечты».

— До чего же красноречива, как вы полагаете, ваша королева, — промолвила Изабелла.

— Все споры и противоречия умирают сами собой. Королева предстает перед королем, как мудрый государственный деятель. Он также видит, какую жертву она принесла во благо их королевств и дела Христова. А теперь представьте себе, что время идет. Война победоносно завершена. Озаренная сиянием победы, королева приходит к королю и говорит: «А теперь давайте узнаем, хочет ли еще этот Колон отправиться на Запад».

— А он скажет: «А я думал, что с этим делом покончено. Я думал, что люди Талавера положили конец всей этой чепухе».

— Да неужели он скажет так? — спросил Талавера. — Но, к счастью, королева умная женщина и она отвечает: «Но вы же знаете, что мы с Талаверой договорились, чтобы Мальдонадо составил то решение ради победы в войне. В действительности вопрос так и не был решен. Многие из людей Талаверы считали, что проект Колона заслуживает внимания и имеет приличные шансы на успех, хотя кто может судить об этом наверняка? Мы узнаем правду, только отправив туда Колона. Если он вернется, добившись успеха, мы будем знать, что он был прав, и тут же пошлем большие экспедиции по его пути. Если же он вернется с пустыми руками, мы посадим его в тюрьму за обман короны. А если он вообще не вернется, мы не будем больше тратить сил на подобные проекты».

— Королева, которую вы себе вообразили, очень сухая, — промолвила Изабелла. — Она говорит, как святоша.

— Это моя вина, — сказал Талавера, — мне редко приходилось слышать, как дамы из общества разговаривают со своими супругами наедине.

— Мне кажется, эта королева должна сказать своему мужу примерно так: «Если он отправится в путь и не вернется, мы лишимся всего нескольких каравелл. Каждый год мы теряем куда больше от нападений пиратов. Но если он отправится и вернется с удачей, то тогда всего с тремя каравеллами мы добьемся большего, чем удалось Португалии за целый век дорогостоящих и опасных путешествий вдоль африканского побережья».

— О да, вы правы, так будет намного лучше. У короля, которого вы воображаете, остро развит дух соревнования.

— Португалия, как шип, сидит у него в боку, — промолвила Изабелла.

— Итак, вы согласны со мной, что решение должен написать Мальдонадо?

— Вы забыли об одной вещи, — сказала Изабелла.

— И это?

— Колон. Когда он узнает о решении, он покинет нас и отправится во Францию или Англию, либо в Португалию.

— Есть две причины, по которым он этого не сделает, Ваше Величество.

— Какие же?

— Во-первых, у Португалии есть Диас, и им известен африканский путь в Индию, а что касается Парижа и Лондона, то у меня есть сведения, что первые попытки Кулона установить там связи через посредников встретили весьма холодный прием.

— Он уже обращался к другим королям?

— После первых четырех лет, — сухо сказал Талавера, — его терпение начало истощаться.

— А вторая причина, по которой Колон не покинет Испанию между оглашением вердикта и окончанием войны с Гранадой?

— Ему сообщат о принятом решении в письме. И это письмо, хотя в нем и не будет никаких прямых обещаний, тем не менее даст ему понять, что, когда война кончится, к рассмотрению его дела можно будет вернуться.

— Решение закрывает дверь, но письмо открывает окно?

— Чуть-чуть. Но если я вообще знаю Колона, этой маленькой щели в окне будет достаточно. Он очень упорен, и надежда значит для него очень много.

— Если я правильно понимаю вас, отец Талавера, вы вынесли свое личное решение в пользу путешествия?

— Вовсе нет, — сказал Талавера. — Если бы меня спросили, чья карта мира более правильна, думаю, я отдал бы предпочтение Птолемею и Мальдонадо. Однако все это основывалось бы на догадках, поскольку с теми сведениями, которыми мы располагаем в настоящее время, никто этого не знает и не может знать.

— Тогда зачем вы пришли сюда сегодня со всеми этими… предложениями?

— Я бы скорее назвал их игрой воображения, Ваше Величество. Я никогда не осмелился бы предлагать вам что-либо. — Он улыбнулся. — В то время, как другие пытались определить, кто из древних прав в своем представлении о мире, я больше размышлял о том, какое решение будет хорошим и правильным. Я вспомнил, как святой Петр вышел из лодки и пошел по воде.

— Пока не засомневался.

— И затем был поднят рукой Спасителя. Глаза Изабеллы наполнились слезами.

— Вы думаете, им движет Святой Дух?

— Орлеанская Дева была либо святой, либо сумасшедшей.

— Или ведьмой. Ее сожгли как ведьму.

— Именно это я и имею в виду. Кто мог наверняка знать, что ее поступками руководил Бог? И все же французские солдаты поверили в нее, как в слугу Господа, и выигрывали у англичан одно сражение за другим. А что если бы она была сумасшедшей? Что тогда? Они проиграли бы еще одно сражение? И что бы это изменило? Они уже столько их проиграли.

— Значит, если Колон — сумасшедший, мы бы потеряли всего несколько каравелл и немного денег, и путешествие пошло бы прахом.

— К тому же, если я хоть немного знаю Его Величество, он найдет способ заполучить суда почти за бесценок.

— Говорят, если похитить из казны монеты с его изображением, они заверещат.

Глаза Талаверы стали круглыми от изумления.

— Кто это рассказал вам этот маленький анекдот? Она понизила голос. Они и так уже говорили настолько тихо, что донья Фелисия вряд ли могла расслышать их, но тем не менее он наклонился к королеве так, чтобы расслышать ее шепот.

— Отец Талавера, пусть это останется между нами, но, когда эту маленькую шутку впервые произнесли вслух, я при этом присутствовала. Точнее, когда ее впервые произнесли, говорившей была я.

— Я отнесусь к этому, — сказал отец Талавера, — как к словам, сказанным на исповеди.

— Вы такой чудесный священник, отец Талавера. Принесите мне решение, составленное отцом Мальдонадо. И попросите его, чтобы оно не было слишком жестоким.

— Ваше Величество, я попрошу его быть добрым. Но доброта отца Мальдонадо может оставлять шрамы.

* * *

Дико вернулась домой и обнаружила, что родители еще не спят. Они сидели одетые в гостиной, как будто собирались куда-то пойти. Так и оказалось.

— Манджам захотел с нами встретиться.

— В такое время? — спросила Дико. — Ну что же, идите.

— В том числе и с тобой, — сказал отец. Они встретились в одной из небольших комнат Службы, лучше всего приспособленной для наблюдения голографических изображений, выдаваемых Трусайтом II. Дико, однако, и в голову не пришло, что Манджам выбрал эту комнату вовсе не для того, чтобы они могли там уединиться. Но зачем ему понадобился Трусайт II? Он был не сотрудником Службы, а известным математиком, и это означало, что реальный мир его не интересует. Его инструмент — компьютер для операций с числами. И, конечно, его собственный интеллект. Когда Хасан, Тагири и Дико прибыли, Манджам попросил их немного подождать Хунакпу и Кемаля. Наконец все расселись.

— Прежде всего я должен извиниться, — сказал Манджам. — Вспомнив наше последнее совещание, я понял, что мое объяснение температурных эффектов было в высшей степени неудачным.

— Напротив, — возразила Тагири. — Вы объяснили все предельно ясно.

— Я извиняюсь не за отсутствие ясности. Я извиняюсь за то, что не проявил должного сочувствия. Нам, математикам, редко приходится сталкиваться с необходимостью проявлять это чувство. Я и в самом деле думал, что для вас будет утешением узнать, что наше собственное время перестанет быть реальным. Во всяком случае, это было бы утешением для меня. Но ведь я не провожу все свое время, подобно вам, изучая историю. Я и понятия не имею о том огромном… сострадании, которым наполнена ваша жизнь здесь, и в особенности ваша, Тагири. Теперь я знаю, что мне следовало сказать. Что конец будет безболезненным. Не будет никаких катаклизмов. Не будет никакого чувства утраты. Не будет никаких сожалений. Вместо этого появится новая Земля. Новое будущее. И в этом новом будущем, благодаря планам, так блестяще разработанным Дико и Хунакпу, у людей будет гораздо больше возможностей быть счастливыми и осуществить свою мечту, чем в наше время. Конечно, будут и беды, но не столь всеобъемлющие. Вот, что мне следовало бы вам сказать. Вам действительно удастся предотвратить много горя, и к тому же вы не создадите его новых источников.

— Да, промолвила Тагири, — вы должны были это сказать.

— Я не привык оперировать понятиями «горе» и «счастье». Как вы знаете, для математики горя не существует. В моей жизни профессионала я с ним не встречался. И тем не менее меня это заботит. — Манджам вздохнул. — И даже больше, чем вы думаете.

Что-то из сказанного им озадачило Дико, и как только она поняла, что именно, то сразу же выпалила:

— Мы с Хунакпу еще не закончили работу над планами.

— Разве? — спросил Манджал. Он подошел к Трусайту II и, к изумлению Дико, как специалист стал управлять им. Почти мгновенно он вызвал контрольный экран, которого Дико никогда раньше не видела, и ввел двойной пароль. Мгновение спустя голографический дисплей ожил.

На дисплее потрясенная Дико увидела себя и Хунакпу.

— Просто остановить Кристофоро — недостаточно, — говорила Дико на дисплее. — Мы должны помочь ему и его людям на Эспаньоле создать вместе с тайно новую культуру. Новое христианство, которое будет принято индейцами так же, как во втором веке оно было принято греками. Но этого тоже недостаточно.

— Я очень надеялся, что ты именно так оценишь ситуацию, — сказал Хунакпу на дисплее. — Поскольку я намерен отправиться в Мексику.

— Как так, в Мексику?

— Разве это не входило в твои планы?

— Я только имела в виду, что нужно побыстрее развить технику настолько, чтобы новая смешанная культура догнала бы европейскую.

— Да, я именно так тебя и понял. Но, конечно, этого нельзя сделать на Гаити. Испанцы, наверняка, попытаются, но тайно просто не готовы воспринять такой уровень развития техники. Она останется чисто испанской, а это означает, что навсегда останется разделение на классы между белыми владельцами машин и темнокожей рабочей силой. А это плохая основа для здорового общества.

Манджам остановил дисплей.

Фигурки Дико и Хунакпу замерли.

Дико оглянулась на других зрителей и увидела, что страх и гнев в их глазах точно отражают те чувства, которые она сама испытывала.

— Позвольте, но эти машины, — вмешался Хасан, — ведь считается, что они не могут передавать картины того, что происходило менее чем сто лет тому назад.

— Обычно не могут, — согласился Манджам.

— Откуда математику известно, как пользоваться Трусайтом? — спросил Хунакпу. — Служба уже давно сделала копии всех утраченных личных записей великих математиков прошлого.

— Это неслыханное нарушение запрета на вмешательство в личную жизнь, — произнес Кемаль ледяным тоном.

Дико в душе согласилась с ним, но ее уже мучила догадка, и она неожиданно задала казавшийся ей куда более важным вопрос.

— Кто вы на самом деле, Манджам?

— О, я действительно Манджам, — сказал он. — Но подождите немного, не спорьте, я понял, что вы имеете в виду. — Какое-то мгновение он спокойно смотрел на всех присутствующих. — Мы не рассказываем о том, что делаем, потому что люди поняли бы нас неправильно. Они подумали бы, что мы представляем собой некое тайное общество, которое правит миром из-за закрытых дверей, тогда как на самом деле это абсолютно не соответствует истине.

— Тогда я совершенно спокойна, — сказала Дико.

— Мы не занимаемся политикой. Вы понимаете? Мы не вмешиваемся в вопросы управления. Тем не менее нам совсем небезразлично, что делают правительства, но если мы хотим достичь какой-то цели, мы делаем это открыто. Я пишу письмо какому-то правительственному чиновнику от себя лично. Или выступаю по телевидению. Излагаю свое мнение. Вам все ясно? Мы вовсе не являемся тайным теневым правительством. Мы не имеем власти над жизнью людей.

— И все же вы шпионите за нами.

— Мы следим за всем интересным и важным, что происходит в мире. И потому, что у нас есть Трусайт II, мы можем делать это, не рассылая шпионов и не расспрашивая открыто кого-то. Мы просто наблюдаем и, если обнаруживаем что-то важное или ценное, мы это поддерживаем.

— Да-да, — сказал Хасан. — Я уверен, что вы благородны и очень добры в своей богоподобной роли. А кто же остальные?

— К вам пришел я, — ответил Манджам.

— А почему вы показали нам ту сцену? Почему рассказываете обо всем этом? — спросила Тагири.

— Потому что вы должны понимать, что я знаю, о чем говорю. И я должен показать вам кое-что, чтобы вы поняли, почему ваш проект получил такую поддержку, почему вам никто не мешал, почему вам позволили собрать такое множество людей с того самого момента, когда вы, Тагири, обнаружили, что мы можем переноситься в прошлое и влиять на него. И особенно после того, как Дико обнаружила, что кто-то уже сделал это, ликвидировав свое собственное время для того, чтобы создать будущее.

— Так покажите нам, — попросил Хунакпу. Манджам ввел в машину новые координаты. На дисплее появилась снятая с большой высоты картина огромной каменной равнины с редкими и чахлыми растениями и большими деревьями и травой, росшими только по берегам широкой реки.

— Это что, проект «Сахара»? — спросил Хасан.

— Это Амазонка, — ответил Манджам.

— Неужели, — пробормотала Тагири. — Неужели она выглядела так ужасно до начала восстановления?

— Вы не понимаете, — сказал Манджам. — Это — теперешняя Амазонка, или, точнее, такой она выглядела примерно пятнадцать минут тому назад.

Изображение быстро перемещалось, миля за милей, вниз по реке, и ничего не менялось до тех пор, пока, наконец, преодолев тысячу миль, они увидели знакомые по телевидению сцены: густые заросли тропического леса — результат осуществления проекта восстановления. Но уже через несколько мгновений они миновали весь тропический лес, и перед их глазами опять предстала каменистая земля, почти лишенная растительности. И так продолжалось до самых низовьев реки, до болотистого ручья, где рока впадала в океан.

— И это все? Это и есть тропические леса Амазонки? — спросил Хунакпу.

— Но ведь осуществление проекта продолжается уже сорок лет, — заметил Хасан.

— Все было не так ужасно, когда они начинали, — сказала Дико.

— Значит, нас обманывали? — спросила Тагири.

— Ну, полно, полно, — постарался успокоить их Манджам. — Ведь вы все знаете о том, что верхний, плодородный слой почвы практически исчез. Вы все знаете, что с уничтожением лесов эрозия почвы вышла из-под контроля.

— Но они же сеяли траву…

— И она гибла, — сказал Манджам. — Они сейчас трудятся над выведением новых видов растений, способных существовать за счет жалких остатков питательных веществ в почве. Ну, полно, не огорчайтесь, к чему такие мрачные лица. Природа на нашей стороне. Через десять тысяч лет бассейн реки Амазонки опять вернется к нормальной жизни.

— Но это же дольше, чем… Но это же старше, чем цивилизация.

— Для экологической истории Земли — это всего лишь раз моргнуть. Просто нужно время, чтобы ветер и вода принесли со склонов Анд новую почву, которая постепенно скопится на берегах реки, где буйно разрастется трава, появятся деревья и все это постепенно начнет распространяться все дальше и дальше от реки. В наиболее подходящих для этого местах трава будет продвигаться со скоростью от шести до десяти метров в год. Распространению новой почвы помогут также крупные наводнения, которые время от времени случаются тут. Неплохо будет, если в Андах появится новый вулкан — пепел будет весьма полезен. А шансы на извержение нового вулкана в ближайшие десять тысяч лет довольно велики. Не следует забывать, что ветер всегда переносит через Атлантику из Африки пыль, образующую верхний слой почвы. Так что, — видите? Наши шансы достаточно хороши.

Речь Манджама звучала ободряюще, но Дико была уверена, он иронизирует.

— Хороши? Эта земля — мертва.

— Ну да, конечно, но только временно.

— А как дела с озеленением Сахары? — спросила Тагири.

— Все идет превосходно. Большой прогресс. Я считаю, что оно закончится через пятьсот лет.

— Пятьсот? — вскричала Тагири.

— Конечно, это предполагает более частые и обильные дожди. Но мы научились очень хорошо предсказывать погоду на климатическом уровне. Вы, Кемаль, какое-то время принимали участие в работе над этим проектом, еще когда учились в школе.

— Мы обсуждали возможность озеленения Сахары за сто лет.

— Ну хорошо, и это произошло бы, если бы мы могли продолжать выделять на эту работу достаточно много людей. Но мы не можем себе этого позволить в ближайшие десять лет.

— А почему — нет?

Изображение на дисплее опять сменилось. Штормовой океан, волны бьются о дамбу и прорываются сквозь нее. Стена морской воды разливается по… засеянным полям?

— Где это происходит? — требовательно спросила Дико.

— Вы наверняка слышали о том, как прорвало дамбу в американском штате Каролина.

— Это произошло пять лет тому назад, — сказал Хунакпу.

— Верно. Большое несчастье. Пятьдесят лет тому назад, с подъемом уровня океана мы потеряли цепь прибрежных островов, которые служили своеобразным барьером для океана. В этом районе восточного побережья Северной Америки вместо табака и строевого леса стали выращивать зерновые, для того чтобы возместить утрату сельскохозяйственных угодий, погубленных непрекращающимися засухами в североамериканских прериях. Теперь обширные площади земель, которые использовались для сельского хозяйства, находятся под водой.

— Но мы достигли успехов в уменьшении парникового эффекта, — сказал Хасан.

— Это действительно так. Мы думаем, что при соблюдении соответствующих мер предосторожности сможем значительно снизить парниковый эффект в течение лет тридцати. Но к тому времени мы и не захотим снижать его.

— Почему? — спросила Дико. — Уровень океанов продолжает подниматься по мере таяния шапки льдов. Мы должны остановить глобальное потепление.

— Выполненные нами климатические исследования показали, что это — саморегулирующийся процесс. Повышение температуры воздуха и увеличение площади поверхности океана приводят к значительно большим перепадам испарения и температур во всем мире. Облачный покров увеличивается, что вызывает увеличение альбедо Земли. Скоро Земля будет отражать больше солнечного света, чем когда-либо раньше, со времени последнего ледникового периода.

— Но ведь есть же метеоспутники, — сказал Кемаль.

— Они не позволяют температуре воздуха в отдельных районах повышаться или понижаться до уровня, недопустимого для жизни человека. И как долго, вы полагаете, могут эти спутники еще проработать?

— Их можно заменить, когда они выйдут из строя, — сказал Кемаль.

— Вы считаете, можно? — спросил Манджам. — Мы уже сейчас снимаем людей с заводов и фабрик и отправляем их на поля. Но от этого мало толку, потому что мы уже сейчас используем почти все сто процентов пригодной для сельского хозяйства земли, где еще сохранилось какое-то количество поверхностного слоя почвы. И поскольку мы в течение какого-то времени ведем сельское хозяйство на пределе урожайности, то уже замечаем влияние увеличивающегося облачного покрова — то есть снижение урожайности на гектар.

— Так что же вы хотите сказать? — спросила Дико. — Что мы уже опоздали с восстановлением Земли?

Манджам не ответил. Вместо этого он вывел на дисплей большой район, усеянный элеваторами. Он увеличил изображение, и они стали рассматривать внутренность одного элеватора за другим.

— Пустые, — прошептала Тагири.

— Мы съедаем наши резервы, — сказал Манджам.

— Но почему мы не ввели распределение продуктов?

— Потому что политики не могут пойти на это, пока все люди не поймут, что наступил кризис. Пока что они этого не понимают.

— Тогда предупредите их! — воскликнул Хунакпу.

— О, предупреждения уже налицо. И вскоре люди заговорят об этом. Но они ничего не будут делать по одной простой причине: сделать уже ничего нельзя. Урожайность продолжает снижаться.

— А океан? — спросил Хасан.

— У океана свои проблемы. Чего вы от нас хотите? Собрать весь планктон, чтобы океан тоже погиб? Мы и так вылавливаем столько рыбы, сколько допустимо. Как раз сейчас мы достигли максимума в уловах. Если мы превысим этот предел, то через десять лет уловы сократятся до крошечной доли того, что мы имеем сейчас. Неужели вы не понимаете этого? Вред, который причинили природе наши предки, оказался слишком велик. Не в нашей власти остановить те силы, которые действуют уже на протяжении веков. Если бы мы ввели рационирование продуктов питания прямо сейчас, это означало бы, что голод, уносящий человеческие жизни, начался бы не через шесть лет, а через двадцать! Но, конечно, мы не прибегнем к этой мере до появления первых признаков массового голодания. И даже тогда население районов, производящих достаточно продуктов питания, наверняка будет недовольно, если их вынудят жить впроголодь, чтобы кормить людей в далеких от них странах. Сейчас мы считаем, что все люди — это одно племя, поэтому никто нигде по-настоящему не голодает. Но сколько времени, по-вашему, пройдет, прежде чем люди, занятые в сельском хозяйстве, услышат, как их дети выпрашивают кусок хлеба, в то время как суда увозят огромные количества зерна в другие страны? Как вы думаете, удастся ли политикам сдержать волнения, которые тогда прокатятся по всему миру?

— Так что же предпринимает ваше небольшое не «тайное общество», чтобы исправить ситуацию? — спросил Хасан.

— Ничего, — ответил Манджам. — Как я уже говорил, процессы зашли слишком далеко. Наши наиболее оптимистичные прогнозы предсказывали гибель существующей системы в течение тридцати лет. И это еще при условии, что не будет никаких войн. К этому времени пищи уже будет недостаточно, чтобы сохранить существующую численность населения или хотя бы большую часть его. Ни одно индустриальное общество не может выжить, если сельское хозяйство производит продукты питания в количестве, достаточном только для поддержания жизни самих производителей. Поэтому промышленность начинает разрушаться. Теперь у нас меньше тракторов. Теперь комбинаты по выпуску химических удобрений выпускают их меньше, и даже то, что они выпускают, невозможно рационально распределить, потому что мы не в силах сохранить на существующем уровне систему перевозок. Производство продуктов питания продолжает падать. Метеоспутники изнашиваются, и мы не можем их заменить. Засухи. Наводнения. Сокращается площадь сельскохозяйственных угодий. Растет уровень смертности. Поэтому сокращаются объемы промышленного производства. Поэтому сокращается производство продуктов питания. Мы изучили миллионы различных сценариев, и не нашли ни одного, который позволил бы остановить этот процесс. Прежде чем мы добьемся стабилизации, население Земли сократится примерно до пяти миллионов человек, самое время, чтобы начался новый ледниковый период. К этому моменту сокращение численности населения может замедлиться, пока оно не дойдет до двух миллионов человек, или около того. Естественно, при условии, что не будет никаких войн. Все эти прогнозы основаны на условии, что население будет покорно принимать все происходящее. А мы все знаем, какова вероятность этого. Стоит разразиться крупномасштабной войне в одной из стран — главных производителей продуктов питания, как этот процесс пойдет намного быстрее, а численность населения стабилизируется на гораздо более низком уровне.

Все молчали, потому что сказать было нечего. Они понимали, что это означает.

— Но не все так мрачно, — продолжал Манджам. — Человеческий род выживет. Когда кончится ледниковый период, наши далекие потомки вновь начнут создавать цивилизации. К тому времени тропические леса восстановятся. Стадные животные опять начнут пастись в богатых травой прериях и степях Сахары, Рубаль Кали и Гоби. К сожалению, все доступное для добычи железо уже было извлечено из земли давным-давно. Это же относится к олову и меди. И в самом деле, можно только догадываться, откуда они возьмут металлы, чтобы выйти из каменного века. Можно только гадать, какой источник энергии они используют, когда вся нефть была давным-давно израсходована. Правда, в Ирландии еще остаются небольшие запасы торфа. И, конечно, возродятся леса, и у них будет древесный уголь, пока они опять не сожгут их до основания. И цикл повторится опять.

— Так вы говорите, что человеческий род не может возродиться?

— Я говорю, что мы до конца использовали все легкодоступные природные ресурсы, — ответил Манджам. — Но люди весьма изобретательны. Может быть, они найдут другие пути в лучшее будущее. Может быть, они додумаются, как изготовить из проржавевших обломков наших небоскребов накопители солнечной энергии.

— Я вновь задаю тот же вопрос, — сказал Хасан. — Что вы делаете, чтобы предотвратить этот процесс?

— И я снова отвечаю: ничего, — сказал Манджам. — Его невозможно предотвратить. Предупреждения бесполезны, поскольку люди не могут изменить свое поведение и таким образом решить эту проблему. Сегодняшнюю цивилизацию не удастся сохранить даже для еще одного поколения. И, как вам известно, люди ощущают это. По всему миру уровень рождаемости падает. Причины везде разные, а кумулятивный эффект тот же. Люди предпочитают не иметь детей, которые потом будут драться с ними за кусок хлеба.

— Но если мы ничего не можем сделать, то зачем вы показали нам это? — сказала Тагири.

— А зачем вы рыщете в прошлом, когда уже давно поняли, что ничего не можете сделать? — спросил с мрачной улыбкой Манджам. — Кроме того, я не говорил, что вы ничего не можете сделать. Только то, что мы ничего не можем.

— Так вот почему нам разрешили заниматься проблемой путешествия во времени, — сказал Хунакпу. — С тем, чтобы мы могли вернуться в прошлое и предотвратить все то, что вы нам сейчас показали.

— У нас не было никакой надежды, пока вы не обнаружили возможность изменения прошлого, — сказал Манджам. — До тех пор наша деятельность была направлена только на сохранение. Мы занимались сбором всех человеческих знаний и опыта и поиском такого способа консервации их, которые позволили бы им сохраниться в тайниках по меньшей мере десять тысяч лет. Нам удалось создать очень удачные, компактные устройства для хранения. А также простые, немеханические считывающие устройства, которые, по нашему мнению, могли бы оставаться в рабочем состоянии в течение двух-трех тысяч лет. Большего мы добиться не смогли. И, разумеется, нам не удалось собрать всю сумму знаний. В идеале все то, что мы собрали, могло бы быть записано в виде легких для понимания уроков. И так, шаг за шагом, всю накопленную веками мудрость человечества. Нам удалось записать таким способом алгебру и основные принципы генетики, но тут нам пришлось прекратить эту работу. В течение последних десяти лет мы просто закладывали информацию в банки данных и делали их копии. Придется предоставить нашим внукам самим додумываться, как расшифровать этот материал и понять его смысл, когда они найдут тайники, если это произойдет, где мы спрятали наши сокровища. Вот для чего существует наше маленькое «тайное общество». Чтобы сохранить память человечества. Так все и шло, пока мы не обнаружили вас. Тагири сидела и плакала.

— Мама, — сказала Дико. — В чем дело? Хасан обнял жену и прижал ее к себе. Тагири подняла заплаканное лицо и посмотрела на дочь.

— О, Дико, — сказала она, — все эти годы я думала, что мы живем в раю.

— Тагири — женщина с потрясающим чувством сострадания, — сказал Манджам. — После того как мы увидели ее впервые, мы всегда наблюдали за ней с любовью и восхищением. Как смогла она вынести боль столь многих людей? Нам и в голову не приходило, что именно ее сострадание, а не мудрость наших мудрецов, направит нас на ту единственную дорогу, которая в конце концов уведет от неминуемой катастрофы.

Он поднялся, подошел к Тагири и стал перед ней на колени.

— Тагири, я должен был показать вам все это, ибо мы опасались, что вы решите прекратить работу над проектом «Колумб».

— Я уже прекратила. То есть, решила прекратить, — сказала она.

Я посоветовался с другими членами группы. Они сказали, что вам это нужно показать. Хотя мы знали, что для вас это будет не просто зрелище потрескавшейся от засухи земли или статистика, или что-то далекое, не опасное и находящееся под контролем. Вы увидите за этим, как была потеряна каждая жизнь, разбита каждая надежда. Вы услышите голоса родившихся сегодня детей, услышите, как, подрастая, они будут проклинать своих родителей за их жестокость, за то, что они их не убили еще во чреве матери. Я прошу прощения за ту боль, которую вам причинил. Но вы должны были понять, что, если Колумб действительно служит поворотным пунктом истории и если, остановив его, мы откроем дорогу созданию нового будущего для человечества, тогда мы обязаны сделать это.

Тагири медленно кивнула. Но затем, стерев слезы с лица и повернувшись к Манджаму, она с вызовом сказала:

— Но только не тайно. Манджам чуть улыбнулся.

— Да, кое-кто из наших предупреждал, что вы поставите такое условие.

— Люди должны дать согласие на то, что мы отправим кого-то в прошлое, чтобы уничтожить наш мир. Они должны согласиться.

— Тогда нам придется подождать некоторое время, прежде чем сказать им это, — произнес Манджам. — Потому что, если мы спросим их сегодня, они ответят отказом.

— Когда? — спросила Дико.

— Вы узнаете когда, — ответил Манджам. — Когда начнется массовый голод.

— А что если я буду слишком стар для такого путешествия? — спросил Кемаль.

— Тогда мы пошлем кого-то другого, — ответил Хасан.

— А что если я тоже буду слишком старой? — спросила Дико.

— Вы-то не будете, — ответил Манджам. — Поэтому готовьтесь. И когда катастрофа надвинется на нас, и люди увидят, что их дети голодают, что многие умирают, вот тогда они согласятся на то, что вы намерены сделать. Потому что тогда у них, наконец, появится перспектива.

— Какая перспектива? — спросил Кемаль.

— Во-первых, мы будем пытаться сохранить самих себя, — сказал Манджам, — пока не убедимся, что не в силах сделать это. Затем попытаемся сохранить детей, пока не убедимся в невозможности этого. Затем будем пытаться сохранить наш род, потом нашу деревню или племя, а когда убедимся, что не можем сохранить даже их, тогда будем искать пути, чтобы сохранить нашу память. И если мы не сможем сделать этого, то что же останется от нас? И, в конце концов, остается перспектива сделать благое дело для человечества в целом.

— Либо прийти в полное отчаяние, — сказала Тагири.

— Ну что ж, это еще один вариант, — сказал Манджам. — Но я не думаю, чтобы кто-то из присутствующих сделал такой выбор. И когда мы предложим этот шанс людям, которые видят, как мир рушится вокруг них, я думаю, они согласятся и дадут вам сделать эту попытку.

— Если они не согласятся, тогда мы не сделаем этого, — упрямо сказала Тагири.

Дико молчала, но она тоже понимала, что право выбора уже не принадлежит только ее матери. Почему это одно поколение людей имеет право запретить использовать один-единственный шанс для спасения будущего человечества? Но это не имеет значения. Как сказал Манджам, люди согласятся, когда увидят, как смерть и ужас смотрят им в лицо. И, наконец, о чем молили старик и старуха на острове Гаити? Не об избавлении, нет. В своем отчаянии они просили быстрой и легкой смерти. Уж это-то проект «Колумб», наверняка, сможет им обеспечить.

* * *

Кристофоро откинулся на спинку и предоставил отцу Перему и отцу Антонио продолжить их разбор послания из дворца. Он встрепенулся, лишь когда отец Перес сказал ему:

— Конечно, это от королевы. Неужели вы думаете, что после стольких лет она позволит направить вам послание, не одобрив предварительно его содержания? В послании говорится о возможности повторного рассмотрения вопроса в «более удобное время». Такие вещи попусту не говорят. У монархов нет времени, чтобы позволять людям надоедать им с вопросами, уже решенными. А она прямо-таки приглашает вас надоедать ей. Следовательно, вопрос не решен окончательно.

Вопрос не решен. А ему уже почти хотелось, чтобы с этим было покончено. А ему уже почти хотелось, чтобы Бог выбрал кого-нибудь другого.

Затем он отбросил от себя эту мысль и рассеянно слушал, как монахи-францисканцы обсуждают возможности. Теперь уже не имеет значения, какие доводы в споре были использованы. Единственный довод, который действительно много значил для Кристофоро, было явление ему Бога-Отца, Христа и Голубя Святого Духа, когда он лежал на берегу и они приказали ему плыть на запад. А. все остальные доводы, конечно, они справедливы, иначе Бог не послал бы его на запад. Но для Кристофоро это уже не имело никакого значения. Он был преисполнен решимости отправиться на запад ради… да, ради Господа. А почему ради Господа? Почему Христос стал столь важным в его жизни? Другие люди, даже церковники, не калечат себе жизнь так, как он. Они руководствуются личными интересами. Они сделали карьеру, продумали свое будущее. И, сколь ни странно, кажется, что Бог куда благосклоннее к тем, кто меньше любит его или, по крайней мере, любит меньше, чем Кристофоро.

А почему я так предан ему?

Глаза его были устремлены поверх стола на стену, но он не видел висевшее там распятие. Вместо этого на него опять нахлынули воспоминания. О матери, съежившейся позади стола и шепчущей ему что-то, в то время как вдали раздаются чьи-то крики. Что означало это воспоминание? Почему оно всплыло в памяти именно сейчас?

У меня была мать — у бедняжки Диего ее нет. Да, по правде говоря, и отца тоже. Он пишет мне, что ему надоело жить в Ла Робида. Но что я могу сделать? Если моя миссия завершится успехом, тогда он станет богатым. Он будет сыном великого человека, а потому и сам станет великим. А если я потерплю неудачу, лучше бы ему быть хорошо образованным, а самые хорошие учителя — братья-францисканцы, как, например, эти священники. Ничто из того, что он увидит или услышит, если будет жить со мной в Саламанке или где-то еще, куда я могу поехать в погоне за королями и королевами, не подготовит его к той жизни, которая ему, вероятно, уготована.

Постепенно Кристофоро начало клонить ко сну и он увидел стоявшую под распятием девушку-негритянку в ярком наряде, внимательно за ним наблюдавшую. Он понимал, что в действительности ее там нет, потому что он все еще видел распятие позади нее на стене. Она, должно быть, очень высокая, потому что распятие висит довольно высоко. Почему это мне снятся чернокожие женщины, подумал Кристофоро. Но только мне не может ничего сниться, потому что я не сплю. Я слышу, как отец Перес и отец Антонио спорят о чем-то. О том, что отец Перес сам пойдет к королеве. Ну что ж, это мысль. Почему эта девушка следит за мной?

Может, это видение, лениво подумал он. Не такое четкое, как тогда на берегу, и это, конечно, не Бог. Может ли видение чернокожей женщины исходить от сатаны? Может, я вижу сатанинское отродье?

Нет, не может быть, ведь за ее головой виднеется распятие. Эта женщина похожа на стекло, черное стекло. Я вижу сквозь нее. Распятие у нее в голове. Не означает ли это, что она мечтает снова распять Христа? Или она постоянно думает о сыне Богоматери? Я плохо разбираюсь в видениях и снах, мне не хватает в них ясности, определенности. Поэтому, Господи, если ты посылаешь мне это и хочешь мне этим что-то сказать, то я не совсем понимаю смысл, тебе придется разъяснить мне смысл происходящего.

Как бы в ответ чернокожая девушка растаяла, и Кристофоро почувствовал, что в углу комнаты появился еще кто-то. Сквозь него ничего не видно, он вполне телесный и реальный. Какой-то молодой человек, высокий и красивый, но с неуверенным, вопрошающим взглядом. Он похож на Фелипу. Так похож! Как будто она живет в нем, постоянным укором для Кристофоро, постоянной мольбой. Я любил тебя, Фелипа. Но Христа я любил больше. Но ведь это же не грех, правда?

Поговори со мной, Диего. Произнеси мое имя. Потребуй от меня то, что принадлежит тебе по праву: внимание, уважение. Не стой в стороне в смиренном ожидании, надеясь на крохи с моего стола. Разве ты не знаешь, что сыновья должны быть сильнее своих отцов, иначе мир погибнет?

Он не сказал ничего. Он ничего не сказал.

Не все мужчины должны быть сильными, думал Кристофоро. Достаточно, если некоторые — просто добрые. Для того чтобы любить сына, мне достаточно, чтобы он был добрым. У меня хватит силы для нас обоих. У меня достаточно сил, чтобы ты выстоял.

— Диего, мой милый сын, — сказал Кристофоро.

Теперь мальчик заговорил:

— Я слышал голоса.

— Я не хотел будить тебя, — сказал Кристофоро.

— А я подумал, что это еще один сон.

— Он часто видит вас во сне, — прошептал отец Перес.

— Ты тоже мне снишься, сынок, — сказал Кристофоро. — А я тебе снюсь?

Диего кивнул, не отрывая глаз от отца.

— Тебе не кажется, что это Святой Дух посылает нам эти сны, для того чтобы мы не забывали о той огромной любви, которую мы испытываем друг к другу?

Он опять кивнул. Затем пошел к отцу, сначала неуверенно, но, когда Кристофоро поднялся и протянул к нему руки, движения мальчика стали более раскованными. И когда они обнялись, Кристофоро был поражен, увидев, как подрос мальчик, какие длинные у него руки, какая сила чувствуется в них. Он долго-долго не отпускал его.

— Мне сказали, ты умеешь хорошо чертить, Диего.

— Умею, — ответил тот.

— Покажи мне что-нибудь.

Пока они шли к комнате Диего, Кристофоро разговаривал с ним.

— Я и сам снова стал заниматься черчением. Пару лет назад Кинтанилья урезал деньги, которые отпускают мне на жизнь, но я обманул его надежды и не покинул двор. Я чертил карты на продажу. Ты когда-нибудь чертил карты?

— Дядя Бартоломео навещал меня и научил этому искусству. Я вычертил план всего монастыря вместе с мышиными норами.

Они не переставая смеялись, поднимаясь по лестнице.

* * *

— Мы все ждем и ждем, — сказала Дико. становимся моложе.

И не становимся моложе.

— Зато Кемаль становится, — сказал Хунакпу. — Он постоянно тренируется, забросил даже все свои остальные занятия.

— Он должен быть достаточно сильным, чтобы подплыть под корабли и установить там заряды, — сказала Дико.

— Мне кажется, нам нужно было выбрать кого-то помоложе.

Дико покачала головой.

— А ты подумала о том, что будет, если у него случится сердечный приступ? Мы посылаем его в прошлое, чтобы остановить Колумба, а он умирает в воде. И что мы будем тогда делать? Я в это время буду жить среди сапотеков. Сможешь ли ты установить заряды и удержать Колумба? Или он вернется в Европу и тогда все наши старания пойдут насмарку?

— Мы добьемся чего-то уже только тем, что отправимся туда. Не забывай, что мы будем вакцинированы.

— Да, благодаря этому жители Нового Света не заболеют оспой и корью. А это значит, что еще большее число выживет, дабы насладиться долгими годами рабства.

— С точки зрения развития техники, испанцы не настолько уж вырвались вперед. И если не будет заразных болезней, которые могли бы навести их на мысль, что боги разгневались на них, люди не впадут в отчаяние. Хунакпу, мы сможем улучшить ситуацию хотя бы до некоторой степени. Но Кемаль выполнит свою миссию.

— Нет, — возразил Хунакпу, — он похож на твою мать. Никогда не упоминает о смерти. Дико горько рассмеялась.

— Он никогда не говорит этого, но тем не менее таковы его планы.

— Какие планы?

— Он не говорил об этом уже долгие годы. Мне кажется, я только раз слышала, как он сказал это, но это была лишь наполовину оформившаяся мысль, а затем он просто решил сделать это.

— Что именно?

— Умереть, — ответила Дико.

— Как так?

— Он говорил об этом — о, это было очень давно. О том, что гибель одного корабля — несчастье. Двух кораблей — трагедия. Трех кораблей — Божья кара. Что хорошего, если Колумб подумает, что Бог против него?

— Да, это, конечно, проблема. Но корабли должны отправиться в путь.

— Слушай дальше, Хунакпу. Он продолжил свою мысль. Он сказал: «Если бы только они знали, что корабли взорвал турок. Иноверец. Враг Христа». Затем он рассмеялся, а потом перестал смеяться.

— Почему ты раньше не говорила мне об этом?

— Потому что он решил не говорить об этом. Но я думала, ты поймешь, почему он не воспринимает всерьез занятия по технике выживания в тех условиях. Он не рассчитывает пользоваться этими знаниями, потому что не собирается жить среди тех людей. Все, что ему нужно, это превосходная физическая форма, знакомство с взрывчатыми веществами и знание испанского, латинского или какого-то там еще… чтобы объяснить людям Колумба, что это он взорвал их суда и что он сделал это во славу Аллаха.

— А затем он покончит с собой?

— Ты что, шутишь? Конечно нет. Он позволит христианам убить себя.

— Вряд ли это будет легкая смерть.

— Но он же попадет на небо. Он умрет во славу ислама.

— Он что, действительно верующий? — спросил Хунакпу.

— Отец думает, что да. Он говорит, чем старше ты становишься, тем сильнее веришь в Бога, неважно в какого.

Доктор, улыбаясь, вернулся в комнату.

— Все превосходно. Точно так, как я вам говорил. Ваши головы набиты интересными вещами. Ни у одного человека за всю историю не было столько знаний в голове, как у вас и Кемаля.

— Знания и электромагнитные адские машины, — сказал Хунакпу.

— Ну, в общем-то да, — согласился доктор. — Верно, что, когда сигнальное устройство сработает, оно может вызвать возникновение рака после нескольких десятилетий облучения. Но оно сработает не раньше, чем через сто лет. Поэтому, я думаю, что к тому времени от вас останутся только косточки в земле, и опасность заболеть раком уже не будет вас волновать. — Он расхохотался.

— По-моему, он настоящий вурдалак, — сказал Хунакпу.

— Они все такие, — кивнула Дико. У медиков на это отводится целый курс лекций.

— Спасайте мир, молодые люди. Создайте очень хороший новый мир для моих детей.

На какое-то страшное мгновение Дико показалось, что доктор не понимает, что, когда они отправятся в свое путешествие, все его дети исчезнут, как и все человечество в этом тупиковом времени. Жаль, что в Китае не постарались получше научить свой народ английскому языку, для того чтобы люди могли понять, о чем говорят в остальном мире.

Заметив ужас на их лицах, доктор засмеялся:

— Вы что, думаете, я достаточно умен, чтобы вставить вам в голову фальшивые кости, но так глуп, что не знаю, что готовится? Разве вы не знаете, что китайцы уже были умны, когда все другие народы оставались еще глупыми? Когда вы отправитесь в прошлое, молодые люди, все народы нового будущего станут моими детьми. И когда они услышат, как ваши фальшивые кости заговорят с ними, они найдут старые записи, они узнают обо мне и обо всех других людях. Значит, они вспомнят нас. Они узнают, что мы — их предки. Это очень важно. Они узнают, что мы их предки и вспомнят нас.

Он поклонился и вышел из комнаты.

— У меня болит голова, — сказала Дико. — Ты не думаешь, что нам следовало бы принять еще обезболивающее?

* * *

Сантанхель перевел взгляд с королевы на свои книги, пытаясь догадаться, чего ждут от него монархи.

— Может ли королевство позволить себе снарядить это путешествие? Три каравеллы, припасы, экипажи? Война с Гранадой окончена. Да, казна может позволить себе это.

— Неужто это так легко? — спросил король Фердинанд. Очевидно, он действительно надеялся задержать отправку экспедиции по финансовым соображениям. В такой ситуации Саатанхелю только и оставалось, что осторожно ответить: «Не то, чтобы легко, нет, все равно сейчас это будет жертвой». И тогда король скажет: «Так давайте подождем до лучших времен», и тогда они к этому вопросу уже никогда больше не вернутся.

Сантанхель не взглянул в сторону королевы, потому что мудрый придворный, он никогда не допускал, чтобы у присутствующих создалось впечатление, что, прежде чем ответить на вопрос одного из монархов, он должен посмотреть на другого в ожидании какого-нибудь сигнала. Все же уголком глаза он увидел, как Изабелла вцепилась в подлокотники трона. Ей небезразлично, подумал он. Для нее это имеет значение. Это безразлично королю. Ему это надоело, особых эмоций он не испытывает.

— Ваше Величество, — сказал Сантанхель, — если у вас есть какие-то сомнения относительно способности казны оплатить путешествие, я буду рад взять эту ответственность на себя.

На какое-то мгновение все затихли, но затем поднялся легкий шум. Сантанхель одним махом изменил общее настроение. Люди знали: что-что, а деньги Сантанхель делать умеет. Это было одной из причин, по которой король Фердинанд полностью доверял ему в финансовых вопросах. Ему не нужно было обворовывать казну, чтобы разбогатеть; он и так был невероятно богат, когда занял эту должность, да к тому же умел легко делать деньги, не становясь при этом паразитом у королевского двора. Так что, если он настолько уверен в успехе экспедиции, что готов взять ответственность за нее на себя…

Король слегка улыбнулся.

— А если я поймаю вас на слове?

— Для меня будет большой честью, если Ваше Величество позволит мне связать свое имя с путешествием сеньора Колона.

Улыбка исчезла с лица короля, и Сантанхель знал почему. Король весьма ревниво относился к тому, что думают о нем люди. Достаточно того, что всю свою жизнь он вынужден был поддерживать шаткое равновесие, деля трон с царствующей и правящей королевой, чтобы обеспечить мирное объединение Кастилии и Арагона после смерти одного из них. Он ненавидел самую мысль о возможных сплетнях: король Фердинанд отказался оплатить это великое путешествие. Только Луис де Сантанхель оказался достаточно прозорлив, чтобы взять это на себя.

— Вы сделали щедрое предложение, мой друг, — сказал король. — Но Арагон не уклоняется от ответственности.

— Как и Кастилия, — поддержала королева. Ее пальцы разжались.

Интересно, знала ли она, что я видел, как еще минуту назад она крепко сжимала их? Был ли это преднамеренный знак?

— Соберите новый совет для изучения этого вопроса, — сказал король. — Если его решение будет положительным, мы предоставим этому путешественнику его каравеллы.

Итак, все началось опять, или, по крайней мере, так казалось. Стоявший неподалеку Сантанхель быстро понял, что на этот раз все будет улажено. Вместо лет на это потребовалось всего несколько недель. Большинство в новом совете составляли сторонники Колона из прежнего совета. Чтобы создать видимость объективности, в состав совета включили несколько консервативных теологов, которые раньше яростно спорили с Колоном. Не было ничего удивительного, что после поверхностного рассмотрения предложений Колона они быстро вынесли благоприятное для него решение. Теперь королеве оставалось только пригласить Колона и объявить ему об исходе дела.

После всех этих лет ожидания, после того, как всего несколько месяцев назад казалось, что все напрасно, Сантанхель ожидал, что Колон обрадуется, услышав эту новость. Но он стоял перед королевой и, вместо того чтобы с благодарностью принять королевское поручение, начал перечислять свои требования. Это было просто невероятно. Во-первых, этот простолюдин захотел, чтобы ему даровали дворянский титул, подобающий его новому поручению. И это было только начало.

— Когда я вернусь с востока, — сказал он, — это будет означать, что я выполнил то, чего не сделал ни один другой капитан, и даже не мечтал сделать. Я должен отправиться в путь с полномочиями и званием адмирала Открытого Моря, что точно соответствует рангу Великого адмирала Кастилии. Помимо этого звания, будет вполне справедливо, если мне дадут пост вице-короля и генерал-губернатора всех земель, которые я, возможно, открою во славу Испании. Кроме того, эти титулы и полномочия должны быть наследственными, должны быть переданы моему сыну, а затем его сыновьям навечно. Будет также справедливо, если мне предоставят десять процентов прибыли, полученной от торговли между Испанией и новыми землями, и такие же комиссионные за все обнаруженные там полезные ископаемые.

Трудно было поверить, что после стольких лет, в течение которых Колон не проявил ни малейшего признака алчности, натура его так изменилась. И что же, теперь они видят перед собой еще одного придворного прихлебателя?

Королева на мгновение утратила дар речи. Затем она холодно сказала Колону, что передаст его просьбы Совету, и отпустила его.

Когда Сантанхель рассказал о просьбах Колона королю, тот побагровел от ярости.

— Он еще осмеливается предъявлять требования? Я полагал, что он явился к нам, как проситель. Уж не думает ли он, что короли заключают сделки с простолюдинами?

— В действительности. Ваше Величество, дело обстоит несколько иначе, — сказал Сантанхель. — Он надеется, что вы сначала возведете его в дворянское достоинство, а затем заключите с ним контракт.

— И он уступит в своих требованиях?

— Он очень вежлив, но несгибаем, и не уступит ни на йоту.

— Тогда гоните его прочь, — сказал Король. — Изабелла и я готовимся вступить в Гранаду пышной процессией и прибыть туда, как освободители Испании и поборники дела Христова. Какой-то генуэзский картограф осмеливается вымогать титулы вице-короля и адмирала? Он не заслуживает даже обращения «сеньор».

Сантанхель был уверен, что Колон, услышав ответ короля, отступится. Вместо этого он сухо объявил о своем отъезде и начал собираться в дорогу.

Весь вечер между королем и королевой шли бесконечные споры. Сантанхель начал понимать, что Колон был вовсе не дурак, излагая свои требования. Все эти годы он был вынужден ждать, потому что, если бы он покинул Испанию и отправился со своим предложением в Англию или Францию, то у него на счету было бы уже два провала. С какой стати Англия или Франция заинтересуются им, после того, как две великие морские державы Европы уже отвергли его? А теперь было широко известно и подтверждено многими свидетелями: монархи Испании, наконец, приняли его предложение и согласились оплатить путешествие. Спор шел не о том, давать ли ему суда, а о том, какова будет его награда. Он мог бы уехать уже сегодня и рассчитывать на теплый прием в Париже или Лондоне. О, неужели Фердинанд и Изабелла не захотели вознаградить вас за ваше великое достижение? Посмотрите, как Франция награждает своих великих мореплавателей, посмотрите, как Англия почитает тех, кто несет знамя короля на Восток! Наконец-то Колон вел переговоры с позиции силы. Он мог отклонить предложение Испании, поскольку та уже дала ему самое главное, что ему было нужно, и дала совершенно бесплатно.

Вот это талант! Вот как нужно вести переговоры! — думал Сантанхель. Да будь он купцом, и у меня на службе, какие бы дела мы с ним своротили! У меня была бы в руках закладная на собор Св. Петра в Риме! На Айя-Софию! На храм Гроба Господня!

А затем он подумал: если бы Колон занимался торговыми делами, он был бы не моим посредником, а моим конкурентом. И он содрогнулся от этой мысли.

Королева колебалась. Она искренне хотела, чтобы путешествие состоялось, и тем самым ставила себя в очень трудное положение. Король, однако, был тверд, как скала. Да он даже и обсуждать не будет нелепые требования этого чужеземца!

Сантанхель наблюдал, как отец Диего де Деса тщетно пытается поколебать упорство короля. Неужели этот человек не понимает, как надо вести себя с монархами? Сантанхель обрадовался, когда отцу Талавере вскоре удалось отвлечь внимание Десы и заставить его замолчать. Сам Сантанхель молчал до тех пор, пока король, наконец, не спросил его мнение.

— Конечно, эти требования совершенно нелепы и возмутительны, и спорить об этом нечего. Монарх, жалующий такие титулы какому-то не испытанному в деле чужеземцу, — это не тот монарх, который изгнал мавров из Испании.

Почти все присутствующие глубокомысленно закивали. Они поняли, что Сантанхель пустил в ход лесть, как надежное оружие и, будучи опытными придворными, тут же подыграли ему. А Сантанхель добился общего одобрения самой важной для него посылки: «не испытанный в деле чужеземец».

— Само собой разумеется, что, если путешествие, которое вы уже согласились разрешить и оплатить, окажется успешным, и Колон добьется богатства и славы для испанской короны, вот тогда он заслужит все награды, о которых просит, и даже большее. Он так уверен в успехе, что чувствует, будто уже заслужил их. Однако, если он так уверен, он, несомненно, примет без колебания условие с вашей стороны, что он получит эти награды только после своего успешного возвращения.

Король улыбнулся.

— Сантанхель, ах ты, старая лиса! Я знаю, ты хочешь, чтобы Колон отправился в путь. Но ты-то наверняка скопил свое состояние потому, что платил людям только после того, как они сделали свое дело. Пусть они рискуют, а не ты, не так ли?

Сантанхель смиренно поклонился.

Король повернулся к писцу.

— Составь перечень наших уступок требованиям Колона. Только не забудь, что непременным условием их выполнения должно быть успешное возвращение Колона с Востока. — Он со злорадной усмешкой взглянул на Сантанхеля. — Можно только пожалеть, что я король-христианин и не пускаюсь в азартные игры. Я готов поспорить с тобой, что мне никогда не придется жаловать эти титулы Колону.

— Ваше Величество, только дурак стал бы заключать пари с покорителем Гранады, — сказал Сантанхель. Про себя он добавил: но еще больший дурак будет спорить с Колоном.

Уступки были записаны далеко заполночь, после неоднократных окончательных консультаций между советниками короля и королевы. Когда на рассвете к Колону отправили посыльного, чтобы передать документ, тот вернулся взволнованным и расстроенным.

— Он исчез, — воскликнул посыльный.

— Конечно исчез, — сказал отец Перес. — Ему сказали, что его условия не были приняты. Но он выехал только на рассвете. И не думаю, чтобы он ехал очень быстро.

— Тогда догони его и верни, — приказала королева. — Вели ему немедленно явиться ко мне, потому что я готова, наконец, покончить с этим делом. Нет, не говори «наконец». А теперь поспеши.

Посыльный ринулся из дворца.

Пока они ждали Колона, Сантанхель отвел отца Переса в сторону.

— Я не ожидал, что Колон жаден.

— А он вовсе и не жаден, — ответил отец Перес. — В действительности он скромный в своих потребностях человек. Честолюбивый — да, но не в том смысле, в каком вы это понимаете.

— Тогда в каком смысле он честолюбив, если не в том, в каком я понимаю это слово?

— Он хотел, чтобы титулы перешли по наследству, потому что он потратил всю жизнь, добиваясь этого путешествия, — сказал Перес. — Ему нечего больше оставить в наследство сыну — ни богатства, ничего. Но, совершив это путешествие, он сможет сделать своего сына не просто дворянином, а важной персоной. Его жена давно умерла, и ему есть о чем пожалеть. А это, к тому же, будет подарком ей и ее семье, которые никогда не принадлежали к знати в Португалии.

— Я знаю эту семью, — сказал Сантанхель.

— Вы знакомы с матерью?

— Она еще жива?

— Кажется да, — ответил Перес.

— Тогда я понимаю. Я уверен, что эта старая дама дала ему ясно понять, что, если он и может претендовать на принадлежность к дворянству, то только благодаря ее семье. И Колону будет действительно приятно, если он сможет взять реванш, так что любое притязание на принадлежность к настоящему дворянству со стороны ее семьи будет удовлетворено только благодаря их родственной связи с ним.

— Ну вот, вы все понимаете.

— Нет, отец Хуан Перес, я пока еще ничего не понимаю. Почему Колон рисковал этим путешествием, только для того чтобы получить высокие титулы и нелепые комиссионные?

— Возможно, — заметил отец Перес, — потому что это путешествие не конец его миссии, а только начало.

— Начало! Что еще может быть нужно человеку, который нашел огромные новые территории во славу Христа и на благо королевы? Которого сделали вице-королем и адмиралом? Который получил превосходящие всякое воображение богатства?

— И вы, христианин, еще спрашиваете меня об этом? — сказал Перес. Затем он удалился.

Сантанхель считал себя христианином, но до него так и не дошел смысл сказанного Пересом. Он перебрал в уме все возможные ответы, но все они казались ему смехотворными, ибо какому смертному придет на ум поставить перед собой столь возвышенные цели.

Но, с другой стороны, кто, кроме Колона, мог, даже помыслить о том, чтобы получить монаршее согласие на безумное путешествие в неизведанные западные моря с малой надеждой на успех предприятия? И все-таки Колон добился этого. И теперь, если Колон возмечтает освободить Римскую империю от завоевателей или освободить Святую Землю, или изгнать турок из Византии, или изготовить механическую птицу, чтобы долететь до Луны, Сантанхель не станет держать пари, что ему это не удастся.

* * *

Вот и наступил голод, пока только в Северной Америке, но нигде не было излишков продуктов питания, чтобы помочь голодающим. Чтобы послать помощь, требовалось ввести карточную систему во многих местах. Рассказы о кровопролитных столкновениях и царящем хаосе в Северной Америке, побудили народы Европы и Южной Америки ввести у себя карточную систему, для того чтобы получить возможность направить туда хоть какую-то помощь. Хотя этого будет и недостаточно, чтобы спасти всех.

Эта безнадежная нехватка продуктов явилась для человечества ужасным ударом, не в последнюю очередь потому, что уже на протяжении двух поколений люди привыкли считать, что мир, наконец, стал хорошим местом для жизни. Они верили, что их время — это время возрождения, восстановления, реконструкции. Теперь они узнали, что оно — всего лишь время арьергардных боев в войне, исход которой был предрешен еще до того, как они появились на свет. Все их труды были тщетны, потому что ничего нельзя было спасти. Земля зашла безнадежно далеко по пути своей гибели.

Первые известия о проекте «Колумб» появились в самый разгар переживаний, когда люди поняли, что их ожидает. Обсуждение проекта шло в обстановке всеобщего уныния. Выбор, наконец, был сделан, пусть и не единодушно, но подавляющим большинством голосов. А что в самом деле еще оставалось? Смотреть, как умирают от голода их дети? Опять браться за оружие и драться за последние клочки пригодной для сельского хозяйства земли? Разве мог кто-нибудь с легким сердцем предпочесть будущее с ледниками, пещерами и невежеством, когда, возможно, есть и другое, пусть не для них и их детей, но для человечества в целом?

Манджам сидел вместе с Кемалем, который зашел подождать результатов голосования. Когда пришло известие о принятом решении, а Кемаль знал, что он-то наверняка отправится в прошлое, он одновременно успокоился и испугался. Одно дело запланировать свою собственную смерть, когда она еще далеко. А теперь уже оставалось всего несколько дней, прежде чем он отправится в прошлое, и не более нескольких недель, прежде чем он предстанет перед Колумбом и презрительно скажет: «Неужели ты думаешь, что Аллах позволит христианам найти эти новые земли? Я плюю на твоего Христа! Он слишком слаб, чтобы поддержать вас в борьбе с Аллахом! Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет — пророк его!»

Пройдут годы, и когда-то, в один прекрасный день, будущий сотрудник Службы, возможно, увидит его, стоящего здесь, кивнет и скажет, что этот человек остановил Колумба. Этот человек отдал свою жизнь, чтобы создать этот прекрасный, спокойный мир, в котором мы живем. Этот человек подарил человечеству будущее. Как когда-то до него — Евесведер, этот человек выбрал путь гуманизма.

Такую жизнь стоит прожить, подумал Кемаль. Заслужить себе место в истории, чтобы его вспоминали наряду с самим Евсеведером.

— Вы что грустны, друг мой? — спросил Манджам.

— Разве? — сказал Кемаль. — Ах да. И печален, и счастлив одновременно.

— Как вы думаете, Тагири смирится с этим? Кемаль с легким раздражением пожал плечами.

— Эта женщина непредсказуема. Всю жизнь она трудится ради этого дела, и вот, пожалуйста, теперь мы вынуждены чуть ли не связать ее, чтобы помешать выйти на улицу, призывая людей голосовать против того, чему она посвятила свою жизнь!

— Думаю, ее можно понять, Кемаль, — сказал Манджам. — Вы правы. Именно благодаря ее силе воли и целеустремленности проект «Колумб» был доведен до нынешней стадии. Она отвечала за него. И это бремя было слишком тяжелым, чтобы она могла его нести одна. Теперь, однако, она может испытывать какое-то внутреннее удовлетворение от того, что противилась уничтожению нашего времени, от того, что окончательное решение было принято без ее участия, и лишь воля огромного большинства человечества вынудила ее подчиниться. Теперь ответственность за конец нашего времени лежит не на ней одной. Ее разделяют множество людей. Теперь она может жить с пониманием этого.

Кемаль мрачно усмехнулся.

— Да, она может жить — но сколько дней? А затем, в мгновение ока она исчезнет вместе со всем человечеством. Так какое же сейчас это имеет значение?

— Имеет, — сказал Манджам, — потому что у нее еще есть эти несколько дней, и потому, что эти несколько дней — единственное будущее, которое у нее осталось. Она проживет их с чистыми руками и умиротворенной душой.

— Разве это не лицемерие? — спросил Кемаль. — Ведь она приложила к этому руку не меньше, чем другие.

— Лицемерие? Нет. Лицемер знает, что он в действительности собой представляет, но старается скрыть это от других, чтобы воспользоваться их опрометчивым доверием. Тагири мучается от того двусмысленного положения, в котором она оказалась. Она не может жить, не сделав этого. И страшится того, что не сможет жить, сделав это. Поэтому она скрывает это от самой себя, для того чтобы сделать то, что она должна сделать.

— Если тут есть какая-то разница, то ее чертовски трудно разглядеть, — заметил Кемаль.

— Верно, — сказал Манджам. — Разница есть. И ее чертовски трудно разглядеть.

* * *

По пути в Палос Кристофоро время от времени прижимал руку к груди, чтобы ощутить жесткий пергамент, спрятанный за пазухой. Все ради тебя. Боже милостивый, ты дал это мне, и теперь я использую это во славу Твою. Спасибо Тебе, спасибо Тебе за то, что услышал мою молитву, и теперь Твой дар разделит мой сын и Фелипа, моя покойная супруга.

День клонился к вечеру, отец Перес, ехавший рядом с ним, уже давно замолчал, и тут в его душе вдруг всколыхнулось воспоминание. Его отец смело делает шаг к столу, за которым сидят богато разодетые господа. Отец наливает вино. Когда же все это могло быть? Ведь отец его ткач. Когда он наливал вино господам? Что это я вспоминаю? И почему это воспоминание всплыло в моей памяти именно сейчас?

Он не мог найти ответа. А лошадь устало двигалась вперед, с каждым шагом поднимая пыль в воздух. Кристофоро размышлял о том, что ждет его впереди. Сколько еще надо сделать, чтобы подготовиться к плаванию. Удастся ли ему вспомнить, как это делается, когда прошло столько лет с тех пор, как он в последний раз выходил в море. Неважно. Он вспомнит все, что потребуется, он сделает все, что должен сделать. Самое страшное препятствие уже позади. Его вознесли руки Христа, и Христос пронесет над водами и вернет его домой. Теперь его уже ничто не остановит.

Глава 9

Прощание

Кристофоро стоял на корме, наблюдая за тем, как матросы готовят каравеллу к отплытию. Ему безумно хотелось спуститься со своего наблюдательного пункта и вместе с матросами ставить паруса, таскать на борт последние, самые свежие съестные припасы, дать работу рукам, ногам, всему телу, чтобы стать частью экипажа, частью живого организма корабля.

Но теперь у него другая роль. Господь избрал его, чтобы вести за собой других, и вполне естественно, что капитан судна, да к тому же еще командующий экспедицией, остается наверху, недосягаемый для матросов, как сам Христос остается недосягаемым для церкви, которую он возглавляет.

Кристофоро знал, что люди, собравшиеся на берегу и на холмах, спускающихся к морю, пришли сюда не для того, чтобы подбодрить человека, отправляющегося выполнять свою высокую миссию. Они собрались здесь потому, что Мартин Пинсон, их любимец, их герой, набрал команду из их сыновей и братьев, дядьев и кузенов, а также друзей, чтобы отправиться в такое отважное плавание к неведомым берегам, что оно казалось сущим безумием. Или, наоборот, оно было столь безумным, что казалось отважным? И именно Пинсону они доверяли; только он, в любых обстоятельствах, сможет вернуть им их мужчин. Что им этот Кристобаль Колон? Просто придворный, который втерся в доверие монархов и стал командующим по королевскому указу, а не благодаря искусству мореплавателя. Они ничего не знали о том, как в детстве Кристофоро проводил долгие часы в генуэзских доках. Они ничего не знали о его путешествиях. О том, чему он так долго и упорно учился. О его планах и мечтах. И, что самое главное, они не имели ни малейшего представления о том, что Бог говорил с ним на берегу в Португалии, не так уж намного миль к западу от Палоса. Они и не догадывались, что само это путешествие — уже чудо и что оно никогда не состоялось бы, если бы не Божье благоволение, а потому оно не может закончиться неудачей.

Все было готово. Предотъездная суета стихла, сменившись усталостью, затем ожиданием. Теперь все взоры устремились к Колону.

Смотрите на меня, думал Кристофоро. Когда я подниму руку, я изменю мир. Несмотря на все ваши труды, никто из вас не сможет сделать этого.

Он сжал руку в кулак и поднял ее высоко над головой. Все радостно закричали, когда матросы отдали швартовы и каравеллы плавно отошли от берега.

* * *

Три полых серого цвета полушария составляли треугольник, напоминая три гигантские чаши, расставленные на обеденном столе. Каждая была начинена оборудованием, предназначенным для различных задач, возложенных на Дико, Хунакпу и Кемаля. В каждом полушарии находилась также часть библиотеки, собранной и сохраненной Менджамом и его тайным комитетом. Если хотя бы одному из них удастся достичь прошлого и изменить его так, что нынешнее будущее будет уничтожено, тогда любая часть библиотеки будет содержать достаточно информации, чтобы когда-нибудь люди нового будущего смогли узнать об исчезнувшем ради них времени. Они смогут воспользоваться достижениями науки исчезнувшего прошлого, с интересом ознакомиться с его историей, извлекать пользу из техники, учиться на примере случившихся когда-то бед и разочарований. Печально содержание этих чаш, подумала Тагири. Но так уж устроен мир. Всегда что-то должно умереть, чтобы дать возможность жить другому организму. И сейчас сообщество, целый мир сообществ, должно превратить свое умирание в пиршество возможностей для других.

Дико и Хунакпу стояли рядом друг с другом, слушая последние объяснения Са Ферейра; Кемаль стоял в одиночестве. Он слушал достаточно внимательно, но вид у него был отрешенный. Он уже простился с жизнью, как маленькая антилопа дик-дик, зажатая в пасти гепарда. Должно быть, так выглядели христианские мученики, входившие в клетку льва. На лице его не было выражения угрюмого отчаяния, которое Тагири видела на лицах рабов, прикованных к цепи в трюмах португальских судов. Смерть есть смерть, и больше ничего, сказал кто-то однажды Тагири. Но тогда она не могла в это поверить, не верила и сейчас. Кемаль знает, что идет на смерть, но она будет что-то значить, она не окажется бесполезной, она — его апофеоз, она придаст смысл его жизни. Такую смерть надо не отталкивать, а встречать с раскрытыми объятиями. Да, в ней есть элемент гордости, но оправданной, а не гордыни тщеславия; гордости оттого, что приносишь себя в жертву ради великой цели.

Вот как мы все должны чувствовать себя сейчас, ибо сегодня эти машины принесут всем нам смерть. Кемаль чувствует в душе, что он умрет первым, но это не так. Из всех людей в мире в этот день, в этот час он будет одним из троих, которые не умрут в тот момент, когда будет откинут рубильник и три полушария с грузом и пассажирами устремятся в прошлое. Из этих троих двое проживут дольше, чем Кемаль.

И все же он был не так уж не прав, радуясь своей смерти. Он умрет, окруженный разъяренными, ненавидящими его людьми; его убьют те, кто не поймет смысла содеянного им; их ненависть будет своего рода почетом, их ярость — закономерной реакцией на то, что он сделал.

Са уже заканчивал свою речь.

— Теперь перейдем от серьезного к банальному, — сказал он. — Следите за тем, чтобы ни одна часть вашего тела не выступала за пределы сферы. Не вставайте, не поднимайте рук, пока не убедитесь, что прибыли на место.

Он указал на провода и кабели, свисающие с потолка прямо над центром каждой полусферы.

— Эти кабели, которые крепят генераторы поля, будут обрублены успешным генерированием поля. Таким образом, ваше отделение от потока времени будет почти мгновенным. Поле будет существовать, но в какой-то момент генератор перестанет функционировать, и оно прекратит свое существование. Вы, конечно, ничего этого не почувствуете; единственное, что вы увидите, это как генератор внезапно упадет. Ни одна часть вашего тела не будет находиться под генератором и, я надеюсь, вы не станете рисковать своей лодыжкой, чтобы проверить, прав я или нет…

Дико нервно рассмеялась. Лица Хунакпу и Кемаля оставались бесстрастными.

— Падение генератора не представляет для вас никакой опасности. Однако он потянет за собой кабели. Они тяжелые, но к счастью, падать им недалеко, и удар будет не такой уж сильный. Тем не менее вы должны помнить, что вас может стукнуть кабелем, хотя и не очень больно. Поскольку кому-нибудь из вас может прийти в голову идея принять изящную позу, то умоляю вас не делать этого, а сидеть по возможности сжавшись, оберегая себя от неприятных случайностей, иначе вы подставите под удар успех вашей миссии, получив неожиданную травму.

— Да, да, — сказал Кемаль, — мы свернемся калачиком, как плод в чреве матери.

— Тогда все. Пора отправляться.

На мгновение почувствовалось общее замешательство. Потом начались последние прощания. Почти в полном молчании братья Хунакпу обняли его, а Хасан с Тагири и сыном Аго в последний раз обнимали и целовали Дико. Кемаль стоял в одиночестве, пока Тагири не подошла к нему и не поцеловала слегка в щеку, а Хасан обхватил его за плечи и что-то прошептал на ухо. Наверное, слова из Корана, а затем поцеловал его в губы.

Кемаль забрался в свою полусферу. Хунакпу вместе с Дико подошли к ее полусфере, и перед тем, как она вскарабкалась по лестнице, он обнял ее и нежно поцеловал. Тагири не слышала слов, которыми они обменялись, хотя она знала — все они знали, но не говорили об этом, что для Хунакпу и Дико — это тоже жертва, может быть, не такая абсолютная, как у Кемаля, но со своей болью, со своей сладкой горечью. Кемаль и Дико еще, возможно, увидят друг друга, потому что оба отправляются на остров Эспаньола — нет, остров Гаити, ибо отныне он сохранит свое исконное имя. А Хунакпу отправляется в болота Чиапас в Мексике, и вполне вероятно, что он или Дико умрут за долгие годы, прежде чем их пути вновь смогут пересечься.

И все это при условии, что все три полушария вообще прибудут к месту назначения. Проблема одновременного прибытия так и не была решена. Хотя при монтаже схем длина всех соединений была тщательно измерена, для того чтобы время прохождения сигнала от выключателя к трем компьютерам и от них к трем генераторам поля, была совершенно одинакова, они знали, что никакие, самые тщательные измерения не могут обеспечить действительно одновременное поступление всех сигналов. Это вызовет пусть и крохотное, но реальное расхождение во времени. Один из сигналов поступит первым. Одно из полей возникнет, пусть даже всего на одну наносекунду, раньше появления двух других. Поэтому существовала опасность, что из-за изменений, вызванных первым полем, другие поля вообще не появятся. И тогда будущее, в котором они существовали, будет уничтожено.

Поэтому было решено, что каждый из трех путешественников во времени должен действовать так, как если бы двое других уже потерпели неудачу. Каждый должен выполнить свою миссию настолько тщательно, как будто все зависит только от него, что и на самом деле вполне могло оказаться правдой.

Но они надеялись, что все три машины времени сработают точно, и все три путешественника прибудут каждый в свое место назначения. Дико прибудет на Гаити в 1488 году, Кемаль в 1492, Хунакпу достигнет Чиапаса в 1475.

— Природе присуща некоторая небрежность, — сказал им Манджан. — Абсолютная точность вообще недостижима, даже невозможна, и поэтому все происходящее зависит от степени вероятности, и здесь всегда возможны отклонения, как бы определенный запас для компенсации промахов и ошибок. Генетические молекулы характеризуются большой избыточностью, и могут поэтому справиться с определенным объемом потерь или повреждений и внешнего вмешательства. Точное местоположение электронов, покидающих свою квантовую оболочку, почти непредсказуемо, поскольку важно только, чтобы они оставались на одном и том же расстоянии от ядра. Планеты совершают колебания на своих орбитах, и тем не менее существуют миллиарды лет, не падая на звезду, вокруг которой вращаются. Поэтому между моментами возникновения трех полей неизбежно существует разница в микросекундах или миллисекундах, или сантисекундах или даже децисекундах. Мы не можем экспериментальным путем установить, каковы должны быть допуски на эти расхождения, возможно, мы даже значительно превысили их. Возможно, мы не дотянули на какую-нибудь долю наносекунды. Возможно, мы так далеки от успеха, что все наши труды были напрасны. Кто знает?

Почему это, размышляла Тагири, хотя я и знаю, что через несколько минут я, мой дорогой муж и мой любимый сын Аго почти наверняка превратимся в ничто, я печалюсь не о них, а о Дико. А ведь это она останется жить, и это у нее есть будущее. И все же животная часть меня, та часть, которая живет эмоциями, не может представить собственную смерть, когда вместе с тобою гибнет весь мир. Нет, животная часть во мне знает только то, что мое дитя покидает меня, и об этом я и печалюсь.

Она смотрела, как Хунакпу помог Дико подняться по лестнице, затем пошел к своему полушарию и взобрался туда.

И теперь настала очередь Тагири. Она поцеловала и обняла Хасана и Аго, затем вскарабкалась но своей лестнице к запертой клетке. Нажала кнопку, чтобы открыть ее; одновременно с ней Манджам и Хасан тоже нажали свои кнопки, удаленные друг от друга, а Дико, Хунакпу и Кемаль нажали кнопки на своих генераторах поля. Замок щелкнул, она открыла дверь клетки и вошла внутрь.

— Я внутри, — сказала она. — Отпустите ваши кнопки, путешественники.

— Займите нужное положение, — крикнул Са.

Тагири теперь находилась над полушариями и видела, как Кемаль, Дико и Хунакпу свернулись калачиком поверх оборудования и припасов, стараясь, чтобы ни одна часть тела не находилась под генератором поля и не выступала за пределы сферы, которую создает генератор поля.

— Вы готовы? — крикнул Са.

— Да, — сразу же отозвался Кемаль.

— Готов, — сказал Хунакпу.

— Я готова, — сказала Дико.

— Вы их видите, — крикнул Са, обращаясь теперь к Тагири и трем другим наблюдателям. Все они подтвердили, что путешественники, похоже, заняли правильное положение.

— Когда будете готовы, Тагири, — приступайте, — сказал Са.

Тагири колебалась только одно мгновение. Я убиваю всех, чтобы все могли жить, напомнила она себе. Они сами выбрали это, хотя, может быть, и не до конца понимали, что выбирают. С самого дня своего рождения мы все обречены, и поэтому хорошо, что мы, по крайней мере, можем быть уверены, что наша смерть сегодня может принести в конце концов нечто хорошее, мир со светлым будущим. Этот оправдательный монолог длился недолго, и она опять осталась один на один с болью, которая грызла ее недели и годы работы над проектом.

На мгновение ей захотелось, чтобы она никогда не работала в Службе, чтобы не было этого момента, чтобы ее рука не потянула переключатель.

Но чья же еще рука? — спросила она себя. Кто же другой должен взять на себя эту ответственность, если мне это не под силу? Все рабы прошлого ждут, чтобы она принесла им свободу. Все еще неродившиеся дети бесчисленных поколений ждут, чтобы она спасла их от неизбежной гибели мира. Дико ждет, когда она отправит ее, чтобы выполнить главное дело своей жизни.

Она сжала рукоятку переключателя.

— Я люблю вас, — сказала Тагири. — Я люблю вас всех.

И потянула рукоятку вниз.

Глава 10

Прибытие

Сказал ли Господь, что Кристофоро первым увидит новую землю? Если да, то пророчество должно сбыться. Если не сказал, то Кристофоро может позволить Родриго де Триана утверждать, что он первым увидел ее. Почему Кристофоро никак не может вспомнить точные слова Господа? Самый важный момент в его жизни до сегодняшнего дня, а он начисто забыл слова.

Однако теперь уже не оставалось ни малейших сомнений. В лунном свете, пробивающемся сквозь облака, каждый мог разглядеть землю. Родриго де Триана, с его острым зрением, первым увидел ее час назад: в два часа ночи, когда это была всего лишь тень, немного отличавшаяся по цвету от горизонта на западе. Теперь вокруг Родриго собрались другие матросы, от души поздравляли его, со смехом напоминали ему о его долгах как действительных, так и вымышленных. Они делали это не без основания, поскольку первому, кто увидит землю, было обещано выплачивать пожизненно десять тысяч мараведи в год. Этого хватило бы, чтобы содержать богатый дом, со слугами; эти деньги сделали бы де Триана господином.

Но что же тогда видел Кристофоро еще раньше, в десять вечера? Земля тогда, должно быть, была тоже недалеко. Ведь не прошло и четырех часов, как Триана увидел ее. Кристофоро видел свет, двигавшийся вверх и вниз, как будто ему подавали сигнал, приглашая приблизиться. Господь показал ему землю, и раз уж ему нужно выполнить веление Бога, он должен заявить о своих правах первооткрывателя.

— Прости, Родриго, — окликнул его Кристофоро со своего места около руля. — Но земля, которую вы сейчас видите, наверняка та же, что я увидел в десять часов вечера.

На палубе воцарилась тишина.

— Дон Педро Гутьерес подошел ко мне, когда я позвал его, — сказал Кристофоро. — Дон Педро, что мы оба увидели?

— Свет, — ответил дон Педро. — На западе, где сейчас видна земля.

Он был королевским мажордомом. Или, если называть вещи своими именами, королевским шпионом. Все знали, что он не особенно дружит с Колоном. Но для простых моряков все господа всегда заодно, как, несомненно, и сейчас.

— Я крикнул «земля!» раньше всех, — сказал де Триана, — вы ведь промолчали, дон Кристобаль.

— Признаю, что я сомневался, — сказал Кристофоро. — Море штормило, и я сомневался, может ли быть земля так близко. Я убедил себя, что это не может быть землей, и не сказал ничего, потому что не хотел возбуждать ложные надежды. Но дон Педро — мой свидетель, а то, что мы сейчас видим, доказывает правоту моих слов.

Де Триана был разъярен тем, что, по его мнению, являлось откровенным воровством.

— Все эти часы я напряженно всматривался на запад. Свет в небе — это еще не земля. Никто не увидел землю раньше меня, никто!

Санчес, королевский инспектор — официальный представитель короля, который к тому же вел дневник путешествия, немедленно вмешался; его голос резко, как удар кнута, прозвучал над палубой:

— Немедленно замолчите. Не забывайте, что вы отправились в путь по королевскому приказу, и никто не смеет ставить под сомнение слово королевского адмирала.

Это было довольно смелое выступление с его стороны, поскольку титул адмирала Открытого Моря будет присвоен Кристофоро, только если он достигнет Чипангу и вернется в Испанию. А Кристофоро хорошо помнил, что прошлой ночью, когда дон Педро подтвердил, что видел тот же свет, Санчес настаивал, что никакого света нет и на западе ничего не видно. Если кто-то и мог поставить под сомнение утверждение Кристофоро, что он первый увидел землю, то это был Санчес. И все же он поддержал если не свидетельство Кристофоро, то его авторитет.

Это уже хорошо.

— Родриго, у тебя действительно зоркий глаз, — сказал Кристофоро. — Если бы кто-то на берегу не зажег огонь — факел или костер, — я ничего бы не увидел. Но Бог привлек мой взгляд к берегу этим светом, и ты просто подтвердил то, что Бог уже показал мне.

Люди молчали, но Кристофоро понимал, что ему не удалось убедить их. Еще секунду назад они радовались тому, как внезапно разбогател один из них, а теперь они увидели, что награду, как всегда вырывают из рук простого человека. Они, конечно, будут думать, что Кристофоро и дон Педро солгали, что они действовали из зависти. Они не могут понять, что он выполняет веление Бога и потом Бог щедро наградит его, так что ему не нужно отнимать деньги у простого матроса. Но Кристофоро не осмеливался хоть в чем-то отступить от указаний Всевышнего. Если Бог предопределил, что он будет первым, кто увидит далекие царства Востока, то тогда Кристофоро не сможет нарушить волю Господню, даже из симпатии к Триана. Поскольку, поступи он иначе, слухи об этом быстро расползутся, и люди будут думать, что Кристофоро отступился не из доброты и сострадания, а из-за того, что совесть заставила его отдать деньги. Его слова о том, что он первым увидел землю, должны навсегда остаться никем не опровергнутыми, иначе воля Господа останется невыполненной. Что же касается Родриго де Триана, то Бог, наверняка, щедро вознаградит его за его утрату.

Теперь, когда долгая борьба должна была вот-вот принести свои плоды, Кристофоро очень хотелось, чтобы Господь смилостивился, и не посылал ему больше тяжких испытаний.

* * *

Ни одно измерение не бывает точным. Предполагалось, что темпоральное поле образует идеальную сферу, с помощью которой находящиеся во внутренней части полушария путешественники и их груз отправятся в прошлое, а в будущем останется металлическая чаша. Но расчеты оказались неточными, и Хунакпу, плавно, как в колыбели, раскачивался в остатке чаши, куске металла, — настолько тонком, что сквозь него он различал листья деревьев. На мгновение он задумался, как ему выбраться оттуда, потому что столь тонкая кромка металла наверняка рассечет ему кожу. Но прошло немного времени, и металл под воздействием внутреннего напряжения рассыпался и упал на землю крохотными пластинками. Его груз рухнул наземь среди этих обломков.

Хунакпу встал и, осторожно переступая, начал тщательно собирать эти пластинки и укладывать их в кучу около дерева. Наибольшая опасность, связанная с доставкой Хунакпу, заключалась в том, что сфера его темпорального поля могла перерезать ствол дерева, в результате чего верхняя его часть упала бы на него и его груз. Поэтому ученые постарались посадить Хунакпу как можно ближе к кромке воды, но так, чтобы аппарат не упал в океан. Однако измерения оказались неточными. Одно большое дерево стояло менее чем в трех метрах от кромки поля.

Неважно. В дерево он не врезался. Небольшая ошибка в расчетах поля состояла в том, что ученые увеличили его размеры, а не уменьшили. Если бы они сделали наоборот, то часть оборудования оказалась бы утраченной. Оставалось надеяться, что расчеты времени приземления были точнее, и он успеет выполнить свою задачу до появления европейцев.

Недавно рассвело. Хунакпу опасался, что его обнаружат слишком рано. Эта часть берега была выбрана потому, что люди редко бывали тут, и только если ученые ошиблись с датой прибытия на несколько недель, ему грозила опасность, что его кто-нибудь увидит. Но в своих действиях он должен был рассчитывать на худшее. Ему следовало соблюдать осторожность.

Вскоре все было спрятано в кустах. Он опять обрызгал себя жидкостью для отпугивания насекомых, чтобы лишний раз подстраховаться, и начал перетаскивать весь груз с берега в укромное место среди скал, в километре от воды.

На это занятие ушла основная часть дня. Затем он отдохнул и позволил себе помечтать о будущем. И вот я здесь, на земле моих предков или, по крайней мере, неподалеку оттуда. Отступать мне некуда. Если я потерплю неудачу, меня принесут в жертву Уицилопочтли, возможно, или какому-нибудь сапотекскому божеству. Даже если у Дико и Кемаля все пройдет гладко, они прибудут сюда несколько лет спустя. А пока я один в этом мире и могу полагаться только на себя. Если же другие потерпят неудачи, в моих силах ликвидировать Колумба. Все, что мне предстоит сделать, это превратить сапотеков в великую нацию, установить связь с тарасками, ускорить развитие судостроения, а также выплавки и обработки железа, блокировать тлакскаланов, свергнуть власть мексиканцев и подготовить этих людей к новой религии, не предусматривающей человеческих жертвоприношений. Разве это невыполнимо?

На бумаге все выглядело легко и просто. Такие логичные, такие простые переходы от одного этапа к следующему. Но сейчас, не зная никого в округе, оказавшись в одиночестве со своим сложным и хрупким оборудованием, которое в случае поломки нельзя будет ни отремонтировать, ни заменить…

Ну, хватит об этом, сказал он себе. У меня еще остается несколько часов до наступления темноты. Я должен выяснить, когда я прибыл сюда. У меня назначена встреча.

Еще до наступления темноты он подошел к Атетульке, ближайшей деревне сапотеков. И благодаря тому, что неоднократно наблюдал за жизнью этой деревни с помощью Трусайта II, быстро понял, какой сегодня день недели — по тому, чем занимались жители. Что касается даты, то в темпоральном поле не произошло сколько-нибудь существенных ошибок: он прибыл, как было намечено, и теперь мог познакомиться с деревней утром.

Он содрогнулся при мысли о том, что ему предстоит сделать, чтобы приготовиться к встрече, а затем в сумерках пошел назад, к своему тайнику. Он подождал ягуара, своего старого знакомца по прежним наблюдениям, свалил его на землю стрелой с транквилизатором, затем убил и снял шкуру. Теперь он мог появиться в деревню, закутанный в нее. Вряд ли жители деревни осмелятся коснуться Человека-Ягуара, в особенности, если он назовет себя королем майя, пришедшим из таинственной подземной страны Шибальба. Дни величия империи майя давно ушли в прошлое, но тем не менее, их хорошо помнили. Сапотеки постоянно жили в тени великой цивилизации майя прошедших столетий. Вмешавшиеся явились Колумбу в образе Бога, в которого он верил — Хунакпу поступит так же. Разница была лишь в том, что ему придется прожить остаток своей жизни с людьми, которых он будет обманывать и успешно манипулировать ими.

В то далекое теперь время все это казалось превосходной идеей.

* * *

Кристофоро запретил капитанам всех судов приближаться к земле, пока полностью не рассветет. Это был неизвестный берег, и, хотя они сгорали от нетерпения вновь ступить на твердую почву, не было смысла рисковать хотя бы одним судном, когда впереди их могли ожидать рифы и скалы.

Днем выяснилось, что он был прав. Подходы к берегу оказались предательски опасными, и только благодаря умелому маневрированию Кристофоро сумел довести суда до берега. Пусть теперь скажут, что я плохой моряк, подумал он. Даже сам Пинсон не смог бы этого сделать лучше, чем я.

Однако никто из моряков, похоже, не был расположен признать его мастерство судовождения. Они все еще не могли простить ему истории с наградой Трианы. Ну, пусть дуются. Прежде чем путешествие закончится, все они разбогатеют. Разве Господь не обещал ему столько золота, что даже большому флоту будет не под силу перевезти его? Или Кристофоро подвела память, и Господь не говорил этого?

Почему Он не разрешил мне записать его слова, когда они еще были свежи в памяти! Но на это был запрет, и Кристофоро пришлось положиться только на свою память. Ему было сказано, что здесь было золото, и он доставит его домой.

— На этой широте мы, должно быть, находимся у побережья Чипангу, — сказал Кристофоро Санчесу.

— Вы так думаете? — спросил Санчес. — Я не могу себе представить часть испанского побережья, где не было бы никаких признаков человеческого жилья.

— Вы забыли свет, который мы видели прошлой ночью, — сказал дон Педро. Санчес промолчал.

— А вы когда-нибудь видели землю, покрытую такой пышной растительностью, — сказал дон Педро.

— Господь благословил это место, — ответил Кристофоро. — И он вручил ее нашим христианским монархам — королю и королеве.

Каравеллы двигались медленно, опасаясь сесть на мель на этом мелководье. Когда они приблизились к ослепительно белому песчаному берегу, из тени леса появились человеческие фигуры.

— Люди! — крикнул один из матросов. И в этом нельзя было усомниться, поскольку на них не было ничего, кроме узенькой полоски на поясе. У них была темная кожа, однако, подумал Кристофоро, не настолько темная, как у африканцев, которых он видел раньше. И волосы у них были не курчавые, а прямые.

— Таких людей, как эти, — сказал Санчес, — я никогда раньше не встречал.

— Это потому, что вы никогда раньше не бывали в Индии, — объяснил Кристофоро.

— На луне я тоже не бывал, — пробурчал Санчес.

— А вы читали Марко Поло? Эти люди на берегу, не китайцы, потому что глаза у них не узкие и не раскосые. Да и кожа у них не желтая и не черная, а скорее красноватая, откуда следует, что они индийцы.

— Так, значит, все-таки это не Чипангу? — спросил дон Педро.

— Это удаленный от берега остров. Мы, вероятно, забрались слишком далеко на север. Чипангу находится к югу отсюда или к юго-западу. Мы не знаем, насколько точными были наблюдения Поло. Он ведь не был штурманом.

— А вы что, штурман? — сухо спросил Санчес. Кристофоро даже не потрудился взглянуть на него с высокомерием, которое тот заслужил.

— Я же сказал, что мы достигнем Востока, сеньор, поплыв на запад, и вот мы здесь.

— Мы находимся где-то, — сказал Санчес, — но никто не может сказать, где расположено это место на зеленой земле Господа нашего.

— Клянусь вам святыми ранами Господними, что мы на Востоке.

— Я восхищаюсь уверенностью адмирала. И вот опять прозвучал этот титул — адмирал. В словах чувствовалось сомнение, и тем не менее он употребил звание, которое присвоят Кристофоро лишь в случае успеха его экспедиции. Или он воспользовался титулом, чтобы выразить иронию? Уж не насмехаются ли над ним?

Рулевой обратился к нему:

— Поворачивать к берегу, сеньор?

— Море еще слишком неспокойно, — отозвался Кристофоро. — Видно, как волны разбиваются о скалы. Нам придется обойти весь остров и найти проход. Держите на два румба к юго-западу, пока не обогнем южный конец рифа, а затем поверните на запад.

Та же команда была передана и на две другие каравеллы. Индейцы на берегу махали им руками, выкрикивая что-то непонятное. Невежественные и голые — не пристало эмиссару христианского короля первому завязывать знакомство с самыми бедными, похоже, жителями этой страны. Миссионеры-иезуиты пробирались в самые дальние уголки Востока. Теперь, когда их заметили, наверняка придет кто-то, знающий латынь, чтобы приветствовать пришельцев.

Примерно в полдень, когда корабли повернули на север, вдоль западного берега острова, они заметили бухту, которая могла служить удобным проходом. Теперь уже стало ясно, что это остров такой маленький, что даже иезуиты не сочли нужным послать туда своих миссионеров. Кристофоро примирился с тем, что придется подождать еще день-два, пока они не найдут кого-то, достойного приветствовать эмиссаров короля и королевы.

Когда Кристофоро спускался в шлюпку, небо очистилось от облаков, и лучи яркого солнца обжигали кожу. Вслед за ним по трапу спустились Санчес и дон Педро и, как всегда трясущийся, Родриго де Эскобедо, нотариус, который должен был вести официальный протокол всего, что делалось от имени их величеств. При дворе он, многообещающий молодой чиновник, славился изящной фигурой, но на борту судна быстро превратился в бледную тень. Его постоянно рвало, и он то и дело метался от своей каюты к краю фальшборта, а потом, пошатываясь, возвращался обратно — когда у него вообще хватало сил подняться с постели. К этому времени он уже несколько попривык к морской качке и лучше держался на ногах, а пища, которую ел, не выплескивалась на борт каравеллы. Однако вчерашний шторм опять свалил его, и то, что он спустился на берег и смог выполнить свои обязанности, ради которых и был послан в экспедицию, можно было считать проявлением истинного мужества. Кристофоро, восхищенный его силой воли, решил, что ни в одном судовом журнале его каравелл не будет упомянута морская болезнь Эскобеды. Пусть он войдет в историю достойным человеком.

Кристофоро заметил, что шлюпка с каравеллы Пинсона отошла от судна раньше, чем все королевские чиновники спустились в его шлюпку. Пинсон еще пожалеет, если надеется первым ступить на землю этого острова. Что бы он ни думал обо мне как о моряке, я все еще остаюсь эмиссаром короля Арагона и королевы Кастилии, и с его стороны — предательство опередить меня в столь важной миссии.

На полдороге к берегу Пинсон, по-видимому, понял это, и лодка его остановилась и не двигалась, пока шлюпка Кристофоро не прошла мимо и, не сбавляя хода, выскочила на берег. Прежде чем она остановилась, Кристофоро перескочил через борт и пошел по мелководью, где небольшие волны доставали ему до пояса, а откатываясь, тянули за собой меч, висевший у бедра. Выйдя из воды, он поднял высоко над головой королевское знамя и зашагал широким шагом по гладкому влажному песку. Он шагал так, пока не пересек линию прилива и там, на сухом песке, стал на колени и поцеловал землю. Затем поднялся и, повернувшись, посмотрел на оставшихся позади. Они, как и он, стояли на коленях и целовали землю.

— Этот небольшой остров будет отныне носить имя нашего Спасителя, который привел нас сюда.

Эскобедо написал на бумаге, положенной на небольшой ящичек, принесенный им с каравеллы: «Сан Сальвадор».

— Эта земля отныне является владением их величеств короля Фердинандо и королевы Изабеллы, наших повелителей и слуг Христовых.

Они подождали, пока Эскобедо записал слова Кристофоро. Затем Кристофоро подписал этот документ, а за ним то же проделали и все остальные. Никто не осмелился поставить свою подпись выше его, да и по размеру буквы их подписей были вдвое меньше.

Только после этого туземцы начали появляться из леса. Их было много, все обнаженные, без оружия, коричневые, как кора деревьев. На фоне яркой зелени деревьев и подлеска их кожа выглядела почти красной. Они приближались робко, почтительно, с выражением благоговейного трепета на лицах.

— Они все — дети? — спросил Эскобедо.

— Дети? — удивился дон Педро.

— Они же все безбородые, — пояснил Эскобедо.

— Наш капитан тоже бреется, — сказал дон Педро.

— У них даже бакенбардов нет, — заметил Эскобедо.

Санчес, услышав их, громко расхохотался.

— Они же совершенно голые, а вы смотрите на их подбородки, чтобы убедиться в том, что это — мужчины.

Пинсон, оценив шутку, расхохотался еще громче и стал пересказывать ее другим.

Туземцы, услышав хохот, тоже засмеялись. Они не могли удержаться, чтобы не привстать и не коснуться рукой бород тех испанцев, что стояли ближе к ним. Было очевидно, что у них нет никаких враждебных намерений, и поэтому испанцы позволили им это со смехом и шутками.

Хотя у Кристофоро не было бороды, которая привлекла бы их внимание, они явно поняли, что он тут главный, и именно к нему подошел самый старший из туземцев. Кристофоро попытался заговорить с ним на нескольких языках, в том числе на латыни, испанском, португальском и генуэзском, но все было безрезультатно. Эскобедо попробовал греческий, а брат Пинсона, Висент Яньес, ломаный мавританский, которому он научился за те несколько лет, что промышлял контрабандой вдоль побережья.

— Они вообще не умеют говорить, — сказал Кристофоро. Затем он протянул руку к золотому украшению, вдетому в мочку уха вождя.

Не говоря ни слова, тот улыбнулся, вынул украшение из уха и вложил его в руку Кристофоро.

Испанцы с облегчением вздохнули. Выходит, что эти туземцы, умеют они говорить или нет, неплохо разбираются в ценности вещей. И все золото, которое у них есть, теперь принадлежит Испании.

— А еще, — сказал Кристофоро, — где вы его берете?

Увидев, что его не понимают, Кристофоро прибегнул к помощи пантомимы, стал копаться в песке и «нашел» там золотое украшение. Затем указал рукой вглубь острова.

Старик решительно покачал головой и указал в сторону моря, на юго-запад.

— Золота, очевидно, на этом острове нет, — сказал Кристофоро. — Вряд ли можно было ожидать, что на таком маленьком и бедном острове, как этот, есть золотые разработки, иначе тут были бы королевские чиновники из Чипангу, чтобы наблюдать за тем, как его выкапывают.

Он вложил золотую вещицу в руку старика. Остальным испанцам сказал:

— Мы скоро увидим золото в таких количествах, что эта вещица покажется нам пустяком.

Но старик отказался взять назад безделушку. Он настойчиво совал ее в руки Кристофоро. Это был тот неоспоримый знак, которого он искал. Золото с этого острова дает ему Бог. Кто же по доброй воле расстанется с такой драгоценностью, если его не побудит к этому Всевышний? Мечта Кристофоро о крестовом походе для освобождения Константинополя, а затем Святой земли будет возмещена благодаря украшениям дикарей.

— Ну что ж, я беру это во имя моих повелителей, короля и королевы Испании, — произнес он. — Теперь мы отправимся на поиски того места, где рождается золото.

* * *

Группа сапотеков, которую Хунакпу увидел в лесу, была отнюдь не самой безопасной для него. Она искала пленника для жертвоприношения в начале сезона дождей. Сначала они решат, что Хунакпу вполне подойдет им для этой цели. Им никогда еще не случалось встречать такого высокого, сильного мужчину, и он, несомненно, представит собой особую ценность в качестве жертвы.

Поэтому ему нужно было опередить их, предстать перед ними как божество. И в результате он сам должен сделать их своими пленниками. Там, в Джубе, он беспечно полагал, что его план обязательно сработает. Однако здесь, среди криков птиц и гуденья насекомых болотистой земли Чиапаса, его замысел казался нелепым, а сама операция болезненной и вызывающей смущение.

Ему придется имитировать самый зверский обряд королевского жертвоприношения, после которого король, однако, остается живым. И почему это майя были так изобретательны, когда причиняли себе боль и увечья?

Все остальное было готово. Он спрятал библиотеку утраченного будущего в предназначенном для нее постоянном укрытии и заделал отверстие. Он уложил все, что ему потребуется позднее в водонепроницаемые контейнеры и запомнил приметы на местности, которые помогут ему впоследствии найти свои клады. А все то, что потребуется ему сейчас, в первый год, было упаковано так, чтобы не привлечь внимания сапотеков. Сам он был раздет догола, тело разрисовано, а шевелюра украшена перьями, бусами и тому подобными драгоценностями, чтобы напоминать короля майя после крупной победы. Но что более важно, с его головы и плеч свисала шкура убитого им ягуара.

Через полчаса группа, вышедшая из деревни Атетулька на охоту за будущей жертвой, дойдет до поляны, где он находится. Чтобы кровь его преждевременно не свернулась, он должен был ждать до последней минуты. Наконец он вздохнул, опустился на колени на мягкий ковер из опавших листьев, достал местное обезболивающее средство. Майя проводили эту операцию без анестезии, напомнил он себе, одновременно щедро намазывая свой пенис, а затем подождал несколько минут, пока тот потерял чувствительность. Потом, с помощью шприца для подкожных инъекций обезболил всю область гениталий, надеясь, что ему представится возможность повторно нанести местный анестетик часа через четыре, когда его действие начнет ослабевать.

Один настоящий шип ската и пять искусных имитаций из различных металлов. Он поочередно брал их в руку и втыкал в плоть перпендикулярно члену. Кровь текла обильно и залила ему ноги. Сначала шип ската, затем серебряный, золотой, медный, бронзовый и железный. Хотя боль совершенно не ощущалась, к концу операции он почувствовал головокружение. От потери крови? Он усомнился в этом. Скорее всего это была психологическая реакция на протыкание собственного пениса. Да, быть королем майя — дело нелегкое. А смог бы он проделать это без обезболивания? Хунакпу опять усомнился, вознося хвалу своим предкам и одновременно содрогаясь от их варварства.

Когда группа охотников тихо приблизилась к поляне, Хунакпу стоял там в луче мощной лампы, зажатой у него между ног и направленной вверх. Металлические шипы сияли и мерцали, когда по телу Хунакпу пробегала дрожь. Как он и рассчитывал, охотники, остолбенев, уставились на кровь, все еще стекающую по его ногам и капающую с кончика пениса. Они также заметили узоры на его теле и, как он и ожидал, сразу же поняли всю важность его появления. Они распростерлись перед ним на земле.

— Я Хунакпу Один, — сказал он на языке майя. Затем, перейдя на язык сапотеков, продолжал:

— Я Хунакпу Один. Я пришел из Шибальбы к вам, собаки Атетульки. Я решил, что вы больше не будете собаками, а станете людьми. Если вы будете подчиняться мне, то вы и все, говорящие на языке сапотеков, станут хозяевами этой земли. Ваши сыновья не будут больше попадать на алтарь Уицилопочтли, потому что я сломаю хребет мексиканцам, я вырву сердце у Тласкалы, а ваши суда причалят к берегам всех островов мира.

Лежавшие на земле мужчины начали дрожать и стенать.

— Я приказываю вам, объяснить мне, чего вы боитесь, глупые собаки?

— Уицилопочтли — страшный бог! — вскричал один из них, по имени Йаш. Хунакпу хорошо знал их всех, не один год наблюдая за их деревней и самыми важными людьми из других сапотекских деревень.

— Уицилопочтли почти так же страшен, как Толстая Женщина-Ягуар, — сказал Хунакпу.

Йаш поднял голову при упоминании его жены, а другие засмеялись.

— Толстая Женщина-Ягуар лупит тебя палкой, когда ей кажется, что ты посеял маис не на том поле, — сказал Хунакпу, — но ты продолжаешь сеять там, где тебе вздумается.

— Хунакпу Один! — вскричал Йаш. — Кто рассказал тебе о Толстой Женщине-Ягуаре?

— Когда я жил в Шибальбе, то наблюдал за всеми вами. Я смеялся, как ты, Йаш, плакал и кричал под ударами палки Толстой Женщины-Ягуара. А ты. Поедающая Цветы Обезьяна, ты думаешь, я не видел, как ты помочился в маисовую муку Старого Черепа Ноль и потом испек из нее лепешки для него? Я смеялся, когда он ел их.

Остальные тоже засмеялись, и Поедающая Цветы Обезьяна, улыбаясь, поднял голову.

— Тебе понравилось, как я подшутил над ним в отместку?

— Я рассказал о твоих обезьяньих проделках властителям Шибальбы, и они смеялись до слез. А когда глаза Уицилопочтли наполнились слезами, я ткнул ему в глаза большими пальцами и выдавил глазные яблоки.

С этими словами Хунакпу сунул руку в мешок, висевший на веревке у его пояса, и вынул два глаза из акриловой смолы, которые он предусмотрительно захватил с собой.

— Теперь Уицилопочтли пришлось завести себе мальчика-поводыря, который ходит с ним по Шибальбе и рассказывает, что видит. Другие правители подкладывают на его пути камни и палки и смеются, когда тот спотыкается и падает. А теперь я пришел сюда на поверхность земли, чтобы превратить вас в людей.

— Мы построим храм и принесем тебе в жертву каждого Мексиканца, который попадет нам в руки, о, Хунакпу Один! — крикнул Йаш.

Именно на такую реакцию он и рассчитывал. Он тут же швырнул один глаз Уицилопочтли в Йаша, который, ойкнув от боли, потер плечо, куда попал глаз. Хунакпу в свое время был отменным подающим в малой лиге и отличался сильным броском.

— Поднимите глаз Уицилопочтли, вы, собаки из Атетульки.

Йаш долго шарил среди опавших листьев.

— Как вы думаете, почему правители Шибальбы обрадовались и не наказали меня, когда я вырвал глаза Уицилопочтли? Потому что он разжирел от крови множества людей, принесенных ему в жертву. Он был жадным, и мексиканцы кормили его кровью людей, которых на самом деле лучше было бы отправить в поле сеять кукурузу. Теперь всех правителей Шибальбы тошнит от одного вида крови, и они будут морить Уицилопочтли голодом, пока он не станет стройным, как молодое деревцо.

Опять раздались стенания. Страх перед Уицилопочтли глубоко засел в их душах — успехи мексиканцев в многочисленных войнах не прошли даром — и слышать такие ужасные угрозы в адрес могущественного бога было для них невыносимо. Ну что ж, они крепкие ребята, хоть и коротышки, подумал Хунакпу. А когда наступит время, я вселю в них отвагу.

— Правители Шибальбы призвали своего короля из далекой страны. Он запретит им когда-либо вновь пить кровь мужчин и женщин, потому что король Шибальбы прольет собственную кровь, и когда они вкусят от его плоти и крови, то никогда больше не будут испытывать ни голода, ни жажды.

Хунакпу вспомнил о своем брате, священнике, и призадумался, как бы тот расценил его трактовку христианского Евангелия в данный момент. Что касается конечного результата, то его он, несомненно, одобрит. Но пока Хунакпу еще не раз придется сталкиваться с щекотливыми ситуациями.

— Встаньте и посмотрите на меня. Представьте себе, что вы люди.

Они с опаской поднялись с земли и молча уставились на него.

— Как я проливаю сейчас перед вами свою кровь, так и король Шибальбы уже пролил свою кровь для правителей Шибальбы. Они выпьют ее и никогда больше ее почувствуют жажды. В тот день люди перестанут умирать, чтобы накормить своих богов. Вместо этого они будут умирать в воде и восставать из нее возродившимися, а затем будут есть плоть и пить кровь короля Шибальбы, как это делают правители Шибальбы. Король Шибальбы умер в далеком королевстве, но сейчас он опять живет. Король Шибальбы возвращается, и он заставит Уицилопочтли склониться перед ним, и не позволит ему пить его кровь и есть его плоть до тех пор, пока он опять не похудеет. А на это уйдет тысяча лет, потому что старая свинья ела и пила слишком много!

Он оглядел их и увидел выражение благоговейного ужаса на их лицах. Конечно, они вряд ли поняли все сказанное, но Хунакпу, вместе с Дико и Кемалем, разработали учение, которое он будет проповедовать салотекам, и будет неутомимо повторять эти идеи, пока тысячи, миллионы жителей Карибского бассейна не смогут повторить их сами, по собственной воле. Это подготовит их к появлению Колумба, если двое других его спутников добьются успеха; но даже если они потерпят неудачу, даже если Хунакпу будет единственным путешественником во времени, достигшим места назначения, это подготовит сапотеков к принятию христианства как религии, которую они давно ждали. Они могут принять ее, ни на йоту не поступившись своей собственной. Христос просто станет королем Шибальбы, и если сапотеки будут считать, что у него на теле есть небольшие, но кровоточащие раны в том месте, которое редко изображается в произведениях христианского искусства, это будет ересью, с которой католики смогут примириться при условии, что техника и военная мощь сапотеков позволят им выстоять против Европы. Если христианство смогло использовать учения греческих философов и множество языческих праздников и ритуалов, утверждая при этом, что они испокон веку были христианскими, они смогут принять и слегка искаженную версию жертвоприношения Христа.

— Вы думаете, не я ли король Шибальбы, — сказал Хунакпу, — но я не король. Я только тот, кто появляется, чтобы возвестить его пришествие. Я недостоин даже вплести перо в его волосы.

Проглоти это, брат мой, Хуан Батиста.

— И вот вам знак его скорого прихода. Каждый из вас заболеет, и все жители деревни тоже. Эта болезнь распространится по всей стране, но вы умрете от нее, только если ваше сердце принадлежит Уицилопочтли. Вы увидите, что даже среди мексиканцев очень немногие искренне любят этого ненасытного жирного бога!

Пусть его слова разнесутся по всей округе и объяснят, откуда взялась эта заразная болезнь, которую эти люди подхватили у него. Вирус болезни убьет не более одного человека из ста тысяч, но зато в организме всех выздоровевших образуется исключительно надежная вакцина. Когда вирус болезни покинет свои «жертвы», в их организме будут присутствовать антитела, способные победить оспу, бубонную чуму, холеру, корь, ветрянку, желтую лихорадку, малярию, сонную болезнь — в общем, все те заразные болезни, которые медики смогли раскопать в прошлом. В дальнейшем вирусоноситель этой болезни будет поражать только детей, то есть каждое нарождающееся поколение. Он заразит и европейцев, когда они появятся здесь, и в конце концов, все народы Африки, Азии и каждого острова в море. И дело не в том, что болезни вообще исчезнут с лица земли — глупо ожидать, что в ходе эволюции не появятся новые бактерии и вирусы, которые заполнят ниши, оставшиеся свободными после гибели этих старых убийц. Но в ходе соперничества между народами — представителями различных культур, которое неизбежно возникнет в процессе развития человечества, эта болезнь не даст преимущества ни той, ни другой стороне. Не будет никаких зараженных оспой одеял, с помощью которых можно было бы извести особенно непокорные индейские племена.

Хунакпу сел на корточки и вынул зажатую между ног мощную лампу, помещенную в корзинку.

— Правители Шибальбы дали мне эту корзинку света. Внутри нее находится маленький кусочек солнца, но она работает только у меня в руках.

Он направил свет на их лица, временно ослепив их, а затем сунул палец в щель корзинки и нажал на пластинку с его личным кодом. Свет потух. Не было смысла попусту разряжать батареи — у этой «корзинки света» ограниченный срок службы, даже при наличии солнечных элементов, расположенных по ободу корзинки, и Хунакпу не хотелось зря тратить энергию.

— Кто из вас понесет дары, которые правители Шибальбы дали Хунакпу Один, когда он явился в этот мир, чтобы объявить вам о пришествии короля?

Вскоре все они почтительно несли узлы с оборудованием, которое потребуется Хунакпу в течение ближайших месяцев. Лекарства и медикаменты для лечения соответствующих заболеваний. Оружие для самообороны, а также для того, чтобы повергать в ужас вражеские армии. Инструменты. Справочники, написанные цифровым кодом. Одежду. Снаряжение для подводного плавания. Реквизит для разнообразных таинственных фокусов, которые могут пригодиться.

Переход был нелегким. При каждом шаге вес металлических шипов растягивал кожу, открывая раны и усиливая кровотечение. Хунакпу уже собирался провести церемонию извлечения шипов тут же, не откладывая, но потом передумал. Старостой деревни был отец Йаша, На-Йашаль, и, чтобы укрепить свой авторитет и установить с ним хорошие отношения, именно ему следует предоставить почетное право вынуть шипы. Итак, Хунакпу медленно, шаг за шагом, продвигался к деревне, жалея, что не выбрал место поближе к ней, и надеясь, что кровотечение не станет слишком обильным.

Когда они были уже недалеко от деревни, Хунакпу отправил Йаша вперед, вручив ему глаз Уицилопочтли. Даже если он перепутает все, что сказал Хунакпу, суть будет достаточно ясна, и вся деревня будет ждать его.

Они действительно ждали. Все мужчины деревни, вооруженные копьями, готовые в любой момент метнуть их. Женщины и дети, спрятавшиеся за деревьями. Хунакпу чертыхнулся. Он выбрал эту деревню потому, что На-Йашаль был находчив и изобретателен. С чего это ему пришло в голову, что он поверит на слово рассказу сына о короле майя из Шибальбы?

— Стой, ни шагу дальше, лжец и шпион! — крикнул На-Йашаль.

Хунакпу откинул голову назад и засмеялся, одновременно вставив палец в «корзину света» и включив ее.

— На-Йашаль, как человек, страдающий поносом и дважды за ночь выбегающий во двор, чтобы опорожнить кишечник, осмеливается не падать ниц перед Хунакпу Один, который принес корзину света из Шибальбы? — С этими словами он направил свет прямо в глаза старосте.

Дочь Каули-Шесть, жена На-Йашаль, взмолилась:

— Пощади моего глупого мужа.

— Замолчи, женщина! — прикрикнул На-Йашаль.

— Он действительно два раза ночью выходил во двор, чтобы опростаться, и стонал при этом от боли! — выкрикнула она.

Все другие женщины ахнули от ужаса, услышав это подтверждение слов незнакомца. Копья в руках мужчин заколебались и опустились, уткнувшись концами в землю.

— На-Йашаль, я и вправду сделаю тебя по-настоящему больным, так что два дня из тебя будет лить фонтаном. Но я исцелю тебя и сделаю слугой короля Шибальбы. Ты станешь правителем многих деревень и построишь корабли, чтобы плавать на них, куда пожелаешь, но только при условии, что ты сейчас преклонишь предо мной колени. Если же ты откажешься, я сделаю так, что ты упадешь замертво, с дырой в теле, из которой будет течь кровь, пока ты не умрешь!

Мне не придется стрелять в него, успокаивал себя Хунакпу. Он покорится, и мы станем друзьями. Но если он набросится на меня, я смогу сделать ото, я смогу убить его.

— Почему это человек, пришедший из Шибальбы, выбрал из всех меня, и обещает, что я совершу такие великие дела, когда я всего лишь собака? — спросил На-Йашаль. Он нашел весьма удобную для себя и многообещающую позицию для спора.

— Я выбрал тебя из всех собак, лающих на языке сапотеков, потому что ты больше всех похож на человека, и потому что твоя жена бывает женщиной два часа в день. — Ну вот, пусть это будет наградой старой ведьме за то, что поддержала меня.

На-Йашаль, наконец, принял решение и быстренько, насколько ему позволяло его стареющее тело (скоро ему стукнет тридцать пять), распростерся ниц перед Хунакпу. Остальные последовали его примеру.

— Где женщины Атетульки? Бросьте прятаться и выходите сюда вместе с вашими детьми. Выходите и посмотрите на меня! Среди мужчин я был бы королем, но я всего лишь самый смиренный слуга короля. Выходите и поглядите на меня! — Давайте сейчас, с самого начала, изменим отношение к женщинам, перестанем считать их людьми низшего сорта. — Встаньте так, чтобы каждый стоял со своей семьей!

Началась толчея, длившаяся всего несколько мгновений: все уже давно привыкли различать друг друга по клану и семье, даже в стычках с врагом, так что выполнение его команды потребовало лишь небольшой перестановки в толпе собравшихся.

— А теперь, На-Йашаль, выйди вперед. Вынь первый шип из моего пениса и мазни кровью с него мой лоб, потому что ты — первый мужчина, который будет королем в королевстве Шибальбана-Земле, пока ты служишь мне, ибо я — слуга короля Шибальбы!

На-Йашаль вышел вперед и вытащил шип ската. Боли не было, и Хунакпу даже не поморщился. Но ощутил, как шип натянул кожу и представил себе, какой ужасной будет боль к вечеру. Если я когда-нибудь опять увижу Дико, мне бы не хотелось услышать от нее жалобы на то, через что ей пришлось пройти ради нашего общего дела. Затем он вспомнил о той цене, которую намеревался заплатить Кемаль, и ему стало стыдно.

На-Йашаль помазал себе лоб и нос, губы и подбородок кровью с извлеченного шипа.

— Дочь Каули-Шесть! — Женщина вышла из середины главного клана деревни. — Вытащи следующий шип. Из чего он сделан?

— Из серебра, — ответила она.

— Помажь себе шею моей кровью. Она провела длинным серебряным шипом по своей шее.

— Ты будешь матерью королей, и твоя сила перейдет к судам народа сапотеков, если ты будешь служить королю Шибальбы-Земли и мне, слуге короля Шибальбы!

— Обещаю, — прошептала она.

— Говори громко! — приказал Хунакпу. — Ты ведь не шептала, рассказывая о том, как твоего мужа пробрал понос! В королевстве Шибальба-Земли голос женщины может звучать так же громко, как и голос мужчины!

Больше в плане установления равенства полов мы на данный момент ничего сделать не можем, заметил про себя Хунакпу, но и это событие достаточно революционно, чтобы весть о нем разнеслась повсюду.

— Где Йаш? — выкрикнул Хунакпу. Молодой человек робко выступил вперед.

— Обещаешь ли ты повиноваться своему отцу, а когда его возьмут в Шибальбу, обещаешь ли ты править своим народом милостиво и мудро?

Йаш распростерся перед Хунакпу.

— Вытащи следующий шип. Из чего он сделан?

— Из золота, — сказал Йаш, вытащив шип.

— Помажь моей кровью свою грудь. Когда ты будешь достоин стать королем, в твоем распоряжении будет все золото мира, но только в том случае, если ты будешь всегда помнить, что оно принадлежит королю Шибальбы, а не тебе, и не любому другому человеку. Ты будешь щедро и справедливо делиться им со всеми, кто вкушает от плоти и крови короля Шибальбы.

Это поможет убедить католическую церковь примириться с этими странными еретическими прото-христианами, когда эти две культуры встретятся. Если эти прото-христиане признают, что вкушают плоть и кровь короля Шибальбы, да к тому же их золото рекой потечет на нужды церкви, то еретичество вскоре станет приемлемым для церкви вариантом. Интересно будет, подумал Хунакпу, если меня причислят к лику святых. Вот уж тогда не будет недостатка в чудесах, по крайней мере, в течение некоторого времени.

— Бакаб, работающий с металлом и делающий инструменты!

Из толпы вышел худой юноша, и Хунакпу приказал ему вынуть следующий шип.

— Он медный, господин Хунакпу Один, — сказал Бакаб.

— Ты знаешь медь? Умеешь ли ты обрабатывать ее лучше всех?

— Я обрабатываю ее лучше любого другого мужчины в нашей деревне, но, конечно, в других местах наверняка есть люди, превосходящие меня в этом деле.

— Ты научишься смешивать ее с разными металлами. Ты сделаешь инструменты, которых не видел никто в мире. Помажь свой живот моей кровью!

Медник сделал как ему было приказано. После короля, королевской жены и королевского сына теперь наибольшим уважением в новом королевстве будут пользоваться работники по металлу.

— А где Шоколь-Ха-Мен? Где главный судостроитель? Мужчина крепкого телосложения с широченными плечами выступил вперед из группы людей другого клана. Он смущенно похлопывал себя по плечам, улыбаясь от гордости, что тоже оказался в числе избранных.

— Вынь следующий шип, Шоколь-Ха-Мен. Ты, которого назвали в честь большой реки в половодье, ты должен сказать мне, видел ли ты когда-нибудь этот металл?

Шоколь-Ха-Мен взял в руки бронзовый шип, испачкав кровью все пальцы.

— Он похож на медь, только светлее, — сказал он. — Я никогда его раньше не видел.

Бакаб тоже посмотрел на шип, и также покачал головой.

— Помочись на этот металл, Шоколь-Ха-Мен. Пусть таящийся в тебе поток выльется на него! Но ты помажешь моей кровью свое тело, только когда найдешь этот металл в другой стране. Ты построишь корабли и будешь плавать на них, пока не найдешь страну на севере, где знают название этого металла. Когда ты назовешь мне имя этого металла, я позволю тебе покрыть моей кровью твои чресла.

Остался только железный шип.

— А где же Шок? Да-да, я имею в виду девочку-рабыню, которую вы взяли в плен, но никто не захотел на ней жениться.

Из толпы вытолкнули грязную тринадцатилетнюю девочку с заячьей губой.

— Вынь последний шип. Шок. Помажь моей кровью свои ступни. Силой, заключенной в этом металле, король Шибальбы делает всех рабов свободными. Отныне ты, Шок, свободная жительница королевства Шибальба-Земли. Ты не принадлежишь никому: ни мужчине, ни женщине, потому что ни один человек не принадлежит другому. Так повелел король Шибальбы! Нет больше в королевстве Шибальба-Земля ни пленников, ни рабов, ни слуг, находящихся в услужении до самой смерти.

Это для тебя, Тагири.

Но то, что Шок получила из жалости, она использовала совершенно неожиданно для всех. Вытащив железный шип из пениса Хунакпу, она, как сделала бы королева народа майя, высунула язык, ухватила его за кончик левой рукой, а правой проткнула язык шипом. Кровь залила ей подбородок, а шип и губа образовали подобие креста.

Толпа ахнула. Шок требовала не доброты хозяина, отпускающего на волю раба, а почестей от короля королеве, которая родит ему детей.

Что мне теперь делать? Кто бы мог подумать, наблюдая, как униженно и покорно вела себя Шок все эти месяцы рабства, что она таит в себе столь честолюбивые намерения? К чему она стремится? Каковы ее планы? Хунакпу пытливо рассматривал ее лицо и увидел в нем — уж не вызов ли? Как будто она разгадала его замыслы и словно спрашивала: откажет он ей или нет.

Но нет, это не вызов. Это было мужество в минуту отчаяния. Конечно, она действовала решительно. Этот королевского обличья человек, утверждавший, что явился из земли богов, впервые дал ей шанс изменить то жалкое существование, которое она влачила. Кто посмел бы винить ее за поступок, на который часто идут отчаявшиеся люди, хватаясь за первую возможность достичь гораздо большего, чем они смели надеяться? Чего ей терять? В ее отчаянном положении любое избавление казалось одинаково невозможным. Поэтому почему не попытаться стать королевой, раз уж этот Хунакпу Один, кажется, расположен помочь ей?

Она так уродлива.

Но умна и отважна. Зачем лишать ее такой возможности? Он наклонился и выдернул железный шип из ее языка.

— Пусть из твоих уст всегда будет исходить правда, как сейчас из них течет кровь. Я не король, и, значит, у меня нет королевы. Но поскольку на этом последнем шипе ты смешала свою кровь с моей, я обещаю, что до конца твоей жизни я буду каждый день выслушивать что-то одно, что ты предпочтешь мне рассказать.

Она мрачно кивнула, и на лице ее отразились гордость и облегчение. Он отверг ее предложение взять ее в жены, но принял ее как советника. И пока он стоял на коленях и мазал ее ступни кровью, стекавшей с шипа, она поняла, что ее жизнь изменилась полностью и бесповоротно. Он сделал ее великой в глазах тех, кто помыкал ею.

Встав на ноги, он положил обе руки ей на плечи и наклонился так близко, чтобы она услышала его шепот.

— Теперь, когда у тебя есть власть, не ищи мести, — сказал он на чистом языке майя, зная, что она поймет его, так как ее родной диалект был достаточно близок к этому языку. — Заслужи мое уважение великодушием и справедливостью.

— Спасибо тебе, — ответила она.

Теперь пора возвращаться к первоначальному сценарию. Надеюсь, подумал Хунакпу, что больше не будет таких неожиданных сюрпризов, во всяком случае, не слишком много.

Но они, конечно, будут, и единственное, что ему остается, это полагаться на свой дар импровизации. Все его планы придется приспосабливать к обстоятельствам; только его цели остаются неизменными.

Он возвысил голос, перекрывая шум толпы.

— Пусть Бакаб коснется этого металла, а Шоколь-Ха-Мен посмотрит на него!

Мужчины подошли и с благоговением начали изучать незнакомый предмет. В отличие от всех других шипов, этот не гнулся, даже чуть-чуть.

— Я никогда не видел такого крепкого металла, — сказал Бакаб.

— Он черный, — добавил Шоколь-Ха-Мен.

— На свете, далеко за морем, есть много королевств, где этот металл столь же распространен, как у вас медь. Со временем его будут выплавлять так, что он засияет, как серебро. В этих королевствах люди уже знают короля Шибальбы, но он скрыл от них много тайн. Такова воля короля Шибальбы, — чтобы люди королевства Шибальбы-Земли, если они этого заслужат, нашли этот металл и обработали его! Но пока этот черный металлический шип останется у Шок, которая раньше была рабыней, и вы придете к ней или к ее детям, чтобы узнать, нашли ли вы твердый черный металл. Жители дальних королевств, о которых я вам говорил, называют его ферро, и херро. и аиэн, и фер, но вы будете называть его шибеш, потому что он происходит из Шибальбы, и он должен использоваться только теми, кто служит королю Шибальбы.

Теперь из его тела был выдернут последний шип, и он ощутил приятную легкость, как-будто раньше вес шипов притягивал его к земле.

— А теперь вам будет знак, что король Шибальбы не забывает никого из вас: все вы, жители этой деревни, заболеете, но ни один из вас не умрет от этой болезни.

Обещая это, он шел на риск: иммунологи сказали, что умирает один из ста тысяч заболевших. Если им будет житель Атетульки, Хунакпу сумеет с этим справиться. В сравнении с миллионами, умершими в старой истории от оспы и других болезней, это не такая уж большая плата.

— Болезнь из этой деревни будет распространяться во все другие страны, пока перст короля не коснется всех. И все будут повторять, что болезнь правителей Шибальбы пришла из Атетульки. Вас она поразит первыми, потому что я сначала пришел к вам, потому что король Шибальбы выбрал вас, чтобы вы повели за собой мир. Не так, как это делали мексиканцы, с потоками крови и бесчисленными жестокостями, а так, как это делает король Шибальбы в своей мудрости и силе.

Почему бы не сделать вирус иммунитета элементом божественного шоу?

Он посмотрел на выражение их лиц. Благоговейный страх, изумление, а кое-где и негодование, неприятие. Ну что ж, этого следовало ожидать. Прежде чем все это закончится, система власти в этой деревне переменится еще не раз. Так или иначе, но эти люди станут правителями великой империи. Только немногие из них окажутся достойными этой роли; остальные так и останутся жить в деревне, не приспособившись к новому образу жизни. В этом нет ничего позорного, но некоторые почувствуют себя преданными и обиженными. Хунакпу попытается научить их быть довольными тем, что им доступно, и гордиться достижениями других. Но он не может изменить человеческую природу. Некоторые из этих людей так и сойдут в могилу, ненавидя его за те изменения, которые он принес с собой. А он так и не сможет рассказать им, как могли бы закончиться их жизни, если бы не его вмешательство.

— Где будет жить Хунакпу Один? — спросил он.

— В моем доме, — тут же откликнулся На-Йашаль.

— Разве я смогу жить в доме короля Атетульки, когда он только сейчас становится человеком? Это был дом людей-собак! Нет, вы должны построить мне новый дом на этом самом месте. — Хунакпу сел, скрестив ноги, в траву. — Я не сдвинусь с места, пока вокруг меня не вырастет новый дом. А крыша должна быть покрыта травой со всех крыш Атетульки. На-Йашаль, докажи мне, что ты король. Организуй своих людей так, чтобы они построили мне дом, прежде чем наступит темнота, и научи их своим обязанностям так хорошо, чтобы они смогли сделать это без дополнительных указаний.

Был уже полдень, и хотя такая задача казалась людям невыполнимой, Хунакпу знал, что они вполне смогут с этим справиться. История о строительстве дома для Хунакпу Один быстро разнесется по всей округе и заставит жителей поверить, что они действительно достойны того, чтобы их деревня стала самым большим городом среди других городов нового Царства Шибальба-Земли. Такие истории необходимы, чтобы воспитать новый народ, мечтающий создать империю. Люди должны иметь непоколебимую веру в собственную ценность.

А если они не успеют закончить дело до темноты, Хунакпу просто зажжет корзину света и объявит, что правители Шибальбы продлевают день с помощью этого кусочка солнца, чтобы они могли достроить дом до ночи. Так или иначе, история получится неплохой.

Люди быстро разбежались, оставив его одного, когда На-Йашаль направил их на строительство дома. Получив, наконец, возможность хоть немного расслабиться, Хунакпу достал из одного мешка дезинфицирующее средство и помазал им свои раны. В его состав входили вещества, способствующие свертыванию крови и заживлению ран. Скоро кровотечение уменьшится, а потом и совсем прекратится. Дрожащими руками Хунакпу нанес мазь на раны. Руки дрожали не от боли, потому что она еще не началась, и даже не от потери крови, а скорее от того, что не отпускавшее его ни на минуту напряжение теперь, наконец, ушло.

Оказалось, что тогда, в потерянном теперь прошлом, предлагая свой план другим, он не ошибся — у этих людей легко было вызвать чувство благоговейного ужаса. Да, легко, но сам-то Хунакпу никогда в жизни не испытывал подобного страха. Как это удавалось Колумбу бестрепетно, отважно создавать новое будущее? Только потому, что он почти ничего не знал о том, каким неверным путем могут пойти эти новые будущие; только не ведая этого, решил Хунакпу, Колумб мог так бесстрашно заняться сотворением мира.

* * *

— Трудно представить себе, что это и есть те великие царства Востока, о которых мы читали в описаниях Марко Поло, — сказал Санчес.

Кристофоро не нашел, что ответить. Кольба выглядела вроде бы достаточно большой, чтобы быть азиатским материком, но индейцы уверяли, что это остров, и что есть еще один остров, на юго-востоке, Гаити, намного богаче, и на нем куда больше золота. Возможно, он и есть Чипангу? Может быть. Но он уже устал убеждать экипажи судов и, что гораздо важнее, королевских чиновников, что несметные богатства находятся всего в нескольких днях плавания отсюда.

Когда же, наконец. Господь подарит ему момент триумфа, когда же все эти обещания золота и великих царств станут непреложной явью и он сможет вернуться в Испанию вице-королем и адмиралом Открытого моря?

— Ну и что из этого? — сказал дон Педро. — Самое большое богатство этого места — прямо перед вами, и его видно невооруженным глазом.

— Что вы имеете в виду? — спросил Санчес. — Единственное, чем богата здешняя земля, так это деревьями и насекомыми.

— И людьми, — сказал дон Педро. — Самыми кроткими и мирными людьми, которых мне приходилось видеть. Будет совсем нетрудно заставить их работать, и они будут превосходно слушаться своих хозяев. Неужели вы не видите, что в них нет и намека на воинственность? Вы только представьте себе, какие деньги удастся выручить за этих послушнейших из слуг!

Кристофоро нахмурился. Та же мысль приходила в голову и ему, но она же и вызывала в нем смутное беспокойство. Значит ли это, что Господь задумал одновременно окрестить этих людей и превратить в рабов? Ведь на этой земле, куда Господь направил его, действительно нет ни малейших признаков другого богатства. И ясно также, что из этих дикарей никогда не получатся солдаты для крестовых походов.

Если Господь намеревался превратить этих дикарей в свободных христиан, он бы научил их носить одежду, а не бегать голышом.

— Конечно, — сказал Кристофоро. — Когда мы будем возвращаться домой, мы захватим парочку этих людей, чтобы показать их королевским величествам. Но я думаю, что будет выгоднее оставить этих туземцев здесь, на земле, к которой они привыкли, и использовать их для добычи золота и других драгоценных металлов, а мы тем временем будем учить их христианской вере и заботиться о спасении их душ.

Остальные слушали его, не возражая. Да и как могли они оспаривать столь очевидную истину? К тому же, они еще были слабы, не успев оправиться от болезни, которая обрушилась на экипажи всех трех судов, из-за чего им пришлось стать на якорь и отдыхать несколько дней. Никто, правда, не умер — болезнь ничем не напоминала те смертельные эпидемии, с которыми португальцы встретились в Африке, и из-за которых им пришлось строить свои форты на островах, вдали от берега. Однако у Кристофоро и сейчас еще сильно болела голова, и он был уверен, что и другие страдают тем же недугом. Если бы боль не была такой сильной, он пожелал бы, чтобы она вообще не прекращалась, потому что она мешала другим поднять голос в споре. С королевскими чиновниками было куда легче иметь дело, когда боль мешала им быть настырными.

И тут Кристофоро вспомнил, как разозлились эти люди, когда они добрались до города Кубанакан. Он подумал тогда, что последний слог этого названия имеет отношение к Великому хану из описаний Марко Поло, но когда они увидели этот «город», о котором им столько наговорили туземцы, оказалось, что это — всего лишь кучка жалких лачуг, возможно, чуть более многолюдная, чем другие убогие деревушки, которые попадались им на этом острове. Да уж, и впрямь, город Хана! Санчес тогда даже осмелился раскричаться в присутствии матросов. Может быть, эта болезнь была ниспослана Господом за такое поведение. Может быть, Бог хотел, чтобы им было о чем пожалеть.

Завтра или послезавтра они отправятся к острову Гаити. Возможно, там они увидят какие-то признаки великих цивилизаций Чипангу или Катея. Что же касается этих жалких островов, то они будут, по крайней мере, поставлять рабов. И если королевские чиновники пожелают поддержать его, этого окажется достаточно, чтобы оправдать расходы на второе путешествие, если им все-таки не удастся на этот раз найти Хан.

* * *

Кемаль мрачно сидел на вершине мыса, высматривая, не покажется ли на северо-западе парус.

Колумб запаздывал. А если он опоздает, игра проиграна. Это означает, что произошли какие-то изменения. Что-то задержало его в Кольбе. Кемаль мог бы порадоваться, расценив это как признак того, что кто-то из троицы благополучно прибыл на место, но он хорошо знал, что изменение могло быть вызвано им самим. Единственное, что могло перенестись с острова Гаити на остров Кольба, был комбинированный вирус-носитель; и хотя он сам находился здесь всего два месяца, этого времени было вполне достаточно, чтобы вирус был занесен на Кольбу с группой налетчиков в мореходном каноэ. Испанцы, должно быть, подцепили этот вирус.

А могло быть и хуже. В общем-то безобидная болезнь могла изменить поведение индейцев. Среди них могли вспыхнуть кровопролитные схватки, настолько серьезные, что европейцы вынуждены были бы повернуть домой. Либо Колумб узнал нечто такое, что побудило его избрать другой маршрут, например, поплыть вокруг Гаити против часовой стрелки, вместо того чтобы двинуться, как было намечено, вдоль северного побережья.

Они знали, что вирус мог нарушить их планы, распространяясь быстрее и дальше, чем могли это сделать путешественники во времени. Однако это был один из главных и надежных факторов, на которых основывался их план. Что если только один из них смог пробиться в прошлое, и затем был сразу же убит? Но даже в этом случае вирусом должны были бы заразиться те, кто касался его тела в первые несколько часов. Если это было единственное изменение, которое они могли внести в прошлое, его было бы достаточно, чтобы уберечь индейцев от смерти во время эпидемий, занесенных из Европы.

Так что это хорошо, подумал Кемаль. Хорошо, что Колумб опаздывает, ибо это означает, что вирус делает свое дело. Мы уже изменили мир. Мы уже добились успеха.

Правда, это не казалось ему успехом. Он жил на пищевых концентратах, скрывался здесь на уединенном мысе, ждал, когда же, наконец, появятся паруса — и все это для того, чтобы совершить нечто большее, чем просто быть носителем исцеляющего вируса. На все воля Аллаха, он знал это, но, вместе с тем, он не был настолько богобоязненным, чтобы удержаться от желания прошептать пару слов Аллаху на ухо. Несколько вполне конкретных пожеланий.

Только на третий день он увидел парус. Немножко рано, в первой половине дня. В старом варианте истории Колумб должен был прибыть позже, и это стало причиной того, что «Санта-Мария» потерпела крушение, наскочив в темноте на подводные рифы. А теперь еще светло. Но даже если бы уже наступила темнота, ветры и подводные течения были бы иными. Значит, ему придется уничтожить все три корабля. Что еще хуже, без крушения «Санта-Марии» у «Ниньи» не было причин бросить якорь. Кемалю придется следовать за ними по берегу и выжидать подходящего случая. Если только он представится.

Если я потерплю неудачу, подумал Кемаль, то, может, повезет другим. Если Хунакпу удастся опередить тлакскаланов и создать империю сапотеков-тарасков, где отказались бы от человеческих жертвоприношений или свели их к минимуму, испанцам пришлось бы нелегко. Если Дико сейчас где-то в горах, может, ей удастся основать новую, прото-христианскую религию и, возможно, единую Карибскую империю, которая окажется для испанцев крепким орешком. Ведь, в конце концов, успехи испанцев определялись почти целиком неспособностью индейцев организовать серьезное сопротивление. Поэтому, если даже Колумбу удастся вернуться в Европу, история все равно будет не той.

Он шептал себе все эти ободряющие слова, но они горечью отдавались у него во рту. Если я потерплю неудачу, Америка потеряет пятьдесят лет, отпущенных ей на подготовку к приходу европейцев.

Два судна. Не три. Уже легче. Или нет? Поскольку история менялась, для него было бы лучше, если бы корабли Колумба оставались вместе. Пинсон увел «Пинту» от остальных судов точно так же, как это было в прежней истории. Но кто мог сейчас знать, не изменит ли Пинсон опять свое решение и не вернется ли назад на Гаити, чтобы присоединиться к Колумбу? На этот раз он может просто направиться на восток, первым прибыть в Испанию и приписать себе все заслуги Колумба в открытии новых земель.

Но здесь я бессилен, сказал себе Кемаль. «Пинта» либо вернется, либо нет. У меня на руках «Нинья» и «Санта-Мария», и я должен позаботиться, чтобы, по крайней мере, они никогда не вернулись в Испанию.

Кемаль следил пока мог, как корабли поворачивают на юг, чтобы обогнуть мыс Св. Николая. Последуют ли они тем же курсом, что и в прежней истории, пройдя немного дальше к югу, а затем повернув назад, чтобы пройти вдоль северного побережья Гаити? Теперь все было непредсказуемо, хотя логика подсказывала, что причины действий Колумба в той истории оставались в силе и на этот раз.

Кемаль осторожно спустился вниз к группе деревьев, росших у воды, где он спрятал свою надувную лодку. В отличие от ярко-оранжевых спасательных лодок, эта была зеленовато-синего цвета, делавшего ее незаметной на воде. Кемаль натянул на себя гидрокостюм такого же зеленовато-синего цвета и стащил лодку в воду. Затем погрузил в нее достаточное количество зарядов взрывчатки, чтобы расправиться с «Санта-Марией» и «Ниньей», если такая возможность представится. Потом запустил двигатель и вышел в море.

За полчаса он отошел на такое расстояние от берега, чтобы его наверняка не могли обнаружить зоркие наблюдатели на испанских каравеллах. Только тогда он повернул на запад и прошел достаточно далеко, чтобы не упускать из виду паруса испанских судов. К его радости, они бросили якорь у мыса Св. Николая, и маленькие шлюпки направились к берегу. Возможно, сегодня не шестое, а девятое декабря, но Колумб принял те же решения, что и раньше. Температура воздуха упала ниже обычной для этих широт, и Колумб столкнется с теми же трудностями, когда будет проходить через пролив между островами Тортуга и Гаити до четырнадцатого декабря. Может быть, Кемалю лучше вернуться на берег и ждать, пока история повторится сама собой.

А может быть, и нет. Колумб будет стремиться плыть на восток, чтобы опередить Пинсона на пути в Испанию, и на этот раз он может отправиться вокруг Тортуги, чтобы воспользоваться господствующими ветрами, стараясь держаться как можно дальше от предательских прибрежных ветров, которые загонят его на рифы. Возможно, это последний шанс для Кемаля.

Но ведь мыс Св. Николая находится далеко от того племени, где живет Дико — если, конечно, ей удалось стать своей среди жителей деревни, которые когда-то впервые обратились к людям из будущего с просьбой спасти их. Зачем усложнять ей задачу?

Он будет ждать и наблюдать.

* * *

Поначалу, когда «Пинта» все больше и больше отклонялась в сторону, Кристофоро думал, что Пинсон обходит какое-то опасное место в воде. Затем, когда каравелла переместилась ближе к горизонту, матросы стали уверять его, что «Пинта», вероятно, не может прочесть сигналы, которые ей посылает Кристофоро. Это, конечно, была нелепость. «Нинья» тоже шла по левому борту от «Санта-Марии» и без всякого труда следовала заданному курсу. К тому времени, когда «Пинта» исчезла за горизонтом, Кристофоро уже понял, что Пинсон предал его, что бывший пират теперь решился плыть прямо в Испанию и предстать перед их величествами раньше Кристофоро. Неважно, что Кристофоро был официально признан главой экспедиции, неважно, что королевские чиновники, участвовавшие в экспедиции, доложат о вероломстве Пинсона. Именно его будут считать победителем, и его имя сохранится в истории как имя человека, вернувшегося первым с западного маршрута на Восток.

Пинсон никогда не заплывал так далеко к югу, и поэтому не знал, что в низких широтах устойчивый восточный ветер сменяется столь же устойчивым западным ветром, в чем Кристофоро убедился, когда плавал на португальских судах. Поэтому, если бы Кристофоро мог взять еще больше к югу, он вполне мог бы достичь Испании задолго до Пинсона, который, несомненно, будет стараться пробиться напрямую через Атлантику, что, в лучшем случае, потребует много времени. Весьма вероятно, что продвижение будет настолько медленным, что ему придется отказаться от своей затеи и вернуться на эти острова, чтобы пополнить запасы на своей каравелле.

Да, вероятно, но полной уверенности нет, и Кристофоро не мог отогнать от себя мысль, что нужно что-то срочно предпринять, — равно как и подавить с трудом сдерживаемую ярость, и все это из-за предательства Пинсона. Хуже всего было то, что ему некому довериться, потому что матросы, наверняка, желали Пинсону победы, а перед офицерами и королевскими чиновниками Кристофоро не мог проявить ни слабости, ни беспокойства.

Вот почему Кристофоро почти не получал радости, нанося на карту очертания неизвестного берега большого острова, который туземцы называли Гаити, а Кристофоро назвал Эспаньола. Возможно, он получил бы больше удовольствия, если бы судно следовало прямо, но восточный ветер дул ему в нос всю дорогу вдоль берега. Несколько дней им пришлось провести в бухте, которую матросы окрестили Залив Москитов, а затем еще несколько дней в Райской Долине. Матросы хорошо отдохнули и развлеклись во время этих стоянок. Местные жители были выше ростом и более крепкого телосложения; из женщин две оказались такими светлокожими, что матросы прозвали их «испанками». Как командир и христианин, Кристофоро должен был делать вид, что не знает, чем занимаются матросы и женщины, которые поднялись на борт. Напряжение от длительного путешествия несколько спало в Райской Долине. Но не для Кристофоро, поскольку каждый день задержки увеличивал шансы Пинсона первым прибыть в Испанию.

Наконец они двинулись дальше, подняв паруса вечером и прижимаясь к берегу, где ночной бриз отклонял господствующие восточные ветры и плавно поворачивал их на восток. Хотя ночи были ясные, плыть в такое время вдоль незнакомого берега было рискованно, потому что неизвестно, какие опасности подстерегали их под водой. Но у Кристофоро не было выбора. Либо плыть на запад и юг вокруг острова, который мог быть настолько большим, что потребовались бы месяцы, чтобы обогнуть его, либо плыть по ночам, подгоняемым ночными бризами. Господь защитит их суда, потому что иначе путешествие закончится неудачей, по крайней мере, для Кристофоро и двух его судов. Сейчас важно было вернуться в Испанию с триумфальными отчетами, умолчав о скудных запасах золота, которые им встретились на пути, и о низком уровне развития живших там племен. Тогда их величества снарядят большой флот и он сможет произвести тщательную разведку, пока не найдет земли, описанные Марко Поло.

Однако больше всего беспокоило Кристофоро какое-то странное чувство, непонятное ему самому. В те дни, когда они стояли на якоре и Кристофоро занимался составлением карты берега, он временами отворачивался от него и смотрел в сторону моря. В эти моменты он иногда замечал что-то движущееся на поверхности воды. Каждый раз это что-то было видно только несколько секунд, и никто другой этого не замечал. Однако Кристофоро был уверен, что видел что-то — было ли то пятно воды, слегка отличавшееся по цвету от общей массы, или человек, по пояс стоящий в воде. Первый раз, когда он увидел такую фигуру, он тут же вспомнил все рассказы генуэзских моряков о тритонах и других чудищах морских глубин. Но что бы это ни было, оно всегда появлялось далеко в море и никогда не приближалось. Было ли это видение? А может быть, некий знак, посланный Богом? Или это посланец сатаны, наблюдающий, ждущий возможности погубить благое христианское дело?

Только раз, всего один раз, Кристофоро уловил отблеск света, как-будто у этого нечто тоже была подзорная труба, и он следил за Колумбом так же упорно, как Колумб следил за ним.

Кристофоро ничего не написал об этом в судовом журнале. Он предпочел отнести это на счет временного помрачения рассудка, вызванного тропическим климатом и беспокойством о Пинсоне. Так все и шло, пока рано утром в воскресенье не произошло несчастье.

Кристофоро лежал без сна в своей каюте. Ему было трудно заснуть, когда судно шло в такой опасной близости к берегу, и поэтому большинство ночей он бодрствовал, изучал карты или делал записи в судовом журнале, или в своем собственном дневнике. Однако в эту ночь он просто лежал на койке, размышляя обо всем, что произошло в его жизни до сегодняшнего дня, поражаясь тому, как удачно все сложилось, несмотря на все препятствия. А под конец стал молиться, вознося хвалу Господу за тот Божий Промысел, который раньше казался ему забвением, и за то, что сейчас Он так заботливо направляет его к цели. Прости за то, что я не понимал Тебя, за то, что считал, будто Ты измеряешь время краткими мгновениями человеческой жизни. Прости мне мои страхи и сомнения, потому что теперь я вижу, что ты всегда рядом, смотришь за мной, оберегаешь меня и помогаешь мне выполнить Твою волю. Внезапно все судно содрогнулось, и с палубы послышался вопль.

* * *

Кемаль смотрел сквозь свой прибор ночного видения, боясь поверить удаче. Чего он так беспокоился? Погода была причиной опоздания Колумба, когда за ним наблюдали через Трусайт, и она же определяла скорость его продвижения сейчас. Подождав попутных ветров, Колумб обогнул мыс Гаити в ночь на Рождество, в пределах пятнадцати минут времени его прибытия в прошлом Кемаля. Точно так же, как и раньше, под воздействием тех же ветров и тех же течений, «Санта-Мария» наткнулась на риф. Таким образом оказалось, что все может пойти согласно их плану.

Конечно всегда предполагалось, что может подвести человеческий фактор, а не только погода. Опровергая рассуждения о том, что взмах крыла бабочки в Пекине может вызвать ураган в Карибском море, Манджам объяснил Кемалю, что в основе таких псевдохаотических систем как погода всегда лежит стабильная модель, которая компенсирует случайные незначительные отклонения.

Действительной проблемой были решения, принимаемые людьми во время путешествия. Будут ли они делать то, что делали раньше? Кемаль сотню раз наблюдал гибель «Санта-Марии», поскольку от этого зависело так много. Гибель судна была обусловлена несколькими факторами, каждый из которых мог измениться по прихоти судьбы или человека. Во-первых, Колумб должен был плыть ночью, и, к радости Кемаля, он постоянно поступал так для того, чтобы воспользоваться попутным ветром. Во-вторых, Колумб и Хуан де ла Коса, владелец и капитан судна, должны были находиться в своих каютах, поручив управление судном Пералонсо Ниньо, — что было вполне оправданно, поскольку тот был штурманом. Однако, немного погодя, Ниньо решил вздремнуть, оставив руль в руках одного из судовых юнг и показав ему звезду, на которую следует править; что было бы вполне допустимо при плавании в открытом океане и совершенно не годилось при плавании вдоль незнакомого и опасного берега.

В данном случае единственное отличие заключалось в том, что юнга был не тот, что прежде, по росту и манере держать себя Кемаль даже на расстоянии определил, что на этот раз у руля стоял Андрее Евенес, чуть старше прежнего. Но каким бы опытом судовождения ни обладал Андрее, сейчас он ему вряд ли бы помог; никто еще не нанес на карту это побережье, и даже самый опытный штурман не смог бы заметить риф. Хотя тот и подступал очень близко к поверхности воды, он ничем не выдавал своего присутствия.

Но даже в прежней истории гибель судна еще могла быть предотвращена, потому что Колумб немедленно отдал команды, которые, будь они выполнены, спасли бы судно. Кто в действительности погубил «Санта-Марию», так это ее владелец, Хуан де ла Коса, который совершенно растерялся и не только не подчинился приказам Колумба, но и не давал другим сделать это. С этого момента каравелла была обречена.

Кемаль, наблюдавший жизнь де Ла Косы с рождения до смерти, никак не мог понять, почему он поступил так необъяснимо. Де ла Коса каждый раз рассказывал о случившемся по-иному и, очевидно, каждый раз лгал. Единственное объяснение, которое приходило на ум Кемалю, заключалось в том, что де ла Коса испугался при виде тонущего судна и просто удрал с него как можно быстрее. К тому моменту, когда стало ясно, что у них есть время снять всех людей с судна без особого риска, было уже слишком поздно, чтобы спасти каравеллу. В такой ситуации де ла Коса вряд ли мог признаться в том, что струсил, либо как-то еще объяснить свое поведение.

Судно содрогнулось от удара, а затем завалилось на один борт. Кемаль внимательно следил за происходящим. На нем было полное снаряжение аквалангиста, и он мог подплыть к судну и заложить подрывной заряд под каравеллу в том случае, если бы у Колумба появилась надежда спасти ее. Однако было бы лучше, если бы судно затонуло само по себе, без необъяснимых взрывов и вспышек.

* * *

Хуан де ла Коса выскочил из своей каюты и вскарабкался на квартердек, еще не совсем проснувшись, но явно став невольным участником какого-то кошмара. Его каравелла села на мель! Как это могло случиться? Разъяренный Колон уже был на палубе. Как всегда, Хуан разозлился при одном лишь виде этого придворного генуэзца. Если бы флотилией командовал Пинсон, он не допустил бы такой глупости, как плавание ночью. Но Пинсона не было, и единственное, что Хуан мог сделать, это отправиться спать, не забывая о том, что его каравелла в темноте идет вдоль незнакомого берега. И вот, как он и боялся, они сели на мель. Они все утонут, если не смогут покинуть судно до того, как оно пойдет ко дну.

Один из корабельных юнг — Андрее, который на этой неделе приглянулся Ниньо, — путаясь под ногами, жалко оправдывался:

— Я не сводил глаз со звезды, на которую он указал мне, и держал руль так, чтобы мачта находилась с ней на одной линии. — У него был совершенно перепуганный вид.

Судно тяжело накренилось на один борт.

Мы утонем, подумал Хуан. Я потеряю все, что у меня есть.

— Моя каравелла! — закричал он. — Моя дорогая каравелла! Что вы с ней сделали?

Колон повернулся к нему и спросил ледяным тоном:

— Вам хорошо спалось? Ниньо, наверняка, тоже не страдал бессонницей.

А почему бы хозяину судна и не поспать? Хуан не штурман и не судоводитель. Он просто судовладелец. Разве ему не объяснили, что он не обладает на судне никакой властью, кроме той, которой его наделит Колон. Баск по национальности, Хуан был таким же чужеземцем среди этих испанцев, как и Колон, поэтому итальянец относился к нему покровительственно, офицеры испанского флота с презрением, а матросы насмешливо. А теперь, оказывается, что это он, лишенный всех прав и уважения, виноват в том, что судно село на мель?

Судно еще больше завалилось на левый борт.

Колон что-то говорил, но Хуан не мог сосредоточиться и понять смысл его слов.

— Корма у судна тяжелая, и нас все больше затягивает на риф или отмель. Вперед нам не продвинуться. У нас нет другого выбора, как попытаться стянуть судно кормой на воду.

Ничего более глупого Хуан в жизни не слышал. Темно, судно тонет, а Колон хочет попытаться выполнить какой-то нелепый маневр, вместо того чтобы спасать жизни. Чего еще можно ожидать от итальянца — что для него жизнь испанцев? И если уж на то пошло, что значит для испанцев жизнь баска? Колон и офицеры первыми прыгнут в шлюпки, и им будет наплевать, что случится с Хуаном де ла Коса. А уж матросы и подавно не возьмут его в шлюпку, даже если у них будет такая возможность. Он всегда знал это, он читал это в их глазах.

— Стягивайте судно, — повторил Кристофоро. — Спустите рабочую шлюпку, отведите на ней якорь к корме, бросьте его, а затем брашпилем стяните нас со скалы.

— Я знаю, что это такое, — огрызнулся Хуан. Вот дурак, неужто он вздумал учить меня морскому делу?

— Тогда займитесь этим, — скомандовал Кристофоро, — или вы хотите потерять свою каравеллу здесь, в этих водах?

Ну что ж, пусть Колон командует — он совершенно не разбирается в ситуации. Хуан де ла Коса — настоящий христианин, не чета всем остальным. Единственный способ спасти всех людей — это подогнать на помощь все шлюпки с «Ниньи». Нечего и думать, чтобы подтягиваться к якорю — это будет медленно и долго, а тем временем люди погибнут. Хуан спасет всех со своего судна, и люди будут знать, кто о них позаботился. Не этот хвастунишка Пинсон, который, никого не спросив, пустился восвояси. И, конечно, не Колон, думающий только об успехе своей экспедиции. Ему наплевать, что при этом погибнут люди. Только я, Хуан де ла Коса, баск, северянин, чужак. Только я помогу вам остаться в живых и вернуться к своим семьям в Испанию.

Хуан немедленно отправил несколько человек спустить рабочую шлюпку. Он слышал, как Колон тем временем отдает короткие отрывистые команды свернуть паруса и поднять якорь. Ну и прекрасная мысль, подумал Хуан. Судно затонет со свернутыми парусами. Для акул это будет иметь огромное значение.

Шлюпка тяжело плюхнулась в воду. Тотчас же экипаж шлюпки из трех гребцов спустился в нее по тросам и начал распутывать узлы, чтобы отвязать ее от каравеллы. Тем временем Хуан пытался спуститься по веревочному штормтрапу, который, свисая с накренившегося судна, болтался в воздухе и опасно раскачивался. Матерь Божья, молился он, смилуйся надо мной, дай добраться до шлюпки, и тогда я сделаю все, чтобы спасти остальных.

Его ноги коснулись шлюпки, он никак не мог оторвать пальцы от штормтрапа.

— Отпусти трап! — крикнул Пенья, один из матросов.

Я пытаюсь, думал про себя Хуан. Но почему мои пальцы не разжимаются?

— Он такой трус, — пробормотал Бартоломе.

Они делают вид, что говорят тихо, отметил про себя Хуан, а на самом деле стараются, чтобы я их услышал.

Наконец, пальцы разжались. Это было всего лишь минутное замешательство. Нельзя же требовать от человека, чтобы он действовал с полным самообладанием, когда он знает, что в любой момент может утонуть.

Он перебрался через Пенью, чтобы занять место на корме, у руля.

— Гребите, — скомандовал он.

Они начали грести, а Бартоломе, сидя на носу, задавал ритм. Он когда-то служил солдатом в испанской армии, но попал в тюрьму за кражу — он был из тех, кто добровольно присоединился к экспедиции, надеясь на помилование. К большинству таких преступников матросы относились пренебрежительно, но армейский опыт Бартоломе помог ему завоевать уважение среди матросов и рабскую преданность среди других преступников.

— Навались! — крикнул он. — Навались!

Они гребли, а Хуан резко положил руль на левый борт.

— Что вы делаете? — недоуменно спросил Бартоломе, увидев, что шлюпка удаляется от «Санта-Марии», вместо того чтобы направиться к ее носу, где уже начали спускать якорь.

— Ты делай свое дело, а я буду делать свое! — рявкнул Хуан.

— Мы же должны подойти и остановиться под самым якорем! — возразил Бартоломе.

— Ты хочешь доверить свою жизнь этому генуэзцу? Мы идем к «Нинье» за помощью!

Матросы в недоумении уставились на Хуана. Его слова прямо противоречили приказам. Это было уже похоже на бунт против Колона. Они перестали налегать на весла.

— Де ла Коса, — сказал Пенья, — разве вы не хотите попытаться спасти каравеллу?

— Судно мое! — выкрикнул Хуан. — А жизни ваши! Гребите, и мы сможем спасти всех! Гребите! Гребите!

Они опять начали грести под ритмичную запевку Бартоломе.

Только сейчас Колон заметил, что они делают. Хуан слышал, как он кричит им с квартердека.

— Вернитесь! Что вы делаете? Вернитесь и станьте под якорь!

Но Хуан яростно посмотрел на матросов.

— Если вы хотите остаться в живых и вновь увидеть Испанию, запомните, что единственное, что мы слышим, — это плеск воды под ударами весел.

Они молча гребли, сильно и быстро. «Нинья» увеличивалась в размерах, тогда как оставшаяся позади «Санта-Мария» становилась все меньше и меньше.

* * *

Поразительно, думал Кемаль, что какие-то события оказываются неизбежными, тогда как другие могут измениться. В этот раз все моряки спали в Райской Долине с туземными женщинами, поэтому, очевидно, выбор партнера был совершенно случаен. Но когда дело дошло до отказа выполнить единственный приказ, который мог бы спасти «Санта-Марию», Хуан де ла Коса сделал тот же выбор, что и раньше. В любви все зависит от случая, а от страха не убежишь. Как жаль, что мне никогда не удастся опубликовать это открытие.

Больше мне уже не рассказывать историй. Мне остается только сыграть последний акт моей жизни. Кто потом оценит смысл моей смерти? Пока что я могу, но потом это уже не будет от меня зависеть. Они сделают из меня как личности то, что захотят, если вообще будут помнить обо мне. Мир, в котором я открыл великую тайну прошлого и стал знаменитым, более не существует. Теперь я живу в мире, в котором не был рожден и в котором у меня нет прошлого. Одинокий мусульманин-диверсант, которому как-то удалось проделать свой путь в Новый Мир. Кто потом поверит такой фантастической сказке? Кемаль представил себе, что напишут о нем в бесчисленных ученых статьях, объясняющих психосоциальное происхождение легенд об одиноком мусульманине-диверсанте, связанных с экспедицией Колумба. Эти мысли вызвали улыбку на его лице. А экипаж «Санта-Марии» тем временем изо всех сил греб к «Нинье».

* * *

Дико вернулась в Анкуаш с двумя полными плетеными ведрами воды на коромысле. Она сама сделала коромысло, когда все в деревне поняли, что никто из жителей не может сравниться с ней по силе. Им было стыдно видеть, как она с такой легкостью носит воду, тогда как для них это был тяжкий труд. Она сделала коромысло для того, чтобы носить вдвое больше воды, а затем настояла на том, что она одна будет обеспечивать деревню водой, и теперь уже никто не мог соревноваться с ней в этом деле. Трижды в день она ходила к водопаду. Такие повседневные упражнения помогали ей быть в форме, а кроме того, позволяли побыть одной.

Ее, конечно, поджидали, — сейчас она разольет воду из своих больших ведер в множество меньших сосудов, преимущественно, в глиняные горшки. Еще издали она заметила необычное оживление среди поджидавших ее женщин. Наверное, какая-то новость.

— Духи моря утащили к себе под воду большое каноэ белых людей, — крикнула Путукам, как только Дико приблизилась к ним. — В тот самый день, который ты назвала.

— Ну, может быть, теперь Гуаканагари поверит предупреждению и спрячет своих девушек в укромном месте.

Гуаканагари был вождем большинства племен северо-западного Гаити. Иногда он мечтал, что его власть распространится от Анкуаша до гор Сибао, но никогда не пытался претворить эту мечту в жизнь в бою. В сущности, его ничто не привлекало в горах Сибао. Мечты Гуаканагари стать правителем всего Гаити побудили его в прежней истории заключить роковой союз с испанцами. Если бы те не заставили его и его людей шпионить для них и даже сражаться на их стороне, испанцы, возможно, не смогли бы одержать победу; другие вожди племен тайно, возможно, смогли бы объединить гаитянские племена и оказать упорное сопротивление. Но на этот раз все будет иначе. Амбиции Гуаканагари по-прежнему будут его движущей силой, но последствия его деятельности не будут такими губительными. Потому что Гуаканагари будет дружить с испанцами, только пока они сильны, а как только они ослабнут, он станет их смертельным врагом. Дико знала о нем достаточно много, чтобы ни на мгновение не доверять ему. Но пока что он полезен, поскольку предсказуем для тех, кто знает его жажду власти.

Дико присела на корточки, чтобы снять коромысло с плеч. Остальные приподняли плетенки с водой и начали переливать их содержимое в свои сосуды.

— Чтобы Гуаканагари стал слушать женщину из Анкуаша? — с сомнением в голосе произнес Байку. Он наливал воду в три горшка. Маленький Иноштла, упав, сильно порезался, и Байку готовил для него припарку, — чай и паровую ванну.

Одна из молодых женщин бросилась защищать Дико:

— Он должен поверить Видящей во Тьме! Все ее предсказания всегда сбываются.

Как обычно, Дико стала отрицать приписываемый ей провидческий дар, хотя именно это тайное знание будущего спасло ее от того, чтобы стать рабыней или пятой женой Касика.

— Это Путукам видит вещие сны, а Байку лечит людей. Я же ношу воду.

Все замолчали, хотя никто из них не мог понять, почему Дико сказала столь очевидную неправду. Где это видано, чтобы человек, имеющий дар, отрицал его? Но ведь — она самая сильная, самая высокая, самая мудрая и праведная из всех, кого им когда-либо приходилось видеть или слышать, и если она сказала такое, стало быть, в ее словах есть какой-то особый смысл, хотя, конечно, их нельзя понимать буквально.

Думайте что хотите, сказала про себя Дико. Но я-то знаю, что наступит день, начиная с которого, я буду знать о будущем не больше вас, потому что это не то будущее, которое я помню.

— А что слышно о Молчащем Человеке? — спросила она.

О, говорят, он все еще сидит в своей лодке, сделанной из воды и воздуха и наблюдает.

Кто-то добавил:

— Говорят, эти белые люди вообще не видят его. Они что, слепые?

— Они не умеют смотреть, — ответила Дико. — Они видят только то, что ожидают увидеть. Тайно, живущие на берегу, видят его лодку, сделанную из воды и воздуха, потому что они видели, как он сделал ее и спустил на воду. Но белые люди никогда не видели ее раньше, и поэтому их глаза не знают, как увидеть ее.

— И все-таки, мне кажется, это очень глупо не видеть, — сказал Гоала, подросток, только что прошедший обряд посвящения в мужчины.

— Уж больно ты смелый, — заметила Дико. — Я бы побоялась быть твоим врагом. Гоала горделиво выпрямился.

— Но еще больше я бы побоялась быть твоим соратником в бою. Ты считаешь своего врага глупым, потому что он поступает не так, как ты. Из-за этого ты будешь вести себя беспечно, и твой враг застанет тебя врасплох, а твоего друга убьют.

Гоала замолчал, тогда как другие рассмеялись.

— Ты же не видел лодку, сделанную из воды и воздуха, — сказала Дико, — поэтому ты не знаешь, трудно или легко ее увидеть.

— Я хочу ее увидеть, — спокойно сказал Гоала.

— Никакого проку тебе от этого не будет, — сказала Дико, — потому что никто в мире не может сделать такую лодку, и никто не научится этому еще добрых четыреста лет. — Если только техника не будет развиваться быстрее в этой новой истории. Хорошо бы, на этот раз развитие техники не опередило способность людей понимать ее, управлять ею и помешать ей наносить вред природе.

— Какую ерунду ты говоришь, — сказал Гоала.

Все застыли в изумлении — только зеленый юнец мог отважиться говорить столь непочтительно с Видящей во Тьме.

— Гоала думает, — сказала Дико, — что мужчина должен пойти и увидеть вещь, которая появляется только раз в пятьсот лет. А я вам говорю, что стоит идти и смотреть только такую вещь, которая может научить его чему-то полезному и которую можно использовать, чтобы помочь своему племени и семье. Мужчина, который увидел лодку, сделанную из воды и воздуха, расскажет своим детям историю, которой они не поверят. А мужчина, который научится строить большие деревянные каноэ, похожие на те, в которых плавают испанцы, сможет переплыть океан с тяжелым грузом и множеством пассажиров. Вам нужно увидеть испанские каноэ, а не лодку из воды и воздуха.

— Я вообще не хочу видеть белых людей, — содрогнувшись заметила Путукам.

— Они всего лишь люди, — ответила Дико. — Некоторые из них очень плохие, а некоторые — очень хорошие. Все они знают, как делать вещи, которые не умеет делать никто на Гаити, и в то же время есть много вещей, знакомых каждому ребенку на Гаити, которых белые не знают.

— Расскажи нам, — закричало несколько человек.

— Я уже рассказывала вам все эти истории о приходе белых людей, — сказала Дико, — а сегодня у нас есть другие дела.

Они громко, как дети, выразили свое разочарование. А почему бы и нет? Так велико было взаимное доверие между жителями деревни, да и всеми соплеменниками, что никто не стеснялся высказывать свои желания. Единственные чувства, которые им надо было скрывать, были такие поистине постыдные чувства, как страх и злоба.

Дико отнесла к себе в дом или, скорее, в хижину коромысла и пустые корзины для воды. К счастью, никто не ждал ее там. Она и Путукам были единственными женщинами, у которых был собственный дом, и с тех пор как Дико впервые приютила у себя женщину, чей муж, разозлившись на нее, угрожал ей побоями, Путукам тоже превратила свой дом в убежище для женщин. Поначалу это вызвало большую напряженность, поскольку Касик Нугкуи справедливо усмотрел в Дико соперницу в борьбе за власть в деревне. До открытой стычки дело дошло лишь однажды, когда под покровом ночи трое мужчин, вооруженные копьями, пришли к ее дому. Ей потребовалось всего секунд двадцать, чтобы разоружить всех троих, сломать их копья и обратить в бегство, покрытых ссадинами и порезами. При ее росте и силе, а также благодаря навыкам рукопашного боя, они просто не могли быть ей соперниками.

Это не удержало бы их от повторных попыток через некоторое время — стрела, дротик, поджог, — если бы Дико не предприняла на следующее же утро соответствующие меры. Она собрала все свои пожитки и начала раздаривать их деревенским женщинам. Ее действия немедленно взволновали всю деревню.

— Куда ты идешь? — спрашивали они. — Почему ты уходишь?

Она не рассказала им прямо о ночном происшествии, но поведала следующее:

— Я пришла в вашу деревню, потому что мне показалось, что я слышала голос, призывающий меня сюда. Но прошлой ночью у меня было видение. Трое мужчин напали на меня в темноте, и я поняла, что тот голос ошибся, и это не та деревня, потому что она не хочет моего присутствия. Поэтому я должна уйти и найти ту деревню, которой нужна высокая черная женщина, чтобы носить воду ее жителям.

После долгих протестов и уговоров она согласилась остаться на три дня.

— К концу этого срока я уйду, если каждый житель Анкуаш по очереди не попросит меня остаться, и не назовет меня своей теткой, сестрой или племянницей. И если хоть один человек не захочет, чтобы я осталась, я уйду.

Нугкуи был не дурак. Хотя ему не нравился тот авторитет, который она завоевала, он знал, что благодаря ее присутствию Анкуаш пользовался особым уважением среди других тайно, живших ниже в горах. Разве они не посылали своих больных в Анкуаш? Разве не приходили от них посланцы, чтобы узнать значение событий или выспросить, что Видящая во Тьме предсказывает на будущее? До прихода Дико жителей Анкуаш презирали, как людей, которые довольствуются жизнью в холодном месте, высоко в горах. Это Дико объяснила, что их племя первым поселилось на Гаити, и что их предки первыми отважно переплывали на лодках с острова на остров.

— Долгое время тайно были здесь хозяевами, а карибы хотят подчинить их себе, — объяснила она. — Но скоро придет день, когда Анкуаш вновь поведет за собой все племена, живущие на Гаити. Потому что именно жителям этой деревни удастся справиться с белыми людьми.

Нугкуи вовсе не хотелось упускать такое блестящее будущее.

— Я хочу, чтобы ты осталась, — буркнул он.

— Я рада это слышать. Скажи, ты не обращался к Байку с этой ужасной шишкой на лбу? Ты, наверное, налетел на дерево, когда вышел ночью помочиться.

Он сердито взглянул на нее.

— Тут кое-кто говорит, что ты делаешь вещи, которые не пристало делать женщине.

— Если я поступаю так, значит это то, что, по-моему мнению, должна делать женщина.

— Некоторые говорят, что ты учишь их жен быть непослушными и ленивыми.

— Я никогда никого не учу быть ленивым. Я работаю больше всех, и лучшие женщины Анкуаш берут с меня пример.

— Они много работают, но не всегда делают то, что приказывают им мужья.

— Они делают почти все, о чем просят их мужья, — ответила Дико, — особенно, если их мужья выполняют все, о чем их просят жены.

Нугкуи еще долго сидел на месте, кипя злобой.

— Эта рана на твоей руке выглядит нехорошо, — сказала Дико. — Наверное, кто-то неосторожно обращался со своим копьем вчера на охоте?

— Ты все изменяешь и делаешь по-своему, — огрызнулся Нугкуи.

И здесь переговоры подошли к самому трудному вопросу.

— Нугкуи, ты смелый и мудрый вождь. Я долго наблюдала за тобой, прежде чем пришла сюда. Но я знала, что, куда бы я ни пришла, я буду многое менять, потому что деревня, которая научит белых людей быть человечными, должна отличаться от всех других деревень. Настанут опасные времена, когда белые люди еще не научатся правильно вести себя с нами, когда тебе, возможно, потребуется повести наших мужчин на войну, но даже в мирное время — ты вождь. Когда люди приходят ко мне, чтобы рассудить их, разве я не отсылаю их всякий раз к тебе? Разве я когда-нибудь относилась к тебе непочтительно?

Он с неохотой признал, что она права.

— Я видела ужасное будущее, в котором белые люди приходят к нам, тысяча за тысячей и превращают наш народ в рабов — тех, кого они не убили сразу. Я видела будущее, в котором на всем острове Гаити нет ни одного тайно, ни одного кариба, ни одного мужчины или женщины, или ребенка из Анкуаш. Я пришла сюда, чтобы предотвратить это ужасное будущее, но я не могу сделать это в одиночку. Это зависит в такой же степени от тебя, как и от меня. Мне не нужно, чтобы ты мне подчинялся. Я не хочу командовать тобой. Какая деревня будет уважать Анкуаш, если вождь получает приказы от женщины? Но какой вождь заслуживает уважения, если он не хочет учиться мудрости только потому, что его учит женщина?

Некоторое время он без всякого выражения на лице смотрел на нее, а затем сказал:

— Видящая во Тьме — это женщина, которая приручает мужчин.

— Мужчины из Анкуаш — не животные. Видящая во Тьме пришла сюда, потому что мужчины Анкуаш уже укротили себя. Когда женщины прибегают ко мне или к Путукам в поисках убежища, мужчины этой деревни легко могли бы раскидать стены наших хижин и избить своих жен или убить их или Путукам, или даже меня, потому что я, быть может и умна, и сильна, но я не бессмертна, и меня можно убить.

При этих словах Нугкуи заморгал.

— Однако мужчины Анкуаш действительно человечны. Бывает, они сердятся на своих жен, но они уважают дверь моего дома и дверь дома Путукам. Они остаются снаружи и ждут, пока их гнев не остынет. Затем их жены выходят, и ни одна из них не была избита. И дела пошли лучше. Говорят, что Путукам и я вносим смуту, но ведь ты же вождь. Ты же знаешь, что мы помогали поддерживать мир в деревне. Но нам это удалось только потому, что мужчины и женщины этой деревни хотели мира. Это удалось только потому, что ты не мешал этому. Если бы ты увидел другого вождя, поступающего как ты, разве ты не назвал бы его мудрым?

— Да, назвал бы, — ответил Нугкуи.

— Я тоже считаю тебя мудрым, — сказала Дико. — Но я останусь здесь только в том случае, если смогу назвать тебя своим дядей.

Он покачал головой.

— Так нельзя. Я не дядя тебе. Видящая во Тьме. Никто в это не поверит. Все будут знать, что ты только притворяешься моей племянницей.

— Тогда я ухожу, — сказала она, поднимаясь с земли.

— Сядь, — промолвил он. — Я не могу быть твоим дядей, я не хочу быть твоим племянником, но я могу быть твоим братом.

Дико упала перед ним на колени, и, не давая ему подняться, обняла его.

— О, Нугкуи, ты — тот мужчина, которого я надеялась встретить.

— Ты моя сестра, — сказал он, — но я готов благодарить каждого пасука, живущего в этих лесах за то, что ты — не моя жена.

С этими словами он встал и вышел из ее дома. С этих пор они стали союзниками — ибо, если Нугкуи давал слово, он не нарушал его и не позволял это делать никому из мужчин, как бы раздражен тот ни был. Результат не заставил себя ждать. Мужчины поняли: чтобы избежать публичного унижения, когда их жены спасаются бегством у Дико или Путукам, лучше сдерживать себя; и с тех пор, уже более года, ни одна женщина в Анкуаш не была избита. Теперь женщины чаще приходили в дом Дико, чтобы пожаловаться на мужа, утратившего к ней интерес, либо попросить ее сотворить какое-нибудь волшебство или сделать предсказание. Она всегда отказывала им в этом, но вместо этого проявляла сочувствие и давала житейские советы.

Оставаясь одна в доме, она брала хранившийся у нее календарь и перебирала в памяти те события, которые должны были произойти в следующие несколько дней. Оказавшись на берегу, испанцы обратятся за помощью к Гуаканагари. Тем временем Кемаль, которого индейцы прозвали Молчащий Человек, займется уничтожением оставшихся испанских каравелл. Если ему это не удастся или если испанцы смогут построить новые суда и отправятся обратно в Европу, ее задача будет заключаться в том, чтобы, объединив индейцев, подготовить их к решительной схватке с испанцами. Но если испанцы застрянут здесь, ей нужно будет распространять среди туземцев различные слухи, которые рано или поздно приведут к ней Колумба. Поскольку установленный в экспедиции порядок среди членов экипажа здесь, на берегу, почти наверняка рухнет, Колумбу потребуется убежище. Таким местом будет Анкуаш, а ей придется подчинить его и всех, кто с ним придет. Если для того чтобы индейцы приняли ее, ей пришлось разок выкинуть одну из своих штучек, то теперь пусть они посмотрят, что она сделает с белыми людьми.

Ах, Кемаль, Кемаль. Она подготовила почву для его появления, сказав, что в деревню может прийти человек, обладающий тайной силой. Молчащий Человек, который будет творить невероятные вещи, но никогда ни с кем не заговорит. Не трогайте его, каждый раз предупреждала она, когда рассказывала им об этом. Все это время она не имела ни малейшего представления, придет ли он вообще, потому что, насколько она знала, только ей удалось достичь места своего назначения. И она очень обрадовалась, когда ей сообщили, что Молчащий Человек живет в лесу, недалеко от берега моря. Несколько дней Дико носилась с идеей пойти повидаться с ним. Он, наверняка, еще более одинок, чем она, оторванная от собственного времени, от всех людей, которых она любила. Но так нельзя. Когда он выполнит свою задачу, испанцы будут преследовать его как врага; она не должна быть связана с ним, даже в сложенной индейцами легенде, поскольку рано или поздно до испанцев дойдут эти рассказы. Поэтому она дала понять туземцам, что хотела бы знать обо всех его поступках и передвижениях и что, по ее мнению, его нужно оставить в покое. Ее авторитет был не безграничным, однако к Видящей во Тьме относились с глубоким почтением даже жители далеких деревень, никогда не видевшие ее. Поэтому к ее совету не мешать этому странному бородатому человеку отнеслись со всей серьезностью.

Кто-то ударил в ладоши за дверью ее дома.

— Добро пожаловать, — сказала она. Плетеная тростниковая занавеска отодвинулась в сторону, и в дом вошла Чипа. Это была девчушка лет десяти, большая умница, и Дико выбрала ее в качестве своего посланца к Кристофоро.

— Ты готова? — спросила Дико по-испански.

Я готова, но боюсь, — ответила девочка на том же языке.

Чипа уже хорошо овладела испанским. Дико учила ее два года, и они говорили друг с другом только на этом языке. И уж, конечно. Чипа свободно говорила на языке тайно, который был языком общения для разных племен, живших на Гаити; хотя жители Анкуаш, общаясь друг с другом, часто прибегали к другому, гораздо более древнему языку, особенно в торжественных случаях или при отправлении священных обрядов. Языки давались Чипе легко. Из нее выйдет хороший переводчик.

Готовясь к своему первому путешествию, Кристофоро не особенно задумывался над проблемой перевода. А ведь жестикуляцией и мимикой всего не передашь. Из-за отсутствия общего языка и европейцам, и индейцам часто приходилось гадать, что имеет в виду собеседник. Иногда это приводило к смешным недоразумениям. Каждое слово, напоминавшее по звучанию слово «хан», наводило Кристофоро на мысли о Катее. И сейчас, когда он находился в главной деревне Гуаканагари, то, без сомнения, расспрашивал, где можно найти много золота. В ответ Гуаканагари показал на гору и сказал «Сибао». Кристофоро подумал, что это один из вариантов названия Чипангу. Если это действительно Чипангу, самураи быстро расправятся с ним и его людьми. Но что больше всего не нравилось Дико, так это то, что в прежней истории Кристофоро и в голову не приходило, что он не имеет права завладеть любым золотым рудником, который может найти на Гаити.

Она помнила, что Кристофоро записал в своем судовом журнале после того, как люди Гуаканагари долго и упорно трудились, помогая ему разгрузить все оборудование и припасы с потерпевшей крушение «Санта-Марии»: «Они любят своего соседа, как самого себя». Тогда он открыл для себя, что эти люди обладают истинно христианскими добродетелями, и в то же время считал, что имеет право отбирать у них все, чем они владеют. Золотые рудники, пищу, даже их свободу и жизнь. Ему и в голову не приходило, что они также имеют какие-то права. В конце концов, они чужой народ, темнокожие, не способны говорить ни на одном понятном ему языке. И, следовательно, не люди.

Для новичков Службы, когда они приступали к изучению прошлого, самым трудным поначалу было понять, как большинство людей почти всегда могли разговаривать с представителями других наций, о чем-то договариваться с ними, давать им обещания, а затем обо всем забывать и вести себя так, словно то были не люди, а животные. Значат ли что-нибудь обещания, данные животным? Разве можно признавать за животными право на собственность? Но Дико, как и большинство сотрудников Службы, вскоре поняла, что на протяжении почти всей истории человечества чувство сострадания действовало только в пределах одного города или племени. Люди, не принадлежавшие к этому племени, не были людьми. Они были животными — либо опасными хищниками, либо желанной и ценной добычей, либо тягловой силой. Только время от времени великие пророки объявляли, что люди других племен и даже говорящие на других языках или принадлежащие к другим расам — тоже люди. Постепенно вырабатывались отношения хозяина и гостя. Даже в современном мире, когда на каждом углу провозглашались такие благородные принципы, как всеобщее равенство и братство, мысль о том, что чужак — это не человек, все еще не была предана забвению.

Чего я на самом деле жду от Кристофоро, размышляла Дико. Я хочу, чтобы он сейчас научился проявлять к другим народам хотя бы долю того сочувствия, которое займет достойное место в человеческой жизни лишь через пятьсот лет после его великого путешествия, но окончательно утвердится только после многих кровопролитных войн, эпидемий и голода. Я хочу, чтобы он поднялся над своим временем и стал другим, новым человеком.

И эта девочка, Чипа, будет для него первым уроком и первым испытанием. Как он примет ее? Станет ли он вообще слушать ее?

— Ты не зря боишься, — сказала Дико по-испански. — Белые люди опасны и склонны к предательству. Их обещания ничего не значат. Если ты не хочешь идти, я не буду принуждать тебя.

— Но тогда зачем же я учила испанский?

— Чтобы мы с тобой могли секретничать, — улыбнулась Дико.

— Я пойду, — сказала Чипа. — Я хочу их увидеть.

Дико кивнула, одобряя ее решение. Чипа была слишком юной и не понимала той опасности, которая таилась для нее во встрече с испанцами; однако большинство взрослых людей очень часто принимают решения, не отдавая себе отчета о возможных последствиях. А Чипа умница, да к тому же с добрым сердцем — и такое сочетание, возможно, выручит ее в трудную минуту.

Часом позже Чипа стояла посреди деревушки, одергивая на себе нательную рубашку, которую Дико сплела ей из травы.

— Ой, как она колется! — пожаловалась Чипа на языке тайно. — Почему я должна ее носить?

— Потому что в стране белых людей, никто не ходит обнаженным. Это считается стыдным. Все рассмеялись.

— Почему? Они что, такие уродливые?

— Там иногда бывает очень холодно, — объяснила Дико. — Но даже летом они ходят одетыми. Их бог приказал им носить такие вещи.

— Уж лучше несколько раз в году приносить в жертву богам немного крови, как это делают тайно, — сказал Байку, — чем постоянно носить на теле такие уродливые маленькие хижины.

— Говорят, — сказал мальчик Гоала, — что белые люди носят панцири, как черепахи.

— Эти панцири очень прочные, и копья с большим трудом пробивают их, — объяснила Дико.

Жители деревни некоторое время молчали, обдумывая, как это будет выглядеть, если дело дойдет до схватки.

— Зачем ты посылаешь Чипу к этим людям-черепахам? — спросил Нугкуи.

— Эти люди-черепахи опасны. У них в руках большая сила, однако у некоторых из них доброе сердце, и мы могли бы научить их быть человечными. Чипа приведет сюда белых людей, и когда они будут готовы выслушать меня, я буду учить их. И вы все тоже будете их учить.

— Чему мы можем научить людей, которые умеют строить каноэ в сто раз больше, чем наши? — спросил Нугкуи.

— Они тоже будут учить нас. Но только когда они будут к этому готовы.

Нугкуи, похоже, не поверил.

— Нугкуи, — сказала Дико, — я знаю, о чем ты думаешь.

Он молчал, ожидая, что она еще скажет.

— Ты не хочешь, чтобы я посылала Чипу в качестве подарка Гуаканагари, потому что тогда он будет считать себя вождем Анкуаш.

Нугкуи пожал плечами.

— Он уже так думает, так зачем мне убеждать его в этом?

— Потому что он должен будет отдать Чипу белым людям. А когда она окажется среди них, она сослужит Анкуаш добрую службу.

— Ты хочешь сказать, она послужит Видящей во Тьме, — раздался голос мужчины у нее за спиной.

— Тебя, наверное, зовут Йаш, — сказала она, не оборачиваясь. — Но ты не всегда умен, мой двоюродный брат. Если ты не считаешь меня жительницей Анкуаш, скажи об этом сейчас, и я уйду в другую деревню, и тогда ее жители станут учителями белых людей.

Ответом был взрыв всеобщего возмущения. Спустя несколько секунд Байку и Путукам повели Чипу вниз по склону горы. Она покидала Анкуаш, Сибоа, и шла навстречу гибели или величию.

* * *

Кемаль подплыл под корпус «Ниньи». В баллонах его акваланга оставалось дыхательной смеси больше, чем на два часа, что в пять раз превышало его потребность в ней, если все пойдет гладко. Ему понадобилось немного больше времени, чем он ожидал, на то, чтобы очистить от ракушек полосу корпуса вблизи от ватерлинии — орудуя долотом под водой, трудно было развить нужную силу удара. Но вскоре работа была закончена, и тогда из закрепленной на животе сумки он достал комплект зажигательных устройств. Он прижал нагревательную поверхность каждого устройства к корпусу, а затем включил автоматические самоуглубляющиеся скобы, которые должны были плотно прижать зажигательное устройство к корпусу. Когда все они были поставлены на место, он потянул за конец шнура. Почти сразу же почувствовал, что вода становится теплее. Несмотря на то, что благодаря форме устройства большая часть тепловой энергии должна была передаваться деревянной обшивке корпуса, они отдавали столько тепла в воду, что вскоре она должна была закипеть. Кемаль быстро поплыл прочь, назад к своей лодке.

Через пять минут деревянная обшивка внутри корпуса была охвачена пламенем, а тепло от зажигательных устройств продолжало выделяться, помогая огню быстро распространяться.

Испанцы никогда не поймут, как в трюме мог начаться пожар. Задолго до того, как они вновь сумеют приблизиться к «Нинье», дерево, в тех местах, где были прикреплены зажигательные устройства, превратится в золу, а металлические оболочки зарядов упадут на дно моря. В течение нескольких дней они будут подавать слабый гидроакустический импульс, что позволит Кемалю позже приплыть туда и забрать их. Испанцы так и не догадаются, что пожар на «Нинье» вовсе не был ужасной случайностью. Не догадаются об этом и те, кто будет обыскивать место катастрофы в последующие столетия.

Теперь все зависит от того, останется ли Пинсон верным Колумбу и приведет ли «Пинту» назад на Гаити. Если приведет, то Кемаль разнесет последнюю каравеллу на куски. Тогда уже невозможно будет поверить, что это — случайность. Всякий, кто увидит останки судна, скажет, что это дело рук врага.

Глава 11

Встречи

Чипа испугалась, когда женщины Гуаканагари подтолкнули ее вперед. Одно дело слышать про бородатых белых мужчин, и совсем другое — видеть их перед собой. Они показались ей огромными, а их одежда внушала ужас. Поистине похоже было, что у каждого на плечах был сооружен дом с крышей на голове! Металлические шлемы так и горели на солнце. А цвета их знамен напоминали яркие перья попугаев. Если бы я могла соткать такой материал, подумала Чипа, я носила бы на себе их знамена и жила бы под металлической крышей, какую они носят на голове.

Гуаканагари лихорадочно вдалбливал ей последние указания и предупреждения, а ей приходилось делать вид, что она внимательно их слушает, хотя она уже давно получила все инструкции от Видящей во Тьме. К тому же, как только она заговорит с белыми людьми по-испански, планы Гуаканагари потеряют всякий смысл.

— Точно переводи мне все, что они на самом деле скажут, — наставлял Гуаканагари, — и не вздумай добавить хоть единственное слово к тому, что я скажу им. Ты поняла, что я тебе говорю, маленькая улитка с горы?

— Великий вождь, я выполню все, что вы прикажете.

— Ты уверена, что действительно умеешь говорить на их ужасном языке?

— Если я не сумею, вы сразу заметите это по их лицам, — ответила Чипа.

— Тогда скажи им так: «Великий Гуаканагари, вождь всего Гаити — от Сибао до моря — гордится тем, что нашел переводчика».

Нашел переводчика? Чипа не удивилась его попытке вообще не упоминать Видящую во Тьме, но ей было противно видеть и слышать все это. Тем не менее она повернулась к человеку в самом пышном одеянии и заговорила с ним. Но тут же Гуаканари ударом ноги повалил ее лицом на землю.

— Проявляй уважение, ты, паршивая улитка! — крикнул Гуаканари. — И это вовсе не начальник, глупая девчонка. Начальник вон тот человек, с седыми волосами.

Как же она не догадалась — судить надо было не по одежде, а по возрасту, по тому уважению, которое заслуживают его годы; и она должна была безошибочно узнать того, кого Видящая во Тьме звала Колоном.

Лежа на земле, она вновь заговорила, — сначала слегка запинаясь, но тем не менее очень четко выговаривая испанские слова.

— Мой господин, Кристобаль Колон, я пришла сюда, чтобы быть вам переводчицей.

Ответом ей было молчание.

Она подняла голову и увидела, что белые люди в полном замешательстве переговариваются между собой. Она вслушивалась, пытаясь что-то разобрать, но они говорили слишком быстро.

— О чем они говорят? — спросил Гуаканагари.

— Как я могу понять, когда ты со мной говоришь? — ответила Чипа. Она понимала, что ведет себя непочтительно, но если Дико была права, Гуаканагари скоро потеряет над ней всякую власть.

Наконец Колон выступил вперед и заговорил с ней.

— Где ты, дитя, научилась испанскому? — спросил он.

Он говорил быстро, и произносил слова не совсем так, как Видящая во Тьме, но это был как раз тот вопрос, которого она ожидала.

— Я выучила этот язык для того, чтобы больше узнать о Христе.

Если раньше они были поражены ее знанием испанского языка, то при этих словах просто оцепенели. Затем они опять быстро шепотом о чем-то посовещались.

— Что ты ему сказала? — требовательно спросил Гуаканагари.

— Он спросил меня, как я научилась говорить на их языке, и я объяснила ему.

— Я же велел тебе не упоминать Видящую во Тьме, — злобно прошипел Гуаканагари.

— А я и не упоминала о ней. Я говорила о Боге, которому они поклоняются.

— Сдается мне, что ты меня обманываешь, — сказал Гуаканагари.

— Я не обманываю, — ответила Чипа. Теперь, когда Колон выступил вперед, мужчина в пышных одеждах встал рядом с ним.

— Этого человека зовут Родриго Санчес де Сеговия. Он — королевский инспектор флота, — сказал Колон. — Он хочет задать тебе вопрос.

Все эти титулы ничего не говорили Чипе. Ей было ведено говорить только с Колоном.

— Откуда ты знаешь о Христе? — спросил Сеговия.

— Видящая во Тьме говорила нам, что мы должны ждать прихода человека, который расскажет нам о Христе.

Сеговия улыбнулся.

— Я — тот человек.

— Нет, господин, — возразила Чипа. — Этот человек — Колон.

По выражению лиц белых людей легко было прочесть, что они переживают — на них отражалось все, что они чувствовали. Сеговия очень разозлился. Но он сделал шаг назад, оставив Колона одного перед другими белыми людьми.

— Кто такая Видящая во Тьме? — спросил Колон.

— Моя учительница, — ответила Чипа. — Она послала меня в подарок Гуаканагари для того, чтобы он привел меня к вам. Но он не мой господин.

— Твоя госпожа — Видящая во Тьме?

— Христос — мой единственный господин, — сказала она, точно повторив те слова, которые, как говорила ей Видящая во Тьме, были самым важным из того, что ей предстояло сделать. А потом, когда Колон, утративший дар речи, не отрывая глаз, смотрел на нее, она произнесла предложение, смысл которого не понимала, потому что оно было на другом языке. Это был генуэзский диалект, и поэтому только Кристофоро понял ее, когда она повторила ему слова, слышанные им раньше на берегу вблизи Лагоса: «Я сохранил тебе жизнь для того, чтобы ты мог нести крест».

Он опустился на колени и произнес что-то, похожее по звучанию на тот же самый странный язык.

— Я не говорю на этом языке, господин, — объяснила она.

— Что происходит? — требовательно спросил Гуаканагари.

— Вождь сердится на меня, — сказала Чипа. — Он побьет меня за то, что я не перевела то, что он велел мне вам сказать.

— Этого не будет, — пообещал Колон. — Если ты посвятила себя Христу, ты находишься под моей защитой.

— Господин, не надо из-за меня раздражать Гуаканагари. Потеряв оба корабля, вы нуждаетесь в его дружбе.

— Девочка права, — сказал Сеговия. — Судя по всему, ее уже не раз били.

Но на самом деле это будет впервые, подумала Чипа. Обычное ли это дело в стране белых людей бить детей?

— Вы могли бы попросить его подарить меня вам, — сказала Чипа.

— Так, значит, ты — рабыня?

— Гуаканагари думает, что да, — ответила Чипа. — Но я ею никогда не была. Вы ведь не сделаете меня рабыней, верно?

Видящая во Тьме говорила ей, как важно сказать это Колону.

— Ты никогда не будешь рабыней, — сказал Колон. — Переведи ему, что мы очень рады и благодарим его за этот подарок.

Чипа ожидала, что Колон попросит ее у Гуаканагари. Но она сразу поняла, что такой вариант намного лучше — если Колон считает, что дар уже передан, Гуаканагари вряд ли решится отобрать его. Поэтому она повернулась к Гуаканагари и распростерлась перед ним точно так же, как сделала это накануне, когда впервые повстречалась с вождем на побережье.

— Великий белый вождь Колон очень доволен мною. Он благодарит тебя за такой полезный подарок.

На лице Гуаканагари не отразилось ничего, но она знала, что он вне себя от ярости. Это ее ничуть не трогало — он ей не нравился.

— Переведи ему, — сказал стоявший позади нее Колон, — что я дарю ему мою собственную шляпу, которую я никому не отдал бы, разве что великому королю.

Она перевела его слова на язык тайно. Глаза Гуаканагари расширились. Он протянул руку.

Колон снял шляпу, и, вместо того чтобы вложить ее в руку вождя, сам надел ее ему на голову. Чипа подумала, что вождь выглядит еще более глупо, чем белые люди, носящие крышу у себя на голове. Но она видела, что на других тайно, окруживших Гуаканагари, это произвело огромное впечатление. Обмен был удачным. Могущественная шляпа-талисман в обмен на какую-то непослушную и дерзкую девчонку из горной деревушки.

— Встань, девочка, — сказал Колон. Он протянул ей руку, чтобы помочь подняться. У него были длинные пальцы с гладкой кожей. Она никогда не касалась такой гладкой кожи, разве что у ребенка. Значит ли это, что Колон никогда не работает?

— Как тебя зовут?

— Чипа, — ответила она, — но Видящая во Тьме сказала, что мне дадут новое имя, когда окрестят.

— Новое имя, — сказал Колон. — И новую жизнь. — А затем, так тихо, что только она одна могла его услышать:

— Эта женщина, которую ты зовешь Видящая во Тьме, — можешь ты отвести меня к ней?

— Да, — ответила Чипа, а потом добавила несколько слов, которые, возможно, явились бы неожиданностью для Видящей во Тьме.

— Она сказала мне однажды, что оставила свою семью и любимого человека, чтобы получить возможность встретиться с вами.

— Да, многие пожертвовали многим, — сказал Колон. — Но сейчас не откажешься ли ты помочь нам с переводом? Мне нужна помощь Гуаканагари в строительстве жилья для моих людей. Это необходимо, потому что наши корабли сгорели. А кроме того, мне нужно, чтобы он отправил посланца с письмом для капитана моего третьего судна с просьбой прибыть сюда, отыскать нас и доставить домой. Ты поедешь с нами в Испанию?

Видящая во Тьме ничего не говорила о поездке в Испанию. Наоборот, она сказала, что белые люди никогда не уедут с Гаити. Однако Чипа решила, что сейчас неподходящее время, чтобы упоминать это пророчество.

— Если вы отправитесь туда, — сказала она, — я поеду с вами.

* * *

Педро де Сальседо исполнилось семнадцать. Хотя он и был слугой главнокомандующего флота, он никогда не чувствовал своего превосходства над простыми матросами и корабельными юнгами. Однако он не мог удержаться от этого чувства, видя, как эти мужчины и парни гоняются за уродливыми туземками. Иногда он даже слышал их разговоры, хотя они уже поняли, что бесполезно и пытаться вовлекать его в свои беседы. Очевидно, они никак не могли привыкнуть к тому, что индейские женщины ходят обнаженными.

Все, кроме новенькой. Чипы. Она была одета и говорила по-испански. Это изумляло всех, кроме Педро. Он принимал это как должное: цивилизованные люди носят одежду и говорят по-испански. А она, несомненно, цивилизованная, хотя еще не христианка.

Да, насколько мог судить Педро, она совсем не христианка. Он, конечно, слышал все, что она говорила главнокомандующему, но когда ему поручили устроить ей безопасное жилье, он воспользовался возможностью поговорить с ней. Педро быстро обнаружил, что она не имеет ни малейшего представления о том, кто такой Христос, а ее понимание христианского учения было весьма примитивным. Но ведь она сама упомянула, что эта таинственная Видящая во Тьме обещала, что Колон расскажет ей о Христе.

Видящая во Тьме. Что это за имя? И как могло случиться, что индейская женщина услышала пророчество о Колоне и Христе? Такое видение могло быть только от Бога — но женщине? Да к тому же не-христианке?

Однако, если подумать, то Господь говорил с Моисеем, а тот был еврей. Конечно, это было давным-давно, когда евреи еще считались избранным народом, а не тем грязным, подлым, воровским отродьем, последними подонками, убившими Христа, но тем не менее здесь есть о чем подумать.

Педро размышлял о многих вещах, и все для того, чтобы не думать о Чипе. Потому что эти мысли нарушали его покой. Иногда ему казалось, что он ничем не лучше этих примитивных и вульгарных матросов и корабельных юнг, и его тело так тоскует по плотским утехам, что даже эти индейские женщины пробуждают в нем желание. Но нет, это совсем не так. Не то, чтобы его влекло к Чипе как к женщине. Он видел, что она уродлива, да к тому же еще ребенок, а не женщина, и надо быть просто извращенцем, чтобы испытывать к ней плотское влечение. И тем не менее было что-то такое в ее голосе, выражении лица, что делало ее привлекательной для него.

Что же это? Ее застенчивость? Гордость, с какой она произносила трудные фразы по-испански? Ее пытливые расспросы о его одежде, оружии, других членах экспедиции? Ее милые забавные жесты, когда она допускала ошибки и смущалась. Сияние, исходившее от ее лица, как будто ее прозрачная кожа пропускала некий свет? Да нет, не может быть, ведь она не светится в темноте. Это иллюзия. Просто я слишком долго был одинок.

И все же он обнаружил, что заботиться о нуждах Чипы, опекать ее, беседовать с ней, стало для него той частью его ежедневных обязанностей, которую он выполнял с особенным удовольствием. Под различными предлогами он задерживался около нее как можно дольше, порой пренебрегая другими делами. Не то чтобы он делал это намеренно; он просто забывал обо всем, когда она была рядом. И разве для него не было полезно проводить с ней время? Она учила его языку племени тайно. Если он хорошо его выучит, вместо одного переводчика будет два. А разве это плохо?

Он также учил ее читать. Это занятие, похоже, нравилось ей больше всех других, и она делала заметные успехи. Педро никак не мог понять, почему ей так хочется побыстрее овладеть этим искусством, ведь в жизни женщины умение читать отнюдь не было необходимостью. Но если это нравится ей и помогает лучше понимать испанский язык, то почему бы и нет?

И вот как-то раз, когда Педро писал на песке буквы, а Чипа называла их, за ним пришел Диего Бермудес.

— Тебя зовет хозяин, — сказал он. В двенадцать лет мальчик не имел никакого представления об этикете. — И девчонку тоже. Он отправляется в поход.

— Куда? — спросил Педро.

— На луну, ответил Диего. — Во всех других местах мы уже побывали.

— Он отправляется в горы, — сказала Чипа, — чтобы встретиться с Видящей во Тьме.

Педро в изумлении посмотрел на нее.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что Видящая во Тьме сказала, что он придет к ней.

Опять таинственная загадка. Да что она вообще собой представляет, эта Видящая во Тьме? Ведьма, что ли? Педро не мог дождаться, когда, наконец, увидит ее. Но, конечно, он обмотает себе запястье четками в три ряда и не выпустит из рук креста, пока будет находиться около нее. К чему рисковать?

* * *

Чипа, видимо, хорошо справилась с заданием, решила Дико, потому что гонцы все утро взбирались на гору, предупреждая о приближении белых людей. Самые неприятные сообщения поступали от Гуаканагари, полные едва скрытых угроз на тот случай, если эта жалкая горная деревушка, Анкуаш, посмеет вмешаться в планы великого вождя. Бедняга Гуаканагари — в прежнем варианте истории он тоже воображал, что контролирует все отношения с испанцами. А в результате оказался предателем, выдавшим испанцам других индейских вождей, и в конце концов тоже был убит. Не то чтобы он был глупее других. Просто он просчитался, полагая, что ухватив тигра за хвост, подчинит его себе.

Была середина дня, когда сам Кристофоро появился на поляне перед хижиной. Но Дико не вышла встречать его. Она прислушивалась к шуму за стенами дома, ждала.

Нугкуи устроил целое представление из встречи великого белого вождя, Кристофоро благосклонно взирал на все происходящее. Дико с удовольствием отметила уверенность, звучавшую в голосе Чипы. Ей понравилась порученная ей роль, и она превосходно с ней справлялась. Дико хорошо помнила смерть Чипы в другом прошлом. Тогда ей было где-то за двадцать, ее детей убили у нее на глазах, а после этого ее изнасиловали насмерть. Теперь она уже никогда не узнает этого ужаса. Это придавало Дико уверенности, пока она ожидала в доме.

Вступительная часть была закончена, приличия соблюдены, и Кристофоро теперь спрашивал, где находится Видящая во Тьме. Нугкуи, конечно, предупредил его, что он лишь впустую потратит время на разговоры с черной великаншей, но это только еще больше раззадорило Кристофоро, как Дико и ожидала. Вскоре он уже стоял у ее двери, а Чипа прошмыгнула внутрь.

— Можно ему войти? — спросила она на языке тайно.

— Ты хорошо со всем справляешься, племянница, — сказала Дико. Она и Чипа уже так давно говорили только по-испански, что Дико показалось странным переходить на туземный язык в разговоре с ней. Но сейчас это было необходимо, чтобы Кристофоро не понял, о чем они разговаривают.

Чипа улыбнулась в ответ на ее слова и кивнула.

— Он привел с собой своего слугу. Он очень высокий, красивый, и я ему нравлюсь.

— Лучше бы ты ему не очень нравилась, — заметила Дико. — Ты еще девочка, а не женщина.

— Но он мужчина, — со смехом сказала Чипа. — Впустить их?

— Кто там еще с Кристофоро?

— Все люди из большого дома, — ответила Чипа. — Сеговия, Арано, Гутьеррес, Эскобедо. И даже Торрес, — она опять хихикнула. — Ты знаешь, они привезли его с собой как переводчика. А он ни слова не говорит на тайно.

Он точно так же не говорил и на мандаринском, японском, кантонском, хинди, малайском и на любом другом языке, который понадобился бы ему, если бы Кристофоро действительно достиг, как намеревался, Дальнего Востока. Эти несчастные близорукие европейцы послали Торреса, потому что он умел читать на иврите и арамейском, от которых, по их разумению, произошли все языки.

— Пусть войдет главнокомандующий, — сказала Дико. — Можешь также впустить своего слугу. Педро де Сальседо?

Чипа, похоже, совсем не удивилась тому, что Дико знала имя слуги.

— Спасибо, — сказала она и вышла, чтобы впустить гостей.

Дико нервничала — нет, к чему лукавить? Она просто была охвачена страхом. Наконец встретиться лицом к лицу с человеком, на которого она потратила жизнь. И та сцена, которая сейчас разыграется между ними, не существовала ни в одной истории. Она тек привыкла заранее знать, что он скажет в следующий миг. Как же все будет происходить сегодня, когда у него есть возможность удивить ее?

Неважно. У нее гораздо больше возможностей удивить его. И она сразу же воспользовалась этим, заговорив с ним для начала по-генуэзски.

— Я долго ждала встречи с тобой, Кристофоро. Даже в потемках, царивших в доме. Дико разглядела, как вспыхнуло его лицо от проявленного ею неуважения. Однако у него хватило великодушия не настаивать, чтобы она обращалась к нему в соответствии с его титулами. Вместо этого он задал ей действительно важный для него вопрос.

— Откуда ты знаешь язык, на котором говорили у нас в семье?

Она ответила по-португальски:

— А этот, случайно, не язык твоей семьи? На нем говорила твоя жена, пока не умерла. А твой старший сын все еще думает по-португальски. Ты знал это? А достаточно ли часто ты говорил с ним, чтобы знать все, о чем он думает?

Кристофоро был разозлен и испуган. Именно на это она и рассчитывала.

— Ты знаешь то, чего никто не знает. Он, конечно, не имел в виду подробности своей семейной жизни.

— Королевства падут у твоих ног, — сказала она, насколько возможно точно подражая интонации голоса Вмешавшихся во время видения Колумба. — И миллионы людей, которые будут спасены, восславят твое имя.

— Нам вряд ли нужен переводчик, не так ли? — сказал Кристофоро.

— Не отпустить ли нам детей? — спросила Дико. Кристофоро что-то сказал Чипе и Педро. Педро сразу встал и пошел к двери, но Чипа не пошевелилась.

— Чипа тебе не слуга, — объяснила Дико. — Но я попрошу ее уйти.

На языке тайно она сказала:

— Я хочу, чтобы главнокомандующий рассказал мне то, что не скажет больше никому. Выйди, пожалуйста.

Чипа тут же встала и направилась к двери. Дико с удовольствием отметила, что Педро придержал занавеску, чтобы дать ей выйти. Мальчик уже видит в ней не просто человека, но даму. Это уже достижение, хотя, кроме нее, никто этого не заметил.

Они остались одни.

— Откуда ты знаешь все эти вещи? — сразу же спросил Кристофоро. — Эти обещания, что королевства падут к моим ногам, что…

— Я знаю их, — ответила Дико, — потому что меня послала сюда та же сила, которая сначала произнесла эти слова тебе. — Пусть понимает, как хочет — позже, когда он будет знать больше, она напомнит ему, что не солгала.

Она достала из мешка небольшой фонарь на солнечных батарейках и поставила его на землю между ними. Когда она включила его, Кристофоро закрыл глаза руками, так что пальцы его образовали крест.

— Это не колдовство, — сказала она. — Эта вещь сделана моим народом, совсем из другого места, куда тебе никогда не добраться, сколько бы ты ни путешествовал. Но как любой другой инструмент, рано или поздно, он придет в негодность, и я не знаю, как сделать новый.

Он слушал, но когда его глаза привыкли к свету, он также посмотрел на нее.

— У тебя темная кожа, как у мавра.

— Я африканка, — сказала она. — Не мавританка, а из района Африки дальше к югу.

— Тогда как ты сюда попала?

— Ты думаешь, ты один на свете путешественник? Ты думаешь, только тебя послали в дальние страны, чтобы спасти души язычников?

Он встал.

— Я вижу, что после всех препятствий, которые я преодолел, я только сейчас встретил настоящее сопротивление. Неужели Господь послал меня к индейцам лишь для того, чтобы показать мне негритянку с волшебной лампой?

— Это не Индия, — сказала Дико, — и не Китай, и не Чипангу. Эти страны находятся далеко отсюда, на Западе. Это совсем другая земля.

— Ты повторила слова, сказанные мне самим Богом, а теперь говоришь мне, что Бог ошибался?

— Если ты хорошенько вспомнишь, то согласишься, что он даже не упоминал таких слов как Китай, Чипангу и Индия, или что-то подобное, — сказала Дико.

— Откуда ты это знаешь?

— Я видела, как ты стоял на берегу и слышала, как ты произносишь свою клятву во имя Отца, Сына и Святого Духа.

— Тогда почему я тебя не видел? Если я видел Святую Троицу, почему ты оставалась невидимой?

— Ты мечтаешь о великой победе христианства, — сказала Дико, не обращая внимания на его вопрос, потому что не могла придумать ответа, который был бы ему понятен. — Освобождение Константинополя.

— Только как шаг на пути к освобождению Иерусалима, — сказал Кристофоро.

— Так знай же, что здесь, на этих землях, есть миллионы душ, которые примут христианство, если только ты предложишь его им мирно, с любовью.

— А как еще могу я предложить его?

— Как еще? Ты уже записал в своих судовых журналах о том, как можно заставить этих людей трудиться. Ты уже говоришь о том, чтобы превратить их в рабов.

Он посмотрел на нее пронизывающим взглядом.

— Кто показал тебе мой журнал?

— Ты еще не готов учить этих людей христианству, Кристофоро, потому что ты сам еще не христианин.

Он занес руку, готовый ударить ее. Это поразило Дико, потому что Кристофоро в общем-то был сдержанным человеком.

— Разве, ударив меня, ты докажешь, что ты хороший христианин? Да, я знаю все рассказы о том, как Иисус бичевал Марию-Магдалину. И о том, как он побил Марию и Марту.

— Я не ударил тебя, — сказал Кристофоро.

— Но это было твоим первым желанием, не так ли? — спросила она. — Почему? Ты самый терпеливый из людей. Ты долгие годы позволял этим священникам измываться над тобой и мучить тебя, и никогда не выходил из себя. А вот меня ты считал себя вправе ударить. Почему, Кристофоро?

Он посмотрел на нее, но ничего не ответил.

— Я объясню тебе почему. Потому что для тебя я не человек. Я собака и даже хуже собаки, потому что ведь ты не станешь бить собаку, правда? Потому что, подобно португальцам, когда ты видишь чернокожую, ты видишь раба. А эти темнокожие люди — ты можешь научить их Евангелию и окрестить их, но это не помешает тебе сделать их рабами и отобрать у них золото.

— Собаку можно научить ходить на задних лапах, но от этого она не станет человеком.

— О, какой чудесный образчик мудрости. Это очень похоже на то, что говорили те богачи о людях, подобных твоему отцу. Он может одеть самую роскошную одежду, но все равно останется деревенщиной, не заслуживающей уважения.

Кристофоро закричал в ярости.

— Как ты смеешь так говорить о моем отце!

— Я только хочу сказать тебе, что, пока ты будешь относиться к этим людям даже хуже, чем генуэзские богачи к твоему отцу, ты не будешь угоден Богу.

Дверная занавеска откинулась, и Педро с Эскобедо заглянули внутрь.

— Вы что-то крикнули, мой господин, — сказал Эскобедо.

— Я ухожу, — ответил Кристофоро.

Он пригнулся и вышел из дома. Дико выключила лампу и последовала за ним наружу, где ярко светило солнце. Вокруг дома собралось все население Анкуаш, а все испанцы держали руки на рукоятках мечей. Когда они увидели ее — такую высокую, такую черную, — они раскрыли рты от изумления, а некоторые стали вытаскивать мечи из ножен. Однако Кристофоро взмахом руки велел им убрать оружие.

— Мы уходим, — объявил он. — Нам тут нечего делать.

— Я знаю, где есть золото, — крикнула Дико по-испански. Как она и ожидала, все внимание белых людей обратилось к ней. — На этом острове его нет. Его привозят издалека, с запада. Я знаю, где его найти, и могу провести вас туда. Я могу показать вам столько золота, что рассказы об этом никогда не забудутся.

Ответил ей не Кристофоро, а Сеговия, королевский инспектор.

— Тогда покажи его нам, женщина. Отведи нас туда.

— Отвести? На какой лодке отвезти вас туда? Испанцы молчали.

— Даже когда вернется Пинсон, он не сможет забрать вас домой в Испанию, — сказала она.

Они в ужасе уставились друг на друга. Откуда эта женщина столько всего знает?

— Колон, — промолвила Дико, — знаешь, когда я покажу тебе это золото?

К этому моменту он уже присоединился к своим товарищам, но, услышав ее, обернулся.

— Когда же это будет?

— Когда ты полюбишь Христа больше, чем золото — ответила Дико.

— Я и так люблю его больше, — сказал Кристофоро.

— Я узнаю, когда ты полюбишь Христа больше золота, — настаивала Дико. Она указала на жителей деревни. — Это произойдет, когда, посмотрев на них, ты увидишь не рабов, не слуг, не чужеземцев, не врагов, а братьев и сестер, равных с тобой в глазах Бога. Но пока ты не проникнешься таким смирением, Кристобаль Колон, тебя будут преследовать несчастья за несчастьем, и больше ничего.

— Дьявол, — сказал Сеговия. Большинство испанцев перекрестились.

— Я не проклинаю тебя, — сказала Дико. — Я благословляю тебя. С каким бы злом ты не столкнулся, это будет наказание, посланное тебе Богом, потому что ты смотрел на его детей, а видел только рабов. Иисус предупреждал тебя: если кто-то причинит вред малым сим, для него будет лучше привязать себе жернов на шею и броситься в море.

— И дьявол может цитировать Священное писание, — сказал Сеговия. Но в его голосе не было уверенности.

— Запомни это, Кристофоро, — сказала Дико, — когда все будет потеряно, когда твои враги бросят тебя в пучину отчаяния, приди ко мне со смирением, и я помогу тебе выполнить волю Господа. Здесь, в этом краю.

— Господь поможет мне выполнить Его волю, — ответил Кристофоро. — Я не нуждаюсь в помощи языческой ведьмы, когда Он на моей стороне.

— Он не будет на твоей стороне до тех пор, пока ты не попросишь этих людей простить тебя за то, что думал, что они — дикари. — Она повернулась к нему спиной и ушла к себе в дом.

Еще некоторое время она слышала, как испанцы кричат друг на друга. Некоторые хотели схватить ее и убить на месте, но Кристофоро запретил им это. Разозленный, как и все, он, однако, помнил, что она видела вещи, известные только Богу и ему.

К тому же испанцев было значительно меньше, чем туземцев, а Кристофоро всегда отличался благоразумием. Он исповедовал следующую философию: не начинай битву, если не уверен, что победишь.

Когда испанцы, наконец, отправились восвояси, Дико опять вышла из дома. Нугкуи был разъярен.

— Как ты посмела рассердить этих белых людей? Теперь они подружатся с Гуаканагари и больше никогда к нам не придут.

— Тебе не нужны друзья, которые еще не научились быть человечными, — возразила Дико. — Прежде чем эта история закончится, Гуаканагари очень пожалеет, что подружился с ними. И вот что я тебе скажу: что бы ни случилось, скажи всем, чтобы человеку по имени Колон, их седому вождю, не причинили никакого вреда. Пусть это знают в каждой деревне и в каждом клане: если с Колоном что-нибудь случится, на вас падет проклятье Видящей во Тьме.

Нугкуи сердито посмотрел на нее.

— Не беспокойся, Нугкуи, — сказала Дико. — Я думаю. Колон еще вернется.

— А может быть, я вовсе не хочу, чтобы он возвращался, — возразил Нугкуи. — Может быть, я просто хочу, чтобы и ты, и он — оба ушли из деревни!

Но он прекрасно знал, что остальные жители деревни не допустят, чтобы она ушла… Дико ничего не ответила, тогда он повернулся и зашагал прочь, в лес. Только дождавшись его ухода, она вернулась в дом, села на циновку, которая служила ей постелью, и тут ее охватила дрожь. Ведь, кажется, все прошло согласно ее плану? Надо было разозлить Кристофоро и одновременно затронуть в его душе струны доброты и человечности. Однако, не раз проигрывая в своем воображении эту встречу, она никогда не предполагала, каким сильным характером обладает этот человек. Она много раз наблюдала за ним, видела, какой властью обладает он над людьми, но только сегодня он впервые посмотрел ей в глаза. И это вызвало в ней такое же смятение, как у любого другого европейца, которому случилось встретиться с ним. Она еще больше стала уважать тех, кто устоял перед его натиском, и прониклась еще большим сочувствием к тем, кто полностью покорился его воле. Даже в глазах Тагири не полыхал такой огонь, как в глазах этого человека. Неудивительно, что Вмешавшиеся выбрали именно его своим орудием. Только бы хватило времени, а там, что бы ни случилось, Кристофоро одержит победу.

Как могла она вообразить, что сможет укротить этого человека и заставить его действовать по ее плану?

Нет, мысленно сказала она себе, нет, я не пытаюсь укротить его. Я только стараюсь показать, как более достойно и справедливо осуществить его мечту. Когда он поймет это, он будет смотреть на меня глазами, полными доброты, а не ярости.

* * *

Спуск с горы был долгим, отчасти потому, что некоторые из мужчин явно были склонны выместить свою злость на девушке. Чипе. Кристофоро был погружен в свои мысли, но тем не менее заметил, что Педро изо всех сил старается защитить девушку от как бы случайных толчков и проклятий Араны и Гутьерреса.

— Оставьте ее в покое, — приказал Кристофоро. Педро взглянул на него, да и девушка тоже.

— Она не рабыня, — пояснил Кристофоро. — И не солдат. Она помогает нам по собственной воле, для того чтобы мы рассказали ей о Христе.

— Она — языческая ведьма, как и та, другая! — огрызнулся Арана.

— Вы забываетесь, — сказал Кристофоро. Арана угрюмо склонил голову, признавая тем самым в Кристофоро старшего по рангу.

— Если Пинсон не вернется, нам понадобится помощь туземцев, чтобы построить новое судно. Если бы не эта девушка, нам пришлось бы объясняться с ними знаками, бессвязными звуками и жестами.

— Ваш слуга учит их тарабарщину, — сказал Арана.

— Мой слуга выучил всего десяток-другой слов, — ответил Кристофоро.

— Если с девчонкой что-нибудь и случится, — настаивал Арана, — мы всегда сможем вернуться сюда, забрать с собой эту черную шлюху и заставить ее переводить для нас.

Вскипев от негодования, Чипа вскрикнула:

— Она ни за что вам не подчинится! Арана рассмеялся.

— Когда мы с ней как следует разберемся, она, будь уверена, не будет брыкаться. — Его смех становился все более гнусным и угрожающим. — Ей не помешает знать свое место.

Кристофоро услышал слова Араны, и ему стало неловко. С одной стороны, он был полностью согласен с Араной, но с другой — не мог забыть, что сказала Видящая во Тьме. Пока он не будет смотреть на туземцев как на равных себе…

Он даже содрогнулся при этой мысли. Чтобы эти дикари были равны ему? Если бы Бог считал их равными ему, он бы сделал так, чтобы они родились христианами. Но разве можно отрицать, что Чипа умнее и добрее многих христианских девушек? К тому же, она хочет, чтобы ее научили слову Христову и крестили.

Однако, научи ее, окрести ее, надень на нее красивое платье, а она все равно останется уродливой девочкой с коричневой кожей. С таким же успехом можно одеть платье на обезьяну. Видящая во Тьме отвергает законы природы, считая, что установленный порядок можно переделать. Скорее всего она — последний оплот дьявола в его попытке остановить Коломбо, отвлечь его от возложенной на него миссии. Точно так же, как дьявол околдовал Пинсона, чтобы тот направил «Пинту» назад, в Испанию.

Почти стемнело, когда они вернулись в форт, где разместились лагерем испанцы. Оттуда доносились веселые крики и смех, и Коломбо уже был готов возмутиться отсутствием дисциплины, пока, наконец, не понял, в чем дело. У большого костра стоял, развлекая матросов какими-то байками или шутками, Мартин Алонсо Пинсон. Он вернулся.

Пока Кристофоро пересекал открытую площадку между воротами форта и костром, собравшиеся вокруг Пинсона люди замолчали в ожидании. Пинсон тоже смотрел, как приближается Кристофоро. Когда он оказался достаточно близко, чтобы разговаривать, не повышая голоса, Пинсон пустился в объяснения.

— Главнокомандующий, вы не можете представить себе мой испуг, когда я потерял вас в тумане, надвигавшемся от Кольбы.

Каков лжец, подумал Кристофоро. «Пинта» была все еще хорошо видна, когда туман рассеялся.

— Но потом я подумал, почему бы не заняться разведкой, пока наши корабли временно разлучились? Мы остановились у острова Бабеке, где, по рассказам жителей Кольбы, мы сможем найти золото, но там его не было и в помине. Однако к востоку оттуда, вдоль берега этого острова, золота очень много. За маленький кусок ленты туземцы давали мне куски золота величиной в два пальца, а иногда даже размером с мою руку!

Он поднял свою большую, сильную, мозолистую руку. Кристофоро по-прежнему молчал, хотя теперь он находился всего в полутора метрах от капитана «Пинты». Нарушил молчание Сеговия, сказавший:

— Вы, конечно, представите полный отчет об этом золоте и внесете его в общую сокровищницу. Пинсон побагровел.

— В чем вы обвиняете меня, Сеговия? — вызывающе спросил он.

Он мог бы обвинить тебя в измене, подумал Кристофоро. И уж, по меньшей мере, в бунте. Почему ты вернулся? Потому что, как и я, не мог выбрать другого, более удачного курса против встречного восточного ветра? Или же потому, что ты понял, что когда вернешься в Испанию без меня, тебе зададут вопросы, на которые ты не сможешь ответить? Поэтому ты — не только вероломный предатель, но и трус, побоявшийся довести дело до конца.

Однако вслух он не сказал ни слова. Гнев Кристофоро, направленный против Пинсона, был столь же оправдан, как и гнев против Видящей во Тьме, но он никак не был связан с миссией, возложенной на него Богом. Королевские чиновники, возможно, и могли разделять отношение Кристофоро к Пинсону, но все матросы смотрели на него, как будто он был Карл Великий или Сид. Если бы Кристофоро сделал из Пинсона врага, он бы утратил власть над экипажем. Сеговия, Арана и Гутьеррес этого не понимали. Они считали, что власть исходит от короля, однако Кристофоро знал, что власть создается послушанием. И здесь, среди этих людей, Пинсон обладал куда большей властью, чем сам король. Поэтому Кристофоро пришлось подавить свой гнев, чтобы использовать Пинсона для достижения своей конечной цели.

— Он ни в чем вас не обвиняет, — сказал Кристофоро. — Разве может прийти кому-нибудь в голову мысль обвинять вас? Тот, кто потерялся в тумане, теперь нашелся, и если бы у нас сейчас был откормленный телец, я приказал бы заколоть его в вашу честь. От имени их величеств я поздравляю вас с возвращением, капитан Пинсон.

Пинсон явно успокоился, но в глазах его затаилась хитрость. Он считает, что вышел победителем, подумал Кристофоро. Он думает, что ему все сойдет с рук. Но когда мы вернемся в Испанию, Сеговия поддержит мою оценку событий. Тогда мы посмотрим, кто из нас победитель.

Кристофоро улыбнулся, протянул руки и обнял лживого мерзавца.

* * *

Хунакпу смотрел, как три тарасканских кузнеца раскаляют железный прут с помощью древесного угля, который они получили, следуя его советам. Он наблюдал, как они проверяют твердость прута бронзовыми мечами и наконечниками стрел. Затем последовала проверка прочности на камне. А когда все было закончено, кузнецы распластались перед ним на земле.

Хунакпу терпеливо ждал, пока они не закончат свой обряд поклонения герою из Шибальбы. При этом их радость от достигнутых успехов не имела никакого значения. Наконец он велел им подняться и выпрямиться, как подобает мужчинам.

— Правители Шибальбы наблюдали за вами долгие годы. Они видели, как вы работали с бронзой. Они видели, как вы трое работали с железом. И тогда между ними возник спор. Некоторые из них хотели уничтожить вас. Но другие возражали, говоря, нет, тараски не такие кровожадные, как мексиканцы и тлакскаланы. Они не станут использовать черный металл, чтобы убивать тысячи людей, в то время как пустые, незасеянные поля будут выгорать под солнцем, потому что некому было посеять маис.

Конечно нет, согласились тараски.

— И вот я предлагаю вам такой же договор, какой предложил сапотекам. Вы уже десятки раз слышали мой рассказ об этом.

Да, слышали.

— Если вы поклянетесь, что навсегда перестанете приносить в жертву любым богам человеческие жизни, и будете воевать, только чтобы защитить себя или другие и мирные народы, то я открою перед вами еще много всяких тайн. Я научу вас, как сделать этот черный металл еще тверже, пока он не засияет, как серебро.

Мы сделаем все, что ты потребуешь, чтобы узнать эти тайны. Да, мы даем эту клятву. Мы будем во всем подчиняться великому Хунакпу Один.

— Я здесь не для того, чтобы быть вашим королем. У вас есть свой король. Я прошу только, чтобы вы соблюдали этот договор. А кроме того, пусть ваш король станет братом На-Йашалю, королю сапотеков, а вы, тараски, будете братьями и сестрами сапотекам. Они умеют строить большие каноэ, которые плавают в открытом море, а вы умеете разводить огонь, превращающий камень в металл. Вы научите их всем тайнам обработки металла, а они научат вас всем своим тайнам судостроения и мореплавания. Иначе я вернусь в Шибальбу и расскажу ее правителям, что вы неблагодарны и не цените подаренные вам знания!

Они слушали с широко раскрытыми глазами и обещали выполнить все, что от них требовалось. Его слова быстро дойдут до короля, но когда они покажут ему, что может делать железо и предупредят, что Хунакпу Один знает, как делать еще более твердый металл, он даст согласие на союз. Тогда замысел Хунакпу будет осуществлен. Мексиканцы и тлакскаланы будут окружены врагом, владеющим железным оружием и большими, быстроходными кораблями. Уицилопочтли, ты, старый обманщик, дни, когда ты пьешь человеческую кровь, сочтены.

Я сделал это, подумал Хунапку, причем раньше, чем было задумано по плану. Даже если Кемаль и Дико потерпят неудачу, я прекращу практику человеческих жертвоприношений, объединю народы Мезоамерики и дам им достаточно развитую технику, чтобы они противостояли европейцам, когда бы они ни появились.

Но даже сейчас, поздравляя себя с победой, он почувствовал острую тоску по дому. Только бы Дико была жива, молча молил он. Пусть она выполнит свою миссию с Колумбом и сделает его связующим звеном между Европой и Америкой, которое навсегда предотвратит кровавую войну.

В испанском лагере было время ужина. Все офицеры и матросы собрались за столом, за исключением четырех часовых, которые охраняли форт и двух матросов, карауливших судно. Кристофоро и другие офицеры ели отдельно, однако пища у всех была одинаковая — в основном, доставленная индейцами.

Индейцы, однако, не прислуживали за столом. Матросы обслуживали себя сами, а офицерам подавали еду юнги. В связи с этим возникли немалые трудности. Все началось с того, что Чипа отказалась переводить индейцам приказания Пинсона.

— Они не слуги, — заявила она. — Они друзья. В ответ Пинсон набросился на Чипу, и стал ее бить. Когда Педро попытался помешать ему, тот повалил его на землю и задал и ему тоже хорошую трепку. По требованию главнокомандующего Пинсон охотно согласился извиниться перед Педро.

— Ему не следовало вмешиваться, но поскольку он ваш слуга, я извинюсь за то, что сам наказал его, а не предоставил это вам.

— Перед девушкой тоже, — потребовал Колон. На это Пинсон ответил плевками и добавил:

— Эта маленькая шлюха отказалась делать то, что ей приказали. Она вела себя вызывающе. Слуги не смеют так разговаривать с сеньорами.

Когда это Пинсон стал сеньором, подумал Педро. Но прикусил язык: это его не касается, пусть в этом разбирается главнокомандующий.

— Она не ваша служанка, — сказал Колон. Пинсон нагло рассмеялся.

— Все темнокожие — слуги от рождения, — ответил он.

— Если бы они были слугами от рождения, — сказал Колон, — вам не пришлось бы бить их, чтобы заставить повиноваться. Хорош храбрец, который бьет ребенка. О вашей смелости наверняка сложат песни.

Этого оказалось достаточно, чтобы заставить Пинсона замолчать — по крайней мере, на людях. И с тех пор не было ни одной попытки заставить индейцев выполнять роль слуг. Но Педро знал, что Пинсон не простил и не забыл издевку главнокомандующего, и унижения от того, что его вынудили отступиться. Педро даже уговаривал Чипу уйти.

— Уйти? — удивилась она. — Ты еще недостаточно хорошо говоришь на языке тайно, чтобы я могла уйти.

— Если что-то случится, — сказал ей Педро, — Пинсон убьет тебя. Я уверен, что убьет.

— Видящая во Тьме защитит меня, — возразила она.

— Видящей во Тьме здесь нет, — заметил Педро.

— Тогда ты защитишь меня.

— Да, у меня это так хорошо получилось, но — в этот раз.

Педро не сможет защитить ее, а она не хотела уходить. И это означало, что он будет теперь жить в постоянной тревоге, наблюдая, как мужчины смотрят на Чипу, как они шепчутся за спиной главнокомандующего, как они всячески дают понять Пинсону, что они на его стороне. Педро чувствовал, что в воздухе носится угроза неизбежного бунта. Не хватало только повода. Когда Педро пытался заговорить об этом с главнокомандующим, тот отказался его слушать, сказав только, что ему известно, как матросы относятся к Пинсону. Но они не посмеют восстать против королевской власти. Если бы только Педро смог поверить в это!

В тот вечер Педро руководил корабельными юнгами, обслуживавшими офицеров. Неведомые раньше фрукты стали уже привычными, и каждая трапеза превращалась в пир. Все выглядели теперь куда лучше, чем во время путешествия. Для постороннего взгляда отношения между главнокомандующим и Пинсоном были превосходными. Но, по мнению Педро, единственным, на кого мог рассчитывать Колон в случае бунта, был он сам, Сеговия, Арана, Гутьеррес, Эскобедо и Торрес. Иными словами — королевские офицеры и личный слуга главнокомандующего. Корабельные юнги, некоторые из судовых матросов в душе будут на стороне Колона, но не осмелятся противостоять большинству. Если на то пошло, то и королевские офицеры не питали личной преданности по отношению к самому Колону, они лишь будут защищать надлежащий порядок и законную власть. Да, если грянет беда. Колон окажется практически одиноким.

А что до Чипы, то с ней сразу же расправятся. Я лучше сам убью ее, думал Педро, чтобы не позволить Пинсону коснуться ее своими грязными руками. Я убью ее, а потом себя. А еще лучше, — почему бы не убить Пинсона? Раз уж я думаю об убийстве, почему бы не пронзить шпагой того, кого я ненавижу, вместо того, кого люблю?

Такие мрачные мысли бродили в голове Педро, когда он передавал Мартину Пинсону чащу с нарезанной дыней. Пинсон подмигнул ему и улыбнулся. Он знает, о чем я думаю, и смеется надо мной, понял Педро. Он знает, что мне известны его планы. И он также знает, что я бессилен.

Внезапно страшный взрыв расколол тишину вечера. Почти одновременно земля под ним закачалась, и сильный порыв ветра свалил Педро с ног. Он упал прямо на Пинсона, и тот сразу начал проклинать и бить его. Педро поспешно вскочил на ноги. Вскоре, однако, даже Пинсон понял, что Педро не виноват в случившемся. Взрыв повалил на землю множество матросов, и сейчас воздух был наполнен дымом и пеплом. Самое плотное облако висело над водой.

— «Пинта!» — закричал Пинсон. Его крик подхватили остальные, и сквозь сгущавшийся дым все бросились к воде.

«Пинта» уже догорала. От нее почти ничего не осталось.

Вечерний бриз постепенно разогнал дым, и они, наконец, обнаружили двух матросов, которые должны были находиться на вахте. Пинсон уже избивал их, нанося плашмя удары мечом, прежде чем двое матросов по приказу Колона оттащили его.

— Мой корабль! — кричал Пинсон. — Что вы сделали с моим кораблем?

— Если вы перестанете их избивать и кричать на них, — сказал Колон, — возможно, они объяснят нам, что случилось.

— Мое судно погибло, а они должны были охранять его! — кричал Пинсон, пытаясь вырваться из рук удерживавших его матросов.

— Это было мое судно, которое мне дали король и королева, — сказал Колон. — Вы можете взять себя в руки и вести, как подобает сеньору?

Пинсон яростно кивнул, и матросы отпустили его. Один из матросов, стоявших на вахте, по имени Раскон, и бывший совладелец «Пинты», сказал:

— Мартин, мне очень жаль, но что мы могли сделать? Он заставил нас спуститься в шлюпку и грести к берегу, а затем укрыться за этой скалой. А потом судно взорвалось.

— Он? — спросил Колон, не обращая внимания на то, что Раскон докладывает Пинсону, а не ему, главнокомандующему.

— Человек, который это сделал.

— Где он сейчас? — спросил Колон.

— Он не мог уйти далеко, — ответил Раскон.

— Он скрылся в том направлении, — сказал Хиль Перес, второй вахтенный.

— Сеньор Пинсон, не соблаговолите ли организовать поиски?

Когда его ярость обрела цель, Пинсон немедленно начал действовать: он разделил людей на поисковые партии, не забыв оставить достаточное количество матросов для охраны форта на случай воровства или саботажа. Педро не мог не признать, что Пинсон — хороший руководитель, быстро соображающий и отдающий приказы так, что люди понимали их и подчинялись без промедления. Для Педро это делало его еще более опасным.

Вскоре Колон остался один на берегу. Он внимательно всматривался в куски дерева, прыгавшие на волнах.

— Даже если бы весь порох на «Пинте» взорвался одновременно, — произнес главнокомандующий, — то и тогда судно не могло бы быть разрушено с такой силой.

— Так что бы это могло быть? — спросил Педро.

— Может быть. Бог, — сказал главнокомандующий.

— А может быть, дьявол. Индейцы незнакомы с порохом. Если нам удастся поймать человека, который, предположительно, сделал это, не думаешь ли ты, что он окажется мавром?

Значит, главнокомандующий вспомнил проклятье горной ведьмы. Одно несчастье за другим. Что может быть хуже, чем лишиться последнего корабля?

Однако, когда они нашли этого человека, он оказался не мавром. Не был он и индейцем. Это был крупный, сильный белый мужчина с бородой. Одет он был весьма необычно, о чем можно было судить даже по тем клочьям, которые матросы оставили на нем. Они привели его с гарротой на шее, и заставили стать на колени перед главнокомандующим.

— Мне с большим трудом удалось привести его живым сюда, чтобы вы его допросили, сеньор, — сказал Пинсон.

— Почему ты это сделал? — спросил Колон. Мужчина ответил по-испански — с сильным акцентом, но вполне разборчиво.

— Когда я впервые услышал про вашу экспедицию, то поклялся, что, если она увенчается успехом, вы никогда не вернетесь в Испанию.

— Почему? — нахмурился главнокомандующий.

— Меня зовут Кемаль, — сказал мужчина. — Я турок. Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его.

Люди зароптали в гневе. Неверный. Язычник. Дьявол.

— Я все-таки вернусь в Испанию, — сказал Колон. — Ты не остановишь меня.

— Дурак, — усмехнулся Кемаль. — Как ты вернешься в Испанию, когда ты окружен врагами? Пинсон немедленно взревел:

— Ты здесь единственный враг, неверная собака!

— А как ты думаешь, как бы я проник сюда, если бы мне не помогли кое-кто из этих? — он кивнул на окружавших его людей. Затем посмотрел на Пинсона и подмигнул.

— Лжец, — закричал Пинсон. — Убейте его! Убейте его.

Люди, державшие турка, немедленно повиновались, хотя Колон громко крикнул им, приказывая остановиться. Возможно, из-за собственных криков ярости они не услышали его. Турок мучился недолго. Вместо того чтобы удушить его, они стянули гарроту так плотно, затянули винты с такой силой, что сломали ему шею, и, дернувшись раза два, он умер.

Наконец, возбужденная толпа успокоилась. В наступившей тишине послышались слова главнокомандующего:

— Дурачье, вы убили его слишком быстро. Он не успел нам ничего сказать.

— А что мы могли услышать, кроме лжи? — спросил Пинсон.

Колон посмотрел на него долгим пронизывающим взглядом.

— Мы теперь никогда не узнаем этого. Единственное, что я могу сказать, это то, что его смерть на руку тем, кого он мог бы назвать, как своих соучастников.

— В чем вы меня обвиняете? — потребовал объяснений Пинсон.

— Я вообще вас ни в чем не обвиняю. Только теперь до Пинсона, кажется, дошло, что его собственные действия не могли не навлечь на него подозрения. Он несколько раз кивнул, а затем улыбнулся.

— А-а, понятно, главнокомандующий. Вы, наконец, нашли способ подорвать ко мне доверие, и ради этого вы не остановились перед тем, чтобы взорвать мою каравеллу.

— Думайте, о чем говорите, — как удар бича хлестнул по толпе голос Сеговия.

— Лучше бы он подумал, прежде чем обвинять меня. Я не обязан был приводить сюда «Пинту». Но я доказал свою преданность. Здесь меня знают все. Я не чужеземец. Откуда нам знать, что этот Колон и в самом деле христианин и генуэзец? Ведь эта черная ведьма и маленькая шлюха-переводчица знают его родной язык, который не может понять ни один уважающий себя испанец.

Педро отметил про себя, что оба раза, когда звучала генуэзская речь, Пинсона там не было. Очевидно, с тех пор было много разговоров о том, кто и с кем говорил, и на каком языке.

Колон смотрел на Пинсона, не отводя глаз.

— Если бы я не потратил полжизни, добиваясь организации этой экспедиции, она вообще бы не состоялась. Разве стал бы я уничтожать ее сейчас, когда удача была так близка?

— Вы все равно никогда бы не доставили нас домой, вы, напыщенный дурак! — крикнул Пинсон. — Я вернулся, потому что убедился, как трудно плыть на восток против ветра. Я знал, что вы — никудышный моряк, и доставить моего брата и моих друзей домой вам будет не по плечу.

По лицу Колона пробежала тень легкой усмешки.

— Если вы такой уж хороший моряк, то должны бы знать, что к северу от нас господствующие ветры дуют с запада.

— А вы-то откуда это знаешь? — спросил Пинсон с вызывающей издевкой.

— Вы разговариваете с главнокомандующим флотом их королевских величеств, — вмешался Сеговия.

На мгновение Пинсон умолк. Возможно, он понял, что в своих разговорах зашел дальше, чем намеревался, по крайней мере, в данный момент.

— Когда вы были пиратом, — спокойно сказал Колон, — я плавал вдоль побережья Африки с португальцами.

Матросы недовольно заворчали, и Педро понял, что Главнокомандующий сейчас допустил серьезную ошибку. Соперничество между моряками из Палоса и с португальского побережья всегда остро ощущалось, — тем более, что португальцы были опытными моряками, заходившими так далеко, как не осмеливались делать испанцы. И открыто напомнить Пинсону о днях его пиратства — это уже задевало всех жителей Палоса, поскольку это было их основным занятием в самые трудные дни войны с маврами, когда обычная торговля просто невозможна. Колон, возможно, и укрепил свою репутацию моряка, но тут же утратил те остатки преданности, которую еще питали к нему матросы.

— Закопайте тело, — распорядился главнокомандующий. Затем он повернулся спиной к собравшимся и вернулся в лагерь.

* * *

Гонец от Гуаканагари не мог удержаться от смеха, рассказывая историю смерти Молчащего Человека.

— Белые люди настолько глупы, что сначала убили его, а пытали — потом!

Дико услышала эти слова и вздохнула с облегчением. Кемаль умер быстро. А «Пинта» была уничтожена.

— Мы должны внимательно следить за деревней белых людей, — сказала Дико. — Белые люди скоро восстанут против своего вождя, и мы должны сделать так, чтобы он пришел в Анкуаш, а не в какую-нибудь другую деревню.

Глава 12

Убежище

Женщина там, в горах, прокляла его, но Кристофоро понимал, что это не было колдовством. Проклятие было в том, что он не мог думать ни о чем, кроме нее, ни о чем, кроме того, что она сказала. Все возвращало его к ее пророчеству.

Неужели все-таки Бог послал ее? Не была ли она наконец-то первым подтверждением, которое он получил, после того видения на берегу? Она знала так много: слова, с которыми обратился к нему Спаситель. Язык его детства и юности в Генуе. Его чувство вины перед сыном, оставленным на воспитание монахам Ла Рабиды.

Но внешне она совершенно не походила на то, что он ожидал. Ведь ангелы — ослепительно белые, не так ли? Во всяком случае, такими их изображали все художники. Значит, она вряд ли ангел. Но с какой стати Господь посылает ему эту женщину, да к тому же африканку? Разве чернокожие не дьяволы? Все ведь так и думают, а в Испании хорошо известно, что черные мавры дерутся как дьяволы. Да и португальцы хорошо знают, что чернокожие дикари с побережья Гвинеи поклоняются дьяволу и занимаются черной магией, насылая проклятия в виде болезней, быстро убивающих любого белого, который осмеливается ступить на африканское побережье.

С другой стороны, разве его цель не заключалась в том, чтобы окрестить людей, которых он встретит в конце путешествия? Если их можно окрестить, то, значит, их можно спасти. Если их можно спасти, тогда она, похоже, права: когда их обратят в истинную веру, они станут христианами, и, значит, будут обладать теми же правами, что и любой европеец.

Но они же дикари. Они ходят голые. Они не умеют ни читать, ни писать.

Но они могут научиться.

Если бы только он мог смотреть на мир глазами своего слуги. Юный Педро совершенно очевидно влюблен в Чипу. Хотя у нее темная кожа, сама она приземиста и уродлива, у нее хорошая улыбка, и никто не может отрицать, что по уму она превзойдет любую испанскую девушку. Она изучает христианское вероучение и настаивает, чтобы ее немедленно крестили. Когда это произойдет, она будет находиться под такой же защитой, как любой христианин, не так ли?

— Главнокомандующий, — обратился к нему Сеговия, — позвольте обратить ваше внимание — люди перестают нам подчиняться. Пинсон ведет себя возмутительно — повинуется только тем приказам, которые случайно совпадают с его желаниями, а люди выполняют только те распоряжения, с которыми он согласен.

— И чего же вы от меня хотите? — спросил Кристофоро. — Заковать его в кандалы?

— Именно так поступил бы король.

— У короля есть кандалы, а наши лежат на дне морском. И у короля, к тому же, есть тысячи солдат, чтобы проследить за выполнением его приказов. А где мои солдаты, Сеговия?

— Вам следовало больше использовать власть, которой вы облечены.

— Я уверен, что вы на моем месте действовали бы лучше.

— Возможно и так, главнокомандующий.

— Я вижу, дух неповиновения заразен, — сказал Кристофоро, но — спите спокойно. Как сказала черная женщина там, на горе, беда не приходит одна. Возможно, после очередного несчастья, вы в качестве королевского инспектора будете командовать этой экспедицией.

— Не думаю, чтобы я справился с этой задачей хуже вас.

— Да, уверен, вы правы, — согласился Кристофоро. — Этот турок не взорвал бы «Пинту», и вы потушили бы пожар на «Нинье», хорошенько помочившись на огонь.

— Мне кажется, вы забыли, кого я здесь представляю.

— Лишь потому, что вы забыли, кто назначил меня командовать этими судами. Если король и дал вам какую-то власть, извольте помнить, что я получил еще большую от того же лица. Если Пинсон захочет уничтожить остатки этой власти, разразившаяся буря сметет не одного меня.

И все же, не успел еще Сеговия уйти, как Кристофоро опять силился понять, чего же Господь ждет от него. Может ли он хоть что-то сейчас сделать, чтобы люди опять стали ему повиноваться? Пинсон привлек их к постройке судна, но они были всего лишь матросы, а не судостроители из Палоса. Доминго — неплохой бондарь, но делать бочки — совсем не то, что заложить киль судна. Лопес — конопатчик, а не плотник. Большинство матросов многое могли сделать своими руками, но ни один из них не обладал знаниями и практикой строительства судна.

Тем не менее им придется попробовать. Должны будут попробовать, и если первая попытка окажется неудачной, попробовать еще раз. Поэтому между Кристофоро и Пинсоном не возникало никаких ссор по поводу строительства судна. Поводом для ссоры послужило то, как испанцы обращались с индейцами, без помощи которых им было не обойтись. От искреннего желания помочь, которое люди Гуаканагари проявили при разгрузке «Санта-Марии», давно не осталось и следа. Чем больше приказов отдавали испанцы, тем меньше их слушали индейцы. С каждым днем все меньше индейцев приходило на строительство, а в результате с теми, кто все-таки появлялся, обращались еще хуже. Похоже, испанцы полагали, будто каждый из них, независимо от своего служебного положения и звания, имеет право отдавать команды и назначать наказания любому индейцу, и молодому и старому, любому…

Все эти мысли идут от нее, в который уже раз осознал Кристофоро. Пока я не поговорил с ней, я не подвергал сомнению право белых людей командовать людьми с темной кожей. Только после того, как она отравила мое сознание странным толкованием христианства, я начал замечать, что индейцы внутренне сопротивляются тому, чтобы с ними обращались как с рабами. Не будь ее, я смотрел бы на них глазами Пинсона, как на бесполезных, ленивых дикарей. Но теперь я вижу, что это — спокойные, мягкие люди, избегающие ссор. Они безропотно вынесут наказание, но после этого не вернутся на стройку, чтобы их не избили вновь. И все же есть среди них и такие, которые и после побоев приходят помочь опять, по доброй воле, стараясь только не попадаться на глаза самым жестоким из испанцев. Не это ли имел в виду Христос, когда велел подставить и вторую щеку? Если кто-то заставляет тебя пройти с ним одну милю, пройди и вторую, уже по собственной воле — разве не в этом дух христианства? Так кто же истинные христиане? Крещеные испанцы или некрещеные индейцы?

Она перевернула мир вверх дном. Эти индейцы ничего не знают об Иисусе и тем не менее живут по его заветам, а испанцы, веками воевавшие во имя Христа, превратились в кровожадных, жестоких людей. И нельзя сказать, чтобы они были хуже любого другого народа, живущего в Европе. Не хуже, чем те же генуэзцы, обагрившие свои руки кровью в междоусобицах. А может быть. Бог привел его сюда не для того, чтобы просветить язычников, а чтобы поучиться у них?

— А тайно вовсе не такие хорошие, — сказала Чипа.

— У нас инструменты лучше, — возразил Кристофоро, — да и оружие тоже.

— Я имела в виду другое, как вы там говорили… Тайно убивают людей для богов. Видящая во Тьме сказала, что, когда вы расскажете нам о Христе, мы поймем, что один человек уже умер, и больше жертв никогда не потребуется. Тогда тайно больше не будут убивать людей. А карибы перестанут есть человеческое мясо.

— Пресвятая Богородица, — сказал Педро. — Неужто они делают это?

— Так рассказывают люди из долин. Карибы — это ужасные, страшные люди. Тайно лучше, чем они. А мы, жители Анкуаш, лучше, чем тайно. Однако Видящая во Тьме говорит, что, когда вы будете готовы учить нас, мы убедимся, что вы лучше всех.

— Мы, испанцы? — спросил Педро.

— Нет, он. Вы, Колон.

Это просто лесть, подумал Кристофоро. Вот почему Видящая-во-Тьме подучила Чипу и других жителей Анкуаш говорить обо мне такие вещи. А я счастлив, когда слышу такие слова, потому что они противоречат тем злобным слухам, которые распространяются среди моих людей. Видящая во Тьме хочет, чтобы я видел искренних друзей не в испанских моряках, а в жителях Анкуапп. А что если это правда? Что если единственная цель этого путешествия — привести меня сюда, где я встречу народ, подготовленный Богом к принятию веры Христовой?

Нет, этого не может быть. Всевышний говорил о золоте, о великих народах, о крестовых походах, а не о жалкой горной деревушке.

Она сказала, что, когда я буду готов, она покажет мне золото.

Нам обязательно нужно построить корабль. Я должен сплотить людей, по крайней мере, пока мы не построим судно, вернемся в Испанию и придем сюда с более крупными силами. И более дисциплинированными. И без Мартина Пинсона. Но я также привезу с собой священников, много священников, чтобы учить индейцев. Видящая во Тьме будет довольна. Я пока еще могу сделать все это, если мне удастся сохранить ситуацию под контролем, пока судно не будет построено.

* * *

Путукам зацокала языком.

— Чипа говорит, дела очень плохи.

— Насколько плохи? — спросила Дико.

— Чипа говорит, что ее парень, Педро, все время просит Колона уйти из лагеря. Она говорит, некоторые из ребят пытались сказать об этом Педро, чтобы он мог предупредить касика. Его собираются убить.

— Кто?

— Мне теперь трудно запоминать имена. Видящая во Тьме, — со смехом сказала Путукам. — Ты думаешь, я такая же умная, как ты?

Дико вздохнула.

— Почему он никак не поймет, что ему необходимо покинуть форт и перебраться сюда?

— Он, может быть, и белый, но мужчина есть мужчина, — сказала Путукам. — Мужчины всегда думают, что знают, как поступать, и поэтому никого не слушают.

— Если я спущусь вниз и буду наблюдать за Колоном, кто же станет носить здесь воду? — спросила Дико.

— Мы носили воду и до того, как ты пришла, — ответила Путукам. — Девки теперь разжирели и обленились.

— Если я уйду из деревни, чтобы следить за Колоном и привести его сюда, кто будет охранять мой дом, чтобы Нугкуи не вселил кого-нибудь туда, и не отдал все мои инструменты?

— Байку и я будем охранять его по очереди, — успокоила ее Путукам.

— Тогда я пойду, — сказала Дико. — Но я не буду силой тащить его сюда. Он должен прийти сам, по доброй воле.

Путукам молча посмотрела на нее.

— Я не заставляю людей идти против их воли, — объяснила Дико.

Путукам улыбнулась.

— Нет, Видящая во Тьме. Ты просто не оставляешь их в покое, пока они не изменят свои намерения. По своей собственной воле.

* * *

Бунт, наконец, разразился и выплеснулся в открытое неповиновение. И зачинщиком явился Родриго де Триана, — возможно, потому, что у него было больше оснований, чем у кого-либо другого, ненавидеть Колона, лишившего его награды, обещанной тому, кто первый увидит землю. Так или иначе, все произошло без всякого плана, насколько мог судить Педро. Все началось в тот день, когда к нему прибежал тайно по имени Мертвая Рыба. Он говорил так быстро, что Педро, хотя и достиг определенных успехов в изучении этого языка, ничего не мог понять. Однако Чипа поняла и очень рассердилась.

— Они насилуют Перышко Попугая, — выпалила она. — А ведь она даже еще не женщина. Она младше меня.

Педро тут же велел Каро, серебряных дел мастеру, позвать офицеров. Затем он вместе с Чипой выбежал вслед за Мертвой Рыбой за ворота форта.

Перышко Попугая выглядела, словно как мертвая. Так валяется на земле брошенная кем-то тряпка. Тут же были Могер и Клавихо, два преступника, записавшиеся в экспедицию, чтобы заслужить помилование.

Они-то, очевидно, и были зачинщиками, — но всю эту сцену наблюдали, посмеиваясь, Родриго де Триана и два-три других матроса с «Пинты».

— Прекратите, — закричал Педро. Они посмотрели на него как на надоедливую муху, от которой можно отмахнуться.

— Ведь она ребенок, — крикнул он им.

— Теперь уже женщина, — ухмыльнулся Могер. И тут же он и другие вновь разразились смехом.

Чипа уже бежала к девочке. Педро попытался остановить ее.

— Не надо. Чипа!

Но Чипа не думала об опасности. Она попыталась обойти одного из стоявших вокруг мужчин, чтобы приблизиться к Перышку Попугая, однако тот отпихнул ее в сторону, прямо в руки Родриго де Триана.

— Дайте мне посмотреть, жива ли она? — настаивала Чипа.

— Отпустите ее, — потребовал Педро. Но на этот раз он не кричал.

— Похоже, тут еще одна не прочь попробовать, — сказал Клавихо, потрепав Чипу по щеке.

Педро схватился за шпагу, прекрасно понимая, что у него нет никаких шансов справиться с любым из этих людей, но зная, что не может поступить иначе.

— Брось шпагу, — раздался сзади голос Пинсона. Педро обернулся. Пинсон шел во главе группы офицеров. Главнокомандующий находился чуть позади.

— Отпусти девочку, Родриго, сказал Пинсон. Тот повиновался. Но Чипа, вместо того чтобы убежать от опасности, бросилась к девочке, по-прежнему безжизненно распростертой на земле, и прижалась ухом к ее груди, чтобы узнать, бьется ли сердце.

— А теперь возвращайтесь в форт и приступайте к работе, — сказал Пинсон.

— Кто виновник всего этого? — грозно спросил Колон.

— Я же разобрался во всем, — ответил Пинсон.

— Разобрались? — спросил Колон. — Ведь девочка еще совсем ребенок. Это чудовищное преступление. Да к тому же еще и глупое. Как вы думаете, сколько индейцев придет завтра на работу?

— Если они не будут помогать нам по доброй воле, — сказал Родриго де Триана, — тогда мы их сами приведем и заставим помогать.

— А пока вы будете этим заниматься, вы возьмете их женщин и изнасилуете всех подряд. Не таков ли план, Родриго? По-вашему это и значит быть христианином?

— Вы главнокомандующий или епископ? — спросил Родриго. Остальные матросы расхохотались.

— Я же сказал, что принял меры, главнокомандующий, — не выдержал Пинсон.

— Приказав им отправиться на работу? Много ли мы наработаем, если нам придется защищаться от тайно?

— Эти индейцы — плохие воины, — сказал со смехом Могер. — Я бы одной рукой справился с любым мужчиной из деревни, пока сам, насвистывая, опрастывался бы где-нибудь под кустом.

— Она умерла, — сказала Чипа. Она оторвалась от тела девочки и направилась к Педро. Однако Родриго де Триана схватил ее за плечо.

— То, что произошло здесь, не должно было случиться, — сказал Родриго Колону. Но, в конце концов, это не так уж важно. Как уже сказал Пинсон, давайте продолжать работу.

На мгновение Педро показалось, что главнокомандующий оставит этот инцидент без внимания, как он уже оставлял как бы незамеченным неуважительное, а подчас и вызывающее поведение подчиненных. Все это — для того, чтобы сохранить мир. Педро это понимал. Но на этот раз дело приняло иной оборот. Люди начали расходиться, направляясь назад, к форту.

— Вы убили девочку, — крикнул Педро.

Чипа бросилась к Педро, но Родриго опять схватил ее. Мне следовало бы немного подождать, подумал Педро. Лучше бы я придержал свой язык.

— Хватит, — сказал Пинсон. — Чтобы больше такое не повторилось.

Но Родриго не мог оставить обвинение без ответа.

— Никто не думал, что она умрет, — оправдывался он.

— Если бы она была девушкой из Палоса, — сказал Педро, — вы убили бы тех, кто сделал с ней такое. И это было бы по закону.

— Девушки из Палоса не шляются голыми, — возразил Родриго.

— Ты ведешь себя как дикарь, — крикнул Педро. — Даже сейчас, ты так грубо схватил Чипу, как будто готов убить ее.

Педро почувствовал на своем плече руку главнокомандующего.

— Иди сюда. Чипа, — сказал Колон. — Мне потребуется твоя помощь, чтобы объяснить Гуаканагари случившееся.

Чипа рванулась к нему, но Родриго еще мгновение удерживал ее. Однако, увидев, что никто не поддержит его в этом, он отпустил ее. Чипа тут же бросилась к Педро и Колону.

Все же Родриго не мог удержаться, чтобы не оставить за собой последнее слово.

— Ну что ж, Педро, по-видимому ты — единственный, кому позволено путаться с индейскими девчонками.

Педро был разъярен. Выхватив из ножен шпагу, он сделал шаг вперед.

— Я даже не дотронулся до нее!

Родриго расхохотался.

— Подумайте только, он хочет вступиться за ее честь. Он думает, что эта чернокожая сучонка — настоящая сеньора. — Другие матросы тоже загоготали.

— Убери шпагу, Педро! — приказал Колон. Педро повиновался и, шагнув назад, присоединился к Чипе и Колону.

Люди опять стали продвигаться к форту. Но Родриго все никак не мог успокоиться. Он продолжал отпускать шуточки отнюдь не безобидного свойства, причем иногда настолько громко, что все слова можно было разобрать.

— Ну что за счастливая семейка, — сказал он, и за этой фразой последовал очередной взрыв смеха. А чуть погодя:

— Может, он тоже пашет ее, с ним заодно.

Но главнокомандующий не обращал на все это внимания. Педро понимал, что это самая разумная линия поведения, но он никак не мог забыть мертвую девочку, оставшуюся лежать там, на поляне. Есть ли справедливость на свете? Почему белые могут делать с индейцами все, что хотят, и никто не накажет их?

Офицеры первыми вошли в ворота форта. Другие, основная часть, столпились у ворот. Последними подошли те, кто участвовал в изнасиловании либо непосредственно, либо же просто наблюдая. Когда все прошли в ворота, и они закрылись за ними. Колон повернулся к Аране, представителю полицейской власти на флоте, и сказал:

— Арестуйте этих людей, сеньор. Я обвиняю Могера и Клавихо в изнасиловании и убийстве. Я обвиняю Триану, Валлехоса и Франко в неподчинении приказам.

Возможно, если бы Арана не заколебался, одна только мощь голоса Колона решила бы все дело. Но он заколебался, и в результате впустую потратил несколько секунд, высматривая матросов ненадежнее, которые выполнят его приказ.

За это время Родриго де Триана пришел в себя:

— Не слушайте его! — закричал он. — Не подчиняйтесь ему! Ведь Пинсон велел вам возвращаться на работу. Неужто мы позволим этому генуэзцу выпороть нас из-за какой-то мелочи?

— Арестуйте их, — требовательно повторил Колон.

— Ты, ты и ты, — сказал Арана, — возьмите Могера и Клавихо под…

— Не смейте этого делать! — опять крикнул Родриго де Триана.

— Если Родриго де Триана вновь призывает к бунту, я приказываю вам застрелить его.

— Это, конечно, вам на руку. Колон. Тогда уже не с кем будет спорить о том, кто увидел землю в ту ночь!

— Главнокомандующий, — спокойно сказал Пинсон, — стоит ли прибегать к расстрелу людей?

— Я приказал арестовать пять матросов, — сказал Колон. Я жду, когда это будет сделано.

— Тогда вам придется ждать чертовски долго! — выкрикнул Родриго.

Пинсон протянул руку и коснулся плеча Ароны, призывая его повременить.

— Главнокомандующий, — предложил Пинсон, — давайте просто подождем, пока улягутся страсти.

Педро открыл от изумления рот. Он видел, что Сеговия и Гутьеррес потрясены не меньше его. Пинсон только что поднял бунт, хотел он того или нет. Он стал между главнокомандующим и Араной и помещал последнему выполнить приказ Колона. Теперь он стоял лицом к лицу с Колоном, как бы бросая ему вызов.

Колон, не обращая на него внимания, опять обратился к Аране:

— Я жду.

Арана повернулся к трем матросам, которых он назвал раньше:

— Выполняйте приказ, ребята, — сказал он. Но те не сдвинулись с места. Они смотрели на Пинсона, и ждали.

Педро видел, что Пинсон и сам не знает, как поступить. Возможно, он даже не знает, чего хочет. Если раньше и были какие-то сомнения, то теперь они отпали: что касалось личного состава, командующим экспедиции был Пинсон. Но Пинсон был хороший командир и понимал, что для того, чтобы выжить, первостепенное значение имеет дисциплина. Он также знал, что если когда-нибудь захочет вернуться в Испанию, он не сможет этого сделать, имея в своем личном деле запись о бунте.

В то же время, если он сейчас подчинится Колону, то потеряет поддержку матросов. Они будут считать, что их предали. Он уронит себя в их глазах.

Итак… что же для него самое важное? Преданность людей Палоса или законы, действующие в условиях плавания?

Теперь уже невозможно узнать, какой выбор сделал бы Пинсон. Ибо Колон не стал ждать, пока он примет решение. Вместо этого он опять обратился к Аране.

— По-видимому, Пинсон полагает, что именно он решает, выполнять ли приказы главнокомандующего. Арана, арестуйте Мартина Пинсона за неповиновение и участие в мятеже.

Пока охваченный смятением Пинсон никак не мог решить, переступить ли ему роковую черту. Колон понял, что он уже переступил ее. На стороне Колона был закон и правосудие. На стороне Пинсона — поддержка почти всех моряков. Как только Колон отдал приказ, рев матросов недвусмысленно доказал, что они отвергают его решение. В мгновение ока толпа, находившаяся на площадке, разбушевалась. Колона и других офицеров схватили и поволокли к центру форта.

На какое-то мгновение Педро и Чипа были забыты. По всей видимости, матросы замыслили бунт достаточно давно и уже решили, кого нужно обезвредить. Конечно самого Колона и королевских офицеров. А также, Хакоме дель Рико, финансового агента; Хуана де ла Коса, потому что он баск, а не житель Палоса и, значит, не заслуживает доверия; врача Алонсо; оружейного мастера Лекейтио и бондаря Доминго.

Педро как можно более незаметно продвигался к воротам форта. Он уже был примерно в тридцати ярдах от них, когда офицеры и не поддержавшие бунт члены экипажа были схвачены; оставалось пройти еще чуть-чуть, и он откроет ворота. Он взял Чипу за руку и сказал ей на ломаном тайно:

— Мы убежим. Когда ворота будут открыты. Она сжала его руку, показывая, что поняла. То, что Пинсон и его братья не были арестованы вместе с другими офицерами, могло сослужить ему плохую службу. И он понимал это. До тех пор, пока матросы не перебьют всех королевских офицеров, кто-нибудь обязательно выступит свидетелем против него в Испании.

— Я возражаю, — громко сказал он. — Вы должны немедленно отпустить их.

— Брось, Мартин, — крикнул Родриго. — Он же обвинил тебя в бунте.

— Но, Родриго, я не виновен в бунте, — сказал Пинсон, выговаривая слова как можно более четко, чтобы все их расслышали. — Я возражаю против таких действий. Я требую, чтобы вы немедленно это прекратили. Иначе вам придется арестовать и меня.

Смысл сказанного почти сразу же дошел до Родриго.

— Ребята, — сказал он, отдавая приказание так естественно, как будто был рожден для этого, — вам следует арестовать капитана Пинсона и его братьев.

Педро не мог разглядеть, подмигнул ли Родриго, произнося эти слова, но вряд ли в этом была необходимость: все и так понимали, что Пинсона арестовали только потому, что он сам попросил об этом. Чтобы защитить себя от обвинения в подстрекательстве к бунту.

— Не причиняйте никому вреда, — приказал Пинсон. — Если вы хотите вновь увидеть Испанию, не причиняйте никому вреда.

— Он собирался высечь меня, этот лживый выродок, — крикнул Родриго. — Так давайте посмотрим, как ему понравится плеть!

Если они осмелятся тронуть Колона, понял Педро, то Чипа пропала. С ней будет то же, что и с Перышком Попугая, если только не удастся вывести ее из форта и добраться до леса.

— Видящая во Тьме знает, что делать, — тихо сказала Чипа на языке тайно.

— Помолчи, — зашептал Педро. Затем он перешел с тайно на испанский. — Как только мне удастся открыть ворота, беги и спрячься в ближайшей рощице.

Он подошел к воротам, поднял засов и бросил его на землю. Среди бунтовщиков сразу же поднялся крик.

— Ворота! Педро! Задержите его! Хватайте девчонку! Не дайте ей добраться до деревни!

Ворота были тяжелые, и открыть их было нелегко. Ему показалось, что на это ушло много времени, хотя на самом деле прошло всего несколько секунд. Педро услышал выстрел из мушкета, но пуля пролетела где-то далеко — на таком расстоянии мушкеты не отличались особой точностью. Как только Чипа протиснулась в приоткрытые ворота, Педро тут же последовал за ней. Он слышал топот преследователей, но не решался остановиться и посмотреть, на каком они расстоянии от беглецов.

Чипа легко, как лань, перебежала поляну, нырнула в подлесок на опушке леса, почти не потревожив листвы. По сравнению с ней Педро бежал неуклюже, как бык, тяжело топая своими сапогами. Пот струился у него по телу под толстой одеждой. Шпага колотила по ноге. Ему казалось, что преследователи все ближе и ближе. Наконец последним рывком он кинулся в подлесок, где ветки и лианы обвились вокруг его головы, хватали за шею, как бы пытаясь отбросить его назад на открытое место.

— Тихо, — сказала Чипа. — Не шевелись, и они тебя не увидят.

Ее голос успокоил его. Он перестал бороться с ветками, а затем вдруг обнаружил, что, двигаясь медленно, гораздо проще продвигаться через лианы и тонкие ветки, цеплявшиеся за него. Чуть погодя они с Чипой подошли к дереву с низко расположенной над землей развилкой. Чипа легко взобралась на нее.

— Они возвращаются в форт, — сказала она.

— Нас никто не преследует? — Педро был слегка разочарован. — Им нет до нас дела.

— Нам нужно привести сюда Видящую во Тьме, — сказала Чипа.

— Уже не нужно, — послышался женский голос. Педро в испуге завертел головой, но не мог разглядеть, откуда доносится голос. Обнаружила ее Чипа.

— Видящая во Тьме! — крикнула она. — Ты уже здесь!

Теперь и Педро увидел ее темную фигуру в тени.

— Идемте со мной, — скомандовала она. — Для Колона настало очень опасное время.

— Вы можете помешать им? — спросил Педро.

— Помалкивай и иди за мной, — последовал ответ. Но он мог идти только за Чипой, потому что стоило Видящей во Тьме тронуться с места, как он потерял ее из виду. Вскоре они оказались у подножия высокого дерева. Взглянув вверх, он увидел Чипу и Видящую во Тьме, устроившихся на его верхних ветвях. В руках Видящая во Тьме держала какой-то странного вида мушкет. Но что толку от оружия, когда цель находится на таком большом расстоянии?

* * *

Дико смотрела через прицел ружья с транквилизирующим зарядом. Пока она спускалась, чтобы перехватить Педро и Чипу, бунтовщики успели раздеть Кристофоро до пояса и привязать его к угловому столбу одной из хижин. А сейчас Могер уже занес над ним плеть.

Кто же они, чей гнев сплотил толпу? Конечно, Родриго де Триана, а также Могер и Клавихо. Кто еще?

Позади нее, вцепившись в другую ветку. Чипа тихо сказала:

— Если ты была тут. Видящая во Тьме, почему не помогла Перышку Попугая?

— Я наблюдала за фортом, — ответила Дико, — и ничего не знала о случившемся, пока не увидела, как Мертвая Рыба прибежал и потащил тебя за собой. Но знаешь, ты ошиблась. Перышко Попугая не умерла.

— Я не слышала, чтобы ее сердце билось.

— Оно билось очень слабо. Но после того, как все белые люди ушли, я дала ей лекарство, которое поможет. И я послала Мертвую Рыбу за женщинами из деревни, чтобы они тоже оказали ей помощь.

— Если бы я не сказала, что Перышко Попугая мертва, тогда все остальное…

— Это все равно бы случилось. Вот почему я оказалась здесь, и стала ждать, что будет дальше.

Даже невооруженным глазом Чипа видела, что Колона стегают.

— Они бьют его, — сказала она.

— Молчи, — прошептала Дико.

Она тщательно прицелилась в Родриго и нажала курок. Раздался негромкий хлопок. Родриго дернулся. Дико прицелилась опять, на это раз в Клавихо. Еще один хлопок. Клавихо почесал голову. Прицелиться в Могера было труднее, потому что он все время двигался, поднимая и опуская плеть, однако, когда она выстрелила, то опять не промахнулась. Могер остановился и почесал шею.

Это оружие предназначалось для критических ситуаций. Крохотные, направляемые лазером ракеты, попадая в цель, тут же отваливались, оставляя впившуюся в тело стрелу размером не больше жала пчелы. Всего через несколько секунд транквилизатор достиг головного мозга бандитов, быстро погасил их агрессивность, сделав пассивными и апатичными. Оружие не было смертельным, но когда вожаки внезапно теряют интерес к происходящему, толпа успокаивается.

* * *

Кристофоро до этого никогда так не били, даже в детстве. Боль от ударов была куда сильнее любой физической боли, которую ему когда-либо довелось испытать. И все же была слабее, чем он опасался, и он мог выдержать ее. При каждом ударе он непроизвольно кряхтел, но его гордость была сильнее боли. Они не дождутся, чтобы главнокомандующий просил пощады или плакал под ударами плети. Они запомнят, как он перенес их предательство.

К его удивлению, порка прекратилась всего после нескольких ударов.

— Ну, хватит, — сказал Могер.

Это было невероятно. Всего за несколько секунд до этого он, разъяренный, кричал, как Колон обозвал его убийцей, и как он сейчас узнает, каково это, когда Могер действительно старается причинить кому-нибудь боль.

— Отвяжи его, — сказал Родриго. Он тоже говорил более спокойным голосом. Почти скучающим. Похоже было, что вся их ненависть внезапно улетучилась.

— Простите, мой господин, — прошептал Андрее Евенес, развязывая узлы, чтобы освободить Колону руки. — У них ружья. Что мы, мальчишки, могли с ними поделать?

— Я знаю, кто мне предан, — прошептал Кристофоро.

— Никак ты, Евенес, нашептываешь ему, какой ты хороший? — насмешливо спросил Клавихо.

— Да, с вызовом — сказал Евенес. — Я не с вами.

— А кому до этого есть дело? — лениво заметил Родриго.

Кристофоро не мог поверить столь внезапной перемене в Родриго. Он был безразличен ко всему. Впрочем, так же выглядели Могер и Клавихо, у них было то же отупевшее выражение лица. Клавихо продолжал чесать в голове.

— Могер, ты постереги его, — сказал Родриго. — И ты, Клавихо. В конце концов вы больше всего потеряете, если он сбежит. А вы, ребята, заприте остальных в хижине Сеговии.

Они повиновались, но двигались медленнее, чем обычно, и большинство матросов выглядели угрюмыми и озабоченными. Теперь, когда ярость Родриго уже не подхлестывала их, многие опомнились и задумались. Что будет с ними, когда они вернутся в Палос?

Только сейчас Кристофоро понял, что даже эти немногие удары плетью дорого обошлись ему. Когда он попытался сделать шаг, то обнаружил, что у него кружится голова от потери крови. Его шатало. Он услышал, как несколько человек ахнули, а другие зашептались. Я слишком стар для такого испытания, подумал Кристофоро. Если мне суждено было познакомиться с плетью, это должно было случиться, когда я был моложе.

В своей хижине Кристофоро пришлось вытерпеть новую боль, когда лекарь Хуан накладывал на его раны отвратительно пахнущую мазь, а затем прикрыл спину куском тонкой ткани.

— Старайтесь поменьше двигаться, — сказал Хуан, как будто Кристофоро нуждался в таком напоминании. — Ткань защитит от мух, поэтому не снимайте ее.

Лежа в хижине, Кристофоро перебирал в памяти все происшедшее. Они хотели убить меня. Они были полны злобы. А потом совершенно неожиданно они утратили всякий интерес ко мне. Что же могло так внезапно повлиять на них, как не Святой Дух, смягчивший их сердца? Всевышний заботится обо мне. Он не хочет, чтобы я сейчас умер.

Медленно, осторожно, так, чтобы не сдвинуть ткань и не причинить себе слишком сильной боли, Кристофоро перекрестился и начал молиться. Могу ли я еще выполнить ту миссию, что Ты поручил мне. Господи? Теперь, после изнасилования этой девочки? Теперь, после этого бунта?

В мозгу его прозвучали слова, причем так четко, как будто он вновь слышит голос той женщины. «Одна беда за другой. Пока ты не познаешь смирение».

О каком смирении шла речь? Что ему предстояло познать?

* * *

К вечеру несколько тайно из деревни Гуаканагари перелезли через стену форта — неужто эти белые люди действительно думали, что пучок палок преградит дорогу мужчинам, которые лазают по деревьям с детских лет? Вскоре один из них вернулся, чтобы рассказать об увиденном. Дико вместе с Гуаканагари ожидала его.

— Караулящие его люди спят.

— Я дала им небольшую порцию яда, поэтому они и заснули, — сказала Дико.

Гуаканагари бросил на нее недовольный взгляд.

— Не понимаю, какое тебе дело до этого. Все остальные не разделяли отношения своего вождя к этой черной колдунье из старой горной деревушки Анкуаш. Они трепетали перед ней и не сомневались, что она в любое время может отравить, кого захочет.

— Гуаканагари, я понимаю твой гнев, — сказала Дико. — Ты и твоя деревня делали только хорошее этим людям и смотри, как они обошлись с вами. Хуже, чем с собаками. Но не все белые люди такие. Белый вождь хотел наказать тех, кто надругался над Перышком Попугая. Вот почему злые люди из их числа отобрали у него власть и избили его.

— Значит, он был не очень-то сильным вождем, — заметил Гуаканагари.

— Он великий человек, — ответила Дико. — Чипа и этот молодой человек, Педро, знают его лучше, чем кто-либо другой, кроме меня.

— Почему я должен доверять этому белому мальчишке и этой хитрой и лживой девчонке? — раздраженно спросил Гуаканагари.

К удивлению Дико, Педро уже успел достаточно усвоить язык тайно, и сам четко ответил на это обвинение:

— Потому что мы видели все своими глазами, а ты — нет.

Все члены военного совета племени тайно, собравшиеся в лесу неподалеку от форта, были удивлены тем, что Педро понимал их язык и говорил на нем. Дико видела, что они удивлены. Хотя их лица оставались совершенно бесстрастными, какое-то время они все-таки молчали, прежде чем спокойно заговорить. Их сдержанная, на вид бесстрастная реакция, напомнила ей Хунакпу, и на какой-то момент она ощутила приступ глубокой печали оттого, что потеряла его. Прошли годы, говорила она себе. Это было годы тому назад, и я уже пережила эту утрату. Сейчас я уже не сожалею о прошлом.

— Действие яда со временем кончится, — сказала Дико. — Злые люди вспомнят свою злобу.

— Мы тоже вспомним нашу злобу, — отозвался один из юношей деревни Гуаканагари.

— Если вы убьете всех белых людей, даже тех, кто не сделал ничего плохого, это будет значить, что вы ничем не лучше их, — повысила голос Дико. — Я обещаю, что, если вы будете убивать всех без разбора, вы об этом пожалеете.

Она старалась говорить как можно спокойней, но угроза в ее словах была вполне реальной — она видела, что все они внимательно обдумывают услышанное. Они знали, насколько велики ее силы, и никто из них не будет поступать безрассудно, чтобы сделать что-то против нее в открытую.

— Ты осмеливаешься запрещать нам быть мужчинами? Может быть, ты запретишь нам защищать нашу деревню? — спросил Гуаканагари.

— Я никогда не буду запрещать вам делать что-нибудь, — ответила Дико. — Я только прошу вас еще немного подождать и посмотреть, как пойдут дела. Скоро белые люди начнут покидать форт. Я думаю, сначала это будут те, кто попытается спасти своего вождя. За ними последуют другие хорошие люди, которые не хотят причинять вреда вашему народу. Вы должны помочь им найти дорогу ко мне. Я прошу вас не делать им ничего плохого. Если они пойдут ко мне, пожалуйста, не мешайте им.

— Даже если они будут искать тебя, чтобы убить? — спросил Гуаканагари. Это был коварный вопрос, оставлявший ему возможность убить того, кого он захочет под предлогом, что сделал это, чтобы защитить Видящую во Тьме.

— Я сумею сама защитить себя, — сказала Видящая во Тьме. — Если они будут подниматься в гору, я прошу вас никак не мешать и не вредить им. Когда в форте останутся одиночки, вы поймете, что это злые люди. Это будет ясно всем вам, не только одному или двум. Когда этот день наступит, вы можете поступить, как должны поступать мужчины. Но и тогда, если кто-то из них ускользнет и направится к горе, я прошу вас пропустить его или их, сколько бы их там ни было.

— Но только не тех, кто изнасиловал Перышко Попугая, — тут же выпалил Мертвая Рыба. — Только не их, куда бы они ни побежали.

— Я согласна, — сказала Дико. — Для них нет спасения.

* * *

Кристофоро проснулся в темноте. За стенами его жилища слышались голоса. Он не различал слова, но ему это было безразлично. Теперь он понял. Прозрение пришло к нему во сне. Ему снились не его страдания, а девочка, которую изнасиловали и убили. Во сне он видел лица Могера и Клавихо, какими их, должно быть, видела девочка, — полные похоти, издевки и ненависти. Во сне он молил их не трогать ее. Во сне он говорил им, что она просто девочка, еще ребенок, но их ничто не остановило. У них не было жалости.

Вот каких людей я привез сюда, думал Кристофоро. И я еще называл их христианами, а мягкосердечных индейцев — дикарями. Видящая во Тьме сказала истинную правду. Эти люди Божьи создания, которые ждут, чтобы их научили вере и крестили, чтобы стать христианами. Некоторые из моих людей достойны, чтобы вместе с ними считаться христианами. Таким примером всегда был Педро. Он сумел оценить душу Чипы, в то время как все, даже я, видели только цвет ее кожи, уродливость лица и странности поведения. Если я в душе был бы подобен Педро, я поверил бы Видящей во Тьме, и мне не пришлось бы переживать эти последние беды — гибель «Пинты», бунт, это избиение. И самую страшную беду из всех — мой стыд, оттого что я отверг слова Бога, потому что они были переданы не таким посланцем, какого я ожидал.

Дверь открылась и тут же закрылась. Кто-то тихо подошел к нему.

— Если вы пришли убить меня, — сказал Кристофоро, — будьте мужчиной и дайте мне увидеть лицо моего убийцы.

— Пожалуйста, успокойтесь, мой господин, — сказал голос. — Мы собрались здесь, чтобы посоветоваться. Мы освободим вас и выведем из форта, а потом мы нападем на этих проклятых бунтовщиков и…

— Нет, — сказал Кристофоро. — Никаких стычек, никакого кровопролития.

— А что тогда? Позволить этим людям править нами?

— На вершине горы есть деревня Анкуаш, — сказал Кристофоро. — Я пойду туда. То же сделают все преданные мне люди. Уходите тихо, не затевайте драк. Идите вверх по течению в — Анкуаш. Это место, которое Господь Бог приготовил для нас.

— Но бунтовщики построят корабль…

— Неужели вы думаете, что бунтовщики способны построить корабль? — с насмешкой спросил Кристофоро. — Они посмотрят друг другу в глаза, а потом отвернутся, потому что знают, что не могут доверять друг другу.

— Это правда, сеньор, — сказал матрос. — Некоторые из них уже ворчат, что Пинсон заботился лишь о том, чтобы убедить вас, что он не бунтовщик. Другие вспомнили, как турок обвинил Пинсона в том, что он помогал ему.

— Глупое обвинение, — сказал Кристофоро.

— Пинсон прислушивается, когда как Могер и Клавихо говорят о том, как убить вас, а сам не говорит ничего, — сказал матрос. — А Родриго топает ногами и сыплет проклятиями и ругательствами из-за того, что не убил вас сегодня. Мы должны вывести вас отсюда.

— Помогите мне подняться на ноги.

Боль была острой, и он чувствовал, как едва затвердевшие струпья на некоторых ранах лопаются. Кровь тонкими струйками потекла по спине. Но тут уж ничего нельзя было поделать.

— Сколько вас здесь? — спросил Кристофоро.

— Большинство корабельных юнг на вашей стороне, — сказал голос. — Им всем стыдно за сегодняшнее поведение Пинсона. Некоторые офицеры обсуждают возможность переговоров с бунтовщиками, а Сеговия долго беседовал с Пинсоном, так что я думаю, он пытается найти какой-то компромисс. Может быть, хочет назначить Пинсона командующим.

— Хватит, — сказал Кристофоро. — Все напуганы и каждый делает то, что ему кажется правильным. Передай своим друзьям следующее: я буду считать преданными мне людьми тех, кто придет в горы, в Анкуаш. Я буду там, у женщины по имени Видящая во Тьме.

— У черной ведьмы?

— В ней больше Бога, чем в половине так называемых христиан, которые здесь находятся, — сказал Кристофоро. — Скажи им всем, что если кто-то захочет вернуться со мной в Испанию в подтверждение своей преданности, пусть идет в Анкуаш.

Теперь Кристофоро стоял уже без посторонней помощи. Штаны были надеты, тонкая рубашка накинута на спину — больше он ничего не мог надеть из-за ран; в эту теплую ночь он не будет страдать от холода в таком легком одеянии.

— Мою шпагу, — потребовал он.

— А вы сможете ее нести?

— Я главнокомандующий этой экспедиции, — ответил Кристофоро. — Я должен иметь при себе пшату. И да будет вам известно, тот, кто принесет мне мои судовые журналы и карты, получит, когда мы вернемся в Испанию, награду, превосходящую все его ожидания.

Матрос открыл дверь и осторожно выглянул наружу — проверить, не следит ли кто за ними. Наконец они заметили Андреса Евенеса, узнав его по стройной, юношеской фигуре, который махал им, призывая подойти. Только теперь Кристофоро разглядел матроса, который пришел за ним: это был баск Хуан де ла Коса. Человек, чья трусость и неповиновение привели к гибели «Санта-Марии».

— Сегодня ты искупил свою вину, — сказал Кристофоро.

Коса пожал плечами.

— Уж таковы мы, баски, — никогда не знаешь заранее, что сделаем.

Опираясь на плечо де ла Коса, Кристофоро зашагал как можно быстрее через открытый участок к стене форта. Издали доносились песни и смех пьяных матросов. Вот почему его так плохо охраняли.

К Андресу и Хуану присоединились еще несколько человек — все судовые юнги, за исключением Эскобедо, писаря, который нес небольшой сундучок.

— Мой журнал, — сказал Кристофоро.

— И ваши карты, — подтвердил Эскобедо.

Де ла Коса ухмыльнулся, взглянув на него.

— Сказать ему о награде, обещанной вами, или вы сами это сделаете, сеньор?

— Кто из вас идет со мной? — спросил Кристофоро. Они удивленно переглянулись.

— Мы думали помочь вам перебраться через стену, — сказал де ла Коса, — а дальше…

— Они поймут, что я не мог проделать это в одиночку. Большинство из вас должны сейчас пойти со мной. Тогда они не начнут поиски в форте, обвиняя людей в том, что они помогли мне. Они подумают, что все мои друзья ушли со мной.

— Я останусь, — сказал Хуан де ла Коса. — Так я смогу рассказать людям то, что вы сказали мне. А все остальные пусть идут с вами.

Они подняли Кристофоро на верх стены, он собрался с духом перед неизбежной болью, соскользнул вниз и оказался по другую сторону ограды. И почти сразу столкнулся лицом к лицу с одним из тайно, Мертвой Рыбой, насколько он мог судить при лунном свете. Мертвая Рыба прижал пальцы к губам Кристофоро. Молчи, говорил этот жест.

Остальные перебрались через стену куда быстрее, чем Кристофоро. Единственное затруднение доставил сундучок с журналом и картами, но, наконец, и его передали через ограду, а за ним последовал сам Эскобедо.

— Ну вот, мы теперь все тут, — сказал Эскобедо. — Баск уже возвращается к остальным, пока его не хватились.

— Я боюсь за его жизнь, — сказал Кристофоро.

— Он куда больше опасался за вашу. Все тайно были вооружены, но они не размахивали оружием и никак не угрожали беглецам. Когда Мертвая Рыба взял Кристофоро за руку, главнокомандующий последовал за ним к лесу.

* * *

Дико осторожно сняла повязки. Раны заживали хорошо. Она с грустью подумала, что у нее остается мало антибиотиков. Ну да ладно. На этот раз их хватит, а если повезет, они вообще больше не понадобятся.

Веки Кристофоро задергались.

— Надеюсь, вы не собирались спать все время, — сказала Дико.

Он открыл глаза и попытался приподняться с циновки. Но тут же упал на спину.

— Вы все еще слабы, — заметила она. — Порка не прошла даром, да и путешествие в гору было не очень-то легким для вас. Вы уже не молодой человек.

Он слабо кивнул.

— Постарайтесь опять заснуть. Завтра вы почувствуете себя намного лучше. Он покачал головой.

— Видящая во Тьме… — начал он.

— Вы расскажете мне все завтра.

— Простите, — сказал он.

— Завтра.

— Вы дочь Бога, — прошептал он. Ему было трудно говорить, не хватало дыхания, чтобы произносить слова. Но он справился с собой. — Вы — моя сестра. Вы христианка.

— Завтра, — повторила она.

— Мне не нужно золото, — сказал он.

— Я знаю, — ответила она.

— Я думаю, вы посланы мне Богом, — продолжил он.

— Я пришла к вам, чтобы помочь сделать истинных христиан из здешних жителей. Начиная с меня. С завтрашнего дня вы будете учить меня вере Христовой, рассказывать о его жизни, и так я смогу стать первой крещеной душой на этой земле.

— Для этого я и пришел сюда, — пробормотал он. Она гладила его волосы, плечи, щеки. Когда он опять заснул, она ответила ему теми же словами:

— Для этого я и пришла сюда.

* * *

В течение последующих нескольких дней королевские офицеры и группа преданных матросов тоже пришли в Анкуаш. Кристофоро, который теперь уже мог понемногу стоять и ходить каждый день, сразу же дал своим людям задание — помогать деревенским жителям в их повседневной работе, учить их испанскому и самим усваивать язык тайно. Корабельные юнги быстро приспособились к этой нехитрой работе. Куда труднее было королевским офицерам подавить свою гордость и работать вместе с туземцами. Но никакого принуждения не было. Когда они отказывались помогать, на них просто не обращали внимания, пока они, наконец, не поняли, что в Анкуаш старые иерархические законы больше не действуют. Если ты не помогаешь, ты просто ничего не значишь. А эти люди были преисполнены решимости что-то значить. Эскобедо первым позабыл свое звание и должность, а Сеговия — последним, но этого и следовало ожидать. Чем более важное положение занимал человек в прошлом, тем труднее ему было забыть об этом.

Гонцы из долины приносили новости. Оставшись без королевских офицеров, Пинсон принял на себя командование фортом, однако работа на строительстве нового судна скоро прекратилась, и доходили слухи о драках между испанцами. Все больше людей убегали в горы. Наконец, дело дошло до решительной битвы. Звуки ружейной стрельбы доносились даже до Анкуаш.

В ту ночь человек десять прибыли в деревню. Среди них был сам Пинсон, раненный в ногу. Он плакал, потому что его брат, Винсенте, капитан «Ниньи», был убит. Когда его рану перевязали, он настоял, чтобы ему позволили на глазах у всех просить прощения у главнокомандующего. Кристофоро охотно простил его.

Два десятка человек, оставшиеся в форте, уже никем и ничем не сдерживаемые, сделали вылазку, чтобы захватить нескольких тайно и превратить их в рабов и наложниц. Попытка провалилась, но два тайно и один испанец были убиты во время схватки. От Гуаканагари к Дико примчался гонец.

— Теперь мы их всех убьем, — сказал он. — Остались только злые.

— Я уже говорила Гуаканагари, что он сам поймет, когда придет время. Но вы ждали, и теперь их осталось всего несколько, и вы легко с ними справитесь.

Оставшиеся в живых бунтовщики беспечно спали в форте. А проснувшись утром, обнаружили, что их часовые убиты, а форт заполнен разъяренными и хорошо вооруженными тайно. И тогда они узнали, что мягкость была не единственной чертой их характера.

К дню летнего солнцестояния 1493 года все жители Анкуаш были крещены. Тем испанцам, которые настолько хорошо освоили язык тайно, что могли обходиться без переводчика, разрешили ухаживать за молодыми женщинами из Анкуаш и других деревень. В то время, как испанцы усваивали обычаи тайно, местные жители также многому учились у испанцев.

— Они забывают, что они — испанцы, пожаловался однажды Сеговия Кристофоро.

— Но и тайно также забывают, что они — тайно, — ответил Кристофоро. — Они становятся новыми людьми, каких раньше не было вообще.

— И что же это за люди? — спросил Сеговия.

— Не знаю, — ответил Кристофоро. — Наверное, христиане.

Тем временем Кристофоро и Видящая во Тьме каждый день по многу часов беседовали, и он постепенно начал понимать, что, несмотря на все тайны, которые были ей известны, и те странные силы, которыми она, по-видимому, владела, она не была ни ангелом, ни каким-либо другим сверхъестественным существом. Она была женщиной, еще молодой, хотя в глазах у нее таилось уже много боли и мудрости. Она была женщиной и его другом. Почему же это так удивляло его? Ведь только любовь сильных женщин давала ему ту подлинную радость, которая выпадала в жизни на его долю.

Глава 13

Примирения

То была встреча, память о которой навсегда сохранится в истории человечества. Кристобаль Колон был европейцем, создавшим Карибскую лигу, конфедерацию христианских племен, живших на всех землях, окружавших Карибское море с востока, севера и юга.

Йаш, король сапотеков, продолжая дело своего отца, стремившегося объединить все племена сапотеков и заключить союз с империей тарасков, разгромил ацтеков, и его королевство металлургов и судостроителей достигло самого высокого в западном полушарии уровня культурного развития.

В своих достижениях они шли удивительно параллельным путем. Оба положили конец повсеместной практике человеческих жертвоприношений в странах, которыми правили. Оба приняли у себя такие формы христианства, которые оказалось легко объединить после их встречи. Колон и его люди научили тайно и, после их крещения, карибов, европейским методам судовождения и техники судостроения; в правление Йаша торговые суда сапотеков ходили в дальние плавания вдоль обоих побережий империи сапотеков. Острова Карибского моря были слишком бедны железной рудой, и это тормозило развитие металлургии и металлообработки у тарасков; но когда Колон и Йаш объединили свои империи, у Колона нашлось достаточно людей, знающих металлообработку, которые помогли тараскам добиться таких успехов, что те даже научились лить пушки.

Историки рассматривают встречу этих двух людей в Чичен-Ица как величайший в истории пример примирения народов. Можно представить себе, что произошло бы, если бы Александр Македонский не покорил персов, а объединился с ними. Если бы римляне и парфяне стали одной нацией. Если бы христиане и магометане, если бы монголы и китайцы…

Но это невозможно было себе представить. Единственное, что убедило историков в возможности такого объединения, было существование союза между Карибской Лигой и империей сапотеков.

На большой центральной площади Чичен-Ица, где когда-то богам народа майя приносились человеческие жертвы, христианин Колон обнял язычника Йаша, а потом крестил его. Колон представил свою дочь и наследницу Беатрис-Тагири Колон, а Йаш своего сына и наследника Йа-Хунакпу Ипоштли. Их тут же обвенчали, после чего Колон и Йаш отреклись от власти в пользу своих детей. Конечно, оба они до самой смерти оставались фактическими правителями в тени трона, но союз не распался, и на свет появилась страна, получившая название Карибии.

Правление в этой империи было хорошо налажено. Хотя всем племенам и языковым группам, входившим в ее состав, было даровано право самоуправления, были изданы одинаковые для всех законы, которые должны были неукоснительно выполняться. Эти законы обеспечили беспрепятственную торговлю и передвижение по всей территории Карибии. Христианство не было провозглашено государственной религией, однако принципы отказа от насильственных действий и частного владения землей были обязательны для всех, а человеческие жертвоприношения и рабство — строго запрещены. Именно поэтому историки датируют начало гуманистической эры с момента встречи Йаша и Колона днем летнего солнцестояния 1519 года по христианскому летоисчислению.

Влияние европейской цивилизации оказалось весьма мощным, особенно если учесть, что проводниками этой культуры была лишь небольшая горстка людей во главе с Колоном. Нет ничего удивительного в том, что, попав на Гаити, где не было письменности, испанцы использовали свой алфавит для записи языков тайно и Карибов, и что испанский язык был, в конце концов, принят в качестве основного в торговле, правлении и ведении записей повсеместно в Карибской Лиге. Наконец, в испанском языке уже существовал определенный запас слов, имеющих непосредственное отношение к христианству, торговле и закону. Однако все эти нововведения никоим образом нельзя считать европейским завоеванием, поскольку они не носили насильственного характера. Испанцы первыми отказались от идеи частного владения землей, которое в старом мире было причиной неравенства людей. Именно испанцы научились терпимо относиться к различным религиям, культурам и языкам, не пытаясь силой добиться их единообразия. Если провести параллель между поведением участников экспедиции Колона и нетерпимостью и зверствами инквизиции, изгнанием евреев и войной с маврами в самой Испании, нельзя не признать, что испанцы принесли с собой кое-что полезное — язык общения, алфавит, календарь, — но истинными христианами их научили быть тайно.

У Йаша и Колона была еще одна общая черта: у каждого из них был некий загадочный советник. Рассказывали, что учитель Йаша, Хунакпу Один, явился непосредственно из самой Шибальбы и приказал сапотекам прекратить человеческие жертвоприношения и поискать себе другого жертвенного бога, которым, как они позднее уверовали, был Иисус Христос. Учителем Колона была его жена, женщина с такой темной кожей, что по слухам она была африканкой, хотя этого, конечно, не могло быть. Тайно звали эту женщину Видящая во Тьме, Колон — Дико. И под этим именем она вошла в историю, хотя значение этого имени, если оно вообще существовало, было утеряно. В отличие от роли Хунакпу Один, ее роль не была столь ясна историкам; известно было, правда, что когда Колон сбежал от бунтовщиков. Дико взяла его к себе в дом, выходила его, а затем, приняв христианство, помогла ему начать великое дело обращения в эту веру народов, населявших бассейн Карибского моря. Некоторые историки утверждали, что именно Дико поборола жестокость испанских христиан. Но сам Колон был столь незаурядной фигурой, что историкам было трудно составить себе четкое представление о роли остальных людей из его окружения.

В этот день 1519 года, когда официальные церемонии закончились, а празднество, пляски и танцы по случаю объединения двух королевств продолжались далеко заполночь, произошла еще одна встреча. Встреча, свидетелями которой были только ее участники. Они встретились на вершине большой пирамиды в Чичен-Ица в последний час перед рассветом.

Она пришла туда первой и ждала его там, в темноте. Когда он появился наверху башни и увидел ее, то поначалу не мог вымолвить ни слова. Молчала и она. Они сели друг против друга. Она принесла с собой циновки, чтобы не сидеть на голых камнях. Он принес немного еды и питья. Они разделили трапезу и молча ели ее. Но подлинным праздником было то, как они смотрели друг на друга.

Наконец она нарушила молчание.

— Ты добился даже больших успехов, чем мы мечтали, Хунакпу.

— И ты. Дико.

Она покачала головой.

— Нет, да к тому же это было нетрудно. Он изменился сам, почти без моей помощи. В свое время Вмешавшиеся не ошиблись в выборе, когда сделали его своим орудием.

— Но и мы сделали его тем же. Нашим орудием.

— Нет, Хунакпу. Я сделала его своим мужем. У нас семеро детей. Наша дочь — королева Карибии. Мы прожили хорошую жизнь. А твоя жена Шок, похоже, нежная, любящая женщина.

— Она и есть такая. Но и сильная. — Он улыбнулся. — Это третья сильная женщина из тех, которых я знал.

Слезы потекли по лицу Дико.

— О, Хунакпу, мне так не хватает моей матери.

— Мне тоже. Я до сих пор вижу ее иногда во сне, как она тянется, чтобы опустить переключатель. Она протянула руку и положила ему на колено.

— Хунакпу, ты не забыл, что мы когда-то любили друг друга?

— Ни на день. Ни на час.

— Я всегда думала: Хунакпу будет гордиться тем, что я сделала. Ты думаешь, это нехорошо с моей стороны? Ожидать того дня, когда я покажу тебе результаты моих трудов?

— Кто, как не ты, может оценить, чего я достиг? Кто, как не я, может понять, насколько ты превзошла в своих успехах наши мечты?

— Мы изменили мир, — сказала она.

— По крайней мере, на данный момент, — уточнил Хунакпу. — Они еще могут найти способы повторить все старые ошибки.

Она пожала плечами.

— Ты рассказала ему? — спросил Хунакпу. — О том, кто мы и откуда мы пришли?

— Я рассказала ему то, что он мог понять. Так или иначе, он знает, что я не ангел. И он знает, что существовал другой вариант истории, в котором Испания уничтожила народы Карибии. Когда он понял это, то плакал целыми днями.

Хунакпу кивнул.

— Я пытался рассказать Шок, но для нее между Шибальбой и Службой почти нет разницы. Как их ни назови — богами или учеными, для нее тут нет существенной разницы.

— И знаешь, я тоже не могу усмотреть большого различия. Когда мы были с ними, нам и в голову не приходило, что мы — боги. Это просто были мама и папа и их друзья, — улыбнулась Дико.

— А для меня это была работа. Пока я не встретил тебя. Или ты встретила меня. Или, как там это получилось.

— Но ведь получилось, — сказала Дико, как бы подводя черту.

Он наклонил голову набок и посмотрел на нее искоса, давая ей понять, что сейчас задаст вопрос, ответ на который он уже знает.

— Это правда, что ты не будешь сопровождать Колона, когда он отправится на восток?

— Я не думаю, что Испания готова принять посла, женатого на африканке. Нельзя требовать от них слишком многого.

— Он уже стар. Дико. Он может не дожить до возвращения домой.

— Я знаю, — ответила она.

— Теперь, когда столицей Карибии будет Атетулька, не переедешь ли ты туда? Ждать его возвращения?

— Хунакпу, уж не рассчитываешь ли ты, что в нашем возрасте мы начнем подавать плохой пример? Хотя, признаюсь, мне было бы любопытно увидеть двенадцать шрамов, которые, как утверждает легенда, есть у тебя на… теле.

Он рассмеялся.

— Нет, я не предлагаю тебе любовную интрижку. Я люблю Шок, а ты любишь Колона. У нас обоих впереди еще слишком много работы, поэтому не стоит ею рисковать. Я просто надеялся, что мы будем видеться, о многом беседовать.

Она задумалась, но в конце концов покачала головой.

— Это было бы слишком… трудно для меня. Это слишком трудно для меня. Когда я вижу тебя, мне вспоминается другая жизнь. То время, когда я была другим человеком. Ну, может быть, время от времени. Раз в несколько лет. Приплывай на Гаити и посети нас в Анкуаш. Моей Беатрисе захочется вернуться домой в горы. В Атетульке, она же на побережье, должно быть, очень жарко.

— Йа-Хунакпу ужасно хочется побывать на Гаити — он слышал, что женщины там не носят одежды.

— Да, кое-где они до сих пор ходят обнаженными. Но повсюду в моде яркие цвета. Боюсь, он будет разочарован.

Хунакпу взял ее за руку.

— Я не разочарован.

— Я тоже.

И так они долго сидели, взявшись за руки.

— Я думал, — сказал Хунакпу, — о третьем, который заслужил место на вершине этой башни.

— Я тоже думала о нем.

— Мы переделали культуру, так что теперь Европа и Америка-Карибия могут встретиться, не уничтожая друг друга, — сказал Хунакпу. — Но именно он дал нам время, чтобы осуществить все это.

— Он умер быстро, однако успев посеять семена сомнений среди испанцев. Наверное, сцена его смерти была впечатляющей. Но я рада, что не видела ее.

На востоке над джунглями забрезжил рассвет. Хунакпу, заметив это, вздохнул и встал. За ним встала и Дико, расправив плечи, во весь рост. Хунакпу рассмеялся.

— Я совсем забыл, какая ты высокая.

— Я теперь немного сутулюсь.

— Это ничего не меняет, — сказал он. С пирамиды они спустились поодиночке. Никто их не видел. Никто не мог предположить, что они знакомы.

* * *

Кристобаль Колон вернулся в Испанию весной 1520 года. Его уже никто не ждал. Ходили легенды об исчезновении трех каравелл, уплывших на запад; имя Колона стало, по крайней мере в Испании, синонимом сумасшедших затей.

А дорогу в Индию проложили португальцы, и теперь португальские суда господствовали на всех торговых путях, пролегавших через Атлантический океан. Они как раз начали изучать побережье большого острова, который назвали по имени легендарной земли Бразилии. Причем некоторые утверждали, что это, может быть, даже континент. В особенности, на этой версии стали настаивать, когда одно из судов вернулось с сообщением, что к северо-западу от первоначально открытых пустынных земель простираются гигантские джунгли, через которые протекает река — настолько широкая и полноводная, что вода в океане становится пресной на двадцать миль от ее устья. Жители этой земли — бедные, жалкие дикари, которых легко победить. И поработить их намного проще, чем свирепых африканцев, которых к тому же охраняли болезни, всегда смертельные для белых людей. Моряки, высадившиеся в этой вновь открытой Бразилии, тоже болели, но болезнь быстро прошла, не унеся с собой жертв. Более того, те, кто переболел ею, говорили потом, что, выздоровев, чувствовали себя даже лучше, чем до болезни. Эта «чума» теперь распространялась по Европе, не причиняя никакого вреда, и некоторые говорили, что там, где прошла бразильская «чума», оспа и настоящая чума — Черная Смерть никогда больше не появлялись. От этого Бразилия казалась какой-то волшебной страной, и португальцы готовили экспедицию, чтобы исследовать побережье и подобрать подходящие места для устройства там провиантских складов. Возможно, безумец Колон вовсе не был таким уж сумасшедшим. Если бы удалось найти подходящий участок берега для пополнения припасов, то можно было бы отправиться в Китай, плывя на запад.

Так обстояли дела в Европе, когда у берегов Португалии, вблизи Лагоса, появился флот из тысячи судов, плывших на восток в сторону Испании, к Гибралтарскому проливу. Португальский галеон, обнаруживший эти странные суда, сначала отважно направился им навстречу. Однако потом, когда стало ясно, что эти неизвестные суда заполнили море от горизонта до горизонта, капитан принял мудрое решение повернуть назад и помчался в Лиссабон. Португальцы, наблюдавшие это зрелище с южного побережья Португалии, утверждали, что флоту потребовалось трое суток, чтобы пройти мимо. Некоторые суда подошли настолько близко к берегу, что наблюдавшие могли с уверенностью сказать: кожа у моряков была коричневого цвета, и они принадлежали к какой-то невиданной расе. Очевидцы также говорили, что суда были хорошо вооружены; любой из них не уступал самому мощному военному галеону португальского флота.

Португальские моряки благоразумно укрылись в порту и оставались там, пока флот не прошел мимо. Если это был враг, лучше его не провоцировать и надеяться, что он найдет дальше на востоке какую-нибудь более подходящую для завоевания землю.

Первые суда вошли в порт Палос. Если кто-нибудь и заметил, что это тот самый порт, откуда Колон отправился в свою экспедицию, то вслух об этом не говорилось. Коричневокожие люди, сошедшие на берег, поразили всех тем, что свободно говорили по-испански, хотя в их языке было много новых слов, и произносили они их необычно. Незнакомцы сказали, что приплыли из королевства Карибия, которое находится на огромном острове между Европой и Китаем. Они добились встречи с монахами из Ла Рабиды и передали святым отцам три сундука чистого золота.

— Один из них это подарок королю и королеве Испании в благодарность за то, что они двадцать восемь лет тому назад послали к нам три судна, — сказал предводитель карибийцев. — Другой подарок — Святой Церкви, чтобы помочь ей оплатить отправку миссионеров, которые будут проповедовать учение Христа во всех уголках Карибии, — всем, кто захочет их слушать. А третий сундук — это деньги, которые мы готовы заплатить за участок земли с хорошим источником пресной воды и удобной гаванью, где мы могли бы построить дворец, в котором отец нашей королевы Беатрис-Тагири хочет достойно встретить короля и королеву Испании.

Мало кто из монахов Ла Рабиды еще помнил дни, когда Колон был у них частым гостем. Однако, один помнил это очень хорошо. Он был отдан сюда в учение еще мальчиком, пока его отец пробивал свое дело при дворе, а потом уплыл на Запад в погоне за своей безумной мечтой. Когда отец так и не вернулся, он принял духовный сан, и был теперь всеми уважаем за свою святость. Он отвел предводителя карибийцев в сторону и спросил:

— Вы сказали, что Испания послала вам три корабля. Ими командовал Кристобаль Колон, не так ли?

— Именно так, — ответил коричневокожий человек.

— А что с ним стало? Он жив?

— Он не только жив, но является отцом нашей королевы, Беатрис-Тагири. Это для нее мы строим дворец и, поскольку вы помните его, мой друг, я могу сказать вам, что на самом деле он возводит его не для короля и королевы Испании, хотя и примет их там. Он строит этот дворец, чтобы пригласить туда своего сына Диего и узнать, что стало с ним, и попросить у него прощения за то, что не возвращался к нему все эти долгие годы.

— Я Диего Колон, — ответил монах.

— Я так и думал, — сказал коричневокожий человек. — Вы похожи на него. Только моложе. А ваша мать, должно быть, была красавицей, потому что те черты, что отличают вас от отца, вы явно унаследовали от матери.

Предводитель не улыбнулся, но Диего заметил смешливые искорки в его глазах.

— Передайте моему отцу, — сказал Диего, — что многих судьба или случай разлучают с их семьями, и только недостойный сын будет рассчитывать, что отец попросит у него прощения за то, что вернулся домой.

Земля была куплена, и семь тысяч карибийцев начали заниматься куплей-продажей по всей южной Испании. Это вызвало много толков и немало страхов, однако все они называли себя христианами, расплачивались золотом так щедро, как будто выкапывали его из земли, а их солдаты были хорошо вооружены и очень дисциплинированны.

Дворец для отца королевы Беатрис-Тагири строили год, и когда закончили, стало ясно, что он скорее похож на город, чем на дворец. Собор, монастырь, аббатство, университет были спроектированы испанскими архитекторами; значительная часть работ была выполнена хорошо оплачиваемыми испанскими рабочими, трудившимися бок о бок с этими странными коричневыми мужчинами из Карибии. Женщины, прибывшие на судах, постепенно осмелели и стали показываться на людях. Летом они носили яркие легкие платья, а когда наступила зима, научились носить более теплую испанскую одежду. К тому времени, когда строительство города было закончено, и король и королева Испании получили приглашение нанести туда визит, город был примерно поровну заселен испанцами и карибийцами, которые и трудились, и молились вместе.

Испанские ученые учили карибийских и испанских студентов в университете; испанские священники учили карибийцев говорить по-латыни и читать мессу; испанские купцы приезжали в город торговать продуктами и разными товарами, а уезжали с необычными произведениями искусства, сделанными из золота и серебра, меди и железа, ткани и камня. Лишь со временем они узнали, что многие из карибийцев не христиане, но у них это не имеет значения. Все жители Карибии были равны и сами выбирали себе веру. Это действительно было странным, и никому из представителей власти в Испании даже в голову не приходило заимствовать такой порядок. Но поскольку карибийцы язычники не пытались проповедовать свою веру в христианской Испании, их присутствие можно было терпеть. И, наконец, у этих карибийцев было столько золота! И столько быстроходных судов! И так много превосходных пушек и ружей.

Когда король и королева Испании прибыли — изо всех сил стараясь выглядеть как можно более величественно среди роскоши карибийского дворца, — их провели в огромный тронный зал великолепного здания. Их подвели к двум тронам и предложили сесть. Лишь после этого появился сам отец королевы карибийцев и преклонил перед ними колена.

— Королева Хуана, — сказал он, — я глубоко сожалею, что ваши мать и отец не дожили до моего возвращения из экспедиции, в которую они послали меня в 1492 году.

— Так, значит, Кристобаль Колон не был безумцем, — сказала она. — И это не было пустым капризом Изабеллы, когда она послала его туда.

— Кристобаль Колон был преданным слугой короля и королевы, — подтвердил он. — Но я ошибся, измеряя расстояние до Китая. Зато нашел земли, о которых европейцы никогда ничего не знали.

На столе перед тронами он поставил небольшой сундучок, и достал из него четыре книги.

— Вот судовые журналы моего путешествия и описание всех моих действий с тех пор. Мои корабли были уничтожены, и я не мог вернуться. Но, выполняя поручение королевы Изабеллы, я сделал все, что было в моих силах, чтобы обратить как можно больше людей в христианство. Моя дочь стала королевой Беатрис-Тагири Карибии, а ее муж — король Йа-Хунакпу Карибии. Точно так же, как ваши родители объединили своим браком Арагон и Кастилию, так и моя дочь и ее муж объединили два больших королевства в одну страну. Дай-то Бог, чтобы их дети так же хорошо и мудро правили Карибией, как вы Испанией.

Он выслушал любезные речи королевы Хуаны и короля Энрике, которые те произнесли, приняв его дневники и карты. Пока они говорили, он вспоминал то, что ему рассказывала Дико: в другой истории, в той, где его суда не были уничтожены и он вернулся домой с «Пинтой» и «Ниньей». Его открытие так обогатило Испанию, что Хуану выдали замуж за другого мужчину, который умер молодым. От этого она потеряла рассудок, и сначала ее отец, а потом сын правили страной вместо нее. Как странно, подумал он, что среди всех прочих перемен и изменений, которые ему удалось совершить с Божьей помощью, была и эта: избавление этой очаровательной женщины от безумия. Она никогда не узнает этого, потому что ни он, ни Дико не скажут ей о другой ее судьбе.

Речи были произнесены, и королевская чета, со своей стороны, вручила ему много прекрасных подарков — по испанским стандартам — для короля Йа-Хунакпу и королевы Беатрис-Тагири. Он принял их с благодарностью.

— Карибия большая страна, — сказал он, — и там еще есть много мест, где до сих пор не слышали имени Христа. Кроме того, в ней много природных богатств, и мы приветствовали бы торговлю с Испанией. Мы просим вас направить к нам священников, чтобы просвещать наш народ. Мы просим вас послать купцов для торговли с нами. Но поскольку Карибия — мирная страна, где невооруженный человек может пройти из одного конца королевства в другой, не подвергая себя опасности, вам не потребуется посылать туда солдат. Более того, моя дочь и ее муж просят вас оказать им большую услугу, передав всем другим правителям Европы, что, хотя мы с радостью примем присланных ими священников и купцов, любое судно, которое войдет в Карибские воды с оружием любого вида на борту, будет отправлено на дно моря.

Предупреждение было достаточно ясным — фактически оно стало ясным с того самого момента, когда тысячи судов карибийского флота впервые появились у берегов Португалии. От короля Португалии уже поступило заявление, что они отказываются от всех планов исследования Бразилии, и Кристофоро был убежден, что другие монархи будут столь же благоразумны.

Были составлены и подписаны документы, подтверждающие вечный мир и особые дружественные отношения между монархами Испании и Карибии. Когда они были подписаны, настало время заканчивать аудиенцию.

— Я хочу попросить ваши величества о последней милости, — сказал Кристофоро. — Этот город известен всем как Город Карибийцев. Дело в том, что я не хотел давать ему название, пока не мог лично попросить у вас разрешения назвать его в честь вашей матери, милостивой королевы Изабеллы Кастильской. Только благодаря ее вере в Христа и оказанному мне доверию был построен этот город и установились такие дружеские отношения между Испанией и Карибией. Даете ли вы мне высочайшее разрешение?

Разрешение было охотно дано, и Хуана с Энрике еще целую неделю прожили во дворце, чтобы почтить своим присутствием церемонию, связанную с официальным наименованием города — Сьюдад Изабелла.

Когда они уехали, началась серьезная работа. Основная часть флота с карибийскими экипажами должна была вскоре вернуться в Карибию. С пассажирами — исключительно испанцами — священниками и купцами. Сын Кристофоро Диего отказался от предложенного ему отцом богатства и попросил разрешить ему вместе с другими францисканцами миссионером отправиться в Карибию. Конфиденциальные расспросы и осторожно наведенные справки позволили Кристофоро найти своего другого сына, Фернандо. Его с детских лет готовили к тому, что он станет деловым партнером своего деда, купца из Кордовы. Кристофоро пригласил его в Сьюдад Изабелла, где официально признал его своим сыном и дал ему одно из карибийских судов. Вместе они решили назвать судно «Беатрис де Кордоба», в память матери Фернандо. Фернандо был также обрадован тем, что отец дал то же имя своей дочери, ставшей королевой Карибии. Вряд ли Кристофоро когда-либо рассказал Фернандо о существовании еще одной женщины в его жизни, в честь которой в действительности была названа королева Беатрис.

Из своего дворца Кристофоро наблюдал, как восемьсот карибийских судов подняли паруса, направляясь в Новый Свет и увозя с собой двух первых его сыновей, каждому из которых предстояло выполнить свою особую миссию. Он смотрел, как еще сто пятьдесят судов отправляются группами по три, четыре или пять, чтобы доставить послов и торговцев в каждый порт Европы и каждый город мусульман. Он наблюдал за тем, как послы и принцы, крупные торговцы и ученые, а также священнослужители прибывают в Сьюдад Изабелла, чтобы учить карибийцев и, в свою очередь, учиться у них.

Бог, несомненно, исполнил обещание, данное на том берегу, неподалеку от Лагоса. Благодаря стараниям Кристофоро, слово Божье было донесено до миллионов. Королевства пали у его ног, а богатства, прошедшие через его руки, под его неусыпным контролем превысили все, о чем он когда-то мечтал ребенком в Генуе. Сын ткача, который тогда цепенел от страха при виде жестокостей сильных мира сего, стал одним из самых сильных и богатых людей, причем добился этого без всякой жестокости. Стоя на коленях, Кристофоро неустанно благодарил Бога за его безграничную доброту.

Но в тишине ночи, сидя на балконе, откуда открывался вид на море, он вспоминал свою жену Фелипу, которой уделял так мало внимания; свою терпеливую любовницу Беатрис в Кордове; сеньору Беатрис де Бобадилья, которая умерла, не дождавшись его триумфального возвращения в Гомеру. Он вспоминал своих братьев и сестер в Генуе, которые теперь уже все лежали в могиле, и весть о его славе так и не достигла их ушей. Он думал о годах, которые мог бы провести с Диего, с Фернандо, если бы не покинул Испанию. Существует ли в мире триумф без потерь, без сожаления, без боли?

Затем он подумал о Дико. Она могла никогда не стать женщиной его мечты; временами он подозревал, что когда-то она тоже любила другого, которого так же безвозвратно потеряла, как он — своих обеих Беатрис. Дико была его учителем, его партнером, его любовницей, его товарищем, матерью стольких его детей, его истинной королевой, когда они создали великое королевство из тысяч деревень на пятидесяти островах и двух континентах. Он любил ее. Он был благодарен ей. Она была для него подарком от Бога.

Так было ли это изменой с его стороны — мечтать провести хотя бы один час в беседе с Беатрис де Бобадильей? Мечтать вновь поцеловать Беатрис из Кордовы и услышать, как она громко смеется над его рассказами? Мечтать, чтобы он мог опять показать свои карты и журналы Фелипе, — чтобы она знала, что его безумная одержимость стоила боли, причиненной им обоим?

За все хорошее приходится дорого платить. Вот в чем убедился Кристофоро, оглядываясь на свою жизнь. Счастье — это не жизнь без боли, а скорее жизнь, в которой болью мы платим за что-то хорошее. Вот что ты дал мне. Господь.

Педро де Сальседо и его жена Чипа прибыли в Сьюдад Изабелла осенью 1522 года, привезя с собой письма Колону от его дочери, зятя и самое главное — от его Дико. Они нашли старика дремлющим на балконе. Поднимающийся бриз приносил с собой сильный запах моря, что предвещало дождь с запада. Педро не хотел будить его, но Чипа настояла, говоря, что он не захотел бы ждать. Когда Педро слегка коснулся его плеча. Колон открыл глаза и сразу узнал их.

— Педро, — пробормотал он. — Чипа.

— Письма, — сказал Педро, — больше всего — от Дико.

Колон улыбнулся, взял письма и, не открывая, положил их себе на колени. Он опять закрыл глаза, как бы намереваясь вздремнуть. Педро и Чипа не уходили, а все смотрели на него, с любовью и грустью, вспоминая прошедшие дни и великие достижения. Затем он вдруг как будто пробудился от сна. Глаза его широко раскрылись, и он поднял руку, указывая пальцем на море.

— Константинополь! — воскликнул он. Затем откинулся в кресле, и рука его упала на колени. Интересно, что ему снилось, подумали они.

Но уже несколько мгновений спустя Педро заметил, что старик сидит не в той позе, что раньше. Да разница была: он больше не дышал. Педро наклонился и поцеловал его в лоб.

— Прощай, мой Главнокомандующий, — произнес он.

Чипа также поцеловала его седые волосы.

— Теперь ты на пути к Богу, мой друг, — промолвила она.

Затем они пошли, чтобы сообщить дворцовым слугам, что великий первооткрыватель умер.

Эпилог

В 1955 году один карибийский археолог, ведя раскопки близ того места, где высаживался Колон, обнаружил, что почти идеально сохранившийся череп, найденный в этот день, оказался тяжелее, чем должен был бы быть. Он отметил эту аномалию, и, спустя несколько недель, когда ему представилась возможность вернуться в университет в Анкуаш, он сделал рентгеновский снимок черепа. На снимке виднелась металлическая пластина, вставленная внутрь.

Внутрь черепа? Не может быть. Только после тщательного осмотра он обнаружил тонкие, как волос, следы хирургической операции, с помощью которой это было сделано. Но кости не срастаются так плотно. Что же это была за операция, не оставившая почти никакого следа? В 1955 году такое было невозможно, так что уж говорить о пятнадцатом веке.

Фотографируя каждый этап процесса, он, в присутствии нескольких помощников, выступавших в качестве свидетелей, расширил череп и вынул пластинку. Она была изготовлена из сплава, которого он никогда раньше не видел; последующие исследования показали, что этот сплав, насколько известно, никогда не существовал. Но не в металле было дело. Когда его отделили от черепа, то обнаружили, что он распадается на четыре тонких листа, сплошь исписанных микроскопически мелким почерком. Текст был написан на четырех языках: испанском, русском, китайском и арабском. Он был полон описательных оборотов, поскольку речь в нем шла о понятиях, которые трудно было выразить с помощью словарного запаса, существовавшего в любом из этих языков в 1500 году. Но после расшифровки смысл послания стал достаточно ясен. В нем говорилось, на какой частоте и в каком порядке нужно послать радиосигнал, чтобы получить ответ от захороненного архива.

Сигнал был послан. Архив был найден. Содержавшиеся в нем сведения казались невероятными и в то же время, не подлежали сомнению, поскольку сам архив был явно созданием техники, никогда не существовавшей на Земле. Когда эти сведения стали известны, нашли еще два архива. В них рассказывалась подробная история не только столетий и тысячелетий жизни человечества до 1492 года, но также и странная, вселявшая ужас история в период между 1492 годом и временем составления архивов, которая в действительности не имела места. Если у кого-нибудь и возникали сомнения относительно аутентичности архивов, все они рассеялись, когда раскопки в местах, указанных в архивах, дали потрясающие археологические находки, подтверждающие все, что могло быть подтверждено.

Существовала ли раньше другая история? Нет, даже две различные истории, обе уничтоженные вторжением в прошлое?

Внезапно легенды и слухи о жене Колона, Дико, и учителе Йаша, Хунакпу Один, начали обретать смысл. Менее ясные истории о некоем турке, который, предположительно, уничтожил «Пинту» и был убит людьми Колона, опять вызвали интерес, и их сопоставили с планами, о которых говорилось в архивах. Очевидно, все три путешественника благополучно проникли в прошлое. Очевидно, все они добились успеха.

У двоих путешественников были могилы и памятники. Теперь оставалось соорудить третью гробницу, здесь, на берегу Гаити, положить туда череп и написать снаружи имя Кемаль, дату рождения, которая не наступит еще в течение многих веков, и дату смерти — 1492 год.

ЛЮДИ НА КРАЮ ПУСТЫНИ

(сборник)

В будущем, когда американское общество рухнуло, не выдержав тягот войны, очаги цивилизации остались там, где людей все еще связывали общие религиозные, племенные или языковые интересы. Эти взаимосвязанные рассказы повествуют о людях, которые находятся вдали от очагов цивилизации. Они живут у самого края дикой пустыни.

Лишь несколько ядерных зарядов упало на Америку, но они вызвали необратимые биологические, и в конечном счете и культурные изменения, которые привели нашу нацию к гибели. Но в океане хаоса, голода и болезней осталось несколько островков миропорядка. Самым крупным, из них оказалось государство Дезерет, образованное из того, что осталось от штатов Юта, Колорадо и Айдахо. Климат изменился. Большое Соленое озеро стало глубже, восстановив свой доисторический уровень. Там, на его берегах, отважные и трудолюбивые первопроходцы вновь превращают пустыню в цветущий сад.

Цивилизацию не в силах восстановить ни наделенные властью структуры, ни даже отдельные великие личности. Ее должны возродить простые люди, мужчины и женщины, которые, работая бок о бок, создают общину, нацию, новую Америку.

На запад

Тем летом путешествие к восточному побережью в поисках полезного хлама оказалось весьма удачным. Еще до того как Джейми Тиг добрался до Морского Города, его мешок был под завязку набит всевозможным барахлом. В городе все было тихо-мирно, и он смог остаться. Ему там были только рады. Но в начале августа Джейми попрощался и снова двинулся на запад. Надо было успеть подняться в горы до того, как пойдет снег.

На обратном пути он не терял даром времени — уже в сентябре он миновал Уинстон. Но Джейми испытывал такой голод, что уминал побеги кудзу с таким аппетитом, как будто это был салат.

Нельзя сказать, что голод был ему в новинку. Всякий раз, когда, покидая свою хижину в Грейт Смокиз, он отправлялся в многомесячные походы к побережью и обратно, наступали дни, когда ему нечего было есть. Джейми был одним из лучших мусорщиков, но большинство домов и старых бакалейных магазинов уже давно было обчищено и в них не осталось продуктов. Да и что проку было в этих продуктах? Те консервы, что еще можно было найти, наверняка уже испортились. Джейми занимался поиском всякого металлического барахла, которое люди больше уже не делали. Молотки, иглы, гвозди, пилы. Как-то раз в стороне от дороги, неподалеку от Чековинити он обнаружил маленькую скобяную лавку, а в ней целый ящик винтов самого ходового размера. Ни на одном из них не было и пятна ржавчины. На обратном пути вся эта тяжесть едва его не доконала, но бросить груз он не мог — не так уж часто Джейми выбирался к побережью. К тому же кто-нибудь обязательно подобрал бы все, что он оставил на дороге.

В этот раз все складывалось не так удачно, как тем летом, но все же достаточно хорошо, особенно если учесть то, что вся страна была уже вычищена вдоль и поперек. Он нашел несколько иголок, две катушки для спиннингов и дюжину мотков лески. И кроме того, великое множество самого заурядного барахла. А еще то, что он не смог положить в свой мешок: воспоминания о длительном пребывании в Морском Городе на побережье, о тех замечательных людях, обитавших к северу от Кенансвилля, что дали ему кров, слушали его байки и даже приглашали его остаться с ними. В то жаркое августовское утро они усадили его в тенек и накормили до отвала домашней ветчиной и рулетом. Но Джейми Тиг знал, чем может закончиться слишком длительное пребывание в кругу таких людей, и поэтому двинулся в путь. Теперь, когда после трех дней голодных странствий он оказался на окраине Уинстона, воспоминания о том пиршестве терзали его душу.

Он и раньше частенько голодал и не сомневался в том, что еще не один раз будет испытывать подобные муки. Но это вовсе не означало, что голод был ему нипочем, и не вселяло уверенности в том, что к полудню он не упадет в голодный обморок. И уж тем более это не означало, что он не сможет забраться на дерево и отдыхать там, наблюдая за 40-й автострадой и слушая радостное щебетание птиц, восхваляющих этот замечательный денек — чик-чирик.

Завтра будет много еды. Завтра он уйдет еще дальше на запад от Уинстона и окажется в дикой местности, где сможет даже, бросив камень, убить белку. А здесь, между Гринсборо и Уинстоном, почти не было еды. Казалось, что каждый, у кого была винтовка или даже рогатка, вышел поохотиться на белок, опоссумов и кроликов и не успокоился, пока не перестрелял их всех.

Это была одна из проблем, возникших в этой части Каролины, которая все еще оставалась под контролем правительства. Здесь, вероятно, уцелела половина населения, то есть примерно четверть миллиона жителей округов Гилфорд и Форсит. Такое множество людей было не в состоянии обеспечить себя едой только за счет возделывания близлежащих земель, тем более что у них не было ни горючего для тракторов, ни удобрений для полей.

В Гринсборо и Уинстоне все еще не знали, что они обречены. Они по-прежнему считали, что им повезло и что они избежали всех ужасов, которые обрушились на крупные города и которые превратили другие штаты в безжизненные пустыни. Но во время своих странствий Джейми Тиг слышал рассказы тех, кто побывал на севере. Он узнал, что когда кровопролитие закончилось, у тех, кто выжил, оказалось достаточно земли и инвентаря для того, чтобы прокормиться. Они могли бы нормально жить, если бы сумели отразить набеги бродяг и бандитов и если бы пережили зиму, и если бы стороной прошли болезни, которые то там, то здесь все еще приводили к страшным мутациям, и если бы они жили не слишком близко от тех мест, куда упали эти бомбы. Словом, они могли бы нормально жить.

Здесь же не было такого достатка. Количество деревьев, которые некогда придавали этому краю столь живописный вид, стремительно уменьшалось, так как их вырубали на дрова. Здешнее население мало-помалу вымирало от холода, голода и кровавых междоусобиц, пока, наконец, не сократилось до крайнего предела. В общем, дела здесь шли хуже некуда.

Из услышанного Джейми пришел к заключению, что здесь все уже изменилось в самую худшую сторону.

Именно поэтому он решил обойти Гринсборо с севера и все время был начеку, так, чтобы первым увидеть всякого встречного. Он должен был первым увидеть каждого встречного и сделать так, чтобы его самого вообще не увидели. Теперь только так и можно было остаться в живых. Особенно тому, кто путешествует, и путешествует пешком. Кое-где быть чужаком — это то же самое, что быть приговоренным к смерти, которому, может быть, посчастливится попасть под амнистию, а может быть, и нет. Благодаря своему умению оставаться невидимым Джейми сумел благополучно пережить последние пять лет, в течение которых весь мир неумолимо летел в преисподнюю. Он научился ходить по лесу настолько тихо, что мог незаметно подобраться к белке на расстояние вытянутой руки. Он настолько метко бросал камни, что никогда не стрелял из своей винтовки, во всяком случае, для того, чтобы добыть себе пищу. Опоссум, енот, кролик, белка и дикобраз — всю эту живность Джейми добывал себе с помощью обыкновенного камня, а более крупную дичь он просто не смог бы унести. Тот, кто путешествует пешком, не может ни взять с собой тушу оленя, ни задержаться для того, чтобы закоптить, завялить или засолить мясо. Вот поэтому-то Джейми и не искал крупную дичь. Ему вполне хватало мяса белки. Дикие ягоды, заброшенные сады и консервы, оставленные в покинутых домах, дополняли его походный рацион.

Но нет ничего худшего для пешего странника, чем одиночество. В такие моменты начинаешь думать, что если не обмолвишься словом хоть с кем-нибудь, то сойдешь с ума. А что из этого выходит? Встретишь какого-нибудь чужака, а он возьмет и снесет тебе голову. Найдешь приют у какой-нибудь лесной семейки, а они возьмут да и перережут тебе ночью глотку. Из твоих косточек сделают ложки, а из кожи сумки, а твоя бренная плоть найдет последнее упокоение в коптильне, В общем, ничего хорошего от жажды общения ждать не приходилось, и поэтому Джейми всегда избегал случайных знакомств.

Вот почему он и устроился на дереве, возвышавшемся над проволочной оградой, которая протянулась вдоль обочины 40-й автострады. Именно оттуда он и услышал это пение, которое было настолько громким, что он сначала услышал, а уж потом увидел этих людей. Трудно поверить, но они пели, причем пели прямо на дороге, более того, прямо на автостраде, а это было равносильно тому, что они свихнулись. Поскольку создавать такой шум, передвигаясь по 40-й автостраде, было верхом наглости, Джейми сначала подумал, что это бандиты. Но нет, этого не могло быть, ведь в Гринсборо и Уинстоне хорошие верховые патрули, которые контролировали шоссе, а эти люди шли из Уинстона и держали путь на запад. Никак не могли они быть бандитами. Просто они еще слишком глупы, чтобы выжить, вот и все. Наверное, обычные горожане, беженцы или что-нибудь вроде того. В общем, люди, которые все еще считают, что мир достаточно безопасен для того, чтобы распевать песенки.

Увидев их, он поразился тому, насколько чудно выглядит это сборище. Последний раз он наблюдал нечто подобное, когда еще только начиналась эпидемия чумы. Впереди всех шла толстая белая женщина, фигура которой напоминала стог сена. Она была запевалой. Двое мужчин — один белый, а другой черный, катили повозки. Каждая из них представляла собой два скрепленных параллельно велосипеда, пространство между которыми было заполнено барахлом, накрытым брезентом. За ними шли две чернокожие девушки лет восемнадцати, блондинка лет тридцати пяти и с полдюжины белых малышей. Все они словно сошли с одного из тех плакатов, призывавших к расовому единству, что были распространены до того, как пришла чума.

Теперь, конечно, нечасто увидишь черных и белых вместе. Люди опасались друг друга. И дело здесь было не столько в расовой нетерпимости, просто у них больше не было общих интересов. Так было, к примеру, и в Морском Городе, откуда Джейми возвращался. Фактически там было два города — черный и белый. Оба считались частями одного и того же города, но у каждого была своя полиция и свои суды, и лучше было не ходить туда, где живут люди с другим цветом кожи. Не стоило этого делать. Собственно так было повсюду, где бывал Джейми.

Но здесь все было по-другому: черные и белые шли вместе, словно члены одной семьи. Джейми был абсолютно уверен в том, что они находятся в пути не так уж долго. Судя по всему, они еще доверяют друг другу и не имеют ничего против совместного путешествия. Так люди обычно ведут себя в течение первых нескольких дней путешествия в составе такой компании и, возможно, будут вести себя спустя несколько лет совместных странствий. Но, глядя на их беспечное поведение, Джейми пришел к выводу, что они не проживут и недели, не говоря уже о годах, которые необходимы для того, чтобы обрести полное взаимное доверие. «Кроме того, — с горечью подумал Джейми, — некоторым людям нельзя доверять, даже если ты провел с ними всю жизнь».

Несмотря на одышку, толстуха пела очень громко — непонятно было, как ей удавалось набирать достаточное количество воздуха. Ей подпевали малыши, а взрослые хранили молчание.

«Дети поселенцев с песней шли вперед, вперед, вперед, вперед».

Так они и шли, снова и снова повторяя эти слова. Когда толстуха прервала пение на словах «шли вперед, вперед», кое-кто из малышей нахально продолжал тянуть «шли вперед, вперед, вперед». Джейми был уверен, что кто-нибудь даст им тумака и предложит заткнуться. Но никто этого не сделал. Взрослые продолжали идти, они катили свои тележки и несли мешки, не обращая на это никакого внимания.

У них не было оружия. Ни винтовки, ни пистолета, вообще ничего. Вся группа была сборищем странствующих покойников, и это было так же очевидно, как и то, что у поющих детишек напрочь отсутствовал слух. Они двигались в направлении последнего рубежа цивилизации, который проходил где-то между этими местами и резервацией чероки. Судя по всему, они бы пели, даже если бы весь мир стал проваливаться в преисподнюю.

У Джейми ни на секунду не возникло сомнений в том, что нужно делать. Он понял, что их жизнь и смерть зависит от того, сумеет ли он их остановить. И он попробовал это сделать.

Точнее, он постарался это сделать как можно быстрее. Закинув винтовку на плечо, Джейми скользнул вниз по той ветви дерева, что нависала над проволочной оградой, а затем спрыгнул на землю. Подняв свой мешок, он забросил его за спину и двинулся к насыпи. Еще пять лет назад здесь круглый год поддерживался порядок и выраставшую траву аккуратно выкашивали. Теперь же почти все придорожное пространство заросло молодыми деревцами, и пробираться между ними было трудно. К тому времени, как он подошел к автостраде, группа прошла еще сотню ярдов и продолжала петь. На этот раз слова были другими: «Подайте, — сказал небольшой ручеек, — подайте, подайте, подайте» — однако мотив был прежний. Он прекрасно их слышал, а они не услышали даже того, как Джейми с невероятным шумом пробирался сквозь подлесок.

— Добрый вечер, — поздоровался он.

Теперь они наконец-то прекратили петь. Тележки остановились, а детишки бросились к обочине еще до того, как затих звук голоса Джейми. По крайней мере, у них хватило ума испугаться, хотя когда с вами начинает разговаривать бандит, то бежать уже просто некуда. И никто из них даже сейчас не вытащил никакого оружия.

— Погодите, — сказал Джейми. — Если бы я хотел убить вас, вы были бы уже мертвы. Я наблюдаю за вами уже пять минут, а слышу вас — целых десять.

Они перестали отходить к обочине.

— Кроме того, ребята, вы побежали к разделительной полосе. Вы точно курица, которая спасаясь от ножа фермера, сама прыгает в кипящий котел.

Все они стояли как вкопанные, за исключением чернокожего мужчины, который вернулся к разделительной полосе. Он подошел к толстухе, по-прежнему стоявшей посреди дороги. Ее рука покоилась на одной из тележек. Она, в отличие от остальных, вовсе не выглядела напуганной. Казалось, что ей вообще незнакомо чувство страха.

Между тем Джейми продолжал говорить, зная, что его размеренная речь их успокоит.

— Видите ли, устраивая засаду, бандиты никогда не нападают только с одной стороны. Когда вы бросаетесь к разделительной полосе, то не сомневайтесь в том, что на другой обочине вас может поджидать еще большее количество бандитов.

— Похоже, вы многое знаете о бандитах, — заметил чернокожий мужчина.

— Как видите, я еще жив и стою перед вами, — сказал Джейми. — Конечно, я знаю о бандитах. Те, кто не успел вовремя узнать о них, теперь уже покойники. Как, например, вы, ребята.

— Но мы — не покойники, — возразила толстуха.

— Ну да, пока. Хотя; как сказать — по мне, так все вы покойники, — продолжил Джейми. — Ходячие покойники, которые распевают свои песенки. Простите, если я не прав, но мне кажется, что вы пели: «Придите и убейте нас, придите и заберите наше барахло!».

— Но мы пели: «Подайте, — сказал небольшой ручеек», — возразила белокурая девчушка лет десяти.

— Он хочет сказать, что нам не следовало так орать, — сказала одна из черных девушек-подростков. Та, что была такой худосочной.

— Именно это я говорила, еще когда мы выходили из Кернерсвилля, — заметила та, у которой бюстгальтер, казалось, вот-вот лопнет.

Чернокожий мужчина прямо-таки испепелил обеих взглядом. Похоже, что это очень не понравилось девушкам, но все же они умолкли.

— Меня зовут Джейми Тиг, и думаю, что я мог бы дать вам несколько советов, с помощью которых вы, возможно, пройдете еще миль пять и останетесь при этом в живых.

— Здесь мы в достаточной безопасности. Ведь мы в Уинстоне.

— Вы только что миновали Сайлас-Крик-парквей. Дорожный патруль Уинстона не часто заходит так далеко. А как только вы окажетесь на 421-й магистрали, то можете о них вообще забыть, так как в тех краях они никогда не бывают.

— Но ведь разбойники не могут находиться в такой близости от Уинстона, разве не так? — спросила толстуха.

Порой люди бывают так глупы.

— А вы думаете, что они выжидают в лесной глуши, надеясь на то, что к ним прорвется какая-нибудь группа путешественников, которой удастся отбиться от множества других банд, наводнивших всю округу? Им проще действовать вблизи городов. Разве дорожный патруль не говорил вам об этом?

Чернокожий мужчина посмотрел на толстуху.

— Нет, нам об этом не говорили, — сказал он.

— Ну тогда должно быть вы как-то их обидели, ведь зная, что начало 421-й магистрали это одно из самых опасных мест, они бы вам просто не разрешили двигаться в этом направлении.

Лицо толстухи, казалось, стало еще более безобразным.

— У меня нет сомнений в том, что они христиане, — сказала она. Эта женщина не плюнула ему в лицо, хотя, судя по всему, могла бы.

Внезапно Джейми осенило.

— А вы, ребята, случаем не христиане?

— Да, и всегда считали себя таковыми, — сказал белый парень. Он все еще стоял на обочине дороги, обняв рукой блондинку. Говорил он тихо, но выглядел крепким малым. Для Джейми было настоящим облегчением поговорить с ним. Странно, что в группе, где был белый, говорил в основном чернокожий. Не то чтобы Джейми считал, что должно быть по-другому, просто он никогда не видел, чтобы от лица группы, где были черные и белые, говорил бы черный.

И вот снова в разговор вступил чернокожий мужчина:

— Благодарю вас за совет. Мистер Тиг, если не ошибаюсь?

— Это не совет, просто такова действительность. Безопаснее всего для такой группы, как ваша, учитывая то, что вам нужна дорога, пригодная для движения ваших тележек, будет вернуться на Сайлас-Крик-парквей и по ней идти на север до Кантри-Клаб-роуд, а уже по этой дороге двигаться на запад. Вы сделаете крюк и выйдете на 421-ю магистраль гораздо западнее, где будет не так опасно.

— Но мы все время шли по 40-й автостраде, — возразила толстуха.

— Значит, вы все время двигались в сторону преисподней. А куда вы, собственно, идете? — поинтересовался Джейми.

— Не ваше дело, — отрезала блондинка. Ее резкий голос хлестнул словно удар бича. Она была не слишком доверчива.

— Каждый виадук на пересечении дорог федерального значения захвачен той или иной бандой, — сказал Джейми. — Это их убежище, куда они возвращаются после набегов, во время которых насилуют и убивают. Даже если бы у каждого из вас был пулемет, а эти тележки были бы завалены боеприпасами, даже тогда у вас кончились бы патроны, еще не доходя Хикори, а на пути к Моргантону вы бы стали покойниками.

— Почему мы должны вам верить? — спросила блондинка.

— Потому что я вам это говорю, — сказал Джейми. — А говорю я вам, потому что вы наверняка об этом ничего не знаете. Зная все это, по автомагистрали пойдет только самоубийца.

На какое-то мгновение наступила пауза. Никто не задавал больше вопросов, и Джейми подумал, что, может быть, они как раз испытывают желание свести счеты с жизнью. Может быть, они втайне надеются умереть? Ведь они же явно ненормальные. Ну а кто сейчас нормальный? Все, кто еще жив, сталкиваются с такими ужасами, что поневоле лишаются рассудка. Джейми считал, что рассудок у большинства людей едва держится в той части тела, где находятся уши и растут волосы. При первых признаках опасности он тут же улетучивается, превращая людей в помешанных…

— Мы не хотим умирать, — сказал белый парень.

— Хотя у Господа, возможно, свои планы в отношении нас, — добавила толстуха.

— Может, оно и так, — согласился Джейми. — Но в последнее время я что-то не замечал, чтобы Господь слишком часто творил чудеса.

— Я тоже, — вставила блондинка. А у нее, оказывается, острый язычок.

— А я видел множество чудес, — сказал белый парень, который, должно быть, был ее мужем.

— Давайте я расскажу вам о чудесах, — предложил Джейми. Он наслаждался беседой. Ведь уже десять дней у него не было случая обмолвиться словечком. Последний раз ему представилась такая возможность, когда он покидал Морской Город, или Кэмп Лежен, как его обычно называли жители. А ведь Джейми был любителем поболтать.

— Если вы, ребята, и дальше будете идти так, как шли, то по мере прохождения следующих десяти миль вы увидите все отведенные вам чудеса, а на одиннадцатой миле вас прикончат.

Теперь чернокожий, кажется, ему поверил.

— Значит, нам надо вернуться на Сайлас-Крик-парквей и двигаться по ней на север до Кантри-Клаб-роуд и таким путем выходить из города?

— Полагаю, что так.

— Это ловушка, — сказала блондинка. — На Кантри-Клаб нас наверняка поджидает его банда, и он хочет направить нас прямо в засаду!

— Мэм, — продолжил Джейми, — полагаю, что такое вполне возможно. Но также возможно и это, — Джейми скинул с плеча винтовку и навел ее прямо на чернокожего. Он настолько быстро привел свое оружие в боеготовность, что никто из них не успел даже пошевелиться.

— Бах, — крикнул Джейми. Затем он по очереди на вел винтовку на каждого из взрослых.

— Бах, бах, бах, бах, — крикнул он. — Мне не нужна никакая банда.

Джейми, конечно, не ожидал такой реакции. Один ребенок разревелся. Другого стало трясти. Двое детишек подбежали к толстухе и спрятались за ее спиной. Лицо каждого из них выражало ужас. Они уставились на него так, как будто были уверены в том, что он сейчас уложит их всех, даже детей. Но взрослые отреагировали еще хуже. Ему показалось, что они чуть ли не с вожделением смотрят на дуло его винтовки, как будто они только этого и ждали, как будто они относились к смерти как к окончательному избавлению от мук. Чернокожий даже закрыл глаза, будто ждал пулю, как поцелуй возлюбленной.

Лишь на толстуху все это не произвело никакого впечатления.

— Больше не наводи на нас свое ружье, парень, — сказала она холодно. — Если не намерен им воспользоваться.

— Извините, — сказал Джейми. Он снова закинул винтовку на плечо. — Я просто попытался показать вам, как легко можно…

— Мы знаем, как это легко, — оборвала его толстуха. — И мы принимаем твой совет. Мы благодарны, что ты предупредил нас об опасности.

— Господь видит твою доброту, — сказал чернокожий, — и он воздаст тебе за нее.

— Может, оно и так, — произнес Джейми из вежливости.

— Даже если ты проявил ее лишь по отношению к самому меньшему из моих братьев, — продолжил чернокожий.

— Который тоже один из нас, — добавила толстуха.

— Ну ладно, тогда удачи вам, — повернувшись к ним спиной, Джейми направился к обочине.

— Подождите минутку, — услышал он за спиной голос белого парня. — А куда вы держите путь?

— Это не твое дело, — сказал чернокожий. — Он не обязан нам об этом говорить.

— Я просто подумал, что если он, как и мы, идет на запад, то, может быть, мы могли бы идти вместе.

Джейми повернулся к парню лицом.

— Не получится, — сказал он.

— Почему? — спросила блондинка таким тоном, как будто была обижена.

Джейми не ответил.

— Потому что он считает, что мы глупы и нас все равно прикончат, — сказал белый парень. — А он не хочет, чтобы и его прикончили вместе с нами. Верно?

Джейми ничего не сказал, но это тоже было ответом.

— Вы ведь хорошо знаете дорогу, — продолжал белый парень. — Я подумал, что мы могли бы нанять вас проводником, чтобы вы сопровождали нас хотя бы часть пути.

«Нанять его! А какими деньгами они располагают? Какая монета сейчас хоть что-нибудь стоит?»

— Не думаю, что из этого что-нибудь выйдет, — сказал Джейми.

— Я тоже так не думаю, — согласилась с ним толстуха.

— Мы не можем довериться смертному, — сказал чернокожий тоном истинного верующего.

«Да он у них, похоже, за главного».

— Да, Господь наш Пастырь, — сказала толстуха. Но в ее голосе отсутствовала набожность. Чернокожий прожег ее взглядом.

Между тем белый парень сделал еще одну попытку уговорить Джейми.

— Сдается мне, что именно Господь и вывел нас на этого парня. У него есть ружье, он много странствовал и знает, что делает. Он как раз тот, кто нам нужен, лучшего и не пожелаешь. Было бы глупо не воспользоваться таким шансом, если бы он нам предоставился.

— Он вам не предоставился, — сказал Джейми. Предупредить их это одно, но умирать вместе с ними — совсем другое. Он снова повернулся к ним спиной и двинулся в направлении подлеска, протянувшегося вдоль обочины.

За спиной раздались их голоса:

— Куда же он делся? Прямо как в воду канул.

И это при том, что Джейми даже не пытался укрыться. Эти ребята просто не заметят, как их схватят бандиты. Одно слово — городские.

Но оказавшись в гуще подлеска, Джейми не вышел на собственную тропу и не двинулся на запад. Не отдавая себе отчета в том, что делает, Джейми снова забрался на то же самое дерево и стал наблюдать за действиями этой странной группы. Они, конечно же, развернули свои тележки на восток.

Отлично. Теперь Джейми мог выкинуть их из головы. Он сделал все, что мог.

Но он почему-то тоже двинулся на восток, параллельно маршруту, которым шла группа. «Господь их пастырь, но не мой», — подумал Джейми. Но у него было какое-то недоброе предчувствие, какой-то непонятный страх, причину которого он не мог назвать. Более того, он вдруг почувствовал, что несет за них ответственность.

Они даже не дошли до Сайлас-Крик-парквей. Дорогу им преградили двадцать человек из дорожного патруля, которые спешились и взяли ружья наизготовку. Джейми еще никогда не видел, чтобы такое количество людей из патруля собралось в одном месте. Может, они готовятся дать отпор набегу бандитов?

Нет. Они всего-навсего ждут маленькую группу путешественников. Вот для чего они собрались здесь. Джейми не мог слышать слов, но по жестам, выражению лиц и общему отчаянию беженцев он понял суть разговора. Дорожный патруль не разрешал им возвращаться в Уинстон и даже следовать на север до пересечения с Кантри-Клаб-роуд. Внутри у Джейми что-то оборвалось. Он не сомневался в том, что патруль понимает, что такое 40-я автострада и знает, что случится с группой, как только она подойдет к 421-й федеральной автодороге. Дорожный патруль намеренно рассчитывал на то, что бандиты всех их прикончат. По какой-то причине патруль хотел, чтобы этих людей убили. Возможно, что они и прибыли сюда только для того, чтобы собрать тела и составить отчет.

Джейми оказал беженцам медвежью услугу. Когда они шли по дороге и пели, у них еще оставалась хоть какая-то надежда, теперь же им не на что было надеяться. Он заметил, что шаги детей утратили былую упругость. Теперь они знали, что идут навстречу своей смерти. Они увидели лица людей, желавших им гибели.

Впрочем, Джейми не сомневался в том, что они уже видели эти лица прежде. Взрослые, которые еще недавно безучастно смотрели на то, как он наставляет на них ружье, теперь не проявляли признаков гнева по отношению к патрулю. Они были убеждены в том, что у них нет друзей и что им неоткуда ждать помощи. Они не надеялись на сочувствие ни со стороны цивилизованных городов, ни уж тем более со стороны бандитов. Неудивительно, что блондинка отнеслась к нему с таким подозрением.

Но белый парень, судя по всему, надеялся на помощь чужака, который повстречался им на дороге. По-видимому, он считал, что с Джейми Тигом можно иметь дело. От этой мысли Джейми почувствовал и радость, и досаду одновременно. Этот парень надеялся на него. И вот они снова идут на запад. Джейми вдруг обнаружил, что снова двигается параллельно их маршруту, но на этот раз он шел быстрее. Опережая их, он пересекал автостраду, возвращался назад и снова шел вперед, как будто нес дозор, обеспечивая безопасность их движения.

«Я и впрямь обеспечиваю безопасность их движения», — подумал он.

Именно Джейми, осторожно и бесшумно пробираясь сквозь густой лес, первым вышел к 421-й автодороге. Он обнаружил двух дозорных бандитов, один из которых спал, а другой был недостаточно бдителен. Теперь ему надо было решать. Убить их? Он мог это сделать достаточно легко, во всяком случае, этих двоих он убил бы без труда. Эти бандиты наверняка совершили столько убийств, что дважды заслужили смертной казни. Вопрос заключался в том, стоит ли ему вступать в битву с этими бандитами или искать какой-то иной выход из положения? На помощь беженцев он не надеялся — оружия у них не было, но даже если бы и было, то среди них не нашлось бы ни одного настоящего бойца. В случае драки рассчитывать ему пришлось бы только на себя.

Он не стал их убивать. Он решил этого не делать, рассудив, что у него достаточно времени для того, чтобы хорошенько осмотреть партизанский город, расположенный под виадуком. Потом можно было вернуться и в случае необходимости прикончить этих двоих.

Партизанский город был расположен на той полосе 40-й автострады, по которой раньше поток транспорта двигался на запад. Сверху над ним нависал виадук, по которому проходила 421-я дорога. Этот город ничем не отличался от тех, что он видел прежде — ряды сдвинутых старых автомобилей образовывали узкие улочки. Виадук, нависший над ними, прикрывал сверху пространство, равное длине четырех автомобилей. В тени, которую создавало тряпье, натянутое между автомобилями, с криками бегали голые дети. Несколько неряшливого вида женщин либо орали на них, либо готовили еду на костре. Вооруженные до зубов мужчины, лениво развалясь, дремали или что-то строгали ножами. По грубым прикидкам Джейми выходило, что бойцов здесь более двадцати человек. Не было никакой надежды на то, что Джейми справится с ними в одиночку. В лучшем случае он мог бы прикончить с полдюжины бандитов: он хорошо стрелял и быстро уложил бы их, но все равно осталось бы еще множество бойцов, которые стали бы преследовать его в лесу, а другие направились бы навстречу беженцам. В принципе Джейми не имел ничего против того, чтобы убивать таких подонков, но он считал, что это стоит делать только в том случае, когда есть шанс одержать победу.

Вот и сейчас ему надо было просто придерживаться этого правила, исходя из того, что больше он уже ничего не сможет сделать. По сути, беженцы представляли собой лишь очередную группу статистов, обреченных на гибель крахом общественных отношений. Крушение цивилизации неизбежно сопровождалось жертвами. И в этом не было вины Джейми, но и остановить этот процесс он был не в силах.

Беда была в том, что он вступил с ними в слишком близкий контакт. Они стали для него уже не просто безликими статистами, какими были, например, те трупы, что он видел в заброшенных фермерских домах или в старых автомобилях, или в лесах. Он помнил лица этих беженцев и слышал, как пели их дети. Один раз он их уже уберег, и теперь его долг найти способ снова их уберечь.

С чего он все это взял? Никто не говорил ему ни о каком долге. Просто он знал, что любой порядочный человек обязан оказать помощь, если, конечно, это ему по силам. А он изо всех сил хотел быть порядочным человеком, хотя и знал, как никто другой, что является самой бесчеловечной тварью из всех, что когда-либо ходили по земле. Именно поэтому он повернул назад, снова прокрался мимо спящего дозорного и вернулся к беженцам, которые еще не успели подойти к тому месту, где произошла их первая встреча.

Нельзя сказать, что он решил к ним присоединиться, вовсе нет. Просто он мог бы показать им дорогу на запад до Блю-Риджа, ведь он все равно туда направляется. Но после этого они пойдут своей дорогой, а он — своей. У каждого свой собственный путь. К тому времени он уже более чем выполнит свой долг, и его совершенно не будет трогать, что с ними произойдет в дальнейшем.

* * *

Тина хранила молчание. Не говоря ни слова, она читала про себя молитву. Так делала ее мать, пока не умерла от удара. Слава Богу, она не дожила до того времени, когда весь мир разлетелся на куски. Тина и сейчас слышала голос своей матери. Но он не мог свести ее с ума. Он не терзал ее изнутри, и не мог толкнуть на безумные поступки. Что толку было взывать к этим лицемерам из дорожного патруля, с их гнусными лицами, новенькой формой, повсюду гадившими лошадьми и сверкающими пистолетами? Что толку было говорить? Чем они лучше тех грязных ублюдков, которые умертвили младенцев на Пайнтоп-роуд? Они-то считают себя лучше, ведь они не нажимают на курок. Но это означает лишь то, что они не только убийцы, но еще и трусы.

Что толку говорить обо всем этом?

Но Тина понимала, что несмотря на то, что она держит язык за зубами, все знают, о чем она думает. Давным-давно она обнаружила, что все ее отрицательные эмоции крупными буквами написаны у нее на лице. Чем меньше злобы было в мыслях, тем труднее было о них догадаться по внешнему виду. Положительные же эмоции вообще никак не отражались на лице. Но стоило ей почувствовать малейший приступ гнева, как окружающие начинали ее сторониться. «Тина вышла на тропу войны, — говаривали они. — «Тина пришла в ярость, надеюсь, что я тут ни при чем». Порой ей не нравилась такая прозрачность, но на этот раз она была довольна. Она видела, что пока командир патруля говорил всю эту ложь, каждый из его подчиненных, бросив на нее взгляд, либо отводил глаза, либо даже пытался напустить на себя еще более злобный и жестокий вид. И то и другое означало только одно: они прекрасно знали, что они творят.

В ответ Тина повернулась спиной к начальнику патруля, который все еще объяснял, насколько ему претят указы, принятые городским советом. Она повернулась спиной и пошла прочь. Шла она медленно, потому что люди ее комплекции просто не в состоянии двигаться быстро, но тем не менее она уходила прочь. Маленькие сиротки из ее начальной школы — Скотти, Мик, Валери и Чери Энн, тотчас последовали за ней. За ними поспешили детишки супругов Кинн — Нат и Донна, а затем и их родители — Пит и Аннали. Потом две черных девчушки из административного района Беннет — Мари и Рона. И лишь когда все остальные двинулись на запад, брат Дивер наконец оставил свои попытки убедить этого начинающего фюрера пропустить их.

Внезапно Тина ощутила свою вину. Ведь она ушла, оставив брата Дивера в таком неловком положении. Его авторитет и без того был довольно шатким, так как он занимал должность второго советника епархии, которой более не существовало, как не существовало и самого епископа, и первого советника — оба были мертвы. Так что не стоило ей окончательно подрывать его авторитет. Впрочем, у нее всегда возникали проблемы с духовенством. Правда, не на духовном уровне — Тина всегда была послушной и благонравной христианкой. Хотя и без злого умысла, она постоянно приводила людей в замешательство. Как, например, сейчас. На самом деле она вовсе не рассчитывала, что все пойдут за ней. Просто у нее больше не было сил выносить эту пытку, а единственным способом показать патрульным свое недовольство было повернуться к ним спиной и уйти. Сейчас Тина могла это сделать по собственной воле, не дожидаясь, пока у патрульных иссякнет терпение и они вскинут свои ружья и напугают детей. Сейчас было самое время уходить, и если брат Дивер не заметил этого, то в чем же здесь ее вина?

У женщины болели ноги. Впрочем, это было еще мягко сказано. Делая каждый шаг, она ощущала, как буквально скрипят ее тазобедренные суставы, больно ударяются друг о друга лодыжки, дрожат ослабевшие колени, зудят подошвы, как прогибается весь ее позвоночник и как деревенеют спина и плечи. Впрочем, она понимала, что именно такими и должны быть эти двадцать пять миль от Гилфордского колледжа до того места, где им суждено было умереть. Выполняя всю эту опекунскую работу в доме молитвенных собраний, Тина считала, что находится в хорошей физической форме. Ведь чего только там не приходилось ей делать — чистить, мыть, натирать до блеска, передвигать стулья и задвигать столы. Ей и в голову не приходило, что пройдя двадцать пять миль, она станет похожа на выжатый лимон.

Тина остановилась посреди дороги: силы окончательно покинули ее.

Все остальные тоже остановились.

— Что случилось? — спросил Питер.

— Ты что-то увидела? — поинтересовалась Рона.

— Я устала, — ответила Тина, — у меня все болит и я хочу отдохнуть.

— Но сейчас всего три часа дня, — сказал брат Дивер, — нам идти еще добрых три часа.

— Не слишком ли ты торопишься попасть на 421-ю автодорогу? — спросила его Тина.

— Знаешь, может, все будет совсем не так, как говорил тот человек, — заметила Аннали Кинн. Она все время занимала противоположную точку зрения. Тина ничего не имела против, она уже к этому привыкла.

Питер умел возражать Аннали, не выводя ее из себя, именно поэтому, считала Тина, они и вступили в брак. Ничто не могло сломить Аннали, пока рядом с ней был тот, кто все время ей возражал, но при этом никогда не выводил ее из себя.

— Я тоже так думал, милая, — сказал Питер, — до тех пор, пока этот полицейский не повернул нас назад. Он знает, что 421-я дорога для нас смерть.

— Вот настоящее Число Зверя, — сказала Рона. Тина вздрогнула. Тот, кто убедил Рону прочитать Откровение, должно быть…

— Теперь-то ты понимаешь, что не задумывалась о том, что он мог нам солгать, — сказала Аннали, — ты просто хотела, чтобы он присоединился к нам.

— Могу понять, почему он этого не сделал, — сказала Тина. — Все сожалеют о том, что случилось, но желают того, чтобы бандиты довели до конца свою работу и можно было больше не беспокоиться по поводу всех этих еще оставшихся мормонов.

— Не называй их бандитами, — сказал брат Дивер. — Это то же самое, что назвать их изгоями. А им как раз и надо, чтобы мы считали их изгоями. Ведь никто из Гринсборо…

— Не надо вообще о них говорить, — оборвала его Донна Кинн. Для одиннадцатилетнего ребенка она высказывалась довольно прямо и не тратила время на всякие там реверансы. Она говорила то, что думала.

— Донна права, — сказала Тина. — И я тоже. Здесь, у обочины дороги, мы вполне могли бы отдохнуть. Я бы провела с пользой оставшееся у нас время.

— Я тоже, — сказал Скотти.

Решающую роль сыграл голос этого самого младшего члена группы. Когда Джейми вернулся, они сидели в тени нависшей над ними развязки, расположившись на травке, которой заросла разделительная полоса.

— Это не такая уж большая развязка, — заметила Аннали. — Вот помнишь, когда они поделили Первый административный район на Гилфорд и Саммит?

Этот вопрос не требовал ответа. В Гринсборо бывало так много Святых, что каждое воскресенье стоянка была переполнена. Теперь же все они умещались в тени единственной развязки.

— В районе Беннет до сих пор живут триста семей, — сказала Рона.

Это было правдой. Но этот факт раздражал Тину. Та часть города, в которой жили чернокожие, была крошечной. Но никто не собирался их изгонять. Кто бы мог подумать, что они сформируют там целый административный район, который спустя шесть лет будет единственным объединением, оставшимся в Гринсборо, большинство белого населения которого погибло, а те белые, что уцелели, покинули город, предприняв безнадежную попытку добраться до Юты. Они взяли с собой лишь горстку черных, в том числе и самого Дивера. Трудно было понять тех черных, что остались в Гринсборо: то ли они были слишком умными, то ли слишком перепуганными, то ли совсем утратили веру. «Во всяком случае, не мне об этом судить», — решила Тина.

— Они в Беннете, а мы здесь, — сказал брат Дивер.

— Я знаю, — сказала Рона.

Все об этом знали. И понимали, что это означает. Черные Святые из района Беннет были намерены остаться в Гринсборо. Так они все и сделали, за исключением лишь этих двух девчушек. Одному Богу известно, почему Рона Харрисон и Мари Спикс добровольно пошли с ними на запад. Тина, так и не поняла, что ими двигало: то ли их вера, то ли безумие. А может быть, и то и другое. Тина понимала, что последнее тоже вполне возможно.

Так или иначе, но после слов, сказанных Роной наступила тишина, и в этот момент они заметили, что на дороге вновь стоит Джейми Тиг. Он появился на южной стороне дороги и стоял у всех на виду, наблюдая за ними.

Пит вскочил на ноги, а брат Дивер прямо-таки обезумел от негодования.

— Никогда так не подкрадывайтесь к людям!

— Да не орите вы так, — мягко сказал Тиг.

Тине с самого начала не нравилась его вкрадчивая манера говорить. Повадки бандита с большой дороги. Он как будто нарочно говорил так тихо — мол, если вам надо, то вы меня услышите.

— Зачем вы вернулись? — спросила Аннали. В ее резком голосе слышалось недоверие. Тина надеялась на то, что ее враждебный тон не введет Тига в заблуждение.

— Я увидел, что патруль развернул вас назад, — сказал Тиг.

— Но это было час назад, — сказал брат Дивер, — даже больше.

— А еще я прошел вперед посмотреть, нельзя ли прорваться сквозь заслоны бандитов на 421-й дороге.

— Ну и как? — спросил Пит.

— Там их больше двадцати человек и это только мужчины. Кто знает, может их женщины тоже умеют стрелять?

Все одновременно выдохнули. И хотя звук был совсем негромким, но все же Тина услышала этот выдох, скорее похожий на шипение, которое бывает, когда открываешь консервную банку. Двадцать человек. Вот сколько ружей будет на них нацелено. Пройти столько миль, и все для того, чтобы оказаться под прицелом этих ружей!

— Я вот все думаю, неужто вы собираетесь здесь оставаться до тех пор, пока кто-нибудь из них на вас наткнется? Или, быть может, есть другие планы?

Ответа не последовало. Все хранили молчание.

— Я все пытаюсь прикинуть, — продолжал Тиг, — то ли вы, ребята, сами хотите помереть, то ли мне все же стоит рискнуть и попробовать помочь вам выйти живыми из этой переделки?

— А я вот все пытаюсь прикинуть, вам-то какой со всего этого прок? — сказала Аннали.

— Закрой свой рот, Аннали, — мягко сказала Тина. — Что вы предлагаете, мистер Тиг?

— Вы ведь идете пешком, а не едете на машине, верно? Значит, вам и не надо ждать, пока появится развязка, выехав на которую, можно сойти с этой автострады.

— Но у нас есть тележки, — возразил Пит.

— Стоят ли они того, чтобы из-за них умирать?

— На них все наши запасы продовольствия, — ответил брат Дивер.

— Тележки можно разобрать, — сказала Тина. Все посмотрели на нее.

— Мой муж сконструировал тележки так, чтобы их можно было разобрать, — пояснила она. — Для того чтобы переходить реки вброд. Он был уверен в том, что хотя бы один мост наверняка разрушен.

— Ваш муж сообразительный человек, — заметил Тиг. Но в его глазах она прочитала вопрос.

— Мой муж умер, — сказала Тина. — Но еще со времен первой чумы мы оба знали, что раньше или позже мы отправимся в это путешествие. И если не будет бензина, то пойдем пешком. Полагаю, что в те времена большинство мормонов хоть раз задумалось о том, что настанет день и им все равно придется отправиться в Юту.

— Или округ Джексон, — добавила Аннали.

— Хоть куда-нибудь, — согласилась Тина. — Он считал, что тележки будут полезны только в том случае, если с ними можно будет перейти реку вброд. В данном же случае, как я полагаю, нам нужно будет преодолеть не реку, а автостраду.

— Это будет похоже на переправу через бурную реку, — сказал Пит. — Эти тележки — лодки, автострада — река, а виадуки — это пороги.

— Метафора, — прокомментировал брат Дивер. Он улыбался, так как всегда испытывал особое удовлетворение, когда мог на деле использовать свой запас мудреных слов.

Что касается Джейми Тига, то он вывел их из состояния отчаяния и вновь дал надежду. Все они стали удивляться тому, что никто не додумался разобрать тележки и идти по лесу. Быть может, так случилось по той причине, что все они были горожанами, в понимании которых с автострады можно съезжать только там, где есть стрелочка и слово ВЫЕЗД. «Но, возможно, причиной тому было присущее им ожидание смерти», — подумала Тина. Кое-кто из них, быть может, даже разочарован тем, что все еще жив. А точнее, испытывает не разочарование, а стыд. Жизнь для них уже утратила всю свою былую привлекательность. Даже к детям они были равнодушны. Они не испытывали желания продолжать путь и встретить смерть с радостными песнопениями. Вместо этого они, возможно, просто сидели бы здесь и ждали прихода смерти.

Так оно и было, пока не вернулся Тиг.

Выйдя на северную обочину дороги, они покатили тележки в глубь подлеска. Когда дальше двигаться с ними стало невозможно, беженцы разгрузили тележки и перенесли всю поклажу к проволочной изгороди. У Тига оказались мощные кусачки: очевидно, ему было не впервой преодолевать изгородь. Он проделал лаз, перекусив проволоку у самой земли.

— Вам надо будет здесь проползти, — сказал он. — С дороги лаз незаметен, так что они едва ли будут вас преследовать.

— А вы считаете, что они намерены нас преследовать? — испуганно спросила Мари.

— Я имел в виду не дорожный патруль, — сказал Тиг. — Думаю, что им-то на вас наплевать. Но вот если бандиты увидят новую дыру в изгороди…

— Мы проползем, — заверила его Тина. И уж если даже она согласилась ползти, то кто мог отказаться? Но она так сказала лишь потому, что ее согласие необходимо было остальным, потому что оно должно было их подтолкнуть и в конечном счете спасти. Однако уверенности в том, что сама она намерена это сделать, все же не было.

Как только тележки были разгружены, они осторожно разобрали рамы, связывающие каждую пару велосипедов воедино. Но Тиг позволил им это сделать лишь после того, как сам внимательно осмотрел каждую точку соединения конструкции. Тина испытывала к нему все больше доверия. Он все делал основательно и без суеты. Ему нужно было время для того, чтобы убедиться в том, что впоследствии все будет нормально работать.

Она заметила, что он не помогал катить тележки и не принимал никакого участия в их разгрузке. Вместо этого он все время вел наблюдение, постоянно держа под контролем автостраду и лес. Один раз он, быстро поднявшись на холм, словно белка, забрался на дерево. Однако через минуту Тиг вернулся.

— Ложная тревога, — пояснил он.

— Это мне знакомо, — сказал Пит.

— Пит — пожарный, — пояснила Аннали.

— Был им, — сказал брат Дивер.

— Я пожарный, — упрямо сказал Пит, — и останусь им, пока жив.

— Я не хотел тебя обидеть, — сказал брат Дивер, пытаясь смягчить ситуацию.

На какое-то мгновение Тиг вышел из себя.

— Да мне-то, собственно, насрать…

Он не закончил фразы, так как встретился взглядом с Тиной, которая посмотрела на него словно на провинившегося воспитанника начальной школы. Этот ее взгляд мог усмирить любого. Так она смотрела на епископов, а иногда и на церковных старост. И они успокаивались даже быстрее, чем дети.

Брат Дивер почувствовал необходимость внести ясность:

— Я надеюсь, что в дальнейшем вы будете выбирать выражения в присутствии детей.

Тиг не отрываясь смотрел на Тину. «В ее присутствии я уж, как пить дать, буду выбирать выражения».

— Тина Монк, — представилась она.

— Сестра Монк, — уточнил брат Дивер.

— Скажите детишкам, чтобы они не оставляли следов, ведущих к лазу. Пусть бегают по травке в разных направлениях.

Тележки были разобраны без особых проблем. В этом приняли участие все, за исключением Тига и Тины. Она стояла и смотрела на эту неровную дыру, понимая, что ее габариты слишком велики для того, чтобы в нее пролезть. Как же она устала! У нее не было никакого желания лезть туда у всех на виду. У нее не было никакой уверенности в том, что она сможет это сделать без посторонней помощи. Она представила себе, как брат Дивер или Пит Кинн, схватив ее за запястья, тянут и тянут ее и в конце концов выбиваются из сил. Тина даже содрогнулась от отвращения.

— Ну что же, начинайте, — обратилась она к Тигу. — Я полезу позже.

Брат Дивер и Пит Кинн начали с ней спорить, но Аннали заткнула им рты, заставив притащить вещи к вершине холма, где находился лаз.

— Сестра Монк, — сказала Аннали, — без вас мы никуда не пойдем, так что соберитесь с силами и лезьте туда.

— Я смогу пролезть лишь в том случае, если вы разрежете изгородь сверху донизу, — сказала Тина.

— Вот этого делать нельзя, — возразил Тиг. — В этом случае лаз будет привлекать внимание не хуже, чем яркий свет неонового фонаря.

— Ну что, тогда прощайте и благословит всех вас Господь, — сказала Тина и стала спускаться с холма.

Тиг тотчас подбежал к ней:

— Послушайте, мэм, может, вы и недостаточно сообразительны, но мне до этого нет дела. Ведь когда я напугал этих малышей, они бросились именно к вам.

— Но мне не пролезть под этой изгородью и не выбраться на вершину холма, — сказала Тина.

— Сдается мне, что вы несколько выдохлись, — заметил Тиг.

— Во мне около ста пятидесяти фунтов веса, вот в чем дело.

— Я подтолкну вас.

— Не вздумайте прикасаться ко мне. Он положил руку ей на плечо:

— Не бойтесь, я уже прикоснулся. У вас под кожей много жира. Вот и все. Поднимайтесь на холм, и я помогу вам пролезть под изгородью.

Прикосновение его руки заставило женщину вздрогнуть, но она понимала, что он действует правильно. Есть множество причин, из-за которых порой хочется умереть, но умереть только из-за того, что не можешь вынести унижения, вызванного тем, что какой-то мужик прикоснулся к твоим телесам и толкает тебя на вершину холма — это уж слишком!

— Если вы заработаете грыжу, то не надейтесь, что я буду делать вам перевязки, — сказала она.

Подойдя к изгороди, она подозвала Аннали:

— Следи за тем, чтобы никто сюда не подходил. Мне не нужны соглядатаи.

Тина с удовлетворением заметила, что Аннали, которая порой была весьма несговорчивой, на этот раз ничего не имела против. Поднявшись по склону холма к изгороди, Тина села, прислонившись к проволоке спиной, а затем легла.

— Переворачивайтесь на живот, — сказал Тиг.

— Но я хотела отталкиваться каблуками.

— Но тогда, как мне подталкивать вас, мэм, не оскорбляя вашего достоинства? Ползите сквозь лаз и хватайтесь за кусты, что растут с той стороны изгороди.

Она перевернулась на живот. Он тотчас схватил ее за бедра и стал подталкивать. Крепкая у него хватка — видно, паренек не обделен силой. Никакого унижения она не почувствовала. Просто его хватка не допускала и намека на сопротивление. Одним сильным движением он толкнул ее к вершине холма. От нее не потребовалось никаких усилий.

— Наверное, я похудела, — сказала она задыхаясь. Вес затруднял дыхание, и она не могла набрать достаточное количество воздуха.

— Замолчите, мэм, и хватайтесь за что-нибудь.

Она замолкла, ухватилась за куст и подтянулась. Напрягая все свои силы, она заскользила вперед, чувствуя, как он, упершись в ее бедра, толкает ее вверх. Цепляясь за одежду и оставляя на ней грязный след, трава царапала грудь и живот. Сверху проволока больно давила ей на спину. Ее руки никогда прежде не испытывали такого напряжения. Она едва дышала.

— Вы пролезли.

Да, ей удалось это сделать. С ног до головы измазавшись грязью, смешанной с потом, она все же пролезла под изгородью. Тина встала на четвереньки, а затем села на землю. Голова кружилась. Ей нужно было хоть немного отдохнуть. Пока она сидела, Тиг опустил задравшийся верхний край лаза и куском бечевки связал проволоку, порвавшуюся в нижнем углу.

— Пойдемте, — сказал он и протянул ей руку. Ухватившись за него, она поднялась на ноги. Проводник стоял рядом, поддерживая ее за руку и глядя в лицо.

— Я не хочу, чтобы вы переносили тяжести. Разве что малыша, который слишком устанет.

— Но тогда я снова располнею, — попыталась возразить Тина.

— Зато избежите худшего, — сказал он. — Судя по вашему виду, можно сказать, что вы в двух шагах от сердечного приступа.

— От удара, — поправила она. — В моей семье умирают от удара.

— Именно это я и имел в виду, — согласился Тиг. — Как только почувствуете усталость, сразу скажите, и мы все остановимся, чтобы отдохнуть.

— Я не хочу замедлять движение, только потому что я…

— Толстая, — закончил он ее фразу.

— Верно, — согласилась она.

— Послушайте-ка, что я вам скажу, мэм. Вы нужны им и нужны живой. Так что никаких тяжестей. Как только вас начнет мучить жажда, вы сможете попить, как только почувствуете усталость, вы сможете отдохнуть.

— А теперь послушайте-ка, что я вам скажу. Я в гораздо лучшей форме, чем кажется. Прислуживая в церкви, я целыми днями занималась физическим трудом. К тому же за всю свою жизнь я не выкурила ни единой сигареты и не выпила ни капли спиртного.

— Вы мне объясняете, почему до сих пор не умерли, — сказал Тиг. — Я же объясняю вам, как сделать так, чтобы вы и в дальнейшем остались живы. Вот увидите, вы останетесь в живых, да еще и похудеете.

— Не указывайте, что мне делать.

— Поднимайтесь на этот холм.

Повернувшись в указанном направлении, она стала подниматься. Чтобы показать ему, на что способна, она двигалась быстрее, чем это было необходимо. Через десять шагов ее правая нога отказалась повиноваться. Это произошло настолько неожиданно, что она оступилась и упала. Ушиб был не слишком сильным, во всяком случае не настолько сильным, чтобы отказаться от попытки подняться на вершину холма. Тиг помог ей встать на ноги. Тина не стала возражать, когда он стал легонько подталкивать ее вперед. Было ясно как день, что она выдохлась и уже не восстановит свои силы, во всяком случае в течение этого дня. Поэтому им пришлось разбить лагерь на противоположном склоне холма, всего в сотне ярдов от лаза, сквозь который они пролезли за изгородь. Тиг не позволил им развести костер, а сам, пока не стемнело, осматривал подходы к лагерю, и время от времени, забираясь на деревья, вел наблюдение за округой.

Ночь была теплой, и они спали прямо в лесу, на дальнем склоне холма. Отсюда они не могли видеть дорогу, но зато им удалось кое-что услышать. Голоса раздавались довольно близко. Они услышали потрескивание костра, разговоры и смех. И хотя отдельных слов было не разобрать, но было ясно, что там шло какое-то веселье.

— Бандиты? — шепотом спросил Пит.

— Пикник, — сказал Тиг.

Это были граждане Уинстона. Они находились под защитой закона. А всего в паре миль от них бандиты могли запросто ограбить и убить любого прохожего. Примерно на равном расстоянии от тех и других находилась Тина Монк. Она тихо лежала, прислушиваясь к ночным звукам. Ее мучила одышка. Непривычные к таким нагрузкам мышцы болели, и она не могла заснуть, а накопившаяся за день усталость требовала сна. Это было невыносимо. Смех. Приятная компания. Этой ночью кто-то наслаждался всеми этими радостями, присущими спокойным временам. «Как смеют они радоваться жизни, когда их дорожный патруль отправил десяток людей на верную смерть? Вы, те, кто сейчас смеется, ваши друзья и возлюбленные, вы все тоже несете за это ответственность. Вы те, от имени которых действовали эти равнодушные убийцы».

Она все же заснула, и ей снилось, что она ползет через какие-то тесные лазы, протискивается в узкую шахту. Одежда задирается, а она ползет все дальше и дальше. Затем она поднимает люк и выползает наружу. В горячем плотном воздухе эхом раздается грохот стрельбы и шум кондиционера. Она слышит чьи-то вопли. Пули настигают ее братьев и сестер, все они гибнут с криками боли и ужаса, а она, Тина Монк, церковный староста, председатель совета школы, регент церковного хора, прижимается к кондиционеру. Она пытается дышать бесшумно, так, чтобы никто ее не заметил. Они застрелили ее мужа, стоявшего на верхней ступеньке лестницы, ведущей в кочегарку. Чтобы открыть дверь, ей пришлось отодвинуть тело Тома. Пока Тина поднималась по лестнице, ее туфли стали красными от его крови. Провалившись в это кошмарное забытье, она снова увидела красивое и спокойное лицо мертвого мужа.

Герман Дивер понимал, что не имеет власти над этими людьми. Епископ Ковард сказал бы, что будучи единственным священником в группе, Дивер обладает всей полнотой власти. Но они не нуждались в духовном руководстве. Это путешествие не было странствием, о котором говорилось в пророчестве. Здесь не было Лехи, который, явившись во сне, сказал бы им, куда идти. Не было и божественного дара лиахоны со знаками, указывающими путь. По утрам на земле не было и следа манны небесной, лишь роса, от которой их одежда становилась такой мокрой, что прилипала к телу. Поэтому утром настроение было хуже некуда. Он мог вполне доходчиво объяснить, почему шекспировский Гамлет в монологе «Быть или не быть» фактически не рассматривал возможность самоубийства, а скорее решал, стоит ли ему и дальше страдать, как надлежит христианину, или же он должен совершить акт мщения. Но почему он, священник высокого ранга, Святой, которому позволено входить в храм, профессор литературы, почему он ужасно сожалеет о том, что все еще жив — этого Герман Дивер не смог бы объяснить ни себе, ни другим. В этом он винил только себя, считая, что совершил недопустимую ошибку. А может быть, в этом есть намек? Быть или не быть — это вообще не вопрос. Плевать было Гамлету и на месть, и на справедливость. Он делал лишь то, что было угодно его отцу. Если он имел добрые намерения, тогда зачем он убрал отца своего друга Лаэрта? Теперь, похоже, мы все оказались в его положении. И даже испытываем те же внутренние страдания. «Поднимайся, Дивер, — сказал он себе. — Пусть ты и не являешься их предводителем, но все равно покажи им пример. Ты их капеллан, вот кто ты теперь. Поддерживая их моральный дух, ты должен быть бодрым, веселым и энергичным. Не обращай внимания на обжигающую боль в предстательной железе. Это еще цветочки. Ягодки будут, когда ты начнешь первое сегодняшнее мочеиспускание».

— Туалет для мальчиков находится вон в тех кустах, — объявила сестра Монк.

Дивер подумал, что ее слова, возможно, адресованы именно ему, но поскольку его глаза все еще были закрыты, полной уверенности в этом не было. Но, посчитав, что это именно так, он, превозмогая себя, встал на ноги. Краем глаза Дивер увидел, что первые лучи солнца уже пробиваются сквозь ветви деревьев. Припекало солнце, горела предстательная железа, а выходившая наружу моча, безжалостно терзая всю его плоть, с шелестом лилась на прошлогодние листья. «В молодости я никогда не думал, что это может вызывать такие страдания. Впрочем, тогда я вообще ни о чем не думал. А вот теперь ощущаю каждую клеточку своей плоти».

Проявив вежливость, они открыли собрание лишь после того, как Дивер вернулся в лагерь. А может быть, они дождались его, поскольку все еще считают, что он имеет над ними власть? Впрочем, теперь они чаще прислушивались к молодому и сильному Питеру. Всегда решительная Тина Монк стала еще более непреклонной. Теперь, с присущей только ей прямотой, она принимала важные решения. Возможно, они предоставили ему право «совещательного голоса». Но решение было принято еще до того, как он начал говорить. У него не было возражений, напротив, он даже приветствовал такое положение дел. Умение принимать ответственные решения явно не входило в число его достоинств. Его сильной стороной были педагогические способности. Они могли принять решение, а он мог убедить их в том, что оно является единственно верным. Вот когда пригодилось его умение вести схоластические дебаты, доказывать уже свершившийся факт величия какой-то личности, когда все и без того уже согласны с ее величием. Ему было гораздо легче понять суть сравнения автострады со своенравной рекой, нежели разгадать, о чем думает этот язычник Тиг, глядя на непроницаемую зеленую стену леса.

— Вы нам нужны, — говорил Пит. — Мы не имеем права просить вас об этом, но вы нужны нам как проводник, так как без вас мы туда никогда не придем.

— Куда не придете?

«Хороший вопрос. Тиг, несомненно, попал в самое яблочко. Куда придем? На небеса, к славе Господней, Джейми Тиг. К жизни вечной, туда, где Господь Праведный и где Иисус Христос, который был нам ниспослан».

— В Юту, — сказала Тина. «О, да. Это первоначальный пункт назначения. Промежуточный пункт. Да, пожалуй, я слишком далеко заглядываю в будущее».

— Вы спятили, — сказал Тиг.

— Возможно, — согласилась Тина.

— Вовсе нет, — возразил Пит. — Куда же еще нам идти? Но ведь это в двух тысячах миль отсюда. И туда было сброшено столько бомб! Должно быть, там было так же жарко, как в округе Колумбия.

— Некоторое время еще работало радио и было сообщение, что Юта не особенно пострадала.

— А может, ее опустошила чума?

— Все равно там что-нибудь осталось, — сказал Пит.

— Вы на это надеетесь?

— Мы это знаем, — сказал Пит с улыбкой. — Мы не внушаем вам большого доверия, но поверьте, что там у власти мормоны. А там, где есть хотя бы четыре мормона, есть и правительство. Президент, два советника и те, кто способен начать возрождение нормальной жизни.

Дивер рассмеялся. Он вспомнил, что подобные шутки всегда вызывали смех. Кое-кто из присутствующих также расхохотался. В основном это были дети. Они не поняли шутки, но Дивер был рад тому, что они засмеялись. Дети должны смеяться.

Не в силах остановить смех, Дивер понял, что Тиг ищет поддержку, причем не у него, а у сестры Монк. Это его сильно уязвило.

— Все верно, — сказала она. — Мы начали к этому готовиться много лет назад. Мы знали, что это произойдет и пытались всех предостеречь. Мы не верили в силу смертных. Мы знали, что ваше оружие вам не поможет, и что только вера в Господа спасет нас.

— Почему же он с вами так поступает? — спросил Тиг.

Это был самый тяжелый вопрос, и Дивер знал, что на него сможет ответить только он сам.

— Видите ли, спасение касается крупных человеческих сообществ. Америки в целом. Церкви в целом. Что касается отдельных людей, то многие из них будут страдать и умирать.

Казалось, только сейчас Тиг понял, что, наверное, обидел их.

— Извините, — произнес он.

— Это естественный вопрос, — сказал Дивер. — В Книге Мормона говорится о том, что пророков Альму и Амьюлека заставили смотреть на то, как их враги бросали семьи верующих в огонь и сжигали их живьем. Амьюлек спросил: «Почему Господь не снисходит и не спасает этих людей?». Альма же ответил, что для этих людей Смерть сладостна: «Почему же Господь должен лишать их этой радости? Злым же людям следует позволить свершить свое зло. Тогда все будут знать, что уготованное им страшное наказание справедливо». «Тогда, может быть, они убьют и нас», — сказал Амьюлек. «Если они это сделают, то мы умрем, — сказал Альма. — Но думаю, что Господь этого не допустит. Мы еще не закончили свою работу».

Дивер почувствовал на себе их взгляды, понял, что сейчас они слушают его, затаив дыхание. Особенно дети, которые не сводят с него глаз. Он знал, что они понимают, какое значение для них имеет эта история. Мы еще не закончили свою работу, вот почему мы живы.

«Но только не спрашивайте меня, в чем же заключается наша работа, — подумал он. — Только не спрашивайте о том, что нам будет предопределено выполнить, если каким-то чудом оставшись в живых после путешествия длиной в две тысячи миль по преисподней, мы придем в Царство Божье, расположенное в горах».

Тиг хранил молчание, и Дивер подумал, что, несмотря на свою молодость и тот факт, что он был язычником, молодой человек обладал весьма чувствительной душой. Он вдруг подумал, что этот Тиг в принципе мог бы даже стать новообращенным. Крестить здесь, в пустыне, новообращенного разве это не чудо!

— В Юте Церковь будет сильна, — заявила Тина Монк. — А вы уверяете нас в том, что мы нигде не будем в такой безопасности, какая была в Гринсборо и Уинстоне.

— Так вы мормоны? — спросил Тиг.

— Вы хотите сказать, что только сейчас об этом догадались? — ответила Аннали. Она, как всегда, вела себя безответственно и дерзко. Дивер слышал, что брак несколько смягчил ее характер. Он был рад, что не встречался с ней до замужества.

— Вы ни разу не сказали об этом прямо, — заметил Тиг.

— А это что-то меняет? — спросил Дивер. — Неужели вы не поможете нам теперь, когда знаете, что мы… как же они нас называют? Приверженцы культа Антихриста? Тайные пособники Сатаны? Безбожники, которые прикидываются христианами, чтобы совратить впечатлительных молодых людей?

— Меняет, если вы намерены идти в Юту, — ответил Тиг.

— По 40-й до Мемфиса, — сказал Пит, — потом на север до Сент-Луиса и по 70-й в Денвер. А дальше кто знает? Может, там даже ходят поезда и ездят автобусы.

— И раз в неделю запускают «Шаттл», — добавил Тиг.

— Вы недооцениваете изобретательности мормонов, — заметил Дивер.

— А вы недооцениваете размеры бедствий, вызванных взрывами нескольких ядерных зарядов, применением биологического оружия и крушением цивилизации, — сказал Тиг. — Уже не говоря о том, насколько изменился климат. Вы уверены в том, что Юта не оказалась погребенной под ледниками?

— Они не могут сформироваться так быстро, — возразил Пит.

— Это ведь две тысячи миль, — продолжал Тиг. — И учтите, что зимы теперь холоднее и длиннее, чем раньше. Как далеко на запад вы успеете продвинуться до сентября?

— Мы и не надеялись добраться туда за один сезон, — ответил Дивер.

— Вы нам нужны, — сказал Пит, — мы вас наймем. Тиг рассмеялся:

— А чем будете расплачиваться?

— Домом и работой в Юте, — сказал Пит.

— И вы это можете гарантировать? — спросил Тиг. — Вы гарантируете, что я получу небольшой участок земли? И что у меня будет дом, а в нем водопровод с горячей и холодной водой? И что я получу теплое местечко? И буду там работать с восьми до пяти? А как далеко оно будет от дома? Я не хотел бы тратить на дорогу более пятнадцати минут…

— Замолчите, — оборвала его Тина. Тиг замолчал.

— Мы можем вам обещать, что в горах Юты вы будете жить в мире. Мы можем обещать вам, что если вы приведете нас туда, то получите крупное вознаграждение. Мы можем обещать, что в Юте вы сможете собрать то, что посеете, и содержать то, что заведете. Вы сможете рассчитывать на то, что завтра все будет так же спокойно, как и сегодня. Где еще вы сможете получить такие гарантии?

— Но я не собираюсь становиться мормоном, — сказал Тиг.

— Никто на это и не рассчитывает, — возразила сестра Монк.

— Они рассчитывают лишь на то, что вы хороший человек, — сказал Дивер.

— Ну, тогда можете все это выбросить из головы, — усмехнулся Тиг.

— Быть хорошим человеком вовсе не значит быть безгрешным, — пояснил Дивер.

— Насколько плохим может быть человек, оставаясь все же хорошим?

— Только хороший человек согласится пройти с группой беспомощных людей две тысячи миль, удовлетворившись лишь их обещанием оплатить его услуги.

Дивер с радостью обнаружил, что его слова, похоже, возымели действие, и Тиг склонен принять их предложение. Он даже подозревал, что Тиг желает, чтобы его уговорили. Кроме того, и так уже потратил массу своего времени и усилий, помогая им уйти с автострады. К тому же Тиг, как и они, сильно рисковал: если бы их здесь настиг дорожный патруль, то, несомненно, все они попали бы в беду. Дорожный патруль не мог не обратить внимания на тот факт, что ночью не было стрельбы и, вероятно, отправился на их поиски.

Возможно, Тиг тоже подумал об этом, так как он внезапно поднялся.

— Я об этом подумаю. Но сейчас нам нужно идти. Пока мы не выйдем на дорогу и снова не соберем тележки, мы не сможем двигаться быстро. Положите самые тяжелые вещи на велосипеды. Надеюсь, что у них цельнорезиновые шины.

— Конечно, — подтвердила Тина. — Мой муж это предусмотрел. Куда годятся велосипеды, шины которых все время спускают?

— Небольшие вещи понесут малыши. Аннали сразу же запротестовала.

— Они слишком тяжелы для…

— Они будут часто отдыхать, — оборвал ее Тиг. — Мы больше не будем сюда возвращаться. Взрослые понесут намного больше груза.

Оказалось, что Скотти, Мик, Чери Энн и Валери смогли взять лишь четыре небольших мешка. Пит решил соорудить нечто вроде носилок и на них унести все остальное. Положив на плечи носилки, он и Дивер забрали гораздо большее количество вещей, чем то, которое они могли бы унести на своих спинах.

Сестра Монк стала собирать кошелки с продуктами.

— Оставьте их, — сказал Тиг.

— Но они не тяжелые, — запротестовала Тина.

В ответ Тиг не сказал ни слова. Он лишь пристально посмотрел на нее. Она выдержала его взгляд. К удивлению Дивера, сдалась все же сестра Монк. За все годы их совместной церковной жизни такого еще никогда не было. Сестра Монк никогда не уступала ни мужчинам, ни женщинам. Но сейчас она почему-то уступила этому Джейми Тигу.

Именно тогда Дивер впервые понял то, что Тиг, должно быть, увидел сразу же — сестра Монк не слишком годится для физической работы. Дивер так привык к ее полноте, что совершенно не обращал на нее внимания и позволял ей делать в Церкви всю тяжелую работу. Ему казалось, что так будет продолжаться и во время их странствий. Но теперь настойчивость, с которой Тиг запрещал ей нести вещи, наконец, обратила на себя внимание Дивера. Он увидел, что даже утром, после сна, она выглядит совершенно разбитой, и едва стоит на ногах. Дивер впервые подумал, что она может и не выдержать этого путешествия.

Понимание того, насколько он внутренне зависим от этой женщины, разозлило Дивера. Разве он не наделен властью? Разве не ему предопределено вести их? И все же он зависел от нее. «Ну хватит. Нет незаменимых людей. Если мы можем обойтись без…»

Нет, он не будет перечислять имена тех незаменимых людей, которые были умерщвлены на Пайнтоп-роуд. Их останки при помощи бульдозера были зарыты в братскую могилу на автостоянке, превращенной в место казни. Теперь в этом нет смысла. Их больше нет, а эти Святые, сбившиеся в жалкую кучку, все еще живы. Это значит, что Церковь еще жива и будет жить. Церковь, поддержанная верой и Господом, а если повезет, то и этим чужаком, который пришел неизвестно откуда и сам предложил свою помощь. Ангел был бы, конечно, полезнее, но если Господь предлагает им в качестве помощи лишь этого Джейми Тига, что ж, значит так тому и быть. Но если это так, значит, его им послал Господь.

Они все забрали за один раз. Шли долго и часто останавливались. Фактически большую часть пути Тиг отсутствовал. Он забегал вперед, уходил на юг, возвращался с севера. На самом деле их вела сестра Монк. Она находила отметины, которые Тиг оставлял на стволах деревьев, указывая им путь. На исходе дня они снова вышли на дорогу. На этот раз это была 421-я дорога федерального значения. Двухполосная скоростная автострада с виадуком, который остался в нескольких милях позади. Несмотря на то, что они валились с ног от усталости, Тиг заставил их собрать тележки. Только после этого они могли пожевать вяленого мяса и лечь спать.

— На рассвете мы должны двинуться в путь, — сказал он, — а не сидеть возле еще не собранных тележек. Мы миновали только один виадук.

Когда они собрали тележки, он наконец разрешил им развести очень маленький костер, на котором можно было сварить суп и накормить детей более или менее нормальной пищей. Несмотря на голод, дети все время клевали носом и едва управились с едой. Когда они улеглись и заснули, Тиг изложил свои условия их совместного путешествия.

— Я не настолько хороший человек, чтобы пройти с вами две тысячи миль, — сказал он, глядя Диверу в глаза. — Могу лишь обещать, что приведу вас в Грейт Смокиз. Западнее этого места я никогда не был. Мне знакома местность между горами и морем, а о краях, куда вы намерены добраться, я знаю не больше вашего. У меня там есть лачуга, пригодная для зимовки. В ней я и живу. Я знаю всех соседей и вымениваю у них еду на вещи, которые добываю во время своих путешествий. У нас там нет бандитов. Вот и все, что я могу вам обещать. Но думаю, что в пути я сумею вас кое-чему научить, и когда весной вы снова двинетесь в путь, у вас будет больше шансов добраться до цели.

— Если вы будете сопровождать нас только до этого места, — сказал Пит, — то мы просто не сможем с вами расплатиться. Ведь все, что мы вам обещали, вы сможете получить не раньше, чем мы окажемся в Юте.

Выдернув пучок травы, Тиг стал вынимать из него травинки и разрывать их пополам.

— У вас есть то, что мне нужно.

— Что именно? — потребовала ответа Аннали. Тиг холодно посмотрел на нее.

Дивер предложил свое объяснение:

— Может быть, он считает, что мы обязательно погибнем, если он не поможет нам. Может быть, он просто не хочет, чтобы мы погибли.

Дивер увидел, что лицо Тига изменилось. Какое-то странное, едва уловимое выражение мелькнуло в его глазах. «Неужели я прав, и Тигом движут альтруистические побуждения? Или же это нечто иное, нечто настолько постыдное, что Тиг не может в этом признаться? Может быть, он намерен при первом удобном случае предать нас? Будь что будет. Если Господу угодно уберечь нас от несчастий, то он оградит нас и от измены. А если нет, то пусть я лучше умру, доверившись человеку, который окажется не таким хорошим, как я думал, нежели буду настолько подозрительным, что откажусь от помощи искреннего друга».

Между тем сестра Монк попыталась сменить тему разговора:

— А вот вы сами, Джейми Тиг, я полагаю, что в большинстве случаев вам удается избежать опасности. Вы очень ловко маскируетесь в лесу и стараетесь держаться подальше от дорог. Но с нами вы обязательно попадете в беду. Ведь большую часть пути нам придется двигаться по дорогам, нас слишком много и мы совершенно не умеем маскироваться. Нас обязательно кто-нибудь обнаружит.

— Может, оно и так, — сказал Тиг.

— Вот у вас есть ружье, а сможете ли вы убить из него человека?

— Думаю, что смогу, — сказал Тиг. Наступила пауза.

— А вам уже приходилось убивать? — спросил Пит. В его голосе был слышен благоговейный страх. Судя по всему, он относился к убийству человека как к некоему волшебству, которое может наделить человека сверхъестественной силой.

— Думаю, да, — сказал Тиг.

— Я не верю, — выпалила Аннали.

— Во всяком случае, нам он нужен как проводник, а не как солдат, — заметил Дивер.

Не думаю, что там, где нам придется идти, между этими понятиями есть хоть какая-то разница, — сказала сестра Монк. — Вы профессор английской литературы, Пит — пожарный, который умеет спасать людей, рискуя собой. Но, полагаю, что никто из нас никогда не убивал людей.

— Жаль, что мне не приходилось, — пробормотал Пит. Сестра Монк не обратила на него внимания.

— А что, если единственным способом спасти нас будет незаметно подкрасться к кому-нибудь и убить его? Напасть сзади, не давая ни малейшего шанса на спасение. Вы бы пошли на такое, Джейми Тиг?

Тиг кивнул.

— А почему мы должны ему верить? — спросила Аннали.

Тиг лишь нетерпеливо отмахнулся от нее:

— Я убил свою мать и отца и могу убить любого.

— Бог ты мой, — прошептала Рона.

Дивер повернулся к девушке, собираясь сделать ей выговор за то, что она упоминает имя Господа всуе. Но затем он подумал, что по сравнению с отцеубийством, в котором только что признался Тиг, проступок Роны кажется сущим пустяком.

— Ну, будет вам, — сказал Пит.

— Вы ведь это хотели услышать? — спросил Тиг. — Вам ведь хотелось узнать, достаточно ли я кровожаден, чтобы совершить убийство, необходимое для вашего спасения? Вы ведь хотели выяснить, имеет ли солдат, которого вы собираетесь нанять, достаточный послужной список?

— У меня и в мыслях не было выяснять то, о чем вы не хотите рассказывать, — возразила сестра Монк.

— Они этого заслужили, — сказал Тиг, — суд приговорил меня к условному наказанию, поскольку все знали, что они этого вполне заслужили.

— Они плохо с вами обращались? — спросила Аннали. Теперь ее подозрительность сменилась любопытством. «Ведет себя, как репортер бульварной газетенки», — подумал Дивер.

— Аннали, — резко обратилась к ней сестра Монк, — мы зашли слишком далеко.

— Я ответил на вопрос, который вас так интересовал, — сказал Тиг. — Если нужно, то я сумею убить. Но я сам буду решать, убивать или нет. Я буду давать распоряжения, а вы их будете выполнять. Вы поняли? Если я скажу вам сойти с дороги, вы это сделаете, и сделаете беспрекословно. Понятно? Я не намерен нянчиться с вами и убивать всех подряд только потому, что у вас нет желания делать все необходимое для того, чтобы избежать драки.

— Брат Тиг, — обратился к нему Дивер. Он сделал вид, что не заметил, какое впечатление произвело на Тига слово брат. — Мы с радостью подчинимся вашим распоряжениям, касающимся того, как, когда и по какой тропе нам идти. С чистым сердцем уверяю вас, что мы не желаем никого убивать. Мы не хотим никому причинять вреда и вмешиваться в чужую жизнь.

— Во всяком случае, я не хочу, чтобы вы ради меня кого-нибудь убили, — сказала Мари Спикс.

Все посмотрели на нее. Она всегда разговаривала, как подросток, и никто не ожидал услышать ее мнение о столь серьезных вещах.

— Уж лучше пусть я умру. Вы поняли?

— Ты спятила, — сказала Рона, — ты лишилась рассудка, девочка.

— Убийство разбойника не является преступлением, — заметил Пит.

— Как и убийство мормона, — сказала Мари, — насколько мне известно.

Она встала и пошла туда, где спали малыши.

— Она спятила, — повторила Рона.

— Она христианка, — возразил Дивер.

— Я тоже, — сказал Пит, — но я знаю, что есть случаи, когда Господь позволяет добрым людям защищаться. Вспомним о капитане Морони и о нашем праве на свободу. Вспомним о Хеламане и о двух тысячах молодых людей.

— Вспомним о том, что пора спать, — вмешался Тиг. — Я слишком устал и сегодня не буду дежурить первым.

— Дежурить буду я, — предложил Пит.

— Нет я, — сказал Дивер.

— Дежурить будете вы, мистер Дивер, — подтвердил Тиг. — Эти часы у вас на руке, они исправны, или вы их носите как память?

— Они на солнечных батарейках и ходят очень точно, — ответил Дивер.

— Будете дежурить до полуночи. Потом разбудите Пита. А вы, Пит, разбудите меня в три.

После этого Тиг встал и пошел в кусты, которые служили отхожим местом для мальчиков.

— Убийство — это смертный грех, — сказала Аннали. — Я не желаю, чтобы нами командовал убийца.

— Не судите, да не судимы будете[100], — сказал Дивер. — Кто из вас без греха, первый брось камень[101].

Как и надеялся Дивер, это положило конец дискуссии. Среди них не было человека, который бы не чувствовал за собой ту или иную вину. Они испытывали чувство вины хотя бы за то, что в отличие от многих других все еще были живы. Быть может, Мари уже извлекла из этого урок. Быть может, убийству вообще не может быть никакого оправдания.

Брат Дивер прислушался к дыханию спящих людей. Он увидел, как мерно, в такт дыханию, поднимается и опускается грудь каждого ребенка. Он представил себе, как кто-то, подкравшись к детям, занес над ними нож или прицелился в них из ружья. Если бы этот кто-то занес свое оружие над ним самим, у него хватило бы мужества безропотно принять смерть. Но никогда на свете он не позволил бы нанести даже малейший вред этим детишкам. «Если бы я знал, что детям грозит беда, я бы отправил любого бандита в преисподнюю, — подумал Дивер. — Быть может, такая склонность к убийству является моим тайным пороком? Хотя нет, едва ли. Думаю, что это проявление гнева Господня. Наверное, именно такое чувство испытывал Христос, когда говорил, что лучше привязать к шее жернов и прыгнуть в море, чем поднять руку на дитя».

«Тиг убил мать и отца. Это жестоко. Впрочем, не мне его судить. Но теперь я буду внимательно наблюдать за этим парнем. Не спускать с него глаз. Еще не отделавшись от одной банды убийц, мы можем угодить в еще более жестокие руки. В руки тех, кто может убить чужаков только потому, что им не нравятся их религиозные убеждения. Но убить собственных родителей!»

Содрогнувшись всем телом, Дивер уставился в темноту, сгустившуюся вокруг мерцающего света костра.

На пятый день после того, как к ним присоединился Тиг, они двигались в направлении Уилксборо. Теперь они вошли в ритм, и никто уже не испытывал той усталости, которую они почувствовали на третий день. Теперь им не было так страшно, как раньше. Несколько раз Тиг уходил вперед, на разведку. Быстро возвращаясь назад, он заставлял их сворачивать с дороги. Но это была уже не автострада, и им часто удавалось пробираться сквозь кустарник, даже не разбирая тележек. Лишь для того, чтобы пересечь 77-ю автодорогу, им пришлось разобрать тележки. Чаще всего они шли пешком, двигаясь след в след друг за другом.

Как то раз, когда они прятались в кустарнике, Мари, поддавшись уговорам Роны, выглянула из зарослей и увидела всадников, которые проезжали мимо. Судя по всему, это была шайка отъявленных негодяев. Кроме того, Мари показалось, что к седлу одного из них были прикреплены три человеческих головы. Она вздрогнула, когда поняла, что это головы чернокожих.

— Фуражиры, — успокоил ее Тиг. Но Мари ему не поверила, она была не так наивна, как многие считали. Итак, спустя пять дней после того, как они вышли из Уинстона, Мари, страдая от жары и усталости, захотела немного развлечься. Она без зазрения совести решила отыграться на Роне.

— Ты положила на него глаз, — сказала Мари.

— Вовсе нет, — оскорбленно возразила Рона. Эти подозрения не могли ее не задеть.

— Ты повторяешь его имя во сне.

— Значит, это были кошмары.

— Даже сейчас, когда ты улыбнулась, ты подумала о нем.

— Вот и нет. К тому же я и не улыбалась.

— Тогда как ты узнала, о ком я говорю?

— Ты потрясающая стерва, вот ты кто! — воскликнула Рона.

— Не говори при мне таких слов, — сказала Мари. Она хотела уязвить свою собеседницу, а вышло совсем наоборот.

— Не веди себя как стерва, и никто тебя так не назовет, — парировала Рона.

— По крайней мере, я не сохну по убийцам, — сказала Мари, нанося ответный удар.

— Он не убийца.

— Он сам признался.

— У него были на то веские основания.

— Неужели?

— Они часто его мучили.

— Он так говорит?

— Просто я это знаю.

— Убийство — это смертный грех, — сказала Мари. — Тиг обречен на вечные муки в аду, так что ты и не мечтай выйти за него замуж.

— Закрой рот! У меня и в мыслях нет выходить за него замуж!

— К тому же он белый и не мормон, и он никогда, никогда, никогда не пойдет с тобой в Храм.

— А, может быть, мне до этого нет дела.

— Если тебе нет дела до Храма, зачем же ты идешь в Юту?

Рона как-то странно на нее посмотрела:

— До Храма дело не дойдет.

Мари не знала, как отнестись к этим словам, и не хотела выяснять, что Рона имела в виду. Тем не менее она все еще испытывала подлое желание уязвить свою подругу. Поэтому она завела старую пластинку.

— Он обязательно попадет в ад.

— Нет, не попадет! — с этими словами Рона так толкнула Мари, что та чуть было не опустилась на пятую точку.

— Эй!

— Что здесь происходит?! — это был, конечно, брат Дивер. Никто из белых никогда бы не стал их ругать. — Наши дела и без того плохи, а тут еще вы набрасываетесь друг на друга.

— Я на нее не набрасывалась, — возразила Мари.

— Она сказала, что Тиг попадет в ад!

Мари почувствовала, как рука брата Дивера опустилась на ее шею.

— Господь судья душам человеческим, — мягко сказал он.

Мари попыталась высвободиться. Ей было уже восемнадцать, и она вышла из возраста, когда взрослые могут в любой момент схватить ребенка.

— Так вот, Мари, если ты не можешь не осуждать, то думаю, что тебе лучше научиться держать язык за зубами. Ты поняла меня, девочка?

Ей наконец удалось освободиться.

— Вы не имеете права указывать черной девушке, что ей делать! — сказала она настолько громко, что ее услышали остальные.

— Поучайте своих белых крошек, а меня оставьте в покое!

Она поняла, что наговорила массу гадостей, и сожалела об этом. Но все же ей удалось заставить его замолчать и оставить ее в покое. Разве не этого она хотела? Кроме того, он женился на белой женщине, а это было равносильно утверждению, что все черные женщины никуда не годятся. Ну и чего он этим добился? Всех их застрелили вместе с другими белыми мормонами, когда сам он находился в А&Т, куда белые солдаты-христиане не осмелились войти. Только по этой причине он хотел, чтобы она простила Тигу то, что он является убийцей. Он сам чувствовал себя убийцей, так как, будучи черным, остался в живых, тогда как его жену и детишек расстреляли и зарыли бульдозером в общую могилу на автостоянке. Он хотел, чтобы все вокруг были хорошими и прощали друг друга. Она знала Закон Божий, разве не так? Она не просто посещала воскресную школу мормонов, она постоянно штудировала учение и знала, что искупление за муки Христа не требует того, чтобы они погибли насильственной смертью. Впрочем, от ее жестоких слов его лицо осунулось, словно он вот-вот умрет. Она уже готова была извиниться, но как раз в этот момент они услышали стук копыт, а потом на них обрушился весь этот кошмар.

Бандиты подъехали к обочине дороги. Они не спешили, словно были уверены в том, что им ничего не угрожает. Должно быть, они приблизились уже после того, как Тиг отправился в разведку. Их было только двое, и поначалу Мари еще надеялась на то, что они сочтут их группу слишком многочисленной и оставят в покое. Но бандиты, быстро оценив обстановку, действовали без промедлений. Они вытащили свои ружья еще до того, как вышли на 421-ю дорогу.

— Мы не хотим вам зла, — сказал брат Дивер или, точнее, только начал говорить эти слова, когда один из бандитов спешился, и наотмашь ударив Дивера пистолетом по лицу, сбил его с ног.

— Толкать здесь речи будем мы, — сказал бандит, — и только мы, усекли? Всем лечь на живот.

— Посмотри-ка, Зак, как у них насчет баб, если, конечно, ты не больно жалостливый.

— Вон та блондиночка…

— Убери от нее свои лапы, — крикнул Пит. Он попытался было подняться. Разбойник с длинной бородой, что был повыше ростом, пнул его с такой силой, что, казалось, голова Пита сейчас оторвется от шеи.

— Она будет на десерт, — сказал высокий. — А в качестве основного блюда у нас будет вот это черное мясо.

Мари подумала, что уже вряд ли сможет испугаться сильнее, чем уже испугалась, но когда холодное дуло дробовика уперлось ей в лоб и придавило к земле, она первый раз в жизни испытала не просто страх, а настоящий ужас.

— Прошу вас, — прошептала Рона.

— Теперь, сладкая, лежи спокойно и не двигайся пока я раздеваю тебя. И раздвинь для папочки свои ножки пошире, а то Зак снесет твоей подружке голову.

— Я порядочная девушка! — всхлипывала Рона.

— Я сделаю тебя еще более порядочной, — сказал длиннобородый.

— Нет! — взвизгнула Рона.

Когда Зак дослал заряд в патронник, Мари остро почувствовала, как слегка содрогнулся ствол ружья.

— Не сопротивляйся им, Рона, — сказала она. Мари понимала, что сказав эти слова, она проявила свое малодушие, но ведь не Роне приставили ружье к голове.

— А вам, малыши, лучше всего закрыть глазки, — сказал Зак. — Вам еще слишком рано приобщаться к тайнам бытия.

Мари услышала, как длиннобородый, положив на землю свой дробовик, стал расстегивать молнию штанов, бормоча, что если Рона наградит его какой-нибудь заразой, то ее голова будет болтаться у него на седле. Из этого Мари поняла, что она действительно видела эти головы. От этой мысли девушка содрогнулась.

— Лежи тихо, — сказал Зак, — а то тебе не поздоровится, если я…

Внезапно она почувствовала резкий толчок: дуло приставленного к голове Мари ружья еще сильнее прижало ее к земле. Зак почему-то стал падать, причем падать прямо на нее. В этот же момент она услышала, как неподалеку от нее раздался треск ружейного выстрела. На рубашке Зака появилось красное пятно и брызнула кровь. Схватив ствол дробовика, Мари оттолкнула его от своего лица. Другой бандит, что-то бормоча, стал возиться со своим ружьем. Но прозвучал треск еще одного выстрела, и он тоже свалился на землю.

— Тиг! — закричала Мари. Она вскочила на ноги, рана на голове кровоточила. Все остальные тоже стали подниматься. Мгновенно схватив ружье Зака, Пит взял на мушку обоих бандитов. Но они были мертвее мертвого — каждый был убит одним выстрелом.

— Держите лошадей! — кричал Тиг. И он был прав, так как лошадей можно было впрячь в тележки, на них можно было навьючить груз, в общем, лошадей надо было поймать. Но Мари не могла их найти, поскольку кровь, струившаяся из раны, заливала глаза…

— Мари, милая, вот ты где. С тобой все в порядке? — сестра Монк прикладывала к ее ране какую-то тряпицу. Мари почувствовала жгучую боль.

— Он выстрелил в Мари? — услышала она голос одного из малышей.

— Просто умирая, он ткнул ее в голову своим ружьем, вот и все. Донна Кинн, отведи малышей к обочине, — сестра Монк, как всегда, командовала. А остальные, как всегда, вприпрыжку исполняли все ее распоряжения. Но на этот раз Мари ничего не имела против, она не сопротивлялась прикосновениям больших рук этой уже немолодой женщины, смывавшей кровь с ее лица. Услышав всхлипывания Роны, Мари повернулась к ней. Брат Дивер тянул Рону за рукав, пытаясь оттащить ее в сторону, а она безостановочно топтала ногой лицо длиннобородого бандита. Это лицо уже было трудно назвать человеческим, но она продолжала топтать его. Наконец череп раскололся, и ее нога провалилась внутрь. К ним приблизился Тиг, ведя под узды одну из лошадей. Он передал поводья Диверу. Широкой поступью подойдя к телу убитого, он взял Рону на руки и понес ее, приговаривая: «Все хорошо, теперь все хорошо, ты в безопасности».

— Чертовски долго вас не было, — сказал Пит. Он вел вторую лошадь, и в его голосе скорее можно было услышать испуг, нежели упрек.

— Я вернулся, как только услышал стук копыт. Перед тем как стрелять, надо было убедиться в том, что их только двое. Прости, Рона, прости, что ты так напугалась, прости, что я позволил ему так поступить с тобой, но мне пришлось ждать, пока он положит свое ружье, понимаешь?

— Да все в порядке, он ничего ей не сделал, — сказала Аннали.

Рона, прижавшись к груди Тига, снова разрыдалась.

— Вы же видели, как она лежала там с задранной вверх юбкой и после этого говорите, что он ничего ей не сделал?

— Я лишь хотела сказать, что он не…

— Раз с вами этого не случилось, так заткнитесь и нечего тут разглагольствовать, что он сделал, а чего не сделал, — сказал Тиг.

Брат Дивер вытянул руку, в которой держал небольшой кусок голубой ткани.

— Вот твое исподнее, Рона…

Рона отвернулась. Сестра Монк вырвала трусики из руки брата Дивера.

— Брат Дивер, — взмолилась она, — ну подумайте сами! Он ведь прикасался к ним! Она их больше никогда не наденет.

— Извини, Рона, но нам надо уходить, — сказал Тиг. — И уходить прямо сейчас, не теряя ни секунды. Эти выстрелы могли привлечь остальных бандитов: за этими двумя идут еще человек двадцать, и они всего в миле отсюда.

Рона отвернулась от него и неровной походкой приблизилась к сестре Монк. Мари ничуть не обиделась, когда сестра Монк оставила ее, и переключив внимание на Рону, стала успокаивать. Ведь простушке Роне досталось больше, чем Мари.

Тиг с помощью еще двух человек закинул трупы на лошадей.

— Оставьте их здесь, — сказала Аннали.

— Их надо захоронить, — ответил Тиг.

— Они этого не заслуживают.

Пит мягко объяснил ей, зачем это нужно.

— Никто не найдет тела, а значит, и не будет нас преследовать.

Через минуту они сошли с дороги и уже пробирались по краю какого-то фермерского поля. Кое-где над тропой нависали ветви деревьев. Тиг шепотом подгонял их и требовал идти как можно тише. Наконец они спустились с холма в лощину. Пока брат Дивер и брат Кинн копали одну большую могилу, Аннали увела детишек подальше от лошадей.

— Это тоже надо зарыть, — сказал Тиг.

Мари увидела, что к седлам обеих лошадей привязаны отрубленные головы. Вблизи они произвели на нее еще худшее впечатление, чем когда она видела их издалека.

— Я сброшу их вниз, — сказала Рона и тотчас принялась развязывать веревки.

— Я помогу, — вызвалась Мари. Она не стала рассматривать, кому принадлежали эти головы.

Взяв винтовку, Тиг снова поднялся на холм, чтобы посмотреть, что творится на дороге.

Мари, как, впрочем, и Рону, даже не вырвало. В эти минуты Мари главным образом радовалась тому, что ее голова не оказалась привязанной к седлу. Затем она помогла сестре Монк раздеть трупы и вынуть содержимое карманов. Они извлекли три дюжины зарядов к дробовику, спички и всякую мелочь, а потом засунули все это в седельные сумки, которые и без того были почти доверху набиты барахлом, которое бандиты успели награбить за этот день. Через двадцать минут оба трупа в рваном нижнем белье лежали в яме. Вокруг них валялись отрубленные головы. Затем в яму сбросили их грязную одежду. Только Мари заметила, как сестра Монк засунула голубые трусики Роны в рубашку одного из покойников.

Затем Рона, уговорив разрешить ей помочь зарыть яму, забрасывала тела землей до тех пор, пока они полностью не были погребены. Мари не смогла удержаться от реплики:

— Похоже, они жили небогато.

— Все живут небогато, — сказал Пит. — Но они жили тем, что отбирали то немногое, что еще оставалось у других, и, судя по всему, убивали свои жертвы.

— Нехорошо, что мы захоронили вместе с ними головы их жертв, — произнесла сестра Монк.

— Жертвам уже все равно, — сказал брат Дивер, — а у нас не было времени выкопать еще одну яму. Мари, не могла бы ты, соблюдая осторожность, подняться на холм и сказать брату Тигу, что мы здесь уже все сделали?

Но Тиг, стоявший на вершине холма, заметил, что они закончили работу и уже стремительно спускался вниз по склону.

— Никого нет. Возможно, что кроме этих двоих поблизости никого и не было, — сообщил он. — Уже довольно поздно и, может быть, нам стоит разбить лагерь в этой лощине, спустившись еще ниже. Насколько я помню, там должна быть вода. Она понадобится лошадям. Пока не стемнело, мы можем соорудить что-то вроде упряжки, чтобы можно было тянуть повозки лошадьми.

Тиг посмотрел на могилу.

— Накидайте сюда опавших листьев. Сделайте так, чтобы свежевырытой земли не было видно. В следующий раз не выбрасывайте одежду убитых. Мертвецам она ни к чему.

— Мы никогда бы ее не надели, — сказал брат Дивер.

— Надели бы, если бы было холодно, а на вас было бы мало одежды.

— На мне всегда достаточно одежды, — ответил брат Дивер.

Тиг лишь пожал плечами.

— Брат Тиг, — обратилась к нему Мари.

— Что?

— Я была не права, когда говорила, чтобы вы ради меня не убивали.

— Я знаю, — сказал Тиг. Больше он не сказал ей ни слова.

— Брат Дивер и брат Кинн, если у вас нет возражений, то возьмите эти дробовики.

— Если у них есть возражения, то у меня их нет, — заявила сестра Кинн.

Если даже такие возражения и были, то ни брат Дивер, ни брат Кинн не стали их высказывать. Каждый из них просто закинул дробовик на плечо. Засунув в карман несколько зарядов, брат Кинн взял оставшиеся и положил их в карман брату Диверу. Тот явно был удивлен и смущен. Эта сцена несколько покоробила Мари. Неужто профессор колледжа разбирается и в этом?

Но в основном Мари наблюдала за Тигом. Вот почему только она видела, как играют желваки на лице проводника, как слегка подрагивает его рука. И только она проснулась глубокой ночью, когда он вышел прогуляться под луной.

Она встала и пошла вслед за ним. Сунув руки в карманы, он с отсутствующим видом стоял у могилы. Ни единым движением Тиг не дал понять, что знает о ее присутствии, но Мари не сомневалась, что начиная с того момента, как она поднялась со своего ложа, он знает о ее присутствии.

— Какой же вы лжец, — сказала Мари, — вы ведь не убивали своих родителей.

Он не сказал ни слова ей в ответ.

— Вплоть до сегодняшнего дня вы не убили ни единой живой души.

— Думай, что хочешь, — ответил он.

— Вы никогда не убивали.

Он так и стоял, держа руки в карманах, пока она не пошла обратно в лагерь. Она лежала и пыталась понять, зачем мужчина желает убедить всех в том, что он убийца, хотя на самом деле он таковым не является. Затем Мари пыталась выяснить, почему она так сильно хочет верить, что мужчина не убийца, тогда как сам он уверяет ее в обратном. Она еще долго лежала с открытыми глазами, но он вернулся только тогда, когда она уснула.

Что касается Роны, то Мари и вправду была уверена в том, что девушка втюрилась в Джейми Тига. Но так было до недавних событий. Тиг спас Рону от изнасилования, и только благодаря ему голова девушки осталась у нее на плечах, а не болталась у седла одного из бандитов. Казалось бы, теперь она должна влюбиться в него по уши. Но нет. После этого эпизода она относилась к Тигу не более как к одному из взрослых. Как будто он ничем от них не отличался.

Некоторых людей просто невозможно понять, решила Мари. Возможно, Рона просто не могла одновременно испытывать чувство благодарности и чувство любви. Возможно, она не могла простить Тигу того, что он не сразу убил бандитов, а сделал это лишь после того, как они стащили с нее трусики. А может быть, Рона просто не могла выйти замуж за человека, который видел, как она превратила голову мертвеца в месиво. В общем, Рона ничего ей не объяснила, а Мари ее об этом никогда не спрашивала.

На всю жизнь у Мари остался на лбу шрам. Она с самого начала обрадовалась этому обстоятельству и постоянно трогала свой рубец. Мари никогда не забывала о том, что все могло обернуться гораздо хуже, чем ствол ружья, приставленный к голове. Ведь с ней вполне могло бы случиться то же самое, что случилось с Роной.

Через день они вошли в горы, где дорога так круто уходила вверх, что им пришлось каждые двадцать минут останавливаться и отдыхать. Пит радовался тому, что теперь у них есть лошади и им больше не надо самим, катить тележки. Впрочем, он не стал говорить об этом вслух, так как все и без него понимали, насколько хорошо иметь под рукой лошадей. Лишь Рона все еще сильно горевала о том, какой ценой им достались эти лошади. Пит сосредоточил свое внимание на детях — своих собственных и сиротах. Он знал, что именно они испытывают самые большие лишения. Когда началась первая чума, самые маленькие из них — Скотти Портер и Валери Леттерман еще даже не появились на свет. Знаменитые Шесть Ракет упали задолго до того, как Скотти и Валери произнесли свои первые слова. Как-то раз он в шутку спросил Аннали: «Может, нам отдать их в подготовительную группу детского сада при колледже?». Но она либо напрочь забыла о такой глупости прежних лет, как чувства юмора, либо не сочла эту шутку забавной. В последнее время ее вообще мало что могло развеселить. Как, впрочем, и Пита. Но он, по крайней мере, время от времени пытался развеять дурные мысли. Порой это ему удавалось, и он в течение целых часов, а то и дней не думал ни об отце, убитом ракетой, которая упала на округ Колумбия, ни об отчиме, которого застрелили грабители, ни о матери, ни о родственниках Аннали, всех ее братьях и сестрах, племянницах и племянниках, которых загнали в актовый зал игрового центра. И хотя они не могли знать, что именно с ними произойдет, но несомненно догадывались о той ужасной участи, которая их ждет. «Играя в пьесах, я ступал по сцене, на которой стояли те парни с ружьями, играя в баскетбол, я бегал по паркету, из которого пули выбивали щепки, а кровь глубоко впиталась в дерево. Меня крестили в купели, стоявшей за этой сценой. К ней люди из города подсоединили шланги, с помощью которых смывали кровь. Баптисты уже поговаривали о том, чтобы устроить здесь христианскую библиотеку». Пит услышал эти разговоры, когда пришел на стоянку, чтобы возложить цветы на то место, где он когда-то после танцев впервые поцеловал Аннали и где теперь под слоем земли лежали в одной куче изуродованные тела его родственников и друзей.

Вот какой мир достался этим детям. И вечно их куда-то торопят. Понимают ли они, что мир не должен быть таким? Смогут ли они когда-нибудь поверить хоть во что-то после того, как их лишили родителей?

Однажды, когда они, оставшись вдвоем, вели лошадей, спросил его, чьи эти дети.

— Та большая девочка, Донна — моя дочь, а Нат мой сын.

— Это и дураку понятно — они такие же светловолосые, — сказал Тиг.

— Мик, Скотти Портер, Валери Леттерман и Чери Энн — сироты.

— Зачем вы взяли их с собой? Неужели в Гринсборо не нашлось никого, кто смог бы за ними присмотреть?

— Именно потому, что такие люди нашлись, мы и решили отправиться в такую даль. И нам пришлось силой отстаивать свое право взять их с собой.

— Но почему? Неужели вы не понимаете, что без них мы бы двигались гораздо быстрее и находились бы в большей безопасности?

Пит подавил приступ ярости. Он всегда пытался обуздать свои страсти и почти всегда это ему удавалось.

— Все верно, Тиг. Но если бы мы их оставили, то их подобрали бы баптисты.

— Но это было бы не так уж и плохо, — сказал Тиг. Пит вновь сдержал свои эмоции и лишь после длительной паузы заговорил тихо и спокойно.

— Дело в том, Тиг, что именно проповедники баптистов в течение пятнадцати лет убеждали людей, что мормоны — это Антихрист и что мы в нашем храме совершаем тайные обряды и поклоняемся Сатане. Они говорили, что Иисус и дьявол братья, и что мы только делаем вид, что христиане. Они убеждали людей в том, что мы можем похитить их детей, и в том, что мормоны завладели всем, а добрые христиане прозябают в бедности. А потом, когда пришла беда, все эти баптистские проповедники умыли руки и сказали: «Мы никого не заставляли убивать мормонов». И это была сущая правда. Они никогда не проповедовали убийство. Но они проповедовали ненависть и страх, они сознательно лгали. Теперь, Тиг, вы понимаете, почему мы не отдали этих детей мормонов людям, которые так клевещут на религию, ради которой погибли наши отцы?

Некоторое время Тиг молчал, видимо, размышляя о том, что услышал.

— Как этим малышам удалось остаться в живых? Я слышал, что Воины Христовы добивали даже раненых.

Выходит, что Тиг слышал эту историю.

— Эти четверо ушли в начальную школу в Гилфорде. Когда Воины Христовы стали повсюду арестовывать людей, они добрались и до школы. Их встретила доктор Соня Дей, которая была директором. У нее не было никакого оружия. Показав им еще тлевший пепел — все, что осталось от школьных журналов, она сказала: «Дети, преподаватели и я сама — все в этой школе сегодня мормоны. Если вы хотите кого-то забрать, то забирайте нас всех». Так она осадила их и они ушли прочь.

— Какое мужество!

— Да, Тиг. Но в пятидесяти школах округа детей мормонов схватили прямо в классах. Если бы тогда оказалось побольше таких мужественных директоров…

— В среднем один на пятьдесят, Кинн.

— Вот поэтому Америка заслуживает того, что с ней произошло. Вот почему Господь нас не помиловал. Америка возлюбила зло.

— Может быть, они просто испугались, — предположил Тиг.

— Страх, слабость, зло — все три дороги идут в ад.

— Знаю, — прошептал Тиг.

Он прошептал это с таким чувством, что Пит понял — он затронул какую-то душевную рану Тига. Пит был не из тех, кто лезет в душу, тем более в такой ситуации. Поступив по-мужски, он сменил тему. Нельзя бередить свежую рану, ведь этим можно только все испортить. Не стоит ее трогать, лучше подождать, пока она сама затянется. Нужны лишь нормальные условия и постоянный уход.

— Тиг, я очень хотел бы, чтобы вы взяли меня с собой на разведку или на охоту.

— Вы должны находится с остальными. Я не уверен, что Дивер справится с дробовиком.

— Может быть, и не справится, — сказал Пит. — Но если вы не пойдете с нами дальше этих гор, то кто-то из нас ведь должен научиться хоть чему-то из того, что вы делаете.

— Я стал ходить по лесам десять лет назад, задолго до того, как началась чума.

— Когда-нибудь и мне надо начинать.

— Когда мы доберемся до Блю-Ридж-парквей, я начну брать вас с собой на охоту. Но вы будете ходить без ружья.

— Почему?

— Либо вы соглашаетесь, либо можете об этом забыть. У вас меткий глаз?

— Я забивал очень сложные мячи.

— А как насчет камней?

— Думаю, что смогу бросать их метко.

— Если не умеешь охотиться с помощью камня, значит, вообще не умеешь охотиться. Пули существуют лишь для того, чтобы убивать тех, кто может убить тебя. Их надо беречь, потому что если их в нужный момент не окажется под рукой, то тебе конец.

Чем выше они поднимались в горы, тем беспечнее становился Тиг. Спустя некоторое время он перестал заставлять их искать для привала защищенные, скрытые от посторонних глаз места. Теперь они разбивали лагерь прямо на открытой местности.

— Бандиты не поднимаются так высоко, — объяснял он.

— Почему?

— Потому что если они сюда придут, то обратно уже не вернутся.

Когда они вышли на Блю-Ридж-парквей, Тиг изложил новый свод правил поведения:

— Двигаться, соблюдая дистанцию и не скапливаться. Идти по обочине или держаться как можно ближе к ней. Никто не должен удаляться от группы. Ничего не держать в руках, даже камня. Ваши руки должны быть все время на виду. Если кто-то чужой появится на дороге, ни в коем случае не поднимать руки, даже если вам захочется почесать нос. Продолжайте спокойно идти. Кроме того, постарайтесь создавать как можно больше шума.

— Я так понял, что нам больше не надо бояться бандитов, — заметил брат Дивер. — Здесь, к западу от Эшвилла, повсюду только горцы и чероки. Они не грабят людей, но и не особенно церемонятся с чужаками. Они их убивают, не задавая лишних вопросов. Если они только подумают, что вы можете доставить им хлопоты, вы тут же станете покойниками. Так что вы должны показать, что идете открыто, а не крадучись. В общем, постоянно оставайтесь на виду.

— А петь нам теперь можно? — спросила сестра Монк.

— Пойте что хотите, только не эту вашу песню. Мы шли вперед, вперед, вперед.

Славные то были времена. Дорога Блю-Ридж-парквей проходила по вершинам холмов, так что вокруг них были только горы и небо. Когда-то Пит уже видел такие же красивые горы. Когда он был маленьким, они почти каждую осень ездили с отцом по этой дороге. Однажды они проехали по ней от Харперс Ферри до самой резервации чероки. Тогда Пит и его брат всю дорогу досаждали отцу, пока тот не пригрозил, что если они не заткнутся, то он обломает им руки-ноги. Но теперь он с теплым чувством вспоминал ту поездку. Шагая по этой дороге, Пит иногда забывал, что он уже взрослый. Обычно это происходило, когда он шел первым и не видел остальных. Еще было тепло, но в воздухе уже пахло осенью, и на душе у Пита было легко и спокойно, словно он возвращался домой. Он знал, что и на его спутников Блю-Ридж производит такое же впечатление. Да и не только Блю-Ридж, а и вообще Аппалачи. Даже тем, кто вырос в таких пустынных местах, как Калифорния или Северная Дакота, казалось, что они возвращаются домой.

Тиг выполнил свое обещание. Поначалу Пита выводило из себя то, что он не может попасть камнем в цель, а Тиг почти всегда делает точные броски. Но через некоторое время пожарник приобрел в этом деле сноровку. Бросок камнем был сродни точной подаче мяча. К тому времени как они обогнули Эшвилл, Пит уже мог добыть белку за две минуты, а кролика за три. Он также научился правильно выбирать место охоты. Оказалось, что нужно просто найти какую-нибудь лачугу и, приближаясь к ней, что-нибудь напевать так, чтобы тебя услышал хозяин. Затем надо его спросить, где можно хорошо поохотиться и не разделит ли он твою добычу? Судя по разговорам горцев, охотиться можно было где угодно. Однако Тиг никогда не брался за камень до тех пор, пока кто-нибудь из местных не говорил ему: «Вон в той лощине» или «Вон на том склоне». И хотя они всякий раз говорили ему: «Не надо мне ничего приносить», Тиг всегда приносил им всю свою добычу и предлагал половину. Он не уходил до тех пор, пока они не соглашались взять хотя бы одно добытое им животное.

— Теперь они не смогут обвинить тебя в том, что ты это украл, — говаривал он. — Если они забирают часть добычи, значит, это уже не браконьерство.

— Неужели только это может заставить их не делать ложных обвинений в краже? — спросил Пит.

Тиг посмотрел на него, как на идиота.

— Ведь это горцы, — только и сказал он.

Всякий раз возвращаясь с охоты, Пит испытывал большую радость от пения детей и взрослых. Больше всего на свете он любил слушать смех и пение своей Аннали. Когда они миновали предгорья и поднялись в горы, ощущение было такое, как будто им удалось выбраться из преисподней. «Вот он, запах свободы», — подумал Пит. Наверное, так чувствует себя тот, кому Христос прощает грехи. Словно тебя перенесли на вершину зеленой горы, и вокруг тебя одни облака. И все, что было с тобой Дурного, ушло вместе с дождем, заплутавшим в утренних туманах. Все дурное исчезло, осталось внизу. Пит чувствовал себя так, словно заново родился.

— Мне никогда не захочется уходить отсюда, — сказал он Аннали.

— Я знаю, — ответила она, — у меня такое же чувство.

— Тогда давай никогда не будем спускаться вниз. Она пристально на него посмотрела.

— Что это на тебя нашло, Питер? Ты стал говорить, как Тиг, у тебя даже походка теперь такая же, как у него. Если бы я захотела выйти замуж за горца, я бы уехала в Аппалачи или в Западную Каролину.

— Эти места просто созданы для человека.

— Для Святого Последнего Дня уготовано Царство Небесное.

— Посмотри вокруг, Аннали, неужели ты скажешь мне, что Господь не любит этот край?

— Здесь неспокойно. Тебе хорошо только потому, что нам не надо каждую ночь прятаться. Но мы не прячемся вовсе не потому, что находимся в безопасности и свободны. Мы ночуем на открытой местности, чтобы никому не пришло в голову нас пристрелить. Мы всегда будем здесь чужаками. Зато мы, как и любой мормон, являемся гражданами Юты.

После этой беседы Пит больше не упоминал о своем желании здесь остаться. Он больше не говорил об этом ни Аннали, ни другим своим спутникам. Пит не сомневался в том, что через некоторое время у всех остальных появится такое же желание. «Если ты уже попал на небеса, зачем идти дальше?» — так думал тогда Пит.

— Сестра Монк, ваше платье стало длиннее, — заметил однажды Валери Леттерман.

— Это, наверно, я стала ниже ростом, — ответила Тина.

— Вы похорошели.

— Детка, в этом мире у тебя наверняка будет много друзей.

Но Валери был прав. Более чем двести миль, пройденных пешком, привели к тому, что ее желудок стал, как много лет назад, нормально функционировать, до конца переваривая каждый кусочек пищи. Ей уже дважды пришлось ушивать свои юбки, поскольку габариты ее тела стремительно уменьшались. Теперь она чувствовала, как сокращается мышцы ее рук и ног, и могла одним пружинистым движением подняться на ноги. Давно канули в Лету те времена, когда ей приходилось это делать в четыре приема: встать на колени, упереть ступню одной ноги в землю, сесть на корточки и, наконец, распрямить колени. Сбросив одеяло (ночью в горах было холодно), она мгновенно вскакивала на ноги. Ей казалось, что, делая каждый шаг, она подпрыгивает вверх на несколько футов. Чего только она не перепробовала, чтобы сбросить вес — и различные лекарства, и консультации врачей, и диету, и упражнения. Но помогло ей только одно средство — пеший переход от Гринсборо до Топтона.

В горах у них ни разу не возникло никаких затруднений. Здесь они все время чувствовали себя в безопасности. Исключение составили лишь несколько минут на границе с владениями чероки. Но и тогда какой-то прохожий узнал Джейми Тига. В конце концов, они сошли с мощеной дороги и стали подниматься вверх по какой-то грунтовке, настолько заросшей травой, что казалось, по ней никогда не ездили машины. По этой дороге они вышли к двухэтажному дому, совершенно скрытому ветвями гигантских дубов.

— Насколько я понимаю, это и есть ваша лачуга? — спросила Тина.

— Так называли этот дом мои приемные родители, — ответил Тиг. — Они наведывались сюда только летом. Но как только я достаточно подрос, я стал жить здесь круглый год.

Эти сведения навели Тину на некоторые размышления. Получалось, что у Тига были приемные родители еще до того, как он стал достаточно взрослым, чтобы самому решить, где он будет жить. Значит, он убил их еще будучи юношей, а может быть даже подростком. Дверь оказалась незапертой, но внутри дома не было видно следов вторжения грабителей. Все было покрыто толстым слоем пыли. Повсюду лежали дохлые насекомые. Было понятно, что за все лето никто сюда не заходил, и уж тем более не делал уборку. Тем не менее, вся необходимая утварь была на месте, и Аннали немедленно мобилизовала всех на уборку. Тина понимала, что ей тоже нужно принять в этом участие. Вероятно, она разбиралась в уборках лучше, чем все остальные, вместе взятые. Но теперь она почему-то испытывала к этому отвращение и просто не желала этим заниматься. И чем больше она думала о том, что должна помочь, тем меньше ей хотелось это сделать. В конце концов, она просто выбежала из дома.

— Постойте, — остановил ее Тиг.

— А в чем дело?

— Вы не должны уходить из дома без разрешения, — сказал Тиг.

— Почему это?

— Потому что мои соседи еще не знакомы с вами.

— Они очень скоро со мной познакомятся, — сказала она. — Я всегда хорошо ладила с соседями.

— Они совсем не похожи на тех соседей, которые были у вас в городе, миссис Монк.

— Если вы не хотите называть меня сестрой Монк, тогда хотя бы зовите меня Тиной.

Тиг ухмыльнулся:

— Идите в дом и скажите всем, чтобы собирались в экспедицию.

Экспедицией оказалась прогулка, в ходе которой они навестили всех четырех соседей Тига. Всю дорогу они пели и громко болтали. Дома соседей находились на таком расстоянии друг от друга, что из окон одного не было видно другого. Но это не имело значения — все равно они были соседями. Именно они являлись причиной того, что за все это время никто не проник в дом Тига. И это было самое главное.

— Мистер Бикер, — сказал Тиг, — я смотрю, у вас нынче хороший урожай табака.

— Табак, что растет в горах, лишь самую малость лучше собачьего дерьма, — ответил Бикер, — но все же мне удалось собрать несколько благоуханных листов.

— Мистер Бикер, вы видите этих ребят, что я привел с собой?

— Разве я похож на слепого?

— Я шел с ними от самого Уинстона, и они обращались со мной, как с родным. Мы ели из одной миски и шли по одной дороге. А несколько раз нам пришлось вставать плечом к плечу. Они перезимуют вместе со мной, а потом пойдут дальше. Я покажу им границу своего участка, и они будут знать, где моя земля, а где ваша.

Бикер хмыкнул:

— Не слыхивал, чтобы городские могли отличить одно дерево от другого.

«Зато мы умеем читать, — подумала Тина, — и вовремя вытираем сопли». Впрочем, у нее хватило ума не говорить об этом вслух.

— Городские они или нет, но это мои люди, мистер Бикер. Каждый из них.

— Да они, как я погляжу, цветные.

— Я бы назвал это просто сильным загаром, мистер Бикер. А может в них течет кровь чероки. Но по весне они уйдут. Вы и не заметите, как они уйдут.

Бикер подозрительно посмотрел на них.

— Но они уйдут, — повторил Тиг. — Весной все они до единого уйдут.

— Надеюсь, они не подцепят грипп, — сказал Бикер. Затем он со смехом направился к своей лачуге.

Тиг повел их прочь.

— Пойте, — попросил он Тину, и та затянула песню.

— Это похоже на рождественские гимны, — заметила Донна, дочь Аннали.

— Верно, только раньше нам не приходилось петь рождественские гимны для того, чтобы в нас не стреляли, — сказала Тина.

— Да нет же, Бикер нормальный сосед, — сказал Тиг, — он будет хорошо себя вести.

— Хорошо себя вести? Да он же на виду у нас взвел свой дробовик.

— Нет, он правда хороший сосед, Тина. И теперь вы знаете, как себя с ним вести.

— Я бы не стала называть добрым соседом человека только потому, что он согласился до весны нас не убивать.

Тина была уверена в том, что Тиг не имеет никакого понятия о предмете разговора. В конце концов, он был парнем, а не девушкой. Между мужчинами существует лишь один вид добрососедства, который главным образом запрещает воровать у соседа и спать с его женой. Но ведь еще существуют и правила добрососедства женщин, о которых Тиг абсолютно ничего не знал.

Поэтому она твердо решила сопровождать Тига в его походах по округе и торговле тем, что он добыл во время своих странствий к побережью. Она уже видела все эти металлические изделия, нитки, иголки, пуговицы, булавки, ножницы, ложки, ножи и вилки. Были у Тига и два бесценных бинокля, которые он обменял на огромных размеров матрас. Имелся у него и запас различных пуль, пригодных для стрельбы из ружей пяти или шести типов. Были у Тига и две бутылочки: одна с витамином С, а другая с укрепляющими силы капсулами тайленола. Оба лекарства предназначались для пожилых женщин, страдающих от артрита.

Как только он заканчивал натуральный обмен, Тина тотчас начинала приставать к Джейми со своими бреднями о том, что она почти не умеет готовить пищу. «Я могу приготовить хороший бульон и думаю, что смогла бы, следуя рецепту, который у меня есть, приготовить запеченные в тесте яблоки с медом. Но необходимо знать более сотни различных трав и овощей, которых я не отличила бы от сорняков. Не хочу быть назойливой, но я могла бы в обмен на свое шитье брать кулинарные уроки. У меня хороший глаз и я владею иглой». Поначалу Тиг был просто ошеломлен — ведь за все время торговли он в разговорах с другими мужчинами обходился краткими фразами, которые состояли всего из трех-четырех односложных слов. Он и не пытался зазывать покупателей, как это делают женщины, которые скорее помогают друг другу, нежели пытаются заключить сделку. «Это и называется цивилизацией, — пояснила она Тигу в перерыве между визитами к соседям. — Ее изобрели женщины, и всякий раз, когда вы, мужчины, не оставляли от нее камня на камне, мы вновь ее изобретали».

К Рождеству она добилась того, что Бикер каждый вечер приходил к ним на ужин. Он помнил множество старинных песен и, аккомпанируя себе на скрипке, пытался их воспроизвести. И хотя он все время безбожно фальшивил, все делали вид, что ничего не замечают. Досаду проявляла лишь Тина, у которой был такой слух, что она могла брать четверти нот хроматической гаммы. Впрочем, лучше не обращать внимания — детишки не должны постоянно бояться того, что в случае даже непреднамеренного вторжения во владения Бикера им могут отстрелить ноги. Тиг всегда присутствовал на этих вечеринках и, как все остальные, пел и смеялся. Однако время от времени на его лице появлялось выражение изумления, как будто он и не подозревал, что жители этих гор способны на такое.

Только в одном Тина уступила наставлениям Тига. Она, как и все остальные, ни одной живой душе не сказала о том, что они мормоны. Здесь они никогда не исполняли гимн мормонов. Впрочем, каждое воскресное утро брат Дивер и Пит Кинн преломляли хлеб и благословляли причастие. Затем они читали проповедь. А почему бы и нет? Ведь жалюзи были опущены, и они не пели. Их никогда не пугала ненависть телевизионных проповедников и отцов города, которые были баптистами. Их страшила та неприязнь, которая уже давно укоренилась в сознании людей. Назовите кого-нибудь мормоном, и в глазах всех окружающих он тотчас перестанет быть нормальным человеком. Он станет Другим. А здесь Других в лучшем случае подвергали гонениям, а обычно сжигали, причем Делали это до весеннего сева.

И все же в тот раз они удачно перезимовали. Тина заметила, что Тиг во время церковных собраний стал спускаться вниз и прислушиваться к тому, о чем идет речь. Он то и дело задавал вопросы, желая понять то или иное место из Книги Мормона или ту часть учения, о которой он прежде не слышал. Иногда Тиг отчаянно тряс головой, словно услышал сущий бред. Но порой бывало и так, что он одобрительно кивал. Он даже рассказал рождественскую историю, которая весьма напоминала повествования святого Луки.

Тина каждый день вела уроки в школе. Сначала это были уроки для детишек, которые входили в их группу, однако довольно скоро к ним присоединились и местные дети, которые могли пробраться к ним сквозь снежные заносы. Иногда уроки вели Рона и Мари, что давало Тине возможность разделить с ними свою почасовую нагрузку. Брат Дивер обучал грамматике Донну и ребят постарше из близлежащих лачуг. Больше всего хлопот доставляло отсутствие бумаги. Кроме того, им было просто нечем писать. Тогда они стали писать угольками на досках веранды, потом стирали написанное снегом и начинали заново. Однако чаще всего они и писали, и производили арифметические действия мысленно, произнося вслух лишь окончательные результаты. Тина поняла, что начинает стареть, когда дети стали постоянно опережать ее в счете — она уже просто не могла держать в голове столько чисел, сколько держали они. Именно тогда Рона и стала постоянным учителем арифметики.

Географию они вообще не изучали. Теперь никто толком не знал географии, поскольку она совершенно изменилась.

В течение всей зимы Тиг брал Пита с собой и продолжал учить его охотиться и выслеживать дичь. Тина пришла к выводу, что Пит очень хорошо всему этому научился. Казалось, что Тиг все больше сближается с ним, поощряет его и доверяет ему. В то же самое время Тина заметила, что Пит все больше и больше отдаляется от собственной семьи. Хотя в доме было немного изолированных помещений, тем не менее Пит и Аннали, как единственная семейная пара, жили в отдельной комнате. На следующий день после Рождества Аннали сказала Тине, что теперь она вполне могла бы спать даже в столовой, так как у нее больше нет интимной жизни. «Я живу как вдова, ведь он даже не разговаривает со мной, — и еще она добавила следующее: — Тина, я думаю, что он не намерен идти с нами на запад».

Весь январь Тина ни во что не вмешиваясь, наблюдала за развитием событий. Аннали была права. Хотя все они часто обсуждали будущий поход в Юту, Пит ни разу не принял участия в этих разговорах. Когда в доме не было посторонних, Тиг иногда их всех поддразнивал.

— На западе теперь ничего не растет, — говаривал он, — все, кто там жил, наверное, ушли в Сиэтл! Вот придете вы в Юту, а там никого нет.

— Вы не знаете, о чем говорите, Джейми Тиг, — однажды сказала ему Тина. — Вы просто не знаете наших людей. Если бы был потоп, мы бы все стали строить лодки. Если бы был ураган, мы бы все научились летать.

Остальные подхватили и развили ее мысль.

— Если бы был неурожай зерновых, мы бы научились есть траву, — продолжила Донна.

— А когда бы кончилась трава, мы бы стали жевать кору! — сказал Мик Портер.

— А потом будем есть жуков! — крикнул его маленький брат Скотти.

— И червей! — еще громче крикнул Мик. Тина прикрыла рукой рот Мика.

— Давайте-ка потише, — она не хотела, чтобы соседи слышали их разговоры о Юте.

— Будьте уверены, они даже из сланцевой нефти сумеют сделать бензин, — сказала Тина. — И я говорю это не ради красного словца. Уверяю вас, что там и сейчас пашут землю тракторами и применяют удобрения.

— Насчет удобрений я могу поверить, — сказал Тиг.

Увидев в его глазах лукавый огонек, Тина продолжила свое наступление.

— А что есть у вас, Джейми?

Вместо Тига ответил Пит:

— У него есть все, — сказал он. — Безопасность. Хорошая земля. Достаточно еды. Хорошие соседи. И никаких причин для того, чтобы отсюда уезжать.

Он сказал сущую правду, и чтобы в этом убедиться, достаточно было выйти из дома.

Но Тина сделала вид, что по-прежнему разговаривает с Тигом, а не с Питом.

— Вот в этом году, вы, Джейми, ходили в Каролину. Вы обследовали заброшенные дома, приходили в гости к людям, рассказывали им различные истории и получали от них подарки. И что же вы принесли сюда? Иголки и булавки, ножницы и нитки, инструменты и все, что хоть немного может облегчить жизнь. Одумайтесь! Неужели вы считаете, что это будет продолжаться до бесконечности? Больше никто не делает эти вещи. Однажды все это закончится. Придет день, и вы не найдете ниток и иголок. Что вы будете носить? Домотканые тряпки? А остался еще хоть один ткач?

— К югу отсюда, в Мэрфи, есть одна дама, которая умеет хорошо ткать, — сказал Тиг. Пит кивнул головой, как будто это был ответ на все вопросы.

— И что, она может обеспечить одеждой всех обитателей этих холмов? Джейми, неужели вы не видите, что все люди здесь едва выживают? Пока что это не так бросается в глаза, потому что вы ложитесь спать, не опасаясь нападения бандитов. Но все это исчезнет, испарится. И всякий, кто здесь останется, тоже исчезнет. А на западе…

— А на западе все, может быть, давно погибли! — сказал Пит.

— На западе все еще стоит храм, и все еще есть правопорядок, который всегда там был. Люди собирают урожай, который им дает хорошая земля. Они живут в мире. И там все еще есть больницы и лекарства. А что если вы, Джейми, однажды поженитесь? А что если ваши дети чем-нибудь заболеют? Ну, например, обычной корью? Ведь они просто ослепнут. А если какая-нибудь почечная инфекция? А если, не дай Бог, аппендицит? Вы что думаете, здесь появятся врачи? Каждый год жизни здесь отбрасывает вас на пятьдесят лет назад.

— Здесь безопасно, — сказал Пит. Но его голос звучал уже не столь уверенно, как раньше.

— Здесь нет подлинной безопасности. Здесь безопаснее лишь по сравнению с открытой местностью, где хозяйничают бандиты. Но однажды бандиты придут и сюда. Они либо поубивают всех, либо вывезут на равнину, в те районы, где чувствуют себя безнаказанно. Бандиты не намерены вести оседлый образ жизни и заниматься сельским хозяйством. Они не будут нападать на чероки. Они придут в такие места, как это…

— И мы будем их всех убивать, — сказал Пит.

— Да, пока у вас не закончатся патроны. Потом стрельба из кустов прекратится. Вам придется на открытой местности сойтись в рукопашном бою с вдесятеро превосходящим врагом. А потом они сотрут вас в порошок. Говорю вам, во всей Америке есть только одно безопасное место, только одно место, которое набирает силу наперекор всем смертям.

— Это ты так считаешь, — сказал Пит.

— Так считает вся история мормонов. Нас и прежде изгоняли, на нас нападали и нас убивали. Но мы всегда уходили и собирались в другом месте. И где бы мы ни собирались, там был мир и прогресс. Мы никогда не стоим на месте. Уверяю тебя, что нам даже не придется подниматься в горы, чтобы найти своих. Они вышлют людей, которые встретят нас и помогут избежать опасностей. Именно так они поступали еще во времена переселенцев.

Все это время Тина смотрела только на Тига и ни разу не взглянула на Пита. Но краем глаза она заметила, как Пит сразу поник, увидев, что Тиг кивнул головой.

— Я-то думал, что вы не настолько спятили, чтобы после всего, что с вами случилось, пытаться туда дойти. Мне очень хотелось бы верить, что у вас это получится.

— Господь защитит нас, — сказала Тина.

— Он это делал спустя рукава до тех пор, пока с нами не пошел Тиг, — заметил Пит.

— Но ведь Джейми пошел с нами, разве не так? Как вы думаете, Джейми, почему вы оказались на нашем пути именно тогда, когда вы были нам больше всего нужны?

Тиг улыбнулся.

— Думаю, потому, что я просто обыкновенный стареющий ангел, — отшутился он.

Уже наступила Пасха, а решение так и не было принято. В пасхальное воскресенье они устроили церковную службу, правда, в этот раз никто не читал проповедь. Они лишь каялись и просили прощения, но теперь делали это совсем не так, как в прежние дни, когда люди вставали и бубнили все эти заученные Благодарю-Тебя-За или Я-Знаю-Что. На этот раз все шло от чистого сердца. Они говорили об ужасном и чудесном, о том, как любят друг друга, и о том, как порой пеняют на Господа. Но в конце каждый из них говорил о вере, благодаря которой все получается. Спустя некоторое время они стали обсуждать то, о чем в течение всех этих месяцев старались говорить лишь намеками. Это касалось событий, которые произошли почти год назад, в мае. Они говорили об ужасной гибели множества людей, с которыми были знакомы, которых любили и которых им теперь так не хватало. Но хуже всего, как они считали, было то, что сами они остались в живых.

Первой об этом заговорила Чери Энн Би. Ей было всего семь лет, и она еще даже не была крещена. Тем не менее она тоже каялась на пасхальной службе. Она закончила свое покаяние простыми словами, от которых у Тины чуть не разорвалось сердце. «Мне жаль, — сказала она, — что я в тот день не заболела и не осталась дома. Тогда бы я могла уйти вместе с мамочкой и папочкой и навестить Отца Небесного». Чери Энн даже не плакала, она чистосердечно верила в то, что ей было бы лучше разделить участь своих родителей. Тина сидела и слушала ее со слезами на глазах. Она не знала, что именно вызвало эти слезы: то ли жалость к этой девочке, то ли сожаление о том, что сама она уже не способна верить так искренне, и что ей не хватает восхитительной убежденности этой девочки в том, что смерть — это лишь средство прийти к Господу, который пригласит тебя войти в его дом и жить с ним.

— Мне тоже жаль, — сказал брат Дивер. И он заплакал, слезы покатились по его щекам. — Мне жаль, что я в тот день пошел на работу. Мне жаль, что Воины Христовы побоялись провоцировать черную общину Гринсборо и не пришли за мной. Они не схватили меня в классе и позволили мне взять на руки моих умирающих крошек.

— Его дети были уже не крошки, — прошептал Скотти Портер, обращаясь к Тине. — Они были старше меня.

— Для родителей дети всегда остаются крошками, — сказала в ответ Тина.

— В то утро я позвонила маме, — сказала Аннали. И чудо из чудес — она тоже плакала. Ее лицо смягчилось и стало по-детски беззащитным. — Я сказала ей, что Пит заберет детишек из школы и мы устроим пикник у пожарной станции. А она ответила: «Мне ошенъ жаль, што я не могу к вам прийти». А потом она сказала: «Я не могу больше разговаривать, Анни Лиди, кто-то стучится в дверь». Кто-то стучался к ней в дверь! Это были они, а я вот болтала с ней по телефону и даже не удосужилась сказать ей в последний раз, что люблю ее.

На какое-то время все затихли. Так случалось всякий раз, когда они каялись. Время от времени наступали моменты, когда никто из них не вставал. И когда все вот так молчали, тишина становилась гнетущей. В такие моменты каждый из них чувствовал себя виноватым — ведь время уходило понапрасну. И каждый из них, не испытывая желания говорить самому, надеялся на то, что это сделает кто-нибудь другой. Но в этот раз тишина наступила потому, что сказанное так тронуло слушателей, что им было нечего сказать.

— Я знал, — сказал наконец Пит. — Накануне я видел сон. Я видел людей, которые подходят к дверям. Мне открыли глаза. Вот почему я забрал детей домой. Вот почему я отвез всю семью на пожарную станцию.

— Ты никогда не говорил мне об этом, — сказала Аннали.

— Просто я подумал, что схожу с ума, поэтому и не сказал. Я подумал, что если принимаю этот кошмар всерьез, значит, я совсем свихнулся. Но, вспоминая этот сон, я просто не мог оставить вас всех дома, — Пит обвел взглядом присутствующих.

— Мои товарищи с пожарной станции оказались на моей стороне. Они подключили шланги и отогнали их прочь. Наш капитан сказал им: «Если вы тронете хоть одного пожарного или хоть кого-нибудь из семей пожарных, то не удивляйтесь, если однажды загорится ваш собственный дом, а пожарные машины появятся чуть позже, чем нужно для того, чтобы вас спасти». И вот они ушли, а мы остались в живых.

Внезапно его лицо сильно искривилось и он громко зарыдал.

— Пити, — сказала Аннали, пытаясь его обнять. Но он оттолкнул ее:

— Господь открыл мне глаза, неужели ты этого не понимаешь? А меня хватило лишь на то, чтобы спасти свою собственную семью. Я не подумал даже о собственных братьях и сестрах! Даже о своей маме! У меня был шанс спасти их всех. Они погибли только потому, что я их не предупредил.

Брат Дивер попытался успокоить его следующими словами:

— Пит, но ведь в этом сне Господь не повелел тебе их предупредить. Он же не сказал тебе, что ты должен всем позвонить и предостеречь об опасности. Так может быть. Он хотел забрать их к себе, и лишь немногих оставить страдать в этой юдоли печали и слез.

Пит поднял лицо, на котором лежала печать скорби. Его покрасневшие глаза смотрели в одну точку. Это был страшный взгляд.

— Он повелел мне это сделать, — промолвил Пит. — «Предупреди их всех», — велел Он, но я подумал, что это лишь кошмарный сон. Я боялся сказать им, что мне открыли глаза, я подумал, что они примут меня за сумасшедшего. Я попаду в преисподнюю, неужели это вам не понятно? Я не могу идти в Юту. Я отвергнут и отпал от Господа.

— Даже Иона получил прощение, — сказал брат Дивер.

Но Пита не могли утешить слова. На этом собрание закончилось, но Тина не сомневалась в том, что оно было весьма полезным. Каждый из них либо сам высказал все, что у него накопилось в душе, либо услышал это от других. Ими было сделано все, что положено делать на таких собраниях. Они покаялись в своих грехах и обрели надежду на прощение.

Наступила вторая половина пасхального воскресенья. Стало слишком тепло, и Джейми, сняв куртку, почувствовал, как прохлада, приносимая ветерком, проникает сквозь рубашку и освежает спину и руки. И в то же время он почувствовал, как припекает солнышко. Погода в этот день выдалась на славу.

— Чего только вы не наслушались сегодня.

Джейми обернулся. Он был изумлен тем, что не услышал, как к нему подошла такая крупная и неуклюжая женщина, как Тина. Но теперь она уже не была такой крупной и неуклюжей, как прежде. К тому же его слишком отвлекали мысли, которые роились в голове.

— О многом я догадывался и раньше, — сказал Джейми, — я слышал рассказы о резне в Гринсборо.

— Они назвали это резней? Они сказали, что наших людей перерезали?

— Иногда они называли это резней, — сказал Тиг. — А иногда чисткой в Гринсборо. Как они говорят, это привело к чисткам и в других местах.

— Надеюсь, что все наши люди уйдут на запад. Я молюсь о том, чтобы у них хватило на это ума. Много лет назад нам уже приходилось уходить.

— Может, и уйдут, — сказал Тиг. Но он знал, что Тина пришла, чтобы поговорить с ним совсем о другом.

— Джейми, — обратилась она к нему.

«Сейчас начнется», — подумал он.

— Джейми, что вас здесь удерживает?

Джейми посмотрел на деревья, на яркую зелень весенней травки, на далекие дымки, поднимавшиеся из дымоходов двух десятков лачуг, разбросанных по холмам.

— Вы вряд ли общались с вашими соседями, во всяком случае, до того, как мы здесь появились. На этих холмах у вас нет близких друзей, Джейми.

— Зато они меня не беспокоят, — сказал Джейми Тиг.

— Вот и плохо.

— А мне это нравится. Я люблю одиночество.

— Не лгите мне, Джейми.

— Я был одинок и до катастрофы, так что для меня абсолютно ничего не изменилось.

— Не надо себя обманывать.

Джейми разозлился, и гнев вырвался наружу.

— Мне не нужна мамочка, которая будет меня поучать. Когда-то она у меня была, и я ее убил.

— Я не верю в эту ложь, — сказала Тина.

— Почему? — спросил Джейми. — Неужто вы думаете, что я настолько хорош, что и вправду не убил ни единой живой души? Если так, то вы меня совсем не знаете.

— Я знаю, что иногда вы убиваете, — сказала Тина, — просто я не верю, что вы убили мать и отца. Потому что, если вы их убили, то зачем же вы до сих пор на них сердитесь?

— Оставьте меня в покое, — сказал Джейми. И он действительно хотел побыть один.

Но Тина и не подумала оставить его в покое.

— Вы ведь и сами знаете, что любите нас и не захотите потерять нас, когда мы отправимся в путь.

— Вы так считаете?

— Я это знаю. Я ведь вижу, как хорошо вы ладите с детьми, каким другом вы стали для Питера. Неужели вы не понимаете, что он собирается остаться здесь в значительной степени из-за того, что не хочет с вами расставаться? Мы все рассчитываем на вас, мы все полагаемся на вас. Но и вы тоже на нас рассчитываете, потому что мы вам тоже нужны.

Она слишком сильно давила на него. Для Джейми это было просто невыносимо.

— Отстаньте, — сказал он. — Отстаньте, мне надо побыть одному.

— А когда мы молимся, вы молчите, но как только молитва заканчивается, ваши губы шепчут «аминь».

— Просто я уважаю религиозные убеждения, вот и все.

— А сегодня, когда все мы каялись в самых неприглядных поступках, которые заставляют душу страдать, вы ведь тоже хотели покаяться.

— Я давно раскаялся.

— Вы раскаялись в ужасной лжи. И это меня удивляет, Джейми Тиг. Какой же грех вы прячете в глубинах своей души, если считаете его настолько ужасным, что вам легче признаться в убийстве своих родителей?

— Оставьте меня в покое! — крикнул Джейми и побежал прочь. Он стремительно поднимался на холм, зная, что если будет бежать, то у нее нет шансов его догнать. Но он зря беспокоился. Она его не преследовала.

Мик Портер никуда не ходил без своего брата Скотти. Тот никогда не оставлял малыша без присмотра. С такой крохой, как Скотти, всегда приходилось быть начеку, ведь он все время куда-нибудь убегал и постоянно лез туда, куда ему не следовало.

В прежние времена все, конечно, было по-другому. В прежние времена Мик частенько жаловался маме на Скотти, который ни на минуту не оставлял его в покое. Порой Мик даже поколачивал Скотти, а тот крушил все, что его старший брат сооружал из конструкторов и кубиков. В общем, это была настоящая война. Но теперь все закончилось. Ничего подобного больше не происходило. Теперь больше не было тех, кто пресекал их потасовки и разводил их по разным комнатам, где они находились до тех пор, пока не начинали относиться друг к другу по-человечески. Теперь Мик относился к Скотти чуть ли не как отец к сыну. «Мы с ним единственные близкие родственники, — рассуждал он, — значит, мы должны держаться друг друга».

Поэтому, когда Мик вышел из дома, чтобы собрать хворост для растопки и побросать камешки в цель, он взял с собой Скотти. Мику было еще далеко до того, чтобы попасть в белку. Порой он не мог попасть даже в дерево, которое выбрал в качестве мишени. Что касается Скотти, то он вообще не прицеливался и радовался, когда брошенный им камень пролетал в нужном направлении более пяти футов.

Неудивительно, что последний брошенный им камень полетел в сторону. Просвистев у самого носа Мика и преодолев всего несколько футов, он попал во что-то мягкое.

— Отличный бросок. Я убит. Теперь освежуйте меня, но сделайте это осторожно, так, чтобы я ничего не заметил.

От удивления Мик даже открыл рот. Это был мистер Джейми Тиг. Он сидел на том месте, куда упал камень, но Мик заметил его, только когда он заговорил. Оказывается, все это время он был здесь, Джейми не издал ни единого звука.

— Я во что-то попал, — радостно крикнул Скотти.

— Ты попал мне в ногу, — сказал мистер Тиг. — Если бы я был белкой, то, возможно, остался бы жив, но наверняка был бы искалечен.

— Мы не сможем приготовить вас на обед, — заявил Скотти.

— Я об этом догадывался, — сказал мистер Тиг, — и очень сожалею.

— Мы ведь не едим людей, — сказал Мик, обращаясь к Скотти.

— Я и сам знаю, — сказал Скотти вызывающе. Мик вновь сосредоточил внимание на мистере Тиге.

— Что вы там делали?

— Сидел.

— Я это и сам видел.

— И думал.

— Само собой, вы думали, — сказал Мик, — каждый человек постоянно думает. От этого никуда не денешься.

— И мне было чертовски стыдно, — сказал мистер Тиг.

У Скотти отвисла челюсть от изумления, и он прикрыл рот рукой.

— Простите, — сказал мистер Тиг, — но я вырос в семье, где слово «чертовски» считалось вполне подходящим для того, чтобы вставлять его там и сям.

— Я знаю слово и похуже этого, — заявил Скотти.

— Нет, не знаешь, — сказал Мик.

— А может, он знает, — возразил мистер Тиг, — почему бы и нет?

— Это слово означает то же самое, что и слово какать, — пояснил Скотти.

— Да оно же совсем безобидное, — сказал мистер Тиг. — Можешь даже не называть его, Скотти. Я вполне мог бы употребить его в присутствии приличной компании.

Мик сел на землю подле ног мистера Тига и пристально посмотрел ему в глаза.

— Сестра Монк говорит, что на самом деле вы не убивали своих родителей.

— Да, она так говорит.

— Я тоже слышал, — подтвердил Скотти.

— Она права? — спросил Мик.

— Иногда мне очень хотелось их убить. Но после того, как нас разлучили, никто так и не сказал мне, где их можно найти. Думаю, что они попали в тюрьму. После того, как мне исполнилось восемнадцать и я уже мог уйти от своих так называемых приемных родителей, я просто горел желанием разыскать их и убить. Но катастрофа не позволила мне приступить к серьезным поискам. Ну вот, теперь вы понимаете, что я хотел, это сделать и не моя вина в том, что я этого не сделал. В общем, в своих помыслах я это давно сделал и поэтому считаю себя убийцей.

— Нет, сэр, — сказал Мик, — вы этого не сделали, а для того, чтобы стать убийцей, надо кого-нибудь убить.

— Может, оно и так, — согласился Тиг.

— Так, значит, вы пойдете с нами?

Мистер Тиг громко расхохотался. Он вытянул ноги и сжал ими тело мальчика. Таких длинных ног Мик еще не видел. Они были даже длиннее, чем ноги его покойного отца.

— Как вы думаете, мой папа уже стал скелетом? — спросил Мик.

Улыбка исчезла с лица мистера Тига.

— Возможно, — ответил он. — Хотя трудно сказать.

— Воины Христовы убили его, — сказал Мик.

— И маму, — добавил Скотти.

— Вот это сделали настоящие убийцы, — сказал Мик.

— Я знаю, — согласился мистер Тиг.

— Брат Дивер говорит, что они убили маму и папу из-за того, что мы верим в живого пророка и в то, что Бог-Отец и Иисус это не одно и то же.

— Да, я так и думал.

— А во что верили ваши мама и папа?

Мистер Тиг глубоко вздохнул. Обхватив колени руками, он положил на них подбородок. Его взгляд устремился в пространство, разделявшее Мика и Скотти. Он так долго молчал, что Скотти стал от нечего делать ломать собранные ими ветки, а Мик подумал, что мистер Тиг просто не хочет отвечать, а может быть, он даже рассердился.

— Не ломай хворост, Скотти, — сказал Мик, — если ты весь его переломаешь, то у нас ничего не останется на растопку.

Скотти перестал ломать ветки. Он не стал кривляться и показывать язык, как обязательно сделал бы раньше. Теперь все было по-другому.

— Мои родители верили в то, что им все сойдет с рук, — сказал мистер Тиг.

— Что сойдет с рук? — спросил Скотти.

— Просто сойдет с рук.

— И поэтому вы их хотели убить? — спросил Мик. Мистер Тиг покачал головой.

— Но ведь в этом нет никакого смысла, — сказал Мик. Мистер Тиг улыбнулся.

— Наверное, нет, — протянув свою длинную руку к Мику, он пальцем приподнял его подбородок.

Вообще-то Мик не любил, когда взрослые к нему прикасались, ему, например, не нравилось, когда они хватали его за руку, как будто он был какой-то марионеткой. Но на этот раз он не почувствовал отвращения, и в значительной степени потому, что мистер Тиг повел себя совсем не так, как ожидал Мик. Он не стал принуждать Мика к каким-то действиям и не стал на него орать.

— Ты ведь любишь своего младшего брата, правда? Мик пожал плечами.

Скотти посмотрел на него.

— Конечно, — сказал Мик.

— Когда ты на меня не сердишься, — уточнил Скотти.

— Теперь я никогда не буду на тебя сердиться.

— Да, — согласился Скотти, как будто только сейчас это понял.

— У меня тоже был младший брат, — сказал мистер Тиг.

— Вы его любили? — спросил Мик.

— Да, — ответил мистер Тиг.

— Где он сейчас?

— Думаю, что он умер, — ответил мистер Тиг.

— Неужели вы не знаете точно?

— Моих родителей посадили в тюрьму, а его, как и мою младшую сестру, положили в больницу для умалишенных. Меня и моего старшего брата отдали на попечение чужих людей. Никого из них я больше так и не увидел, но думаю, что мой младший брат, который сошел с ума, вряд ли долго протянул после катастрофы.

Мистер Тиг как-то очень быстро задышал и отвел глаза. Мик даже испугался, что Джейми и сам немного свихнулся.

— А как он сошел с ума? — спросил мальчик. Он хотел выяснить, уж не происходит ли то же самое с мистером Тигом.

— Он кричал? — спросил Скотти. — Ведь сумасшедшие всегда кричат.

— Иногда он кричал. Но чаще всего он просто сидел и смотрел куда-то в сторону. Он никогда не смотрел людям в глаза. Как будто их для него просто не существовало. Как будто он стер их всех из своей памяти. Но на меня он смотрел.

— А почему?

— Потому что я приносил ему поесть.

— Разве это делали вы, а не ваша мама?

Мистер Тиг покачал головой.

— Когда это случилось, мне было пять лет. Столько же, сколько и тебе, Скотти. А моему младшему брату было три года.

— Мне пять с половиной, — поправил его Скотти.

— А моей младшей сестре было всего два года.

— Она тоже была сумасшедшая? — спросил Мик.

— Тогда еще нет. Но она была больна. И мой младший брат тоже. Они оба все время болели. С того дня, как родились. Мой брат заболел пневмонией и постоянно плакал. У семьи было слишком много долгов. Моя младшая сестра тоже постоянно кричала. Я все время слышал, как мама и папа ругались из-за денег и из-за того, что у них чертовски много детей. Они дрались и орали друг на друга. Мама кричала, что ей уже невмоготу и что она не выдержит, если мы, дети, не заткнемся хотя бы на пару часов. Она кричала, требуя, чтобы ей дали всего пару часов тишины и что, если она их не получит, то наложит на себя руки. «Вот увидите, — говорила она, — если вы не заткнетесь, я перережу себе вены и умру». И я молчал, я не раскрывал рта. Старшие дети находились в школе, но мой младший брат был болен, он плохо себя чувствовал и продолжал кричать и хныкать. И чем больше она орала, тем больше он хныкал, а потом проснулась и моя сестра, которая стала реветь еще громче, чем брат. Они орали не переставая, но мама кричала еще громче. Ее лицо стало ужасным, она схватила сестру, и я подумал, что сейчас она швырнет ее на пол, но она этого не сделала. Она просто взяла ее и, схватив брата за руку, потащила их наверх, в деревянный чулан, дверь которого запиралась на замок. Она затащила их внутрь и заперла дверь. «Орите и скулите, делайте что хотите, но я не намерена вас больше слышать, понятно? Я не могу это больше выносить, я хочу хоть немного покоя».

— Однажды, когда я себя плохо вел, папа запер меня в ванной, — сказал Мик.

— А у них там был свет? — спросил Скотти.

Да, у них был свет. Там был выключатель, и мой брат мог, встав на ящик, дотянуться до него и включить свет, что он и делал. Но им там не нравилось. Они кричали, ревели и рыдали так, словно это было самое худшее место на свете. Мой брат стучал в дверь, гремел дверной ручкой и пинал дверь ногами. Но мама спускалась вниз, включала посудомоечную машину и уходила в гостиную. Там она включала музыкальный центр, ложилась на диван и слушала радио, пока не засыпала. Время от времени брат и сестра прекращали свои вопли, но потом все снова повторялось. Когда старшие дети приходили домой из школы, они старались держаться от мамы подальше и поэтому даже не спрашивали ее, где младшие. Они знали, что когда мама в таком настроении, то к ней лучше не приставать. Но все же мама вставала и готовила обед, а когда папа возвращался домой, мы садились за стол и ели. А когда папа спрашивал, куда делись младшие, мама говорила, что они учатся не шуметь. И когда она так говорила, то папа понимал, что к ней не стоит приставать с расспросами. Только когда обед подходил к концу, он спрашивал: «А что, они не будут обедать?». И тогда мама, взяв пару тарелок, вываливала в них оставшуюся еду и бросала две ложки. Потом она давала мне ключ и говорила: «Отнеси им обед, Джейми. Но если ты их выпустишь, я наложу на себя руки, ты понял?».

— Сдается мне, они попали в настоящую беду, — сказал Скотти.

— Когда я открыл дверь, мой брат попытался вырваться наружу, но я оттолкнул его назад. Он кричал и рыдал еще громче, чем раньше, хотя к этому времени уже охрип. Сестра сидела, забившись в угол. Все ее красное лицо было в соплях. Брат пинал меня ногами и отталкивал, пытаясь пробиться к двери. Тогда я сбил его с ног и, втолкнув тарелки внутрь чулана ногой, захлопнул дверь и запер ее на замок. Некоторое время брат пинал дверь ногами и вопил, но потом он затих, и я подумал, что они приступили к обеду. Позже они снова стали орать. На этот раз они кричали, что им надо в ванную, но мама сделала вид, что ничего не слышит. Она только мотала головой, говоря, что их вопли не помогут им выйти.

— Они остались там на всю ночь? — спросил Мик.

— На следующее утро она дала мне ключ, миску с овсянкой и две ложки. На этот раз они оба находились в дальнем углу чулана. Из старого тряпья, которое мы хранили в чулане, они сделали подушки и нечто вроде постелей. Сестра выглядела так, как будто боялась, что ее начнут бить. В чулане стояла жуткая вонь, так как сестра сходила по большому в коробку из-под обуви. А что ей было делать, если мама не разрешала ей выйти в туалет?

Когда я рассказал об этом маме, она лишь сказала: «Вынеси и поставь обратно». Мне не хотелось это делать, но разве будешь спорить, когда мама в таком состоянии.

— Паршиво, — сказал Мик.

Скотти смотрел на мистера Тига во все глаза. Мик знал, что это такое, ведь совсем недавно, после того, как Воины Христовы убили его родителей, он пару раз сам испачкал штаны. Поэтому его смутил рассказ о том, как сестра мистера Тига справила большую нужду в обувную коробку.

— Я по-прежнему думал, что мама довольно скоро их выпустит. Так я тогда думал. Но каждое утро я приносил им завтрак, а забирал коробку из-под обуви и склянку, в которую они мочились. Каждый вечер я приносил им тарелки с обедом. Иногда я слышал, как они разговаривали, а иногда они даже играли. Но это продолжалось совсем недолго. Через некоторое время все это закончилось, и за дверью установилась полная тишина. Лишь когда кто-нибудь из них болел, я слышал частый кашель. Когда перегорела лампочка, я сказал об этом маме, но она не обратила на мои слова никакого внимания. Она лишь посмотрела на меня так, словно впервые услышала о чулане. В конце концов, я уговорил старшего брата заменить лампочку, и пока он этим занимался, я следил за тем, чтобы они не выбежали. Но так было только в тот раз, а потом я сам это делал. Но чтобы заменить лампочку, мне приходилось связывать брату руки и ноги. Когда я пошел в первый класс, то каждое утро перед тем, как идти в школу, я, как и прежде, их кормил и выносил коробку, а вечером приносил им обед. Так продолжалось день за днем, неделю за неделей. Когда я открывал дверь, то чаще всего видел, что брат и сестра просто сидят и не обращают на меня никакого внимания. Они либо смотрели друг на друга, либо вообще ни на что не смотрели. Но время от времени мой брат с криком набрасывался на меня, словно хотел убить. Я сбивал его с ног, захлопывал дверь и запирал замок. Я плохо с ним обращался и злился на него и боялся, что кто-нибудь узнает о том, что я делаю со своим собственным братом и сестрой, что я держу их взаперти в чулане. После того, как старший брат заменил лампочку, никто в нашей семье ни разу их даже не видел. Мама не мыла их тарелки, этим приходилось заниматься мне, после того как все выходили из кухни. Когда они выросли из своей одежды, я попытался тайком принести им кое-что из своей старой одежды. Но мама это заметила. Она стала спрашивать меня: «Куда это делись твои старые штаны? Куда подевалась твоя голубая рубашка?». Я отвечал ей, что все это в чулане. Она строго смотрела на меня и говорила: «Это еще очень хорошая одежда, и если она тебе мала, то мы отдадим ее неимущим». Представляете себе?

— Мы часто отдавали старую одежду на благотворительный базар, — сказал Скотти.

— В общем, они были голые и их кожа стала такой бледной, что они больше походили на призраков. У них были пустые глаза, и они никогда на меня не смотрели, за исключением тех случаев, когда мой брат с воплями бросался на меня. Но всякий раз я захлопывал дверь и запирал ее на замок. Я хотел убить их, я хотел сам умереть, мне все это опротивело. В школе я смотрел на своих одноклассников и понимал, что я хуже любого из них, потому что я держу в чулане своих голых брата и сестру. Но никто из них даже не знал, что у меня есть младший брат и сестра. А я никогда об этом не рассказывал. Я так и не подошел ни к одному из своих учителей. А ведь я мог обратиться к мисс Эрбиссон или миссис Райан и сказать, что у меня дома в чулане сидят взаперти младший брат и сестра и что им было три и два года, когда их туда посадили. Если бы я так поступил, то, может быть, мой брат не стал бы таким безумным, а сестра не разучилась бы ходить. Может быть, их еще успели бы спасти. Но я слишком боялся своей мамы и мне было стыдно рассказывать, какой я ужасный человек, ведь все считали меня отличным парнем.

На некоторое время он умолк.

— Они так и не выбрались оттуда? — спросил Скотти.

— Выбрались, когда я учился в седьмом классе. Тогда я готовил сообщение о нацистской Германии и концентрационных лагерях. Я прочитал о пытках, которые там применялись. И я подумал, что сам занимаюсь тем же самым. Я понял, что я нацист. А еще я прочитал, что все эти нацисты потом говорили одно и то же: мол, они только выполняли чужие приказы. Но ведь и я делал то же самое: я тоже выполнял чужие приказы. А потом я узнал, что после войны их судили, всех этих нацистов, за их дела, приговорили к смертной казни. И тогда я понял, что все это относится и ко мне. Я понял, что заслуживаю смерти и что мои родители тоже заслуживают смерти, а младший брат и сестра заслуживают свободы. Они заслуживали того, чтобы и к ним, наконец, пришел день освобождения. И вот однажды днем, когда мой младший брат с ненавистью в глазах набросился на меня, я не стал сбивать его с ног. Я лишь отошел в сторону, и он пронесся мимо меня. Выбежав из чулана, он стал озираться по сторонам, словно впервые увидел прихожую. И тогда я догадался, что он просто все забыл. Потом он сел на верхнюю ступеньку и съехал по лестнице вниз, точь-в-точь, как это делал, когда был маленьким. И я понял, что он разучился спускаться по лестнице. И тогда я вдруг подумал, что он наверняка пойдет на кухню, а мама обязательно увидит его и рассердится. Я очень испугался и решил его поймать и отвести обратно в чулан. Я боялся, что иначе мама меня просто убьет. И я побежал за ним вниз. Но он не пошел на кухню, а выбежал прямо на улицу. Он был совершенно голый, и мне в голову не приходило, что он это сделает. Но его не смущала нагота, потому что он семь лет обходился без одежды. Словно какой-то пришелец из космоса, брат с дикими воплями бежал по улице, а я бежал вслед за ним. Мне нужно было позвать его, крикнуть ему, чтобы он остановился, но я не мог это сделать.

— А почему? — спросил Мик.

— Я забыл, как его зовут, — сказал брат Тиг и зарыдал. — Я не смог вспомнить его имени.

Лишь когда брат Тиг разрыдался, закрывая лицо руками, словно маленький ребенок, Мик заметил сестру Монк и брата Дивера, которые, видимо, уже давно подошли к ним и слушали брата Тига. Наверное, они слышали всю историю. Сестра Монк подошла поближе, опустилась на колени и обняла брата Тига, так, чтобы он мог выплакаться у нее на груди. Брат Дивер склонил голову, как делал, когда молился, но на этот раз он молился мысленно. Скотти это заметил и тоже склонил голову, но не услышав молитвы, поднял голову и посмотрел на Мика.

Мик находился в полном замешательстве, настолько его потрясла эта ужасная история, весь этот кошмар, что случился с потерявшими рассудок братом и сестрой брата Тига. Мик никогда не слышал, чтобы кто-нибудь разучился ходить или спускаться по лестнице, или забыл имя собственного брата. Когда Мик попытался представить себе, что кто-то запер Скотти в чулане и не выпускает его оттуда, он подумал, что убил бы того, кто это сделал. Но потом он попытался представить себе, что он сделал бы, если бы его собственная мать держала бы Скотти взаперти. Как бы он тогда поступил? Его мама никогда не делала ничего подобного, но что, если бы она это сделала?

На этот вопрос ему было очень сложно ответить. Но брат Тиг рыдал, и Мик еще ни разу в жизни не слышал, чтобы так рыдали. В конце концов, он подвинулся к брату Тигу и ухватился за его лодыжку. Но рука Мика была такой маленькой, а лодыжка такой большой, что мальчик не сумел ее толком сжать, и со стороны казалось, что он просто прижимает ногу брата Тига к земле.

— Вам не следует так расстраиваться, брат Тиг, — сказал Мик. — Ведь именно вы его выпустили.

Брат Тиг лишь мотнул головой, не переставая рыдать.

— Как жаль, что дети услышали эту историю, — сказал брат Дивер.

— Есть вещи, которые можно рассказать лишь детям, — заметила сестра Монк. — Им это не повредит.

Брат Тиг высвободил лицо из объятий сестры Монк.

— Я заметил, как вы пришли. Я рассказывал это вам. Ведь вы именно так делаете, когда свидетельствуете о своих грехах?

— Именно так, Джейми, — сказала сестра Монк, — именно так ты и сделал.

— Теперь вы понимаете, почему я никогда не стану достойным человеком, неважно, мормон я или нет, — проговорил брат Тиг. — Для меня нет места на западе.

— Вас заставляла это делать ваша мама, — сказал Мик.

— Именно я снова и снова заталкивал его в чулан, когда он пытался вырваться, — возразил брат Тиг. Его голос заставил всех содрогнуться. — Именно я поворачивал ключ, — засунув руку себе под рубашку, он вытащил ключ на кожаном ремешке. Это был обычный дверной ключ.

— Вот этот ключ, — сказал он. — Я постоянно ношу его с собой.

— Но, брат Тиг, вам ведь не было восьми лет, когда все это началось, — промолвил Мик. — Вы еще не были крещены. Разве вы не знаете, что Иисус прощает детям все грехи, совершенные ими до восьми лет? На следующей неделе мне исполнится восемь и меня будут крестить. А когда это случится, я как бы заново появлюсь на свет и стану чистым и безгрешным, разве не так, брат Дивер?

Брат Дивер утвердительно кивнул головой.

— Да-а-а, — пробормотал он. Теперь, к полному изумлению Мика, рыдал и брат Дивер. Да-да, рыдал сам брат Дивер, который еще совсем недавно проверял, что Мик знает о таинстве крещения и который сразу после сегодняшнего собрания научил его многому из того, что надо будет делать во время крещения.

Теперь, когда история была рассказана до конца, Скотти, судя по всему, уже начинал скучать. Он встал и, подойдя к брату Тигу, хлопнул его по плечу, чтобы привлечь к себе внимание.

— Брат Тиг, — обратился он к нему.

— Сейчас же оставь его в покое, ты слышишь? — запротестовала сестра Монк.

Сидевший на земле брат Тиг поднял голову и посмотрел на мальчика.

— Что ты хочешь, Скотти? — спросил он.

— Теперь, когда мы называем вас «брат Тиг», вы пойдете с нами на запад, в Юту?

Брат Тиг ничего не ответил. Он только вытер слезы и закрыл лицо руками. Сестра Монк и брат Дивер остались рядом с ним, а Мик не стал ждать, чем все закончится. Услышанная история и без того давала почву для размышлений, да и вообще ему нужно было побрызгать, а сделать это он мог, лишь удалившись на приличное расстояние от сестры Монк. Поэтому, взяв Скотти за руку, он пошел с ним в направлении кустов, которые росли выше по склону холма.

Всю следующую неделю никто не уделял особого внимания Мику и Скотти, как, впрочем, и другим детям. Занятий тоже не было, так как все занимались упаковкой вещей и подготовкой к походу. В субботу они спустились к реке, к тому месту, где ее течение было медленным и где было достаточно глубоко. Там они крестили Мика, который был в нижнем белье, так как из белой одежды у него имелись только шорты и футболка. Брату Тигу пришлось креститься в длинных вылинявших трусах и футболке, которую он одолжил у брата Кинна, так как у самого брата Тига вообще не оказалось ничего белого. Выйдя из воды, брат Тиг, точно так же, как и Мик, дрожал от холода.

— Холодная вода, верно? — сказал Мик.

— Надо говорить «не так ли», — поправила его сестра Кинн.

— Чертовски холодная, — согласился брат Тиг.

Это было забавно. Никто и ухом не повел, когда брат Тиг сказал нехорошее слово, причем сделал это сразу же после крещения. Брату Тигу можно было ругаться, а Мику нельзя было сказать даже слово верно. Это очередной раз подтверждало, что детям ничто не сходит с рук, пришел к выводу Мик.

— Дело сделано, — провозгласил брат Дивер. — Теперь ты один из нас.

— Сдается мне, что так оно и есть, — согласился брат Тиг. Мокрые растрепанные волосы и глуповатая улыбка делали его похожим на маленького ребенка.

— Это лишь подлая мормонская хитрость, — пошутил брат Кинн. — Теперь, когда ты крещен, нам больше не придется оплачивать твои услуги проводника.

— Вы со мной уже расплатились, — сказал брат Тиг.

На следующее утро после молитвенного собрания они двинулись на запад в направлении Чаттануги. К исходу лета они находились где-то между Сент-Луисом и Канзас-Сити. А перед этим их арестовывали в Мемфисе и чуть было не линчевали в Кейп-Джирардо. В этих северных краях зима выдалась суровая, но они выжили и выжили, благодаря тому, что всю эту ужасную зиму они рассказывали истории о страданиях Святых, а взамен получали кров и еду. Вот так они и зимовали в Уинтер-Квотерс, штат Айова, куда пришли после того, как их выгнали из Науву. Последуем же за ними на запад, и попытаемся узнать, чем же закончилась эта история.

Когда летом они снова двинулись в путь, им пришлось идти по равнинам, где умение брата Тига передвигаться по лесной местности оказалось совершенно бесполезным. Деревья здесь встречались слишком редко, и поэтому не могли служить укрытием. Так что теперь они учились двигаться по низинам, лежавшим между обширными возвышенностями бескрайней прерии. Бандиты равнин, активность которых не ограничивалась дорогами, могли появиться в любую минуту, поэтому все взрослые учились стрельбе. «Уж лучше сейчас потратить впустую несколько патронов, — говорил брат Тиг, — но получить уверенность в том, что когда дело дойдет до драки, они не будут израсходованы понапрасну».

Но бандиты так и не появились, хотя были заметны признаки их недавнего присутствия. Однажды они заметили столб дыма, который поднимался где-то далеко к югу от них. Он был таким густым и черным, что его источником вряд ли мог оказаться походный костер.

— Что-то спалили дотла, — сказал брат Тиг.

—. Думаешь, нам лучше залечь и не высовываться? — спросил брат Кинн.

— Думаю, что тебе лучше всего быть настороже, а всем остальным ждать в этом овраге, — распорядился брат Тиг. — А мне надо съездить и посмотреть, что там происходит.

— Это опасно, — сказала сестра Монк.

— Да, — согласился брат Тиг. — Но нам нужно знать, куда направились бандиты после того, что там сделали.

— Я пойду с тобой, — сказал брат Дивер. — Возможно, там кто-нибудь остался в живых. Может быть, тебе потребуется помощь.

Они вернулись вечером. За спиной брата Тига, в седле, сидел маленький мальчик.

— Можете разводить костер, — сказал брат Тиг. — Они ускакали на юг.

Брат Дивер снял мальчика с лошади.

— Давай, сынок, — произнес он, — тебе надо поесть.

— Что случилось? — спросила сестра Монк.

— Не будем сейчас об этом, — сказал брат Дивер. Просто он не хотел говорить об этом в присутствии мальчика.

За ужином Мик и Скотти сели рядом с маленьким незнакомцем. Он вел себя, словно чужеземец, и смотрел на кашу так, словно видел ее в первый раз. Когда они попытались с ним заговорить, то заметили, что он ведет себя так, как будто совсем их не слышит.

— Ты что, глухой? — спросил Скотти. — Ты что, меня не слышишь? Ты глухой?

На этот раз мальчик едва заметно качнул головой.

— Он нас слышит! — заорал Скотти.

— Конечно, слышит, — сказала сестра Монк, стоявшая вдали, у костра. — Не приставайте к нему.

— Твоих родных убили? — спросил Мик.

Мальчик пожал плечами.

— Наших убили. Застрелили пару лет назад в Северной Каролине.

Мальчик опять пожал плечами.

— Как тебя зовут? — спросил Мик.

Мальчик замер. Он стал неподвижен, словно статуя.

— Ведь у тебя есть какое-то имя, разве не так?

Может быть, у него и было имя, но они так и не узнали, как его зовут. После ужина брат Тиг отдал мальчику свой спальный мешок, а тот его даже не поблагодарил. Странный он был какой-то, этот мальчик.

Но несмотря на это, брат Тиг вплоть до самого окончания похода, следил за тем, чтобы новичок все время был у него на виду. Он постоянно за ним присматривал, разговаривал с ним или что-нибудь ему объяснял. Мику оставалось только завидовать — ведь брат Тиг заботился о незнакомце точно так же, как раньше заботился о Мике, но мальчик не утруждал себя взаимностью. Лишь Скотти сумел разгадать эту загадку. «Для брата Тига это, наверное, то же самое, что разговаривать с младшим братом», — сказал он. Это объяснение вполне удовлетворило Мика, и с тех пор он и не пытался вмешиваться в эти отношения. Теперь его больше не раздражало то, что мальчик все время ездит верхом, сидя за спиной брата Тига или за спиной брата Дивера, когда брат Тиг уходил на разведку или занимался другим опасным делом.

Не прошло после этого и двух недель, как их обнаружил верховой дозор из Юты. Усадив беженцев на своих запасных лошадей, люди из дозора весь оставшийся путь сопровождали группу. Сделав большой крюк, они обошли стороной развалины Денвера и поднялись в горы. Здесь начиналась страна мормонов. «Раньше здесь не было мормонов, — заметила сестра Монк. Но теперь и эти территории входили в состав мормонского государства, и местные жители были рады тому, что мормоны восстановили закон и порядок в их разоренном и гибнущем крае.

Наконец они прибыли в палаточный город под названием Зарахемла, который должен был стать новой столицей. К этому времени большая часть жителей Солт-Лейк-Сити уже была эвакуирована из города, так как ученые предупредили, что Большое Соленое озеро уже начинает затапливать долины. Тина Монк взяла детей и отправилась с ними на прогулку к Храмовой площади, где они могли своими глазами увидеть то, что некогда было великим городом мормонов. «Теперь здесь будет Мормонское море, — сказала она. — Не забывайте, что здесь было прежде».

По Стейт-стрит плавали лодки, и вода плескалась у Южного Храма. Но Храмовая площадь была защищена дамбой из мешков с песком, и поэтому сюда еще не проникла вода. На площади столпились люди, которые хотели попрощаться с городом. Храм представлял собой гранитную гору, которую невозможно было взять с собой. Вода уже затопила его основание, и вскоре он должен был закончить свое существование в качестве неотъемлемой части церковной жизни.

— Люди оказались слишком злыми, — сказала детям сестра Монк, — но, может быть, Господь желает лишь на время спрятать от нас храм и вернет его, когда мы исправимся.

История о резне в Гринсборо и о путешествии из Северной Каролины на запад распространялась довольно быстро. Они познакомились с новым губернатором Сэмом Монсоном, который был выбран согласно новой конституции государства Дезерет. Этот молодой человек был не намного старше брата Тига, но гораздо младше брата Дивера. Он отнесся к ним с большим уважением, пообещал предоставить работу взрослым и сдержал свое обещание.

Но им пришлось расстаться друг с другом — здесь и губернатор не смог бы им помочь. Закон о сиротах требовал того, чтобы дети, у которых погибли оба родителя и не осталось близких родственников, были отданы в семьи, в которых есть оба родителя. В те времена было ужасно много сирот. Правда, Мик и Скотти были отданы в одну семью — это все, что удалось сделать для них.

Мик был уверен в том, что если бы брат Тиг был женат, то он усыновил бы мальчика, которого они нашли. Но его пришлось отдать властям, и это оказалось для брата Тига большим ударом. Но он не стал спорить. Он лучше других понимал, что мальчику нужны родители, которые будут день и ночь за ним присматривать. Этого брат Тиг как раз и не мог себе позволить, особенно после того, как получил новую работу. Он стал одним из дозорных и занимался поиском людей, которые шли на запад, в Дезерет. Он сопровождал и охранял их. Эта работа была ему по душе, и он прекрасно с ней справлялся, но порой больше месяца не бывал дома.

Они вполне могли потерять связи друг с другом, что случалось с членами большинства групп беженцев. Но то, что они были единственной группой уцелевших во время резни в Гринсборо, накрепко связало их друг с другом. Тина Монк навещала мальчиков и писала им письма. Брат Дивер время от времени брал с собой Мика и Скотти на богословские беседы, которые он проводил в близлежащем районе города. Единственным человеком, след которого они потеряли, оказался тот самый мальчик, но ведь он находился среди них всего лишь пару недель и за все это время не сказал ни слова и даже не назвал своего имени. Порой это расстраивало Мика, но с этим уже ничего нельзя было поделать. Они помогли ему, сделали для него все, что могли, но он не был одним из них, он не прошел вместе с ними через все те испытания, что выпали на их долю. Так что некого было винить в том, что они потеряли с ним связь. Они сделали то, что должен был сделать каждый — помочь другому, сделать для него все, что только возможно.

До конца дней своих Мик не забывал об этом путешествии. Он помнил каждую мелочь, словно все это случилось с ним только вчера. Во время встреч с Джейми Тигом оба с радостью приветствовали друг друга, смеялись и говорили остальным, что они одногодки и что родились в один день. Так было на свадьбе Джейми и Мари Спикс и во время встречи на Конференции. И это была истинная правда, потому что оба они родились заново в то весеннее утро в ледяных водах реки, бежавшей по склонам Аппалачей.

Работы по спасению имущества

У паромной переправы начинался такой крутой подъем, что грузовик никак не мог разогнаться. Включив пониженную передачу, Дивер вздрогнул, услышав скрежет шестерней. Звук был такой, словно не колеса, а шестерни коробки передач катились по гравию. Двигаясь по просторам Невады, он все время мучился с коробкой передач, и если бы паром из Вендовера не помог Диверу преодолеть эти последние мили по Мормонскому морю, ему бы пришлось совершить длительный пеший марш. Но, к счастью, все обошлось, и это был хороший знак. На некоторое время Дивер подчинился воле обстоятельств.

Механик хмуро смотрел, как Дивер со скрежетом въехал на грузовой склад.

— Ты же уделал сцепление, парень. Дивер выпрыгнул из кабины.

— Сцепление? А что это такое? Механик даже не улыбнулся.

— Ты что, даже не заметил, что у тебя накрылась трансмиссия?

— Всю дорогу по Неваде механики предлагали ее отремонтировать, но я говорил им, что могу это доверить только вам.

Механик посмотрел на него как на психа.

— Во всей Неваде нет ни одного механика.

«Если бы ты не был так туп, — подумал Дивер, — то понял бы, что я шучу. Эти пожилые мормоны такие прямые, что у них даже распрямились все извилины, во всяком случае у некоторых из них». Но Дивер ничего этого не сказал, а лишь улыбнулся.

— Этому грузовику придется здесь постоять несколько дней, — сказал механик.

«Мне везет, — подумал Дивер. — У меня как раз есть кое-какие дела».

— А сколько именно дней, как вы считаете?

— Через три дня я тебя отпущу.

— Меня зовут Дивер Тиг.

— Иди к диспетчеру, он выпишет тебе деньги.

Подняв капот, механик принялся за свою обычную работу, а ребята со склада стали разгружать старые стиральные машины, холодильники и прочий хлам, который Дивер подобрал во время своей поездки. Дивер просунул данные о пробеге в окошечко, и диспетчер выдал ему деньги.

Семь долларов за пять дней езды, за загрузку хлама, ночевки в кабине и питание тем, что давали ему фермеры. Это было больше того, что могли заработать многие другие, но эта работа не имела перспективы. Работа по спасению имущества раньше или позже закончится. Наступит день, когда он подберет последнюю оставшуюся от прежних времен посудомоечную машину и останется без работы.

Но Дивер Тиг не собирался покорно ждать, когда наступит этот момент. Он знал место, где есть золото и целыми неделями обдумывал, как его заполучить. И если Лехи, как и обещал, достал водолазное снаряжение, то завтра утром они провернут небольшую левую операцию по спасению имущества. Если им повезет, то они вернутся домой богатыми.

Ноги Дивера одеревенели после долгого сидения в кабине, но он довольно быстро их размял, пробежав несколько коридоров Центра по спасению имущества. Перепрыгивая через две-три ступеньки, он летел по лестнице, которая вела в холл. Приблизившись к двери с надписью «МАЛЫЙ КОМПЬЮТЕР ЦЕНТРА СПАСЕНИЯ ИМУЩЕСТВА», он с силой толкнул ее и ворвался в помещение.

— Эй, Лехи! — крикнул он. — Время пошло!

Лехи Маккей не обратил на него никакого внимания. Он сидел и дергался, уткнувшись в телеэкран, который лежал у него на коленях.

— Не делай этого, а то ослепнешь, — посоветовал Дивер.

— Заткнись ты, рожа, — Лехи даже не отвел глаз от экрана. Он нажал кнопку и двинул рычаг, выступавший из черного корпуса. Разноцветная капля на экране взорвалась и разделилась на четыре капли поменьше.

— Я получил три дня отгула на время ремонта трансмиссии моего грузовика, — сказал Дивер. — Так что завтра отправляемся в экспедицию к Храму.

Лехи накрыл последнюю каплю, но на экране появились новые.

— А это и вправду забавно, — сказал Дивер, — словно метешь, метешь улицу, а на ней снова и снова появляется лошадиное дерьмо.

— Это Атари. Старинная игра. Шестидесятых или семидесятых годов. Нет, восьмидесятых. С этими осколками капель трудно справиться, ведь это всего лишь восьмибитная игра. Ее нашли в Логане. Столько лет это дерьмо пролежало у кого-то на чердаке и до сих пор фурычит.

— Те ребята, в доме которых ее нашли, наверное, и не подозревали о ее существовании.

— Наверное.

Дивер наблюдал за игрой. На экране снова и снова повторялось одно и то же.

— Сколько может стоить такая штуковина?

— Много. Пятнадцать, а может, и двадцать баксов.

— Тебя еще не тошнит от этой игры? Я прихожу и что же вижу? Сидит Лехи Маккей и точь-в-точь, как это делали в стародавние времена, трясет своей башкой, отгоняя всякого, кто к нему пришел. А ведь те ребята, что когда-то играли в эту игру, не получали от нее ничего, кроме головной боли. Ведь она только замусоривает мозги.

— Умолкни, я пытаюсь сосредоточиться.

Игра, наконец, закончилась. Лехи поставил черный ящик на место, выключил аппарат и встал.

— У тебя все готово к завтрашним подводным работам? — спросил Дивер.

— Хорошая игра. Должно быть, в прежние времена развлечения занимали уйму времени. Мама говорит, что раньше детей до шестнадцати лет нельзя было даже брать на работу. Такие тогда были законы.

— Жаль, что ты родился слишком поздно, — сказал Дивер.

— Да уж.

— Послушай, Лехи, ты даже не научился отличать дерьмо от конфеты. Ты ведь еще путаешь божий дар с яичницей.

— Не говори так, иначе нас обоих вышвырнут отсюда.

— Мне-то не надо следовать школьным правилам, ведь я уже закончил шесть классов. Мне девятнадцать, и я уже пять лет живу сам по себе.

Вытащив из кармана свои семь долларов, он помахал ими перед носом у Лехи и небрежно сунул обратно.

— У меня все о’кей, и я могу говорить все, что захочу. Думаешь, я боюсь епископа?

— Епископ меня не страшит. Я ведь даже в церковь-то хожу только ради мамы. Терпеть не могу все это дерьмовое сюсюканье.

Лехи расхохотался, но Дивер заметил, что собственные слова его немного испугали. «К шестнадцати годам, — подумал Дивер, — он подрос и стал достаточно сообразительным, но в душе так и остался маленьким ребенком. Он не понимает, что значит быть мужчиной».

— Скоро здесь будет дождь.

— Здесь постоянно бывают дожди. Как, по-твоему, какого черта вода в озере все время прибывает? — Лехи ухмыльнулся, отключая аппаратуру, которая стояла на стеллаже.

— Я имел в виду Лоррейн Уилсон[102].

— Я знаю, что ты имел в виду. Она взяла свою лодку?

— Да, а еще она захватила с собой набор буферов средних размеров, — Дивер потер руки. — Их нужно немного помять.

— Почему ты все время говоришь непристойности? С тех пор, как ты, Дивер, стал работать на грузовике, твой рот превратился в помойку. Да и вообще ее фигура больше похожа на мешок.

— Что ты хочешь, ведь ей почти пятьдесят, — Диверу показалось, что Лехи уклоняется от разговора. А это могло означать, что он опять не выполнил порученное ему задание.

— Ты можешь достать водолазное снаряжение?

— Я его уже достал. А ты-то думал, что я буду вешать тебе лапшу на уши? — Лехи снова ухмыльнулся.

— Ты? Будешь вешать лапшу на уши? Да я тебе полностью доверяю.

Дивер направился к двери. Он слышал, как за его спиной Лехи отключил еще несколько приборов. В этом помещении расходовалась уйма электроэнергии, и это было неудивительно, ведь Центру постоянно требовались данные компьютеров, а единственным источником поступления компьютеров были работы по поиску брошенного имущества. Но когда Дивер видел, как одновременно работают все эти электроприборы, он невольно начинал размышлять о собственном будущем. О всех тех машинах (абсолютно новых), которые он всегда хотел иметь, и об энергии, которая им потребуется, об одежде, которую еще никто не надевал, о собственной лошади и повозке, и даже о легковом автомобиле. Может быть, именно он станет тем самым парнем, который возродит производство легковых автомобилей. Но эти дурацкие игры по размазыванию капель были ему совсем не нужны.

— Все это никчемное дерьмо осталось в прошлом.

— О чем ты говоришь? — спросил Лехи.

— Все твои компьютерные штучки остались в прошлом.

Этого было достаточно для того, чтобы Лехи, как всегда, завелся. Услышав позади себя его лепет, Дивер злорадно ухмыльнулся, понимая, что сильно задел парня. А Лехи твердил, что, мол, теперь компьютеры используются гораздо лучше, чем прежде, и что именно благодаря компьютерам все работает и так далее и тому подобное. Это было очень мило, Диверу всегда нравилась пылкость, с которой паренек отстаивал свою точку зрения. И всякий раз он спорил с таким жаром, как будто от этого зависела судьба мира. Но Дивер-то знал истинное положение дел. Цивилизация погибла, ее больше нет, и все, что от нее осталось, уже не имеет никакого значения. Так что все это дерьмо можно утопить в озере. Выйдя из Центра, они пошли вдоль сохранившейся от прежних времен стены. Далеко внизу лежала гавань — небольшой кружок воды, у края которого прилепился Бинэм-Сити. Когда-то там добывали медь открытым способом, но после наводнения был прорыт канал, и вода заполнила карьер. Так что теперь на острове Оквирр, который лежал посреди Мормонского моря, была прекрасная гавань. Здесь вовсю дымили фабрики и никто не жаловался на ужасную вонь.

Множество людей спускалось вместе с ними по грязной дороге, резко уходившей вниз, к гавани. В самом Бинэм-Сити никто не жил — сюда лишь приезжали на работу. Производство здесь было круглосуточным, работали посменно. Лехи тоже работал посменно. Он и его семья жили за Иорданским проливом, на Вышегоре. Хуже места для проживания трудно было себе представить. Выбраться оттуда можно было только на пароме в пять утра, а возвращаться домой приходилось в четыре часа дня тем же видом транспорта. Лехи предложили после работы приходить на пару часов в школу, но Дивер счел это глупостью и постоянно отговаривал Лехи. Он был убежден в том, что, отнимая слишком много времени, школа мало что дает и является пустым делом. Вот и сейчас продолжалась эта дискуссия.

— Мне надо ходить в школу, — сказал Лехи.

— Скажи-ка мне, сколько будет два плюс два, неужели ты этого еще не знаешь?

— Ну хватит тебе.

— Вполне достаточно четырех классов, а дальше учиться ни к чему, — Дивер слегка толкнул своего собеседника. Обычно Лехи отвечал ему тем же, но на этот раз удара не последовало.

— Пойди-ка попробуй получить нормальную работу без свидетельства об окончании шести классов. А у меня оно уже почти в кармане.

Они подошли к парому. Лехи вытащил свой пропуск.

— Так ты завтра идешь со мной или нет?

Лехи скорчил гримасу:

— Я не знаю, Дивер. Ведь могут арестовать уже за то, что ты там просто шляешься. Глупо так рисковать. Говорят, что в этих старых небоскребах происходят совершенно невероятные вещи.

— Мы не будем заходить в небоскребы.

— А там, куда ты намерен проникнуть, Дивер, даже еще более невероятные. Я не хочу туда идти.

— Ну да, ангел Морони, наверное, только и ждет того, чтобы выскочить и погрозить тебе пальцем.

— Не говори так, Дивер.

Дивер стал его щекотать. Лехи с хохотом попытался увернуться.

— Прекрати, урод! Хватит. Вообще-то статуя Морони была перенесена на монумент Соленому озеру, который находится на вершине горы. И он постоянно охраняется.

— Во всяком случае, эта статуя покрыта листами золота. Говорю тебе, там внизу, в Храме, эти старые мормоны спрятали тонны золота. Оно только и ждет человека, который не побоится призрака Биджами Янга и…

— Заткнись, сопляк, понял? Нас могут услышать! Оглянись, мы не одни!

И это было сущей правдой. Некоторые из присутствующих внимательно на них смотрели. Впрочем, Дивер уже давно заметил, что пожилым людям нравится наблюдать за молодежью. Видно, это помогало старым пердунам смириться с тем, что они выброшены на обочину жизни. Они словно говорили: «Ладно, пусть я скоро умру, но я, по крайней мере, не такой идиот, как ты». Дивер же, глядя прямо на женщину, не сводившую с него глаз, бормотал: «Ладно, я идиот, но по крайней мере я не умру».

— Послушай, Дивер, ты всегда это говоришь там, где тебя могут услышать?

— Да, верно.

— Во-первых, Дивер, они еще не скоро умрут. Во-вторых, ты несомненно идиот. И в-третьих, уже подошел паром, — Лехи слегка ткнул Дивера в живот.

В притворной агонии Дивер перегнулся пополам.

— Эй, вы только посмотрите, как неблагодарен этот малец! Я отдал ему последний кусок хлеба и вот что получаю взамен.

— Никто не говорит с таким акцентом, Дивер! — крикнул Лехи. Паром уже отошел от берега.

— Завтра в полшестого! — крикнул Дивер.

— Не пудри мне мозги, ты никогда не встанешь в полпятого…

Однако шум, производимый паромом, фабриками и грузовиками, заглушил конец фразы. Впрочем, Дивер догадывался, чем она могла закончиться. Несмотря на свои шестнадцать лет, Лехи был отличным парнем. Дивер знал, что когда женится, его жене обязательно понравится Лехи. А будущей жене Лехи понравится Дивер. По-другому и быть не могло, ведь в противном случае ей придется поискать другого мужа.

Домой, в Форт-Дуглас, он поехал на трамвае. Потом пошел пешком к старым баракам, в одном из которых Рейн разрешила ему остановиться. Судя по всему, здесь когда-то было складское помещение, а теперь она хранила в нем швабры и моющие средства, но места вполне хватило и для того, чтобы поставить койку. Здесь было не особенно просторно, но зато он жил на острове Оквирр и в то же самое время находился не слишком близко от вонючих, задымленных и шумных фабрик. Здесь он мог, по крайней мере, выспаться, и это было главное, поскольку большую часть времени он проводил за рулем грузовика.

Вообще-то, эту комнату нельзя было назвать домом. Скорее его домом было помещение, в котором обитала Рейн. Именно здесь, в дальней части бараков, продуваемой сквозняками, эта коренастая неряшливая женщина вдоволь обеспечивала его хорошей пищей. Именно туда он сейчас и держал путь. Войдя прямо на кухню, он так напугал ее, что она завопила от испуга и как следует отругала его за это и за то, что он не вытер ноги и везде наследил. Позволив ему схватить кусочек яблока, она набросилась на него, отчитывая за то, что он не может подождать ужина.

Бесцельно слоняясь в ожидании ужина, он заменил лампочки в пяти комнатах. Каждая ютившаяся здесь семья занимала не более двух комнат, и, как правило, им приходилось по очереди пользоваться немногочисленными кухнями. В некоторых комнатах ему приходилось видеть совсем неприглядные картины: семейные сцены в них прекращались лишь на тот короткий период времени, пока он менял лампочки, но иногда не наблюдалось даже такого перемирия. В других комнатах все было нормально и, несмотря на тесноту, люди прекрасно уживались друг с другом. Дивер был убежден в том, что его семью следует отнести именно к таким счастливым семьям. Ведь если бы имел место какой-нибудь скандал, он бы его не забыл.

После ужина Рейн и Дивер везде выключали свет на то время, пока она слушала старый проигрыватель, который Дивер выпросил у Лехи. На самом деле никто этого от них не требовал, но оба считали, что не стоит зря расходовать электричество. Однако по первому требованию они снова включали свет.

Рейн хранила несколько записей времен ее молодости. Все эти песни были очень ритмичными, и порой она вставала и двигалась в такт музыке. Дивер не понимал, в чем смысл этих странных коротких танцев, до тех пор, пока не представил ее в образе молодой, гибкой девушки и не вообразил, каким могло быть в те времена ее тело. Представить себе это было нетрудно, так как об этом говорили ее глаза и постоянная улыбка. Ее движения открывали то, что было скрыто годами потребления пищи, изобилующей крахмалом, и длительное отсутствие физических нагрузок.

Затем Дивер, как всегда, стал вспоминать о девушках, которых он видел из кабины грузовика, проезжая мимо полей, где они трудились не разгибая спины. Услышав шум приближающегося автомобиля, девушки выпрямились и стали махать ему руками. Впрочем, грузовик Центра по спасению имущества всегда так приветствовали. Для некоторых людей это была единственная штуковина с мотором, которая когда-либо мимо них проезжала. Для них этот грузовик был единственным напоминанием о существовании древних машин. Все тракторы и вся электроэнергия были направлены на освоение новых пахотных земель, тогда как старые постепенно умирали. Фактически эти девушки приветствовали одно из последних воспоминаний о былой цивилизации. От этих мыслей Диверу стало грустно, а он не переносил грусть. «Все эти люди, — подумал он, — цепляются за прошлое, которого никогда не было».

— Его никогда не было, — громко сказал Дивер.

— Нет, оно было, — прошептала Рейн. — Девушки просто хотят веселиться, — бормотала она, повторяя слова песни. — Когда я была девушкой, я ненавидела эту песню. А может быть, ее ненавидела моя мама.

— Ты тогда тоже жила здесь?

— Нет, в Индиане, — ответила она, — это один из штатов на востоке.

— Вы тоже стали беженцами?

— Нет, мы переехали сюда, когда мне было шестнадцать или семнадцать, точно не помню. Всякий раз, когда в мире начинают происходить страшные вещи, начинается и массовый возврат мормонов домой. А здесь, несмотря ни на что, всегда был их дом.

Музыка закончилась. Она выключила проигрыватель и включила свет.

— Лодка полностью заправлена бензином? — спросил Дивер.

— Ты ведь не хочешь туда ехать, — сказала она.

— Если там, под водой, есть золото, я хочу его достать.

— Дивер, если бы там было золото, его бы забрали еще до того, как оно было затоплено. Ведь все знали о том, что придет вода. Мормонское море образовалось не в результате внезапного наводнения.

— Если его там нет, тогда о чем же здесь все шепчутся? И почему Озерный патруль не пропускает туда людей?

— Я не знаю, Дивер. Может быть, потому, что многие считают это место священным.

Дивер уже привык к таким разговорам. Рейн никогда не ходила в церковь, но говорила как настоящий мормон. Впрочем, любой так заговорит, если задеть его за живое. Диверу не нравилось эта показная религиозность.

— Выходит, что ангелам нужна защита полиции?

— В прежние времена, Дивер, мормоны всегда уделяли этому большое внимание, — она села на пол прямо под окном, прислонившись спиной к стене.

— Ну теперь-то все изменилось. У них есть другие храмы, верно? Сейчас они строят еще один в Зарахемле, разве не так?

— Не знаю, Дивер. Этот храм находится здесь, и он всегда был главным, — повернувшись на бок, она опустила голову на согнутую в локте руку и перевела взгляд на пол. — Этот Храм по-прежнему здесь.

Дивер увидел, что выражение ее лица становится все более мрачным. Она и вправду была чем-то опечалена. Так случалось со многими людьми, которые еще помнили прежние времена. Эта печаль напоминала какую-то неизлечимую болезнь. Но Дивер знал, что она поддается лечению. Во всяком случае в отношении Рейн.

— А это правда, что они убивали там людей? Вопрос попал точно в цель. От ее меланхолии не осталось и следа. Она буквально прожгла его взглядом.

— Так вот о чем вы, дальнобойщики, треплетесь целыми днями.

Дивер ухмыльнулся:

— Кое-что рассказывают. Например, то, что людей разрезают на куски, если они говорят, где спрятано золото.

— Ты же знаешь всех местных мормонов, неужели ты и вправду думаешь, что мы разрезали бы человека на куски только за то, что он выдал наши секреты?

— Не знаю. Все зависит от того, какие секреты, не так ли? — он сидел на кушетке и, подложив под себя ладони, слегка подпрыгивал.

Он заметил, что она, вопреки своей воле, действительно немного разозлилась. «Теперь она продолжит игру, — подумал он, — и будет притворяться, что разгневана». Она снова села, дотянулась до подушки и запустила ей в Дивера.

— Нет! Нет! — заорал он. — Не разрезайте меня на куски! Не отправляйте меня на корм рыбам!

Подушка попала в цель, и Дивер стал притворяться, что умирает.

— Вот только не надо этим шутить, — сказала она.

— Чем не надо шутить? Ты ведь больше не веришь в это старое дерьмо. И никто в него не верит.

— Может быть, и не верю.

— Ведь нам говорили, что Иисус снова придет, верно? Повсюду падали атомные бомбы, а нам говорили, что Он придет.

— Пророк сказал, что в нас слишком много злобы. Он не приходил, потому что мы слишком любили вещи этого мира.

— Ну ладно, значит, выходит, что Он шел-шел, но так и не пришел, верно?

— Может быть, он еще придет, — сказала она.

— Никто в это не верит, — возразил Дивер. — Мормоны это всего лишь правительство, вот и все. В каждом городе судьей выбирают епископа, правильно? Мэром всегда является председатель старейшин. Это всего лишь правительство, это политика. Никто больше ни во что не верит. Зарахемла — это столица, а не священный город.

Дивер не мог ее видеть, потому что лежал на спине. Не услышав ответа, он встал и посмотрел на нее. Рейн стояла у раковины, прислонившись к кухонному столу. Подкравшись к ней сзади, он решил ее пощекотать, но что-то в ее позе заставило его изменить свои намерения. Приблизившись, он увидел, что по ее щекам текут слезы. Это было какое-то безумие. Все эти люди из прошлого, видно, совсем спятили.

— Я лишь дразнил тебя, — сказал он.

Она кивнула головой.

— Ведь это лишь часть прошлого. Ты знаешь, как я к нему отношусь. Если бы я что-нибудь помнил, то, может быть, мое отношение к прошлому было бы другим. Иногда я жалею, что ничего не помню.

Но это была ложь. Он никогда не жалел о том, что ничего не помнил о прежних временах и вообще не любил все эти воспоминания. К тому же Дивер мало что мог вспомнить, даже если бы очень захотел это сделать. Самым давним воспоминанием, которое еще осталось в его памяти, было то, как он скакал на лошади, сидя за спиной какого-то мужчины, от которого сильно пахло потом. Они все скакали и скакали. А потом были все эти уже не столь отдаленные события; учеба в школе, переходы от одних приемных родителей к другим, последний, очень напряженный год в школе и устройство на работу. Но ни одно из этих воспоминаний не наводило на него ностальгической тоски. Он просто прошел через все это, и его никогда не тянуло ни к одному из тех мест, где он когда-то бывал. Возможно, исключением было лишь его нынешнее место обитания. Сюда его тянуло.

— Извини, — произнесен.

— Все нормально, — ответила она.

— Ты еще не раздумала отвезти меня туда?

— Я же сказала, что отвезу, разве нет?

Поскольку в ее голосе звучало раздражение, он успокоился и решил, что ничего страшного не произойдет, если он еще немного ее подразнит.

— Как ты думаешь, может, пока мы будем там заниматься своими делами, начнется Второе Пришествие, а? Если ты так считаешь, то я надену галстук.

Она улыбнулась, и повернувшись к Диверу лицом, оттолкнула его:

— Иди спать.

— Рейн, завтра я поднимусь в полпятого, а потом ты станешь девушкой, которая хочет веселиться.

— Не думаю, что в этой песне имелась в виду утренняя поездка на лодке.

Она принялась за мытье посуды, а он удалился в свою каморку.

В пять тридцать Лехи, как и договаривались, ждал их в условленном месте.

— Даже не верится, — воскликнул он, — я думал, вы опоздаете.

— Хорошо, что ты пришел вовремя, — сказал Дивер, — ведь если бы ты не пошел с нами, то тебя бы не уволили.

— Послушай, Дивер Тиг, никакого золота мы не найдем.

— Тогда зачем ты идешь со мной? Не пудри мне мозги, Лехи, ты ведь прекрасно знаешь, что твое будущее за Дивером Тигом. Ты ведь не хочешь от него отставать, верно? Где водолазное снаряжение?

— Я не приносил его домой, Дивер. Неужто ты думаешь, что мне тогда удалось бы избежать маминых вопросов?

— Она всегда задает вопросы, — ответил Дивер.

— Она обязана их задавать, — сказала Рейн.

— Я не хочу, чтобы все подряд спрашивали о том, что я делаю, — заявил Дивер.

— Никому и не надо спрашивать, — сказала Рейн, — ведь ты всегда сам обо всем рассказываешь, не спрашивая нас, хотим мы слушать или нет.

— Если не хотите слушать, так не надо и спрашивать, — сказал Дивер.

— Не будь таким обидчивым, — бросила Рейн.

— Вы оба постоянно портите мне настроение, причем всегда делаете это неожиданно. Неужели это происходит только потому, что этот Храм сводит вас с ума?

— Я ничего не имею против того, что мать задает мне кучу вопросов. Это нормально.

Между Вышегорой и Бинэмом круглосуточно курсировали суда. Им приходилось брать севернее, чтобы потом, сократив расстояние, взять курс на запад, к острову Оквирр. В ночное небо поднимались оранжевые дымы, исходившие от плавильни и литейных заводов. Угольные баржи разгружались и днем и ночью. В широких лучах прожекторов черное облако угольной пыли казалось густым белым туманом.

— Как раз в это время суток именно здесь погиб мой папа, — сказал Лехи.

— Он грузил уголь?

— Да. Раньше он продавал легковые автомобили, а потом лишился своей работы.

— Ты тоже там был?

— Я услышал грохот. Я уже спал, но он разбудил меня. А потом я услышал крики и топот бегущих людей. Тогда мы еще жили на острове и постоянно слышали шум гавани. Он был погребен под тонной угля, свалившегося с высоты пятидесяти футов.

Дивер не знал, что и сказать.

— Ты никогда не рассказываешь о своих родственниках, — произнес Лехи. — Я никогда не забываю о своем папе, а ты никогда не рассказываешь о своих родственниках.

Дивер лишь пожал плечами.

— Он их не помнит, — тихо сказала Рейн. — Его нашли где-то на равнинах. Бандиты захватили его родственников, как и многих других, а он, должно быть, спрятался, во всяком случае, другого объяснения его спасители не нашли.

— Так как это все-таки произошло? — спросил Лехи. — Ты спрятался?

Рассказывая об этом, Дивер всегда чувствовал себя не в своей тарелке, ведь он помнил только то, что ему потом рассказывали другие. Он знал, что эти люди помнили о его детстве, и ему не нравилось, что их всегда удивляло то, что он все забыл. Но Лехи задал вопрос, и Дивер понимал, что другу надо ответить.

— Думаю, что так оно и было. А, может быть, меня посчитали еще слишком несмышленым и не стали убивать, — он засмеялся. — Должно быть, я и вправду был маленьким несмышленышем, ведь я даже не помнил собственного имени. Они решили, что мне лет пять или шесть. Большинство детей в этом возрасте знают, как их зовут, а я вот не знал. Ну, в общем, тех двух парней, которые меня нашли, звали Тиг и Дивер.

— Значит, ты все-таки кое-что помнишь.

— Лехи, я ведь даже не умел говорить. Мне сказали, что я произнес первое слово, только когда мне исполнилось девять. Так что речь идет об очень тугоумном ученике.

— Ну и ну, — на некоторое время Лехи умолк. — Почему же ты ничего не говорил?

— Да какая разница? — сказала Рейн. — Сейчас-то он восполнил этот пробел и стал Дивером-болтуном. Теперь он настоящий чемпион среди болтунов.

Они двигались вдоль береговой черты острова, пока не миновали Магну. Лехи повел их к складу, построенному отделом Подводных работ на северной оконечности острова Оквирр. Склад был открыт и ломился от водолазного снаряжения. Друзья Лехи заполнили несколько баллонов воздухом. Они взяли два водолазных комплекта и подводные фонари. Рейн не собиралась нырять и поэтому не нуждалась в водолазном снаряжении.

Покинув остров, они взяли курс туда, где проходила регулярная судоходная линия, соединявшая Оквирр с Вендовером. У людей хватало ума не заходить в этот район ночью, так что здесь было довольно пустынно. Вскоре они вышли на открытый простор. Рейн заглушила маленький подвесной мотор, который раздобыл для нее Дивер, а привел в порядок Лехи.

— Настало время поработать в поте лица, — сказала Рейн.

Дивер пересел на среднюю скамью, вставил весла в уключины и принялся грести.

— Греби не так быстро, — попросила Рейн, — а то натрешь волдыри.

Только один раз мимо них прошла лодка, которая, должно быть, принадлежала Озерному патрулю, кроме нее никто не приблизился к ним в течение всего перехода через этот район открытого моря. Спустя некоторое время они увидели поднимавшиеся из воды небоскребы, громады которых заслоняли большие участки звездного неба.

— Говорят, что люди, которых не успели спасти, до сих пор там живут, — прошептал Лехи.

Рейн недоверчиво на него посмотрела:

— Ты думаешь, что там внутри еще остались запасы еды? Ведь даже вода здесь слишком соленая, чтобы ее пить.

— А кто говорит, что они живые? — прошептал Дивер, со всей таинственностью, которую только мог придать своему голосу. Пару лет назад ему удалось так напугать Лехи, что у того глаза чуть не вылезли из орбит. Но теперь его лицо не выражало ничего, кроме отвращения.

— Да, ладно, Дивер, я ведь уже не ребенок.

На этот раз самому Диверу было немного не по себе. Большие проломы, куда упали куски стекла и пластика, напоминали ему открытые рты, готовые в любую минуту его поглотить и увлечь вниз, под воду, в город утопленников. Иногда ему снились сны, в которых он видел тысячи и тысячи людей, живущих под водой. Там они ездили на своих машинах, занимались бизнесом, делали покупки в универмагах и ходили в кино. В его снах эти люди никогда не делали ничего дурного, они просто занимались своими делами. Но эти сны всегда пугали его, и каждый раз он просыпался в холодном поту… хотя никаких причин для страха не было. Просто эти сны пугали его.

— Думаю, что надо было взорвать все эти штуковины, чтобы они не рухнули вниз и не угробили людей, — сказал Дивер.

— Может быть, это и к лучшему, что их не стали трогать, — возразила Рейн. — Может быть, есть много людей, которым нравится вспоминать о том, каких вершин мы когда-то достигли.

— Чего тут вспоминать? Они построили высокие здания, а потом не смогли защитить их от потопа, чем тут хвастать?

Дивер пытался удержать Рейн от воспоминаний, но Лехи, похоже, очень нравилось погружаться в мир прошлого.

— Ты бывала здесь до того, как пришла вода? Рейн кивнула:

— Я видела, как по улице, вот там внизу, шло праздничное шествие. Не могу вспомнить, то ли это было на Третьей Южной улице, то ли на Четвертой. Думаю, что на Третьей. Я увидела сразу двадцать пять лошадей и помню, что это показалось мне настоящим чудом. В те времена редко можно было увидеть лошадь.

— Уж я-то достаточно повидал их на своем веку, — сказал Лехи.

— И на них, должно быть, одели праздничные попоны. Терпеть не могу обсуждать то, чего я сам не видел, — сказал Дивер.

Обогнув верхнюю часть какого-то здания, они приступили к осмотру прохода между башнями. Сидевшая на корме Рейн увидела это первой.

— Вот он. Посмотрите. Теперь от него остались только эти высокие шпили.

Дивер налег на весла, и они продвинулись еще дальше по проходу. Там из воды выступало шесть шпилей. Четыре из них были короче других и поэтому их почти полностью скрывала вода. Над водой возвышались только их остроконечные верхушки. В двух более высоких шпилях были видны окна, которые находились над водой. Дивер был разочарован. Эти широко открытые окна означали, что любой мог без труда проникнуть внутрь. Все было гораздо безопаснее, чем он предполагал. Может быть, Рейн права, и здесь ничего нет.

Пришвартовавшись к северной части одной из башен, они стали ждать, когда будет светло.

— Если бы я знал, что все так легко, — сказал Дивер, — то поспал бы еще часик.

— Так поспи сейчас, — предложила Рейн.

— Да, наверно, я так и сделаю.

С этими словами Дивер слез со скамьи и растянулся на дне лодки.

Но ему было не до сна. Всего в нескольких ярдах от него находилось окно — черная глазница на фоне отражающего звездный свет серого гранита храма. Там, внизу, лежало его будущее, его шанс улучшить собственную жизнь и жизни своих друзей. Возможно, у него будет участок земли на юге, где гораздо теплее и зимой снежный покров не достигает, как здесь, пяти футов. Там не будет этих постоянных дождей и этого бескрайнего озера. Там он будет долго-долго жить и вспоминать старые добрые времена, которые провел со своими друзьями. Все это ожидало его там внизу, под водой.

Конечно, ему ничего не говорили о золоте. Он узнал о нем, когда находился в пути. У дороги было одно местечко, под названием Парован, где часто останавливались дальнобойщики. Там находилась шахта по добыче железной руды, которая работала в каком-то безумном ритме. Шахтеры трудились в ней посменно, круглые сутки и поэтому забегаловки никогда не закрывались. Поскольку в городке было не так уж много мормонов, то в этих забегаловках дальнобойщики могли даже попить горячего и крепкого кофе. Шахтеры не слишком позволяли епископу влезать в свои дела. На самом деле они даже называли его судьей, а не епископом. Дивер со стороны наблюдал за тем, как другие водители беседовали между собой, когда тот парень стал рассказывать о временах золотой лихорадки, когда мормоны копили все золото, что им удавалось добыть и прятали его в верхних помещениях Храма, куда не мог входить никто, кроме Пророка и Двенадцати Апостолов. Сначала Дивер ему не поверил, хотя Билл Хорн одобрительно кивал, как будто мог подтвердить, что это правда, а Кэл Сильбер заявил, что его никакими пряниками не заманишь в храм мормонов, так как это верная смерть. Их испуганные и тихие голоса убедили Дивера в том, что они во все это верят, а еще он понял, что если уж кто-то и намерен добыть это золото, так это он сам.

Впрочем, то, что сюда оказалось так легко добраться, еще ровным счетом ничего не означало. Дивер знал, как мормоны относятся к Храму. В течение некоторого времени он расспрашивал их о Храме, но никто так ничего ему и не рассказал. Никто из них не имел ни малейшего желания говорить на эту тему. Как только он спрашивал, случалось ли им подплывать к Храму и осматривать его, они сразу же умолкали, отрицательно качали головой или меняли тему разговора. Спрашивается, зачем Озерный патруль охраняет Храм, если все и без того боятся к нему подходить? Все, за исключением Дивера Тига и двух его друзей.

— Хорошего понемножку, — сказала Рейн.

Дивер проснулся. Солнце поднялось над вершинами гор и, судя по всему, уже довольно давно. Он перевел взгляд туда, куда смотрела Рейн, и увидел башню Морони, стоявшую на вершине горы, у подножия которой лежала старая столица. Несколько лет назад туда перенесли храмовую статую. Фигура старикана с трубой ярко блестела на солнце. Несмотря на все ожидания мормонов, эта труба так и не издала ни единого звука, что, конечно, поколебало их веру. Теперь Дивер понимал, что все это лишь дань прошлому. Сам же Дивер жил настоящим.

Лехи показал ему, как пользоваться подводным снаряжением, и они сделали пару пробных погружений — один раз с балластными ремнями, а другой раз без них. Дивер и Лехи плавали, как рыбы, ведь плавание было главным видом отдыха, которым каждый мог воспользоваться бесплатно. Однако маска и загубник несколько осложняли дело.

— У этого загубника вкус лошадиного копыта, — заметил Дивер в промежутке между погружениями.

Лехи удостоверился в том, что Дивер плотно затянул пояс с балластом.

— Ты единственный парень на всем Оквирре, кто знает, какой вкус у лошадиного копыта, — перекувырнувшись с борта лодки, он ушел под воду. Дивер спрыгнул вниз под таким прямым углом, что баллон с воздухом слегка ударил его по затылку. Но удар оказался не слишком болезненным, и он даже не выронил фонарь.

Дивер плыл вдоль внешней стены Храма, освещая фонарем каменную кладку, к поверхности которой прилепилось множество подводных растений. Впрочем, здание еще не слишком сильно ими заросло. Опустившись примерно на две трети высоты здания, он обнаружил на фасаде большую металлическую пластину с надписью: ДОМ ГОСПОДА.Дивер показал ее Лехи.

Когда они забрались на борт лодки, Дивер сразу же вспомнил об этой пластине.

— Похоже, что она золотая, — сказал он.

— Там была другая надпись, — возразила Рейн. — Они немного отличалась от этой. Та пластина, возможно, была сделана из золота, а эта из пластика. Думаю, что ее оставили только для того, чтобы на храме был хоть какой-то отличительный знак.

— Ты в этом уверена?

— Я помню, как они это делали.

Дивер наконец почувствовал себя достаточно уверенно для того, чтобы, спустившись под воду, проникнуть внутрь храма. Для того, чтобы забраться в окно, им пришлось снять ласты. Потом их подобрала Рейн. Освещенное лучами солнца, окно утратило свой зловещий вид. Усевшись на подоконник, они стали надевать ласты и баллоны. Под ногами плескалась вода.

Неожиданно Лехи перестал надевать снаряжение.

— Я не смогу туда пойти, — сказал он.

— Там нечего бояться, — ответил Дивер. — Брось ты, там ведь нет никаких привидений.

— Я не смогу, — повторил Лехи.

— Заканчивайте, — крикнула оставшаяся в лодке Рейн.

Дивер обернулся и посмотрел на нее.

— О чем ты говоришь?!

— Не думаю, что вам нужно туда спускаться.

— Тогда зачем же ты согласилась ехать сюда?

— Потому что ты этого хотел. Это был какой-то абсурд.

— Послушай, Дивер, это святая земля, — произнесла Рейн, — и Лехи это чувствует. Именно поэтому он и не хочет спускаться вниз.

Дивер посмотрел на Лехи.

— Просто это не очень хорошо, — сказал Лехи.

— Да ведь это лишь камни, — попытался убедить его Дивер.

Лехи ничего не ответил. Дивер надел маску, взял фонарь, вставил в рот загубник и спрыгнул в воду.

Оказалось, что пол находится на глубине всего лишь полутора футов. Это было полной неожиданностью. Ударившись о пол задницей, Дивер сидел, высунувшись из воды на целых восемнадцать дюймов. Лехи тоже сначала удивился, а потом стал хохотать. Диверу и самому стало смешно, и он тоже расхохотался. Затем он встал на ноги и стал туда-сюда ходить, пытаясь нащупать ногами ступеньки. Но он бы вряд ли ее нашел, так как ему сильно мешали ласты.

— Иди назад, — сказал Лехи.

— А как я увижу, куда мне идти?

— Опусти башку в воду, идиот, и посмотри. Дивер так и сделал. Теперь ему не мешали солнечные блики, игравшие на поверхности воды, и он все хорошо видел. Он нашел лестницу.

Выпрямившись, Дивер посмотрел на Лехи. Тот отрицательно покачал головой — он по-прежнему не хотел спускаться вниз.

— Ну как хочешь, — пожал плечами Дивер. Он повернулся к Лехи спиной и направился к тому месту, где начиналась лестница. Снова вставив загубник, он стал спускаться вниз. «На поверхности это не составило бы никакого труда, — подумал Дивер, — но здесь это настоящая мука, так как тебя все время приподнимает вверх, и ты бьешься баллонами о потолок». Наконец он сообразил, что можно воспользоваться перилами и теперь спускался, хватаясь за них руками. Лестница бесконечной спиралью уходила вниз. Когда ступеньки закончились, он увидел перед собой целую груду хлама, которая наполовину закрывала дверной проем. Проплывая над ней, он обнаружил, что это в основном обломки металла и куски дерева. Затем он оказался в большой комнате.

В толще мутной воды свет его фонаря не проникал слишком далеко, и он плыл вдоль стен, то поднимаясь вверх, то опускаясь вниз. Внизу вода была холодной, и ему приходилось плыть быстрее, чтобы не замерзнуть. По обеим сторонам от него тянулись ряды стрельчатых окон, а над ними располагались окна круглой формы. Но снаружи все они были забиты деревянными досками, так что единственным источником света оставался его фонарь. Дважды проплыв вдоль и поперек этого помещения, Дивер сделал вывод, что это просто большая комната, и что в ней, за исключением хлама, разбросанного по всему полу, ничего нет.

Испытав глубокое разочарование, он все же заставил себя не впадать в уныние. К тому же золото вряд ли стали бы хранить в этой большой комнате. Должно быть, есть какая-то тайная сокровищница.

В этой комнате он обнаружил пару дверей. Маленькая, та, что находилась в центральной части одной из стен, была широко открыта. Должно быть, раньше к ней вела лестница. Подплыв к этой двери, Дивер направил луч фонаря в дверной проем. Он увидел еще одну комнату, но на этот раз меньших размеров. Потом он обнаружил еще пару комнат, но в них не было ничего, кроме голых стен. Вообще ничего.

В надежде найти тайные двери он стал тщательно обследовать камни, но довольно скоро отказался от этого занятия: ведь даже если бы в них был тонкий шов, то он не смог бы его различить из-за плохого освещения. Вот теперь Дивер был действительно разочарован. Проплывая по комнатам, он уже стал подумывать о том, что дальнобойщики знали, что он слушает их рассказы о золоте. Может быть, они все это нарочно задумали, рассчитывая на то, что в один прекрасный день он попадется на их удочку. Этакая хохма, в результате которой они даже не увидят, как он на нее купился.

Нет-нет, такого просто быть не могло. Они были уверены в том, что он их не слушает. Но теперь он знал то, чего не знали они. Чем бы ни занимались здесь мормоны в минувшие дни, золота в верхних помещениях Храма теперь не было. А он так на него рассчитывал. «Но, черт возьми, — сказал он себе, — я проник сюда и убедился в этом и обязательно найду здесь еще что-нибудь. Нет причин для уныния».

Его не одурачили, да здесь и некому было его дурачить. Но все же на душе у него было тяжело. Годами он мечтал о золотых брусках и мешках с золотом, воображая, что они спрятаны за каким-то пологом и что он, рванув этот полог, обнаружит за ним сокровища и заберет их с собой. Но здесь не было никаких пологов и никаких тайников, здесь вообще ничего не было, и если уж ему суждено найти золото, то он должен был искать его в каком-то другом месте.

Он поплыл назад, к двери, которая выходила на лестницу. Теперь Дивер мог лучше рассмотреть груду хлама, и стал размышлять над тем, как она могла оказаться здесь. Все остальные комнаты были абсолютно пусты. Этот мусор не могла принести вода, потому что все незаколоченные окна были расположены выше, в башенке. Они находились выше уровня воды. Подплыв поближе, он извлек из кучи мусора какую-то штуковину. Это был кусок металла. Оказалось, что куча в основном состояла из кусков металла и лишь нескольких камней. Ему вдруг пришло в голову, что именно здесь он, может быть, и найдет то, что ищет. Ведь чтобы надежно спрятать золото, лучше всего не складывать его в мешки и не переплавлять в слитки, а просто придать ему вид ненужного хлама, на который никто не обратит внимания. Набрав столько тонких металлических обломков, сколько мог унести в руке, он осторожно поплыл вверх по лестнице. Теперь-то Лехи придется спуститься под воду и помочь ему вынести все это наверх. Чтобы сделать это за один прием, они могли соорудить мешки из собственных рубашек. С шумом вынырнув на поверхность, он преодолел последние ступени и прошел остаток пути по затопленному полу. Лехи так и сидел на подоконнике, но теперь рядом с ним была Рейн. Ее босые ступни были опущены в воду. Приблизившись, он вытянул руки, в которых сжимал куски металла. По стеклу его маски сбегала вода, в которой преломлялись яркие лучи солнца, и поэтому вместо их лиц он видел лишь расплывчатые пятна.

— У тебя ссадина на колене, — сказала Рейн. Дивер отдал ей свой фонарь, стянул освободившейся рукой маску и посмотрел на друзей. Лица обоих были очень серьезны. Он протянул им куски металла.

— Посмотрите, что я нашел там внизу.

Лехи взял пару кусков. Рейн не сводила глаз с лица Дивера.

— Это старые консервные банки, Дивер, — тихо сказал Лехи.

— Нет, — возразил Дивер. Однако, взглянув на пригоршню металлических пластин, он понял, что это сущая правда. Они явно были вырезаны из боковин консервных банок, а затем расплющены.

— На ней есть какая-то надпись, — сказал Лехи и прочитал: — «Молю Тебя, Господи, исцели мою девочку Дженни».

Дивер высыпал оставшуюся в руке пригоршню пластин на подоконник. Он взял одну из них, и перевернув ее, обнаружил следующую надпись: «Прости мое прелюбодеяние, я больше не буду грешить».

Лехи прочел еще одну: «Господи, верни моего мальчика с равнин целым и невредимым».

Каждое из этих посланий было нацарапано гвоздем или куском стекла, и буквы были неровными.

— В Храме каждый день читали молитвы, так как люди все время приносили записки с именами тех, о ком просили помолиться. О каждом из них молились всем Храмом, — пояснила Рейн. — Теперь там никто не молится, но люди, видно, до сих пор приносят сюда записки. Правда, теперь, чтобы они подольше сохранились в воде, их пишут на металле.

— Мы не должны их читать, — сказал Лехи. — Нам следует вернуть их на место.

Там внизу были сотни, а может быть, и тысячи этих металлических записок. «Должно быть, люди постоянно приезжают сюда, — подумал Дивер. — Мормоны, должно быть, наладили постоянное сообщение с храмом, но умалчивают об этом факте. Во всяком случае мне об этом никто не говорил».

— Ты знала об этом?

Рейн кивнула головой.

— Ты привозила их сюда, верно?

— Некоторые из них. Я привозила их все эти годы.

— И ты знала, что там внизу? Ответа не последовало.

— Она же просила тебя не ходить туда, — сказал Лехи.

— Ты тоже об этом знал?

— Я знал, что сюда приезжают люди, но не знал, что они здесь делают.

Внезапно Дивер осознал весь масштаб того, что с ним случилось. Они оба знали об этом. Все мормоны тоже знали об этом. Все вокруг были в курсе происходящего, и только он снова и снова спрашивал их, но не получал никакого ответа. Даже от своих друзей.

— Почему вы не отговорили меня от поездки?

— Мы пытались тебя остановить, — возразила Рейн.

— Почему вы мне об этом не рассказали?

Она посмотрела ему прямо в глаза:

— Дивер, ты ведь был уверен в том, что я дам тебе лодку. И если бы я тебе обо всем рассказала, ты бы над этим только посмеялся. Я подумала, что будет лучше, если ты сам все увидишь. Теперь ты, быть может, не станешь на каждом углу разглагольствовать о том, что мормоны такие тупицы.

— А ты думаешь, я стал бы это делать? — он поднял еще одну металлическую записку и громко ее прочитал: — «Господи Иисусе, приходи скорее, пока я не умер». — он помахал запиской перед ее лицом. — Ты думаешь, я стал бы смеяться над этими людьми?

— Дивер, ты готов осмеять все что угодно.

Услышав это, он перевел взгляд на Лехи. Такого Лехи еще никогда ему не говорил. Дивер никогда не смеялся над тем, что действительно имело для него значение. А для них, для них обоих, это имело большое значение.

— Теперь это ваше, — сказал Дивер. — Все это ваше.

— Я еще ни разу не оставлял здесь молитвенной записки, — произнес Лехи.

Сказав слово ваше, Дивер имел в виду не только Лехи и Рейн. Он имел в виду их всех, всех людей Мормонского моря, всех тех, кто знал об этом, но молчал, несмотря на то, что он неоднократно задавал им вопросы. Он имел в виду всех людей, которых тянуло к этому месту.

— Я хотел найти здесь что-нибудь для себя, а вы с самого начала знали, что там внизу есть только то, что принадлежит вам.

Переглянувшись, Лехи и Рейн снова посмотрели на Дивера.

— Это не наше, — возразила Рейн.

— Я никогда не был здесь раньше, — сказал Лехи.

— Все это ваше, — Дивер сел в воду и стал снимать водолазное снаряжение.

— Не сердись, — сказал Лехи, — я на самом деле не знал.

— Вы знали больше того, что говорили мне. Я все время считал вас друзьями, но я ошибался. Это место связывает вас обоих со всеми другими людьми, но не со мной. Со всеми, но не со мной.

Лехи осторожно отнес металлические пластины к лестнице и опустил их в воду. Они сразу же пошли ко дну и нашли свое место среди других молитвенных записок.

Лехи сел на весла и, взяв курс на восточную часть старого города, греб, огибая затопленные небоскребы. Рейн завела мотор, и лодка заскользила по водной глади озера. Озерный патруль так их и не заметил, но теперь Дивер знал, что даже если бы их заметили, то это не имело бы никакого значения. Озерный патруль в основном состоял из мормонов, а они, несомненно, знали о том, что сюда постоянно приезжают те, кто хочет оставить записку. Пока все шло тихо-мирно, патруль не имел ничего против этих поездок. Скорее всего, они останавливали только не посвященных в эту тайну людей.

Весь путь до Магны, куда они возвращались, чтобы вернуть водолазное снаряжение, Дивер просидел на носу лодки, не разговаривая со своими спутниками. В том месте, где он сидел, корпус, казалось, прогнулся под его весом. Чем быстрее двигалась лодка, тем меньше она касалась воды. Они скользили, едва задевая водную гладь и оставляя за собой небольшие волны. Но очень скоро эти волны затихали, и поверхность озера снова становилась ровной.

Что касается тех двоих, что сидели на корме, то Дивер испытывал к ним нечто вроде сожаления. Они все еще жили в этом затонувшем городе, их тянуло туда и они ужасно страдали от того, что не могли спуститься под воду. С Дивером все было иначе. Его город еще даже не был построен. Этот город находился в будущем.

Он еще довольно долго будет жить в каморке и работать на грузовике. Потом он, возможно, поедет на юг, на новые пахотные земли. Может быть, он получит во владение земельный участок. Став владельцем земли, которую будет возделывать, Дивер, возможно, и сам пустит в ней корни. Что касается этого места, то впоследствии его сюда никогда не тянуло, точно так же, как не тянуло его ни в дома всех его приемных родителей, ни в школы, где он учился. Этот затонувший Храм был всего лишь еще одной остановкой на его пути, остановкой, на которой он простоял два или три года. Так он и будет впоследствии относиться к этому эпизоду своей жизни. Здесь он так больше ни с кем и не подружился, впрочем, он и не хотел заводить друзей. Он не считал это нужным, потому что разочаровался в своих прежних друзьях и вообще не находил в дружбе ничего полезного.

На краю пустыни

Сообщение ЛаВона о прочитанной книге, было, конечно, полной бессмыслицей. Карпентер знал это с того самого момента, как вызвал этого ученика к доске. После того как на прошлой неделе Карпентер сделал ЛаВону замечание, он не сомневался в том, что мальчик подготовит сообщение о прочитанной книге — отец ЛаВона никогда не позволил бы своему сыну скатиться в разряд отстающих. Будучи чрезвычайно упрямым и дерзким подростком, ЛаВон стал настоящим лидером шестиклассников. Этот бунтарь вечно конфликтовал, не позволяя Карпентеру добиться полного контроля над классом.

— Я так обожаю «Маленьких людей», — произнес ЛаВон, — что у меня от этой книжки просто мороз бежит по коже.

В классе раздался взрыв хохота. «Очень остроумно, а главное, ко времени, — подумал Карпентер. — Но здесь, на новых пахотных землях так кривляются только цыгане-комедианты, которые кочуют в своих повозках. Карьера кочующего паразита, который живет, высасывая смех из замученных тяжким трудом фермеров, вот что тебя ждет, ЛаВон».

— Имена всех положительных героев в этой книге начинаются с буквы «Д». Деми — это замечательный маленький мальчик, который никогда не делает ничего дурного. Дейзи оказалась такой праведной, что сумела заиметь семерых детей, оставаясь при этом девственницей.

На этот раз он перешел все границы. Многим людям не нравилось, когда в школе затрагивали сексуальные вопросы, и если какой-нибудь слишком сообразительный ребенок коснулся бы в своем сообщении данной темы, то это было бы истолковано против Карпентера. Здесь, на краю цивилизованного мира, люди были готовы на все, лишь бы хоть как-нибудь развлечься. Крестовый поход с целью изгнать учителя за то, что он разрушает моральные устои молодежи, мог развлечь их гораздо больше, нежели выступление бродячих комедиантов. К тому же если он уедет, то все они только вздохнут спокойно и испытают чувство выполненного долга. С этим Карпентеру уже приходилось встречаться. Однако в отличие от большинства учителей, такой вариант его совсем не страшил. В университете его возвращение восприняли бы с радостью. Когда там узнали о намерении Карпентера отправиться в провинцию и стать учителем в одной из захудалых сельских школ, то решили, что он просто сошел с ума. «Мне абсолютно ничего не грозит, — подумал он. — Им не удастся сломать мне карьеру. Я и не подумаю приходить в смущение от совершенно благозвучного слова девственница».

— Дэн внешне выглядит как большой и плохой мальчик, но у него золотое сердце, несмотря даже на то, что он иногда говорит очень нехорошие слова, такие, как, например, слово дьявол. — ЛаВон сделал паузу, ожидая реакции Карпентера. Однако никакой реакции не последовало.

— Самым печальным образом является сын уличного скрипача, бедолага Нэт. Он изо всех сил старается приноровиться, но ему так и не удается сравняться в добродетели ни с одним из других героев книги, и все потому, что его имя не начинается с буквы «Д».

Конец. ЛаВон положил на стол Карпентера одинокий листок бумаги и отправился на свое место. Своей размеренной походкой он чем-то напоминал паука, лапы которого двигаются как бы сами по себе и никак не связаны с остальным телом. В общем, даже походка ЛаВона говорила о его абсолютном спокойствии. «Тело этого мальчика остается таким же неподвижным, как и мое тело, когда я еду в своей инвалидной коляске, — подумал Карпентер. — Плавные движения ног не нарушают неподвижности его тела. В свои пятнадцать лет этот изящный красавец уже стал кумиром для своих слишком доверчивых сверстников. Но этот сильный красавец был врагом и мучителем, который испытывал потребность доказывать свое превосходство, терзая слабых. Но я не так слаб, как ты думаешь».

Сообщение, сделанное ЛаВоном, было высокомерным, слишком коротким и вызывающе дерзким. Он сделал это нарочно, рассчитывая вызвать раздражение Карпентера. Следовательно, Карпентер не должен был проявить ни малейшего признака раздражения. Помимо этого, его сообщение обладало и несомненными достоинствами: оно было неглупым, ироничным и остроумным. Несмотря на показную апатичность и глупость, у этого мальчика явно имелись мозги. Он был слишком умен, чтобы жить в этом сельскохозяйственном городке. Он мог бы заниматься чем-то более значительным, нежели вспашка трактором всех этих бесконечных полей. Но то, что дочь Фишера жадно ловит каждое его слово, не оставляло сомнений в том, что он останется здесь навсегда и обзаведется женой и ребенком. Возможно, что он, как и его отец, станет большой шишкой, но так и не оставит никакого следа своего пребывания в этом мире. Как это ни трагично, его жизнь будет растрачена попусту.

Но нельзя проявлять признаков гнева. Дети это неправильно поймут. Они подумают, что причиной моего гнева является непокорность ЛаВона, а это в их глазах сделает его еще большим героем. Выбирая себе кумиров, дети всегда проявляют удивительную глупость. В четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать лет все, что они видят в своей жизни — это неуютные классы, в которых нет даже книг. Время от времени им приходится на год, а то и на два прерывать свои занятия и вступать в единоборство с этой каменистой землей, вечно негодуя на взрослых, которые заставляют их работать, и обожая любого идиота, который обещает им призрачную свободу. «Вы, дети, еще не знаете, что такое выбираться из руин собственных ошибок. Мы, взрослые, знаем, каким был мир до своего падения и чувствуем на своих плечах бремя этого знания».

Класс ждал ответа Карпентера. Он потянулся к клавиатуре компьютера, прикрепленной к инвалидной коляске. Его руки, словно когтистые лапы, ударили по клавишам увеличенного размера. Его пальцы были слишком непослушными, чтобы работать каждым из них в отдельности. Когда он пытался это сделать, они сжимались в кулак, превращаясь в молот, с помощью которого можно было наносить удары, крушить и ломать. Но его пальцы были неспособны ни хватать, ни даже держать. «Мне доступно понимание смысла лишь половины глаголов, — подумал он, как обычно. — Я изучаю их точно так же, как слепой изучает слова, связанные со способностью видеть, — тупо запоминает наизусть, не имея никакой надежды когда-нибудь узнать, что они на самом деле означают».

Синтезатор речи прогудел слова, которые он набрал на клавиатуре.

— Блестящее эссе, мистер Дженсен. Мощная ирония и освежающий примитивизм. Но, к сожалению, оно также показывает и скудость вашего духовного мира. Название, выбранное Алькотт, весьма иронично — она хотела показать, что несмотря на свой маленький рост, герои ее книги обладают большими и великодушными сердцами. У вас же, несмотря на большой рост, очень маленькое сердце.

ЛаВон посмотрел на него из-под опущенных век. Была ли в этом взгляде ненависть? Да, определенно была. «Я хочу, чтобы ты ненавидел меня, мальчишка. Ты так меня возненавидишь, что будешь сам проявлять готовность сделать все, о чем я тебя попрошу. Вот тогда-то я и завладею тобой, вот тогда я смогу извлечь из тебя нечто стоящее, а после этого предоставлю тебя самому себе. Но ты будешь уже другим, ты будешь человеком, достойным жизни».

Карпентер толкнул оба рычага, и коляска отъехала назад. Рабочий день был почти закончен, а вечером произойдут некоторые весьма неприятные изменения в жизни городка Рифрок. В этом он не сомневался. Понимая то, что предстоящие аресты в какой-то степени произойдут по его вине, и то, что тюремное заключение отцов некоторых шестиклассников станет для их семей настоящим потрясением, Карпентер испытывал необходимость подготовить их самым наилучшим образом к тому, чтобы они поняли, почему так должно случиться и почему, по большому счету, это правильно. Однако было бы слишком наивно надеяться на то, что сегодня они смогут это понять. Но, может быть, когда-нибудь они вспомнят и простят ему то, о чем вскоре узнают, простят ему то, что он с ними сделал.

Он снова ударил по клавишам.

— Поскольку мистер Дженсен подвел черту под сегодняшними занятиями по литературе, займемся экономикой, — объявил компьютер. Нажав еще несколько клавиш, он начал читать лекцию. Храня все свои лекции в памяти, Карпентер в любой момент мог извлечь каждую из них. Поэтому он сидел в своем кресле неподвижно, как камень, и лишь всматривался по очереди в лицо каждого из учащихся, пытаясь определить, кто из них слушает его невнимательно. Он извлекал определенные преимущества из того, что вместо него говорит машина. Много лет назад он понял, что людей пугает, когда его словами говорит механический голос, а собственные губы остаются неподвижными. Из-за этого Карпентер казался им опасным и сильным. Но этот чудовищный голос нравился ему гораздо больше, нежели собственное костлявое, скрюченное параличом тело, прикованное к инвалидной коляске. Это тело, похожее на тело какого-то червя, выглядело странно и вызывало жалость. Только когда синтезатор произносил его язвительные слова, он чувствовал уважение со стороны людей, которые вечно смотрели на него сверху вниз.

«Здесь, в поселениях, которые находятся у самого рубежа цивилизации, — продолжал он, — мы не можем позволить себе роскоши жить по законам рыночной экономики. До того, как дожди омыли эту древнюю пустыню, в этих песках не росло ничего, кроме редких растений. Тридцать лет назад здесь не было ничего живого. Ведь даже ящерицы живут только там, где есть корм для насекомых и вода. А потом дымы пожаров, возникших по нашей вине, затмили небо, и ледники стали продвигаться на юг. Дожди, которые всегда шли севернее этих мест, теперь обрушились на эту землю и омыли пустыню. Это был шанс».

ЛаВон ухмыльнулся, посмотрев на Киппи, который делал вид, что дремлет. Ударив по клавишам, Карпентер на время прервал лекцию.

— Киппи, хорошо ли ты будешь спать, если я тебя прямо сейчас отправлю домой, чтобы ты там вздремнул?

Резко выпрямившись, Киппи притворился, что ужасно испуган. Впрочем, это было двойное притворство: на самом деле он боялся и, чтобы скрыть это, делал вид, будто его страх притворный. «Как сложен и запутан внутренний мир детей», — подумал Карпентер.

— В то время, как старые поселения медленно погружались в прибывающие воды Большого Соленого озера, ваши отцы и матери двинулись в пустыню, чтобы освоить ее земли. Но они не были одиноки. Полагаясь только на свои силы, мы бы ничего не смогли сделать. Люди, которые еще до них стали осваивать край пустыни, посадили траву. Трава дала корм стадам и пустила корни в песке. Корни превратились в богатый азотом перегной. За три года земли на краю пустыни покрылись тонким слоем почвы. Если бы по каким-то причинам первопроходцы не высадили траву или заградительный почвенный слой был бы разрушен, то дождевые воды подмыли бы его и погубили бы расположенные за ним сельскохозяйственные угодья. Таким образом, первопроходцы несут ответственность как друг перед другом, так и перед нами. Как бы вы отнеслись к первопроходцу, который не выдержал испытаний?

— Точно так же, как к тому, кто их выдержал, — сказал Поуп. Этому самому юному шестикласснику было всего лишь тринадцать лет от роду, и он самым бессовестным образом подлизывался к ЛаВону.

Карпентер еще несколько раз ударил по клавишам.

— А как именно? — спросил металлический голос. Отвага Поупа тотчас куда-то улетучилась.

— Извините.

Но Карпентер не позволил замять этот вопрос.

— Как вы называете первопроходцев? — спросил Карпентер. Он переводил взгляд с одного ученика на другого, но все они отводили глаза. Все, кроме ЛаВона.

— Так как вы их называете? — повторил он свой вопрос.

— Если я скажу, меня вышвырнут из школы, — сказал ЛаВон. — Вы хотите, чтобы меня вышвырнули из школы?

— Вы ведь обвиняете их в прелюбодействе с домашним скотом, верно?

Кто-то хихикнул.

— Да, сэр, — сказал ЛаВон. — Мы называем их скотоложцами, сэр.

Пока они смеялись, Карпентер ударил по клавишам. В наступившей тишине снова зазвучал металлический голос.

— Хлеб, которым вы питаетесь, произрастает на созданной ими почве, а навоз их домашнего скота, которым удобрена эта почва, в конечном счете способствует укреплению ваших тел. Без первопроходцев вы бы прозябали на берегах Мормонского моря, питаясь рыбой и запивая ее чаем из полыни. Не забывайте об этом. — Произнося свою речь, он постепенно уменьшал громкость синтезатора, поэтому чтобы услышать последние его слова, им пришлось напрягать слух.

Затем он возобновил свою лекцию.

— Вслед за первопроходцами пришли ваши матери и отцы. Они стали высаживать сельскохозяйственные культуры в том порядке, который был рекомендован учеными: два ряда яблонь, за ними шесть метров пшеницы, потом шесть метров кукурузы, затем шесть метров огурцов и так далее. Год за годом обрабатывая все новые и новые шестиметровые куски почвы, они следовали за первопроходцами, осваивая новые участки земли и производя все больше продовольствия. Если бы вы выращивали не то, что вам рекомендовали ученые, и не собирали бы урожай в установленные сроки, а в случае необходимости не работали бы на полях плечом к плечу, то растения бы погибли, а дожди их просто бы смыли. Что вы сказали бы о фермере, который не занимается своим трудом или увиливает от работы?

— Что он настоящий подонок, — ответил кто-то из учеников.

— Дерьмо он, вот кто, — добавил другой.

— Чтобы сделать эту землю плодородной, ее нужно планомерно возделывать в течение восемнадцати лет. Только тогда ваша семья сможет позволить себе роскошь решать, какую культуру выращивать. Только тогда вы сможете либо работать с ленцой, либо трудиться в поте лица, чтобы получить прибыль. Тогда некоторые из вас разбогатеют, а другие станут бедняками. Но сегодня мы все делаем вместе, прилагая равные усилия, и поровну делим плоды нашего труда.

ЛаВон что-то пробормотал.

— Вы что-то сказали, ЛаВон? — спросил Карпентер. Он заставил компьютер говорить очень громко. Это напугало детей.

— Ничего, — сказал ЛаВон.

— Вы сказали: «Кроме учителей».

— А хоть бы и сказал, так что из того?

— Вы правы, — согласился Карпентер, — учителя, в отличие от ваших родителей, не сеют и не пашут. Учителям надлежит возделывать гораздо более бесплодную почву, и чаще всего те немногие семена, которые мы посеяли, смывает первый же весенний ливень. Вы — живое доказательство тщетности нашего труда. Но мы стараемся, мистер Дженсен, несмотря на всю абсурдность наших усилий. Мы можем продолжать?

ЛаВон кивнул головой. Его лицо покраснело. Карпентер был удовлетворен. Этот мальчик еще не совсем безнадежен — он еще может испытывать чувство стыда за то, что упрекнул человека в том, как тот зарабатывает на жизнь.

— Некоторые из вас, — продолжал учитель, — считают, что должны получать большее вознаграждение за проделанную вместе со всеми работу. Это те, кто крадет из общего амбара и продает плоды совместного труда. На черном рынке хорошо платят за краденое зерно, и эти воры богатеют. Когда они достаточно разбогатеют, то смогут, покинув пустынные земли, вернуться в города, расположенные на плоскогорьях. Их жены будут носить красивую одежду, своим сыновьям они купят часы, а их дочери получат собственные земельные участки и выгодно выйдут замуж. А в это время их друзья и соседи, которые им так доверяли, останутся ни с чем на краю пустыни, выращивая продовольствие, которым будут кормиться эти воры. Скажите, что вы думаете о торговцах черного рынка?

Он посмотрел на их лица. Да, они все знали. Он заметил, как они тайком взглянули на новые туфли Дика и на наручные часы Киппи. На купленную в городе новую блузку Ютонны и на джинсы ЛаВона. Они знали, но боялись сказать. Однако, возможно, дело здесь было даже не в страхе, а в надежде на то, что у собственного отца хватит ума украсть часть общего урожая и воспользоваться шансом уехать отсюда, вместо того, чтобы восемнадцать лет здесь вкалывать.

— Кое-кто считает, что эти воры умны. Но я говорю вам, что они ничем не отличаются от бандитов равнин. И те и другие являются врагами цивилизации.

— И это вы называете цивилизацией? — спросил ЛаВон.

— Да, — набрал ответ Карпентер. — Здесь мы живем в мире, и вы сами знаете, что работая сегодня, мы обеспечиваем себе сытую жизнь завтра. В прерии все по-другому. Там люди знают, что завтра придет бандит, и если он тебя не убьет, то уж точно съест весь твой хлеб. Только здесь люди доверяют друг другу. За счет этого доверия и богатеют спекулянты черного рынка. Они пользуются доверием своих соседей. Но когда они разворуют все запасы, то за счет чего вы будете жить, дети?

Они, конечно, ничего не поняли. Им по силам была задачка, в которой надо определить, каким было расстояние между двумя грузовиками, один из которых приближался к другому со скоростью шестьдесят километров, а встречаются они через час. Взяв карандаш и бумагу, они с грехом пополам все же могли вычислить правильный ответ. Но суть вопросов такого порядка оставалась для них неуловимой, словно облако пыли. Они ее видели, но не могли ухватить своими еще слабыми и сосредоточенными на собственной личности мозгами. Помучив их напоследок опросом по истории, он задал на дом от работать правописание тридцати слов и отправил за дверь.

Но ЛаВон не спешил уходить. Подойдя к двери, он закрыл ее и заговорил.

— Это была глупая книжка, — сказал он.

Карпентер защелкал клавишами.

— И поэтому вы сделали такое глупое сообщение.

— Оно не глупое, оно смешное. Но вы убедились, что я прочел эту чертову книгу, верно?

— И я поставил вам четверку.

Какое-то время ЛаВон молчал, а потом снова заговорил:

— Не надо мне делать любезности.

— Я и не собираюсь.

— И вырубите вы свой проклятый механический голос. Ведь вы можете говорить собственным голосом. Вот мою двоюродную сестру разбил паралич, так она только воет на луну.

— Вы можете идти, мистер Дженсен.

— Когда-нибудь я обязательно услышу ваш собственный голос, мистер Машина.

— Вам лучше немедленно уйти домой, мистер Дженсен.

ЛаВон уже было открыл дверь, чтобы уйти, но вдруг резко повернул назад и, сделав десяток широких шагов, приблизился к классному руководителю. Теперь его ноги двигались упруго и уверенно, теперь они напоминали ноги лошади, а не лапы паука. В движениях его рук чувствовалась легкость и сила. Наблюдая за ним, Карпентер ощутил, как внутри него поднимается волна уже знакомого страха. Если уж Господу было угодно, чтобы он с рождения был именно таким, Он мог бы по крайней мере уберечь его от таких вот садистов.

— Что вам надо, мистер Дженсен?

Но не позволив компьютеру произнести эту фразу до конца, ЛаВон схватил запястья Карпентера и крепко их сжал. Карпентер и не пытался оказать сопротивление. Если бы он это сделал, то стал бы только извиваться в кресле, словно устрица на сковороде. Он не мог позволить себе корчиться от боли на глазах у этого мальчишки. Такое унижение было для него просто невыносимо. ЛаВон словно тисками сжимал его безвольные руки.

— Не суйте нос в чужие дела, — сказал ЛаВон. — Вы здесь всего два года и ничего не знаете, понятно? Вы ничего не видели и ничего не скажете, вы поняли?

Итак, дело было вовсе не в сообщении о прочитанной книге. На самом деле ЛаВон понял суть лекции о цивилизации и черном рынке. Он знал, что его собственный отец, Нефи Делос Дженсен, занимавший важный пост старшины присяжных Рифрока, замешан в этом более, чем кто-либо другой в городе. «Тебе лучше всего идти домой. Возможно, судебные приставы уже забрали твоего отца».

— Вы поняли меня?

Но без своего компьютера Карпентер не станет говорить. Этот мальчик никогда не услышит, как звучит собственный голос Карпентера. Он не услышит эти скулящие завывания, скорее похожие на звуки, извлекаемые собакой, которая пытается подражать человеческой речи. «Ты никогда не услышишь мой голос, мальчик».

— Только попробуйте меня за это исключить, мистер Карпентер. Я скажу, что ничего такого не было. Я скажу, что вы имеете на меня зуб.

Затем он отпустил руки Карпентера и, крадучись, вышел из класса. Ноги Карпентера так свело, что все тело приподнялось в кресле, и лишь компьютер, в корпус которого он уперся коленями, не позволил ему съехать на пол. Его руки хватали пустоту, голова дергалась, нижняя челюсть отвисла вниз. Так его тело реагировало на страх и гнев. Именно поэтому он прилагал все усилия, чтобы никогда не испытывать этих эмоций. Как, впрочем, и любых других. Он был абсолютно бесстрастным существом. Поскольку телесная жизнь была ему недоступна, он вел умственный образ жизни. Словно распятый на кресте, он распластался в инвалидном кресле, проклиная свое тело и делая вид, что просто ждет, когда оно успокоится.

И оно, конечно, успокоилось. Как только Карпентер вновь обрел контроль над своими руками, он отделил блок компьютера от модуля речи и извлек из его памяти данные, которые вчера утром отправил в Зарахемлу. Это были расчеты количества собранных за три года урожаев и общий вес с разбивкой по культурам: пшеница и кукуруза, огурцы и ягоды, яблоки и бобы. В первые два года отличие между расчетными и фактическими данными находилось в пределах двух процентов. Что касается третьего года, то вопреки расчетам, которые убеждали в том, что урожай должен быть гораздо большим, чем прежде, фактическое количество собранного урожая оказалось таким же, как в предыдущие два года. Это было подозрительно. Затем шли бухгалтерские счета епископа. Эта община была поражена недугом. Если уж и епископ соблазнился такого рода делишками, значит, все здесь гниет на корню. Рифрок-Фармс ничем не отличался от сотен других таких же поселков, расположенных вдоль границы, разделяющей осваиваемые земли и пустыню. Но Рифрок был поражен тяжким недугом. Знал ли Киппи, что даже его отец был спекулянтом на черном рынке? Уж если нельзя доверять епископу, то кому вообще можно верить?

Собственные мысли вызвали у него горечь во рту. «Они поражены недугом. Нет, Карпентер, не так уж они больны, — сказал он себе. — Цивилизацию всегда терзали паразиты, но она тем не менее уцелела. И уцелела она, потому что время от времени от них избавлялась. Очищаясь, она сбрасывала их со своего тела. Они же делали из воров героев и презирали тех, кто сообщает об их воровстве. Мне не стоит ждать благодарности за то, что я сделал. Но мне и не нужна их любовь. Это чувство мне недоступно. Смогу ли я сделать вид, что являюсь чем-то большим, нежели скрюченное тело, которое мстит тем, кто достаточно здоров, чтобы иметь собственную семью и использовать любую возможность для улучшения жизни своих родных?»

Он нажал рычаги, и коляска покатилась вперед. Хотя он очень умело маневрировал между стульями, но все же потратил почти целую минуту, чтобы добраться до двери.

«Я улитка. Я червь, живущий в металлической скорлупе, водяная улитка, которая ползет по стеклу аквариума, пытаясь очистить его от грязи. Я отвратительная улитка. Они же — золотые рыбки, сверкающие чешуей в прозрачной воде. Их гибель вызывает печаль. Но без меня все бы они погибли. Их красота зависит не только от них самих, но и от меня. И от меня даже в большей степени — ведь я работаю, чтобы сохранить их красоту, а они ей просто пользуются».

Всякий раз когда Карпентер пытался найти оправдание своему существованию, он рассуждал примерно таким образом. Между тем, его коляска выкатилась в коридор, который вел к парадной двери школы. Он знал, что его научные изыскания по севообороту стали ключом к освоению этих обширных целинных земель, лежавших в пустыне, на востоке Юты. Неужели они не могли учредить специально для него медаль, а потом вполне заслуженно наградить его той же медалью, которой награждали всадников свободы, сопровождавших в горах караваны иммигрантов? Они сами называли его героем. Они признали, что червяк в инвалидной коляске — герой. Но губернатор Монсон испытывал к нему только жалость. Он видел в нем только червяка. Карпентер мог быть героем, но при этом всегда оставался Карпентером.

Для его коляски построили пандус из бетона, после того как школьники дважды уничтожили деревянный. Когда они это сделали во второй раз, ему пришлось обращаться за помощью, воспользовавшись компьютерной сетью. Он вспомнил, как сидя на краю крыльца, он разглядывал лачуги обитателей поселка. Если они и видели его, то их вполне устраивало то положение, в котором он оказался — ведь никто из них не пришел ему на помощь. Но Карпентер мог их понять. Они испытывали страх перед тем, что казалось им странным и непонятным. Им было не по себе, когда они находились рядом с мистером Карпентером, слышали его механический голос и видели его инвалидную коляску на электроприводе. Он их действительно мог понять, ведь он тоже был человеком. Он даже был с ними согласен. Он делал вид, что Карпентера здесь нет, и, возможно, вообще уехал бы отсюда.

Он увидел вертолет, когда его коляска уже катилась по асфальтированной улице. Аппарат приземлился на площадке, расположенной между универмагом и часовней. Четыре судебных пристава вышли из прохода, открывшегося в борту, и направились в разные концы поселка.

Случилось так, что Карпентер находился как раз напротив дома епископа Андерсона, когда пристав постучал в дверь. Карпентер рассчитывал, что успеет вернуться домой еще до того, как они начнут аресты. Но он ошибся. Первой его мыслью было увеличить скорость и покинуть улицу. Он не хотел это видеть. Ему нравился епископ Андерсон. Во всяком случае, раньше нравился. Он не желал ему зла. Если бы епископ не приложил руки к воровству урожая и не обманул бы его доверия, то его не напугал бы ни этот стук в дверь, ни значок в руке пристава.

Карпентер услышал рыдания сестры Андерсон, когда ее мужа вывели из дома. Наблюдает ли за ним из дома Киппи? Заметил ли он, как мистер Карпентер проезжает мимо их дома? Карпентер знал, во что обойдутся эти аресты семьям злоумышленников. Это будет не только позор, хотя позор будет на весь поселок. Гораздо хуже будет то, что они надолго лишатся своих отцов, а детям придется еще больше работать. Разрушение семьи внушало ему ужас, так как невинные домочадцы будут в полной мере отвечать за вину своего отца. Это было несправедливо, ведь они не сделали ничего дурного. Но в целях защиты цивилизации столь суровые меры были необходимы.

Заставив себя прислушаться к стенаниям, доносившимся из дома епископа, Карпентер замедлил ход своей коляски. Он понимал, что если они знают о его причастности к этому, то сейчас смотрят на него с ненавистью.

А они наверняка знали: Карпентер намеренно отказался от возможности остаться инкогнито. «Если я обрекаю их на суровое наказание, то не должен и сам бежать от последствий собственных действий. Я вынесу то, что мне надлежит вынести, будь то горе, обида и гнев тех семей, которым я причинил вред ради всех остальных жителей поселка».

Вертолет оторвался от земли еще до того, как Карпентер добрался до дома, и с грохотом исчез в низко нависших над поселком тучах. Опять пойдет дождь. Три сухих дня, потом три дождливых и так в течение всей весны. Дождь хлынет вечером. До наступления темноты еще четыре часа. Может быть, он начнется только, когда стемнеет.

Карпентер оторвался от чтения книги. Он услышал снаружи чьи-то шаги. И шепот. Подъехав к окну, он посмотрел на улицу. Небо стало еще темнее. Компьютер сообщил, что сейчас полпятого. Ветер усиливался. Но звуки, которые Карпентер услышал, не были шумом ветра. Шерифы прибыли полчетвертого. Сейчас полпятого, и он слышит снаружи чьи-то шаги и шепот. Он почувствовал, как цепенеют его руки и ноги. «Подожди, — сказал он себе. — Ведь бояться абсолютно нечего. Надо расслабиться и успокоиться». Получилось. Его тело расслабилось. Сердце еще колотилось, но его ритм уже приходил в норму.

Со стуком распахнулась дверь. Карпентер сразу же оцепенел. Он даже не мог опустить руки, чтобы взяться за рычаги коляски, и развернув ее, посмотреть, кто вошел. Беспомощно раскинувшись в своем кресле, он слышал, как приближаются чьи-то тяжелые шаги.

— Вот он, — это был голос Киппи.

Когда его схватили за руки, кресло накренилось. Ему не удавалось расслабиться.

— Сукин сын окаменел, точно статуя, — это был голос Поупа.

— Убирайся отсюда, малыш, — сказал Карпентер, — ты зашел слишком далеко, вы все зашли слишком далеко.

Но они, конечно, не слышали его, ведь пальцы Карпентера не могли дотянуться до клавиатуры, которая, по сути, была его голосом.

— Так вот он, наверное, чем занимается, когда не ходит в школу. Просто сидит, как изваяние, возле окна, — Киппи засмеялся.

— Да он просто обалдел от страха.

— Ну-ка вынесите его наружу, да побыстрее, — в голосе ЛаВона прозвучали властные нотки.

Они попытались вытащить его тело из кресла, но оно совсем потеряло гибкость. И все же они причинили ему боль, когда с помощью грубой силы попытались просунуть его бедра под корпус компьютера и когда выкручивали ему руки.

— Несите его вместе с креслом, — сказал ЛаВон. Они подняли кресло и потащили к двери. Его руки ударялись о стены и дверной проем.

— Похоже, он умер, или с ним что-то случилось, — сказал Киппи, — он ничего не говорит.

Однако мысленно он не то что говорил, а орал на них. «Что вы здесь делаете? Мстите? Неужели вы, идиоты, думаете, что этим вернете своих отцов?»

С грехом пополам они затащили коляску в автофургон, стоявший у входа в дом. Это был фургон епископа: Киппи осталось недолго им пользоваться. Сколько краденого зерна было в нем перевезено?

— Он наверняка попробует выкатиться отсюда, — сказал Киппи.

— Опрокиньте его, — сказал ЛаВон.

Карпентер почувствовал, как из-под него вылетает кресло. Только по счастливой случайности оно не придавило ему левую руку, иначе она бы сломалась. Но в результате удара об пол его рука сильно изогнулась, и этого не выдержали сведенные судорогой мышцы. Он почувствовал, как что-то порвалось, и из его горла, несмотря на усилия молча терпеть боль, вырвался звук.

— Ты слышал? — спросил Поуп. — У него есть голос.

— Ему недолго осталось им пользоваться, — сказал ЛаВон.

Впервые Карпентер понял, что бояться ему надо не боли. Эти мальчики не стали дожидаться, пока время остудит их гнев и, спустя всего час после ареста своих отцов, задумали совершить убийство.

В городе дорога была достаточно ровной, но вскоре она стала ухабистой и причиняла ему боль. Из этого Карпентер сделал вывод, что они двигаются в направлении пустыни. Его лицо ощущало холод рифленого металлического пола, на котором он лежал. Ни на секунду не ослабевая, его руку терзала пульсирующая боль. «Надо расслабиться и успокоиться, — твердил он самому себе. — Сколько раз в жизни ты хотел умереть? Смерть для тебя ничего не значит, глупец. Много лет назад ты сам решил, что смерть — это всего лишь освобождение от этого тела. Так чего же ты боишься? Успокойся и лежи тихо». Его руки согнулись, а мышцы ног расслабились.

— Он опять становится мягким, — сообщил Поуп. Из кабины фургона раздался грубый хохот Киппи.

— Маленький мистер Клоп. Мы всегда так вас называем, вы слышите меня, мистер Клоп? Вас всегда двое: мистер Машина и мистер Клоп. Мистер Машина злобный, крепкий и умный, а мистер Клоп слабый и мерзкий членистоногий кисель. Глядя на вас, мистер Клоп, нам хочется блевать.

«В детстве, мистер Поуп Гриффит, меня истязали палачи высочайшего класса. Вы им и в подметки не годитесь». Но пока Карпентер не дотянулся до клавиш, его слов никто не мог услышать. После падения его левая рука совсем ослабла, и он кое-как набрал слова одной правой рукой.

— Неужели вы думаете, мистер Гриффит, что если я исчезну в день ареста вашего отца, то никто не догадается, чьих рук это дело?

— Уберите его руки с клавиатуры! — крикнул ЛаВон. — Не давайте ему прикасаться к компьютеру.

Как раз в этот момент съехавший с дороги фургон качнулся и резко подпрыгнул на ухабах. Теперь они с грохотом ехали по грунтовке. Голова Карпентера постоянно билась о металлический пол. Из-за боли, которую ему причиняли эти удары, его тело снова свело судорогой. К счастью, во время этих припадков его голова всегда склонялась вправо, благодаря чему он избежал дальнейших ударов об пол, которые могли лишить его сознания.

Вскоре тряска прекратилась. Шум мотора умолк. Карпентер слышал только порывы ветра, который что-то нашептывал раскинувшейся вокруг плоской пустыне. Пахотные поля и фруктовые сады остались далеко за зелеными лугами приграничной полосы. Двери фургона открылись. ЛаВон и Киппи забрались внутрь и выволокли наружу Карпентера, его коляску и все остальное. Они потащили коляску к высокому берегу какого-то водоема. Но воды в нем не было.

— Давайте просто швырнем его вниз, — предложил Киппи. — Сломаем шею этому маленькому паралитику.

Карпентер и не догадывался, что гнев может так распалить этих медлительных и насмешливых ребят.

Но ЛаВон не проявлял излишней горячности. Он был холоден как лед.

— Я еще не хочу его убивать. Сначала я хочу услышать его голос.

Карпентер вытянул было руки, чтобы набрать ответ, но ЛаВон одним резким ударом сбросил их с клавиатуры. Схватив компьютер, он уперся ногой о коляску и вырвал его из опор. Он швырнул его в русло высохшей реки. Звонко ударившись о склон противоположного берега, компьютер упал на дно высохшего водоема. Вероятно, он уцелел, но сейчас Карпентеру было не до компьютера. До этого момента Карпентер еще мог надеяться на то, что они хотят его только напугать. Но так обращаться с драгоценным электронным оборудованием было просто немыслимо, и это убедило его в том, что в ЛаВоне не осталось и следа цивилизованности.

— Я хочу услышать ваш голос, мистер Карпентер. Не эту машину, а ваш собственный голос.

«Вам его не услышать, мистер Дженсен. Я не буду перед вами унижаться».

— Да ладно, — сказал Поуп, — ты же слышал, что мы сказали. Мы просто спустим его вниз и оставим там.

— Мы быстренько спровадим его вниз, — сказал Киппи. Он толкнул коляску в направлении обрыва.

— Мы спустим его вниз! — закричал Поуп. — Мы не будем его убивать! Ты обещал!

— Не вижу большой разницы, — сказал Киппи. — Как только в горах пойдет дождь, этот паразит нахлебается воды и отправится в свое последнее плавание.

— Мы не будем его убивать, — настаивал Поуп.

— Ладно, хватит, — оборвал его ЛаВон, — давайте доставим его вниз.

В то время как они с большим трудом, скатывали коляску вниз по склону, Карпентер сосредоточился на том, чтобы избежать судорог. Склоны высохшего русла не были отвесными, но все же были достаточно крутыми, и спуск вниз оказался делом совсем не простым. Карпентер попытался сосредоточиться на математических проблемах и поэтому на сей раз не поддался панике и не стал корчиться в судорогах на виду у своих палачей. Наконец коляска опустилась на дно водоема.

— Вы считаете, что можно приехать сюда и решать, кто хороший, а кто плохой, верно? — спросил ЛаВон. — Вы считаете, что можно сидеть на своем маленьком троне и решать, чей отец отправится в тюрьму, не так ли?

Руки Карпентера покоились на скрученных опорах, которые еще недавно удерживали компьютер. Лишенный своего пугающего голоса, с помощью которого он выстраивал их по струнке, Карпентер чувствовал себя голым и беззащитным. ЛаВон знал, как умело Карпентер пользуется словами.

— Все это делают, — сказал Киппи, — только вы не занимаетесь махинациями с урожаем и только потому, что вам это не по силам.

— Легко быть честным, когда сам не можешь ничего добыть на стороне, — сказал Поуп.

«Ничто не дается легко, мистер Гриффит. Даже добродетель».

— Мой отец добрый человек! — крикнул ему Киппи. — Клянусь Богом! Он епископ, а вы отправили его в тюрьму!

— Если не на расстрел, — добавил Поуп.

— За спекуляции больше не расстреливают, — сказал ЛаВон. — Так делали только в старые времена.

Старые времена. С тех пор прошло всего лишь пять лет. Но для детей это уже старые времена. Дети невинны перед Господом, напомнил себе Карпентер, Он попытался убедить себя в том, что эти ребята не ведают, что творят.

Киппи и Поуп стали карабкаться вверх по склону.

— Пошли, ЛаВон, — сказал Поуп.

— Минутку, — сказал ЛаВон. Нагнувшись к лицу Карпентера и обдав его своим горячим и несвежим дыханием, он заговорил с ним тихим, но настолько яростным голосом, что брызги слюны, словно искры из костра, летели из его рта прямо в лицо Карпентера.

— Стоит лишь попросить меня, — прошипел он. — Откройте рот и умоляйте, вы слышите меня, маленький человек? А я сразу же отнесу вас обратно в фургон. Они сохранят вам жизнь, если я скажу им, вы ведь знаете.

Он знал это. Но знал он и то, что ЛаВон никогда не прикажет им пощадить его жизнь.

— Умоляйте меня, мистер Карпентер. Вежливо попросите меня сохранить вам жизнь, и вы будете жить. Вот смотрите, я даже верну ваш маленький говорящий ящик.

Он вытащил из песка компьютер и с силой бросил его наверх. Тот пролетел прямо над головой Киппи, который как раз выбирался наверх.

— Что за черт? Ты что, хочешь меня угробить?

ЛаВон снова зашептал:

— Вы знаете, сколько раз вы заставляли меня дрожать? А теперь мне придется постоянно дрожать, ведь благодаря вам мой отец стал уголовником. У меня есть младшие братья и сестры, вы можете ненавидеть меня, но что вы имеете против них, а?

Капля дождя упала на лицо Карпентера. Вслед за ней упало еще несколько капель.

— Вы чувствуете? — спросил его ЛаВон. — Каждый раз дождь до краев заполняет это высохшее русло. Валяйтесь у меня в ногах, Карпентер, и тогда я заберу вас наверх.

Не испытывая особой храбрости, Карпентер тем не менее не издал ни единого звука. Если бы он действительно поверил, что ЛаВон выполнит свое обещание, то поступившись своей гордостью, стал бы его умолять о спасении. Но ЛаВон лгал. Сейчас он просто не мог себе позволить сохранить Карпентеру жизнь, даже если бы и захотел это сделать. Дело зашло слишком далеко, и последствия такого поступка были бы просто непредсказуемы. Карпентер должен был умереть, утонуть в результате несчастного случая и без свидетелей. Никто и не узнает о том, что трое этих ребят доставили его к месту кончины. Как жаль, что умер такой великий человек.

Если бы он стал скулить и умолять своим чудовищным, то ли собачьим, то ли кошачьим голосом, ЛаВон бы только победно усмехнулся и шепнул ему: «Мразь». Карпентер слишком хорошо знал этого мальчика. На следующий день ЛаВон задумается над тем, что произошло, но в данный момент ничего хорошего ждать от него не приходилось. Ведь он лишь хотел посмотреть, как Карпентер, извиваясь, точно червяк, будет жалобно скулить перед смертью. Значит, чтобы одержать над ним верх, нужно молчать. «Пусть он будет всю жизнь вспоминать меня в своих кошмарах, пусть помнит, что у меня хватило мужества не хныкать».

ЛаВон плюнул, но его плевок попал Карпентеру в грудь.

— Мне даже не попасть в это уродливое лицо маленького червяка, — сказал он. Пнув напоследок коляску, ЛаВон стал карабкаться наверх.

Какое-то мгновение коляска еще сохраняла неустойчивое равновесие, но потом опрокинулась. На этот раз обошлось без спазматического припадка, и Карпентер вывалился из коляски, не получив при этом никаких травм. Он лежал спиной к склону русла, по которому мальчишки выбрались наверх, и не мог видеть, наблюдают они за ним или нет. Поэтому он лежал неподвижно, если не считать едва заметных подергиваний поврежденной левой руки. Через некоторое время фургон уехал.

Только после этого он вытянул руки и, ударяя ими по грязному дну высохшего водоема, попытался ползти. Совершенно непослушные ноги волочились по грязи. Лишившись своего кресла, он все же не был совсем уж беспомощным. Руки были ему послушны. Он вытягивал их вперед и, приподнимаясь на локтях, подтягивал свое тело. Таким способом он достаточно успешно полз по песку. Неужели они думали, что он никогда не ложится в кровать и не ходит в туалет, а только и делает, что сидит в своем кресле? Они что, не видели, как он пользуется своими руками? Конечно, видели, но сочли, что если его руки такие слабые, то от них нет толку.

Когда он подполз к склону русла, то понял, что от рук действительно не будет толку. Как только Карпентер начинал поднимать свое тело на какую-нибудь возвышенность, он сразу же чувствовал острую боль в левой руке. А берег водоема был очень крутым. Лишенный возможности ухватиться пальцами за кусты полыни или корни Деревьев, он должен был оставить всякую надежду выбраться наверх.

Где-то вдалеке полыхнула молния, и он услышал раскаты грома. Одна за другой капли дождя падали на песок и шлепали по листьям немногочисленных растений. В горах, должно быть, уже шел настоящий ливень. Скоро он будет и здесь.

Несмотря на боль, он прополз еще метр вверх по склону. С силой опуская локти в песок, он сбил их до крови. Теперь уже вовсю шел дождь. И хотя падало множество крупных капель, но все же до ливня было еще далеко. Это обстоятельство немного успокоило Карпентера. Стекавшая по склонам русла вода стала образовывать на дне водоема лужи и ручьи.

С горькой иронией он представил себе, что беседует с Дином Винцем. «Поразмыслив, я пришел к выводу, что не испытываю желания уезжать отсюда, чтобы преподавать в шестом классе. Я продолжу их обучение прямо здесь, когда они закончат свои дела на фермах. Это будут те немногие, кто захочет изучать что-то помимо программы шестого класса, те, кто захочет получить университетское образование. Это будут те, кто любит книги, числа и языки, те, кто понимает, что такое цивилизация и хочет ее сохранить. Дайте мне детей, которые желают учиться, а не тех несчастных батраков, которые ходят в школу только потому, что по закону должны провести последние шесть лет из своих пятнадцати в тюремном заключении, которым является для них учеба».

Почему пожиратели огня ведут поиски мест хранения старых ракет и, рискуя жизнью их обезвреживают? Они делают это, чтобы сохранить цивилизацию. Почему всадники свободы покидают свои безопасные дома и помогают испуганным, одиноким беженцам преодолевать горные перевалы? Чтобы сохранить цивилизацию.

И почему Тимоти Карпентер сообщил судебным приставам о махинациях на черном рынке, обнаруженных им в Рифрок-Фармс? Действительно ли он это сделал для того, чтобы сохранить цивилизацию?

«Да», — убеждал он самого себя.

Теперь по дну водоема уже мчался водный поток. Вода плескалась у самых его ног. Преодолевая боль, Карпентер поднялся еще на метр. Он должен был удерживать свое тело строго параллельно склону водоема. Склонившись в ту или другую сторону, он потерял бы равновесие и скатился вниз. Карпентер подумал, что используя конвульсивные подергивания ног во время очередного спазматического припадка, он мог бы, уперевшись носками ботинок в песок, хотя бы немного дать отдохнуть своим рукам.

Нет, сказал он себе, продолжая мысленный диалог. Он сделал это не для того, чтобы сохранить цивилизацию. Причиной был самодовольный вид, с которым расхаживали эти сытые ребята, носившие краденую одежду. У них была здоровая кожа и пышные волосы. Не испытывая ни в чем нужды, они были настолько самоуверенны, что их могли вразумить только охранники, тогда как мелюзга из неимущих семей беспокоилась, хватит ли запасов еды, чтобы пережить зиму, сможет ли мать выходить младенца и выдержит ли обувь еще одно лето. Эти воры могли позволить себе отправиться в далекое путешествие на автофургоне, поехать в Прайс или даже в Зарахемлу — сверкающий город на берегу Мормонского моря, тогда как дети честных родителей не видели ничего кроме пыли, песка и красноватых гор, отделявших осваиваемые земли от пустыни.

За это Карпентер их и ненавидел. Ему была невыносима эта вселенская несправедливость, когда дети, у которых были здоровые ноги, ходили совсем не туда, куда стоило бы ходить, и, обладая голосом, использовали его для того, чтобы говорить глупости. Он ненавидел то, что дети, обладавшие проворными и послушными пальцами, использовали их для того, чтобы запугивать и подчинять себе слабых. Он ненавидел их за все несправедливости этого мира и хотел, чтобы они заплатили за них. Их нельзя было отправить в тюрьму только за то, что они обладают послушными руками, ногами и языками, но их вполне можно было отправить туда за воровство урожая, с таким трудом собранного доверчивыми соседями. Какими бы ни были его собственные мотивы, он имел все основания назвать свой поступок справедливым.

Вода быстро прибывала. Теперь его ноги уже сносило течением. Он приподнял локти, чтобы найти для них еще более высокую точку опоры. Но оторвав руки от земли тотчас заскользил вниз. Его стало сносить сильным течением. С огромными усилиями ему удалось вернуться в исходную точку своего восхождения. Из-за разрыва мышечной ткани его левая рука пылала от боли. Но он все еще был жив. Уперевшись локтем левой руки в землю, он вытянул правую руку и, поставив ее локоть на более высокую точку опоры, подтянулся вверх. Он даже попытался воспользоваться пальцами, чтобы зацепиться за почву кусты полыни или какой-нибудь камень, но так и не смог разжать кулаки, которые лишь без всякого толка колотили по земле.

«Неужели я такой мстительный, ожесточенный и злой? Возможно. Но какими бы ни были мои мотивы, они настоящие воры и не имеют ничего общего с теми людьми, которых предали. Дети, конечно, пострадают и пострадают жестоко. Ведь власти отберут у них отцов. Но гораздо хуже было бы оставить их отцов безнаказанными. Ведь тогда дети решили бы, что доверие существует лишь для глупцов, а честность для слабых. Что с нами будет, если дети научатся считать и писать, но не научатся не прикасаться к тому, что им не принадлежит?»

Он был уже по пояс в воде. Слегка покачивая его тело, течение пыталось увлечь его за собой. Струи дождя все стекали и стекали вниз по склону водоема, превращая землю под его локтями в жидкое месиво. В своей ярости эти дети желали ему смерти. Так что его смерть — это благое дело, разве не так?

Вода быстро поднималась, а течение становилось все более стремительным, и он подумал, что мученичество нисколько не соответствует тому, как его расписывают. Как впрочем, и жизнь. Испытав на себе и то и другое, он понял, что, в силу некоторых неудобств, кое с чем можно расстаться весьма легко. Ему удалось проползти вверх еще несколько сантиметров, но дальнейшему продвижению теперь мешал нависший над головой выступ земли. Здоровый человек, без труда преодолев этот выступ, схватился бы за росший над ним куст полыни.

Крепко сжав зубы, Карпентер поднял руку и положил ее на выступ размытой земли. Он попытался найти точку опоры для своего предплечья, но почва оказалась слишком скользкой. Попытка перенести часть своего веса на руку закончилась тем, что он опять съехал вниз.

Вот и все, это была его смерть. Когда он это понял, то от внезапной волны страха его тело свело сильной судорогой. Почти сразу же его ноги уперлись в каменистое ложе реки, тем самым предотвратив дальнейшее скольжение. Сведенные судорогой ноги на сей раз оказались полезны. С трудом подняв правую руку, он скреб кулаком стебель полыни, пытаясь разъединить сжатые в кулак пальцы.

Приложив нечеловеческие усилия, он сумел это сделать. Все пальцы, за исключением мизинца, выпрямились настолько, что теперь ими можно было уцепиться за стебель. Теперь крепко сжатый кулак мог оказать ему помощь. Он не щадил свою левую руку и, не обращая внимания на боль, использовал ее для того, чтобы подняться на выступ. Теперь только его ноги, а не все туловище, находились в воде, и ему было легче сопротивляться течению.

Это была победа, но не слишком большая. Уровень воды еще не поднялся и на метр, а течение было не настолько сильным, чтобы унести коляску. Но и этого было вполне достаточно, чтобы убить его, если все так пойдет и дальше. А что, собственно, он может сделать, чтобы этому помешать? В такую бурю, вода заполнит водоем почти доверху. Он будет мертв задолго до того, как вода снова начнет спадать.

Карпентер услышал вдалеке шум автомобиля, который становился все громче и громче. Неужели они вернулись, чтобы посмотреть, как он умрет? Они не настолько глупы. Как далеко от этого водоема до шоссе? Наверное, не очень далеко: ведь они не так долго ехали сюда по ухабистой грунтовке. Но это еще ничего не значило. Никто не заметит ни его, ни даже компьютер, лежавший среди перекати-поля и кустов полыни, росших на берегу этого водоема.

Но проезжающие мимо могли его услышать. Это было вполне возможно. Если, конечно, они в такой ливень едут с открытым окном. И если их мотор, несмотря на то, что он услышал его шум, работает достаточно тихо. Нет, это невозможно. Да и вообще это могли быть дети, которые вернулись, чтобы послушать, как он визжит и скулит, умоляя спасти ему жизнь. «После стольких лет молчания я не собираюсь сейчас кричать…»

Но он обнаружил, что стремление жить сильнее стыда. Голос самопроизвольно вырвался из его горла. Губы, язык и зубы, в детстве с таким старанием учившиеся выговаривать слова, понятные только его родителям, теперь вновь произнесли слово. «Помогите!» Это было очень трудное слово. Застряв у него во рту, оно оглушило его, и Карпентер уже ничего не слышал. Поэтому последние звуки этого слова скорее напоминали какие-то жуткие завывания, а не человеческую речь.

Протяжно и громко скрипнув тормозами, автомобиль резко остановился. Шум его мотора умолк. Карпентер снова завыл. Хлопнули дверцы машины.

— Говорю тебе, это собака, чья-то старая собака… Карпентер завыл еще раз.

— Собака это или нет, но там что-то живое.

Они побежали вдоль края берега, и кто-то из них его увидел.

— Маленький ребенок!

— Что он делает там, внизу?!

— Ну же, малыш, ты сможешь выбраться оттуда!

«Я чуть не угробил себя, выбираясь отсюда, идиот, если бы я мог выбраться, неужто ты думаешь, что я бы этого не сделал? Помогите мне!» Он снова стал кричать.

— Это вовсе не маленький мальчик. У него борода…

— Ладно, держись, мы спускаемся вниз!

— Смотрите, там в воде инвалидная коляска…

— Должно быть, он калека.

Он слышал несколько голосов, некоторые из которых были женскими, но к нему, шлепая по воде, подбежали двое крепких мужчин. Взяв его под руки, они вытащили его наверх.

— Вы можете встать? С вами все в порядке? Вы можете стоять?

Сделав усилие, Карпентер выдавил еще одно слово: «Нет».

Женщина, что была постарше, взяла на себя командование.

— И дураку понятно, что у него паралич. Том, возвращайся вниз и захвати его инвалидное кресло. Зачем ему ждать, пока доставят новое? Давай, спускайся вниз! Воды еще не так много, здесь не было настоящего ливня!

Она произносила слова твердым и четким голосом. Ее речь была слишком правильной, и поэтому, скорее всего, она была иностранкой. Эта женщина и та, что помоложе, перенесли его в грузовик. Это была старинная машина с плоским кузовом, в задней части которого лежала груда каких-то предметов странной формы, накрытых брезентом. Карпентер прочел слова, которые были написаны на брезенте: «БАЛАГАН ЧУДЕС СВИТУОТЕРА». Значит, труппа бродячих актеров мчалась в город, чтобы укрыться там от дождя и каким-то чудом услышала его зов.

— Бедные ваши руки, — проговорила молодая женщина, вытирая песок и кусочки гравия, прилипшие к его локтям. — Вы так все время и поднимались на одних руках?

Изрыгая ругательства, на берег выбрались перепачканные грязью молодые мужчины. Они принесли инвалидную коляску и быстро привязали ее к задней части грузовика. Одному из них удалось найти компьютер, и он положил его в кабину. Его конструкция была рассчитана на грубое обращение, и к радости Карпентера, он по-прежнему был в рабочем состоянии.

— Спасибо, — сказал его механический голос.

— Я сказала им, что слышу нечто, а они назвали меня сумасшедшей, — сказала пожилая женщина. — Выживете в Рифроке?

— Да, — ответил его голос.

— Чего только не делают эти старинные машины, даже после того, как вымокнут под дождем, — сказала пожилая женщина. — Да, там вы были на волосок от смерти, но теперь все в порядке, как хорошо, что мы вас отыскали. Мы отвезем вас к врачу.

— Отвезите меня домой. Пожалуйста.

Они так и сделали, но помогли ему принять ванну и приготовили ужин. Когда они закончили, дождь уже лил как из ведра.

— У меня нет мебели, — сказал он, — но вы можете остаться и спать на полу. — Это, по крайней мере, лучше, чем в такую непогоду ставить палатки.

Они остались у него на ночь.

Руки Карпентера настолько сильно болели, что он не мог заснуть, несмотря на то, что был совершенно измотан. Он лежал с открытыми глазами и вспоминал, как его сносило течением. Он пытался представить себе, что с ним случилось бы и как далеко его могло унести. Он пытался представить себе место своего последнего упокоения. Он вполне мог налететь на корягу и после того, как вода спала бы, его изможденное тело болталось бы на какой-нибудь ветке или, распластавшись на камне, сушилось бы на солнышке. Возможно, что место его гибели оказалось бы далеко в пустыне. А, может быть, поток воды понес бы его в Колорадо и, перевернув вверх тормашками, швырнул бы на пороги, а потом протащил бы через каньоны, мимо развалин старых дамб, и в конце концов вышвырнул бы в Калифорнийский залив. Тогда его путь лежал бы через территории Навахо, протекторат Хопи и области, на которые претендовали Чихуахуа, грозившие удержать их силой оружия. Он бы увидел места, которые прежде никогда не видел.

«Сегодня вечером, — подумал он, — я увидел то, что и не думал увидеть. Я видел смерть и понял, как она меня страшит».

Он заглянул внутрь себя, чтобы узнать, насколько изменился.

Проснувшись поздним утром, он обнаружил, что бродячие актеры уже уехали. Они, конечно, собирались дать представление, и им нужно было подготовить для него место и оповестить о спектакле местных жителей. Школа вполне подходила для этих целей, так как рано закрывалась. Они могли дать в ней представление, не теряя времени на решение проблем по освещению сцены. Во второй половине дня занятий все равно не будет. А как же его утренние занятия? Его отсутствие должно было вызвать беспокойство. Возможно, ему уже звонили, и поскольку он не поднял трубки, то могли и зайти. Возможно, актеры еще были здесь, когда к нему зашли. Весть о том, что он все еще жив, уже могла распространиться по школе.

Он попытался представить себе ЛаВона, Киппи и Поупа, узнавших о том, что мистер Машина, мистер Клоп, мистер Карпентер все еще жив. Они, конечно, испугаются. Может быть, даже не поверят. А, может быть, они уже во всем признались? Нет, это исключено. ЛаВон заставит их молчать. Он попытается найти выход из этой ситуации. Возможно, даже надумает бежать, хотя найти место, на которое не распространяется законодательство Юты, дело весьма сложное.

«Что я делаю? Пытаюсь предугадать, как мои враги могут избежать кары? Мне следовало бы опять позвонить судебным приставам и рассказать им, что произошло. Если, конечно, им уже кто-нибудь не позвонил».

Его коляска стояла у кровати. Артисты отмыли грязь и начистили ее до блеска. Они даже выпрямили скрученные опоры компьютера и закрепили его на них. И хотя это было сделано на скорую руку, но на нем вполне можно было работать. Будет ли работать мотор коляски после того, как она побывала в воде? Он заметил, что актеры даже заменили батареи и положили старые рядом с коляской. Это были добрые люди. Они не имели ничего общего с теми цыганами-комедиантами, рассказы о которых он слышал. Впрочем, те, кто вчера помог калеке, сегодня могли соблазнить всех девушек поселка.

Несмотря на боль и подрагивание левой руки, ему все же удалось забраться в свое кресло. «Настоящую боль я испытал вчера, — подумал он, — а сегодня я снова вернулся к жизни». Впрочем, его сегодняшние ощущения мало чем отличались от ощущений, которые он испытывал, скажем, на прошлой неделе. Да, он был в двух шагах от смерти, но чтобы изменить свое состояние, он должен был умереть.

Уже был почти полдень, и он пообедал. Потом к нему зашли Элдон Финч и шериф.

— Теперь я новый епископ, — заявил Элдон.

— Вы не теряли даром времени, — заметил Карпентер.

— Должен вам сказать, брат Карпентер, что сегодня в поселке полная суматоха. Вчера, когда с неба спустились ангелы возмездия, забравшие людей, которым мы все доверяли, тоже было неспокойно. Кое-кто считает, что вам не следовало сообщать об этом, другие говорят, что вы действовали правильно, а некоторые вообще ничего не говорят, поскольку боятся, что разоблачат себя своими высказываниями. Какие мерзкие времена! Люди воруют у собственных соседей.

Наконец заговорил шериф Бадд:

— Не менее омерзительны попытки их выгородить.

Епископ кивнул головой.

— Вы, конечно, понимаете причину нашего визита. Шериф Бадд и я пришли, чтобы выяснить, кто это сделал.

— Что сделал?

— Швырнул вас в этот водоем. Вы ведь не будете говорить, что сами на своей маленькой тележке выехали за пределы осваиваемых земель? Вы ведь не будете уверять нас в том, что слишком разогнались, не справились с управлением и съехали в овраг? Откройте мне свою душу, брат Карпентер, доверьтесь мне.

При этих словах и епископ, и шериф расхохотались. Это была шутка.

«Теперь самое время назвать имена, — подумал Карпентер. — Это будет вполне обоснованно и справедливо. Ведь они подвергли тебя самым ужасным испытаниям в твоей жизни, они заставили тебя взывать о помощи, благодаря им ты оказался в двух шагах от смерти. Теперь надо сделать ответный ход».

Но он не набрал их имена на компьютере. Он представил себе, как будет рыдать мать Киппи. Лишь спустя годы она перестанет плакать. Им предстоял долгий путь освоения новых земель. Киппи должен был закончить школу, но теперь он уже никогда не продолжит обучение. Тяжкое бремя труда теперь ляжет на плечи младших детей. Следует ли отягощать страдания этих семей, отправляя в тюрьму еще одно поколение домочадцев? Карпентер ничего бы от этого не выиграл, а многие невинные люди проиграли бы слишком многое.

— Брат Карпентер, — обратился к нему шериф Бадд, — так кто это был?

Он набрал ответ.

— Я их не разглядел.

— А голоса, вы узнали их голоса?

— Нет.

Епископ смотрел на него во все глаза.

— Они же хотели убить вас, брат Карпентер. Это не шутки. Если бы не эти бродячие актеры, вы бы уже были покойником. Но у меня есть собственные соображения о том, кто это сделал. Это был тот, кто возненавидел вас настолько, что вчера готов был пойти на убийство.

— Как вы сами сказали, многие считают, что такому чужаку, как я, не следует совать нос в дела обитателей Рифрока.

Епископ хмуро посмотрел на него:

— Вас пугает то, что они еще раз попытаются это сделать?

— Нет.

— Тогда я ничего не смогу сделать, — сказал шериф. — Думаю, вы поступаете чертовски глупо, брат Карпентер, но если даже вам на это наплевать, то я ничего не смогу сделать.

— Спасибо, что зашли.

В воскресенье он не пошел в церковь. Но в понедельник, как обычно, отправился в школу. ЛаВон, Киппи и Поуп сидели на своих местах. Но вели они себя совсем не так, как обычно. Острот больше не было. Когда он их спрашивал, они отвечали, если знали ответ, и не отвечали, если были не в состоянии ответить. Когда учитель смотрел на них, они отводили глаза.

Он не знал, чем это вызвано — стыдом или испугом. Придет день, и он, может быть, узнает причину, но сейчас ему это было безразлично. На них уже стояло клеймо. Когда-нибудь они женятся и вслед за продвигающейся все дальше и дальше границей осваиваемых земель переедут на новое место. Они обзаведутся детьми и будут работать, пока их тела не станут немощными, а потом окажутся в могиле. Но они всегда будут помнить тот самый день, когда они обрекли калеку на смерть. Он понятия не имел, какое это будет иметь для них значение, но не сомневался в том, что они на всю жизнь запомнят этот день.

Спустя несколько недель ЛаВон и Киппи перестали ходить в школу. Лишенным отцов семьям предстояло выполнить множество полевых работ, и учеба стала для них непозволительной роскошью. У Поупа был старший брат, и он остался в школе еще на год.

Один раз Поуп чуть было не заговорил с Карпентером. Был ветреный день, и тучи песка ударяли в окно класса. С юга надвигалась настоящая буря. Когда урок закончился, большинство детей, нагнув головы, бросились врассыпную, желая побыстрее добраться до дома и не попасть под ливень. Впрочем, несколько человек остались в классе, чтобы поболтать с Карпентером о том и о сем. Когда последний из них ушел, Карпентер заметил, что Поуп все еще в классе. Его рука с карандашом застыла над клочком бумаги. Подняв глаза, он посмотрел на Карпентера, а затем опустил карандаш, собрал свои книги и направился к двери. Взявшись за дверную ручку, он на мгновение замер. Карпентер ждал, когда он заговорит. Но мальчик открыл дверь и вышел из класса.

Карпентер направил коляску к двери, чтобы посмотреть, как он уходит. Ветер трепал куртку Поупа. «Налетел на него, точно коршун, — подумал Карпентер, — и сейчас оторвет от земли».

Но этого не случилось. Ветер не оторвал мальчика от земли. Карпентер увидел, что ветер, словно течение, лишь подгонял Поупа, стремительно удалявшегося по одной из улиц городка. Каждого человека в этом мире уносит либо течение, либо ветер. Они либо падают в реки, либо бегут по улицам, чтобы в конце концов найти упокоение, налетев на какую-нибудь корягу или выйдя через какую-нибудь дверь, или оказавшись в какой-нибудь могиле. Один Бог знает, куда и зачем все они спешат.

Фургон бродячих комелиантов

Лошадь Дивера захворала и пала прямо под ним. Сидя в седле, он записывал данные о том, насколько продвинулась эрозия, уничтожавшая почвенный слой новых пастбищ, когда внезапно старушка Бетт вздрогнула, заржала и рухнула на колени. Соскользнув на землю, Дивер тотчас ее расседлал. Положив голову лошади себе на колени, он стал похлопывать ее рукой и ласково беседовать с умирающим животным.

— Если бы я был всадником сопровождения, такого бы не случилось, — подумал Дивер. — Там, на востоке, в прерии, Всадники Ройала всегда работали в паре. Они никогда не отправлялись в путь поодиночке, как это делали конные рейнджеры здесь, в старой южной пустыне Юты. К тому же у них были лучшие лошади во всем Дезерете, а не такие старые клячи, как Бетт, которая испустила дух здесь, на приграничных пастбищах. У них были ружья, и они не стали бы дожидаться, пока лошадь околеет, а выпустили бы на прощание пулю, которая принесла бы несчастному животному долгожданное облегчение.

Впрочем, что толку размышлять о всадниках сопровождения?

Воспользовавшись своим правом, Дивер внес свое имя в список претендентов и четыре года ждал, когда ему поручат какое-нибудь задание. В этот список были внесены имена большинства конных рейнджеров, которые с нетерпением ждали случая выполнить какое-нибудь важное и рискованное задание, например, вывести группу беженцев из прерии, сразиться с бандитами или обезвредить ракету. Все всадники Ройала были героями — героизм был неотъемлемой частью их работы. Всякий раз, когда они возвращались с задания, в газетах появлялись их фотографии и хвалебные статьи. Что касается конных рейнджеров, то эти неотесанные и пропахшие потом ребята никого не интересовали. Неудивительно, что все они мечтали о том дне, когда будут скакать рядом с самим Ройалом Аалем. В списке было слишком много желающих, и Дивер опасался того, что когда подойдет его очередь, то он, вероятно, уже не пройдет по возрасту. Те, кому было за тридцать, вычеркивались из списка претендентов, а ему осталось до этого возраста всего полтора года. Так что, скорее всего, он так и будет объезжать пастбища, проверяя, насколько продвинулась эрозия, и возвращая хозяевам отбившихся от стада домашних животных, пока однажды сам не свалится с седла. Тогда придет очередь его лошади наблюдать за тем, как он умирает.

Дернув ногой, Бетт заржала. Ее глаз, в котором застыл ужас смерти, стал бешено вращаться, а потом остекленел. Через некоторое время на него села муха. Дивер без труда снял с колен голову Бетт. Муха осталась на своем месте. Наверное, уже откладывает яйца. В этом краю смерть не отпускает слишком много времени на прощание с жизнью.

Дивер решил все делать по инструкции. Сначала поместить соскобы, взятые из анального отверстия Бетт, в пластиковую трубочку, чтобы впоследствии можно было определить причину смерти животного. Потом забрать свернутые в скатку постельные принадлежности, тетради с записями и флягу. Затем идти в ближайший поселок и оттуда позвонить в Моаб.

Дивер все так и сделал, за исключением того, что не смог уйти, оставив седло. Наставление гласило, что жизнь всадника дороже его седла, но парень, который это написал, явно не вносил пятидолларовый залог за седло. А эта сумма, между прочим, была равна его недельному жалованию. Дивер был не из тех, кто разбрасывается такими деньгами. Вчера, на исходе дня, он пересек какую-то дорогу. Ему надо туда вернуться, сесть на седло и пару дней ждать, пока появится какой-нибудь грузовик.

Во всяком случае, согласно его собственному отчету, он хотел поступить именно так. В общем, Дивер Тиг вернулся к мертвой Бетт, чтобы забрать седло. Плохо, что он остался без лошади, в очередной раз подумал Дивер. Подняв седло, он закинул его на спину. Оно все еще хранило тепло и пот уже мертвой Бетт.

Он не пошел вдоль края пастбища по следам копыт своей лошади. Его собственные следы могли вызвать еще большую эрозию, поэтому он решил без нужды не рисковать. Он пошел по более густой траве, высаженной еще в прошлом году. Довольно скоро он потерял из виду серые кусты полыни, которыми была покрыта пустыня. Они находились слишком далеко, чтобы увидеть их сквозь пелену влажного воздуха. Люди говорили, что в прежние времена воздух был таким чистым и сухим, что можно было увидеть горы, которые находились на расстоянии двух дней пути верхом. Теперь же он мог различить только красноватые скалы, выступавшие из травы. Когда он к ним приближался, они становились ярко-оранжевыми, а на расстоянии одной или двух миль тускнели, приобретая сероватый оттенок. Эти объятые туманом скалы стояли словно часовые.

Дивер так и не привык к этим колоннам из оранжевого песчаника, которые под действием ветра приобрели самые причудливые очертания. Они вздымались вверх прямо из влажной зелени пастбищ. Эти скалы совершенно не вписывались в окружающий пейзаж. Они не совпадали по цвету. Твердый камень и мягкая трава не имели ничего общего, и это было противоестественно.

Лет через пять, когда граница осваиваемых земель переместится еще дальше, сюда придут фермеры, которые вспашут землю вокруг скал, не удостоив своим вниманием последние остатки древней пустыни. Дивер представил себе, как эти пылающие гневом скалы будут надменно стоять посреди наступающей зелени разнообразных растений. Возможно, людям удастся покорить пустыню, но им никогда не удастся сломить своенравных, обветренных ветеранов. Через пятьдесят, а быть может, через сто или даже двести лет, когда Земля залечит раны, нанесенные ей войной, восстановится прежний климат и здесь больше не будет дождей. Вот тогда вся эта трава, все эти злаки почернеют и погибнут, а фруктовые деревья станут голыми и высохнут, а потом их вырвет песчаная буря, и в конце концов они превратятся в пыль. Тогда на земле опять не останется ничего кроме полыни и этих каменных воинов, которые так и будут стоять здесь, молча празднуя свою победу.

Однажды это обязательно произойдет. Но об этом не хотят задумываться все эти первопроходцы со своими пахотными полями и садами, живущие в маленьких городках, где все друг друга знают и ходят в одну церковь. Они считают, что останутся здесь навсегда. Каждый из них получил свой клочок земли и врос в него, словно пробка в горло бутылки. Когда я приезжаю к вам в город, вы смотрите на меня исподлобья своими прищуренными маленькими глазками, потому что видите меня в первый раз. Среди вас мне нет места, и будет лучше, если я займусь своим делом и поскорее уеду из города. Но ведь именно так относится к вам, вашим пашням и вашим домам пустыня. Вы здесь лишь временно. Для вас здесь нет места, и очень скоро от вас и от всех ваших достижений не останется и следа.

Струйки пота текли по его лицу и скатывались в глаза, но Дивер не выпускал из рук седла, чтобы вытереть лоб. Он боялся, что если сейчас положит седло на землю, то потом уже не сможет снова взвалить его на плечи. Седла не предназначены для того, чтобы люди носили их на спине, и его седло не было исключением. Оно натерло ему плечи и постоянно било по спине, причиняя мучительную боль. Но он так долго нес свое седло, что теперь уже было бы глупо его бросать. Просто надо было забыть о кровоточащих ссадинах на плечах и о ноющей боли в руках, которыми он придерживал болтающееся седло.

Уже настала ночь, а он так и не вышел к дороге. Даже укрывшись одеялом и используя седло в качестве защиты от ветра, Дивер провел полночи, содрогаясь от порывов холодного ветерка, который задувал то с одной, то с другой стороны пастбища. Он проснулся, окоченевший и разбитый, да к тому же и с насморком. На следующий день, уже ближе к полудню, он наконец вышел к дороге. Это была тонкая серая лента старинного асфальта с гравием. Эту двухполосную дорогу построили еще в те времена, когда здесь была сплошная пустыня и по ней ездили только геологи, туристы и наиболее упрямые скотоводы. Руки, спина и ноги болели так сильно, что он не мог ни сидеть, ни стоять, ни даже лежать. Поэтому, положив на землю седло и скатку с постельным бельем, он решил пройтись по дороге, чтобы хоть немного забыть о боли. Сняв со спины седло, он чувствовал такую легкость, как будто превратился в пушинку.

Сначала он пошел на юг, в сторону пустыни, и остановился, только когда седло почти полностью скрылось в тумане. Тогда он пошел назад, прошел мимо седла и двинулся в сторону осваиваемых земель. Здесь трава была гуще и выше. У конных рейнджеров была поговорка: «Трава по стремя, блинчикам с медом самое время». Это означало, что уже близко пахотные земли и фруктовые сады, а значит, и город. А поскольку большинство всадников были мормонами, то они могли рассчитывать на то, что скоро получат еду, умело приготовленную их братьями и сестрами. В тех маленьких поселках, где не было закусочных, Дивер запасался сэндвичами или сухарями.

Он считал, что мормонское сообщество похоже на большой кусок материи, каждая нить которого представляет собой личность отдельного мормона. Переплетаясь между собой, они образуют крепкую ткань государства Дезерет, которая является одинаково прочной как в центре, так и по краям, то есть по границам осваиваемых земель. Рейнджер-мормон мог сбиться с пути и оказаться на заброшенном всеми пастбище, но и тогда он все равно оставался неотъемлемой частью этой ткани. Сам же Дивер был похож на нить другого цвета, которая вылезла из единой, плотной ткани, но присмотревшись к этой нити, можно было обнаружить, что она нигде не скреплена с другими нитями и является посторонней, прилипшей к ткани во время стирки. И если ее потянуть, то можно легко вытащить, ничуть не испортив при этом качество ткани.

Но Дивера это вполне устраивало. Если для того, чтобы получить горячий завтрак, нужно было стать мормоном и делать все, что скажет епископ, поскольку его устами говорит Господь, то уж лучше довольствоваться хлебом и водой. Для Дивера целинные поселки были ничуть не лучше пустыни, и он ни за что не стал бы их постоянным жителем. Ведь для него это значило изменить самому себе.

Он ходил взад и вперед, пока боль не заставила его сесть. Тогда он сел и сидел до тех пор, пока боль не заставила его снова ходить. День подходил к концу, но ни одной машины так и не появилось. Ну что ж, значит, ему не повезло — вероятно, правительство снова урезало нормы потребления топлива, и поэтому никто не ездит. Или оно закрыло эту дорогу, чтобы никто не ездил через пастбище, даже по дорожному покрытию. Судя по всему, эту дорогу недавно омыло дождем. Он мог так стоять здесь целую вечность, а между тем воды в его фляге осталось только на пару дней. Было бы ужасно глупо умереть от жажды только потому, что он провел целый день на дороге, которой никто не пользуется.

Лишь посреди ночи раздался шум мотора, и он проснулся, ощутив легкое подрагивание почвы. Машина была еще довольно далеко, но он все же увидел свет ее фар. Судя по шуму мотора, это был грузовик. И ехал он не слишком быстро, во всяком случае, его огни приближались довольно медленно. Оно и понятно, ведь сейчас все-таки ночь. Но даже если грузовик едет со скоростью тридцать миль в час, вполне возможно, что они его просто не заметят. За исключением футболки, вся одежда Дивера была темного цвета. Поэтому, несмотря на ночной холод, он снял куртку и фланелевую рубашку и встал посреди дороги так, чтобы свет фар падал на его футболку. Пока грузовик приближался, Дивер вытягивал руки в стороны и махал ими, стараясь привлечь к себе внимание.

Он подумал, что сейчас, наверное, похож на утку, которая, застряв в луже дегтя, машет крыльями, пытаясь взлететь. Его футболку едва ли кто-нибудь назвал бы белой: она была не очень чистой и поэтому не слишком выделялась на фоне ночной тьмы. Но все же они его заметили и нажали на тормоза. Увидев; что грузовик не может сразу же остановиться, Дивер сошел с проезжей части. Пролетев с воем и визгом тормозов мимо Дивера, грузовик проехал еще добрую сотню ярдов прежде, чем остановился.

В нем были хорошие люди: они даже сдали назад, и ему не пришлось тащиться к ним, взвалив на себя седло и все остальное.

— Слава Богу, что на дороге оказались вы, а не какой-нибудь младенец, — сказал мужчина, сидевший в задней части кузова. — Молодой человек, у вас случайно нет с собой тормозных колодок?

У этого мужчины был странный голос. Он звучал громко и протяжно, с акцентом, которого Дивер никогда прежде не слышал. Каждый отдельный звук произносился так четко и правильно, словно это был Глас Божий, обратившийся к Моисею на горе Синай. Диверу и в голову не пришло, что мужчина, возможно, просто пошутил. Такой голос не мог шутить. Напротив, Дивер испытал нечто вроде раскаяния в том, что совершил грех, не захватив тормозных колодок.

— Нет, сэр, извините.

Глас Божий хихикнул.

— Вы, наверное, не помните, но было время, когда ни один американец в трезвом рассудке и не подумал бы остановиться, чтобы подобрать такого подозрительного незнакомца, как вы. Так кто после этого будет утверждать, что со времен катастрофы Америка не изменилась к лучшему?

— Вот если бы у меня был целый мешок с рыбными тарталетками, — сказала женщина, — тогда бы можно было говорить о том, что жизнь изменилась к лучшему.

Ее голос звучал тепло и дружелюбно, но она в той же странной манере, что и мужчина, старательно выговаривала каждый звук. Слушая ее чрезмерно правильную речь, английскому мог бы научиться даже заяц.

— Я говорю о доверии, а она говорит о плотских наслаждениях, — сказал Глас Божий. — Это седло?

— Собственность правительства, зарегистрированная в Моабе, — он разом выпалил эту фразу, чтобы исключить малейшую возможность «исчезновения» седла.

Мужчина опять хихикнул.

— Так, значит, вы конный рейнджер?

— Да, сэр.

— Ну что же, рейнджер, похоже, что между незнакомыми людьми все еще нет полного доверия. Нет, мы бы не стали красть ваше седло, даже если бы из него можно было сделать тормозные колодки.

Дивер совсем смутился:

— Я не хотел сказать, что…

— Вы все сделали правильно, юноша, — успокоила его женщина.

Это был грузовик с открытым кузовом, борта которого были надставлены дополнительным деревянным ограждением. Автомобиль был старинным, как, впрочем, и большинство грузовиков. В Детройте[103] их больше не штамповали. За ограждением кузова лежала немыслимая груда каких-то баулов, деревянных ящиков и палаток, хаотически сваленных друг на друга, во всяком случае, так все это выглядело в ночной темноте. Над верхним краем одного из узлов, в которых, судя по их виду, находилось что-то мягкое, высунулась чья-то рука, а затем появилась голова сонной девочки лет двенадцати с растрепанными волосами.

— Что случилось? — спросила она. У нее был приятный голос, в котором не было и следа той чрезмерной правильности, которая присутствовала в речи взрослых.

— Все в порядке, Дженни, — сказала женщина. Затем она вновь повернулась к Диверу.

— А вам, молодой человек, лучше проявить благоразумие и надеть рубашку. Здесь холодно.

Было действительно холодно, и он стал надевать рубашку. Убедившись в том, что он последовал ее совету, женщина забралась в кабину.

Дивер услышал, как мужчина забрасывает его седельные вьюки в кузов. Надевая рубашку, Дивер все время держал ногу на своем седле, тем самым предотвращая возможную попытку мужчины забросить в кузов и седло. Не то чтобы Дивер боялся за свое седло, просто в тусклом свете луны он увидел, что этот мужчина совсем не молод, а он не хотел, чтобы вместо него седло поднимал пожилой человек.

Между тем к передней части грузовика, где стоял Дивер, подошел еще кто-то. Это был молодой человек, движения которого отличались легкостью, а обнаженные в улыбке зубы такой белизной, что, отражая свет луны, сверкали не хуже хромированного бампера. Он протянул руку и сказал:

— Я его сын. Меня зовут Олли.

Если Глас Божий показался Диверу чем-то сверхъестественным, то к его сыну это относилось даже в еще большей мере. Работая в службе спасения имущества, Диверу неоднократно приходилось подбирать конных рейнджеров. Его также много раз выручали. Он даже не мог бы припомнить, сколько раз его самого подбирали. И лишь пару раз люди называли ему свои имена или хотели узнать имя Дивера. И то, это всегда имело место лишь в конце поездки и только если оба попутчика понравились друг другу и всю дорогу оживленно беседовали. Этот же парень явно надеялся обменяться рукопожатием, словно Дивер был какой-то знаменитостью, или, быть может, считая себя самого таковым. Когда Дивер коснулся протянутой руки, Олли тотчас ее крепко сжал. Диверу даже показалось, что парень вложил в это рукопожатие свои самые искренние чувства. Да, под покровом ночной тьмы люди действуют самым странным образом. Дивер все еще пребывал в полусонном состоянии, и ему порой казалось, что все это происходит с ним во сне, который вполне мог превратиться в кошмар.

Олли выпустил руку Дивера и, наклонившись, вытащил седло из-под его ступни.

— Давайте, я закину его в кузов.

Было ясно, как день, что Олли никогда в жизни не поднимал седел. Он был достаточно сильным парнем, но действовал весьма неловко. Диверу пришлось поддерживать седло за один край.

— А что, лошади действительно носят эти штуковины? — спросил Олли.

— Ну да, — сказал Дивер. Он понял, что вопрос был задан в шутку, но не понимал, что смешного в этой шутке, и кто из них должен был засмеяться. Во всяком случае, парень говорил совсем не так, как те мужчина и женщина, у которых был странный акцент. Голос Олли звучал естественно, а его манера говорить была такой непринужденной, словно он был вашим давнишним приятелем. Они закинули седло в кузов грузовика. Затем туда забрался и сам Олли, который задвинул седло в дальний угол, куда были свалены какие-то предметы, укрытые брезентом.

— Хотите попасть в Моаб, верно? — спросил Олли.

— Полагаю, что так, — сказал Дивер.

— Мы держим путь в Хэтчвилл, — сказал Олли. — Мы там проведем не больше двух дней, а потом будем проезжать через Моаб.

Олли взглянул на своего отца, который прохаживался возле грузовика. Убрав с лица ухмылку, парень стал говорить так громко, словно хотел, чтобы отец обязательно его услышал.

— Что скажете насчет того, чтобы проделать вместе с нами весь путь до Моаба? Если, конечно, не найдете лошадки побыстрее нашей колымаги.

Глас Божий ничего не сказал, а рассмотреть выражение его лица Дивер не смог, так как было слишком темно. Спустя некоторое время Дивер все же услышал, как он сказал:

— Да, Олли прав, присоединяйтесь к нам.

Что ж, теперь приглашение обрело достаточно конкретную форму. Ведь утром-то сынок, может, и пожал бы ему руку, а вот папаша, возможно, был бы не в восторге от его компании.

Впрочем, Дивера это ничуть не беспокоило. Ему показалось, что не все у них идет как по маслу, и дело здесь вовсе не в изношенных тормозных колодках. Он, конечно, не собирался полностью отказываться от их предложения — кто знает, когда еще здесь проедет другая машина? Но он не испытывал большого желания провести два дня в их компании, слушая все эти шуточки.

— С меня достаточно и Хэтчвилла, — сказал Дивер. После того как Дивер частично отверг сделанное ему предложение, вновь заговорил Глас Божий:

— Уверяю вас, нас совершенно не затруднит довезти вас до Моаба.

«Это уж точно, — подумал Дивер. — Вас бы это не затруднило, но все же вам не особенно хочется это делать. Впрочем, меня-то это вполне устраивает».

— Ну же, забирайтесь в машину, — сказал Олли. — Вам придется ехать в кабине — все кровати заняты.

Подойдя к кабине, Дивер увидел еще двух человек, которые смотрели на него, перегнувшись через ограждение кузова. Это были седовласые старики: мужчина и женщина, очень похожие на призраков. Сколько же здесь всего человек? Олли и Глас Божий, эти двое, женщина, вероятно, мать Олли, и девочка по имени Джейн. По меньшей мере, их здесь было шестеро. И они явно шли навстречу пожеланиям правительства, которое рекомендовало брать как можно больше пассажиров.

Отец Олли первым забрался в кабину, оставив Диверу место у окна. В середине уже сидела женщина, а когда Олли занял место водителя, стало совсем тесно. Впрочем, Дивер ничего не имел против, ведь в кабине было холодно.

— Когда поедем, здесь снова станет тепло, — сказала женщина. — Вентилятор отопителя сломан, но сама печка работает.

— У вас есть имя, рейнджер? — спросил Глас Божий.

Дивер не понимал людей, которые проявляли любопытство в отношении имен. «Я ведь не снимаю у вас комнату, а всего лишь еду на попутке».

— Может, он не хочет, чтобы мы узнали его имя, отец, — сказал Олли.

Дивер почувствовал, как напряглось тело сидевшего рядом с ним отца Олли. «Почему они придают этому такое большое значение?»

— Мое имя Дивер Тиг.

Теперь, похоже, напрягся Олли. Улыбка, которой светилось его лицо, когда он запускал двигатель и включал передачу, теперь как-то померкла. Они, что, поспорили? Тот, кто держал пари, что Дивер назовет свое имя, тот выиграл, а Олли расстроился, потому что теперь ему придется платить?

— Вы сами-то откуда родом? — спросил отец Олли.

— Я иммигрант, — ответил Дивер.

— По большому счету все мы здесь иммигранты. А откуда вы приехали?

«Да что я, на самом деле, поступаю на работу, что ли?»

— Я не помню.

Отец и мать Олли переглянулись. Они, конечно, подумали, что он лжет и, вероятно, уже считают его преступником или кем-нибудь в этом роде. Волей-неволей Диверу пришлось объяснить.

— Когда меня подобрали, мне было, наверное, года четыре. Все мои родственники были убиты в прерии бандитами.

Напряжение, которое испытывали родители Олли, немедленно ослабло.

— Простите, — сказала женщина. В ее голосе было столько сочувствия, что Диверу пришлось посмотреть на нее, чтобы убедиться в том, что она не смеется над ним.

— Ничего, — сказал Дивер. Он даже не помнил своих родителей, поэтому и не мог по ним тосковать.

— Вы только посмотрите на нас, — сказала женщина, — выпытываем у него всю подноготную, а сами даже не сказали, кто мы такие.

Наконец-то она заметила, что они проявляют слишком большое любопытство.

— Я назвал ему свое имя, — сказал Олли. Было что-то неприятное в том, как он это сказал. Дивер вдруг понял, почему минуту назад Олли так расстроился. Когда сам он представился, Дивер в ответ не назвал своего имени, но потом, когда отец Олли спросил Дивера, как его зовут, то почти сразу же получил ответ. Расстраиваться по такому пустяку было с точки зрения Дивера верхом глупости, но он уже привык к такой реакции на свои поступки. Дивер постоянно обижал людей, причем делал это совершенно непреднамеренно. Так получалось только потому, что все они были слишком уж обидчивы. А может быть, он просто не умел ладить с незнакомыми людьми. Хотя, казалось бы, он должен был в этом преуспеть, поскольку только с незнакомцами он и имел дело.

Глас Божий говорил таким тоном, как будто даже не подозревал о том, что Олли рассердился.

— Мы, то есть все те, кто, словно сельди в бочке сидят, лежат и стоят в этом грузовике, являемся менестрелями с большой дороги. Стихоплеты и шуты, трагики и драматурги. Мы второсортные лицедеи, которые замещают NBC, CBS, ABC и, да простит нас Господь, PBS.

В ответ Диверу оставалось только улыбаться, прекрасно зная, что сейчас у него самый что ни на есть идиотский вид. А что еще он мог сделать, если ровным счетом ничего не понял из всего только что сказанного?

Взглянув на него, Олли ухмыльнулся. Обрадовавшись тому, что парень больше не сердится, Дивер улыбнулся ему в ответ. Олли осклабился еще шире. «Это похоже на разговор двух глухих, которые делают вид, что слышат друг друга», — подумал Дивер.

Наконец Олли перевел то, что сказал его отец:

— Мы — труппа бродячих комедиантов.

— Ах вот оно что, — сказал Дивер. Какой же он дурак, что сразу не догадался! Бродячие комедианты. Теперь ему стало понятно, почему в грузовике так много пассажиров и почему его кузов набит предметами странной формы, укрытыми брезентом. Но более всего это объясняло чудной говор родителей Олли.

— Труппа бродячих комедиантов.

Но судя по всему, Дивер сказал это как-то не так, потому что отец Олли вздрогнул, а сам Олли вырубил внутреннее освещение кабины. Взревев громче обычного, грузовик рванулся вперед. Возможно, они так рассердились потому, что зная, какие небылицы рассказывают о бродячих актерах, решили, что Дивер произнес свою фразу с ехидством. Но на самом деле Дивера не особенно волновало то, что после себя труппы бродячих комедиантов оставляли множество забеременевших девиц и ряды опустевших курятников. Он не был ни отцом этих девиц, ни хозяином этих кур.

Дивер так часто переезжал с места на место, что его пребывание в городах ни разу не совпало с приездом труппы бродячих комедиантов. Но все же он кое-что о них слышал. Он, например, знал, что в Зарахемле был настоящий театр, но чтобы в него войти, нужно было одеться в такую красивую одежду, какой у Дивера и в помине не было. Что касается трупп бродячих комедиантов, то они гастролировали по таким захолустным городишкам, в которых Дивер никогда не задерживался надолго. У него просто не было времени узнать, дают здесь представление или нет. Единственные точные сведения о бродячих комедиантах он получил сегодня ночью — он выяснил, что у них чудной говор и что они выходят из себя по пустякам.

Но Дивер не хотел производить на них впечатление человека, который плохо относится к бродячим комедиантам.

— Вы будете давать представление в Хэтчвилле? — спросил он. Дивер попытался сказать это тоном человека, который благосклонно относится к этой идее.

— У нас есть договоренность, — сказал отец Олли.

— Дивер Тиг, — обратилась к нему женщина, явно желая поменять тему разговора, — зачем ваши родители дали вам сразу две фамилии?

Похоже, что всякий раз, когда этим людям было не о чем поговорить, они возвращались к именам. Но уж лучше пусть говорят об этом, чем сердятся.

— Парень по фамилии Дивер и парень по фамилии Тиг как раз и были теми иммигрантами, которые меня нашли.

— Как ужасно потерять свое настоящее имя! — воскликнула женщина.

Что мог на это сказать Дивер?

— А может, ему нравится его имя, — предположил Олли.

Его мать сразу же стала оправдываться:

— Но ведь я ничего не имела против…

Отец Олли даже подпрыгнул, коснувшись головой мягкой обивки кабины.

— Я считаю, что Дивер Тиг — это очень звучное имя. Это имя будущего губернатора.

Услышав такое, Дивер слегка улыбнулся. Он — и вдруг губернатор. Вероятность того, что не мормон станет губернатором Дезерета, была сравнима с вероятностью того, что рыбы выберут утку царицей пруда. Ведь будучи такой же водоплавающей, как и они, утка тем не менее не являлась одной из них.

— Какие же у нас отвратительные манеры, — сказала женщина. — Ведь мы до сих пор даже не представились. Я Скарлетт Ааль.

— А я Маршалл Ааль, — сказал мужчина. — За рулем наш младший сын, Лоуренс Оливье Ааль.

— Олли, — уточнил водитель. — Из-за любви Майка.

Но более всего Дивера поразила их фамилия.

— Так, значит, ваша фамилия Ааль?

— Ну да, — подтвердил Маршалл. Он уставился куда-то вдаль, хотя впереди была непроницаемая тьма.

— Вы имеете какое-то отношение к Ройалу Аалю?

— Да, — ответил ему Маршалл. Он был весьма лаконичен.

Дивер никак не мог понять, что так раздражает Маршалла, ведь всадники Ройала были величайшими героями Дезерета.

— Он брат моего мужа, — сказала Скарлетт.

— Они очень близки, — сказал Олли. В кабине раздался его ехидный смешок.

Маршалл чуть приподнял подбородок, словно хотел показать, что ему совершенно безразлична эта глупая шутка. Итак, получалось, что Маршалл был не в восторге от того, что он состоял в родстве с Ройалом. Но они определенно были братьями. В поисках сходства Дивер обнаружил, что лицо Маршалла Ааля чем-то напоминает газетные портреты Ройала. Правда, это сходство не было полным. Лицо Ройала было худощавым и имело более грубые черты. Его резко очерченный рот говорил о том, что этот человек привык к лишениям. Что касается его брата, который сидел здесь, в кабине грузовика, то его лицо имело более мягкие черты.

Впрочем, их едва ли можно было назвать мягкими. Во всяком случае, Дивер не назвал бы черты этого человека мягкими. Или тонкими. Скорее, их можно было назвать изысканными. Возможно, даже благородными.

Их имена не соответствовали их внешности[104]. Ведь именно Маршалл, который сидел здесь, в кабине, выглядел, как король, а Ройал скорее походил на воина. Как-будто двух младенцев перепутали в колыбелях и каждый из них получил имя другого.

— Вы знаете моего дядю Роя? — спросил Олли. В его голосе звучал неподдельный интерес.

Было ясно как день, что Маршалл не желал больше ничего слышать о своем брате, но Олли, судя по всему, это совершенно не беспокоило. Дивер мало что понимал во взаимоотношениях между братьями или между отцом и сыном, ведь у него самого никогда не было ни брата, ни отца. Но его очень интересовал вопрос: почему Олли намеренно пытается вывести своего отца из себя?

— Только из газет, — сказал Дивер.

В кабине наступила тишина, которую нарушал лишь рокот мотора и вибрация кабины.

Сейчас Дивер испытывал то болезненное ощущение, которое приходило к нему всякий раз, когда он чувствовал себя лишним. Он уже успел обидеть каждого из своих спутников, а они, в свою очередь, несколько раз обидели его самого. Он только сожалел о том, что его не подобрал кто-нибудь другой. Устраиваясь поудобнее на своем месте, он прислонил голову к стеклу дверцы. Если бы он смог сейчас заснуть и проспать весь путь до Хэтчвилла, то ему не пришлось бы больше общаться с ними.

— Вот мы тут болтаем без умолку, — сказала Скарлетт, — а бедный парень так устал, что едва борется со сном.

Дивер почувствовал, как она похлопала его по колену. Эти ее слова, ее голос и прикосновение ее руки — все это было как раз то, в чем он так нуждался. Этим она пыталась убедить его в том, что он никого не обидел и по-прежнему является их желанным гостем.

Он почувствовал внутреннее облегчение и расслабился. Его дыхание стало спокойнее и глубже. Не открывая глаз, он представил себе лицо этой женщины, каким оно было минуту назад, когда она успокаивала его, улыбаясь ему и проявляя столько сочувствия, сколько могла бы проявить лишь его собственная мать.

Впрочем, ей не составляло труда принять такой облик в любой момент по собственному желанию — ведь она была актриса. Она могла заставить свое лицо принять любое желаемое выражение и придать своему голосу любую интонацию. Так что у Дивера не было особых причин испытывать к ней доверие. Он был не так глуп, чтобы ей верить.

«Так как там ее зовут? Ах, да, Скарлетт[105]. Неужто ее волосы когда-то были рыжими?»

* * *

Холодный рассвет уже окрашивал чистое небо за окнами кабины в бледно-розовый цвет, когда грузовик с лязгом и грохотом выехал на разбитый участок дороги. Дивер наконец проснулся. Первые слова, которые он произнес, были явно связаны с тем, что он увидел во сне, содержание которого стремительно ускользало из его сознания.

— Это ваши дела, — пробормотал он.

— Не сердитесь на меня из-за этого, — сказала сидевшая рядом женщина. Спустя какое-то мгновение он понял, что этот голос не принадлежал Скарлетт.

«Должно быть, ночью грузовик остановился и актеры поменялись местами», — подумал Дивер. Он вспомнил, что сквозь сон слышал, как Скарлетт и кто-то еще тихо о чем-то беседовали, а потом почувствовал, что в кабине стало просторнее. Маршалла, Скарлетт и Олли в кабине больше не было. Теперь за рулем сидел мужчина, который не входил в число тех, кого Дивер увидел ночью. Они сказали, что Олли их младший сын, значит, у него должен быть старший брат. Девочка Дженни, которую он видел ночью в кузове грузовика, теперь спала, прижавшись к плечу водителя. А рядом с Дивером сидела какая-то женщина. Такую красавицу, как она, Дивер увидел впервые в своей жизни. Понятно, что чем больше времени женщина тратит на себя, тем привлекательнее она выглядит, но эта красавица была самой привлекательной из всех женщин, которых ему случалось видеть рядом с собой в момент пробуждения. Но ничего такого он никогда не сказал бы вслух. Он был настолько смущен, что боялся об этом даже подумать.

Она ему улыбалась.

— Простите. Должно быть, я…

— Пустяки, вы сказали это во сне, — возразила она.

«Вот смотрю я на вас и думаю, может, я все еще сплю?» Эти слова сами по себе возникли в его сознании, и он непроизвольно шевелил губами, повторяя их.

— Что? — спросила красавица.

Она посмотрела на него с таким видом, словно твердо решила не сводить с него глаз до тех пор, пока не получит ответ. Дивер совсем смутился и выложил практически все, что было у него на уме.

— Я сказал, что если вы часть моего сна, то я не хочу просыпаться.

Мужчина за рулем весело расхохотался. Диверу понравился его смех. Но женщина не стала смеяться. Она лишь улыбнулась и прищурила глаза, а потом опустила взгляд на его колени. Все это она проделала с таким безукоризненным совершенством, что Дивер почувствовал себя почти на седьмом небе от счастья.

— Кэти, ты уже очаровала этого бедного рейнджера, — сказал водитель. — Не обращайте на нее внимания, друг мой. Она большой специалист в области обольщения симпатичных незнакомцев, которых обнаруживает в кабине семейного грузовика. Если вы ее поцелуете, она превратится в лягушку.

— Вы так сладко спали, — сказала Кэти, — а потом сделали такой комплимент, что любая женщина, наверное, поверила бы в искренность ваших слов.

Только теперь Дивер окончательно проснулся и понял, что разговаривает с незнакомыми ему людьми и что совсем не стоит говорить им то, что у него на уме или пытаться с ними шутить. В придорожных гостиницах, где Дивер частенько останавливался, еще будучи водителем грузовика по сбору всякого хлама, он всегда разговаривал с официантками примерно в таком тоне. Он делал им самые изысканные комплименты в надежде, что они примут их за чистую монету. Поначалу он флиртовал и подшучивал над ними, так как считал это единственно возможным способом общения с женщинами. Он не мог заставить себя грубо разговаривать с ними, как это делали водители постарше, и поэтому вел с ними изысканные беседы. Но скоро он отказался от своего шутливого тона, потому что эти женщины вечно прожигали его своими подозрительными взглядами, пытаясь понять, не насмехается ли он над ними. Но если они убеждались в том, что это не так, ну тогда они приходили в такой восторг, что их глаза начинали светиться каким-то внутренним светом.

Но тогда ему было лет семнадцать-восемнадцать, то есть намного меньше, чем женщинам, с которыми он встречался. Он им нравился, и они обращались с ним, как с ласковым младшим братом. Но эта женщина была младше и сидела, плотно прижавшись к нему в такой маленькой кабине, что их дыхания переплетались. Небо за окном было сумрачным, и неяркий свет, проникавший в кабину, оставлял на ее лице мягкие розовые тени. Теперь он полностью проснулся и чувствовал смущение.

Нехорошо флиртовать с женщиной прямо на глазах у ее брата.

— Меня зовут Дивер Тиг, — представился он. — Сегодня ночью я вас не видел.

— Сегодня ночью меня не существовало, — сказала она. — Я пришла к вам во сне и вот теперь я здесь.

Она засмеялась, но ее смех не был хихиканьем или грубым хохотом, это был низкий грудной звук, теплый и располагающий.

— Дивер Тиг, — сказал водитель, — смею заверить вас, что моя сестра Кэти Хепберн Ааль лучшая актриса во всем Дезерете, а то что вы ведите сейчас — это роль Джульетты.

— Титании, — поправила его Кэти. Произнося одно это слово, она вдруг превратилась в изысканную и опасную красавицу. Ее голос звучал еще более четко и правильно, чем голос ее матери. Это был голос повелительницы Вселенной.

— Медеи, — с отвращением в голосе отозвался ее брат. Дивер догадался, что речь идет об именах, но не понял, что они означают.

— Меня зовут Тули, — представился водитель.

— Питер О’Тул Ааль, — уточнила Кэти. — Его так назвали в честь великого актера.

Тули ухмыльнулся.

— Папашу не особенно волновало, хотим мы заниматься семейным бизнесом или нет. Рад познакомиться с вами, Дивер.

Все это время Кэти не сводила с Дивера глаз.

— Олли сказал, что вы знаете дядю Ройала.

— Нет, — возразил Дивер. — Я просто знаю о нем.

— Я думала, что вы, конные рейнджеры, работаете под его началом.

Может быть, именно поэтому она и уселась рядом с ним? В надежде услышать рассказы об их знаменитом дядюшке.

— Он командует всадниками сопровождения.

— Вы хотите стать всадником сопровождения?

Это была не та тема, которую он мог обсудить с любым встречным. Большинство молодых людей, согласившихся работать рейнджерами, надеялись на то, что когда-нибудь они станут всадниками Ройала. Но тем, кому удавалось стать ими, обычно еще не было и двадцати пяти, а это означало, что перед тем как обратиться с просьбой принять их в ряды всадников сопровождения, они пять или шесть лет провели в седле. Дивер же подал заявление, когда ему было уже двадцать пять лет, а его стаж работы в качестве конного рейнджера еще не достиг и четырех лет. Так что за исключением парочки немолодых коллег, большинство рейнджеров только посмеялись бы, узнав о том, как страстно Дивер желает вступить в ряды всадников Ройала Ааля.

— Может быть, это произойдет, а может быть, и нет, — сказал Дивер.

— Я надеюсь, что ваше желание исполнится, — сказала она.

Теперь настал его черед пристально всматриваться в ее лицо, пытаясь определить, не насмехается ли она над ним. Но он увидел, что у нее и в мыслях этого не было. Она искренне желала ему добра. Он кивнул, не зная, что еще сказать.

— Вы поскачете на край земли, чтобы помочь людям прийти сюда и оказаться в безопасности, — сказала она.

— И будете обезвреживать ракеты, — добавил Тули.

— Осталось уже не так много необезвреженных ракет, — сказал Дивер.

Этой фразой он фактически поставил точку на завязавшейся было беседе. Впрочем, Дивер давно привык к тому, что именно его слова, повисшие в воздухе, заставляли его собеседников прикусить языки. Однажды он попытался извиниться и объяснить, что имел в виду, и тем самым прервать неловкую паузу. Однако в последнее время Дивер понял, что в беседах с незнакомцами он не говорит ничего лишнего. Просто они не в силах с ним долго разговаривать, вот и все. Они ничего не имели против него. Просто он не был тем человеком, с которым можно поболтать.

Дивер пожалел о том, что не знает их дядю, иначе он мог бы рассказать им о нем. Если их отец в течение длительного времени враждует с Ройалом, то они едва ли что-нибудь знают о своем дядюшке. Странно, что родственники самого любимого героя Дезерета знают о нем ничуть не больше любого человека, который читает газеты.

Тем временем они въехали на вершину холма.

— Вот там Хэтчвилл, — показал рукой Тули.

Дивер понятия не имел о том, насколько они удалились от приграничных пастбищ и углубились в зону осваиваемых земель. Но исходя из размеров Хэтчвилла, он решил, что этому городку лет двенадцать-пятнадцать. Он находился на значительном удалении от пустыни, и земли вокруг него уже давно были освоены. Здесь было многочисленное население.

Снизив скорость, Тули включил пониженную передачу. Ухом человека, привыкшего следить за состоянием грузовика, на котором он переезжал с места на место в поисках брошенного имущества, Дивер прислушался к шуму мотора.

— Для такого старого грузовика двигатель работает вполне прилично, — сказал он.

— Вы так считаете? — спросил Тули. Когда речь зашла о двигателе, он сразу же оживился. От исправной работы мотора зависело то, сумеют ли эти люди заработать себе на жизнь.

— Его надо отрегулировать.

— Несомненно, — согласился Тули, сделав гримасу.

— Вероятно, в карбюраторе не очень хорошая горючая смесь.

Несколько смутившись, Тули рассмеялся:

— Разве карбюраторы что-то смешивают? Я всегда считал, что они просто сидят там и карбюрируют.

— За грузовиком следит Олли, — сказала Кэти.

В этот момент проснулась маленькая девочка, сидевшая между ними.

— Мы еще не приехали?

Между тем они уже проезжали мимо первых домов окраин города. Было уже достаточно светло. Вот-вот должно было взойти солнце.

— Кэти, ты не помнишь, где в Хэтчвилле находится площадка для представлений? — спросил Тули.

— Я не могу отличить Хэтчвилла от Хебера, — сказала Кэти.

— Хебер похож на чашу, его со всех сторон окружают горы, — сказала Дженни.

— Значит, это Хэтчвилл, — сказала Кэти.

— Я об этом догадывался, — заметил Тули.

Они остановились у городской ратуши, и несмотря на то, что утро было холодным, вся труппа выстроилась вокруг грузовика. Тем временем Олли и Кэти вошли в здание, чтобы найти там кого-нибудь, кто выдал бы им бумагу с указанием места, разрешенного для проведения представлений. Дивер решил, что в столь ранний час они найдут лишь ночного сторожа, который поддерживает связь с Зарахемлой — такой был в каждом городе. Но Дивер не стал говорить им об этом. Пусть идут, в конце концов, это их дело, а не его.

Дивер был уверен в том, что они вернутся с пустыми руками.

— Ночной сторож не смог выдать нам разрешение, — сказал Олли, — но поле, где можно дать представление, находится восточнее Второй Северной улицы. Оно не огорожено забором.

— Он встретил нас с подлинно христианским радушием, — сказала Кэти с озорной улыбкой. Олли хихикнул. Их ужимки развеселили Дивера.

Тули покачал головой:

— Захолустные тупицы.

Кэти перешла на тягучий деревенский говор, с его характерным утробным «р». Дивер подумал, что кончиком языка она, должно быть, касается гортани.

— И вам лучше оставаться там до девяти, а в девять вы снова пр-р-ридете сюда и получите р-р-раз-р-решение, потому что мы здесь уважаем законопор-р-рядок.

Как и все остальные, Дивер не смог удержаться от смеха, хотя акцент, над которым она насмехалась, во многом был присущ и его речи.

Но Маршалл не смеялся. Он приводил в порядок свои взъерошенные после сна волосы, пытаясь расчесать их пальцами.

— Все они неблагодарные, подозрительные и безмозглые фанатики. Хотел бы я знать, что они делали бы всю осень, если бы к ним не заехала ни одна бродячая труппа. Нам ведь ничто не мешает поехать дальше.

В столь ранний час он мог позволить себе пренебречь осторожностью. В его словах Диверу послышались фальшивые нотки, и он почувствовал облегчение, так как, хотя и случайно, но он все же убедился в том, что на самом деле Маршалл не такой уж скрытный человек.

— Но, Маршалл, — обратилась к нему Скарлетт, — ты ведь знаешь, что наше призвание исходит от Пророка, а не от жителей этого маленького городка. Если они настолько безмозглы и ограниченны, то разве не наша обязанность расширить их кругозор? Разве не по этой причине мы здесь?

Кэти нарочито громко вздохнула:

— Почему ты постоянно ссылаешься на религию, мама? Мы здесь для того, чтобы заработать на жизнь.

Ее тон не был резким и оскорбительным, но эти слова были восприняты, как пощечина. Скарлетт тотчас закрыла лицо руками и отвернулась. По ее щекам текли слезы. Маршалл, казалось, вот-вот обрушит на Кэти лавину таких отборных ругательств, что между ними начнется настоящая война. Что касается Олли, то он радостно улыбался, словно эта сцена была лучшим шоу из всех, что ему довелось увидеть в этом году.

Тем временем Тули шагнул к Диверу и сказал:

— Ну вот, Дивер Тиг, теперь вы видите, как это бывает у нас, лицедеев. Мы из всего должны сделать грандиозный спектакль.

Это напомнило остальным, что среди них незнакомец. Все моментально изменилось. Скарлетт улыбнулась Диверу. Кэти непринужденно рассмеялась, как будто все это было шуткой. Маршалл, с видом мудреца, кивнул головой, и Дивер понял, что сейчас он скажет что-нибудь в своей обычной изысканной манере.

Дивер подумал, что сейчас самое время поблагодарить их всех и, забрав седло, отправиться на поиски места, где можно, укрывшись от ветра, вздремнуть, а потом сообщить о себе в Моаб. Тогда члены семейства Аалей смогут спорить друг с другом до хрипоты. Расставание с ними вполне устраивало Дивера — для них он стал объектом благотворительности, на которую они не потратили ни цента, а для него они были способом добраться до ближайшего города. Каждый получил то, что хотел, и теперь можно было попрощаться.

Но все эти планы рухнули, когда выяснилось, что Маршаллу пришла в голову фактически та же самая мысль: Диверу пора уходить. Но он решил, что парню не хватит ума самому это понять. Поэтому Маршалл, улыбаясь и кивая головой, положил руки на плечи Дивера и произнес:

— Полагаю, сынок, что тебе захочется остаться здесь и подождать, пока в восемь часов откроются все учреждения.

Его слова не обидели Дивера — ведь они намекали на то, что он сам был намерен сделать, и это его вполне устраивало. Люди имеют право скрывать от посторонних свои семейные неурядицы. Но то, что фактически прогоняя, он его обнял и назвал «сынок», так рассердило Дивера, что ему захотелось кого-нибудь ударить.

Когда он был маленьким, мормоны всегда поступали с ним именно так. Они постоянно отдавали его на воспитание в мормонские семьи, которые заставляли его каждое воскресенье ходить в церковь, хотя и знали, что он не мормон и не хочет им становиться. Их дети, зная, что он не является одним из них, не шли ему навстречу — они не дружили с ним и даже не делали вид, что он им нравится. Им было наплевать, жив он или уже умер. Но всегда находился председатель какого-нибудь Общества Милосердия, который гладил его по головке, называя его «дорогой малыш» или «дорогуша». Проходя мимо, епископ всегда обнимал его и точно так же, как Маршалл, называл его «сынком». Делая вид, что говорят это в шутку, они спрашивали его: «Когда же ты увидишь истинный свет и станешь крещенным?»

Все это сюсюканье продолжалось до тех пор, пока Дивер в ответ на этот вопрос однажды сказал «никогда». Он произнес это слово настолько громко и раздраженно, что они поверили ему. С тех пор, независимо от того, в какую семью его отдавали на воспитание, епископ больше никогда не прикасался к нему и не разговаривал с ним. Он лишь холодно смотрел на Дивера, сидящего среди других прихожан, и в праведном гневе приподнимался над своей кафедрой. Иногда Дивер задавал себе вопрос: что, если однажды какой-нибудь епископ не изменит своего дружелюбного отношения даже после того, как Дивер скажет ему, что никогда не будет креститься? Если бы дружелюбие мормонов оказалось подлинным, то он, возможно, стал бы по-другому относиться к ним. Но этого так и не случилось.

И вот теперь Маршалл обращался с ним точно так же, как это делали епископы. Не в силах сдержать себя, Дивер сбросил его руку со своего плеча и пошел прочь так стремительно, что рука Маршалла еще секунду висела в воздухе. Его лицо и сжатые кулаки, должно быть, показали им, насколько сильно он рассержен, так как все присутствующие изумленно уставились на него. Все, за исключением Олли, который стоял и одобрительно кивал головой.

Маршалл обвел взглядом зрителей этой сцены:

— Ладно, я не знаю, что я…

Но он не закончил фразу, а только пожал плечами.

Как это ни странно, но гнев Дивера мгновенно куда-то улетучился. Он ни разу в жизни не позволял гневу овладеть собой, так как ни к чему хорошему это привести не могло. Хуже всего было то, что теперь они считали причиной его гнева их намерение его прогнать. Он не знал, как объяснить им, что это не так и что он будет только рад уйти. Всякий раз, когда Дивер уходил из взявшей его на воспитание семьи, он попадал в аналогичную ситуацию. Его прогоняли, поскольку он утомлял людей, и это его вполне устраивало, так как он тоже никогда не испытывал к ним особой любви. Он ничего не имел против того, чтобы уйти, а они были только рады его уходу. Но никто из них не мог подойти к нему и прямо об этом сказать.

Вот и хорошо. Больше они его никогда не увидят.

— Разрешите, я возьму свое седло, — обратился к ним Дивер. Он направился к борту грузовика.

— Я помогу вам, — сказал Тули.

— Подождите, — Скарлетт крепко сжала Дивера за локоть.

— Этот молодой человек неизвестно сколько времени провел на пастбище, и мы не отпустим его, не накормив завтраком.

Дивер понимал, что она это говорит только из вежливости и поэтому не стал ее благодарить. Этим все могло бы и закончиться, если бы не Кэти, которая подошла к нему и взяла его еще свободную левую руку.

— Пожалуйста, останьтесь, — сказала она. — В этом городе все мы чужаки, и я думаю, что нам надо держаться друг друга, пока наши дороги не разойдутся.

Ее улыбка была такой лучезарной, что он даже зажмурился. А ее взгляд был таким пристальным, что мог заставить его усомниться в истинной причине ее желания удержать его.

Подхватив ее инициативу, Тули сказал:

— Нам может понадобиться лишняя пара рук, а вы заработаете себе на питание.

Даже Маршалл внес свою лепту.

— Я и сам хотел попросить вас, — сказал он, — и надеюсь, что вы присоединитесь к нам и разделите нашу скромную трапезу.

Дивер на самом деле был голоден. Несмотря на то, что ему хотелось высвободить свою руку, он с удовольствием рассматривал лицо Кэти. Но больше всего ему хотелось, чтобы Скарлетт отпустила наконец его локоть. Понимая, что на самом деле он никому здесь не нужен, Дивер и на этот раз не поблагодарил их и, высвободив руки, пошел за своим седлом. В этот момент Олли рассмеялся и сказал:

— Да будет вам, Тиг, ведь вы голодны, отец чувствует себя полным ничтожеством, мать считает себя виновной, Кэти пылает к вам страстью, а Тули хочет переложить на вас половину своей работы. Неужто вы сможете взять и уйти, разочаровав их всех?

— Олли! — строго одернула его Скарлетт.

Но теперь смеялись уже Кэти и Тули. Глядя на них, Дивер тоже не смог удержаться от смеха.

— Ну хватит, всем в грузовик! — скомандовал Маршалл. — Олли, ты знаешь дорогу, садись за руль.

Маршалл, Скарлетт, Тули и Олли запрыгнули в кабину, а Диверу пришлось ехать в кузове вместе с Кэти, Дженни и младшим братом Дасти. Чета стариков, которую он видел прошлой ночью, пробиралась в заднюю часть кузова. Кэти провела Дивера вперед, и они устроились за кабиной. Дивер не мог определить, флиртует она с ним или нет. Но если она с ним флиртовала, то ему было совершенно непонятно, зачем ей это нужно. Он знал, что его грязная одежда провоняла как его собственным потом, так и потом лошади, на которой он скакал, пока она не пала. Он также понимал, что даже если его побрить, то смотреть будет особенно не на что.

Вероятно, так уж она была устроена и не могла вести себя с ним как-то по-другому. И поэтому она улыбалась ему этой своей улыбкой и смотрела на него из-под опущенных век и всякий раз, болтая с ним, касалась рукой его руки или груди. Это его раздражало, но в то же самое время доставляло ему удовольствие. Правда, раздражало в большей степени, так как он понимал, что все это ни к чему не приведет.

Пока они ехали к площадке для представлений, городок наконец проснулся. Дивер заметил, что они выбрали не самый короткий путь. Напротив, их грузовик с грохотом катил то в одном направлении, то в другом, проехав фактически по всем улицам городка. Впрочем, большинство из них представляли собой грязные колеи, ведь мощеные дороги в те времена были, пожалуй, лишь в Зарахемле. Услышав грохот грузовика, люди высовывались из окон, а дети выбегали из дверей домов и, перелезая через штакетники, спрыгивали на улицу.

— Сегодня будет представление? — кричали они.

— Да, сегодня будет представление! — кричали в ответ Кэти, Дженни и Дасти. Возможно, и старики в задней части кузова тоже что-то кричали, но Дивер их не слышал. Довольно скоро вести о прибытии труппы уже опережали сам грузовик, и жители городка, выстроившись вдоль обочины, пытались разглядеть проезжавших мимо них чужаков. Тем временем семейство Аалей снимало брезент с каких-то двух больших конструкций. Одна из них напоминала верхнюю часть ракеты, а другая скорее была похожа на башню. Такую пирамиду с крутыми боковыми гранями Дивер видел на картинке, когда учился в школе. Это была Пирамида Солнца из Мехико-Сити.

— Человек на Луне! — завопили зеваки, увидев ракету. А когда грузовик проехал мимо, они увидели пирамиду и с хохотом заорали: — Ной! Ной! Ной!

Дивер решил, что они, должно быть, уже видели эти представления.

— Сколько всего представлений вы даете? — уточнил он.

— Три, — ответила Кэти, которая махала толпе рукой. — Сегодня будет представление! — обратилась она к зевакам. Затем, перекрикивая грохот грузовика, крики толпы и вопли младшего брата и сестры, сказала: — Мы даем представление «Слава Америки», написанное нашим дедушкой. И постановку «Америка свидетельствует в пользу Христа». Это представление по древнему Писанию Мормона с Кумранских холмов — его сюжет все хорошо знают. В Рождество мы даем «Славную Ночь», которую написал папа, считавший, что обычные рождественские представления просто ужасны. Вот и весь репертуар, который мы играем в таких вот городках. Сегодня будет представление!

— Так это же все мормонская чепуха, — сказал Дивер.

Она удивленно посмотрела на него.

— «Слава Америки» — это американская пьеса, а «Славная Ночь» поставлена по Библии. А вы сами разве не мормон?

«Так вот оно что, — подумал Дивер. — Вот теперь они от меня наконец отделаются. Или попытаются обратить меня в свою веру, но довольно скоро все равно выгонят». Он совсем забыл, что еще не сказал им о том, что он не мормон, и они до сих пор считают его своим, ведь внешне он ничем от них не отличается. Вот почему эти бродячие комедианты, несмотря ни на что, являлись частью Хэтчвилла — все они были мормонами. Именно поэтому большинству конных рейнджеров нравилось бывать в городах, среди своих приятелей-мормонов. Но теперь, выяснив, что он не является одним из них, они подумают, что Дивер их просто одурачил. Ведь он полез туда, где ему нет места. Теперь он горько сожалел о том, что позволил им уговорить себя поехать с ними и позавтракать. Они бы и не подумали его уговаривать, если бы знали, что он не один из них.

— Нет, — ответил Дивер.

К его величайшему удивлению, она даже не сделала паузы и продолжала говорить, как ни в чем не бывало.

— Знаете, кроме этих трех представлений, мы даем и другие. Когда я была маленькой, мы целый год прожили в Зарахемле. Тогда я играла Крошку Тима в «Рождественском гимне». А знаете, что я всегда хотела сыграть?

Он, конечно, и понятия не имел.

— Вы должны угадать, — сказала она.

Он едва ли мог припомнить название хотя бы одной пьесы, уже не говоря об именах персонажей. Поэтому он ухватился за единственную полузабытую вещь, название которой он все же вспомнил.

— Титаника?

Она посмотрела на него, как на слабоумного.

— В кабине вы сказали, что вы…

— Титанию! Королеву фей из «Сна в летнюю ночь». Нет, нет. Я всегда хотела сыграть — вы так и не скажете кого?

Он одновременно пожал плечами и отрицательно покачал головой. Да и кого он мог назвать? А если это такая уж тайна, то зачем она рассказывает ему о ней?

— Элеонору Аквитанскую, — сказала она. Дивер никогда не слышал этого имени.

— Это роль, которую играла Кэтрин Хепберн. Актриса, в честь которой мне дали имя. Фильм назывался «Лев зимой», — название фильма она произнесла почти шепотом. — Однажды, много лет тому назад, я видела пленку с этим фильмом. В тот день я просмотрела его пять раз. Я смотрела его снова и снова. Мы тогда жили в Сидар-Сити, у старого друга нашего дедушки. У нас был видеомагнитофон, который работал от ветряного генератора. Знаете, теперь этот фильм запрещен.

Дивер не особенно разбирался в фильмах. Сейчас едва ли кто-нибудь мог позволить себе их смотреть. Во всяком случае, здесь, на новых землях. Электричество стоило слишком дорого, чтобы расходовать его на просмотр телепрограмм. К тому же, как бывший работник отдела спасения имущества, Дивер знал, что в Дезерете осталось совсем немного исправных телевизоров. В каждом городе едва ли можно было найти больше двух. В старые времена все было по-другому, тогда, приходя домой, люди каждый вечер допоздна смотрели свои телевизоры, засыпая перед их экранами. Теперь у них оставалось время только на то, чтобы посмотреть представление труппы бродячих актеров, приехавшей в их город.

К этому времени дома кончились, и они уже выехали на неровное поле, отведенное под пшеницу, урожай которой был давно собран.

Голос Кэти внезапно охрип и стал несколько дрожащим.

— Я отлучила бы тебя от ложа, но ты ведь будешь изводить детей.

— Что?

— Она была великолепна. Эта женщина первой стала носить брюки. И любила Спенсера Трейси до самой его смерти. И это, несмотря на то, что он был католиком и не мог развестись со своей женой, чтобы вступить в брак с Кэтрин Хепберн.

Грузовик подъехал к восточному краю поля и остановился. Дженни и Дасти тотчас выпрыгнули из грузовика, оставив их сидеть наедине друг с другом в закутке между декорациями и кабиной.

— Я проскакала полпути к Дамаску с голой грудью, — сказала Кэти все тем же хриплым и дрожащим голосом. — Чертовски близко я была от смерти и ужасного позора, но все же воинов ослепила.

Дивер наконец догадался, что она цитирует фразы из фильма.

— Так они сняли фильм, в котором женщина говорит слово чертовски!

— Вы обиделись? А я-то подумала, что если вы не мормон, то для вас это не имеет значения.

Такое отношение вывело Дивера из себя. Только потому, что он не был Святым Последнего Дня, мормоны были уверены в том, что ему понравятся их грязные шуточки и что он придет в восторг от их ругательств. Видно, они считали, что он только и делает, что спит со шлюхами и при любом удобном случае напивается до потери сознания. Но не позволив эмоциям выйти наружу, он загнал свой гнев внутрь себя. Ведь она не хотела его обидеть. К тому же ему нравилось ощущать ее близость, особенно после того, как она, узнав, что он не мормон, не стала от него отстраняться.

— Как жаль, что вы не смогли посмотреть этот фильм, — сказала Кэти. — Кэтрин Хепберн сыграла в нем великолепно.

— Она умерла?

Кэти повернулась к нему, ее лицо было печально.

— Ее смерть сделала этот мир беднее.

Он заговорил с ней так, как всегда разговаривал с расстроенными женщинами, которые были ему слишком близки, чтобы не обращать внимания на их печаль.

— Сдается мне, что мир не обеднеет, пока в нем есть вы.

Ее лицо тотчас просветлело.

— Если вы и дальше будете говорить мне подобные вещи, я вас никогда не отпущу.

Она схватила его за руку. Теперь, когда Кэти была совсем близко, он вдруг почувствовал, как она прижимает его руку к плавному изгибу нижней части своего живота. Стоило ему пошевелить рукой, и он обязательно прикоснулся бы к тем местам ее тела, которые мужчина имеет право трогать только в том случае, если ему дают понять, что как раз этого от него и ждут. Она что, делает ему намек?

В этот момент Тули, стоявший рядом с грузовиком, ударил одним кулаком в башмак Дивера, а другим в туфлю Кэти.

— Ну хватит, Кэти, отпусти Дивера, он поможет нам разгружаться.

Она снова сжала его руку.

— Я не обязана его отпускать, — сказала она.

— Дивер, если она будет к тебе приставать, сломай ей руку. Я всегда так и делаю.

— Ты сделал это всего лишь один раз, — возразила Кэти. — Я не позволю тебе повторить это снова, — она отпустила Дивера и спрыгнула на землю.

Какое-то время Дивер стоял совершенно неподвижно, не в силах даже пошевелить рукой. Она всего-навсего болтала с ним, вот и все. И эта ее болтовня абсолютно ничего не значила. А если она и намекала на нечто большее, то ему до этого нет никакого дела. Нехорошо отвечать на гостеприимство человека совокуплением с его дочерью. Через минуту, даже через несколько секунд он спрыгнул вниз и присоединился к остальным.

Выбрав место для стоянки и идеально ровно поставив на нем свой грузовик, члены семейства, однако, не торопились приступать к работе. Вместо этого они собрались вокруг Парли Ааля — старика, который ехал в задней части кузова. Он стал читать молитву. Парли обладал сильным, раскатистым голосом, который все же звучал не так четко, как голос Маршалла. К тому же Парли произносил «р» точно так же, как мормоны, над которыми чуть раньше потешалась Кэти. Молитва была довольно короткой. В основном она сводилась к освящению участка земли, на котором они остановились, и просьбам к Духу Господню коснуться своей Благодатью душ людей, которые придут смотреть представление. Он также попросил Господа помочь им всем вспомнить свое призвание и уберечь от несчастий. Поскольку о том, что Дивер не мормон, знала лишь Кэти, он, как и все остальные, в конце молитвы сказал «аминь». Затем Дивер поднял глаза и в открывшемся между Тули и Кэти пространстве увидел часть надписи, которая красовалась на грузовике. Это было слово «чудес». Затем все разошлись, и Дивер прочел надпись полностью. «БАЛАГАН ЧУДЕС СВИТУОТЕРА». Почему Свитуотера, если все они являются членами семейства Ааль?

Разгрузка грузовика и подготовка декораций к представлению оказались чрезвычайно тяжелой работой. В грузовике оказалось намного больше барахла, чем он думал. В задних частях башни и ракеты оказались дверцы, и все внутреннее пространство было заполнено реквизитом, механизмами и оборудованием. Четыре палатки, в которых жили артисты, и навес, под которым расположилась кухня, были установлены всего за час. Но это было самой легкой частью работы. Им нужно было выгрузить из кузова на помост генератор, а затем подсоединить его к бензобаку грузовика. Генератор был очень тяжелым и совершенно непригодным к переноске. Это вызывало бурю эмоций, и Дивер подумал, что без него они вряд ли смогли бы перетащить этот агрегат. Выполняя эту работу, Дивер, Тули, Олли и Маршалл буквально выбились из сил.

— Обычно нам помогают Кэти и Скарлетт, — заметил Тули.

Значит, он выполнял работу Кэти. Не поэтому ли она так ласково с ним обращалась? Впрочем, какое ему до этого дело? Он был рад оказать помощь и не ждал никакого вознаграждения. А что еще ему делать сегодня утром? Позвонить в Моаб, а потом, скорее всего, сидеть и ждать указаний. Уж лучше заниматься тем, что он сейчас делает. И лучше всего забыть о том, как к нему прижималось ее тело, и то, как она вцепилась ему в руку.

Они вытащили металлические трубки и тяжелые стальные болванки и разложили их примерно в пятнадцати ярдах от грузовика, по одной с каждой стороны пространства, где должны были находиться зрители. Собрав из них стойки, они установили на них прожекторы. Во время работы актеры перебрасывались словами, которых Дивер никогда прежде не слышал. Но он довольно быстро понимал, с какой целью устанавливается тот или иной прожектор. Олли был главным электриком. У Дивера в этой области было мало опыта, но он старался этого не показывать. Просто он без лишней болтовни быстро и правильно делал то, что приказывал Олли, и лишь изредка задавал ему вопросы. К тому времени, когда к прожекторам было подведено питание и каждый из них был отрегулирован и сфокусирован, Олли разговаривал с Дивером так, словно они знали друг друга еще со школьной скамьи. Он шутил и даже слегка поддразнивал своего помощника.

— А правда, что есть специальный лошадиный одеколон, которым поливают себя конные рейнджеры? — шутливо спрашивал он. Но главным образом он учил Дивера всему, что ему необходимо было знать об освещении сцены. Он объяснял ему, зачем используются различные цветовые фильтры, в чем заключаются обязанности осветителя, как производится освещение декораций и как подключать панель реостата. Дивер не был убежден в том, что ему когда-нибудь пригодится умение освещать сцену, но Олли хорошо разбирался в том, о чем рассказывал, а Дивер был не против научиться чему-то новому.

Даже когда были установлены прожекторы, работы еще оставалось хоть отбавляй. Они позавтракали, стоя у газовой плиты.

— Мы заставляем вас слишком много работать, — сказала Скарлетт, но Дивер лишь ухмыльнулся и засунул в рот очередной блинчик. На вкус казалось, что в них даже есть сахар. Газовая плита, собственный генератор, блинчики, приготовленные не только из муки и воды, — все это говорило о том, что несмотря на походную жизнь, в кузове грузовика и палатках, эти бродячие актеры имели некоторые вещи, которых, как правило, не было у жителей городков, расположенных на осваиваемых землях.

К полудню мокрый от пота и совершенно разбитый Дивер стоял в сторонке и вместе с Олли, Тули и Маршаллом осматривал сцену. Ракета была разобрана и заменена мачтой корабля. Борт грузовика был укрыт панелями и стал похож на корпус судна. Были установлены механизмы, которые создавали эффект волн, приводя в движение синюю ткань, лежавшую перед импровизированным судном. Черный занавес скрывал от глаз пирамиду. Дасти поднялся на сцену и на виду у мужчин раскрыл занавес. Дивер подумал, что внезапно появившаяся пирамида производит должный эффект, но Маршалл только щелкнул языком.

— Выглядит несколько потрепанно, — сказал он.

Занавес был действительно заштопан во многих местах, но в нем были и еще не заштопанные прорехи и дыры.

— Это днем все выглядит потрепанно, папа, — сказал Тули, — а вечером все будет в полном порядке, — голос Тули звучал немного раздраженно.

— Нам нужен новый занавес.

— Если уж говорить о том, что нам нужно, то новый грузовик нам нужен гораздо больше, — сказал Олли.

Тули сердито посмотрел на него. Дивер не мог понять, с чего это Тули рассердился.

— Нам не нужен новый грузовик, нам просто нужно лучше следить за старым. Вот Дивер говорит, что у него плохо работает карбюратор.

Лицо Олли мгновенно утратило свое жизнерадостное выражение. Он повернулся к Диверу и посмотрел на него холодным как лед взглядом.

— Правда? А вы что, механик?

— Когда-то я был водителем грузовика, — сказал Дивер. Он не мог поверить, что совершенно неожиданно для себя оказался в центре семейной склоки. — Возможно, я ошибаюсь.

— Нет-нет, вы абсолютно правы, — возразил Олли, — видите ли, дело в том, что я беру все эти огромные суммы денег, которые они дают мне на покупку запасных частей и проматываю их до последнего цента в кабаках и публичных домах новых земель. Вот поэтому двигатель никак не удается отремонтировать.

Олли был слишком рассержен для того, чтобы шутить, но то что он говорил, скорее всего, не было правдой. На новых землях не было ни кабаков, ни публичных домов.

— Я говорю лишь о том, что мы не можем позволить себе ни новый грузовик, ни новый занавес, — сказал Тули. Он выглядел растерянно, но ведь он ни больше ни меньше как обвинил Олли в недобросовестном отношении к обслуживанию грузовика.

— Если это так, — сказал Олли, — то зачем тебе надо, чтобы Тиг был на твоей стороне?

Диверу захотелось схватить его и крикнуть прямо в лицо: «Я не на чьей стороне. Я не член вашей семьи и не участвую в вашей склоке. Я всего-навсего конный рейнджер, который хотел, чтобы его подвезли до города и который помог вам разгрузить восемь тонн барахла в обмен на завтрак».

Тули пытался как-то разрядить обстановку, но не слишком в этом преуспел.

— Я всего лишь пытаюсь объяснить тебе и отцу, что мы на мели, и разговоры о покупке нового занавеса или нового грузовика равносильны надеждам на то, что, упав в яму, ты найдешь в ней золото. И то и другое совершенно невероятно.

— Именно об этом я и говорил, — сказал Олли.

— Ты говорил слишком язвительно, — сказал Тули. Какое-то мгновение Олли стоял молча. Казалось, он взвешивает очередную тираду язвительных слов, чтобы в нужный момент сразить ими кого-нибудь наповал. Но он так ничего и не сказал, а повернулся к ним спиной и пошел прочь.

— Таков уж наш Олли, опять он вышел из себя, — заметил Тули. Горько улыбнувшись, он посмотрел на своего отца. — Уж не знаю, что я такого сделал, но уверен, что рассердил его именно я.

— Ты унизил Олли в присутствии его друга, вот что ты сделал, — сказал Маршалл.

Дивер тотчас понял, что говоря о друге, Маршалл подразумевал именно его. Дивера удивило то, что его считают другом Олли. Не поэтому ли Олли все утро работал бок о бок с Дивером, объясняя ему все тонкости электропроводки? Каким-то образом Дивер превратился из совершенно постороннего человека в друга. Причем никто даже не поинтересовался, что он сам об этом думает.

— Тебе надо научиться чуткости к другим людям, Тули, — сказал Маршалл. — Слава Богу, что ты, при твоем полном равнодушии к чувствам собственного брата, не являешься главным в этой компании. Ты просто тиранишь людей, Тули.

Маршалл говорил, не повышая голоса, но его жестокие слова точно попадали в цель. Диверу оставалось лишь смущенно наблюдать за тем, как Тули безропотно выслушивал нелицеприятные обвинения. И хотя вина в ссоре с Олли во многом лежала именно на нем, но все же он не заслуживал такой выволочки, и уж тем более в присутствии Дивера. Сам же Дивер никак не мог придумать способа убраться отсюда, и при этом не произвести впечатления, что он кого-то из них осуждает. Поэтому он так и стоял между Маршаллом и Тули, стараясь не смотреть им в глаза.

Тем временем Кэти, сидевшая на вершине пирамиды, принялась что-то шить, а Дасти и Дженни стали готовить все необходимое для фейерверка, которым должно было закончиться представление. Что касается Олли, то он, открыв капот грузовика, что-то ремонтировал в моторном отсеке. Дивер подумал, что он, наверное, слышит каждое слово, произнесенное Маршаллом в адрес Тули. Он представил себе, как Олли улыбается своей ехидной улыбочкой. Но Диверу не хотелось думать об этом, тем более что Олли считал его своим другом. Поэтому он устремил свой взор на пирамиду и стал наблюдать за тем, как работает Кэти.

Ему показалось странным то, что она забралась так высоко и сидит на самом солнце, тогда как вполне можно было устроиться в тени. И вдруг ему пришло в голову, что Кэти забралась на вершину пирамиды просто для того, чтобы он ее обязательно увидел. Но если это так, то она совершает глупость. То, что случилось сегодня утром — и ее болтовня, и то, что она прижималась к нему, не имело никакого значения. Надо быть полным идиотом, чтобы вообразить себе, что такая умная и красивая женщина всерьез начнет проявлять к нему интерес. Скорее всего, она сидела на вершине пирамиды только потому, что ей нравилось сверху наблюдать за этим городком.

Между тем она подняла руку и помахала ему.

Дивер не посмел ответить ей тем же жестом. Маршалл все еще гневался, распекая Тули за поступки, совершенные им много лет назад. Отведя глаза от Кэти, Дивер увидел, как Тули безропотно принимает и эти упреки. Казалось, Тули подавляет все свои чувства, когда с ним разговаривает отец.

В конце концов, выволочка закончилась. Маршалл наконец успокоился и теперь ждал, что скажет Тули.

— Извините, сэр, — вот все, что сказал в ответ Тули. В его словах не было ни гнева, ни сарказма, они были сказаны абсолютно искренне. — Извините, сэр.

Маршалл с гордым видом удалился в направлении грузовика.

Как только отец удалился на достаточное расстояние, Тули повернулся к Диверу.

— Извини, что тебе пришлось все это выслушивать.

Дивер пожал плечами. Он не знал, что сказать в ответ.

Тули горько усмехнулся.

— Вот так каждый раз. Но отцу больше нравится, когда при этом кто-нибудь присутствует.

— Я не разбираюсь в отцах, — сказал Дивер.

Тули улыбнулся.

— Папа ведет себя не так, как это принято у других людей. Здравый смысл и элементарная вежливость — это подпорки, необходимые для людей с более примитивным мышлением, — лицо Тули стало печальным. — Нет, Дивер, я люблю своего отца. И дело здесь не в Олли и не в том, как я обращался с ним. Ведь я говорил Олли вовсе не о грузовике. Дело в том, что я слишком люблю своего папу, и Олли прекрасно знает об этом. И именно это во мне так его раздражает, — Тули посмотрел по сторонам, как будто хотел выяснить, не осталось ли для него еще какой-нибудь работы. — Думаю, мне сейчас лучше пойти в город и получить официальное разрешение на проведение представления. Кстати, тебе ведь тоже нужно в город, ты же хотел сообщить о себе в Моаб, не так ли?

— Думаю, да.

Тули подошел к матери и спросил, не нужно ли ей что-нибудь в городе. Скарлетт составила список, в основном в него вошли продукты питания — мука, соль, мед. Их можно было получить бесплатно, так как они обладали правом брать их на общественных складах. Подойдя, Олли бросил в грудь Тули грязный воздушный фильтр.

— Мне нужен новый воздушный фильтр, точно такой же, только чистый.

— Куда это ты собрался, Лоуренс? — спросила Скарлетт.

— Спать, — ответил он. — Если ты помнишь, я всю ночь был за рулем, — с этими словами Олли пошел прочь.

— А как насчет тормозных колодок? — спросил Тули.

— Ах, да. Посмотри, может, здесь есть механик, который может этим заняться, — Олли нырнул в палатку. В воздухе все еще пахло недавним скандалом. Дивер обратил внимание на то, что Скарлетт даже не поинтересовалась, что произошло.

Пояснив Тули, что надо достать в городе, она обсудила с ним, какие пожертвования они могут получить от публики в таком местечке, как Хэтчвилл. Затем Тули, а вместе с ним и Дивер отправились в город. Дивер хотел взять с собой седло, но Тули его отговорил.

— Если они скажут, что тебе нужно сегодня же выезжать, то его захватит твой возница. А если ты отправишься в Моаб послезавтра, вместе с нами, тогда ты можешь оставить его здесь, — казалось, он хочет оставить седло в качестве гарантии того, что Дивер обязательно вернется.

Дивер сам не понимал, почему он не прихватил с собой седло, оставив без внимания предложение Тули. Он знал, что еще совсем недавно они хотели его прогнать, и только вежливость, чувство собственной вины или смущение могли заставить Тули использовать седло как гарантию того, что Диверу придется вернуться к ним еще хотя бы раз. Как это ни смешно, но Дивер ничего против не имел. Уже давно никто не рисковал уговорить его остаться. Они же сами твердили, что он друг Олли. А как с ним вела себя Кэти? Все это говорило о том, что они хотят его удержать. Он все больше склонялся к тому, что будет и дальше с ними работать, помогать им разгружать грузовик и готовиться к представлению. Дивер пролил слишком много пота на этом поле, чтобы взять и сегодня же уехать в Моаб. Ему хотелось посмотреть, ради чего была вся эта суета. Он хотел посмотреть представление. Вот, собственно, и все.

Но сделав такое заключение, Дивер понял, что лжет самому себе. Он, конечно, хотел посмотреть представление, но дело было не только в этом. Еще он испытывал сильное желание, настолько сильное и древнее и так долго терзавшее его, что Дивер уже стал о нем забывать. Ему казалось, что какая-то часть его истомившейся души уже умерла, так и не утолив жажды. И только то, что здесь произошло, вновь пробудило это мучительное чувство, и теперь он уже не мог уехать, не выяснив, может ли он каким-то образом удовлетворить свое желание. И дело было не в Кэти. Во всяком случае, не только в ней. Здесь было нечто большее. Возможно, что к тому времени, как он отправится в Моаб, ему удастся выяснить, что именно так терзает его, и это чувство заставит навсегда померкнуть мечту стать Всадником Ройала.

Выбрав кратчайший путь к ратуше, Дивер и Тули не стали петлять по всем улицам, как это утром делал грузовик. Местные ребятишки все еще с восхищением смотрели на них.

— Вы кто, Ной? — громко спрашивали они. — Вы Иисус? Вы Армстронг?

Тули махал им рукой, улыбался и чаще всего отвечал на их вопросы.

— Нет, эту роль играет мой папа, — говорил он.

— Вы Альма?

— Да, это одна из моих ролей.

— Что вы покажете сегодня вечером?

— «Славу Америки».

Весь путь по городу Дивер ощущал на себе восхищенные взгляды детишек. Они совсем не боялись разговаривать с незнакомыми людьми из труппы бродячих актеров.

— Похоже, ваше представление будет самым крупным событием, которое они когда-либо видели, — заметил Дивер.

— Это немного печально, верно? — сказал Тули. — В старые времена эти представления не вызывали такого восторга.

Дивер вошел вместе с Тули в кабинет мэра. Они увидели секретаря, волосы которого были аккуратно и коротко острижены. Судя по внешнему виду, этот человек каждую неделю посещал парикмахера и ежедневно принимал ванну. Дивер не мог понять, то ли он презирает этого человека, то ли завидует ему.

— Я из труппы бродячих актеров, — сказал Тули, — и мне нужно заменить наше временное разрешение на постоянное.

Заметив, что он перешел на вкрадчиво-учтивый тон, Дивер подумал, что его собственная жизнь была бы намного легче, если бы он в свое время умел так вести себя со своими приемными родителями или с епископами приходов, в которых он жил. Впрочем, Тули нужно было продержаться всего лишь несколько минут, тогда как Диверу пришлось бы вести себя так каждый день из года в год. По сути, это то же самое, что косить глазами — каждому это по силам, но если заниматься этим слишком долго, то заболит голова.

А потом он вспомнил, как в детстве ему кто-то сказал, что если слишком часто косить глазами, то так навсегда и останешься косоглазым. А что, если это верно и в отношении застенчивости и робости? Что, если это уже войдет в привычку, и ты забудешь о том, что это только игра, точно так же, как Маршалл и Скарлетт не замечали, что разговаривают с рейнджером, которого подобрали на дороге, вымышленными голосами своих персонажей. Станешь ли ты таким же, как твой герой?

У Дивера было достаточно времени, чтобы обо всем этом поразмыслить, так как секретарь очень долго хранил молчание. Он только сидел и рассматривал Тули. На его очень чистом и незагорелом лице не было и намека на какие-либо эмоции. Затем он посмотрел на Дивера. Он не стал задавать вопросов, но Дивер и без слов понял, что от него хотят услышать.

— Я конный рейнджер, — сказал Дивер, — они подобрали меня на дороге. Мне нужно позвонить в Моаб.

Конный рейнджер — горожане их презирали, но, по-крайней мере, они понимали, что им нужно.

— Вы можете туда войти и позвонить, — секретарь показал на пустой кабинет. — Шериф выехал по вызову.

Дивер прошел в кабинет и сел за письменный стол. Он был старинной работы, возможно, один из тех, что он сам привозил еще в те дни, когда работал в отделе по спасению имущества. С тех пор не прошло и десяти лет.

Ему не удалось сразу же соединиться с оператором — линия была занята. Ожидая, когда она освободится, Дивер слышал, что происходит в соседней комнате.

— Вот лицензия нашей семьи на коммерческую деятельность, выданная в Зарахемле, — говорил Тули. — Если вы найдете нас в базе данных по коммерческой деятельности…

— Заполните эти бланки, — оборвал его секретарь.

— Но у нас есть лицензия государства Дезерет, сэр, — возразил ему Тули. Он говорил по-прежнему вежливо и робко.

Ответа не последовало. Подавшись вперед, Дивер увидел, что Тули сидит, заполняя бланки. Дивер понял, почему он это делает, все правильно — чтобы уладить дело, нужно было уступить. Так секретарь доказал, что он здесь главный. Так он поставил этих бродячих комедиантов на место и дал понять, что у них здесь нет никаких прав. Поэтому Тули придется заполнять бланки, но как только он уйдет, секретарь заглянет в базу данных о коммерческой деятельности, найдет там их лицензию и порвет бланки. А может быть, он просмотрит каждую строчку бланков, чтобы найти в них несоответствия или ошибки и тем самым получить основания вышвырнуть труппу из Хэтчвилла. Это было бы несправедливо. Ведь у семейства Аалей хватало забот и без этого стриженого, чистенького лизоблюда, который сидел в кабинете мэра.

На какое-то мгновение Дивера ослепил гнев, точно такой же, как тот, что он испытал сегодня утром, когда Маршалл, положив руку ему на плечо, назвал его сынком. Его руки задрожали, и он стал нервно переминаться, словно собрался пуститься в пляс или начать биться в судорогах. Или ударить этого дорвавшегося до власти ублюдка прямо в лицо и сломать ему нос, пустить ему кровь так, чтобы он весь выпачкался в собственной крови, размазать ее по его волосам и одежде. Тогда в следующий раз он не будет поступать так дурно, поскольку пятна на его рубашке напомнят ему о том, что не надо доводить людей до ручки, иначе однажды их терпению придет конец, и они покажут тебе, чего стоит вся твоя власть…

Но вскоре Дивер обуздал свой гнев и успокоился. Вокруг было полно таких вот доморощенных скотов, выполняющих административную работу на добровольных началах, и этот секретарь был еще не самым худшим из них. Тули правильно сделал, что смирился и дал этому гаду ощутить собственную значимость. Он позволил ему одержать победу сейчас, чтобы потом его семья одержала более крупную победу. Потому что когда они уедут из этого города, Аали так и останутся собой, они по-прежнему будут единой семьей, тогда как этот секретарь лишится всякой власти над ними. Возможность уехать в любой момент, когда пожелаешь — вот что такое настоящая свобода. Она была понятна Диверу, поскольку только такой свободой он обладал и только ее всегда желал.

Он наконец дозвонился до оператора, представился ему и сказал, с кем он хочет поговорить и почему. Оператор, как всегда в таких случаях, с помощью компьютера убедился в том, что Дивер на самом деле конный рейнджер и поэтому имеет право на неограниченное количество звонков в региональную штаб-квартиру, расположенную в Моабе. После этого он наконец соединил его с Моабом. Там трубку взял постоянный диспетчер Мич.

— Взял соскобы? — спросил Мич.

— Да.

— Молодец, Возвращайся.

— Как скоро?

— Не так скоро, чтобы платить за скорость. Воспользуйся попуткой. И не спеши.

— Два-три дня тебя устроят?

— Тебе некуда спешить. Если не считать того, что у меня здесь лежит бумага, в которой тебе разрешают подать заявление о приеме в состав всадников Ройала.

— Какого черта ты сразу мне об этом не сказал, жопа с ручкой!? — крикнул Дивер в трубку. Он целых три года находился в предварительном списке.

— Просто я не хотел, чтобы ты сразу же обмочился от радости, — сказал Мич. — И учти, это всего лишь разрешение подать заявление.

Как мог Дивер объяснить ему, что он не надеялся получить даже это разрешение? Он был уверен в том, что его вычеркнут, как не мормона, которых и близко не подпускали к приличным рабочим местам.

— Кстати, Тиг, тут у меня набралось человек пять ребят, которые спрашивают, не передашь ли ты им свое право подать заявление. Они весьма настойчиво просят об этом.

Отписать свое место в очереди тому, кто занимает более удаленное место в списке, было делом вполне законным. Но брать за это деньги было преступлением. И все же, поскольку предварительный список претендентов на место всадника сопровождения был довольно длинным, то в нем всегда находилось несколько человек, которые вовсе не хотели подавать заявление, а записались только для того, чтобы продать свое место и заработать немного денег. Дивер понимал, что если он согласится и Мич скажет ему имена этих «настойчивых» претендентов, то он сразу же начнет получать от них всякие посулы и услуги. Но тогда он лишится своего права подать заявление.

— Нет, Мич, спасибо.

В дверях появился секретарь. Его лицо выражало негодование.

— Секундочку, — сказал Дивер и прикрыл рукой трубку. — Что случилось?

— Вы что, не знаете законов общественных приличий? — спросил секретарь.

Какое-то мгновение Дивер не мог сообразить, о чем он говорит. Неужто секретарь услышал намек Мича на продажу права подать заявление? Нет — секретарь говорил лишь о законах общественных приличий. Дивер попытался вспомнить, что он говорил по телефону. Должно быть, он слишком громко сказал «какого черта». И хотя выражение «жопа с ручкой» не входило в список нецензурных слов, оно, тем не менее, вполне легко попадало под формулировку «другие грубые или распутные выражения или жесты».

— Я сожалею об этом, — сказал он.

— Я надеюсь, вы очень об этом сожалеете.

— Да, — он изо всех сил постарался говорить так же робко, как прежде говорил Тули. Сейчас это было особенно трудно, поскольку буквально за минуту до этого он был готов громко расхохотаться от радости — ведь ему разрешили подать заявление! Но Дивер подумал, что секретарю не слишком понравится, если он сейчас расхохочется. — Очень сожалею, сэр, — и это обращение он произнес, вспомнив, что его использовал Тули.

— Потому что мы в Хэтчвилле не из тех, кто закрывает глаза на порок.

«Ну да, вы в Хэтчвилле даже не справляете малую нужду, а терпите, пока не загнетесь». Но Дивер не сказал это вслух, а только посмотрел на секретаря как можно спокойнее. Затем чиновник, отягощенный тяжелым бременем добродетели, отправился к своему столу.

Не хватало Диверу накануне подачи заявления попасть под арест за нарушение законов об общественных приличиях.

— Ты еще не положил трубку, Мич?

— Уже занес ее над рычагом.

— Я приеду через два дня. Я захватил свое седло.

— Ну ты крут!

— Круче некуда.

— Есть куда.

— Ладно, до встречи, Мич.

— Отдай свои сведения об эрозии аналитику, хорошо?

— Понял, — ответил Дивер и положил трубку.

Секретарь без особой охоты объяснил ему, где находится кабинет аналитика. Но аналитик, конечно, не стал передавать эти сведения, он сделал это ночью, причем по той же самой телефонной линии, по которой днем велись разговоры. Но он ввел данные в компьютер. Несмотря на то, что сведения, записанные Дивером, уместились в тонкий блокнот, аналитик, похоже, воспринял свалившуюся на него работу без особого восторга.

— Как много координат, — устало произнес он.

— Моя работа в том и заключается, чтобы все их записывать, — сказал Дивер.

— И вы в ней весьма преуспели, — сказал аналитик. — Вчера пустыня, сегодня пастбище, завтра ферма, — это был лозунг новых земель. И это означало, что разговор закончен.

Когда Дивер вернулся в кабинет секретаря, Тули в нем уже не было. Он был в кабинете мэра, и так как дверь была полуоткрыта, Дивер довольно хорошо слышал, о чем там шла речь. Тем более что мэр не слишком выбирал выражения.

— Я не обязан давать вам разрешение, мистер Ааль, и ваша лицензия, выданная в Зарахемле, вам не поможет. И не воображайте, что на меня произвело впечатление то, что ваша фамилия Ааль. Нет такого закона, который говорит, что родственники героя лучше прочего дерьма только потому, что они носят его имя. Вы поняли?

Слово дерьмо определенно входило в список нецензурных слов. Дивер посмотрел на секретаря, но тот зарылся в ворохе бумаг.

— Так, значит, вы не из тех, кто закрывает глаза на порок, — тихо сказал Дивер.

— Что? — спросил секретарь.

Если он слышал Дивера, значит, наверняка, слышал и мэра. Но Дивер решил не придавать этому большого значения.

— Ничего, — у него не было причин провоцировать секретаря. Поскольку Дивер прибыл в город вместе труппой бродячих актеров, то любые его поступки, которые могли разгневать местных жителей, поставили бы семейство Аалей в неудобное положение. А у них, похоже, и без того хватало забот.

— При виде этих ваших костюмов, декораций и освещения, молоденькие девицы начинают верить, что вы и вправду пророк Иосиф или Иисус Христос или Альма или Нейл Армстронг. И любой бессовестный негодяй может обвести их вокруг пальца и сделать с ними все, что захочет.

Тули наконец повысил голос, на мгновение отбросив свой раболепный тон. Дивер с облегчением понял, что Тули все же можно вывести из себя.

— Если у вас имеется обвинение…

— В большинстве этих случаев замешаны труппа Аалей и Театральная ассоциация, я понятно выражаюсь? Никаких ордеров я выписывать не буду, но мы будем за вами внимательно наблюдать. То, что вы теперь называете себя «Балаганом Чудес Свитуотера», вовсе не означает, что мы не знаем, кто вы такие. Так что передайте всей вашей компании, что мы будем за вами внимательно наблюдать.

Тули что-то сказал в ответ, но его голос был слишком тихим, и Дивер ничего не услышал.

— В Хэтчвилле этого не случится. Вам не удастся испортить девиц, а потом смыться вместе с вашими полномочиями, выданными Пророком.

Так, значит, кое-кто и впрямь верил во все эти байки о бродячих актерах. Наверное, и сам Дивер когда-то в них верил. Но когда знаешь таких людей, как Аали, все эти байки кажутся полным абсурдом. Правда, жители Хэтчвилла, которые не закрывают глаза на порок, думают, конечно, иначе.

Совсем поникший Тули вышел наконец из кабинета мэра. Но все же он получил разрешение и бланк требований на получение товаров со склада епископа. На обеих бумагах стояла, конечно, одна и та же подпись, так как мэр был и епископом.

Дивер не стал расспрашивать его о том, что сам уже слышал. Вместо этого он рассказал Тули о том, что ему разрешили подать заявление и он, таким образом, получил шанс попасть в ряды всадников сопровождения.

— Зачем тебе это нужно? — спросил Тули. — Ведь у тебя будет собачья жизнь. Тебе придется скакать тысячи миль верхом. Ты будешь все время чувствовать усталость. При первой возможности тебя попытаются убить. Каждый день, даже в непогоду, тебе придется быть в седле. Ради чего?

Это был дурацкий вопрос. Каждый мальчишка Дезерета знал, ради чего он хочет стать всадником Ройала.

— Чтобы спасать жизни людей. Чтобы приводить их сюда.

— Всадники сопровождения главным образом перевозят почту из одного заселенного района в другой. Кроме того, они составляют карты. Это не намного увлекательнее, чем та работа, которой ты сейчас занимаешься.

Итак, Тули уже интересовался, чем занимается его дядя Ройал. Интересно, что думает об этом Маршалл?

— Тебе приходила мысль самому заняться этой работой? — спросил Дивер.

— Ну нет, это не для меня, — возразил Тули.

— Да, ладно, не криви душой, — сказал Дивер.

— Я перестал об этом думать, как только стал достаточно взрослым, чтобы сделать обдуманный выбор, — еще не закончив эту фразу, Тули, должно быть, понял, что сказал не совсем то, что хотел. — Я не хотел сказать, Дивер, что ты делаешь необдуманный выбор. Я просто имел в виду, что если один из нас уйдет, то наша семейная труппа погибнет. Кто будет играть мои роли? Дасти? Дедушка Парли? Нам придется брать кого-то со стороны. Но долго ли он будет работать, как все мы, бесплатно, довольствуясь лишь тем, что получает взамен еду и кров? Как только один из нас уйдет, для остальных все будет кончено. Как папа и мама заработают себе на жизнь? Так как же я могу уйти от них и стать всадником сопровождения?

В голосе Тули и в том, как он все это сказал, было нечто, заставившее поверить, что так оно и есть. Он действительно боялся распада семьи и прекращения деятельности труппы. А еще Дивер понял, что Тули находится в безвыходном положении, фактически он попал в ловушку. Ведь он даже мечтать не мог о собственном, независимом от семьи выборе. И поскольку он говорил правду, доверившись своему собеседнику, Дивер ответил ему тем же. Он рассказал ему кучу таких вещей, о которых никому не говорил, во всяком случае в последнее время.

— Став всадником сопровождения, ты сразу же получаешь громкое имя. Как называют нас, конных рейнджеров? Охотники за кроликами. Пастухи.

— Я слышал названия и похуже, — сказал Тули. — Они связаны с тем, что вы якобы вступаете в близкие отношения с коровами. У вас, рейнджеров, почти такая же плохая репутация, как и у нас.

— Вы, по крайней мере, хоть что-то означаете для жителей каждого города, в который приезжаете.

— Ну да, они расстилают перед нами красный ковер.

— Я хочу сказать, когда вы играете Ноя или Нейла Армстронга или еще кого-нибудь.

— Ну так это наши роли, а не мы сами.

— Для них это вы сами.

— Для детей, — уточнил Тули. — Взрослые же относятся к человеку в зависимости от того, чем он занимается здесь, в этом городе. Можно быть епископом или мэром…

— Епископом и мэром.

— Или шерифом или учителем воскресной школы, или фермером, или еще кем-то. Но ты должен быть постоянным жителем. Мы же приезжаем сюда и чувствуем себя чужими.

— Но, по крайней мере, хоть кто-то из них рад видеть вас.

— Конечно, — сказал Тули. — Я и не отрицаю, что кое в чем нам легче, чем тебе, не мормону.

— Ах вот оно что. Кэти тебе рассказала, что я не мормон.

Значит, все-таки тот факт, что он не мормон, имел для нее значение и такое, что она рассказала об этом брату. Мормоны всегда проявляют бдительность, когда рядом с ними оказывается чужак. Но Тули рассказывал ему все это так, словно они были друзьями, хотя он знал, что Дивер никогда не был мормоном.

К тому же Тули вел себя очень тактично и даже был слегка смущен собственной осведомленностью о том, что Дивер поведал лишь одной Кэти.

— Мне хотелось это узнать, ну вот я и попросил ее выяснить.

Дивер попытался его успокоить.

— Вообще-то я обрезанный.

Тули рассмеялся:

— Да, жаль, что ты живешь не в Израиле. Там бы тебя приняли как родного.

Когда Диверу было лет шестнадцать, один дальнобойщик объяснил ему, что мормоны так чертовски праведны только потому, что ничего другого им не остается. Он говорил, что если обрезать всю крайнюю плоть, то сперма больше не сможет извергаться. Дивер еще тогда понимал, что байка насчет невозможности семяизвержения была враньем, но то, что этот дальнобойщик высмеивал обрезание, как часть религии мормонов, Дивер понял только сейчас. И снова Дивер, сам того не желая, сказал обидную для своего собеседника глупость:

— Извини. Я думал, что вы, мормоны…

Но Тули только рассмеялся.

— Вот видишь, оказывается, все пребывают в полном неведении.

Тули хлопнул рукой по плечу Дивера. Он не спешил убрать руку, и они бок о бок двинулись по улице Хэтчвилла. На этот раз Дивер не рассердился. Теперь он не видел ничего оскорбительного в том, что рука Тули лежала на его плече. Они пошли на склад, где договорились насчет тележки, на которой и привезли все заказанные продукты.

— Солдаты Соединенных Штатов! Мы могли бы пойти на Филадельфию и… мы могли бы пойти…

— Пойти с оружием и растоптать Филадельфию в прах.

— Солдаты Соединенных Штатов! Мы могли бы пойти с оружием и растоптать Фила…

— Растоптать Филадель…

— Растоптать Филадельфию в прах, и как тогда сможет…

— Как тогда Конгресс сможет…

— Как тогда Конгресс сможет отрицать наши законные претензии на казначейство этой крови, которую мы создали…

— Нацию, которую мы создали…

— Я начну еще раз. Просто я немного сбился, Дженни. Давай-ка я начну еще разок.

Старина Парли столько раз повторял речь Джорджа Вашингтона к своим войскам, что Дивер, который в это время занимался ремонтом реле вентилятора отопителя, пожалуй, смог бы ее повторить слово в слово. Засунув голову в самые недра моторного отсека, Дивер удерживал равновесие, зацепившись одной ногой за крыло грузовика. Голос Парли отражался раскатистым эхом от металлических стенок моторного отсека. Скатываясь со лба, пот попадал в глаза Дивера и раздражал. Паршивая работенка, но пока вентилятор будет работать, они будут вспоминать его добрым словом.

Готово. Теперь осталось лишь выбраться отсюда, завести грузовик и проверить, работает ли теперь мотор вентилятора.

— Теперь я понял, Дженни, вот послушай, — сказал Парли. — Но неужели теперь ради денег мы откажемся от самих принципов свободы, за которую мы сражались, и ради которой погибло так много наших товарищей? Вот здесь, Дженни, подскажи мне слово.

— Я.

— Что я?

— Я говорю.

— Вспомнил! Я говорю тебе, Ней!

— Я говорю, что в Америке солдаты являются собственностью законного правительства даже тогда, когда это законное правительство поступает с ними несправедливо.

— Не надо читать мне всю речь!

— Я подумала, дедушка, что если ты услышишь ее всю до конца, то сможешь…

— Ты мой суфлер, а не дублер!

— Ну извини, но мы здесь застряли и…

Дивер запустил двигатель грузовика. Шум мотора заглушил голос Парли Ааля, который несправедливо обвинял Дженни, списывая на нее дефекты собственной памяти. Вентилятор исправно работал. Дивер заглушил мотор.

— …и внезапно заводит мотор! Я не могу работать в такой обстановке! Я не волшебник. Такие длинные речи просто невозможно запомнить…

Но теперь с ним разговаривала уже не Дженни, а Маршалл.

— Мотор уже заглушили, так что давай немедленно начинай.

Голос Парли стал намного тише, и теперь в нем звучала обида.

— Я так часто повторял эти слова, что они утратили для меня всякий смысл.

— А тебе и не надо понимать их смысл, ты просто должен их произносить.

— Но это слишком длинный кусок!

— Мы уже сократили его, оставив самое главное. Вашингтон говорит им, что они могли бы захватить Филадельфию и разогнать Конгресс, но тогда вся их борьба оказалась бы совершенно бессмысленной, и поэтому надо набраться терпения и не мешать демократии спокойно проявить свою волю.

— Но почему я должен все это говорить? Ведь это такая длинная речь.

— Вообще-то Вашингтон говорит здесь не только это Папа, мы не можем ставить «Славу Америки» без Джорджа Вашингтона.

— Ну тогда сам его и играй! Я больше не в силах этим заниматься! Ни один человек не в состоянии запомнить все эти речи!

— Раньше ты делал это без всякого труда!

— Я уже слишком стар! Неужели я сам должен напоминать тебе об этом, Маршалл? — затем он смягчил свой тон и обратился к своему сыну чуть ли не с мольбой: — Я хочу уехать домой.

— К Ройалу, — он произнес это имя с тем же шипением, что издает капля кислоты, упавшая на кусок дерева.

— Домой.

— Наш дом теперь, под водой.

— Тебе следовало бы самому произносить речь Вашингтона, и ты это прекрасно знаешь. Твой голос вполне для этого подходит, а Тули мог бы сыграть Джефферсона.

— Может, он и Ноя мог бы сыграть? — спросил Mapшалл с издевкой, словно эта идея была полным безумием.

— В его годы ты уже играл Ноя.

— Для этого Тули еще не созрел!

— Нет, созрел, а тебе уже надо играть мои роли. Что касается Донны и меня, то нам уже давно надо возвращаться домой. Ради всего святого, Марш, ведь мне уже семьдесят два, и мир, в котором я жил, уже давно не существует. Я хочу хоть перед смертью обрести покой, — последние слова этой фразы Парли произнес хриплым шепотом. Это была настоящая драма. Сидевший в кабине грузовика Дивер не мог ее видеть, но попытался представить себе, как все это происходит: старый Парли долге всматривается в лицо своего сына, а затем медленно отворачивается от него и походкой усталого, но полного достоинства человека удаляется в направлении своей палатки. Каждая семейная склока Аалей напоминала сцену из спектакля.

Наступившая затем тишина продолжалась довольно долго, и Дивер решил, что теперь можно открыть дверцу и выбраться из кабины. Спрыгнув на землю, он сразу же посмотрел назад, туда, где Дженни и Парли репетировали монолог Вашингтона. Их там уже не было. Ушел и Маршалл.

Под навесом походной кухни сидела Донна, жена Парли. Эта хрупкая женщина выглядела гораздо старше своего мужа. Еще утром, как только выгрузили ее кресло-качалку, она сразу же уселась в тени навеса. Так она и сидела в своем кресле, то засыпая, то снова просыпаясь. Но она вовсе не впала в старческий маразм. Она могла самостоятельно есть и разговаривала с окружающими. Похоже, ей нравилось сидеть, закрыв глаза, в своем кресле и воображать, что она находится совсем в другом месте.

Но сейчас она явно пребывала в данной пространственной реальности. Увидев, что Дивер смотрит на нее, она тотчас сделала ему знак, чтобы он подошел к ней. И Дивер подошел.

Он решил, что Донна хочет попросить его быть поосторожнее.

— Мне жаль, что я как раз в это время завел грузовик.

— Ну что вы, грузовик здесь совсем ни при чем, — она указала ему на стоявшую рядом с ней табуретку. — Дело в том, что Парли всего лишь старик, который больше не желает работать.

— Могу понять его состояние, — сказал Дивер.

Она печально улыбнулась, словно хотела сказать, что ему никогда в жизни этого не понять. Донна внимательно смотрела на Дивера, изучая его лицо. Он ждал. Ведь это она попросила его подойти. Наконец она задала вопрос, который ее действительно интересовал.

— Зачем вы здесь, Дивер Тиг?

Он счел этот вопрос вызывающим.

— Чтобы отблагодарить за оказанную услугу.

— Нет, нет. Я хочу узнать зачем вы здесь остались?

— Мне нужна была попутка.

Она молчала.

— Я подумал, что должен отремонтировать вентилятор обогрева.

Она по-прежнему молчала.

— Я хочу посмотреть представление.

Она удивленно подняла бровь.

— А Кэти здесь ни при чем?

— Кэти красивая девушка.

Она вздохнула:

— И смешная. И одинокая. Она думает, что хочет уйти из труппы. Но на самом деле это не так. Бродвея больше не существует. Здания, в которых были театры, давно захвачены крысами. Они сгрызли павлина NBC[106], не оставив от него даже перышка, — она хихикнула, развеселившись от собственной шутки.

Затем, словно понимая, что забыла, к чему вела весь этот разговор, Донна замолкла и уставилась куда-то в пространство. Дивер никак не мог сообразить, что же ему теперь делать, то ли возвращаться назад к грузовику, то ли вообще уйти. А может быть, поступить как-то совсем по-другому.

Старуха заставила его вздрогнуть, когда, повернув голову, снова уставилась на него. Но на этот раз она разглядывала его даже более пристально, чем прежде.

— А может, вы один из трех неофитов?

— Что?

— Они так же, как вы, неожиданно появляются на пути. И делают это именно тогда, когда мы больше всего нуждаемся в помощи ангела.

— Три неофита?

— Те самые, что решили задержаться на Земле до тех пор, пока не вернется Христос. Так они до сих пор и бродят по ней. Сделают доброе дело и исчезнут. Сама не знаю, почему я так подумала, ведь я понимаю, что вы самый обычный парень.

— Я не ангел.

— Но к вам так тянутся все, кто помоложе. Олли, Кэти, Тули. Я думала, что вы пришли, чтобы…

— Чтобы что?

— Чтобы дать им то, чего они больше всего желают. А почему бы вам это и не сделать? Порой чудеса могут творить не только ангелы.

— Но ведь я даже не мормон.

— По правде говоря, — сказала старая женщина, — Моисей тоже не был мормоном.

Он рассмеялся. Она подхватила его смех. Затем снова уставилась куда-то этим своим отсутствующим взглядом. Подождав некоторое время, Дивер увидел, что ее отяжелевшие веки затрепетали и стали опускаться. Он встал, потянулся и огляделся по сторонам.

Менее чем в пяти футах от Дивера стояла, наблюдая за ним, Скарлетт.

Он ждал, что она скажет ему что-нибудь, но Скарлетт молчала.

Вдали раздались чьи-то голоса. Скарлетт посмотрела в ту сторону, откуда исходил этот шум, нарушивший их безмолвный обмен взглядами. Он тоже туда посмотрел. Дивер увидел, что к грузовику приближается первая группа горожан. Судя по всему, это были три семейства, которые, собравшись вместе, шли на представление, захватив с собой скамейки и пару древних складных стульев. Дивер услышал, как Кэти что-то громко кричит, обращаясь к ним, но девушку он не видел, так как ее заслонял грузовик. Члены семейств махали руками. Дети побежали вперед. Теперь он наконец увидел Кэти, которая вышла на открытое пространство. На ней были кринолиновые юбки Бетси Росс. Дивер знал сцену, в которой появляется Бетси Росс, так как он должен был именно в этот момент поднять флаг, чтобы Дженни могла вовремя помочь Дасти переодеться. Подбежав к Кэти, дети окружили ее, а она, сев на корточки, крепко прижала к себе двух самых маленьких. Потом она встала и повела их к импровизированной сцене. Все это выглядело весьма театрально и явно было сыграно в расчете на родителей. И этот расчет полностью оправдался. Они смеялись и одобрительно кивали головами. Им должно было понравиться представление. Им должна была понравиться эта семейная труппа, ведь Кэти с такой любовью встретила их детей. Все это было театрально, но все же весьма правдоподобно. Дивер и сам не понимал, откуда он это знает. Впрочем, он знал наверняка, что Кэти любит общаться со зрителями.

Размышляя об этом, он сделал еще одно заключение. Он понял, что в тех нескольких сценах, которые Кэти сегодня разыграла перед ним, не было и намека на то тепло, с которым она встречала детей. Это было очевидно. Ее заигрывания с Дивером были фальшивы. Они делались с расчетом. И опять Дивер не мог понять, откуда он это знает. Но он знал. Улыбка Кэти, ее прикосновения, ее внимание, все ее поведение и намеки — все это было не более чем лицедейством. Она вела себя скорее как ее отец, но не как Тули. Даже думать об этом было противно. Но даже не потому, что она хитрила, а скорее потому, что сам Дивер полностью поверил в этот обман.

— Кто сможет отыскать достойную жену? — мягко спросила Скарлетт.

Дивер понял, что краснеет.

— Она дороже, чем коралл, — продолжала декламировать Скарлетт, — ей доверяет полностью супруг и дети удостоены внимания.

Он видел, что детишки не хотят отпускать Кэти. Должно быть, она рассказывала им какую-нибудь историю. Или просто делала вид, что она Бетси Росс. Дети радостно смеялись.

— Она воздаст ему добром, не злом, и будет воздавать всю жизнь. Открыв уста, она произнесет лишь мудрые слова, и верностью своей подаст пример другим. Внимание сосредоточив на делах домашних, она вкушать не станет праздности плодов. И сыновья единодушно назовут ее счастливой — как, впрочем, и ее супруга. А он воздаст ей похвалу: «Немало женщин есть достойных, но ты вне всякого сравнения».

Наверное, она декламировала отрывок из какой-то пьесы, но выбрала его вовсе не случайно. Дивер посмотрел на Скарлетт — она весело улыбалась.

— Это вы делаете мне предложение? — спросил Дивер.

— Очарование — обман, а красота так скоротечна. Достойна почитания только та, что Господа боится. Хвали ее лишь за плоды труда, и пусть ее дела окажутся достойны восхваления.

В конце концов Дивер решил, что Скарлетт, видя, как он смотрит на Кэти, пытается заставить его думать о ней как о жене.

— Вы едва меня знаете, миссис Ааль.

— Думаю, что знаю достаточно. И зови меня просто Скарлетт.

— Но ведь я даже не мормон, — он решил, что ей, вероятно, уже сказали об этом. Дивер знал, насколько важно для мормонов, чтобы бракосочетание проходило в храме, но знал он и то, что ни при каких обстоятельствах его ноги в мормонском храме больше не будет.

Похоже, Скарлетт предвидела такое возражение.

— Но ведь в этом нет вины Кэти, зачем же наказывать бедную девочку?

Он, конечно, не мог взять и прямо сказать ей: «Женщина, если ты думаешь, что твоя дочь действительно влюблена в меня, то ты просто полная идиотка».

— Я человек посторонний, Скарлетт.

— Был посторонним еще сегодня утром. Но матушка Ааль рассказала нам, кто ты на самом деле.

Теперь он понял, что она его дразнит.

— Если я ангел, то плата за услуги оказалась недостаточно высокой.

Но Скарлетт и не думала шутить. Она говорила вполне серьезно.

— Что-то в тебе есть, Дивер Тиг. Ты не слишком разговорчив, а то, что ты говоришь, не всегда правильно, и все же Кэти положила на тебя глаз, а Тули сегодня сказал мне: «Очень плохо, что Тиг должен уехать». Кроме того, ты подружился с Олли, который в течение нескольких лет не мог завести себе друга, — она посмотрела в сторону грузовика, хотя там ничего особенного не происходило.

— Знаешь, Дивер, иногда мне кажется, что Олли просто копия своего дяди Роя.

Дивер едва не расхохотался. Копия Ройала? Олли с его насмешливой улыбочкой и вспыльчивым характером не идет ни в какое сравнение с героем всадников сопровождения.

— Я говорю не о сегодняшнем Ройале и уж тем более не о том искусно созданном образе, который преподносят публике. Знал бы ты, каким он был раньше, задолго до катастрофы. Это был несносный мальчишка. Ему нужно было всюду сунуть свой нос. И не только нос, ну ты понимаешь, о чем я говорю. Казалось, что он не угомонится, пока его плоть не получит все, что она желает. Это было какое-то несчастье. Он не попал в тюрьму только благодаря счастливому случаю и молитвам. За него молилась матушка Ааль, это и было его счастливым случаем.

Дивер заметил, что по мере того, как она говорила, в ее голосе оставалось все меньше той вычурной правильности и наигранной теплоты, к которым он уже привык. Теперь она произносила слова как нормальный человек. Казалось, воспоминания о тех давних временах заставили ее говорить так, как она это делала, еще не будучи актрисой.

— Он не мог долго удержаться на работе, — сказала она. — Он постоянно с кем-нибудь ссорился, терпеть не мог, когда им командуют и тем более ругают. Для него было просто невыносимо заниматься изо дня в день одним и тем же делом. Когда ему было восемнадцать лет, он женился на девушке, которая была уже настолько беременна, что ребенок вот-вот должен был появиться на свет. Но он не мог оставаться дома и не мог сохранять ей верность. Как раз перед Войной Шести Ракет он ее бросил и пошел в армию. Он и цента не послал домой. А после того, как правительство пало, как ты думаешь, кто заботился о его жене и ребенке? Точнее говоря, уже детях.

— Вы?

— Ну да, кто же еще. Но не потому, что мне этого так хотелось. Марш забрал их, и они жили в нашем подвале. Я очень злилась. Марш, я и наши дети сами едва сводили концы с концами, и поэтому каждый раз, когда они ели мне казалось, что они вырывают кусок из ртов маленьких Тули, Кэти и Олли. Я говорила об этом, но не им, а Маршу. Тайком. Не такая уж я была законченная стерва.

Дивер даже зажмурился, услышав, как она произносит это слово.

— И что же он сказал?

— Они — семья, вот что он сказал. Как будто это все объясняло. Семья должна тянуться к семье, так он сказал тогда. Он даже слушать не хотел о том, что их можно выгнать. Об этом не заходила речь, даже когда в университете прекратились занятия и все мы лишились работы, и когда нам пришлось есть стебли одуванчиков и превратить весь внутренний дворик университета в огород, а хлынувший впоследствии ливень вырвал все наши посадки с корнем. В тот первый послевоенный год ужасные ливни день за днем смывали посадки…

На мгновение она остановилась, чтобы заново прожить те тяжелые дни и вспомнить еще какой-то эпизод. Когда она снова заговорила, ее голос становился все более и более отрывистым.

— Потом Маршу в голову пришла эта идея о фургоне бродячих комедиантов. В самом начале мы назывались «Труппа семейства Аалей». Тогда у нас еще был трейлер, а не грузовик, так что это было на самом деле нечто вроде фургона. Мы сделали декорации, а Марш написал «Славу Америке» и адаптировал древнюю мистерию Кумранских холмов. Введя в репертуар инсценировку Писания Мормона, мы отправились в путь. О да, мы всегда были театральной семьей. Я познакомилась с Маршем, когда его мать ставила пьесы в церкви.

Она посмотрела на спящую в кресле свекровь.

— Но кто мог подумать, что лицедейство спасет нас от гибели! Именно Марш, взяв имя Ааль, сделал его известным в каждом уголке Дезерета. И как только он это сделал, мы заставили свою известность приносить такие доходы, что сумели поставить на ноги и собственных детей, и детей Ройала. Все мы были сыты и довольны. Его жене было нелегко жить с нами, она никогда не справлялась со своей работой, но мы все время ее поддерживали. Пока однажды она не сбежала. Но даже после этого мы продолжали поддерживать ее детей и не отдали их в чужие дома. Они знали, что всегда могут рассчитывать на то, что мы их никогда не прогоним.

Она не могла знать, как глубоко ранят эти слова сердце Дивера. Эти слова напомнили ему о людях, бравших его на воспитание, и о том, что они всегда начинали с обещания: «Ты остаешься здесь насовсем». А заканчивалось всегда тем, что Дивер, забросив свою неказистую картонную коробку на заднее сиденье чьей-нибудь машины, снова куда-то уезжал, так и не получив от прежних приемных родителей ни письма, ни даже открытки. Он не хотел больше слышать все эти разговоры о местах, на которые можно рассчитывать. Поэтому он снова перевел тему разговора на Олли.

— Я не понимаю, чем Олли похож на Ройала. Ведь он не бросил детей и никуда не сбежал.

Скарлетт пристально посмотрела ему в глаза.

— Так уж и не бросил? Попыток сделать это было немало.

Дивер вспомнил то, о чем мэр говорил Тули сегодня утром. Семья Аалей была замешана. Сделать девушку беременной и сбежать было делом нешуточным и грозило тюрьмой. А Скарлетт фактически признавала то, что эти обвинения были сущей правдой, а не вздорными вымыслами жителей захолустного городка. Она знала это точно. Вспомнив слова мэра, Дивер понял, что если Олли поймают, то семья наверняка лишится своей лицензии. Они окончательно разорятся — кому они продадут свои костюмы и декорации и если продадут, то по какой цене? В конце концов, они окажутся на какой-нибудь ферме у края пустыни. Дивер попытался представить себе, как Маршалл уживается с другими фермерами, приноравливается к их образу жизни. Он попытался увидеть его, всего покрытого грязью и потом. Вот с чем играет Олли, если Скарлетт говорит правду.

— Держу пари, что Олли такого бы не сделал, — сказал Дивер.

— Олли — это копия Роя. Он не в состоянии себя контролировать. Как только у него возникает желание, он его удовлетворяет и плевать ему на последствия. Мы никогда не остаемся долго на одном месте из-за того, что его могут поймать. Он считает, что так будет продолжаться вечно.

— Вы когда-нибудь объясняли все это самому Олли?

— Ему невозможно что-либо объяснить. Во всяком случае, я не могу это сделать. Марш и Тули тоже не могут. Он либо начинает ругаться, либо просто уходит. Но, может быть, ты, Дивер, сможешь ему объяснить. Ты ведь его друг.

Дивер покачал головой.

— Не стоит обсуждать такие вещи с человеком, которого вы впервые увидели сегодня утром.

— Я понимаю. Но, может, со временем…

— Я только что получил возможность подать заявление с просьбой зачислить меня в состав всадников сопровождения.

Ее лицо помрачнело.

— Так, значит, ты уедешь.

— Я бы в любом случае уехал. В Моаб.

— Конные рейнджеры приезжают в города. Они привозят почту. Мы могли бы поддерживать связь.

— Таким же способом можно поддерживать связь и со всадником сопровождения.

— Для нас это исключено, — возразила она. Дивер знал, что это правда. Они не могли поддерживать связь с одним из всадников Ройала. Во всяком случае, пока Маршалл так относится к своему брату.

Но все же, если Олли действительно так похож на Ройала в молодости, то это вселяло некоторую надежду.

— Но ведь Ройал вернулся домой, не так ли? Может быть, и Олли когда-нибудь угомонится.

— Ройал так и не вернулся домой.

— Но сейчас он живет с женой и детьми, — сказал Дивер. — Я читал об этом в газетах.

— Это только в газетах Ройал вернулся домой. Мы тоже узнали из газет о всадниках сопровождения и о том, что самого отважного из них зовут Ройал Ааль. В те времена мы были достаточно известной труппой и в газетах частенько давали маленькую сноску: «Никаких родственных связей с актерской семьей Ааль не имеет». Это означало, что они спрашивали его об этом, а он отрицал всякую связь с нами. Некоторые из его детей уже были достаточно большими и могли все это сами прочитать. Мы никогда от него не отказывались. Мы говорили его детям: «Да, это ваш папа. Он уехал и выполняет очень важную работу — спасает жизни людей, обезвреживает ракеты, сражается с бандитами». Мы говорили им, что в такое трудное время каждому приходится чем-то жертвовать и что их жертва заключается в том, что нужно какое-то время обходиться без папы. Мы с Маршаллом даже писали Рою. В своих письмах мы рассказывали ему о его детях, о том, какие они смышленые, сильные и добрые. Когда старший из них, Джозеф, упал c дерева и так сильно ушиб руку, что врачи хотели ее ампутировать, мы написали ему о том, какой храбрый у него сын и о том, что мы заставили врачей любым способом сохранить ему руку. Но он так и не ответил на наши письма.

Этот эпизод произвел на Дивера гнетущее впечатление. Он-то хорошо знал, что такое расти без матери и отца. Но он, по крайней мере, знал, что его родители погибли. Он верил, что они бы обязательно к нему приехали, если бы были живы. А каково знать, что твой отец жив и даже знаменит, но тем не менее не приезжает и не пишет письма и даже не пришлет коротенькой весточки.

— А может быть, он просто не получал письма? Она горько усмехнулась.

— Он их получал, не сомневайся. Однажды, тогда Джозефу было уже двенадцать, спустя всего несколько недель после того, как его рукоположили в дьяконы, в нашем лагере, разбитом возле Пангвитча, появился судебный исполнитель. Он привез распоряжение суда. В нем Ройал и его жена значились как предъявители иска — да-да, они снова были вместе. Нам было предписано передать детей Ройала Ааля на попечение шерифа, в противном случае грозило обвинение в похищении детей!

По ее щекам покатились слезы, но это была не та пресная водица, которую обычно выдавливают из себя актрисы, а настоящие, горячие и горькие слезы. На лице Скарлетт отразились все ее горестные воспоминания.

— Сам он не приехал и даже не написал письмо, в котором попросил бы нас передать детей. Он даже не поблагодарил нас за то, что мы на протяжении десяти лет их содержали. Точно так же обошлась с нами и эта неблагодарная сучка, его жена. А ведь она целых пять лет ела наш хлеб.

— Как же вы поступили?

— Мы с Маршем отвели его детей в палатку и сказали им, что их отец и мать послали за ними и что пришло время им всем снова жить одной семьей. В тот момент счастливее их не было никого на свете. Они же читали газеты, в которых было написано, что Ройал Ааль великий герой. Это ведь то же самое, что, будучи сиротой, через много лет узнать, что твой отец-король наконец-то отыскал тебя и скоро ты станешь принцем или принцессой. Они были настолько счастливы, что чуть было не забыли с нами попрощаться. Мы не упрекаем их в этом. Ведь тогда они были детьми, которые спешили вернуться домой. Мы даже не упрекаем их в том, что с тех пор они не написали нам ни одного письма. Скорее всего, Ройал запретил им это делать. А может быть, он оклеветал нас, и теперь они нас ненавидят, — она закрыла лицо левой рукой, тогда как ее правая рука безостановочно теребила колени, собирая в складки мокрое от слез платье. — Так что не надо убеждать меня в том, что Ройал стал другим.

Эта история не имела ничего общего с тем, что обычно сообщалось о Ройале Аале.

— Однажды я прочитала о нем статью, — сказала Скарлетт. — Это случилось несколько лет тому назад. Там говорилось о том, как он и его старший сын Джозеф вместе скачут по прерии. В общем, выросло новое поколение героев. И в этой статье они цитировали Роя, который рассказывал, о том, как ему так тяжело жилось в семье и что ему приходилось соблюдать столько правил, что он постоянно чувствовал себя узником, но тем не менее ему удалось вырвать из этой тюрьмы своего мальчика Джозефа. Дивер читал эту статью, как, впрочем, и все другие статьи, посвященные Ройалу Аалю. Тогда все казалось ему предельно ясным: он верил, что семья была для него настоящей тюрьмой и даже воображал, что, быть может, Ройал Ааль вырвет и его, Дивера, из рук опекунов. Но теперь, оказавшись в семье Ройала, он сам мог судить о том, насколько справедливо называть ее тюрьмой. Да, здесь были и скандалы, и мелкие склоки. Но в то же самое время они дружно трудились, и каждый из них был незаменим на своем месте. Именно в такую семью он мечтал попасть, когда был маленьким.

Сколько раз Дивер мечтал о том, как он приедет в штаб-квартиру всадников сопровождения, расположенную в Голдене, и, поднявшись в кабинет Ройала Ааля, пожмет ему руку и услышит, как Ройал поздравит его с тем, что он стал одним из его всадников. Но теперь, если бы это случилось, то Дивер, наверное, вспомнил бы о том судебном распоряжении, которое получили Маршалл и Скарлетт. И о том, как дети Ройала выросли, так и не получив от своего отца ни единой весточки. Он задумался бы о том, как можно лгать, очерняя людей, которые сделали тебе добро.

В то же самое время Дивер мог понять и Ройала, который, возможно, еще в детстве возненавидел своего брата Маршалла, у которого действительно был тяжелый характер. Дивер предполагал, что и Парли был вовсе не идеальным отцом. Да, члены этой семьи были далеки от совершенства. Но это еще не значило, что их можно поливать грязью.

Как Дивер мог стать всадником сопровождения, зная все эти подробности из жизни Ройала Ааля? Разве он мог пойти за таким человеком? Так или иначе, но ему нужно было выбросить все это из головы, забыть о том, что он узнал. Возможно, когда-нибудь он познакомится с Ройалом настолько близко, что однажды вечером, сев у камина, спросит: «А как поживают твои родственники? Однажды я повстречался с ними. Так как у них дела?». И тогда он услышит эту историю в изложении Ройала.

Выслушав точку зрения противной стороны, Дивер мог полностью изменить свое мнение.

Единственное, чего он не мог, так это представить себе, каким образом Рой стал бы оправдывать все то, что по его вине выпало на долю Скарлетт. Все эти душевные муки, воспоминания о которых вновь заставляли ее страдать.

— Понимаю, почему вы до сих пор на слух не переносите имя Ройала.

— Мы уже давно не выступаем под собственной фамилией, — сказала Скарлетт. — Ты знаешь, чего это стоит Маршу? Все думают, что Ройал герой, а с нами в каждом городе, куда мы приезжаем, обращаются так, словно все мы воры, вандалы и прелюбодеи. Однажды кто-то нас даже спросил, мол, не могли бы мы убрать имя Ааль с борта нашего фургона и тем самым защитить репутацию Роя, — она то ли рассмеялась, то ли всхлипнула. Не так просто было все это рассказывать. — Это чуть было совсем не доконало Марша. Мы ведь и до сих пор получаем на жизнь из благотворительных фондов Церкви. Каждый кусочек нашей пищи получен на складе епископа. Наверное, ты не знаешь, но в прежние времена со склада епископа кормились только те, кто действительно оказался на дне, кто был выброшен на обочину жизни. Те, кто потерпел крах. Мы с Маршем до сих пор ощущаем себя именно такими людьми. Рой не кормится со склада. Теперь перестала это делать и его семья. К тому же Рою не надо, как нам, переезжать из города в город.

Дивер знал, какое испытываешь чувство, когда каждый кусок хлеба, который отправляешь в рот, получен в результате чьей-то благотворительности, когда и жив-то ты лишь благодаря милости, оказанной тебе другими людьми по их доброте сердечной. Неудивительно, что в этой семье гнев все время присутствовал где-то рядом, и чуть что не так, моментально вырывался наружу.

— Во всех этих жалких городишках с нами обращаются самым мерзким образом, и хуже всего то, что мы это вполне заслужили.

— Я так не думаю, — сказал Дивер.

— Иногда мне очень хочется, чтобы Олли сбежал, как это когда-то сделал Рой. Но только прямо сейчас, не дожидаясь, пока у него появится жена и дети, которых он бросит на шею своего брата Тули.

Диверу это показалось несправедливым упреком в адрес Олли, и он почувствовал, что у него хватит смелости сказать об этом прямо.

— Олли много работает. Я был рядом с ним все утро и сам видел.

— Да, да, — сказала Скарлетт. — Я знаю. Он не такой, как Рой. Он старается быть хорошим. Но эта его кривая улыбочка! Он вечно смотрит на нас так, словно все мы выглядим ужасно забавно. Точно так же улыбался и Рой, пока не сбежал. Этой улыбочкой он как бы говорил: «Хоть я сейчас и с вами, но все же я сам по себе».

Дивер тоже обратил внимание на эту улыбку, но он никогда не задумывался над тем, что она может означать. Ему казалось, что Олли чаще всего улыбается, когда его приводят в замешательство действия других членов семьи, или когда он сам пытается проявить дружелюбие. Нельзя винить Олли в том, что когда он улыбается, его лицо напоминает кое-кому лицо Ройала Ааля.

— Олли уже достаточно взрослый, чтобы рассчитывать только на самого себя, — сказал Дивер. — Я в его годы уже пару лет работал водителем грузовика.

Скарлетт недоверчиво посмотрела на Дивера:

— Конечно, Олли уже достаточно взрослый. Но если он уедет, то кто будет заниматься осветительными работами? Кто будет следить за грузовиком? Маршалл, Тули, Кэти и я — что мы знаем, кроме актерского ремесла?

«Неужели она не видит, что противоречит самой себе? — подумал Дивер. — Получалось, что уйти Олли не может, потому что нужен семье, но его собственная мать желает, чтобы он поскорее сбежал, потому что он мог вызвать неприятности, подобные тем, что когда-то вызвал его дядя». Во всем этом напрочь отсутствовал здравый смысл. Насколько Дивер мог судить, Олли не имел ничего общего со своим дядей. Но если его собственная мать считала по-другому, то Олли вряд ли когда-нибудь удастся ее переубедить.

За свою жизнь Дивер повидал немало семей. Так и не прижившись ни в одной из них, он тем не менее видел, как родители обращаются с детьми и как дети относятся к своим родителям. Он лучше других понимал, что такое семейные неурядицы. Каждая семья пыталась их скрыть, делая вид, что все замечательно, но раньше или позже семейные проблемы все равно выходили наружу. Все эти несчастья обрушились на семейство Аалей по вине Ройала, но они не могли переложить на него даже малой толики своих страданий. Но случилось так, что у них был сын, который немного походил на Ройала. Вот здесь-то и вырвалась наружу их давняя семейная проблема. Диверу хотелось узнать, давно ли Скарлетт считает, что Олли похож на своего дядю. Интересно, сам-то Олли хоть краем уха слышал об этом? А может быть, рассердившись, Скарлетт однажды прямо сказала ему об этом: «Ты похож на своего дядю, ты точно такой же, как он!».

Такое навсегда остается в памяти ребенка. Однажды мать семейства, взявшего Дивера на попечение, назвала его вором, и когда оказалось, что ее собственный ребенок украл, а потом продал сахар, она долго извинялась перед Дивером. Но он так этого и не забыл. Между ними возникла стена отчуждения, а через несколько месяцев его взяла на попечение другая семья. Нельзя взять и зачеркнуть то, что однажды было сказано.

Размышляя о людях, которые сначала говорят жестокие слова, а потом не могут забрать их назад, Дивер вспомнил, как утром Маршалл устроил Тули настоящую выволочку. Оказывается, то, что Олли, по мнению его собственной матери, похож на Роя Ааля, вовсе не было единственной проблемой этой семьи.

— Дивер Тиг, мне не следовало рассказывать тебе об этом.

Дивер подумал, что он, наверное, слишком долго молчал.

— Нет, все нормально, — успокоил он Скарлетт.

— Но в тебе все же есть нечто особенное. Ты так уверен в себе.

Об этом Диверу говорили и раньше. Долгое время он считал причиной такого мнения собственную замкнутость. Он редко общался с людьми, а если и делал это, то был не особенно разговорчив.

— Надеюсь, что вы правы, — сказал он.

— А когда матушка Ааль назвала тебя ангелом…

Дивер усмехнулся.

— Я подумала, что может быть сам Господь привел тебя к нам. Или привел нас к тебе. И как раз в тот момент, когда мы так нуждаемся в исцелении. Быть может, сам ты этого и не понимаешь, но не исключено, что ты здесь для того, чтобы сотворить чудо.

Дивер покачал головой.

— Не исключено, что ты можешь творить чудеса, даже не понимая, что делаешь, — она взяла Дивера за руку. В этот момент к ней снова вернулась ее обычная манера из всего делать спектакль. Пытаясь его убедить, она снова стала актрисой. Дивер был рад тому, что так ясно видит различие между ее естественным поведением и актерской игрой. Это означало, что он мог верить тем словам, которые она произнесла, когда находилась в естественном состоянии. — Ах, Дивер, — воскликнула она, — я так боюсь за Олли.

— Боитесь, что он сбежит? Или боитесь, что он не сбежит?

Она перешла на шепот.

— Сама не знаю, чего я хочу. Просто я хочу, чтобы стало лучше.

— Жаль, что я не могу вам помочь. Мне по силам лишь поднять флаг в сцене с Бетси Росс и отремонтировать вентилятор обогревателя.

— Может быть, этого будет вполне достаточно, Дивер Тиг. Возможно, что тебе нужно лишь оставаться тем, кто ты есть. Что, если Господь послал тебя к нам? Так ли уж это невероятно?

Дивер не мог не рассмеяться.

— Господь никогда и никуда меня не посылал.

— Ты хороший человек.

— Откуда вам это знать?

— Достаточно лишь надкусить яблочко, чтобы определить, зрелое оно или нет.

— Я лишь по чистой случайности оказался среди вас.

— Твоя лошадь совершенно случайно умерла в тот самый день, а ты по чистой случайности захватил седло и поэтому вышел на дорогу в нужное время, а у нас были неисправные тормоза и поэтому мы выехали на эту дорогу как раз вовремя. Ты по чистой случайности оказался первым за несколько лет человеком, которому удалось остановить наш грузовик, когда за его рулем Олли. А Кэти совершенно случайно положила на тебя глаз. Все это, конечно, чисто случайное стечение обстоятельств.

— Я бы не стал так смело утверждать, что Кэти положила на меня глаз, — заметил Дивер. — Не думаю, что в этом есть хоть доля правды.

Скарлетт посмотрела на него своими бездонными глазами и заговорила, мастерски изображая горячность:

— Спаси нас. У нас нет сил спасти себя.

Дивер не знал что и сказать. Он лишь отрицательно покачал головой и пошел прочь. Он направился к пастбищу, которое лежало за грузовиком. Там никого не было. Теперь он видел и толпу зрителей, расположившихся перед грузовиком, и Аалей, находившихся за ним. Актеры гримировались и надевали костюмы. Они уже были готовы в любой момент выйти на сцену. Пройдя еще немного, Дивер обнаружил, что человеческие фигурки еще больше уменьшились в размерах.

Если зрители будут прибывать такими темпами, то к началу представления соберется несколько сотен человек. Возможно, все население этого городка. Бродячие труппы не часто собирают столько зрителей.

До вечера было еще далеко, а люди все прибывали и прибывали. Поэтому Дивер решил, что может на минутку уйти в себя и немного поразмышлять. Старуха Донна настолько свихнулась, что называет его ангелом. А Скарлетт просит его каким-то образом не допустить, чтобы Олли привел семью на край гибели. А Кэти хочет… впрочем, неясно, чего же она на самом деле хочет.

Еще и суток не прошло с тех пор, как он повстречался с этими людьми, а он уже настолько близко познакомился с ними. У него было такое ощущение, что он хорошо их знает. А может быть, и они хорошо узнали его?

Нет, просто они доведены до отчаяния, вот и все. Хотят перемен, и для этого готовы воспользоваться помощью первого встречного. Но непонятно, почему они так не хотят отказываться от своего кочевого образа жизни. Впрочем, их существование мало чем напоминало нормальную жизнь, во всяком случае, жизнь в понимании Дивера. Так вкалывать, и лишь ради того, чтобы ставить представления в городах, где терпеть не могли бродячих актеров.

А ты, Кэти, чего же ты добиваешься?

Вероятно, она, как и Скарлетт с Донной, является частью женского сговора. Они пытаются уговорить Дивера остаться, в надежде, что он улучшит их жизнь. Хуже всего то, что сам он уже почти готов остаться. Зная, что Кэти лишь притворяется, он все равно идет у нее на поводу. Он до сих пор не сводит с нее глаз. Что говаривал Мич, когда какой-нибудь парень уходил из рейнджеров, чтобы на ком-нибудь жениться? «Отравление тестостероном» — вот как он это называл. «Мужчина может заболеть от передозировки тестостерона. Это единственная болезнь, которая может навсегда выбить из числа рейнджеров». Да, похоже, я подцепил именно эту болезнь. Но если бы я хотел на ней жениться, я бы просто забыл обо всем на свете, кроме Кэти, по крайней мере, на некоторое время. А очнувшись, я бы понял, что у меня здесь жена и детишки и мне отсюда уже никуда не уехать. И я бы никогда не уехал, даже если бы захотел. Даже если бы оказалось, что Кэти только играет роли, и что на самом деле я вообще никогда не был ей нужен. Я бы никогда не уехал просто потому, что я не Ройал Ааль. Я не такой, как те, кто брали меня на попечение. Если бы у меня была семья, я бы никогда не бросил своих детей, никогда. Они могли бы рассчитывать на меня до самой моей смерти.

Вот поэтому-то я и не могу остаться. Я не могу позволить себе поверить в это, и поэтому не буду понапрасну ломать себе голову. Я не актер, как они, и поэтому я для них такой же чужак, как и для жителей Хэтчвилла, которые, в отличие от меня, все, как один, мормоны. А что касается Кэти, то уж кому как не мне знать, сможет ли такая женщина когда-нибудь полюбить меня. Какой же я идиот, что даже в мыслях допустил возможность остаться с ними! Ведь они настолько несчастны, что, оставшись с ними, я сам себя обрекаю на точно такие же несчастья. Дело моей жизни совсем не здесь, оно ждет меня в прерии, там, где сейчас скачут всадники сопровождения. Даже если Ройал Ааль и вправду не лучше позолоченного дерьма, и даже если мне и там суждено остаться чужаком, то я, по крайней мере, буду делать работу, которая заставляет мир хоть немного измениться.

Дивер забрел в яблоневый сад, который находился примерно в сотне ярдов к югу от грузовика. Местность, окружавшая Хэтчвилл, была освоена несколько лет назад, и яблони были большими и довольно крепкими. Поэтому Дивер решил забраться на ветку одной из них. Сверху он увидел, как продолжает прибывать толпа. Уже наступал вечер. Солнце почти касалось горных вершин, поднимавшихся на западе. Вдруг он услышал возглас Кэти: «Олли!».

Этот окрик напомнил ему собственное детство и соседских детишек, игравших в прятки. Раз, два, три, Олли, Олли, выходи! Дивер лучше всех умел прятаться. Его никогда не могли найти сразу.

Потом он услышал голос Тули. И голос Маршалла: «Олли!».

Дивер представил себе, что случится, если Олли не вернется. Если он сбежал, как это сделал Ройал. Что будет делать семья? Они не смогут дать представление, если некому будет заниматься освещением сцены и световыми эффектами. Ведь, за исключением Олли, все остальные играют роли.

У Дивера заныло под ложечкой. Ведь был еще один человек, который кое-что понимал в освещении сцены и не был занят в спектакле. «Не мог бы ты нам помочь, Дивер Тиг?» Что он тогда сказал бы в ответ? «Извините, но мне надо присматривать за пастбищами, так что удачи вам и прощайте».

Черта с два он так скажет, он просто не сможет взять вот так и уйти. И Олли прекрасно знал об этом. Он сразу же оценил характер Дивера и стал поддерживать в нем мнение, что нельзя бросать людей в трудную минуту. Вот почему он так старался научить Дивера обращаться с системой освещения. И вот теперь Олли мог сбежать без ущерба для собственной семьи. Все здесь считали, что Олли выбрал Дивера своим другом. Нет, господа, Дивер Тиг не был другом Олли. Он просто стал козлом отпущения.

Но Дивер чувствовал, что должен как-то восстановить доброе имя Олли. Ведь Скарлетт несправедливо его обвиняла: Олли был не из тех, кто способен, подобно Ройалу, сбежать, послав к черту собственную семью. Нет, Олли дождался, пока у него появится более или менее подходящая замена, и только после этого исчез. Конечно, Дивер мог и не испытывать особого желания заниматься осветительными работами, но это уже не было бы заботой Олли. Какое ему, собственно, дело было до Дивера Тига? Ведь Дивер не был членом их семьи, он был посторонним. Олли вполне мог болтать с Дивером о своей жизни, ведь, в сущности, этот чужак ничего для него не значил. Кроме того, у Дивера никогда не было ни собственной семьи, ни каких-либо привязанностей. Что он мог значить для Олли, пока в семействе Аалей все было в порядке?

Несмотря на весь свой гнев, Дивер представил себе, как Кэти подойдет к нему и с искренним, а не наигранным отчаянием спросит: «Что же нам делать? Мы не можем ставить спектакль без осветителя». А Дивер ответит: «Я буду осветителем». А она скажет: «Но ты же не знаешь, когда нужно менять освещение». А Дивер скажет: «Дай мне сценарий и подпиши, в каких местах нужно менять освещение. Тогда я смогу это сделать. Те, кому не надо выходить на сцену, помогут мне». И тогда после спектакля ее губы прикоснутся к его губам, и она всем телом прижмется к нему. И тогда он почувствует на своем лице ее горячее и сладостное дыхание. И она прошепчет: «Ах, Дивер, спасибо тебе, ты нас выручил».

— Не делай этого. — Голос какой-то девушки прервал его грезы. Но это была не Кэти. Этот голос раздался у него за спиной, из глубины сада.

— Не делай этого, — насмешливым голосом повторил фразу какой-то мужчина. В красноватых отсветах заходящего солнца Дивер увидел Олли и девушку из Хэтчвилла. Она хихикала. Он целовал ее в шею и обеими руками сжимал ее ягодицы. Олли так крепко прижал к себе девушку, что она даже привстала на цыпочки. Все это происходило довольно близко. Храня полное молчание, Дивер лихорадочно размышлял. Получалось, что Олли вовсе не сбежал. Но Дивер не мог решить, то ли ему радоваться этому, то ли выходить из себя.

— Ты не посмеешь, — сказала девушка. Она вырвалась из его объятий и, отбежав на несколько шагов, остановилась и повернулась к Олли. Она явно хотела, чтобы он побежал вслед за ней.

— Ты права, я не посмею, — согласился с ней Олли. — Сейчас начнется представление. Но когда оно закончится, ты придешь туда?

— Конечно. Я собираюсь посмотреть все до конца.

Внезапно лицо Олли стало серьезным.

— Нэнс, — обратился он к ней, — ты себе не представляешь, как много ты для меня значишь.

— Мы знакомы всего несколько минут.

— У меня такое ощущение, что я знаю тебя очень давно. У меня такое ощущение, что мне всю жизнь так не хватало тебя. Я это понял только сейчас.

Судя по всему, ей понравились эти слова. Она улыбнулась и отвела глаза. Дивер подумал: «Олли такой же актер, как и все остальные члены семейства Ааль. Мне нужно поучиться у него искусству обольщения девушек-мормонок».

— Я знаю, что мы откровенны друг с другом, — продолжал Олли. — Я знаю, ты не обязана мне верить, мне и самому с трудом в это верится. Но я знаю, что нам было предначертано найти друг друга. Что и случилось сегодня вечером.

Олли протянул руку. Девушка осторожно коснулась ее своей рукой. Он медленно поднес ее руку к своим губам и один за другим, нежно поцеловал все ее пальцы. Положив палец свободной руки в рот, она пристально наблюдала за Олли.

Не отпуская ее руки, он всем телом подался к ней и стал ласкать свободной рукой ее щеку. Тыльной стороной ладони Олли нежно гладил ее кожу и губы. Его рука, скользнув по ее шее, потянулась к затылку и скрылась в гуще волос. Он притянул ее еще ближе к себе. Ее тело само подалось к нему. Шагнув вперед, он поцеловал ее. Похоже, что Олли тщательно рассчитывал каждое свое движение, каждое произнесенное слово. «Вероятно, он уже сотню раз проделывал подобные трюки», — подумал Дивер. Неудивительно, что семью Аалей неоднократно подозревали в причастности к самым мерзким историям.

Девушка вцепилась в него. Буквально повисла на нем. Дивер испытывал и гнев, и сожаление одновременно. Он понимал, что подсматривать нехорошо, но его злило то, что Олли дурачит эту девушку, которая поверила во всю эту чепуху. Он знал, что если Олли попадется, то это может стоить его семье лицензии на постановку спектаклей. Но в то же самое время ему очень хотелось, чтобы эти губы целовали его, а не Олли, чтобы это соблазнительное и хрупкое тело прижималось к нему, Диверу. Такая сцена свела бы с ума любого мужчину.

— Давай-ка лучше пойдем, — сказал Олли. — Ты пойдешь первой. Если твои родственники увидят, что мы вместе выходим из сада, они рассердятся и не дадут тебе снова встретиться со мной.

— Мне наплевать. Я все равно встречусь с тобой. Я приду к тебе ночью, я выберусь через окно, и мы увидимся здесь, в саду. Я буду ждать тебя.

— Ну иди же, Нэнс.

— Олли! — раздался вдалеке чей-то окрик.

— Поскорее, Нэнс, они уже зовут меня.

Она медленно и осторожно повернулась к нему спиной, словно Олли удерживал ее какими-то невидимыми нитями. Потом она побежала. Двигаясь в западном направлении, она должна была выйти к остальным зрителям с другой стороны.

Еще минуту Олли наблюдал за девушкой, а затем, резко повернувшись к Диверу, посмотрел ему прямо в глаза.

— А у нее прелестная попка, ты не находишь, Дивер? — спросил он.

Дивер перепугался, хотя и не мог понять, что именно вызвало у него такой страх. У него было такое ощущение, словно во время игры в прятки кто-то незаметно подошел к нему и сказал: «А я тебя вижу, Дивер!».

— Чувствую, что ты меня осуждаешь, Дивер Тиг, — сказал Олли. — Но ты должен признать, что в этом деле я большой специалист. У тебя так никогда не получится. А это именно то, что так нужно Кэти. Ей нужна ласка и нежность. И нужные слова. Ты только опозоришься, пытаясь за ней ухаживать. Ты совсем не подходишь Кэти.

Олли говорил это с такой грустью в голосе, что Дивер просто не мог не поверить ему, хотя бы отчасти. Потому что Олли действительно был прав. Кэти никогда не смогла бы стать счастливой с таким, как он. С конным рейнджером и бывшим мусорщиком. В какой-то момент Дивер почувствовал, как в нем поднимается волна гнева. Но именно этого от него и ждал Олли. В такой ситуации мог потерять голову любой, но только не Дивер Тиг.

— Я-то, по крайней мере, могу отличить женщину от прелестной попки, — сказал Дивер.

— Я прочитал все ученые книги, Дивер, и знаю, в чем заключаются факты. Женщины — это всего лишь утробы, которые ждут, когда их наполнят младенцами. И они вставляют в себя наши брандспойты всякий раз, когда чувствуют, что их утроба пуста. Вся прочая чепуха насчет настоящей любви, привязанности, обязательств и отцовства, все это сплошное вранье, которое мы говорим друг другу, только потому, что не хотим признать, что мало чем отличаемся от собак — если не считать того, что наши сучки постоянно находятся в состоянии течки.

Дивер настолько рассердился, что готов был ответить самым грубым образом.

— Это тоже вранье, Олли. Факт в том, что единственный способ, с помощью которого ты корчишь из себя настоящего мужчину, состоит в том, что ты лжешь молоденьким девицам. Настоящая женщина в момент тебя раскусит.

Олли покраснел.

— Я знаю, чего ты добиваешься, Дивер Тиг. Ты пытаешься занять мое место в этой семье. Но сначала я тебя убью!

На этот раз Дивер не смог удержаться и расхохотался.

— Я сумею это сделать!

— Ну да, только я-то смеялся не над тем, что ты собрался меня убить. Я смеялся над твоей идеей о том, что я намерен занять твое место.

— Думаешь, я не заметил, как ты сегодня пытался узнать все о моей работе? А как ты заставил Кэти ловить каждое твое слово? Так вот, в этой семье есть место для меня, но не для тебя!

Олли повернулся и пошел прочь. Дивер спрыгнул с дерева и, сделав несколько широких шагов, догнал его. Он положил руку на плечо Олли только для того, чтобы остановить его, но Олли резко развернулся, высвобождая свое плечо. Дивер увернулся от удара, и кулак Олли лишь скользнул по его уху. Дивер почувствовал жгучую боль, но в свое время ему довелось участвовать в таких драках, что он перенес этот неумелый удар, даже не моргнув. Спустя мгновение Дивер прижал Олли к яблоне. Вцепившись правой рукой в рубашку Олли, он приподнял его, а левой сжал ему промежность. Парень явно испугался, но Дивер вовсе не собирался его бить.

— Послушай меня, идиот, — сказал Дивер. — Мне не нужно твое место. У меня есть возможность стать всадником Ройала, так какого черта ты решил, что я хочу сидеть за твоими дурацкими реостатами? Ведь ты сам захотел научить меня.

— Черт меня дернул.

— Черт тебя всегда дергает, Олли. Ты настолько глуп, что сам не знаешь, что делаешь. А теперь послушай-ка, что я тебе скажу. Мне не нужно твое идиотское место. Я не хочу жениться на Кэти и не намерен быть осветителем. И вообще, я распрощаюсь с твоей семьей, как только мы приедем в Моаб.

— Отпусти меня.

Левая рука Дивера еще сильнее сдавила промежность Олли. Тот, вытаращив глаза от боли, продолжал слушать.

— Если ты хочешь оставить свою семью, я ничего не имею против, но не делай это исподтишка и не пытайся переложить на меня свою работу. И не порти глупых малолеток, а то их родители отнимут у твоей семьи лицензию. То, что ты хочешь смыться, не дает тебе права угробить ради этой цели собственную семью. Ты должен уйти с чистой совестью, ты понял меня?

— Ты ничего не знаешь обо мне, Дивер Тиг!

— Так вот запомни, Олли. В течение следующей пары дней, пока мы не доберемся до Моаба, я буду следить за тобой так же внимательно, как муха следит за дерьмом. А ты не прикоснешься и даже не заговоришь ни с одной девушкой. Пока мы здесь, в Хэтчвилле, ты даже не посмотришь ни на одну девушку, а иначе я тебе все ребра переломаю, ты понял?

— Тебе-то что до всего этого, Тиг?

— Это твоя семья, тупой ублюдок. Даже собаки не гадят на собственных родичей.

Дивер ослабил хватку, и Олли сполз на землю. Больше он не пытался нападать, а лишь отошел на безопасное расстояние. «Олли! Олли!» — все еще кричала Кэти. Еще некоторое время он стоял и молча смотрел на Дивера, а потом, изобразив на лице свою кривую улыбочку, повернулся к нему спиной и стал выходить из сада. Он двинулся прямо к грузовику. Дивер остался на своем месте и провожал его взглядом.

Дивер чувствовал, что его мышцы все еще находятся в возбужденном состоянии, и он не знал, как их успокоить. Сейчас Дивер, как в детстве, готов был разорвать любого на куски. Он всегда умел обуздать свой гнев, но сейчас он испытывал какое-то удовлетворение оттого, что прижал Олли к дереву. В тот момент Диверу так хотелось врезать ему и не один раз, чтобы как следует проучить этого самодовольного дурака. Но только все это было зря, потому что он уже сожалел о том, что позволил себе зайти так далеко. Я вел себя как неразумное дитя, угрожая и запугивая Олли. Он был прав — какое мне дело до всего этого? Это совсем не мое дело.

Но теперь я сделал это своим делом. Сам того, не желая, я влез в проблемы этой семьи».

Дивер посмотрел в сторону импровизированной сцены, силуэт которой освещали последние лучи заходящего солнца. Заработал генератор, и один за другим зажглись различные прожекторы. Вокруг сцены появился ослепительный ореол. Все это было похоже на какое-то волшебство. Когда яркий свет упал на сцену, Дивер услышал, как зрители захлопали в ладоши.

За кулисами также включилось освещение, и теперь в свете прожекторов Дивер различил силуэты людей. Увидев эти серые тени, деловито снующие в разных направлениях, он ощутил какое-то приятное томление в груди и жар в голове. Это было предвкушение чего-то давно забытого. Утраченного настолько давно, что он даже не мог вспомнить, как это называется. Но это нечто настолько глубоко укоренилось в его памяти, что готово было в любой момент напомнить о себе. Оно заключалось в них, в этих мужчинах, женщинах и детях, которые бесшумно двигались за кулисами, выполняя свою работу. Это их силуэты мелькали в свете фонарей, сияющих во тьме. Это нечто заключалось в туго натянутых нервах, соединявших их всех воедино, в той плотной паутине, которая связывала их во время каждого представления. Каждый удар, нанесенный ими, каждая их нежная ласка, каждое объятие и каждая подножка, которую один из них подставлял другому, — все это оставалось невидимым, словно тонкая паучья нить. И так продолжалось, поскольку никто не мог воспринять их как ряд отдельных личностей. Самой по себе Кэти просто не существовало, зато была Кэти-и-Тули или Кэти-и-Скарлетт. Маршалла тоже не было, зато был Маршалл-и-Скарлетт или Маршалл-и-Тули или Маршалл-и-Олли или Маршалл-и-Парли, а главное, Маршалл-и-Рой. Но Рой разорвал эти тенеты, подумал Дивер. Рой вырвался из них и уже никогда не вернется, подумал он. Но сами тенеты все же остались, и каждый поступок Роя вызывает потрясение в жизни его брата, а через него оказывает влияние и на всех остальных, сотрясая все ячейки паутины.

«Я тоже влез в эту паутину и ощущаю на себе каждое ее колебание».

Из громкоговорителей хлынули звуки бравурной музыки. Скользнув под ветвь яблони, Дивер направился через поле к грузовику.

Музыка была громкой и даже несколько резала слух. Это был гимн, который исполняли на горнах и барабанах. Обойдя почти всю неосвещенную часть грузовика, Дивер вдруг увидел на сцене Кэти. Она шила, делая такие размашистые движения руками, чтобы даже зритель, сидевший в самом дальнем ряду, понял, что она шьет. Кэти шила флаг.

Внезапно музыка стала звучать тише. Со своего места Диверу не все было видно, но, услышав голос, он сразу же его узнал. Это был голос Дасти, который говорил:

— Генерал Вашингтон желает знать, готов ли флаг, миссис Росс?

— Скажите генералу, что мои пальцы не проворнее его солдат, — ответила Кэти.

Шагнув вперед, Дасти встал лицом к публике. Теперь, когда мальчик оказался в передней части грузовика, Дивер наконец его увидел.

— У нас должен быть флаг, Бетси Росс! Чтобы каждый человек мог увидеть, как высоко он реет, чтобы каждый понял, что нация — это не Пенсильвания, не Каролина, не Нью-Йорк или Массачусетс, а Америка!

Дивер вдруг понял, что эту речь явно должен был произносить Вашингтон, то есть Парли. Но поскольку у Парли были нелады с памятью, ее поручили Дасти, который играл юного солдата. Это был компромисс. Но поняла ли это публика?

— Это флаг останется навсегда, и то, как мы поведем себя в этой подлой войне, решит, что будет стоять за этим флагом, а деяния новых поколений американцев добавят чести и славы этому флагу. Так где же этот флаг, Бетси Росс?!

Плавным, мягким движением Кэти встала на ноги и шагнула вперед. Красно-бело-синий полосатый флаг был обмотан вокруг ее тела. Это была захватывающая сцена, и на какое-то мгновение Дивера охватили переполнившие его чувства, но они были вызваны не самой Кэти, а Бетси Росс и пылким юношеским голосом Дасти, и сценой, которую они играли с горьким пониманием того, что Америки, о которой они говорят, больше не существует.

Потом он вспомнил, что его попросили быть за кулисами и поднять флаг именно в тот момент, когда Кэти закончит свою речь. Он понял, что уже опаздывает и побежал на свое место.

У рычага была Дженни. Недалеко от нее, за пирамидой стоял Парли. Он был в полном облачении Джорджа Вашингтона и вот-вот должен был выйти на сцену и обратиться со своей речью к солдатам. Тем временем на сцене Кэти уже произносила свои последние слова: «Если вашим людям хватит отваги, то этот флаг всегда будет реять…».

Подбежав к рычагу, Дивер положил на него свою руку. Даже не взглянув на него, Дженни тотчас убрала свою руку, схватила текст и взлетела вверх по лестнице, приставленной к задней части пирамиды, преодолев примерно половину ее высоты.

«…над землей свободных!» — крикнула Кэти, заканчивая фразу.

Дивер потянул за рычаг. Груз, установленный на самой верхушке флагштока, упал вниз, а флаг стремительно взлетел вверх. Дивер тотчас схватился за туго натянутый провод, который был незаметно прикреплен к боковой стороне полотнища флага. Натягивая и отпуская этот провод, Дивер заставил флаг трепетать. Музыка достигла своей кульминации, а затем все стихло. Со своего места Дивер не мог видеть флаг, но, вспомнив сценарий, решил, что он уже не подсвечивается прожекторами, и поэтому перестал дергать провод.

Дивер заметил, что Дженни совершенно не помогает Дасти с переодеванием костюма, хотя именно это было формальной причиной того, что они попросили Дивера взять на себя управление флагом. Дасти убежал в палатку, аДженни, стоявшая на лестнице, прислоненной к пирамиде, суфлировала Парли, который декламировал обращение Джорджа Вашингтона к солдатам. Она хорошо справлялась со своей работой, и невнятное бормотание Парли, казалось, было вызвано задумчивостью Вашингтона, который подыскивал единственно верное в данный момент слово. Но Дивер понимал, что Парли плохо справляется со своей ролью, так как, несмотря на подсказки Дженни, пропускает целые куски речи Вашингтона.

Наконец Парли, закончив декламировать речь, скрылся в темноте. Тем временем на сцене появились Тули, игравший Джозефа Смита, и Скарлетт, которая играла роль его матери. В темноте мелькнула фигура Маршалла, одетого во все белое. Малейший отсвет падавших на него лучей прожекторов подчеркивал ослепительную белизну его одежды. Он должен был появиться на сцене в роли ангела Морони. Между тем Парли спустился вниз и шагнул в темноту, прямо туда, где стоял Дивер. Опустив плечи, он устало положил голову и руки на край сцены, в которую был превращен кузов грузовика. В течение какого-то времени Дивер наблюдал за Парли, не в силах отвести взгляд от его сгорбленной фигуры. Он знал, что Парли плачет, и это было невыносимо. Человек должен вовремя уйти на покой, не дожидаясь, пока он будет не в состоянии выполнять свою работу. И лучше всего это сделать еще тогда, когда тебе сопутствует успех. А он не уходит и раз за разом терпит неудачу.

Дивер не посмел с ним заговорить. Он не мог вспомнить, был ли между ними хоть один разговор. Да и, собственно, кто такой для него этот Парли? Незнакомый старик, не более того. Тем не менее Дивер шагнул к нему и опустил руку ему на плечо. Парли не шевельнулся и не отстранился. Он ничем не выдал того, что чувствует на своем плече прикосновение чужой руки. Через какое-то время Дивер убрал руку и, вернувшись на свое место, снова стал наблюдать за сценой.

Ему потребовалось некоторое время, чтобы снова войти в суть происходящего на сцене. Он увидел Дасти, у которого теперь было черное лицо освобожденного Линкольном раба. Маршалл играл весьма импозантного Линкольна, на которого было приятно посмотреть. Но Дивер не сводил глаз с публики. Никогда прежде он не видел такой толпы. Солнце уже давно зашло, и небо совсем почернело, поэтому он мог видеть только людей, сидевших прямо напротив сцены. Свет прожекторов время от времени выхватывал из темноты их лица. С открытыми ртами они смотрели на сцену. Их неподвижные фигуры чем-то напоминали механизмы, застывшие в ожидании того, кто придет и вновь запустит их. Тем временем на сцене Линкольн, протянув руку юному рабу, воодушевлял его покончить с рабством. «О, счастливый день!» — воскликнул Дасти. Грянуло музыкальное сопровождение. «О, счастливый день!» — несколько раз повторил вслед за ним церковный хор.

После этого Линкольн протянул обе руки, чтобы обнять мальчика, а Дасти стремительно прыгнул ему на шею. Публика заревела от хохота. Дивер увидел, как почти синхронно их головы запрокинулись назад, а потом вернулись в исходное положение. Еще некоторое время, поерзав на своих местах, они наконец угомонились. Этот комический момент снял напряжение, вызванное длительной неподвижностью, и зрители вновь расслабились. Затем, увидев нечто на сцене, они разразились бурей аплодисментов. Дивер даже не стал выяснять, что именно вызвало такие овации. Публика тоже была частью спектакля. Она двигалась, смеялась, ерзала и хлопала в ладоши, как один человек. Казалось, что каждый зритель был частью единой души.

Тем временем на сцене появился Тули. Он играл роль Брайама Янга, который вел Святых через равнины Запада в Юту. Дивер смутно припомнил, что заселение Юты произошло еще до Гражданской войны, но это изменение хронологии не имело никакого значения, так как оно прекрасно вписывалось в спектакль. Диверу показалось несколько странным то, что пьеса под названием «Слава Америки» оказалась своего рода гибридом истории мормонов с историей Америки. Но потом он понял, что эти люди искренне воспринимают и то и другое как единое целое. Джордж Вашингтон, Бетси Росс, Джозеф Смит, Авраам Линкольн, Брайам Янг — все они были персонажами одной и той же истории — их собственного прошлого.

Однако через некоторое время Дивер потерял к публике всякий интерес. Ничего нового он уже не видел — они по-прежнему сосредоточенно смотрели на сцену и, затаив дыхание, следили за развитием событий. Наблюдать за ними было довольно скучным занятием. Дивер снова взглянул на сцену.

Теперь на ней появилась ракета. Но на самом деле она походила на боевую ракету, и не имела ничего общего с космическим кораблем «Аполлон». И все же Маршалл почему-то надел на голову нечто вроде шлема и забрался внутрь этого сооружения. Все было не так, как в жизни. Вместо трех членов экипажа летел только один, да и весь его полет представлял собой сплошной вымысел. Любой школьник в Дезерете рассказал бы об этом событии более правдиво. Но публике было достаточно и этого, она поняла, о чем идет речь. С другой стороны, установить на сцене ракету такой же величины, как настоящая ракета «Сатурн», да еще и с надписями NASA и USA, было бы просто невозможно. В общем, все поняли, что Маршалл изображает Нейла Армстронга. Большое облако дыма, окутавшее сцену, должно было означать запуск корабля. Через некоторое время дверца в борту ракеты вновь открылась, и из нее вышел Маршалл. Заиграла скрипка, и из колонок полилась нежная, волнующая мелодия. Маршалл извлек американский флаг на маленькой подставке, сделанный из какого-то плотного, негнущегося материала, и опустил его прямо перед собой. «Маленький шаг для человека, — сказал он, — и гигантский прыжок для человечества».

Музыка достигла своей кульминации. В глазах Дивера стояли слезы. Это, без всякого сомнения, был момент наивысшего взлета Америки. Но в то время никто об этом не знал. Неужели тогда, в 1969 году, люди не увидели тех трещин, что уже начали разрушать все вокруг них? Ведь не прошло с тех пор и тридцати лет, как все исчезло. И НАСА, и сами США перестали существовать. Все вокруг рухнуло. И только индейцы на юге создавали свои государства. Называя себя американцами, они говорили, что белые жители Северной Америки являются европейцами и живут здесь незаконно. А кто, собственно, мог им возразить? Америка закончилась. В течение двухсот лет она кормила и пожирала весь остальной мир и, протянув свою руку, прикоснулась даже к Луне, а теперь кто попало присваивает себе ее имя. От Америки ничего не осталось, кроме жалких обломков.

И все же мы были там. И этот маленький флаг так и остался на Луне, а следы наших астронавтов не сотрет никакой ветер.

Постепенно Дивер понял, что все то, о чем он постоянно размышлял, было озвучено в пьесе. Он начал понимать это, когда услышал прерывистый шепот Скарлетт: «Следы так и остались на поверхности, и если мы туда вернемся, то сразу поймем, что они принадлежат нашим астронавтам».

Дивер снова посмотрел на публику. Кое-кто из зрителей вытирал слезы. Впрочем, и самому Диверу пришлось сделать то же самое.

И вот наступила катастрофа. Музыка превратилась в какофонию звуков. Парли играл злобного советского тирана, а Маршалл — безнадежно тупого президента США. Оба изображали, как одна грубая ошибка за другой в конце концов привели к войне. Сначала Дивер не мог поверить, что Аали решили показать конец света с помощью комического танца. Но это выглядело ужасно забавно. Публика умирала от смеха, когда советский тиран несколько раз наступил на ногу президенту, а тот лишь кланялся и приносил извинения, поднимая свою пострадавшую ногу и ей же ударяя самого себя. В конце концов, они с русским обменялись рукопожатием, что, видимо, означало заключение официального договора, а потом президент стал одной своей ногой топтать другую. Каждый его жалобный крик вызывал взрыв хохота. И хотя на сцене показывали катастрофу, которая их всех погубила, Дивер просто не мог удержаться от смеха. И снова слезы застилали ему глаза, и он видел сцену, как в тумане, но на этот раз слезы были вызваны собственным смехом.

Тем временем русский сбил шляпу с головы президента. А когда он нагнулся, чтобы ее поднять, русский дал президенту такого пинка под зад, что тот растянулся на сцене. Затем Парли знаком показал Дасти и Дженни, которые были одеты в форму русских солдат, что им пора выходить на сцену и прикончить президента.

Внезапно всем стало не до смеха. Солдаты снова и снова опускали приклады своих автоматов на распластавшееся тело президента. И хотя Дивер понимал, что эти удары — сплошная фальшивка, тем не менее он чувствовал каждый из них так, словно били его, а не президента. Он страдал от ужасной боли и жестокой несправедливости, а его все били и били, удары сыпались на него один за другим.

Теперь толпа молчала. Дивер знал, что именно они сейчас ощущают: «Это надо прекратить. И прекратить немедленно. Я этого больше не вынесу».

Как раз в тот момент, когда он уже хотел отвернуться, загрохотала барабанная дробь. На сцену вышел Тули, который, к полному удивлению Дивера, был в полном облачении Ройала Ааля. Клетчатая рубашка, два пистолета на поясе и борода с проседью — ошибки быть не могло. Публика сразу же его узнала и немедленно стала приветствовать. Они вскакивали со своих мест, хлопали в ладоши и махали руками, скандируя: «Ройал! Ройал! Ройал!».

Тули решительно двинулся туда, где русские солдаты все еще пинали труп президента. Взмахнув обеими руками, он оттолкнул их и сбил с ног. Затем он подошел к телу президента, — чтобы поднять его? Нет. Чтобы вытащить у него из кармана зеленый с золотом флаг Дезерета, на котором был изображен пчелиный улей. Возгласы одобрения стали еще громче. Он подошел к флагштоку и привязал этот стяг туда, где находился американский флаг. На этот раз флаг поднимался медленно. Музыка заиграла гимн Дезерета. Тот, кто еще сидел, теперь немедленно вскочил на ноги. Толпа уже пела гимн, и к ее хору добавлялись все новые и новые голоса. Так совершенно спонтанно публика стала частью этого шоу.

Пока они пели, флаг Дезерета стал смещаться на второй план, уступая место американскому флагу. Потом его снова заменил флаг Дезерета. Эта смена флагов повторялась снова и снова. Несмотря на то, что Дивер сам помог Кэти сделать этот трюк и точно знал, как все это работает, он не мог сдержать охвативших его эмоций. Он даже пропел вместе со всеми заключительные слова гимна: «Мы будем петь и ликовать вместе с воинством небесным! Хвала! Хвала Господу Вседержителю! Да будет слава Твоя ныне и присно, и вовеки веков, аминь!».

Сцена погрузилась во тьму. Единственное пятно света лежало на флаге, которым на этот раз было старинное звездно-полосатое полотнище. Казалось бы, на этом и можно было закончить представление. Но нет. Теперь это световое пятно переместилось на сцену. В нем появилась Кэти в образе Бетси Росс.

— Он еще реет? — спросила она, оглядываясь по сторонам.

— Да! — завопили зрители.

— Где он реет?! — крикнула она. — Где он?!

В световой круг широкими шагами вошел Маршалл, теперь на нем был костюм и галстук. На его лице была маска, которая придавала ему большое сходство с губернатором Монсоном.

— Над землей свободных! — прокричал он.

Публика ответила возгласами одобрения.

Тули, все еще в облачении Ройала Ааля, шагнул в световой круг с другой стороны.

— И над родиной храбрых! — воскликнул он.

Как только сцена погрузилась в полную тьму, музыка грянула «Звездное Знамя»[107]. Публика громко выражала свое одобрение. Дивер хлопал до зуда в ладонях, а потом бил кистью одной руки о кисть другой до тех пор, пока не почувствовал пульсирующую боль. Надрывая вместе с толпой глотку, он сорвал голос. Точнее говоря, крик толпы стал его собственным криком, причем самым громким из всех, что когда-либо вырывались из его горла. Казалось, что этот могучий голос, этот крик радости и гордости, издаваемый единой и неделимой личностью, не смолкнет никогда.

Но вскоре крик затих, и лишь кое-где еще раздавались отдельные хлопки зрителей. Зажглись тусклые фонари освещения. Стало слышно, как между собой переговариваются некоторые зрители. Смолкли аплодисменты. Единство толпы было разрушено. Публика вновь превратилась в тысячу отдельных жителей Хэтчвилла. Родители собрали вокруг себя маленьких детишек. Семьи одна за другой двинулись в темноту, у многих были фонарики, которые они прихватили с собой, чтобы ночью, после спектакля, можно было найти дорогу к дому. Лицо одного мужчины показалось Диверу знакомым, хотя он и не мог вспомнить, где его видел. Мужчина улыбался, обнимая свою юную дочь и жену, а маленький сынишка что-то бойко рассказывал. Дивер не слышал, о чем они болтали, но видел, что все они улыбались и были совершенно счастливы. Потом он вспомнил, где видел этого мужчину. Это был секретарь, которого он видел в кабинете мэра. Из-за этой улыбки Дивер не сразу его узнал. Казалось это совсем другой человек. Можно было подумать, что именно представление так изменило его.

Внезапно Дивера осенило. Он понял, что во время представления, когда Дивер ощущал себя частью публики, смех которой был его смехом, а слезы — его слезами, секретарь тоже был частью этой публики. Получалось, что в течение какой-то части этого вечера они оба видели, слышали и чувствовали одно и то же. И теперь у них останутся одни и те же воспоминания. А это означало, что в некоторой степени они являются одной и той же личностью. Одной и той же.

От этой мысли у Дивера перехватило дыхание. Но ведь это касалось не только его и секретаря, но также и детей, и всех остальных зрителей. В глубинах своей памяти все они остаются единой личностью.

Теперь Дивер был одинок. Он вновь оказался на рубеже, который лежал между труппой бродячих актеров и жителями города. Он был чужим для обеих сторон, но теперь, благодаря представлению, он стал чуть ближе и тем, и другим.

Среди толпы Дивер увидел Олли, который стоял за пультом управления светом и звуком. Рядом с ним стояла девушка из сада, кажется, ее звали Нэнси, подумал Дивер. Увидев ее, он почувствовал грусть. Ему было грустно думать о том, что все те сильные чувства, которые девушка испытала во время представления, только усилят ее страсть к Олли. Но оказалось, что беспокоиться особенно не о чем. Рядом с ней был ее отец, который тянул ее прочь. Жители города были предупреждены о возможных опасностях, а Олли сегодня ночью наверняка умерит свою прыть.

Дивер прогуливался возле грузовика. После недавнего всплеска эмоций он чувствовал внутреннюю опустошенность. Дверца кабины грузовика оказалась открытой, и Дивер увидел, как Тули, сидя под плафоном внутреннего освещения, отрывает накладную бороду и складывает ее в специальную коробочку.

— Понравилось? — спросил он Дивера.

— Да, — ответил Дивер. Его голос охрип от воплей.

Какое-то мгновение Тули изучающе рассматривал его лицо.

— Ну что ж, я рад, — сказал он.

— А где все остальные?

— В палатках переодеваются. Я остался здесь, чтобы ничего не стащили из грузовика. Олли стережет снаружи.

Дивер не мог поверить, что кому-то придет в голову обокрасть людей, которые сыграли такой спектакль. Но он не стал этого говорить.

— Я постерегу, — предложил он, — иди переодевайся.

— Спасибо, — поблагодарил Тули. Он сразу же закрыл коробочку, захлопнул дверцу кабины и потрусил к палатке.

Дивер выбрал позицию, расположенную между палатками и грузовиком. Поскольку ему поручили присматривать за машиной, он не спускал с нее глаз и внимательно исследовал прилегающее к ней пространство. Но размышлял он о тех людях, которые сейчас находились в палатках. Он слышал, как они разговаривали и время от времени смеялись. Интересно, понимали они, что сделали с ним, или нет?

«Сегодня вечером я в равной степени принадлежал обеим сторонам, — подумал Дивер. — Я видел представление, значит, я был частью публики. Но я также поднимал флаг и заставлял его трепетать. Значит, я был частью самого представления. В общем, я был всем понемногу. Я был одним из вас. В течение одного часа я был одним из вас».

Кэти вышла из палатки, в которой переодевались девушки. Оглянувшись по сторонам, она направилась к Диверу.

— Все это так глупо, правда?

Дивер почти сразу же понял, что она говорит о представлении.

— Конечно, история в этом спектакле показана как полный абсурд, — сказала Кэти. — К тому же характеры всех положительных героев приукрашены. Это не имеет ничего общего с настоящей игрой. Глядя на эту пьесу, можно подумать, что все мы абсолютно лишены таланта.

В ее голосе звучали гнев и обида. Неужели она не слышала, как кричала толпа? Неужели она не поняла, какое воздействие оказало это шоу на публику? На него самого?

Глядя на Дивера, Кэти наконец поняла, что его молчание вовсе не означает, что он с ней во всем согласен.

— Впрочем, тебе это понравилось, не так ли? — спросила она.

— Да, — ответил он.

Она сделала шаг назад:

— Извини. Я забыла, что ты, наверное, видел не так уж много представлений.

— Но это представление вовсе не было глупым.

— Да нет, уж поверь мне, глупое. Особенно когда оно сыграно столько раз, сколько раз его сыграли мы. Это то же самое, что повторять одно и то же слово до тех пор, пока оно не потеряет всякий смысл.

— Но эта пьеса не потеряла смысл.

— Я думаю по-другому.

— Да нет же, она не потеряла смысл. Вот, например, в конце, когда ты говоришь…

— Когда я говорю свой текст. Мы заучиваем все эти речи. Отец написал их, а я их произношу, но это не значит, что я сама говорю все эти слова. Их говорит Бетси Росс. Дивер, я рада, что тебе понравилось это шоу, и мне очень жаль, что я развеяла твои иллюзии. Просто я не привыкла к тому, что за кулисами тоже есть зрители, — она повернулась к нему спиной.

— Нет, — сказал Дивер.

Кэти остановилась, чтобы послушать, что еще он скажет. Но Дивер не знал, что сказать. Он мог лишь заявить, что она не права.

Она огляделась по сторонам:

— Ну так что?

Он вспомнил, как утром она крепко прижималась к нему. Как она лавировала между правдой и фальшью, делая это так искусно, что он едва ли мог отличить одно от другого. Но отличие существовало. Рассказывая о Кэтрин Хэпберн и утверждая, что ей очень нравится фильм с ее участием, Кэти говорила правду. А ее заигрывания с ним были фальшью. Вот и сегодня ночью, говоря о том, что шоу было глупым и насквозь фальшивым, она лишь примеряла на себя очередную роль. Но вот ее гнев, он был настоящим.

— Почему ты на меня сердишься?

— Я не сержусь.

— Просто мне понравилось представление, — сказал Дивер, — что же в этом плохого?

— Ничего.

Но он понял, что она лжет, отвечая на его вопрос. Его молчание было слишком красноречивым, чтобы не обращать на него внимания.

— Думаю, что как раз я и лишилась своих иллюзий, — сказала Кэти. — Я считала, что ты слишком умен и тебя не обманет это представление. Я думала, что ты сумеешь оценить его по достоинству.

— Что я и сделал.

— Ты видел Бетси Росс, Джорджа Вашингтона, Нейла Армстронга и…

— А что тогда видела ты?

— Я видела сцену и актеров, грим и декорации, костюмы и специальные эффекты. Я видела пропущенные куски текстов и флаг, который был поднят чуть позже, чем положено. Я слышала речи, которые ни один нормальный человек никогда не произнесет. Я слышала массу высоких слов, которые на самом деле ничего не значат. Другими словами, Дивер, я видела правду, а не вымысел.

— Чушь собачья.

Эти слова, судя по всему, уязвили ее. Ее лицо окаменело. Девушка повернулась, чтобы уйти.

Дивер подбежал к ней, схватил за руку и ссилой потянул назад.

— Я сказал чушь собачья, Кэти, и ты знаешь, что я прав.

Она попыталась высвободить свою руку.

— Знаешь, я тоже видел все то, о чем ты говорила, — сказал Дивер. — Все эти заумные тексты и костюмы, и все прочее. Я ведь был за кулисами. Но мне кажется, что я увидел нечто такое, чего ты не заметила.

— Это первое представление, которое ты видел в своей жизни, Дивер, но ты утверждаешь, что увидел нечто такое, чего я не заметила?

— Я увидел, как ты превращаешь множество зрителей в одну единую личность.

— Эти горожане и без того все на одно лицо.

— Значит, и я тоже? Я тоже такой же, как они? Ты ведь это хотела сказать? Тогда зачем тебе так понадобилось, чтобы я влюбился в тебя? Если ты принимаешь меня за одного из них и считаешь, что этот спектакль не стоит и ломаного гроша, тогда зачем ты так стараешься удержать меня?

Она округлила глаза от удивления, а потом на ее лице появилась улыбка.

— Ну вот, Дивер Тиг, оказывается, ты умнее, чем я думала. И в то же самое время глупее. Я не пыталась удерживать тебя. Я пыталась сделать так, чтобы ты взял меня с собой, когда уедешь.

Он испытывал некоторую досаду от того, что девушка смеялась над ним. Ему не хотелось верить, что она лишь использует его, и это было одной из причин того, что он рассердился. Он не хотел верить, что Кэти совершенно к нему равнодушна. Его злило то, что увиденный спектакль изменил его и теперь она презирает его за это. Но главной причиной его гнева был избыток внутренних эмоций и необходимость на кого-нибудь их излить.

— И что дальше? — спросил он. Он специально говорил негромко, так, чтобы никто в палатках его не услышал. — Допустим, я влюбился в тебя и взял с собой, ну и что дальше? Неужели ты хочешь выйти за меня замуж, стать женой конного рейнджера и родить ему детей? На тебя это непохоже, Кэти. Нет, ты хочешь накрепко привязать меня к себе, а потом найти какой-нибудь театр, где ты сможешь сыграть все эти шекспировские роли, о которых так мечтаешь. И если ради этого мне придется отказаться от моей мечты стать всадником сопровождения, что ж, тебя это вполне устроит, а почему бы и нет? Ведь тебе наплевать, чем мне придется пожертвовать, лишь бы ты получила то, чего так добиваешься.

— Заткнись, — прошептала она.

— А как же твоя семья? Что они будут играть, если ты уйдешь? Ты что думаешь, что Дженни будет играть твои роли? Или, быть может, эта престарелая дама вернется на сцену, и тогда ты сможешь удрать?

К своему удивлению он обнаружил, что она плачет.

— А как же я? Что, я буду всю свою жизнь ставить эти заезженные шоу? Ты что, хочешь, чтобы я застряла в этой заводи навечно, и только потому, что я им очень нужна? У меня что, не может быть собственных желаний? Что я сама не могу распорядиться своей собственной жизнью и заняться чем-нибудь стоящим?

— Эта пьеса стоит того, чтобы ей заниматься.

— Эта пьеса ничего не стоит!

— Ты знаешь, кто ходит на спектакли в Зарахемле? Важные шишки, люди, которые работают в чистых рубашках. Ты для них хочешь играть? Твоя игра их никогда не изменит. А люди, которые живут здесь, что они видели, кроме дождя и грязи, и своих ничтожных проблем, и изнурительной работы, которой нет конца, и постоянной нехватки рабочих рук? И вот они приходят сюда и смотрят ваш спектакль. И они думают: «Вот это да, значит, я часть чего-то более значительного, чем эта дыра, чем этот Хэтчвилл, более значительного, чем все эти новые земли». Я знаю, что они думают именно так, потому что я сам так думал, ты понимаешь меня, Кэти? В полном одиночестве я скакал, проверяя состояние пастбищ, и думал, что я самый никчемный человек. Но сегодня вечером меня осенило, мне пришло в голову, что я лишь часть чего-то большего. И чем бы оно ни было, я был его частью, и это было замечательно. Может быть, для тебя это не имеет никакого значения и, может быть, тебе это кажется глупостью. Но я считаю, что это стоит неизмеримо больше, чем играть в Зарахемле роль Титаника.

— Титании, — поправила она его шепотом. — «Титаник» был судном, которое утонуло.

Тига била дрожь, он был зол и разочарован. Вот почему много лет назад он зарекся беседовать с людьми на серьезные темы. Они никогда его не слушали и не понимали ничего из того, что он им говорил:

— Ты не знаешь, где правда, и не понимаешь, что имеет значение.

— А ты понимаешь?

— Лучше, чем ты.

Она залепила ему пощечину. Щеку обожгла резкая боль.

— Вот где правда, — сказала она.

Он схватил Кэти за плечи, чтобы хорошенько встряхнуть, но вместо этого его пальцы полезли ей в волосы, и он обнаружил, что притягивает ее все ближе и ближе к себе. А потом он сделал то, что хотел сделать еще тогда, когда, проснувшись, обнаружил, что она сидит рядом с ним в кабине грузовика. Он поцеловал ее, и его поцелуй был крепким и долгим. Дивер так плотно прижал ее к себе, что чувствовал каждый изгиб ее тела. А потом он кончил, целуя ее. Дивер ослабил объятия, и она соскользнула вниз и немного отстранилась. Посмотрев вниз, он увидел, что ее лицо теперь как раз там, напротив него.

— Вот где правда, — сказал он.

— В конечном счете все сводится к сексу и насилию, — пробормотала она.

Она все обратила в шутку. Но от этой шутки ему стало не по себе. Он отстранился и совсем убрал от нее руки.

— Для меня это правда. Для меня это имеет значение. А ты, играя на сцене, целыми днями только делаешь вид, что занимаешься этим, и для тебя это не имеет ни малейшего значения, а это уже никуда не годится. Я думаю, что из-за этого ты становишься такой лживой. А знаешь, что еще я тебе скажу? Ты не заслуживаешь участия в этом шоу. Ты недостаточно хорошо играешь.

У Дивера не было желания слушать ее ответ. Он больше не хотел иметь с ней никаких дел. Ему стало стыдно за то, что он показал ей, как он относится к ней, к спектаклю и вообще ко всему на свете. Столько лет он носил все это в себе, избегая задушевных бесед с другими людьми. Раньше он никогда не рассказывал им о том, что его действительно беспокоило, а вот теперь все-таки выболтал то, что действительно имело для него значение. И кому же он все это выболтал? Кэти!

Тиг повернулся к ней спиной и пошел в сторону грузовика. Теперь, когда его внимание не было полностью сосредоточено на Кэти, он услышал голоса других людей, которые отчетливо звучали в чистом ночном воздухе. Вероятно, те, кто был в палатках, хорошо слышали весь их разговор. И, наверное, все они высовывались наружу, чтобы посмотреть эту сцену. Какое же унижение может быть без свидетелей?

Когда он обходил заднюю часть грузовика, некоторые голоса стали громче. Они принадлежали Маршаллу и еще кому-то и доносились со стороны панели управления светом и звуком. Может быть, это Олли? Нет, этот голос принадлежал кому-то из посторонних. Несмотря на то что Дивер не имел никакого желания разговаривать с кем бы то ни было, он все же пошел в ту сторону. Просто он вдруг почувствовал, что там происходит нечто скверное.

— Я могу вернуться с ордером через десять минут, и тогда я уж выясню, здесь она или нет, — сказал незнакомец. — Но судье не понравится то, что ему приходится выписывать ордер так поздно ночью, и он, возможно, не будет с вами особенно церемониться.

Это был шериф. Дивер довольно быстро сообразил, что Олли попался, совершая очередную глупость. Но нет, этого не могло быть, иначе шерифу не понадобился бы ордер. Ведь ордер означал, что шериф что-то ищет. Или кого-то ищет. Как бы там ни было, но все это значило, что Дивер не сумел удержать Олли от глупости. Разве не говорила эта девушка что-то насчет свидания после спектакля? Разве не обещала она выбраться через окно, но прийти к Олли? Ему следовало раньше об этом вспомнить. Ему нельзя было спускать с Олли глаз. Все это произошло по вине Дивера.

— Кого вы ищете, шериф? — спросил Дивер.

— Это не ваша забота, Дивер, — сказал Маршалл.

— Это ваш сын? — спросил шериф.

— Это конный рейнджер, — сказал Маршалл, — мы его подвезли, и теперь он нам немного помогает.

— Вы здесь не видели девушку? — спросил шериф. — Вот такого роста, а зовут ее Нэнси Палли. После спектакля она разговаривала с вашим осветителем.

— Я видел девушку, которая разговаривала с Олли, — сказал Дивер. — И это было как раз после спектакля, но, по-моему, за ней пришел ее отец.

— Ну да, может, оно и так, но только ее даже и сейчас нет дома, и у нас есть довольно веские основания считать, что она хотела вернуться сюда и кое с кем встретиться.

Маршалл встал между Дивером и шерифом.

— Все наши люди на месте, и никого из посторонних у нас нет.

— Если вам нечего скрывать, то почему же вы не разрешаете мне войти внутрь и сделать проверку?

Дивер, конечно, знал, почему. Олли, должно быть, отсутствовал. Но теперь было уже слишком поздно отправляться на его поиски, не дожидаясь, пока грянет беда.

— Мы имеем право отказывать в проведении у нас несанкционированных обысков, сэр, — сказал Маршалл. Он вне всяких сомнений сказал бы еще что-нибудь в этом роде, но Дивер прервал его, задав шерифу вопрос.

— Шериф, представление закончилось минут пятнадцать назад, — начал Дивер, — откуда вы знаете, что она не пошла погулять со своими подружками или еще что-нибудь в этом роде? Вы уже проверили их дома?

— Послушай, умник, — сказал шериф, — я не нуждаюсь в твоих поучениях.

— Что вы, я и не думал вас учить. Я уверен, что вы прекрасно знаете свое дело, — продолжал Дивер. — На самом деле я думаю, что вы знаете свое дело настолько хорошо, что ничуть не сомневаетесь в том, что эта девушка не пошла бы гулять с подружкой. Держу пари, что эта девушка и раньше доставляла вам массу хлопот.

— Это не твое дело, рейнджер.

— Я лишь говорю о том, что…

Но теперь Маршалл сообразил, куда клонит Дивер, и взял инициативу на себя.

— Меня тревожит, сэр, вероятность того, что в данный момент эта девушка из вашего города, возможно, совращает одного из моих сыновей. У моих сыновей мало возможностей общаться с молодыми девушками вне нашей семьи, и, возможно, что какая-нибудь опытная девушка могла бы сбить одного из них с правильного пути.

— Очень неглупо, — сказал шериф, переводя взгляд с Маршалла на Дивера, а потом снова на Маршалла. — Но это не сработает.

— Я не знаю, что вы имеете в виду, — сказал Маршалл, — но я уверен в том, что вы были осведомлены о склонности этой девушки к недозволенным связям с представителями противоположного пола. И тем не менее вы не предприняли никаких усилий, чтобы оградить гостей вашего города от ее намерений вступить с ними в связь.

— На суде такая линия защиты вам не поможет, — заметил шериф.

— Это почему же? — спросил Маршалл.

— Потому что ее отец — судья, мистер Ааль. Как только вы начнете такие разговоры, вы сию же секунду лишитесь своей лицензии. Возможно, вы ее вернете, подав апелляцию, но судья Палли будет биться с вами до самого конца, так что на несколько месяцев вам придется забыть о работе.

Дивер и думать боялся о том, чтобы вставить хоть слово. К его изумлению, Маршалл тоже угомонился.

— Итак, я возвращаюсь через десять минут с ордером и лучше, если все ваши парни будут здесь, в лагере, а с ними не будет ни одной девицы. В противном случае ваша деятельность по развращению новых земель будет на этом закончена.

Шериф сделал несколько шагов в сторону дороги, а потом повернулся к ним лицом и сказал:

— Я вызову судью по радии, а потом буду сидеть в своей машине и наблюдать за вашим лагерем до тех пор, пока сюда не приедет судья с ордером на обыск. Я не хочу ничего упускать.

— Конечно, не упустишь, исполнительный кретин, — сказал Маршалл. Но он сказал это настолько тихо, что его услышал только Дивер.

План шерифа был понятен. Он надеялся поймать Нэнси Палли, которая будет убегать из лагеря, или Олли, который будет возвращаться в него.

— Маршалл, — прошептал Дивер как можно тише, — перед спектаклем я видел в саду Олли вместе с этой девушкой.

— Меня это ничуть не удивляет, — сказал Маршалл.

— Насколько я понял, Олли нет в лагере.

— Я не проверял, — сказал Маршалл.

— Но вы считаете, что его там нет.

Маршалл ничего не сказал в ответ. «Не хочет делиться своими мыслями с посторонним, — решил Дивер. — И правильно делает. Когда семья попала в беду, нельзя доверять ее судьбу первому встречному».

— Я сделаю все, что смогу, — сказал Дивер.

— Спасибо, — поблагодарил его Маршалл. Дивер был удивлен, так как не надеялся услышать от него слова благодарности. Возможно, Маршалл понял, что дело настолько плохо, что одной словесной выволочкой не отделаешься.

Дивер последовал за шерифом. Он подошел к нему как раз в тот момент, когда шериф снимал с себя микрофон мобильной радиостанции. Подняв на Дивера глаза, шериф окинул его взглядом, который не оставлял сомнений в том, что он готов к скандалу.

— В чем дело, рейнджер?

— Меня зовут Дивер Тиг, шериф. Я познакомился с семейством Аалей только сегодняшним утром, когда они подобрали меня на дороге. Но и этого времени было вполне достаточно, чтобы хотя бы немного узнать их. Должен сказать вам, что я считаю их вполне приличными людьми.

— Они же все актеры, сынок, а это значит, что они умеют казаться такими, какими хотят казаться.

— Да, они действительно довольно хорошие актеры. Ведь это был замечательный спектакль, не так ли?

Шериф улыбнулся.

— Я и не говорил, что они плохие актеры.

Дивер улыбнулся в ответ:

— Они хорошие люди. Сегодня я помогал им ставить спектакль. Им приходится много работать, чтобы показать такое шоу. Вы когда-нибудь пробовали поднять генератор? Или поднять эти прожекторы? Словом, проделать все то, что они проделали, начиная с разгрузки грузовика и заканчивая игрой в спектакле? Они зарабатывают свой хлеб честным трудом.

— Куда ты клонишь? — спросил шериф.

— Я лишь хочу сказать вам, что хотя они и не работают на фермах, как большинство жителей этого города, но все же делают нужное и хорошее дело. Во всяком случае, я так считаю. Вы видели, какие лица были у детишек, когда они смотрели спектакль? Ведь после спектакля они возвращались домой, пребывая в полном восторге от увиденного. Вы что, сомневаетесь в этом?

— Да ладно, парень, ни в чем я не сомневаюсь. Но эти комедианты считают, что могут приехать сюда и спать со всеми подряд местными девчонками и… — он вдруг умолк. Убедившись в том, что он не перебивает шерифа, Дивер снова заговорил.

— Для человека, с которым вы, шериф, разговаривали, эта труппа не просто бизнес, это еще и его семья. Здесь у него и жена, и родители, и сыновья, и дочери. У вас есть дети, шериф?

— Да, есть, но я не разрешаю им вытворять то, что позволяют себе некоторые другие.

— Но иногда дети все же поступают совсем не так, как их учат родители. Иногда дети совершают очень дурные поступки, тем самым убивая своих родителей. К вашим детям это не относится, но, быть может, в семействе Аалей есть именно такой ребенок. Возможно, что такой же ребенок есть и у судьи Палли. И, может быть, когда их дети попадут в беду, такие люди, как Аали и Палли, сделают все, что смогут, чтобы их спасти. Может быть, они даже сделают вид, что в недостойном поведении их детей виновен кто-то другой.

Шериф кивнул головой.

— Я вижу, куда вы клоните, мистер Тиг. Но работа есть работа и я должен ее выполнять.

— Хорошо, но в чем же заключается ваша работа, шериф? В том, чтобы лишать хороших людей работы только за то, что они не могут совладать со своим великовозрастным сынком? Или в том, чтобы в результате ваших действий имя дочери судьи Палли стало измазано грязью?

Шериф тяжело вздохнул:

— Не понимаю, почему я стал слушать тебя, Тиг. Я слышал, что конные рейнджеры всегда немногословны.

— Мы бережем слова на такие случаи, как этот.

— У тебя есть какой-нибудь план, Тиг? Ведь я не могу просто так взять, уехать отсюда и обо всем забыть.

— Делайте свое дело, шериф, как делали его раньше. Но если случится так, что Нэнси Палли вернется домой живой и невредимой, то я надеюсь, что вы не сделаете ничего такого, что может повредить хотя бы одной из этих двух достойных семей.

— Почему этот актер, вместо того чтобы спокойно поговорить со мной, устроил весь этот шум?

Дивер лишь улыбнулся. Не имело смысла говорить вслух то, о чем он сейчас думал. Ведь Маршалл не поднял бы весь этот шум, если бы шериф не обращался с ним так, как будто он уже совершил дюжину самых гнусных преступлений. Хорошо еще, что шериф сумел увидеть нечто отличающее их от обычных людей. Захлопнув дверцу машины шерифа, Дивер пошел к дороге, которая вела в сад. Теперь ему нужно было только найти Олли.

Это было нетрудно сделать. Казалось, они сами хотели, чтобы их нашли. Они уединились среди высокой травы в дальнем конце сада. Нэнси смеялась. Они заметили Дивера, лишь когда его отделяло от них не более десяти футов. Голая, она лежала на своем платье, расправленном, словно одеяло. Но Олли все еще был в штанах, молния которых была плотно застегнута. Дивер сомневался в том, что эта девушка все еще девственница, но, по крайней мере, хоть в этом Олли был невиновен. Она забавлялась с его молнией, когда случайно, подняв глаза, увидела, что за ними наблюдает Дивер. Взвизгнув, девушка села, но даже не попыталась прикрыть свою наготу. Олли, схватив свою рубашку, попытался прикрыть ею тело девицы.

— Тебя ищет твой отец, — сказал Дивер. Девушка надула губы. Для нее это была игра, и она не задумывалась о том, что поставлено на кон.

— Ты думаешь, нас это волнует? — сказал Олли.

— Ее папа — судья этого района, Олли. Она не говорила тебе об этом?

Было ясно как день, что она ничего не сказала ему об этом.

— Я только что разговаривал с шерифом. Он ищет тебя, Олли. Так что я думаю, что Нэнси пора одеться.

С недовольной миной на лице девушка поднялась на ноги и стала через голову натягивать платье.

— Надень нижнее белье, — потребовал Дивер. Он не хотел, чтобы остались какие-либо улики.

— На ней не было никакого белья, — пояснил Олли. — Так что я не совращал невинную девственницу.

Она уже просунула руки в рукава и теперь пыталась надеть на голову свое платье в сборках. Улыбнувшись Диверу соблазнительной улыбкой, она чуть шевельнула бедрами, явно рассчитывая на то, что этого мимолетного движения будет вполне достаточно, чтобы привлечь к себе его взгляд. Затем она быстро опустила подол платья.

— Как я и говорил тебе, — заметил Олли, — мы, мужики, для них не более чем брандспойты.

Дивер не обращал на него внимания.

— Сматывайся домой, Нэнси. Тебе надо себя беречь, ведь впереди у тебя такой долгий жизненный путь.

— Ты считаешь меня шлюхой? — спросила она.

— Нет, но до тех пор, пока ты отдаешься бесплатно, — ответил Дивер. — А если тебе вдруг захочется орать, что тебя изнасиловали, не забудь, что здесь был свидетель, который видел, как ты расстегивала его молнию и при этом смеялась.

— Можно подумать, что папа поверит тебе, а не мне! — с этими словами она повернулась и исчезла среди деревьев. Она, несомненно, знала, как отсюда добраться домой.

Олли по-прежнему стоял на своем месте. Он даже не пошевелился, чтобы надеть рубашку или туфли.

— Это не твоего ума дело, Дивер, — здесь было достаточно света, чтобы заметить, как Олли сжимает кулаки. — Ты не имеешь права так обращаться со мной.

— Хватит, Олли, давай возвращаться в лагерь, пока туда не приехал судья с ордером.

— А, может, я не хочу.

Диверу не хотелось с ним спорить.

— Пошли.

— А ты попробуй меня заставь.

Дивер только покачал головой. Неужели Олли не понимает, что все эти его пререкания — самое настоящее третьесортное дерьмо?

— Ну, давай же, Дивер, — насмехался Олли. — Ты же сказал, что намерен защитить семью от гадкого малыша Олли, ну так сделай это. Сломай мне все ребра. Разрежь меня на кусочки и принеси домой. Неужто ты не заткнул нож за голенище своего старого рейнджерского сапога? Разве так крутые и сильные парни, как ты, заставляют других делать то, что они им велят?

Дивер уже был сыт этим по горло.

— Будь мужчиной, Олли. Или у тебя, в отличие от других членов семьи, просто не хватает таланта, чтобы изобразить достойное поведение?

Вся наглость Олли тотчас улетучилась. В слепом гневе он бросился на Дивера, размахивая обеими руками. Он явно хотел изувечить своего противника, но, судя по всему, не знал, как это сделать. Схватив Олли рукой, Дивер отшвырнул его в сторону. Олли растянулся на земле. «Бедняга, — мысленно пожалел его Дивер. — Всю жизнь переезжая с места на место вместе с труппой, он так и не научился правильно падать после полученного удара».

Но Олли не сдавался. Он встал и снова пошел в атаку. На этот раз пара его ударов достигла своей цели. Они, конечно, не причинили большого вреда, но все же были достаточно болезненными, и Дивер швырнул Олли на землю с еще большей силой. Олли неудачно упал и, подвернув собственное запястье, заорал от боли. Но он был так зол, что все же поднялся на ноги. На этот раз он размахивал только правой рукой. Сблизившись с Дивером, он стал покачивать головой из стороны в сторону, пытаясь боднуть своего противника прямо в лицо. Когда Дивер схватил его за обе руки, Олли пнул его ногой, стараясь попасть коленом в пах своему противнику. В конце концов Диверу пришлось его отпустить и как следует ударить в живот. Олли рухнул на колени и стал блевать.

В течение всей этой драки Дивер сохранял полное спокойствие. Он так и не разозлился, и сам не мог понять, почему. В течение всего дня он чувствовал, что вот-вот взорвется от гнева, и вот теперь, когда дело дошло до настоящей драки, весь его гнев куда-то пропал. Он чувствовал в себе лишь спокойное желание поскорее покончить с дракой и увести Олли домой.

Возможно, что так получилось потому, что он уже растратил всю свою злость на Кэти. Может, так оно и было на самом деле.

Олли прекратило рвать. Он поднял рубашку и вытер ей рот.

— Ну все, надо немедленно возвращаться в лагерь, — сказал Дивер.

— Нет, — сказал Олли.

— Олли, я не хочу еще раз с тобой драться.

— Тогда убирайся отсюда и оставь меня в покое. Дивер наклонился, чтобы помочь ему встать на ноги.

Олли тотчас ударил локтем Диверу в бедро. Удар оказался весьма чувствительным. Дивер не сомневался в том, что Олли метил ему в промежность. Этот парень, похоже, не хотел мириться с тем, что его побили.

— Я не намерен возвращаться! — крикнул Олли. — А если ты снова собьешь меня с ног и волоком притащишь в лагерь, я все расскажу шерифу о дочери судьи, я скажу ему, что заморочил ей голову!

Это было верхом глупости и низости. Какое-то мгновение Диверу очень хотелось изо всех сил врезать ему ногой по голове, чтобы хоть немного привести его мозги в порядок. Но ему уже надоело бить Олли, и он только спросил его:

— Зачем?

— Затем, что ты прав, Дивер. Я подумал и решил, что ты прав и я на самом деле хочу уйти из семьи. Но я не хочу, чтобы ты занял мое место. Я не хочу, чтобы кто-нибудь занял мое место. Я хочу, чтобы вообще не осталось мест. Я хочу, чтобы вся эта лавочка закрылась. Я хочу, чтобы отец стал грязным фермером, а не командовал окружающими его людьми. Я хочу, чтобы превосходный малыш Тули оказался по горло в поросячьем дерьме. Ты понял меня, Дивер?

Дивер смотрел, как он стоит на коленях перед лужей собственной рвоты и, словно маленький мальчик, сжимает поврежденную кисть своей руки. Он объясняет Диверу, что хочет разрушить собственную семью.

— Ты не заслуживаешь того, чтобы у тебя были родители.

Олли плакал, его лицо искривилось, а пронзительный голос срывался. Но, несмотря на это, он все же ответил:

— Все правильно, Дивер. Видит Бог, я и вправду не заслуживаю таких родителей! Этой мамочки, которая будет твердить мне, что я «копия Ройала» до тех пор, пока я не засуну ей руку в глотку и не вырву ей сердце. И папочки, который решил, что я недостаточно талантлив и поэтому я стал единственным в семье, кому приходится выполнять всю техническую подготовку представления, тогда как Тули должен выучить все роли, чтобы в один прекрасный день занять папино место и заправлять всей этой лавочкой. Изо дня в день он будет указывать мне, что делать. И так будет продолжаться всю мою жизнь, до самой смерти! Но это всего лишь шутка, не так ли? Ведь папочка никогда не откажется от своего места. Он никогда не станет играть роли старика и не позволит дедушке уйти на покой. Он не сделает этого, потому что тогда Тули станет ведущим актером и будет заправлять нашей лавочкой, а бедный папочка перестанет быть повелителем вселенной. Так что Тули будет до восьмидесяти лет играть роли юнцов, а папочка будет играть свои роли лет до ста десяти. И все потому, что папочка никогда не уйдет в сторону, он даже не умрет, он будет по-прежнему управлять всеми, как марионетками, до тех пор, пока кто-нибудь не выпустит ему кишки или не уйдет из семьи. Так что, не вешай мне на уши всю эту лапшу, Дивер, насчет того, чего я заслуживаю и чего не заслуживаю.

Многое теперь прояснилось. Например, то, почему Маршалл не позволяет Парли уйти на покой и почему он так жестоко обращается с Тули, убеждая его в том, что он еще не готов самостоятельно принимать решения. Олли был прав. Их роли в спектакле полностью соответствуют их положению в семье. Тот, кто играет главную роль, является главой труппы, а значит, и главой семейства. Маршалл не мог отказаться от этой иерархии.

— Я понял, насколько сильно мне хочется уйти из этой семьи только тогда, когда ты, Дивер, сегодня ночью сказал мне об этом. Но тогда же я понял, что уйти недостаточно. Потому что тогда они просто найдут кого-нибудь на мое место. Возможно, тебя. А, может быть, Дасти. Неважно, кого они найдут, но шоу будет продолжаться, а я хочу его прекратить. Отобрать у отца лицензию — вот единственный способ его остановить. Впрочем, у меня есть способ и получше. Я застрелю своего дядюшку Ройала. Я возьму дробовик и снесу ему башку. Тогда мой папочка сможет уйти на покой. Это единственное обстоятельство, которое сможет заставить его сделать это. Ведь Ройал, будучи начальником всадников сопровождения, является величайшим героем Дезерета, а папочка не может ни на йоту поступиться своим самолюбием, даже если от этого зависит чья-то жизнь. Просто он точно такой же дрянной эгоист, каким всегда был Ройал.

Дивер не знал, что и сказать. На первый взгляд все это было похоже на правду, но по сути было обманом.

— Нет, он не такой, — сказал Дивер.

— Откуда тебе знать! Тебе не пришлось жить с ним. Ты понятия не имеешь, что такое быть ничем в семье, где он всегда выносит окончательный приговор, а ты никогда не оправдываешь его ожиданий и вечно в чем-то виноват.

— По крайней мере, он не бросил тебя, — сказал Дивер.

— Как жаль, что он этого не сделал!

— Ничего тебе не жаль, — сказал Дивер.

— Нет, жаль!

— Говорю тебе, Олли, — мягко сказал Дивер, — я видел, как ведет себя твой отец, и видел, как ведет себя твоя мать и могу сказать тебе, что, по сравнению с другими, они мне кажутся вполне достойными людьми.

— По сравнению с кем? — язвительно поинтересовался Олли.

— Неважно с кем.

Эти слова как бы повисли в воздухе, во всяком случае, так показалось Диверу. Ему показалось, что он видит собственные слова и слышит их так, как будто их произнес кто-то другой. Ему показалось, что сейчас он разговаривает не с Олли, а с самим собой. Олли действительно нужно было уйти. Его родители действительно ужасно с ним обращались, и Олли было ненавистно то положение, которое он занимал в семье. Было бы несправедливо заставлять его остаться. Но сам Дивер не был членом этой семьи и никогда не стал бы таковым. Он мог выполнять работу Олли и при этом не испытывать страданий нелюбимого сына. Несправедливости, которые имели место в этой семье, никогда не терзали бы его так, как они терзали Олли. А что касается радостей, то некоторые из них перепадали бы и ему. Ведь он стал бы частью труппы, которая так нуждалась в его услугах. Он помогал бы им ставить спектакли, которые могли изменить людей. Он стал бы жить среди тех, кто никогда бы его не бросил, даже если бы изменился весь окружающий мир.

Дивер понял, что он на самом деле хочет, чтобы Олли ушел, и не потому, что в этом случае он мог бы занять его место, а потому что у него появилась бы возможность обрести собственное место среди Аалей. И дело было не в том, что он мог заполучить Кэти, во всяком случае, дело было не только в этом. Он понял, что хочет заполучить их всех. Отца, мать, дедушку и бабушку, братьев и сестер. А со временем и детей. Он хотел стать частью этой гигантской паутины, нити которой уходили так далеко в прошлое, что никто не мог вспомнить, где они берут начало, и тянулись в такое отдаленное будущее, о котором никто не смел и мечтать. Олли вырос в этой паутине и хотел вырваться из нее. Но очень скоро он поймет, что никогда не сможет этого сделать. Точно так же, как Ройал, он обнаружит, что паутина крепко удерживает его, не оставляя ни в радостях, ни в печалях. Даже когда ты заставляешь их страдать, даже когда ты ранишь их в самое сердце, родня всегда остается родней. Они все равно будут заботиться о тебе, как никто другой. Ты всегда для них будешь важнее, чем кто-либо другой. Паутина все равно будет крепко тебя держать. Ройал мог иметь миллионы почитателей, но ни один из них не знал его так хорошо и не заботился о нем так трепетно, как его брат Маршалл и его невестка Скарлетт, а также его престарелые родители Парли и Донна.

Теперь Дивер знал, что надо делать. Это было ему настолько понятно, что он удивлялся, почему раньше до этого не додумался.

— Олли, пойдем в лагерь, а завтра ты весь день будешь обучать меня своей работе. А когда мы приедем в Моаб, я передам тебе свое право на подачу заявления о приеме в состав всадников сопровождения.

Олли рассмеялся:

— Я никогда в жизни не скакал на лошади.

— Может, оно и так, — сказал Дивер, — но Ройал Ааль твой дядя, и он обязан твоему отцу жизнью своей жены и детей. Может, они и попортили друг другу слишком много крови, чтобы иметь желание еще раз поговорить друг с другом, но если Ройал Ааль — мужчина, то он не захочет остаться в долгу.

— Я не хочу, чтобы меня принимали на работу только потому, что мой отец кому-то оказал услугу.

— Вот, черт, Олли, неужели ты думаешь, что кто-то возьмет тебя на работу только за красивые глаза? Ты попробуй. Посмотри сам, сможешь ли ты обойтись без фургона бродячих комедиантов. Если захочешь вернуться — пожалуйста, возвращайся. Если захочешь уехать еще куда-нибудь — езжай себе на здоровье. Я даю тебе шанс.

— Почему ты это делаешь?

— Потому что и ты даешь мне шанс.

— Неужели ты думаешь, что отец позволит тебе стать частью труппы после того, как ты поможешь мне смыться?

— Я не собираюсь помогать тебе смыться. Я могу помочь тебе уйти, встать и спокойно, без скандала уйти. Труппа от этого не пострадает, так как я буду выполнять твою работу. Родственники тоже не причинят тебе вреда, потому что ты, как и прежде, останешься членом их семьи, несмотря на то, что уже выйдешь из состава труппы. Кстати, я считаю, что именно в этом беда всей вашей семьи. Вы сами не можете сказать, где кончается шоу и начинается семья.

Олли медленно встал на ноги.

— И ты сделаешь это ради меня?

— Конечно, — ответил Дивер. — Если надо, намылю тебе шею, если надо, передам право подать заявление, в общем, сделаю для тебя все, что пожелаешь. Ну, пойдем в лагерь, Олли. Завтра мы можем обсудить это с твоим отцом.

— Нет, — сказал Олли, — я хочу получить от него ответ сегодня же ночью. Прямо сейчас.

Только теперь, когда Олли встал, Дивер ясно увидел, что парень смотрит совсем не на него. Нечто находившееся за спиной у Дивера приковало взгляд Олли. Дивер обернулся. Ярдах в пятнадцати от него, в тени деревьев, стоял Маршалл Ааль. Теперь, когда Дивер увидел его, Маршалл вышел из тени. На его лицо было страшно смотреть, оно выражало и горе, и гнев, и сожаление. Глядя на Маршалла, Дивер почувствовал к нему щемящую жалость, но в то же самое время он испытал и некоторый испуг.

— Я знал, что ты здесь, отец, — сказал Олли. — Я давно это знал. Я хотел, чтобы ты все это слышал.

«Ну какого черта я-то здесь делаю? — подумал Дивер. — Что от меня-то могло зависеть, если на самом деле Олли все время разговаривал с собственным отцом? За все это время я лишь утихомирил шерифа и двинул Олли в живот так, что его вывернуло наизнанку. Вот, собственно, и все, в чем я преуспел. Ну что ж, рад был услужить».

Не обращая на Дивера никакого внимания, они просто стояли и смотрели друг на друга. Дивер наконец решил, что ему здесь больше нечего делать. То, что сейчас происходило, не имело к Диверу Тигу никакого отношения. Это касалось лишь Маршалла и Олли, а Дивер не был членом их семьи. Во всяком случае, пока еще не был.

Он снова вернулся в сад, а затем подошел к грузовику. Там в полном одиночестве, прислонившись к капоту машины, стоял шериф.

— Где ты был, Тиг?

— Судья еще не приехал?

— Он приезжал и уже уехал. Я получил ордер.

— Печально слышать, — сказал Дивер.

— Девушка дома, в целости и сохранности, — сказал шериф. — Но она вас заложила.

У Дивера все внутри похолодело. «Она рассказала. И, наверное, еще приврала».

— Она говорит, что просто немного обнималась и целовалась, пока ты не пришел и не заставил ее уйти домой.

«Ну да, она приврала, но ничего страшного, это вполне невинная ложь, от которой никто не пострадает».

— Ну да, так оно и было, — подтвердил Дивер. — Вот только Олли не оценил моей помощи. Сейчас с ним беседует его отец, который пришел забрать его домой.

— Хорошо, — сказал шериф. — Сдается мне, что ничего страшного не случилось, да и судья не жаждет крови, ведь он верит всему, что скажет его ненаглядная доченька. В общем, сегодня ночью я не намерен воспользоваться этим ордером. И если завтра все будет нормально, то эти бродяги-актеры смогут сесть в свой фургон и отправиться в путь.

— И вы не будете сообщать об их плохом поведении? — спросил Дивер.

— Мне не о чем сообщать, — сказал шериф. Потом он изобразил на лице нечто вроде улыбки. — Черт, а ты был прав, Тиг. Они ведь тоже семья, и у них те же проблемы, что и у нас в Хэтчвилле. Думаю, у них там идет веселенький разговор, верно?

— Спасибо, шериф.

— Спокойной ночи, рейнджер, — с этими словами шериф ушел.

В следующий момент из своих палаток выбрались Скарлетт, Кэти и Тули. Они стояли рядом с Дивером, наблюдая, как шериф садится в свою машину и отъезжает.

— Спасибо тебе, — шепнула Скарлетт.

— Ты был в ударе, — сказал Тули.

— Да, — согласился Дивер. — А где мне поспать?

— Сегодня тепло, — сказал Тули, — и я буду спать в грузовике, так что если хочешь присоединяйся.

— Во всяком случае, это лучше, чем спать на земле, — сказал Дивер.

Когда он уже готовился ко сну, в лагерь вернулись Маршалл и Олли. Скарлетт вышла из палатки и, громко причитая по поводу поврежденного запястья, стала накладывать повязку на руку Олли. Дивер не стал покидать своего спального места и даже не встал, чтобы посмотреть на эту сцену. Он раскладывал свои постельные принадлежности, а потом встал и, прислонившись к борту грузовика, отделявшему сцену от зрительного зала, стал прислушиваться к обрывкам разговора, который доносился до его слуха. А слышно было почти все, так как Маршалл и Скарлетт привыкли говорить громко и вряд ли смогли бы разговаривать так, чтобы их не слышали во всей округе. Никто из них почти ничего не сказал по поводу обстоятельств, при которых Олли повредил запястье.

Впрочем, Дивер услышал и кое-что более значительное. Он услышал, как Маршалл сказал:

— Я думаю, что в следующий раз, когда мы будем ставить «Славу Америки», мне лучше сыграть роль Вашингтона. Ты ведь знаешь, как играть роли, которые сейчас играет Тули, не так ли, Олли? Пока Дивер с нами, он может следить за освещением, а ты можешь занять место на сцене. И пусть папа едет домой и отдыхает.

Дивер не слышал, что ему ответил Олли.

— Такие вопросы надо решать без суеты, — произнес Маршалл. — Но если ты твердо решил стать всадником сопровождения, то не думаю, что тебе нужно воспользоваться правом Дивера подать заявление. Думаю, что я смог бы написать письмо Ройалу, и ты получил бы хороший шанс.

И снова Олли ответил настолько тихо, что Дивер его не услышал.

— Я считаю, что с нашей стороны было бы неверно лишать Дивера возможности выбора. Тем более что мне уже давно пора написать Ройалу. Так что я в любом случае отправил бы ему письмо.

На этот раз ему ответила Скарлетт, и Дивер хорошо слышал ее голос:

— Ты можешь написать Ройалу все, что хочешь, Марш, но Парли и Донна смогут уйти на покой только в том случае, если Олли выйдет на сцену, а он сможет это сделать только в том случае, если Дивер будет следить за светом и звуком.

— Хорошо, перед тем как мы приедем в Моаб, я спрошу у Дивера, не хочет ли он остаться, — сказал Маршалл. — Поскольку он сейчас, вероятно, слышит наш разговор, у него будет масса времени, чтобы обдумать свой ответ.

Дивер улыбнулся и покачал головой. Они, конечно, знали, что он их слушает — эти актеры всегда чувствуют присутствие публики. В тот же самый момент Дивер решил, что, вероятно, он скажет «да». Конечно, первое время у него будут натянутые отношения с Олли. Отчасти они возникнут из-за того, что он намылил ему шею, но главным образом потому, что Олли имел дурные привычки в отношении местных девиц, и он, конечно, не мог исправиться всего за одну ночь. Олли мог с этим покончить, если бы ушел из семьи и стал всадником сопровождения. Тогда Дивер научил бы его верховой езде. А если бы Олли ушел, тогда Дасти пришлось бы играть роли более зрелых персонажей. Но вскоре он будет к этому готов, ведь судя по тому, как быстро он растет, у него вот-вот наступит ломка голоса.

Что касается взаимоотношений Дивера и Кэти, то они могли и не сложиться. В этом случае можно было воспользоваться тем, что право на подачу заявления имело силу в течение года. Все что угодно могло измениться. Но, в конечном счете все можно было уладить. Но самое значительное изменение произошло сегодня ночью, когда Маршалл решил играть роли пожилых персонажей, а главные роли отдать Тули. Это был важнейший поворот в жизни всей труппы. Такие перемены, как эта, осуществляются независимо от прочих событий. Неизвестно, как все сложится в будущем, но ясно как день, что прошлое уже не вернется.

Спустя некоторое время Дивер перестал ломать голову, разделся до нижнего белья и забрался в постель. Он попробовал закрыть глаза, но это не помогло ему быстро заснуть, поэтому он снова открыл их и стал смотреть на звезды. В этот момент он услышал шаги, доносившиеся со стороны передней части грузовика. Даже не взглянув в ту сторону, он понял, что это Кэти. Она приближалась к тому месту, где лежал Дивер, разложивший свое постельное белье на занавесе, который совсем недавно закрывал пирамиду.

— Ты в порядке, Дивер? — спросила Кэти.

— Я целый год не спал на такой мягкой постели, — сказал он.

— Я не об этом. Олли прихрамывает, и похоже, что у него немного повреждена рука. Я хотела узнать, все ли с тобой в порядке.

— Просто он пару раз упал.

В течение какого-то времени она пристально его разглядывала.

— Ладно, думаю, что если ты захочешь рассказать, как все было на самом деле, ты это сделаешь.

— Я тоже так думаю.

Она так и стояла рядом, не уходила и ничего не говорила.

— Какой завтра будет спектакль? — спросил он.

— Писание Мормона, — сказала она. — Ни одной приличной женской роли. Полспектакля я буду бить баклуши, — она непринужденно рассмеялась, но Диверу показалось, что у нее усталый голос. Лунный свет падал прямо на ее лицо. Вид у нее тоже был несколько усталый, веки отяжелели, а волосы немного растрепаны. Серебристый лунный свет еще больше смягчил черты ее лица. Он вспомнил, как сегодня ночью сердился на нее и как ее целовал. От этих воспоминаний ему теперь стало немного неловко.

— Извини, что я так сердился на тебя, — сказал Дивер.

— Мне следовало давно привыкнуть к тому, что люди сердятся на меня, поскольку им нравится мой спектакль больше, чем мне.

— Все равно прости.

— Может быть, ты и прав. Может быть, спектакли действительно имеют значение. Может быть, я на самом деле устала играть их изо дня в день. Я думаю, что если бы мы взяли отпуск, то потом сыграли бы настоящую пьесу. Мы могли бы набрать где-нибудь горожан и дать им сыграть роли в этой пьесе. Может быть, мы бы им больше понравились, если бы они сами стали частью представления.

— Конечно, — Дивер очень устал и был во всем с ней согласен.

— Ты останешься с нами, Дивер? — спросила она.

— Меня еще не спрашивали.

— А если папа тебя спросит?

— Думаю, это возможно.

— А ты не будешь жалеть о том, что больше не придется скакать по пастбищам?

Он усмехнулся.

— Нет, мэм.

Но он знал, что если бы вопрос звучал немного по-другому, если бы она спросила: «А ты не будешь жалеть о том, что не сбылась твоя мечта скакать по прерии вместе с Ройалом Аалем?», то он ответил бы: «Да, я уже об этом жалею».

«Но теперь у меня есть новая мечта или, быть может, давно забытая старая. Мечта, от которой я отказался много лет назад. Надежда стать всадником сопровождения лишь заменила мне эту мечту. Давай же посмотрим, быть может, ближайшие недели и месяцы, а может быть, и годы покажут, найдется ли место в этой семье еще для одного человека. Мне нужен не только фургон бродячих актеров, мне нужна не только работа, мне нужна семья, и если я пойму, что для меня здесь нет места, то мне придется подыскать себе какую-нибудь другую мечту».

Все эти мысли пронеслись у него в голове, но он ничего не сказал об этом вслух. Он уже и без того слишком много наговорил сегодня ночью. Он не хотел лишних неприятностей.

— Дивер, — шепнула она, — ты спишь?

— Нет.

— Ты мне действительно нравишься, и я говорю это совершенно искренне.

Это больше походило на извинение, и Дивер принял его.

— Спасибо, Кэти. Я верю тебе, — он закрыл глаза. Он услышал шуршание одежды и почувствовал, как слегка покачнулся грузовик, к борту которого она прислонилась. Он знал, что она хочет его поцеловать, и ждал прикосновения ее губ. Но этого не случилось. Грузовик еще раз качнулся, и он понял, что она ушла. Дивер слышал, как ступая по мокрой от росы траве, она пошла к палаткам.

Небо было ясным, и ночь оказалась холодной. Луна уже стояла высоко в небе, почти достигнув своего зенита. «Возможно, завтра будет сильный дождь: последний раз ливень прошел здесь четыре дня назад, примерно столько же времени ты бродишь по этим местам. Так вот завтра, наверное, грянет буря, а это означает, что надо будет прикрыть от дождя все прожекторы, а если лить будет слишком сильно, то придется перенести спектакль на следующий вечер. Или вообще отменить его и двинуться в путь». Диверу показалось немного странным, что он уже думает о том, как войти в новый ритм жизни, зависеть от погоды и спектаклей, год за годом ездить по одним и тем же городам, а главное, привыкнуть к этим людям, со всеми их желаниями и привычками, нравами и причудами. Его немного пугало то, что ему придется повсюду следовать за ними и не всегда поступать так, как он сам считает нужным.

Но, собственно, почему он должен этого бояться? В любом случае его жизнь должна была измениться, так не все ли равно, как именно? Его лошадь Бетт умерла, и поэтому даже если бы он остался конным рейнджером, то получил бы другую лошадь, и ему пришлось бы к ней привыкать. А если бы он стал всадником сопровождения, то его жизнь вообще изменилась бы полностью. Так что в любом случае его ждали большие перемены.

Он сам не заметил, как заснул. Ему снился какой-то тяжелый сон, и ему казалось, что нет ничего на свете важнее этого сна. В этом сновидении он вспомнил то, о чем никогда не задумывался, он вспомнил свое настоящее имя, то имя, которое ему дали родители еще до того, как их убили бандиты. Во сне он увидел лицо своей матери и услышал голос своего отца. Но, проснувшись утром, он обнаружил, что из памяти постепенно уходят воспоминания о том, что он видел во сне. Он попытался вспомнить, как звучал голос его отца, но услышал только эхо собственного голоса. Черты лица его матери расплылись и затем превратились в черты лица Кэти. А когда он попытался шевельнуть губами, чтобы произнести свое настоящее имя, он понял, что оно больше не является его настоящим именем. Это было имя маленького мальчика, который где-то заблудился и которого так и не нашли. Тогда он пробормотал имя, с которым он прожил всю свою жизнь: «Дивер Тиг».

Он слегка улыбнулся, услышав, как звучит его имя. Оно звучало совсем неплохо, и когда-то ему даже нравилось представлять себе, какое значение оно может со временем приобрести.

Америка

Сэм Монсон и Анамари Боагенте дважды случайно встречались друг с другом. Эти две встречи разделяло сорок лет. Впервые они увиделись в джунглях верхнего течения Амазонки и провели вместе несколько недель. Местом их первой встречи стала деревня Агуалинда. Второй раз они провели вместе всего лишь час. Это случилось неподалеку от руин плотины Глен Каньона, что на границе между страной Навахо и государством Дезерет.

Когда они встретились в первый раз, Сэм был худосочным подростком из Юты, а Анамари незамужней индианкой средних лет из Бразилии. К моменту их второй встречи он был уже губернатором Дезерета, последнего государства Америки, в котором жили представители европейской расы, а она была, по мнению некоторых из ее почитателей, матерью божества. Тогда никому, кроме меня, не приходило в голову, что они уже встречались. Я знал это абсолютно точно и докучал Сэму своими просьбами рассказать об этой встрече до тех пор, пока он наконец не сделал этого. Ни ее, ни Сэма уже давно нет на этом свете, и я единственный человек, который знает правду. Довольно долго я считал, что должен молчать и унести эту историю с собой в могилу. Но теперь я понял, что ошибался.

Я понял, что не имею права умереть, не написав об этом. Все, что я должен был в своей жизни сделать, уже давно сделано, так почему же я до сих пор еще жив? Я решил, что земля еще носит меня только потому, что я могу рассказать о том, как она выжила сама и сохранила жизнь вам для того, чтобы вы смогли услышать эту историю. Боги чем-то похожи на землян. Им недостаточно того, что все сущее зависит от них. Они хотят стать знаменитыми.

Агуалинда, Амазония

Пассажиры ей были совершенно безразличны. Анамари интересовали только вертолеты, которые доставляли медикаменты. Эта вертушка привезла бесценную упаковку бенаксидена. Анамари едва взглянула на костлявого, неуклюжего паренька, который сидел рядом с ящиками и недружелюбно озирался по сторонам. Еще один янки, который боится, что его бросят в джунглях. Обычная история. Теперь Анамари почти не замечала этих североамериканцев. Они приходили и уходили.

Ее беспокоили лишь бразильские государственные чиновники. Эти недалекие бюрократы, годами изнемогавшие от жизни в Манаусе, которую они воспринимали как ссылку, вымещали свою неудовлетворенность на беззащитных индейцах, для которых становились мелкими тиранами. Извините, но у нас больше нет ни пенициллина, ни шприцев. Куда вы дели вакцину от СПИДа, которую мы вам передали три года назад? Вы что, считаете, что нам здесь деньги некуда девать? Пусть едут в город, если хотят вылечиться. В Сан-Пауло де Оливенсия есть больница, вот и отправляйте их туда. Мы не намерены из ничего сделать вам еще одну больницу у черта на куличках. Мы не пойдем на это ради какой-то сотни грязных индейцев. К тому же вы не врач, вы сами-то старая, сморщенная индианка. У вас даже нет медицинского образования, и мы не можем тратить на вас медикаменты. Они чувствовали свою значимость, поскольку от их решения зависело, будет индейский ребенок жить или ему суждено умереть. Зачастую они подписывали смертный приговор уже тем, что отказывались посылать индейцам необходимое оборудование. И тогда они тоже чувствовали себя такими же всемогущими, как Господь.

Анамари знала, что от протестов и споров мало толку — через некоторое время бюрократ снова начнет убивать. Но когда потребность в самых обычных медикаментах была слишком велика, Анамари отправлялась к геологам-янки и спрашивала, есть ли у них то или иное лекарство. Иногда оно у них было. Она знала, что если у янки было что-то в избытке, то они делились с другими, а если не было, то они и пальцем не шевелили, чтобы помочь другим. Они не были такими тиранами, как бразильские бюрократы. Они приехали сюда, чтобы делать деньги, а все остальное было им до лампочки.

Вот о чем подумала Анамари, когда увидела этого мрачного светловолосого паренька, сидевшего в вертолете. Он был всего лишь еще одним североамериканцем, таким же, как все они, только более юным.

Теперь, когда у нее был бенаксиден, она тотчас стала убеждать индейцев племени Банивас в том, что все они должны прийти на прививку. Эта болезнь появилась два года назад, во время войны между Гайаной и Венесуэлой. Как обычно бывает в таких случаях, жертвами стали не граждане этих двух стран, а индейцы, жившие в джунглях. Однажды утром они обнаружили, что их суставы утратили свою подвижность. Они становились все менее и менее гибкими, пока наконец не затвердели настолько, что стало невозможно даже пошевелиться. Бенаксиден оказался противоядием, но его нужно было принимать постоянно в течение нескольких месяцев, иначе суставы могли снова затвердеть. Бюрократы, как всегда, сорвали снабжение этим лекарством, в результате чего слегла дюжина индейцев Банивас, живших в этой деревне. И, как всегда, оказалось, что у одного или двух индейцев болезнь оказалась настолько запущенной, что уже не поддавалась лечению. Один или два сустава уже навсегда утратили свою гибкость. И как всегда, делая прививки, Анамари была немногословна, а индейцы вообще почти ничего не говорили.

Только на следующий день Анамари заметила, что молодой янки бродит по деревне. На нем была мятая белая одежда, которую он уже умудрился испачкать, и на ней остались зеленые и коричневые следы речной грязи амазонских джунглей. Он не проявлял никаких признаков любопытства, но после того, как она в течение часа проверяла результаты вчерашнего лечения бенаксиденом, ей стало ясно, что он следует за ней по пятам.

Резко обернувшись в дверях хибары, построенной на средства государства, она посмотрела ему прямо в лицо. «О que? — спросила она. — «Чего тебе надо?».

К ее удивлению, он ответил на ломаном португальском. Большинство этих янки вообще не утруждают себя изучением иностранных языков. Они убеждены в том, что и она, и все остальные говорят по-английски. «Posso ajudar?» — спросил он. Я могу чем-то помочь?

— Nao, — сказала она. — Mas pode olhar. Но можешь посмотреть.

Он посмотрел на нее, явно не понимая, что она сказала.

Она повторила фразу медленнее, стараясь говорить внятно: «Pode olhar».

— Ей? Я?

— Voce, sim. Я могу говорить по-английски.

— Я не хочу говорить по-английски.

— Tanto faz, — сказала она. — Какая разница.

Вслед за ней он прошел внутрь хибары. Там, вся испачканная собственными фекалиями, лежала маленькая голая девочка. Ее парализовало еще несколько лет назад, когда она заболела менингитом. Тогда она была еще младенцем, и Анамари решила, что этой девочке бенаксиден уже не поможет. Вот так всегда и бывает — больше всех страдают самые слабые. Но как ни странно, ее суставы снова стали гибкими, и девочка даже им улыбнулась. Это была та счастливая улыбка, при виде которой щемило сердце и которая порой делала лица паралитиков такими прекрасными.

Итак, ей немного повезло — она вовремя получила бенаксиден. Она сняла крышку с глиняного кувшина с водой, который стоял на столе и смочила в нем одну из ее чистых тряпиц. С помощью этой тряпки она обмыла девочку, а затем подняла ее хрупкое, истощенное тело. Одновременно она вытащила из-под нее испачканную простыню. Внезапно она сунула в руки мальчику эту грязную простыню.

— Leva fora, — сказала она. И увидев, что он не понял, повторила по-английски: — Вынеси ее наружу.

К ее удивлению, он без малейших колебаний взял простыню.

— Вы хотите, чтобы я ее постирал?

— Просто стряхни с нее то, что сможешь, — сказала она, — сделай это там, на огороде, что за хибарой. Потом я ее постираю.

Уже выходя наружу, она увидела, как он возвращается, неся в руках туго свернутую простыню.

— Вот молодец, уже все сделал, — сказала она, — пойдем к моему дому и там будем замочим ее в воде. Давай теперь я ее понесу.

Но он не отдал ей простыню.

— Я уже это сделал, — сказал он, — вы не хотите отдать ей чистую простыню?

— Во всей деревне только четыре простыни, — сказала она. — Две из них у меня на кровати. Она может полежать и на циновке. Во всей деревне только я одна меняю постельное белье. И только я ухаживаю за этой девочкой.

— Она вас любит, — сказал он.

— Она всем так улыбается.

— Значит, она всех любит.

Что-то пробурчав себе под нос, Анамари направилась к своему дому. Он представлял собой две стоявшие вплотную друг к другу хибары, построенные на средства, выделенные правительством. Одна из них служила клиникой, а другая была ее жилищем. На заднем дворе стояли два металлических таза, в которых она стирала. Один из них она сунула в руки мальчику-янки и, указав на резервуар с дождевой водой, сказала, чтобы он наполнил таз. Он выполнил ее распоряжение. Это окончательно вывело ее из себя.

— Чего тебе надо!? — крикнула она.

— Ничего, — сказал он.

— Чего ты здесь шляешься?!

— Я думал, что я помогаю, — в его голосе звучало уязвленное чувство собственного достоинства.

— Мне не нужна твоя помощь, — она забыла, что хотела замочить простыню, и принялась тереть ее на стиральной доске.

— Тогда зачем же вы попросили меня…

Она ему не ответила, а он так и не закончил свой вопрос.

После длительной паузы он спросил:

— Вы пытались от меня избавиться, верно?

— Чего тебе здесь надо? — снова спросила она. — Неужто ты думаешь, что у меня больше дел нет, кроме как возиться с североамериканским мальчишкой?

Его глаза сверкнули гневом, но он ответил ей только после того, как снова овладел собой.

— Если вы устали стирать, я могу это сделать вместо вас.

Схватив его руку, она в течение какого-то мгновения изучающе рассматривала ее.

— Нежные руки, — сказала она, — как у женщины. Ты в кровь рассадишь себе костяшки пальцев и выпачкаешь всю простыню.

Устыдившись нежности собственных рук, он засунул их в карманы. Мимо него пролетел попугай, сверкнув ослепительно-ярким, красным с зеленью, оперением. Мальчик удивленно проводил птицу взглядом. А попугай опустился прямо на резервуар с дождевой водой.

— В Штатах таких продают за тысячу долларов, — сказал он.

Ну конечно, этот янки все измеряет в долларах.

— Здесь они ничего не стоят, — сказала она, — банива употребляют их в пищу. И носят их перья.

Он обвел взглядом другие нищие лачуги и жалкие огороды.

— Люди здесь живут очень бедно, — сказал он. — Должно быть, жизнь в джунглях очень тяжела.

— Ты так считаешь? — набросилась на него Анамари. — Джунгли очень добры к этим людям. Круглый год они снабжают их множеством разнообразной пищи. Индейцы Амазонии и не догадывались о том, что они бедны, до тех пор, пока не пришли европейцы, которые заставили их покупать штаны. Но они не могли позволить себе такую роскошь, как штаны. Европейцы заставили их строить дома, но индейцы не могли содержать их в нормальном состоянии. Индейцев заставили возделывать огороды. И это в самой-то гуще райского сада! Индейцам было хорошо жить в джунглях. Но пришли европейцы и превратили этих людей в бедняков.

— Европейцы? — спросил мальчик.

— Бразильцы. Они все европейцы. Даже чернокожие бразильцы превратились в европейцев. И сама Бразилия теперь не более чем одна из европейских стран, население которой говорит на одном из европейских языков. Они точно такие же, как вы, североамериканцы. Вы ведь тоже европейцы.

— Я родился в Америке, — возразил он. — Так же, как и мои родители, и родители моих родителей, и родители моих дедушек и бабушек.

— Но твои пра-пра-пращуры приплыли сюда на корабле.

— Это было очень давно, — сказал он.

— Очень давно! — она рассмеялась. — Я чистокровная индианка. Мои предки в течение десяти тысяч поколений жили на этой земле. Ты здесь приезжий. Приезжий в четвертом поколении.

— Но я приезжий, который не боится взять в руки грязную простыню, — сказал он с вызывающей улыбкой.

Именно в этот момент он стал ей нравиться.

— Сколько тебе лет? — спросила она.

— Пятнадцать, — ответил он.

— Твой отец геолог?

— Нет. Он начальник бригады бурильщиков. Они собираются пробурить здесь пробную скважину. Но он считает, что здесь они ничего не найдут.

— Они найдут здесь уйму нефти, — сказала она.

— Откуда вы знаете?

— Я видела это во сне, — сказала она. — Я видела, как бульдозеры ломают деревья, расчищая место для взлетно-посадочной полосы, как прилетают и улетают самолеты. Ничего такого не могло быть, если бы не было нефти. Моря нефти.

Она умолкла в ожидании того, что он поднимет на смех уже самую мысль о том, что она видит вещие сны. Но этого не случилось. Он просто внимательно на нее посмотрел.

Поэтому ей самой пришлось нарушить затянувшуюся паузу.

— Ты приехал сюда, чтобы убить время, пока твой отец на работе, верно?

— Нет, — возразил он. — Я приехал сюда потому, что он еще не приступил к работе. Вертушки начнут привозить оборудование только завтра.

— Ты предпочитаешь находиться подальше от отца? Он посмотрел куда-то в сторону.

— Я предпочел бы видеть его в аду.

— Это и есть ад, — сказала она.

Мальчик рассмеялся.

— Почему же ты приехал сюда с ним? — спросила она.

— Потому что мне всего лишь пятнадцать лет, а он этим летом взял меня на попечение.

— На попечение, — повторила она. — Ты что преступник?

— Это он преступник, — с горечью сказал мальчик.

— А в чем его преступление?

Какое-то мгновение он молчал, словно решая, стоит ли отвечать на этот вопрос. Но потом все же ответил. Ему было стыдно за преступление своего отца.

— Прелюбодеяние, — тихо сказал он, отведя глаза в сторону. Слово повисло в воздухе. Мальчик снова посмотрел на Анамари. Его лицо слегка покраснело.

«Какая прозрачная кожа у европейцев, — подумала она. — Сквозь нее проступают все их эмоции». Услышав это слово, она поняла, как все произошло. Любимая мать обманута и теперь он должен провести лето с тем, кто ее обманул.

— Это и есть преступление?

Он пожал плечами.

— Для католиков это, может, и не преступление.

— Ты протестант?

Он отрицательно покачал головой.

— Мормон. Но я еретик.

Она рассмеялась:

— Значит, ты еретик, а твой отец прелюбодей.

Ему явно не понравилось, что она смеется.

— А ты девственница, — сказал он. Казалось, он рассчитывал своими словами сделать ей больно.

Прекратив стирать простыню, она выпрямилась и посмотрела на свои руки.

— Это тоже преступление? — пробормотала она.

— Вчера ночью мне снился сон, — сказал он, — в этом сне тебя звали Анна Мари, но когда я попытался назвать тебя этим именем, у меня ничего не получилось. И я назвал тебя другим.

— И каким же? — спросила она.

— Какая разница? Это ведь только сон, — он над ней насмехался, пользуясь тем, что она верит в сновидения.

— Ты видел меня во сне и во сне меня звали Анамари?

— Да, верно, а что? Ведь это твое имя, не так ли?

Он не успел задать еще один вопрос: «Ты ведь девственница, верно?».

Подняв из воды простыню, она выкрутила ее и бросила ему. Он поймал ее, но грязная, вонючая вода брызнула ему прямо в лицо, которое исказила гримаса отвращения. Она вылила воду из таза прямо на землю, в результате этого все его брюки оказались выпачканы грязью. Но он даже не сдвинулся с места. Тогда она взяла пустой таз и подошла к резервуару, чтобы набрать чистой воды.

— Теперь пора всполоснуть, — сказала она.

— Тебе снилась взлетно-посадочная полоса, — сказал он. — А мне снилась ты.

— В своих снах тебе лучше не совать нос в чужие дела, — сказала она.

— Знаешь, я не наводил никаких справок, — сказал он, — а только полетел в эту самую деревню, что видел во сне, и вот оказалось, что ты тоже веришь сновидениям.

— Это еще не значит, что я собираюсь раздвигать перед тобой ноги, можешь выбросить это из головы, — сказала она.

Он с ужасом посмотрел на нее.

— Да ты свихнулась! О чем ты говоришь! Это же блуд! Да и вообще ты мне в матери годишься!

— Мне сорок два года, — сказала она, — если тебя это так волнует.

— Ты старше моей матери, — сказал он. — У меня и в мыслях не было вступать с тобой в половую связь. Я сожалею, если у тебя сложилось обо мне такое впечатление.

Она усмехнулась.

— А ты забавный мальчишка, янки. Сначала ты говоришь, что я девственница…

— То было во сне, — сказал он.

— А потом ты говоришь мне, что я старше твоей матери и слишком безобразна, чтобы даже мысленно вступить со мной в половую связь.

Он даже побелел от стыда.

— Извини, но я лишь хотел убедиться в том, что ты понимаешь, что я никогда бы…

— Ты хотел объяснить мне, что ты примерный мальчик.

— Да, — подтвердил он.

Она снова усмехнулась:

— И ты, наверное, даже сам себя ни разу не ублажил, — сказала она.

Его лицо покраснело. Он мучительно пытался сообразить, что сказать ей в ответ. Потом швырнул в нее еще мокрую простыню и резко повернувшись, пошел прочь. Она умирала от смеха. Ей очень понравился этот паренек.

На следующее утро он снова пришел и весь день помогал ей в клинике. Паренька звали Сэм Монсон, и он стал для нее первым европейцем, который видел вещие сны. Раньше она думала, что на это способны только индейцы. Она не знала, какое именно божество посылает ей эти сны, но, наверное, это было то же самое божество, которое посылало сны Сэму. Возможно, что именно оно свело их вместе здесь в джунглях. Не исключено, что оно направит бур в сторону нефти и отцу Сэма придется надолго остаться здесь вместе с сыном, чтобы выполнить все замыслы этого божества.

Она испытывала чувство досады, вызванное тем, что божество упомянуло о ее девственности. Кроме нее, это никого больше не касалось.

Жизнь в джунглях оказалась лучше, чем Сэм ожидал. В Юте, когда мать впервые сказала, что ему придется вместе с этим старым ублюдком отправиться в Амазонию, он с ужасом приготовился к самому худшему. Он представлял себе, что ему придется с мачете в руках прорубаться сквозь заросли ползучих растений, плыть в облепленных паразитами каноэ по рекам, которые кишат пираньями, обливаться потом, страдать от укусов москитов и вдыхать густой, насыщенный влагой воздух. Вместо этого он обнаружил, что американские нефтяники живут в довольно приличном лагере, оснащенном генератором, который вырабатывает электричество для освещения помещений. Но все же здесь все время шли дожди, а когда их не было, становилось так жарко, что поневоле хотелось, чтобы снова пошел дождь. Ему так и не пришлось столкнуться ни с одной из тех жутких, подстерегающих на каждом шагу опасностей, которые так его пугали, и ни разу не пришлось прорубаться сквозь джунгли. Здесь были тропы, которые порой больше походили на дороги, а густая и яркая зелень джунглей оказалась даже прекраснее, чем он себе представлял. Он никогда не думал, что американский Запад по сравнению с этими джунглями не более чем пустыня. Даже Калифорния, где жил этот старый ублюдок в промежутках между выездами на бурение скважин, даже эти покрытые лесами холмы и горы выглядели довольно блекло по сравнению с яркой зеленью джунглей.

Маленькие, тихие индейцы вовсе не были охотниками за скальпами. Вместо того чтобы их избегать, как это делали взрослые американцы, Сэм, обнаружив, что может легко с ними общаться, стал приходить к ним и даже оказывать им помощь, работая вместе с Анамари. Старый ублюдок мог целыми часами сидеть и лакать свое пиво вместе с приятелями. Прелюбодеяние и пиво — как будто одного презренного плотского греха ему было недостаточно. Что касается Сэма, то он действительно творил здесь добрые дела. Сэм брался за любое дело, которое могло бы доказать, что он представляет собой полную противоположность отцу. А поскольку его отец был слабым, чувственным и приземленным человеком, лишенным самоконтроля, то Сэм должен был стать сильным, духовным и разумным человеком, который не позволяет плотским страстям управлять собой. Видя, как его отец поддается алкоголю, и вспоминая, как он в отсутствие матери не мог и месяца прожить, чтобы не затащить в свою постель какую-нибудь шлюху, Сэм гордился тем, что обладает внутренней дисциплиной. Он управлял своим телом, не позволяя ему выходить из-под контроля.

Он также гордился тем, что в первый же день выдержал испытание, которому его подвергла Анамари. Не побоится ли он прикоснуться к человеческим экскрементам? Он не побоялся дышать горячим смрадом страданий и не побоялся нечистот невинной плоти искалеченного дитя. Разве Иисус не прикасался к прокаженным? Нечистоты плоти не вызывали в нем отвращения. Лишь нечистоты души были для него невыносимы.

Вот почему его так беспокоили сны, в которых он видел Анамари. Не прошло и дня, как они стали друзьями. Они беседовали на самые серьезные темы. Она рассказывала ему об индейцах Амазонии и о том, как получила педагогическое образование в Сан-Паулу. Она внимательно слушала, когда он рассказывал ей об истории, религии и эволюции и о всех теориях и идеях, которые перемешались у него в голове. Даже мать, которая всегда была занята младшими детьми и без конца что-то делала для церкви, никогда не уделяла ему столько внимания. Анамари так внимательно его слушала, как будто высказываемые им идеи имели для нее какое-то значение.

Однако ночью он увидел во сне нечто совсем из ряда вон выходящее. В этом сновидении он увидел ее голой и услышал, как некий голос называет ее «Девственной Америкой». Он понятия не имел, какое отношение имеет ее девственность к Америке. Впрочем, даже вещие сны порой были лишены всякого смысла. Но одно он знал точно: всякий раз, когда он видел Анамари голой, она тянулась к нему, и он испытывал такое страстное влечение, что несколько раз просыпался, содрогаясь от воображаемого удовольствия, словно библейский Онан, сын Иуды, который источал свое семя на землю и был за это предан смерти.

Всякий раз после того, как это случалось, Сэм еще долго лежал с открытыми глазами, содрогаясь от страха. И не потому, что он боялся кары Господней. Ведь Господь не поразил насмерть отца за прелюбодеяние, поэтому Сэму за его эротический сон уж тем более не грозила такая опасность. Его пугало то, что в этих снах он увидел, как сам становится таким же похотливым и порочным, как его отец. Он не желал испытывать никакого сексуального влечения к Анамари. Она была старой, тощей и грубой. Он просто боялся ее, но более всего он не хотел ее потому, что он не был похож на своего отца. Он никогда не вступил бы в половые сношения с женщиной, которая не была бы его женой.

Однако когда он пришел в деревню Агуалинда, он почувствовал огромное желание снова ее увидеть. И когда он нашел ее (деревушка была маленькой, и он сделал это довольно быстро), то не смог выбросить из головы красочные картины того, как она выглядела в этих снах, как она тянулась к нему, и как покачивались ее груди, и как прижимались к нему ее худые бедра. Он был готов ущипнуть себя до боли, чтобы забыть об этом влечении.

Это происходило потому, что он жил с отцом. Распутство этого старого ублюдка передавалось и ему, вот в чем дело. Поэтому он проводил вместе с отцом как можно меньше времени, возвращаясь домой только для того, чтобы переночевать.

Чем усерднее он работал, выполняя задания, которые ему давала Анамари, тем проще ему было заставить себя забыть сон, в котором она стояла над ним на четвереньках, слегка касаясь его тела своим. Пропалывай грядки, так, чтобы твоя спина горела от жгучей боли! Промой рану индейцу-охотнику и перебинтуй ее! Стерилизуй инструменты спиртом! Помимо всего прочего, не смей даже случайно касаться ее тела. Отодвинься от нее, когда она окажется рядом, отвернись, чтобы не чувствовать ее горячего дыхания, когда она прислоняется к твоему плечу. Немедленно начинай что-нибудь бодро рассказывать, как только наступит тишина, заполненная лишь жужжанием насекомых, и ты увидишь, как струйки пота медленно скатываются с ее шеи вниз, чтобы исчезнуть в ложбинке между ее грудей, там, где она завязала рубашку узлом, вместо того, чтобы ее застегнуть.

Как она могла быть девственницей, если так вела себя в его снах?

— Как ты думаешь, откуда приходят сны? — спросила она.

Он покраснел, хотя и знал, что она не умеет читать его мысли. А может, умеет?

— Я говорю о снах, — повторила она. — Как ты думаешь, почему мы видим сны, которые становятся явью?

Уже почти стемнело.

— Мне надо идти домой, — сказал он. Она не отпускала его руку. Когда она успела взять его за руку, и зачем ей это понадобилось?

— Мне снится один очень странный сон, — сказала она. — Я вижу во сне какую-то огромную змею, покрытую яркими зелеными и красными перьями.

— Не все сны становятся явью, — сказал он.

— Надеюсь, что это так, — сказала она, — потому что эта змея вышла из… в общем, я родила эту змею.

— Кетцаль, — сказал он.

— Что это значит?

— Божественный пернатый змей ацтеков. А может быть, майя. В общем мексиканцев. Мне надо идти домой.

— Но что это означает?

— Уже почти стемнело, — сказал он.

— Останься и поговори со мной! — потребовала она. — У меня есть комната, ты можешь в ней переночевать.

Но Сэм должен был возвращаться. Именно потому, что он терпеть не мог оставаться наедине с отцом, он осмелился отказаться от ее предложения. Он возбудился уже от того, что она пригласила его остаться на ночь. Он не мог позволить себе провести ночь в том же доме, что и она. В этом случае ему обязательно приснился бы такой сон, которого он бы уже не выдержал. Поэтому он простился с ней и пошел по лесной тропинке, которая вела домой. Всю дорогу он думал об Анамари. Казалось, что даже растения каким-то образом передают ее образ, поэтому теперь его желание стало даже сильнее, чем тогда, когда он стоял рядом с ней.

В густеющей темноте листья деревьев превращались из зеленых в черные. Удушливая тьма ночных джунглей не пугала его, казалось, она приглашает его сойти с тропы и нырнуть в тень, где насыщенные влагой лесные дебри могли бы помочь ему забыться и снять напряжение. Но он не сошел с тропы, а только ускорил шаг.

С чувством облегчения он, наконец, вошел в городок нефтяников. Громко работал генератор, но насекомые, роем кружившие в огромном световом пятне, заглушали его шум. Они отбрасывали тени, метавшиеся в какой-то демонической пляске. Он и его отец жили в большом однокомнатном доме, стоявшем на краю поселка. Домики, построенные нефтяной компанией, выглядели намного привлекательнее, чем хибары индейцев, построенные бразильским правительством.

Несколько человек окликнули его, приветствуя. Не замедляя шага, он помахал им рукой, а одному или двум из них даже что-то ответил. В паху он чувствовал напряжение, вызванное желанием, и лишь благодаря тому, что он находился в тени и шел очень быстро, никто ничего не заметил. Это было настоящее безумие: чем больше он прилагал усилий, чтобы успокоиться, тем чаще перед его внутренним взором возникали образы Анамари. Это уже походило на какую-то галлюцинацию. Его тело не желало расслабляться. Он буквально вбежал в дом.

Отец мыл свою тарелку. Когда он поднял глаза, Сэм уже проскочил мимо него.

— Я подогрею тебе ужин.

Сэм упал на кровать.

— Я не голоден.

— Почему ты пришел так поздно? — спросил отец.

— Мы заговорились.

— Ночью в джунглях небезопасно. Ты считаешь, что они никому не угрожают потому, что днем здесь ничего плохого не происходит. Но на самом деле здесь очень опасно.

— Да, конечно, папа. Я знаю, — Сэм встал и повернулся к отцу спиной, чтобы снять брюки. Это было настоящее безумие — он по-прежнему находился в возбужденном состоянии. Сэму не хотелось, чтобы отец это увидел.

Но безошибочное чутье дотошного родителя не подвело старого ублюдка, и он, должно быть, почувствовал, что Сэм что-то прячет. Когда Сэм оказался в чем мать родила, отец, словно никогда и не слышал о правилах хорошего тона, зашел спереди и посмотрел.

Сэм покраснел от стыда. Глаза отца превратились в узкие щелочки и смотрели на Сэма с холодной жестокостью. «Я надеюсь, что у меня никогда не будет такого взгляда, — подумал Сэм. — Я надеюсь, что на моем лице никогда не появится это мерзкое, подозрительное выражение. Я лучше умру, чем стану таким, как он».

— Ладно, надень пижаму, — сказал отец. — Что, я так и буду на это смотреть?

Сэм натянул трусы.

— Что там у вас происходит? — спросил отец.

— Ничего, — ответил Сэм.

— Должно быть, ты чем-то занимался весь день.

— Я же сказал тебе, что я ей помогал. Она работает в клинике и следит за огородом. У нее нет электричества, и поэтому приходится много работать.

— В свое время я много работал, Сэм, но в таком вот виде я никогда не приходил домой.

— Ну да, ты всегда по пути где-нибудь останавливался, чтобы расслабиться с какой-нибудь шлюхой.

Старый ублюдок, взмахнув рукой, ударил Сэма по лицу. Его обожгло жгучей болью. Все произошло настолько неожиданно, что Сэм не успел заставить себя не плакать, и слезы покатились по его щекам.

— Никогда в жизни я не спал со шлюхой, — заявил старый ублюдок.

— Только одна женщина из тех, с которыми ты спал, не была шлюхой, — сказал Сэм.

Отец снова ударил его, но на этот раз Сэм был готов к удару и стоически выдержал его, почти не вздрогнув.

— Была у меня одна связь, — сказал отец.

— Ты просто один раз попался, — сказал Сэм. — У тебя были десятки женщин.

Отец саркастически рассмеялся:

— Ты что, нанимал частного детектива? У меня была только одна связь.

Но Сэм знал, что он лукавит. Он несколько лет видел во сне всех этих женщин. Ему еще не было и двенадцати, когда он знал о сексе столько, что уже разбирался, что к чему. К тому времени он уже давно знал, что сны, которые он видит более одного раза, являются вещими. Поэтому когда он увидел во сне своего отца с одной из этих развеселых женщин, он проснулся и сохранил этот сон в памяти. Он мысленно прокручивал его от начала и до конца, вспоминая каждую мелочь, какую только мог припомнить. Название мотеля. Номер комнаты. Была полночь, но отец находился в Калифорнии, значит, все произошло на час раньше. Сэм встал с кровати, тихо прошел на кухню и набрал номер справочной службы. Такой мотель на самом деле существовал. Он записал телефонный номер. Затем на кухню вошла мать и поинтересовалась, что он делает.

— Это номер телефона мотеля «Сивью Мотор Инн», — ответил он.

— Набери его и попроси соединить с номером двадцать один двенадцать, а потом позови к телефону папу.

Мать посмотрела на него так, словно сейчас начнет кричать или рыдать или ударит его или отругает.

— Твой отец сейчас в «Хилтоне», — сказала она.

Но он выдержал ее взгляд и сказал:

— Неважно кто возьмет трубку, попроси к телефону папу.

Так она и сделала. Трубку взяла какая-то женщина, и мама попросила папу, назвав его по имени. И он оказался в этом номере.

— Хотела бы я знать, каким образом мы можем позволить себе оплачивать ночлег сразу в двух номерах, — холодно сказала мама. — Или вы с другом платите пополам? — потом она бросила трубку и разрыдалась.

Так она и проплакала всю ночь, укладывая все, что принадлежало старому ублюдку. К тому времени, когда спустя два дня папа вернулся домой, все его вещи уже лежали в кладовке. Приняв решение, мама действовала энергично. Папа вдруг обнаружил, что он разведен и отлучен от церкви, причем все это было сделано меньше чем за два месяца.

Мать никогда не спрашивала Сэма, как он узнал, где той ночью находился папа. Она даже не намекала, что хочет это узнать. Папа тоже никогда не спрашивал его, как маме удалось выяснить номер телефона. Иногда Сэма приводило в изумление то, что они не проявляют к этому никакого интереса. Наверное, они приняли это за удар судьбы. В течение какого-то времени все это оставалось тайной, но потом все раскрылось и какое имеет значение, почему? Но в одном Сэм был абсолютно уверен — женщина из мотеля «Сивью Мотор Инн» была вовсе не первой женщиной, с которой отец совершил прелюбодеяние, а этот мотель не был первым местом, где он предавался блуду. Папа уже много лет прелюбодействовал, и с его стороны было просто смешно это отрицать.

Но спорить с ним было бессмысленно, особенно когда он находился в таком состоянии, что ударил Сэма.

— Мне не нравится то, что ты проводишь так много времени с женщиной, которая намного старше тебя, — сказал отец.

— Она хоть как-то лечит этих людей, и ей нужна моя помощь. Я и дальше буду ей в этом помогать, — сказал Сэм.

— Не разговаривай со мной в таком тоне, малыш.

— Ты ничего в этом не понимаешь, так не суй нос не в свое дело.

Последовала еще одна пощечина.

— Тебе это надоест раньше, чем мне, Сэмми.

— Я обожаю, когда ты меня бьешь, папа. Это лишь подтверждает мое моральное превосходство.

Последовал еще один удар, но на этот раз такой сильный, что Сэм покачнулся и почувствовал во рту вкус крови.

— Какой силы будет следующий удар, папа? — спросил он. — Ты хочешь сбить меня с ног? Слегка попинать меня ногами? Показать мне, кто в доме хозяин?

— С тех пор как мы приехали сюда, ты все время напрашиваешься на то, чтобы получить трепку.

— Я напрашиваюсь на то, чтобы меня оставили в покое.

— Я знаю женщин, Сэм. У тебя не может быть ничего общего с женщиной в годах.

— Я помогаю ей мыть маленькую девочку, которая ходит под себя, отец. Я выношу нечистоты ведрами. Я стираю одежду и помогаю латать прохудившиеся крыши лачуг. Когда я делаю все это, мы разговариваем. Просто разговариваем и ничего больше. Не думаю, папа, что у тебя большой опыт в таких делах. Ты, наверное, вообще не разговариваешь с женщинами, которых знаешь, во всяком случае, после того, как стоимость услуг уже установлена.

Должен был последовать сильнейший удар, который сбил бы его с ног и в кровь разбил бы ему лицо. От этого удара у него должно было потемнеть в глазах. Но на этот раз старый ублюдок сдержался. Он не ударил Сэма. Он только стоял и смотрел на него, тяжело дыша. Его лицо побагровело, а глаза, превратившиеся в маленькие щелочки, смотрели с холодной жестокостью.

— Ты не такой праведник, как тебе кажется, — перешел на шепот старый ублюдок. — Ты испытываешь все те желания, за которые так презираешь меня.

— Я не презираю тебя за желания, — сказал Сэм.

— Ребята из бригады уже болтают о тебе и этой индейской стерве, Сэмми. Нравится тебе это или нет, но я твой отец, и мой долг тебя предостеречь. Эти индианки легкодоступны и могут наградить какой-нибудь заразой.

— Ребята из бригады, — повторил Сэм. — А что они знают об индейских женщинах? Все они либо простые работяги, либо идиоты.

— Надеюсь, Сэм, что ты когда-нибудь скажешь это в их присутствии. И еще я надеюсь, что меня там не будет и мне не придется вмешиваться в то, что они после этого начнут с тобой делать.

— Я бы никогда и близко не подошел к таким людям, как эти, если бы суд не предоставил тебе право на совместное опекунство. Развод по взаимному согласию сторон. Смех да и только.

Эти слова уязвили старого ублюдка больше, чем все остальное. Они настолько точно попали в цель, что он даже заткнулся. Отец вышел из дома и вернулся, уже когда Сэм давно заснул.

Он спал, и ему снился сон.

Анамари знала, что сейчас творится в голове у Сэма и, к собственному удивлению, обнаружила, что в глубине души она этому рада. Она никогда не испытывала той застенчивой любви, которая так свойственна подросткам. В его возрасте она была единственной девочкой-индианкой, которая училась в школах Сан-Паулу. К тому времени индейцы стали такой редкостью в европеизированных частях Бразилии, что она, наверное, казалась всем окружающим чем-то экзотическим. Но в те времена она еще всего боялась. Город был стерильно-чистым и весь состоял из бетона и раздражающе яркого света. Здесь не было и намека на мягкую красоту лугов и лесов национального парка «Зингу». Ее племя, куикуру было в гораздо большей степени европеизировано, нежели индейцы, жившие в джунглях, — она каждый день видела автомобили и научилась говорить по-португальски еще до того, как пошла в школу. Но город заставил ее тосковать по земле, а от ходьбы по булыжной мостовой у нее болели ноги. Она боялась всех этих упрямых, соперничающих друг с другом детей. Но хуже всего было то, что в городе она перестала видеть вещие сны. Лишенная возможности видеть эти сны, она уже с трудом понимала, что происходит вокруг и не могла разобраться в самой себе. Поэтому когда какой-нибудь мальчик испытывал к ней влечение, она этого даже не понимала и не задумываясь давала ему отпор. Но потом все это прошло. И вот теперь она снова вспомнила те далекие времена.

— Прошлой ночью мне снилась большая птица, которая летела на запад, удаляясь от материка. Ее правое крыло было в два раза больше левого. На краях ее крыльев я видела кровоточащие раны. Правое крыло пострадало гораздо больше, оно гноилось прямо в воздухе, а перья осыпались.

— Очень милый сон, — сказал Сэм. Потом, ради практики, перевел это на португальский. — Que sonho Undo.

— Но что это означает?

— А что случилось потом?

— Я летела на этой птице. Я была очень маленькой и держала в руках маленькую змею…

— Пернатого змея.

— Да. Я его отпустила, и он улетел и пожрал все то, что уже разложилось, и птица очистилась от скверны. Вот и все. У тебя пузырек воздуха в этом шприце. Вся штука в том, что нужно ввести внутрь дозу лекарства, а не воздуха. Так что означает этот сон?

— Ты думаешь, что я Иосиф? Или, быть может, Даниил?

— А что об этом скажет Сэм?

— На самом деле смысл твоего сна очень прост. Кусочек торта.

— Что?

— Кусочек торта. Маленький, как пирожок. Или как обсыпная булочка. Не хлебом единым будет жить человек. Я не могу думать ни о чем, кроме кондитерских изделий. Должно быть, я голоден.

— Объясни мне этот сон, или я воткну эту иглу тебе в глаз.

— Вот что мне нравится в индейцах, так это то, что даже мысленно вы всегда кого-нибудь истязаете.

Ударив его ногой, она сбила его с табуретки, на которой он сидел, прямо на утоптанный грязный пол. Перед его глазами мелькнул какой-то жук, испуганно уносившийся прочь. Сэм поднял руку, в которой сжимал оставшийся неповрежденным шприц. Он поднялся на ноги и отложил шприц в сторону.

— Птица, — сказал он, — это Северная и Южная Америка, которые похожи на крылья. Она летит на запад. Но правое крыло — больше.

Пальцем ноги он набросал на полу грубую карту.

— Они имели похожие очертания, — сказала она. — Очень даже может быть.

— А разложившиеся участки… Покажи-ка мне, где они были.

Пальцем ноги она ткнула карту в нескольких местах.

— Все ясно, — сказал он.

— Да, — согласилась она. — Как только представишь себе, что это карта. Все разложившиеся участки находятся на европеизированных землях. А не пострадавшие участки находятся там, где еще живут индейцы.

— Индейцы или полуиндейцы, — сказал Сэм. — Все твои сны, Анамари, об одном и том же. Об исходе европейцев из Северной и Южной Америки. Будем смотреть правде в глаза. Ты индейский шовинист. Ты рожаешь ацтекское божество воскрешения, а потом отправляешь его уничтожать европейцев.

— Но почему я вижу этот сон?

— Потому что ты ненавидишь европейцев.

— Нет, — возразила она, — это неправда.

— Абсолютная правда.

— Но я и не думаю тебя ненавидеть.

— Потому что ты меня знаешь. Для тебя я больше не европеец, а просто человек. Но больше так не делай, а то растратишь весь свой фанатизм.

— Ты смеешься надо мной, Сэм.

Он отрицательно покачал головой.

— Нет, не смеюсь. Это вещие сны, Анамари. Они говорят тебе о твоем предназначении.

Она усмехнулась:

— Вот когда у меня родится пернатый змей, вот тогда я поверю, что этот сон вещий.

— И ты выгонишь европейцев из Америки.

— Нет, — возразила она. — Мне наплевать о чем говорит этот сон. Я не буду это делать. Кстати, а что ты скажешь насчет сна о цветущем сорняке?

— Маленький сорняк в саду чуть было не погиб, но ты его полила, и он стал расти и расти и становился все более и более красивым…

— Ты кое-что пропустил, — сказала она. — В самом конце этого сна все остальные цветы в саду изменились. Они захотели стать такими же, как этот цветущий сорняк, — ее рука опустилась ему на плечо. — Объясни мне этот сон.

От прикосновения ее руки его плечо окаменело.

— Черный цвет прекрасен, — сказал он.

— А это что значит?

— В Америке, я имею в виду США, потомки чернокожих рабов очень долго стыдились того, что они черные. Чем белее был цвет твоей кожи, тем лучше было твое социальное положение, и тем больше тебя уважали. Но когда чернокожие совершили в шестидесятых годах свою революцию…

— Ты не можешь помнить шестидесятые, малыш.

— Зато я отлично помню семидесятые. И потом, я ведь читаю книги. Черный цвет прекрасен — этот лозунг принес величайшие перемены, которые очень сильно изменили жизнь. Чем чернее, тем лучше, повторяли они снова и снова. Гордись своим черным цветом, не надо его стыдиться. И всего лишь за несколько лет они перевернули всю систему общественных отношений с ног на голову.

Она кивнула.

— Сорняк превратился в цветок.

— Ну, так вот. Во всей Латинской Америке индейцы имеют самый низкий общественный статус. Если желаешь, чтобы боливиец вонзил в тебя нож, назови его индейцем. Каждый по мере своих возможностей выдает себя за чистокровного испанца. Чистокровных индейцев вырезали. И это почти ни у кого не вызывает сожалений. Лишь в Мексике дело обстоит немного по-другому.

— Сэм, то, что ты рассказываешь мне о моих снах, явно не для средних умов, а я всего-навсего немолодая уже индианка, которая живет в джунглях. Сдается мне, ты хочешь сказать, что все индейцы Америки должны обрести чувство собственного достоинства? И это при том, что они являются беднейшими из бедных и самыми угнетенными из угнетенных?

— Им нужно сделать себе имя. Именно так поступил Бенджамин Франклин, когда назвал жителей английских колоний американцами. С тех пор они перестали быть ньюйоркцами или вирджинцами, а стали американцами. То же самое нужно сделать и с вами. Должны быть не латиноамериканцы и североамериканцы, а индейцы и европейцы. Somos todos indios. Мы все индейцы. Как думаешь, сработает это как лозунг?

— Еще бы. Это прямо-таки революционный лозунг.

— Nos somos os americanos. Vai fora, Europa! America p’ra americanos! Лозунги на любой вкус.

— Мне надо будет перевести их на испанский.

— Indios moram na India. Americanos moram na America. America nossa! Нет, лучше все же: Nossa America! Nuestra America! Что значит «Наша Америка».

— У тебя очень хорошо получаются лозунги.

Он вздрогнул, когда ее пальцы, пробежав по его плечу, скользнули вниз и прикоснулись к чувствительной коже груди. Она провела пальцем вокруг его соска и он затвердел и съежился как от холода.

— Что же ты замолчал? — она положила ладонь ему на живот, чуть выше резинки шорт и чуть ниже пупка. — Ты так и не рассказал мне о своих снах, — сказала она. — Но я знаю, что тебе снилось.

Он покраснел.

— Ты понял? Даже если ты не раскроешь рта, мне все расскажет твоя кожа. Я всю жизнь видела эти сны, и они все время меня тревожили, но теперь их значение объясняешь мне ты, белокожий толкователь снов. Ты говоришь мне, что я должна пойти к индейцам и сделать их гордыми и сильными. Сделать так, чтобы любой, в ком есть хоть капля индейской крови, называл бы себя индейцем, а европейцы стали бы лгать, заявляя, что их предками были коренные жители. И так продолжалось бы до тех пор, пока вся Америка не стала бы индейской. Ты говоришь мне, что я дам жизнь новому Кецалькоатлю[108], и он объединит и исцелит эту землю от ее недугов. Одного ты мне не сказал: кто будет отцом моего пернатого змея?

Он резко встал и с равнодушным видом пошел прочь. Повернувшись к ней спиной, он пошел к двери, и она не видела, как напряглась его плоть. Но она это знала.

— Мне пятнадцать лет, — наконец выдавил из себя Сэм.

— А я слишком стара. Но земля еще старше. Ей двадцать миллионов лет. Какое значение имеет четверть века, которая разделяет нас?

— Мне не следовало сюда приезжать.

— У тебя не было выбора, — сказала она. — Мой народ всегда знал о божественной сущности земли. Когда-то здесь была полная гармония. Все люди любили эту землю и ухаживали за ней. И земля была похожа на райский сад. Она их кормила. Она давала им маис и бананы. Они брали только то, что им было нужно для пропитания и не убивали животных ради развлечения, а людей из-за своей ненависти. Но потом инки отвернулись от земли и стали поклоняться золоту и сверкающему золотом солнцу. Ацтеки пропитали землю кровью человеческих жертвоприношений. Пуэбло вырубили леса Юты и Аризоны, превратив их в усеянные красными скалами пустыни. Ирокезы истязали своих врагов, наполнив леса их предсмертными воплями. Мы стали употреблять табак, коку, мескал[109] и кофе и забыли о сновидениях, которые посылала нам эта земля. И она нас отвергла. И земля призвала Колумба и стала так его обманывать и соблазнять, что он просто не смог устоять, верно? Чтобы нас наказать, земля призвала европейцев. Большинство из нас погибло от болезней, рабства и войн, а остальные, вместо того чтобы выдержать наказание до конца, пытались выдавать себя за европейцев. Но эта земля была нашей ревнивой возлюбленной и на некоторое время она возненавидела нас.

— Это какая-то смесь католицизма и индейских верований, — сказал он. — Но я не верю в индейских богов.

— Ты можешь назвать это не землей, а Богом или Христом, но от этого ничего не изменится, — сказала она. — Но теперь европейцы поступают еще хуже, чем некогда индейцы. Земля отравлена множеством ядов, и вы грозите уничтожить все живое своим оружием. Мы, индейцы, уже в достаточной степени наказаны, и теперь нам пора вернуть свою землю. Землю, которая ровно пять столетий назад избрала Колумба. Теперь мы с тобой видим наши сны, как это когда-то делал Колумб.

— Хорошая получилась история, — сказал Сэм, по-прежнему глядя на дверь. Ее слова были очень похожи на старинные пророчества Писания Мормона, в которых говорилось о том, что должно случиться с Америкой. Но они имели одно весьма опасное отличие. Получалось, что у европейцев больше нет никакой надежды на будущее, что они уже упустили свой шанс и что даже покаяние им не поможет. Они не смогут передать эту землю следующему поколению. Ее унаследует кто-то другой. На душе у Сэма стало тяжело, когда он понял, чего лишился белый человек, что он отбросил за ненадобностью и что разорвал в клочья и уничтожил.

— Но что мне теперь делать с этой моей историей? — спросила она. Он услышал, как за его спиной она подходит к нему все ближе и ближе. И вот он уже почти ощущал на своем плече ее дыхание. — Как мне все это исполнить?

«Самостоятельно. Или, во всяком случае, без меня».

— Расскажи это индейцам. Все эти границы можно пересечь во множестве различных мест. Ты говоришь по-португальски и испански, на языке араваков и карибов. Ты сможешь рассказать свою историю даже на языке кечуа. И, рассказывая ее, ты будешь курсировать между Бразилией, Колумбией, Боливией, Перу и Венесуэлой. Все они так связаны друг с другом. Ты будешь делать это до тех пор, пока каждый индеец не будет знать о тебе и не будет называть тебя именем, которое было дано тебе в моем сне.

— Назови мне мое имя.

— Девственная Америка. Понятно? Земля, или Бог, или что бы там ни было желает, чтобы ты была девственницей.

Она усмехнулась.

— Nossa senhora, — сказала она. — Неужели ты еще не понял? Я новая Дева-Мать. Земля хочет, чтобы я стала матерью. Все древние легенды о Священной Матери воплотятся во мне. Они будут называть меня девой, независимо от того, останусь ли я девственницей или нет. Как будут ненавидеть меня священники! С каким неистовством они будут пытаться убить моего сына! Но он будет жить и станет Кетцалькоатлем, и он возвратит Америку подлинным американцам. Вот в чем смысл моих снов. И твоих тоже.

— Я не буду этого делать, — сказал он, — ни ради сна, ни ради божества.

Он повернулся к ней лицом. Словно желая подавить восставшую плоть, он сжал рукой свою промежность.

— Мое тело не может мной управлять, — сказал он. — Никто не может мной управлять, кроме меня самого.

— Что ж, очень жаль, — сказала она бодро. — Это все потому, что ты ненавидишь своего отца. Забудь свою ненависть, и лучше люби меня.

Его лицо превратилось в маску страданий, а потом он повернулся к ней спиной и бросился наутек.

Сэм даже подумывал о том, чтобы кастрировать себя. С такими безумными мыслями он несся по джунглям. Он слышал, как бульдозеры расчищают место для взлетно-посадочной полосы, как стонут падающие деревья, кричат потревоженные птицы и ревут лишенные привычных мест обитания животные. Он бежал, окруженный густой зеленью джунглей, и чувствовал весь ужас, который испытывала измученная людьми земля. Этот ужас сводил его с ума. Буровая установка, подобно сердцу — насосу кровеносной системы, высасывала нефть из заросшей лесом почвы. Истощенная почва дрожала под его ногами. И когда он прибежал домой, то обрадовался тому, что наконец может оторвать ноги от земли и положить их на матрац и уткнуться лицом в подушку, едва переводя дыхание после бега по джунглям и время от времени всхлипывая.

Он спал, увлажняя подушку собственным потом, и слышал во сне голос земли, который нашептывал ему что-то вроде колыбельной. «Я не избрала тебя, — шептала ему земля. — Я могу говорить лишь с теми, кто слышит меня. И поскольку ты так устроен, что можешь слышать меня и понимать, я говорила с тобой и привела тебя сюда, чтобы ты спас меня, спас меня, спас меня. Ты знаешь, какую пустыню они из меня сделают? Они заключат меня в облако огненной пыли или накроют слоями льда. И в том, и в другом случае я погибну. Моя единственная цель в том, чтобы ростки жизни пробились сквозь мою почву и ощутили на себе тяжесть ступни живого существа, услышали пение птиц и какофонию звуков, издаваемых животными, рычание, мычание, щебетание, все, что они смогут услышать. Я прошу тебя только раз исполнить танец жизни, чтобы создать человека, мать которого научит его, как стать Кецалькоатлем и спасти меня, спасти меня, спасти меня».

Он слышал этот шепот и видел сон. В этом сне он встал и снова пошел в Агуалинду, но не по тропе, а прямо сквозь заросли джунглей. Путь оказался долгим, и пока он шел, листья деревьев касались его лица, пауки ползли по его телу, древесные ящерицы запутывались у него в волосах, обезьяны испражнялись на него, норовили ущипнуть и все время что-то тараторили, змеи обвивались вокруг его ног. Он переходил вброд ручьи, и рыбы ласково прикасались к его голым лодыжкам. И все они пели ему песню, которую могли бы петь священники на свадьбе короля. Он и сам не заметил, как во сне потерял всю свою одежду. Он вышел из джунглей на заходе солнца и абсолютно голый вошел в деревню Агуалинда. Все индейцы рассматривали его, выглядывая из дверей своих лачуг и при этом щелкали языками.

Проснувшись в темноте, Сэм услышал тяжелое дыхание своего отца. Должно быть, он проспал всю вторую половину дня. Но какой сон! Он чувствовал себя как выжатый лимон.

Сэм шевельнулся, намереваясь встать и сходить в туалет. И только в этот момент до него дошло, что он в постели не один и что это совсем не его постель. Она заворочалась во сне и прижалась к нему, а он заорал от страха и гнева.

Этот крик ее разбудил.

— В чем дело? — спросила она.

— Это же только сон, — сказал он, скорее для того, чтобы убедить в этом самого себя. — Все это только сон.

— Ну да, — согласилась она. — Так оно и было, но только всю ночь, Сэм, мы с тобой видели один и тот же сон, — она усмехнулась. — Всю эту ночь.

Это случилось, когда он спал. Но все, что с ним произошло, не исчезло, как это обычно бывает с видениями, которые видишь во сне. Его память четко зафиксировала, как он снова и снова изливал в нее свое семя, как ее пальцы сжимали его тело. Он вновь ощутил на своей щеке ее горячее дыхание и услышал ее шепот, который снова и снова повторял одно и то же слово:

— Aceito, aceito-te, aceito.

Нет, это не было любовью. Когда он испытывал оргазм вместе с землей, которая им в этот момент управляла, Анамари не любила его, а лишь впускала в себя бремя, которое он в нее извергал. До этой ночи оба они были девственниками. Теперь же, превратившись в Девственную Америку, она стала даже чище, чем прежде, а его чистота была безнадежно растрачена и навсегда исчезла. Она вошла в эту немолодую женщину, которая преследовала его в сновидениях.

— Я тебя ненавижу, — сказал он. — Ты меня обокрала.

Он встал и принялся искать свою одежду, смущаясь того, что она на него смотрит.

— Никто не сможет тебя обвинить, — сказала она. — Нас обручила земля, она свела нас друг с другом. В этом нет никакого греха.

— Да, — сказал он.

— Это случилось только один раз, но теперь у меня есть все, что необходимо. Теперь я смогу начать.

— А со мной теперь все кончено.

— Я не хотела тебя обкрадывать, — сказала она. — Я не знала, что ты все это делаешь во сне.

— Я думал, что вижу сон, — сказал Сэм, — но я полюбил этот сон. Мне снилось, что я совершаю прелюбодеяние и что оно мне в радость.

Он произнес эти слова с болью в голосе.

— Где моя одежда?

— Ты пришел сюда без нее, — сказала она. — И это было первым признаком того, что ты меня хочешь.

В небе светила луна, и до рассвета было еще далеко.

— Я сделал то, чего ты хотела, — сказал он, — теперь я могу идти домой?

— Делай, что хочешь, — сказала она, — я все это заранее не планировала.

— Я знаю. Я ведь даже не разговаривал с тобой. Когда он упомянул слово дом, он вовсе не имел в виду лачугу, провонявшую пивом, в которой сейчас храпел его отец.

— Когда ты меня разбудил, мне как раз снился сон, — сказала она.

— Я не желаю этого слышать.

— Он уже появился, — сказала она, — этот мальчик внутри меня. Он замечательный мальчик. Но думаю, что ты никогда в жизни его не увидишь.

— Ты расскажешь ему обо мне?

Она усмехнулась:

— Рассказать Кецалькоатлю о том, что его отец европеец? Человек, который краснеет? Человек, который может обгореть на солнце? Ну нет, я не буду ему рассказывать. Я не буду этого делать, пока однажды он не станет жестоким и не пожелает наказать европейцев даже после того, как они будут побеждены. Тогда я скажу ему, что первым европейцем, которого нужно наказать, является он сам. Вот, возьми эту бумагу и напиши на ней свое имя, оставь отпечаток пальца и проставь дату.

— Я не знаю, какой сегодня день.

— Двенадцатое октября, — сказала она.

— Но сейчас еще август, — возразил он.

— Пиши двенадцатое октября, — настаивала она. — Я на твоих глазах создаю легенду.

— Но сегодня же двадцать четвертое августа, — пробормотал он, но все же проставил дату, которую она назвала.

— Вертолет прилетит сегодня утром, — сказала она.

— До свидания, — попрощался он, и направился к двери.

Но ее руки не дали ему уйти. Схватив Сэма за плечо, она притянула его к себе и обняла, но теперь это произошло уже наяву. В дверях дома их тела слились в объятии. Но теперь он был спокоен, так как уже полностью исчерпал себя. Ее тело лишилось власти над ним.

— Я тебя правда люблю, — пробормотала она. — Не Бог прислал мне тебя.

Внезапно Сэм почувствовал себя очень юным. Ему даже показалось, что он моложе своих пятнадцати лет. Он вырвался из ее объятий и быстро пошел прочь, оставляя за собой погруженную в сон деревню. Он не стал блуждать по джунглям, а пошел по освещенной луной тропе и довольно скоро вышел к лачуге отца. Когда Сэм вошел, старый ублюдок проснулся.

— Я знал, что это случится, — сказал отец.

Порывшись в своих вещах, Сэм отыскал нижнее белье и натянул его на себя.

— Не родился еще тот мужчина, который не расстегнет молнию, когда этого захочет женщина, — отец злорадно расхохотался. — Ты ничуть не лучше меня, малыш.

Подойдя к отцу, который сидел на своей кровати, Сэм представил себе как бьет его по лицу. Один удар, второй, третий.

— Ну давай, малыш, ударь меня. Но от этого ты не станешь снова девственником.

— Я не такой, как ты, — прошептал Сэм.

— Да неужели? Это что, ты дал себе такой обет или что-нибудь в этом роде? Как говаривал мой папа, неважно, кто выдавил зубную пасту, все равно ее больше нет.

— Должно быть, твой папа был таким же тупым ослом, как мой.

Сэм повернулся к шкафчику, которым они оба пользовались, и стал укладывать свою одежду и книги в большой чемодан.

— Сегодня же я улечу на вертушке. Мама вышлет мне деньги на проезд из Манауса домой.

— Ей не придется этого делать. Я выпишу тебе чек.

— Не нужны мне твои деньги. Мне нужен только мой паспорт.

— Он в верхнем ящике, — отец опять расхохотался. — Я-то, по крайней мере, всегда ходил дома в одежде.

Через несколько минут Сэм закончил свои сборы. Он поднял чемодан и направился к двери.

— Сынок, — сказал отец, и поскольку на этот раз его голос звучал тихо и серьезно, Сэм остановился. — Сынок, — повторил он, — что случилось, то случилось. И это вовсе не значит, что ты такой уж плохой или слабый. Просто это значит, что ничто человеческое тебе не чуждо, — он шумно задышал. Сэм уже давно не видел его в таком взволнованном состоянии. — Ты ни чуточки не похож на меня, сынок, — сказал он. — И это должно тебя радовать.

Спустя годы Сэм часто думал о том, что ему тогда следовало сказать отцу. Простить его, извиниться перед ним, или ответить ему своей привязанностью. Он должен был тогда хоть что-нибудь ему сказать. Но он ничего не сказал, а только вышел из дома и пошел к посадочной площадке, на которой стал ждать отлета. Отец и не пытался с ним попрощаться. Потом появился вертолет. Пилот вертушки посадил свою машину, выгрузил из нее то, что привез и ушел поболтать кое с кем из нефтяников. Должно быть, пилот поговорил и с отцом, потому что вернувшись на площадку, он отдал Сэму чек. Сумма с лихвой покрывала расходы на перелет домой, ночлег в хороших гостиницах во время пересадок и покупку новой одежды, взамен испачканной в джунглях одежды, которая была на нем. Этот чек оказался последней вещью, которую Сэм получил от отца. Перед тем как он вернулся домой из этой командировки, венесуэльцы приобрели на черном рынке стойкий и смертельно опасный штамм сифилиса, который мог передаваться случайным путем. Они пустили его в ход против Гайаны. Отец Сэма попал в первый миллион людей, которые от него погибли. Он умер так быстро, что даже не успел ничего написать.

Пейдж, Аризона

Государство Дезерет располагало всего лишь шестнадцатью вертолетами, в каждом из которых оно остро нуждалось для проведения землемерных съемок, опыления полей и оказания срочной медицинской помощи. Губернатор Сэм Монсон не хотел рисковать и крайне редко использовал их для выполнения правительственных заданий. Но на этот раз у него просто не было выбора. Ему было всего пятьдесят пять, и он находился в такой хорошей форме, что мог бы, наверное, совершить рискованный спуск в Глен Каньон и выбраться из него, совершив восхождение по противоположной стене этого глубокого ущелья. Но Карпентер в своем инвалидном кресле был не в состоянии это проделать. Но он имел право здесь находиться. Он имел право посмотреть, во что превратилась покрытая красными скалами пустыня Навахо.

Теперь все здесь, насколько хватало взгляда, было покрыто лиственными лесами.

Они стояли на утесе, где когда-то, еще до того как была взорвана плотина, находился старинный город Пейдж. Индейцы Навахо даже не пытались восстановить здесь лес. Это была их обычная практика. Они ничего не выращивали в тех местах, где находились старинные европейские города, оставляя их словно розовые шрамы на зеленом теле лесов. И все же навахо не были глупцами.

Они проникли в последний бастион европейской науки, которым оставался Университет Дезерета в Зарахемле, чтобы выяснить, какую пользу можно извлечь из проливных дождей, которые не приносили им ничего, кроме наводнений и эрозии. Именно Карпентер разработал для них план восстановления этих лесов, и именно благодаря его разработкам старые древние пустыни Юты превратились в богатейшие фермерские угодья Америки. Навахо заполнили свои леса бизонами, оленями и медведями. Мормоны стали собирать такие урожаи, что могли бы прокормить население, численность которого в пять раз превышала бы фактическую. Так уж устроены мозги европейцев: много никогда не бывает. Значит, надо сажать больше и выращивать больше — завтра это может понадобиться.

— Говорят, у него двести тысяч солдат, — сказал компьютерный голос Карпентера. Сэм слышал, что Карпентер умеет говорить и без компьютера, но не хочет этого делать. Он предпочитает синтезированный голос. — Они все могут находиться там, внизу, а мы их даже не заметим.

— Они находятся гораздо южнее и восточнее. Растянувшись от Феникса до Санта-Фе, они не представляют собой слишком большой угрозы для навахо.

— Как вы думаете, они будут закупать у нас продовольствие, или направят сюда армию, чтобы его забрать?

— Ни то и ни другое, — ответил Сэм. — Мы отдадим им излишки зерна как дар.

— Он правит всей Латинской Америкой, зачем ему нужны дары маленького обломка США, оставшегося в Скалистых горах?

— Мы отдадим зерно в качестве дара и будем признательны, если он примет его именно в таком качестве.

— А в каком еще качестве он может его принять?

— В качестве дани, налога или выкупа. Теперь это его земля, а не наша.

— Мы вдохнули в эту пустыню жизнь, Сэм. И поэтому она теперь наша.

— А вот и они.

Оба стали молча наблюдать за тем, как четыре лошади, медленно удаляясь от опушки леса, выходили на открытое пространство, где когда-то находилась заправочная станция. Животных, которые несли на своих спинах носилки, вели под уздцы два человека. Но это были не индейцы, а американцы. Сэм уже давно привык называть американцами тех, кого раньше считал индейцами, а самого себя и свой народ он называл европейцами. Но в глубине души он так и не простил им того, что они лишили его национальной принадлежности, хотя очень хорошо помнил, с чего именно все это началось.

Через пятнадцать минут лошади с носилками приблизились к нему, но Сэм даже не шевельнулся. Он не проявлял ни малейшего признака спешки. Стремление тянуть время и никогда не спешить теперь стало отличительной особенностью поведения американцев. Пусть европейцы носят свои часы. Американцы сверяют время по солнцу и звездам.

Наконец носилки остановились. Сопровождающие открыли полог и помогли ей выйти. Она оказалась меньше ростом, чем прежде, лицо изрезала сеть морщин, а волосы отливали серебром.

Она ничем не показала, что знакома с ним, хотя и назвала его по имени. Американцы назвали ее Nuestra Senora. Наша Госпожа. Они ни разу не назвали ее сакрального имени: Девственная Америка.

Переговоры оказались весьма деликатными и в то же самое время не вызвали больших затруднений. Сэм имел полномочия говорить от имени Дезерета, а она, судя по всему, имела полномочия говорить от имени своего сына. Зерно в качестве дара было отвергнуто, но было принято в качестве налога с государства, включенного в состав федерации. Дезерету было разрешено иметь собственное правительство и были признаны границы между навахо и мормонами, установленные в ходе переговоров, состоявшихся одиннадцать лет назад.

Сэм пошел еще дальше. Он воздал хвалу Кецалькоатлю за то, что тот пришел умиротворить объятые хаосом земли, которые были превращены европейцами в руины. Он вручил ей карты, составленные его разведчиками, и показал, где находятся опорные пункты бандитов, опустошающих прерию, и где расположены пришедшие в негодность ядерные ракеты. Кроме того, он показал ей те немногочисленные места, где сформировались стабильные государственные образования. Он предложил, а она согласилась направить в распоряжение Кецалькоатля сотню опытных разведчиков, содержание которых возьмет на себя Дезерет, и пообещал, что когда будет выбрано место для Североамериканской столицы, Дезерет направит архитекторов, инженеров и строителей, которые обучат американских рабочих, и они смогут сами ее построить.

Она в свою очередь тоже проявила щедрость, предоставив всем гражданам Дезерета условный статус приемных американцев. Приняв во внимание, что пастбища недавно освоенных Новых Земель были покрыты еще столь тонким слоем почвы, что войска одним своим маршем могли уничтожить все результаты пятилетнего труда, она пообещала, что армии Кецалькоатля будут передвигаться через северо-западный «отросток» Техаса исключительно по дорогам. Карпентер напечатал два экземпляра соглашения — один на английском, а другой на испанском языке, а Сэм и Девственная Америка подписали оба документа.

Только после того, как официальная часть была закончена, старая женщина посмотрела Сэму в глаза и улыбнулась.

— Ты все еще еретик, Сэм?

— Нет, — ответил он. — Я вырос. А ты все еще девственница?

Она усмехнулась, и хотя теперь ее голос по-старчески дрожал, он все же напомнил ему тот смех, который он так часто слышал в деревушке Агуалинда. Его сердце взволнованно забилось, когда он вспомнил невинного мальчика, каким он тогда был, и ту девственницу, которую он тогда встретил. Он вспомнил, что тогда сорок два года казались ему таким преклонным возрастом.

— Да, я до сих пор девственница, — сказала она. — Господь подарил мне мое дитя. Господь послал мне ангела, чтобы вложить дитя в мое лоно. Я думала, что ты уже слышал эту историю.

— Я ее слышал, — подтвердил он.

Вплотную приблизившись к нему, она спросила шепотом:

— А сейчас ты видишь сны?

— Много снов. Но явью становятся лишь те из них которые я вижу при свете дня.

— Да, — вздохнула она, — я тоже не вижу вещих снов.

Она полностью ушла в себя и была опечалена и расстроена. Сэм испытывал те же чувства. Потом, словно решив что-то для себя, он весь посветлел, улыбнулся и бодро заговорил:

— У меня уже есть внуки.

— И жена, которую ты любишь, — добавила она, невольно заражаясь его бодрым настроением. — У меня тоже есть внуки, — потом она снова стала задумчивой. — Но нет мужа. Лишь воспоминания об ангеле.

— Я увижу Кецалькоатля?

— Нет, — очень быстро возразила она. Решение уже давно было принято и не подлежало пересмотру. — Тебе же будет хуже, если ты встретишься с ним лицом к лицу. К тому же Кецалькоатль просит, чтобы на следующих выборах ты не выставлял свою кандидатуру.

— Я чем-то вызвал его недовольство? — спросил Сэм.

— Он просит об этом, следуя моему совету, — сказала она. — Будет лучше, если все на этой земле увидят его лицо, а твое останется в тени.

Сэм кивнул головой.

— Скажи мне, а он похож на ангела? — спросил он.

— Он прекрасен, — ответила она, — но не так чист.

Потом они обнялись и заплакали. Впрочем, это продолжалось всего лишь мгновение. А потом сопровождающие ее люди вновь подняли ее на носилки, а Сэм вместе с Карпентером вернулся к вертолету. Больше они уже не встретились.

Выйдя на пенсию, я как-то приехал навестить Сэма, горя желанием задать ему кучу вопросов, которые возникли у меня после его встречи с Девственной Америкой.

— Вы ведь знали друг друга, — настаивал я, — вы ведь встречались раньше.

Тогда он и рассказал мне всю эту историю.

Это было тридцать лет назад. Их обоих уже нет в живых, а я настолько стар, что мои пальцы бьют по клавишам с изяществом деревянных чурок. Но я пишу это, сидя в тени дерева, которое растет на гребне холма. Я смотрю на все эти леса и сады, поля, реки и дороги, на месте которых когда-то были лишь скалы, песок да полынь. Это как раз то, чего так хотела Америка. Ради этого мы прожили свои жизни. И даже если мы шли извилистой дорогой, часто сбиваясь с пути и получая удар за ударом, даже если мы едва дошли до цели, все равно нам стоило проделать весь этот путь, поскольку этим местом оказалась столь долгожданная и столь многообещающая земля.

КАРТЫ В ЗЕРКАЛЕ

(сборник)

Лучшие рассказы мастера, написанные им в разные периоды творчества.

Книга I

КАРТА ВИСЕЛЬНИКА

(повести о страхе)

Эвмениды из общественной уборной

Четвертый этаж без лифта среди всего прочего входил в его план мести. Поселившись в этой квартире, Говард словно говорил Элис: «А, ты вышвырнула меня из дома? Что ж, тогда я буду жить в трущобах Бронкса, где на четыре квартиры один туалет! Мои рубашки будут не отглажены, а галстук вечно перекошен. Видишь, что ты со мной сотворила?»

Но когда он сообщил Элис о своем переезде, та лишь горько рассмеялась и сказала:

— Нет, Говард, ничего не выйдет. Я больше не собираюсь играть с тобой в эти игры. Ты всегда выигрываешь.

Она притворялась, будто ей на него наплевать, но Говарда нелегко было обмануть. Он знал людей, понимал, чего они хотят, а Элис его хотела. И это становилось его главным козырем в их взаимоотношениях — Говард был нужен Элис куда больше, чем она ему. Он часто размышлял об этом — и на работе в офисе компании «Гумбольдт и Брайнхард, дизайнеры», и в обеденный перерыв в дешевом ресторанчике (который тоже был частью его мести), и в метро по дороге домой («линкольн-континентал» остался у Элис). Говард подолгу размышлял, как сильно он ей нужен. Но он не мог забыть, как она сказала, выгоняя его из дома:

— Только попробуй подойти к Рианнон, и я тебя убью.

Он уже не помнил, почему она сказала это. Не помнил, да и не пытался вспомнить, потому что такие мысли лишали его душевного равновесия, а свое душевное равновесие и покой Говард ценил превыше всего на свете. Другие могут тратить часы и целые дни, пытаясь достичь гармонии с собой, но для Говарда такая гармония была единственно возможным способом существования.

Я живу в мире с самим собой. У меня на душе легко. У меня все в порядке, в порядке, в порядке. И пусть все катятся к черту.

«Стоит кому-то лишить тебя покоя, — часто думал Говард, — и он сразу поймет, как тобой управлять».

Говард не умел управлять другими, но не собирался никому позволить управлять собой.

Зима еще не наступила, но в три часа пополуночи, когда он вернулся домой с вечеринки у Стю, было чертовски холодно. Вечеринка считалась обязательной для посещения — во всяком случае, для тех, кто хочет добиться чего-нибудь на службе у Гумбольдта и Брайнхарда. Страхолюдная жена Стю пыталась соблазнить Говарда, но тот изобразил полнейшую невинность, чем поверг ее в огромное смущение, и она оставила его в покое. Говард не пропускал мимо ушей служебные сплетни и знал, что некоторых из уволенных ранее сотрудников компании застукали, так сказать, без штанов. Не то, чтобы штаны Говарда всегда оставались на положенном месте. Он вытащил Долорес из главного холла, завлек в спальню и стал обвинять в том, что она отравляет ему жизнь.

— По мелочам, — настаивал он. — Ты не нарочно, я понимаю, но все равно, с этим пора кончать.

— По каким мелочам? — недоверчиво переспросила Долорес. Но поскольку она искренне старалась, чтобы всем вокруг было хорошо, ее голос прозвучал не совсем уверенно.

— Разумеется, ты понимаешь, что я к тебе неравнодушен.

— Нет. Мне никогда… Никогда даже в голову такое не приходило.

Говард казался смущенным и растерянным, хотя на самом деле не был ни растерян, ни смущен.

— Значит… Значит, я ошибся. Извини, мне показалось, ты нарочно это делаешь…

— Делаю что?

— Ну… Отталкиваешь меня… Ладно, не важно, все это звучит слишком по-детски… Черт возьми, Долорес, я втрескался в тебя по уши, как мальчишка!

— Говард, я даже не подозревала, что задела твои чувства.

— Боже, какая ты жестокая, — в голосе Говарда прозвучала еще большая обида.

— О, Говард, неужели я так много для тебя значу?

Он издал невнятный всхлипывающий звук, который Долорес могла истолковать, как ей заблагорассудится. Вид у нее был смущенный — она многое бы отдала, лишь бы вернуть себе прежнее непринужденное спокойствие. Долорес так смутилась, что они очень приятно провели целых полчаса, пытаясь вернуть друг другу душевное равновесие. Еще никому в конторе не удавалось подобраться к Долорес так близко, но Говард мог подобраться к кому угодно.

Поднимаясь в свою квартиру, он был очень собой доволен.

«И вовсе ты мне не нужна, Элис, — думал он. — Никто мне не нужен, совсем никто!»

Повторяя это про себя, Говард вошел в общую ванную и включил свет.

Из кабинки донесся булькающий звук, потом шипение. Может, кто-то вошел в туалет, не включив света?

Говард заглянул в кабинку, но там никого не было. Однако, присмотревшись внимательнее, он увидел ребенка, месяцев двух от роду, лежащего в унитазе. Вода почти залила ему глаза и нос, вид у ребенка был испуганный. Он был до пояса засунут в сток. Кто-то явно пытался убить его, утопить в унитазе, но Говард никак не мог представить, каким же надо быть дебилом, чтобы подумать, будто ребенок пролезет в дырку унитаза.

Сперва он решил оставить все как есть, поддавшись соблазну жителя большого города не совать носа в чужие дела, даже если подобное поведение граничит с жестокостью. Если он спасет младенца, это повлечет за собой проблемы — ему придется вызвать полицию, до ее приезда сидеть с ребенком в своей квартире. Возможно, об этом напечатают в газетах, и уж конечно, он всю ночь будет заполнять бумаги. Говард устал. Ему хотелось спать.

Но он снова вспомнил слова Эллис:

— Тебя, Говард, даже человеком назвать нельзя. Ты — кошмарное эгоистичное чудовище.

«Я не чудовище», — мысленно ответил Говард и наклонился над унитазом, чтобы вытащить ребенка.

Ребенок застрял крепко — тот, кто пытался с ним разделаться, приложил немало усилий, чтобы поплотнее затолкать его в унитаз. Говард ощутил короткий прилив праведного негодования при мысли о том, что кто-то пытался решить свои проблемы, расправившись с невинным младенцем. Но ему совсем не хотелось углубляться в размышления о детях — жертвах преступления, к тому же в тот миг его внимание привлекло нечто другое.

Ребенок уцепился за его руку, и Говард заметил, что пальцы его срослись — вернее, их соединяли перепонки, так что конечность с виду напоминала плавник. И все же, когда Говард, сунув руки в унитаз, пытался вытащить ребенка, эти плавники вцепились в него с неожиданной силой.

Наконец раздался всплеск, младенец очутился на свободе, вода с ревом хлынула вниз по стоку. Ноги ребенка срослись в одну конечность, безобразно загнутую на конце. Это был мальчик. Его слишком большие гениталии свесились в сторону. Говард заметил также, что вместо ступней у младенца еще два плавника, на самых кончиках которых он разглядел красные пятна, похожие на гноящиеся раны. Ребенок плакал, мерзко хныкал: эти звуки напомнили Говарду предсмертный вой агонизирующей собаки (Говарду не хотелось вспоминать, что именно он бросил собаку под колеса приближающейся машины, чтобы посмотреть, как водитель ее объедет. Водитель не стал ее объезжать).

«Даже самые отвратительные уроды имеют право на существование», — подумал Говард.

Но теперь, когда он держал ребенка на руках, его негодование по отношению к тем, кто пытался убить младенца, — вероятно, его родителям, вдруг сменилось сочувствием. Ребенок схватил его за руку, и прикосновение плавников вызвало резкую острую боль, которая становилась все сильнее. На руке Говарда вдруг открылись огромные зияющие раны, они гноились и кровоточили.

Пока Говард сообразил, что эти раны нанес ему ребенок, тот успел хвостом вцепиться ему в живот, а руками — в грудь. То, что Говард поначалу принял за раны на конечностях младенца, на самом деле оказалось мощными присосками, которые так сильно впивались в кожу, что она рвалась, стоило отодрать присоску. Говард все же пытался оторвать присоски, но едва он избавлялся от одного плавника, как ребенок успевал вцепиться в него другим.

Благородный поступок Говарда обернулся борьбой за жизнь. Он понял, что перед ним отнюдь не ребенок — дети не могут цепляться с такой силой! К тому же у этой твари имелись зубы, которые громко лязгали, норовя его укусить. Хотя лицом младенец походил на человеческое дитя, на самом деле он оказался не человеком.

Говард попытался оглушить чудовище о стену, чтобы оно ослабило хватку. Но оно лишь вцепилось вдвое крепче, и ему стало еще больней. Наконец Говарду все же удалось освободиться, он зацепил ребенка за унитаз и отодрал с себя все присоски. Ребенок упал, и Говард поспешно отпрянул.

Его мучила резкая боль от целого десятка ран, ему казалось, что он угодил в кошмарный сон. Не может быть, что он на самом деле стоит сейчас в уборной, освещенной единственной лампочкой, где на полу корчится чудовище, лишь отдаленно напоминающее человека.

А может, это каким-то чудом выживший мутант? Ни один ребенок не умеет двигаться так целенаправленно и умело.

Младенец заскользил по полу, а Говард, страдая от боли, нерешительно смотрел на него. Добравшись до стены, ребенок приподнял плавник, вцепился в стену присоской и медленно пополз вверх. Он полз, а за ним тянулись фекалии — жидкая зеленоватая полоска, стекающая вниз.

Говард посмотрел на эту дрянь, посмотрел на свои гноящиеся раны.

А вдруг эта тварь, кем бы она ни была, не умрет, несмотря на свое ужасное уродство? Вдруг она выживет? Вдруг ее найдут и поместят в больницу, где будут за ней ухаживать? Вдруг она вырастет?

Ребенок дополз до потолка и развернулся, надежно цепляясь присосками за штукатурку. Он не падал, а медленно полз по потолку, подбираясь к единственной лампочке.

Эта мразь собиралась зависнуть прямо над головой Говарда, а след фекалий все так же тянулся за ней. Отвращение пересилило страх, и Говард, вскинув руки, схватил ребенка. Почти повиснув на нем, он наконец-то отодрал его от потолка. Ребенок извивался и изворачивался, пытаясь пустить в ход присоски, но Говард боролся изо всех сил, и, наконец, ему удалось затолкать ребенка в унитаз, на сей раз вниз головой. Он крепко держал младенца, пока тот не посинел и не перестал пускать пузыри.

Потом Говард пошел в свою квартиру за ножом. Кем бы ни было это чудовище, оно должно исчезнуть с лица земли. Оно должно умереть, так, чтобы никто не смог догадаться, кто его убил.

Нож Говард нашел быстро, но задержался на несколько минут, чтобы перебинтовать раны. Сперва сильно жгло, потом боль слегка утихла. Говард снял рубашку, задумался на секунду, потом снял остальную одежду. Надел халат, прихватил полотенце и вернулся в уборную. Он не хотел, чтобы на его одежде остались следы крови.

Но ребенка в унитазе не было. Говард встревожился. Неужели его нашел кто-то другой? А может, этот другой видел, как Говард выходил из ванной, или, что еще хуже, видел, как тот вернулся с ножом в руке?

Говард огляделся. Никого. Он шагнул в коридор. Ни души.

Он стоял в дверях, размышляя, куда же подевался младенец, как вдруг ему на голову рухнуло что-то тяжелое, к лицу приклеились присоски. Говард с трудом удержался от вскрика. Значит, ребенок все-таки не утонул, выбрался из унитаза и затаился на потолке над дверью, поджидая возвращения Говарда.

Борьба возобновилась, и снова Говарду удалось отодрать от себя присоски, хотя на сей раз это было сложнее, ведь ребенок бросился на него сзади и сверху. Чтобы освободить руки, ему пришлось положить нож, и к тому времени, как он, наконец, швырнул ребенка на пол, он заработал еще добрый десяток ран. Ребенок упал на живот, и Говарду удалось схватить его сзади. Взяв младенца одной рукой за шею, второй рукой Говард поднял нож и шагнул в кабинку туалета.

Чтобы спустить в унитаз бесконечный поток крови и гноя, ему пришлось дважды нажимать на спуск.

«Наверное, у ребенка какая-нибудь инфекционная болезнь, — размышлял Говард. — Слишком много стекает по стоку густой белой жидкости — столько же, сколько и крови».

Потом он еще семь раз спускал воду, чтобы смыть куски этой твари. Даже после смерти присоски жадно цеплялись за керамическую поверхность, и Говард отдирал их ножом.

Наконец от ребенка ничего не осталось.

Говард тяжело дышал, его тошнило от вони и от ужаса перед совершенным. Он вспомнил, как пахли развороченные кишки его собаки, после того, как ее переехала машина, — и выблевал всю еду, съеденную во время вчерашней вечеринки. Когда желудок, наконец, опустел, Говарду стало легче.

Он принял душ, и ему еще больше полегчало. Выйдя из душа, он позаботился, чтобы в туалете не осталось и следа кровавой расправы.

После чего отправился спать.

Заснуть оказалось непросто — он был слишком возбужден и не мог отделаться от мысли, что совершил убийство. Нет, это не убийство, не убийство, он всего лишь покончил с жутким созданием, которое не имело права на существование.

Говард старался думать о другом. О новых проектах на работе — но среди чертежей мелькали плавники. О своих детях — но вместо их лиц возникал жуткий лик отвратительного чудовища, которое он только что прикончил.

Об Элис. Но думать об Элис оказалось еще труднее, чем об этой твари.

Наконец он уснул, и во сне ему привиделся отец, который умер, когда Говарду было десять. Говарду не снились привычные сценки из детства, ни долгие прогулки с отцом, ни игра в баскетбол, ни рыбалка. Все это было в его жизни, но сегодня, после схватки с чудовищем, вдруг всплыли мрачные воспоминания, которые ему долгое время удавалось скрывать от самого себя.

— С покупкой десятискоростного велосипеда придется повременить, Гови. Подожди, пока кончится забастовка.

— Я понимаю, папа. Ты не виноват.

Теперь — мужественно сглотнуть.

— Ничего страшного. Пока все остальные школьники катаются, я просто буду сидеть дома и учить уроки.

— Мало у кого из ребят есть десятискоростные велосипеды, Гови.

Гови пожал плечами и отвернулся, чтобы скрыть слезы.

— Да, мало у кого. Ладно, папа, не волнуйся за меня. Гови сам о себе позаботится.

Вот это мужество. Вот это сила. И через неделю у него уже был велосипед.

Во сне Говард понимал, какой ценой ему достался велосипед, хотя раньше не желал себе в этом признаться. У его отца в гараже был достаточно сложный любительский радиоприемник. И примерно в ту пору отец его продал, объяснив, что приемник ему надоел, и стал куда больше работать в саду, и у него стал дьявольски тоскливый вид, а потом забастовка закончилась, он вернулся на завод и погиб в результате несчастного случая на прокатном стане.

Сон Говарда закончился ужасно: ему приснилось, что он висит у отца на плечах, так же как на его собственных плечах висела эта тварь, и наносит отцу ножом все новые и новые удары.

Говард проснулся рано утром, с первыми лучами солнца, когда будильник еще не прозвонил. Он плакал в полусне, всхлипывая и повторяя одно и то же: «Это я его убил, я его убил, я».

Наконец он совсем проснулся и посмотрел на часы. Шесть тридцать.

«Это всего лишь сон», — сказал он себе.

И все же он проснулся раньше времени, с разламывающейся от боли головой и с глазами, которые жгло от слез. Подушка была мокрой.

— Хорошо начинается день, — пробормотал Говард.

Встал с постели, по привычке подошел к окну и раздвинул шторы.

На окне, крепко вцепившись в стекло присосками, висел ребенок. Он так плотно прижимался к стеклу, словно хотел проскользнуть внутрь, не разбив окна.

Далеко внизу шумел поток машин, ревели грузовики, но ребенок, казалось, не обращал внимания на огромную пропасть внизу, пропасть без единого уступа, за который можно было бы зацепиться. Хотя не похоже было, что он может упасть.

Он пристально, внимательно смотрел в глаза Говарда.

А ведь Говард уже приготовился убедить себя, что предыдущая ночь была не более чем очень ярким кошмарным сном.

Отступив от окна, он в изумлении уставился на ребенка, а тот приподнял плавник, присосался к стеклу чуть повыше и переполз вверх, чтобы снова посмотреть Говарду в глаза. А потом начал медленно и методично колотить в стекло головой.

Домовладелец не очень хорошо присматривал за своей недвижимостью, стекло было тонким, и Говард понял, что ребенок не успокоится, пока не разобьет окно и не доберется до него.

Говарда забила дрожь, у него перехватило горло. Он был страшно напуган: вчерашние события оказались не обычным ночным кошмаром. Лучшее тому доказательство — ребенок снова здесь. Но ведь он сам разрезал его на куски, младенец никак не мог остаться в живых!

Стекло вздрагивало при каждом ударе и, наконец, разлетелось вдребезги. Ребенок оказался в комнате.

Говард схватил единственный имевшийся в комнате стул и запустил им в ребенка, то есть в окно. Стекло взорвалось, солнечный свет вспыхнул на гранях осколков, окруживших, словно сияющим нимбом, и стул, и ребенка.

Говард кинулся к окну, посмотрел вниз и увидел, как ребенок рухнул на крышу огромного грузовика. Тело как упало, так и осталось лежать, а обломки стула и осколки стекла рассыпались по мостовой, долетев до тротуара.

Грузовик не замедлил хода, увозя труп, осколки стекла и лужу крови.

Говард подбежал к кровати, опустился рядом с ней на колени, зарылся лицом в одеяло и попытался прийти в себя. Его заметили. Люди на улице задирали головы, они наверняка видели его в окне. Прошлой ночью он приложил массу усилий, чтобы избежать разоблачения, но теперь оно неизбежно. С ним все кончено. И все же он не мог, не мог допустить, чтобы ребенок забрался в комнату!

Шаги на лестнице. Тяжелые шаги в коридоре. Стук в дверь.

— Открой! Эй, открывай немедленно!

«Если я буду вести себя тихо, они уйдут», — подумал Говард, отлично зная, что это не так. Он должен подняться, должен открыть дверь. Но ему никак не удавалось заставить себя покинуть убежище возле постели.

— Ах ты, сукин сын!

Человек за дверью сыпал проклятьями, но Говард не шевелился, пока ему в голову не пришло, что ребенок может прятаться под кроватью. При мысли об этом Говард сразу почувствовал легкое прикосновение перепонки к своей ноге — перепонки, уже готовой вцепиться.

Он вскочил, бросился к двери и распахнул ее настежь. Даже если там окажутся полицейские, явившиеся его арестовать, они защитят его от ужасного монстра, который его преследует.

Но Говард увидел не полицейских, а соседа с первого этажа, занимающегося сбором арендной платы.

— Ах ты, поганый сукин сын, безмозглая сволочь! — надрывался тот. Его парик съехал набок. — Этим стулом ты запросто мог кого-нибудь покалечить! А стекло сколько стоит! Убирайся! Выметайся отсюда немедленно! Я требую, чтобы ты освободил квартиру сию же минуту, и мне плевать, пьяный ты или…

— Там за окном… За окном была та тварь, то чудовище…

Сосед холодно посмотрел на Говарда, глаза его все еще были полны гнева. Нет, не гнева. Страха. Говард понял, что этот человек его боится.

— Здесь приличный дом, — сказал сосед уже тише. — Забирай своих тварей, своих пьяных монстров, розовых слоников, черт бы их побрал, верни мне сотню за разбитое стекло, сотню, говорю, гони сотню, и выметайся отсюда, чтобы через час и духу твоего здесь не было. Слышишь? Или я вызову полицию. Понял?

— Понял.

Он и вправду все понял.

Говард отсчитал пять двадцаток, и сосед ушел. Он старался не дотрагиваться до Говарда, как будто в том появилось что-то отталкивающее. Значит, и впрямь появилось. Во всяком случае, для самого Говарда, если не для кого другого.

Закрыв за соседом дверь, Говард сложил свои вещи в два чемодана, спустился вниз, поймал такси и поехал на работу. Водитель посматривал на него как-то странно и отказывался вступать в разговор. Вообще-то Говард ничего не имел против, но лучше бы водитель перестал бросать на него встревоженные взгляды в зеркальце заднего вида, словно опасаясь, что пассажир вот-вот выкинет нечто скверное.

«Ничего я не выкину, — твердил себе Говард, — я порядочный человек».

Он дал водителю щедрые чаевые и заплатил еще двадцатку, чтобы тот отвез чемоданы в его дом в Куинсе, где Элис, черт бы ее побрал, вполне может подержать их некоторое время. Говард не станет больше снимать квартиру — ни на четвертом этаже, ни на каком другом.

Разумеется, ему просто привиделся кошмар, и прошлой ночью, и сегодня утром.

«Этого монстра никто больше не видел, — думал Говард — Из окна четвертого этажа выпали только осколки стекла и стул, иначе управляющий заметил бы ребенка».

Правда, младенец упал на крышу грузовика. И если он все-таки настоящий, его вполне могли обнаружить где-нибудь в Нью-Джерси или в Пенсильвании.

Нет, он ненастоящий. Вчера ночью Говард его убил, а нынче утром ребенок опять оказался целым и невредимым. Это просто наваждение.

«На самом деле я никого не убивал!» — убеждал себя Говард («Только собаку. Только отца», — проговорил некий отвратительный голос в глубине его сознания).

На работе надо было чертить линии на бумаге, отвечать на телефонные звонки, диктовать письма и не думать о кошмарах, о своей семье, о том, во что ты превратил собственную жизнь.

— Отлично вчера повеселились.

«Отлично, что и говорить».

— Как ты, Говард?

«Прекрасно, Долорес, все прекрасно, спасибо».

— Предварительный вариант для Ай-Би-Эм уже готов?

«Почти готов, почти. Дай мне еще двадцать минут».

— Говард, ты неважно выглядишь.

«Да просто устал вчера. Эта вечеринка, знаете ли».

Он все сидел за столом и рисовал в блокноте, вместо того, чтобы за чертежным столом заниматься нормальной работой. Он рисовал лица. Вот Элис, строгая и грозная. Вот страшненькая жена Стю. Вот лицо Долорес, милое, покорное и глуповатое. И лицо Рианнон.

Но, начав рисовать свою дочь Рианнон, он не смог ограничиться только лицом. У Говарда задрожала рука, когда он увидел, что именно он нарисовал. Он быстро оторвал лист, смял его и нагнулся, чтобы бросить в стоящую под столом мусорную корзину. Корзина покачнулась, оттуда появились плавники, готовые зажать его руку, как железными тисками.

Говард закричал, попытался отдернуть руку, но ребенок уже успел вцепиться. Говард выдернул его из корзины, и тогда младенец ухватил его за правую ногу нижним плавником. Весь ужас, пережитый прошлой ночью, вновь навалился на Говарда. Он отодрал присоски об угол металлического шкафа для бумаг и бросился к двери, которая уже открылась. Сослуживцы ворвались в кабинет, напуганные его криками.

— Что случилось? Что с тобой? Почему ты так кричал?

Говард осторожно повел их к месту, где остался ребенок. Там никого не было. Только перевернутая корзина да опрокинутый стул. Но окно было открыто, а Говард не помнил, чтобы открывал его.

— Говард, что с тобой? Ты, должно быть, устал, Говард? Что случилось?

«Мне нехорошо. Мне очень нехорошо».

Долорес, поддерживая Говарда, вывела его прочь из комнаты.

— Говард, я за тебя беспокоюсь.

«Я тоже за себя беспокоюсь».

— Давай я отвезу тебя домой. Моя машина внизу, в гараже. Отвезти тебя домой?

«А где мой дом? У меня нет дома, Долорес».

— Ну тогда ко мне. У меня квартира. Тебе надо прилечь и отдохнуть. Давай, я отвезу тебя к себе.

Квартира Долорес была выдержана в стиле ранней Холли Хобби, а когда она включила стерео, зазвучали старые записи «Carpenters» и недавние «Captain and Tennile». Долорес уложила его в постель, осторожно раздела, а стоило ему пошевельнуть пальцем, разделась сама и, прежде чем вернуться на работу, занялась с ним любовью. Она была наивно горяча. Она шептала ему на ухо, что он — второй мужчина в ее жизни, которого она любила, первый за последние пять лет. Ее неумелая страсть была такой неподдельной, что ему захотелось заплакать.

Когда она ушла, он и вправду заплакал, потому что раньше думал, что она что-то для него значит, а на самом деле все оказалось не так.

«Почему я плачу? — спрашивал он себя. — Какое мне до этого дело? Вовсе не моя вина, что она сама подсказала мне, как к ней подобраться».

На комоде в позе взрослого сидел ребенок, небрежно поигрывая сам с собой и не спуская с Говарда пристального взгляда.

— Нет, — сказал Говард, усаживаясь на постели. — На самом деле тебя не существует. Тебя никто не видит, кроме меня.

Ребенок ничем не показал, что понял эти слова. Он лишь перевернулся и стал медленно сползать по стенке комода.

Схватив свою одежду, Говард выскочил из спальни. Он оделся в гостиной, не сводя взгляда с двери. Разумеется, ребенок сейчас ползет по ковру, направляясь к гостиной. Но Говард уже оделся и ушел.

Три часа он бродил по улицам. Сперва он рассуждал спокойно и рационально. Логично. Этой твари не существует. Нет ни одного доказательства, которое бы подтверждало ее существование.

Но мало-помалу его рациональность рассеялась как дым, потому что боковым зрением он то и дело замечал плавники чудовища. Они показывались из-за спинки скамьи, мелькали в витрине, маячили в кабине машины, развозящей молоко. Говард шел все быстрей и быстрей, не задумываясь, куда идет, стараясь мыслить здраво и логично, но приходил в отчаяние при виде ребенка, который, ничуть не скрываясь, сидел на светофоре.

Говард еще больше беспокоился и оттого, что многие прохожие, нарушая неписаный закон, по которому жители Нью-Йорка стараются не смотреть друг другу в лицо, вдруг принимались таращиться на него, в ужасе вздрагивали, а потом смущенно отворачивались. Невысокая женщина европейского вида осенила себя крестом. Стайка подростков, явно вышедшая на поиски приключений, при виде Говарда забыла о своих намерениях, примолкла, а когда он прошел мимо, молча проводила его взглядами.

«Ребенка, возможно, они и не видят, — размышлял Говард, — но что-то все-таки бросается людям в глаза».

По мере того, как его блуждающие мысли становились все более бессвязными, на Говарда нахлынули воспоминания. Перед его внутренним взором пронеслась вся жизнь — говорят, так бывает, когда человек тонет, но Говард подумал, что, если бы перед утопающим встали все эти картины, тот специально хлебнул бы побольше воды, чтобы покончить с видениями. Уже много лет Говарда не посещали такие воспоминания, и он никогда не стремился их оживить.

Его бедная растерянная мать, она так хотела быть хорошей матерью и читала все педагогические книги, испробовала все педагогические приемы. Ее не по летам развитый сынок Говард тоже читал ее книги, но разобрался в них лучше, чем она сама. Как она ни старалась, у нее ничего не выходило. А он обвинял ее то в том, что она слишком требовательна, то в том, что недостаточно требовательна, то в том, что ему не хватает ее любви, то в том, что она душит его неискренними чувствами, то в том, что она заискивает с его приятелями, то в том, что она не любит его друзей. Он до того затравил и замучил бедную женщину, что она едва решалась робко заговорить с ним, тщательно и аккуратно подбирая слова, чтобы не обидеть.

И хотя время от времени он доставлял ей огромную радость, обнимая за плечи и говоря «Ну разве не замечательная у меня мамочка?», гораздо чаще он принимал вид ангельского терпения и говорил «Опять за старое, мама? А я-то думал, мы с этим покончили много лет назад». Он напоминал ей снова и снова, пусть всего в нескольких словах, что она не состоялась как мать, вот в чем ее проблема, а она кивала, верила, и, в конце концов, они совершенно отдалились друг от друга. Он мог добиться от нее всего, чего хотел.

А еще Вон Роублз, который был чуть-чуть умнее Говарда, но Говарду так хотелось стать лучшим выпускником, и тогда они стали лучшими друзьями, и Вон был готов на все ради этой дружбы. И всякий раз, когда Вон получал более высокую оценку, чем Говард, он не мог не видеть, что его друг очень расстроен и терзается вопросом, а годен ли он вообще на что-нибудь?

— Годен ли я вообще на что-нибудь, Вон? Как бы я ни старался, всегда найдется кто-нибудь, кто лучше меня. Это, наверное, и имел в виду отец, он все время повторял «Гови, ты должен стать лучше, чем папа. Стань первым». И я пообещал ему, что стану лучшим, но, черт возьми, Вон, у меня так ничего и не вышло.

Однажды он даже пустил слезу. Вон гордился собой, когда слушал, как Говард произносит торжественную речь лучшего выпускника на собрании в школе. Что такое жалкие школьные оценки по сравнению с настоящей дружбой? Говард получил стипендию и уехал в колледж, и с тех пор они с Воном не виделись.

А учитель, потерявший работу за то, что ударил Говарда, хотя тот сам его спровоцировал? А игрок из футбольной команды, однажды резко осадивший Говарда, после чего тот пустил слушок, будто этот парень голубой? Игрока все начали сторониться, и, в конце концов, ему пришлось уйти из команды. А прекрасные девушки, которых он уводил у парней только для того, чтобы доказать, на что он способен? А друзья, которых он разлучал только потому, что ему не нравилось быть в стороне? А разрушенные браки, а уволенные сослуживцы?

Говард шел по улице, и по его щекам текли слезы. Он не мог понять, почему на него вдруг нахлынули все эти воспоминания, почему вдруг вынырнули после стольких лет забвения. И все же он знал ответ. Ответ маячил в дверных проемах, карабкался на фонарные столбы, махал своими отвратительными плавниками прямо под ногами Говарда.

И воспоминания медленно, неотвратимо прокладывали путь из далекого прошлого. В его памяти всплывали сотни отвратительных случаев, когда он беспардонно использовал других людей — ведь ему легко, без усилий, удавалось нащупать слабое место любого человека. И, наконец, его мысли забрались туда, куда никогда, ни за что нельзя было забираться.

Он вспомнил Рианнон.

Она родилась четырнадцать лет назад. Рано начала улыбаться, ходить, почти никогда не плакала. Добрый и любящий ребенок, а значит, легкая добыча для Говарда. О, Элис тоже всегда отстаивала свои права, так что Говард в их семье был не единственным плохим родителем, однако именно он манипулировал Рианнон, как хотел. «Папочка обижен, малышка», — и глаза Рианнон широко распахивались, она просила прощения и делала все, чего пожелает папочка. Но это было нормально, так бывало у всех, и все вполне вписывалось в обычную картину его жизни, если бы не то, что случилось месяц назад.

Даже теперь, после целого дня оплакивания своей жизни, Говард не мог открыто посмотреть правде в глаза. Не мог, но пришлось. Сам того не желая, он вспомнил, как, проходя мимо неплотно закрытой двери комнаты Рианнон, заметил, как пролетела сброшенная одежда. Повинуясь минутному импульсу, просто импульсу, он открыл дверь, а Рианнон в это время сняла бюстгальтер и рассматривала себя в зеркало. Никогда раньше Говард не испытывал желания по отношению к собственной дочери, но теперь, когда такое желание возникло, ему и в голову не пришло, что можно отказать себе в том, чего тебе хочется. У него просто не было в жизни подобного опыта.

Поэтому вошел в комнату, закрыл за собой дверь, а Рианнон просто не знала, как можно сказать отцу «нет». Когда Элис открыла дверь, Рианнон тихо плакала, и Элис на секунду замерла. А потом начала кричать. Она кричала и кричала, а Говард встал с постели, попытался как-то все сгладить, но Рианнон все плакала, а Элис орала, пинала его ногами в пах, пыталась ударить посильнее, царапала его лицо, плевала в него, говорила, что он — чудовище, чудовище, пока, наконец, ему не удалось убежать из комнаты, из дома и, до сегодняшнего дня, убежать от собственной памяти.

А теперь Говард кричал так, как никогда в жизни еще не кричал, бросался на витрину из зеркального стекла и рыдал навзрыд, а из целого десятка порезов на его правой руке, которой он выбил стекло, фонтаном хлестала кровь. В его предплечье застрял большой осколок, и он нарочно все сильнее и сильнее колотил рукой по стене, чтобы вогнать стекло поглубже. Но эта боль не шла ни в какое сравнение с болью в его душе, и рука как будто онемела.

Его быстро отвезли в больницу, полагая, что его жизнь в опасности, но врач очень удивился, обнаружив, что, несмотря на большую потерю крови, все раны Говарда поверхностные и не опасные.

— Не пойму, как вы ухитрились не задеть ни вену, ни артерию, — сказал врач — Осколки вонзились и здесь и там, но вы почти не пострадали.

Потом, разумеется, его осмотрел психиатр, в больнице тогда было много пациентов с попытками суицида, и Говард на фоне остальных выглядел безобидным.

— На меня просто что-то нашло, доктор, вот и все. Я не хочу умирать, и тогда не хотел. Со мной все в порядке. Отпустите меня домой.

И психиатр его отпустил.

Ему перевязали руку, и никто так и не узнал, что для Говарда главным благом пребывания в больнице стало то, что он ни разу не заметил маленького голого существа, с виду похожего на ребенка.

Говард очистился от скверны. Теперь он был свободен.

На машине скорой помощи его отвезли домой, внесли в комнату и переложили с носилок на кровать. Элис скупо объяснила санитарам, куда пройти, но больше не проронила ни слова.

Говард лежал на кровати, а она стояла над ним. Впервые с того дня, как месяц назад он ушел из дома, они остались наедине.

— Очень мило с твоей стороны, что ты меня впустила, — тихо проговорил он.

— Мне сказали, в больнице не хватает мест, а за тобой нужно ухаживать еще несколько недель. И мне повезло, ухаживать буду я.

Ее голос звучал глухо, монотонно, но каждое слово сочилось желчью. Жгучей желчью.

— Ты была права, Элис, — сказал Говард.

— Права в чем? Что, выйдя за тебя замуж, я совершила самую большую ошибку в жизни? Нет, Говард. Самой большой ошибкой было то, что я вообще познакомилась с тобой.

Говард заплакал. Настоящими слезами, которые долго скапливались где-то глубоко внутри, а теперь выхлестывали наружу, и это причиняло боль.

— Я был настоящим чудовищем, Элис. Я совсем потерял над собой контроль. То, что я сделал с Рианнон… Элис, я хотел умереть. Умереть!

Лицо Элис исказилось от боли.

— И я хотела, чтобы ты умер, Говард. Для меня было огромным разочарованием, когда врач позвонил и сказал, что ты вне опасности. Ты никогда не будешь вне опасности. Ты всегда будешь…

— Оставь его, мама.

В дверях стояла Рианнон.

— Не входи, Рианнон, — сказала Эллис.

Рианнон вошла.

— Папа, все в порядке.

— Она хочет сказать, — заговорила Элис, — что мы были у врача, и она не беременна. Можно не опасаться, что родится еще одно чудовище.

Рианнон не смотрела на мать, она широко раскрытыми глазами глядела на отца.

— Папа, не надо было себя ранить. Я тебя прощаю. Люди иногда теряют над собой контроль. Да и я тоже виновата, вправду виновата, поэтому не расстраивайся, папа.

Это было для Говарда уже слишком. Он зарыдал, и сквозь слезы каялся в том, что манипулировал дочерью всю жизнь и был эгоистичным и никчемным отцом, а когда он замолчал, Рианнон подошла, склонила голову ему на грудь и тихо сказала:

— Папа, все в порядке. Мы такие, какие мы есть. Что сделано, то сделано. Но теперь все хорошо. Я тебя прощаю.

Когда Рианнон ушла, Элис сказала:

— Ты ее не заслуживаешь.

«Я знаю».

— Я собиралась лечь на кушетке, но ведь это глупо, правда, Говард?

«Меня надо оставить одного, как прокаженного».

— Ты меня не понял, Говард. Я останусь здесь, чтобы следить за тобой. Чтобы ты еще чего-нибудь не сотворил, ни с собой, ни с другими.

«Да, да, прошу тебя. Мне нельзя доверять».

— Не надо упиваться своими грехами, Говард. Не надо радоваться своему падению. Это делает тебя еще более отвратительным.

«Отлично».

Они уже засыпали, когда Элис сказала:

— Да, врач еще спросил по телефону, откуда у тебя эти раны на груди и на руках.

Но Говард уже уснул и не слышал ее. Он спал сном без сновидений, мирным сном, сном прощения, сном чистоты. В конце концов, очищение заняло не так уж много времени. Теперь, когда все осталось позади, кошмар уже не казался ему таким страшным. С него будто сняли огромный тяжелый груз.

Говарду показалось, что у него в ногах лежит нечто тяжелое. Он проснулся весь в поту, хотя в комнате не было жарко. Он услышал чье-то дыхание. Не размеренное, медленное дыхание Элис, а быстрое, прерывистое и напряженное дыхание человека, выбивающегося из сил.

Существа, выбивающегося из сил.

Целой стаи таких существ.

Одно — в ногах, цепляется щупальцами за одеяло. Двое — по бокам Говарда, смотрят на него широко раскрытыми неподвижными глазами и медленно подбираются к лицу.

Говард был потрясен.

— Я думал, вы больше не придете, — сказал он младенцам. — Вы не должны больше ко мне приходить.

Элис шевельнулась во сне и что-то невнятно пробормотала.

А Говард замечал все новых и новых существ, они притаились в темных углах комнаты, один из них медленно полз по крышке комода, а еще один карабкался вверх по стене.

— Вы больше не нужны мне, — произнес Говард странным, высоким голосом.

Дыхание Элис на миг прервалось, она пробормотала сквозь сон:

— Что, в чем дело?

Говард замолчал. Он лежал тихо, накрывшись простыней, и смотрел, как ползут эти твари. Он не издавал ни звука, боясь, что Элис проснется. Он ужасно боялся, что она проснется и не увидит этих тварей. Тогда он сразу поймет, что сошел с ума.

Однако еще больше он боялся, что, проснувшись, Элис все-таки их увидит. Говард никак не мог избавиться от этой невыносимой мысли, а монстры неумолимо приближались, глядя на него глазами, в которых не было ничего — ни ненависти, ни гнева, ни презрения. Мы здесь, мы с тобой, казалось, говорили они, мы останемся с тобой навсегда. Мы всегда будем с тобой, Говард, всегда.

Элис повернулась на бок и открыла глаза.

Конец

Темнота наступила внезапно, когда поздно вечером он сидел за рабочим столом. Тьма была краткой, мгновенной, как взмах ресниц, но перед этим бумаги на столе казались ему чрезвычайно важными, а когда темнота исчезла, он сидел, тупо глядя перед собой, не в силах разобраться, над чем же именно работает, и понимая, что на самом деле ему это абсолютно безразлично, и что ему пора домой.

Давно пора домой.

И С. Марк Тэпуорт, глава компании «СМТ Энтерпрайзис Инк.», поднялся из-за стола, оставив на нем незаконченную работу. Это случилось впервые за двенадцать лет, которые он потратил, превращая компанию из почти пустого места в предприятие, ежегодно приносящее многомиллионный доход. Он смутно чувствовал: происходит что-то странное, но ему было все равно. Совершенно безразлично, станет ли кто-нибудь покупать… покупать…

Несколько секунд С. Марк Тэпуорт пытался вспомнить, что же именно производит его компания.

Он испугался. Он вспомнил, что его отец и дяди умерли от удара. Вспомнил, какой дряхлой стала его мать в относительно молодом возрасте шестидесяти восьми лет. Он вспомнил то, о чем всегда знал, но во что никогда не верил, — что он смертен, что все его тяжкие труды мало-помалу утратят смысл, и тогда придет смерть. И единственным плодом его стараний останется лишь сам факт прожитой жизни — забытый камешек, брошенный в гладь озера, круги от которого дойдут, в конце концов, до берега, когда это уже ничего не изменит.

«Я устал, — подумал он, — Мэри-Джо права. Мне надо отдохнуть».

Но он был не из тех, кто любит отдыхать, никогда он этого не любил. Вплоть до того момента, когда на него опять нахлынула тьма, отозвавшись теперь тяжелым толчком в голове, а он стоял у письменного стола и ничего не помнил, ничего не слышал, а лишь неотвратимо падал в пустоту.

Потом мир благополучно вернулся на место, а он стоял, охваченный дрожью, и с сожалением думал, как много вечеров провел за работой, сколько долгих часов отнял у Мэри-Джо, ожидавшей его в одиночестве в большом, но бездетном доме. Он представил, как она терпеливо ждет его — одинокая женщина, сделавшаяся совсем маленькой в огромной гостиной, терпеливо ожидающая своего мужа, ведь тот обязательно придет, должен прийти, потому что он всегда приходит домой.

«У меня плохо с сердцем? Или это удар?» — размышлял он

Но что бы с ним ни случилось, он сумел разглядеть конец света в посетившей его клубящейся тьме. И, как для пророка, спускающегося с горы, казавшееся прежде крайне важным вдруг утратило значение, а давно отступившее в самые дальние уголки сознания нахлынуло на него беззвучной волной. Его снедало ужасное беспокойство, словно ему необходимо было завершить какое-то срочное дело до того, как…

Как — что? Он не позволил себе завершить эту мысль. Он лишь прошагал через большую комнату, полную целеустремленных молодых людей, стремившихся продемонстрировать, что остаются на работе дольше, чем сам начальник. Он заметил, с каким облегчением все вздохнули, потому что теперь им не придется проводить еще один бесконечный вечер на работе, — заметил, но не придал этому значения. Вышел в ночь, сел в машину и поехал домой сквозь тонкую пелену дождя, которая создавала приятную иллюзию, будто весь мир существует в некотором отдалении от окон машины.

«Дети, должно быть, наверху», — подумал он. Никто не выбежал к дверям его встречать. Дети, прелестные создания, — мальчик и девочка — были вдвое ниже его ростом, но имели вдвое больше энергии. Они всегда спускались по лестнице так, словно неслись с горы на лыжах, и любили покой не больше, чем птичка колибри. До его слуха доносились их шаги наверху — легкие быстрые шаги. Они не вышли его встречать, потому что, в конце-то концов, в жизни существует много гораздо более важных вещей, чем всякие там отцы. Улыбнувшись, он поставил кейс и прошел на кухню.

Вид у Мэри-Джо был расстроенный и недовольный. Он мгновенно понял, что она сегодня плакала.

— Что случилось?

— Ничего, — ответила она, потому что всегда отвечала «ничего».

Он знал — через минуту она сама все расскажет. Она всегда обо всем рассказывала, и иногда в ожидании этого он чувствовал нетерпение. Теперь же, глядя, как она молча ходит от стола к столу, от буфета к плите, готовя очередной превосходный обед, он понял, что жена не собирается ничего объяснять. Почувствовав себя неуютно, он начал строить догадки.

— Ты слишком много трудишься, — сказал он. — Я же говорю, давай наймем горничную или кухарку. Мы вполне можем себе это позволить.

Мэри-Джо лишь слабо улыбнулась:

— Я не хочу, чтобы на кухне болтался посторонний, — ответила она. — Кажется, мы закрыли эту тему уже много лет назад. Как у тебя дела на работе? Трудный был день?

Марк чуть было не рассказал ей о странных провалах в памяти, но вовремя спохватился. К этому следует подойти осторожно. Мэри-Джо, в своем теперешнем подавленном состоянии, вряд ли сможет правильно все воспринять.

— Нет, не очень. Закончил сегодня пораньше.

— Знаю. Я рада.

Но в ее голосе не слышалось особой радости. Это вызвало у него легкое раздражение, задело чувства. Но вместо того, чтобы растравлять свои раны, он лишь отметил эти чувства, словно изучая себя со стороны. Важная фигура, человек, который всего добился сам, дома превращается в маленького мальчика, которого легко обидеть не только словом, но и всего лишь недолгой заминкой в разговоре. Чувствительный, какой же ты чувствительный, усмехнулся он. На мгновение ему показалось даже, будто он рассматривает себя с расстояния в несколько дюймов и видит изумленное выражение собственного лица.

— Извини, — сказала Мэри-Джо, открывая дверцу буфета.

Он отступил, чтобы не мешать, и она достала кастрюлю-скороварку.

— У нас закончились картофельные хлопья, поэтому придется готовить по старинке. — Она положила очищенную картошку в кастрюлю.

— Дети сегодня что-то очень тихие, — заметил он. — Не знаешь, чем они занимаются?

Мэри-Джо недоуменно взглянула на него.

— Они не вышли меня встречать. Я, конечно, не возражаю, у них, само собой, куча важных дел.

— Марк, — произнесла Мэри-Джо.

— Ну да, ну да, ты видишь меня насквозь. Я все-таки немного обижен. Пойду, посмотрю почту.

И с этими словами он вышел из кухни.

Он услышал, как за его спиной Мэри-Джо снова принялась плакать. Он бы не стал расстраиваться по таким пустякам, но Мэри-Джо легко и часто ударялась в слезы.

Пройдя в гостиную, он очень удивился при виде мебели. Он ожидал увидеть зеленый диван и кресло, купленные в «Дезерт Индастрис», однако его смутили как сами размеры комнаты, так и подобранная со вкусом антикварная мебель, выглядевшая явно не к месту. Потом его мысли дали крутой поворот, и он вспомнил, что старый зеленый диван и кресло стоят в комнате уже пятнадцать лет, с тех пор, как они с Мэри-Джо поженились. И почему я решил, что они должны находиться в гостиной?

Эти размышления вновь обеспокоили его, к тому же он думал найти почту в гостиной, а ведь Мэри-Джо уже много лет приносила всю корреспонденцию на его письменный стол.

Он прошел в свой кабинет и стал просматривать почту, как вдруг краем глаза заметил, что одно из окон до половины загорожено чем-то большим, черным, массивным. Он посмотрел туда: на столе с колесиками, какие бывают в моргах, стоял довольно простой с виду гроб.

— Мэри-Джо, — позвал он. — Мэри-Джо!

Та с испуганным видом вошла в кабинет.

— Да?

— Почему в моем кабинете гроб? — спросил он.

— Гроб? — переспросила она.

— Там, у окна, Мэри-Джо. Как он сюда попал?

Она заволновалась.

— Пожалуйста, не трогай его.

— Почему?

— Мне даже подумать страшно, что ты к нему прикоснешься. Я разрешила оставить его здесь на несколько часов, но, похоже, он простоит здесь всю ночь.

Ее явно мучила одна только мысль о том, что в доме находится гроб.

— Но кто его сюда принес? И почему именно к нам? Мы ведь не на рынке. Или гробы продают теперь на вечеринках, как какие-нибудь побрякушки?

— Звонил епископ и попросил, чтобы я… чтобы я разрешила оставить его здесь до завтрашних похорон. Он сказал, что некому пойти и отпереть церковь, поэтому не могли бы мы подержать его у себя несколько часов…

Ему пришло в голову, что гроб, предназначенный для похорон, вряд ли так просто разрешили бы вынести из морга, разве что вместе с содержимым.

— Мэри-Джо, а в нем есть тело?

Она кивнула, с ее ресниц скатилась слеза. Он был поражен и не скрывал этого.

— Они принесли сюда труп в гробу, зная, что ты и дети весь день будете дома?

Закрыв лицо руками, она выбежала из комнаты и бросилась наверх.

Марк за ней не пошел. Он остался в кабинете, с отвращением разглядывая гроб. У них, по крайней мере, хватило ума его закрыть. Но ведь это гроб!

Он подошел к телефону, стоявшему на письменном столе, и набрал номер епископа.

— Его нет. — Жену епископа, казалось, рассердил его звонок.

— Он должен сегодня же вечером забрать труп из моего дома. Это ни в какие ворота не лезет!

— Я не знаю, по какому телефону искать мужа. Он ведь доктор, брат Тэпуорт, и сейчас в больнице, делает операцию. И я никак не могу все это с ним обсудить.

— И что мне теперь прикажете делать?

Она вспылила:

— Да что хотите! Хоть выставьте гроб на улицу, если вам от этого станет легче! Подумаешь, у бедняги будет еще одним несчастьем больше!

— Отсюда следует другой вопрос: кто он такой и почему его собственная семья…

— У него нет семьи, брат Тэпуорт. И денег тоже нет. Я уверена, он сожалеет о том, что ему пришлось умереть, находясь под нашей опекой, но мы просто подумали, что, хотя в этом мире у него не было друзей, возможно, кто-то не откажется проявить к нему крупицу доброты, когда он соберется этот мир покинуть.

Ее было не переговорить, и Марку пришлось смириться с тем, что все попытки избавиться от гроба нынче вечером обречены на провал.

— Но чтобы завтра его здесь не было! — сказал он.

Разговор закончился без взаимных любезностей.

Марк сидел в кресле, злобно уставившись на гроб. По пути домой он беспокоился о своем здоровье, а дома обнаружил гроб. Что ж, по крайней мере, теперь понятно, почему Мэри-Джо так расстроена. Он слышал, как наверху ссорятся дети. Нет уж, пусть ими займется Мэри-Джо! Проблемы с детьми, по крайней мере, отвлекут ее от мыслей об этом ящике.

А он два часа сидел и смотрел на гроб. Он не обедал и даже не заметил, как Мэри-Джо спустилась вниз, достала из скороварки сгоревшую картошку, выбросила ее в мусорный мешок, легла на диван в гостиной и заплакала. Он рассматривал рисунок дерева — тонкие нежные прожилки, будто оплетающие гроб неяркими язычками пламени. Ему вспоминалось, как в пять лет он иногда дремал в самодельной спальне, устроенной за фанерной перегородкой в маленьком домике родителей. И как проводил много бессонных часов, разглядывая прожилки дерева. Тогда ему удавалось увидеть в них разные фигуры — облака, лица, битвы, чудовищ. Но рисунок прожилок древесины гроба казался куда более запутанным и в то же время куда более простым. Карта автодорог на крышке. Точный чертеж, представляющий распад тела. График в ногах кровати пациента, бессмысленный для него самого, но для опытного взгляда врача — несомненное предсказание близкой смерти. Марк вскользь подумал о епископе: сейчас тот оперирует другого человека, который вполне может окончить свои дни в точно таком же ящике.

Наконец у него стало резать в глазах, он посмотрел на часы и устыдился, что в один из редких вечеров, когда ему удалось пораньше вернуться домой, он столько времени провел, запершись в кабинете.

Он хотел встать, найти Мэри-Джо и отвести ее в постель. Но вместо этого приблизился к гробу и провел руками по деревянной крышке, напоминавшей на ощупь стеклянную, таким гладким был покрывавший ее лак. Живое дерево как будто старались защитить от человеческого прикосновения. Но ведь дерево не живое, верно? Его опускают в землю, и там оно гниет, как и человеческое тело. Хотя лак, возможно, поможет ему продержаться немного дольше.

Марк принялся размышлять, сохранится ли труп, если его тоже покрыть лаком? «Тогда мы и египтян за пояс заткнем», — подумал он.

— Не надо, — раздался хрипловатый голос.

В дверях стояла Мэри-Джо — ее глаза покраснели, лицо опухло.

— Не надо — что? — переспросил Марк

Она молча посмотрела на его руки. К своему удивлению, Марк заметил, что большими пальцами держит снизу крышку гроба, словно собираясь ее поднять.

— Я вовсе не собирался его открывать, — сказал он.

— Пойдем наверх, — сказала Мэри-Джо.

— Дети уже спят?

То был абсолютно невинный вопрос, но лицо Мэри-Джо внезапно исказилось от боли, гнева и горя.

— Дети? — спросила она. — О чем ты говоришь? И почему именно сегодня?

Удивленный, он выпрямился, опираясь на крышку гроба. Столик на колесиках чуть отъехал в сторону.

— У нас нет детей, — сказала она.

И Марк с ужасом осознал, что она права. После второго выкидыша ей перевязали трубы, потому что последующая беременность стала бы для нее смертельно опасной. Детей у них не было никогда, и это мучило ее многие годы. Только благодаря терпению Марка и его поддержке ей все это время удавалось избегать больницы. Но когда он вернулся сегодня домой… Он попытался вспомнить, что за звуки он услышал, едва переступив порог. Без сомнения, он услышал, как по лестнице бегают дети. Без сомнения.

— Я неважно себя чувствую, — сказал он.

— Если это шутка, то не смешная.

— Нет, не шутка… Это…

И опять он не смог, не смог рассказать о странных провалах в памяти, которые случились с ним на работе, хотя не сомневался: с ним что-то не так. У них в доме никогда не было детей. Марк строго-настрого запретил братьям и сестрам приводить детей к бедняжке Мэри-Джо, она так тяжко воспринимала свое… как там называется это в Ветхом Завете? Свое бесплодие.

А он весь вечер говорил про детей.

— Милая, мне так жаль, — сказал он, стараясь говорить как можно сердечней.

— Мне тоже, — ответила она и пошла наверх.

«Конечно, она на меня не сердится, — подумал Марк. — Конечно, она понимает — со мной что-то не так. Конечно, она меня простит».

Но, поднимаясь по лестнице следом за женой и снимая на ходу рубашку, он опять услышал детский голосок:

— Мамочка, я пить хочу.

Голосок звучал жалобно, как и должен звучать у счастливого ребенка, отлично знающего, что его любят. Марк развернулся на лестничной площадке и заметил, что Мэри-Джо направилась в детскую спальню со стаканом воды в руке. Он не придал этому особого значения: дети всегда требуют к себе много внимания, когда укладываются спать.

Дети. Конечно, у них есть дети. Вот что не давало ему покоя на работе, вот из-за чего он стремился поскорее вернуться домой. Они всегда хотели иметь детей, и дети у них были. С. Марк Тэпуорт всегда добивался того, чего хотел.

— Уснули, наконец, — устало произнесла Мэри-Джо, входя в спальню.

Несмотря на усталый тон, по ее поцелую Марк понял: она хочет заняться любовью. Он не придавал слишком большого значения сексу. Пусть читатели «Ридерз Дайджест» заботятся о том, как бы сделать свою сексуальную жизнь более богатой и разнообразной, — так он всегда повторял. Для него секс был приятным, но далеко не самым приятным занятием в жизни. Всего лишь одна из множества нитей, связывавших его с Мэри-Джо. Сегодня, однако, он чувствовал беспокойство и тревогу. Не потому, что сомневался в своих возможностях, ведь он никогда не страдал импотенцией, разве что лежа с высокой температурой, когда ему было все равно не до секса. Его встревожило просто отсутствие интереса к таким делам.

Нельзя сказать, чтобы у него начисто пропал интерес к сексу, он просто выполнял привычные движения, которые проделывал уже тысячу раз, но теперь все происходящее казалось бессмысленным и сильно смахивало на тисканье на заднем сиденье автомобиля. Его смутило, что обычное поглаживание способно вызвать у него столь сильное волнение. Поэтому, услышав детский плач, он почти вздохнул с облегчением. В другое время он велел бы жене не обращать внимания, захотел бы продолжать заниматься любовью. Но теперь он накинул халат и пошел в детскую, чтобы успокоить ребенка.

Но детской не было.

В их доме не было. Он думал, что направляется в комнату, созданную их надеждами, где есть детская кроватка, пеленальный столик, комод с бельем, игрушки на колесиках, обои с веселым рисунком. Такая комната существовала много лет назад в маленьком домике в Сэнди, а не здесь, не в Федерал Хайтс. Не в этом доме с восхитительным видом на Солт-Лейк-Сити, с роскошным убранством и удобной планировкой, говорящем о хорошем вкусе, кричащем в полный голос о достатке и богатстве и еле слышно шепчущем об одиночестве и тоске. Марк прислонился к стене. Детей у них нет. Нет детей. А в его ушах все отдавался эхом детский плач.

В дверях спальни стояла Мэри-Джо, голая, прикрываясь ночной рубашкой.

— Марк, — проговорила она, — мне страшно.

— Мне тоже, — сказал он.

Но она не стала задавать вопросов, он надел пижаму, и они легли. И, лежа в темноте без сна, прислушиваясь к чуть прерывистому дыханию жены, он осознал, что не придает происходящему слишком большого значения. Он сходит с ума, но это его почти не тревожит. Он подумал, что стоит, наверное, помолиться, но ведь он не молился уже много лет. Разумеется, не следует рассказывать каждому встречному-поперечному, что ты утратил веру, — по крайней мере, в этом городе, где считается хорошим тоном быть мормоном-активистом. Но Бог ему здесь не поможет, он хорошо понимал. Не поможет ему и Мэри-Джо, потому что сейчас, вместо того, чтобы проявить свои обычные силу и стойкость, она, по собственному признанию, испугалась.

«Что ж, я тоже боюсь», — подумал Марк.

В темноте он погладил жену по щеке, замечая, что морщинок у глаз прибавилось. Он понял, что она испугалась вовсе не его непонятной болезни, а того, что за этой болезнью стоит: старения, дряхлости, неминуемой разлуки. Он вспомнил о гробу внизу, в кабинете, как будто сама смерть стояла там на страже и ждала, когда же он даст согласие. На короткий миг он вознегодовал на тех, кто привел смерть в его дом, кто так навязчиво вторгся в их жизнь, но уже через секунду эти чувства исчезли. Ему стали безразличны и гроб, и странные провалы в памяти, и вообще все на свете.

«Я спокоен, — подумал он, засыпая. — Я спокоен, но быть спокойным не так уж приятно».

— Марк, — говорила Мэри-Джо, стараясь разбудить его, — Марк, ты проспал.

Он открыл глаза, пробормотал невнятно, чтобы она перестала его трясти, повернулся на другой бок и снова заснул.

— Марк, — не унималась Мэри-Джо.

— Я устал, — попытался сказать он в свое оправдание.

— Я знаю, — ответила она. — Потому до сих пор и не будила тебя. Но только что позвонили с работы. Там что-то случилось, ты срочно нужен.

— Они и воду в туалете спустить не могут без посторонней помощи.

— Марк, не надо грубить, — сказала Мэри-Джо. — Я даже не разрешила детям поцеловать тебя на прощанье перед уходом в школу, чтобы не разбудить. Они очень расстроились.

— У нас славные ребятишки.

— Марк, тебя ждут на работе.

Марк закрыл глаза и медленно по слогам произнес:

— Скажи им, как следует объясни, что я приду только тогда, когда посчитаю нужным. А если они не смогут справиться сами, я уволю их всех к чертовой матери за некомпетентность.

Секунду Мэри-Джо молчала.

— Марк, я не могу такое сказать.

— Ты скажешь это слово в слово. А я устал. Мне надо отдохнуть. У меня что-то неладно с головой.

И тут он ясно вспомнил все вчерашние иллюзии, включая и ту, что касалась детей.

— У нас нет детей, — сказал он.

Она уставилась на него широко раскрытыми глазами.

— Что ты хочешь этим сказать?

Он чуть было не сорвался на крик. Чуть не заорал на нее в полный голос, требуя объяснить, что происходит, требуя, наконец, сказать ему правду. Но вновь навалились апатия и безразличие, и он не проронил ни слова. Он просто повернулся на другой бок и стал смотреть на занавески — они колыхались под струей воздуха из кондиционера. Мэри-Джо вскоре ушла, и снизу донеслись звуки стиральной машины, сушилки, посудомоечной машины, мусоропровода. Похоже, все это работало одновременно. Раньше он никогда не слышал такого, ведь Мэри-Джо не включала технику по вечерам и по выходным, когда он бывал дома.

В полдень он, наконец, поднялся, но принимать душ и бриться не захотел, хотя в любой другой день почувствовал бы себя отвратительно грязным без этих необходимых процедур. Он просто надел халат и спустился вниз.

Он собирался позавтракать, но вместо этого пошел в свой кабинет и открыл крышку гроба.

Разумеется, не сразу. Сперва он походил туда-сюда перед гробом, потом долго гладил его деревянную поверхность, но, наконец, поддел большими пальцами крышку и откинул.

На вид труп уже совсем окоченел. Труп мужчины, еще не очень старого, но и не слишком молодого. Волосы самого обычного цвета. Если бы не сероватый оттенок кожи, человек выглядел бы совершенно естественно и настолько типично, что Марк мог поклясться — он видел его миллион раз, просто забыл об этом. Никаких сомнений, что незнакомец и вправду мертв, — об этом свидетельствовала не дешевая атласная обивка гроба, а наклон его плеч, выступающий подбородок. Так лежать неудобно.

Марк уловил запах бальзамирующего средства.

Одной рукой он держал приоткрытую крышку, другой опирался на гроб. Его забила дрожь. Хотя то было не волнение, не страх — дрожь не имела никакого отношения к его мыслям, его сознанию. Он дрожал от холода.

Его слух что-то уловил — звук или, наоборот, отсутствие звука. Он резко обернулся, крышка гроба за его спиной захлопнулась. В дверях стояла Мэри-Джо, широко распахнув испуганные глаза. На ней было домашнее платье в оборочках.

В одно мгновение все прожитые годы исчезли, и Марк вновь увидел ее двадцатилетней, робкой, чуть неловкой девушкой, которая не переставала удивляться, в очередной раз узнавая, как в действительности устроен мир. Он ожидал, что сейчас она скажет:

— Но, Марк, ведь ты его обманул.

Она произнесла эти слова лишь однажды, но он слышал их всякий раз, заключая сделку. В этом для него и заключалась совесть, если речь шла о деловых отношениях. И этого вполне хватило, чтобы завоевать репутацию честного человека.

— Марк, — сказала она тихо, как будто пытаясь взять себя в руки, — Марк, я не смогла бы без тебя жить.

Она говорила так, словно боялась, что с ним может что-то случиться. У нее дрожали руки. Он шагнул к ней, и она двинулась навстречу, крепко прижалась к нему и всхлипнула, уткнувшись в плечо.

— Не смогла бы. Просто не смогла.

— Но тебе и не придется, — произнес он слегка удивленно.

— Просто я, — проговорила она между всхлипываниями, — не такой человек, чтобы жить в одиночестве.

— Но даже если… Если со мной что-нибудь случится, Мэри-Джо, у тебя ведь есть…

Он хотел сказать «дети». Но с этим что-то не так, верно? Они любили своих детей больше всего на свете, ни одни родители не были так счастливы, как они, когда родились эти двое. И все же он не смог сказать этого вслух.

— Что у меня есть? — спросила Мэри-Джо. — Ах, Марк, у меня ничего нет.

И тут Марк вновь вспомнил (что же такое со мной творится!), что они бездетны и что для Мэри-Джо, которая была весьма старомодна и считала материнство главным смыслом существования, их бездетность стала Божьим проклятием. После операции Марк сделался ее последней опорой, единственной поддержкой, и она постоянно беспокоилась из-за его бессмысленных, а иногда просто надуманных проблем на работе или бесконечно пересказывала ему события своих одиноких дней. Он стал для нее якорем, удерживающим ее в реальности, не позволяющим пуститься в плавание по волнам собственных страхов. Неудивительно, что бедная девочка (а в такие моменты Марк не мог думать о ней как о взрослой) так расстроилась, подумав, что Марк может умереть, а тут еще чертов гроб в доме!

«Но я не могу ей помочь, — подумал Марк. — Я просто разваливаюсь на части. Не только начинаю забывать, что было, но и вспоминаю то, чего не было. А вдруг я умру? Вдруг со мной случится удар, как это было с отцом, который умер по дороге в больницу? Что станется тогда с Мэри-Джо?»

В деньгах она не будет нуждаться. У нее останется его фирма, его страховка, она сможет окончательно расплатиться за дом, и у нее еще хватит денег, чтобы по-королевски жить на одни проценты. Но сможет ли страховая компания найти того, кто будет нежно обнимать ее, когда она начнет плакать от страха? Того, кого она сможет разбудить среди ночи, если ее станут мучить непонятные кошмары?

Ее всхлипывания перешли в икоту, она еще крепче вцепилась в мягкую ткань его халата.

«Вон как она за меня цепляется, — подумал он. — Она никогда меня не отпустит…» А потом опять нахлынула темнота, и он начал падать в пустоту, и опять ему стало все безразлично. Он даже не задумывался, есть ли в жизни что-то, о чем бы следовало переживать.

Только пальцы, цепляющиеся за него, да тяжесть, висящая на руках.

«Мне не страшно потерять весь мир, — подумал он. — Мне не страшно забыть свое прошлое. Но эти пальцы… Эта женщина. Я не могу просто сбросить с себя этот груз, потому что поднять его будет некому. Если я оставлю ее, она пропадет».

А тьма манила его, и груз, удерживавший его здесь, вызывал раздражение. Должен же быть какой-то выход. Какой-то компромисс между двумя страстными желаниями, чтобы можно было воплотить оба.

Но руки все еще крепко держали его. Мир погрузился в тишину, и эта тишина несла покой, мешали только острые, требовательные пальцы, и он закричал от отчаяния, и эхо его крика все еще звенело, когда он, наконец, открыл глаза и увидел, что Мэри-Джо стоит у стены и в ужасе смотрит на него.

— Что случилось? — прошептала она.

— Я проиграю игру, — ответил он.

Но не смог вспомнить, какую именно игру хотел выиграть.

В ту же секунду хлопнула дверь, и в дом, громко топая маленькими ножками, вбежала Эмми, пронеслась через кухню и влетела в кабинет. Она бросилась к маме и принялась громко рассказывать, как прошел день в школе, говорить о том, что за ней уже во второй раз погналась собака, а еще она, Эмми, читает лучше всех во втором классе — так сказала учительница, а Дэррел пролил молоко прямо на нее, и можно ли, пожалуйста, прямо сейчас съесть бутерброд, потому что свой она уронила в школе во время завтрака и случайно наступила на него.

Весело взглянув на Марка, Мэри-Джо подмигнула и рассмеялась.

— У Эмми, похоже, был напряженный день, правда, Марк?

Марк не смог улыбнуться. Он просто кивнул, а Мэри-Джо тем временем поправила Эмми платье и повела ее на кухню.

— Мэри-Джо, — позвал Марк. — Я хочу с тобой поговорить.

— А можно попозже? — спросила Мэри-Джо, даже не обернувшись.

Марк услышал, как щелкнула дверца буфета, как открыли крышку банки с ореховым маслом, услышал, как Эмми говорит:

— Мамочка, не мажь так густо.

Марк не мог понять, что его смущает и страшит. Эмми требовала бутерброд, вернувшись из школы, с самого первого школьного дня, а в раннем детстве ела по семь раз на дню, не набирая при этом ни грамма жира. То, что происходило сейчас на кухне, никак не могло вызвать у него сомнений, просто никак не могло. И все же он не мог успокоиться и снова позвал жену.

— Мэри-Джо, Мэри-Джо, иди сюда!

— Папа что, с ума сошел? — донесся до него приглушенный голосок Эмми.

— Нет, — ответила Мэри-Джо и вбежала в комнату

— Что случилось, дорогой? — спросила она нетерпеливо.

— Я просто хотел… Просто хотел, чтобы ты зашла ко мне на пару минут.

— Знаешь, Марк, ты просто сам не свой. Эмми после школы всегда требует к себе внимания, так уж повелось. Не стоит тебе сидеть дома без дела, Марк, ты становишься просто невозможным.

Она улыбнулась, давая понять, что не так уж сильно на него сердится, и поспешила к Эмми.

На секунду Марк почувствовал острый укол ревности оттого, что Мэри-Джо гораздо внимательнее относится к Эмми, чем к нему самому.

Но ревность быстро прошла, как и воспоминание о боли, которую причинили ему пальцы Мэри-Джо, когда та цеплялась за него. На Марка нахлынуло чувство огромного облегчения, и он больше не тревожился ни о чем, а просто подошел к гробу, который так и притягивал его, открыл крышку и заглянул внутрь.

«У бедняги словно вовсе нет лица, — подумал Марк. — Будто смерть лишает человека лица, и все становятся безымянными, незнакомыми даже самим себе».

Он провел руками по атласной обивке, прохладной и приятной на ощупь. Комната, да и весь мир вокруг вдруг словно сделались нереальными. Остались лишь Марк, гроб и мертвое тело, и Марк вдруг почувствовал, как ужасно устал и как ему жарко, словно сама жизнь была мучительным трением, вызывающим чудовищный жар. Он снял халат и пижаму, неловко вскарабкался на стул и забрался внутрь гроба, опустился на колени, потом лег. Никого внутри больше не было, не с кем было делить узкое пространство, ничто не отделяло его от прохладного атласа обивки, и он лежал, наслаждаясь прохладой, потому что трение наконец-то прекратилось, жар быстро спадал, и тогда Марк приподнялся и задвинул крышку, и наступили темнота и покой, где не было больше ни запахов, ни вкусов, ни чувств, а была лишь прохлада гладкой ткани.

— Почему закрыли крышку? — спросила малышка Эмми, крепко держа маму за руку.

— Потому что мы должны помнить не то, каким папа был с виду, — тихо говорила Мэри-Джо, тщательно подбирая слова, — а то, каким он был в жизни. Каким он был веселым, как смеялся, как любил нас.

— Но я помню, как он меня шлепал.

У Эмми был растерянный вид.

Мэри-Джо кивнула и улыбнулась, впервые за долгое время.

— Это тоже надо помнить, — сказала она и увела дочку от гроба, обратно в гостиную, где Эмми, еще не понимая всей глубины обрушившейся на нее утраты, весело вскарабкалась на колени к дедушке.

К маме подошел Дэвид, вложил свою руку в ее ладонь и крепко сжал. Он был серьезен, на лице виднелись следы слез. Он уже все понимал.

— Все будет хорошо, — сказал он.

— Да, — ответила Мэри-Джо. — Я тоже так думаю.

— Не знаю, дорогая, где ты берешь силы, чтобы держаться так стойко, — прошептала ей на ухо мать.

Слезы навернулись на глаза Мэри-Джо.

— Вовсе я не стойкая, — прошептала она в ответ. — Все ради детей. Они ведь полностью зависят от меня. Я не могу позволить себе быть слабой, когда знаю, что они смотрят на меня.

— Как было бы ужасно, — задумчиво проговорила ее мать, — если бы у вас не было детей.

Марк Тэпуорт, исполнив свою последнюю волю, лежал в гробу и слышал все, что происходит вокруг, но все это больше не удерживалось в его сознании, ибо там теперь царила лишь одна мысль — о согласии. Он достиг полного согласия со своей жизнью, со своей смертью, со всем миром и с вечным отсутствием мира. Потому что теперь есть дети.

Упражнения на дыхание

Если бы Дейл Йоргасон не имел привычки отвлекаться на посторонние вещи, он бы ничего не заметил. Но, поднимаясь в спальню, чтобы переодеться, он заметил газетный заголовок и на время забыл о своем намерении. Он присел на ступеньку и начал читать, однако ему не удалось сосредоточиться. Он слышал все, что происходит в доме. Брайан, его двухлетний сынишка, спал наверху, тяжело дыша во сне, Колли, его жена, месила на кухне тесто и тоже тяжело дышала.

Они дышали в унисон. Резкие вздохи Брайана, доносившиеся сверху, тяжелые из-за заложенного носа, и глубокое дыхание Колли, трудившейся над тестом. Это навело Дейла на кое-какие мысли, и он совсем позабыл о газете. Он стал думать о том, часто ли такое бывает — чтобы люди так долго дышали в такт. Он стал размышлять о совпадениях.

А потом, поскольку он всегда легко отвлекался, он вспомнил, что надо переодеться, и снова пошел наверх. Когда он спустился в джинсах и свитере, предвкушая хороший баскетбольный матч на открытом воздухе (ведь уже наступила весна), Колли крикнула:

— Дейл, у меня кончилась корица!

— Куплю на обратном пути!

— Мне надо сейчас! — настаивала Колли.

— У нас ведь две машины! — прокричал Дейл в ответ и закрыл дверь.

Секунду он был недоволен собой, потому что не помог жене, но потом подумал, что уже и так опаздывает, а ей не помешает прихватить Брайана и прогуляться, она ведь совсем никуда не выходит в последнее время.

Команда, в которой он играл вместе с приятелями из «Олвис Хоум Продактс», выиграла матч, и он вернулся домой, ощущая приятную усталость.

Дома никого не было. Тесто так поднялось, что выплеснулось на стол, а несколько больших кусков оторвались и упали на пол. Колли, похоже, не было уже давно.

«Интересно, почему она задержалась», — подумал Дейл.

Потом позвонили из полиции, и он перестал удивляться. Колли то и дело по невнимательности пропускала знак «стоп».

На похоронах было много народу, потому что у Дейла была большая семья, а на работе к нему хорошо относились. Он сидел между своими родителями и родителями Колли. Монотонно звучали речи, и Дейл, который так легко отвлекался, думал о том, что из всех скорбевших лишь несколько человек по-настоящему горюют. Немногие хорошо знали Колли: она всегда избегала общественных собраний и увеселений. Она проводила все время дома с Брайаном, отлично вела домашнее хозяйство, читала книги и была, в общем-то, одинока. Большинство пришли на похороны ради Дейла, чтобы его поддержать.

«Ощущаю ли я эту поддержку?» — спрашивал он себя. От друзей — нет, они немногое могли сказать, и чувствовали себя смущенными и растерянными. Лишь его отец сумел сразу выбрать верный тон, он просто обнял Дейла и стал говорить о чем угодно, только не о его погибших жене и сыне, которые так искалечились в автокатастрофе, что гроб не открыли. Он говорил, как летом они отправятся порыбачить на Верхнее озеро, о негодяях из «Континентал Хардуэр», считающих, будто шестидесятипятилетний возраст выхода на пенсию должен распространяться и на президента компании, говорил обо всем подряд. Но это было как раз то, что нужно. Разговор отвлекал Дейла от мыслей о горе.

Теперь он стал размышлять о том, был ли он для Колли хорошим мужем. Действительно ли она была счастлива, проводя целые дни дома, как наседка? Он старался вытащить ее куда-нибудь, пытался знакомить с новыми людьми, но она сопротивлялась этим попыткам. И, в конце концов, он задал себе вопрос, а знал ли он вообще свою жену, — но так и не смог найти точного ответа. А Брайана он вообще не знал. Мальчик был умненьким и шустрым, в том возрасте, когда другие дети еще с трудом произносят отдельные слова, он уже выдавал целые фразы. Но разве они с Дейлом могли о чем-то поговорить?

Брайан дружил лишь с мамой, а Колли дружила лишь с Брайаном. В чем-то это напоминало дыхание в унисон — в тот, последний раз, когда он слышал, как они дышат так, словно даже их тела существовали в гармонии друг с другом. Дейлу делалось немного легче при мысли о том, что и свой последний вдох они сделали вместе, гармония продолжалась до самой могилы. Теперь их в полной гармонии опустят в землю в одном гробу, бок о бок, так, как они проводили все время с рождения Брайана.

Дейла опять охватила тоска. Он удивился, потому что ему казалось, он уже выплакал все слезы, но, как выяснилось, в запасе ждали еще целые потоки. Он не знал, отчего плачет: оттого, что ему не хочется возвращаться в пустой дом, или оттого, что он всегда жил как бы в стороне от своей семьи. Может, этот гроб в какой-то мере олицетворял отношения, давно сложившиеся между ними? Такие мысли показались Дейлу никчемными, и он позволил себе отвлечься. Он позволил себе заметить, что его родители тоже дышат в унисон.

Они дышали тихо, еле слышно, но Дейл все равно заметил и оглянулся на них. Он смотрел, как одновременно поднимается грудь у обоих. Это слегка разозлило его: неужели дыхание в такт встречается так часто?

Он стал присматриваться к остальным, но родители Колли дышали каждый сам по себе, да и дыхание самого Дейла подчинялось собственному ритму. Потом на Дейла посмотрела мать, улыбнулась, кивнула, словно желая передать ему что-то без слов. Дейл не очень хорошо разбирался в бессловесных посланиях. Многозначительное молчание и полные особого смысла взгляды всегда ставили его в тупик. В такие моменты ему хотелось проверить, застегнута ли у него ширинка. Вот, опять отвлекся и перестал думать о том, кто как дышит.

Он не вспоминал об этом до самого аэропорта, где самолет задержали на целый час из-за технических неполадок в Лос-Анджелесе. С родителями ему было не о чем говорить, даже болтовня отца перестала его занимать, и они почти все время молчали, как, впрочем, и большинство пассажиров. Рядом с ними молча сидели стюардесса с летчиком, тоже ожидая, когда же прилетит самолет.

В таком глубоком молчании Дейл заметил, что его отец и летчик, сидевшие нога за ногу, покачивают носком в такт. Потом прислушался и уловил отчетливые звуки, наполнившие весь огромный зал ожидания, — ритмичный шелест голосов многих пассажиров, вдыхавших и выдыхавших одновременно. Отец и мать Дейла, и летчик, и стюардесса, и еще целая толпа пассажиров — все они дышали в унисон. Дейл начал терять терпение. Ну как такое возможно? Брайан и Колли — сын и мать, родители Дейла прожили бок о бок многие годы. Но как получается, что половина собравшихся в огромном зале ожидания дышат друг с другом в такт?

Он заговорил об этом с отцом.

— Странно, конечно, но, вероятно, ты прав, — заметил отец, которого весьма позабавило необычное открытие.

Отец Дейла вообще любил все из ряда вон выходящее.

А потом ритмичное дыхание сбилось, к самому окну подкатил самолет, люди зашевелились, поспешили на посадку, хотя по расписанию посадка уже полчаса как должна была закончиться.

Во время приземления в Лос-Анджелесе самолет разбился. Из пассажиров выжила половина. Однако весь экипаж, многие пассажиры, включая и родителей Дейла, погибли, когда самолет врезался в землю.

И тогда Дейл догадался, что ритмичное дыхание — не совпадение и не результат особой близости между людьми. Оно — предвестие скорой смерти. Люди дышат в такт друг с другом, потому что и последний вздох совсем скоро сделают вместе.

Он не стал никому рассказывать о своем открытии, но стоило ему отвлечься, как он принимался об этом размышлять. По крайней мере, лучше размышлять об этом, нежели сосредоточиваться на мысли, что теперь он остался один-одинешенек, хотя семья всегда значила для него очень много. Что никого из людей, с которыми он мог быть самим собой, больше нет. И нигде в мире он уже не будет чувствовать себя свободно.

Гораздо легче думать о том, не сможет ли он использовать свое открытие, чтобы спасать людей. Следуя по одному и тому же бесконечному замкнутому кругу, он часто размышлял: если еще когда-нибудь он заметит такую странность, он сможет предупредить людей и спасти. Но если бы я мог их спасти, разве дышали бы они тогда в унисон?

«Если бы я предупредил родителей, они полетели бы другим рейсом, — размышлял он, — и не погибли бы, а значит, не дышали бы в такт, и тогда я не смог бы их предупредить, и они бы не полетели другим рейсом, и тогда погибли бы, и дышали бы в унисон, поэтому я бы это заметил и смог бы их предупредить…»

Эти размышления занимали Дейла куда больше, чем любые другие мысли, когда-либо приходившие ему в голову, поэтому он не так легко отвлекался от подобных умозаключений. Это стало сказываться на его работе. Он работал медленнее, стал допускать ошибки, потому что был слишком поглощен тем, как дышат окружающие — секретари и прочие работники компании. Он ждал решающей минуты, когда они начнут дышать в унисон.

Он обедал один в ресторане, когда вновь услышал дыхание в такт. Все вдыхали и выдыхали абсолютно синхронно, дыхание в унисон доноситесь от каждого столика. Несколько минут он прислушивался, чтобы убедиться, что не ошибся, потом быстро встал и вышел. Он не стал задерживаться, чтобы расплатиться, поскольку все люди за столиками, до самого выхода, дышали в унисон.

Само собой, метрдотель был недоволен, что посетитель ушел, не расплатившись.

— Стоите! Вы не заплатили! — закричал он, выходя вслед за Дейлом на улицу.

Дейл не остановился.

Он не знал, как далеко от ресторана надо отойти, чтобы избежать опасности, угрожавшей всем посетителям. Оказалось, у него просто не было выбора: метрдотель остановил его всего в нескольких шагах от ресторана и попытался затащить обратно, но Дейл отчаянно сопротивлялся.

— Вы не можете так просто уйти! Вы должны заплатить! Что вы себе позволяете?

— Я не могу вернуться, — воскликнул Дейл. — Давайте я заплачу. Заплачу прямо сейчас!

Он уже стал дрожащими пальцами открывать бумажник, когда взрыв огромной силы швырнул наземь и его, и метрдотеля. Из ресторана вырвалось пламя, послышался крик, и здание рухнуло. Невероятно, чтобы кто-то из находившихся внутри мог остаться в живых.

Метрдотель, поднявшись, в ужасе смотрел на Дейла, и по взгляду этого человека было видно, что ему медленно открывается истина.

— Вы знали! — произнес он. — Вы знали!

В суде Дейла оправдали — последовали телефонные звонки от радикально настроенной группы, выявились факты покупки большого количества взрывчатых веществ в нескольких штатах, и другие люди были обвинены в этом преступлении и приговорены. Многое из сказанного во время суда, однако, убедило и самого Дейла, и нескольких психиатров в том, что у него серьезные проблемы со здоровьем. Он добровольно отправился в заведение, где доктор Говард Рамминг много часов беседовал с ним, пытаясь понять природу его безумия, его зацикленность на дыхании как предвестнике близкой смерти.

— В общем-то, я нормален, не правда ли, доктор? — то и дело спрашивал Дейл.

— А что такое нормальность? Кто из нас нормален? Откуда мне знать? — вновь и вновь отвечал доктор.

Вскоре Дейл понял, что психиатрическая больница — не самое плохое место на земле. Частное заведение, на содержание которого тратится немало денег. Большинство пациентов поступили туда по доброй воле, значит, тамошние условия должны были соответствовать самым высоким требованиям. Именно поэтому Дейл был чрезвычайно благодарен отцу за доставшееся ему по наследству состояние. В больнице он чувствовал себя в полной безопасности, единственным связующим звеном с окружающим миром там служило телевидение.

Постепенно, встречая в больнице самых разных людей и привязываясь к ним, Дейл начал приходить в себя, его навязчивая идея мало-помалу бледнела, и он перестал внимательно прислушиваться ко вдохам и выдохам, к звукам чужого дыхания, в попытках уловить общий ритм. Постепенно он стал прежним Дейлом, который легко отвлекался.

— Доктор, я почти излечился, — заявил он однажды во время игры в трик-трак.

— Я знаю, Дейл, — вздохнул доктор. — Должен признаться, я разочарован. Не потому, что ты выздоровел, пойми меня правильно. Просто ты стал для меня глотком чистого воздуха, свежим ветерком, уж извини за выражение.

Они оба посмеялись.

— Я так устал от пожилых дам, страдающих модными нервными срывами.

Дейл проиграл — кости были не на его стороне. Но он принял поражение спокойно, зная, что в следующий раз выиграет — как выигрывал почти всегда. Потом они с доктором Раммингом встали из-за стола и прошли в ту часть рекреационного зала, где стоял телевизор. Программу прервали из-за какого-то срочного сообщения, и смотревшие телевизор люди были явно взволнованы. Новости смотреть в больнице не разрешалось, прорваться сюда могли только экстренные выпуски.

Доктор Рамминг уже собрался выключить телевизор, как вдруг услышал, о чем именно говорят с экрана:

— …со спутников, способных уничтожить все крупные города Соединенных Штатов. Президенту предоставили список пятидесяти четырех городов, которые являются целями выведенных на орбиту ракет. Одна цель из списка будет уничтожена немедленно, сказано в заявлении, чтобы продемонстрировать, что угроза серьезна и будет приведена в исполнение. Об этом уже сообщили силам гражданской обороны, и жители пятидесяти четырех городов должны подготовиться к немедленной эвакуации.

Потом последовала обычная череда специальных сообщений, анализ ситуации, но было видно, что сами журналисты сильно напуганы.

Дейл, однако, не мог сосредоточиться на передаче: его внимание привлекло нечто другое, куда более важное и срочное. Все вокруг, включая самого Дейла, дышали в унисон. Он попытался выбиться из общего ритма, и не смог.

«Это от страха, — подумал Дейл. — Из-за этой передачи мне стало казаться, что я опять слышу слитное дыхание».

На экране, прервав вещание, появился диктор новостей Денвера.

— Дамы и господа, Денвер является одной из потенциальных целей ракетных ударов. По указанию городских властей сообщаем, что немедленно начинается плановая эвакуация. Следуя правилам уличного движения, выезжайте из города в восточном направлении, если вы живете в следующих районах…

Диктор замолчал и, тяжело дыша, стал слушать то, о чем ему говорили в наушники.

Диктор дышал точно в такт со всеми собравшимися перед телевизором людьми.

— Дейл, — окликнул доктор Рамминг.

Дейл продолжал дышать, чувствуя, как смерть нависла над ним, угрожая с неба.

— Дейл, ты слышишь, как мы дышим?

Он слышал.

Диктор заговорил вновь.

— Денвер стал первой целью. Ракеты уже выпущены. Пожалуйста, уезжайте немедленно. Не задерживайтесь ни в коем случае. Согласно оценкам, у нас в запасе менее трех минут. О боже!

И, тяжело дыша, он вскочил с кресла и скрылся из поля зрения камеры. На станции никто не стал выключать телеоборудование — на экране все еще был виден отдел местных новостей, пустые стулья, столы, карта погоды.

— Мы не сможем спастись, — обратился доктор Рамминг к тем, кто был в комнате. — Мы в самом центре Денвера. Единственный выход — лечь на пол. Постарайтесь укрыться под столами и стульями.

Все в комнате, объятые ужасом, подчинились его властному голосу.

— Вот и вылечился, — запинаясь, проговорил Дейл. Рамминг изобразил подобие улыбки. Они легли рядом, в центре комнаты, предоставив остальным укрытия под столами, потому что знали — от этого все равно никакого толка.

— Тебе здесь не место, — сказал Рамминг. — Никогда в жизни не встречал более нормального человека.

А Дейл уже снова отвлекся. Перед лицом надвигающейся смерти он почему-то стал думать о Колли и Брайане, о том, как они лежат в гробу. Он ясно представил, как бешеным порывом ветра гроб вырвет из земли, как ослепительно белый взрыв, который скоро расколет небо, испепелит его в прах.

«Падет, наконец, последняя разделяющая нас граница, и я снова буду с ними, — подумал Дейл, — мы снова будем вместе, так близко, как только возможно».

Он вспомнил, как Брайан учился ходить и, падая, плакал, а Колли говорила: «Не надо каждый раз его поднимать. Иначе он будет думать, что плачем можно добиться всего, чего угодно».

И вот Дейл целых три дня слушал, как Брайан без конца плачет, и ни разу не протянул мальчику руки, чтобы помочь подняться. Ходить Брайан научился быстро. Но теперь Дейла внезапно охватило непреодолимое желание взять мальчика на руки, чтобы тот уткнулся красным от слез личиком ему в плечо, и сказать: «Не плачь, все хорошо, папа тебе поможет».

— Все хорошо, не плачь, папа тебе поможет, — произнес Дейл вслух.

А потом вспыхнул белый свет, такой яркий, что его было видно сквозь стены, как сквозь оконное стекло, да и стен больше не существовало, и все люди перестали дышать — но прежде, чем навсегда лишиться голосов, невольно закричали последним криком, чтобы потом умолкнуть навеки. Их голоса подхватил стремительный ветер, он вырвал из каждой глотки идеально гармоничные звуки и понес их вверх — туда, где в небе собирались облака над местом, где когда-то был Денвер.

И в последнюю секунду, когда из его легких вырвался крик, а глаза от нахлынувшего жара выплеснулись из орбит, Дейл осознал, что, несмотря на свой дар предвидения, единственным, кого он спас, оказался метрдотель, жизнь которого не имела для Дейла ровным счетом никакого значения.

Жиртрест

Девушка-администратор удивилась, что он вернулся так быстро.

— Мистер Барт, очень рада вас видеть, — сказала она.

— Вы хотели сказать, что удивлены, — заметил Барт рокочущим голосом, складки жира под его подбородком заходили ходуном.

— Я очень рада.

— Сколько времени прошло? — спросил Барт.

— Три года. Как летит время.

Девушка улыбнулась, но Барт не мог не заметить выражения ужаса и отвращения, промелькнувшего на ее лице при виде его огромной туши. На работе она каждый день видела толстяков. Но Барт был особенным, и знал об этом. Он гордился тем, что не похож на остальных.

— Вот я и вернулся в жиртрест, — смеясь, произнес он. От смеха у него перехватило дыхание, он стал хватать ртом воздух, а девушка тем временем нажала на кнопку и сказала:

— Мистер Барт вернулся.

Он не стал утруждать себя поисками стула. Никакой стул его не выдержит. Поэтому он просто прислонился к стене. Стоять было нелегкой задачей, и он предпочитал ее упрощать.

Однако в Центр оздоровления доктора Андерсона он вернулся не из-за того, что страдал одышкой и любое движение доводило его до изнеможения. Он и раньше был толстым, и ему, скорее, доставляло удовольствие ощущение собственной громоздкости, впечатление, которое он производил на окружающих, заставляя их расступаться. Он жалел слегка полных людей — коротышек, не умеющих с достоинством носить свой вес. Барт же, при его росте свыше двух метров, имел способность толстеть поразительно, великолепно и восхитительно. В его распоряжении было тридцать гардеробов, и он получал огромное удовольствие, переходя от одного к другому по мере того, как росли его живот, бедра и ягодицы. Временами ему казалось, что, растолстей он еще немного, и он станет властвовать над всем, заполонит собой весь мир. А за обеденным столом он мог составить сильную конкуренцию самому Чингисхану.

Значит, сюда его привела вовсе не тучность. Просто настал такой момент, когда тучность стала помехой для других его удовольствий. Девушка, с которой он провел прошлую ночь, старалась изо всех сил, но у него так ничего и не вышло — верный знак, что настало время для обновления, перерождения и сокращения объемов.

— Я — человек, который любит удовольствия, — прохрипел он девушке-администратору, чье имя так и не потрудился запомнить.

Она улыбнулась в ответ.

— Мистер Андерсон будет здесь через минуту.

— Смешно, не правда ли, — заметил он, — что такой человек, как я, способный исполнить любое из своих желаний, так и не может достичь полного удовлетворения! — Он снова рассмеялся, хватая ртом воздух. — Почему мы с вами ни разу не переспали?

Она взглянула на него с неприкрытым раздражением.

— Вы всегда задаете этот вопрос, мистер Барт, когда приезжаете. Но, покидая нас, никогда не повторяете своего предложения.

И то правда. Когда он выходит из Центра оздоровления доктора Андерсона, эта девушка уже не кажется ему такой привлекательной.

Вошел Андерсон, безнадежно красивый, отвратительно сердечный, взял в ладони пухлую руку Барта и с энтузиазмом сжал.

— Один из лучших моих пациентов!

— Все как обычно, — сказал Барт.

— Ну разумеется, — ответил Андерсон. — Вот только цены поднялись.

— Если когда-нибудь вам придется свернуть бизнес, — сказал Барт, следуя за Андерсоном в один из внутренних кабинетов, — непременно предупредите меня заранее. Я распускаю себя до такой степени только потому, что есть вы.

— Вот как? — фыркнул Андерсон. — Нам никогда не придется свернуть бизнес.

— Не сомневаюсь — всю вашу клинику можно было бы содержать на деньги, что вы получаете от меня одного.

— Вы же платите не только за услуги. Вы оплачиваете еще и конфиденциальность. Или, скажем так, невмешательство властей.

— Сколько этих ублюдков вам приходится подкупать?

— Немного, совсем немного. Еще и благодаря тому, что многие высокопоставленные чиновники тоже пользуются нашими услугами.

— Не сомневаюсь.

— И к нам приходят не только те, кто страдает от лишнего веса. У нас есть пациенты с раком, с увечьями и просто очень старые. Вы бы удивились, узнав, кто именно прибегал к нашей помощи.

Вряд ли Барт удивился бы. Кушетка для него уже была готова — огромная и мягкая, установленная под таким углом, чтобы ему легко было с нее вставать.

— На этот раз я чуть было не женился, — сказал Барт, чтобы поддержать разговор.

Андерсон удивленно посмотрел на него.

— Но все-таки не женились?

— Конечно, нет. Снова начал толстеть, и она это не потянула.

— Вы ей рассказали?

— О том, что толстею? Это и без того видно.

— О нашей клинике, я имею в виду.

— Что я, дурак?

Андерсон явно вздохнул с облегчением.

— Нельзя допустить, чтобы среди молодых и тощих пошли про нас слухи.

— Но вообще-то я, наверное, загляну к ней еще разок после того, как отсюда выйду. Она такое со мной вытворяла, о чем многие женщины и помыслить не могут. А я чувствовал, что совсем выдохся.

Андерсон натянул на голову Барта плотную резиновую шапочку.

— Не забудьте про ключевую мысль, — напомнил он.

Ключевая мысль. Сперва Барт получал огромное удовольствие, думая о том, что его память сохранится целиком, ни единой частицы не будет утрачено. Теперь же ему стало скучно, и его прежняя радость по этому поводу показалась ему глупой, щенячьей.

А у вас есть секретное декодирующее кольцо капитана Аардварка?

Стань первым на своей улице. Единственное, в чем Барт стал первым на своей улице, — это в ранней половой зрелости. И еще первым на улице он набрал сто пятьдесят килограммов веса.

«Сколько раз я уже это проделывал? — думал он, чувствуя, как слегка покалывает кожу головы. — Семь раз. Это восьмой. Восьмой раз, а мое богатство все растет. Оно уже достигло того размера, когда может жить собственной жизнью. И так будет всегда», — размышлял он с удовольствием.

Он всегда будет садиться за вечернюю трапезу, не мучаясь сомнениями, не ограничивая себя ни в чем.

— Опасно набирать такой вес, — сказала как-то раз Линетта. — Может случиться сердечный приступ.

Барт же беспокоился лишь о геморрое и импотенции. Первое — досадная неприятность, но второе делало жизнь невыносимой и вновь привело его в клинику Андерсона.

Ключевая мысль. О чем бы таком подумать?

О Линетте — как она стоит обнаженная на краю утеса, а вокруг бушует ветер. Она играет со смертью, и это восторгает его, он почти хочет, чтобы она проиграла.

Она презирала любые осторожности. Они стали для нее такими же путами, как одежда, — путами, которые следует сбросить. Однажды она уговорила его поиграть в пятнашки на стройке, и они в кромешной тьме бегали по строительным лесам и балкам, пока не пришла полиция и не выгнала их вон. Тогда Барт все еще был стройным после последнего посещения Андерсона. Но сейчас он вспоминал вовсе не то, как Линетта бегала по стройке. Он думал о другой Линетте, хрупкой и прекрасной, стоящей на краю высокого утеса, где ветер того и гляди подхватит ее и разобьет о прибрежные скалы.

«И даже в этом есть свое наслаждение, — размышлял Барт. — Наслаждение в том, чтобы насладиться заслуженным горем».

Вдруг покалывание прекратилось. Вернулся Андерсон.

— Уже все? — спросил Барт.

— Мы усовершенствовали процесс.

Андерсон аккуратно стянул с головы Барта резиновую шапочку и помог громоздкому толстяку подняться с кушетки.

— Не могу понять, что в этом противозаконного, — заметил Барт. — Все так просто.

— Что вы, причины для запрета таких процедур существуют. Контроль за численностью населения и тому подобное. В этом ведь есть толика бессмертия. Но главное — очень многие испытывают к таким процедурам сильное отвращение. Им трудно с ними смириться. Вы — человек редкого мужества.

«Дело вовсе не в мужестве, — подумал Барт. — А в удовольствии».

Ему не терпелось увидеть результат собственными глазами, и долго ждать не пришлось.

— Мистер Барт, познакомьтесь, это мистер Барт.

У него чуть не разорвалось сердце при виде собственного тела — вновь молодого, сильного и красивого — такого, каким оно давно уже не бывало. В комнату ввели, несомненно, его самого, только с плоским твердым животом, крепкими мускулистыми, но стройными бедрами, которые нигде не терлись друг о друга. В комнату, разумеется, его ввели обнаженным, Барт сам настоял на этом.

Он попытался вспомнить, как все было в прошлый раз. Тогда он сам вошел сюда из испытательной комнаты и увидел перед собой невероятно толстого человека, который, как подсказала память, и был им самим. Барту припомнилось, что это было двойным удовольствием — любоваться на гору жира, в которую он сам себя превратил, в то же время сознавая, что сам он обитает теперь в другом, молодом и прекрасном теле.

— Подойди, — сказал Барт, и его голос прозвучал эхом голоса, раздавшегося в прошлый раз, когда те же самые слова произнес другой Барт.

И точно так же, как и тот, другой, Барт, он прикоснулся к обнаженному телу юного Барта, погладил великолепную гладкую кожу и обнял его.

И молодой Барт тоже его обнял, потому что так уж заведено. Никто не любил Барта сильнее, чем сам Барт, не важно, худой он или толстый, молодой или старый. Жизнь Барта была праздником, и собственный образ стал его самой большой ностальгией.

— О чем я думал? — спросил Барт.

Юный Барт с улыбкой посмотрел ему в глаза.

— О Линетте, — ответил он. — О том, как она стоит обнаженной на скале, где дует ветер. И еще о том, что она может упасть и погибнуть.

— Ты вернешься к ней? — жадно спросил Барт свою молодую ипостась.

— Возможно. Или найду другую, похожую на нее.

И Барт с восторгом заметил, что от одной только мысли об этом его юную ипостась охватило немалое возбуждение.

— Годится, — сказал Барт, и Андерсон протянул ему на подпись кое-какие документы — бумаги, которые никогда не попадут в суд, поскольку в них говорилось, что Барт дает согласие и является инициатором действия, расценивающегося любым судом в любом штате наравне с убийством.

— Значит, решено. — Андерсон отвернулся от жирного Барта и обратился к молодому. — Теперь вы — мистер Барт и получаете возможность распоряжаться его состоянием и его жизнью. Ваша одежда — в соседней комнате.

— Я знаю, где моя одежда.

Молодой Барт улыбнулся и вышел из комнаты пружинящей походкой.

Теперь он быстро оденется и так же быстро покинет Центр оздоровления доктора Андерсона, едва взглянув на довольно-таки бесцветную девушку-администраторшу.

И все же заметив ее задумчивый взгляд, устремленный вслед высокому, стройному и красивому человеку, который еще несколько минут назад лежал в хранилище, лишенный сознания и разума. Лежал в ожидании, когда же его наделят памятью и сознанием и очередной толстяк уступит ему свое место.

В комнате памяти Барт сидел на краю кушетки и смотрел на дверь. Внезапно он с удивлением осознал, что не имеет ни малейшего понятия, что будет дальше.

— Здесь мои воспоминания кончаются, — сказал Барт Андерсону. — В договоре написано… Что там написано в договоре?

— Что вам предоставляется внимание и опека до конца дней.

— Ах, да…

— Договор — просто чушь собачья, — произнес Андерсон с улыбкой.

Барт удивленно посмотрел на него.

— Что вы хотите этим сказать?

— Существует два варианта, Барт. Первый — игла в течение ближайших пятнадцати минут. Или работа по найму.

— О чем вы?

— Ну ты ведь не думаешь, что мы будем тратить кучу денег, чтобы прокормить такую тушу, как ты.

У Барта внутри все оборвалось. Он вовсе не ожидал такого, хотя, честно говоря, вообще не задумывался о том, что будет дальше. Барт был не из тех людей, которые предчувствуют грядущие несчастья. В его жизни никогда не случалось несчастий.

— Какая игла?

— С цианидом, если уж тебе так хочется знать. Хотя, по-моему, лучше подвергнуть тебя вивисекции, у тебя есть еще много полезных органов, которые мы могли бы с толком использовать. Тело у тебя достаточно молодое, на твоих шейных железах и тазе можно было бы заработать огромную кучу денег, но проблема в том, что добывать их надо у живого человека.

— О чем вы? О таком в соглашении не говорилось.

— С тобой, приятель, у меня не было никакого соглашения, — сказал Андерсон с улыбкой. — У меня было соглашение с Бартом. А он только что отсюда вышел.

— Позовите его обратно! Я требую…

— Барту абсолютно наплевать, что с тобой будет.

И он знал, что это правда.

— Вы что-то говорили о работе.

— Говорил.

— Что за работа?

— Да всякая-разная. — Андерсон покачал головой.

— Какая именно?

— Какая подвернется. Каждый год нам поступает несколько заявок на труд, который должен быть выполнен живыми людьми, а добровольцев не находится. Никого нельзя заставить выполнять такое принудительно, даже преступника.

— А я?

— А ты будешь выполнять эти заявки. Во всяком случае, одну, потому что вряд ли получишь вторую.

— Как вы можете так со мной поступить? Я же человек!

Андерсон покачал головой.

— По закону в мире существует лишь один человек по имени Барт. И это не ты. Ты просто номер. И буква. Буква В.[110]

— Почему Ве?

— Потому, приятель, что ты мерзкий обжора. Даже самые первые наши пациенты еще не миновали буквы В.

Андерсон ушел, и Барт остался один. Как же он раньше об этом не подумал!

«Конечно, конечно! — молча кричал он самому себе. — Разумеется, они не станут утруждаться, чтобы обеспечить тебе приятную жизнь!»

Ему хотелось вырваться отсюда, убежать. Но ему тяжело было даже ходить, а бегать — просто невозможно. И он сидел неподвижно, тяжелый живот давил ему на ноги, которые он не мог плотно свести из-за складок жира. Он с трудом поднялся, но сумел сделать лишь несколько неуверенных шагов, так сильно жир мешал передвигаться.

«И так было каждый раз, — думал Барт. — Каждый раз я выходил из этой комнаты молодым и стройным, оставляя здесь кого-то другого, и этот другой жил потом собственной жизнью, верно?»

У него сильно дрожали руки.

Он попытался вспомнить, какое решение принимал раньше, но быстро понял, что решение ему принимать не придется. Есть тучные люди, которые ненавидят самих себя и предпочтут умереть ради того, чтобы в мире осталась их стройная копия. Барт не был таким. Он никогда не смог бы сознательно причинить себе боль. А уничтожить собственное «я» — пусть противозаконное, пусть подпольное, — о таком он и помыслить не мог. Хотя он сделался сейчас кем-то еще, он все равно остался прежним Бартом. Человек, завладевший его памятью, покинувший эту комнату несколько минут назад, не сумел лишить Барта его «я». Барт всего лишь создал копию своей личности. «Своими зеркалами они выкрали мою душу, — говорил он себе. — Я должен ее вернуть».

— Андерсон! — закричал он. — Андерсон, я сделал выбор.

Вошел к нему, разумеется, другой человек, Андерсона Барт никогда больше не увидит. Иначе слишком велик был бы соблазн его прикончить.

— Ве, принимайся за работу! — прокричал старик с дальнего края поля.

Барт еще несколько секунд постоял, опираясь на мотыгу, потом вновь стал выдергивать сорняки из картофельной борозды. Руки его давно покрылись жесткими мозолями от деревянной ручки мотыги, мышцы научились выполнять работу рефлекторно, Барту даже не приходилось ими повелевать. Но от этого труд не стал легче. Когда он понял, что его заставляют заботиться о картофеле, он недоуменно спросил:

— В этом и будет заключаться моя работа? Только и всего?

В ответ он услышал смех.

— Это — только начало, — сказали ему, — чтобы привести тебя в форму.

А теперь, отработав два года на картофельном поле, он начал сомневаться, что когда-нибудь его отсюда заберут. Он думал, что до конца своих дней не покинет этого поля.

Он знал, что старик пристально наблюдает за ним, и взгляд этого человека обжигал сильнее солнечных лучей. Если Барт отдыхал слишком часто или слишком долго, старик подходил с кнутом и наносил жестокий удар, просекавший до крови, до самых печенок.

Барт опять врылся в землю, стараясь выдернуть упрямый сорняк, корни которого вцепились в почву мертвой хваткой.

— Ну давай, вылезай, — бормотал Барт.

Он думал, что у него уже не осталось сил, чтобы посильнее ударить мотыгой, но следующий удар поручился удачным. Корень оторвался, и Барта хорошенько тряхнуло.

Он был голым, загоревшим на солнце почти до черноты. Его кожа свисала огромными складками, как напоминание о громоздкой туше, которой он некогда был. Под растянутой кожей, однако, скрывались крепкие твердые мускулы. Они могли бы доставить ему удовольствие, ведь каждая мышца была заработана тяжким трудом и ударами бича. Но удовольствия он не ощущал — слишком велика оказалась цена.

«Я покончу с собой, — все чаще и чаще повторял он, когда его руки начинали дрожать от изнеможения. — Покончу с собой, чтобы ни тело, ни душа моя им не достались».

Но он никогда не смог бы такого сделать. Даже теперь Барт был не в состоянии поставить точку.

Ферму, на которой он работал, не окружала ограда, но когда однажды он попытался сбежать, он шел целых три дня, так и не увидев человеческого жилья. Лишь кое-где среди пустоши меж скудных пучков травы виднелись следы колес джипа. Потом его нашли и вернули, ослабевшего и отчаявшегося, и заставили закончить дневную норму, прежде чем позволили отдохнуть. И старик не поскупился на удары кнутом, он бил от всей души, с искренним удовольствием садиста или человека, испытывающего к Барту глубокую личную ненависть.

«Но почему он меня ненавидит? — недоумевал Барт. — Я ведь его не знаю».

В конце концов он решил, что все дело в полноте: он такой большой и мягкий, а старик — жилистый и ужасно худой, почти истощенный, с лицом, обожженным после долгих лет пребывания на солнце.

Но и со временем ненависть старика не угасла, хотя жир Барта плавился и таял от пота и солнечного жара на картофельном поле.

Резкий удар, звук опустившегося на спину кожаного хлыста, невыносимая боль, пронзившая до самых костей. Он слишком долго отдыхал, и старик это заметил.

Старик не сказал ни слова, просто снова поднял кнут, готовясь нанести еще один удар. Барт выдернул из земли мотыгу, чтобы вернуться к работе. И вновь ему пришло в голову, как приходило уже сотню раз, что мотыга — оружие не хуже кнута, и ею можно было бы нанести неплохой удар. Но, как и прежде, Барт посмотрел старику в глаза и не смог этого сделать. Хотя не понимал, что именно он видит в глазах старика. Он не мог ударить, мог только терпеть.

Кнут не опустился, Барт и старик просто смотрели друг на друга. Солнце жгло кровоточащую рану на спине, вокруг вились мухи, Барт не давал себе труда отмахиваться.

Наконец старик нарушил молчание.

— Ве, — проговорил он.

Барт ничего не ответил, а просто ждал.

— За тобой пришли, — сказал старик. — Первая работа.

Первая работа. Барт не сразу понял, что это значит, потом сообразил. Больше не будет картофельного поля. Не будет жары. Не будет старика с кнутом. Не будет одиночества или, по крайней мере, скуки.

— Слава богу, — произнес Барт.

В горле его пересохло.

— Иди помойся, — велел старик.

Барт отнес мотыгу в сарай. Он не мог забыть, какой тяжелой она показалась ему, когда он только что сюда попал. В тот день, спустя десять минут работы на солнцепеке он упал в обморок. Его привели в чувство прямо на поле, и старик приказал:

— Отнеси мотыгу на место.

И он понес в сарай тяжелую, неподъемную мотыгу, чувствуя себя Христом, несущим крест ради всего человечества. Вскоре люди, которые его сюда привезли, уехали, и они со стариком остались вдвоем. Ритуал с мотыгой всегда оставался неизменным: они вместе шли к сараю, старик осторожно забирал у Барта мотыгу и запирал сарай на ключ, чтобы Барт не мог ночью достать ее и убить своего мучителя.

Они отправились в дом, где Барт помылся, несмотря на боль, а старик смазал его спину обжигающим дезинфицирующим средством. Барт давно перестал мечтать об обезболивающем. Обезболивание не входило в расчеты старика.

Чистая одежда. Несколько минут ожидания. А потом — вертолет. Из него появился молодой энергичный деловой человек, незнакомый Барту, но в принципе очень даже знакомый — как собирательный образ всех молодых энергичных деловых мужчин и женщин, с которыми он раньше общался. Молодой человек подошел и спросил без улыбки:

— Ве?

Барт кивнул. Другого имени они не признавали.

— Для тебя есть работа.

— Какая работа? — спросил Барт.

Молодой человек не ответил. Старик за его спиной прошептал:

— Они скоро тебе расскажут, Ве, и тогда ты захочешь вернуться сюда. Когда тебе расскажут, ты будешь молиться, чтобы тебя вернули на картофельное поле.

Но Барт ему не поверил. За два года, проведенные здесь, он не знал ни единой светлой минуты. Еда была отвратительная, и ее вечно не хватало. Женщин не было, а чтобы развлекать себя самому, он чересчур уставал. Он знал только боль, тяжкий труд и одиночество, и все это было невыносимо. Он не мог представить себе ничего хуже.

— И все же, какую бы работу тебе ни поручили, — произнес старик, — она будет лучше, чем моя.

Барт хотел спросить, в чем же состояла его работа, но, судя по голосу старика, тот не собирался продолжать беседу, а их отношения не располагали к бесцеремонным вопросам. Поэтому они стояли молча, пока молодой человек помогал кому-то выйти из вертолета. То был абсолютно голый, невероятно толстый мужчина, белый, как сырая картофелина, вид у него был ошеломленный.

— Привет, И, — сказал старик.

— Меня зовут Барт, — раздраженно ответил толстяк. Старик с силой ударил его по лицу, так, что нежная кожа на губе треснула и потекла кровь.

— И, — сказал старик. — Тебя зовут И.

Толстяк жалобно закивал, но Барт — Ве — не чувствовал к нему жалости. На этот раз прошло всего два года. Каких-то два года — и он снова дошел до такого состояния.

Барт смутно вспомнил, как гордился тем, в какую груду мяса себя превратил. Но теперь он испытывал лишь презрение. Ему хотелось подойти к толстяку и проорать ему в лицо:

— Зачем ты это сделал? Почему ты снова сотворил с собой такое?

Это ничего не изменит. Для И, как и для Ве, все было впервые, то было лишь самое первое предательство, и он не помнил других.

Барт наблюдал, как старик вложил мотыгу в руки толстяка и повел его через поле. Из вертолета вышли еще двое молодых людей. Барт знал, чем они будут заниматься — несколько дней они будут помогать старику, пока И окончательно не смирится, не поймет, что сопротивляться бесполезно.

Но Барт не стал смотреть на повторение мучений, какие он испытал два года назад. Молодой человек, который первым вышел из вертолета, пропустил его вперед, посадил у окна, а сам сел рядом. Летчик завел двигатели, вертолет стал подниматься.

— Вот ублюдок, — сказал Барт, увидев в иллюминатор, как старик жестоко ударил И по лицу.

Молодой человек крякнул — и рассказал Барту, какая работа его ожидает.

Барт приник к иллюминатору.

Глядя вниз, он чувствовал, как жизнь уходит от него так же неумолимо, как уходит земля.

— Я не могу этого сделать.

— Есть варианты и похуже, — заметил молодой человек.

Барт не поверил.

— Если я выживу, — сказал он, — если только я выживу, я хочу вернуться сюда.

— Что, так понравилось?

— Чтобы его убить.

Молодой человек безучастно взглянул на него.

— Старика, — пояснил Барт, в то же время сознавая, что молодой человек не способен что-либо понять.

Он снова стал смотреть в иллюминатор.

Старик казался совсем маленьким рядом с огромной глыбой белого мяса, и Барта охватило неодолимое отвращение к И. А еще невыносимое отчаяние при мысли о том, что ничего не изменится — его воплощения снова и снова будут проходить один и тот же отвратительный путь.

Где-то сейчас развлекается тот, кому предназначено стать К, танцует, играет в поло, соблазняет, предается извращенным наслаждениям с каждой женщиной, с каждым мальчиком; Бог знает, может, даже с каждой овцой, попадающейся на пути. Человек, который когда-то станет К, сейчас обедает.

И ссутулился, неуклюже пытаясь совладать с мотыгой. Вот он потерял равновесие и шлепнулся прямо в грязь, скорчившись от боли. Старик поднял кнут.

Вертолет развернулся, в поле зрения Барта осталось только небо. Он не видел, как опустился кнут, но живо представил себе эту картину. Представил с удовольствием, он жаждал ощутить тяжелое кнутовище в собственной руке.

«Ударь его еще раз! — беззвучно взывал он. — Ударь за меня!»

И мысленно поднимал и тяжело опускал кнут добрую дюжину раз.

— О чем ты думаешь? — спросил молодой человек и улыбнулся, будто распробовав соль какой-то очень смешной шутки.

— Я думаю, — ответил Барт, — что старик не может ненавидеть его так сильно, как ненавижу я.

В этом и заключалась соль. Молодой человек буйно расхохотался. Барт не понял, в чем суть шутки, но что-то подсказывало ему, что смеются над ним. Ему захотелось ударить насмешника, но он не решился.

Наконец молодой человек то ли заметил, как Барт выпрямился, то ли просто захотел объяснить, в чем дело. Он перестал хохотать, но продолжал улыбаться, и эта улыбка задевала Барта сильнее, нежели недавнее бурное веселье.

— Ты что, не понимаешь? — спросил молодой человек. — Разве ты не видишь, кто этот старик?

Барт не понимал.

— А что, по-твоему, мы сделали с А?

И он снова рассмеялся.

«Есть варианты и похуже», — вспомнил вдруг Барт.

А самым худшим был именно этот: изо дня в день, из месяца в месяц присматривать за отвратительным животным, которое, как ни крути, и есть ты сам.

Шрам на его спине кровоточил, и высыхающая кровь приклеилась к спинке кресла.

Крышка времени

Джемини откинулся на заваленное подушками сиденье и задвинул крышку над головой. Здесь было темно, как в норе, только возле плеч пробивался слабый свет.

— Что ж, я начинаю, — сказал Орион.

Джемини затаил дыхание.

Он слышал, как щелкнул выключатель (или это кто-то клацнул зубами от удивления?), и крышка времени плотно закрылась, свет погас, перед глазами заплясали зеленые, оранжевые и фиолетовые круги.

Он резко поднялся и понял, что стоит в густой траве на обочине дороги.

Подул ветерок, ветка с шелестом мазнула листьями по спине. Он двинулся вперед, чтобы найти…

…Дорогу, которая оказалась там, где и говорил Орион.

Теперь надо минутку подождать.

Джемини неловко соскользнул по насыпи, испачкав руки. К его удивлению, грязь оказалась влажной, мягкой и липкой. А он-то думал, что грязь твердая. Вот что получается, если слишком доверяешь картинкам в энциклопедии. Земля тоже мягко пружинила под его ногами.

Он оглянулся. На откосе виднелись две полосы — следы его ног.

«Все-таки я оставил свой след в этом мире, — подумал он. — Это ничего не изменит, и все же след моего присутствия остался в том времени, когда люди еще умели оставлять следы».

Вдали показался ослепительный свет. Приближался грузовик.

Джемини принюхался. Он ничего не почувствовал, а ведь во всех книжках написано, что бензиновые двигатели давали очень сильный запах. Возможно, грузовик еще слишком далеко.

Вдруг огни резко свернули в сторону. Поворот. Через секунду машина будет здесь, и повернет по извилистой горной дороге не в ту сторону, а потом будет уже слишком поздно.

Джемини поспешно вышел на дорогу. Конечно, ему и раньше несколько раз приходилось бывать под крышкой времени. Как и все остальные, он наблюдал знаменитые события: как Микеланджело создавал Сикстинскую капеллу, как Гендель творил своего «Мессию» (строго запрещалось что-либо насвистывать). Он видел премьеру «Напрасных усилий любви» и еще парочку менее значимых событий — они привлекли его внимание, потому что он вообще увлекался историей. Покушение на политического деятеля Джона Ф. Кеннеди, встречу Лоренцо Медичи с королем Неаполя, смерть на костре Жанны д’Арк — это зрелище ужаснуло его.

И вот теперь, наконец, он собирался пережить в прошлом то, чего никак не мог пережить в настоящем.

Смерть.

Грузовик вырулил из-за угла, фары на мгновение выхватили из тьмы дальний берег, потом лучи повернулись, ярко осветив Джемини. Он рванулся вперед, прямо на стекло (какой ужас в глазах водителя, как ярко светят фары, какой твердый металл), а потом — мука. Раздирающая тело боль, он даже не знал, что можно ощущать нечто подобное: каждая клеточка, каждая частица тела корчилась от боли. Кости, ломающиеся, как старые палки под ударами кувалды. Разрывающиеся мышцы и жир. Брызги крови на лобовом стекле. Глаза, вылезающие из орбит, их вытолкнули наружу осколки раздробленного черепа и мозг, стремящийся вырваться, улететь прочь.

«Нет, нет, нет, нет, нет! — кричал Джемини, отчаянно цепляясь за последние клочки угасающего сознания. — Нет, нет, нет, нет, нет, больше я этого не вынесу!»

Перед глазами вновь заиграли цветные пятна зеленого, оранжевого и фиолетового. Внутри него все сжалось, сознание дрогнуло, и он вернулся, выхваченный из смертельных тисков неумолимыми математическими законами, которым подчинялась крышка времени. Он вновь ощутил собственное тело, оно вернулось назад невредимым, целым, он ощутил каждую его клеточку так же ясно и четко, как и тогда, когда в него врезался грузовик. Только теперь его переполняла радость — радость настолько буйная, что он даже не заметил обыкновенного оргазма, еще одного маленького удовольствия в общей симфонии всепоглощающего счастья.

Крышка времени поднялась. Ящик задвинули. Джемини лежал, потный, тяжело дыша, одновременно и смеясь, и плача. Ему хотелось петь.

— Как это было? — с интересом спрашивали остальные, окружив его тесным кольцом. — Как, на что это похоже, похоже ли это на…

— Ни на что не похоже. Это просто есть, — Джемини был не в силах подобрать слова. — Это то, что Бог обещал праведникам, а Сатана — грешникам, все сразу.

Он пытался объяснить словами пережитую сладкую муку, радость, превосходящую все мыслимые радости, такое огромное счастье, что…

— Лучше, чем веселая пыльца? — спросил один молодой человек, скромно стоящий в сторонке, и Джемини догадался, что причина скромности именно в том, что сегодня он уже попробовал пыльцу.

— Пыльца по сравнению с этим — всего лишь поход в туалет, — ответил Джемини.

Все засмеялись, заговорили разом, каждому хотелось быть следующим («Орион знает, как развлечь народ»), а Джемини тем временем поднялся и подошел к Ориону, который сидел неподалеку за пультом управления.

— Ну как, понравилось? — спросил тот, мягко улыбнувшись другу.

— Больше — никогда, — покачал головой Джемини.

Орион мгновение озабоченно смотрел на него.

— Неужели так плохо?

— Не плохо. Слишком сильные ощущения. Мне никогда не забыть этого, Орион, я никогда еще не чувствовал себя таким… живым. Кто бы мог подумать. Смерть, оказывается, такая…

— Яркая, — подсказал Орион нужное слово. Густые волосы свободно падали ему на лоб, и он встряхивал головой, чтобы они не лезли в глаза. — Второй раз уже легче. Больше времени, чтобы насладиться умиранием.

Джемини покачал головой.

— Одного раза достаточно. Жизнь больше никогда не покажется мне пресной.

Он рассмеялся.

— Ну что, чья теперь очередь?

В кресле уже устроилась Гармония. Ко всеобщему удовольствию, она сняла одежду, объяснив:

— Между мной и холодным металлом не должно оставаться никаких преград.

Но Орион заставил ее ждать, пока настраивал программу. Наблюдая, как он работает, Джемини думал: «Сколько раз ты уже это проделывал, Орион?»

— Немало, — ответил тот, не спуская глаз с голографической модели временного среза.

И тогда Джемини подумал, что смерть, наверное, такой же наркотик, как и нюхательная пыль, как воспарение или погружение во тьму.

Род Бингли, наконец, остановил грузовик. Он едва мог перевести дух от ужаса, от страшного потрясения. На ветровом стекле в сгустках крови все еще зияли глаза. Они — единственное, что казалось настоящим. Все остальное смыла дорожная грязь, водяные струи, дождь, брызги из-под колес.

Род распахнул дверцу и выскочил из кабины, надеясь… на что? Нельзя было и мечтать, что тот человек мог остаться в живых. Но, может, удастся понять, кем он был. Какой-то сумасшедший, сбежавший из психушки и разгуливающий по округе в длинных белых одеждах. Но поблизости нет лечебницы.

А на капоте грузовика не оказалось тела.

Род провел рукой по блестящей металлической поверхности, по гладкому чистому стеклу. На решетке — несколько жучков.

А эта вмятина здесь разве раньше была? Род не мог этого припомнить. Он осмотрел грузовик со всех сторон. Ничего, никаких следов. Ему что, все почудилось?

Должно быть, так. Но каким это казалось реальным! А ведь он ничего не пил, не принимал никаких тонизирующих — ни один здравомыслящий водитель грузовика не будет таким образом бороться со сном.

Он тряхнул головой. Появилось странное чувство, что за ним наблюдают. Он оглянулся через плечо: ничего, лишь деревья слегка качаются на ветру. Даже зверей не видно. В свете фар вьются ночные мошки. И все.

Ему стало стыдно, что он испугался неизвестно чего, и все же он быстро вскочил в кабину, захлопнул и запер дверцу. Повернул ключ. И заставил себя посмотреть на лобовое стекло, почти приготовившись снова увидеть эти глаза.

Стекло было чистым. А поскольку Рон торопился, он прибавил скорость. Дорога бежала вперед, то и дело петляя.

Он ехал все быстрее, надеясь добраться до более обжитых мест прежде, чем станет жертвой очередной галлюцинации.

Он брал очередной поворот, как вдруг ему показалось, что фары, полоснувшие по дальним деревьям, высветили посреди дороги какое-то белое пятно.

В следующий миг грузовик врезался в женщину — прекрасную, обнаженную, страстную, восхитительную. Она стояла, широко расставив ноги и распахнув руки, будто жаждала объятий. Она наклонилась, потом от удара ее подбросило, хотя Род изо всех сил вжал педаль тормоза и попытался свернуть. Из-за этого она распласталась не по центру стекла, а чуть сбоку, слева, как раз напротив Рода. Одна рука ее молотила по краю кабины, другая вцепилась в боковое стекло. Женщину размазало по стеклу.

Род тихо подвывал, когда грузовик вновь остановился. Рука женщины безвольно упала и больше не загораживала дверцу. Род быстро выскочил из кабины, обогнул открытую дверцу и дотронулся до трупа.

Теплый. Настоящая рука. Он прикоснулся к ягодице. Мягкая, нежная кожа, но под ней, как почувствовал Род, — сломанные кости таза. А потом тело соскользнуло с капота грузовика, шлепнулось на жирно блестевшее дорожное покрытие и…

Исчезло.

В первую секунду Род хранил молчание. Мертвая женщина упала с капота машины, а потом пропала. Кроме совсем небольшой (и новой, несомненно новой) царапины на стекле, не осталось и следа от происшедшего.

Родни закричал.

Его крик отозвался эхом в утесах на противоположной стороне ущелья. Деревья, казалось, еще усилили этот звук, резко звенящий среди тяжелых стволов. В ответ заухала сова.

В конце концов Род снова сел за руль и медленно тронулся с места, медленно и неуверенно, не переставая мысленно твердить: «Что же это такое. Господи, что же это со мной происходит?»

Гармония поднялась с кушетки. Она тяжело дышала, ее трясло.

— Лучше, чем секс? — спросил один из гостей.

Он, несомненно, пытался, но не сумел забраться к ней в постель.

— Это и есть секс, — ответила она. — Только получше, чем с тобой.

Все засмеялись. Отличная вечеринка. Кому еще под силу устроить что-либо подобное? Потенциальные хозяева салонов были в отчаянии, хотя тоже шумно требовали своей очереди задвинуть над головой крышку времени.

Но вдруг, повинуясь действию полицейского мастер-ключа, со звоном распахнулся запор.

— Нас засекли! — радостно выкрикнул кто-то, а остальные засмеялись и захлопали в ладоши.

Полицейским оказалась молодая женщина, похоже, еще не привыкшая пользоваться силовым щитом. Слегка неловко она вышла на середину комнаты, где царило общее веселье.

— Кто здесь Орион Оверуид? — спросила она, оглядываясь.

— Я, — ответил Орион, он по-прежнему сидел за пультом управления и бросал на нее настороженные взгляды. Рядом с ним стоял Джемини.

— Я — офицер Мерси Менвул из Команды Контроля Времени Лос-Анджелеса.

— Нет, только не это, — раздался чей-то шепот.

— Здесь ваши законы не имеют силы, — сказал Орион.

— У нас заключено соглашение с Канадской Хроноохранительной корпорацией о взаимном применении силы. И у нас есть все основания полагать, что вы вмешиваетесь в естественное течение временных потоков в восьмом десятилетии двадцатого века. — Она холодно улыбнулась. — Мы стали свидетелями двух самоубийств, а тщательная проверка данных показала, что вы несколько раз пользовались своей частной временной крышкой. Вы, очевидно, придумали неплохое развлечение, мистер Оверуид.

Орион пожал плечами.

— Всего лишь случайное увлечение. Но я не вмешиваюсь в течение временных потоков.

Она подошла к пульту управления и точным движением протянула руку к одному из переключателей. В тот же миг Орион крепко схватил ее запястье. Джемини с удивлением заметил, как на его предплечье вздулись крепкие мышцы — он что, занимается спортом? Хотя, конечно, это вполне в духе Ориона — предаваться занятиям низших классов.

— Ордер, — потребовал Орион.

Она убрала руку.

— У меня есть официальное заявление наблюдателей Команды Контроля Времени. Этого достаточно. Я должна пресечь вашу деятельность.

— Согласно закону, — заметил Орион, — вы обязаны указать причину. Мы не совершили ни одного поступка, который изменил бы ход истории.

— Грузовиком управляет не робот, — заявила она. Ее голос прозвучал резко, пронзительно. — За его рулем живой человек. И вы вмешиваетесь в его жизнь.

Орион лишь рассмеялся в ответ.

— Ваши наблюдатели плохо выполняют домашние задания. А я — хорошо. Вот, смотрите.

Повернув переключатель, он стал проигрывать события в ускоренном режиме, сосредоточившись на темном силуэте грузовика, который быстро спускался по горной дороге. Машина петляла на поворотах, а поскольку она все время оставалась в центре голограммы, все окружающие предметы проносились мимо в головокружительном вихре, улетая направо и налево, вверх и вниз по мере того, как машина совершала очередной поворот или подскакивала на кочках.

А потом, уже почти на самом дне ущелья, в расселине между скал, грузовик выехал на пологий спуск, сбегающий вниз, к воде, к перекинутому через реку хрупкому мостику.

Но моста не было.

А грузовик, не в силах остановиться, соскользнул с оборванной дороги, завис на мгновение над пропастью и рухнул вниз, ударяясь о стенки ущелья то одним боком, то другим. Не долетев десяти метров до воды, он застрял между двумя выступами скалы. Кабина превратилась в настоящее месиво.

— Он умрет, — сказал Орион. — А это означает, что любые наши действия по отношению к водителю после его последнего контакта с другим человеком и вплоть до его смерти не являются противозаконными. Так гласит закон.

Офицер полиции гневно покраснела.

— Я уже видела ваши невинные забавы с самолетами и терпящими бедствие судами. Это жестоко, мистер Оверуид.

— Жестокость по отношению к тому, кто уже умер, не является в полном смысле слова жестокостью. Я не меняю ход истории. А мистер Родни Бингли уже умер. Умер более четырех веков назад. Я не причиняю вреда никому из живущих. И вы должны передо мной извиниться.

Офицер Мерси Менвул покачала головой.

— Вы ничем не лучше римлян, которые бросали людей на цирковые арены в лапы диких зверей.

— Я знаю, кто такие римляне, — холодно заметил Орион, — и знаю также, кого они бросали на съедение львам. Я в данном случае бросаю на смерть своих друзей. И возвращаю их назад целыми и невредимыми благодаря действию системы полного возврата и восстановления «Гамбургер», намертво вмонтированной в любую крышку времени. И вы должны передо мной извиниться.

Она подтянулась.

— Команда Контроля Времени Лос-Анджелеса приносит Ориону Оверуиду свои официальные извинения за неправомочные выводы относительно его деяний.

Орион улыбнулся.

— Не слишком-то искренне прозвучало, но я принимаю извинения. А теперь позволите предложить вам выпить?

— Чего-нибудь безалкогольного, — быстро ответила она и перевела взгляд на Джемини, который, не отводя глаз, грустно смотрел на нее.

Орион отправился поискать в доме чего-нибудь безалкогольного.

— Ты сыграла великолепно, — сказал Джемини.

— А ты, Джемини, — тихо, почти одними губами, прошептала она, — ты сегодня первым участвовал в этой затее.

Джемини пожал плечами.

— Никто не запрещал мне принимать в ней участие.

Она повернулась к нему спиной. Вернулся Орион со стаканом.

— Кока-кола, — произнес он со смехом. — Пришлось везти аж из самой Бразилии. Там, понимаете ли, все еще ее пьют. Оригинальный рецепт.

Она выпила.

Орион снова устроился за пультом.

— Следующий! — объявил он, и на кушетку запрыгнули вместе мужчина и женщина. Они смеялись, пока остальные закрывали над их головами крышку времени.

Род сбился со счета. Сперва он пытался считать повороты. Потом — белые линии на дороге, пока на смену им не пришел недавно уложенный асфальт. Потом он считал звезды, но в голове у него прочно засело одно число — девять. ДЕВЯТЬ.

«Боже, — молча молил он, — что же такое со мной творится, что такое со мной творится, помоги мне, сделай так, чтобы эта ночь кончилась, сделай так, чтобы я проснулся, останови, прекрати этот ужас!»

У обочины дороги мочился седой мужчина. Род сбавил скорость до предела. Грузовик едва двигался. Он прополз мимо этого человека так медленно, что, шевельнись тот хоть слегка, Род мгновенно бы остановился. Но седовласый закончил свои дела, поправил тунику и весело махнул Роду рукой. Тогда Род с облегченным вздохом прибавил скорость.

Расправил тунику.

На мужчине была туника!

Мужчины теперь не носят туник, Род никогда раньше не видел мужчин в такой одежде, только в эту безумную ночь. И тут он заметил в боковом зеркале быстрый белый промельк — человек бросился под задние колеса грузовика. Род врезал по тормозам и уронил голову на руль. Он рыдал в голос, от его громких всхлипов сотрясалась кабина, весь грузовик мерно покачивался на тяжелых рессорах.

Потому что в каждой новой жертве Род неумолимо видел свою жену, попавшую в аварию («Не по моей вине!»). Она погибла на месте, а он вышел из катастрофы целым и невредимым.

«Я не должен был выжить», — думал он тогда.

Об этом же думал и сейчас. «Я не должен был остаться в живых, и теперь Бог дает мне понять, что я — убийца, что колеса, мотор и руль моей машины — орудия убийства».

Он поднял глаза.

Орион все еще смеялся над рассказом Гектора о том, как тому удалось одурачить водителя грузовика, заставив прибавить скорость.

— Он-то думал, что я отрубился в придорожных кустах! — говорил Гектор, и Орион вновь зашелся неудержимым смехом.

— А ты тем временем рванул на дорогу прямо под задние колеса! Жаль, я этого не видел! — Орион стонал от смеха.

Остальные тоже веселились — кроме Джемини и офицера Менвул.

— Ты вполне можешь увидеть все это сам, — тихо произнесла Менвул.

Орион расслышал ее слова сквозь общий гвалт и покачал головой.

— Только на голограмме. А она не лучшего качества, совсем не то изображение.

— Ничего, сойдет, — сказала она.

А Джемини, стоя рядом с Орионом, прошептал ему на ухо:

— Почему бы и нет, Орри?

Это ласковое прозвище прежних лет удивило Ориона, но показалось ему странно приятным. Значит, Джемини, как и сам Орион, тоже дорожит этими воспоминаниями? Орион медленно повернулся и посмотрел в глубокие, печальные глаза Джемини.

— Ты хотел бы увидеть голограмму? — спросил он. Джемини лишь улыбнулся в ответ. Точнее, легко и быстро изогнул уголки губ — Орион хорошо помнил это движение, хотя прошло столько лет. Сорок лет, но сорок лет назад я был еще ребенком, мне было всего тридцать, а, Джемини?

Джемини было пятнадцать. Раб своего спартанца, прислужник варвара-гунна.

И Орион улыбнулся в ответ.

Его пальцы замелькали над рычагами и кнопками.

Многие гости наблюдали за ним, хотя кое-кому затея с крышкой времени уже наскучила, каким бы забавным ни показалось сперва это развлечение.

— Эта забава съедает столько энергии, что можно бы освещать весь Мехико целый час, — заявила с легким смешком одна гостья — та, что пообещала свое тело четверым мужчинам и одной женщине, а теперь отдавала его еще одному, который не захотел ждать.

Теперь многие занимались по темным углам комнаты чем-то старомодным, упадническим и обворожительно сладким.

Вспыхнула голограмма.

Грузовик медленно ехал по дороге, картинка слегка подрагивала.

— Почему так дрожит? — спросил кто-то, и Орион рассеянно ответил.

— Хрононов меньше, чем фотонов, а площадь очень большая, не хватает.

Вот у обочины дороги возникла нечеткая фигура человека. Зрители засмеялись, узнав Гектора, который мочился в кустах. Вот он поправил подол туники и махнул рукой. Новый взрыв смеха. Грузовик прибавил скорость, и Гектор, резко рванувшись назад, бросился под колеса. Ударившись пару раз о двойные колеса, безжизненное тело распласталось посреди дороги, а грузовик остановился всего в нескольких метрах впереди. Спустя несколько мгновений тело исчезло.

— Отлично сработано, Гектор! — снова воскликнул Орион. — Даже лучше, чем ты рассказывал.

Все зааплодировали, и Орион уже протянул руку, чтобы выключить картинку. Но офицер Менвул остановила его.

— Не надо, не выключайте, мистер Оверуид. Зафиксируйте изображение и дайте общий план.

Мгновение Орион смотрел на нее, потом пожал плечами и сделал, как она сказала. Он раздвинул границы изображения, грузовик уменьшился в размерах. И вдруг Орион напряженно застыл, застыли и все остальные. Всего в десяти метрах от грузовика открывалась пропасть, где поджидал сломанный мост.

— Он все видит, — раздался чей-то сдавленный шепот.

А офицер Менвул накинула Ориону на запястье петлю нежности, потуже затянула ее и закрепила другой конец на своем ремне.

— Орион Оверуид, вы арестованы. Этот человек видит пропасть. Он не умрет. У него в запасе полно времени, чтобы заметить угрожающую ему смертельную опасность. Он останется жить, храня в памяти все случившееся. И вы уже изменили будущее, изменили настоящее и все прошлое вплоть до сегодняшнего момента.

Впервые в жизни Орион понял, что теперь у него есть основания опасаться за свою судьбу.

— Но это весьма серьезное обвинение, — неуверенно заметил он.

— Мне бы лично хотелось, чтобы в наказание входили и пытки, — горячо сказала офицер Менвул. — Пытки вроде той, которой ты подверг сегодня этого несчастного водителя!

И она вывела Ориона из комнаты.

Род Бингли поднял глаза и тупо уставился на дорогу. Свет фар освещал полотно на многие метры вперед. И пять секунд, или тридцать минут, или еще незнамо сколько времени — оно было и кратким, и в то же время бесконечным — он не мог осознать, что же перед собой видит.

Потом вышел из машины и приблизился к краю обрыва. Заглянул вниз и на несколько минут почувствовал себя лучше.

Род вернулся к машине и пересчитал повреждения. Вмятины на решетке, на гладкой поверхности металла. Три трещины на лобовом стекле.

Он вернулся туда, где недавно у обочины стоял мужчина. Самой мочи, разумеется, не осталось, но еще виднелись вмятинки на песке, где на землю падала горячая жидкость, и брызги грязи на придорожной траве.

А на свежем асфальте, уложенном, несомненно, только сегодня утром (но почему на мосту не было никаких предупреждающих знаков? Возможно, их повалило ветром), четко обозначились следы его шин. И только в одном месте они прерывались, там осталась полоса чистого асфальта шириной как раз с человеческое тело.

И Родни опять увидел перед глазами мертвые изувеченные лица, особенно те жуткие остекленевшие глаза в море крови среди обломков костей. Все они напоминали ему Рэчел. Рэчел, которая хотела, чтобы он… Что? Даже ее мечты теперь не удается вспомнить!

Он вернулся в кабину и сел, вцепившись в руль. Голова кружилась и болела, но он ощущал, что приблизился, наконец, к некоему чудесному умозаключению, к простому ответу на все, что мучило его. Доказательства случившегося существовали, пусть мертвые тела и пропали бесследно, все же имелись доказательства того, что он сбил всех этих людей. Он ничего не придумал.

Значит, это не кто иные, как ангелы (даже произнося это слово мысленно, он запнулся — и посмеялся над собой). Их послал Иисус, без сомнений, так учила его мама, это карающие ангелы, которые наказывают его за то, что он навлек смерть на жену, а сам посмел остаться невредимым.

Настало время платить по счетам.

Он завел двигатель и медленно поехал вперед, туда, где обрывалась дорога. И когда передние колеса соскользнули, когда миновало мучительное мгновение, полное страха — вдруг грузовик окажется слишком тяжелым и застрянет на краю, удержанный собственным весом? — он закрыл лицо руками и громко взмолился: «Вперед!»

И машина наклонилась вперед, опрокинулась, зависла в воздухе и упала.

Его вжало в сиденье. Он раздирал ногтями лицо. Он собирался сказать: «В руки Твои вручаю душу свою», но вместо этого закричал «Нет, нет, нет, нет!» в бесконечном отрицании смерти, которая, в конце концов, не принесла никому ни малейшей пользы, когда он передал себя в объятия пропасти, ничего не возвращающей назад. Пропасть поглотила его, стиснула в своих руках, закрыла ему глаза и уложила голову между бензобаком и гранитной глыбой.

— Подожди, — сказал Джемини.

— Это еще зачем? — Офицер Менвул задержалась в дверях.

Орион на петле нежности послушно следовал за ней. Он тоже остановился и взирал на женщину с тем обожанием, какое появлялось у любого человека, стоило надеть на него петлю нежности.

— Дай ему передохнуть, — сказал Джемини.

— Он не заслуживает отдыха, — ответила она. — Так же, как и ты.

— Говорю, дай ему передохнуть. Дождись, по крайней мере, доказательств.

Она фыркнула.

— Какие еще доказательства нужны, Джемини? Письменное свидетельство Родни Бингли, что Орион Оверуид — фашист и убийца?

Джемини улыбнулся и развел руками.

— Мы ведь не видели, что на самом деле сталось с Родни. Может, спустя два часа его ударило молнией. Я хочу сказать, надо иметь точные доказательства причиненного вреда. И полагаю, что все случившееся не оказало никакого влияния на настоящее.

— Ты прекрасно знаешь, что перемены нельзя почувствовать. О них нельзя даже узнать, потому что мы помним лишь то, что помним, единственно возможный вариант событий.

— Давай, по крайней мере, посмотрим, что случится дальше, — настаивал Джемини. — Узнаем, расскажет ли Родни об этом кому-нибудь.

И она привела Ориона обратно к пульту управления. Беспрекословно подчиняясь ее указаниям, Орион снова настроил голограмму.

Все увидели, как Родни Бингли подошел к краю пропасти, как вернулся в машину, как подъехал к обрыву, упал вниз и разбился.

Гектор не смог сдержать победного клича.

— Так он все-таки умер! Орион ничегошеньки не изменил в прошлом!

Менвул презрительно взглянула на него.

— Меня от тебя тошнит, — сказала она.

— Тот парень умер, — истошно орал Гектор, — так что снимай с Ориона эту чертову завязку, иначе я подам на тебя в суд за превышение.

— Выйди и поблюй, — сказала она, и некоторые женщины сделали вид, будто шокированы этими словами.

Менвул ослабила петлю и освободила Ориона, который сразу злобно набросился на нее.

— Убирайся отсюда немедленно! Вон!

Он проводил ее до самого выхода, и не один только Джемини думал о том, что будет, если он ее ударит. Но Орион держал себя в руках, и она вышла целой и невредимой.

Пошатываясь, Орион вернулся назад, сильно растирая запястье, словно стараясь очиститься, стереть следы петли, еще недавно сжимавшей его руку.

— Эту гадость надо объявить вне закона. Я ведь на самом деле в нее влюбился. Влюбился в эту отвратительную, подлую, гадкую полицейскую сучку!

И он так выразительно передернул плечами, что многие рассмеялись.

Обстановка тут же снова стала непринужденной.

Орион заставил себя улыбнуться, и гости вернулись к развлечениям. С той чуткостью, которая иногда просыпается даже у самых нечувствительных и твердолобых, все поняли, что надо оставить хозяина и Джемини наедине.

Джемини протянул руку и откинул со лба Ориона непослушную прядь волос.

— Купи когда-нибудь расческу, — сказал он. Орион улыбнулся и мягко погладил Джемини по руке.

Джемини медленно отвел ее.

— Извини, Орри, — сказал он, — но больше ничего не будет.

Орион сделал вид, что пожимает плечами.

— Знаю, — сказал он. — Даже ради памяти прошлых дней.

И он тихо засмеялся.

— Из-за этой дурацкой петли я в нее просто влюбился. Нельзя обращаться так даже с преступниками.

Он потыкал в кнопки на пульте управления, играя все с той же голограммой. Изображение росло, и постепенно все пространство заполнила кабина грузовика. Проступило зерно хрононов, картинка стала нечеткой, расплывчатой. Орион зафиксировал изображение.

Чуть наклонившись вперед и заглянув через стекло, Орион и Джемини сумели рассмотреть, в какое именно место головы Рода Бингли пришелся удар скалы, пригвоздивший его к бензобаку. Мелкие детали, разумеется, разобрать было невозможно.

— Интересно, — произнес наконец Орион, — есть ли разница.

— Разница в чем? — спросил Джемини.

— В смертях. Если не очнуться сразу после того, как умираешь, есть ли тогда разница?

Последовала пауза.

Потом раздался тихий смех Джемини.

— Что тут смешного? — спросил Орион.

— Ты смешной, — ответил его молодой друг. — Это единственное, чего ты еще не пробовал, так ведь?

— Как бы я мог такое сделать? — спросил Орион полушутя (только ли полушутя?) — Меня бы мгновенно восстановили из клона.

— Все очень просто, — сказал Джемини. — Надо только, чтобы рядом находился верный друг, готовый нажать на кнопку, пока ты там. Вот и все. И тогда ты сам сможешь совершить настоящий суицид.

— Суицид, — повторил Орион с улыбкой. — Надо же, какие у тебя полицейские словечки.

Той же ночью, когда остальные гости спали пьяным сном в своих кроватях или в других не менее удобных местах, Орион устроился в кресле и задвинул над головой крышку. Джемини в последний раз поцеловал его в щеку и положил левую руку на пульт управления.

Орион сказал:

— Ладно, начинай.

И спустя несколько мгновений Джемини остался в комнате один. Он не задумался ни на секунду, прежде чем подойти к центральному выключателю и обесточить весь дом на несколько критических секунд. Потом вернулся на прежнее место и долго сидел в полном одиночестве перед выключенным устройством и пустым креслом. Раздался звон замка, отпираемого полицейским мастер-ключом, и в комнате появилась Мерси Менвул. Она прямиком подошла к Джемини, обняла его, а он начал страстно ее целовать.

— Все? — спросила она.

Он кивнул.

— Этот ублюдок не заслуживает права на существование, — сказала она.

Джемини покачал головой.

— Ты не права, дорогая моя Мерси.

— Он что, не умер?

— Ах, ты об этом. Знаешь, ведь он сам хотел умереть. Я рассказал ему, что задумал, и он попросил, чтобы я осуществил свой план.

Она сердито посмотрела на него.

— И ты согласился. А теперь еще рассказываешь мне об этом, чтобы испортить радость.

Джемини лишь пожал плечами.

Менвул отвернулась, подошла к машине, провела пальцами по крышке времени. Потом отстегнула с пояса лазер и стала медленно плавить крышку, пока не превратила ее в бесформенный комок горячей пластмассы на металлической подставке. Даже металл кое-где оплавился, нарушив четкие и строгие линии конструкции.

— Прошлое должно быть запечатано, — сказала она. — Пусть остается там, где ему и место.

Игры на скоростном шоссе

За исключением Доннер-Пасса, все остальные участки дороги от Сан-Франциско до Солт-Лейк-Сити были утомительно скучными. Стенли проезжал здесь добрую сотню раз и не сомневался, что знает теперь Неваду, как свои пять пальцев — этот бесконечный извилистый серпантин среди зарослей полыни.

— Когда Бог закончил творить ландшафты, — часто повторял Стенли, — в Неваде все еще было много пустого места, и тогда Бог сказал: «Ну и черт с тобой!» — так и решилась дальнейшая судьба Невады.

Сегодня Стенли пребывал в ленивом настроении, особо спешить в Солт-Лейк было незачем, поэтому, чтобы развеять скуку, он принялся за скоростные игры.

Сперва он сыграл в «синего ангела». На одном из подъемов Сьерра-Невады нагнал два автомобиля, которые шли бок о бок со скоростью пятьдесят миль в час, и пристроил свой «датсун-260Z» рядом с ними. Так они и шпарили рядком на скорости пятидесяти миль в час, занимая все три полосы шоссе. Сзади стала создаваться пробка.

Игра удалась — двое других водителей быстро прониклись ее духом. Когда средняя машина вышла вперед, Стенли чуть притормозил, чтобы идти вровень с крайним правым водителем, и они продолжили двигаться вместе. То выстраивались по диагонали, то менялись местами, как в танце, — и так добрых полчаса. Стоило одному из них чуть вырваться вперед, как на свободное место мгновенно устремлялись обезумевшие водители сзади.

В конце концов игра наскучила Стенли, несмотря на удовольствие, которое ему доставляли разъяренные гудки и сумасшедшее мигание фарами. Он просигналил два раза, весело помахал рукой соседу, нажал на газ и рванулся вперед на скорости семьдесят миль в час. Впрочем, потом сбросил скорость до шестидесяти, и мимо промелькнули десятки машин, торопившихся наверстать упущенное время, или просто отвести душу после вынужденного промедления. Многие водители, поравнявшись с ним, притормаживали, гудели, включали фары и делали непристойные жесты. Стенли в ответ лишь усмехался.

К востоку от Рено ему опять стало скучно.

На этот раз он решил поиграть в «погоню». Прямо перед ним со скоростью около шестидесяти миль в час двигался желтый «хорнет-АМ». Хорошая скорость. Стенли пристроился сзади на расстоянии примерно трех корпусов. За рулем сидела женщина, ее темные волосы нещадно трепал ветер, врывавшийся в открытые окна машины.

«Интересно, когда она заметит преследование», — подумал Стенли.

Она заметила через две песни (обычно Стенли во время езды использовал именно эту единицу измерения времени) и через половину рекламы лака для волос. И сделала попытку оторваться. Стенли похвалил себя за хорошую реакцию: даже когда она разгонялась до семидесяти, он по-прежнему оставался рядом, женщине не удалось оторваться ни на корпус.

Радиостанция Рено уже затихала, а он все еще напевал себе под нос старую песню Билли Джоэла. Потом поискал другую станцию, но попадались только кантри и вестерны, а их он терпеть не мог. Поэтому продолжал преследование в тишине. Женщина в «хорнете» сбавила скорость.

Она ехала теперь не быстрее тридцати миль в час, а он по-прежнему держался рядом. Стенли усмехнулся. Сейчас она наверняка воображает самое страшное. Он — насильник, грабитель, похититель и решил добраться до нее. Она то и дело посматривала в зеркало заднего вида.

— Не бойся, дамочка, — сказал Стенли. — Я просто обычный парень из Солт-Лейк-Сити, и мне захотелось немного поразвлечься.

Она сбросила скорость до двадцати, но он по-прежнему шел рядом. Она резко прибавила, разогнавшись до пятидесяти, но ее «хорнету» было не тягаться с «датсуном».

— Для фирмы я заработал сорок тысяч долларов, — напевал Стенли в полной тишине, — а мне досталось только шесть.

«Хорнет» пристроился в хвосте тяжелого грузовика, который медленно поднимался в гору. Оставалась еще одна свободная полоса, но «хорнет» по ней не поехал, очевидно, надеясь, что ею воспользуется Стенли. Стенли ею не воспользовался. Тогда «хорнет» вырвался вперед, поравнялся с грузовиком и шел с ним рядом, пока не закончился подъем.

— Ах вот как, — сказал Стенли, — играем в «синих ангелов» с тихоокеанским горным экспрессом!

И продолжил преследование.

На вершине холма объездная полоса кончилась. В самый последний миг «хорнет» вырвался вперед и пристроился прямо перед грузовиком, на расстоянии каких-нибудь нескольких ярдов. Для Стенли места не оставалось, и он оказался на встречной полосе, по которой прямо на него шла машина.

— Вот сука! — пробормотал Стенли.

Мгновенно Стенли решил, что ей не удастся обвести его вокруг пальца. Стоило ему начать сердиться, и он уже не отступал от задуманного. Он снова попытался вклиниться между грузовиком и «хорнетом».

Места там не было. Водитель грузовика загудел и ударил по тормозам. Женщина, испугавшись, прибавила скорость. Стенли успел свернуть как раз вовремя, чтобы дать проехать встречной машине, в которой отец семейства вез жену и кучу бойких детишек, оцепеневших от страха при виде неизбежного, только чудом не состоявшегося столкновения.

— Думаешь, ты самая умная, сучка, да? Но у Стенли Говарда есть еще порох в пороховнице!

Чушь, какая чушь! И все равно он пропел эту фразу несколько раз на разные лады, продолжая погоню за женщиной, которая двигалась теперь со скоростью шестьдесят пять миль в час в двух корпусах от него. У «хорнета» были номера Юты; должно быть, она давно уже едет по этой дороге.

Стенли стал лениво размышлять о всяком-разном, от номерных знаков Юты перешел к воспоминаниям о том, как однажды обедал у Алиото и сделал судьбоносное заключение: несмотря на близость к причалу, рыба у Алиото ничуть не лучше той, что подают у Браттена в Солт-Лейк. Он решил, что скоро туда заедет, чтобы еще раз проверить правильность своих выводов. Потом стал думать, стоит ли вообще приглашать Лиз, раз она даже не скрывает, что ей с ним скучно. И согласится ли Женевьева, если он ее пригласит.

А «хорнет» куда-то пропал.

Стенли ехал со скоростью сорок пять миль в час, а сзади, разогнавшись на прямом отрезке дороги, к нему уже приближался грузовик «PIE». Впереди открывались извивы горного перевала — женщине, должно быть, удалось ускользнуть, когда он упустил ее из виду. И все же он прибавил скорость, потом еще, но так ее и не увидел. Наверное, свернула где-то на обочину и остановилась.

Стенли усмехнулся, представив, как она сидит в машине, тяжело дыша, с сильно бьющимся сердцем, и смотрит, как он проезжает мимо.

«Какое, должно быть, она испытала облегчение», — подумал Стенли. Бедняжка. Какая подлая игра! И он радостно, но беззвучно захихикал, содрогаясь всем телом.

В Элко он остановился на заправке и купил в автомате пакет печенья. Он стоял у своей машины, когда заметил, как мимо проехал тот самый «хорнет». Он махнул рукой, но женщина его не заметила. Однако он увидел, что она свернула чуть дальше на автозаправку Амоко.

Это была просто блажь. «Я слишком далеко зашел», — думал он, поджидая, пока она выедет с заправочной станции. Она выехала; какую-то секунду Стенли колебался, думая, не прекратить ли погоню, потом нажал на газ и двинулся по главной улице Элко на расстоянии нескольких корпусов от «хорнета».

Женщина остановилась у перекрестка.

Когда зажегся зеленый, Стенли очутился рядом. Он заметил, как она посмотрела в заднее зеркало и напряглась. В глазах ее был страх.

— Не бойся, дамочка, — сказал он. — Я теперь вовсе не за тобой еду. Я просто возвращаюсь в свой милый дом.

Не просигналив, женщина резко свернула на парковочную площадку. Стенли спокойно проследовал дальше.

— Вот видишь, — сказал он. — И вовсе я не за тобой.

Отъехав от Элко несколько миль, он свернул с дороги.

Он знал, чего ждет, хотя не признавался в этом даже самому себе.

«Просто отдыхаю, — говорил он себе. — Просто сижу здесь, потому что мне незачем торопиться в Солт-Лейк-Сити».

Но было жарко, а салон стоящей без движения машины не охлаждало ни малейшее дуновение ветерка. Ужасно глупо. «Зачем и дальше мучить бедную женщину? — спрашивал он себя. — Какого черта я здесь торчу?»

Он все еще стоял там, когда она проехала мимо. Заметила его, прибавила скорость. Стенли включил передачу, вырулил на трассу, быстро нагнал ее и пристроился сзади.

— Я полное дерьмо, — объявил он вслух. — Самое отвратительное дерьмо на всем шоссе. Меня надо расстрелять.

И он действительно так думал. Но все равно продолжал ехать за женщиной, осыпая себя проклятьями.

В тишине машины (шум ветра в счет не шел, а шума мотора он и вовсе не замечал, так к нему привык) он вслух отсчитывал, как растет скорость. «Пятьдесят пять, шестьдесят, шестьдесят пять на повороте, мы что, совсем спятили, дамочка? Семьдесят, ох, нет, нас уже поджидает где-нибудь патруль штата Невада». Они брали повороты на бешеных скоростях, иногда она резко останавливалась, но реакция Стенли всегда срабатывала безукоризненно, и между ними неизменно оставалось расстояние в несколько машин.

— На самом деле я хороший, — обращался он к этой женщине, которая оказалась вполне симпатичной, как он успел заметить, когда она проехала мимо в Элко. — Если бы мы с тобой встретились в Солт-Лейк-Сити, я бы тебе понравился. Я мог бы пригласить тебя куда-нибудь. И если ты не какая-нибудь засушенная мормониха, мы бы здорово повеселились. Точно говорю, я хороший.

Она была симпатичной, и, следуя за ней («Что? Со скоростью восемьдесят пять миль в час? Вот уж не думал, что «хорнет» способен на такую скорость!»), он начал фантазировать. Он представил, как у нее кончится бензин и она запаникует, потому что здесь, на безлюдном участке дороги, окажется в руках сумасшедшего, который давно преследует ее. Потом он представил себе, что у нее окажется пушка и хозяйкой ситуации станет она. Приставит пистолет к его голове, отберет ключи от машины, потом заставит раздеться, запихает его шмотки в багажник «датсуна» и уедет в его машине.

— А ты, дамочка, тоже не промах! — говорил Стенли. Он мысленно проигрывал этот сюжет несколько раз, и всякий раз она оставалась с ним все дольше и дольше, прежде чем бросить на дороге — голого, охваченного невыносимым желанием, рядом с «хорнетом», в котором кончился бензин.

Стенли понял, куда завели его эти фантазии.

— Я слишком долго оставался один, — сказал он. — Слишком долго был совсем одинок, а Лиз даже пуговки не расстегнет без специального на то разрешения!

От слова «одинок» ему сделалось смешно, вспомнились какие-то жалкие вирши, и он запел: «Нет, не хороните меня в одинокой степи, где гуляет вольный ветер да воют койоты».

Он преследовал женщину много часов. Теперь уж она должна была догадаться, что это просто игра. Теперь-то она наверняка понимает, что ничего плохого на уме у него нет. Он ни разу не сделал попытки заставить ее остановиться. Он просто ехал следом.

— Как ласковая собачка, — говорил Стенли. — Ав. Рр-гав. Гав-гав.

Так он фантазировал, как вдруг заметил ослепительный свет огней Уэндовера и понял, что уже стемнело. Он включил свет. «Хорнет» сразу прибавил скорость, на секунду ярко вспыхнув задними фарами, а потом слился с общим потоком огней и дорожных знаков, напоминающих, что остался последний шанс потратить деньги прежде, чем начнется Юта.

При самом въезде в Уэндовер, на обочине, мигая огнями, стояла полицейская машина. Какого-то беднягу поймали за превышение скорости. Стенли подумал, что женщина догадается притормозить, остановиться рядом с полицейской машиной и подождать, пока преследователь минует границу штата и покинет пределы юрисдикции Невады.

«Хорнет», однако, проскочил мимо полицейских, к тому же прибавив скорость, и Стенли на мгновение растерялся. Она что, с ума сошла? От страха, должно быть, совсем голову потеряла, ведь перед ней была реальная возможность спасения, которую она упустила.

«Ну конечно, — размышлял Стенли, выезжая из Уэндовера вслед за «хорнетом» на длинную прямую дорогу над Солт-Флэтс, — конечно, она не остановилась. Бедняжка наверняка испугалась, что сама превысила скорость, и возможное объяснение с полицейскими ее ужаснуло».

Сумасшедшая. Стенли решил, что люди в стрессовой ситуации способны на сумасшедшие поступки.

Шоссе тянулось во тьме прямой лентой. Луны не было, дорогу освещал лишь слабый свет звезд. По обеим сторонам не попадалось ничего примечательного, машины неслись вперед, как в туннеле, только странная, почти призрачная линия огней тянулась слева, да свет фар маячил сзади, да фонари — впереди.

Какой у «хорнета» объем бензобака? Отсюда, с Солт-Флэтс, до ближайшей заправки совсем неблизко. Некоторые из заправок желают выжать максимум из светлого времени суток и работают до одиннадцати, другие — до десяти, но все равно многие сейчас уже закрываются. «Датсуну» Стенли после заправки в Элко с лихвой хватит бензина до самого дома в Солт-Лейк, а вот у «хорнета» он может кончиться.

Стенли вспомнил свои дневные фантазии, и теперь, ночью, они приобрели новый смысл. Он представил, как женщина запаниковала, как в руке ее в свете фар сверкнуло оружие. Эта дама вооружена и опасна. Она везет в Юту наркотики и думает, что он — из конкурирующей банды. Она, должно быть, решила, что он собирается разделаться с ней на пустынном участке в Солт-Лейк, на расстоянии многих миль от ближайшего жилья. Теперь она, наверное, проверяет затвор своей пушки.

Восемьдесят пять, показал спидометр.

— Торопимся куда-то, леди, — сказал он.

Девяносто, показал спидометр.

«Конечно, — догадался Стенли. — Так и есть, у нее заканчивается бензин. Она хочет разогнаться как можно сильнее и оторваться, чтобы хватило инерции спуститься по склону, когда бензин закончится. Это безумие. Сейчас, в темноте, бедняжка, должно быть, совсем потеряла голову от страха. Я должен остановиться. Это становится опасным. Уже темно, это опасно, и дурацкая игра тянется уже четыреста миль. Я и не собирался играть так долго».

Стенли миновал указатели, возвещающие о том, что впереди — большой поворот. Многие из плохо знакомых с Солт-Флэтсом заблуждаются, думая, что он все время идет прямо. Но там есть изгиб, причем в самом неожиданном месте, еще не доезжая до гор. А предупредительный знак, как это принято в Дорожном департаменте штата Юты, поставили прямо посреди поворота. Стенли инстинктивно притормозил.

А женщина за рулем «хорнета» — нет.

При свете фар своей машины Стенли увидел, как «хорнет» съезжает с дороги. Он ударил по тормозам. Проезжая мимо, он успел заметить, как «хорнет» нырнул носом вниз, перевернулся, подскочил, еще раз перевернулся и приземлился на крышу. Прошло мгновение. Стенли остановил машину и посмотрел через плечо назад. «Хорнет» полыхнул ярким пламенем.

Стенли постоял еще минуту. Он тяжело дышал, его била дрожь. Он был охвачен ужасом. Так он убеждал себя, повторяя: «Что я наделал! О боже мой, что я наделал!»

Но даже повторяя себе, что смертельно напуган, Стенли не мог не сознавать, что испытывает сильнейший оргазм, что все его тело сотрясает мощнейшая, никогда прежде не испытанная эякуляция. Всю дорогу от самого Рено он только и делал, что пытался взять этот «хорнет» за задницу, и вот наконец добился своего.

Он поехал дальше. Ехал двадцать минут и остановился на заправке с платным телефоном. Выбрался из машины в липких мокрых штанах, нашарил в липком кармане липкий десятицентовик, опустил в телефон и набрал номер службы спасения.

— Я… Я видел машину на Солт-Флэтс. Она горела. Примерно в пятнадцати милях от заправки Шеврон. Сильно горела.

Он повесил трубку. И поехал дальше. Через несколько минут он заметил патрульную машину: мигая огнями, она быстро неслась в противоположном направлении от Солт-Лейк-Сити — в пустыню. А еще через некоторое время мимо проехали «скорая помощь» и пожарная машина. Стенли вцепился в руль. Они все узнают. Они заметят следы колес, оставшиеся, когда он тормозил. Кто-нибудь расскажет, что «датсун» от самого Рено все время ехал за «хорнетом», и вот в Юте женщина за рулем «хорнета» погибла.

Но даже посреди этих тревожных размышлений он понимал, что никто ничего не узнает. Он к ней не прикасался. На ее машине не осталось ни единой царапины.

Шоссе перешло в улицу с шестиполосным движением, по обеим сторонам тянулись мотели и дешевые забегаловки. Он миновал шоссе, проехал над железнодорожным полотном и двинулся дальше, по улице Норт-Темпль до Второй авеню. Слева — школа, знак снизить скорость, все в полном порядке, все нормально, так, как и было раньше, как бывает всегда, когда он возвращается домой из дальней поездки. Эль-стрит, апартаменты Шато-Леман. Он поставил машину в подземный гараж и вышел. Открыл двери своим ключом. В комнате все оказалось в порядке.

«А чего, интересно, я жду? — спрашивал он себя. — Завывания сирен? Что дома меня дожидаются пятеро детективов, чтобы упрятать за решетку?»

Женщина, эта женщина погибла. Он попытался почувствовать себя прескверно. Но единственное, что всплывало в памяти, единственное, что имело значение, это сладостное содрогание и ощущение того, что оргазм никогда не кончится. В мире больше ничто не могло с этим сравниться.

Он быстро уснул и спал спокойно.

«Я — убийца?» — спрашивал он себя, засыпая.

Но это слово уплыло из сознания, спрятавшись в таком дальнем уголке памяти, откуда его было уже не достать. С такими мыслями жить невозможно. И он перестал думать.

На следующее утро Стенли заметил, что ему не хочется заглядывать в газеты, — поэтому заставил себя просмотреть почту. Эта новость не занимала первых полос, она притаилась где-то в разделе местных событий. Ее звали Алекс Хамфриз. Ей было двадцать два года, она жила одна и работала секретарем в одной юридической фирме. На фотографии была изображена молодая симпатичная девушка.

«Очевидно, водитель заснул за рулем, таковы данные полицейского расследования. Машина двигалась со скоростью свыше восьмидесяти миль в час, когда произошел несчастный случай».

Несчастный случай.

Видели бы вы, как она горела.

Да, Стенли отправился на работу как обычно, как обычно заигрывал с секретаршами и даже вел машину совсем как всегда — аккуратно и вежливо.

Но вскоре он снова принялся за игры на шоссе.

По дороге в Логан он играл в погоню, и женщина за рулем «хонды-сивик» на полной скорости врезалась в грузовичок-пикап, в то время как сам он по-идиотски пытался обойти на вершине холма в Сардин-Каньон другую машину. В полицейских отчетах не упоминалось, что женщина эта пыталась уйти от «датсуна-260Z», безжалостно преследовавшего ее на протяжении восьмидесяти миль, — об этом никто не знал. Ее звали Донна Уикс, у нее остались двое детей и муж, они ждали ее в тот вечер в Логане. Ее тело не удалось целиком извлечь из машины.

На перевале к Денверу семнадцатилетняя лыжница не справилась с управлением на снежной дороге, ее «фольксваген» врезался в гору, перевернулся и рухнул со скалы. Удивительно, но одна лыжа в багажнике ее «жука» осталась совершенно целой, тогда как другая превратилась в щепки. Ее голова пробила ветровое стекло. А тело осталось в машине.

Дороги между факторией в Камероне и Пажем в Аризоне были самыми ужасными в мире. И никого не удивило, что погибла восемнадцатилетняя блондинка — модель из Феникса, врезавшись в припаркованный у обочины микроавтобус. Она ехала со скоростью свыше ста миль в час, ее друзья этому ничуть не удивились и сообщили, что она часто превышала скорость, особенно если ехала ночью. В микроавтобусе погиб спящий ребенок, остальные члены семьи попали в больницу. О «датсуне» с номерными знаками Юты не упоминалось.

И Стенли стал вспоминать. В его памяти не осталось больше тайников, где бы можно было все это хранить. Он вырезал из газет фотографии жертв. Они снились ему по ночам. И в этих снах они постоянно ему угрожали, поэтому заслуживали такого конца. И каждый раз сон оканчивался оргазмом. Но самые сильные спазмы экстаза он переживал тогда, когда на шоссе случалось столкновение.

Шах. И мат.

Прицел, пли.

Три, четыре, пять, я иду искать.

Игры, игры, а потом — момент истины.

«Я болен».

Он сосал кончик своей биковской четырехцветной ручки.

«Мне нужна помощь».

Зазвонил телефон.

— Стен? Это Лиз.

«Привет, Лиз»

— Стен, ты что, не хочешь со мной разговаривать?

«Иди к черту, Лиз».

— Стен, в какие игры ты играешь? Не звонишь девять месяцев, а когда я сама звоню и пытаюсь поговорить, тупо молчишь.

«Переспи со мной, Лиз».

— Я с тобой разговариваю, а?

— Да, со мной.

— Ну и почему же ты молчишь? Стен, ты меня пугаешь. Ты в самом деле меня пугаешь.

— Извини.

— Стен, что случилось? Почему ты не звонил?

— Ты была так мне нужна.

Ах какая мелодрама. Но это правда.

— Стен, я знаю. Я вела себя, как последняя сука.

— Нет, нет, вовсе нет. Просто я хотел слишком многого.

— Стен, я скучаю по тебе. Я хочу быть с тобой.

«Нет, не хороните меня в одинокой степи, где гуляет на свободе ветер да воют койоты».

— Давай сегодня? У меня?

— Хочешь сказать, что сегодня снимешь священный пояс целомудрия?

— Стенли, не будь таким гадким. Я по тебе скучаю.

— Я приду.

— Я люблю тебя.

— Я тоже.

Спустя несколько месяцев Стенли уже не был до конца в этом уверен, вовсе не был. Но Лиз стала для него соломинкой, за которую хватается утопающий.

«Я тону, — сказал себе Стенли — Умираю. Мorior.[111] Moriar. Mortuus sum».

В те времена, когда он встречался с Лиз, когда они еще были вместе, Стенли не играл в игры на скоростном шоссе. Стенли не смотрел, как умирают женщины. И ему не приходилось прятаться от самого себя даже во сне.

«Caedo.[112] Caedam. Cecidi».

Вранье, вранье. Когда это случилось в самый первый раз, он еще встречался с Лиз. Он перестал только после того, как… после того… Лиз не имеет к этому ни малейшего отношения. И ничто ему не поможет.

«Despero.[113] Desperabo. Desperavi».

Потом он сделал то, чего хотел меньше всего. Он встал, оделся, сел в машину и поехал на шоссе. Он пристроился за женщиной в красной «ауди». И стал ее преследовать.

Она была молодой, но машину вела хорошо. Он шел за ней от Шестой Южной до того места, где шоссе разветвляется, I-15 идет дальше на юг, а I-80 сворачивает на восток. До самого последнего момента она держалась в крайнем правом ряду, потом резко свернула и, перескочив через две полосы, оказалась на I-80. Стенли не собирался так просто ее упускать. И рванул наперерез. Громко загудел автобус, раздался скрежет тормозов, «датсун» Стенли занесло на двух колесах, он потерял управление. Мимо промелькнул фонарь.

А Стенли оказался на I-80, он ехал за «ауди» на расстоянии нескольких сотен ярдов. Он быстро сокращал разрыв.

«А дамочка шустрая, — говорил себе Стенли. — Ты шустрая, дамочка. С тобой я, похоже, ничего не добьюсь. Сегодня никто. Сегодня никто».

Он хотел сказать, что сегодня никто не умрет, и понимал, что именно это он и говорит (надеется, отрекается), но не разрешил себе произнести это вслух. Он вел себя так, будто в машине у него висел микрофон, записывающий каждое его слово для потомства.

«Ауди» двигалась в потоке машин со средней скоростью в семьдесят пять миль в час. Стенли не отставал. Время от времени место, куда он намеревался пристроиться, оказывалось занято. Он находил другое. Но отстал от нее на добрую дюжину машин, когда она свернула к последнему выезду с шоссе, резко поднимающегося отсюда в гору, в каньон Парли. Она двигалась на юг по I-215, Стенли пристроился за ней, хотя ему пришлось резко затормозить, чтобы вписаться в узкий поворот с одного шоссе на другое.

Она быстро проехала по шоссе I-215 до самого конца, а потом повернула на узкую двухполосную дорогу, которая обвивалась вокруг подножия горы. И, как обычно, по этой дороге со скоростью тридцать миль в час тащился груженный щебнем грузовик, рассыпая во все стороны мелкие камешки, как перхоть. «Ауди» пристроилась в хвост грузовику, а Стенли — в хвост «ауди».

Дамочка сообразительная. Она не стала обгонять. Не на такой дороге.

На перекрестке, откуда дорога поднималась к каньону Биг-Коттонвуд, к горнолыжным курортам (сейчас, весной, они были закрыты, а дорога пустынна), женщина, казалось, собиралась повернуть направо, на бульвар Форт-Юнион и обратно на скоростное шоссе. Но вместо этого свернула налево. Стенли предвидел такой вариант и тоже повернул налево.

Они совсем немного проехали по извивающейся вдоль каньона дороге, когда Стенли вспомнил, что дорога никуда не ведет. В Сноуберде она заканчивается, делает петлю и поворачивает обратно. Дама, такая сообразительная на первый взгляд, совершает глупость.

И тут он подумал, что сможет ее поймать. Он сказал:

— Девчонка, я смогу тебя поймать. Смотри в оба.

Что он станет с ней делать, если поймает, он и сам не представлял. Наверное, она вооружена. Скорее всего вооружена, иначе не стала бы так его дразнить.

Она срезала повороты на жуткой скорости, и Стенли приходилось пускать в ход все водительское мастерство, чтобы не отставать. Никогда еще игра в погоню не была такой трудной. Но в любую секунду она могла закончиться — девушка разобьется на одном из поворотов или же врежется во встречную машину.

«Будь осторожна, — думал он. — Будь осторожна, будь осторожна. Это всего лишь игра, не бойся, не паникуй».

Не паникуй? Едва эта женщина заметила, что он ее преследует, она все время хитрила, дразнила его легкой добычей. В ней не чувствовалось и намека на смятение, которое охватывало остальных. Эта — живая. Когда он ее поймает, она будет знать, что делать. Эта будет знать. «Veniebam.[114] Veniam. Vemes». Он засмеялся своей шутке.

И вдруг резко оборвал смех, крутанул руль вправо, ударил по тормозам. Лишь короткая красная вспышка мелькнула на повороте справа. Лишь короткая вспышка, но этого ему было достаточно. Сучка в красной «ауди» думает, что сможет его обхитрить. Думает, что увернется на повороте, а он поедет дальше.

Он забуксовал на гравии, но вскоре выровнял машину и уверенно поехал вперед по грязной проселочной дороге.

«Ауди» остановилась в нескольких сотнях ярдов от поворота.

Остановилась.

Наконец-то.

Он подъехал совсем близко, уже взялся за ручку дверцы. Но она не собиралась здесь останавливаться. Она думала спрятаться, чтобы он тем временем проехал мимо. Он оказался для нее слишком умным и все видел. И вот теперь она одна — на пустынной горной дороге, все еще сырой от растаявшего снега. Вокруг — только деревья, для лыжников слишком тепло, для любителей погулять слишком холодно. Она хотела его перехитрить, но сама попалась в ловушку.

Она поехала дальше. Он — за ней. На грязной неровной дороге двигаться даже со скоростью двадцать миль в час было непросто. Она же двигалась со скоростью тридцать миль. Его трясло от бешеного напряжения, но отступать он не собирался. Ей не удастся уйти от Стенли. Ее «ауди» сладострастно манила.

После бесконечной тряской езды горы вдруг расступились, впереди открылась небольшая долина. Дорога стала ровной, хотя вовсе не прямой. А «ауди» набрала скорость до немыслимых сорока миль в час. Женщина не хотела сдаваться. И великолепно владела рулем. Но и Стенли был прекрасным водителем.

«Пора кончать», — произнес он в невидимый микрофон.

Но все не кончал и не кончал.

Кончилась дорога.

Он обогнул поросший деревьями поворот и увидел, что дороги нет. Только просвет между деревьями и на расстоянии нескольких сотен ярдов — противоположная сторона ущелья. Краем глаза Стенли успел заметить — справа, там, где дорога резко поворачивает назад, стоит «ауди». В зеркале заднего вида он успел заметить лицо, как ему показалось, перекошенное от ужаса. Именно поэтому Стенли обернулся, чтобы получше его разглядеть, вывернул шею в отчаянной попытке рассмотреть лицо и не видеть, как изящно склоняются к нему деревья, как вздымаются навстречу скалы, разрастаясь и закрывая все вокруг. Острый камень рванулся вперед и пропорол насквозь и его, и «датсун-260Z».

Она сидела в своей «ауди», охваченная дрожью, ее сотрясали рыдания — от облегчения и ужаса. И облегчение, и ужас, все одновременно. Но теперь она уже научилась понимать, что ее трясет не только от волнения, но и от экстаза.

«Надо с этим кончать», — молча взывала она к самой себе.

Четверо, четверо, четверо.

«Четверых довольно», — говорила она, изо всей силы ударяя по рулю.

Потом сумела взять себя в руки, от мощного оргазма остались только легкая дрожь в бедрах и редкие спазмы, развернула машину и стала спускаться вниз по ущелью, — направляясь в Солт-Лейк-Сити, где ее ждали уже целый час.

Гробница песен

Во время дождя она сходила с ума. Уже четыре недели подряд почти каждый день шел дождь, и в лечебнице Миллард-Каунти пациентов не выводили на прогулку. Это, разумеется, никому не нравилось, а особенно несладко приходилось сестрам: им приходилось все время выслушивать жалобы и требования людей, которые хотели, чтобы их развлекали.

Элен, однако, не требовала, чтобы ее развлекали. Она вообще почти никогда ничего не требовала. Но дождь переносила еще хуже остальных. Возможно, потому, что ей было всего пятнадцать, и она была единственным ребенком в заведении, куда помещали обычно только взрослых. Скорее всего, она так плохо переносила дождь из-за того, что для нее были очень важны прогулки на открытом воздухе, и, несомненно, она получала от прогулок больше удовольствия, чем другие. Обычно ее приподнимали в кресле, обкладывали со всех сторон подушками, чтобы она сидела прямо, и кто-нибудь быстро катил кресло к стеклянным дверям, а Элен кричала:

— Быстрее, быстрее!

И так ее вывозили на улицу. Мне рассказывали, что на улице она обычно мало говорила. Просто тихонько сидела в своем кресле на лужайке, наблюдая за тем, что происходит вокруг. А потом ее везли обратно.

Я часто видел, как ее возвращали в дом раньше времени, потому что я пришел ее навестить, но она никогда не жаловалась, что из-за этого пришлось сократить прогулку. Я смотрел, как ее катят к дому, а она так жизнерадостно улыбалась, что я воображал, будто она приветственно машет руками — этот жест как нельзя более подходил к ее детской счастливой улыбке. Я представлял, как мелькают ее ноги, когда она бежит по траве, рассекая воздух, словно тяжелые волны. Но там, где полагалось быть рукам, были воткнуты подушки, чтобы она не упала на бок, а ремень на ее поясе удерживал ее от падения вперед, потому что у нее не было ног.

Дождь шел четыре недели, и я чуть не потерял ее.

Моя работа — одна из самых тяжелых во всем штате, я должен по очереди посещать шесть лечебниц в шести графствах, на посещение каждой отводится неделя. Я «проводил терапию», когда администрация лечебницы решала, что таковая необходима. Я так и не понял, чем они руководствовались, принимая подобное решение, ведь все до одного пациенты были не в своем уме: у большинства было безнадежное возрастное безумие, у некоторых — душевная мука калек и инвалидов.

Тот, кто проявил недюжинные способности в колледже, не станет работать обычным терапевтом на государственной службе. Иногда я притворяюсь, что не проявил особых способностей в учебе только потому, что не хотел плясать под чужую дудку. Но это неправда. Как объяснил один добрый профессор — мягко, и в то же время жестоко, — я просто не создан для научной деятельности. Зато я создан для терапии, не сомневаюсь. С тех пор, как я утешал свою больную раком мать весь последний год ее жизни, я уверился — у меня есть определенный дар, умение вправлять людям мозги. Я сделался всеобщим наперсником.

Тем не менее, я никогда не предполагал, что моя жизнь будет посвящена попыткам оказать помощь безнадежным, да еще в той части страны, где даже у здоровых нет больших оснований радоваться жизни. Но это все, на что я имел полномочия, и когда понял, что сумел преодолеть разочарования начального этапа, стал извлекать из своих занятий максимальную пользу.

Максимальной пользой оказалась Элен.

— Дождь, дождь, дождь, — такими словами приветствовала она меня на третий дождливый день.

— Как будто я сам не знаю, — ответил я. — У меня все волосы мокрые.

— А у меня — нет, как жаль, — ответила Элен.

— Не о чем тут жалеть. Зато не простудишься.

— Не простужусь, — сказала она.

— Мистер Вудберри говорит, ты хандришь. Я пришел, чтобы тебя развеселить.

— Сделай так, чтобы кончился дождь.

— Я похож на Господа Бога?

— Я думала, может, ты просто выступаешь под чужой личиной? Я, например, — да, — сказала она. То была наша обычная игра. — На самом деле я — огромный броненосец из Техаса, которому пообещали исполнить одно-единственное желание. И я пожелала стать человеком. Но одного броненосца недостаточно, чтобы получился настоящий человек, поэтому получилась я.

Она улыбнулась. Я улыбнулся в ответ.

Ей было всего пять лет, когда перед машиной ее родителей взорвался бензовоз, оба они погибли, а ей оторвало руки и ноги. Она выжила чудом и продолжала жить, что было чудовищной жестокостью. И при этом она оставалась более или менее счастливым человеком, всеобщей любимицей в клинике, чего я вообще не мог понять. Возможно, причина заключалась в том, что ей больше ничего не оставалось. Человеку, лишенному рук и ног, не так-то просто покончить с собой.

— Я хочу на улицу, — сказала она, отворачиваясь к окну. На улице было почти не на что смотреть. Несколько деревьев, лужайка, а за ней — забор, поставленный не для того, чтобы пациенты не разбежались, а для того, чтобы скрыть их от неприглядного любопытства жителей этого неприглядного города. Но вдалеке тянулись невысокие холмы, и почти всегда весело щебетали птицы. Теперь, разумеется, из-за дождя не было видно ни птиц, ни холмов. Не было и ветра, и деревья стояли не шелохнувшись. Просто лил и лил дождь.

— В открытом космосе так же, как в дождливую погоду, — сказала она. — Такие же звуки, негромкий тихий шелест где-то неподалеку.

— Вообще-то нет, — сказал я. — В открытом космосе вообще нет звуков.

— А ты откуда знаешь? — спросила она.

— Там нет воздуха. А без воздуха не бывает и звуков.

Она презрительно взглянула на меня.

— Так я и думала. На самом деле ты ничего не знаешь. Ты ни разу в жизни там не был, ведь правда?

— Ты что, хочешь поссориться?

Она уже собиралась отпарировать, но спохватилась и просто сказала:

— Чертов дождь.

— Тебе, по крайней мере, не приходится ездить по такой погоде, — сказал я. Но взор ее затуманился, и я подумал, что зашел в своих подтруниваниях слишком далеко.

— Эй, — окликнул я. — Как только распогодится, я повезу тебя кататься.

— Это все гормоны, — сказала она.

— При чем здесь гормоны?

— Мне пятнадцать. Мне всегда не нравилось оставаться дома. Но сейчас хоть волком вой. Мышцы напряжены, желудок сжался, и я хочу выбежать на улицу и громко кричать. Это все гормоны.

— А твои друзья? — спросил я.

— Ты что, шутишь? Они все там, играют под дождем.

— Все?

— Разумеется, кроме Гранти. Он от воды растает.

— И где же теперь Гранти?

— В морозильнике, где же еще.

— Когда-нибудь его по ошибке примут за мороженое и скормят гостям.

Она не улыбнулась. Просто кивнула, и я понял, что ничего не достиг. Она и впрямь хандрит. Я спросил, не хочется ли ей чего-нибудь.

— Только не таблеток, — сказала она. — От них я все время сплю.

— Если дать тебе возбуждающее, ты на стенки полезешь.

— Ловкий трюк, — сказала она.

— Просто это очень сильное средство. Так что, дать тебе что-нибудь, чтобы ты отвлеклась и от дождя, и от этих жутких желтых стен?

Она покачала головой.

— Я стараюсь не спать.

— Почему?

Она лишь снова покачала головой.

— Не могу спать. Не могу позволить себе спать слишком много.

Я повторил вопрос.

— Потому что, — ответила она, — я могу не проснуться.

Она говорила довольно резко, и я понял, что лучше больше не спрашивать ни о чем. Она редко сердилась на меня, но на сей раз ясно чувствовалось, что я подошел слишком близко к той черте, за которой мое общество уже не будет для нее желанным.

— Мне пора, — сказал я. — Ты обязательно проснешься.

И я ушел, и не видел ее целую неделю, и, по правде говоря, даже нечасто ее вспоминал — и из-за дождя, и из-за самоубийства в Форд-Каунти. Это самоубийство глубоко меня потрясло, ведь та женщина была еще такой молодой, ей было ради чего жить. Так, по крайней мере, я думал. Она моего мнения не разделяла и выиграла наш спор, хотя и дорогой ценой.

В выходные я живу в трейлере в Пидмонте. Живу один. Мое жилье сияет безупречной чистотой, потому что я ее фанатичный приверженец. Кроме того, убеждаю я себя, однажды вечером мне, возможно, захочется привести сюда женщину. Время от времени такое случается, время от времени мне даже бывает хорошо. Но я становлюсь раздражительным и беспокойным, когда женщины пытаются заставить меня изменить рабочее расписание, или хотят, чтобы я взял их с собой в мотели, где я останавливаюсь, или пристают к управляющему трейлерного парка, чтобы тот впустил их в мое отсутствие в мой трейлер. Они хотят навести там «уют».

«Уют» меня вовсе не интересует. Возможно, это связано со смертью матери. Ее болезнь переложила на меня ответственность за ведение хозяйства для отца — вот почему я стал аккуратной домохозяйкой. Лекарь, излечи себя сам.

Дождливые дни были заполнены переездами по скоростным магистралям, попытками вытащить из депрессии доведенных до безумия людей, ночи я проводил перед телевизором, поедая сэндвичи и ночуя в мотелях на средства штата. А потом наступило время отправиться в лечебницу Миллард-Каунти, где меня ждала Элен. Именно тогда я о ней впервые вспомнил, и вдруг осознал, что дождь льет уже не меньше недели, и что бедняжка, наверное, совсем лишилась рассудка.

Я купил кассету с записью Копланда. Элен предпочитала кассеты, которые останавливаются сами. А записи на восьми дорожках крутятся и крутятся, пока она не теряет способность думать.

— Где ты был? — спросила она.

— Сидел в клетке у одного кровожадного герцога из Трансильвании. Клетка, всего четырех футов высотой, висела над прудом, кишащим крокодилами. Спастись мне удалось только потому, что я выгрыз замок зубами. Крокодилы, к счастью, оказались сыты. А ты где была?

— Я серьезно. Ты что, работаешь не по расписанию?

— Я всегда придерживаюсь расписания, Элен. Сегодня среда. В последний раз я был здесь в прошлую среду. В этом году Рождество приходится на среду, значит, я буду здесь на Рождество.

— Еще почти целый год.

— Всего десять месяцев. Встретимся на Рождество. С тобой что-то стало скучновато.

Но она не была расположена к шуткам. В глазах ее стояли слезы.

— Я больше не выдержу, — сказала она.

— Извини.

— Мне страшно.

И ей в на самом деле было страшно. Ее голос дрожал.

— И ночью, и днем, когда я сплю. Я как раз подходящего размера.

— Для чего?

— Ты о чем?

— Ты сказала, что как раз подходящего размера.

— Я так сказала? Ах, не знаю, что я имела в виду. Я схожу с ума. Ты ведь именно поэтому здесь, разве не так? Чтобы я не потеряла рассудок. Я ничего не могу поделать. Я ничего не вижу, а все, что слышу, — лишь шелест дождя.

— Как в открытом космосе, — заметил я, вспомнив ее слова в прошлый раз.

Но она, оказалось, не помнила нашего разговора и испугалась.

— Откуда ты знаешь? — спросила она.

— Ты сама так сказала.

— В открытом космосе нет никаких звуков, — сказала она.

— Вот как, — ответил я.

— Потому что там нет воздуха.

— Я знаю.

— Тогда почему ты сказал «Вот как»? Слышен только шум двигателей. Слышен по всему кораблю. Легкое гудение, которое не прекращается ни на секунду. Совсем как шум дождя. А спустя некоторое время ты его уже не слышишь. Оно как будто становится тишиной. Мне Ананса рассказала.

Еще одна воображаемая подруга. В ее истории болезни говорилось, что ее вымышленные друзья продержались гораздо дольше, чем у большинства других детей. Именно для этого меня к ней и прикрепили — чтобы я помог ей избавиться от вымышленных друзей. От Гранти, ледяного поросенка, от Говарда, мальчика, который всех колотил, от Фуксии, ростом в несколько дюймов, жившей среди цветов, от Сью-Энн, приносившей ей куклы и игравшей в них вместо нее. Элен говорила, что куклы должны делать, а Сью-Энн это выполняла. Были и другие личности.

После нескольких сеансов я понял, что она отдает себе отчет, что ее друзья воображаемые, просто она коротала с ними время. Они находились вне ее тела и совершали поступки, на которые она сама не была способна. Я понял, что от них никакого вреда, а если уничтожить этот вымышленный мир, Элен станет еще более одинокой и несчастной. Она была в здравом рассудке, несомненно. И все-таки я продолжал к ней приезжать, и не просто потому, что она очень мне нравилась. Еще и для того, чтобы окончательно убедиться: она и вправду уверена, что ее друзья — лишь плод ее воображения. Ананса была чем-то новым.

— Кто такая Ананса?

— На самом деле ты не хочешь этого знать.

Она, без сомнения, не желала об этом говорить.

— Я хочу знать.

Она отвернулась.

— Я не могу тебя выгнать, но мне бы хотелось, чтобы ты ушел. Иногда ты становишься слишком любопытным.

— Такая уж у меня работа.

— Работа! — В ее голосе зазвучало презрение. — Прямо как вижу вас всех — как вы бегаете на своих здоровых ногах и работаете!

Что я мог на это ответить?

— Иначе нам не выжить, — сказал я. — Но я стараюсь.

И вдруг на ее лице появилось какое-то странное выражение. «У меня есть тайна, — казалось, думала она, — и я хочу, чтобы ты ее выведал».

— Может, у меня тоже будет работа.

— Может быть, — сказал я.

И попытался придумать, чем бы она могла заняться.

— Музыка не умолкает, — сказала она. Я неправильно понял.

— Ты мало на чем сможешь играть. Так уж получилось.

Немножко реализма не помешает.

— Не говори глупостей.

— О’кей. Больше не буду.

— Я говорю, что на моей работе всегда звучит музыка.

— А что это за работа?

— Тебе и вправду хочется знать? — произнесла она, таинственно возведя глаза к потолку, а потом отвернувшись к окну.

Я представил себе, что она — обычная пятнадцатилетняя девчонка. Тогда я расценил бы такое поведение, как заигрывание. Но тут крылось нечто другое. Что-то отчаянное. Она права. Я действительно хотел знать. Я сделал весьма логичное предположение, соединив два секрета, которые она побуждала у нее выманить.

— Какую работу предлагает тебе Ананса?

Она испуганно взглянула на меня.

— Так значит, это правда.

— Что правда?

— Все так страшно. Я стараюсь убедить себя, что это — всего лишь сон. Но это не сон, верно?

— Что не сон — Ананса?

— Ты думаешь, она такая же, как и все остальные мои друзья, да? Но они не приходят ко мне во сне, во всяком случае, не так. Ананса…

— Что Ананса?

— Она для меня поет. Когда я сплю.

Мои поднаторевшие в психологии мозги быстро сложили два и два.

— Разумеется, — сказал я.

— Она — в космосе, и она для меня поет. Ты не представляешь, какие песни.

И тут я вспомнил кое-что и вытащил кассету, которую для нее купил.

— Спасибо, — сказала она.

— Пожалуйста. Хочешь послушать?

Она кивнула. Я вставил кассету в магнитофон. «Весна в Аппалачах». Она кивала головой в такт музыке. Я представил, как она танцует. Она хорошо чувствовала музыку.

Но спустя несколько минут она замерла и заплакала.

— Это совсем другое, — сказала она.

— Ты уже слышала эту песню раньше?

— Выключи. Выключи, говорю.

Я выключил магнитофон.

— Извини. Мне казалось, тебе понравится.

— Вина, ничего, кроме вины, — сказала она. — Ты все время чувствуешь себя виноватым, так ведь?

— Почти всегда, — легко согласился я. Психологическим жаргоном злоупотребляли многие мои пациенты. Так же, как языком мыльных опер.

— Извини, — сказала Элен. — Просто это не та музыка. Совсем не та. Вот я послушала, и все остальное по сравнению с ней кажется таким темным. Как будто идет дождь, все серое, мрачное и тяжелое, словно композитор пытается разглядеть далекие холмы, но дождь ему мешает. Но несколько минут мне казалось, что у него получится.

— Такая же музыка у Анансы?

Она кивнула.

— Я знаю, ты мне не веришь. Но во сне я ее слышу. Она говорит, что только во сне и может со мной общаться. И она не разговаривает, только поет. Она там, далеко, в своем космическом корабле. Поет. А я по ночам ее слышу.

— Почему именно ты?

— Ты хочешь спросить, почему ее слышу только я? — Она рассмеялась. — Потому что я такая, какая есть. Ты ведь сам говоришь — из-за того, что я не могу бегать, я живу воображением. Она говорит, что связующие нити между разумами очень тонкие, и их трудно не упустить. Но мою нить она не упускает, потому что я живу исключительно сознанием. Она держит мою нить. Теперь, когда я засыпаю, я вообще не могу от нее отделаться.

— Отделаться? Мне казалось, она тебе нравится.

— Не знаю, что мне нравится. Мне нравится. Нравится музыка. Но Анансе нужна я. Она хочет, чтобы я была с ней. Она хочет дать мне работу.

— А как она поет?

При слове «работа» она задрожала и как-то замкнулась в себе. Чтобы поддержать затухающий разговор, я попытался коснуться темы, которой она недавно интересовалась.

— Это ни на что не похоже. Она там, в космосе, все вокруг черным-черно, и слышен только гул двигателей, похожий на шум дождя, а она собирает космическую пыль и прядет свои песни. Она простирает в пространство свои пальцы или уши, я не знаю. Не могу понять. Так она собирает пыль и плетет свои песни, превращая пыль в музыку, которую я слышу. Это очень сильная музыка. Ананса говорит, что именно благодаря песням она может передвигаться в межзвездном пространстве.

— Она одна?

Элен кивнула.

— Я ей нужна.

— Ты ей нужна. Но как она может тебя заполучить, ведь ты здесь, а она — там?

Элен облизала губы.

— Я не хочу об этом говорить. — Она произнесла это таким голосом, что я сразу понял: она уже готова все рассказать.

— Лучше бы ты все-таки рассказала. На самом деле очень важно, чтобы ты все рассказала.

— Она говорит… Говорит, что может меня забрать. Говорит, что, если я выучу ее песни, она сможет вытащить меня из моего тела и забрать туда, к себе, где она даст мне и руки, и ноги, так что я смогу и бегать, и танцевать, и…

Она расплакалась.

Я похлопал ее по единственному месту, к которому она разрешала прикасаться, — по мягкому животику. Она запрещала себя обнимать. Я попытался разок, много лет назад, но она закричала во весь голос, чтобы я не смел. Одна из сестер рассказала, что ее обнимала мама, и Элен хотелось тоже обнять кого-нибудь. Но она не могла.

— Это очень хороший сон, Элен.

— Это ужасный сон. Как ты не понимаешь? Я стану такой же, как она.

— А какая она?

— Она — это космический корабль. Межзвездный корабль. И она хочет, чтобы я пришла к ней, тоже стала космическим кораблем. И чтобы мы плыли в космосе, распевая песни, тысячи и тысячи лет.

— Элен, это всего лишь сон. Не надо его бояться.

— Вот что с ней сделали: отрезали ей руки и ноги и засунули в этот аппарат.

— Но тебя никто не собирается засовывать в аппарат.

— Я хочу на улицу, — сказала она.

— Нельзя. Дождь.

— Пусть идет к черту, этот дождь.

— Пусть идет к черту, но это не поможет.

— Я не шучу! Она все время преследует меня, даже когда я не сплю. Она пристает ко мне, усыпляет, а потом начинает петь, и я чувствую, как она тянет и тянет меня к себе. Если бы мне удалось выйти на улицу, я бы еще продержалась, если бы я только могла…

— Эй, успокойся! Знаешь, тебе лучше принять…

— Нет! Я не хочу спать!

— Слушай, Элен, это всего лишь сон. Нельзя позволять сну так сильно на тебя влиять. Все из-за дождя, поэтому ты не можешь выйти на прогулку. От этого тебе хочется спать, и тебе снится один и тот же сон. Но не надо сопротивляться, это, в общем, очень хороший сон. Почему бы тебе просто с ним не смириться?

Она смотрела на меня, в ее глазах застыл ужас.

— Ты ведь не всерьез. Ты не хочешь, чтобы я ушла.

— Нет. Конечно, я не хочу, чтобы ты ушла. Но ты и не уйдешь, разве сама не понимаешь? Это только сон, как будто ты паришь там, в космосе, среди звезд…

— Она не парит. Она прокладывает путь в открытом космосе с такой скоростью, что у меня при виде этого кружится голова.

— Ну и пусть кружится. Как будто твой разум придумал для тебя такой способ бегать.

— Ты ничего не понял, мистер Терапевт. Я думала, ты поймешь.

— Я пытаюсь.

— Если я пойду за ней, я умру.

— Кто читал ей в последнее время? — спросил я сестру.

— Мы все читали понемножку, а еще добровольные сиделки из города. Она им нравится. Ей всегда кто-нибудь читает.

— Надо бы проследить за этим повнимательней. У нее появились откуда-то новые фантазии. Про космические корабли, звездную пыль и песни в открытом космосе. И она чем-то напугана.

Медсестра нахмурилась.

— Мы одобряем все, что она читает, и про всякие такие вещи читают уже много лет. Раньше ничего плохого от этого не случалось. Что же теперь стряслось?

— Думаю, все из-за дождя. Сидя взаперти, она теряет ощущение реальности.

Сестра закивала в знак согласия и сказала:

— Да, знаю. Во сне она бог знает что вытворяет.

— Что, например? Что именно вытворяет?

— Поет какие-то жуткие песни.

— На какие слова?

— Вообще без слов. Просто напевает мелодии. Только мелодии просто ужасные, их и музыкой-то назвать нельзя. И голос у нее становится какой-то странный, скрипучий. Она очень крепко спит. Теперь стала спать больше, и это к лучшему, как мне кажется. Она всегда начинает нервничать, если ее не выпускают на улицу.

Элен, несомненно, нравилась сестре. Было трудно не испытывать к девочке сочувствия, но Элен хотела, старалась понравиться окружающим, и люди ее любили. Во всяком случае, те из них, кому удавалось побороть ужас при виде плоского пространства под простыней возле ее туловища.

— Послушайте, — сказал я, — может, все-таки ее одеть и вывезти на улицу, несмотря на дождь?

Сестра покачала головой.

— Дело не только в дожде. Похолодало. А после того взрыва она ведь так до конца и не оправилась, у нее нет сил сопротивляться болезни. Понимаете, слишком велики шансы, что она может умереть от самой обычной простуды. А я не хочу рисковать.

— Значит, мне надо приезжать к ней почаще, — сказал я. — Как можно чаще. С ней что-то происходит, и это пугает ее до смерти. Ей кажется, что она умрет.

— Ох, бедняжка, — сказала сестра. — С чего она взяла?

— Не важно. Может, кто-то из ее вымышленных друзей слегка отбился от рук.

— Но вы же говорили, что от них никакого вреда.

— Раньше так и было.

Покидая лечебницу, я еще раз зашел в комнату Элен. Она спала, и я услышал, как она поет. Жутко. Временами можно было узнать обрывки мелодии Копланда, которые она слушала недавно, но очень искаженные, а все остальное вообще не вызывало никаких ассоциаций, это и музыкой назвать было нельзя. То в ее голосе звучали высокие незнакомые ноты, то вдруг он становился низким, грубым, скрипучим, а один раз ясно послышался скрежет мощного двигателя, доносящийся сквозь металлические стены, — тяжелый гулкий звук, тонущий в бесконечной пустоте.

Я представил себе Элен, из плеч и бедер которой тянутся длинные провода, голова ее внутри металлического скафандра, глаза закрыты. А ее воображаемая Ананса ведет космический корабль так, словно управляет собственным телом. Я понимал, что в какой-то степени для Элен это будет благом. В конце концов, она ведь родилась нормальной. Она помнит, как бегала и играла, как ела сама, как сама одевалась, возможно, даже помнит, как училась читать и произносила слова, прикасаясь при этом к каждой букве. И даже вымышленные руки космического корабля смогут заполнить огромную пустоту в ее душе.

Для ребенка главное — не в нем самом, не в его теле, для него главное лежит снаружи, там, где пальцы левой руки встречаются с пальцами правой. То, к чему прикасаются пальцы, и становится жизнью, то, что видят глаза, и есть истинное «я». А Элен, не успев еще переместиться внутрь себя, утратила это «я» в автокатастрофе. И с помощью загадочной Анансы пыталась его вернуть.

Но это было весьма неприятное «я».

Я вошел и сел у кровати Элен, вслушиваясь в ее пение. Ее тело чуть двигалось, спина слегка изгибалась в такт мелодии. Высокие и низкие, тихие, скрипучие звуки. Песня звучала по-разному, и я пытался понять, есть ли в ней какой-нибудь смысл. Что происходит в ее сознании, порождая подобные звуки?

«Если я пойду за ней, я умру».

Конечно, ей страшно. Я посмотрел на бесформенный кусок плоти на постели, укрытый простыней так, что на виду оставалась лишь голова. Я постарался взглянуть на ее туловище с иной точки зрения, так, как она сама его видела — сверху. Из-за возвышающихся ребер нижняя часть тела — живот и едва намеченные бедра — совсем пропадали из виду, и туловище, увиденное в перспективе, почти исчезало. Но это все, что у нее осталось, и если она верит — а, похоже, она действительно верит, — что, следуя за Анансой, она лишится и этого жалкого подобия тела, разве смерть для нее менее страшна, чем для тех, кто имеет возможность жить полной жизнью? Сомневаюсь. Для Элен жизнь была полна радости. Она не захочет променять ее на существование внутри собственного сознания, посвященное странной музыке металлических рук.

Если бы только не дождь. Для Элен самое главное — жизнь снаружи, там, где деревья, птицы и холмы вдалеке, где дует ветерок, которому дозволяется обнимать ее крепче, чем любому из людей. А если из-за дождя она окажется надолго отрезана от реальности, составляющей важную часть ее жизни, сколько времени она сможет сопротивляться неутомимому зову Анансы, сулящей ей руки, ноги и несмолкающую музыку?

Повинуясь внезапному порыву, я встал и очень осторожно приподнял ей веки.

Ее открытые глаза уставились в потолок, не моргая.

Я отпустил ее веки, она не шевельнулась.

Я повернул ее голову в сторону, но девочка не вернула ее обратно. Не проснулась. Только продолжала петь; то, что я делал, вовсе ее не потревожило.

Кататония или начало каталепсии.

«Она теряет рассудок — думал я, — и если мне не удастся ее вернуть, удержать здесь, Ананса победит, и врачам в этой лечебнице придется в течение многих лет ухаживать за лишенным сознания куском плоти. Столько, сколько они смогут сохранять жизнь в том, что останется от Элен».

— Я вернусь в субботу, — сказал я дежурной.

— Почему так скоро?

— Элен переживает некий кризис, — объяснил я. Некая вымышленная космическая женщина хочет ее забрать — нет, этого я говорить не стал.

— Надо, чтобы медсестры как можно дольше не давали ей спать. Пусть читают ей, играют с ней, разговаривают. Обычного ночного сна вполне достаточно. И никакого дневного отдыха.

— Почему?

— Просто я боюсь за нее, вот и все. Думаю, у нее в любой момент может начаться кататония. Этот сон ненормален. Я хочу, чтобы с нее не спускали глаз.

— Все настолько серьезно?

— Да, настолько серьезно.

В пятницу показалось было, что тучи рассеиваются, но солнце выглянуло лишь на несколько минут, а потом огромная гряда облаков вновь надвинулась с северо-запада, и погода испортилась еще больше. Я заканчивал сеанс терапии довольно небрежно, несколько раз замолкая на середине фразы. Одна из пациенток рассердилась и, прищурившись, взглянула на меня.

— Вам платят не за то, чтобы вы размышляли о своих барышнях, разговаривая со мной.

Я извинился и постарался сосредоточиться на работе. Эта женщина любила поговорить, и мне было трудно следить за ходом ее мыслей. Но в чем-то она была права. Я не мог перестать думать об Элен. А когда пациентка упомянула про барышень, у меня в голове словно прозвенел звоночек. Ведь я общался с Элен дольше и ближе, чем с любой другой женщиной за много-много лет. Если только можно говорить об Элен как о женщине.

В субботу я снова поехал в Миллард-Каунти. Медсестры в лечебнице были чем-то сильно встревожены. Они объяснили, что сперва не поняли, как долго она уже спит, а потом попытались ее разбудить. Утром она засыпала два или три раза, а после полудня — еще того больше. Вечером уснула в полвосьмого и спала не меньше двенадцати часов.

— И она все время поет. Это ужасно. Поет даже по ночам. Все поет и поет.

Но когда я вошел к ней, она не спала.

— Не сплю специально в честь твоего приезда.

— Спасибо, — сказал я.

— Обычный субботний визит. Я, похоже, и в самом деле съезжаю с катушек.

— Вообще-то нет. Но мне не нравится, что ты так много спишь.

Она с трудом улыбнулась.

— Я тут ни при чем.

Я улыбнулся, надеюсь, слегка веселее, чем она.

— А мне кажется, все дело в твоей голове.

— Думайте, что хотите, господин доктор.

— Я не доктор. У меня степень магистра.

— Какая там глубина?

— Глубина?

— Ну, из-за дождя. Наверняка уже натекло достаточно, чтобы удержать на плаву с десяток ковчегов. Бог вздумал уничтожить мир?

— К сожалению, нет. Хотя моторы некоторых автомобилей он уже уничтожил — тех, что решили слишком быстро проехать по лужам.

— А сколько времени должен идти дождь, чтобы затопить всю землю?

— Земля круглая. Вода все время будет с нее стекать.

Она рассмеялась. Как приятно было слышать ее смех — но он оборвался слишком резко, и она испуганно взглянула на меня.

— Знаешь, я ухожу.

— Да?

— Я как раз подходящего размера. Она меня измерила, и я идеально подошла. У нее есть для меня место. Хорошее место, оттуда слышно звездную музыку, и я смогу научиться петь. И у меня будут направляющие двигатели.

Я покачал головой.

— Ледяной поросенок Гранти был таким милым. А это, Элен, вовсе не мило.

— А я разве говорила, что Ананса милая? Ледяной поросенок Гранти был на самом деле, папа сделал его однажды из ледяной крошки на пикнике. Но не успели его выкопать из земли, как он растаял. Я не придумываю своих друзей.

— А цветочная девочка Фуксия?

— Мама обычно обрывала бутоны на фуксии у парадной двери. И мы играли с ними в траве, как с куклами.

— Но Ананса другая.

— Ананса пришла ко мне во сне. Это она нашла меня. Я ее не выдумала.

— Разве ты не понимаешь, Элен, как начинаются галлюцинации? Они очень похожи на реальность.

Она покачала головой.

— Все это я знаю. Медсестры читали мне книги по психологии. Просто Ананса… Она другая. Она не могла просто так возникнуть у меня в голове. Она не такая, она — настоящая. Я слышала ее музыку, не такую примитивную, как у Копланда. Она — не фальшивая.

— Элен, когда в среду ты спала, у тебя начиналась кататония.

— Знаю.

— Знаешь?

— Я чувствовала, как ты прикасаешься ко мне. Как поворачиваешь мою голову. Я хотела поговорить с тобой, попрощаться. Но она тогда пела, понимаешь? Она пела. А теперь она разрешает мне петь самой. Когда я пою для нее, мне кажется, будто я — паук, который по своей паутинке пробирается куда-то далеко, в другие места. Я иду туда, где она меня ждет. В темноту. Там темно, холодно и одиноко, но я знаю, что далеко, на другом конце паутинки, меня ждет она, чтобы навечно стать моим другом.

— Элен, ты пугаешь меня.

— Знаешь, на ее корабле совсем нет деревьев. Только поэтому я все еще здесь. Я вспоминаю деревья, и холмы, и птиц, и траву, и ветер, и думаю, как мне будет не хватать всего этого. Она сердится на меня и обижается. Но все же поэтому я еще здесь. Только мне все труднее вспоминать, как выглядят деревья. Я стараюсь, но получается то же самое, как тогда, когда я пытаюсь вспомнить лицо матери. Я помню ее платье и волосы, но лицо все время ускользает. Даже когда я смотрю на фотографию, она кажется мне чужой. И деревья теперь для меня чужие.

Я погладил ее лоб. Сперва она дернула головой, потом успокоилась.

— Извини, — сказала она. — Я вообще-то не люблю, когда меня трогают здесь.

— Больше не буду, — сказал я.

— Нет, давай. Я не против.

И я опять погладил ее по лбу. Он был сухим и холодным, и она едва заметно приподняла голову, подставляя его под мою ладонь. Невольно я вспомнил, как вчера выразилась моя пациентка. Барышни. Я гладил Элен и думал о том, что хочу заняться с ней любовью. Я немедленно выбросил эту мысль из головы.

— Удержи меня, — сказала она. — Не дай мне уйти. Мне очень хочется уйти, но я не должна. Я как раз нужного размера, но неправильной формы. И там — не мои руки. Я знаю, какие у меня были руки.

— Я постараюсь удержать тебя, если смогу. Но ты должна мне помочь.

— Только не надо уколов. От уколов у меня разум отрывается от тела. Если мне станут делать уколы, я умру.

— А что еще я могу сделать?

— Просто удержи меня, как угодно, как хочешь.

Потом мы поговорили о каких-то пустяках, делая вид, что у нее все в порядке. Вспомнили и про церковные собрания.

— Я и не знал, что ты такая набожная, — сказал я.

— Вовсе нет. Но чем еще заниматься по воскресеньям? Они поют гимны, и я пою вместе с ними. А служба на прошлой неделе задела меня за живое. Священник говорил о Христе в гробнице. О том, как он провел там три дня, а потом слетел ангел и выпустил его. Я все думала и думала о нем, о том, что он чувствовал, запертый в темноте в пещере, в полном одиночестве.

— Невесело.

— Не в том дело. Возможно, его это даже воодушевляло. Если, конечно, все так и было. Вот он лежит на своем каменном ложе и говорит себе: «Они думают, я умер, а я здесь. Я живой».

— У тебя он получается каким-то самодовольным.

— Ну да. Почему бы и нет? Интересно, когда я буду рядом с Анансой, у меня тоже будут возникать такие мысли?

Опять эта Ананса.

— Я вижу, о чем ты подумал. Ты подумал: «Опять эта Ананса».

— Ага, — сказал я. — Как бы я хотел, чтобы ты о ней забыла и вернулась к своим более безобидным приятелям.

Внезапно ее лицо исказила гримаса гнева.

— Ты можешь думать, что хочешь. Только оставь меня в покое.

Я попытался извиниться, но она не желала ничего слушать. Она настаивала на том, что эта звездная женщина реальна. В конце концов я ушел, повторив еще раз медсестрам, что не надо позволять ей долго спать. Вид у сестер был встревоженный, они не хуже меня видели, как изменилась Элен.

Я остался в Милларде на уикенд, поэтому позвонил Белинде. В ту пору у нее не было ни мужа, ни приятеля, и она приехала ко мне в мотель. Мы пообедали, позанимались любовью, потом стали смотреть телевизор. То есть это она смотрела телевизор. А я лежал в постели и думал. И когда на экране замелькала сетка и Белинда, наконец, поднялась, охваченная страстью и алкоголем, я все еще думал об Элен. И пока Белинда целовала меня, щекотала и шептала на ухо всякие глупости, я представлял, что у меня нет ни рук, ни ног, что я лежу и могу шевелить только головой.

— Да что с тобой такое? Ты меня не хочешь?

Я встряхнулся. Не стоит расстраивать Белинду, я ведь сам ее позвал, значит, вся ответственность лежит на мне. Хотя в данном случае ответственность как раз невелика. И мысли об ответственности не давали мне покоя.

Я занимался любовью с Белиндой медленно и осторожно, но с закрытыми глазами. И все время представлял себе вместо ее лица лицо Элен. Барышни. И хотя по моей спине скользили пальцы Белинды, я все равно представлял, что занимаюсь любовью с Элен. А обрубки рук и ног вовсе и не были такими ужасными, как я опасался сначала.

Я просто чувствовал глубокую печаль. Ощущал огромную трагическую потерю, словно Элен умерла, хотя я мог бы ее спасти, как сказочный принц. Один символический поцелуй — и принцесса проснется и будет жить долго и счастливо. А я ее не поцеловал.

Когда мы кончили, я заплакал.

— Ах, бедняжка, — очень сочувственно проговорила Белинда. — Что с тобой такое? Да нет, можешь не говорить.

Она обняла меня, и я наконец уснул, прижавшись головой к ее груди. Она думала, что нужна мне. Пожалуй, в тот момент так оно и было.

Я не поехал к Элен в воскресенье, как хотел сделать сначала.

Я весь день собирался отправиться к ней, но вместо этого сидел и смотрел немыслимый набор отвратительных утренних воскресных передач. А когда все-таки вышел, полный решимости немедленно отправляться в лечебницу проведать Элен, то погрузил вещи в багажник, поехал в свой трейлер и там опять сидел и смотрел телевизор.

Почему я не мог к ней поехать?

«Ты должен удержать меня здесь», — сказала она.

«Удержи меня как угодно, как хочешь», — так она сказала.

И мне казалось, что я знаю — как. В том-то и была проблема. Где-то в глубине души я понимал, что все это слишком реально, а волшебные сказки — огромное заблуждение. Принц разбудил принцессу вовсе не поцелуем. Он разбудил ее обещанием, что в его объятиях она всегда будет счастлива. И она проснулась, чтобы жить долго и счастливо. Если бы она не была уверена, что он говорит правду, она предпочла бы вечный сон.

О чем просила меня Элен?

И почему я боялся?

Я опасался не из-за работы. Настоящий профессионал не должен вступать с пациентом в личные отношения. Но, с другой стороны, когда это я был настоящим профессионалом?

В конце концов я лег спать, сожалея, что со мной нет Белинды, потому что мне необходимо было любое, даже самое слабое утешение. Почему бы всем женщинам не быть такими, как Белинда: мягкими, любящими и нетребовательными?

Но, засыпая, я думал о Элен. О ее лице, об ужасном обрубке тела, полном немого укора. Во сне она не оставляла меня всю ночь.

Она не оставляла меня и тогда, когда я проснулся. Миновал обычный понедельник, и вторник, наступила среда, а я все еще боялся ехать в лечебницу Миллард-Каунти. И не поехал туда с утра. Уже близился вечер, и дождь лил по-прежнему, поля превратились в озера, бурные потоки переполняли не готовые к такому буйству стихии городские стоки.

— Поздновато вы, — сказал дежурный.

— Все из-за дождя, — ответил я.

Он кивнул, но у него был встревоженный вид.

— Мы думали, как хорошо было бы, если бы вы приехали вчера, но нигде не могли вас застать. С Элен проблемы.

И я понял, что мое опоздание сослужило свою проклятую службу, в точности как я и ждал.

— Она с понедельника не просыпается. Просто лежит и все время поет. Ей сделали внутривенную инъекцию, и она спит.

Она и в самом деле спала. Я попросил всех выйти из комнаты.

— Элен, — позвал я. Молчание.

Я снова и снова ее звал. Я прикасался к ней и поворачивал туда-сюда ее голову. Она не шевелилась и все пела и пела. Ее голос звучал то высоко, то низко, то звенел, как струна, то скрипел металлом. Я прикрыл ей рот рукой, и все равно она продолжала петь, как будто ее ничего больше не беспокоило.

Я сдернул с нее одеяло и всадил ей в живот булавку, потом еще раз — в мягкую кожу у ключицы. Никакой реакции. Я ударил ее по лицу. Ничего. Она уже не здесь. И я снова мысленно увидел ее частью межзвездного корабля, но на сей раз воспринял это совсем по-другому. Нужного размера оказалось вовсе не ее тело, а ее разум. Именно разум тянулся к Анансе, двигаясь по невесомой паутинке песни туда, где ему обещали тело.

Обещали работу.

Может, нужна шоковая терапия? Я представил, как и без того бесформенное тело подпрыгивает и изгибается из-за проходящего через него электрического тока. Единственным результатом такой процедуры станет еще одна мука лишенной сознания плоти. Сильнодействующие уколы?

Я не знал, что еще можно сделать, чтобы вернуть ее оттуда, куда она ушла. Отчасти я, кажется, даже поверил в существование Анансы. Я стал говорить.

— Ананса, отпусти ее. Пусть она вернется ко мне, прошу тебя, пожалуйста, она нужна мне.

Почему я плакал тогда, в объятиях Белинды? Ах, да. Потому что узрел принцессу, но не решился ее разбудить, ведь счастливое будущее показалось мне тогда чертовски недостижимым.

И в лихорадочном порыве первого мрачного озарения и осознания своей потери я этого все же не сделал. Не поддался ни порыву страсти, ни приступу страха и горя. Я долгие часы просидел у ее постели, глядя на слабое и беспомощное тело, теперь лишенное души. Как мне хотелось, чтобы она открыла глаза, проснулась и сказала:

— Эй, представляешь, какой сон мне приснился?

Чтобы сказала:

— Как ловко я обвела тебя вокруг пальца! Булавки, конечно, нелегко было вытерпеть, но я все равно тебя провела!

Но она меня не провела.

И, в конце концов, движимый не страстью, а отчаяньем, я встал, наклонился к ней, уперся руками о кровать по обе стороны от ее тела, прижался щекой к ее щеке и стал шептать ей на ухо. Я обещал все, что только мог придумать. Я обещал, что больше никогда не будет дождя. Я обещал деревья, цветы, холмы, и птиц, и ветер, когда она захочет. Я обещал, что заберу ее из лечебницы, обещал, что отвезу в те места, о которых она могла лишь мечтать.

И потом, когда я совсем охрип, а ее волосы стали мокрыми от моих слез, я пообещал ей единственное, что могло ее вернуть. Я пообещал ей себя. Любовь до гроба, любовь, которая сильнее любых песен Анансы.

И тогда чудовищное пение смолкло. Она еще не проснулась, но перестала петь и пошевелилась. Она повернула голову и, похоже, просто уснула, теперь это была уже не кома.

Я просидел у ее постели всю ночь. Я уснул в кресле, и медсестра укрыла меня. Я все еще сидел в кресле, когда меня разбудил голос Элен.

— Какой же ты лгун! Дождь все еще идет!

Сознание того, что мне удалось вернуть человека из пределов более далеких, нежели сама смерть, заставило меня испытать никогда прежде не испытанное чувство могущества. Жизнь Элен была полна горечи, но клятва верности, которую я ей принес, по-видимому, смогла примирить ее даже с такой жизнью. Во всяком случае, именно так я расценил то, что случилось. И это переполнило меня восторгом, делая слепым и глухим к тому, что же на самом деле произошло.

Радовался не я один. Медсестры суетились вокруг Элен, а администратор собрался писать победоносный отчет.

— Я опубликую эти данные, — заявил он.

— Но это слишком личное, — заметил я.

Однако в глубине души я уже сам соображал, как бы придать дело огласке, чтобы оно сыграло на руку моей карьере. Мне самому было стыдно, что искренний, идущий от сердца порыв я собираюсь использовать для удовлетворения своих карьерных амбиций, но я не мог закрыть глаза на то, с каким уважением ко мне вдруг стали относиться люди, еще несколько часов назад считавшие меня серой посредственностью.

— Это слишком личное, — твердо повторил я. — У меня нет никакого желания придавать делу огласку.

Но, к своему отвращению, я понял, что уважение, с каким администратор отнесся к моему решению, радует меня. Мое самомнение все росло и росло — по крайней мере, пока я находился среди тех, кто жаждал меня поблагодарить. Но, будучи мудрым психологом, я отправился к единственному человеку, который питал ко мне истинную благодарность, а не мимолетное восхищение. Заслуженную благодарность, как я тогда полагал. Я отправился к Элен.

— Привет, — сказала она. — А я-то думала, куда ты пропал.

— Да просто вышел на минутку, — ответил я, — чтобы забежать в Нобелевский комитет.

— Тебя хотят наградить за то, что ты меня вернул?

— Вовсе нет. Меня хотели наградить за то, что я впервые вступил в контакт с настоящим инопланетным существом из далекого космоса. А я плюнул им в лицо и вместо этого вернул назад тебя. И вот теперь они расстраиваются.

Она была явно взволнована. Это совсем на нее не походило — иметь такой взволнованный вид. Обычно она никогда за словом в карман не лезла.

— И что теперь с тобой сделают?

— Не знаю. Может, бросят в кипящее масло. Самое обычное дело. Хотя, возможно, теперь придумали, как зажарить человека живьем в потоке солнечной энергии. Дешевле обойдется.

Не самая остроумная шутка. Но она не поняла, что я шучу.

— Все не так, как она говорила. Она говорила, что… Она…

Я сделал попытку справиться с холодным страхом, вдруг шевельнувшимся в груди.

«Думай, — говорил я себе. — «Она» может означать кого угодно».

— Кто — она? — спросил я.

Элен молчала. Я протянул руку и коснулся ее лба. Он покрылся испариной.

— Что случилось? — спросил я. — Ты чем-то расстроена?

— Мне следовало знать заранее.

— Знать что?

Она покачала головой и отвернулась. И тогда я подумал, что знаю, в чем дело. Знаю, но мы вполне можем с этим справиться.

— Элен, — начал я, — ты ведь еще не до конца выздоровела, не так ли? Ты не до конца избавилась от Анансы? Мне ты можешь довериться. Разумеется, я бы хотел, чтобы ты совсем излечилась от своих фантазий, но это было бы настоящим чудом. А разве я похож на волшебника? Мы продвигаемся медленно и постепенно. Я вывел тебя из каталепсии. И, в конце концов, мы освободим тебя от Анансы.

А она по-прежнему молчала, уставившись в серое от дождя окно.

— Тебе не надо делать вид, что все совсем прошло. Конечно, это очень мило с твоей стороны, и я почувствовал себя настоящим героем. Но я — взрослый человек, и смогу справиться с небольшим разочарованием. Ведь самое главное, что ты здесь, с нами, и больше не спишь.

Взрослый человек, черта с два! Я испытывал ужасное разочарование, и мне было стыдно, ведь слова мои были неискренними. Ничего из моего лечения не вышло. Никакой я не герой и не волшебник. Ничего-то я не достиг! Я самый обыкновенный психолог, к тому же довольно заурядный.

Но я не хотел сосредоточиваться на собственных переживаниях.

«Надо быть профессионалом, — убеждал я себя. — Ей нужна твоя помощь».

— Поэтому ты не должна чувствовать себя виноватой.

Она опять повернулась ко мне, ее глаза ярко горели.

— Виноватой? — Она почти улыбалась. — Виноватой.

Она смотрела на меня, не отрываясь, хотя вряд ли ясно видела мое лицо, потому что на ее ресницах сверкали слезы.

— Ты старалась сделать, как лучше, — сказал я.

— Да? Старалась? Ты правда так думаешь?

Она горько улыбнулась. Эта улыбка была так не похожа на ее улыбку, и в один ужасный миг я вдруг увидел перед собой чужого человека, а вовсе не Элен, мою юную дерзкую пациентку.

— Я хотела остаться с ней, — сказала она. — Я хотела, чтобы она была там, со мной. Она была такая живая. И когда она, наконец, пришла на мой корабль, она пела, и танцевала, и размахивала руками, и тогда я сказала себе: «Вот чего мне недоставало, вот чего я жаждала все эти бесконечные века, распевая песни». Но потом я услышала тебя.

— Ананса, — произнес я, впервые осознав, кто передо мной.

— Я услышала, как ты зовешь ее. Думаешь, мне легко было решиться? Она тоже тебя слышала, но не захотела вернуться. Свои новые руки и ноги она бы ни на что не променяла. Для нее все это внове. Но у меня они уже давно. Зато чего у меня не было — это тебя.

— Где она? — спросил я.

— Там. Она поет так, как мне никогда не удавалось.

С минуту она задумчиво молчала, потом печально произнесла:

— А я здесь. Только, похоже, я просчиталась. Потому что мне не удалось тебя провести. И теперь ты бросишь меня. Тебе нужна Элен, а ее нет. Я оставила ее одну. И ей там будет хорошо, во всяком случае, еще очень долго. Но потом… Потом она поймет, что я ее обманула.

Она говорила голосом Элен. Это несчастное тело было телом Элен. Но теперь я понимал, что ничего не смогу поделать. Элен больше нет, она парит в бесконечном пространстве космоса, где сознание прячется, стараясь укрыться от самого себя. А вместо нее здесь Ананса. Незнакомый мне человек.

— Ты ее обманула? — спросил я. — В чем?

— Все останется по-прежнему. Спустя некоторое время она выучит все песни, и они будут такими всегда. Там ничего не меняется. Ты занимаешься одним и тем же, пока звезды не рухнут, но все вокруг остается прежним.

Я провел по волосам и сам удивился, почувствовав, как дрожит рука.

— О боже, — прошептал я.

То были просто слова, не молитва.

— Ты меня ненавидишь, — сказала она.

Ненавижу? Ненавижу мою безумную крошку Элен? О нет. Для ненависти у меня есть другой объект. Я ненавидел дождь, из-за которого она оказалась отрезана от реального мира, не дававшего ей потерять рассудок. Я ненавидел ее родителей — за то, что они не оставили ее дома в тот день, когда нашли на дороге свою смерть. Но самые бурные чувства пробуждали во мне мысли о тех днях, когда я прятался от Элен, не хотел вспоминать о том, как я ей нужен, притворялся, что вовсе о ней не думаю, не вспоминаю, и что она мне не нужна.

Она, должно быть, не понимала, почему я так долго не прихожу. Не понимала — и в конце концов перестала надеяться и верить, что найдется человек, который удержит ее в этом мире. И вот она ушла, а когда я, наконец, приехал, в ее теле меня поджидала Ананса, ее вымышленная подруга, ворвавшаяся теперь в реальную жизнь. Я знал, кого мне ненавидеть.

Я думал, что расплачусь. И даже уткнулся лицом в покрывало, там, где должна была быть ее нога. Но я не плакал. Я просто сидел, уткнувшись лицом в жесткое покрывало, и ненавидел самого себя.

Потом зазвучал ее голос, как будто меня с мольбой коснулась нежная рука:

— Я бы все вернула на свои места, если бы могла, — сказала она. — Но я не могу. Она ушла туда, а я здесь. Я здесь потому, что ты звал. Я здесь для того, чтобы посмотреть на деревья, на цветы, на траву, на твою улыбку. На счастливое будущее. Она ведь только ради этого и жила, знаешь, только ради этого. Прошу тебя, улыбнись.

Я почувствовал, что стало тепло. Я поднял глаза. За окном больше не было дождя. В небе светило солнце, его лучи падали на складки простыни.

— Пойдем погуляем, — предложил я.

— Дождь перестал, — сказала она.

— Хотя для прогулки слегка поздновато, как ты считаешь? — спросил я.

Но улыбнулся.

— Можешь называть меня Элен, — проговорила она. — Ты ведь никому не расскажешь, правда?

Я покачал головой. Конечно, я никому не скажу, она может не беспокоиться. Я никому не скажу, иначе ее переведут в другое место, где властвуют психиатры, которые, впрочем, все равно не умеют как следует властвовать. Я представил, как она окажется в компании тех, кто тоже пытался скрыться от действительности, и понял, что никогда никому не признаюсь в том, что произошло. К тому же я не мог признать себя побежденным, во всяком случае, сейчас.

И еще рано было говорить о полном поражении. Всегда остается надежда. Элен ведь не окончательно сошла с ума. Она все еще здесь, она просто заблудилась в собственном сознании и смотрит на мир глазами вымышленного персонажа, которого придумала, чтобы он ее заменил. И однажды наступит тот день, когда мне удастся отыскать ее и вернуть домой. Ведь даже ледяной поросенок Гранти растаял.

Я заметил, как она качает головой.

— Нет, ты ее не найдешь, — сказала она. — И не вернешь домой. Я не растаю и не исчезну. Ее больше нет, и ты не смог этому помешать.

Я улыбнулся и сказал:

— Элен.

И вдруг я понял, что она ответила на мои мысли, не высказанные вслух.

— Совершенно верно, — проговорила она. — Поэтому давай будем честными друг с другом. Ты все равно не сможешь меня обмануть.

Я покачал головой, и на секунду в приступе смятения и отчаянья поверил — поверил, что Ананса и в самом деле существует. Но это же ерунда! Разумеется, Элен знает, о чем я думаю. Она знает меня лучше, чем я сам.

— Пошли, погуляем, — повторил я.

Неудачник и калека выбрались на солнечный свет, который одинаково ласкал и правых, и тех, кому нет оправдания.

— Я не против, — сказала она. — Считай меня, кем хочешь, — Элен или Анансой. Возможно, будет лучше, если ты по-прежнему будешь пытаться найти Элен. И будет лучше, если мне все-таки удастся тебя одурачить.

Самое худшее в фантазиях душевнобольных заключается в их отвратительной последовательности. Они никогда не отступаются от своего и не дают вам ни минуты передышки.

— Я — Элен, — сказала она с улыбкой. — Я — Элен и просто притворяюсь Анансой. Ты меня любишь, поэтому я и вернулась. Ты обещал, что вернешь меня домой, и вернул. Отвези меня на прогулку. Ты сделал так, что прекратился дождь. Ты выполнил все, что обещал, потому я снова дома, и обещаю, что никогда тебя не покину.

И она не покинула меня. Каждую среду я навещаю ее по долгу службы, каждую субботу и воскресенье — по велению сердца. Иногда я вожу ее на прогулки, и мы ведем бесконечные разговоры. Я читаю ей и приношу книги, чтобы ей читали медсестры. Никто из них не знает, что она по-прежнему больна. Для них она так и осталась Элен, которая переживает самую счастливую пору жизни и приходит в неописуемый восторг от каждого звука, всякого нового вкуса и запаха, от всего увиденного и услышанного, от каждого неожиданного прикосновения к щеке. И лишь мне одному известно, что она считает себя другой. Только мне ведомо, что улучшения так и не наступило, и что в ужасные минуты прозрения я называю ее Анансой, а она печально откликается.

И все же я доволен. Между нами мало что изменилось. Прошло несколько недель, и я убедился, что теперь она стала счастливее, чем когда-либо раньше была. В конце концов, она избрала для себя самый лучший мир. Она говорит себе, что настоящая Элен — где-то там, в космосе, танцует и распевает песни, у нее наконец-то есть руки и ноги, а бедняжка, страдающая в лечебнице Миллард-Каунти, — всего лишь инопланетное существо, и счастлива иметь хотя бы такое убогое тело.

Я же, со своей стороны, храню ей верность и счастлив этим. И все же я всего-навсего человек, и время от времени ложусь в постель с другими женщинами. Но Ананса не против. Она сама предложила это спустя несколько дней после того, как проснулась.

— Встречайся иногда с Белиндой, — сказала она. — Белинда ведь тебя любит. А я совсем не против.

Никак не могу припомнить, когда я говорил с ней о Белинде, но, во всяком случае, она не возражает, поэтому я почти всем в жизни доволен. Почти всем, кроме одного.

Я недоволен, что я не Господь Бог. Я бы хотел им стать. И тогда поменял бы кое-что в этой жизни.

Приезжая в лечебницу Миллард-Каунти, я никогда сразу не захожу в здание. Ее почти никогда не бывает в доме. Я обхожу вокруг и ищу на лужайке, под деревьями. Инвалидное кресло всегда стоит там, отличаясь от остальных белизной сверкающих на солнце подушек. Я никогда ее не зову. Через несколько минут она сама меня замечает, и тогда сестры разворачивают кресло и везут ее ко мне.

Она приближается так, как приближалась сотни раз прежде. Она рвется ко мне, а я смотрю на нее не отрываясь, чтобы не представлять, как моя Элен парит одна в темноте космического пространства, с песнями проносясь сквозь звездную пыль, вертясь в диком танце и размахивая руками и ногами, которые оказались ей дороже моей любви. Я просто смотрю на инвалидное кресло, смотрю, как она мне улыбается. Она рада меня видеть, она так счастлива видеть весь мир, что не может удержаться в пределах собственного тела. И когда мое воображение перестает сдерживаться, я на мгновение становлюсь Богом. Я вижу, как она бежит ко мне, размахивая руками. Я дарю ей левую руку и правую, нежные и сильные. Я приставляю к ее телу длинную девчоночью левую ногу, и точно такую же крепкую правую.

А потом отнимаю у нее и руки, и ноги.

Предварительный запрет

С Доком Мерфи я познакомился на занятиях по литературному творчеству, которые один безумный француз вел в университете штата Юта в Солт-Лейк-Сити. Я тогда оставил пост редактора отдела моды в одном из консервативных семейных журналов, и мне было не так-то просто вновь почувствовать себя разгильдяем-студентом. Из всей бесцеремонной компании Док был самым бесцеремонным, и я сперва подумал, что не буду обращать внимания ни на него, ни на его мнение. Но игнорировать его мнение оказалось не так-то просто. Сперва из-за того, как он со мной обошелся. А потом из-за того, как обошлись с ним самим. Именно то, что я узнал о прошлом Дока, сделало меня тем, кто я есть, и когда бы я ни взялся за перо, это прошлое неотступно преследует меня.

Наш учитель Арманд, сменивший французский акцент на бостонский (что, впрочем, не пошло ему на пользу), имел слегка озадаченный вид, показывая аудитории мой рассказ.

— Эта вещь имеет коммерческую ценность. Что не мешает ей оставаться полной ерундой. Что еще тут можно сказать?

И тогда сказал свое слово Док. Держа в одной руке гвозди, в другой — молоток, он распял и меня, и мой рассказ. Если вспомнить, что я уже решил его не замечать и что смотрел на всех остальных свысока — я ведь был единственным студентом, который сумел напечатать хоть одно из своих произведений, — до сих пор удивляюсь, что я вообще стал его слушать. Но в его словах была не просто злобная атака на мое творение. Я полагаю, в них было глубокое уважение к тому, каким должен быть настоящий писатель. И к тому крошечному зернышку настоящего, которое он сумел углядеть в моем рассказе.

Поэтому я стал его слушать. И учиться у него. И по мере того, как француз все больше и больше терял рассудок, я все больше учился писать у Дока. Каким бы он ни был бесцеремонным, он обладал куда более ясным и живым умом, нежели люди в деловых костюмах, попадавшиеся на моем пути.

Мы стали встречаться не только на занятиях. Жена оставила меня два года назад, поэтому у меня была масса свободного времени и довольно просторный дом, в котором можно было побездельничать. Мы пили, читали или беседовали, сидя перед камином или поедая телятину с пармезаном, отлично приготовленную Доком, или сражались с коварной лозой на заднем дворе, явно решившей заполонить весь белый свет. Впервые с тех пор, как меня бросила Дина, я снова стал чувствовать себя уютно в собственном доме. Док, инстинктивно чувствуя, где именно в этом доме жили печальные воспоминания, вскоре сумел найти некий баланс, и мне снова стало хорошо и спокойно.

А порой — беспокойно. Потому что Док не всегда говорил только приятные вещи.

— Я понимаю, почему от тебя ушла жена, — однажды сказал он.

— Ты тоже считаешь, что я недостаточно хорош в постели?

То была шутка — ни я, ни Док не имели необычных сексуальных пристрастий.

— Ты обращаешься с людьми, как настоящий неандерталец, вот в чем причина. Если они не хотят делать то, что тебе нравится, значит, надо просто хорошенько треснуть их дубинкой по башке и оттащить в сторону, чтоб не мешали.

Меня это раздражало. Я не любил вспоминать о жене. Мы были женаты всего три года, и то были далеко не лучшие годы моей жизни, но я по-своему ее любил, не хотел, чтобы она уходила, и скучал по ней. И мне не нравилось, когда меня тычут носом в мои ошибки.

— Что-то не припомню, чтобы бил тебя дубиной.

Он лишь улыбнулся в ответ. А я, разумеется, тут же припомнил весь наш разговор и понял, что он прав. Отвратительная у него была улыбка.

— Ладно, — сказал я, — ты — единственный, кто носит длинные волосы в стране сплошных «ежиков». Объясни, за что ты любишь «менялу» Морриса.

— Я вовсе не люблю Морриса. Я считаю, что Моррис — тот еще субчик, торгующий чужой свободой, чтобы раздобыть лишний голос на выборах.

И тогда я смутился. Я ругал на все корки старого «менялу» Морриса, члена комитета графства, за то, что тот уволил старшего библиотекаря, обвинив в хранении запрещенной «порнографической» книги. Моррис был очень популярен, безграмотен, со всеми задатками фашиста, и я бы с радостью пришпорил лошадь во время его линчевания.

— Значит, тебе тоже не нравится Моррис? — переспросил я. — Тогда что я сказал не так?

— Ты говоришь, что для цензуры не может быть никаких оправданий.

— Тебе нравится цензура?

И тогда полушутливое подтрунивание окончательно утратило свою несерьезность. Док резко отвернулся от меня и стал смотреть в огонь. Я заметил, как на ресницах его блеснули слезы, в которых отражались языки пламени, и в очередной раз осознал, что с Доком мне не тягаться.

— Нет, — ответил он. — Цензура мне не нравится.

А потом наступило молчание, он выпил два бокала вина, так и не сказав ни слова, и собрался домой. Он жил в Эмигрейшн-Каньон, куда можно было добраться по узкой извилистой дороге, и я боялся, что он слишком пьян, чтобы садиться за руль. Но, стоя в дверях, он сказал:

— Я не пьян. После часа в твоем обществе надо выпить не меньше полугаллона, чтобы прийти в нормальное состояние. Такой ты отчаянный трезвенник.

Как-то в выходные он даже взял меня с собой на работу. Док зарабатывал на жизнь в Неваде, и в пятницу днем, выехав из Солт-Лейк-Сити, мы направились в Уэндовер, первый город у границы штата. Я решил, что он работает в казино, возле которого мы припарковались. Однако Док не приступил сразу к делу, а только сообщил свое имя. Потом мы сели в углу и стали чего-то ждать.

— А тебе разве не надо работать? — спросил я.

— Я работаю, — ответил он.

— Я тоже так работал перед тем, как меня уволили.

— Мне надо дождаться своей очереди у игрового стола. Я же сказал, что зарабатываю на жизнь игрой в покер.

И тут меня осенило, что Док — вольный художник, профессиональный игрок, карточный шулер.

В тот вечер там было четверо игроков по имени Док. Дока Мерфи позвали к столу третьим. Он играл скромно, но в течение двух часов понемногу проигрывал. Потом вдруг за четыре партии отыграл все с лихвой, взяв сверху около полутора тысяч долларов. Проиграв приличия ради еще несколько партий, он принес свои извинения, и мы поехали домой, в Солт-Лейк.

— Обычно мне приходится играть еще и в субботу вечером, — сказал он с усмешкой. — Но сегодня повезло. Там был один идиот, который думал, что умеет играть в покер.

Мне припомнилась старая пословица: «Никогда не ешь в ресторане под названием «Как у мамы», никогда не играй в покер с человеком по имени Док и никогда не спи с женщиной, у которой больше неприятностей, чем у тебя самого». Очень правдивая поговорка. Док отлично помнил колоду, всегда наизусть знал расклад и очень редко не мог угадать карту.

В конце четверти я вдруг подумал, что за время нашей совместной учебы я так и не прочитал ни одного рассказа самого Дока. Он так ничего и не написал, но на общей доске красовалась его оценка — высший балл.

Я поговорил об этом с Армандом.

— Что ты, Док пишет, — заверил он меня. — И лучше чем ты, хотя у тебя тоже высший балл. Бог знает, почему. Наверное, у тебя просто нет таланта, вот и все.

— Почему же он не читает свои вещи перед остальными?

— А зачем? — Арманд пожал плечами. — Зачем метать бисер перед свиньями?

И все же я не мог подавить раздражения. Много раз наблюдая, как Док разделывает под орех то одного, то другого писателя, я не мог смириться с мыслью, что сам он ни разу не становился мишенью для чужих атак.

В следующей четверти мы оказались с ним вместе на одном семинаре, и я попросил у него что-нибудь почитать. Он рассмеялся и сказал, что об этом не может быть и речи. Я тоже рассмеялся и сказал, что очень даже может.

Я и вправду хотел прочесть то, что он написал, и через неделю он принес три страницы текста. То был незаконченный рассказ о человеке, от которого ушла жена, но все равно каждый вечер, возвращаясь домой, он надеялся ее увидеть. Лучшего произведения мне еще не приходилось читать, как ни посмотри. Написано было так ясно и эмоционально, что понравилось бы любому идиоту, обожающему Гарольда Роббинса. Но богатство стиля и глубина проблемы, уложенные в столь небольшой объем, низводили остальных «великих» писателей до уровня скотоводов. Я пять раз перечитывал отрывок только для того, чтобы убедиться: я уловил все, о чем там написано. В первый раз я подумал: это метафорический рассказ про меня самого. После третьего прочтения понял — это о Боге. После пятого догадался, что рассказ вообще обо всем, что имеет в жизни смысл, и мне захотелось читать еще и еще.

— А где остальное? — спросил я.

— Тут все. — Он пожал плечами.

— Но концовки нет!

— Нет.

— Ну так напиши ее! Док, это возьмут у тебя где угодно, хоть в «Нью-Йоркере». А для них тебе, может, даже и не придется придумывать конец.

— Хоть в «Нью-Йоркере». Ух ты!

— Ты ведь не думаешь, Док, что нет ни одного издательства, достойного опубликовать твои работы? Допиши конец. Я хочу знать, чем все кончится.

Он покачал головой.

— Это все, что есть. И больше ничего не будет.

На том разговор и завершился.

Но время от времени он показывал мне другие отрывки, и каждый был лучше предыдущего. А наши отношения тем временем становились все более тесными, и не потому, что он был таким чертовски хорошим писателем — я бы не стал прятаться в тени человека, куда более талантливого, чем я сам, — а просто потому, что он был Доком Мерфи. В Солт-Лейк-Сити мы знали все приличные места, где можно выпить пива, занятие, не отнимавшее слишком много времени. Мы посмотрели три хороших фильма и еще кучу настолько дурацких, что они были забавны именно своей глупостью. Он научил меня довольно сносно играть в покер, и теперь я каждые выходные выходил из игры без потерь. Он смирился с чередой моих подружек и предсказывал, что я, возможно, снова женюсь.

— У тебя такая слабая воля, что ты сделаешь еще одну попытку, — весело объяснял он.

И вот, когда я уже оставил всякую надежду, он рассказал, почему ничего не дописывает до конца.

Я допивал уже третью кружку пива, а он тянул отвратительную смесь из таба и томатного сока. Это пойло он потреблял всегда, когда хотел наказать себя за грехи, полагая, что потребление такого напитка даже хуже, чем обычай индусов пить собственную мочу. Мне только что вернули рассказ, хотя я был уверен, что журнал, несомненно, его опубликует. Я начал подумывать, а не пора ли вообще оставить эту затею, а Док надо мной смеялся.

— Я говорю серьезно, — заявил я.

— Тому, кто хоть чего-то стоит, нет смысла бросать писать.

— Кто бы говорил. Ведь тебе же упорства не занимать, кто еще из писателей с тобой в этом сравнится!

Он рассердился.

— Ты похож на паралитика, который издевается над одноногим, — сказал он.

— Надоело мне все.

— Тогда не пиши. Какая разница? Оставь все бездарным ремесленникам. Да ты и сам такой.

Док не пил ничего, что могло бы так сильно испортить ему настроение. Ничего, что могло бы оправдать подобную мрачность.

— Эй, Док, я ищу поддержки и утешения.

— Если тебе требуется утешение, значит, ты его не заслуживаешь. Хорошего писателя можно остановить только одним способом.

— Только не надо говорить, что ты дал зарок не писать одно-единственное — концовки.

— Зарок не писать одно-единственное? У меня в жизни не было никаких зароков. Зароки возникают тогда, когда у тебя не хватает сил, чтобы написать то, что ты должен написать.

Я начинал злиться.

— А у тебя, конечно, сил всегда хватает.

Он подался вперед и вперил в меня взгляд.

— Я — лучший из всех, кто пишет на английском языке.

— Ты — лучший из всех, кто не дописал еще до конца ни одной вещи. Тут я с тобой соглашусь.

— Я все дописываю до конца, — сказал он. — Все, мой дорогой друг, а потом все сжигаю, кроме первых трех страниц. Иногда на один рассказ мне хватает недели. Я написал три романа, четыре пьесы. У меня есть даже сценарий. Я мог бы заработать миллионы долларов и сделаться живым классиком.

— Кто это сказал?

— Сказал… Не важно, кто сказал. Сценарий купили, подобрали актеров и уже собирались снимать фильм. Фильм с бюджетом в тридцать миллионов. И киностудия одобрила сценарий. Единственное умное решение за все время их существования.

Я не мог поверить своим ушам.

— Ты шутишь?

— Если я шучу, почему никто не смеется? Это правда.

Никогда еще я не видел, чтобы он был так подавлен и удручен. Если я хоть чуть-чуть знал Дока Мерфи, он говорил сущую правду. А мне казалось, что я его знал. Знаю.

— Так что же произошло? — спросил я.

— Вмешалась Комиссия по цензуре.

— Что? В Америке нет такой комиссии.

Он рассмеялся.

— Официально, разумеется, нет.

— Что это еще, черт возьми, за Комиссия по цензуре?

И вот что он рассказал.

Когда мне было двадцать два, я жил у сельской дороги в Орегоне, недалеко от Портленда. Вдоль дороги висели почтовые ящики.

Я тогда писал сценарии и думал, что смогу сделать на этом карьеру. Я не так давно решил попробовать писать прозу и однажды утром вышел на дорогу, чтобы проверить почту. Накрапывал мелкий дождик, но я не обращал на него внимания. В почтовом ящике я увидел конверт от моего агента в Голливуде. В конверте был контракт. Не просто упоминание о возможном варианте, а конкретное предложение на сто тысяч долларов.

Я как раз подумал, что скоро промокну и пора вернуться в дом, когда из-за кустов показались двое — теперь-то я знаю, что они любят эффектные появления. Оба в деловых костюмах. Боже, ненавижу тех, кто носит деловые костюмы!

Один сразу протянул руку и сказал.

— Давай сюда это письмо. Если отдашь, избежишь многих неприятностей.

Отдать ему письмо? Я сказал, что думаю по поводу его предложения. Эти субчики напоминали мафиози, вернее, пародию на них.

Почти одинакового роста. Вообще они казались очень похожими, даже яростный блеск глаз был одинаковым. Но вскоре я понял, что первое впечатление было обманчивым. Один оказался блондином, другой — темноволосым. У блондина был чуть скошенный подбородок, что придавало его лицу какой-то незавершенный вид. У темноволосого были серьезные проблемы с кожей, его шея походила на короткий деревянный обрубок, отчего лицо, словно приставленное прямо к шее, казалось весьма глуповатым. Никакая это не мафия. Самые обычные люди.

Вот только глаза. Блеск глаз был неподдельным, оттого у меня и сложилось сперва о них ложное впечатление. Эти глаза видели людские слезы, наблюдали долгие мучения, знали, что это такое. Такого взгляда у людей быть не должно.

— Ради Бога, это всего лишь контракт, — попытался объяснить я, но прыщавый брюнет снова приказал отдать письмо.

К этому времени мой первый испуг прошел. Они не вооружены, поэтому я мог избавиться от них, не прибегая к насилию. Я повернулся и пошел к дому. Они последовали за мной.

— Для чего вам мой контракт? — спросил я.

— Этот фильм никогда не будет снят, — сказал Коротышка, блондин со скошенным подбородком. — Мы не позволим его снять.

Интересно, кто пишет для них диалоги, они что, подворовывают у Фенимора Купера?

— Судя по тому, что мне предложили сто тысяч, они хотят его снять. А я хочу, чтобы это у них получилось.

— Ты никогда не получишь этих денег, Мерфи. Не позже, чем через четыре дня не станет ни контракта, ни твоего сценария. Я обещаю.

— Вы что, критики? — спросил я.

— Почти угадал.

К тому времени я уже переступил порог своего дома, а они стояли снаружи. Мне следовало захлопнуть перед ними дверь, но я же игрок. Я не мог с ними распрощаться, так и не узнав, что у них на уме.

— Думаете отнять письмо силой? — спросил я.

— Нет, неизбежностью, — сказал Прыщавый, и добавил: — Видите ли, мистер Мерфи, вы — опасный человек. С вашей пишущей машинкой «Ай-Би-Эм-Селектрик-2», у которой сбоит возврат каретки, отчего между буквами иногда возникают лишние пробелы, с вашим папочкой, однажды заявившим: «Знаешь, Билли, как на духу — я ведь не уверен, мой ты сын, или не мой, потому что твоя мама встречалась с разными ребятами, когда мы с ней поженились. Вот почему мне вообще-то наплевать, что с тобой происходит, хоть ты вообще помри».

Он ни в чем не ошибся. Повторил слово в слово то, что сказал отец, когда мне было четыре года. Слово в слово.

Боже, да это ЦРУ. Вот это да!

Нет, они оказались не из ЦРУ. Они просто хотели точно знать, что больше я никогда не стану писать. Или, точнее, не стану публиковаться.

Я заявил, что их предложение меня не интересует. И оказался прав — они не стали пускать в ход грубую силу. Я закрыл дверь, и они ушли.

Но когда на следующий день я, не превышая скорости, ехал по дороге в своей старенькой «галакси», прямо передо мной возник мальчишка на велосипеде. У меня даже не было времени нажать на тормоз. Еще секунду назад его не было, и вот он возник словно ниоткуда.

Я его сбил.

Велосипед затащило под колеса, а его самого выбросило наверх. Его нога оказалась зажатой между велосипедом и бампером, а тело ударилось о капот. Его разорвало вверх от бедер, позвоночник был сломан в трех местах. Металлические детали капота распотрошили его, на ветровое стекло потоком, подобным тропическому ливню, хлынула кровь, и я не видел ничего, кроме его лица с открытыми глазами, плотно прижатого к стеклу. Он умер на месте.

О том же самом мечтал и я.

Они с братом играли в марсиан или во что-то в этом роде. Брат так и стоял у дороги, зажав в руках лучевое пластмассовое ружье, вид у него был ошалелый. Из дома с криком выскочила мать. Я тоже кричал. Двое соседей все видели. Один из них вызвал полицию и скорую. Второй пытался привести в чувство мать и не дать ей вцепиться в меня.

Не помню, куда я ехал в тот день.

Помню только, что в то утро машина почему-то никак не хотела заводиться. Я возился с ней на целых полторы минуты дольше, чем обычно, а чтобы завести двигатель, это немалый срок. Если бы она завелась, как всегда, я бы его не сбил.

Я все время думал, какое ужасное совпадение заставило меня оказаться на том месте именно в тот момент. Полсекунды раньше — и он бы заметил меня и свернул. Полсекунды позже — и я бы сам заметил его. Ужасное совпадение.

И отец мальчишки, вернувшийся домой спустя десять минут после катастрофы, лишь потому не убил меня, что я отчаянно рыдал.

Дело не передали в суд, потому что соседи подтвердили: у меня не было ни малейшей возможности остановиться, а полицейский дознаватель установил, что я не превысил скорости. Даже небрежности не допустил. Просто ужасное, ужасное стечение обстоятельств.

Я прочел заметку в газете. Мальчишке было всего девять лет, но он был очень смышленым, ходил на школьные семинары, вел дневник и всегда заботился о братьях и сестрах. Наверняка это выжало слезы из читателей.

Мне приходили в голову мысли о самоубийстве.

И вдруг опять появились эти ребята в деловых костюмах, с четырьмя экземплярами моего сценария. Со всеми четырьмя копиями, какие я сделал. Оригинал хранился у меня в папке.

— Вот видите, мистер Мерфи, все копии сценария — у нас. А теперь вы отдадите нам оригинал.

Мне вовсе не хотелось с ними общаться. Я собрался закрыть дверь.

— У вас отменный вкус, — сказал я.

Мне было плевать, как им удалось раздобыть мой сценарий, во всяком случае, тогда меня это не интересовало. Мне хотелось только одного — заснуть, а проснувшись, узнать, что мальчишка жив.

Они распахнули дверь и вошли.

— Видите ли, мистер Мерфи, если бы мы не поработали над вашей машиной, ваши с мальчиком пути не пересеклись бы. Нам пришлось сделать четыре пробы, чтобы подобрать нужное время, но в конце концов у нас все получилось. В путешествии во времени хорошо то, что если не получается, всегда можно вернуться и попробовать еще разок.

Я не мог поверить, что кто-то готов взять на себя ответственность за смерть мальчика.

— Но зачем? — спросил я.

И они рассказали.

Похоже, мальчишка был еще талантливей, чем все думали. Он должен был стать писателем, журналистом и критиком. И лет сорок спустя доставил бы множество проблем одному правительству. Ему суждено было написать три книги, коренным образом изменившие бы мышление огромного множества людей. Не в лучшую сторону.

— Все мы творцы, — объяснил Коротышка. — И вас не должно удивлять, что к своим творениям мы относимся чрезвычайно серьезно. Серьезнее даже, чем вы — к своим. Во власти писателя, хорошего писателя, изменять людей, но иногда это перемены к худшему. Убив вчера этого мальчика, вы предотвратили гражданскую войну, которая могла бы начаться приблизительно через шестьдесят лет. Мы уже все проверили, остались некоторые неприятные побочные эффекты, но с ними вполне можно справиться. Семь миллионов жизней спасены. Вам не стоит слишком сильно переживать.

Я вспомнил, что им известны мельчайшие подробности моей жизни. Такие, которых не могла знать ни одна живая душа. Я чувствовал себя глупо, потому что начинал им верить. Мне стало страшно оттого, что они говорили о смерти мальчика с таким спокойствием. И тогда я спросил:

— А при чем здесь я? Почему именно я?

— О, все очень просто. Вы — очень хороший писатель. Вам суждено стать ведущим писателем-прозаиком своей эпохи. А что до этого сценария, через триста лет вас стали бы сравнивать с Шекспиром, и бедняга бард не выдержал бы конкуренции. Вся проблема в том, Мерфи, что ты — безбожный гедонист, и вдобавок пессимист, и если удастся предотвратить твои публикации, тенденции искусства последующих двухсот лет будут куда более яркими и жизнерадостными. Не говоря о том, что мы предотвратим голод, который должен начаться через семьдесят лет. В истории, Мерфи, иногда бывает очень странная взаимосвязь причин и следствий, и тебе довелось оказаться причиной возможных ужасных страданий. Если ты не будешь публиковаться, всем в мире станет гораздо лучше жить.

Тебя там не было, ты не слыхал этих слов. Ты не видел, как они сидели в моем доме, на моем диване, скрестив ноги и кивая, словно речь шла о самых обыкновенных вещах. Глядя на них, я понял, как следует писать о настоящем безумии. Безумие — это не когда у рта выступает пена, а когда человек сидит и по-приятельски болтает, но говорит ужасные, немыслимые вещи, жестокие вещи, и притом весело улыбается и… О боже… Нет, ты не поймешь.

И ведь я им поверил. Потому что они знали правду. И еще потому, что это было слишком безумно, настоящий сумасшедший придумал бы что-нибудь более убедительное. Возможно, ты подумаешь, что меня убедила логика их рассуждений, но это не так. Вряд ли я смогу как следует все объяснить, но поверь — я вижу, когда человек блефует, а когда говорит правду. Так вот, те двое не блефовали. Погиб ребенок, и им было известно, сколько раз я повернул ключ в зажигании. Правда была и в жутких глазах Коротышки, когда он сказал:

— Если ты добровольно откажешься от публикаций, тебя оставят в живых. Если нет, ты погибнешь в течение ближайших трех дней. Тебя убьет еще один писатель, разумеется, совершенно случайно. Мы имеем право работать только с авторами.

Я поинтересовался, почему. Их ответ рассмешил меня — оказалось, они принадлежали к Гильдии Авторов.

— Все дело в ответственности. Если ты отказываешься брать на себя ответственность за последствия своих деяний, приходится перекладывать эту ответственность на плечи другого.

И тогда я спросил, почему им просто-напросто не прикончить меня, вместо того, чтобы вести душеспасительные беседы.

Ответил мне Прыщавый, этот ублюдок даже пустил слезу. И вот что он сказал:

— Потому что мы тебя любим. Мы обожаем все, что ты написал. Все, что мы узнали о писательском искусстве, мы узнали от тебя. А если ты умрешь, мы лишимся этих знаний.

Они пытались утешить меня рассказами о том, в какой отличной компании я оказался. Например, Томас Гарди. Его вынудили оставить романы и заняться поэзией, которую никто не читает и которая не представляет собой опасности.

— Хемингуэй решил покончить жизнь самоубийством, не дожидаясь, пока мы его убьем, — сказал Коротышка. — Были и такие, которым пришлось воздержаться от создания одной только книги. Им было тяжко, но Фицджеральд, к примеру, все равно сделал приличную карьеру на других книгах, а Перельман, наоборот, отказался писать вообще, раз уж не смог создать свое главное творение. Мы занимаемся только выдающимися писателями. Посредственности ни для кого не представляют угрозы.

Мы заключили своего рода сделку. Я мог продолжать писать. Но, закончив работу, я должен был сжечь ее, оставив лишь первые три страницы.

— Экземпляр любой законченной работы попадает к нам, — объяснил мне Коротышка. — Там у нас имеется библиотека. В общем, она существует вне времени. То есть, в некотором смысле, твои работы все равно будут опубликованы, только не в твою эпоху. Не раньше, чем лет через восемьсот. Но, по крайней мере, ты имеешь право писать. А ведь есть такие, кому вообще не разрешили даже ручку брать. И это разбивает наши сердца.

Я знаю, что такое разбитое сердце, сэр, да, я все об этом знаю. Я сжег все, что написал, кроме первых трех страниц.

Есть лишь одна причина, по которой писатель может перестать писать, и это — приказ Комиссии цензуры. А тот, кто прекращает писать по другой причине, всего лишь самодовольный осел. «Меняла» Моррис не имеет ни малейшего понятия о том, что такое настоящая цензура. Ее создают не в библиотеках, а на капотах автомобилей. Так что давай, становись брокером, продавай страховку, верь в Санта-Клауса и защищай северных оленей, мне-то что! Но если бросишь дело, заниматься которым мне запрещено, я больше не скажу тебе ни слова. Ты для меня умрешь.

Итак, я пишу. А Док читает написанное и не оставляет от него камня на камне. За исключением этого рассказа. Его он никогда не увидит. Возможно, за него он просто меня бы прибил, но какая разница? Я не собираюсь это публиковать. Нет, нет, я слишком тщеславен. Вы же читаете сейчас этот рассказ? Видите, как я выставляю напоказ собственное эго?

Если я и в самом деле хороший писатель, если мое творчество способно изменить мир, парочка ребят в деловых костюмах сделают мне предложение, от которого я не смогу отказаться. И тогда вы не сможете прочесть этот рассказ, но вы же его читаете, верно?

Зачем я делаю это с собой? Может, надеюсь, что они придут и подкинут мне предлог прекратить писать, пока я не обнаружил, что лучше писать уже не буду. Но в этом рассказе я показываю чертовым критикам из будущего нос, а они не обращают внимания, тем самым давая понять, какова истинная цена моего творчества.

А может, все совсем не так. Может, я — хороший писатель, просто моя работа дает положительный эффект, не угрожая никакими опасными волнениями. Может, я — один из тех счастливчиков, кому удается достичь серьезных высот и не попасть под топор цензуры, охраняющей спокойное будущее.

Может, и свиньи умеют летать.

Изменившийся и Король Слов

Жил-был человек, любивший своего сына больше жизни. И жил-был мальчик, побивший своего отца больше смерти. Вообще-то они из разных историй, но я не смогу рассказать про одного, не рассказав про другого.

Человека, о котором идет речь, звали Элвин Бевис, его сына звали Джозефом, и оба они любили единственную женщину — Конни. В 1977 году Конни, радостная и счастливая, вышла замуж за Элвина, а через год дала жизнь Джо, едва не умерев в родах. Конни обожала мужа и сына. В этой семье вообще все были очень привязаны друг к другу, а в такие семьи почти всегда рано или поздно приходит горе.

После Джо у Конни больше не было детей. Честно говоря, ей не стоило рожать и Джо. Доктор обозвал ее круглой дурой за то, что она отказалась сделать аборт на четвертом месяце беременности, когда начались проблемы.

— Вы понимаете, что ребенок может родиться умственно отсталым? А вы можете умереть в родах!

На что Конни ответила:

— У меня будет хотя бы один ребенок, иначе я всегда буду сомневаться, жила ли я вообще.

На седьмом месяце ей пришлось сделать кесарево сечение. Вместе с сыном из Конни извлекли матку и придатки. Джо был тощим и маленьким, и доктор сказал, что мать должна приготовиться к тому, что ребенок может оказаться слабоумным и с нарушенной координацией. Конни кивнула и выбросила эти слова из головы.

Ей повезло, у нее был Джо, живой, и она мысленно отвечала всем, кто жалел ее: «Я — куда более женщина, чем любая из вас, бесплодных, которым все еще приходится беспокоиться о фазах луны».

Ни Элвин, ни Конни не верили, что Джо будет заторможенным. И очень скоро выяснилось, что они правы. Он пошел в восемь месяцев. Он начал говорить в год. В полтора года он выучил алфавит. К тому времени, как ему исполнилось три, он умел читать, как второклассник. Мальчик рос любознательным, требовательным, независимым, непослушным. Вдобавок он был на редкость красивым ребенком, с копной волос медного цвета и гладкой кожей, напоминавшей поверхность прохладного горного озера.

Родители наблюдали, как жадно он поглощает знания, и порой им бывало нелегко утолить интеллектуальный голод сына.

— Он станет великим человеком, — шептали они друг другу в тишине спальни.

Они гордились и в то же время страшились того, что случайно или по велению свыше им суждено воспитывать такого человека.

Всем остальным подаркам Джо сызмальства предпочитал сказки. Обычно он приносил родителям книжки и настаивал, чтобы Конни или Элвин читали ему вслух, но если оказывалось, что в книжке нет сказок, он тут же бежал и приносил другую, пока, наконец, не отыскивал нужную. Тогда он молча слушал, завороженный цепью разворачивающихся событий, пока история не подходила к концу. И так снова и снова. «Когда-то, давным-давно», или «Жил-был», или «Однажды король издал указ» — пока Элвин или Конни не заучили наизусть каждую книгу сказок в доме. Истории про эльфов были любимыми историями Джо, но время шло, и он перешел к фильмам и современным книжкам и даже к историческим книгам. Проблема, однако, заключалась не в его любви к рассказам. Проблема заключалась в том, что Джо хотел жить внутри этих рассказов.

Встав поутру, он заявлял, что Конни будет мамой-медведицей, Элвин — папой-медведем, а сам он — маленьким медвежонком. Если игра шла не так, Джо сердился, объявлял себя Златовлаской и убегал.[115] В другие дни папа становился Румпельштильцхен, мать — крестьянской дочерью, а королем был сам мальчик.[116] В другие дни папа становился гномом, мама — дочерью фермера, а Джо — королем. Джо бывал и Гензелем, тогда мама делалась Гретой, а Элвин — злой колдуньей.[117]

— Ну почему я не могу быть отцом Гензеля и Греты? — спрашивал Элвин.

Ему не очень-то улыбалось быть злой колдуньей. Нет, он не улавливал в распределении ролей скрытого смысла, но какому отцу понравится, если сын ему предписывает, что говорить или делать в этот день. Элвин никогда не знал, что ему придется делать в собственном доме в следующий час.

Постепенно досада Элвина переросла в открытое раздражение. Если у Джо просто такой возраст, к этому времени ему пора было уже и пройти. В конце концов, Элвин предложил показать мальчика детскому психологу.

Доктор сказал, что это просто такой возраст.

— То есть рано или поздно все пройдет? — спросил Элвин. — Или вы просто не можете понять, что происходит?

— И то и другое, — радостно признался детский психолог. — Поймите, с этим нужно просто смириться.

Но Элвин вовсе не желал мириться с таким положением дел. Ему хотелось, чтобы сын называл его папой, а не разными вымышленными именами. Как-никак, он отец Джо. Почему же он, взрослый человек, должен идти на поводу у ребенка? Каким бы смышленым ни был Джо, Элвин не собирался покорно исполнять всякие дурацкие роли каждый раз, возвращаясь с работы домой. Элвин взял быка за рога и начал отзываться только на обращение «папа». Джо это слегка рассердило, однако, сделав несколько неудачных попыток, он перестал заставлять отца играть роли. Насколько было известно Элвину, его сын вообще перестал разыгрывать истории в лицах.

Конечно, это было не так. Джо просто стал разыгрывать их с матерью, после того, как Элвин уходил на весь день, чтобы перекраивать цепочки ДНК. Так Джо научился скрывать что-то от отца. Он не лгал, он просто выжидал благоприятного момента. Джо был уверен, что как только он найдет по-настоящему хорошую историю, папа согласится в нее поиграть.

Итак, когда Элвин вечерами возвращался домой, сын больше не донимал его «ролевыми играми». Вместо этого отец и сын играли в игры с числами и словами, чтобы подготовиться к изучению латыни, штудировали основы испанского языка, а еще составляли простенькие программки на «Атари» — полуигровой компьютерной приставке Джо. Оба так шумели и смеялись, что мать часто просила своих мальчиков вести себя потише, чтобы не обвалилась крыша дома.

«Вот это и называется — быть отцом, — говорил себе Элвин. — Я — хороший отец».

И то была правда. Чистая правда, хотя время от времени Джо с надеждой спрашивал маму:

— Как ты думаешь, а эта история понравится папе?

— Папа просто не любит притворяться. Ему нравятся истории, но он не хочет в них играть.

В 1983 году Джо исполнилось пять лет, и он пошел в школу. И в том же самом году доктор Бевис вывел бактерии, способные питаться кислотными осадками, нейтрализуя их. Спустя четыре года Джо покинул школу, так как знал больше любого из учителей. И именно в это время доктор Бевис начал зарабатывать на коммерческом использовании своих бактерий, которые добросовестно очищали водоемы от кислотных осадков. Университет внезапно ужаснулся, что Бевис может удалиться на покой, жить на прибыли от своих открытий и лишить научное заведение славы своего имени. Поэтому доктору Бевису дали лабораторию, двадцать ассистентов, секретарей и административных помощников, и теперь тот мог заниматься всем, что ему нравилось.

А ему нравилось, когда начатые им исследования планомерно и методично развиваются в избранном им направлении. В лаборатории он появлялся лишь изредка, а все остальное время посвятил обучению сына, сделав его единственным учеником домашней академии.

Для Элвина наступили райские дни.

Для Джо они были адом кромешным.

Не забывайте, что Джо любил своего отца. Он добросовестно играл в обучение, и они замечательно проводили время, читая по-латыни «Похвалу глупости»,[118] повторяя классические научные опыты и ставя свои собственные — всего и не перечислишь. Достаточно сказать, что у Элвина никогда не бывало раньше аспиранта, способного так быстро схватывать новые идеи и тут же вдохновенно выдавать свои, еще более новые и ошеломляющие. Разве мог счастливый отец догадаться, что его сын на его глазах, фигурально выражаясь, умирает голодной смертью?

Ведь теперь, когда отец почти всегда находился дома, Джо больше не мог разыгрывать с мамой истории.

Раньше Джо обычно читал те же книги, что и Конни: целый день она читала дома «Джен Эйр»,[119] в то время как Джо занимался тем же самым в школе, пряча книгу за экземпляром «Друзей и соседей».[120] Гомер, Чосер, Шекспир, Твен, Митчелл, Голсуорси, Элсвит Тейн. А потом, в драгоценные часы после школы, пока Элвин еще не являлся с работы домой, они бывали Эшли и Скарлетт,[121] Тибби и Джулианом,[122] Геком и Джимом,[123] Вальтером и Гризельдой,[124] Одиссеем и Цирцеей.[125]

Джо больше не распределял роли, как делал раньше, когда был маленьким. И Конни, и Джо хорошо знали книгу, которую читали, знали все подробности того, о чем в ней говорилось, и каждый должен был догадываться по поведению другого, какую именно роль тот нынче выбрал. То были триумфальные моменты, когда Конни угадывала, какую роль выбрал на сегодня Джо, а Джо угадывал, какую роль выбрала мама. За несколько лет никто из них ни разу не выбрал дважды одну и ту же, и никто ни разу не ошибся, угадывая, какого именно персонажа изображает другой. Но теперь Элвин был дома, и игра закончилась.

Осталось в прошлом и чтение в школе. Книги, которые нравились Джо и Конни, у Элвина вызывали только раздражение. История — пожалуйста, но повести, полные выдумки и лжи — нет. И в то время, как Элвин искренне думал, что в их дом наконец-то пришла радость, для матери и сына эта радость умерла.

Их жизнь наполнилась аллюзиями.[126] Мать и сын вскользь обменивались фразами из книг, почти незаметно играя любимых героев, но не решаясь называть их по именам. Это было доведено до такого совершенства, что Элвин долго не догадывался, что происходит. Он просто ощущал — что-то не так.

— Интересно, какая погода будет в январе, — как-то раз сказал Элвин, глядя на проливной дождь за окном.

— Прекрасная, — ответил Джо, сразу подумав о «Рассказе купца».[127] Мальчик с улыбкой обратился к матери: — В мае мы будем лазать по деревьям.

— Что? — удивился Элвин. — При чем здесь май и деревья?

— Просто мне нравится лазать по деревьям.

— Главное, чтобы солнце не слепило глаза, когда влезаешь на дерево, — сказала Конни.

Когда мать вышла из комнаты, Джо задал отцу совершенно невинный вопрос по телеологии,[128] и Элвин начисто забыл о странном разговоре.

Правильнее сказать, попытался выбросить этот разговор из головы. Однако Элвин не был простаком. Хотя его жена и сын отлично маскировались, мало-помалу он понял, что в его доме все теперь говорят не так, как раньше. Теперь Конни и Джо общались на каком-то своем языке. И все же Элвин был достаточно начитан, чтобы разгадать завуалированный смысл нескольких фраз. Превращение в свиней. Развеянный прах.

Как-то раз он услышал:

— Если честно, я и гроша ломаного за это не дам.

Фраза была сказана вроде бы не к месту, потому что не имела никакого отношения к разговору. Но она заставила Элвина внимательнее прислушиваться к тому, что говорят жена и сын. И вскоре он убедился, что такие замечания проскальзывают довольно часто. Некоторые фразы порождали в душе Элвина некий странный резонанс. Чем больше Элвин убеждался, что у Джо и Конни есть свой тайный язык, тем сильнее ощущал свое отчуждение от семьи.

Его занятия с сыном вдруг показались поверхностными и пустыми, словно они оба играли роли персонажей из романа о любящем отце-учителе и сыне-ученике, талантливом и усердном. До сих пор Элвин считал, что именно сейчас стал по-настоящему счастлив, что перед его нынешней жизнью меркнет его прежняя жизнь в стенах университетской лаборатории. А теперь… Теперь он был лишь актером в пьесе об отце и сыне. А истинная жизнь сына была ему неведома и недоступна.

«Несколько лет назад мне не нравились роли, которые придумывал для меня Джо, — думал Элвин. — А нравятся ли ему роли, которые я придумывал для него?»

— Я научил тебя всему, чему мог, за исключением биологии, — сказал он сыну однажды за завтраком. — Поэтому я буду учить тебя биологии, а всему остальному тебя станут учить самые талантливые аспиранты нашего университета. Каждый день кто-то из них будет с тобой заниматься.

Джо посмотрел на него отсутствующим взглядом.

— Значит, теперь меня будешь учить не только ты?

— Я не могу научить тебя тому, чего сам не знаю, — ответил Элвин.

И он вернулся в свою личную лабораторию, чтобы вновь с утонченной жестокостью полосовать десятки и сотни живых частиц, перекраивая их по собственному усмотрению и не спрашивая, нравится это частицам или нет.

А Джо и Конни неожиданно снова остались вдвоем, дивясь такой внезапной перемене. Элвин около трех лет почти ежедневно бывал дома, и за это время его сын из очаровательного ребенка превратился в долговязого неуклюжего подростка. Джо вдруг начал стесняться матери. Три долгих года они с Конни играли в узников, обменивающихся посланиями перед носом тюремной стражи. А теперь, когда главный тюремщик исчез и исчезла надобность в скрытности, неожиданно исчезли и сами послания. О возвращении к прежним играм не было и речи.

Джо стал реже бывать дома, а когда приходил, либо читал, либо до умопомрачения играл на компьютере. С виду все осталось по-прежнему, но на самом деле в доме семьи Бевисов прибавилось закрытых дверей.

Джо начали сниться кошмары. Сны его были очень похожи один на другой, отличаясь лишь деталями. Ему снилось, что он с родителями плывет в лодке, планшир которой от малейшего прикосновения рассыпается в труху. Джо безуспешно пытается предупредить отца и мать о грозящей опасности, но не успевает. Лодка разваливается, и они тонут в морской пучине. Иногда ему снилось, что он запутался в гигантской паутине, а паука все нет и нет. Несмотря на отчаянные усилия, Джо не может выбраться из паутины и чувствует, что обречен на медленную смерть.

Можно ли рассказать родителям об этих снах? Джо вспоминался библейский Иосиф из книги Бытия, сколько страданий претерпел тот лишь за то, что простодушно рассказывал свои сны. Джо вспоминалась вещая Кассандра и Иокаста, убоявшаяся предсказания оракула и решившая убить собственного сына.[129]

«Я попал в историю, из которой нет выхода, — думал Джо. — Все перемены только к худшему, и я все больше отдаляюсь от себя самого. Я больше не могу отождествлять себя с героями сказок, легенд и романов. Но кто же тогда я сам?»

С виду могло показаться, что жизнь катится по обычной колее. За завтраком следовал ланч, потом обед, размеренно сменяли друг друга сон и бодрствование. Деньги зарабатывались, тратились и брались в кредит, вещи покупались, через некоторое время портились, и тогда их либо чинили, либо выбрасывали. Жизнь шла своим чередом, приближаясь к неминуемой развязке.

Как-то раз Элвин с сыном отправились в «Грифон» — большой книжный магазин, славящийся тем, что там имелась вся серия мировой классики издательства «Пингвин».[130] Элвин шел между полок, скользя глазами по корешкам книг и мысленно отмечая те, которые могут пригодиться для развития Джо. Повернув голову, он обнаружил, что сына рядом нет.

Его сын — долговязый подросток ростом в пять футов и девять дюймов — стоял в противоположном конце магазина, сосредоточенно рассматривая что-то на прилавке. Элвин испытал то щемящее чувство, какое испытывает отец, видя, как взрослеет сын. При всей неуклюжести, свойственной этому возрасту, Джо остался красивым парнем. Надо же, ему уже тринадцать. Элвин чувствовал, что теряет его. Джо взрослел. Еще немного, и будет слишком поздно.

«Когда же он перестал быть моим? — подумал Элвин. — Когда попал под влияние матери настолько, что стал ее сыном? Почему Джо суждено было унаследовать материнскую красоту и отцовский ум? Настоящий Аполлон».

И тут Элвин понял, что именно он потерял. Назвав сына Аполлоном, он признался самому себе, что именно он отобрал у Джо. Связь между историями, которые тот разыгрывал в детстве, и осознанием самого себя. Связь эта была настолько реальной, что казалась почти осязаемой. Элвину не удалось выразить свое ощущение словами и даже сохранить память о нем. Едва он почувствовал, что ухватил суть случившегося, суть эта ускользнула от него. Удержать в памяти ощущение, не уложенное в слова, Элвин не мог, и проблеск осознания тут же погас.

«Не успев узнать, я уже забыл».

Сердясь на самого себя, Элвин направился к сыну и вскоре увидел, что мальчишка занят какой-то чепухой. Джо разложил на прилавке несколько карт Таро[131] и пытался истолковать смысл их расклада.

— Позолоти ручку, красавец, — сказал Элвин.

Он считал свои слова шуткой, однако они так и дышали гневом. Джо покраснел, а Элвин внутренне сжался.

«Надо же, я причиняю тебе боль одной-единственной фразой», — подумал он.

Он хотел было извиниться, но не знал, как. Тогда Элвин решил пошутить еще раз и тем самым убедить себя, что предыдущая фраза тоже была шуткой.

— Разгадываешь тайны Вселенной?

Джо криво улыбнулся, собрал карты и сунул их в картонную коробочку.

Элвин знал, что именно сейчас нужно сказать.

«Джо, я же вижу, тебе это было интересно. Напрасно ты убрал карты».

Но он ничего не сказал.

— Так, просто чепуха, — бесцветным голосом ответил Джо.

«Врешь», — подумал Элвин.

— Все ответы, какие дают карты, настолько неточны, что их можно применить к любой ситуации, — натянуто засмеялся Джо.

— По-моему, моя штука тебя здорово задела.

— По правде говоря, знаешь, над чем я думал? Можно ли создать на основе этих карт компьютерную программу? Такую, чтобы вместо случайного вытаскивания карт она показывала бы человеку, кто тот на самом деле? Чтобы он мог пробиться сквозь…

— Продолжай.

— Да я вообще-то все сказал.

— Но не закончил фразу. Пробиться — сквозь что?

— Сквозь истории, которые мы себе рассказываем. Сквозь ложь о самих себе, в которую мы верим. Мы же не знаем, кто мы такие на самом деле.

Джо что-то не договаривал, Элвин сразу это понял. Что-то было не так. А поскольку в мире Элвина каждое явление требовало объяснения, он быстро придумал подходящее. Мальчишке не по себе, поскольку отец заставил его устыдиться собственного любопытства.

«Мне стыдно, что я так поступил, — подумал Элвин. — Но я исправлю ошибку и куплю тебе карты».

— Я куплю тебе карты. И книжку, которую ты листал.

— Не надо, папа, — сказал Джо.

— Почему не надо? В твоем любопытстве нет ничего зазорного. Повозишься с компьютером, посмотришь, можно ли превратить эту белиберду во что-нибудь стоящее. Черт побери, вдруг ты создашь настоящий шедевр компьютерной графики и заработаешь на своей программе кучу денег?

Элвин засмеялся. Джо тоже. Но даже его смех был притворным.

Элвин не знал самого главного. Джо вовсе не было стыдно за свое любопытство, ему было просто страшно. Едва он прочитал в книге, как раскладывать карты, и сделал это, как понял: ему не нужны объяснения. Он уже знал название каждой карты, знал того, кто на ней изображен. Фигура с мечом и весами[132] — это Креонт.[133] Обнаженная девушка, увитая зелеными гирляндами,[134] — Офелия.[135] Безумная, неистовая Офелия, за танцем которой наблюдали четверо животных с головами человека, орла, тельца и льва.[136] Когда-то и он, Джо, был таким же беззаботным и тянулся к солнечному лучу, чтобы подарить его своей маленькой подружке-матери.[137] Тогда такие подарки были еще возможны.

Нет, в картах он увидел не просто набор картинок и символов — они имели имена, знакомые Джо по прочитанным книгам. Он раскладывал карты не так, как предлагалось в пояснении, они складывались в мозаику его собственной жизни. Здесь были все имена, которые брал себе Джо, все образы из прошлого и будущего терпеливо ждали, когда настанет их черед. И это его испугало. В течение трех лет Джо оставался без книжных историй, а история об отце, матери и сыне трещала сейчас по швам.

Мальчик почти обезумел, пытаясь найти хоть какую-то почву под ногами. Отец лишь посмеялся над «чепухой», но Джо поверил в то, что рассказали карты.

«Я не хочу брать их домой. Иначе я окажусь в ловушке, построенной собственными руками».

— Пап, не надо их покупать, — попросил он Элвина. Но Элвин все равно купил карты, поскольку твердо решил сделать сыну приятное.

Целый день Джо старался держаться подальше от купленных карт. Он прикоснулся к ним всего лишь один раз, желая преодолеть свой страх. Страх был совершенно иррациональным. Карты — всего лишь разрисованные картонные прямоугольники. Их нечего бояться.

«Я могу спокойно их потрогать, и они не раскроют никаких истин», — твердил себе Джо.

Однако весь здравый смысл, все попытки убедить себя в бессмысленности карт были ложью, которую он повторял с одной-единственной целью: заставить себя снова взяться за карты. Теперь уже всерьез.

— И зачем ты только их купил? — услышал Джо вопрос матери.

Родители находились в соседней комнате. Отец не ответил, и по его молчанию Джо понял: отец не хочет давать объяснений, опасаясь, что сын его услышит.

— Дурацкое развлечение, — продолжала гнуть свое мать. — Ты же ученый, и вроде должен скептически относиться к таким забавам.

— Ты права. Я как раз и купил их для забавы, — солгал отец. — Решил — пускай Джо повозится с ними. Он хочет создать компьютерную программу и заставить карты откликаться на человеческую индивидуальность. В конце концов, должны же у мальчишки быть какие-то развлечения.

Джо в это время был в гостиной, где на полке стояла его слабенькая компьютерная приставка. Джо старался не думать об Одиссее, который бредет к морскому берегу и оставляет за спиной восемь кубков с вином. Сорок восемь килобайт и два маленьких диска.

«Конечно, эта игрушка не для того, что я задумал. Да я и не стану ничего делать. Зато на папином компьютере, который стоит в его кабинете… Там и жесткий диск помощнее, и интерфейс нормальный, и оперативной памяти хватит. Разумеется, я не сделаю этого. И не собираюсь. Что-то не дает мне это сделать».

Джо ворочался в постели до двух часов ночи, не в силах заснуть, а потом встал, спустился в гостиную, включил приставку и начал переводить рисунки карт в компьютерную графику. Но в каждый рисунок он вносил кое-какие изменения. Джо знал, каким бы талантливым ни был художник, он допустил ошибки в эскизах карт. Разве художник мог понять, что Валет Кубков[138] имеет облик шута с гигантским фаллосом, из которого вытекает целое море? Откуда он мог знать, что Королева Мечей — каменная статуя, а ее трон — живой ангел, сгибающийся под тяжкой ношей? Художник понятия не имел, что ребенка у Десятизвездных Врат пожирают голодные псы. И что у человека, который, скрестив ноги, висит вниз головой с лицом, полным безмятежного покоя, должен быть не нимб, а пылающие волосы. А разве это — Королева Пентаклей? Настоящая Королева только что родила ублюдочную звезду, отец которой — вовсе не обманутый ею Король Пентаклей.

В голове Джо теснились образы, и он знал историю каждого из них. Память услужливо подсказывала ему и другие истории, которые Джо читал раньше. Кассандра — Королева Мечей — сыпала разящими словами, и они разлетались, как мухи. Люди гонялись за ними, а если успевали поймать, будущее становилось уже не таким неведомым. Перед глазами всплыл и такой образ: Одиссей, привязанный к мачте, — вылитый Повешенный.[139] Макбет[140] представлялся Джо то вечным простофилей Валетом Кубков, то жертвой вероломной Королевы Пентаклей, если ее карта ложилась поперек. Связанные друг с другом невидимыми нитями, карты рассказывали о силе и власти, о боли и страданиях. Хотя Джо не видел этих нитей, он знал, что они существуют, поэтому следовало исправить рисунки и создать работоспособную программу. Только тогда карты скажут правду.

Джо трудился всю ночь — и сумел исправить все карты и перевести их в компьютерную графику. По сути дела, настоящая работа только-только начиналась, когда мальчика сморил сон и он заснул прямо у компьютера.

Родители встревожились, но не решились разбудить сына, и когда Джо проснулся, дома никого не было. Он тут же принялся за работу, еще раз проверил, как выглядят карты на экране (его приставка подключалась к телевизору), и позаботился, чтобы они не исчезли из электронной памяти. Что касалось его собственной памяти, Джо не нуждался ни в каких резервных дисках. Он помнил все карты и все истории наизусть, и постепенно начинал понимать, как меняются их названия всякий раз, когда карты сходятся вместе.

К вечеру все было готово, в том числе и несложная программа, основанная на произвольном выборе карт. Джо вполне устраивали и рисунки, и названия. Оставалось лишь начать проверку. Расклад был простым: первая карта означала гадающего, вторая ее покрывала, а третья ложилась поперек. Однако компьютер выдал какую-то чушь. Машина не умела делать того, что умели человеческие руки, — устанавливать подсознательную связь гадающего с картами. Вскоре Джо понял, что созданная им программа никуда не годится, ибо перетасовывание карт не было случайным процессом.

— Пап, можно мне немножко повозиться с твоим компьютером? — спросил Джо.

— Хочешь опять залезть в жесткий диск? — Элвин был явно не в восторге. — Джо, я не хочу, чтобы ты вскрывал винчестер. Согласись, что вторично тратить десять тысяч долларов на устранение последствий твоих экспериментов — многовато для одной недели.

За этими словами отец скрывал свою тревогу. «Твоя затея с картами Таро зашла слишком далеко. Теперь я жалею, что их купил, и не хочу становиться невольным пособником твоего сумасбродства».

— Пап, мне нужен только интерфейс. Ты все равно не пользуешься параллельным портом. Потом я все поставлю обратно.

— Но твой «Атари» несовместим с жестким диском моего компьютера.

— Знаю, — сказал Джо.

Отец и сын препирались недолго. Джо разбирался в компьютерах лучше Элвина. Оба знали: если Джо что-то разобрал, он всегда сумеет это собрать. Точнее, почти всегда.

Возня с компьютерным «железом» и отладка программы заняли несколько дней. Все остальное отошло на задний план. Поначалу Джо еще пытался не уйти в работу с головой. За ланчем он рассказывал матери о книгах, которые стоит прочесть. За обедом вдруг заговорил с отцом о Ньютоне и Эйнштейне, и Элвину пришлось напомнить сыну, что его отец биолог, а не математик. Однако Джо не удалось скрыть от родителей свою одержимость новой программой. Наскоро перекусив, он тут же возвращался к компьютеру. Потом ему стало жаль тратить время на еду, и от работы его могла оторвать лишь необходимость периодически посещать туалет.

— Нельзя забывать о еде. Не хватает только, чтобы из-за своей дурацкой игры ты умер голодной смертью, — сказала мать.

Джо промолчал. Конни поставила перед ним тарелку с сэндвичем, Джо на ощупь нашарил сэндвич и откусил.

— Джо, это зашло слишком далеко, — сказал отец. — Возьми себя в руки.

— Я держу себя в руках, — не отрываясь от работы, ответил сын.

Прошло шесть дней, и Элвин не выдержал. Он поднялся в кабинет и встал перед монитором.

— Твои бдения прекращаются, — объявил он сыну. — Я понял, что без посторонней помощи тебе уже не выбраться. Самое радикальное средство — убрать куда-нибудь системный блок, так я и поступлю, если ты немедленно не перестанешь возиться со своей дурацкой программой. Джо, мы с мамой стараемся не ограничивать твою свободу, но когда это оборачивается против нас и против тебя самого…

— Не волнуйся, папа, — сказал Джо. — Я уже почти закончил.

С этими словами он отправился к себе, лег и проспал четырнадцать часов.

Элвин обрадовался.

— Я уж боялся, что парень потихонечку сходит с катушек.

Конни не разделяла радости мужа.

— А что будет с Джо, если его программа вдруг откажется работать?

— Работать? Да как вообще она может работать? На каком принципе? «Позолоти ручку, и я расскажу про твое будущее»? Так?

— Неужели ты не слушал, что он говорил?

— Что именно? За последние дни он сказал едва пару слов.

— Джо верит в то, что делает. Он считает, что его программа сможет предсказывать будущее.

Элвин засмеялся.

— А знаешь, твой гинеколог, доктор Как-его-там, возможно, был прав. Я начинаю подумывать, что Джо и впрямь страдает мозговыми нарушениями.

Конни с ужасом поглядела на мужа.

— Побойся бога, Элвин.

— Не волнуйся. Я просто пошутил.

— Это не смешно.

Больше они об этом не говорили, но ночью каждый из них несколько раз просыпался и шел взглянуть на спящего сына.

«Кто ты? — мысленно спрашивала у Джо Конни. — Что ты станешь делать, если программа откажется работать? Или если, наоборот, она будет работать блестяще?»

Элвин просто смотрел, как Джо дышит во сне. Он запретил себе волноваться. В человеческой жизни есть разные этапы, и дети, взрослея, проходят этап безумия.

«Ладно, Джо, если тебе так надо, будь сумасшедшим. В тринадцать лет это вполне допустимо. Вскоре ты все равно вернешься в реальную жизнь. Ты мой сын, и я знаю, что в конце концов любым фантазиям ты предпочтешь реальность».

На следующий день Джо пристал к отцу, прося помочь проверить программу. Было уже довольно поздно, и Элвину очень не хотелось залезать в эту чертовщину.

— Я плохой объект для испытаний, — попробовал отшутиться он. — Я не верю в подобные предсказания, а без веры они не действуют. Это все равно, что верить, будто витамин С предохраняет от простуды. Со скептиками такие штучки не проходят.

Стоявшая возле холодильника Конни почему-то съежилась. Она молча слушала разговор отца с сыном, но не вступала в него.

— А ты проверяла программу? — спросил жену Элвин.

Она кивнула.

— Мама проверяла ее четыре раза, — серьезно сообщил Джо.

— Значит, с первого раза не получилось? — спросил Элвин, пытаясь шуткой разрядить напряжение.

— Нет, все получилось сразу, — ответил Джо.

Элвин посмотрел на Конни. Та слегка помедлив, отвела взгляд. Что было в ее глазах? Страх? Стыд? Изумление? Молчаливые вопросы Элвина остались без ответа. Одно он ясно понимал: пока он сидел на работе, дома произошло что-то не слишком хорошее.

— Ты считаешь, я должен согласиться? — спросил Элвин у Конни.

— Нет, — прошептала она.

— Ну, пожалуйста, пап, — снова стал просить Джо. — Иначе я не смогу проверить программу. Пока я не узнаю, как с нею работают другие, я не буду знать, верна она, или нет.

— Какой же ты тогда предсказатель? — удивился Элвин. — Тебе положено предсказывать будущее совершенно незнакомым людям.

— Я не предсказываю будущее, — возразил Джо. — Программа говорит правду, только и всего.

— Ах, правду! — воскликнул Элвин. — Правду о чем?

— О том, кто ты такой на самом деле.

— А разве я выдаю себя за кого-то другого?

— Программа назовет твои имена. Она расскажет твою историю. Если не веришь, спроси маму.

— Послушай, Джо. Я согласен немного поиграть с тобой. Но не жди, что я буду принимать игру за правду. Я готов сделать для тебя почти все, но лгать тебе я не стану.

— Знаю.

— Тогда ты должен понять.

— Я понимаю.

Элвин уселся за клавиатуру. С кухни донесся какой-то странный скулящий звук. Элвин сразу вообразил себе охотничью собаку, которой попало от хозяина. Конни была чем-то напугана, и страх жены передался Элвину. Его передернуло, но он тут же высмеял себя за трусость. Он вполне владеет собой, просто нелепо бояться какой-то программы, сляпанной тринадцатилетним мальчишкой. Он не позволит, чтобы прихоть сына сбила его с ног.

— Что мне надо делать?

— Просто набирай что-нибудь.

— Что именно?

— Все, что придет в голову.

— Слова? Числа? Откуда я знаю, что набирать, если ты мне не говоришь?

— Это не имеет значения. Пиши все, что захочешь написать.

«Я вообще не настроен что-либо писать, — подумал Элвин. — Похоже, я зря поддался на его уговоры».

Однако Элвин не мог произнести этих слов, не мог сказать их сыну в лицо. Он должен быть терпеливым отцом и оставаться честным, даже если сын затеял дурацкую игру.

Элвин набрал цепочку случайных цифр, потом такую же цепочку случайных слов, но вскоре передумал. Позволить случайности руководить им? Такое было не в его характере. Вместо первых пришедших в голову цифр он стал воспроизводить длинные ряды сведений по генетическому коду бактерий, исследованием которых занимался. Буквы чередовались с цифрами, образуя информационную основу ДНК. Элвин понимал, что обманывает сына, ведь Джо хотел получить от него нечто такое, что было бы характерно для отца, а не для бактерий. Однако Элвин тут же успокоил себя — что могло в большей степени его характеризовать, чем его работа?

— Ну как, достаточно? — наконец спросил он сына.

Джо пожал плечами.

— А ты как считаешь?

— Если я добавлю еще пять слов, это тебя устроит?

— Раз ты думаешь, что закончил, значит, так оно и есть, — спокойно ответил Джо.

— Способный ты у меня парень, — сказал Элвин. — Даже по части фокусов-покусов.

— Так ты закончил?

— Да.

Джо запустил программу, откинулся на спинку стула и стал ждать. Ощущая нетерпение отца, он поймал себя на мысли, что ему нравится сам процесс ожидания, все эти щелчки и поскрипывания дисковода. Потом на дисплее начали появляться карты. Первая карта — сам гадающий. Карта, покрывающая его. Карта противостоящая. Карты, которые легли вверху и внизу, справа и слева, образовав расклад. Это — твоя основа и твой дом, здесь — твоя смерть, а здесь — твое имя. Джо ждал, что сейчас на него потоком хлынут истории, как уже было, когда он гадал на себя и на маму. Но никаких историй не было. Снова и снова появлялась одна и та же главная карта. Король Мечей.

Джо взглянул на монитор и сразу все понял. Отец солгал. Отец сознательно контролировал процесс ввода, отчасти даже управлял им, и потому карты говорили то, что их заставляли говорить. И дело было не в сбое программы, просто отец не желал обнажать свою истинную сущность. Король Мечей сам по себе обладал силой, поскольку все Короли в колоде Таро олицетворяли силу. Так, Король Пентаклей символизировал силу денег, силу подкупа. Король Жезлов говорил о силе жизни и силе возрождения. Король Кубков обладал силой отрицания и уничтожения, властью убивать и усыплять. А Король Мечей обладал силой слов, силой убеждения, и другие верили его словам. Он мог сказать: «Я тебя убью», и это означало — быть посему, и следует исполнить, что велено. Король Мечей мог сказать: «Я тебя люблю», и опять-таки все ему восхищенно верили. А еще Король Мечей умел лгать. Все, что отец ввел в компьютер, было ложью. Но Элвин не знал, что даже ложь говорила о нем правду.

— Эдмунд, — сказал Джо. — Эдмунд в «Короле Лире». Он вечно лгал.[141]

— Что? — не понял отец.

— Мы таковы, какими нас создала природа. Не более того.

— Ты узнал об этом по картам?

Джо посмотрел на отца, но не ответил.

— Все время появлялась одна и та же, — сказал Элвин.

— Да, — только и ответил Джо.

— О чем же это говорит?

— О напрасной трате времени.

С этими словами Джо встал и вышел.

А Элвин остался сидеть, разглядывая прямоугольнички карт на дисплее. Пока он смотрел, картина изменилась. Каждую карту поочередно окаймляла тонкая линия, и карта начинала разрастаться, занимая собой едва ли не весь экран. И всякий раз это оказывался Король Мечей. Острие меча выходило у него прямо изо рта, руками он держался за промежность.

«В колоде Уэйта[142] явно нет такой карты», — подумал Элвин.

Конни стояла у входа в кухню, прислонившись к холодильнику.

— Уже все? — спросила она.

— По-твоему, я должен был торчать там до самой ночи?

— Боже мой, — прошептала она.

— Что с тобой?

— Ничего, — ответила Конни и вышла.

Элвин услышал, как она взбегает по лестнице, и удивился, что можно так утратить над собой контроль.

Долгое время Элвин не мог решить, как ему относиться к компьютерной программе сына. «Компьютерное Таро» Джо было дурацкой игрушкой, и Элвин не желал забивать себе голову такой ерундой. Он проклинал тот день, когда вздумал купить сыну карты.

Порой Элвин день за днем засиживался в своей лаборатории допоздна, а по утрам отправлялся туда снова. Общение с семьей сводилось тогда к пустым фразам, оброненным за завтраком. Потом недосыпание брало свое, и Элвин прекращал эту гонку. Он отсыпался почти до полудня, а проснувшись, вел себя так, будто в доме все было по-прежнему. В такие дни он обсуждал с сыном книги, которые тот успел прочесть, или рассказывал о своих генетических экспериментах. Порой, когда видимость семейной гармонии становилась настолько прочной, что в нее можно было поверить, Элвин даже снисходил до разговоров о «компьютерном Таро». В такие моменты он обещал познакомить сына с нужными людьми, купить ему компьютер получше и давал советы по дальнейшему совершенствованию программы, чтобы хобби одного человека превратилось в коммерческий продукт массового потребления. Потом Элвин спохватывался и сожалел, что помогает Джо преступно растрачивать свои уникальные способности. К тому же советы отца отнюдь не способствовали укреплению сыновней любви.

Но постепенно Элвин понял, что другие люди относятся к программе Джо всерьез. Группа психологов, проводящая тесты с сотнями испытуемых, решила выборочно проверить на «компьютерном Таро» часть результатов. Число совпадений просто поражало, однако сам Джо не был в восторге от всех этих «статистических корреляций». Он отверг результаты и назвал тесты весьма ущербными. Дня него гораздо важнее были результаты, полученные за несколько месяцев работы в различных клиниках, где он делал расклад для больных, досконально известных врачам. Даже самым скептическим настроенным психологам пришлось признать, что «компьютерное Таро» сообщало такие подробности о больных, которые мальчик никак не мог знать заранее. Большинство психологов открыто признали: Джо не только подтвердил уже известное им, но и поразил их гениальными по своей проницательности догадками.

— Ваш сын как будто вошел в разум моего пациента, — сказал Элвину один из психологов.

— Доктор Фрайер, я тоже считаю своего сына на редкость одаренным мальчиком, и всячески желаю ему успехов, однако всю эту чертовщину с предсказаниями отношу за счет чистого везения.

Доктор Фрайер лишь улыбнулся и пригубил вина.

— Джо сказал, что вы упорно отказываетесь делать расклад на себя.

Элвин хотел было возразить, но психолог был прав. Он не позволил «компьютерному Таро» сканировать себя, хотя и участвовал в проверке программы.

— Я и без того видел программу сына в действии, — сказал Элвин.

— Неужели? Значит, вы видели результаты предсказания, сделанного кому-то из известных вам людей?

Элвин покачал головой, потом улыбнулся.

— Я рассуждал так: поскольку я не верю в его программу, результаты любых предсказаний будут вызывать у меня недоверие.

— Но программа Джо — не магия.

— И не наука, — заметил Элвин.

— Тут вы правы. Совсем не наука. Однако «ненаучность» программы еще не говорит о ее лживости.

— Она либо научна, либо ненаучна. «Чуть-чуть научной» она быть не может.

— Завидую четкости мира, в котором вы живете, — сказал доктор Фрайер. — Все линии вашего мира аккуратно прочерчены по линейке. Но и мы не настолько легковерны, как вы полагаете, доктор Бевис. Мы решили провести испытание, которое называем «двойным слепым». Ваш сын, сам того не зная, анализировал данные, полученные от одного и того же пациента, но в разные дни и в разных условиях. В некоторых случаях пациент получал от нас противоречивые инструкции, поэтому ни о каком факторе случайности здесь не может быть и речи. И знаете, каков был результат?

Элвин знал, но промолчал.

— Программа вашего сына не только установила, что эти данные принадлежат одному и тому же пациенту, но и выявила наши «вставки». Причем с легкостью. Поскольку создательница теста сама не заметила этих «вставок», мы решили усложнить задачу и применить неслучайную выборку. Казалось, программа должна была дать сбой, но она и в этом случае дала блестящие результаты.

— Очень впечатляет, — нарочито равнодушным тоном произнес Элвин.

— Это и в самом деле впечатляет.

— Не знаю, не знаю, — стоял на своем Элвин. — Итак, вы склонны считать карты надежным источником информации. Но откуда мы знаем, что в их предсказаниях есть какой-то смысл, и что им можно доверять?

— А вам не приходило в голову, что доверять следует вашему сыну?

Элвин негромко постукивал ложечкой по скатерти, отбивая ритм какой-то песенки.

— Компьютерная программа Джо строится на произвольном вводе данных. Но только сам Джо может истолковать результаты расклада. Я считаю, что главное в его методе — не программа, а его разум. Если бы нам удалось выяснить, что происходит в голове вашего сына, его метод стал бы наукой. Пока же это искусство. Но чем бы это ни было — наукой или искусством, — Джо говорит правду.

— Простите за непреднамеренное вторжение в вашу профессиональную сферу, но каким образом вы установили, что он говорит правду? — спросил Элвин.

Доктор Фрайер снова улыбнулся и тряхнул головой.

— Потому что я просто не могу представить себе обратного. Мы не можем проверить его истолкования тем же способом, каким проверяли программу. Я пытался найти тесты, дающие объективную картину. Например, проверить, совпадают ли результаты его предсказаний с данными, которые я получил ранее. Но те мои данные — пустой звук, гадание в самом скверном смысле этого слова. Я убедился, что до появления Джо с его программой я совершенно не понимал своих пациентов. Именно он раскрыл мне глаза на каждого из них. Нарисованная им картина настолько полна, что мне уже нечего добавить. Я чувствую, доктор Бевис, вам хочется обвинить меня в крайнем субъективизме. Но прошу, примите во внимание следующее. У меня есть все основания бояться того, что делает ваш сын, и бороться против его программы. Его работа опрокидывает все, во что я верил. Более того, подрывает труд всей моей жизни. В чем-то Джо очень на вас похож. Он тоже не считает психологию наукой. Возможно, вам не понравится такое суждение о вашем сыне, однако я не собираюсь кривить душой: с ним трудно работать, поскольку беспокойство сочетается в нем с холодностью и равнодушием. Я не питаю к Джо особых симпатий. Казалось бы, с какой стати мне ему верить?

— Но это уже ваши личные проблемы, не правда ли, доктор Фрайер?

— Наоборот, доктор Бевис. Все, кто видел работу Джо, верят в ее истинность. Все, кроме вас. Значит, именно у вас личные проблемы.

Доктор Фрайер ошибся: не все верили Джо.

— Нет, — сказала Конни.

— Что — «нет»? — спросил Элвин.

Они завтракали вдвоем, Джо еще не спустился. Завтрак проходил в молчании. Кроме фраз «Яичница готова» и «Спасибо», Элвин и Конни не проронили ни слова.

Конни водила вилкой по опустевшей тарелке, чертя борозды на остатках желтка.

— Не соглашайся участвовать в компьютерной игре Джо.

— Я и не собирался.

— Доктор Фрайер говорит, что его предсказаниям стоит верить. Это так?

Вилка со звоном опустилась на тарелку.

— Но я не поверил доктору Фрайеру.

Конни встала из-за стола и принялась мыть посуду. Элвин наблюдал за женой. Конни как будто нарочно как можно громче стучала тарелками. Где оно — спокойствие, раньше царившее в их доме? И почему Конни сердится? У них имелась посудомоечная машина, но жена с каким-то остервенением оттирала каждую тарелку. Все в их семье словно перевернулось вверх тормашками.

Элвин попытался разобраться в своих ощущениях, у него самого было далеко не радужное настроение.

— Ты попросишь Джо сделать тебе новый расклад, — убежденно произнесла Конни. — Ты ведь не поверил доктору Фрайеру, и до сих пор сомневаешься в его словах. Ты всегда стараешься все проверить сам. Если ты во что-то веришь, тебе нужно это доказать. Если сомневаешься, то попутно сомневаешься и в своем сомнении. Разве я не права?

— Нет, — вслух ответил Элвин, по мысленно сказал: «Права».

— Послушайся меня и поверь своим сомнениям. Они не беспочвенны. В этом дерьмовом Таро нет ни крупицы истины!

За все годы их совместной жизни Элвину еще ни разу не доводилось слышать из уст жены столь грубых слов. Он почувствовал, что это словцо не случайно сорвалось с ее языка.

— Я вообще не понимаю, как можно принимать всерьез такие бредни! — продолжала Конни. — Джо по-своему переиначил значения карт. Взять хотя бы… Есть такая карта — Сила.[143] Девушка, закрывающая пасть льву. Сама чистота и невинность. Знаешь, в кого превратил ее Джо? В дерьмовую девку! Он рассказал, что лев требовал пищи, и она скормила ему своего младенца.

Конни испуганно посмотрела на мужа.

— Разве это не безумие?

— Он так тебе сказал?

— Да. Или еще одна карта — Дьявол,[144] принуждающий любовников оставаться вместе. Джо считает, что это — ребенок-первенец, связавший собой Адама и Еву. Потому-то Иокаста с Лаем пытались убить Эдипа.[145] Они ненавидели друг друга, а новорожденный младенец мог привязать их друг к другу. Но им все равно пришлось жить вместе, их объединило зло, причиненное невинному ребенку. А потом люди нагородили всю эту жуткую ложь насчет предсказания.

— Зря мы позволяли ему так много читать.

Конни вся дрожала от страха.

— Элвин, если он опять сделает расклад на тебя, может произойти что-то страшное. Я боюсь.

Конни прикоснулась к его груди — нет, не к рубашке. Элвин почувствовал, что ее палец словно прожег ткань.

— Меня волнует не то, что ты начнешь ему перечить, — сказала Конни. — Я боюсь, что ты ему поверишь.

— С какой стати я должен ему верить?

— Элвин, мы ведь не живем в Башне![146]

— Разумеется, нет.

— И я — не Иокаста, Элвин!

— Конечно, нет.

— Прошу тебя, не верь ему. Не верь ничему, что он говорит.

— Конни, дорогая, не надо так расстраиваться. Повторяю, с какой стати я должен верить всяким бредням?

Она покачала головой и вышла из кухни, забыв закрыть кран. Конни ушла, не сказав ни слова, но ее ответ буквально звенел в воздухе: «Потому что он говорит правду».

Несколько часов подряд Элвин пытался разобраться в том, что происходит. Он снова и снова возвращался к разговору с Конни… Эдип и Иокаста. Адам, Ева и дьявол. Мать, скормившая своего младенца льву… Доктор Фрайер говорил, что дело не в картах и не в программе, а в самом Джо и тех историях, которыми забита его голова. Интересно, осталась ли в мире хоть какая-нибудь история, которой не знал бы этот тринадцатилетний мальчишка? Вряд ли. Похоже, Джо знал все сказки, легенды, мифы, баллады, рассказы и романы. Знал и верил в них. Джо был хранителем, вернее, хранилищем мировой лжи, которую пересказывал другим людям, и те верили ему, все до единого.

Разумеется, эта белиберда заслуживала лишь презрения, но Элвин никак не мог заставить себя проникнуться этим чувством. Память снова и снова возвращала его к факту, от которого нельзя было просто так отмахнуться. Программа Джо узнала, что Элвин лжет, прибегает к уловкам, не желая говорить правду. Во всяком случае, в этом отношении программа сына имела несомненную ценность.

«Я задал отрицательные условия эксперимента и получил отрицательный результат, а теперь нужно задать положительные условия и посмотреть, что будет. Какой же я ученый, если берусь делать выводы на основании неполных данных?»

Вечером, когда Джо сидел в гостиной и смотрел по телевизору ретроспективный показ старого сериала MASH,[147] Элвин решил поговорить с сыном. Его всегда удивляло, что Джо способен смотреть обычные телевизионные программы, тем более шедшие еще во времена юности его отца. Мальчишка, читавший «Улисса»[148] и понимавший содержание этой книги без комментариев, сейчас вовсю хохотал над похождениями бравых армейских хирургов. Только постояв рядом с сыном и понаблюдав за ним, Элвин заметил, что Джо смеется не в тех местах, в которых полагалось бы. Он смеялся не над шутками, а над самим Ястребиным Глазом.

— Что тебя так рассмешило? — спросил Элвин.

— Ястребиный Глаз.

— Но он как раз ведет себя вполне серьезно.

— Знаю, — сказал Джо. — Понимаешь, этот Ястребиный Глаз непрошибаемо убежден в своей правоте, и все верят, что он прав. Разве это не кажется тебе смешным?

Нет, не кажется.

— Джо, я хочу попробовать еще раз, — сказал Элвин. Джо сразу понял, о чем идет речь, словно давно ждал, когда отец об этом заговорит. Они сели в машину и поехали в университет, где находилась лаборатория Элвина. Компьютерщики без препирательств уступили им место за одним из лучших компьютеров с большим цветным монитором. На этот раз Элвин старался действовать спонтанно и не думать о смысле слов, которые набирал на клавиатуре. Устав барабанить пальцами по клавишам, он вопросительно поднял глаза на Джо — не пора ли завершить процедуру ввода. Джо неопределенно пожал плечами. Элвин добавил еще несколько слов, потом сказал:

— Готово.

Затем дал команду компьютеру проанализировать данные и вместе с сыном стал ждать результатов.

Спустя несколько минут ожидания, показавшихся Элвину вечностью (все это время оба молчали), на дисплее появилось изображение карты.

— Это ты, — сказал Джо.

Король Мечей.

— Что означает эта карта? — спросил Элвин.

— Сама по себе немногое.

— А почему у короля изо рта торчит меч?

— Потому что он убивает своими словами.

Отец кивнул и спросил:

— А почему он держится за промежность?

— Не знаю.

— Я думал, ты все знаешь.

— Не узнаю, пока не увижу других карт.

Джо нажал клавишу ввода, и появилась вторая карта, почти полностью закрыв первую. По ее контуру вспыхнула тонкая голубая линия, и в следующую секунду карта заняла весь дисплей. Она называлась Суд.[149] На ней был изображен ангел, он дул в трубу, пробуждая мертвецов, которые дружно вставали из могил.

— Эта карта покрывает твою, — сказал Джо.

— О чем она говорит?

— О том, как ты проводишь жизнь. Ты судишь мертвых.

— Я что, Господь Бог? Или ты думаешь, будто я считаю себя Богом?

— Но ты действительно этим занимаешься, папа, — сказал Джо. — Ты все судишь, оцениваешь, выносишь приговор. Ты ведь ученый. Я тут ни при чем. Так о тебе говорят карты.

— Я изучаю жизнь.

— Ты разламываешь жизнь на кусочки, а потом выносишь суждения относительно каждого из них. Но кусочки, которые ты изучаешь, лишены жизни и напоминают тела мертвецов.

Элвин пытался уловить в голосе сына нотки гнева или горечи, но Джо говорил спокойно, словно врач, делающий доклад на симпозиуме. Или историк, повествующий о событиях далекого прошлого.

Джо опять нажал клавишу ввода, и на дисплее появилась третья карта. Она легла не вертикально, а горизонтально.

— А вот что тебе противостоит, — сказал Джо. Карта, как и первые две, вспыхнула голубой каемкой и развернулась на весь экран. Это был Дьявол.

— Объясни, что значит «противостоит», — попросил Элвин.

— Это твой враг, тот, кто тебе мешает. Сын Лая и Иокасты.

Элвин вспомнил, как Конни упоминала об Иокасте.

— Это похоже на то, о чем ты рассказывал маме?

Джо окинул его бесстрастным взглядом.

— Три карты — слишком мало, чтобы знать наверняка.

Элвин махнул рукой, прося продолжить. Четвертая карта.

— То, что над тобой. Твоя корона.

Это была Двойка Жезлов. Человек с маленьким земным шаром в руках глядел куда-то вдаль. Рядом с ним сквозь камень парапета пробивались две тонкие веточки.

— Корона — это твои мысли о себе. История о тебе самом, которую ты сам себе и рассказываешь. В этой истории ты — Творец Жизни, Всемогущий Бог, сказочный принц, чей поцелуй будит Спящую Красавицу и Белоснежку.

Новая карта, теперь снизу.

— А это то, что под тобой. Ты очень боишься, что это случится.

Картинка изображала лежащего человека, пронзенного десятью мечами. Из тела не вытекало ни капли крови.

— Знаешь, Джо, мне никогда не снились кошмары. Даже в детстве я не дрожал по ночам от страха, что кто-то проберется в дом и меня убьет.

Джо оставался невозмутим.

— Папа, я же говорил тебе, что слова зачастую убивают не хуже мечей. Ты боишься смерти от руки рассказчиков. По картам выходит, что ты относишься к тем людям, которые способны казнить гонца, доставившего дурные вести.

По картам или по твоим бредовым фантазиям? Однако Элвин подавил гнев и промолчал.

Следующая карта легла справа.

— Это то, что позади тебя, твое прошлое.

Человек в дырявой лодке, орудуя веслами, направляет ее в открытое море. Перед ним, склонив головы, сидят женщина и ребенок.

— Гензель и Гретель, плывущие в дырявой лодке.

— Что-то они не похожи на брата и сестру, — возразил Элвин. — Скорее, это мать и сын.

Джо пропустил его слова мимо ушей.

— А вот карта слева. То, что тебя ждет. То, куда тебя приведет твой путь.

Элвин увидел гробницу с каменной статуей рыцаря. На голове рыцаря сидела птичка.

«Смерть, — подумал Элвин. — Вечное надежное и безошибочное предсказание».

Он нахмурился, глядя на расклад. Уж больно зловещей представала высветившаяся на мониторе комбинация карт. Каждая карта изображала события, полные боли, горечи или страха. В том-то и заключается трюк, решил Элвин. Сюжеты картинок подобраны очень умело, чудится, будто в них и впрямь что-то таится, словно в животе беременной женщины. Только кто появится на свет: гений, заурядный человек или урод?

— Это не смерть, — сказал Джо.

Элвина ошеломило такое неожиданное вторжение в его мысли. Неужели Джо научился их угадывать?

— Это памятник, который поставят после твоей смерти. На нем и над ним высекут твои слова. Люди поставят тебя на один уровень с Гомером, Иисусом и Магометом. Они будут читать твои слова, как Священное писание.

Впервые Элвин по-настоящему испугался толкований сына. Нет, его пугало не будущее. О таком будущем можно было бы только мечтать, если бы он не запретил себе подобные грезы. Сейчас он боялся другого. Элвин едва сдерживался, чтобы не произнести мысленно: «Да, да, ты говоришь правду», но спохватился. Нет, маленький хитрец, ты не усыпишь мою бдительность и не заставишь себе поверить.

И все же, несмотря на бастионы сомнений, которыми он отгородился от карт, он верил. Он готов был поверить всему, что услышит от сына, потому и пытался сопротивляться, отринуть веру. Элвин поступал так не из-за скептицизма, а из-за страха. Возможно, именно страх заставлял его с самого начала сопротивляться «компьютерному Таро».

Очередная карта заняла место в нижнем правом углу.

— Это твой дом, — сказал Джо.

Башня, в которую ударила молния, снеся верхушку. Две фигуры, мужская и женская, падают вниз, объятые языками пламени.

Над картой легла следующая.

— Вот твой ответ.

Элвин увидел человека под деревом. Рядом протекал ручей. Рука, протянутая из облака над головой человека, держала чашу.

— Это Илия, когда он был в пустыне, и вороны приносили ему пищу,[150] — пояснил Джо.

Над картой появилась еще одна: человек с посохом, в одеянии странника, уходит, оставляя за спиной восемь кубков. Посохом ему служит жезл с проросшими листьями. По расположению кубков видно, что прежде их было девять.

— Вот твое спасение.

Последней, четвертой картой в этой колонке оказалась Смерть.[151]

— А вот твой конец.

Священник, женщина и ребенок опустились на колени перед всадницей-Смертью. Ее конь попирает труп мертвого короля. Рядом с ним валяются королевская корона и золотой меч. Вдали по быстрой реке скользит корабль. На восточной стороне, между колоннами, восходит солнце. В руке Смерти — увитый листьями жезл, к вершине которого прикреплен пшеничный колос. Над трупом короля развевается стяг жизни.

— А это — твой конец, — повторил Джо.

Элвин смотрел на карты и ждал от сына более подробных объяснений. Но Джо молчал. Он просто смотрел на монитор, потом вдруг вскочил со стула.

— Спасибо, папа, — сказал он. — Теперь все ясно.

— Тебе ясно.

— Да, — подтвердил Джо. — Большое спасибо, что на этот раз ты не солгал.

Джо хотел уйти, но Элвин остановил его.

— Подожди. Ты что, не собираешься ничего объяснять?

— Нет, — ответил Джо.

— Почему?

— Ты все равно не поверишь.

Элвину очень не хотелось признаваться, прежде всего себе самому, что он уже верит.

— И все-таки я хочу знать. Мне любопытно. Что плохого в любопытстве?

Джо пристально вглядывался в лицо отца.

— После того, как я все рассказал маме, она вообще перестала со мной разговаривать.

«Значит, мне не показалось», — подумал Элвин.

Так и есть: «компьютерное Таро» вбило клин между Конни и Джо.

— Обещаю, я не перестану с тобой разговаривать, — сказал Элвин.

— Вот этого я и боюсь.

— Послушай, сынок. Доктор Фрайер говорил, что истории, которые ты рассказывал… И то, как ты связывал одно событие с другим… Он говорил, что никогда не слышал ничего более правдивого и убедительного. Даже если я не поверю, разве не могу я узнать правду о самом себе?

— Не знаю, правда ли это. Да и существует ли вообще правда?

— Существует. Порядок вещей и явлений в природе — вот лучший пример правды.

— Но применимо ли это к людям? Что заставляет меня чувствовать и действовать так, как я чувствую и действую? Гормоны? Родительское воспитание? Социальные модели? Причины и цели всех наших поступков — не более чем истории, которые мы себе рассказываем, и в которые либо верим, либо не верим. Эти истории постоянно меняются. Но мы продолжаем жить, продолжаем действовать, и все наши поступки создают нечто вроде основы. Ниточки сплетаются в паутину, соединяющую всех со всеми. Каждый человек, рождающийся в мире, изменяет паутину, что-то добавляет к ней, меняет взаимосвязи, делает их иными. Знаешь, что меня заставила понять моя программа? То, как ты, по твоим понятиям, вплетаешься в эту паутину.

— И как же я на самом деле в нее вплетаюсь?

Джо пожал плечами.

— Откуда мне знать? И как я могу это оценить? Я нашел истории, в которые ты веришь втайне от всех, даже от самого себя. Эти истории управляют твоими поступками. Но стоит мне рассказать тебе об этом, как твоя вера сразу изменится. Что-то выплывет наружу, и ты станешь другим. Я сам уничтожу результаты своей работы.

— Не бойся их уничтожить. Мне от этого хуже не станет. Расскажи правду.

— Не хочу.

— Но почему, Джо?

— Потому что я тоже есть в твоей истории.

Элвин редко говорил так откровенно, как сейчас.

— Прошу, расскажи мне эту историю. Потому что, честно говоря, я совершенно тебя не знаю.

Джо вернулся и сел.

— Я — Гонерилья и Регана,[152] потому что ты заставлял меня действовать в соответствии с той ложью, которую тебе хотелось слышать. Я — Эдип, потому что ты проткнул мне сухожилия и бросил умирать на холме, спасая свое будущее.

— Я всегда любил тебя больше жизни.

— Ты всегда боялся меня, папа. Как Лир, ты боялся, что, когда станешь старым и дряхлым, я брошу тебя. Тебя, как Лая, страшило, что моя сила станет больше твоей. И тогда ты воспользовался своей властью и выгнал меня из моего мира.

— Я потратил годы на твое обучение!

— Навсегда сделав меня своей тенью, своим вечным учеником. Единственное, что мне было по-настоящему дорого, что освобождало меня из-под твоей власти, — это истории из книг.

— Проклятые глупые выдумки!

— Не более глупые, чем выдумки, в которые веришь ты. У тебя они тоже есть: про клетки, про ДНК. Чего стоит одна твоя история о том, что будто бы существует такая штука, как реальность, и она поддается объективному восприятию! Боже, какая замечательная идея: воспринимать мир нечеловеческими глазами, без всяких объяснений и интерпретаций. Так смотрят камни, ничего себе не объясняя. Но люди не умеют просто смотреть, им обязательно нужно все себе объяснить.

— Джо, может, для тебя это открытие, однако то, что ты говоришь, для взрослых людей очевидно, — сказал Элвин, очень стараясь пробудить в себе высокомерие взрослого человека, которым дышали его слова. — Я и не утверждал, что всегда и во всем был объективным.

— Ты пользовался другим словом — «научный». Все, что поддавалось проверке, было научным. И мне ты позволял изучать лишь то, что поддается проверке. Но, папа, мир устроен так, что все мало-мальски стоящее в нем невозможно проверить. Наша настоящая человеческая суть, то, что делает нас людьми, — тонкая хрупкая паутина. Она ежедневно рвется и ткется заново. Я не знаю, как смотреть на мир своими глазами. Я умею смотреть лишь глазами рассказчиков, научивших меня видеть. Но ты не позволил мне этого. Единственным рассказчиком, глазами которого мне разрешалось смотреть на мир, был ты. Ты окружил меня своей реальностью, и мне пришлось подчиниться. Я был обязан верить в твои выдумки. Вот что ты сделал со мной, отец.

И это годы, которые он считал счастливейшими в своей жизни! На мгновение Элвину показалось, что земля уходит у него из-под ног.

— Если бы я знал, что все эти дурацкие фантазии, все эти «ролевые игры» так много значат для тебя, я бы…

— Ты знал об этом, — холодно перебил Джо. — Знал, иначе не запретил бы мне играть. Мама пыталась меня спасти и погрузила в воду Стикса, но забыла про пятку.[153] Я получил силу, которой ты пытался меня лишить. Мама не повела себя, как Гризельда, она не погубила своего ребенка ради мужа. Когда ты изгнал меня, ты изгнал и ее. Пока мы были свободны, мы вместе с ней уходили в истории и жили там.

— Что значит «пока мы были свободны»?

— Пока ты не стал проводить целые дни дома и не занялся моим обучением. До тех пор мы были свободны. Мы становились героями разных историй, и нам было хорошо. Без тебя.

Элвин вдруг представил, как Конни несколько лет подряд, день за днем, играет в «Златовласку и трех медведей». Сам того не желая, он вдруг громко и грубо рассмеялся. Однако тут же спохватился и умолк.

Джо понял этот смех по-своему. Он ведь не знал, почему смеется отец, а может, как раз догадался об этом. Он крепко сжал отцовское запястье, и Элвину стало не по себе: оказывается, Джо был сильнее, чем ему думалось.

— Грендель ощутил на своей руке прикосновение Беовульфа, — прошептал Джо. — И тогда подумал: «Лучше бы я остался в своем логове. Не так уж я голоден».[154]

Элвин попытался вырваться, но не смог.

«Чем я провинился перед тобой, Джо?» — мысленно закричал он. Потом расслабился и попросил:

— И все-таки, прошу, расскажи мою историю, которую ты узнал по картам.

Не выпуская отцовской руки, Джо начал:

— Ты — король Лир и правишь могущественным великим королевством. Ты существуешь для того, чтобы навсегда остаться в камне и в памяти людей. Ты мечтаешь творить жизнь. Ты думал, что и я стану частью твоей жизни и окажусь таким же податливым, как мирки, которые ты кроишь из молекул ДНК. Но ты боишься меня, боишься с той поры, как я появился на свет. Ведь я не такой, как твои живые молекулярные игрушки. Меня не разорвешь на кусочки и не перекроишь по-своему. Ты боялся, что я начну красть твои священные мечи. Тебя пугало, что тебе всю жизнь придется прожить отцом Джозефа Бевиса. Ты хотел, чтобы было наоборот, чтобы я всегда чувствовал себя сыном Элвина Бевиса.

— Выходит, я завидую собственному сыну, — скептически произнес Элвин.

— Да, как крысиный король, пожирающий своих детей, потому что он боится, что те вырастут и займут его место. Это древнейшая история на земле.

— Довольно забавное начало рассказа. Продолжай. «Я не желаю относиться к твоим словам всерьез».

— Но все рассказчики знают, чем кончается эта история. Всякий раз, когда отец пытается изменить ход событий, подавляя стремления своих детей, это приводит к одному и тому же. Дети либо начинают лгать, подобно Гонерилье и Регане, делая вид, что целиком подчиняются отцу, либо говорят ему правду, как Корделия,[155] и тогда их ждет изгнание. Поначалу я пробовал говорить тебе правду, но потом вместе с мамой мы стали тебе лгать. Так было куда проще. Ложь сохранила мне жизнь. Мама стала Гримом-рыбаком[156] и спасла меня.

Иокаста, Лай и Эдип. Как он раньше не догадался?

— Теперь я понял, в чем проблема, — сказал Элвин. — А я-то считал, у тебя хватит ума не попасться на удочку всех этих фрейдистских бредней насчет «эдипова комплекса».

— Фрейд думал, будто рассказывает историю обо всем человечестве, хотя на самом деле рассказывал историю о себе самом. Но если она не имеет отношения ко всем подряд, это еще не значит, что его история не имеет отношения ко мне. Можешь не волноваться, папа. Я не собираюсь убивать тебя в лесу, чтобы завладеть твоим троном.

— А я и не волнуюсь.

Элвин солгал. Он волновался, хотя и не придавал особого значения словам сына.

— Лай погиб только потому, что помешал сыну пройти, встав у него на дороге, — сказал Джо.

— Но я-то не стою у тебя на дороге. Ты волен идти, куда вздумается.

— Не забывай, отец, ведь я еще и Дьявол в облике новорожденного. Пока я не родился, вы с мамой жили в раю. Из-за меня вас обоих изгнали из рая, и ваша жизнь превратилась в ад.

— Складная история у тебя получается.

— Тебе, чтобы осуществить свою мечту, требовалось убить меня своими словами. Только увидев мое бездыханное тело, пронзенное мечами, ты мог не опасаться за свое святилище. Ты оправил меня плыть в дырявой лодке, думая, что я утону, а ты окажешься в безопасности. Гензель, возможно, и вправду бы погиб. Но я — не Гензель. Я — гонец, отправленный к королю Хорну.[157] Я сумел заделать пробоины, и лодка быстро понесла меня по морю к берегам моего истинного королевства.

— По-моему, все это не имеет никакого отношения к твоей программе, — сказал Элвин. — Ты ведешь себя, как и должен вести себя нормальный подросток. Высокомерие. Недовольство всем миром и, в первую очередь, родителями. Обычный этап. Все мы через это проходили.

Джо еще сильнее сдавил запястье Элвина.

— Я не умер и не лишился сил. Теперь у меня достаточно могущества, а вот тебе не позавидуешь. Твой дом разрушен, вы с мамой вышвырнуты из него и несетесь к погибели. Ты сам об этом знаешь. Если бы ты не знал, мы с тобой не сидели бы сейчас здесь.

Элвин подыскивал колкие, ироничные слова, которыми можно было бы защититься от истории Джо. Но на сей раз ему нечего было сказать. Джо разбил его доспехи и нанес удар прямо в сердце.

— Джо, ради всего святого, как нам с этим покончить?

Он почти кричал.

Наконец сын отпустил запястье отца. Кровь вновь прилила к кисти, которая сильно заныла.

— Есть два пути, — сказал Джо. — И только один позволит тебе спастись.

Элвин взглянул на расклад карт.

— Изгнание?

— Просто отъезд. Уезжай куда-нибудь на время. Дай нам с мамой побыть вдвоем. Не стой у меня на дороге. Перестань пытаться мной управлять, навязывать свою историю. И через некоторое время станет ясно, изменилось ли что-нибудь.

— Замечательно. Сын выгоняет отца из дома. А если я откажусь уехать?

— Тогда — смерть. Она станет искуплением и осуществлением твоих мечтаний. Если сейчас ты умрешь, ты победишь меня. Ведь мертвый Лай сумел отомстить Эдипу.

Элвин встал, чтобы уйти.

— Все это напоминает заурядную телевизионную мелодраму. От таких вещей еще никто не умирал.

— Тогда почему ты дрожишь? — спросил Джо.

— Потому что зол на тебя, вот почему. Меня злит то, как ты меня воспринимаешь. Я люблю тебя сильнее, чем отцу положено любить сына, и вот что получаю в ответ. Куда опаснее зубов змеиных…

— Куда опаснее зубов змеиных нас жалит неблагодарное дитя. Прочь, прочь с глаз моих!

— «Король Лир»? Ты сам задал этот сценарий, поэтому не удивляйся словам, которые ты произнес за меня.

Джо странно улыбнулся. Элвин подумал об улыбке сфинкса.

— Хорошие слова. Прочь, прочь с глаз моих! Очень подходящие слова для изгнанника.

— Пойми, Джо, я никуда не собираюсь уезжать, падать замертво тоже не намерен. Сегодня ты многое мне рассказал. Но, ты сам говоришь, дело не в правде и не в реальности, а в том, как ты видишь окружающий мир. Ведь именно этим ты и помог доктору Фрайеру и остальным.

Джо в отчаянии замотал головой.

— Как ты не понимаешь, отец? Не я вывел эти карты на дисплей. Ты. Мой расклад полностью отличается от твоего. Полностью, хотя он не лучше.

— Если я — Король Мечей, то кто тогда ты?

— Повешенный, — ответил Джо.

Теперь уже Элвин покачал головой.

— Какой жуткий мир ты для себя выбрал.

— Да, он не похож на твой, вылизанный, аккуратный и прочно скованный правилами. Законы, принципы, теории и гипотезы застилают тебе глаза и создают видимость счастья.

— Джо, по-моему, тебе нужна помощь, — сказал Элвин.

— Разве только мне одному?

— Мне тоже. Всем нам. Возможно, помощь семейного психотерапевта. Нам нужна помощь постороннего человека.

— Я сказал тебе, чем ты можешь помочь.

— Я не собираюсь убегать от проблем, Джо. И из своего дома не собираюсь убегать, как бы тебе этого ни хотелось.

— Ты уже убежал из него. Ты в бегах уже несколько месяцев. Ведь это твои карты, отец, не мои.

— Джо, я хочу помочь тебе выбраться из этой заварушки.

Джо нахмурился.

— Отец, неужели ты не понимаешь? Повешенный улыбается. Повешенный победил.

Элвин не поехал домой. Он не был готов посмотреть в глаза Конни, не хотел даже попытаться объяснить ей, какие чувства вызвали у него слова Джо. Поэтому он направился к себе в лабораторию и погрузился в чтение отчетов по экспериментам над микроорганизмами. Результаты радовали. Если так дальше пойдет, Элвин Бевис (пусть не сразу) осчастливит человечество полной расшифровкой информационного кода молекул ДНК. Возможно, получит Нобелевскую премию. Но, что еще важнее — его исследования обещают стать по-настоящему революционными.

«Я изменю весь мир», — думал Элвин. Потом вспомнил человека с маленьким земным шаром в руках, взирающего куда-то вдаль. Двойка Жезлов. Мечта его жизни. Джо был прав, Элвин действительно мечтал о памятнике, который будет стоять века.

И вдруг Элвин ясно понял, что Джо прав во всем. Разве сейчас он не занимается тем, что предписывали ему карты, чтобы спастись? Разве не прячется с Восьмеркой Кубков? Его дом разрушен, все пропало, и он направляется в долгий одинокий путь. Он достиг величия, но обречен на одиночество.

Джо не рассказал ему об одной карте из расклада, о Четверке Кубков. Сын ограничился словами: «Это твой ответ». Десница Божья, протянутая из облака. Илия на берегу ручья. Если бы Бог заговорил со мной, что бы Он мне сказал?

Он бы сказал, что в рассуждениях Джо кроется чудовищная ошибка. Мальчишка бесподобно умеет сводить воедино разрозненные клочки и толковать смысл того, что получается в итоге. По словам доктора Фрайера, ему открывается Истина. Но, боже мой, есть что-то очень важное, что этот юный гений проглядел. Нет, не ошибка, а просто пара клочков, которые Джо так и не сложил вместе. Истории делают нас теми, кто мы есть, «компьютерное Таро» лишь идентифицирует истории, в которые мы верим. Слушая истолкование расклада, мы меняемся, и, следовательно…

Следовательно, никто не знает, насколько программе Джо верят, благодаря ее правдивости, а насколько эта правдивость обусловлена верой в программу, а не объективными данными. Ведь Джо — не ученый, он — рассказчик. Однако любой талантливый рассказчик рано или поздно начинает жить в мире, который создал сам. Чем больше людей ему верят, тем правдивее становятся его истории.

«Мы вовсе не обязаны повторить судьбу семьи Лая. И я вовсе не должен вести себя, как Лир. Я могу не поверить истории Джо, объявить ее лживой. Конечно, это не заставит Джо прекратить рассказывать истории, но я могу изменить то, во что он верит, изменив предсказание карт. А изменить предсказание карт можно, если я выбьюсь из роли, которую они мне назначили. Джо считает меня Королем Мечей. Он считает, что я навязываю другим свою волю, заставляя их жить в мире, созданном моими словами. Но ведь сам он поступает точно так же. Однако я могу измениться, и он тоже. Тогда его блестящий интеллект и проницательность смогут построить лучший мир, нежели та больная уродливая вселенная, в которой он заставляет нас жить».

Эти мысли взбудоражили Элвина. Он почувствовал, как его душу наполняет свет, словно таинственная рука, протянутая из облака, вылила на него содержимое кубка. Он уже изменился. Он больше не был таким, каким его видел Джо.

В лаборатории зазвонил телефон, и к тому времени, как Элвин дотянулся до аппарата и взял трубку, успело раздаться еще два звонка. Это была Конни.

— Элвин? — тихо спросила она.

— Да, Конни.

— Элвин, мне звонил Джо.

Элвин не помнил, говорила ли раньше его жена таким потерянным, отрешенным голосом.

— Звонил? Не беспокойся, дорогая, все будет в порядке.

— Я знаю, — сказала Конни. — Я, наконец, все поняла. Елене[158] такое ни за что не пришло бы в голову. У Иокасты на такое не хватило бы смелости. А вот Энида[159] — она знала и смогла. Я люблю тебя, Элвин.

Она повесила трубку.

Тридцать долгих секунд Элвин сидел, словно в забытьи. Только потом спохватился, вспомнив необычную отрешенность в голосе Конни. Значит, Конни тоже пыталась изменить расклад карт, и избранным ею способом было самоубийство.

Всю дорогу домой Элвин боялся, что сойдет с ума. Он без конца твердил себе, что надо ехать внимательно и не рисковать. Если он попадет в аварию, он не сможет спасти Конни. Потом в его голове зазвучал голос, похожий на шепот Джо: «Это еще одна история, которую ты себе рассказываешь. На самом деле твоя медленная и осторожная езда преследует совсем иную цель. Ты надеешься, что к твоему возвращению Конни уже будет мертва, и все в твоем мире вновь станет простым и ясным. Это самый лучший выход. Конни его нашла. Ты нарочно едешь медленно, чтобы она успела умереть, однако уверяешь себя, что едешь осторожно потому, что не сможешь простить себе, если она умрет».

«Нет», — твердил Элвин, нажимая на газ и вырываясь вперед, чтобы тут же притормозить. Бессмысленно, выиграв пару секунд, потерять жизнь. Снотворное действует не сразу. Может, ему только показалось, что Конни наглоталась таблеток. А может, он нарочно медлил, чтобы Конни успела умереть, и все снова стало простым и ясным.

«Заткнись! — оборвал себя Элвин и мысленно приказал: — Ты должен добраться до дома».

Он добрался до дома, выхватил из кармана не желавшие выниматься ключи, открыл дверь и ворвался внутрь.

— Конни! — крикнул Элвин.

В проеме, отделявшем кухню от гостиной, стоял Джо.

— Все обошлось, — сказал он. — Я вернулся домой в тот момент, когда она тебе звонила. Я вызвал у нее рвоту, и большинство таблеток не успело раствориться.

— Она в сознании?

— Более или менее.

Джо отступил в сторону, и Элвин вошел в гостиную. Конни сидела в кресле, неподвижная, как изваяние. Когда Элвин подошел ближе, она отвернулась. Это больно его резануло, но в то же время принесло облегчение. Главное, психика ее не затронута. Значит, еще не поздно все изменить.

— Джо, — произнес Элвин, продолжая глядеть на Конни. — После твоего ухода я много думал о раскладе карт.

Джо молча стоял за спиной отца.

— Я верю тебе. Ты сказал правду. Я целиком принимаю нарисованную тобой картину.

Джо по-прежнему молчал.

«А что он может сказать? — мысленно спросил себя Элвин. — Ничего. По крайней мере, он меня слушает».

— Джо, ты сказал правду. Я и впрямь мучил вас. Я хотел, чтобы все шло по-моему, и командовал вами. Ты слышишь, Конни? Я говорю вам обоим: я согласен с тем, что Джо рассказал о прошлом. Но не о будущем. В этих картах нет ничего магического. Они не предсказывают будущее. Они просто говорят о том, каким будет исход событий, если в существующем положении дел ничего не изменится. Но неужели вы оба не понимаете, что мы можем измениться? Конни, ты попыталась это сделать с помощью таблеток. Ты попыталась вырваться из привычного круга. Но из нас троих измениться должен только я. Вы понимаете? Я уже изменился. Джо, я словно испил из чаши, протянутой мне с небес. Я больше не буду вмешиваться в вашу жизнь. Теперь все пойдет по-другому. Мы сможем возродиться, восстать из…

Он хотел сказать «из пепла», но почувствовал, что эти слова не годятся. Все его слова никуда не годились. Там, в лаборатории, они казались ему правдивыми, но дома, в гостиной, звучали напыщенно и фальшиво. Элвина охватило отчаяние, и он вправду ощутил во рту вкус пепла.

Элвин повернулся к сыну. Нет, Джо не просто молча слушал! Лицо сына было искажено гневом, руки тряслись, а по щекам катились слезы.

Едва поймав на себе отцовский взгляд, Джо закричал:

— Ты не оставишь нас в покое! Ты обязательно будешь снова и снова тащить нас в свою историю! Таков уж ты!

«Понятно, — молча ответил Элвин. — Желая, чтобы произошли перемены, я лишь укрепил прежний порядок вещей. Пытаясь управлять миром, в котором жили Джо и Конни, я никогда не задумывался о том, каково им приходится. И теперь они мне не верят. Видно, Бог, протянув мне чашу с небес, сыграл со мной злую шутку».

— Простите меня, — сказал Элвин.

— Молчи! — крикнул Джо. — Тебе нечего сказать!

— Ты прав, — согласился Элвин, пытаясь успокоить сына. — Мне бы следовало…

— Не говори ни слова! — заорал Джо. Его лицо побагровело.

— Не буду, сынок, не буду. Я больше не…

— Замолчи! Совсем! Понял?

— Я просто хотел сказать, что согласен с тобой.

Джо подскочил к нему и закричал прямо в лицо:

— Черт тебя побери, больше ни слова!

И тут Элвина вдруг осенило.

— Я понимаю. Понимаю: пока я пытаюсь выразить что-то словами, я все равно навязываю вам свое видение мира. Если я…

У Джо больше не осталось слов. Он перебрал их все, пытаясь заставить отца умолкнуть. Слова не помогали. Когда не помогают слова… Единственное, что было у Джо под рукой, это тяжелое стеклянное блюдо, стоявшее на столике рядом. Джо совсем не собирался хватать это блюдо и бить отца по голове. Джо хотел лишь одного: чтобы отец умолк. Но отец и не думал замолкать, как и не думал отойти с дороги. И тогда Джо ударил отца по голове. Стеклянным блюдом.

Как ни странно, от удара разбилось блюдо, а не отцовская голова. Руку Джо бросило вниз, и оставшийся в ней осколок чиркнул острой кромкой прямо по горлу Элвина. Стекло перерезало сонную артерию, вены и трахею. Элвин беззвучно повалился на спину, схватившись за осколки, которые впились ему в лицо. Из горла с шумом текла кровь.

— Нет! — не своим, высоким детским голосом сказала Конни.

Элвин лежал на спине. Когда он падал, его голова ударилась о низ кушетки и слегка запрокинулась. Горло резала боль, а в ушах, где больше не пульсировала кровь, наступила удивительная тишина. Раньше он даже не знал, сколько шума кровоток порождает в голове. Но теперь он уже не мог рассказать о своем открытии. Единственное, что ему оставалось, — это неподвижно лежать и смотреть.

Элвин видел, что Конни, глядя на его горло, рвет на себе волосы. Он видел, как Джо сосредоточенно вонзает окровавленный осколок стекла сперва в свой правый глаз, потом в левый.[160]

«Теперь я понял, — мысленно произнес Элвин. — Прости, что я не понимал этого раньше. Мой Эдип, ты нашел ответ на загадку, поглотившую всех нас. А я… я не настолько силен по части отгадок».

Воспоминания моей головы

Даже получив неопровержимые доказательства, ты наверняка не поверишь в мой рассказ о самоубийстве. Точнее, поверишь, что я это написал, но не поверишь, что это написано уже после смерти. Ты решишь, что я написал тебе заранее, когда, возможно, еще сам был не до конца уверен, что сумею зажать ружье между колен, упереть линейку в спусковой крючок и твердой рукой давить на нее до тех пор, пока не опустится ударник и не взорвется порох. Пока в грохоте одного-единственного выстрела, сделанного с близкого расстояния, моя голова не отлетит, а мозги, кости, кожа и несколько обуглившихся волосков не прилипнут к потолку и стене за моей спиной. И все же, уверяю, все здесь начертанное — не предсмертная записка и не завуалированная угроза, я написал это с одной-единственной целью — сообщить тебе о том, почему свершилось то, что свершилось.

Ты, должно быть, уже обнаружила мое обезглавленное тело, сидящее за шведским бюро в самом темном углу подвала, где единственным источником света служит старая напольная лампа, после ремонта гостиной переставшая вписываться в интерьер комнаты. Но лучше представь меня другим, не безжизненным и неподвижным, каким ты нашла меня, а таким, какой я сейчас, когда сижу, левой рукой придерживая лист бумаги. Правая моя рука легко движется по странице, время от времени окуная перо в лужу крови, скопившуюся в мешанине мышц, сосудов и обломков костей между моих плеч.

И зачем мне вздумалось тебе писать, раз я уже мертв? Раз я не стал писать тебе письмо до того, как совершил самоубийство, почему я решил сделать это после смерти? Дело в том, что, только приведя в исполнение свой план, я понял, что у меня есть что тебе сказать. У меня есть, что сказать, но только в письме, поскольку обычная речь недоступна для человека, не имеющего больше ни гортани, ни рта, ни губ, ни языка, ни зубов. Все это разлетелось на мелкие кусочки и прилипло к штукатурке. Я теперь никоим образом не могу говорить.

Тебя удивляет, что я способен шевелить руками, пальцами, хотя у меня нет головы? Ничего удивительного. Мой мозг уже много лет существовал отдельно от тела. Все мои движения уже давно стали всего лишь результатом привычки. Раздражитель воздействует на нервные окончания, сигнал передается в спинной мозг, вот и все. И когда ты говоришь мне: «Доброе утро», или часами изливаешь свои попреки по вечерам, а я вставляю обычные реплики, такая беседа не пробуждает в моем сознании ни единой мысли.

Вряд ли я ощущал себя живым в течение последних нескольких лет. Или, вернее, ощущать-то ощущал, но не мог отличить один день от другого, одно Рождество от другого, одно твое слово от любого другого, какое ты могла бы сказать. Твой голос стал для меня просто монотонным гулом, а что касается моего собственного голоса, я перестал вслушиваться в свои слова с тех пор, как в последний раз унижался перед тобой, а ты презрительно выпятила губу и перевернула еще три карты в пасьянсе «солитер». Я помню много раз, когда ты выпячивала губу и переворачивала карты, поэтому даже не скажу, когда именно произошло это мое последнее унижение.

И вот мое тело, последние годы повиновавшееся лишь привычке, и теперь продолжает в том же духе — записывает воспоминания о самоубийстве, совершая еще одну, последнюю, череду сложных движений, сокращений и расслаблений мышц руки, кисти и пальцев.

Я уверен, ты уже отметила некую нелогичность

Ты всегда успешно сводила на нет все мои отчаянные попытки что-то тебе объяснить. Ты всегда ждешь, когда в моих словах появится кажущееся противоречие, и ссылаешься на него, чтобы не слушать дальше, потому что я не подчиняюсь законам логики, а значит, веду неразумные разговоры, а ты не желаешь вести неразумные разговоры. Нелогичность, которую ты уже успела заметить, состоит в следующем: если я руководствуюсь исключительно привычкой, как я смог совершить самоубийство, ведь это нечто новое? А значит, подобное поведение нетрадиционно?

Однако в этом нет никакого противоречия. Ты провела меня по всем степеням искусства самоуничтожения. И, как левая рука может перенять некоторые навыки правой, так и я перенял привычку не рассматривать себя как независимую, самостоятельную личность — поэтому последний акт физического уничтожения был всего лишь рефлекторным проявлением упомянутой привычки.

Но, достигнув кульминации долгого пути, сделав самое важное заявление и устроив самое красочное представление, в котором я достиг мимолетного апогея, я утратил глаза и не смогу увидеть, как воспримет все это аудитория. Я пишу тебе, но ты не станешь ни писать мне, ни говорить со мной, а если и станешь, я все равно этого не увижу и не услышу, ведь у меня нет ни глаз, ни ушей.

Закричишь ли ты? Или меня обнаружит кто-то другой, и тогда закричит он? Но мне надо, чтобы это была именно ты. Наверное, тебя затошнит. Я уже вижу, как ты наклоняешься и тебя рвет на старый коврик. Для моего уголка в подвале мы не могли себе позволить ничего больше.

А кто потом будет трудиться над стеной? Снимать с нее штукатурку? И когда штукатурку снимут, что потом сделают с теми кусками, что были вспаханы пулей и засеяны мелкими ошметками моих мозгов и кусочками черепа? Их похоронят вместе со мной? Может, даже выставят в открытом гробу, предварительно разломав на мелкие кусочки и насыпав туда, где должна быть голова? Полагаю, это было бы правильно, потому что на кусочках штукатурки осталась значительная часть моего тела. А если некая часть твоего драгоценного дома будет похоронена вместе со мной, ты, возможно, станешь иногда приходить, чтобы пролить слезу на моей могиле.

Оказывается, даже после смерти меня многое беспокоит. Я не могу говорить, значит, не смогу опровергнуть ложные толкования. Вдруг кто-то скажет: «Это вовсе не самоубийство. Ружье упало и случайно выстрелило»? Или заподозрят убийство и задержат какого-нибудь случайного бродягу? Предположим, он услышал выстрел и побежал посмотреть, что случилось, и вот его нашли — он сидит с ружьем, бессмысленно что-то бормоча, глядя на свои окровавленные руки. Или, еще того хуже, его застанут в тот миг, когда он станет обшаривать мои карманы и найдет стодолларовую купюру, которую я всегда носил с собой. Помнишь, я всегда шутил, что это на автобусный билет, если я надумаю от тебя уйти? А ты однажды запретила мне раз и навсегда говорить такое, заявив, что, если я повторю это еще раз, ты за себя не отвечаешь! И с тех пор я никогда не повторял этой шутки, ты заметила? Потому что хотел, чтобы ты всегда за себя отвечала.

Несчастный бродяга не сможет оказать мне первую помощь — в «Руководстве для бойскаутов» наверняка не написано ни единого абзаца о том, как ухаживать за человеком, голову которого оторвало окончательно и бесповоротно, и от шеи не осталось ничего, на что можно было бы наложить жгут. А если бедняга не сможет помочь мне, почему бы ему не позаботиться о себе? Я не буду упрекать его за ту сотню — я даже завещаю ему все деньги и все остальные ценности, которые ему удастся на мне обнаружить. И ты не сможешь обвинить его в воровстве, потому что я сам по доброй воле отдаю ему все. Я также утверждаю, что это не он меня убил, что не он обмакивает сейчас перо в лужу крови, вытекающую из обрубка моей шеи, не он водит моей рукой по бумаге, вычерчивая буквы и слова, которые ты сейчас читаешь. В данном случае ты можешь быть свидетелем, потому что знаешь мой почерк. Никто, не повинный в моей смерти, не должен понести за нее наказание.

Но больше всего меня пугает не мысль о каком-то неизвестном бродяге, которому посчастливится найти труп: больше всего меня пугает, что меня могут вообще не найти. После того, как я нажал на спусковой крючок, у меня было достаточно времени, чтобы написать эти страницы.

Разумеется, пришлось писать крупным почерком, оставляя большие пробелы между строчками, ведь я пишу вслепую и боюсь, что строчки и слова будут наползать друг на друга. И, тем не менее, нельзя отрицать, что с того момента, как раздался отчетливый звук ружейного выстрела, прошло уже порядочно времени.

Наверняка выстрел слышал кто-нибудь из соседей. Наверняка уже вызвали полицию, и, возможно, сейчас полицейские спешат сюда, чтобы разобраться в сообщении о ружейном выстреле, прозвучавшем возле нашего идеального, будто взятого с картинки, домика. Не сомневаюсь: на улице уже слышен вой сирен, а любопытные соседи высыпали на лужайки, чтобы разузнать, какие именно тревоги принесет им полиция на сей раз. И вот я застываю на несколько секунд и жду, рука моя замерла над страницей, но нет, ступеньки не дрожат под тяжелыми шагами. Никто не просовывает руки мне под мышки, чтобы оттащить от стола, где я сижу над этой страницей. Из чего я делаю вывод, что в полицию никто не позвонил. Никто не приехал и не приедет, если не явишься ты — пока не явишься ты.

Вот будет забавно, если именно в этот день ты решила от меня уйти! Мне стоило дождаться часа, когда ты обычно возвращаешься домой. А ты бы не пришла, и вместо того, чтобы зажимать между колен холодный кусок железа, я мог бы впервые в жизни спокойно разгуливать по дому, как будто он — мой собственный! Шли бы часы, и я все больше и больше убеждался бы, что ты уже не вернешься. Каким бы дерзким и смелым я тогда стал! Я смог бы разбросать все туфли, выстроенные аккуратным рядком на полу в шкафу. Я смог бы переворошить все в ящиках комода, не опасаясь твоих нотаций. Я смог бы почитать газету в святая святых — гостиной, а когда мне потребовалось бы ответить на зов природы, смог бы просто оставить газету развернутой на кофейном столике, вместо того, чтобы аккуратно свернуть ее и оставить точно в таком виде, в каком утром ее принес мальчик. А когда я вернулся бы, она по-прежнему валялась бы развернутой, и не последовало бы топанья ногами, злобных взглядов и потока жалоб на людей, не созданных для того, чтобы жить под одной крышей с цивилизованными личностями.

Но ты от меня не ушла. Я знаю. Ты вернешься сегодня вечером. Просто тебе пришлось задержаться на работе, и не будь я таким никчемным, я бы хорошо понимал: иногда случается так, что нельзя бросить работу, встать и уйти просто потому, что часы пробили пять судьбоносных ударов. Ты вернешься в семь или в восемь, когда станет темно, и увидишь, что кота не впустили в дом, и закипишь от гнева, ведь я давно уже должен был его впустить, едва закончилось время его активных прогулок по патио.

Но мне было бы сложно покончить с собой, если бы кот в это время был в доме, понимаешь? Как бы я смог написать тебе такое ясное и красноречивое послание, дорогая, если бы твой любимый друг из породы кошачьих все время пытался бы вскарабкаться мне на плечи, чтобы слизать стекающую кровь, которая до сих пор служит мне чернилами? Нет, кот просто должен был остаться снаружи, ты сама это поймешь. У меня были весьма веские причины, чтобы нарушить распорядок цивилизованного образа жизни.

Однако снаружи кот или внутри, кровь все-таки кончилась, и теперь я пишу авторучкой. Конечно, на самом деле мне не видно, есть ли в моей ручке чернила. Я помню, как бывает, когда в ручке кончаются чернила, но это воспоминание не единственное, это воспоминание о множестве ручек, в которых кончались чернила, и я не могу припомнить точно, давно ли имел место последний аналогичный случай, и совершался ли акт покупки новой ручки до того или после.

Вообще-то больше всего меня тревожит именно память. Почему, когда у меня нет головы, память все равно работает? Я могу понять, что пальцы сами, рефлекторно, изображают буквы алфавита, но почему я помню правила правописания, и почему во мне до сих пор живет столько разных слов, и каким образом мне удается ухватывать свои мысли и даже излагать их на бумаге? Откуда взялись смутные воспоминания обо всем происходящем ныне, словно все это уже случалось в далеком прошлом?

Я напрочь снес себе голову, а память все равно осталась. И, самое смешное, если я не ошибаюсь, избавиться мне как раз хотелось в первую очередь от памяти. Память — паразит, обитающий внутри меня, мутант, взбирающийся по позвоночнику и устраивающийся на зазубренном обломке шеи, он дразнит меня, разматывая, как паутину, липкую нить из собственного брюха, сплетая из нити разные образы, и они висят в воздухе, постепенно затвердевая и обретая плоть. Меня надули. Человеческое тело не способно отращивать ничего сложнее ногтей или волос, но я на ощупь чувствую, что торчащая кость шеи стала другой. Позвонки снова на месте, и вот уже формируется основание черепа.

Быстро! Слишком быстро! А внутри черепа возникает что-то еще, нечто маленькое и мягкое — ужасное существо, обитавшее раньше в моей голове, оно до сих пор отказывается умирать. Это маленькое утолщение на верхушке позвоночника похоже на какой-то новый отросток. Я узнаю его, я слегка сжимаю его пальцами и чувствую странное, давно позабытое волнение. Вскоре, однако, этот простейший животный контакт станет невозможным, ведь ткани продолжают разрастаться, формируя мозжечок, мозговые извилины. А потом над ними сомкнётся коробка черепа, обтянутая снаружи морщинистой кожей с редкими волосами.

Мое самоуничтожение оказалось уничтожено само, причем так скоро. Что, если еще до твоего возвращения голова вновь окажется у меня на плечах? И ты обнаружишь меня в подвале среди всего этого кровавого месива, не способного дать разумное объяснение. Можно представить, что ты станешь рассказывать своим друзьям. Меня нельзя оставить одного ни на час! Бедняжка, какое ужасное бремя — жить с человеком, который постоянно все портит, а потом еще врет. Только представьте, станешь рассказывать ты, написал целое письмо, множество страниц, о том, как покончит с собой. Это было бы смешно, не будь это так грустно.

Ты сделаешь меня мишенью для своих друзей, но не все ли равно? Правда остается правдой, даже если над ней насмехаются. И вообще, почему я должен служить объектом развлечения для бездушных созданий, которые только и знают, как смеяться над теми, кому они недостойны завязывать шнурки на ботинках? Если невозможно устроить так, чтобы ты нашла меня без головы, ты вообще не должна узнать о том, что здесь произошло. Ты не сможешь прочесть эти записки до тех пор, когда мне не удастся, наконец, умереть, и я не буду лежать набальзамированным. Эти страницы ты обнаружишь на самом дне ящика моего письменного стола, где будешь рыться не в поисках моего последнего «прости», а в надежде обнаружить стодолларовую купюру, которую я спрячу среди своих записок.

А что касается крови, мозгов и костей, размазанных по штукатурке, тебя они не потревожат. Я все отчищу, отмою и покрашу. Придя домой, ты обнаружишь, что подвал провонял краской, и тут же наденешь маску мученицы, отберешь у меня краску и велишь отправляться в свою комнату, словно ребенку, застигнутому за разрисовыванием обоев. Ты даже не заподозришь, какую муку я пережил, пока тебя не было, сколько крови пролил в надежде освободиться. Для тебя этот день будет самым обычным днем. Но я-то буду знать, что он стал рубежом, границей между старой и новой эрой, когда я нашел в себе мужество воплотить внезапно пришедший мне в голову ужасный план, не представив его сначала на твое рассмотрение.

Или это уже случалось прежде? Возможно ли, чтобы, заплутав в лабиринтах памяти, я не смог отличить одно размозжение головы от другого, не смог вспомнить, когда именно написал тебе это послание? И, открыв ящик стола, я найду там целую стопку исписанных листов, обернутых вокруг одной-единственной стодолларовой бумажки? Ничто не ново под луной, говорил старик Соломон в Экклезиасте. Суета сует, все суета. Это вовсе не похоже на ерунду, которую проповедовал царь Лемуил в конце Книги Притчей: многие дщери добродетельны, но ты превзошла всех.

Ха, пусть же ее собственные труды почтят ее у ворот! Пусть ее собственная голова, говорю я, украсит стены!

Пропавшие дети

Я долго думал, как лучше рассказать эту историю — как выдумку или как изложение реальных событий. Если взять вымышленные имена, многим людям стало бы легче. Да и мне тоже. Но тогда и своего потерянного сына мне придется выводить под чужим именем, а это все равно, что перечеркнуть сам факт его существования. Поэтому, дьявольщина, я просто расскажу, как все произошло, хотя это будет очень непросто.

Мы с Кристин и детьми переехали в Гринсборо первого марта 1983 года. Я был вполне доволен своей работой, только не мог до конца решить, нужна ли она мне вообще. Но в период спада всех издателей охватила паника, и никто не предлагал мне достойного аванса, который дал бы возможность засесть за новый роман. Я, наверное, смог бы выдавливать из себя ежемесячно около 75 тысяч глупых слов, которые публиковались бы под дюжиной разных псевдонимов, но нам с Кристин казалось, что с точки зрения будущих перспектив лучше будет поискать работу — хотя бы на то время, пока не кончится спад.

К тому же моя докторская степень оказалась никому не нужной. Я неплохо справлялся с работой в Нотр-Даме, но, когда пришлось взять несколько недель в середине семестра, чтобы закончить «Надежды Харта», на английской кафедре проявили не больше понимания, чем в издательствах, где предпочитали исключительно покойных авторов. «Вам не прокормить семью? Ах, как жаль. Вы писатель? Но ведь о вас еще не написали ни одного литературного исследования? Тогда будь здоров, приятель!»

Поэтому мысль о новой работе меня радовала, но переезд в Гринсборо означал еще и мое поражение. Тогда я не мог знать, что моя карьера беллетриста не закончена. Я думал, что отныне до конца жизни буду писать и редактировать книги, посвященные компьютерам. Возможно, беллетристика всего лишь этап, который следовало пройти, чтобы найти настоящее призвание.

Гринсборо оказался милым городком, особенно для семьи, приехавшей из западной пустыни. Деревьев так много, что даже зимой не сразу было понятно, что это город. Кристин и я полюбили его с первого взгляда.

Там, конечно, имелись и свои проблемы — старожилы вдохновенно рассказывали об уровне преступности, о расовой нетерпимости и еще бог весть о чем, но мы только что приехали из промышленного города на севере, охваченного депрессией, где расовые беспорядки случались даже в средней школе, поэтому Гринсборо показался нам земным раем. В городке ходили слухи о пропавших детях, поговаривали даже о некоем серийном похитителе, но тогда как раз началась такая полоса, что подобные истории рассказывали в каждом городе, и фотографии пропавших детей печатали на картонках с молоком.

Нам нелегко было подыскать приличное жилье за ту сумму, которую мы могли себе позволить. Мне пришлось взять заем в компании в счет будущих заработков, чтобы можно было переехать. И вот мы оказались в самом невзрачном доме на Чинка-Драйв. Да вы его знаете, он такой один — обшитый дешевой деревянной планкой, одноэтажный доходяга в окружении полутораэтажных и двухэтажных красивых кирпичных домов. Достаточно старый, чтобы называться обветшалым, но слишком молодой, чтобы стать причудливо старинным.

Но рядом был большой огороженный двор, и в доме было достаточно комнат и для детей, и для моего кабинета — тогда мы еще не поставили окончательный крест на моей писательской карьере, пока нет.

Младшие дети, Джеффри и Эмили, безудержно радовались переезду, но старший, Скотти, воспринял перемены в жизни тяжело. Он уже ходил в детский садик, а потом и в первый класс одной замечательной частной школы всего лишь в квартале от нашего дома в Саут-Бенде. Теперь ему пришлось сменить обстановку в середине года, он потерял всех старых друзей. В новую школу ему приходилось ездить на автобусе с незнакомыми детьми.

С самого начала переезд пришелся ему не по душе, и он никак не мог привыкнуть к переменам.

Я-то, разумеется, всего этого не видел — я был на работе. И очень быстро понял, что единственный способ добиться успеха в «Компьютерных книжках» — это отказаться от кое-каких мелочей: например, общения с собственными детьми. Я думал, что буду редактировать книги, написанные людьми, не умеющими писать. Каково же было мое удивление, когда выяснилось, что мне предстоит редактировать книги по компьютерам, написанные людьми, не имеющими понятия о программировании! Не все авторы, конечно, такими были, но и таких хватало, и гораздо больше времени я посвящал переписыванию программ, чтобы в них появился хоть какой-то смысл — и чтобы они даже работали, — чем исправлению стилистических ошибок. Я приходил на работу в полдевятого или в девять и работал без перерыва до половины десятого или половины одиннадцатого вечера. Питался батончиками «Три мушкетера» и картофельными чипсами из автомата в фойе. Физическую нагрузку получали только пальцы, барабанившие по клавиатуре. Я справлялся со сроками, но прибавлял по фунту в неделю, мои мышцы совсем атрофировались, и я видел детей только по утрам, уходя на работу.

Всех, кроме Скотта. Он уезжал на школьном автобусе в 6.45, а я редко вылезал из постели раньше 7.30, поэтому по будням вообще его не видел.

Все семейные дела легли на плечи Кристин. В годы моего вольного творчества — с 1978-го по 1983-й — у нас выработался определенный стиль жизни, основанный на том, что папа дома. Она могла выскочить по каким-нибудь делам, оставив детей на меня, потому что я всегда был рядом. Если кто-нибудь из малышей не слушался и капризничал, с этим тоже разбирался я. Но теперь, если она бывала занята по уши и ей требовалось купить что-то в магазине, или если засорялся унитаз, или если ксерокс зажёвывал бумагу, ей приходилось справляться со всем самой. Каким угодно способом. Она узнала, как весело ходить по магазинам с оравой детишек. К тому же она снова была беременна, и ее почти все время тошнило, вот почему временами я задавался вопросом — святая она или умалишенная.

В то время такая роскошь, как воспитание детей, просто была для нас недоступна. Она знала, что Скотти плохо привыкает к новой школе, но что она могла поделать? А что мог поделать я?

Скотти, в отличие от Джеффри, никогда не был разговорчивым и много времени проводил в одиночестве. Теперь же эти его склонности перешли все разумные пределы. Он или отвечал односложно, или вообще молчал. Угрюмо молчал. Словно сердился на что-то, а если и сердился, сам не понимал — на что именно, и не хотел в этом признаться. Он приходил домой, царапал что-то в тетрадках (а мне в первом классе задавали домашние задания?), а потом просто молча хандрил.

Если бы он побольше читал или хотя бы смотрел телевизор, мы бы так не переживали. Его младший брат Джеффри в возрасте пяти лет уже читал запоем, как в свое время и Скотти. Но теперь Скотти мог взять с полки книгу и сразу поставить на место, даже не раскрыв. Он больше не ходил хвостом за мамой, когда она занималась по хозяйству. Бывало, увидев его в одиночестве в гостиной, Кристин успевала перестелить на всех кроватях белье, разложить по местам груду свежевыстиранных вещей — и по возвращении застать его сидящим на том же самом месте, в той же самой позе, с широко раскрытыми глазами, уставившимися в никуда.

Я пытался с ним поговорить. Разговор получился такой, как я и ожидал.

— Скотти, мы знаем, ты был против переезда. Но у нас не было выбора.

— Конечно. Все нормально.

— Со временем ты заведешь новых друзей.

— Я знаю.

— Тебе здесь так плохо?

— Все нормально.

Да уж, конечно.

Но у нас просто не хватало времени, чтобы во всем как следует разобраться, понимаете? Может, если бы мы знали, что это последний год жизни Скотти, мы сделали бы куда больше, чтобы ему помочь, даже если бы мне пришлось бросить работу. Но ведь о таком никогда не знаешь заранее. А когда все приходит к развязке, становится уже поздно что-либо менять.

Учебный год закончился, и дела как будто пошли в гору.

Во-первых, теперь я видел Скотти по утрам. Во-вторых, ему не надо было отправляться в школу с толпой детей, которые или не обращали на него внимания, или дразнили и задирали его. И он не слонялся все время по дому в тоске и скуке. Теперь он слонялся на улице.

Кристин сперва думала, что он играет с младшими детьми, как это бывало раньше, пока он не пошел в школу. Но мало-помалу поняла, что Джеффри и Эмили всегда играют вместе, а Скотти почти никогда не присоединяется к ним. Она видела, как младшие носятся с водяными ружьями и брызгалками, как они охотятся на дикого кролика, живущего по соседству, но Скотти никогда в этом не участвовал. Он засовывал прутик в сетку паутины на дереве или устраивал подкоп под ограждением, которое тянулось вдоль всего дома, чтобы в подвал не могли проникнуть животные. Пару раз в неделю он возвращался таким перепачканным, что Кристин приходилось с порога отправлять его в ванную, но ей все равно казалось, что он ведет себя странно.

28 июля Кристин родила нашего четвертого ребенка. У новорожденного, Чарли Бена, обнаружили сильные мышечные спазмы, и первые несколько недель он провел в отделении интенсивной терапии, где врачи исследовали его и так, и сяк, и в конце концов заявили, что не могут понять, в чем тут дело. И лишь спустя несколько месяцев кто-то произнес слова «церебральный паралич», но к тому времени наша жизнь уже навсегда изменилась. Все наше внимание было отдано тому ребенку, который больше всего в нем нуждался — так всегда поступают родители, во всяком случае, тогда мы именно так считали. Но как можно определить, которому ребенку внимание нужнее? Как можно сравнить и решить, кто из детей нуждается в нас больше других?

Когда мы, наконец, смогли вздохнуть посвободнее, мы обнаружили, что у Скотти появились друзья. Кристин нянчилась с Чарли Беном, когда Скотти пришел с улицы и объявил, что они с Ники играли в войну, и что потом вместе со всеми он играл в пиратов. Сперва Кристин подумала, что речь идет о соседских ребятах, но однажды Скотти рассказал, как они строили крепость в траве (у меня редко выпадала возможность косить лужайку). И тут она припомнила, что он строил эту крепость в полном одиночестве. Охваченная подозрениями, она стала задавать вопросы. Какой этот Ники? Я не знаю, мама. Просто Ники. А где он живет? Где-то рядом. Не знаю. Под домом.

Короче говоря, он придумал себе друзей. Сколько времени он с ними играл? Сперва был Ники, но мало-помалу возникло восемь имен — Ники, Вэн, Роди, Питер, Стив, Говард, Расти и Дэвид. Ни я, ни Кристин никогда не слышали, чтобы у человека было сразу несколько выдуманных друзей.

— У этого ребенка больше писательского таланта, чем у меня, — сказал я. — Он выдумал одновременно восемь фантастических историй.

Кристин не разделяла моего веселья.

— Скотти очень одинок, — сказала она. — Боюсь, как бы это не привело к беде.

Тут и впрямь было чего бояться. Но если он сходит с ума, что мы можем поделать? Мы пытались обратиться в клинику, хотя я не верил психологам. Надуманные объяснения человеческого поведения, которые они предлагали, не выдерживали никакой критики, а о проценте излечения даже говорить не приходится, настолько он был смешон. Если бы какой-нибудь водопроводчик или, скажем, парикмахер справлялся со своим делом с тем же успехом, с каким справлялись со своим делом психотерапевты, он уже через месяц остался бы без работы. Я весь август специально уходил с работы раз в неделю, чтобы отвезти Скотти в клинику, но эти визиты ему не нравились, да и врач не сообщила нам ничего, о чем мы бы не знали сами, — что Скотти одинок, замкнут, немного обижен и немного напуган. Разница была только в том, что для всех этих понятий у нее имелись более изысканные названия. Иногда нам приходилось даже обращаться за помощью к словарям. По-настоящему помогало только наше домашнее лечение, которое мы сами изобрели тем летом, и мы отказались от услуг доктора.

Доморощенное лечение заключалось в том, что мы старались удержать мальчика дома. Отец владельца дома затеял покраску, и мы воспользовались этим предлогом. А я принес домой целую кучу видеоигр, якобы чтобы сделать обзор для «Компьютерных книжек», а на самом деле, чтобы занять воображение Скотти, отвлечь его от вымышленных друзей.

И у нас получилось. Почти. Он не жаловался, что его не пускают на улицу (но, с другой стороны, он вообще никогда не жаловался), и играл в видеоигры часами напролет. Кристин не слишком радовалась такому повороту событий, но это, несомненно, было шагом к лучшему. Во всяком случае, так нам тогда казалось.

И снова нас отвлекли другие проблемы, и мы какое-то время не обращали внимания на Скотти. Дело в том, что в доме появились насекомые. Однажды ночью я проснулся от крика Кристин. Надо сказать, когда Кристин кричит, это означает, что все более или менее в порядке. Если же случается что-то по-настоящему ужасное, она становится спокойной, сосредоточенной и молча принимается за дело. Но если она заметит паучка, или ночную бабочку, или пятно на блузке, вот тогда она кричит.

Я думал, сейчас она вернется в спальню и расскажет, как сражалась в ванной с этим ужасным насекомым, пока не забила до смерти. Но она все кричала и кричала. Тогда я встал с кровати, чтобы выяснить, что же происходит. Она услышала мои шаги — я ведь в ту пору весил добрых 230 фунтов, поэтому топал, как вся королевская рать — и крикнула:

— Сперва обуйся!

Я включил свет в холле: там повсюду скакали сверчки. Я вернулся в комнату и надел туфли.

После того, как с ваших голых ног спрыгнет не один десяток сверчков, еще столько же уже перестанет корчиться у вас в руках, и вам уже больше не захочется блевануть, вот тогда вы просто сгребаете их в кучу и запихиваете в мешок для мусора. И только потом вы шесть часов проведете в ванной, стараясь отмыться с головы до ног, пока не почувствуете, что стали, наконец, чистым, это после вам будут сниться кошмары, в которых вас щекочут маленькие ножки. А до тех пор разум отключается, и вы просто делаете то, что нужно сделать.

Оказалось, что насекомые появились из шкафа в комнате мальчиков, где те спали на двухъярусной кровати, Скотти — наверху, Джеффри — внизу. В постели Джеффа тоже обнаружилась парочка сверчков, но он даже не проснулся, когда мы поменяли верхнюю простыню и встряхнули одеяло. Сверчков, кроме нас двоих, никто не видел. В задней стенке шкафа мы обнаружили щель, облили ее «блэк-флэгом», а потом заложили старой простыней, предназначавшейся на тряпки.

После приняли душ, шутя, что справиться с нашествием сверчков нам бы могли помочь чайки первых мормонов в Солт-Лейк. И снова легли спать.

Сверчками, однако, дело не ограничилось. Утром Кристин снова позвала меня на кухню: между стеклами окна было добрых три дюйма мертвых майских жуков. Я открыл окно, чтобы втянуть их пылесосом, и трупики жуков разлетелись по кухонному столу. Они стукались о стенки трубы пылесоса, и раздавался отвратительный скребущий звук.

На следующий день между рамами снова было на три дюйма жуков. То же самое — через день. Потом все прекратилось. Веселенькое лето.

Мы вызвали хозяина и спросили, не хочет ли он помочь нам оплатить визит санитарной службы. Он в ответ предложил прислать своего отца со специальной жидкостью против насекомых, и тот стал с таким энтузиазмом закачивать жидкость в подпол, что нам пришлось спасаться бегством, и все воскресенье кататься по округе, дожидаясь, пока вечерняя гроза смоет ужасную вонь, а ветер развеет остатки, чтобы мы могли вернуться домой.

Так вот, за всеми этими хлопотами и непрекращающимися проблемами Чарли Кристин не замечала, что творится с видеоиграми. Однажды в субботу днем я на кухне пил диетическую колу, как вдруг в гостиной раздался громкий смех Скотти.

Он так редко звучал в нашем доме, что я прошел в гостиную и встал на пороге, наблюдая, как Скотти играет. То была отличная игра с первоклассной анимацией — дети сражаются с пиратами, которые хотят захватить их парусное судно, и еще с огромными птицами, пытающимися склевать парус. Игра казалась не такой примитивно-механической, как большинство компьютерных игр, и, что мне особенно понравилось, игрок был не один — в игре участвовало еще несколько детских компьютерных персонажей, они помогали главному игроку расправиться с врагами.

— Давай, Сэнди, — говорил Скотти. — Давай!

И один из мальчишек на экране ударил главаря пиратов ножом, после чего пираты разбежались.

Я не мог дождаться, чтобы узнать, как игра пойдет дальше, но тут Кристин позвала меня помочь ей с Чарли. Когда я вернулся, Скотти уже не было, а за компьютером сидели Джеффри и Эмили, играя в другую игру.

В тот же день или чуть позже я спросил Скотти, как называется игра, где дети сражаются с пиратами.

— Просто игра, папа, — ответил он.

— Но у нее должно быть название.

— Я не знаю.

— Как же ты находишь нужный диск, чтобы вставить в компьютер?

— Не знаю.

И он замолчал, уставившись в пространство. Я прекратил расспросы.

Лето кончилось. Скотти вернулся в школу. Джеффри пошел в детский сад, и они вместе уезжали по утрам на автобусе. Но, самое главное, у новорожденного, у Чарли, дела более или менее налаживались. От церебрального паралича не существует лекарства, но нам, по крайней мере, стали ясны его возможности. Мы знали, например, что хуже уже не будет. Но и совсем здоровым он никогда не станет. Возможно, когда-нибудь он научится говорить и ходить, возможно, не научится. Нашей задачей было как можно активнее стимулировать любую его деятельность, чтобы в случае улучшения его мозг имел максимальную возможность к совершенствованию, даже если физические способности мальчика останутся сильно ограниченными. Самые худшие страхи остались позади, мы смогли более или менее свободно вздохнуть.

Потом, в середине октября, позвонил мой агент и сообщил, что подкинул мою серию про Мастера Альвина Тому Догерти из «ТОР Букс» и что Том предлагает неплохой задаток, на который можно жить. Это да еще плюс контракт на «Игры в конце» — и для нас, похоже, экономический кризис миновал.

Еще пару недель я работал в «Компьютерных книжках», в основном из-за оставшихся незаконченными проектов, которые я не мог просто взять и бросить на полдороге. Но когда я увидел, насколько вредит моя работа и моей семье, и моему здоровью, я понял, что цена слишком высока. Я подал заявление об уходе за две недели, рассчитывая за это время закруглиться с проектами, о которых известно было только мне одному. В некоем приступе паранойи от двух недель в фирме отказались — меня заставили очистить помещение тем же вечером. Такая неблагодарность с их стороны оставила неприятный привкус, но какого черта — я был свободен. Я мог вернуться домой.

Чувство облегчения было почти физическим. Джеффри и Эмили вели себя прекрасно, я наконец-то познакомился с Чарли Беном. Приближалось Рождество (я завожу рождественские пластинки, как только желтеют листья), и все в мире было прекрасным. За исключением Скотти. Как всегда, за исключением Скотти.

Именно тогда я обнаружил то, о чем раньше просто не подозревал: Скотти никогда не играл в видеоигры, которые я приносил из «Компьютерных книжек» Я понял это, потому что Джефф и Эмили очень расстроились, когда мне пришлось унести игры, но Скотти даже не знал, каких именно игр теперь не хватает. И к тому же среди дисков не оказалось того, где дети сражались с пиратами. Ни среди тех, что я приносил с работы, ни среди наших собственных. Однако Скотти по-прежнему играл в эту игру.

Однажды он играл в нее вечером перед сном. Я весь день трудился над «Игрой Эндера», надеясь закончить ее к Рождеству. Когда Кристин в третий раз крикнула «Скотти, отправляйся в постель немедленно!» — я вышел из кабинета.

Почему-то мне легко удавалось призвать детей к порядку, не повышая голоса, и тем более не применяя силы, когда Кристин не могла добиться даже того, чтобы на нее обратили внимание. Дело, наверное, в глубоком мужском тембре голоса — к примеру, мне всегда легко удавалось укачать Джеффри, если Кристин не справлялась, когда тот был еще совсем маленьким.

Поэтому не было ничего удивительного в том, что стоило мне встать в дверях и сказать: «Скотти, кажется, мама велела тебе ложиться спать», — он немедленно потянулся, чтобы выключить компьютер.

— Я сам выключу, — сказал я. — Иди!

Он все еще не опускал руку.

— Иди! — произнес я самым низким громовым голосом, на какой только был способен.

Он встал и вышел, не взглянув на меня.

Я подошел к компьютеру, чтобы его выключить, и увидел тех же детей, что и в прошлый раз. Только сейчас они были не на пиратском корабле, а на старинном паровозе, резко набирающем скорость.

«Отличная игра, — подумал я. — На односторонних дисках Атари не будет и 100 килобайт, однако вот вам и два полных сценария, и великолепная анимация, и…»

И в компьютере не оказалось диска.

Это означало, что игру следовало сперва загрузить, потом вынуть диск, и… Получается, что для такой игры достаточно одной лишь оперативной памяти, и вся эта высококачественная анимация занимает 48 килобайт. Я достаточно хорошо разбирался в программировании, чтобы понять: передо мной — настоящее чудо.

Я стал искать диск. Диска не было. Значит, Скотти положил его в особое место. Я все искал и искал, однако безрезультатно.

Я сел за компьютер, собираясь поиграть в игру. Но детей на экране уже не было, остался только поезд. Быстро идущий поезд. Пропал детально прописанный фон, за поездом простирался обычный голубой экран. Ничего больше не было, даже путей. Потом исчез и поезд, все погасло, экран озарился обычным синим светом.

Я коснулся клавиатуры — на экране появились буквы, которые я набирал. Мне понадобилось несколько раз нажать на «ввод», чтобы сообразить, что Атари работает в режиме мемопэд. Сперва я решил, что используется какая-то ужасно хитрая система защиты от перезаписи — игра заканчивается тем, что вводит вас в режим, из которого вы не получите доступа к памяти, не получите доступа никуда, пока не отключите компьютер, тем самым стерев из оперативной памяти записанную игру. Но потом я подумал, что если компания делает игры такого класса, защищенные столь сложным кодом, она наверняка предусмотрела бы сигнал для окончания игры. И почему, собственно, игра закончилась? Скотти не прикасался к компьютеру после того, как я велел ему идти спать. Я тоже ничего не трогал. Почему дети пропали с экрана? Почему исчез поезд? Каким образом компьютер мог узнать, что Скотти закончил игру, тем более, что картинка оставалась на экране еще некоторое время после того, как Скотти встал из-за компьютера.

И все-таки я ничего не сказал Кристин, во всяком случае, тогда. В компьютере она разбиралась ровно настолько, чтобы уметь его включить и вызвать программу «Уорд Стар». И ей бы никогда в голову не пришло, что в игре Скотти есть что-то необычное.

За две недели до Рождества опять началось нашествие насекомых. Им неоткуда было взяться — погода стояла слишком холодная, они не могли жить на улице. Единственное объяснение, которое мы смогли найти, это что в подвале, видимо, куда теплее, чем снаружи. Так или иначе, мы пережили еще одну веселую ночку охоты на сверчков. Старую простыню опять затолкали в щель — на этот раз нашествие началось из-под шкафчика в ванной. А на следующий день вместо майских жуков между кухонных рам в самой ванне появились длинноногие пауки.

— Давай ни о чем не будем говорить хозяину, — сказал я Кристин. — Еще одной атаки этой отравы я не вынесу.

— Возможно, во всем виноват его отец, — сказала Кристин. — Помнишь, в прошлый раз он как раз красил дом. А сегодня развешивал рождественские фонарики.

Мы лежали в постели и хихикали, удивляясь этой глупой затее. Нам казалось странным и смешным, но очень милым, что отец хозяина непременно хотел развесить на доме рождественские фонарики. Скотти вышел и смотрел, как он работает. Он никогда раньше не видел, чтобы фонарики развешивали на крыше, — у меня боязнь высоты, поэтому заставить меня забраться на лестницу невозможно, и наш дом всегда оставался без украшений, за исключением огоньков, которые можно увидеть через окно. Мы с Кристин, однако, большие поклонники всяких рождественских побрякушек. Да что говорить, мы даже играем в «Рождественский альбом плотника». Поэтому обрадовались, когда отец хозяина решил оказать нам такую услугу.

— Этот дом много лет был моим собственным, — сказал он. — Мы с женой всегда украшали его под Рождество. Мне кажется, без огоньков чего-то не хватает.

В конце концов, он был очень милый старичок. Неторопливый, но еще крепкий, спокойный добрый трудяга. И через пару часов огоньки уже горели, где положено.

Потом были покупки подарков. Рождественские открытки и все такое прочее. Мы были очень заняты.

Однажды утром, примерно за неделю до Рождества, Кристин читала утреннюю газету, и вдруг напряглась и замерла — она становилась такой лишь тогда, когда происходило что-то по-настоящему ужасное.

— Скотт, ну-ка, прочти, — сказала она.

— Нет, лучше сама расскажи, — ответил я.

— Это статья о том, что в Гринсборо пропадают дети.

Я взглянул на заголовок: «ДЕТИ, КОТОРЫХ НЕ БУДЕТ ДОМА НА РОЖДЕСТВО».

— Слышать ни о чем подобном не желаю, — сказал я. Я не могу читать истории о преступлениях против детей или о похищенных детях. Просто с ума схожу. Потом не могу спать. И так было всегда.

— Придется прочесть, — сказала она. — Здесь имена мальчиков, которые пропали за последние три года. Рассел Деверж, Николас Тайлер…

— Куда ты клонишь?

— Ники. Расти. Дэвид. Роди. Питер. Тебе эти имена что-нибудь говорят?

У меня не очень хорошая память на имена.

— Нет, не говорят.

— Стив, Говард, Вэн. И только последний не подходит, Александр Бут. Он пропал этим летом.

Почему-то, слушая Кристин, я очень расстроился. Она принимала все так близко к сердцу, была очень взволнована и ничего не хотела толком объяснить.

— Ну и что с того? — спросил я.

— Это выдуманные приятели Скотти, — сказала она.

— Брось, — сказал я.

Но она снова прочитала все имена с самого начала — она стала записывать имена вымышленных друзей в специальную тетрадку, еще давно, когда доктор попросил нас вести записи о том, что делает Скотти.

Все имена совпадали, во всяком случае, так нам казалось.

— Скотти, должно быть, тоже читал похожую статью, — предположил я. — И на него она произвела впечатление. Он всегда был впечатлительным ребенком. Возможно, он начал отождествлять себя с этими детьми: ему казалось, что его выкрали из Саут-Бенда и насильно привезли в Гринсборо.

На какую-то секунду это прозвучало вполне правдоподобно, на этом правдоподобии как раз и основываются психотерапевты.

На Кристин мои слова не произвели впечатления.

— В статье говорится, что раньше никогда не перечислялись имена всех пропавших детей.

— Преувеличение. Желтая пресса.

— Скотт, но он верно назвал все имена, все до единого.

— Кроме одного.

— Какое облегчение!

Но облегчения мы не испытывали. Потому что я вдруг вспомнил, как Скотти обращался к ребятам в видеоигре: «Давай, Сэнди». Я рассказал об этом Кристин. Александр, или Сэнди. А Расти — сокращение от Рассел. Он правильно называл не восемь из девяти. Он правильно назвал абсолютно все без исключения имена.

Невозможно перечислить все страхи, которые терзают родителей, но могу заверить: невозможно испугаться за себя самого так, как можно испугаться при виде того, как ваше двухлетнее чадо бежит по направлению к дороге, или при виде того, как младенец заходится в судороге, или поняв, что между вашим малышом и похищением детей существует некая связь. Мой самолет ни разу не захватывали террористы, к моей голове никогда не приставляли дуло пистолета, я ни разу не падал со скалы, поэтому, возможно, существуют худшие страхи. Но, с другой стороны, мою машину однажды занесло на заснеженной трассе, и однажды я сидел в самолете, вцепившись в подлокотники кресла, потому что нас нещадно болтало в воздухе, но это не идет ни в какое сравнение с чувствами, какие я испытал, прочитав до конца статью. Дети просто пропадали. Никто не видел, чтобы кто-то посторонний отирался возле их дома. Дети просто не возвращались из школы или с улицы. Просто исчезли. И Скотти знал их всех по именам. Скотти воображал, что играет с ними. Откуда он знал их имена? Почему он выбрал именно пропавших мальчиков?

Всю неделю накануне Рождества мы наблюдали за ним. Мы видели, каким он стал отчужденным, как пугливо шарахался, не давая к себе прикоснуться, не желая вступать в разговор. Он знал, что скоро Рождество, но ни о чем не просил, не радовался празднику, не хотел идти покупать подарки. Казалось, он даже перестал спать. Перед тем, как лечь, в час или два ночи, я заходил в комнату мальчиков, и он лежал с открытыми глазами, сбросив одеяло. Его бессонница была даже хуже, чем бессонница Джеффри. А днем он желал лишь играть на компьютере да слоняться по улице, несмотря на холод. Мы с Кристин не знали, что делать. Неужели мы его потеряли?

Мы старались вовлечь его в семейные дела. Он не захотел отправиться с нами за предпраздничными покупками. Тогда мы велели ждать нас дома, но, вернувшись, обнаружили, что он вышел на улицу. Я обесточил компьютер и спрятал все диски и картриджи, но от этого пострадали только Джеффри с Эмили — войдя в комнату, я обнаружил, что Скотти все равно играет в свою невероятную игру.

До Рождества он ни о чем нас не просил. Кристин вошла ко мне в кабинет, как раз когда я дописывал сцену, в которой Эндер выпутывается из ловушки Великана-Пьянчуги. Может, я был так зачарован детскими видеоиграми именно из-за проблем со Скотти, может, просто пытался сделать вид, что в компьютерных играх есть какой-то смысл. Во всяком случае, я до сих пор помню, какую именно фразу писал, когда вошла Кристин и, стоя в дверях, обратилась ко мне — так спокойно. И так испуганно.

— Скотти хочет, чтобы мы пригласили на рождественский вечер его друзей, — сказала она.

— Нам потребуются дополнительные стулья для его вымышленных друзей? — спросил я.

— Они не вымышленные, — ответила она. — Они ждут на заднем дворе.

— Шутишь, — сказал я. — Там слишком холодно. Как родители позволят своим детям болтаться по улицам в канун Рождества?

Она не ответила, я встал, и мы отправились к задней двери. Я распахнул ее.

Их было девять. Разного возраста — лет от шести до десяти. Только мальчики. Кто-то в рубашках с короткими рукавами, некоторые — в пальто, а один мальчик в плавках. Я, в отличие от Кристин, плохо запоминаю лица.

— Это они, — тихо и спокойно сказала она, стоя у меня за плечом. — Вот это — Вэн. Я его помню.

— Вэн? — позвал я.

Он поднял голову. И робко шагнул ко мне. Я услышал за его спиной голос Скотти.

— Папа, можно им войти? Я сказал, что вы разрешите провести с нами канун Рождества. Этого им больше всего не хватает.

Я повернулся к нему.

— Скотти, все эти мальчики считаются пропавшими. Где они были?

— Под домом, — сказал он.

Я вспомнил про подвал. И еще вспомнил, сколько раз прошлым летом Скотти возвращался домой, перемазанный с ног до головы.

— Как они туда попали? — спросил я.

— Их привел туда старик, — ответил он. — Они сказали, чтобы я никому не говорил, иначе старик на них рассердится, а они не хотят, чтобы он снова на них сердился. Но я сказал — ладно, но тебе-то я могу рассказать?

— Все в порядке, — сказал я.

— Это отец хозяина, — прошептала Кристин. Я кивнул.

— Только как он держал их там все это время? Когда же он их кормил? Когда…

Но она уже поняла, что старик их не кормил. Мне бы не хотелось, чтобы вы подумали, будто Кристин плохо соображает. Просто такие вещи стараешься как можно дольше отрицать.

— Пусть они войдут, — сказал я Скотти и взглянул на Кристин.

Она кивнула. Я знал, что она согласится. Нельзя в канун Рождества запирать дверь перед пропавшими детьми. Даже если они мертвы.

Скотти заулыбался. Чем это было для нас — улыбка Скотти! Как давно мы ее не видели. Мне кажется, такой улыбки я не видел у него с самого переезда в Гринсборо. Потом он позвал мальчишек:

— Все в порядке, заходите!

Кристин придержала дверь, я отступил в сторону, чтобы дать им пройти. Они вошли, некоторые улыбались, некоторые были слишком смущены.

— Проходите в гостиную, — сказал я.

Скотти шел впереди. Он вел их, как радушный и гордый хозяин, показывающий гостям свой особняк. Они расселись на полу. Подарков было немного, только детские. Мы не выставляем подарки для взрослых, пока дети не лягут спать. Но елка стояла, где положено, на ней горели огни, висели домашние самодельные украшения — даже совсем старые, вывязанные крючком, которые Кристин делала, не в силах подняться по утрам с постели из-за сильнейших приступов тошноты, когда носила Скотти. Даже крошечные круглобокие зверюшки, которых мы клеили вместе на самую первую в жизни Скотти елку. Украшения были старше, чем он сам. И украшена была не только елка — вся комната утопала в красной и зеленой мишуре, повсюду были расставлены маленькие деревянные домики, рядом с плетеными санками стоял набитый ватой Дед-Мороз, а еще был огромный щелкунчик и многое другое, купленное или сделанное собственными руками.

Мы позвали Джеффри и Эмили, Кристин принесла Чарли Бена, который лежал у нее на коленях, пока я рассказывал истории о рождении Христа — о пастухах и мудрецах, а еще историю из Книги мормонов о дне и ночи и о дне без тьмы. А потом стал говорить о том, ради чего жил Иисус. О прощении за зло, которое совершают люди.

— За любое? — спросил один из мальчиков.

Ему ответил Скотти.

— Нет! Только не за убийство!

Кристин заплакала.

— Правильно, — сказал я. — В нашей церкви верят, что Бог не прощает тех, кто убивает сознательно. А в Новом Завете Иисус говорит, что если кто-нибудь причинит боль ребенку, лучше ему сразу повесить себе на шею тяжелый камень, прыгнуть в море и утонуть.

— Знаешь, папа, это на самом деле больно, — сказал Скотти. — Они никогда мне не говорили.

— Потому что это секрет, — ответил один из мальчиков.

Ники — как объяснила Кристин, ведь у нее хорошая память на лица и имена.

— Вы должны были мне сказать, — продолжал Скотти. — Я бы тогда не разрешил ему ко мне прикоснуться.

И только тут мы поняли, поняли по-настоящему, что спасать его слишком поздно, что Скотти тоже мертв.

— Извини, мама, — сказал Скотти. — Ты не разрешила мне с ними играть, но ведь они — мои друзья, и мне хотелось играть с ними. — Он опустил глаза. — Я даже не могу больше плакать. У меня больше нет слез.

За все время с тех пор, как мы сюда переехали, он еще ни разу не говорил с нами так долго. Среди всей бури охвативших меня эмоций была и примесь горечи: весь этот год все наши страхи, все наши усилия как-то пробиться к нему были напрасны, говорить с нами его заставила только смерть.

Но я понял, что дело не в смерти. Он постучал, и мы открыли дверь, он попросил, и мы впустили его в дом вместе с друзьями. Он доверял нам, несмотря на расстояние, которое весь год нас разделяло, и мы его не подвели. Именно доверие в тот Сочельник вновь соединило нас с сыном.

Но в тот вечер мы не пытались разгадывать загадки. У нас были дети, и они хотели того, чего хотят все дети в эту единственную ночь. Мы с Кристин рассказывали им рождественские истории, говорили о традициях празднования Рождества в разных странах и в прежние времена, и постепенно все они пригрелись и расслабились, и каждый начал говорить о том, как празднуют Рождество в его семье. Это были добрые воспоминания. Они смеялись, болтали, шутили. И хотя это было самое ужасное Рождество, все же это было и самое лучшее Рождество в нашей жизни, воспоминания о котором для нас священны. Самым главным подарком тогда для нас стало то, что мы могли быть вместе. И пусть мы с Кристин никогда не говорим об этом прямо, мы оба помним то Рождество. Помнят его и Джеффри с Эмили. Они называют его «Рождество, когда Скотти привел своих друзей». Вряд ли они поняли все до конца, и я был бы рад, если бы они навсегда остались в неведении.

Вскоре Джеффри с Эмили уснули. Я по очереди отнес их в постель, а Кристин тем временем разговаривала с мальчиками, просила их нам помочь. Подождать у нас в гостиной, пока приедет полиция, чтобы они все вместе остановили старика, который отнял у них родных и будущее. Они согласились. Они ждали, пока приедут полицейские дознаватели, чтобы с ними встретиться, ждали, пока Скотти расскажет свою историю.

Ждали долго, и времени хватило, чтобы сообщить их родителям. Те явились немедленно — испуганные, потому что полиция решилась им сообщить по телефону только одно: их вызывают по вопросу, имеющему отношение к их пропавшим детям. Они пришли — и стояли у нас на пороге, их глаза светились страхом и отчаянием, а полицейский тем временем пытался все им объяснить. Дознаватели выносили из подвала изуродованные тела — надежд больше не осталось. И все же стоило им зайти в дом, как они убедились, что жестокое Провидение было по-своему добрым: на этот раз оно даровало им то, в чем многим, многим другим было безоговорочно отказано — возможность сказать «прощай». Я не буду говорить, какие сцены разыгрались в ту ночь в нашем доме, сцены радости и отчаяния. Эти сцены принадлежат другим семьям, не нам.

Когда прибыли родители, когда все слова были сказаны и все слезы пролиты, когда покрытые грязью тела уложили на брезент посреди нашей лужайки, когда их опознали по остаткам одежды, только тогда привели закованного в наручники старика. С ним был и наш хозяин и заспанный адвокат, но стоило ему увидеть тела, лежащие на лужайке, он не выдержал и во всем признался, и его признание занесли в протокол. Никому из родителей не надо было встречаться с ним взглядом, никому из мальчиков больше не придется на него смотреть.

Но они знали. Знали, что все кончено, что больше ни одна семья не подвергнется страданиям, каким подверглись их семьи — и наша тоже. И мальчики стали исчезать. Один за другим. Вот они еще здесь, а вот их уже нет. Потом от нас стали уходить и родители, молчаливые и подавленные горем, охваченные ужасом оттого, что подобное возможно в жизни, охваченные благоговением оттого, что из прошлого ужаса возникла эта ночь, последняя ночь справедливости и милосердия, последняя ночь единства. Скотти ушел последним. Мы сидели с ним в гостиной, горел свет, и мы разговаривали, а в доме полиция все еще делала свое дело. Мы с Кристин ясно помним, о чем мы тогда говорили, но самое главное было сказано в конце.

— Мне очень жаль, что прошлым летом я так себя вел, — сказал Скотти. — Я знал, что это не ваша вина, что нам пришлось переехать, и мне не стоило так злиться, но я просто ничего не мог с собой поделать.

Он просил у нас прощения! Этого мы уже не могли вынести. Какие горькие сожаления одолевали нас, пока мы говорили и говорили о своем раскаянии, о том, как нас мучит совесть за то, что мы сделали, за то, чего не сумели сделать, чтобы спасти ему жизнь. Когда мы высказали все, что было у нас на душе, и замолчали, он легко и просто подвел итог.

— Все в порядке. Я рад, что вы на меня не сердитесь.

И исчез.

Мы выехали тем же утром, еще до наступления дня. Нас приютили добрые друзья, и Джеффри с Эмили наконец-то раскрыли подарки, о которых так давно мечтали. Из Юты прилетели мои родители и родители Кристин, на похоронах были и другие последователи нашей церкви. Мы не давали интервью. Не давали интервью и остальные семьи. Полиция сообщила только, что были обнаружены тела, и что преступник сознался. Мы не давали разрешения на огласку, как будто каждый, кто так или иначе пострадал, понимал: нельзя допустить, чтобы эта история появилась в заголовках газет, выставленных на стойках в супермаркете.

Все очень быстро затихло.

Жизнь пошла своим чередом.

Большинство наших знакомых даже не подозревают, что до Джеффри у нас был еще один сын. Мы не делали из этого секрета, просто рассказывать об этом было трудно. И все же спустя много лет я подумал, что эту историю следует рассказать, только с достоинством обращаясь к людям, которые смогут понять. Другие тоже должны знать, что и в самом кромешном мраке можно увидеть лучик света. Должны знать, как мы с Кристин, даже познав самое страшное в жизни горе, сумели испытать и радость, проведя последнюю ночь вместе с нашим первенцем, и как все вместе мы устроили Рождество для всех пропавших детей, и как много дали нам они сами.

Послесловие

В августе 1988 года я принес этот рассказ на писательский семинар в Сикамор-Хилл. В черновом варианте в конце рассказа говорилось, что все написанное является выдумкой, и на самом деле наш первенец — Джеффри, а хозяин дома, в котором мы жили, никогда не делал нам ничего плохого. Реакция писателей, участвующих в семинаре, охватывала весь спектр эмоций — от раздражения до ярости.

Наиболее кратко общее мнение выразила Карен Фаулер. Насколько я помню, она сказала следующее:

— Вы рассказываете эту историю от первого лица, приводите столько деталей из своей личной биографии, тем самым присваивая себе то, что вам не принадлежит. Вы делаете вид, будто испытываете горе человека, потерявшего ребенка, а на самом деле не имеете на это горе ни малейшего права.

Когда она сказала это, я не мог с ней не согласиться. Хотя рассказ уже многие годы существовал в моем воображении, от первого лица я изложил его лишь прошлой осенью, когда праздновал Хэллоуин со студентами колледжа Ватагуа в штате Аппалачи. В ту ночь все рассказывали истории про привидения, и вот, под влиянием минутного порыва, я рассказал свою. Такой же порыв заставил меня сделать ее глубоко личной отчасти из-за того, что, наделив рассказчика своей собственной биографией, я избавился от лишнего труда по созданию вымышленного персонажа, отчасти потому, что истории с привидениями имеют самый большой успех в том случае, если слушатели начинают верить, что все рассказанное могло быть правдой. Получилось лучше, чем когда-либо, и, когда настала пора записать рассказ на бумаге, я записал его в том виде, в каком и рассказал в ту ночь.

Теперь, однако, слова Карен Фаулер заставили меня взглянуть на это под другим углом, и я подумал, что рассказ следует поправить. Но едва я принял такое решение и подумал, что надо убрать из рассказа подробности своей жизни и заменить их биографией вымышленного персонажа, меня охватил непонятный страх. Некая часть меня не могла примириться со словами Карен. «Нет, — говорила эта часть, — она заблуждается, у тебя есть право на этот рассказ, на это горе».

И тогда я понял, о чем же на самом деле говорится в рассказе, и почему он так для меня важен. Это вовсе не обычный рассказ о призраках. И написан он не для развлечения. Мне самому следовало бы знать — я никогда ничего не пишу просто ради развлечения. Это рассказ не о выдуманном старшем сыне по имени Скотти. Это рассказ о моем реально существующем младшем сыне, Чарли Бене.

О Чарли, который за пять с половиной лет не сказал ни единого слова. О Чарли, который впервые улыбнулся, когда ему был уже год, впервые обнял нас, когда ему было четыре, который до сих пор проводит дни и ночи без движения, в том положении, в каком мы его оставляем, который может извиваться, но не умеет бегать, может позвать, но не может говорить, может понять, что ему не надо делать того, что умеют делать его брат и сестра, но не умеет спросить нас, почему так. Короче говоря, о ребенке, который не мертв, но едва способен распробовать жизнь, несмотря на всю нашу любовь и старания.

И все же за все годы его жизни, до того самого дня в Сикамор-Хилл, я ни разу не пролил о Чарли ни слезинки, ни разу не позволил себе поддаться горю. Я надел такую убедительную маску спокойствия и смирения, что сам себя убедил. Но ложь, окружающая нас в жизни, всегда пробирается в то, что мы пишем, я не составляю исключения. Рассказ, который казался мне сущей безделицей, обычной шуткой в духе старых традиционных баек о призраках, на поверку оказался самым личным, прочувствованным и пережитым из всех, какие я написал. И подсознательно я сделал его еще более личным, внеся в сюжет многие факты собственной биографии.

Спустя несколько месяцев я сидел в машине у занесенного снегом кладбища в штате Юта и смотрел на человека, которого люблю всем сердцем. Я смотрел, как он стоял; как потом опустился на колени, как снова поднялся. Он стоял перед могилой своей восемнадцатилетней дочери.

Я не мог не вспомнить тогда слова Карен.

В самом деле, я не могу претендовать на сочувствие, смешанное с ужасом, которое вызывают в нас люди, потерявшие ребенка. И вместе с тем я понимал, что не могу не рассказать этой истории, ибо тогда тоже отчасти солгу. И я решился на компромисс: опубликую рассказ в том виде, в каком, по моему убеждению, он должен быть написан, а в конце добавлю это послесловие, чтобы вы хорошо поняли, где здесь правда, а где вымысел. Теперь выносите решение сами, я сделал все, что мог.

Книга II

ПОТОК ВЕЧНОСТИ

(повести о будущем)

Тысяча смертей

— Никаких речей, — предупредил прокурор.

— Я на это и не рассчитывал, — стараясь казаться уверенным, ответил Джерри Кроув.

Особенной враждебности прокурор не выказывал и скорее походил на школьного режиссера, чем на человека, жаждущего смерти Джерри.

— Вам не только не позволят это, — но более того, если вы выкинете какой-нибудь фортель, то вам же будет хуже. Вы у нас в руках. Доказательств у нас более чем достаточно.

— Вы же ничего не доказали.

— Мы доказали, что вы знали об этом, — мягко настаивал прокурор. — Знать о заговоре против правительства и не сообщить о нем — это все равно, что самому участвовать в заговоре.

Джерри пожал плечами и отвернулся. Камера была бетонная, двери стальные. Вместо койки — гамак, подвешенный крючьями к стене. Туалетом служила жестянка со съемным пластиковым сиденьем. Убежать было невозможно. Фактически ничто в камере не могло заинтересовать интеллигентного человека более чем на пять минут. За три проведенных там недели Джерри выучил наизусть каждую трещину в бетоне, каждый болт в двери. Смотреть ему, кроме прокурора, было не на что, и он неохотно встретился с ним взглядом.

— Что вы скажете, когда судья спросит, признаете ли предъявленное вам обвинение?

— Nolo conterdere.[161]

— Очень хорошо. Было бы гораздо лучше, если бы вы сказали «виновен», — посоветовал прокурор.

— Мне не нравится это слово.

— А вы его на всякий случай запомните. На вас будут направлены три камеры — планируется прямая передача судебного заседания. Для Америки вы представляете всех американцев. Вы должны держаться с достоинством, спокойно принимая факт, что ваше участие в убийстве Питера Андерсона…

— Андреевича…

— Андерсона и привело вас к смерти, что теперь все зависит от милости суда. Я отправляюсь на ланч. Вечером встретимся снова. И помните. Никаких речей. Никаких фокусов.

Джерри кивнул. На препирательства не оставалось времени.

Вторую половину дня он провел, практикуясь в спряжении португальских неправильных глаголов. Было грустно от того, что нельзя вернуться в прошлое и переиграть тот момент, когда он согласился заговорить со стариком, который и раскрыл ему план убийства Андреевича. «Теперь я должен вам верить, — сказал старик. — Temos que confiar no senhor americano.[162] Вы же любите свободу, нет?»

Любите свободу? А кто ее помнит? Что такое свобода? Когда ты свободен, чтобы заработать доллар? Русские прозорливо уловили: дай только американцам делать деньги, и им, право же, будет наплевать, на каком языке говорят члены правительства, а тут еще и члены правительства говорят по-английски.

Пропаганда, которой его напичкали, вовсе не так уж забавна. Слишком все хорошо, чтобы быть правдой. Никогда еще Соединенные Штаты не были столь мирными. Со времен бума, вызванного войной во Вьетнаме, такого процветания в стране не было. И ленивые, самодовольные американцы по-прежнему занимались делом, как будто им всегда хотелось, чтобы на стенах и рекламных щитах висели портреты Ленина.

«Я и сам особенно ничем от них не отличался», — подумал Джерри. Отправил заявление о приеме на работу вместе с заверениями в преданности. Покорно согласился, когда меня определили в учителя к высокому партийному функционеру. И даже три года учил его чертовых детишек в Рио.

А мне бы стоило писать пьесы.

Только какие? Ну вот, например, комедию «Янки и комиссар» — о женщине-комиссаре, которая выходит замуж за чистокровного американца, производителя пишущих машинок. Женщин-комиссаров, разумеется, нет, но надо поддерживать иллюзию об обществе свободных и равных.

«Брюс, дорогой мой, — говорит комиссар с сильным, но сексапильным русским акцентом, — твоя компания по производству машинок подозрительно близка к получению прибыли».

«А если б она работала с убытком, ты бы меня посадила, дурашечка ты моя?» (Русские, сидящие в зале, громко смеются, американцам не смешно — они бегло говорят по-английски, и им не нужен бульварный юмор. Да, все равно, пьеса должна получить одобрение Партии, так что из-за критики можно не переживать. Были бы счастливы русские, а на американскую публику начхать.) Диалог продолжается:

«Все ради матушки-России».

«Трахать я хотел матушку-Россию».

«Трахни меня, — говорит Наташа. — Считай, что я ее олицетворение».

Да, но ведь русские и впрямь любят секс на сцене. В России-то он запрещен, а с Америки что возьмешь, разложилась вконец.

С таким же успехом я мог бы стать дизайнером в Диснейленде. Или написать водевиль. А то и просто сунуть голову в печь. Только она непременно окажется электрическая — такой уж я везучий.

Рассуждая таким образом, Джерри задремал. Открыв глаза, он увидел, что дверь в камеру открыта. Затишье перед бурей кончилось, и вот теперь — буря.

Солдаты не славянского типа. Рабски покорные, но явно американцы. Рабы славян. Надо непременно вставить как-нибудь в стихотворение протеста, решил он. Впрочем, кто их станет читать, стихотворения протеста?

Молодые американские солдаты («Форма на них какая-то не такая, — подумал Джерри. — Я не настолько стар, чтобы помнить прежнюю форму, но эта скроена не для американских тел».) провели его по коридорам, поднялись по лестнице, вышли в какую-то дверь и оказались на дворе, где его посадили в бронированный автофургон. Неужто они и впрямь считают, что он член заговорщицкой организации, и что друзья поспешат ему на выручку? Будто у человека в его положении могут быть друзья?

Джерри наблюдал это в Йельском университете. Доктор Суик был очень популярен. Лучший профессор на кафедре. Мог взять самые настоящие «сопли» и сделать из них пьесу или самых дрянных актеров заставить играть по-настоящему. У него даже мертвая, безразличная публика вдруг оживала и проникалась надеждой. Но вот однажды к нему в дом вломилась полиция и увидела, что Суик с четырьмя актерами играет пьесу для группы друзей человек в двадцать. Что это была за пьеса? «Кто боится Вирджинии Вулф?»[163] — вспомнил Джерри. Грустный текст, безнадежный. И все же удивительно четко показывающий, что отчаяние — уродливо, ведет к распаду личности, а ложь — равносильна самоубийству. Текст, который, короче говоря, заставлял зрителей почувствовать, что в их жизни что-то не так, что мир — иллюзия, что процветание — обман, что Америку лишили честолюбивых стремлений и что столь многое, чем она прежде гордилась, испохаблено, поругано.

До Джерри вдруг дошло, что он плачет. Солдаты, сидевшие напротив него в бронированном автофургоне, отвернулись. Джерри вытер глаза.

Как только распространилась новость, что Суика арестовали, он сразу же стал безвестным. Все, у кого были от него письма, записки или даже курсовые работы с его подписью, уничтожили их. Его имя исчезло из адресных книг. В его классах было пусто. В университете вдруг пропали документы, говорящие о том, что вообще был такой профессор. Дом его продан с молотка, жена куда-то переехала, никому не сказав «до свиданья». Затем, через год с лишним, Си-би-эс (которая тогда постоянно вела передачи официальных судебных процессов) на десять минут показала Суика в новостях, он плакал и говорил: «Для Америки никогда не было ничего лучше коммунизма. Мною руководило незрелое, необдуманное желание утвердить себя, задирая нос перед властями. Это абсолютно ничего не значит. Я ошибался. Правительство оказалось гораздо добрее ко мне, чем я того заслуживаю». И все в таком духе. Глупые слова. Но когда Джерри сидел и смотрел эту программу, его убедили вот в чем: несмотря на всю бессмысленность слов, лицо Суика было искренним.

Фургон остановился, двери в задней его части открылись, и тут Джерри вспомнил, что сжег свой экземпляр учебника Суика по драматургии. Сжег, но прежде выписал из него все основные идеи. Знал об этом Суик или нет, но он все же после себя кое-что оставил. А что после себя оставлю я? — задумался Джерри. Двух русских ребятишек, бегло говоривших по-английски, отца которых разнесло на куски прямо у них на глазах, а его кровь забрызгала им лица, потому что Джерри не посчитал нужным предупредить его? Ничего себе наследие.

Он на мгновение испытал чувство стыда. Жизнь есть жизнь, не важно, чья она или как прожита.

Тут ему вспомнился вечер, когда Питер Андреевич (нет — Андерсон. Теперь модно делать вид, что ты американец, хотя любой сразу скажет, что ты русский), будучи пьяным, послал за Джерри и потребовал — как работодатель (то бишь хозяин), — чтобы он почитал стихи гостям на вечеринке. Джерри попытался отшутиться, но Питер оказался не настолько уж пьян, он принялся настаивать; и Джерри поднялся наверх, взял стихи, спустился вниз, прочитал их непонимающей кучке мужчин и понимающей кучке женщин. Но для тех и других они были не более чем развлечение. Крошка Андре потом сказал: «Хорошие были стихи, Джерри». А Джерри чувствовал себя так, как чувствует себя изнасилованная девственница, которой насильник дает затем два доллара на чай.

Собственно говоря, Питер даже выдал ему премию. И Джерри ее потратил.

В здании суда, сразу же за дверью, поджидал Чарли Ридж, защитник Джерри.

— Джерри, старина, вы вроде бы переносите все довольно легко. Даже не похудели.

— Поскольку я сидел на диете из чистого крахмала, мне приходилось целыми днями бегать по камере, чтобы не пополнеть.

Смех. Хи-хи, ха-ха, как нам весело. До чего мы веселые ребята.

— Послушайте, Джерри, уж вы постарайтесь не подвести, ладно? Они в состоянии судить, насколько вы искренни, по реакции публики. Пожалуйста, помните об этом.

— Неужто было время, когда защитники старались выгородить своих клиентов? — спросил Джерри.

— Джерри, подобная позиция вас ни к чему не приведет. Добрые старые времена, когда можно было отвертеться благодаря какой-нибудь юридической тонкости, а адвокат имел право откладывать суд сроком до пяти лет, давно прошли. Вы страшно провинились, поэтому, если вы станете с ними сотрудничать, они вам ничего не сделают. Они просто вас депортируют.

— Вот это друг, — заметил Джерри. — Раз вы на моей стороне, мне нечего волноваться.

Зал судебных заседаний оказался переполнен камерами. Джерри слышал, что в былые дни, когда пресса была свободна, появляться в зале судебных заседаний с камерами нередко запрещалось. Но ведь в те дни ответчик обыкновенно не давал показаний, а адвокаты не работали оба по одному и тому же сценарию. Тем не менее, в зале находились представители прессы, и вид у них был такой, как будто они и впрямь свободны.

Добрых полчаса Джерри нечего было делать. Зал заполняла публика («Интересно, а она платная? — подумал Джерри. — В Америке — наверняка да».), представление началось ровно в восемь. Вошел судья, такой важный в своем одеянии, голос сильный, резонирующий, как у отца из телепередачи, увещевающего сына-бунтаря, с которым сладу нет. Все выступающие поворачивались к камере с красным огоньком наверху. И Джерри вдруг ощутил страшную усталость.

Он не колебался в своей решимости попытаться обратить этот суд к собственной выгоде, но он всерьез сомневался, будет ли от этого прок. Да и в его ли это интересах? Наверняка они накажут его еще более сурово. Безусловно, они разозлятся и отключат его. А он написал свои речи, как будто это бесстрастная кульминационная сцена в пьесе («Кроув против коммунистов» или, может, «Последний крик свободы»), где он — герой, готовый пожертвовать жизнью ради того, чтобы заронить семя патриотизма (да нет — интеллекта, кому, к чертям собачьим, нужен патриотизм!) в умах и сердцах миллионов американцев, которые будут смотреть эту передачу.

— Джеральд Натан Кроув, вы выслушали предъявленное вам обвинение. Пройдите, пожалуйста, вперед и сделайте официальное заявление.

Джерри встал и, как ему казалось, с достоинством прошел к приклеенному на полу «X» — прокурор настаивал, чтобы он стоял именно там. Джерри поискал глазами камеру с горевшим наверху красным огоньком и напряженно уставился на нее, гадая, а не проще ли, в конце концов, просто сказать nolo conterdere или даже «виновен», да и дело с концом.

— Мистер Кроув, — поигрывая голосом, сказал судья, — на вас смотрит Америка. Что вы скажете суду?

Америка и впрямь смотрела на него. Джерри открыл рот и заговорил, но не на латинском, а на английском. Он сказал слова, которые так часто повторял про себя:

— Есть время для смелости и время для трусости, время, когда человек может уступить тем, кто обещает ему терпимость, и время, когда он просто обязан воспротивиться им ради более высокой цели. Некогда Америка была свободной. Но пока нам платят жалованье, для нас, похоже, в радость быть рабами! Я не признаю себя виновным, поскольку акт, способствующий послаблению господства русских в мире, совершается во имя всего того, что делает жизнь прожитой не зря. Я хочу сказать «нет» тем, для кого власть — единственный бог, достойный поклонения!

А-а. Красноречие. Во время репетиций он и думать не думал, что дойдет так далеко. Однако непохоже, чтобы они собирались прервать его. Он отвернулся от камеры и посмотрел на прокурора, который что-то записывал в желтом блокноте. Потом на Чарли — тот покорно кивал головой и убирал бумаги в портфель. Казалось, никого особенно не волнует, что Джерри говорит такое прямо в эфир. А ведь трансляция прямая — его предупреждали, чтобы он был поосторожнее и подал все как следует с первого раза, поскольку передача сразу идет в эфир.

Они, разумеется, солгали, Джерри помолчал и сунул было руки в карманы, но обнаружил, что в надетом на него костюме карманов нет («Экономьте деньги, избегая излишеств», — гласил лозунг), и его руки беспомощно скользнули вниз.

Судья прочистил голос, и прокурор в удивлении поднял глаза.

— О, прошу прощения, — сказал он. — Речи обычно длятся гораздо дольше. Поздравляю вас, мистер Кроув, с краткостью.

Джерри кивнул с насмешливой признательностью, хотя ему было не до смеха.

— У нас всегда бывает пробная запись, — объяснил прокурор, — чтобы не вышло промашки с такими, как вы.

— И все это знали?

— Ну да, кроме вас, разумеется, мистер Кроув. Что ж, все свободны, можете идти домой.

Публика встала и, шаркая ногами, спокойно вышла из зала.

Прокурор и Чарли тоже встали и подошли к столу судьи. Судья сидел, положив подбородок на руки, вид у него теперь был уже не отцовский, а просто немного скучный.

— Сколько вы хотите? — спросил судья.

— Без ограничения, — ответил прокурор.

— Он что, так уж важен? — они разговаривали, как будто Джерри там нет. — В конце концов, в Бразилии это не редкость.

— Мистер Кроув — американец, — объяснил прокурор, — допустивший убийство русского посла.

— Хорошо, хорошо, — согласился судья, и Джерри подивился, что этот человек говорит совершенно без акцента. — Джеральд Натан Кроув, суд находит вас виновным в убийстве и государственной измене Соединенным Штатам Америки, а также их союзнику, Союзу Советских Социалистических Республик. Имеете ли вы что-нибудь сказать, прежде чем будет оглашен приговор?

— Меня только удивляет, — сказал Джерри, — почему вы все говорите по-английски?

— Потому что, — холодно ответил прокурор, — мы находимся в Америке.

— А почему вы вообще утруждаете себя какими-то там судами?

— Чтобы отвадить других глупцов от попыток сделать то, что сделали вы. Поспорить ему, видишь ли, захотелось.

Судья стукнул молотком.

— Суд приговаривает Джеральда Натана Кроува к смерти всеми доступными способами до тех пор, пока он не извинится перед американским народом и не убедит его в своей искренности. В судебном заседании объявляется перерыв. Боже милостивый, до чего же у меня болит голова!

Времени даром они не тратили. Уснув в пять утра, Джерри тут же был разбужен грубым электрошоком через металлический пол. Вошли два охранника — на этот раз русские, — раздев, потащили его в камеру для казни, хотя, позволь они ему, он бы и сам пошел.

Там его ждал прокурор.

— Меня определили на ваше дело, — сказал он, — потому что вы крепкий орешек. У вас весьма интересный психологический профиль, мистер Кроув. Вы жаждете быть героем.

— Я этого не осознавал.

— Вы продемонстрировали это в зале суда, мистер Кроув. Вам, несомненно, известны — на это указывает ваше среднее имя — последние слова агента-шпиона времен Американской революционной войны Натана Хейла. «Я сожалею, — заявил он, — что у меня всего одна жизнь, и только ее я могу отдать за родину». Он ошибался, и вы это скоро поймете. Ему стоило бы радоваться, что у него всего одна жизнь.

С тех пор как несколько недель назад вас арестовали в Рио-де-Жанейро, мы вырастили для вас несколько клонов. Их развитие было довольно ускоренным, но вплоть до сего дня их содержали в нулевом чувственном окружении. Их разумы совершенно пусты.

Вы ведь наверняка слышали о сомеке, правда же, мистер Кроув?

Джеральд кивнул. Усыпляющее средство, используемое при космических полетах.

— В данном случае оно нам, разумеется, не нужно. Но техника записывания мыслей, которой мы пользуемся при межзвездных полетах, — она весьма кстати. Когда мы казним вас, мистер Кроув, мы непрерывно будем записывать показания вашего мозга. Все ваши воспоминания загрузят, что называется, в голову первого клона, который тут же превратится в вас. Однако он будет четко помнить всю вашу жизнь до самой смерти, включая и собственно момент смерти.

В прошлом было легко стать героем, мистер Кроув. Тогда ведь не знали наверняка, какова смерть. Ее сравнивали со сном, с сильной эмоциональной болью, с быстрым отлетом души от тела. Но ни одно из этих описаний не отличалось особенной точностью.

Джерри перепугался. Он, разумеется, и прежде слышал о многократной смерти — ходили слухи, что она как бы выполняет роль фактора сдерживания. «Вас воскрешают и убивают снова», — говорилось в этой истории ужасов. И вот теперь он понял, что это правда, или им хочется, чтобы он поверил, будто это правда.

Что напугало Джерри, так это способ, которым они намеревались умертвить его. На крюке в потолке была подвешена петля. Ее можно было поднимать и опускать, но рассчитывать на то, что он быстро упадет и сломает себе шею, не приходилось. Однажды Джерри чуть не умер, подавившись костью лосося. Мысль о том, что он не сможет дышать, приводила его в ужас.

— Как же мне выбраться из этого положения? — спросил Джерри. Ладони у него вспотели.

— От первой казни вам вообще не отвертеться, — сказал прокурор. — Так что наберитесь смелости, вспомните о своем героизме. А уж потом мы проверим показания вашего мозга и посмотрим, насколько убедительно раскаяние. Мы поступаем по справедливости и стараемся без нужды никого не подвергать этому испытанию. Пожалуйста, сядьте.

Джерри сел. Мужчина в халате работника лаборатории надел ему на голову металлический шлем. Несколько иголок вонзились Джерри в скальп.

— Ну вот, — сказал прокурор, — все ваши воспоминания уже у первого клона. В настоящий момент он переживает всю вашу панику — или, если хотите, ваши потуги на смелость. Пожалуйста, сосредоточьтесь повнимательнее на том, что сейчас с вами произойдет, Джерри. Постарайтесь запомнить каждую деталь.

— Умоляю, — сказал Джерри.

— Наберитесь мужества, — с усмешкой сказал прокурор. — В зале суда вы были замечательны. Продемонстрируйте-ка это благородство и сейчас.

Охранники подвели его к петле и накинули ее ему на шею, стараясь не потревожить шлем. Петлю крепко затянули, затем связали ему руки за спиной. Веревка грубо сдавила ему шею. В ожидании, когда его поднимут, он, понимая, что усилие бесполезно, напряг мышцы зачесавшейся шеи. Он ждал и ждал, у него подкашивались ноги.

Комната была голая, смотреть было не на что, а прокурор ушел. Однако на стене, сбоку, висело зеркало. Не поворачивая всего тела, он едва мог посмотреться в него. Наверняка это окно для наблюдения. За ним, разумеется, будут наблюдать.

Джерри страшно хотелось в туалет.

Помни, сказал он себе, ты не умрешь. Через какое-то мгновение ты вновь пробудишься в соседней комнате.

Тело, однако, было не убедить. То, что какой-то новый Джерри Кроув встанет и уйдет, когда все это закончится, не имело ни малейшего значения. Этот Джерри Кроув умрет.

— Чего вы ждете? — спросил он, и, точно это послужило им условным знаком, солдаты потянули за веревку и подняли его в воздух.

Все с самого начала оказалось гораздо хуже, чем он думал. Веревка мучительно сжимала шею: о том, чтобы сопротивляться, не могло быть и речи. Сперва удушье показалось сущим пустяком — как будто задерживаешь дыхание под водой. Зато сама веревка причиняла страшную боль шее, ему хотелось кричать, но это было невозможно.

Только не в самом начале.

Последовала какая-то возня с веревкой, она запрыгала вверх и вниз — это охранники привязывали ее к крюку на стене. Один раз ноги Джерри даже коснулись пола.

К тому времени, однако, когда веревка замерла, заявило о себе удушение, и боль была забыта. В голове у Джерри стучала кровь. Язык распух. Глаза не закрывались. Вот когда ему захотелось дышать. Ему непременно надо было подышать. Этого требовало его тело. Разумом он понимал, что никак не доберется до пола, но тело не подчинялось разуму, ноги дергались, стремясь добраться до пола, руки за спиной изо всех сил пытались разорвать веревку. От этих усилий у него только глаза лезли из орбит: давила кровь, которой веревка не давала прорваться к остальному телу, жутко хотелось подышать.

Помочь ему никто не мог, но он попробовал закричать и позвать на помощь. На этот раз звук-таки вырвался у него из глотки — но за счет воздуха. Он почувствовал себя так, как будто язык заталкивают ему в нос. Ноги задергались в бешеном ритме, заколотили по воздуху, каждое движение усиливало агонию. Он завращался на веревке и на мгновение увидел себя в зеркале. Лицо у него уже побагровело.

Сколько все это будет продолжаться? Наверняка не так уж и долго.

Но оказалось гораздо дольше.

Окажись он под водой и сдерживай дыхание, он бы уже сдался и утонул.

Будь у него пистолет и свободная рука, он бы убил себя, лишь бы покончить с агонией, с физическим ужасом из-за невозможности дышать. Но пистолета нет. Кровь стучала в голове, застилала глаза. Наконец он совсем перестал видеть.

Сознание по-сумасшедшему пыталось предпринять что-нибудь такое, что положило бы конец этой пытке. Ему мерещилось, что он в ручье за домом, куда упал ребенком: кто-то бросает ему веревку, а он все не может, ну никак не может поймать ее, а потом вдруг она оказалась у него на шее и потащила его вниз.

Тело раздулось, и тут же взорвалось: кишки, мочевой пузырь, желудок извергли все свое содержимое, только блевотина застряла за глоткой и страшно жгла.

Содрогания тела сменились резкими рывками и спазмами, на мгновение Джерри показалось, что он близок к желанному состоянию бессознательности. Вот когда до него дошло, что смерть не столь уж и милосердна.

Какой там, к черту, мирный отход во сне, какая там мгновенная или милостивая смерть, положившая конец мукам!

Смерть вытащила его из бессознательного состояния, — вероятно, всего лишь на десятую долю секунды. Но эта десятая доля оказалась на удивление долгой: он успел ощутить бесконечную агонию надвигающегося небытия. Это не жизнь промелькнула вспышкой у него перед глазами — отсутствие жизни, и его разум испытал такую боль, такой страх, по сравнению с которым обычное повешение показалось сущим пустяком.

Потом он умер.

Какое-то мгновение он висел в забвении, ничего не чувствуя и ничего не видя. Затем вдруг мягкая пена откатилась от кожи, по глазам резанул свет, и Джерри увидел прокурора. Тот стоял, глядя, как Джерри судорожно глотает воздух и хватается рукой за горло, испытывая позывы к рвоте. Казалось невероятным, что он может дышать. Испытай он только удушение, он бы вздохнул с облегчением и сказал: «Один раз я уже прошел через это, и теперь смерть мне не страшна». Но удушение было сущим пустяком. Удушение — это всего лишь прелюдия. А он боялся смерти.

Его заставили войти в камеру, в которой он умер. Он увидел свисающее с потолка свое тело, лицо черное, язык высунут, на голове по-прежнему этот шлем.

— Перережьте веревку, — сказал прокурор, и Джерри ждал, когда охранники исполнят приказ. Однако один из охранников протянул Джерри нож.

Все еще туговато соображая, Джерри развернулся и бросился на прокурора, но один из охранников крепко схватил его за запястье, а другой направил ему в голову пистолет.

— Неужто вам так быстро хочется умереть снова? — спросил прокурор.

Джерри захныкал, взял нож и потянулся вверх освободить себя из петли. Но чтобы дотянуться до веревки, Джерри пришлось так близко стоять к трупу, что не касаться его он просто не мог. Вонища была жуткой, усомниться в факте смерти невозможно. Джерри так задрожал, что нож его почти не слушался, но веревка наконец лопнула, и труп кулем упал на пол, сбив Джерри с ног. Поперек ног Джерри легла рука. Рядом, глаза в глаза, оказалось лицо.

— Вы видите камеру?

Джерри отупело кивнул.

— Смотрите в камеру и покайтесь за все, что вы сделали против правительства, которое принесло мир на землю.

Джерри снова кивнул, и прокурор сказал:

— Начинайте.

— Сограждане американцы, — заговорил Джерри, — простите меня. Я совершил ужасную ошибку. Я был неправ. Русские хорошие. Я допустил, чтобы убили невинного человека. Простите меня. Правительство оказалось добрее ко мне, чем я того заслуживаю.

И так далее и тому подобное. Джерри лепетал с час, пытаясь доказать, что он трус, что он ничтожество, что он виноват, что правительство в респектабельности соперничает с Богом.

А когда закончил, прокурор снова вошел в комнату, качая головой.

— Мистер Кроув, вы в состоянии выступить гораздо лучше. Ни один человек из публики не поверил ни единому вашему слову. Ни один человек из отобранных для слушания не поверил, что вы хоть чуть-чуть искренни. Вы по-прежнему считаете, что правительство надо свергнуть. Так что нам снова придется прибегнуть к лечению.

— Позвольте мне исповедаться еще раз.

— Проба есть проба, мистер Кроув. Прежде чем мы разрешим вам иметь хоть какое-то отношение к жизни, придется еще раз умереть.

Теперь Джерри с самого начала орал благим матом. О достоинстве думать не приходилось: его подвесили под мышки над продолговатым цилиндром, наполненным кипящим маслом. Погружали очень медленно. Смерть наступила, когда масло дошло ему до груди, — ноги к тому времени уже совершенно сварились, и большие куски мяса отставали от костей.

Его ввели и в эту камеру. А когда масло остыло настолько, что к нему можно было прикасаться, заставили выудить куски своего собственного трупа.

Джерри во всем признался и покаялся снова, но публику, отобранную для теста, убедить не удалось.

— Этот человек насквозь фальшивый, — заявили слушатели. — Он и сам не верит ни единому своему слову.

— Судя по всему, — заметил прокурор, — после своей смерти вы очень хотите сотрудничать с нами. Но ваши слова идут не от сердца, у вас остаются оговорки. Придется помочь вам снова.

Джерри пронзительно закричал и замахнулся на прокурора. Когда охранники оттащили его, а прокурор поглаживал разбитый нос, Джерри закричал:

— Разумеется, я лгу! Сколько бы меня ни убивали, факт остается фактом: наше правительство — из дураков, избранное злобными лживыми ублюдками!

— Напротив, — возразил прокурор, стараясь сохранить хорошие манеры и бодрость духа, несмотря на то, что из носа у него текла кровь, — если мы убьем вас достаточное количество раз, ваш менталитет полностью переменится.

— Вы не в состоянии изменить правды!

— Изменили же мы ее для всех других, кто уже прошел через это. И вы далеко не первый, кому пришлось пойти в третий клон. Только на этот раз, мистер Кроув, постарайтесь, пожалуйста, быть героем.

С него сняли кожу живьем, сначала с рук и с ног, затем его кастрировали, сорвали кожу с живота и груди. Он умер молча, — хотя нет, не молча, всего лишь безголосо: вырезали гортань. Он обнаружил, что, даже лишенный голоса, оказался в состоянии вышептать крик, от которого все еще звенело в ушах. Когда он пробудился, то его опять вынудили войти в камеру и отнести свой окровавленный труп в комнату для захоронений. Он снова исповедался, и снова публика не поверила ему.

Его медленно раздробили на кусочки. После пробуждения пришлось самому отчищать и отмывать окровавленные остатки с дробильни. Но публика лишь заметила:

— Интересно, кого этот подонок думает обмануть.

Его выпотрошили и сожгли внутренности у него на глазах. Его заразили бешенством и растянули агонию смерти на две недели. Потом распяли и оставили на солнце умирать от жажды. Потом сбросили с десяток раз с крыши одноэтажного дома, пока он не умер в очередной раз.

Однако публика понимала, что Джерри Кроув не раскаялся.

— Боже мой, Кроув, сколько же, по-вашему, я могу этим заниматься? — спросил прокурор. Вид у него был не очень бодрый. Джерри даже подумал, что он близок к отчаянию.

— Крутовато для вас? — сказал Джерри, благодарный за этот разговор, который обеспечивал ему передышку на несколько минут между смертями.

— За какого человека вы меня принимаете? Все равно мы оживим его через минуту, говорю я себе, но ведь я занялся этим делом вовсе не для того, чтобы находить новые, все более ужасные способы умерщвлять людей.

— Вам не нравится?! А ведь у вас прямо-таки талант по этой части.

Прокурор резко посмотрел на Кроува.

— Иронизируете? И вы еще в состоянии шутить? Неужто смерть для вас ничего не значит?

Джерри не ответил, а лишь попытался смахнуть слезы, которые теперь то и дело непрошено набегали на глаза.

— Кроув, это недешево. Мы потратили на вас миллиарды рублей. Даже со скидкой на инфляцию — это большие деньги.

— В бесклассовом обществе деньги не нужны.

— Что это вы себе позволяете, черт побери? Даже теперь вы пытаетесь бунтовать? Корчите из себя героя?

— Нет.

— Неудивительно, что нам пришлось убивать вас восемь раз.

— Мне очень жаль. Видит небо, мне очень жаль.

— Я просил, чтобы меня перевели с этой работы. Очевидно, я не в состоянии сломать вас.

— Сломать меня! Можно подумать, мне не хочется, чтобы меня сломали!

— Вы нам слишком дорого обходитесь. Раскаяния преступников в своих заблуждениях приносят определенную выгоду. Но вы обходитесь нам слишком дорого. Сейчас соотношение «затраты-выгода» просто смехотворно. Всему есть предел, и сумма, которую мы можем потратить на вас, тоже не безгранична.

— У меня есть один способ сэкономить вам деньги.

— У меня тоже. Убедите эту чертову публику!

— Когда будете убивать меня в очередной раз, не надевайте мне шлем.

Прокурор, казалось, вконец шокирован.

— Это был бы конец. Смертная казнь. У нас гуманное правительство. Мы никогда никого не убиваем навсегда.

Ему выстрелили в живот, он истек кровью и умер. Его сбросили с утеса в море, и его съела акула. Его повесили вверх ногами, чтобы голова как раз погружалась в воду, и, когда он устал поднимать голову, он утонул. Однако на протяжении всех этих испытаний Джерри все больше и больше приучал организм к боли. Разум его наконец усвоил, что ни одна из этих смертей не является постоянной. И теперь, когда наступал момент смерти, по-прежнему ужасный, Джерри переносил его лучше. Он уже не так голосил и умирал с большим спокойствием. Он даже научился ускорять сам процесс: намеренно вбивая в легкие побольше воды, намеренно извиваясь, чтобы привлечь акулу. Когда охранники приказали забить его до смерти ногами, он до последнего вопил: «Сильней!»

Наконец, когда провели телепробу, он с пылом и страстностью заявил аудитории, что русское правительство — это самая ужасная империя, которую когда-либо знал мир. На этот раз русские сумели удержать власть — нет внешнего мира, откуда могут прийти варвары. Прибегнув к соблазну, они заставили самый свободный народ в мире полюбить рабство. Слова шли от сердца — он презирал русских и дорожил воспоминаниями о том, что некогда, пусть очень давно, в Америке были свобода, закон и даже какая-никакая, но справедливость.

Прокурор вернулся в комнату с мертвенно-бледным лицом.

— Ублюдок, — выдохнул он.

— О-о. Вы хотите сказать, на этот раз попалась честная публика.

— Сто верноподданически настроенных граждан. И вы разложили всех, кроме трех.

— Разложил?!

— Убедили их.

Наступило молчание. Прокурор уткнулся лицом в ладони.

— Вы потеряли работу? — спросил Джерри.

— Разумеется.

— Мне жаль. Вы хорошо ее выполняли.

Прокурор посмотрел на него с отвращением.

— На этой работе еще никто не срывался. А мне никогда не приходилось умерщвлять дважды. Вы же умерли с десяток раз, Кроув. Вы привыкли к смерти.

— Я этого не хотел.

— Как вам это удалось?

— Не знаю.

— И что вы за животное, Кроув? Неужто вы не можете придумать какую-нибудь ложь и поверить в нее?

Кроув усмехнулся. В былые дни в данной ситуации бы громко рассмеялся. Не важно, привык он к смерти или нет, но у него остались шрамы, и ему уже никогда громко не рассмеяться.

— Такая уж у меня была работа. Как драматурга. Волевое временное прекращение неверия.

Дверь отворилась, вошел весьма важный с виду человек в военной форме, увешанный медалями. За ним четыре солдата. Прокурор вздохнул и встал.

— До свиданья, Кроув.

— До свиданья, — попрощался Джерри.

— Вы очень сильный человек.

— Вы тоже, — сказал Джерри.

И прокурор ушел.

На этот раз солдаты увезли Джерри из тюрьмы в совершенно иное место. Во Флориду, на мыс Канаверал, где размешался большой комплекс зданий. До Джерри дошло, что его отправляют в изгнание.

— Каково оно? — спросил он технического работника, который готовил его к полету.

— Кто знает? — вопросом ответил техник. — Никто ведь оттуда еще не возвращался…

— После того, как самек перестанет действовать, будут у меня проблемы с пробуждением?

— Здесь, на земле, в лаборатории — нет. А там, в космосе — кто его знает?

— Но, вы полагаете, мы будем жить?

— Мы отправляем вас на планеты, которые по всем параметрам должны быть обитаемы. Если нет — весьма сожалею. Тут вы рискуете. Худшее, что с вами может случиться, это смерть.

— И это… все? — пробормотал Джерри.

— Ну ложитесь и дайте мне записать ваши мысли.

Джерри лег, и шлем — в который уже раз — записал мысли. Тут, разумеется, ничего нельзя было поделать: когда осознаешь, что твои мысли записываются, обнаружил Джерри, просто невозможно не пытаться думать о чем-то важном. Как будто играешь на сцене. Только на этот раз публика будет представлена одним-единственным человеком — самим собой, когда ты проснешься.

Но он подумал вот о чем: и этот, и другие звездолеты, которые будут или уже отправлены колонизировать миры-тюрьмы, не так уж и безопасно для русских. Правда, заключенные, отправленные на этих гулаг-кораблях, будут находиться вдали от земли много веков, прежде чем совершат посадку, а многие из них наверняка не выживут. И все же…

Я выживу, подумал Джерри, когда шлем подхватил импульсы его мозга и стал заносить их на пленку. Там, в космосе, русские создают своих собственных варваров. Я стану Аттилой, царем гуннов. Мой сын станет Магометом. Мой внук станет Чингисханом.

Один из нас когда-нибудь разграбит Рим.

Тут ему ввели самек, и тот разлился по телу Джерри, забирая с собой его сознание, и Джерри с ужасом узнавания понял, что это смерть, но смерть, которую можно только приветствовать, и он не возражал против нее. На этот раз, когда проснется, он будет свободным.

Он напевал себе под нос, пока не забыл, как напевать. Его тело вместе с сотнями других тел положили на звездолет и вытолкнули в космос.

Пой и хлопай в ладоши

На экране телевизора калека, размахивая бумагой, орал женщине, что та не имеет права от него убегать.

— Я — лицензированный насильник! — кричал он. — Беги помедленней! Ты обязана уважать права инвалидов!

Неловкими грузными прыжками он пытался настичь беглянку, его громадный искусственный фаллос бешено раскачивался, как пропеллер, который никак не может завестись. Невидимая аудитория помирала со смеху, видимо, считая эту сценку верхом остроумия.

Престарелый Чарли ссутулился в кресле перед телевизором. Он казался самому себе обломком скалы: когда-то ледник притащил его сюда и здесь оставил. А передвигаться сам обломок не умел.

Чарли не стал выключать телевизор, видя, какое неистовое веселье захлестнуло всех собравшихся в зале. Интересно, это прямая трансляция или видеомонтаж? Когда больше восьмидесяти лет пялишься на экран, перестаешь различать такие тонкости. Иногда трюки телевизионщиков выглядели куда реальнее настоящей жизни: правда, взрывы хохота зачастую не совпадали с действиями актеров. Артисты буквально лезли из кожи вон, но зрительский смех почему-то всегда раздавался то чуточку раньше, то чуточку позже. А в остальном то был самый настоящий живой смех.

— Уже поздно, — возвестил телевизор.

Чарли встрепенулся и не очень удивился, обнаружив, что на экране уже другая программа. Теперь там демонстрировали удобный портативный электронасос для сцеживания женского молока. Новинка предназначалась для женщин, которые не могут кормить ребенка грудью.

— Уже поздно, — повторил телевизор.

— Привет, Джок, — отозвался Чарли.

— Чарли, хочешь снова заснуть перед включенным телевизором?

— Оставь меня в покое, свинья, — огрызнулся Чарли. И, подумав, добавил: — Ладно, можешь выключить.

Не успел он договорить, как экран на мгновение побелел, а потом на нем появился знакомый до мельчайших подробностей весенний пейзаж. «Вечная весна» — изрядно надоевшая Чарли экранная заставка. Но, кажется, сейчас на экране мелькнуло еще что-то… Образ из далекого прошлого. Девушка. Как ее звали? Чарли не вспомнил ее имени, зато вспомнил другое: маленькую, почти детскую ручку, легкую, как стрекоза над ручьем, которая легла на его колено. Они сидели рядом. Он даже не повернулся, чтобы посмотреть на нее, потому что разговаривал с другом. Но он знал, что увидит, если повернется: невысокую девчонку с лицом Джульетты и торчащим конским хвостиком волос. Нет, ее звали по-другому, хотя ей, как и героине Шекспира, было тогда четырнадцать лет.

«Я — Чарли, — подумал он. — А ее звали Рейчел».

Рейчел Карпентер. Это ее лицо промелькнуло на гаснущем экране выключенного телевизора.

С трудом выбираясь из кресла, Чарли вспоминал Рейчел.

Высохший старик, давно превратившийся в обтянутую кожей распялку для одежды, начал осторожно раздеваться. Ему казалось: одно резкое движение — и он сдерет с себя кожу, точно целлофановую обертку.

Джок, который и не подумал выключиться вместе с телевизором, продекламировал:

— Старик, достойный лишь презрения, сродни он пугалу в своих лохмотьях…

— Заткнись, — приказал Чарли.

— Так будет продолжаться, покамест душа его вдруг не захлопает в ладоши…

— Я велел тебе заткнуться!

— И не запоет все громче, прощаясь с бренным одеянием.

— Ты все изрек? — спросил Чарли.

Он и так прекрасно знал, что все. Ведь он сам запрограммировал Джока, чтобы тот произносил эти строки каждый вечер, пока его хозяин раздевается. Чарли стоял нагишом посреди комнаты и думал о Рейчел. Впервые за много-много лет. У старости все же есть свои преимущества: комната вдруг исчезла, вместо нее перед Чарли предстали картины из прошлого.

«Я разбогател, создавая машины времени, — подумал он. — А оказывается, у любого старика есть личная машина времени».

Вот сейчас он стоит голым посреди комнаты… Нет, это не уловка памяти, которая любит проделывать с людьми разные дьявольские штучки. И тогда он вовсе не был голым, он лишь ощущал себя таким, сидя в машине рядом с Рейчел. Ее голос… Чарли почти его забыл… всегда был тихим. Даже когда она кричала, ее крик походил на шепот. Но если бы тогда ее голос вдруг уподобился грому, Чарли все равно ничего не услышал бы. Он чувствовал, как покрывается гусиной кожей, стоя нагишом посреди комнаты, — и в то же время слышал, как Рейчел тихо-тихо говорит ему «да». И еще она тогда сказала: «Я полюбила в двенадцать лет. Я любила тебя в тринадцать и в четырнадцать. А потом ты вернулся из Сан-Паулу, где изображал большую шишку, и даже не позвонил мне. После всех этих писем — ни одного звонка за целых три месяца. Я понимаю, ты все еще считал меня маленькой. К тому же тебе сказали, что я влюбилась в…»

Чарли попытался вспомнить имя того парня, но оно стерлось из его памяти.

«…что я влюбилась в одного парня, и с тех пор ты считал меня…»

Кем он ее считал? Нет, она ни за что бы не сказала «дерьмом». Такой голос не может произносить такие слова. Но тогда она сердилась, и произнесла много разных сильных слов.

«Я отдалась бы тебе, Чарли, не стала бы артачиться. А что теперь? Ты ничего не можешь дать мне, кроме горечи. Слишком поздно. Время упущено. Безвозвратно. Оставь меня в покое, не мучай больше».

Так и закончились их отношения.

Чарли понимал, что слова ничего не значат. Он слышал подобные слова минимум от дюжины женщин, включая покойную жену, и всегда считал эти разговоры слезливыми сантиментами. Когда такие слова произносили другие, Чарли облачался в толстый панцирь безразличия. Но сейчас, стоя нагишом посреди комнаты и вспоминая, как те же самые слова произносила Рейчел, он вдруг ощутил, как по коже побежали мурашки.

— Что-то не так? — спросил Джок.

— Да, любезный мой компьютер. Сбой привычного жизненного распорядка зацикленного на привычках старика. А ты что подумал? Решил, что у меня сердечный приступ — первый звонок приближающейся смерти? Или полная потеря ориентации? Я вспомнил одно имя: Рейчел Карпентер.

— Она жива или умерла?

Чарли вновь поежился. Он всякий раз вздрагивал, когда Джок задавал этот вопрос. Однако вопрос был весьма резонным, и слишком часто на него приходилось отвечать «умер» или «умерла». Но на сей раз он ответил:

— Не знаю.

— Только в архивах моей компании содержится две тысячи четыреста восемьдесят записей о живых и умерших женщинах по имени Рейчел Карпентер.

— Она младше меня на восемь лет. Ей тогда было двенадцать, а мне — двадцать. Она жила в Прово, в штате Юта. Возможно, стала потом актрисой. Помню, она всегда хотела стать актрисой.

— Рейчел Карпентер. Родилась в 1959 году в Прово, штат Юта. Училась…

— Джок, я устал от твоего безупречного интеллекта. Она была замужем?

— Трижды.

— И хватит подражать моим интонациям! Она жива?

— Умерла десять лет назад.

Так он и думал. Разумеется, умерла. Чарли попробовал вообразить старую Рейчел.

— Где она умерла?

— Тебе будет неприятно это слышать.

— Все равно говори. Меня сегодня и так тянет к суициду.

— Она умерла в психиатрической клинике. Попала туда из-за слабоумия.

Новость не потрясла Чарли; нынче люди частенько выживали из ума. И все же ему стало грустно. Рейчел всегда отличалась живым умом. Возможно, несколько причудливым, поскольку мысли частенько заводили ее если не в лабиринты, то в изрядные дебри. Чарли улыбнулся и лишь потом вспомнил, чему именно улыбается. Ну конечно же, ее словам о том, каково это — пытаться видеть коленками. Рейчел тогда играла Элен Келлер[164] в пьесе «Сотворившая чудо»,[165] и после спектакля рассказала Чарли, что наконец-то поняла, как себя чувствуют слепые:

— Это нельзя понять, просто закрыв глаза. Красный свет все равно пробивается сквозь веки. А вот теперь я поняла — это даже не чернота. Просто как будто у тебя вообще нет глаз, и ты пытаешься видеть коленками. Но сколько ни пытайся, все равно ничегошеньки не увидишь!

Чарли потому и понравился ей, что он никогда не смеялся над тем, что она говорила.

— Представляешь, я рассказала об этом брату, а он поднял меня на смех.

Но Чарли не смеялся. Кажется, после этого разговора он и обратил внимание на двенадцатилетнюю девчонку, которая не желала быть «такой, как все», а шла своим собственным непроторенным путем, где рос колючий кустарник вперемешку с яркими цветами.

— Мне кажется, Бог давным-давно перестал обращать внимание на людей, — как-то раз сказала она Чарли. — Ему просто все равно. Как — «все равно»? Да так же, как было бы все равно Микеланджело, если бы люди вдруг замазали его фрески в Сикстинской капелле.

Чарли вдруг понял: он и впрямь сделает это. Сперва на него обрушилось понимание, а уж потом оно оформилось в мысли. Бредовые мысли, если учесть, что Рейчел десять лет назад умерла в клинике для слабоумных, а он, благодаря своему богатству находящийся под опекой лучших врачей, стоит сейчас голым посреди комнаты и испытывает страстное вожделение. К кому? К четырнадцатилетней девчонке? Неужели вожделение еще не умерло в нем? Неужели оно еще теплится в тюремной камере праведной жизни, на которую обрекла его старческая немощь? В таком возрасте страсть чаще всего находит выход в сентиментальных стихах, а не в сексе.

«Ты слишком приукрасил всю эту историю, — мысленно сказал Чарли морщинистому старику, презрительно взирающему из зеркала. — Навыдумывал от скуки черт те что. Развел охи и вздохи, хотя на самом деле ты жесток и черств. И похотливые мысли засвербели у тебя в башке по вполне понятной причине: твоя старая погремушка давно умеет только мочиться».

И Чарли услышал мысленный ответ старого идиота из зеркала: «Ты это сделаешь, ибо ты на такое способен. На всей Земле только ты один и можешь такое сделать».

Ему показалось, будто он поймал ответный взгляд Рейчел. Рейчел, вдруг ощутившей себя четырнадцатилетней девчонкой, хорошенькой, смеющейся шуткам взрослого парня, сознающей, что она этому парню нравится. Та Рейчел тоже его хотела.

«Смейся сколько угодно, — сказал он той Рейчел. — Тогда я поступил слишком благородно. Теперь я исправлю свою былую оплошность».

— Я собираюсь в прошлое, — обратился Чарли к Джоку. — Найди подходящий день.

— Для чего именно подходящий? — спросил Джон.

— Это тебе не обязательно знать.

— Как же я подберу тебе подходящий день, если не знаю, чего именно ты хочешь?

Да, Джок был прав. Значит, придется ему рассказать.

— Если получится, я сделаю с Рейчел то, чего не сделал раньше.

Раздался негромкий предупредительный сигнал, и компьютер заговорил другим голосом:

— Внимание! Предпринимается попытка незаконного использования «лазутчика» для возможных манипуляций в прошлом! Это может повлечь за собой изменение существующего хода событий!

Чарли улыбнулся.

— Исследования показали, что изменение будет в допустимых пределах. Так что не мешай.

Программе ничего другого не оставалось, кроме как снять блокировку.

— Ах ты, сукин сын, — сказал Джок.

— Подбери мне нужный день. Такой, чтобы воздействие на будущее оказалось минимальным, и я смог бы…

— Двадцать восьмое октября тысяча девятьсот семьдесят третьего года.

Тогда он недавно вернулся из Сан-Паулу с подписанными контрактами — преуспевающий бизнесмен, которому еще не исполнилось и двадцати трех лет. Чарли хорошо помнил, как он боялся звонить Рейчел, сознавая, что девчонке всего четырнадцать, и не надо творить глупостей.

— Джок, как это скажется на ее судьбе?

— Откуда мне знать? — ответил Джон. — А тебе разве не все равно?

Чарли вновь поглядел на свое отражение в зеркале.

— Не все равно.

«Я этого не сделаю», — твердил себе Чарли, направляясь в приемную камеру «лазутчика».

Позволить себе иметь личного «лазутчика» могли только очень богатые люди. Однако Чарли не страдал тщеславием.

«Я не сделаю этого», — повторил он, задавая параметры и указывая временной отрезок. Через двенадцать часов «лазутчик» разбудит его и вернет обратно, даже если Чарли не захочется возвращаться.

Потом старик улегся на топчан и натянул на себя специальный кожух. Его захлестывало отчаяние. Он твердил, как заклинание, что не сделает этого, пытаясь отговорить себя от задуманного. Он как будто мыслил прежними категориями: раньше он почти автоматически воздерживался от неправильных поступков… Точнее, от поступков, которые тогда казались ему неправильными. А может, он и тогда себе лгал? Чарли давно уже перестал рассуждать о правильном и неправильном, сведя все свои моральные критерии к таким понятиям, как «эффективное» и «неэффективное», «выгодное» и «невыгодное».

Чарли и прежде пользовался «лазутчиком», совершая путешествия в прошлое, — чтобы, например, проникнуть в разум одного из слушателей, присутствовавших на первом исполнении «Мессии» Генделя, и насладиться музыкой. Человек, чьим слухом он воспользовался, потом начисто забыл о вторжении в свой разум, и этот поступок Чарли не представлял никакой опасности для будущего. Сидеть в зале и слушать музыку Генделя было вполне безопасно.

В другой раз Чарли проник в разум фермера, отдыхавшего под деревом. Сам фермер был ему неинтересен, но как раз в тот момент мимо проходил Вордсворт.[166] Чарли заставил фермера поздороваться с поэтом и спросить, как того зовут. Вордсворт ответил лишь снисходительной улыбкой. Поэт держался холодно и отстраненно, восхищаясь красотой окрестных полей и не замечая тех, чьи руки ее создали. И это путешествие тоже было вполне безопасным: Чарли не сделал ничего, что могло бы изменить ход истории.

Но на сей раз все будет по-другому. Он изменит жизнь Рейчел. Не свою — его жизнь останется прежней, изменить ее Чарли ни за что не удастся. Но все, что произойдет, не изгладится из памяти Рейчел, и ее жизнь пойдет по-другому. Возможно, изменения окажутся незначительными: скажем, она просто возненавидит Чарли раньше и сильнее. Но даже такое небольшое изменение будет противозаконным. Если его поймают, ему несдобровать.

Поймают? Нет, только не Чарли, владельца персонального «лазутчика», с помощью которого он смог бы покорить весь мир. А если даже поймают, никто не решится поднять шумиху. Слишком много правительственных агентов пользуются его изобретением, чтобы попасть на сверхсекретные заседания противной стороны. Слишком часто генеральный прокурор с помощью «лазутчика» прослушивает сверхважные конфиденциальные разговоры. Есть и немало политиков, которые перед Чарли в долгу: узнав с помощью «лазутчика» о планах конкурентов, они подталкивали тех к совершению грубых ошибок, в результате чего их политические противники теряли голоса избирателей. Все это — куда более серьезные нарушения закона, поэтому кто осмелится возражать, если Чарли тоже слегка нарушит закон в целях личной выгоды?

Никто не будет возражать, кроме… самого Чарли.

«Я не имею права вмешиваться в жизнь Рейчел», — успел подумать он…

А потом «лазутчик» перенес его в двадцать восьмое октября тысяча девятьсот семьдесят третьего года. Было десять часов вечера, Чарли как раз собирался лечь спать. Сегодня спозаранку его разбудил звонок из Бразилии, потом он весь день крутился как белка в колесе и теперь мечтал только о том, чтобы хорошо выспаться.

Юный Чарли немного заартачился, сопротивляясь проникновению в свое сознание личности старого Чарли, — так бывало всегда. Но личность нынешнего Чарли одержала верх и отбросила личность юнца в область бессознательного. И далекое прошлое стало для старика настоящим.

Всего мгновение назад он стоял перед зеркалом, созерцая свое обрюзгшее морщинистое лицо. Чарли только сейчас осознал, что всю жизнь, перед тем как отправиться спать, он смотрит на себя в зеркало.

— Выходит, я — Нарцисс. Жалкий обожатель, воздвигнувший храм в честь себя самого, — произнес он вслух.

Однако сейчас он отнюдь не был жалким. В двадцать два года его кожа была по-юношески свежей, хотя мышцы живота следовало бы подкачать, ведь Чарли никогда не увлекался спортом. Но он ощущал гибкость и силу, которую позже утратил навсегда. Чарли почти забыл, каково чувствовать себя молодым, и теперь жадно переживал это заново.

Да, Чарли, сегодня ты не скоро ляжешь спать.

Он открыл гардероб, чтобы одеться, и с удивлением уставился на рубашки с дурацкими надписями, которые были тогда в моде; на брюки с широченными отворотами; на ботинки с полуторадюймовыми каблуками. Боже милостивый, неужели я когда-то это носил?

Одевшись, он тихо спустился вниз и направился в гараж. Обошлось без расспросов: его домашние уже спали. В гараже пахло бензином — надо же, когда-то где-то пахло бензином! Еще Чарли вспомнился запах сирени и запах горящих стеариновых свечей.

Он до сих пор помнил дорогу к дому Рейчел, хотя забыл, как в ту пору выглядели окрестности. Оказалось, многих домов тогда еще не было, а ему почему-то казалось, что они стояли всегда. Далеко не все дороги были асфальтированы, и в тех местах, где они пересекали главную магистраль, еще не было светофоров.

Чарли взглянул на наручные часы; должно быть, сработал рефлекс, ведь он давным-давно не носил таких часов. Его руки теперь покрывал красивый бронзовый загар, оставшийся после бразильских пляжей; он не увидел ни старческих пигментных пятен, ни просвечивающих сине-багровых вен — напоминания о прожитых годах.

Половина одиннадцатого. Она уже наверняка легла.

Чарли чуть было не повернул назад. Его список того, что можно считать прегрешением, стал теперь совсем коротким. В нем осталось очень мало пунктов — но этот пункт там был. Он заглянул в свою душу и попытался отыскать хотя бы каплю воли, которая воспротивилась бы его желанию — оттого, что, исполнив свое желание, он причинит вред другому человеку. Он ведь уже давно не занимался ничем подобным, настолько давно, что… Чарли не мог разобраться в своих ощущениях. Да и стоило ли копаться в себе теперь, когда он уже подъехал к дому Рейчел и заглушил двигатель?

На первом этаже горел свет. Чарли позвонил, ему открыла миссис Карпентер — симпатичная, недалекая, как всегда безвкусно одетая. Сперва она осторожно выглянула в щелку, потом узнала его и сняла цепочку.

— Чарли! — воскликнула она.

— Добрый вечер, миссис Карпентер. Рейчел еще не спит?

— Обожди минутку, сейчас она спустится.

Чарли остался ждать. Он ощущал странное жжение в животе и ниже — предчувствие того, что произойдет.

«Я ведь не зеленый юнец, которому предстоит заняться этим впервые», — раздраженно напомнил он себе.

Но его тело об этом не знало. Тогда он еще не утратил юношеской непосредственности и не привык равнодушно заниматься любовью, превратившейся просто в одну из физических потребностей…

Наконец-то! Он услышал шаги Рейчел на гулких деревянных ступенях лестницы, скрытой поворотом коридора. Чарли услышал, как Рейчел наконец спустилась, но не бросилась по коридору со всех ног, а пошла нарочито медленно. Наконец она показалась из-за угла, одетая в выцветший купальный халат. Чарли не помнил, чтобы когда-нибудь видел ее в этом халате. Ее волосы были неприбранными, глаза — сонными.

— Прости, не хотел тебя будить.

— Я еще не совсем заснула. Первые десять минут не в счет.

Чарли улыбнулся. Потом на глаза его навернулись слезы. Да, это она, его Рейчел. Худенькое личико, кожа такая прозрачная, что кажется — можно заглянуть внутрь этой девочки, как внутрь драгоценного камня. Тонкие девчоночьи руки, застенчиво теребящие полы халата… Она явно не осознавала, как изящны ее движения.

— Мне просто не терпелось тебя увидеть, — сказал Чарли.

— Но ты ведь вернулся три дня назад. Я думала, ты сперва позвонишь.

Чарли снова улыбнулся. Тогда он не звонил ей целых три месяца. Но сейчас сказал:

— Терпеть не могу звонить по телефону. Мне хотелось не только тебя услышать, но и увидеть. Может, покатаемся?

— Надо сперва попросить разрешения у мамы.

— Она разрешит.

Разумеется, миссис Карпентер не возражала. Она отпустила какую-то банальную шутку и сказала, что доверяет Чарли. Она считала, что Чарли можно верить.

«Только не теперешнему мне, — мысленно поправил Чарли миссис Карпентер, — Беспечная женщина, ты сама вручила свое сокровище уличному воришке».

— На улице холодно? — спросила Рейчел.

— Толком не разобрал. Во всяком случае, в машине тепло.

Рейчел не надела плащ — казалось, ей хотелось пройтись по ветерку.

Когда дверь за ними закрылась, Чарли сразу обнял Рейчел за талию. Она не вырвалась и не осталась безразличной. Прежде он никогда себе такого не позволял, ведь Рейчел была почти ребенком. Но эта девчонка, как всегда, удивила его, прильнув к его плечу. Привычно прильнув, словно поступала так не в первый раз.

— Я по тебе скучал, — сказал Чарли.

Она улыбнулась, в ее глазах блеснули слезы.

— Я тоже по тебе скучала.

Они заговорили о каких-то пустяках, и это было Чарли на руку. Он плохо помнил свою поездку в Бразилию и не помнил, как провел три первых дня после возвращения оттуда. К счастью, Рейчел не донимала его расспросами.

Они поехали к замку, и Чарли стал рассказывать его историю. Такая странная ирония судьбы: ведь именно благодаря Рейчел он сам узнал историю замка.

Спустя несколько лет Рейчел поступит в театральную труппу, которая возродит замок и превратит его в театр под открытым небом. А пока этот памятник эпохи WPA[167] медленно и неотвратимо разрушался. Он представлял собой синтез древнегреческого амфитеатра и средневекового европейского замка: внушительного вида башни окружали сцену, над которой поднимались ярусами каменные скамьи. В те годы здание принадлежало психиатрической лечебнице штата, и о его существовании мало кто знал. Во всяком случае, кроме Чарли и Рейчел, здесь не было ни души.

Они вылезли из машины и поднялись по щербатым ступеням на сцену, выложенную такими же щербатыми каменными плитами.

Все окружающее буквально заворожило Рейчел. Она вышла на середину сцены, встала лицом к пустым рядам скамей и подняла руку. Казалось, она вот-вот начнет произносить монолог из какой-нибудь пьесы. Чарли вспомнил, где уже видел такой жест — в сцене прощания Джульетты со своей кормилицей. Кажется, Джульетта должна сначала что-то сказать, а потом на прощание махнуть рукой. Ему подумалось, что этот жест давно таился в Рейчел, поджидая момента, чтобы воплотиться.

Рейчел повернулась к Чарли, улыбнулась, и тот понял, почему: в этом странном месте, никак не вязавшемся с архитектурой Прово, она чувствовала себя как дома. Ей следовало бы жить в эпоху Возрождения. Чарли так и сказал — совсем тихо, однако она услышала. Он и сам не осознавал, что произнес это вслух:

— Ты принадлежишь к иной эпохе, когда музыка была музыкой, а не набором отрывистых ритмичных звуков, когда женщины были прекрасны без всякой косметики. Если бы ты жила тогда, тебе бы не было равных.

Рейчел лишь улыбнулась и опять проговорила:

— Я скучала по тебе.

Чарли провел рукой по ее щеке. Рейчел не отстранилась; наоборот, она прижалась щекой к его руке, и Чарли понял: она знает, для чего он привез ее сюда.

У нее оказалась великолепная грудь, хотя пока небольшая. И ягодицы у нее были еще по-мальчишечьи маленькими. И волосы росли только на голове. Чарли пришлось откинуть их с лица Рейчел, чтобы снова ее поцеловать.

— Я люблю тебя, — прошептала она. — Я давно люблю тебя. Всю жизнь.

Все происходило именно так, как ему представлялось в мечтах. Только сейчас тело Рейчел было осязаемым, а экстаз их любовного слияния — истинным. И ветер был чуть холоднее, когда она стыдливо начала одеваться.

На обратном пути оба молчали.

Когда они вновь очутились в гостиной, миссис Карпентер храпела на диване, рядом валялась целая кипа «Дейли геральд».

Лишь сейчас Чарли вспомнил: завтра для Рейчел наступит новый день. Она будет ждать его звонка, но он не позвонит. Она напрасно будет ждать его звонка целых три месяца, а потом… потом возненавидит его.

Он должен хоть как-то смягчить ее будущую боль. Что говорят в таких случаях? Какие-нибудь банальности вроде: «Что-то в жизни может случиться лишь однажды». Наверное, он бы так и сказал, но Рейчел прижала палец к его губам.

— Я никогда этого не забуду.

Потом она повернулась и пошла к дивану, чтобы разбудить мать. Вот и все. Чарли пора было уходить. Рейчел помахала ему рукой, улыбнулась, потом махнула снова.

Он тоже помахал в ответ, пошел к выходу не оборачиваясь, сел в машину и поехал домой. Там он лег в постель, но не уснул. Ему было хорошо и спокойно, как в детстве, и он жалел, что это не может продолжаться вечно. А ведь все могло быть именно так. Она вовсе не ребенок. Вернее сказать, тогда она вовсе не была ребенком. Вернее потому, что «лазутчик» уже возвращал Чарли в будущее.

— В чем дело, Чарли? — спросил Джок.

Чарли проснулся. Была глубокая ночь. После его возвращения прошло уже несколько часов. Его лицо было мокрым от слез — значит, он плакал во сне.

— Что с тобой?

— Ничего.

— Но ты плакал, Чарли. Я не помню, чтобы ты когда-нибудь плакал.

— Отстань от меня и тяпни миллион вольт, Джок. Мне просто приснился сон.

— Какой?

— Я сломал ей жизнь.

— Ошибаешься.

— Я поступил с ней, как последний эгоист.

— Ты сделал бы это снова, если бы смог. Но ты не сломал ей жизнь.

— Ей было всего четырнадцать лет.

— Ошибаешься.

— Послушай, я устал и хочу спать. Отвяжись.

— Чарли, по-моему, угрызения совести не в твоем стиле.

Чарли рассерженно натянул на плечи одеяло, думая, не была ли эта детская выходка подтверждением того, что его все больше одолевает старческая немощь.

— Чарли, позволь я расскажу тебе сказку на ночь.

— Доиграешься, что я вырву у тебя блоки памяти!

— Давным-давно, целых десять лет назад, одна престарелая дама по имени Рейчел Карпентер обратилась с просьбой найти для нее день в прошлом. И не просто день, а день с тобой. Естественно, запрос поступил ко мне, поскольку упоминалось твое имя. И знаешь что? Она хотела, чтобы ей нашли именно тот день — твой счастливый день. Меня это удивило, Чарли. Я даже не подозревал, что в твоей жизни бывали счастливые дни.

Эта электронная скотина слишком хорошо изучила Чарли и знала, как уколоть его побольнее.

— Увы, ей только казалось, что в твоем прошлом бывали счастливые дни, — продолжал Джок. — На самом деле там были лишь ожидания и разочарования. Ты поступал так не только с нею, Чарли. Со всеми. Ожидание и разочарование — это все, что ты мог дать.

— Зато ты, полагаю, не обманул ее ожиданий? — холодно спросил Чарли.

— Тогда Рейчел уже находилась в клинике для слабоумных. Что ж, я нашел для нее день. Только вместо дня разочарований и пустых обещаний я дал ей день ответов. Вернее, я дал ей ночь ответов, Чарли.

— В то время ты еще не мог знать, что я захочу ее увидеть и потребую, чтобы ты нашел мне день. Десять лет назад ты просто не мог этого знать.

— Ты совершенно прав, Чарли. Продолжим. Ты ведь все равно спишь, не так ли?

— Сплю, и нечего меня будить.

— Итак, престарелая Рейчел Карпентер перенеслась в ту пору, когда ей было четырнадцать лет. Хочешь знать, в какой именно день? В двадцать восьмое октября тысяча девятьсот семьдесят третьего года. Четырнадцатилетняя Рэйчел так и не узнала, что произошло с ее ипостасью из будущего, поэтому жизнь ее не изменилась. Разве ты не понял?

— Ты лжешь.

— Нет, Чарли. Я не способен лгать. Ты запрограммировал меня так, чтобы я всегда говорил только правду. Неужели ты думаешь, что я позволил бы тебе отправиться в прошлое и сломать жизнь Рейчел?

— Но она была именно такой, какой я ее запомнил. Я не заметил никаких перемен.

— Ты хочешь сказать, ее тело осталось прежним.

— Она вся была прежней. Я обнимал не старуху, Джок, а девчонку. Четырнадцатилетнюю девчонку.

Чарли вдруг подумал о старухе, умирающей в заведении для слабоумных. Он представил себе желтые стены, простыни блекло-серого цвета и такие же унылые портьеры. Он вообразил юную душу Рейчел, запертую в неподвижном старушечьем теле и вынужденную подчиняться одряхлевшему рассудку, не имеющему ничего общего с ее прежним, острым и непредсказуемым разумом.

— Помнишь, тебе показалось, будто на телеэкране промелькнуло лицо Рейчел Карпентер? Тебе не показалось. Я показал тебе ее лицо, — сообщил Джок.

«И все же, — думал Чарли, — чья судьба тяжелее? Судьба Рейчел или судьба того симпатичного парня, который так хотел сделать все как можно лучше, но вместо этого петлял по жизни, делая совсем не то и не так? А теперь оказался в тупике, придавленный всеми этими «не то» и «не так». Я избрал путь, который влечет очень, очень многих. Этот путь вел меня вверх, и я добрался до самой вершины — и тут выяснилось, что я двигался совсем не туда. Я ведь остался все тем же парнем, и мне не нужно было лгать себе по дороге к ее дому».

— Я слишком хорошо тебя знаю, Чарли, — сказал Джок. — Такой придурок, как ты, не мог не вернуться в прошлое. И не мог не сделать того, что ты сделал. Не терзайся. Она вернулась счастливой и довольной.

Значит, та ночь в замке оказалась ложью. Не было там ни взбалмошной девчонки Рейчел, ни симпатичного парня Чарли.

Он ждал, когда же в нем вспыхнет гнев, но этого так и не произошло. Просто они с умершей Рейчел обменялись подарками, и ее подарок до сих пор хранил свой сладкий аромат.

— Тебе пора спать, Чарли. Давай, засыпай. И не раскаивайся в своем поступке. Поверь, ты не сделал ничего дурного.

Чарли вновь с головой укрылся одеялом. Он уже забыл, что эта привычка появилась у него в далеком детстве, когда из шкафа вылезали странные призрачные существа и единственной защитой от них было одеяло. Он поплотнее укутался, закрыл глаза и ощутил… ласковое прикосновение ее руки. Она прижалась к нему, Чарли чувствовал ее грудь, колено, бедро, слышал ее шепот возле своей щеки.

Джок читал стихи, заложенные в него хозяином:

— Каштан цветущий корни в землю вплел. Что всех главней в тебе: цветы, листва иль ствол? О миг движения, о искрометный взор — Как угадать, где танец, где танцор?

Погружаясь в сон, Чарли слышал рукоплескания зрителей.

«Хорошо, что они прозвучали вовремя», — подумал он.

Он представил себе людей, одобрительно улыбающихся девочке с поднятой рукой и кивками подбадривающих симпатичного парня. Наверное, зрителям казалось, что парень так и застынет на пути к рампе. Но тот улыбнулся и, наконец, шагнул на сцену.

Гастролер

Я всего лишь шел мимо. И ничего не делал. А влип я в эту авантюру только из-за своего вертикального мышления — Гастролер вдруг счел, что я могу оказаться полезным — в принципе, так оно и вышло. А еще он сказал, что я отлично подзаработаю — типичная лажа, так как скорее окружающие зарабатывают на мне, нежели я — на них.

Когда я говорю, что у меня вертикальный способ мышления, то имею в виду, что я существо метафизическое, ну, это все равно, что сказать: я мертв, но вот мой мозг пока этого не понял и ноги еще ходят. Когда мне было всего девять лет, меня очень лихо подстрелили — козел-сосед пальнул в свою бабу, пуля прошла сквозь стену и влепилась прямо мне в башку. Все помчались туда, смотреть, что деется, там такой грохот стоял, поэтому, пока обнаружилось, что мне нехорошо, я успел лишиться пары-другой литров крови.

Мне забили голову суперлипой и всякой электроникой, только похоже, так и не разобрались, какой нейрон куда суется, поэтому мой алхимический мозг обернулся вдруг чистым бриллиантом. Из грязи в князи. Липун. Закристаленный Мальчик.

С того яркого, озаренного лучами ламп дневного света дня я не вырос ни на сантиметр. Ни в одном месте. Гонады мои тут ни при чем, их пуля даже не трогала. Просто в моей голове щелкнул вдруг какой-то тумблер, отвечающий за половую зрелость. Святой Павел отзывался о себе, как о евнухе Иисусовом, в таком случае чей же евнух я?

Хуже всего то, что сейчас мне уже под тридцать, а я все еще таскаю барменов по судам, когда мне отказываются продавать пиво. Но вряд ли это стоит того — хоть судья и решает дело в мою пользу, а бармен выкладывает кругленькую сумму штрафа, мой трупик настолько мал, что после половины бутылки у меня крыша едет, а после целой я выбываю на свидание с унитазом. Хреновый из меня пьяница. Кроме того, все время на меня норовит повеситься какой-нибудь малый с педерастическими наклонностями.

Нет, я вовсе не пытаюсь выжать из вас слезу — я привык ко всему такому, понятно? Ну да, ангелочек-домохозяйка никогда не демонстрировала мне Великую Любовь на четырех точках, зато у меня имеется один дар, и некие личности находят его весьма незаурядным, поэтому я замечательно кручусь. Я классно одеваюсь, катаюсь себе на подземке и практически не плачу налогов. Потому что я — Парольщик. Пять минут работы с чьими-либо мозгами, ну, пять минут аутопсихоскопирования, и в девяти случаях из десяти я выдаю пароль и провожу вас прямиком к самым лакомым, грязным, потайным файлам персоны, которая вас интересует. Хотя, вообще-то, обычно я угадываю примерно в трех случаях из десяти, но и то хорошо. Иначе вам придется по меньшей мере год сидеть за компьютером и составлять из пятнадцати символов правильный пароль — это учитывая, что после третьей неудачной попытки вашу телефонную линию накрывают, заветные файлы замораживают и вызывают легавых.

Ой, вам, кажется, дурно стало? Такой милашечка-мальчонка вовлечен в опасную, противозаконную, антиобщественную, просто преступную деятельность? Может быть, я наполовину стеклянный, может, ростом я метр с кепкой, но притворяться я умею покруче вашей собственной мамочки, а чем лучше я вас узнаю, тем глубже подцеплю. Я способен угадать не только ваш НЫНЕШНИЙ пароль — я могу написать слово на бумаге, положить в конверт, заклеить, а затем вы вернетесь домой, ИЗМЕНИТЕ пароль, но когда откроете мое письмецо, то обнаружите — что? Свой НОВЫЙ пароль — и так в трех случаях из десяти. У меня мозг ВЕРТИКАЛЬНЫЙ, и Гастролер знал это. Еще десять процентов суперлипы — и, согласно закону, мне было бы отказано в звании человека. Но все-таки нормы я не превысил, и сейчас я более нормален, нежели большинство людей, у которых в головах вообще черт знает что творится.

Так вот, стою это я на стульчике в Каролинском центре, режусь в «пинболл», тут подваливает ко мне Гастролер. Он ничего не сказал, просто пихнул меня, поэтому, естественно, сразу схлопотал локтем по яйцам. Я достаточно навидался всяких двенадцатилетних уродов, пытающихся опустить меня у игральных автоматов, поэтому научился достойно отвечать. Джек — Победитель Великанов, Герой четвероклашек. Обычно я бью в живот, вот только Гастролеру было не двенадцать годков, поэтому локоть угодил несколько ниже.

В ту же самую секунду, как я врезал ему, я понял, что это вовсе не мальчишка. Мне было все равно, Гастролер это или Господь Бог, но у него был вид, ну, понимаете, вид человека, который достаточно наголодался, чтобы жрать не задумываясь все, что под руку попадется.

Ни орать, ни вырубаться он не стал, просто сидит на полу, прислонившись спиной к автомату «Убей их всех на три буквы», держится за свое имущество и глядит так, будто сейчас встанет и перепеленает меня.

— Надеюсь, ты Липун… — говорит наконец он. — В противном случае мама получит тебя обратно разложенным на три составные части.

Никогда не думал, что подобным тоном можно угрожать. Голос его звучал так, будто он главный плакальщик на собственных похоронах.

— Хочешь иметь со мной дело, пользуйся ртом, а не руками, — отвечаю я отморожено. Мне-то что, мне терять уже почти нечего. Да и зол я был до чертиков.

— Пшли, — цедит он. — Мне надо купить кой-чего. Платишь ты, у тебя скидка.

Мы двинули в «Айви» и, как бы выбирая, задержались у полок с детской одеждой.

— Один пароль, — говорит он, — только никаких ошибок. Ошибешься, и парень потеряет работу, а может, и в тюрягу загремит.

Ответ мой был отрицательным. Тройка из десятки, вот и все, что я могу выбить. Никаких гарантий. Мой послужной список говорит сам за себя, но никто не совершенен, а я рядом с совершенством тем более не валялся.

— Да ладно тебе, — продолжает убеждать он, — наверняка у тебя имеются в запасе какие-нибудь штучки, чтобы сделать все, как надо. Ты, к примеру, угадываешь в трех случаях из десяти, а что, если ты узнаешь о клиенте побольше? Ну, встретишься с ним и так далее?

— О’кей, может, пятьдесят на пятьдесят.

— Слушай, второй попытки нам не дано. Допустим, ты не сможешь вытащить пароль. Но сам-то ты ПОНИМАЕШЬ, когда ничего не выходит?

— Ну, примерно в половине случаев, когда ошибаюсь, я знаю, что ошибся.

— Ага, стало быть, остается три из четырех, когда ты можешь сказать, получилось или нет?

— Не-а, — сплевываю я. — Потому что в половине случаев, когда я оказываюсь прав, я не знаю этого.

— Че-е-ерт, — тянет он. — С тобой связываться — все равно что с моим младшим братишкой играться.

— Все равно я тебе не по карману, — отвечаю я. — Я тяну минимум на две десятки, а ты, судя по всему, на свою «золотую карту» даже завтрака себе не купишь.

— Я предлагаю пай.

— Я паев не беру. Наличные, и точка.

— Ага, ну да, — хмыкает он. И оглядывается по сторонам, воровато так, как будто в стопках колготок скрывается шпион. — У меня есть один парень, он в Федеральном Кодировании, — шепчет он.

— Фигня, — говорю я. — А у меня «жучок» засунут к Первой Леди в зад, сороковой час ее газов на пленку записывается.

Язык у меня классно подвешен. В этом я не сомневаюсь. И никаких поводов для сомнений у меня вообще не остается, когда моя морда впиливается в кипу детских рубашек, а он цедит мне на ухо:

— Ты вот это попробуй, Липун.

Ненавижу, когда со мной так обращаются. И знаю, как заставить обидчика пожалеть об опрометчивом поступке. Мне всего-то надо расплакаться. Да погромче — завопить во всю глотку, будто меня убивают. Когда ребенок плачет, все сразу начинают оглядываться.

— Я никогда больше так не буду! — ору я. — Только не бей меня, не надо! Я буду хорошим!

— Заткнись, — шипит он. — Люди смотрят.

— Никогда, никогда не распускай со мной руки, — говорю я. — Я по меньшей мере лет на десять старше тебя и один черт знает на сколько лет мудрее. Сейчас я погреб из этого магазинчика, но, если вдруг увижу, что ты поперся за мной, я начну орать, что ты расстегнул ширинку и показал мне свою игрушку. Будь спок, ярлык насильника малолетних ты мигом схлопочешь, и каждый раз, когда в радиусе сотни миль от Гринсборо кто-нибудь решит побаловаться с мальчиком или девочкой, хватать первым делом будут тебя.

Я и раньше проворачивал этот номер, все только так сходило мне с рук, а Гастролер дураком не был. Сейчас ему меньше всего хотелось, чтобы легавые взяли его на заметку, не говоря о беседе с глазу на глаз с каким-нибудь копом. Я уже подумал, что он вот-вот пошлет меня куда подальше и мы мирно расстанемся.

А вместо этого он и говорит:

— Слышь, Липун, ну, прости, ну, сорвался, бывает.

Никто и никогда не извинялся передо мной — даже тот козел, что разворотил мне башку. Перво-наперво я опешил: что это за баба мне попалась — парень взял да попер на попятный, вылизывая зад малолетке. Но потом я решил повременить чуть-чуть с отходом и посмотреть, что же это за мужик, который не стесняется расплескаться перед девятилетним мальчишкой. Не то чтоб я пожалел его, нет. Он все еще хотел, чтобы я добыл ему этот пароль, и знал, что никто, кроме меня, на это не способен. Но у большинства из тех, кто обычно болтается по улицам, мозгов не хватает в нужный момент правильно солгать. Я сразу понял, что он не какой-то там мелкий паскудник или воришка, Богом обиженный и хватающийся потому за любую работенку. Глаза у него были глубокие, это значит, что головой он пользуется не как шариком волосатым — в общем, я хочу сказать, что у него хватало ума, засовывая руки в карманы, не тянуться к любимой игрушке. Именно тогда-то я и решил, что этот лживый сукин сын чем-то мне приглянулся, что это мой тип парня.

— Что ты позабыл в Федеральном Кодировании? — спросил я его. — Стереть что-нибудь хочешь?

— Десять чистеньких «зеленок», — отвечает он. — Закодированных на свободный международный проезд. Весь комплекс, как у настоящего человека.

— У президента имеется зеленая карта, — начинаю считать я. — Главы Объединенных Государств располагают «зеленками». И все. Даже вице-президент США недостаточно чист для того, чтобы свободно шастать туда-сюда через границы.

— Ошибаешься, — подмечает он.

— Угу, ну как же, ты ведь мистер Всезнайка.

— Мне нужен пароль. Мой человек может обеспечить нам красные и голубые карты, но чистыми «зеленками» распоряжается один бюрократус двумя уровнями выше. Мой человек объяснил мне суть процесса.

— Одного пароля мало, — усмехаюсь я. — Тот чувак, который заведует зелеными картами, ведь на них должен стоять отпечаток его пальца.

— Палец я обеспечу, — уверяет он. — Здесь понадобится палец ПЛЮС пароль.

— Если ты вдруг отнимешь у мужика палец, он ведь может и сообщить куда следует. Даже если ты убедишь его, что этого делать не стоит, отсутствие столь жизненно важного предмета кто-нибудь да заметит.

— Латекс, — возражает он. — Мы сделаем палец из каучука. И кончай мне здесь советовать. Это моя часть работы. Ты добываешь пароль, я добываю отпечатки пальцев. Ты в деле?

— Наличка, — предупреждаю я.

— Двадцать процентов, — предлагает он.

— Черта с два.

— Мой человек получает двадцать процентов, девочка, которая добудет мне пальчики, — еще двадцать, и мне остается сорок, ни процента я не уступлю.

— Надеюсь, ты понимаешь, что на улице такими картами не больно-то поторгуешь.

— Они стоят мег за штуку, — сообщает он. — И кое-кто готов платить.

Под «кое-кем» он, разумеется, подразумевал Организованную Преступность. Десять «зеленок» скинуть, и моих двадцати процентов набегает два мега. Не очень-то, чтобы прослыть богатеем, но вполне достаточно, чтоб завязать с общественной жизнью и, может, дать на лапу кое-каким крутым медикам из высших эшелонов, дабы обеспечили мне растительность на лице. Так что я счел предложение весьма разумным.

И мы взялись за дело. Пару часов он крутил-вертел, но имя бюрокрысы никак не хотел говорить, просто кормил меня информацией, полученной от того парня в Федеральном Кодировании. Но это не покатило — вот уж действительно дурость, снабжать меня второсортными байками, тем более что он добивался от меня стопроцентной гарантии. Однако вскоре он осознал свою неправоту и раскрыл карты. Да, эк его корежило, пока он выкладывал все начистоту, ведь своего-то ему упускать не хотелось. Стоит мне войти в курс, вдруг у меня в голове что-то сместится, и я решу заняться этим делом на собственных началах? Но поскольку другого способа добыть пароль у него не было, ему пришлось связаться со мной, а чтобы обтяпать все чин чином, я должен знать как можно больше. Гастролеру умишка не занимать, пусть даже все его извилины давно биодеградировали, поэтому он быстро осознал, что бывают времена, когда другого выбора, кроме как довериться ближнему, нет. Бывают в жизни минуты, когда тебе остается лишь надеяться, что подельщики сделают все как нужно без твоей постоянной опеки.

Он отвез меня на свою дешевую хату в старом кампусе у Гилфордского колледжа, расположенную как раз рядом с подземкой, а это, как говорится, то, что Бог наказал — если придется рвать когти, до Шарлотта, Винстона или Рэйли мы долетим вмиг. Жилище его было весьма скромным — никаких тебе мягких полов, одна кровать посредине, зато огроменная, так что не думаю, чтоб он очень страдал. Скорее всего, подумал я, он приобрел ее еще в старые, гастрольные деньки, после того как заполучил свое прозвище. Тогда он выгуливал целую когорту сучек с имечками типа Принцесса, Карлотта или Жанет, всегда готовых на «раз-два, ножки врозь». Я сразу увидел, что когда-то в карманах у него не переводились денежки, но это «когда-то» осталось далеко в прошлом. Всюду валялись кучи классной одежки, пошитой у портных, но все было порядком поношено и потрепано. С самых древних костюмов он посрывал все лампочки, однако следы от гирлянд диодов все еще были видны. Неандертальцы, получив такое барахло, запрыгнули бы на седьмое небо от счастья.

— Тщеславным можешь ты не быть, но экономным быть обязан, — замечаю я, поднимая рукав камзола, который когда-то сверкал, что твой самолет, заходящий на посадку.

— Очень удобные шмотки, жаль выкидывать, — отвечает он. Но голос срывается, и я понимаю, что он даже не пытается одурачить меня — или себя.

— Пусть это послужит тебе уроком, — нравоучительно вешаю я. — Вот что бывает, когда гастролер отказывается от гастролей.

— Гастроли были, есть и будут, — говорит он. — Но что касается меня, то когда дела шли отлично, я чувствовал себя препаршиво, а когда все из рук валилось, я кайф ловил. Может быть, гастролируя с высшим составом, ты можешь кичиться положением. Но у тебя обычная команда, и ты прекрасно знаешь, как с твоими девочками обращаются…

— Брось ты, у них в башке кнопка, ни фига они не чувствуют. Поэтому-то легавые вас и не трогают, когда ты тащишься по улицам со своим оркестром — вреда от тебя никому нет.

— Ага, только ты вот скажи, что хуже: когда девочке вставляют так, что она визжит во всю глотку, и старый козел мигом сворачивает свое достоинство в трубочку, или когда у девочки в череп, как в окошко, глазеть можно, когда этот мудак может пахать ее сколько душе угодно, а она ни хрена не почувствует? Эти тела меня окружали, и я знал, что когда-то мои подопечные были настоящими людьми.

— Можно быть закристаленным, — отвечаю я, — и оставаться человеком.

Он понял, что я принял это на свой счет.

— Эй, — возражает он, — ты мимо, у тебя с башкой все нормально.

— У них тоже, — говорю я.

— А, ну да, — хмыкает он. — Только девочка возвращается с очередного задания и давай рассказывать, что с ней вытворяли, и ты знаешь, она СМЕЕТСЯ, тогда-то твоя система счета и летит ко всем чертям.

Я окидываю взглядом его полинялое жилище.

— Дело твое, — соглашаюсь я.

— Я предпочел не мараться в этом дерьме, — говорит он. — Но это вовсе не значит, что я должен провести остаток дней в нищете.

— Поэтому и влез в эту авантюру. Чтоб вернуться к старым денькам мира и процветения.

— Процветение, — повторяет он с презрением. — Ну и словечки ты выбираешь! Иногда как выдашь!

— Все потому, что, в отличие от некоторых, я эти словечки знаю.

— На самом-то деле, ничего ты не знаешь, — ухмыляется он, — потому что чаще всего употребляешь их неправильно.

В ответ на что я выдал ему свою фирменную улыбку пай-мальчика.

— Я в курсе, — говорю я.

Только я не сообщаю ему, в чем соль шутки. Самое смешное здесь то, что почти никто даже НЕ ПОДОЗРЕВАЕТ, что я употребляю их неправильно. Этот Гастролер не дурак. Дурак не способен, руководствуясь одними угрызениями совести, отказаться от прибыльного дельца — это ненормально. Этим я хочу сказать, что в голове Гастролера присутствуют какие-то бродячие извилины, и мне начинает казаться, что неплохо было бы посмотреть, куда эти бродячие извилины в итоге приведут.

Как бы то ни было, мы приступили к работе. Имя моего подопечного оказалось Джесс X. Хант, и я неплохо с ним потрудился. Закристаленный Мальчик начал копать. У Гастролера имелось порядка двух страниц всяческой информации касательно этого субъекта — дата рождения, место рождения, пол при рождении (с тех пор не изменился), образование, послужной список. Но это было все равно, что рыться в контейнере пустых коробок. Я просто расхохотался, когда ознакомился с данными.

— У тебя связь с городской библиотекой есть? — спросил я его, и он ткнул в разъем на стене.

Я подключился к модему, визуальный сигнал вывел на портативный «Сони», а свою дорогую закристаленную головку использовал как передающее звено. Не каждый липун способен на такое, сами понимаете — управляя процессом мысленно и считывая должные сигналы через встроенный в левое ухо интерфейс, я выдавал наичистейшую картинку.

Одним словом, показал я Гастролеру, что такое копнуть по-настоящему. Заняло это десять минут. Я прошерстил всю Публичную библиотеку Гринсборо. Пароли каждого библиотекаря я давным-давно определил, поэтому проскочил тихо, как мышка, — служивые даже не заметили, что по каналам доступа кто-то шарится. Из Публичной библиотеки можно попасть в Центральное Бюро Северной Каролины, что в Рэйли, а там дело плевое — в вашем распоряжении любые федеральные данные по всей стране. Это означает, что к концу того зловещего дня мы располагали копиями всех документов, касающихся личной жизни Джесса X. Ханта, начиная со свидетельства о рождении и первого школьного табеля и заканчивая медкартой и докладами сотрудников службы безопасности, когда наш бюрокрыс впервые завязался с федеральными властями.

На Гастролера моя работа произвела должное впечатление, знающий человек попался.

— Раз ты можешь провернуть такое, — выдыхает он, — ты, наверное, без труда вытащишь и сведения о его личном коде.

— Но пуэдо, чувак, — говорю я как можно дружелюбнее. — Система федеральных властей — что замок. Личные файлы — это рыбки, шарящиеся во рве; правда, там и аллигаторы попадаются, но я отлично плаваю. А информация погорячее содержится в темнице. Проникнуть ты туда проникнешь, но вот выбраться… Ну а пароли — пароли вообще засунуты в самый зад царствующей королевы.

— Нет такой системы, в которую невозможно проникнуть, — цитирует он общеизвестную истину.

— Где ж ты это вычитал, в общественном туалете, на стенке кабинки? Если бы система паролей поддавалась взлому, джентльмены, которым ты планируешь скинуть эти карточки, уже сидели бы внутри и на нас пальцем показывали. Им бы не пришлось разбрасываться мегами, чтобы приобрести чистую «зеленку» у какого-то уличного бродяги навроде тебя.

Самое неприятное заключалось в том, что, перелопатив целые залежи информации о Джессе X. Ханте и обзаведясь уважением Гастролера, я не так уж далеко продвинулся в своих изысканиях. Да, я мог догадываться о кое-каких паролях, но на уровне догадок все и застопорилось. Я не мог даже поручиться, какой из вариантов наиболее близок к настоящему. Джесс оказался заурядной канцелярской крысой. Сравнительно хорошие отметки в школе, сравнительно хорошие показатели на работе и, скорее всего, такая же относительно качественная производительность при ночных забавах с женушкой — все строго по расписанию и графику.

— Неужели ты думаешь, что твоя девочка действительно добудет его пальчики? — с едким презрением интересуюсь я.

— Ты мою девочку не знаешь, — задирает нос он. — Если бы нам понадобилась его игрушка, она бы нам не только слепок добыла, но еще и снимки в фас-профиль приложила.

— А ты не знаешь этого парня, — отвечаю я. — Он, должно быть, самый непорочный тип во всем штате. Он, наверное, даже жену свою, и ту ни разу не обманул.

— Доверься мне, — говорит Гастролер. — Она снимет пальцы, а он и не узнает, что его отпечатки стали теперь достоянием общественности.

Я не поверил ему. Я чувствую людей, а Джесс X. не притворялся. Если только он не начал притворяться еще в пять лет, что, насколько я знаю, не встречается никогда. Он не станет кидаться на первую встречную-поперечную, от которой у него за ширинкой шевелится. Кроме всего этого, голова у него варит. Послужной список показывал, что, какая бы неожиданность ни произошла, Джесс всегда оказывался на подхвате. Такое впечатление, что нужным людям всегда было известно о его существовании. Одним словом, он был не из тех парней, чей мозг отказывается работать, стоит только джинсам слегка накалиться. Чем я и поделился с Гастролером.

— Да, ты действительно крут, — фыркает Гастролер. — Ты не можешь сообщить мне его пароль, зато абсолютно уверен, что он либо дурак, либо слабак.

— Ни то, ни другое, ни третье, — поправляю я. — В своих начинаниях он прям и непокобелим. Если какая-нибудь девчонка вдруг начнет тереться о него, он не станет обольщаться мечтаниями, что до нее дошли слухи, будто бы у него член как кронштейн. Нет, он сразу поймет, что ей от него что-то нужно, и не утихомирится, пока не узнает, что именно.

По роже Гастролера расползлась довольная ухмылка.

— Я заручился подмогой лучшего Парольщика во всей округе. Я уговорил восьмое чудо света, мальчишку по прозвищу Липун. Компьютерного взломщика, которого зовут Закристаленным мальчиком. Что, скажешь, я не получил его, а?

— Может быть, — пожимаю плечами я.

— Либо он со мной, либо на том свете, — говорит он, демонстрируя оскал, насчитывающий зубов больше, чем у какого-либо из приматов.

— Верно, я в деле, — отвечаю я. — Вот только не надейся, что пришить меня будет плевым делом.

Он всего лишь смеется:

— Я заполучил тебя, а ты действительно крут, так неужели ты думаешь, что я возьму в долю непрофессионалку?

— Ничего я не думаю, — ворчу я.

— Ну-ка, выдай мне пароль, и я хлопнусь на пол в восхищении.

— Хочешь побыстрее? Так сходи к нему и попроси, чтобы он сам тебе все сказал.

Гастролер не относится к людям, которые предпочитают скрывать свое бешенство.

— Да, я хочу побыстрее, — цедит он. — А если мне вдруг покажется, что ты свою часть договора не выполняешь, я тебе язык вырву. Через нос.

— О, вот это здорово, — радуюсь я. — Просто класс. Знаешь, мне всегда работается лучше, если клиент угрожает физической расправой. Ты действительно умеешь заставить меня прыгнуть через голову.

— Я не хочу, чтобы ты прыгал через голову, — парирует он, — Мне нужен всего-навсего пароль.

— Сначала мне надо встретиться с ним, — заявляю я.

Он нависает надо мной так, что легкие мои наполняются запахом его тела; я вообще очень чувствительный человек, и поверьте на слово, от него просто разит мужскими гормонами, дамочки от одного такого аромата залететь могут.

— Встретиться с ним? — рычит он. — А почему бы сразу не попросить его рассказать о своей работе?

— Я знаю все о его работе, — спокойно говорю я.

— Интересно, как это стеклянная голова, вроде тебя, встретится с мистером Федеральным Кодированием? — кипит он. — Хотя да, могу поспорить, тебя приглашают на те же самые вечеринки, что и парней вроде него.

— На вечеринки, где развлекаются ВЗРОСЛЫЕ, меня не приглашают, — поправляю я. — Но, с другой стороны, взрослые люди не больно-то обращают внимание на таких маленьких мальчиков, как я.

— Тебе в самом деле так необходимо встретиться с ним? — вздохнул он.

— Да нет. Если тебя устроят шансы пятьдесят на пятьдесят.

Вот тогда-то он и взорвался, просто рванул. Смахнул стакан со стола, тот вдребезги разлетелся о стену, затем перевернул стол, а я тем временем ломал голову, как бы убраться отсюда целым и невредимым. Но шоу устроено по моим заявкам, поэтому живым мне не уйти. Он хватает меня за шкварник и орет прямо в морду:

— Я слышать больше не хочу о всяких «пятьдесят на пятьдесят», «шестьдесят на сорок» и «трех из десяти». Ты понял меня, Липун, понял?

Я мигом превращаюсь в ангела, дружелюбие и симпатия так и прут из меня, потому что этот парень в два раза здоровей меня и в три раза тяжелей, и спорить мне с ним не с руки.

Поэтому я щебечу:

— Понимаешь, Гастролер, я ничего не могу с собой поделать, я постоянно подсчитываю шансы, ведь у меня мозг вертикальный, ты вспомни! Вот здесь у меня все забито электроникой и микрочипами. Одни люди потеют, что же касается меня, то я все время подсчитываю соотношение.

Тогда он стучит себя по башке:

— Моя голова тоже не бутерброд с сосиской, но ты знаешь, и я знаю, что, если ты выдашь мне точные данные, все равно это останется на уровне догадок. Ты видишь эту древесную крысу в первый раз в жизни, при чем здесь процент?!

— Ни при чем, зато я знаю СЕБЯ. Я понимаю, тебе не нравится, что я постоянно сыплю цифрами, но в моей отмороженной памяти записан каждый пароль, что я когда-либо выдавал, а значит, я способен подсчитать, когда с первого раза попадал в точку после встречи с человеком и когда угадывал пароль, ознакомившись всего лишь с его подноготной. Я тебе спокойно все это подсчитаю и выдам с точностью до третьего знака после запятой. Так вот, если я не встречусь с ним лично, а буду работать на основе полученных сведений, я даю сорок восемь целых и восемьсот тридцать восемь тысячных процента гарантии, что угадаю пароль с первого раза, и шестьдесят шесть целых и шестьсот шестьдесят семь тысячных процента, что сделаю это с трех раз.

Моя речь несколько остудила его пыл, чему, должен сказать, я немало порадовался, потому что он завязал швыряться стаканами, ворочать столы и плеваться мне в лицо. Он отпустил меня, сунул руки в карманы и прислонился к стенке.

— Что ж, Парольщик мне достался что надо, как ты думаешь? — изрекает он без малейшей тени улыбки на лице.

Он действительно ОТСТУПИЛ, вот только глаз не стал опускать, глаза его молча говорили, ты, мол, даже не пытайся изучать мое лицо, потому что тебя я вижу насквозь, у меня в зрачки темные линзы вживлены, чтобы не ослепнуть от твоего блеска, чтобы видеть тебя таким, какой ты есть. Лично я никогда ничего подобного не видел. Он глядел так, словно изучил меня от корки до корки. Никто и никогда не знал меня, и не думаю, что ему на самом деле удалось пробраться ко мне в потроха, но мне все равно не понравилось, как он меня взглядом мерил: так, будто был УВЕРЕН, что все видит и понимает, но дело-то в том, что я сам себя не знаю, и мысль, что он может знать меня лучше, чем я сам, несколько неприятно отозвалась в сознании — вот так вот и было, надеюсь, вы уследили за ходом моей мысли.

— Мне всего-то надо притвориться маленьким мальчиком, потерявшимся в огромном универмаге, — наконец собираюсь с силами я.

— А что, если обычно он не помогает маленьким потерявшимся мальчикам?

— Он что, спокойно пройдет мимо, когда я буду надрываться от рева?

— Не знаю. А вдруг так и будет? Что тогда? Думаешь, у тебя получится встретиться с ним еще раз?

— Хорошо, будем считать, что потеряшка в универмаге не катит. Но я могу грохнуться с велосипеда на его лужайке. Могу попробовать всучить ему кабельные журналы.

Однако Гастролер точно угадывал мои мысли:

— Стоит тебе заикнуться о журналах, он хлопнет дверью прямо перед твоим носом, если вообще ее откроет. А что касается велосипеда и лужайки, то здесь твой стеклянный умишко, видимо, совсем съехал, раз выдал такую идею. Моя подружка работает сейчас на него, и знаешь, как ей это удалось? Задача не так проста, как ты думаешь, потому что этого типа вокруг пальца не обведешь — моей девчонке пришлось устроить целую истерику, мол, с парнем своим она порвала, Джесс X. Хант один из всех людей на свете носит жилетку, в которую она хочет поплакаться, и вообще, его жена такая счастливая, у нее такой замечательный супруг и так далее, и все в таком роде. Этому он еще поверил. Но когда у него на лужайке вдруг грохнется малец, он начнет задумываться: что-то странное вокруг него творится, — или ты считаешь, что будет иначе? Он параноик, в этом я уверен на все сто, потому что к федеральной верхушке ты и близко не подберешься, если не научишься смотреть по сторонам и расправляться с врагами прежде, чем ОНИ поймут, что им следует позаботиться о тебе. Если хоть на секундочку он заподозрит, что кто-то его пасет, как ты думаешь, что он сделает первым делом?

К этому времени я уже понял, куда клонит Гастролер, и он был абсолютно прав, поэтому я отдал ему должное — позволил и дальше распускать хвост и кичиться победой.

— Ты прав, — киваю я, — он поменяет все пароли, сменит привычки и начнет шарахаться от каждой тени.

— И от моей славной задумки камня на камне не останется. Чистых «зеленок» нам как своих ушей не видать.

Тогда-то я и врубился, почему этот уличный мальчишка, эта бывшая сошка — почему именно он может справиться с делом. В отличие от меня, он не обладал вертикальным мышлением, у него не было никаких бзиков, как у нашего чиновника, и из свитера у него ничего не выпирало, поэтому на роль девочки он тоже не годился; зато у него были глаза на локтях и уши на коленках — этим я хочу сказать, что он подмечал все, что только можно было подметить, а после этого подмечал все остальное — то, что даже подметить было нельзя.

В общем, пока мы ждали, когда же наша девочка наконец очутится в объятиях страждущего Джесса и снимет с него отпечатки, и пока мы разрабатывали простой и незатейливый предлог для встречи с ним, я успел познакомиться с Гастролером поближе. Нет, не то чтобы он настаивал на встречах, просто каждое утро получалось так, что я от делать нечего садился на автобус и вдруг натыкался на него, или, к примеру, только Гастролер заваливался в «Боджангл», чтобы обожраться жареной курицей и нажить язву желудка, и сразу я — «как назло» — подворачивался под руку, заходил якобы пообедать. Я, разумеется, вел себя очень осторожно — познакомившись раз с хваткой Гастролера, я не очень-то жаждал пытать судьбу сызнова, но если он и пытался меня запугать, то ни хрена у него не получилось.

Даже спустя несколько дней, когда призраки промерзшей, пустынной улицы уже окружили нас, он и то меня не тронул. Даже после того, как Толстозад в лицо ему заявил: «А ты, похоже, с девочками своими крепко завязал? Теперь перешел на маленьких мальчиков? Начал пасти маленьких зверушек, да? Так, может, нам тебя Дрессировщиком лучше назвать, а? Или ты его держишь так, для личного пользования?» Я всегда говорил, что в один прекрасный день кто-нибудь основательно займется Толстозадом — то есть сдерет с него шкуру и использует ее для кровли крыши, но Гастролер всего лишь отмахнулся и пошел прочь. Продемонстрировав Толстозаду средние пальцы, я устремился следом. Большинство сразу посылает меня куда подальше, когда начинаются наезды насчет «дружеских отношений с маленькими мальчиками», но Гас, он, конечно, и словом не обмолвился, друзья мы или нет, но и не прокатил меня. В общем, меня не кинули в Бермуды, плавать в ихнем треугольнике с задницей, натянутой на уши, — этим я хочу сказать, что он не стыдился пройтись со мной по улице; вы бы, конечно, предпочли всему этому шестиминутный оргазм, но для меня это было словно дуновение свежего ветерка в жарком августе, ведь я Гастролера об этом не просил, да и не верил, что наша дружба пребудет в веках, но пока она пребывала, и душу мою это грело.

Чтобы познакомиться с личной жизнью Джесса X., мне пришлось превзойти самого себя, я выдал лучшее, на что только был способен. Даже немножко возгордился, хотя как я не придумал ничего подобного раньше, до сих пор не понимаю; правда, раньше рядом со мной не было Гастролера, который, стоило мне предложить что-нибудь новенькое, твердил как попугай: «Дурацкая идея, дурацкая идея». К тому времени, когда я наконец изобрел нечто такое, о чем он не отозвался как о «дурацкой идее», моя прозрачная крыша чуть окончательно не поехала. Я хочу сказать, к тому моменту я весь светился, что твоя стоваттная лампочка.

Перво-наперво мы разузнали, кто сидит с детьми Джесса X. и миссис Джесс, когда те отправляются за город (выезжая на природу, Примерные Граждане Гринсборо ведут себя как один — некоторое время прогуливаются по какому-нибудь загородному лужку, ломая головы, чем бы заняться, затем по очереди мочатся в общественном туалете, после чего удовлетворенные возвращаются назад). Присматривать за отпрысками Джессов обычно подходили две девчонки, которые за некую мзду честно игнорировали младенцев, пока родители развлекались. Однако когда эти милочки были заняты — это означает, что они отправлялись на свиданку с каким-нибудь жеребцом с постоянно расстегнутой ширинкой и трахались в обмен на гамбургер и дешевую киношку, — Хант обращался за помощью к Домашней Неотложке Мамочки Хаббард. Приняв личину четырнадцатилетнего подростка, поражающего своей ничтожностью и специализирующегося на северо-западной части города и округа, я очень миленько вписался в эту достопочтенную организацию. Весь процесс занял ровно неделю, но Гас никуда не спешил. «Лучше дольше, но лучше, — проповедовал он. — Если мы поспешим, кто-нибудь может заметить проскакавших мимо типов и посмотрит нам вслед, а стоит кому-нибудь посмотреть нам вслед — все, мы пропали». Типично горизонтальное мышление было у этого парня.

Вот, наконец, снова наступил тот благословенный вечер, когда Ханты решили развлекнуться. Как назло, обе приходящие красотки имели в тот вечер грандиозный трах (мы потратили уйму времени, уговаривая двух кобелино посвятить себя этим шлюшкам). Сие печальное известие постигло мистера и миссис Джесс в самую последнюю секунду, поэтому у них просто не было выбора, кроме как обратиться за помощью к Мамочке Хаббард, и надо же как им повезло, всего лишь полчаса назад в агентстве объявился милашечка Стиви Квин — муа собственной персоной — и признался, что не прочь потешиться с чьим-нибудь младенцем. Айн плюс айн получается цвай, поэтому спустя считанные минуты шофер Мамочки Хаббард выкинул меня у дверей дома Джесса Ханта, где я имел удовольствие лицезреть не только мистера Чинушу лично, но также удостоился чести быть поглаженным по головке самой миссис Чинушиарией. Счастливые родители удалились, а я принялся нянчить высокорожденных инфантов, в чье число входили психопат Чинуша-младший и постоянно плюющаяся Чинушеску — соответственно, пятилеток и трехлетка, плюс Микрочинуш, годовалый тип (пока что вообще не человек, хотя, насколько я разбираюсь в характерах, ему и не грозит прожить достаточно долго, чтобы стать таковым), который, пока я его перепеленал, залил мне всю физию теплой уриной. Словом, тем вечером все домашние замечательно провели время.

В результате героических усилий с моей стороны эти маленькие твари очутились на своих ковриках несколько раньше обычного. Я же, будучи истинным «бэбиситтером», отправился на охрану дома от возможных взломщиков и грабителей — кому какое дело, что случайно я то и дело натыкался на всяческую полезную информацию о бюрокрысе, чей заветный пароль пытался выведать. Первое, что я заметил, — это то, что на каждый из ящиков наклеен маленький волосок. В общем, если бы мне вздумалось что-нибудь позаимствовать из дома, хозяин мигом прознал бы о незаконных действиях относительно своего письменного стола. Также я узнал, что у него и жены интимные принадлежности в ванной хранятся по отдельности, даже зубной пасты, хоть та и была одинаковой, было по тюбику на персону. Забота о «предохранительных» мерах была возложена на мужские плечи. («Причем относится он к своей обязанности спустя рукава», — прокомментировал про себя я, уже успев познакомиться с многочисленным потомством.) Никакими смазочными материалами и доставляющими усладу штучками он не пользовался. В шкафчике лежали всего лишь несколько обыкновенных, выпускаемых правительством — а следовательно, железобетонных — резиновых «напальчечников», из чего мой злорадный умишко заключил, что в постели у Джесса не больше развлечений, чем у меня самого.

Таким образом, я набрал достаточное количество радующей информации, самой тривиальной, но жизненно необходимой. Я никогда не могу предсказать, какие нити из тех, что я ухвачу, соединятся в будущем с люменами моего светлейшего мозга. Но до этого мне ни разу не выпадала возможность беспрепятственно побродить по дому человека, чей пароль мне предстояло определить. Я проглядел записки, которые дети приносили домой из садика, просмотрел журналы, выписываемые семейством, и с каждым полученным байтом информации я все больше убеждался, что Джесс X. Хант и семья — вещи несовместимые. Он, как водомерка, бегал по поверхности водоема жизни, стараясь не замочить лапки. Он умрет, и если о труп никто не споткнется, то смерть его заметят лишь много недель спустя. Это не потому, что на всех ему было ровным счетом наплевать, наоборот, это потому, что вел он себя самым, самым наиосторожнейшим образом. Он изучал все и вся, вот только смотрел не с того конца микроскопа, поэтому «все и вся» становилось мелким, незначительным и далеким. К концу того вечера я превратился в грустного маленького мальчика и на прощанье посоветовал Микрочинушу почаще справлять нужду в физиономии близлежащих лиц мужского пола, потому что только так можно пронять его папочку.

«А что, если он предложит отвезти тебя домой?» — спросил меня Гастролер, на что я ответил: «Ага, сейчас, где ты видел подобную благотворительность?», но Гастролер настоял на своем и обеспечил мне плацдарм для посадки, и будьте уверены, в конце концов Гастролер праздновал победу, а я круто облажался. Тот вечер закончился для меня поездкой в бюрократской тачке, в настоящем «пикапе», собранном на одной из кишащих крысами американских автостанций; эта сволочь доставила меня прямо к дому — с которого на время операции была снята табличка «Продается». У дверей нас встретила взбешенная Мама Лошадь и прямо с порога обложила мистера Ханта, мол, тот задержал меня допоздна. Затем, когда дверь захлопнулась, Мама Лошадь издала свое фирменное «хи-хи», а из задней комнаты выплыл Гас собственной персоной. «Ну вот, Мама Лошадь, — изрек он, — теперь ты должна мне ровно одной услугой меньше». — «Э, нет, мой милый мальчик, — возразила она, — это ты мне должен ровно одной услугой больше». И верите — не верите, они нежно обнялись и впились друг в друга, что твои влюбленные. Сначала я даже глазам не поверил, вы когда-нибудь видели, чтобы хоть кто-нибудь так целовался с Мамой Лошадью? Да, от этого Гастролера можно ожидать любых сюрпризов.

— Ты добыл то, что нужно? — отлепившись от Мамаши, поворачивается он ко мне.

— У меня в голове пароли кишмя кишат, — признаюсь я, — к завтрашнему дню будет тебе заветное словечко.

— Ты запомни его, только мне не говори, — вдруг выдает Гастролер. — Я знать его не хочу, пока мы пальцы не добудем.

А до этого волшебного момента оставались считанные часы, потому что на следующий день та девочка — имени которой я так и не узнал, а лица так и не увидел — испытала на мистере Чинуше свои чары. Как Гастролер и сказал, красотка в кружавчиках для такой работы не покатила бы. Наша подруга одевалась как можно неряшливее и всячески притворялась, будто слыхом не слыхивала, что такое светские манеры, — она представлялась миленькой канцелярской девочкой, переживающей в жизни самые черные дни, потому что недавно бедная крошка, в связи с преждевременными родами, перенесла кесарево сечение, или, по крайней мере, так она заливала мистеру Чинуше; в общем, теперь она лишилась великого женского дара родов, а на самом-то деле никто никогда не относился к ней как к женщине, но он был так добр, так добр к ней, столько недель он был так добр к ней. Гастролер мне потом рассказал, что после этого признания наш Джесси запер дверь кабинета, обнял секретутку и поцеловал, чтобы несчастная девочка наконец почувствовала себя женщиной, но стоило его пальцам прижаться к электрифицированному пластиковому микрослою на ее прекрасной обнаженной спине и грудях, как она тут же разрыдалась и, невинно всхлипывая, информировала клиента, что он не должен ради нее идти на измену жене, что он уже вручил ей самый ценный дар на свете, то есть проявил доброту и понимание, и сейчас она чувствует себя куда лучше, зная, что, даже когда ее женская часть выжжена изнутри, такой мужчина, как он, способен прикоснуться к ней — одним словом, теперь она обрела силы и уверенность для дальнейшей жизни. Очень убедительно сыграно, отпечатки мы получили с пылу с жару, и в голове у подопытного не промелькнуло ни одной тревожной мысли на тему смены паролей.

Микрослой четко снял отпечатки под несколькими углами, но Гас отобрал данные только по одному пальцу и той же ночью переслал нашему человеку в Бюро. Прямо в точку. Но я, признаюсь, смотрел на это несколько скептически, потому что по прозрачным каналам моего мозга уже носились шустрые байты сомнений.

— Всего один-единственный палец? — уточнил я.

— Нам на все про все дана только одна попытка, — ответил Гастролер. — Либо пан, либо пропал.

— Но если он вдруг ошибется, то бишь если мой первый пароль окажется неправильным, неужели при повторном запуске данных он не может использовать, допустим, средний палец?

— Мой вертикальный мыслитель, неужели ты считаешь, что такая бюрокрыса, как Джесс X. Хант, способна ошибиться?

На этот риторический вопрос мне пришлось ответить, что нет, конечно, я так не считаю, однако дурные предчувствия не покидали меня, и все они почему-то были связаны с мыслью о крайней необходимости второго отпечатка, но мой мозг вертикален, а не горизонтален, что означает, настоящее мне доступно на всех уровнях восприятия, но будущее, будущее не моя среда, увольте — ке сера, сера.

После рассказа Гаса я попытался представить себе реакцию мистера Чинуши на ту девичью плоть, до которой он дотронулся. Если бы он пощупал ее не только снаружи, но и изнутри, думаю, тогда бы пароль точно сменился, но, когда она заявила, что не хочет колебать великую, непокобелимую добродетель, это только уверило его в собственной непогрешимости и обычности, поэтому заветное слово ничуть не изменилось,

— ИнвиктусХYZрур, — цитирую я Гастролеру, ибо таковым был настоящий пароль, я мог голову положить, что это так, подобной уверенности в собственной правоте я не испытывал ни разу.

— Вот черт, откуда ты его вытащил? — изумляется Гас.

— Если б я знал, Гас, то вообще никогда не ошибался бы, — хмыкаю я. — Понятия не имею, в какой части головы он рождается — то ли там, где липа, то ли в чипах. Вся информация закладывается в мозг, там тщательно перемешивается, а затем на поверхность выплывают пароли, складывающиеся в одно целое.

— Да, но, если ты не придумываешь, что этот пароль означает?

— «Инвиктус» — старая поэма, вставленная в рамку и засунутая в ящик письменного стола мистера Джесса, ему подарила ее любимая мамочка, когда он только-только вступил на путь Чинуш. XYZ — так он представляет себе случайный набор букв, а рур — инициалы единственного американского президента, которым он восхищается. Я не знаю, почему он выбрал именно это сочетание. Шесть недель назад он использовал другой пароль, который включал в себя целую кучу цифр, а еще через шесть недель он снова поменяет кодовое слово, но в данный момент…

— Шестьдесят процентов гарантии? — интересуется Гас.

— На этот раз никаких процентов, — мотаю головой я. — Раньше мне никогда не доводилось бывать в ванной комнате подопытного. Никогда прежде я не был настолько уверен в себе.

Теперь, обзаведясь еще и паролем, наш внутренний агент каждый день, следуя на работу, прихватывал с собой волшебный пальчик, изыскивая возможность остаться в кабинете мистера Чинуши один на один с компьютером. Он уже подготовил все предварительные файлы, которые требует каждый запрос на получение зеленой карточки, и схоронил их среди рабочей информации. Теперь ему оставалось проникнуть в кабинет, расписаться за мистера Чинушу, а затем, если система скушает имя, пароль и палец, вызвать файлы, заверить их, после чего благополучно сгинуть — делов ровно на минуту. Но эту минуту надо было еще улучить.

И в один замечательный, прекрасный денек он ее улучил. Мистер Чинуша удалился на одно из многочисленных собраний, а у его секретарши на день раньше открылись шлюзы, и тогда внутрь проник наш агент, воспользовавшись как предлогом абсолютно законной запиской, которую непременно надо было оставить Ханту. Он мигом уселся за терминал, напечатал имя, ввел пароль, приложил псевдопалец, и машинка мигом раскинула прелестные ножки и позволила ему войти. Файлы были в обработке всего сорок секунд, после чего человек приложился пальцем к каждой «зеленке» по очереди, расписался и свалил от греха подальше. Все прокатилось словно по льду, воздух цвел и пахнул, как весной, теперь нам оставалось лишь сидеть и ждать, когда по почте доставят полный комплект зеленых карт.

— Кому ты собираешься их сбагрить? — интересуюсь я.

— Я носа никуда не суну, пока не подержу в руках чистенькие «зеленки», — отвечает он.

Все потому, что Гастролер очень и очень осторожен. И то, что произошло, случилось вовсе не по его вине.

Каждый день мы обходили те места, куда должны были прийти драгоценные конверты, и это несмотря на то, что мы прекрасно знали: товар будет доставлен не раньше чем через неделю — правительственная машина ворочается крайне медленно, не могу сказать, к добру это или нет. Каждый день мы связывались с нашим агентом, чье имя и фотографию я предоставляю в ваше распоряжение, вот только поможет ли это, ведь и имя, и внешность наверняка уже изменены. Каждый раз он повторял нам, что все идет, как прежде, ничего не изменилось, и говорил он чистую правду, ибо федеральные власти всегда проникнуты этакой мрачной торжественностью, по ним с наскоку не определишь, когда дела идут не так. Даже сам мистер Хант не знал, что что-то прогнило в его маленьком королевстве.

Что касается меня, то непонятно почему по утрам я шарахался от каждого шороха, а по ночам меня мучила бессонница.

— Слушай, такое впечатление, что тебе срочно требуется в туалет, — обращается ко мне как-то Гастролер.

Вот именно, такое впечатление. Что-то не так, твержу я себе, случилось что-то очень плохое, что и где, я сам не знаю, но чувствую, поэтому ничего не отвечаю — иначе навру самому себе, — а начинаю изобретать причину для своих страхов.

— Еще бы, перспективы какие! — восклицаю я. — Я стану двадцатипроцентным богатеем.

— Ты станешь просто богатым человеком, — отмечает он, — вовсе не двадцатипроцентным.

— И ты тоже станешь богатым, но только вдвойне.

В ответ он всего лишь широко лыбится, корча сильную, знающую цену слову личность.

— Но почему бы тебе не продать девять штук, — продолжаю я, — и не оставить одну себе? У тебя будет куча денег и в придачу «зеленка», по которой ты можешь лететь, куда вздумается.

Но он только хохочет и говорит:

— Малыш-глупыш, мой милый, дорогой, любимый, дубоголовый, перенедоразвитый дружок. Стоит только такой швали, как я, предъявить копу «зеленку», как тот немедленно побежит к властям, потому что точно будет знать: здесь что-то неладно. Таким, как я, «зеленки» не раздают.

— Но ты же будешь одеваться соответствующе, — пожимаю плечами я, — и вряд ли станешь посещать дешевые притоны.

— Я обычная, низкородная шваль, — объясняет он, — и как бы я ни оделся, все равно оденусь так, как обычно одевается шваль. И в каком бы классном отеле ни остановился, он мгновенно превратится в разгульный бордель, пока я из него не выеду.

— Швальство, — возражаю я, — это не наследственное. Гены и гонады здесь ни при чем. Если бы твой папочка был Крок, а мамочка — Якокка, вряд ли ты вырос бы швалью.

— Черта с два, — машет рукой он. — И тогда бы я вырос швалью, только швалью высокородной, в струю мамочке и папочке. Кому, ты думаешь, достанутся эти зеленые карты? Запомни, на улицах девственницами не торгуют.

Я замолк, но про себя подумал, что все-таки он не прав, уверен в этом и по сей день. Если за неделю кто-нибудь и способен превратиться из грязи в князи, так это Гастролер. Он мог принять любое обличье, ему все было подвластно, и это правда. Во всяком случае, почти все. Если бы ему действительно было подвластно ВСЕ, у этой истории был бы совсем другой конец. Но это не его вина. С таким же успехом вы можете выставить претензии свиньям, почему, мол, они не летают. Ведь это МОЙ мозг был вертикальным, а не его. Мне не следовало поворачиваться спиной к дурным предчувствиям, тогда бы мы не упустили эти зеленые карточки.

Как сейчас помню, я держал их собственными руками, там, в его комнатушке. Он веером разбросал их по кровати, все десять, а я собрал и любовался ими. Отмечая победу, он распрыгался до самого потолка, пару раз даже въехал в него башкой, да так, что доски ходуном заходили, а из щелей посыпался всякий мусор.

— Я светанул одну из них, одну-единственную, — орет он. — И знаешь, что он сказал? Миллион как с куста, вот что он сказал, ну а я ему — как насчет еще девяти таких же? Тогда он рассмеялся и говорит, чек, мол, заполни сам.

— Нам надо опробовать их, — беспокоюсь я.

— Мы не можем, — мотает головой он. — Только использовав, их можно проверить, а если ты воспользуешься карточкой, твои пальцы и лицо впечатаются в память на веки вечные, и никому мы ее уже не продадим.

— Тогда продай сначала одну. Хоть убедимся, что она чистая.

— Никакой розницы, только опт, — перебивает он. — Если я продам всего одну, они могут подумать, что, удерживая остальные, я набиваю цену, тогда со мной может произойти какой-нибудь несчастный случай, и я вообще лишусь своих малюток. Сегодня вечером я скину все десять и никогда в жизни на милю к зеленой карточке не подойду.

Вечером он отправляется на свиданку с этими милыми джентльменами из структуры, более известной как Организованная Преступность, а я лежу на его кровати, и мне снятся страшные сны. Никогда я так не боялся, как тем вечером. Потому что точно знал: произошло нечто непоправимое, ужасное, хотя по-прежнему не мог сказать, что именно, и никак не понимал, где ж мы облажались. Я все убеждал себя, ты, мол, просто паникуешь, тебе никогда и ни в чем не везло, вот ты и не веришь, что когда-нибудь станешь богатым и будешь как сыр в масле кататься. Я столько раз повторил себе это, что почти поверил, что поверил в это, но на самом-то деле ни капельки я не поверил, ни грамма, поэтому меня снова бросило в дрожь, и я разрыдался — тело у меня девятилетнего мальчишки, а в таком возрасте слезным железам только дай волю, никаких паролей не требуется. В общем, возвращается он поздно ночью и, видимо, думает, что я сплю, поэтому на цыпочках проскальзывает в комнату, стараясь не шуметь, но я-то слышу, что Гас разве что не пляшет от радости. Я сразу понимаю, что деньги он благополучно довез до банка, поэтому, стоит ему наклониться, чтобы проверить, действительно ли я сплю, я открываю глаза и говорю:

— Слушай, совсем забыл спросить, мне здесь деньжата понадобились, сотню тысяч не одолжишь?

Он хлопает меня по плечу, ржет, как дикий конь, танцует, орет что-то дурным голосом, а я, в свою очередь, пытаюсь подстроиться под него, честно пытаюсь, ведь я понимаю, что должен в небесах витать от счастья. В конце концов он успокаивается и говорит:

— Ты не веришь, я же вижу. Ты просто не можешь поверить.

Тогда у меня из глаз бурным потоком льются слезы, а он обнимает меня — точь-в-точь папочка из семейной мелодрамки — и, ероша мне волосы, приговаривает:

— Теперь точно женюсь, с кем угодно спорь, может, даже на самой Маме Лошади. Мы тебя усыновим и миленькой семейкой поселимся в Саммерфилде, по выходным будем подстригать настоящие лужайки.

— Да вы мне чуть ли не в дети годитесь, что ты, что Мама Лошадь, — пытаюсь возражать я, а он заливается себе. Ржет и обнимает меня, пока я не делаю вид, будто мне полегчало. Сегодня ты домой не поедешь, заявляет тогда он, но мне надо ехать домой, ведь я знаю: чуть что — снова пущу слезу, со страха или от чего еще, а мне хочется, чтобы он продолжал думать, будто исцелил меня целиком и полностью.

— Да нет, покорно благодарю, — отвечаю, а он снова ржет.

— Оставайся, Липун, и рыдай себе, сколько влезет, только домой сегодня не езди. Мне что-то не хочется в такую счастливую ночь оставаться одному, думаю, и ты не в восторге от подобной перспективы.

Поэтому я спал рядом с ним, на его кровати, словно брат, а он пинал меня, щипал, подначивал и рассказывал всякие грязные истории про своих шлюх — эта ночь была лучшей в моей жизни, я провел ее рядом с настоящим другом. Я понимаю, вы мне не верите, знаю, что за грязные мыслишки копошатся у вас в головах, только можете хихикать себе в ладошку, но ни одна дырка той ночью не пострадала, потому что ничего подобного нам друг от друга не надо было, просто Гастролер был счастлив и не хотел, чтобы я грустил.

Наконец он заснул, а я лежал и думал. Мне вдруг страшно захотелось узнать, кому же он продал эти карточки, чтобы позвонить и предупредить: «Ни в коем случае не используйте «зеленки», потому что за ними хвост. Я не знаю, каким образом, не знаю, с чего вдруг, но власти вышли на это дело, в этом я уверен на все сто, так что, если вы воспользуетесь карточками, все, кранты, вы засветились». Но даже если бы я знал номер, даже если бы позвонил, неужели мне поверили бы? Они ведь тоже люди умные. Переговоры заняли бы целую неделю, а все почему? Потому что они сунули своей «шестерке» карточку и выпустили в свет, чтобы проверить, не кружат ли вокруг посторонние. Все оказалось чисто, как говорится, чистее не бывает. И только после этого они скинули карточки семерым внушительным боссам, а оставшиеся две «зеленки» припасли на черный день. Даже Организованная Преступность, Всевидящее Око, избавлялась от карточек точно так же, как мы.

Мне почему-то кажется, что в уме Гастролера тоже шли кое-какие вертикальные процессы. Голову даю на отсечение, он тоже чувствовал: что-то здесь не то. Поэтому и продолжал контакты со своим внутренним агентом, ведь, как и мне, ему не верилось, что никто ничего не заметил. Поэтому из своей доли он ни цента не потратил. Мы сидели в его домишке и жрали прежнюю дрянь, деньги на которую он добывал, пошустрив за день. Я также подрабатывал, стирая кое-какие записи, и каждый раз, принимаясь за еду, он то и дело повторял: «Да уж, еда у богатых — дай Боже!» А может быть, вовсе и не был Гас вертикальным, может быть, он думал, вдруг я прав, думая, что где-то мы ошиблись. Одним словом, что бы он себе ни думал, дела шли все хуже и хуже, пока однажды утром, отправившись на стрелку с агентом, мы не обнаружили, что наш человек уже смотал удочки.

Исчез, как не было. Смылся-растворился. Квартира его сдавалась, мебель вся до щепочки была вывезена. Звонок в Кодирование, и нам сообщили, что он ушел в отпуск — читай, его взяли, и вовсе он не переехал на новое место жительства, приобретенное на неизвестно откуда взявшееся целое состояние. Мы столбами стояли посреди пустой квартиры, в замызганной опустелой хате, которая была в десятки раз лучше той лачуги, где ютились мы, и вот тогда Гас поворачивается ко мне и тихонько так говорит:

— Что случилось? Где я промахнулся? Я-то думал, я как этот Хант, думал, ошибки быть не может, во всяком случае, не здесь и не сейчас.

И тогда до меня наконец дошло. Именно в ту самую секунду, а не неделей раньше, когда все можно было переиграть. В той квартире я понял, что произошло, понял, что сотворил Хант. За всю свою жизнь Джесс Хант не допустил ни ЕДИНОГО промаха. Он был самым настоящим параноиком, ведь он наклеил волоски на каждый из ящиков стола, чтобы приходящий нянь что-нибудь случаем не спер. Не было такого, чтобы он СЛУЧАЙНО ввел неправильный пароль, всякий раз он делал это НАМЕРЕННО.

— Он перестраховался, — сообщаю я Гасу. — Он настолько осторожен и осмотрителен, что сначала нарочно вводит неправильный пароль и только потом скармливает машине правильное слово, прикладывая второй палец.

— Ну и что с того? Один раз он вошел в систему с первой попытки!

Это он заявляет потому, что не настолько близко знаком с компьютерами, как я. Я же знаю их как облупленных, ведь моя голова хоть и наполовину, но тоже забита всякой проводкой.

— Система следует заложенному образцу, вот что. Джесс X. настолько точен, что ни разу не допускал ошибки, поэтому, стоило нам угодить в сеть с первой попытки, как врубился сигнал тревоги. Это я виноват, Гас. Я же знал, что это сумасшедший параноик, я знал, что что-то случилось, но только сейчас понял, в чем дело. Я должен был догадаться, когда считывал пароль, я должен был догадаться, ты прости, зря ты связался со мной, прости меня, послушайся ты совета, когда я предупреждал тебя, все было бы иначе, я должен был догадаться, прости, прости.

Я действительно не хотел, я не желал Гасу никакого зла. Что я натворил! Мне надо было всего лишь чуть-чуть пошевелить мозгами, ведь все это лежало на самой поверхности моей треклятой стеклянной башки, но нет, я задумался об этом только тогда, когда было уже слишком поздно. Хотя, может быть, я и не хотел думать об этом, может быть, я и в самом деле внушил себе, что ошибаюсь, в общем, как бы то ни было, время вспять не повернуть, я сделал то, что сделал, а значит, не быть мне Римским Папой, восседающим на троне, — этим я хочу сказать, что самого себя не перехитришь.

Гас сразу отзвонился джентльменам из Органической Преступности, чтобы предупредить, но прежде я успел подключиться к наисвежайшим библиотечным новостям, прошелестел их и понял, что поздно, дело сделано, ибо все семеро боссов, и главный мастер-костоломастер в том числе, уже увидели небо в клеточку и друзей в полосочку. Обвинение — подделка карточек.

Естественно, на другом конце телефона финтить не стали, а высказались напрямоту.

— Нам конец, — бледнеет Гастролер.

— Подождем немного, может, остынут? — предлагаю я.

— Такие никогда не остынут, — цедит он. — Черта с два, они никогда не простят нам этого, даже узнав всю правду. Ты только полюбуйся, что за имена стоят на карточках, похоже, они были розданы самым крупным парням по всей стране, шишкам, которые легко покупают президентов маленьких государств, сдирают откупные с таких восьминогов, как «Шелл» и «Ай-Ти-Ти», а убив кого-нибудь, что случается чуть ли не каждый день, уходят чистенькими. Но сейчас они сидят за решеткой, главари всей организации, поэтому вряд ли их растрогают наши оправдания. Ихнему самолюбию был нанесен внушительный удар, и единственный способ высвободить накопившуюся злость — это отыграться на ком-либо еще. То есть на нас. И они отыграются, надежно отыграются, долго-долго будут отыгрываться.

Никогда не видел Гаса настолько сдрейфившим. Поэтому-то мы и заявились к властям, пришли, так сказать, с повинной. Стучать мы не собирались, нам всего-то нужен был план защиты свидетелей, это было единственной нашей надеждой. Мы сказали, что подпишемся под чем угодно и отсидим положенное, лишь бы они изменили нашу внешность и поместили куда-нибудь в тихое местечко, где мы могли бы честно отработать вину перед обществом и, сами понимаете, выйти на свободу целыми и невредимыми. Вот и все, что нам было нужно.

Но федералы, они расхохотались нам прямо в лицо. Они, видите ли, уже зацапали нашего человека и пообещали ему полную непричастность, если он подпишется под протоколом.

— Не нужны вы нам, — заливаются они, — и плевать нам, сядете вы или нет. Мы выловили рыбку покрупнее.

— Если вы отпустите нас, — говорит тогда Гас, — все подумают, что мы их специально вломили.

— Ой, не смеши, — щебечут власти. — Чтобы мы работали с такими уличными поцами, как вы? Мы еще не настолько опустились.

— Эти карточки они приобрели у нас, — настаивает Гас. — Если уж они сочли нас достойными внимания, то уж всяко мы достойны внимания каких-то легавых.

— Ушам своим не верю, — поворачивается один из копов к своему двойнику, тоже копу, только рангом пониже. — Эта шпана умоляет нас посадить их за решетку. Так вот, шутники, слушайте сюды, а что, если мы не хотим, чтобы деньги налогоплательщиков шли на обеспечение такой рвани, как вы? Кроме того, что мы можем сделать? Ну, навесим срок, вот и все, зато там, на улицах, эти ребята вам не только срок навесят, да еще и от себя прибавят, и это не будет стоить нам ни цента.

Что нам оставалось делать? Гастролер аж покачнулся, словно залпом всосал шесть пинт лучшего виски — так он побелел. А когда мы побрели по коридорам прочь, он и говорит:

— Вот так, добро пожаловать, леди Смерть.

А я в ответ ему:

— Брось, Гас, ты говоришь так, точно тебе уже засунули в пасть ствол и начинают потихоньку выколупывать глаза. Легкие наши работают, ноги у нас есть, давай же УБИРАТЬСЯ отсюда.

— Убираться! — восклицает он. — И куда ты уберешься из Гринсборо, голова компьютерная, в леса пойдешь?

— А хотя бы и в леса, — пожимаю плечами я. — Я могу считать всю необходимую информацию на предмет «как выжить в лесах». Вокруг уйма незанятой земли. А как ты думаешь, откуда еще берется марихуана?

— Я городской, — говорит он. — Я вырос в городе. — К этому моменту мы уже вышли из здания. Гас, остановившись на ступеньках лестницы, озирал окрестности. — В городе у меня хоть какой-то шанс да есть, я город знаю, как свои пять пальцев.

— Может, живи ты в Нью-Йорке или Далласе, ты бы и сумел схорониться, — убеждаю я, — но Гринсборо слишком мал, здесь даже полумиллиона жителей не наберется, здесь не спрячешься.

— М-да, ты прав, — наконец соглашается он и по-прежнему оглядывается по сторонам. — Только теперь это не твое дело, Липун. Ты здесь ни при чем, виноват я один.

— Виноват я, и никто другой, — заявляю я, — и я не брошу тебя. Я им все выложу.

— Думаешь, они станут тебя слушать? — удивляется он.

— Пускай меня обширяют правдоделом, эта штука выворачивает человека наизнанку. Они увидят, что я говорю чистую правду.

— Мы оба ни в чем не виноваты, — отрубает он. — Да и клал я с прибором на то, чья здесь вина. Только ты сейчас чист, но стоит тебе связаться со мной, как ты мигом извозюкаешься. Я не хочу, чтобы ты путался под ногами, да и я тебе не больно-то теперь нужен. Все, конец работе. Мы распрощались. Вали отсюда.

Но так поступить я не мог. Как он когда-то не смог гастролировать со своим выводком сучек. Я не мог сбежать и оставить его пожинать плоды моих ошибок.

— Они знают, что я был у тебя Парольщиком, — говорю я. — Они все равно разыщут меня.

— Может, не сразу, Липун, потом. А ты тем временем переведи свои двадцать процентов в магазинчик «Личико Бобби Джо» и заляг на дно, ты ничего не должен, они поищут-поищут да успокоятся. О тебе быстро позабудут.

Прав, конечно, но мне плевать.

— Я участвовал в доле, мне было положено двадцать процентов, — сопротивляюсь я. — Теперь же я настаиваю на пятидесяти процентах расплаты.

Вдруг он замечает то, что так долго искал.

— Вон они, Липун, те шавки, которых послали по мою душу. Вон, видишь, в том «мерсе»?

Я оглядываюсь по сторонам, но кругом снуют сплошные электрокаталки, и никакого «мерса» я не вижу. Вдруг мне на плечо опускается его рука, он хватает меня за шкирку и швыряет со ступенек прямо в кусты — к тому времени, как я выбрался из зарослей, Гас бесследно испарился. Примерно с минуту я разорялся по поводу царапин, приобретенных в колючках, пока, в конце концов, до меня не дошло, что он просто-напросто избавился от моей персоны, чтобы меня случаем не пристрелили, не посадили на перо или не подвесили — уж не знаю, что они там придумают в целях рассчитаться с ним сполна.

Словом, мне больше ничего не угрожало, дошло до вас? Я мог спокойно отправляться на все четыре стороны, уматывать из города куда подальше. Мне даже не нужно было переводить деньги обратно. Стоило только выбраться из страны, а там уж я бы забился в такой угол, в который даже Охренизованная Преступность никогда не сунулась бы.

Я серьезно подумал над этим. Ночь я провел в раскидном шалаше Мамы Лошади, потому что знал на сто процентов, что за моим домом установлен надзор. Всю ночь я перебирал в уме страны, куда «поехать учиться». К примеру, я мог свалить в Австралию. В Новую Зеландию. Или даже куда подальше — языки для меня не проблема, ведь себе в голову я мог загрузить целый словарь.

Настало утро, а я так ни на что и не решился. Мама Лошадь не стала расспрашивать меня, но видно было, как она беспокоится, а я только и смог, что пробормотать:

— Он спихнул меня в кусты, и теперь я не знаю, где он.

Она молча кивает в ответ и идет греметь кастрюлями, готовить завтрак. Руки ее дрожат, так она расстроена. Потому что знает — против Органической Преступности у Гастролера ничего нет.

— Извини, — давлюсь я.

— А что было делать? — горюет она. — Когда ты потребуешься, они тебя из-под земли достанут. А раз федералы отказали вам в новой внешности, вам некуда было деваться.

— Но вдруг они возьмут и отпустят его? — неустанно надеюсь я.

Она громко смеется:

— Слухами о вашей комбинации бурлят все улочки. Новости об арестах передаются по всем каналам, сейчас каждая собака знает, что Гаса ищут большие парни. Плакаты с надписью «Разыскивается» разве что на столбах не развешены.

— Но вдруг они поймут, что он не виноват? — продолжаю самообольщаться я. — Ведь это была чистая случайность! Ошибка!

Тогда Мама Лошадь косится на меня — мало кто может сказать, когда она косится, а когда нет, но я сразу вижу — и говорит:

— Только один-единственный мальчик может заставить их поверить в эту историю.

— Ну да, знаю, — киваю я.

— И если этот мальчик придет к ним и скажет: «Не трогайте моего друга Гастролера, он ни в чем не виновен…»

— По-моему, нет на свете человека, который бы искренне верил, что жизнь — сплошная манна небесная, — подвожу итог я. — Да и вообще, что такого они могут сотворить, чего бы я не испытал еще в раннем детстве?

После этих слов она подходит ко мне, кладет руку на голову и держит так — просто держит — несколько минут, и я твердо знаю, что мне надо делать.

Так я и поступил. Направился прямиком к Толстому Джеку и сказал, что мне надо бы пообщаться с Минтом Младшеньким насчет Гастролера. Не прошло и тридцати секунд, как меня выволокли в проулок, затолкали в машину, прижали мордой к полу, чтобы я не видел маршрута, и куда-то порулили. Эти идиоты даже не подозревали, что такой вертикальный мозг, как мой, запросто может сосчитать число оборотов колес и точный градус каждого поворота. По приезде на место я мог бы выдать целую карту нашей поездки. Но если б они знали об этом, дорога домой была бы закрыта мне навсегда, а так как присутствовала немалая вероятность моей встречи с правдоделом, я предпочел начисто затереть память. И правильно сделал — ибо это был первый вопрос, который мне задали.

Они вкатили мне взрослую дозу, огромный такой шприц был, поэтому я сразу обрисовал им историю своей многострадальной жизни и, положив руку на сердце, высказал свое мнение об их делишках, обо всем и вся, так что беседа растянулась на долгие часы, мне даже показалось, что прошла целая вечность с момента начала разговора. Но в конце концов они поняли, все-таки врубились, что Гастролер не врал; когда же все закончилось и я несколько оклемался, чтобы совладать с языком, я начал просить их, умолять не убивать Гастролера. Не трогать его. Он вернет деньги, я тоже верну все до цента, лишь бы они простили нас.

— О’кей, — кивает парень.

Я сначала даже не въехал.

— Да нет, можешь мне поверить, мы действительно отпустим его.

— Так он у вас?

— Мы взяли его незадолго до того, как заявился ты. Это не составило труда.

— И вы не убили его?

— Убили? Сначала нам нужно было вернуть денежки взад, как ты считаешь, поэтому до утра его не трогали, а потом объявился ты, и твоя повестушка заставила нас сменить гнев на милость, честно-честно, мы чуть не разрыдались от жалости к этому бедолаге.

Несколько секунд я и в самом деле верил, что все обернется к лучшему. Но, заметив взгляды, которыми они обменивались, проанализировав жесты, я все понял — ответ зародился где-то внутри меня, точно так же, как обычно формируется нужный пароль.

Они ввели Гастролера и с торжественным видом вручили мне какой-то талмуд. Гастролер вел себя очень тихо, был каким-то окостенелым и, такое впечатление, словно не узнал меня. Я даже не опустил глаз, чтобы взглянуть на книгу, я и так знал, что это такое. Они выскоблили его мозг и начинили электроникой. Он стал почти как я, только его завели далеко за черту, очень, очень далеко, внутри головы уже не осталось Гастролера, там теперь содержались только липа, микрочипы да трубки. Книгой был «Справочник пользователя», инструкции, как пользоваться механизмом и контролировать его, прилагались. Я посмотрел на куклу перед собой и увидел прежнего Гастролера, то же лицо, те же волосы — все то же самое. Но когда он двигался или говорил, было видно, что он мертв, что теперь внутри тела Гастролера поселился кто-то другой. И вот я спрашиваю их:

— Почему? Почему вы просто не убили его, раз все равно задумали рассчитаться?

— Здесь убить было мало, — усмехается парень. — Всему Гринсборо известно, что произошло, вся страна в курсе, весь мир над нами гогочет. Даже если причиной этому явилась обыкновенная ошибка, мы не могли спустить ее с рук. Ты только не обижайся, Липун. Он ведь ЖИВ. Жив и ты. И если вы пообещаете соблюдать некие простенькие правила, то проживете еще долго. Так как он теперь «за чертой», ему требуется владелец, и этим владельцем будешь ты. Ты можешь пользоваться им, как твоя душенька пожелает — можешь сделать из него хранилище информации, трахай его, разговаривай с ним, но помни: он навсегда останется с тобой. Каждый день вы будете гулять по улицам Гринсборо, а мы будем возить сюда людей, показывать вас и объяснять, что бывает с мальчиками, которые оступились по жизни. Свою долю можешь оставить себе на чаевые, теперь, если не хочешь, можешь не работать. Видишь, Липун, как мы тебя любим? Но если твой товарищ вдруг покинет город или однажды не выйдет на улицу — стоит ему один-единственный раз не проявить свою морду, — и ты крепко пожалеешь. Последние шесть часов жизни ты только и будешь делать, что жалеть об этом проступке. Ты нас понял?

Я понял. Я забрал его с собой. Я купил этот дом, эту одежду, так мы теперь и живем. Вот почему каждый божий день мы некоторое время гуляем по улицам. Я проштудировал справочник от корки до корки, и, по моим подсчетам, в теле осталось процентов десять прежнего Гастролера. Но суть-то в том, что Гастролеру уже не пробиться на поверхность, сам он не может ни говорить, ни двигаться, ничего подобного, он даже ничего не помнит, и сознательный умственный процесс для него недостижим. Однако я продолжаю надеяться, что, может быть, внутри того предмета, который когда-то служил ему головой, еще бродит Гас, может, он все еще способен сравнивать и отбирать информацию, поступающую в липу. Быть может, когда-нибудь он прочтет эту историю, узнает, что с ним случилось, и поймет, что я пытался спасти его.

Между тем перед вами моя последняя воля, вы читаете мое завещание. Видите ли, мы с Гасом давно ведем разработку делишек Организованной Преступности, а следовательно, в один прекрасный день я наберу достаточно данных, чтобы проникнуть внутрь системы и раздолбать ее. Раздолбать к чертям, лишить сволочей всего, поступить с ними так же, как они поступили с Гастролером. Беда в том, что кое-куда невозможно заглянуть, не наследив при этом. Липа липе рознь, как я люблю подмечать. Я пойму, что в действительности я вовсе не такой профи, каковым себя считал, когда кто-нибудь пожалует сюда и сунет мне в нос пыхающую огнем стальную штуковину. И вышибет мозги. Но эти слова останутся, я разослал свой рассказ по всей сети. Если спустя три дня в некоей программке я не введу определенную команду, вся правда вылезет наружу. Раз вы читаете это, значит, я уже на том свете.

Или, наоборот, это означает, что я расплатился с ними, и поэтому теперь мне все равно, узнает кто о нас или нет. Может быть, это есть моя лебединая песня, а может, победный клич. Вы об этом никогда не узнаете — или все-таки узнаете, а, дружище?

Так или иначе, вы будете заинтригованы. Я без ума от подобных штучек. Кем бы вы ни были, вы будете гадать, чем же закончилась вся история, будете вспоминать старика Липуна и Гастролера и будете голову ломать, отольются ли зубаткам невыплаканные слезы Гаса, которому вскрыли череп и которого превратили в движимую собственность.

И вместе с тем я должен заботиться об этой человеко-машине. Десять процентов — вот и все, что осталось в нем от человека, но настоящего меня осталось сорок. Если сложить нас вместе, из нас получится только половинка нормального «хомо сапиенса». Однако с этой половинкой стоит считаться. Эта половинка все еще хочет и может. Липа во мне и липа в нем — всего лишь электроника да трубки. Информация, лишенная чувств. Быстродейственная дребедень. Хотя несколько желаний у меня все-таки осталось, мало — но осталось. Может, и Гастролер чего-то пытается желать, пытается. И мы добьемся всего, чего хотим. Мы свое возьмем. До последнего байта. До последней крошки. Уж поверьте мне.

Из лучших побуждений

Хирама Клауэрда удивило, что здесь нет очереди, и он не стал скрывать своего удивления.

— У вас даже нет очереди! — громко сказал он остролицему человеку, восседающему за перегородкой. — Странно!

— Ничего странного, сэр. Наше бюро претензий гордится тем, что к нам поступает очень мало жалоб. — Остролицый слегка улыбнулся, и Хирама передернуло от его самодовольства. — Итак, что с вашим телевизором?

— Он показывает только мыльные оперы и идиотские рыцарские сериалы.

— Это зависит от программы телевизора и не относится к неисправностям, сэр.

— Нет, относится. Мне никак не удается выключить этот чертов ящик!

— Не будете ли вы так любезны назвать ваше имя и код безопасности?

— Хирам Клауэрд. AFD-XX-158OO-NH3.

— Ваш адрес?

— ARF-487-U7b.

— Я вижу, вы живете один, сэр. Ничего удивительного, что вы не можете выключить телевизор.

— Выходит, если я холостяк, он должен работать круглые сутки?

— Согласно научным исследованиям, санкционированным Конгрессом, которые проводились с 1989 по 1991 год, всем одиноким гражданам требуется постоянное общение с телевизором.

— Но мне нравится жить одному. К тому же я люблю тишину!

— Сэр, мы не вправе нарушить закон, принятый Конгрессом.

— Послушайте, есть у вас тут кто-нибудь, кто еще не разучился понимать человеческий язык?

На мгновение лицо остролицего побагровело, глаза его полыхнули. Однако он быстро овладел собой и ответил ровно и бесстрастно:

— Если претензия принимает оскорбительный или угрожающий характер, мы немедленно ставим в известность сектор А-6.

— Это ваши силы быстрого реагирования?

— Сектор А-6 вон за той дверью.

Остролицый ткнул пальцем в сторону стеклянной двери в дальнем конце приемной.

За этой дверью Хирам обнаружил довольно уютный кабинет, где повсюду стояли безделушки, создавая почти домашнюю обстановку. За письменным столом сидел человек со столь безупречно арийским лицом, что оно вызвало бы жгучую зависть у Гитлера.

— Здравствуйте, — тепло поздоровался Ариец.

— Привет, — буркнул Хирам.

— Прошу, располагайтесь.

Хирам шлепнулся на один из стульев возле стола. Учтивое приветствие и радушный голос хозяина кабинета только еще больше его рассердили. Они что, решили его одурачить, внушив, будто никто на него не давит и никто ничего ему не навязывает?

— Итак, вас не устраивает содержание ваших телевизионных программ, — сказал Ариец.

— Вы хотите сказать, ваших программ, — язвительно поправил Хирам. — С чего вы взяли, что они мои? Не знаю, почему «Белл Телевижн» считает, будто имеет право навязывать мне круглосуточную развлекаловку. Я сыт всем этим даже не по горло — по уши. Не скажу, чтобы раньше было лучше, но раньше был хоть какой-то выбор. Куда он исчез — понятия не имею, но вот уже два месяца мне показывают одни мыльные оперы и романтические рыцарские бредни.

— И вы заметили это только через два месяца?

— Я не очень часто обращаю внимание на ящик. Я люблю читать. Держу пари, если бы мне не приходилось жить на жалкое правительственное пособие, я бы подыскал квартиру без телевизора, где смог бы наслаждаться тишиной и покоем.

— К сожалению, не в моей власти улучшить ваше финансовое положение. А закон, как известно, есть закон.

— Закон? И это все, что вы можете сказать? Подобными перлами меня мог бы пичкать и тот клоун в приемной.

— Мистер Клауэрд, судя по вашей анкете, вам не нравятся мыльные оперы и рыцарские сериалы.

— Думаю, они не нравятся никому, у кого уровень развития интеллекта больше восьми, — ответил Хирам.

Ариец кивнул.

— Иными словами, вы считаете, что люди, любящие мыльные оперы и рыцарские сериалы, по уровню интеллектуального развития стоят ниже тех, кому они претят.

— Естественно. Если хотите знать, у меня степень магистра литературы!

Ариец, казалось, от души посочувствовал Хираму.

— Тогда неудивительно, что вас раздражают сентиментальные шоу. Я уверен, здесь произошла ошибка. Мы стараемся не допускать ошибок, но сотрудники нашего штата — всего лишь люди. Если не считать компьютеров, конечно.

То была шутка, но Хирам не засмеялся. Ариец продолжал болтать обо всяких пустяках, в то же время глядя на монитор. Хирам сидел по другую сторону стола и не знал, что именно сейчас отображается на мониторе.

— Вы, наверное, знаете, что мы являемся единственной телевизионной компанией в городе. Именно поэтому…

— Именно поэтому действуете из лучших побуждений. Так?

— Так. Должно быть, вы слышали нашу рекламу.

— Меня ею постоянно потчуют.

— Так. А теперь давайте-ка познакомимся с вами получше… Хирам Клауэрд. Степень магистра вы получили в университете штата Небраска, и было это в 1981 году. Ваша специализация — английская литература двадцатого столетия. Дополнительная специализация — русская литература. Диссертация была посвящена влиянию Достоевского на англоязычных писателей… Надо же, вы были почти круглым отличником. Вас характеризовали как хорошего специалиста, но человека замкнутого и высокомерного.

— И что вы еще обо мне знаете?

— Это просто обычные сведения, которые мы собираем о каждом из клиентов. Но в данном случае имеется одна небольшая сложность.

Хирам думал, что Ариец сейчас уточнит — какая именно сложность, но вместо этого хозяин кабинета нажал на какую-то кнопку, откинулся на спинку стула и уставился на Хирама. Взгляд Арийца излучал теплоту, был добрым и заботливым. Хираму стало не по себе.

— Мистер Клауэрд, вы…

— Что я?

— Вы, оказывается, безработный.

— Не по своей воле.

— Немногие становятся безработными по своей воле, мистер Клауэрд. Но дело не в этом. У вас не только нет работы. У вас нет ни семьи, ни друзей.

— И это вы называете «обычными сведениями»? А что, «Рисовые хрустяшки» покупают лишь те, у кого полно друзей?

— Как раз наоборот: «Рисовые хрустяшки» предпочитают одинокие люди. Нам нужно знать, какие именно слои населения наиболее восприимчивы к той или иной рекламе, тогда мы сможем эффективнее распределять программы.

Хирам действительно почти каждое утро завтракал «Рисовыми хрустяшками». Он тут же дал себе слово перейти на что-нибудь другое. Например, на «Квакерские хлебцы». Уж их-то наверняка едят более коммуникабельные люди.

— Скажите, мистер Клауэрд, вы понимаете важность «Положения о распределении телепрограмм», которое было принято в 1985 году?

— Понимаю.

— Верховный суд счел недопустимым, чтобы все телепрограммы ориентировались на большую часть населения. Это было бы пренебрежением к запросам меньшинств. Поэтому правительство поручило компании «Белл Телевижн» подготовить и осуществить распределение программ таким образом, чтобы каждый гражданин получил возможность смотреть именно те программы, которые наилучшим образом соответствуют его запросам.

— Это общеизвестно.

— И все же я вынужден повторить эти общеизвестные истины, мистер Клауэрд. Я хочу, чтобы вы осознали, почему мы не можем показывать вам другие телепрограммы.

Хирам вцепился в сиденье.

— Я и без того знаю, что придурки вроде вас не пойдут ни на какие перемены.

— Мистер Клауэрд, придурки вроде нас были бы рады изменить существующее положение вещей, но правительство держит нас под строгим контролем, требуя обеспечить каждого американского гражданина наиболее подходящими для него телепрограммами. А теперь я продолжу рассказ об основах нашего телевещания.

— Если не возражаете, я лучше пойду домой.

— Мистер Клауэрд, нас обязывают готовить программы для социальных меньшинств, численность которых составляет всего десять тысяч человек. Но не меньше! А вы задумывались, каких колоссальных денег это стоит? Одна минута эфирного времени программы, рассчитанной на десять тысяч человек, стоит куда дороже, чем одна минута программы, которую смотрят тридцать или сорок миллионов. А вы принадлежите к социальной группе, численность которой даже меньше десяти тысяч.

— И я должен этим гордиться?

— Более того, «Положение о защите прав потребителей в сфере телевещания», принятое в 1989 году, и разработанные Агентством дифференцированного телевещания правила ставят очень жесткие рамки, мистер Клауэрд. Мы не имеем права показывать вам программы со сценами откровенной жестокости и насилия.

— Это еще почему?

— Потому что у вас есть склонность к враждебности, которая может усилиться при просмотре таких программ. Точно так же мы не имеем права показывать вам фильмы, где есть сексуальные сцены.

Клауэрд густо покраснел.

— Мистер Клауэрд, у вас полностью отсутствуют сексуальные контакты. Вы понимаете, как вам опасно смотреть передачи, изобилующие эротикой? Вы ведь даже не занимаетесь онанизмом. Представляете, какая взрывоопасная смесь из враждебности и неудовлетворенных сексуальных желаний может скопиться у вас в душе?

Клауэрд вскочил. Всему есть предел! С него хватит! Он направился к двери.

— Мистер Клауэрд, простите. — Ариец поспешил следом. — Вы сердитесь на меня так, словно я сам принимаю подобные решения. А почему бы вам не спросить, на каком основании они принимаются?

Хирам, который хотел уже повернуть дверную ручку и выйти, остановился. Ариец прав. Вместо того чтобы просто ненавидеть, лучше знать, за что ты ненавидишь.

— Послушайте, откуда эти телевизионные короли и пешки знают, чем я занимаюсь дома? Или чем не занимаюсь?

— Разумеется, мы не знаем подробностей. Но нам известны общие тенденции в поведении таких, как вы. Мы не первый год изучаем людей. Те, кто склонны к покупке определенных товаров и определенному образу жизни, имеют определенные модели поведения, это давно известно. К сожалению, мистер Клауэрд, у вас сильная склонность к разрушению. Сперва вы подавляете свои эмоции, отрицая, что вас что-то задевает, такова ваша первичная реакция на стресс. Но затем из-за какого-нибудь пустяка разрушительный вихрь вырывается наружу.

— Что означает эта ученая тарабарщина, которую вы на меня обрушили?

— А вот что: сперва вы себе лжете, а когда лгать становится невмоготу, ваша агрессия выплескивается совершенно бесконтрольно.

Лицо Клауэрда залилось яркой краской.

«Должно быть, я стал похож на перезрелый помидор, — подумал он и заставил себя успокоиться. — В конце концов, что я так волнуюсь? Я — не подопытный кролик для подтверждения их теорий. Плевать мне на их научные тесты!»

— Неужели не существует фильмов, которые я мог бы смотреть, кроме тех, которые вы мне сейчас показываете?

— К моему великому сожалению, нет.

— Но не во всех же фильмах присутствует насилие или секс.

Ариец улыбнулся так, словно утешал капризного ребенка.

— Фильмы, где этого нет, будут вам неинтересны.

— Тогда выключите этот проклятый ящик совсем и дайте мне возможность читать!

— Мы не можем этого сделать.

— Не можете выключить телевизор?

— Именно.

— Меня уже тошнит от Сары Уинн и ее идиотских любовных интриг.

— Неужели вы не находите Сару Уинн привлекательной? — вкрадчиво спросил Ариец.

Хирам застыл. Вчера ночью Сара Уинн приснилась ему, но он не сказал об этом Арийцу. Он не испытывал к ней никакого влечения.

— Неужели она вам не нравится? — не унимался Ариец.

— Кто «она»?

— Сара Уинн?

— Да при чем тут Сара Уинн? Я бы не отказался посмотреть какие-нибудь документальные программы.

— Мистер Клауэрд, если бы мы показывали вам выпуски новостей, ваша враждебность расцвела бы пышным цветом. Вы и сами это знаете.

— Уолтера Кронкайта[168] уже нет в живых. Возможно, теперь мне больше понравятся новости и аналитические обзоры.

— Мистер Клауэрд, признайтесь — вас совершенно не трогает то, что происходит в мире. Так?

— Так.

— А теперь посмотрите, что получается. Ни одна из доступных вам программ вас не устраивает. Девяносто процентов того, что мы показываем по другим сетям, крайне для вас опасно. А вообще выключить ваш телевизор мы не можем из-за «Закона об одиноких гражданах». Вы понимаете всю сложность нашего положения?

— А вы понимаете всю сложность моего?

— Конечно, мистер Клауэрд. Я искренне вам сочувствую и потому хочу дать совет. Заведите себе друзей, и мы выключим ваш телевизор.

На этом разговор закончился.

Целых два дня Хирам обдумывал предложение Арийца. И все это время Сара Уинн оплакивала мужа, с которым успела прожить всего-то ничего. Ее раскрасавец погиб в автомобильной катастрофе на каком-то Уилтширском бульваре. Но не успел остыть его хладный труп, как к Саре начали подгребать прежние ухажеры и соблазнители. Они предлагали ей помощь и, конечно же, любовь.

— Ну неужели ты не можешь хоть немного на меня положиться? — вопрошал смазливый богатый Тедди.

— Я не люблю полагаться на других людей, — отвечала добродетельная Сара.

— Ты же полагалась на Джорджа!

Джорджем звали ее благоверного, загнувшегося в машине.

— Знаю, — говорила Сара и умолкала, давая волю слезам.

Надо признать, она мастерски умела распускать сопли. Слушая рыдания Сары, Хирам Клауэрд перевернул очередную страницу «Братьев Карамазовых».

— Тебе нужны друзья, — настаивал Тедди.

— Ох, Тедди, я знаю, — всхлипывала Сара. — Ты будешь моим другом?

— Кто пишет такие бредовые сценарии? — не выдержал Хирам.

Может, Ариец действительно прав? Ему стоит завести друзей. Пусть это будет непросто, но тогда он избавится от гнусного ящика.

Хирам поднялся и вышел в коридор своего большого многоквартирного дома. На стене белело несколько листков с объявлениями.

«Шахматный клуб. Ждем вас каждую среду с 5 до 9 вечера».

«Клуб «Неожиданная встреча»: каждый вечер с 7 часов».

«Хотите научиться вязать? Приходите в 6:30 и не забудьте спицы и пряжу».

«Игры на любой вкус в игровом зале (цокольный этаж)».

«Вам хочется просто поболтать? «Друзья семьи» ждут вас каждый вечер, с 7:30 до 10:30».

«Друзья семьи»? Хирам презрительно хмыкнул. Ему сразу вспомнилась его семья. Сентиментальная мамочка, вечно стенающая о том, как тяжела жизнь.

«Если бы у женщин было право выбора, — любила повторять она, — ни одна из них не родилась бы женщиной».

Но Бог не дал им такого права. Больше того, Бог расставил им ловушки, называемые замужеством. Бедняжки дружно попадались в эти ловушки и за несколько минут наслаждения обрекали себя на пожизненную каторгу.

Потом мать заламывала руки и в который раз возглашала, что если бы не малютка Хирам, она давно бы ушла от этого изверга. Казалось бы, зачем Хираму такой отец? Но у матери и на это имелось объяснение. Если она уйдет, Хирам непременно вырастет точной копией папы, таким же неотесанным мужланом с громадным животом.

Такой была его семья. А что касается друзей… Какие друзья могли появиться в доме, где пьяный папаша частенько выдергивал из брюк ремень и принимался хлестать кого попало?

Хирам заколебался. Зачем куда-то идти, когда дома есть замечательные книги? «Принц и нищий», «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура», «Гордость и предубеждение».[169] Бесконечные миры в бесконечных мирах, полные учтивых, веселых и остроумных людей.

Но потом он вспомнил Сару Уинн… «Друзья семьи». Может, все-таки стоит попробовать?

Хирам спустился на лифте на восемнадцать этажей ниже, выйдя на «Этаже развлечений».

«Друзья семьи» занимали довольно просторное помещение; у одной стены продавали спиртное, у другой — прохладительные напитки. Хирам искренне удивился: он никак не ожидал, что словосочетание «прохладительные напитки» еще сохранилось в современном языке. Он подошел к стойке и попросил стакан кока-колы.

— Сколько чашек кофе вы сегодня выпили? — спросила продавщица.

— Три.

— Мне очень жаль, но я не могу подать вам напиток, содержащий кофеин. Позвольте предложить вам спрайт.

— Не позволю, — бросил Хирам сквозь зубы. — Ну до чего же нас оберегают. Не жизнь, а инкубатор.

— И я о том же, — сказала женщина, стоявшая рядом и державшая пластиковый стаканчик со спрайтом. — Нас берегут от одного, другого, десятого. А что толку? Люди как умирали, так и умирают.

— Я тоже так считаю. — Хирам выдавил улыбку.

В то же время он раздумывал, забавными или просто язвительными показались женщине его слова? Видимо, забавными, потому что она засмеялась.

— Знаете, вы просто сокровище, — сказала она. — Чем вы занимаетесь?

— Бывший профессор литературы в Принстоне.

— И как вам удается жить здесь, а работать там?

Наверное, она пропустила слово «бывший» мимо ушей.

Хирам пожал плечами.

— Я там больше не работаю. Как я уже сказал, я — бывший профессор. Когда ввели телевизионное обучение, мой рейтинг оказался слишком низким, меня сочли нетелегеничным.

— Такова участь многих, — задумчиво отозвалась женщина. Слушая Хирама, она улыбалась и сочувственно кивала. — До чего же я скучаю по старым добрым временам, когда люди с внешностью Дэвида Бринкли[170] спокойно вели выпуски новостей.

— Вы помните Бринкли? — оживился Хирам.

— Вообще-то нет, — продолжая улыбаться, призналась она. — Но мама часто о нем говорила.

Хирам оценивающе взглянул на женщину и понял, почему та не подошла для экрана — нос у нее был слегка курносый. Но у нее был приятный голос, очень миловидное лицо и красивая фигура.

Женщина прикоснулась к его бедру.

— Что ты делаешь этим вечером? — спросила она, переходя на «ты».

— Буду пытаться не смотреть телевизор, — поморщился Хирам.

— Серьезно? И что у тебя показывают?

— Сару Уинн.

— Так мы — родственные души! — радостно взвизгнула женщина. — У меня тоже Сара Уинн!

Хирам попытался улыбнуться.

— Может, поднимемся к тебе? — предложила женщина.

То был сигнал тревоги. Ее рука уже скользнула вверх…

И это предложение подняться к нему… Что за сим последует — догадаться нетрудно. Секс.

— Нет, — пробормотал Хирам.

— Почему?

Хирам вспомнил: единственный способ избавиться от телевизора — это доказать, что он больше не одинок. Налаживание сексуальной жизни (которую еще надо начать) — медленный, но верный путь к тому, чтобы заставить «Белл Телевижн» изменить свои идиотские представления о нем.

— Ладно, пошли, — согласился Хирам, и они покинули «Друзей семьи».

Очутившись в его квартире, женщина сразу сбросила туфли, сняла кофточку и уселась на старомодный диван перед телевизором.

— О, сколько у тебя книг, — восхищенно протянула она. — Так ты и в самом деле профессор?

— Да, — коротко ответил Хирам.

У него появилось смутное ощущение, что следующий шаг в их отношениях должен сделать он. Но Хирам совершенно не представлял — каким образом. Свою первую и единственную попытку вступить в интимные отношения он предпринял в тринадцатилетнем возрасте. Или ему тогда уже стукнуло четырнадцать? Девчонка, с которой он встречался, была на год или на два старше его и к таким вещам относилась легко и просто. Они отправились гулять, дошли до ручья (тогда еще существовали ручьи и места, где можно было гулять). Там она вдруг остановилась и расстегнула молнию на его брюках (надо же, тогда еще существовали такие застежки)… Они едва успели начать, как из него все вылилось. Она рассердилась, схватила его брюки и убежала. Девчонку звали Дайана. Хирам вернулся домой без штанов и без вразумительного объяснения, куда они подевались. Мать потом несколько лет вспоминала этот случай, всякий раз одаривая Хирама новой толикой женского презрения. Все мужчины одинаковы, как их ни воспитывай. Они всегда урвут свое, и какое им дело до «бедной опозоренной девочки»! Хирам быстро привык к этим тирадам и не обращал на них внимания. Материнские слова пролетали мимо, точно вагоны экспресса.

Но почему сейчас его трясет, почему ему вдруг сделалось жарко? Ему долго не давало покоя воспоминание о презрительном взгляде Дайаны. Наверное, все случилось из-за того, что…

Впрочем, какая теперь разница?

Хирам мысленно заявил себе, что не желает об этом думать.

— Ну, смелей, — подбодрила женщина.

— Как вас зовут? — спросил Хирам. Она глядела в потолок.

— Допустим, Агнесса. Ты когда-нибудь начнешь?

Хирам решил, что, наверное, теперь нужно снять с нее юбку. Агнесса следила, как он копается, потом попыталась ему помочь.

— Нет, — возразил Хирам.

— Что нет?

— Не трогайте меня.

— Я что-то не пойму тебя, котик. В чем дело? Ты импотент?

Хирам вовсе не был импотентом. Его просто не интересовали интимные отношения. Неужели это так трудно понять?

— Слушай, я — не психоаналитик и не собираюсь копаться в твоих ассоциациях или как это у них называется. Понял? Я могу и сверху, чтобы тебя подзавести. Обычное дело, не у тебя одного так бывает. Годится?

Что значит «обычное дело»? Хирам растерянно кивал, не осмеливаясь спросить, о чем это она.

— Черт тебя побери, котик, но ты явно с луны свалился и совершенно не понимаешь, что к чему. Ладно. Выкладывай двадцать баксов. Вполне божеская плата за десять минут нервотрепки. Согласен?

— У меня нет двадцатки, — сказал Хирам. Ее взгляд стал жестким.

— Вот так нарвалась! Мало того, что гомик, так еще и без гроша в кармане. Мой тебе совет, котик, — если в следующий раз захочешь снять девчонку, сначала обмозгуй, чем ты с нею займешься. Дошло?

Агнесса торопливо сунула ноги в туфли, накинула кофточку и ушла. Хирам вновь остался один на один с телевизором.

— Нет, Тедди, — умоляюще шептала Сара Уинн.

— Но ты мне нужна. Я просто места себе не нахожу, так ты мне нужна, — изливался Тедди.

— Прошло всего несколько дней. Подумай, как я могу лечь с другим мужчиной, если Джордж погиб всего неделю назад? Всего четыре дня назад мы с ним… Нет, Тедди, прошу тебя!

— Но когда? Сколько мне еще ждать? Я так тебя люблю!

Что за бредятина! — возмутился аналитический ум Хирама. А ведь авторам этой стряпни знакома история Пенелопы. Можно не сомневаться: еще немного, и ее Джордж, ее Одиссей, вернется. Окажется, что он каким-то чудом остался жив и вновь готов подарить Саре все радости законного брака. Ну, а пока надо позволить разгуляться ее соблазнителям, а заодно продать пятнадцать тысяч автомобилей, сто тысяч коробок женских гигиенических прокладок и четыреста тысяч упаковок восхитительных новых крекеров «Грызи-грызу».

Не все серые клетки Хирама занимались анализом, остальным было глубоко плевать и на анализ, и на Пенелопу. И именно эта часть сознания заставляла Хирама сплетать и расплетать пальцы. Он дрожал, сам не понимая почему; не понимая почему, рухнул на диван. Руки судорожно сжимали «Преступление и наказание», а глаза готовы были наполниться слезами, но не умели.

На экране Сара Уинн вовсю рыдала.

«Она плачет, когда нужно, и ревет столько, сколько требуется», — подумал Хирам.

Легкие и лживые слезы. Что ж, Пенелопа, давай, тки свое полотно.

Будильник прозвенел, когда Хирам уже не спал. Из телевизора доносилось нежное воркование: рекламировали мыло «Дав», содержащее ланолин.

«Какое завидное постоянство, — подумал Хирам. — Есть вещи, неподвластные времени».

Наверняка мыло «Дав» существовало и во времена Христа, и торговцы тащились на Голгофу, чтобы не упустить свою прибыль. Иисус истекал кровью на кресте, а они деловито торговали мылом «Дав», делающим кожу нежной и бархатистой.

Хирам встал, оделся, попробовал читать, но не смог. Тогда он начал вспоминать, почему вчера ему было так тошно, но не вспомнил. Оставив бесплодные попытки, Хирам отправился к Арийцу.

— Это опять вы, мистер Клауэрд? — удивился Ариец.

— Скажите, вы — психиатр? — спросил Хирам.

— С чего вы взяли, мистер Клауэрд? Я — работник сектора А-6 в представительстве «Белл Телевижн». Вас опять что-то беспокоит?

— Я больше не вынесу Сары Уинн, — признался Хирам.

— Потерпите еще немного. Мы сильно улучшили сценарий, и через пару недель вы ее просто не узнаете.

Вопреки самому себе, Хираму вдруг захотелось узнать, какие же грандиозные изменения произойдут в жизни Сары Уинн. Некая часть его разума (явно не аналитическая) даже обиделась: этот сверхчеловек с безупречным нордическим профилем на несколько недель вперед знал все перипетии жизни сентиментальной дурочки Сары. Хирам усилием воли подавил любопытство, устыдившись самого себя. Еще не хватало увлечься подобной пошлятиной!

— Помогите мне, — попросил Хирам.

— Чем же я могу вам помочь?

— Вы можете изменить мою жизнь. Можете убрать телевизор из моей квартиры.

— Ну зачем вы так, мистер Клауэрд? — отечески пожурил Ариец. — Это единственная вещь, которую государство предоставляет вам бесплатно. Разумеется, взамен вам приходится смотреть рекламу. Но вы не хуже меня знаете, что реклама — хорошее развлечение. Представьте себе, многие просят, чтобы рекламы показывали вдвое больше. Каждый день мы получаем тысячу заявок на последнюю рекламу «Макдональдса». Вы не представляете, как она нравится людям!

— И представлять не хочу. Я хочу читать и наслаждаться одиночеством.

— Ошибаетесь, мистер Клауэрд. Вы подспудно стремитесь избавиться от одиночества. Вам, как никому другому, нужен друг.

Хирам рассердился.

— Откуда вам знать, что мне нужно?

— Ваша реакция, мистер Клауэрд, является абсолютно типичной для той группы населения, к которой вы принадлежите. Эта группа вызывает у нас серьезную озабоченность. Бюджет не позволяет создать для нее специальную программу; таких, как вы, по всей стране не наберется и двух тысяч. Но дело даже не в деньгах. Мы и в самом деле не знаем, какие программы пришлись бы вам по вкусу.

— Я не отношусь ни к какой группе.

— Увы, вы настолько идеально вписываетесь в упомянутую группу, что вас можно назвать ее образцовым представителем. Вряд ли я ошибусь, сказав, что у вас была властная мать. Ваш отец был либо жестоким, либо пьяницей, или же сочетал оба этих качества. Вы ни с кем не завязывали долгой дружбы. И, простите, что я повторяюсь, у вас никогда не было сексуальной жизни.

— У меня есть сексуальная жизнь.

— Возможно, вы пытались ее наладить. Точнее, попытались вступить в интимные отношения с какой-нибудь проституткой, которая думала, что у вас изрядный опыт в подобных делах. Но поскольку это не так, вам стало стыдно, и у вас с ней ничего не получилось. Я прав?

— Да кто вы такой? — заорал Хирам. — Кто вам дал право надо мной издеваться?

— Успокойтесь, мистер Клауэрд. Вы почти угадали: я и в самом деле психоаналитик. Любой человек, с претензиями которого не в силах разобраться дежурный клерк, нуждается в помощи. В квалифицированной помощи. Я хочу вам помочь, мистер Клауэрд. Я — ваш друг.

Хирам вдруг осознал, как нелепы усилия Арийца, и даже перестал сердиться. Влиятельный человек с безупречным нордическим профилем хотел помочь маленькой букашке, именуемой Хирамом Клауэрдом.

Безработный профессор засмеялся.

— У вас сохранилось чувство юмора? Это — очень обнадеживающий признак! — сказал Ариец.

— Вы разговариваете как психиатр. А я-то думал, они стараются скрыть свою профессию.

— Общаясь с определенным типом людей — да. В основном когда говорят с параноиками, к которым вы не относитесь, и с шизоидами, к которым вы тоже не принадлежите.

— А к какому типу вы меня изволите отнести?

— Я уже сказал в прошлый раз — в вашем поведении присутствует отрицание и подавление эмоций. Крайне нездоровые тенденции. А ваши поступки, которые я назвал бы выплесками, еще более разрушительны. И в то же время вы обладаете очень незаурядным умом, способным к разнообразной созидательной деятельности. Лично мне очень обидно, что вы не преподаете.

— А мне еще обиднее, потому что я отличный специалист.

— Однако выборочный опрос ваших студентов показал, что главный упор в своих лекциях вы делали на знания, интересные и понятные лишь очень узкому кругу людей. Ваши занятия могли пользоваться успехом лишь у людей подобного же типа, но таких совсем немного. Вы не вписываетесь практически ни в одну из существующих категорий населения.

— И за это меня преследуют?

— Не надо разыгрывать параноика, — улыбнулся Ариец.

Хирам тоже улыбнулся. Похоже, Ариец подводит его к мысли о том, что он — чокнутый. Льюис Кэрролл, где вы, дружище? Как нам вас недостает!

— Если вы — психоаналитик, мне положено говорить с вами откровенно.

— Конечно, если хотите.

— Не хочу.

— А почему?

— Потому что вы — гнусный и поганый Ариец! Вот почему.

Ариец с нескрываемым интересом подался вперед.

— И вас это раздражает?

— Меня от этого тошнит.

— Тогда давайте попробуем разобраться, в чем причина подобных эмоций.

Заинтересованность Арийца выглядела настолько искренней и подкупающей, что Хирам сдался.

— Вы ведь наверняка не знаете, что случилось со мной во время войны.

— Простите, какой войны? Кажется, мы давно ни с кем не воюем.

— Я был тогда совсем маленьким и жил в Германии. Дело в том, что мои родители — вовсе не мои родители. Меня взяла к себе супружеская пара, работавшая в американском посольстве в Берлине. Это произошло в 1938 году, незадолго до начала Второй мировой войны. Мои настоящие родители были то ли немецкими евреями, то ли полуевреями. Теперь это уже не имеет значения. Мой настоящий отец был… впрочем, не стану докучать вам генеалогией. Так вот, когда мне было всего одиннадцать дней и меня еще не успели зарегистрировать, мой настоящий отец отнес меня в американское посольство и отдал своему другу Клауэрду. У жены Клауэрда только что случился выкидыш. Отец сказал Клауэрду: «Возьмите нашего ребенка». Тот очень удивился и спросил: «Почему вы его нам отдаете?» — «Потому что мы с женой разработали план ликвидации Гитлера. Мы не сомневаемся в успехе, но знаем, что нас самих ждет смерть». Так Клауэрд стал моим приемным отцом.

— Но, как известно, Гитлер остался жив, — осторожно заметил Ариец.

— Да. На следующий день Клауэрд узнал из газет, что мои родители погибли во время уличного «инцидента». Он навел справки и выяснил подробности. Когда мои родители отправились осуществлять свой тщательно разработанный план, они попались на глаза компании скучающих чернорубашечников. Или кто-то из добропорядочных обывателей указал на подозрительных евреев. Разумеется, эти головорезы и понятия не имели, что спасли жизнь своему фюреру. Они просто решили поразвлечься и затащили моих родителей в какой-то дом. Там эти «сверхчеловеки» принялись избивать мою мать. Они сорвали с нее одежду, зверски изнасиловали, а потом вспороли ей живот. Отец должен был на все это смотреть; чернорубашечники не позволяли ему отвернуться или закрыть глаза. Потом настал и его черед. На нем эти скоты испробовали новейшую модель пыточного орудия, называемого «яйцедавилкой». От чудовищной боли он откусил себе язык и захлебнулся собственной кровью… Теперь, надеюсь, вам понятно, почему я не люблю людей с безупречными нордическими профилями?

Хирам тяжело опустился на стул. Его глаза были полны слез. Значит, он все-таки способен плакать. Пусть не навзрыд, но он умеет плакать настоящими слезами. Это обнадеживало.

— Мистер Клауэрд, вы родились не в Германии, а в штате Миссури, — сказал Ариец. — И не в тридцать восьмом году, а в пятьдесят первом. У вас не было никаких приемных родителей.

Хирам улыбнулся.

— Зато какая история в духе фрейдистских фантазий! Изнасилованная мать, кастрированный отец, ребенок, лишенный истинных корней.

Арией тоже улыбнулся.

— Вам следовало бы стать писателем, мистер Клауэрд.

— Я предпочитаю быть читателем. Прошу вас, позвольте мне читать.

— Разве я мешаю вам это делать?

— Освободите меня от Сары Уинн. Уберите из моей жизни особняки и замки, где смазливым и сентиментальным дурочкам приходится отражать натиск заботливых страстных влюбленных. Избавьте меня от реклам машин и презервативов.

— И оставить наедине с каталептическими фантазиями? Позволить погрузиться в депрессивный мир романов русских классиков?

Хирам замотал головой.

«Неужели я опустился до того, чтобы клянчить?» — подумал он. Выходит, опустился.

— Прошу вас. Русские романы, которые я читаю, не депрессивны. Они очищают сердце, возвышают душу. Они буквально разбивают вдребезги привычный мир.

— В этом-то и заключается ваша неординарность, мистер Клауэрд. Точнее сказать — ваши психические отклонения. Вам постоянно хочется разбить вдребезги привычный мир.

— Когда я читаю Достоевского, моя душа ликует.

— Думаю, вы уже по двадцать раз перечитали все романы Достоевского. И раз по десять — все романы Толстого.

— Сколько бы я ни читал Достоевского, для меня это всегда словно впервые!

— Мы не можем исполнить вашу просьбу и отключить ваш телевизор.

— Тогда я покончу с собой! — закричал Хирам. — Но так жить я больше не могу!

— Заведите друзей, — повторил свой совет Ариец.

Хирам шумно дышал и обливался потом, пытаясь обуздать гнев.

«Все в порядке. Я не сержусь, — мысленно повторял он. — Давай, совладай со своими эмоциями, задвинь их подальше и улыбнись. Улыбнись Арийцу».

— Ведь вы мне друг? — спросил Хирам.

— Если позволите им быть, — ответил Ариец.

— Позволю.

На обратном пути Хирам завернул в церковь, мимо которой часто ходил. Хирама мало интересовала религия; из романов он узнал все ее стороны, и явные, и тайные. Марка Твена религиозные искания лишь забавляли, Достоевского они терзали и иссушали, а Пастернака и вовсе сгубили. Однако мать Хирама была примерной прихожанкой и посещала пресвитерианскую церковь… Хирам толкнул тяжелую дверь и вошел.

Вместо алтаря он увидел громадный телевизионный экран, на котором как раз одна сцена сменилась другой: молодой проповедник отошел в сторону, пропуская вперед священника постарше. Тот взмахнул рукой и начал что-то говорить о Христе. Звук был негромким, и Хирам разобрал только слово «Христос».

На стенах церкви висели кресты — целые ряды крестов. Церковь была протестантской, потому ни на одном из крестов Хирам не увидел распятого, истекающего кровью Иисуса, однако его воображение быстро дорисовало недостающее. Перед его мысленным взором встал Иисус, пригвожденный к кресту — так, что шея оказалась на пересечении перекладин.

Но почему именно крест? Хирам стал думать о символике креста. Две перпендикулярные линии: горизонтальная и вертикальная, с одной-единственной точкой соприкосновения. По сути дела это — жизненный путь человека, который идет в вечность и даже не оглядывается на тех, с кем он сталкивается по пути. И у каждого из людей — свой путь… Свой крест.

«Но сегодня он уже не является символом нашего жизненного пути, — думал Хирам. — Сегодня мы — не прямые, а кривые, замкнутые на самих себя, помещенные внутрь маленьких сфер. Никто не хочет выбираться из своей сферы наружу. Это страшно. Каждый кричит: «Не вытаскивайте меня отсюда! Мне здесь так уютно и безопасно! Не дайте мне выпасть из моей скорлупы и оказаться на краю мира, откуда можно рухнуть в неведомое!» Мир и так колеблется на грани падения в неведомое, это ясно. Но упасть должны все; нам претит мысль, что кто-то может выкарабкаться и уцелеть. А сам-то я хочу выкарабкаться и уцелеть?»

Эпоха крестов миновала. Наступила эпоха сфер. Скорлупок.

— Мы — ваши друзья! — убеждал с экрана пожилой проповедник. — Мы можем вам помочь!

«Если бы вы знали, какое это наслаждение — брести по жизни одному», — мысленно ответил священнику Хирам.

— Зачем вам страдать от одиночества, если Иисус способен взять ваши тяготы на себя?

«Будь я по-настоящему один, у меня не было бы никаких тягот».

— Так возьмите же свой крест и вступите в битву, — взывал проповедник.

«С удовольствием, если бы я только знал, где именно мой крест», — ответил ему Хирам.

Он вдруг сообразил, что не слышит голоса, исходящего из колонок гигантского телевизора. Вместо этого он вслух произносил собственную проповедь. Трое прихожан на последней скамье удивленно косились на него. Хирам виновато улыбнулся, втянул голову в плечи и поспешно вышел.

По дороге домой он весело насвистывал.

— Тедди, Тедди! — встретил его голос Сары Уинн. — Что мы наделали? Что теперь будет?

— Все было изумительно, — ответил Тедди. — Я рад, что это наконец-то произошло.

— Ой, Тедди! Я никогда себя не прощу!

И Сара, разумеется, заплакала.

Хирам ошалело стоял перед экраном. Итак, Пенелопа уступила домогательствам, бросила ткать и согрешила с Тедди.

«Тут что-то не так», — подумал он.

— Тут что-то не так, — вслух повторил Хирам.

— Я люблю тебя, Сара, — сказал Тедди.

— Я этого не вынесу, Тедди, — всхлипывала Сара. — Сердцем чувствую: я убила Джорджа! Я его предала!

Пенелопа, неужели в мире не осталось добродетели? И куда подевалась Артемида-охотница? Осталась лишь Афродита, готовая ежечасно совокупляться с любым мужчиной, богом и даже бараном, которые обещают ей вечную любовь, а дают жалкие крохи.

«Все их обещания оказываются лживыми, все до одного», — подумал Хирам.

И тут на экране появился Джордж.

— Моя дорогая! — воскликнул он. — Моя любимая Сара! Сегодня ко мне вернулась память, и я сразу поспешил к тебе. Представляю, сколько ты пережила, бедняжка, оплакивая мою смерть. Но в машине сгорел мой случайный попутчик, который попросил его подвезти. Я отделался лишь царапинами и временной амнезией. Знала бы ты, как я счастлив вернуться домой!

Хирам закричал. Он кричал, и кричал, и кричал.

Ариец вскоре получил тревожный отчет от исследовательской группы, анализирующей результаты реакции телезрителей на мыльные оперы. Он покачал головой, у него противно заныло под ложечкой.

«Бедный мистер Клауэрд, — подумал Ариец. — Сколько мучений мы доставляем людям, пытаясь их защитить».

— Простите меня, — сказал он, приехав домой к Хираму.

Но Хирам даже не шелохнулся. Он сидел на полу и смотрел телевизор. Разумеется, после отчета исследовательской группы местное отделение «Белл Телевижн» прекратило показ всех сериалов и, прежде всего, мыльной оперы с Сарой Уинн. Вместо этого пустили шоу-игры. Временно, конечно: до тех пор, пока аналитики не разберутся и не исправят ошибки в сценариях.

— Поверьте, мне искренне жаль, — сказал Ариец, однако Хирам попытался его оттолкнуть.

На экране телевизора чернокожая женщина отказалась от красивой шкатулки, выбрав скромный конверт. И не прогадала. Хирам сделал бы то же самое. В конверте оказалось пять тысяч долларов, а в шкатулке — всего-навсего безделушка: ослик, запряженный в повозку, на которой сидела обезьяна. Негритянка никак не могла поверить, что ей посчастливилось избежать ловушки.

— Мистер Клауэрд, раньше я думал, что только вы все так усложняете. Я ошибся. Разумеется, вы были и остались маргиналом, но мы не знали, как влияет Сара Уинн на остальных наших телезрителей.

«Отвали ты со своей Сарой», — подумал Хирам, не отрывая взгляда от экрана.

Чернокожая женщина прыгала от радости.

— Это целиком наша вина, мистер Клауэрд. Сара Уинн нанесла серьезный вред тысячам подобных маргиналов. Мы не предполагали, насколько сильным окажется эффект идентификации. Даже представить себе не могли.

«Где уж вам, — подумал Хирам. — Вы же не утруждаете себя чтением и не знаете, как сильно влияют на людей фантазии».

Но сейчас его больше занимала передача «Главная ставка дня». Хирам мотнул головой, веля Арийцу убираться.

— Не беспокойтесь, агентство по защите прав потребителей будет выплачивать вам пожизненную компенсацию, втрое больше вашего нынешнего пособия. Они также возьмут на себя все расходы по вашему лечению.

Терпение Хирама лопнуло.

— Проваливайте! — заявил он Арийцу. — Мне куда интереснее, сумеет ли эта дамочка выиграть машину.

— Дайте мне подумать, — попросила негритянка. Она заметно волновалась.

— Да что тут думать! — крикнул Хирам. — Дверь номер три! Ну что ты на меня пялишься? Выбирай дверь номер три!

Ариец молча наблюдал за ним.

— Дверь номер два, — выпалила негритянка. Хирам застонал. Ведущий на экране улыбнулся.

— Итак, вы утверждаете, что машина находится за дверью номер два? — еще раз спросил ведущий. — Что ж, давайте проверим.

Дверь открылась. Оттуда вышел, наигрывая на стареньком банджо, человек в одежде то ли лесника, то ли смотрителя заповедника. Зрители в зале ахнули. Человек проникновенно запел «Домик в лесу густом». Негритянка кусала губы.

— А теперь давайте посмотрим, что ожидало вас за дверью номер три, — предложил ведущий.

Он толкнул легкую дверцу. За ней стоял автомобиль.

— Я с самого начала это знал, — с досадой проговорил Хирам. — Ну почему меня никогда не слушают? Я столько раз повторял: дверь номер три. А все — ноль внимания.

Ариец повернулся, чтобы уйти.

— Я ведь и вам говорил об этом, правда? — всхлипнул Хирам.

— Да, — ответил Ариец.

— Я так и знал. С самого начала! И оказался прав.

Хирам зарыдал на груди Арийца не хуже Сары Уинн, обливающей слезами Тедди.

— Да, — повторил Ариец.

Затем осторожно оторвал от себя Хирама и поспешил в представительство «Белл Телевижн», чтобы подписать необходимые документы. Теперь Клауэрда уже можно было отнести к определенной категории, а человек не способен долго существовать вне рамок категории. Ариец понимал это куда отчетливее, чем прежде.

«Мы создаем нового человека, — подумал он. — Homo categoricus. Человека классифицированного».

Но он зря так торопился с бумагами. Вскоре после его ухода Хирам забрался в ванну и… присоединился к самой обширной из всех людских категорий.

— Проклятье, — только и сказал Ариец, узнав об этом.

Игры с ДНК: финал

Мы добирались туда целых три недели. Если хроники не врут, так долго в космосе еще не болтался никто. Не могу сказать, что условия полета были райскими: нам пришлось уместиться вчетвером на небольшом исследовательском корабле серии «Охотник III», жизненное пространство которого сведено к минимуму. Вот теперь мы смогли по достоинству оценить подвиг наших далеких предков, отважившихся отправиться в безграничные космические просторы со скоростью в одну десятую скорости света. Неудивительно, что им удалось основать всего-навсего три колонии. Должно быть, все остальные переселенцы съели друг друга в первый же месяц полета.

К концу третьей недели эта прогулка изрядно нам осточертела. Хэролд едва не сцепился с Амаури, и, не поймай мы сигнал радиомаяка, я бы приказал развернуться и лететь домой, на Нункамаис. Впрочем, «домой» — не совсем верно сказано. Это для остальных Нункамаис был домом, где, как поется в старинной песне, «и мать меня ждет, и яблочный пирог». Для меня все обстояло по-другому, потому что я родом с Пенсильвании… Так вот, мы поймали сигнал радиомаяка и задали бортовым компьютерам работенку, заставив их копаться в древних картах. Они возились несколько часов и наконец нашли стационарную орбиту над каким-то Прескоттом[171] в штате Аризона.

Во всяком случае, такие сведения выдал нам геологический компьютер, а компьютеры врать не умеют. Однако то, что лежало под нами, было совершенно не похоже на Аризону, о которой говорилось в древних книгах.

И тем не менее кто-то упорно посылал сигналы, вещая на древнеанглийском языке: «Боже, благослови Америку. Спускайтесь, посадка гарантирована». Лингвистический компьютер уверял, что слово «гарантия» в древнеанглийском было вполне пристойным и означало нечто, чему вполне можно доверять. Мы только усмехнулись.

Не подумайте, однако, что нам было все равно. Когда наши пра-пра-пра (и так далее до десятого колена) дедушки и бабушки восемьсот лет назад свалили с тогдашней матушки Земли, они сделали это не от хорошей жизни. На их родной планете вспыхнула биологическая война. Поначалу этого особо никто не заметил. В какой-то секретной лаборатории на Мадагаскаре произошла авария, опасные вирусы и микробы быстро расплодились, и люди начали погибать… уж не помню, от какой именно болезни. Ученые в Южной Африке изобрели лекарство, однако тамошним политикам захотелось заставить весь мир за него заплатить. Мир не остался в долгу и нанес ответный удар вирусной формой рака. Что было дальше — догадаться нетрудно.

Нас отделяло от планеты всего две мили, и, судя по всему, война там продолжалась до сих пор. Но кто же тогда посылал эти чертовы сигналы, обещая нам «гарантированную» посадку?

— Obviamente automática,[172] — заметил Амаури.

— Que máquina, que não pofa em tantos anos, bichinha! Não acredito![173] — закричал Хэролд, и я испугался, что они опять сцепятся, как вчера.

— Переходите на английский, — потребовал я. — Заодно привыкнете к этому языку. Внизу придется разговаривать на английском — во всяком случае, хотя бы несколько дней.

Владимир вздохнул.

— Merda.[174]

Я засмеялся.

— Ладно. Свои копрологические комментарии можешь высказывать на лингва депорто.

— А с чего ты взял, что на планете еще есть люди? — спросил Владимир.

Какой довод я мог привести — что чую это нутром? Поэтому я ничего не сказал, а только швырнул в него губкой, разбрызгав по кабине питьевую воду. Несколько минут продолжалось водное сражение.

Знаю, сейчас вы спросите: «А как же дисциплина?» Но не забывайте, что на «Охотнике III» был не армейский батальон, а экипаж исследовательского корабля. И уж лучше пусть члены экипажа ведут себя, как чокнутые дети, чем превратятся в чокнутых взрослых.

Я и сам сомневался, есть ли на планете люди. При том уровне технологии, каким обладали наши предки в 1992 году, как могли они создать аппаратуру, действующую аж в 2810 году? Оставалось одно из двух: либо поверить в долгоиграющую автоматику, либо признать, что на Земле до сих пор живут люди. Но как они ухитряются там жить — вот в чем вопрос? Значит, как-то ухитряются. В конце концов, нас затем и послали, чтобы разузнать, что здесь к чему.

Мое распоряжение надеть «обезьяньи шкуры» (так мы называли облегченные скафандры) экипаж встретил в штыки.

— Мы же прилетели на матушку Землю! — орал Хэролд. — На нашу прародину!

Этот увалень с коэффициентом умственного развития в полторы сотни иногда вдруг превращался в законченного baiano.[175]

— Может, я просто не разглядел внизу городов? — язвительно вопросил я. — И не заметил миллионов людей, снующих по улицам? А может, они за эти сотни лет научились превращаться в невидимок?

— Зря споришь, там могут быть бактерии и вирусы, — подлил масла в огонь Амаури, произнеся это на редкость отвратным голосом.

Людям с кожей шоколадного цвета только дай поспорить. Пришлось мне сменить обычный тон на командирский.

— Мы будем следовать правилам высадки на незнакомую планету, и мне плевать — матушка это Земля или чертова бабушка!

И тут вместо монотонного сигнала радиомаяка раздался чей-то голос:

— Ждем ответа! Ждем ответа! Отвечайте, кто вы, не то мы надерем вам задницу!

Мы ответили, и вскоре уже брели в своих «обезьяньих шкурах» сквозь нечто, напоминающее густой гороховый суп. Эта желто-зеленая субстанция доходила нам до пупка, хотя поди разберись, где именно у тебя пупок, когда ты облачен в легкий сверхпрочный скафандр, снабженный всякими предохранительными штучками. Добравшись до скалы и увидев массивную бронированную дверь, мы остановились и стали ждать, когда она откроется.

Она открылась и пропустила нас в помещение с решетчатым полом. Толика «горохового супа», который мы притащили с собой, стекла в прорези решеток. Пока мы ждали, камера стерилизации заполнилась неким газом, довольно скоро превратившим «гороховый суп» в сгустки обыкновенной грязи.

— Mariajoseijesus![176] — пробормотал Амаури. — Aquela merda vivia![177]

— Говори по-английски! — рявкнул я в интерком «обезьяньей шкуры». — И последи за своим лексиконом.

— Значит, эта дрянь была живой, — уже по-английски и в более пристойных словах повторил Амаури.

Думаю, мои подчиненные поняли, что бы нас ожидало, реши мы высадиться без «обезьяньих шкур». Мне и самому стало не по себе.

В голове моей теснились не слишком веселые мысли. А вдруг у современных землян существует обычай съедать пришельцев из космоса? Или приносить их в жертву какому-нибудь местному божку?

Четыре часа мы томились в стерилизационной камере, и за это время у меня родилось пять планов побега, один невероятнее другого. Мы уже начали впадать в отчаяние, когда открылась вторая дверь, и на пороге появился человек.

Его белая одежда смахивала на одежду фермера. Незнакомец был коротышкой, но улыбался искренне и приветливо. Значит, мы не напрасно сюда летели: этот человечек был лучшим доказательством того, что на Земле уцелели люди!

Теперь-то мы знаем, что ликовали напрасно, но в ту пору даже не подозревали, что нас ждет, поэтому очень обрадовались. Мы хлопали маленького землянина по плечу, сжимали в объятиях так, что чуть не раздавили. Потом он повел нас по лабиринтам Форпоста-004 — подземной военной базы Соединенных Штатов.

Все остальные земляне оказались такими же низкорослыми: их рост не превышал ста сорока сантиметров.

«Как же сильно вытянулись за эти века колонисты», — подумалось мне.

Должно быть, Владимир угадал мои мысли. Неспешный и педантичный, как всегда очень бледный (хорошо, что земляне не сочли его призраком!), он выразительно дотронулся до дверной ручки, а потом до выключателя… Боже мой, у них еще сохранились механические выключатели! И ручка, и выключатель находились на уровне глаз наших хозяев. И тут я понял: это не мы, колонисты, вытянулись за минувшие века, а земное человечество стало меньше ростом. А ведь когда-то, если верить древним грекам, их Гею населяли великаны.

Нам не терпелось узнать, что же произошло на Земле за минувшие восемь веков, но наших хозяев интересовало совсем другое.

— Вы американец? — допытывались они у меня.

— Я с Пенсильвании, — ответил я. — А трое моих застенчивых спутников — с Нункамаиса.

Земляне не поняли.

— Нункамаис, — повторил я. — На лингва депорте это означает «никогда больше».

Судя по выражению их лиц, они опять ничего не поняли и тогда задали новый вопрос:

— Кто заложил вашу колонию?

Поразительное невежество.

— Пенсильванию колонизовали американцы с Гавайских островов. Мы даже не знаем, почему нашим предкам взбрело в голову назвать планету именно Пенсильванией.

Один из коротышек радостно замахал руками.

— Это яснее ясного. Пенсильвания — колыбель свободы. А откуда родом были их предки? — спросил он, показав на моих спутников.

— Из Бразилии, — ответил я.

Человечки стали вполголоса обсуждать услышанное. Очевидно, хоть они и не считали бразильских предков грубым оскорблением человеческого достоинства, все же ставили их ниже моих и своих собственных. Поэтому земляне вообще перестали обращаться к моим спутникам; они лишь пристально наблюдали за Хэролдом, Амаури и Владимиром, но разговаривали исключительно со мной. Я им понравился.

— Боже, благослови Америку, — несколько раз повторили земляне.

У меня не было на этот счет никаких возражений, и я ответил:

— Боже, благослови Америку.

Потом человечки хором стали предлагать мне обойтись с русскими весьма непристойным образом. Я посмотрел на своих товарищей и пожал плечами. Возможно, я не совсем правильно понимал древнеанглийский, ибо мне показалось — земляне хотят, чтобы я занялся с русскими извращенным сексом. Я не стал допытываться у хозяев смысла этой идиомы и просто пересказал ее своим ребятам на лингва депорто.

Я без устали забрасывал человечков хитроумными вопросами, всячески пытаясь выудить у них, что же случилось с Землей после того, как ее покинули наши предки. Но вопросы оказались излишними. Похоже, человечки годами репетировали все, что скажут космическим пришельцам, в особенности — гостям из далеких и давно забытых колоний.

Оказывается, биологическая война по-настоящему разразилась спустя три года после того, как наши предки улетели с Земли. Какой-то злой гений выпустил на свет три вируса рака. Кто именно это сделал — неизвестно, поскольку и русские, и американцы отрицали свою вину, а все китайцы к тому времени уже вымерли. Ученым ничего другого не оставалось, кроме как засучить рукава и приняться за работу.

В конце двадцатого века о рекомбинациях ДНК почти не знали. Мы и сейчас не больно-то преуспели в этой отрасли науки: нашим предкам приходилось обживать дикие планеты и им хватало других, более насущных забот. Однако на Земле, в жестких условиях биологической войны, начался невиданный ранее расцвет генетической «самодеятельности».

— Мы постоянно создаем новые виды бактерий и вирусов, — объяснили коротышки. — И нас постоянно подвергают вирусным бомбардировкам русские, которые тоже заняты аналогичными разработками.

Хозяева с гордостью рассказывали, в каких тяжелейших условиях им приходится жить. Численность населения Форпоста-004 была сравнительно невелика, а вражеские атаки становились все изощреннее.

Наконец мы поняли, что происходит на этой военной базе, и у Хэролда вырвалось:

— Fossa-me, mãe![178] Так вы, зайчики, безвылазно торчите здесь целых восемьсот лет?

Они не ответили, пока я сам не повторил этот вопрос, только повежливей. Я видел, как земляне стиснули зубы, когда Хэролд назвал их зайчиками. В своих белых одеждах они и впрямь напоминали зайцев, и все же Хэролд поступил бестактно, и не только по отношению к хозяевам, но и по отношению к Владимиру, чья кожа была куда белее нашей.

— Значит, вы, дорогие соотечественники, находитесь здесь с самого начала войны? — спросил я, изо всех сил стараясь вложить в свой вопрос благоговейное восхищение.

Вот только помимо восхищения в моем голосе отчетливо прозвучал ужас.

Лица землян просияли, как мне показалось — от гордости. Наконец-то я начал немного понимать их мимику. И еще я понял — пока я буду хвалить Америку, меня будут считать другом.

— Да, капитан Канэ Канэа, ни мы, ни наши предки с самого начала войны не покидали Форпост-004.

— Но это ведь ужасно трудно, не так ли?

— Только не для американских солдат, капитан. Во имя жизни, свободы и счастья мы готовы пойти на любые жертвы.

Я благоразумно удержался от вопроса, много ли свободы и счастья можно обрести в этом каменном мешке. А человечек, который нас встретил, продолжал:

— Мы сражаемся за то, чтобы миллионы людей смогли жить и свободно дышать чистым воздухом Америки, не отравленным миазмами коммунизма.

Человечки тут же запели свои любимые гимны, в которых говорилось о пурпурных горах и желтых волнах и выражалась твердая уверенность, что Бог непременно благословит Америку. Пение закончилось многоголосым скандированием. Человечки выкрикивали: «Лучше быть мертвым, чем красным!»[179]

Когда они смолкли, я вежливо спросил, нельзя ли нам отправиться спать, поскольку по корабельному времени была уже поздняя ночь.

Нас отвели в комнатенку с тремя крошечными койками. Спать на них было невозможно, но это нас не огорчило: в «обезьяньих шкурах» не больно-то поспишь.

Едва мы остались одни, Хэролда сразу потянуло высказать на лингва депорте все, что он думает о наших хозяевах. К счастью, мне не пришлось воспользоваться дисциплинарной кнопкой, я и без того сумел убедить этого упрямца. Еще не хватало, чтобы наши хозяева заподозрили нас в каких-нибудь тайных умыслах! Мы ничуть не сомневались, что коротышки за нами следят, поэтому затеяли разговор, предназначенный для ушей оравы чокнутых патриотов.

— Я восхищаюсь их огромной любовью к Америке — любовью, которая не иссякла за сотни лет, — заявил Амаури.

Что в переводе означало: «Неужели этим идиотам невдомек, что Соединенных Штатов давным-давно не существует?»

— Наверное, только их непоколебимая преданность Богу, стране, свободе и государственному флагу помогала и помогает им держаться, — сказал я.

Честно говоря, из соображений безопасности я не поскупился на грубую лесть. В переводе, разумеется, мои слова означали совсем другое: «Должно быть, бешеный фанатизм — единственное, что позволило им не загнуться в этой крысиной норе».

— Интересно, сколько мы должны пробыть в этом бастионе демократии, чтобы навсегда запечатлеть в памяти славное воплощение американской мечты? Даже не хочется думать о возвращении домой, — с пафосом произнес Хэролд.

На самом деле его интересовало совсем другое: «А вдруг эти придурки нас не выпустят? Никогда не знаешь, чего ждать от сумасшедших. Они вполне могут вообразить, будто мы явились сюда шпионить».

— Я надеюсь, что мы сумеем многому научиться у них. Их наука далеко обогнала жалкие потуги наших ученых, которыми мы имели глупость гордиться, — в тон Хэролду отозвался Владимир.

Перевод его панегирика был таков: «Я отсюда не двинусь, пока не проверю состояние местной флоры и фауны. Восемь веков игр с ДНК не могли пройти бесследно, не хватало еще притащить на Нункамаис какой-нибудь «подарочек»!»

Мы беседовали до тех пор, пока нас едва не стошнило от собственных приторных цветистых славословий. Потом уснули.

Назавтра хозяева устроили нам ознакомительную экскурсию по Форпосту-004. В тот день оплот демократии пережил нападение русских — и еще одно событие, которое было куда более значительным, поскольку наш дорогой «Головастик» (так мы называли свой исследовательский корабль) вполне мог остаться без экипажа.

Ознакомительная экскурсия, на редкость бестолково организованная, длилась почти все утро. Возможно, в этом таился некий стратегический замысел наших хозяев. Владимир, изо всех сил изображая, как сильно он интересуется пояснениями коротышек, на самом деле гораздо пристальней следил за показаниями компьютера, вмонтированного в его «обезьянью шкуру». Я же, наоборот, внимательно слушал все, что говорили наши хозяева, и прикидывал, какого подвоха можно от них ждать. Амаури оценивал уровень их научной базы. Хэролд пытался выведать уровень и специфику их вооружения — он считался экспертом по оружию, и то, что он вошел в экипаж, оказалось как нельзя более кстати.

Постепенно мы научились отличать одного коротышку от другого. Нашим экскурсоводом был некто по имени Джордж Вашингтон Стейнер. Важного типа, прочитавшего нам вчера лекцию по истории, звали Эндрю Джексоном Вальчински. Ну а главным дирижером, старавшимся держаться в тени, был Ричард Никсон Диксон. Нас поразило такое странное сочетание имен и фамилий, но наши компьютеры объяснили, что коротышки имеют двойные имена, составленные из имен и фамилий знаменитых американских президентов древности.[180]

Мой анализатор (в моей «обезьяньей шкуре» имелась и такая игрушка) сообщил также, что ключевой фигурой среди патриотических коротышек является именно Диксон, а Энди Джек Вальчински лишь руководит научными исследованиями. Мне показалось странным, что политик управляет людьми с мозгами, а не наоборот.

Дж. В. Стейнер, наш экскурсовод, очень гордился возложенной на него обязанностью и стремился показать нам буквально каждый закуток. И хотя «обезьянья шкура» уменьшала гравитацию на три четверти, к обеду у меня уже болели ноги.

Потом мы наскоро перекусили тем, чем приходилось питаться в подобных условиях, — переработанными экскрементами и мочой. Увы, только этим и умели нас кормить «обезьяньи шкуры».

Все полученные от наших хозяев сведения впечатляли грандиозным размахом невиданного идиотизма. Я лишь кратко перескажу самое главное.

Несмотря на полную герметичность Форпоста-004, вражеским вирусам и бактериям все же удавалось проникнуть внутрь. Еще в начале двадцать первого века русские прекратили глушить радиосигналы (сейчас вы начнете упрекать меня в непоследовательности и нелогичности изложения, но прошу, наберитесь терпения). Итак, сперва на Форпосте-004 решили, что Америка одержала победу. И вдруг — новая атака неведомой болезни. Сами исследователи на подземной базе не пострадали, герметичность этой клетки была безупречной… Вернее, в то время она казалась им безупречной. Но у тогдашнего командира Родни Флетчера случившееся вызвало сильную тревогу.

— Он заподозрил, что это очередной хитрый трюк коммуняк, — пояснил Джордж Вашингтон Стейнер.

Эта фраза пояснила мне, в чем заключаются истоки суперпатриотизма обитателей Форпоста-004.

Итак, Родни Флетчер приказал ученым найти способ повысить иммунную защиту персонала базы. Ученые безостановочно трудились две недели и вывели три новых вида бактерий, избирательно уничтожавших все, что не являлось изначальной частью человеческого организма. Их разработки пришлись как нельзя более кстати, поскольку база подверглась еще одному нападению. Система герметизации не смогла остановить дерзкого врага, поскольку теперь оружие русских представляло собой не вирус, а крошечные молекулы двух аминокислот, скрепленные молекулой лактозы. Новый враг легко проходил через все фильтры, преодолевал кордоны антибиотиков. В конце концов зловещая троица проникла в легкие каждого мужчины, каждой женщины и каждого ребенка на Форпосте-004. Если бы не параноидальная подозрительность Родни Флетчера, база превратилась бы в кладбище. Но и так население Форпоста-004 уменьшилось вдвое.

Две молекулы аминокислот и молекула лактозы обладали способностью наносить удар по человеческой ДНК и менять ее код. Изменение было совсем незначительным, но довольно быстро выводило из строя всю нервную систему.

Разработки ученых Форпоста-004 позволили замедлить развитие болезни, пока не была создана новая комбинация, которая помогла вытряхнуть крошечных русских захватчиков из ДНК американцев… Вот я сказал «биологическая война». Но была ли то война существ, или она уже превратилась в войну веществ? Пусть об этом спорят наши философы и все, кого интересует.

Увы, спасительная комбинация оказалась далеко не безвредной. Новое поколение рождавшихся на Форпосте-004 людей отличалось низким ростом, к тридцати годам у них выпадали зубы и катастрофически слабело зрение, а потом они вообще слепли. Дж. В. Стейнер с гордостью сообщил, что всего за четыре поколения им удалось победить слепоту. Он улыбнулся, и только тут мы впервые заметили, как сильно его зубы отличаются от наших.

— Наши зубы состоят из некоторых видов бактерий, которые отвердевают, соприкасаясь с определенным вирусом. Это — изобретение моей прапрабабушки, — пояснил Стейнер. — Мы все время стремимся создавать что-нибудь новое и полезное.

Я попросил показать то место, где совершаются подобные чудеса, сказав, что мы горим желанием пополнить впечатления, полученные во время обзорной экскурсии.

Нас повели по лабораториям, где одиннадцать волшебников играли в хитроумные игры с невидимыми ДНК. Сам я толком ничего не понял, зато компьютер моей «обезьяньей шкуры» занес в свою базу все необходимые сведения.

Показали нам и систему доставки биологического оружия — она поражала гениальной простотой. Небольшое блюдце с культурой смертоносных бактерий помещалось в ящичек, который ставили в специальную камеру наподобие той, где мы вчера проторчали несколько часов, после чего вчерашняя процедура совершалась в обратном порядке. Нажатием кнопки закрывалась внутренняя дверь, открывалась наружная, и ящик выталкивался наружу.

— Остальную работу сделает ветер, — серьезно сообщил нам Стейнер. — По нашим расчетам, где-то через год содержимое контейнера достигнет территории России. К тому времени популяция бактерий вырастет настолько, что сопротивляться ей будет невозможно.

Я спросил, чем питаются бактерии. Стейнер с улыбкой ответил:

— Чем угодно.

Оказалось, основным типом бактерий, с которыми они работали, были бактерии, способные одновременно осуществлять фотосинтез и разрушать любые металлические сплавы.

— Как бы мы ни усовершенствовали новые типы оружия, его основа остается неизменной, — пояснил Стейнер. — Мы можем отправить такое оружие в любую точку Земли, поскольку ему не нужна питательная среда. Но главное — его ничем не остановишь.

Хэролд тут же задал Стейнеру вопрос — по существу и без грубостей, за что я мысленно его похвалил.

— Послушайте, Джордж, если эти крошки умеют превращать сталь в порошок, почему они до сих пор не стерли в порошок вашу базу?

По лицу Стейнера было видно, что он с нетерпением ждал, когда же мы спросим об этом.

— Выводя нашу основную породу боевых бактерий, параллельно мы работали над созданием особого вида плесени, препятствующей питанию и размножению таких бактерий. Эта плесень живет только на металле, вне металла ее споры погибают в течение одной семьдесят седьмой доли секунды. Таким образом, плесень надежно защищает все внешние металлические конструкции базы, но не распространяется за ее пределы. Заслуга в создании этой плесени принадлежит Уильяму Вестморленду[181] Ханнамейкеру — моему предку в четырнадцатом колене.

— Почему вы все время упоминаете о своих родственных связях с этими изобретателями? — удивился я. — Ведь за восемьсот лет вы все здесь стали родственниками.

Мне казалось, что я задал вполне невинный вопрос, однако Дж. В. Стейнер смерил меня ледяным взглядом и молча повел нас в следующую лабораторию.

Там мы увидели бактерии, которые создавали другие бактерии, а те, в свою очередь, создавали еще одни бактерии, умевшие превращать человеческие экскременты во вкусную и питательную пищу. Что касается вкуса… Впрочем, может, для здешних обитателей она и в самом деле была вкусной и питательной, ведь нам приходилось есть переработанное дерьмо лишь во время прогулок в «обезьяньих шкурах», но коротышки веками не знали иной пищи.

Умельцам Форпоста-004 удалось вывести бактерии, способные без всякого фотосинтеза преобразовывать углекислый газ и воду в кислород и крахмал.

Но самое сильное впечатление на нас произвел арсенал базы — помещение с рядами полок, на которых стояли банки с оружием. Нам с гордостью, во всех подробностях описали, как воздействует это оружие на незащищенное человеческое тело. Я тут же подумал, что если весь этот арсенал обрушить на Нункамаис, Пенсильванию или Киев, их население попросту исчезнет, заживо съеденное бактериями, вирусами и дрессированными молекулами аминокислот.

Я и сам не заметил, что начал высказывать свои опасения вслух… Однако меня прервали уже на слове «Киев».

— Киев? — всполошились коротышки. — Одна из ваших колоний называется Киев?

Я пожал плечами.

— А что тут удивительного? Нам удалось заселить только три планеты: Киев, Пенсильванию и Нункамаис.

— Значит, среди вас есть потомки русских?

«Ой!» — мысленно произнес я.

«Ой» — универсальное слово, выражающее целую гамму чувств и заменяющее самый изощренный набор ругательств.

Обзорная экскурсия немедленно прекратилась.

Когда нас молча водворили в знакомую комнатенку, мы поняли, что злоупотребили гостеприимством хозяев. И Хэролд обвинил в этом меня.

— Капитан, если бы тебя не дернуло упомянуть Киев, мы бы не сидели сейчас под замком.

Я согласился с этим и признал свою вину, но Хэролд не унимался. Он все больше входил в раж, и мне пришлось воспользоваться дисциплинарной кнопкой.

Затем мы начали просматривать данные, собранные нашими компьютерами. Мой компьютер сообщил, что для него по-прежнему остаются неясными два вопроса. Коротышки охотно рассказывали о вторжениях в ДНК, но только о тех, что происходили в прошлом. Они ни словечком не обмолвились, ведутся ли подобные работы сейчас и каковы достижения в этой области. И еще одно — обитатели Форпоста-004 без утайки поведали нам обо всех видах оружия, которые обрушивают на русских, но о том, наносят ли русские ответные удары и каковы последствия этих ударов, даже не заикнулись.

Притихший было Хэролд опять разбушевался.

— Они думают, что заперли нас здесь и мы будем сидеть смирно, как послушные детки? Да я сейчас вышибу эту чертову дверь!

Он с угрожающим видом начал нажимать кнопки на своей «обезьяньей шкуре». Я едва убедил его подождать, пока мы не просмотрим данные с остальных компьютеров.

Амаури сообщил, что его компьютер собрал достаточно сведений о рекомбинации ДНК и мы привезем домой знания, которые совершат настоящий переворот в генетике.

Затем Владимир продемонстрировал голографический план Форпоста-004, составленный его компьютером. Светло-зелеными тонюсенькими линиями на нем были обозначены стены, двери, переходы, и мы сразу же узнали коридоры, по которым нас водили утром, а также лаборатории и комнатенку, где были заперты сейчас. Центр плана оставался темным, и что там находилось, трудно было сказать. Эти места коротышки нам не показали.

— Как думаете, мы там были? — на всякий случай спросил я у ребят.

Все дружно замотали головами. Владимир запросил свой компьютер. Синтезатор речи немедленно ответил своим характерным негромким голосом:

— Нет. Я очертил лишь внешний периметр и пометил места, где, скорее всего, находятся двери.

— Так я и знал, что эти придурки что-то от нас скрывают, — опять начал заводиться Хэролд.

— Объяснений этому может быть только два, — сказал я. — Либо у коротышек там спрятано какое-то особо секретное оружие, предназначенное для уничтожения вражеских солдат, либо они продолжают вести там исследования, связанные с ДНК.

Мы сели и вновь внимательно просмотрели данные, собранные всеми компьютерами. Это не продвинуло нас ни на шаг. Потом Владимир высказал свои предположения — удивительно, как почти белый человек уловил то, что ускользнуло от внимания троих темнокожих! Вот так действительность и опровергает все идиотские теории о превосходстве людей с кожей темного цвета.

— Какое, к черту, секретное оружие! — усмехнулся Владимир. — Они в нем не нуждаются. Чтобы нас уничтожить, им достаточно проткнуть по дырочке в наших «обезьяньих шкурах» и запустить туда свои бактерии.

— Любая дырка немедленно затянется, — возразил было Амаури, но потом согласился с Владимиром: — А ведь вирусу достаточно и доли секунды, чтобы прошмыгнуть внутрь.

Хэролд, все еще злясь на коротышек, даже не понял, о чем речь.

— Если хоть один из этих зайчат приблизится ко мне с ножом, я располосую его от задницы до подмышек!

Мы оставили его угрозу без внимания.

— С чего ты решил, что в воздухе базы есть бактерии? — спросил я Владимира. — Датчики на наших скафандрах молчат.

У Владимира был готов ответ и на этот вопрос.

— Вспомни, что они рассказывали нам про нападение русских, которым достаточно было запустить крошечные молекулы аминокислот.

— Русские, — хмыкнул Амаури.

— Вот именно, — сказал Владимир. — Только не надо так кричать, viado.[182]

Лицо Амаури налилось краской.

— Quem á que сê chama de viado?![183] — выкрикнул он, но я вовремя нажал дисциплинарную кнопку.

Нам еще только не хватало сейчас потасовки!

— Попридержи язык, Владимир, — сказал я нашему почти белому умнику. — Мало тебе проблем?

— Извини, капитан. И ты, Амаури, тоже извини, — сказал Владимир. — Это здешняя атмосфера так на меня действует.

— Не только на тебя, — заметил я.

Владимир отдышался и продолжал:

— Раз эта русская мелюзга проникла на Форпост-004, значит, он все же не герметичен. А коли так, русские явно должны были продолжить бомбардировку аминокислотами.

— Тогда почему же здесь все не перемерли?

— Думаю, покойников у них было предостаточно. А у выживших изменился генетический код. Бессмысленно гадать, что именно его изменило: оружие русских или оружие наших хозяев. Главное, что генетические добавки стали частью их организма. Иначе и быть не могло. Перемены закрепились в ДНК и передались следующим поколениям.

Мы с Амаури поняли ход его рассуждений.

— И это длится семь или восемь веков. За такой срок вполне можно приспособиться.

— В этом нет ничего удивительного, — сказал Владимир. — Кстати, вы обратили внимание, что разработкой новых видов оружия заняты одиннадцать исследователей, а разработкой новых средств обороны — только двое? Похоже, они не слишком боятся вражеских атак.

Амаури покачал головой.

— Эх, матушка Земля! Что с ней сталось?

— Простудилась, — со смехом ответил Владимир. — Подцепила вирус под названием «человечество».

Некоторое время мы сидели молча, разглядывая голографический план Форпоста-004. Я заметил, что к засекреченным помещениям ведут четыре хода; если, конечно, мы захотим туда отправиться. И еще три пути вели к выходу с базы. Я сообщил об этом своим спутникам.

— Угу, — отозвался Хэролд. — Но откуда нам знать, какая из дверей ведет именно в тайник? Вполне может оказаться, что три коридора из четырех ведут в кладовки или технические отсеки.

Дельное замечание.

Пока мы сидели и ломали головы, стоит ли попытаться проникнуть в их святая святых или плюнуть на все и вернуться на «Головастик», русские нанесли удар по Форпосту-004. Раздался оглушительный взрыв, пол задрожал, словно некий гигантский пес начал выкапывать базу, как спрятанную кость. Потом дрожь прекратилась, зато погас свет.

— Это наш шанс, — сказал я в интерком.

Все со мной согласились, и мы навели на дверь лучи фонариков, вмонтированных в «обезьяньи шкуры». Теперь дело было за Хэролдом; он подошел к двери и обвел ее «магическим пальцем». Потом отступил и щелкнул рычажком на своем скафандре.

— Лучше отвернитесь, — предупредил он. — Сейчас здесь станет слишком светло.

Мы отвернулись, и все равно вспышка взрыва на несколько секунд ослепила меня, а потом некоторое время все казалось мне слегка зеленоватым. На полу валялись обломки двери. Косяку тоже досталось.

— Великолепно сработано, Хэролд, — похвалил я.

— Graças a deus,[184] — ответил он.

Я невольно усмехнулся. До чего живучи эти древние религиозные восклицания, если даже такой filho de punta,[185] как Хэролд, к ним прибегает!

Ребята ждали дальнейших распоряжений, и я приказал двигаться к секретному помещению.

Уже вторая дверь из четырех оказалась именно той, какая нам требовалась…

Но в это время, как назло, вспыхнул свет.

— Проклятье! Значит, их энергетические установки не пострадали, — сказал Амаури.

А Владимир показал туда, откуда к нам медленно приближался «гороховый суп»:

— Русские ухитрились пробить большую дыру в Форпосте-004!

Он направил лазерный луч на заполняющее коридор месиво, но даже поставленный на полную мощность излучатель сумел выжечь лишь небольшой пятачок. Остальной «суп» продолжал надвигаться на нас.

— Поплавать в этой жиже никто не желает? — спросил я.

Желающих не нашлось. Тогда я повел ребят в секретное помещение. Все, кто там был, попытались спрятаться, но Хэролд превратил их в белые коконы и запихнул в угол. Теперь можно было и осмотреться.

Честно говоря, ничего впечатляющего мы не увидели. Обыкновенное лабораторное оборудование; под кварцевыми лампами — тридцать два ящика около метра в поперечнике каждый.

Мы заглянули в ящики: в них плавали какие-то студенистые существа. Естественно, у меня и в мыслях не было их потрогать, однако существо, над которым я наклонился, видимо, почуяло меня и лениво протянуло ко мне псевдоподии. Разглядев эту тварь получше, я заметил, что она напоминает пластиковый мешок, наполненный желтоватым желе. Поверхность «мешка» была светло-коричневая, даже светлее, чем кожа Владимира, и ее сплошь усеивали зеленые пятнышки.

«Может, эти создания способны к фотосинтезу?» — подумал я.

— Посмотрите, в чем они плавают, — сказал нам Амаури.

Они плавали в… «гороховом супе»!

— Сдается, эти умельцы вывели породу гигантских амеб, которые питаются всеми видами микроорганизмов, — сказал Владимир. — Может, это и есть их «ракеты-носители», которые сбрасывают бомбы на русских?

Вопрос его остался без ответа, потому что в это время Хэролд начал пальбу. Коротышки, заглянувшие в дверь лаборатории, сильно перепугались, а те, что оказались ближе к Хэролду, быстро стали покойниками.

Наверное, он перестрелял бы их всех, если бы не забыл, что стоит рядом с гигантской амебой. Зато амеба этого не забыла. Хэролд вдруг пронзительно закричал, мы обернулись и увидели, что амеба вцепилась в его ногу. А потом Хэролд рухнул; его нога ниже колена отвалилась и покатилась в сторону, а амеба продолжала пожирать его ляжку.

Мы оцепенели.

Коротышки не упустили момент и окружили нас.

При столь неравных силах сопротивляться было бы просто глупо. Да нам сейчас было и не до того, мы с ужасом смотрели на Хэролда.

Добравшись до его паха, амеба замерла. Теперь это уже не имело значения: Хэролд все равно был мертв. Мы даже толком не представляли, что случилось, — все произошло слишком быстро. Едва амеба прорвала его костюм, как Хэролда начало рвать, затем все его лицо покрылось язвами… Зловещее предположение Владимира подтвердилось: воздух Форпоста-004 оказался заражен вирусами.

К этому времени амеба превратилась в почти правильный пятиугольник. Тварь повисла над зияющей раной; потом вздрогнула. Каждая из сторон пятиугольника разломилась надвое, амеба стала десятиугольной. Кажется, она собралась делиться.

Мы не ошиблись — она разделилась, и обе половинки неуклюже поползли в разные стороны. А спустя еще несколько секунд новые амебы стали пятиугольными и продолжили пировать на трупе Хэролда.

— У них и в самом деле есть смертельное оружие, — сказал Амаури.

Эти слова прорвали завесу гнетущей тишины.

Коротышки засуетились и заставили нас лечь на лабораторные столы. Каждый человечек держал в руках что-нибудь острое — стоило им пропороть наши «обезьяньи шкуры», и нам бы пришел конец. Мы замерли.

Допрос вел сам Ричард Никсон Диксон. Он закидал нас вопросами о русских. Когда мы успели снюхаться с ними? Почему предали великие идеалы свободы и продались комми? Мы отрицали его обвинения как бредовые. Не добившись признания, коротышки пригрозили продырявить защитный костюм Владимира. Я понял, что надо что-то предпринять.

— Скажи им правду! — крикнул я в интерком.

— Хорошо, — согласился Владимир. Коротышки прильнули к переговорному устройству.

— На Земле больше нет русских, — сказал Владимир. Коротышки чуть не проткнули его «обезьянью шкуру».

— Погодите! Я говорю чистую правду. Когда мы поймали ваш сигнал, мы семь раз облетели вокруг планеты, прежде чем приземлиться. Кроме обитателей вашей базы, на Земле не осталось разумных существ!

— Обычная уловка коммунистов, — поморщился Ричард Никсон Диксон.

— Сам Бог не сказал бы вам другого! — не выдержал я. — Уберите ваши железки! Владимир говорит правду! Вся планета покрыта «гороховым супом». И суша, и вода. Лишь крошечные островки на полюсах свободны от этой жижи.

Диксон слегка растерялся. Коротышки зашептались друг с другом. Должно быть, мои слова все же произвели на них впечатление.

— Если на Земле не осталось русских, кто тогда наносит нам удары? — спросил Диксон.

Владимир ответил и на этот вопрос. И пусть мне больше не говорят, что люди со светлой кожей туго соображают!

— Спонтанная рекомбинация, вот кто! И вы, и русские вывели стремительно размножающихся микробов. В результате на планете погибли все люди, все животные и все растения. Остались лишь микробы. Однако вы, не зная об этом, продолжали выводить все новые виды бактерий. Бактерии сражались с бактериями. Виды, не сумевшие приспособиться, вымерли, а те, что остались, научились приспосабливаться к любым условиям.

Эндрю Джексон Вальчински, главный ученый коротышек, кивнул.

— Звучит довольно убедительно.

— Не скажу, что за эти века мы детально изучили стратегию комми, — вмешался Ричард Никсон Диксон, — но кое-что о них знаем наверняка. Как гласит наша пословица: «Доверяй комми не дальше собственного плевка».

— Их утверждения легко проверить, — сказал Энди Джек.

— Приступайте, — кивнул Диксон.

Трое коротышек направились к ящикам, каждый вернулся с амебой в руках. Сомнений не оставалось: коротышки решили посадить этих тварей на нас. Амаури закричал. Владимир стал белым, как одежда коротышек. Я бы тоже закричал, но мой язык присох к нёбу.

— Успокойтесь, — сказал Энди Джек. — Они не причинят вам вреда.

— Acredito! — крикнул я. — Так я и поверил! Мы видели, как одна из этих тварей «не причинила вреда» Хэролду.

— Хэролд убил людей. Если вы не лжете, вам нечего опасаться.

«Потрясающий способ проверки», — подумал я.

Нечто подобное проделывали наши далекие предки, проверяя, является ли та или иная женщина ведьмой. Ее бросали в воду: если утонет — невиновна, если выплывет — значит, она и впрямь ведьма и заслуживает смерти.

А вдруг Энди Джек все-таки сказал правду и амебы нас не тронут? А если мы начнем противиться, нас сразу уличат во лжи и продырявят наши защитные костюмы.

Я предложил начать с меня.

Потом закусил язык. Если эта тварь начнет меня пожирать, я тут же откушу себе язык и захлебнусь кровью. Сознание того, что я не буду покорной жертвой, придало мне отваги.

Коротышки шлепнули амебу мне на плечо. Она не просочилась сквозь защитный костюм, а поползла к голове. Студенистое тело амебы закрыло окошко моей «обезьяньей шкуры». Окружающий мир потемнел.

— Канэ Канэа, — едва слышно завибрировал пластик окошка.

— Meu deus,[186] — пробормотал я.

Амеба умела разговаривать! Чтобы ответить ей, мне даже не требовалось говорить. Ее вопросы передавались через вибрацию окошка. А ответы она… читала в моих мыслях! Значит, если я солгу, она тут же поймет. Запросто! Я так перепугался, что, пока длился наш странный диалог, дважды обмочился. Но «обезьянья шкура» сработала безупречно: собрала мочу и переработала ее в нечто полезное и питательное. Как обычно.

Наконец допрос закончился, и амеба сползла с окошка. Один из коротышек подхватил ее и передал сгоравшим от нетерпения Энди Джеку и Рикки Нику. Они оба притронулись к амебе и… уставились на нас с неприкрытым удивлением.

— Выходит, вы сказали правду. На Земле больше нет русских.

— А с какой стати нам врать? — передернул плечами Владимир.

Энди Джек взял извивающуюся тварь и направился ко мне.

— Довольно! — закричал я. — Я покончу с собой прежде, чем вы снова посадите на меня эту зверюгу.

Энди Джек в замешательстве остановился.

— Вы все еще ее боитесь?

— А вы не боялись бы существа, умеющего читать мысли?

Владимира мои слова ошеломили, Амаури пробубнил что-то себе под нос. А Энди Джек лишь улыбнулся.

— Здесь нет ничего загадочного. Это, как вы его назвали, существо умеет воспринимать и интерпретировать электромагнитные поля вашего мозга, к тому же улавливает приток амитрона к вашей щитовидной железе.

— А вообще-то что оно такое? — спросил Владимир.

Энди Джек так и сиял от гордости.

— Это мой сын.

Мы ожидали, что сейчас они продырявят наши защитные костюмы, но этого не случилось. И вдруг нам стало ясно: мы нашли то, что искали, — результат игр коротышек с рекомбинацией ДНК человека.

— Мы очень давно работали в этом направлении и лишь четыре года назад добились успеха, — сообщил Энди Джек. — Эти исследования должны были стать самым выдающимся достижением в области обороны, но поскольку мы уничтожили всех русских, незачем больше держать наших питомцев взаперти.

Энди Джек нагнулся и опустил амебу в «гороховый суп», который был теперь коротышкам почти по колено. Амеба тут же распласталась на поверхности жижи, начала растекаться во все стороны и вскоре достигла метра в диаметре. Я до сих пор помнил ее шепот, передававшийся через окошко защитного костюма.

— Никак не пойму, где у нее может быть мозг, — сказал Владимир.

— У него нет мозга, — ответил Энди Джек, говоря об амебе в мужском роде, поскольку та являлась его сыном, — Функции мозга выполняет все тело. Если его разрезать на сорок частей, каждая часть сохранит достаточно разума и памяти, чтобы вести самостоятельную жизнь. А когда несколько наших питомцев собираются вместе, возникает удивительно сердечная обстановка и их умственный потенциал необычайно возрастает.

— Прямо пай-детки и круглые отличники, — с нескрываемым раздражением процедил Владимир.

Я изо всех сил боролся с тошнотой.

«И это — следующая стадия развития человечества? — думал я. — Человек поганил планету до тех пор, пока на ней не осталось ничего, кроме микробов. А потом ему самому не осталось ничего иного, кроме как кормиться бактериями и вирусами».

— Мы совершили истинный прорыв в эволюции, — продолжал Энди Джек, — Мой сынок инстинктивно умеет приспосабливаться к новым видам паразитических бактерий и вирусов и сознательно управляет строением своей ДНК. Он пропускает ДНК других организмов через полупроницаемые мембраны некоторых своих клеток, изменяя эти ДНК и вновь выпуская в мир.

— Это как-то не вызывает у меня желания кормить такого ребеночка или менять ему пеленки, — сказал я.

Энди Джек весело засмеялся.

— Поскольку они размножаются делением, у них нет стадии младенчества. Конечно, если бы части разделившегося существа были совсем маленькими, им понадобилось бы некоторое время, чтобы достичь уровня взрослого. Но при нормальном развитии из одного взрослого организма сразу получаются два таких же.

С этими словами Энди Джек нагнулся, поднял своего сынка, намотал его на руку и подошел к Ричарду Никсону Диксону, который молча наблюдал за происходящим. Энди Джек опустил на плечо Диксона руку с намотанной на нее амебой.

— Кстати, сэр, — сказал Энди Джек. — Поскольку мы перебили всех русских, проклятая война наконец закончилась.

Диксон удивленно посмотрел на него.

— И что из этого следует?

— Что нам больше не нужен командир.

Не успел Диксон ответить, как амеба вгрызлась ему в горло, и он рухнул мертвым в «гороховый суп». На наших глазах свершился государственный переворот.

Меня интересовало, как отнесутся к этому остальные коротышки, но они, похоже, ничего не имели против. Их суперпатриотизм и воинственность явно имели свои пределы. Это меня обрадовало — возможно, у нас со здешними людьми все же осталось нечто общее.

Они решили нас отпустить, и мы не стали мешкать с отлетом. На обратном пути к стерилизационной камере коротышки открыли нам истинную причину удара, который потряс недавно Форпост-004. Разумеется, «русские» были здесь ни при чем, просто как раз в том помещении, где находилось хранилище резервуаров с водородом, слой защитной плесени слегка мутировал, войдя в симбиоз с бактериями, пожирающими сталь. Едва в стальной обшивке появилось отверстие, как вместе с «гороховым супом» внутрь базы проникли молекулы аминокислот, и результатом их альянса с чистым водородом был взрыв, уничтоживший изрядную часть Форпоста-004.

До чего же мы обрадовались, что оставили нашего дорогого старого «Головастика» парить в сорока метрах над землей! И все равно не обошлось без инцидента: некие микробы облюбовали мельчайшие трещины в корпусе корабля и начали стремительно размножаться, все больше их расширяя. И все же Амаури счел, что и корабль, и наша троица вполне способны выдержать обратный путь.

Мы улетели без торжественных речей и прощальных поцелуев.

Итак, теперь вы знаете правду о нашем путешествии на матушку Землю в 2810 году. Думаю, вы сами заметили, как все случившееся с нами тогда созвучно с тем, что происходит в наших мирах сейчас. Если мы позволим Пенсильвании ввязаться в затяжную локальную войну Киева и Нункамаиса, мы получим сполна и по заслугам. А в сравнении с конвертерами антиматерии бактериологическая война может показаться невинной детской забавой. И если человечество уцелеет в этой войне, его уже нельзя будет назвать человечеством.

Может, сейчас это никого не волнует, но меня волнует. Меня не вдохновляет перспектива играть не с внуками, а с амебами, и еще меньше вдохновляет перспектива иметь внучатых племянников, состоящих из сгустков антиматерии. Всю жизнь я был человеком, и мне нравится им быть.

Поэтому я считаю, что нам нужно позаботиться о мощной оборонительной системе и переждать, пока закончится эта чертова война. Дождаться, пока жители Киева и Нункамаиса перебьют друг друга. А потом можно будет заняться серьезным делом — созданием надежных условий для сохранения жизни и человеческого облика людей.

Вот и вся политика. Если вы проголосуете за войну, обещаю: множество маленьких исследовательских кораблей покинет обреченную планету и отправится в безбрежные космические просторы. Когда-то наши предки колонизировали Пенсильванию, и мы сумеем сделать то же самое с другой планетой. Если кое-кто не понял намека, поясняю: это — призыв к потенциальным добровольцам. Я все сказал.

Впрочем, не все. Когда я впервые опубликовал свою программу, меня забросали вопросами. Точнее, повторяли один и тот же вопрос: почему по возвращении домой мы не рассказали немедленно правду об увиденном на Земле? Ответ простой: изменение бортового журнала на Нункамаисе считается тягчайшим преступлением, но мы были вынуждены на это пойти.

Едва мы стартовали с матушки Земли, Владимир стер из памяти своего компьютера всю информацию, связанную с рекомбинацией ДНК. Узнай я заранее о его намерениях, скорее всего, я попытался бы ему помешать. Однако дело было сделано, и Амаури счел, что Владимир прав. Дерьмовые игры с ДНК, которыми занимались на Форпосте-004, нельзя переносить в другие уголки Вселенной.

После этого мы сделали все, чтобы скрыть истинное положение вещей. Мы стерли все упоминания о Форпосте-004, уничтожив даже намек на то, что поймали их сигнал. В бортовом компьютере остались лишь данные об орбитальном облете планеты и о том, что мы убедились: Земля мертва и покрыта странной субстанцией, по внешнему виду напоминающей гороховый суп. Но нам еще нужно было как-то объяснить, почему погиб Хэролд. И мы состряпали вполне правдоподобную версию, свалив все на серьезные неполадки в системе жизнеобеспечения скафандра для работ в открытом космосе, добавив несколько скупых строк о том, какой невосполнимой утратой явилась для нас гибель нашего дорогого друга.

Подводя итог полету на Землю, мы написали в бортовом журнале: «Следов человеческой жизни на планете не обнаружено. Для заселения совершенно непригодна».

Я считаю, мы написали сущую правду.

В конуре[187]

Мыкликлулн проснулся, ощущая ту же тоску, с какой уснул девяносто семь лет назад. Он понял, что корабль сбавляет скорость, и бросился к обзорным экранам, хотя знал, что сейчас ему станет еще хуже. Мыкликлулну не терпелось увидеть звезду, которая некогда была их солнцем, — но он не увидел ее. Значит, свет сверхновой еще не достиг той части космоса, где находился Мыкликлулн.

«Проклятые сантименты», — сердито подумал он, пытаясь вспомнить, что ему известно о планетной системе, к которой он направлялся… Скоро его родное солнце, ставшее сверхновой, растопит ледяные скалы, и на месте милых его сердцу равнин разольются громадные озера, а те превратятся в моря и затопят всю планету. Потом чудовищная жара выжжет атмосферу. Впрочем, чего ради вздыхать по пустой планете? Главное — им удалось спасти цивилизацию.

Правда, его соплеменники не сумели сохранить свои тела. В открытом космосе можно было существовать лишь в виде информационных копий, помещенных в капсулы, и сейчас в межзвездном пространстве плавали миллионы таких капсул. Соплеменники Мыкликлулна ждали, когда он сообщит им, что наконец-то найдена подходящая планета с подходящими телами. Новая родина для миллионов разумных существ, где те смогут снова…

Смогут снова — что?

«Нет, сколько бы мы ни искали, — подумал Мыкликлулн. — нечего и надеяться найти изящные, симметричные, прекрасные шестиугольные тела, которые погибли вместе с нашей родной планетой».

Сам Мыкликлулн пока сохранил такое тело, но лишь пока.

Итак, планетная система, в которую он направлялся, состояла из тринадцати объектов, если считать и центральную звезду. Не заинтересовавшись газовыми гигантами и каменными карликами, Мыкликлулн принялся просматривать данные по двум планетам, показавшимся ему наиболее пригодными для заселения. Одна из них, голубоватая, третья по счету от звезды, имела естественный спутник, а следующая, красная планетка чуть поменьше, оказалась мертва. Условия на спутнике третьей были еще хуже, чем на красной, зато на самой планете, вокруг которой вращался этот спутник, имелась жизнь. Разумеется, ничуть не похожая на жизнь на потерянной родине Мыкликлулна — такое было бы просто невозможно, — но все-таки не просто жизнь, а разумная жизнь. Вернее, стоящая на начальной стадии развития разума.

Интенсивность исходящих от планеты инфракрасных и ультрафиолетовых волн превосходила интенсивность излучения, исходящего от звезды… Мыкликлулн никогда бы не назвал эту звезду солнцем. Как показывали данные приборов, основой для получения энергии на голубоватой планете служила переработка углеродсодержащих соединений. Согласно современным научным представлениям (если, конечно, можно назвать современными представления девяностосемилетней давности) подобная энергетика характерна для цивилизации, вынужденной развиваться в определенной температурной среде. Наверное, именно так выразились бы ученые соплеменники Мыкликлулна, радуясь зримому подтверждению своих теорий.

Через несколько месяцев Мыкликлулн вывел корабль на стационарную орбиту у третьей планеты и принялся исследовать потоки информации в окружающем пространстве. Он довольно быстро разобрался в языках обитателей голубой планеты, однако из-за устройства своего организма не мог воспроизводить чужеродные звуки.

Одно из открытий Мыклилклулна его не приободрило. Оказывается, аборигены называли свою звезду «солнцем», свой спутник — «луной», а свою жаркую планету — «землей», причем на разных языках планета называлась по-разному. На Мыкликлулна произвело большое впечатление такое изобилие языков и разнообразных способов общения. Возможно, обитатели планеты очень любили логические выкладки, что свидетельствовало о высоком уровне их интеллекта.

У Мыкликлулна промелькнула мысль: не поселиться ли его соплеменникам в двуногих телах здешней разумной расы? Но закон запрещал подобные действия. К тому же его сородичи могли пойти на массовое самоубийство, осознав (а шила в мешке не утаишь), что новые тела достались им ценой гибели другой цивилизации. Ведь двуногие обитатели Земли были разумны, а их парадоксальное чувство юмора напомнило Мыкликлулну его жену… Ах, Глунднидн! Вместе с пилотом корабля она добровольно отправилась к солнцу и добыла энергию, которая спасла ее сородичей, но сама при этом погибла…

Мыкликлулн отогнал скорбные мысли. Жизнь все-таки продолжается!

Итак, о вселении в тела доминирующей расы можно было забыть. Правда, на планете жила еще одна раса двуногих, относительно малочисленная, но доминирующая раса почему-то относилась к ней или с презрением, или со страхом. Другие виды здешних живых существ отпадали — особенности строения их организмов не позволяли сделать их носителями разума. К тому же продолжительность их жизни была слишком мала, что помешало бы развитию цивилизации.

После долгих поисков и раздумий Мыкликлулн остановился на двух видах четвероногих. Внешне они весьма отличались друг от друга, но вполне удовлетворяли всем требованиям. Оба вида имели доступ в жилища доминирующей расы, обладали потенциальными возможностями общения, их тела и мозг вполне могли выдержать вселение чужого разума. К тому же оба вида были настолько многочисленными, что в них можно было переселить всех соплеменников Мыкликлулна, информационные копии которых плавали в межзвездном пространстве, терпеливо дожидаясь этой минуты.

Мыкликлулн мысленно подбросил монетку — мысленно, потому что в его распоряжении не было ни монеты, ни руки, ни достаточного уровня гравитации, чтобы монета смогла упасть… И в результате выбрал тот вид четвероногих, который поднимал больше шума и отличался, по мнению Мыкликлулна, большей сообразительностью. Немаловажно было и то, что этот вид жил вместе с доминирующей двуногой расой и пользовался ее большой любовью.

Мыкликлулн принялся решать проблему размещения устройств для подачи сигналов соплеменникам. С одной стороны, он не должен был вызывать подозрений у доминирующей расы, с другой — не мог обойтись без ее помощи. От напряженных размышлений все шесть углов его тела слегка вибрировали.

Абу постоянно не хватало денег, а еще не хватало еды, поэтому он был слишком тощим. Удрученно размышляя о своем безденежье, он и не подозревал, что через каких-то двадцать минут деньги начисто перестанут его волновать. Именно столько ему осталось жить, но Абу об этом не знал.

— Ну почему мне платят меньше, чем Фазилю? — вопрошал Абу. — Он только и знает, что просиживает задницу, а мне приходится весь день бегать взад-вперед и заглядывать в глазки тюремных камер. Я что, плохой мусульманин? Или я глупее Фазиля? Или недостаточно предан нашей партии?

Все эти риторические вопросы он задавал шепотом, чтобы, упаси Аллах, не услышало начальство. Абу ибн-Ассур с головой ушел в мысли о жестокости и бесчеловечности мира, как вдруг стены стоящей в пустыне тюрьмы задрожали от оглушительного гула, а потом на Абу обрушился чудовищный смерч раскаленного песка. Абу вскрикнул и закрыл лицо руками, но было поздно — острые песчинки выкололи ему глаза, а горячий ветер высушил пустые глазницы.

Только поэтому Абу не увидел дыры во внешней стене камеры номер двадцать три, где содержался политический преступник, которого завтра должны были казнить. Человек этот попал сюда за убийство жены — преступление, казалось бы, вовсе не политическое. Однако тесть осужденного был важной шишкой и мог одним телефонным звонком кого угодно упрятать за решетку.

Абу, само собой, уже не увидел, как появился его начальник. Обнаружив, что камера номер двадцать три пуста, начальник сразу начал искать козла отпущения, на которого можно будет свалить вину за побег. Вскинув автомат, начальник выстрелил в Абу. Тот услышал звук выстрела, почувствовал жгучую боль в груди — и умер, так толком и не поняв, что же произошло.

Мыкликлулн потянулся, подвигал ногами. Он все еще не привык к своему новому телу: к четырем конечностям, к двум бокам вместо шести и к постоянному возбуждению. Все ощущения были острыми и приятными. Он обошел вокруг своего корабля, растопырив пальцы и шевеля ими: теперь у него имелось пять пальцев на каждой конечности.

«Какой стала бы наша цивилизация, будь у нас изначально такие тела? — подумал он. — Наверное, тогда мы не научились бы общаться телепатически и нам пришлось бы разговаривать с помощью воздушных колебаний, как это делают здешние двуногие».

Мыкликлулн видел, как внутри корабля тает его прежнее тело.

Над лугами штата Канзас становилось все жарче.

Мыкликлулн знал, что нарушил закон, но у него не было иного выхода. Ему поневоле пришлось завладеть телом человека, которого все равно лишили бы жизни. Однако сородичи наверняка подвергнут его допросу, признают виновным и казнят за посягательство на жизнь другого разумного существа.

Но это дело будущего, а пока у него появилось новое тело, а вместе с ним — множество новых ощущений. Мыкликлулн провел языком по зубам. Потом начал издавать жужжащие и свистящие звуки, пытаясь заговорить.

Человеческая речь никак ему не давалась. Язык и губы Мыкликлулна норовили воспроизвести привычные арабские звуки, в то время как новый хозяин тела пытался подражать совсем другой речи, которую доносили до него многочисленные радиоволны.

Продолжая упражняться в произнесении звуков, Мыкликлулн в то же время методично уничтожал свой корабль. Может, этого и не стоило делать: для человеческого зрения корабль был невидим. Но миссия Мыкликлулна была слишком важна, чтобы рисковать.

К тому времени, когда инопланетянин появился в одном из близлежащих городков, он уже в совершенстве умел изъясняться на местном языке. Во всяком случае, его речь не вызвала никаких подозрений у служащих «Корпорации промышленного развития» в Канзас-Сити, где Мыкликлулн разместил заказ на изготовление разработанного им устройства. Столь же гладко прошли его переговоры с юридической фирмой «Фарбер, Фарбер и Мейнард», где он запатентовал все детали своего изобретения. Потом Мыкликлулн навестил деревообрабатывающую фабрику Сидни и заказал у них первую партию собачьих будок.

Бриллиантов, проданных Мыкликлулном, вполне хватило на оплату двух тысяч собачьих будок с необычным содержимым. Находясь в приподнятом настроении, он мурлыкал странные песенки, которые доносили до него радиоволны.

— Кока-кола — наслажденья школа! — пел Мыкликлулн.

А еще:

— Опять покажут на этой неделе такое, что лучше б глаза не глядели…

К вечеру, после захода солнца, он затормозил у мотеля на окраине Манхэттена.[188]

— Вы один? — спросил его служащий мотеля.

— Один.

— Ваше имя?

— Роберт, — ответил Мыкликлулн, выбрав первое попавшееся из тысячи имен, которые успел услышать по радио. — Роберт Редфорд.

— Ого! — усмехнулся служащий. — И каково быть тезкой и однофамильцем столь известного человека?[189]

— Я привык. Мне и самому приходится встречаться со множеством известных людей.

Служащий засмеялся. Мыкликлулн ответил улыбкой. Разговаривать было довольно забавно, а главное, при таком способе общения легко можно было соврать. Соплеменники Мыкликлулна просто не знали, что такое ложь.

— Ваша профессия, мистер Редфорд?

— Торговый агент.

— Да ну? И что же вы продаете?

Мыкликлулн пожал плечами, стараясь изобразить полную невозмутимость.

— Собачьи будки.

Ройс Джекобсон, обливаясь потом (в доме было жарко, как в сауне), открыл входную дверь и недовольно поморщился. Опять торговый агент, чтоб им провалиться.

— Извините, но нам ничего не нужно, — буркнул он.

— Ошибаетесь. Очень даже нужно, — с улыбкой возразил торговый агент.

Это несколько озадачило Ройса — обычно торговые агенты не спорили с потенциальными покупателями, а начинали жаловаться на тяжелые времена и свою нелегкую жизнь. Очень немногие отваживались возражать, тем более с такой непрошибаемой уверенностью, с какой только что возразил незнакомец.

«Да, парень — настоящий дока в своем деле», — подумал Ройс.

Он взглянул на чемоданчик с образцами и увидел на нем странную надпись: «Собачьи будки. Продажа в неограниченном количестве».

— У нас нет пса, — сказал Ройс.

— Зато в вашем доме стоит собачья жара, — сказал торговый агент.

— Да, жара собачья, это верно. Ха.

Ройс мог бы выдать что-нибудь подлиннее вместо короткого «ха», но он очумел от жары, а человек перед ним был всего-навсего торговым агентом, поэтому необязательно было смеяться над его шутками.

— Однако у вас наверняка имеется кондиционер, — продолжал торговый агент.

— Угу. Не хватает самой малости — разрешения от жмотной электрокомпании на превышение квоты потребления электроэнергии. Сто баксов, видите ли, и ни цента больше. Поэтому если я захочу включить кондиционер, мне придется вырубить холодильник, плиту или что-нибудь еще.

Незнакомец сочувственно посмотрел на него.

— Для таких, как я, вечно придумывают какие-то квоты, лимиты и прочую дрянь, — продолжал Ройс. — Могу поспорить, мэр пользуется кондиционером, сколько влезет. А что касается президента жмотной электрокомпании, даю голову на отсечение — этот парень трижды в день принимает горячий душ и столько же раз холодный. А окна у него не закрываются даже зимой.

— Вы правы, — согласился торговый агент. — Такие компании владеют всей страной. И не только страной — всем миром. Думаете, в Англии или Японии по-другому? Нет. У кого в руках нефть и газ, тем не нужно золота.

— Вот-вот, — усмехнулся Ройс. — Мы с вами придерживаемся одинаковых взглядов. Давайте, заходите. В доме, конечно, пекло, но торчать на солнце еще хуже.

Они уселись на обшарпанный диван, и Ройс подробно объяснил торговому агенту, чем ему не нравится «жмотная электрокомпания», что он думает о ее руководстве и куда именно, по его мнению, этому руководству следует запихнуть все квоты, лимиты, счета и «периоды максимального и минимального потребления электроэнергии».

— Мне осточертело принимать душ в два часа ночи! — гаркнул Ройс.

— Тогда надо что-то делать! — отозвался торговый агент.

— Золотые слова. Только что?

— Купить у меня собачью будку.

Нет, у этого парня определенно имелось чувство юмора. Ройс хохотал громко и долго.

Но потом торговый агент начал показывать ему рисунки, диаграммы и таблицы затрат и возможной будущей прибыли.

— Утилизатор солнечной энергии, встроенный в собачью будку, способен круглосуточно и бесперебойно снабжать ваш дом электроэнергией, — тихо и неторопливо говорил торговый агент. — Учтите: даже если у вас целыми днями будут включены все лампочки и все электроприборы, потребляемая энергия составит лишь четверть мощности утилизатора. Но главное — электричество не будет стоить вам ни цента. Вы потратите деньги только один раз, купив у меня собачью будку.

Ройсу безумно захотелось приобрести это чудо, но он покачал головой.

— Такая сделка противозаконна. Кажется, еще в восемьдесят пятом или восемьдесят шестом году правительство запретило пользоваться солнечными батареями. Надо же ему как-то защищать свои любимые электрокомпании!

— И вы верите, что эти компании нуждаются в защите? — со смехом спросил торговый агент.

— Я пока не выжил из ума и знаю, что это меня следует защищать от них, — ответил Ройс. — Но счетчик! Если я перестану пользоваться их электричеством, счетчик выдаст меня, и они начнут копать и вынюхивать.

— Не беспокойтесь. Зачем подключать к утилизатору сразу весь дом? Мы подключим только энергоемкие устройства. А вы будете постепенно снижать потребление официальной электроэнергии, пока ее суммарная стоимость не упадет, скажем, до пятнадцати долларов в месяц. Вы согласны? Но за эти пятнадцать долларов вам не придется сидеть в темноте, духоте или готовить пищу на костре. Ни в коем случае. Летом у вас постоянно будет работать кондиционер, зимой — обогреватель. Душ вы станете принимать столько, сколько захотите, открывать дверцу холодильника — тоже.

Ройс все еще колебался.

— Скажите, что вы при этом теряете? — напирал торговый агент.

— Только пот, — ответил Ройс. — Вы правы. Только свой пот!

И он громко захохотал.

— Теперь вы понимаете, почему мы встраиваем утилизаторы в собачьи будки? — спросил торговый агент. — Это не вызывает никаких подозрений.

— Ловко придумано, — сказал Ройс. — Считайте, что я уже купил у вас собачью будку. В конце концов, умники-конгрессмены, протаскивая свои законы, не спрашивали согласия таких, как я.

Под мерное жужжание кондиционера Ройс и его жена Джуния провели гостей в дом. В гостиной работал телевизор, из кухни доносилось гудение миксера. Ройс беспечно включил все лампы в гостиной, и гости удивленно разинули рты; один из приглашенных зашептал что-то на ухо своей жене.

Пока хозяева болтали с гостями, входная дверь оставалась открытой, но Ройс как будто ничего не замечал.

Зато некий мистер Детвилер, член команды по боулингу, быстро это заметил и, ойкнув, сорвался со стула.

Ройс с улыбкой остановил гостя, кинувшегося к двери:

— Ничего страшного! Сейчас я сам закрою. Кстати, попробуйте эти орешки.

Но гостям было не до угощения. Все не сводили глаз со злополучной двери. Ройс неторопливо разложил по тарелочкам арахис и только после этого пошел ее закрыть.

— Отличная нынче погода, — заметил он.

Когда даже спустя несколько минут дверь все еще оставалась открытой, кто-то из гостей пробормотал: «Господи!» Другой отозвался на эту реплику куда более энергичным словцом.

Ройс, добившийся задуманного эффекта, с довольным видом закрыл дверь.

— Я хочу познакомить вас со своим другом, — сказал он. — Его зовут Роберт Редфорд.

Гости засмеялись. С тем же успехом Ройс мог бы познакомить их с президентом Соединенных Штатов.

— Моего друга действительно зовут Роберт Редфорд, но он даже не родственник знаменитого киноактера. Если хотите знать, он торговый агент по продаже собачьих будок.

Мыкликлулн с приветливой улыбкой появился в гостиной и стал пожимать руки гостям.

— Он смахивает на араба, — шепнула одна из женщин.

— Или на еврея, — прошептал в ответ ее муж. — Кто их там разберет.

Ройс лучезарно улыбнулся и похлопал Мыкликлулна по спине.

— Таких гениальных торговых агентов, как Редфорд, я еще не встречал.

— Да уж наверняка, раз он умудрился продать вам собачью будку, хотя у вас нет собаки, — отозвался мистер Детвилер, член команды по боулингу.

Мистер Детвилер всегда разговаривал покровительственно-снисходительным тоном, поскольку был единственным приличным игроком в местной спортивной лиге.

— Тем не менее, как любил каркать ворон у старика По,[190] давайте посмотрим на мою собачью будку.

Чтобы попасть на задний двор, нужно было пройти через кухню. Там, как и в гостиной, горели все лампы, а дверца холодильника была приоткрыта.

— Ройс, да у тебя холодильник открыт! — воскликнули гости.

— Наверное, кто-то из детей забыл закрыть.

— Попробовали бы мои оставить дверцу открытой. Да я бы их прибила!

Но что там — открытый холодильник! На кухне Джекобсонов происходило нечто покруче: там работали одновременно электроплита, микроволновая печь, миксер и водонагреватель. Некоторые гости были уже на грани обморока.

Когда Ройс открыл дверь на задний двор, все попытались протиснуться в нее всем скопом, поскольку привыкли беречь электроэнергию.

— Послушайте, зачем устраивать толчею? У нас в доме что, пожар? — попытался образумить их Ройс.

Но могучая привычка беречь электроэнергию оказалась сильнее.

На пути к собачьей будке, стоящей в самом глухом углу заднего двора, Детвилер отвел Ройса в сторонку.

— Слушай, дружище, у тебя никак появилась своя рука в этой жмотной электрокомпании? Как тебе удалось выбить такую щедрую квоту?

Ройс лишь улыбнулся и покачал головой.

— Нет, Детвилер, моя квота осталась прежней.

Затем он добавил уже громче, чтобы слышали остальные:

— Я честно плачу им пятнадцать баксов в месяц.

— Гав-гав! — тоненько тявкнул щенок, сидящий у будки на цепи.

— Откуда эта собака? — шепотом спросил Ройс Мыкликлулна.

— Соседи отдали. Собирались его утопить, — ответил Мыкликлулн. — К тому же, если у вас будет будка без собаки, это вызовет подозрения. Считайте пса своим прикрытием.

Ройс понимающе кивнул.

— Отлично придумано, Редфорд. Надеюсь, с сегодняшней вечеринкой все тоже пройдет гладко. Но… вы не боитесь, что кто-нибудь из гостей проболтается?

— Никто не проболтается, — убежденно ответил Мыкликлулн.

После чего стал демонстрировать гостям Ройса, что именно находится внутри собачьей будки.

Когда гости разошлись, Мыкликлулн подвел итоги. Он получил двадцать три приглашения, поэтому ближайшие две недели обещали быть очень хлопотливыми. У него появилось много новых друзей, а в кармане лежали выписанные гостями чеки на сумму 221 доллар 23 цента каждый. Именно столько (с учетом налогов) стоила чудо-конура. Даже мистер Детвилер вручил Мыкликлулну свой чек. Лучший игрок в боулинг широко улыбался, хотя щенок успел обмочить ему ботинок.

— Вот ваши комиссионные, — сказал Мыкликлулн, выписывая Ройсу чек на триста долларов. — Больше, чем мы договаривались, но вы честно заработали эти деньги.

— У меня какое-то странное ощущение, — признался Ройс— Как будто я участвую в заговоре…

— Направленном на подрыв существующих законов? — договорил за него Мыкликлулн. — Пустяки. Считайте это чем-то вроде «тапперуэрской вечеринки».[191]

— А ведь и в самом деле похоже, — подумав, согласился Ройс. — Я сегодня и пальцем не пошевелил, чтобы лично продать хоть одну собачью будку.

Однако не прошло и недели, как Ройс, Детвилер и еще четверо жителей городка Манхэттен отправились в дальний путь по городам Соединенных Штатов. У каждого из них был с собой чемоданчик, на котором красовалась надпись: «Собачьи будки. Продажа в неограниченном количестве».

Не прошло и месяца, как собачьи будки продавались уже в семи штатах, а число работающих на Мыкликлулна человек выросло до трехсот. У каждой из будок весело тявкал игривый щенок.

«На всю операцию уйдет не больше года, — мысленно прикидывал Мыкликлулн. — Всего один год, и я смогу пригласить моих собратьев на их новую родину».

— Что творится с потреблением электроэнергии в Манхэттене? — вопросил напористый молодой начальник отдела статистического анализа.

Разговор этот происходил в Управлении объединенных электрических сетей Канзаса, в той самой компании, которую люд называл «жмотной».

— Потребление электроэнергии там значительно снизилось, — ответила Кэй Блок, работавшая здесь еще со времени программ позитивных действий.[192]

Прежде чем правительство успело отменить поправку о равных правах,[193] Кэй Блок сумела дослужиться до старшего ревизора.

Билл Уилсон презрительно хмыкнул, словно говоря: «Это, милая дамочка, я и сам вижу». А Кэй Блок ответила ему улыбкой «синего чулка»: «А у мальчика, оказывается, есть интеллект».

Но они сумели-таки поладить и углубились в работу. Спустя час перед ними лежали столбцы тревожных статистических данных. Суммарное потребление электроэнергии в Манхэттене упало на сорок процентов.

— А как обстояло дело в прошлом квартале? — спросил Уилсон.

Они проверили статистику за прошлый квартал. Все было в норме.

— Откуда взялись эти сорок процентов? — гремел взбешенный Уилсон.

— Нечего срывать на мне злость, — рассердилась Кэй, которая терпеть не могла, когда на нее повышают голос. — Отправляйтесь в Манхэттен и кричите на тех, кто выключил там свои холодильники!

— Нет, — возразил Билл, — это вы отправитесь в Манхэттен и будете кричать на тех, кто выключил там свои холодильники. Я не верю, чтобы в этом городе разом сломались все счетчики. Значит, налицо мошенничество со счетами за электричество. Вот и выясните, в чем дело.

Две недели спустя Кэй Блок сидела в одном из офисов административного здания университета штата Канзас и тупо смотрела в стену. Яркий плакат напоминал о значительной победе, одержанной в прошлом сезоне университетской футбольной командой. С плакатом мирно соседствовал флажок научной конференции с броским названием «Равнины-98». Кэй Блок не интересовалась ни американским футболом, ни наукой. Ее интересовали лишь результаты ее исследований, а они были равны большому жирному нулю.

Выборочная проверка тридцати восьми университетских счетчиков показала, что все они в полной исправности. Пломбы оказались целы, никаких признаков того, что счетчики вскрывали, Кэй не обнаружила. Всесторонняя проверка учетных документов в местном отделении корпорации опять-таки не выявила махинаций. Но потребление электроэнергии ощутимо упало. Кэй Блок чувствовала, что всему этому должно быть простое логическое объяснение. Оставалось только его найти.

— Потребление электроэнергии не может упасть ни с того ни с сего, — заявила Кэй блондинке из университетской администрации, которую дали ей в помощь. — Вряд ли на вашем стадионе вдруг начали играть в футбол впотьмах. Значит, надо искать где-то еще. Например, в лабораториях.

На мгновение Кэй показалось, что она нашла причину.

— Вам известно о сворачивании исследовательских программ в вашем университете?

Блондинка покачала головой.

— Тогда как вы объясните эти цифры?

— Цифры, мисс Блок, это уж по вашей части. — Блондинке успела изрядно надоесть назойливая гостья. — Вы сами убедились, что мы не вскрываем счетчики и не подделываем их показания. Университет аккуратно оплачивает счета за электричество. Остальное нас не касается.

Кэй вздохнула и посмотрела в окно, за которым виднелась крыша недавно построенного здания ботанического факультета. Кэй разглядывала крышу, а сама искала хотя бы малюсенькую зацепку — кто и каким образом так ловко дурачит ее родную корпорацию?

Заметив на крыше ботанического факультета собачью будку, Кэй сразу обрушила на блондинку вопрос:

— А зачем на крыше поставили собачью будку?

— Наверное, там живет собака, — последовал невозмутимый ответ.

— На крыше?

— Собаки тоже любят свежий воздух, — улыбнулась блондинка.

Кэй продолжала смотреть на будку, мысленно повторяя, что ей сгодится любое, даже самое из ряда вон выходящее объяснение причин, по которым в Манхэттене столь резко упало потребление электроэнергии.

— Я хочу осмотреть эту будку, — заявила Кэй Блок.

— Зачем? — удивилась блондинка. — Уж не думаете ли вы, что кто-то спрятал в небольшой конуре генератор или солнечные батареи? Насколько я знаю, солнечные батареи заняли бы всю крышу.

Кэй смерила собеседницу пристальным взглядом — протесты показались ей подозрительными.

— Я настаиваю на своей просьбе, — повторила старший ревизор.

Блондинка снова улыбнулась.

— Как вам будет угодно, мисс Блок. Сейчас позвоню смотрителю факультета и попрошу его открыть дверь на крышу.

И вот обе женщины спустились вниз, пересекли лужайку, вошли в здание ботанического факультета и зашагали вверх по ступенькам. С непривычки Кэй быстро запыхалась.

— Что у вас случилось с лифтами? — недовольно спросила она.

— Мы больше не пользуемся лифтами, — ответила блондинка. — Они потребляют слишком много энергии. Такую роскошь нынче может себе позволить только ваша компания.

Смотритель с виноватым видом уже ждал их на крыше.

— Что, старина Ровер вас допек? Вы уж простите. Я держу его здесь с прошлой весны. С тех пор как двое молодцов попытались взломать эту дверь и через крышу проникнуть в здание. А после того, как появился пес, все стало тихо и спокойно.

— Гав, — подал голос Ровер, похожий на гибрид слона и ньюфаундленда.

Псу явно хотелось познакомиться с дамами поближе.

— Привет, привет, старина, — сказал ему смотритель. — Только не вздумай никого кусать.

— Гав, — пообещал пес, стремясь продемонстрировать дружелюбие. — Р-рр-гав!

Кэй внимательно осмотрела дверь, ведущую с крыши на чердак.

— Что-то я не вижу никаких следов взлома, — сказала она.

— Ничего удивительного. Взломщиков заметили из окон административного корпуса и успели задержать.

— Тогда зачем вам на крыше собака? — не унималась Кэй.

— А если бы их не заметили? И потом, здесь люди заняты работой, им некогда то и дело глазеть из окон на крышу.

Тон смотрителя показывал, что только круглая дура может задавать подобные вопросы.

Кэй стала осматривать собачью будку. Будка как будка, таких миллионы. Самое заурядное сооружение: полукруглое отверстие, крутобокая крыша с обязательными фронтонами и карнизами. Не хватало только миски с водой, груды обглоданных костей и иных атрибутов собачьей жизни.

— Надо же, какой отшельник, — сказала Кэй. — И что, его никогда не тянет побегать?

— Нет, — ответил смотритель. — Заядлый домосед. Я чуть ли не силком вытаскиваю его на лужайку. Правда, Ровер?

Кэй оглядела стену, где была дверь, через которую они вышли на крышу.

— Странно. Ваш Ровер даже не метит стены.

— Он не только домосед. Ровер — пес аккуратный. Ему и в голову не взбредет нагадить на крыше.

— Гав, — согласился Ровер и тут же помочился на дверь, после чего сделал аккуратную кучку возле самых ног Кэй. — Гав-гав-гав, — сказал он, весьма гордый собой.

— Вот и все ваше хваленое воспитание, — язвительно бросила Кэй и направилась к выходу.

Ее не интересовало, что ответит смотритель. Кэй и так поняла: пес на крыше не живет, а собачья будка используется совсем для иных целей. Осталось лишь выяснить — для каких именно?

«Жмотная электрокомпания» подала гражданский иск против города Манхэттена с требованием отсоединить от всех собачьих будок любые электрические провода и кабели. Городские власти подали встречный иск против «жмотной электрокомпании», намереваясь обжаловать ее требование в судебном порядке. Этот шаг властей был горячо поддержан горожанами.

Тогда «жмотная электрокомпания» попросту отключила город Манхэттен от энергосетей штата Канзас.

В Манхэттене этого не заметил никто, кроме местного отделения «жмотной электрокомпании» — единственного здания в городе, оставшегося без электричества.

«Война против собачьих будок» становилась все более заметной. Ведущие журналы помещали пространные статьи о загадочной компании «Собачьи будки. Продажа в неограниченном количестве» и ее таинственном основателе Роберте Редфорде, который категорически отказывался давать интервью и вообще куда-то исчез. По всем пяти общенациональным телеканалам шли передачи о новом источнике дешевой энергии. Опросы общественного мнения и статистические данные показывали, что у семи процентов населения Соединенных Штатов уже имелись собачьи будки, а из числа тех, у кого их еще не было, желали обзавестись чудо-конурами 99,8 процента. В число оставшихся жалких 0,2 процента входили, само собой разумеется, держатели акций энергетических компаний и управляющие высшего звена. Политикам и их помощникам приходилось держать нос по ветру: до выборов оставалось меньше года, и отношение к проблеме собачьих будок приобретало особое значение.

Закон, запрещающий использование солнечных батарей и аналогичных устройств, был, наконец, отменен. Акции энергетических компаний стремительно падали. Начался самый незаметный из мировых экономических кризисов.

Экономические системы, сориентированные на дорогостоящие виды энергии, разваливались с пугающей быстротой. Еще недавно казавшаяся монолитной Организация стран — экспортеров нефти удивительно быстро распалась. Не прошло и пяти месяцев, как цена нефти снизилась до тридцати восьми центов за баррель. Применение нефтепродуктов свелось к производству из них пластмасс и смазочных масел, и нефтедобывающие страны во много раз перекрывали потребности мирового рынка в этих продуктах.

Человечество не замечало разразившегося кризиса по одной простой причине: компания «Собачьи будки. Продажа в неограниченном количестве» легко удовлетворяла спрос на свой товар. Правительство Соединенных Штатов не захотело остаться в стороне от прибылей и ввело солидный налог на экспорт собачьих будок с утилизаторами солнечной энергии. Компания Мыкликлулна нанесла ответный удар, опубликовав схемы устройства утилизатора и заявив, что в таком случае она будет производить собачьи будки за границей. Американское правительство тут же пошло на попятную и отменило налог. Компания «Собачьи будки. Продажа в неограниченном количестве» сообщила, что опубликовала лишь часть схем, не раскрыв главного секрета утилизатора, и Мыкликлулн продолжал не спеша монополизировать мировой рынок.

Компания Мыкликлулна завоевывала одну страну за другой, действуя где с помощью тонкой дипломатии, где — с помощью грубого подкупа, а в некоторых случаях даже свергая упрямое правительство. Слава создателя чудо-конуры Роберта Редфорда затмила славу его тезки и однофамильца, в недавнем прошлом популярного киноактера. О Редфорде начали рассказывать легенды. Народная молва охотно приписывала ему все то, что раньше приписывалось Куан Ю,[194] Полу Баньяну[195] или Гаутаме Будде.

Свершилось! Теперь каждый человек в мире имел дешевый неиссякаемый источник энергии. Бесплатной энергии, которую можно было тратить по своему усмотрению. Неудивительно, что все люди были счастливы. Настолько счастливы, что делились неожиданным изобилием с другими божьими тварями — подкармливали птиц зимой, оставляли на улице миски с молоком для бездомных кошек, а в чудо-будках, чтобы те не пустовали, селили собак.

Мыкликлулн подпер ладонью подбородок.

«Какая странная ирония судьбы», — подумал он.

Он ведь даже не собирался столь разительным образом менять жизнь доминирующей расы двуногих. Дешевая электроэнергия была побочным продуктом его миссии, призванной обеспечить каждую собаку теплым и удобным домиком. Однако от положительных результатов нельзя было отмахнуться, и разумные существа, будь то его соплеменники или здешние двуногие, вряд ли станут строго судить его за убийство арабского политзаключенного, совершенное около года назад.

— Интересно, что будет, когда вы окажетесь здесь? — вслух спросил он своих соплеменников.

Вопрос был риторическим, ибо соплеменники не слышали и не могли его слышать.

— Я спас этот мир. Но когда раса двуногих, при всех ее незаурядных умственных задатках, войдет в контакт с нашим куда более развитым разумом, не приведет ли это к непоправимым последствиям? Не будут ли люди страдать и чувствовать себя униженными, узнав, что мы могущественнее их? Что мы способны передвигаться по галактике со скоростью света и общаться телепатически? Что мы можем отделить разум от гибнущего тела, сохранив свою информационную копию, а потом, повинуясь простому сигналу, можем мгновенно переместиться на громадное расстояние и проникнуть в тело животного, абсолютно не похожее на наше прежнее тело?

Но, несмотря на сомнения Мыкликлулна, его совесть была чиста. Он выполнил долг перед соплеменниками. Если гордость не позволит расе двуногих признать свой более чем скромный уровень развития, он здесь будет ни при чем.

Основатель компании «Собачьи будки. Продажа в неограниченном количестве» сидел в своем филиале в Сан-Диего, скрываясь от пронырливых газетчиков и телерепортеров.

Выдвинув верхний ящик письменного стола, Мыкликлулн нажал на кнопку стоящего внутри прибора, и мощный пучок электромагнитных волн устремился к восьмидесяти миллионам собачьих будок южной Калифорнии. Каждая будка передавала сигнал дальше, и постепенно он облетел весь мир, попав в каждую точку земного шара, где стояла чудо-конура.

Когда энергетическая невидимая цепь замкнулась на последней будке, все они одновременно передали другой сигнал, способный за доли секунды покрыть расстояние в световой год, и сигнал этот разбудил миллионы информационных копий соплеменников Мыкликлулна, давно ожидавших заветной минуты. Не тратя времени зря, они устремились туда, откуда донесся сигнал, и путешествие их тоже заняло всего несколько мгновений.

Информационные копии миллионов разумных существ собрались вокруг зелено-голубой планеты и выслушали подробный отчет Мыкликлулна о том, что он успел здесь сделать. Соплеменники высоко оценили его труд, однако закон есть закон, и Мыкликлулна обвинили в убийстве арабского политзаключенного. Ему было приказано покончить с собой, и Мыкликлулн, гордый признанием соплеменников и высокой оценкой своих заслуг, с радостной улыбкой вынул револьвер и застрелился.

Информационные копии устремились к собачьим будкам, гостеприимно приглашавшим их в новую жизнь.

— Гав-уфф-ррр-ваф, — изрек пес Ройса и, как сумасшедший, запрыгал по двору.

— Пес явно спятил, — сказал Ройс, не разделяя собачьей радости.

Двум его сыновьям, наоборот, необычное поведение пса очень понравилось, и они со смехом принялись носиться вместе с ним. Пес дюжину раз обежал двор и без сил рухнул перед своей будкой.

— Гавв-ваф-грфф, — блаженно сказал он.

Потом подошел к Ройсу, подпрыгнул и лизнул хозяина в лицо.

— Ты меня всего обслюнявил, паршивец, — проворчал Ройс.

Выразив свои чувства к хозяину, пес двинулся к кипе старых газет, дожидавшихся отправки в макулатуру, стащил самую верхнюю и уставился в газетные полосы.

В этом время во дворе появилась Джуни, чтобы накрыть стол к ужину под открытым небом.

— Провалиться мне на месте, но мне показалось, будто наш пес читает газету, — сказал жене Ройс.

Джим, его старший сын, бросил палочку и потребовал:

— Робби, принеси! Я кому сказал? Принеси палку!

Пес, мгновенно усвоивший премудрости чтения и письма, сбегал за палкой, но отдавать Джиму не стал, а, зажав палочку в зубах, начал писать ею на земле.

«Здравствуй, человек, — написал пес. — Наверное, тебе странно видеть, что я пишу».

— Ну и ну, — заметил Ройс, прочитав это. — Джуни, ты только посмотри, что он тут накарябал. Необычный у нас пес, правда?

Он погладил собаку по голове и уселся ужинать.

— Интересно, люди стали бы платить за то, чтобы посмотреть на нашего пса?

«Мы не причиним вреда вашей планете», — написал Робби.

— Джимми, — окликнула сына Джуни, раскладывая картофельный салат по бумажным тарелкам. — Смотри, как бы наш ученый пес не попортил своими каракулями клумбу с петуниями.

— Идем, Робби, — сказал Джимми. — Побегал и хватит. Пора на цепь.

— Вррафф, — ответил пес, косясь на цепь и отодвигаясь.

— Папа, Робби почему-то не хочет меня слушаться, — пожаловался Джим.

Ройс, набивший рот сэндвичем с курицей и салатом, раздраженно встал.

— Что за нежности, Джимми? Если ты не сумеешь управиться с собакой, нам придется ее отдать. Не забывай, мы брали его для вас, нам-то с мамой и без собак хорошо.

Ройс схватил пса за ошейник и потащил туда, где стоял Джимми с цепью в руках.

Щелкнул карабин.

— Запомни, псина: трюки трюками, но если ты не будешь слушаться, я тебя продам. Понял?

— А-фф!

— Так-то вот. Думаю, ты запомнишь урок.

Пока четверо людей наслаждались ужином под открытым небом, пес следил за ними грустными, почти испуганными глазами. Ройсу стало неловко, и он отдал Робби свой недоеденный ломтик ветчины.

Вечером Ройс и Джуни всерьез обсуждали, нельзя ли будет заработать на неожиданно обнаружившихся у Робби способностях. Оба решили, что заниматься этим не стоит. Во-первых, дети любят пса и не захотят с ним расстаться. А во-вторых, заставлять животных выделывать разные трюки — жестоко. Все-таки супруги Джекобсон были весьма просвещенными людьми.

На следующее утро они искренне обрадовались, что приняли такое решение, поскольку все вокруг взахлеб рассказывали о необыкновенных способностях, внезапно появившихся у их собак. Выяснилось, что читать и писать умеет едва ли не каждая шавка. Но этим собачьи достижения не исчерпывались. Чья-то собака научилась разматывать садовый шланг и поливать цветы, а чей-то пес, разлегшись перед незажженным камином, одним взглядом заставил вспыхнуть огонь.

— Моя собака — самая гениальная в мире, — уверенно объявил мистер Детвилер и тут же сник, ибо все игроки в его команде говорили то же самое о своих псах.

— Мой теперь ходит в туалет и спускает за собой воду! — хвастался один.

— Это еще что! Моя после прогулки сама моет лапы, а потом берет тряпку и подтирает там, где наследила.

Подобными историями пестрели все газеты, и вскоре стало ясно, что внезапный скачок в развитии собачьего интеллекта — явление не только общеамериканское, но и всемирное. За исключением нескольких суеверных новогвинейцев, которые, посчитав, что в их собак вселились злые духи, сожгли несчастных животных на костре, а также нескольких китайцев, подивившихся фокусам смышленых четвероногих, но все же приготовивших из них традиционные мясные блюда, у большинства людей такие перемены вызвали радость и гордость за своих любимцев.

— Я теперь люблю своего пса вдвое больше прежнего, — признался Билл Уилсон, в недавнем прошлом начальник отдела статистического анализа «жмотной электрокомпании». — Представляете, он не только приносит мне дичь на охоте, но еще и сам ощипывает ее, потрошит и засовывает в духовку.

Услышав это, Кэй Блок молча улыбнулась и отправилась домой, где ее ждал мастифф, которого она очень-очень любила и чье общество ценила намного выше, чем общество двуногих.

— Прошло всего два года с момента неожиданного всплеска собачьего интеллекта, — сказал профессор Уилрайт, обращаясь к студентам-выпускникам, решившим специализироваться на этологии.[196] — Но за эти два года мы узнали много нового о разуме животных. Упомянутый всплеск заставил нас пересмотреть свои взгляды на эволюцию. Несомненно, масштаб мутаций был несравненно обширнее и всестороннее, чем ранее предполагалось; во всяком случае, именно так обстоит дело с изменением высших функций. В течение этого семестра мы займемся подробным изучением собачьего интеллекта. А пока в порядке вступления хочу сказать следующее… В настоящее время принято считать, что разум собак намного превосходит разум дельфинов, однако ему по-прежнему очень далеко до человеческого разума. Тем не менее, если интеллект дельфинов не приносит нам почти никакой пользы, собаки, надо полагать, станут теперь еще более надежными и верными нашими помощниками. Можно с полным основанием утверждать: отныне мы не одиноки на Земле. Конечно, мы пока не знаем, от каких животных нам ожидать следующего всплеска интеллекта и произойдет ли он вообще.

Воспользовавшись паузой, один из студентов задал вопрос.

— Видите ли, — ответил Уилрайт, — это действительно напоминает теорию «Большого взрыва».[197] Есть феномены, относительно причин или происхождения которых нам остается лишь строить бесконечные гипотезы. Раз мы не можем воспроизвести это явление в лабораторных условиях, нам приходится довольствоваться гипотезами. Так же дело обстоит и со всплеском собачьего интеллекта. Полной ясности в этом вопросе нет до сих пор. Скорее всего — здесь, пожалуй, сходятся во мнениях все ученые, — существует некая взаимосвязь между общей численностью собак на Земле и развитием их мозга. В некий момент критическая масса популяции собак возросла до такой степени, что это способствовало резкому повышению интеллектуального уровня данных животных. Однако перемены не коснулись всех без исключения собак. Имеющиеся у нас факты показывают, что наивысшего интеллекта собаки достигли прежде всего в развитых странах и густонаселенных областях. Это обстоятельство привело к появлению множества спекулятивных рассуждений об особой роли человеческого интеллекта, якобы спровоцировавшего интеллектуальный всплеск у собак. Насколько верны или не верны такие рассуждения — покажет время. Однако налицо и другой факт: у псов, живущих в так называемых нецивилизованных уголках земного шара, не замечено изменений уровня интеллекта, что полностью опровергает гипотезу о влиянии некоего космического излучения или каких-то иных влияниях извне, вызвавших упомянутые перемены в разуме собак. Такая гипотеза несостоятельна еще и потому, что любое космическое излучение было бы непременно зафиксировано земными астрономическими обсерваториями, к тому же повлияло бы в равной степени на всех собак Земли.

Профессору задали новый вопрос.

— Кто знает? Лично я в этом сомневаюсь. Разговаривать собаки не могут, хотя многие из них выучились писать простые фразы, очевидно, запомнив начертание слов. Эта способность стоит где-то посредине между способностью попугаев бездумно подражать нашей речи и более осмысленным поведением дельфинов… простите, вы не помните, с чего я начал свой ответ?

Аудитория засмеялась.

— А, вспомнил. Я говорил, что собаки не способны к дальнейшему усовершенствованию интеллекта и никогда не достигнут того уровня развития, которое поставило бы их на одну ступень с человеком. По двум простым причинам: собакам недоступно вербальное общение и у них нет рук. Вне всякого сомнения, этот вид животных достиг пика своей эволюции. Я думаю, только счастливое сочетание многих факторов сделало человека тем, чем он теперь является. Можно лишь гадать, нет ли где-нибудь в просторах космоса, на иной планете, некоего вида разумных существ, который оказался удачливее нас и достиг еще более впечатляющего уровня развития. Однако будем надеяться, что этого все же не случилось! — с пафосом провозгласил Уилрайт и почесал за ушами своего лохматого пса по имени Б. Ф. Скиннер.[198] — Правда, мистер Скиннер? Потому что человек никогда не свыкнется с мыслью о том, что рядом с ним существует более разумная раса!

Студенты дружно засмеялись.

— Гафф-рафф, — ответил Б. Ф. Скиннер, которого некогда звали Хихиункном.

Но так его звали давно, на планете, где жили белые шестиугольники, общавшиеся телепатически и покорившие пространство и время. Они не сумели лишь одного — научиться управлять процессами, протекавшими на их солнце. Если бы собачья глотка могла произносить человеческие слова, пес сказал бы: «Не волнуйтесь, профессор. Человечеству незачем тревожиться, что рядом живет более разумная раса. Вы слишком горды и заняты собой, чтобы заметить ее присутствие».

Но вместо этого бывший Хихиункн тихо рыкнул, полакал воды из миски и улегся в углу аудитории, где профессор Уилрайт продолжал свои ученые рассуждения.

В сентябре двухтысячного года произошло небывалое для Канзаса событие: выпал снег.

Подросший Джим, который теперь очень сердился, если его называли Джимми, играл во дворе. Его пес Робби тем временем работал: лапами и зубами выкапывал сорную траву росичку, за что Ройс и Джуния называли его умницей и трепали за ушами. Неожиданно Джим закричал:

— Снег!

И тотчас перед носом Робби на траву опустилась снежинка. Она мгновенно растаяла. Робби смотрел, как падают все новые и новые снежинки, смотрел на их хрупкие белоснежные шестиугольники, такие знакомые, такие прекрасные и… такие чуждые для этого мира. Не выдержав, он заплакал.

— Мама! — крикнул Джим. — Посмотри! Наш Робби плачет!

— Просто снежинки попали ему в глаза и растаяли, — ответила сыну Джуни, которая стояла в кухне возле открытого окна и мыла редиску. — Собаки не умеют плакать.

В тот вечер снег все падал и падал, и множество выбравшихся из будок собак замерли в немом восторге, глядя на белые хлопья.

«Неужели мы так никогда и не…» — мысленно вопрошали они, в сотый и тысячный раз задавая себе этот вопрос и боясь закончить его даже мысленно, потому что каждый пес уже знал ответ: «Нет, никогда!» Для этого нужны руки. И, что еще важнее, нужен доступ к оборудованию двуногих, иначе им никогда не удастся создать устройства, которые позволят им вновь отделить разум от тел и отправить капсулы со своими информационными копиями в космические просторы.

В отчаянии они в стотысячный раз проклинали авантюриста Мыкликлулна, заманившего их в эту западню. Все сходились на том, что самоубийство было слишком легким наказанием для такого негодяя, поэтому решено было лишить его всех похвал, которыми они некогда так опрометчиво его наградили.

Шло время. Рождались щенята. Их родители очень радовались, что теперь есть кому передать бесценные знания и опыт великой цивилизации.

Щенки смотрели на жизнь более оптимистично. Они ничего не знали о далекой планете, на которой некогда жили их родители. Падающие снежинки были для щенят веселой забавой, а зима — просто холодным временем года. Малыши не понимали, почему родители подолгу стоят и смотрят на снег, когда внутри домиков так тепло и уютно? Щенки и не терзались этим вопросом, они просто сворачивались на полу теплых собачьих будок и засыпали.

Тот, кто ходит по пятам

Встречая свой двенадцатый день рождения, Рюбен Айвис решил, что этот год будет для него удачным. Его собака и его доктор не согласились с этим, но Рюбен не обратил внимания на их мнение.

Мейнард со своими когтями и глазищами мог сидеть под кроватью сколько вздумается. А доктор… Ну, он был одним из них, и Рюбен не испытывал к нему ничего, кроме презрения. Свое отношение он демонстрировал, являясь на прием ровно на пятнадцать минут позже назначенного времени, хотя прекрасно понимал, что тем самым сбивает расписание доктора на весь оставшийся день. А едва доктор привыкал к его опозданиям и назначал другому посетителю прийти пораньше, Рюбен являлся вовремя.

— Он просто так показывает, что ему на нас наплевать, — шепнул доктор сестре.

«Вот скучища-то», — подумал Рюбен. А Мейнард со смущенным видом залез под кресло, больше напоминая овцу, чем овчарку.

«Очень робкую овчарку»,[199] — подумал Рюбен.

— Что тебя так развеселило? — спросил доктор. Рюбен усмехнулся.

— Вы. В этих бифокальных очках вы выглядите просто кошмарно.

— Спасибо, Рюбен, — ответил доктор.

— Сегодня в 9.37 мне исполнилось двенадцать, — сообщил Рюбен.

— С днем рожденья тебя.

— Вот черт! Как вам это удается?

— Удается что? — спросил доктор с выражением безграничного терпения.

— Быть искренним, правду вы говорите или нет. То есть не может быть, чтобы вы…

— Но я говорил совершенно искренне, — сказал доктор.

Рюбен засмеялся.

— Ну и каково ощущать себя двенадцатилетним?

— Все эти годы меня обманывали, — ответил Рюбен.

— Неужели? — сказал доктор.

Он выглядел чуть более заинтересованным, чем всегда.

— Ох, доктор, да! — воскликнул Рюбен. — Все строят против меня козни, повсюду меня преследуют! Хотят до меня добраться. Защитите меня!

Доктор вздохнул и передвинул бумаги на столе. Рюбен упал на колени.

— Значит, вы мне не поможете? Вы один из них, теперь я это вижу. Мейнард, хоть ты меня спаси! — закричал Рюбен и вцепился в пса, забившегося под кресло.

Мейнард разозлился и укусил его.

Рюбен посмотрел на следы зубов на своей руке.

— И ты, Мейнард, — пробормотал он. — Доктор, посмотрите. Даже Мейнард.

— Паранойя не повод для шуток, Рюбен, — заявил доктор.

— Он думает, я шучу, — сказал Рюбен Мейнарду и горько рассмеялся.

«Когда вокруг Земли летают вражеские корабли и любой может оказаться предателем, — подумал доктор, — паранойя закономерное явление. Небо — враг. Окружающий мир — враг. Единственный способ избавиться от страха — оказаться в могиле. Но Рюбен не параноик».

Рюбен стал жевать листья искусственного растения.

— Быть сумасшедшим не так уж плохо, — проговорил доктор. — Только не нужно притворяться безумнее, чем ты есть. Как ты считаешь?

— Ух, ух, ух! — Рюбен снова уселся в кресло. — Нельзя проявлять негативные эмоции по отношению к человеку с нарушениями психики. Закон семь, параграф три.

— Я доктор, — напомнил доктор. — И если захочу, могу послать тебя к черту.

— А вы хотите?

— Иди к черту, — ответил доктор.

— Я был у него, — сообщил Рюбен загробным голосом, — и до сих пор не вернулся.

— Каково ощущать себя двенадцатилетним? — задал новый вопрос доктор.

— Это год будет для меня удачным.

Доктор непонимающе взглянул на него.

— Что значит — удачным?

— Удача — это когда тебе везет, — ответил Рюбен. — Когда ты добиваешься успеха. Другими словами, когда все идет, как тебе хочется.

— И каким же образом, — спросил доктор, — свершится такое чудо?

Но Рюбен не отвечал. Оставшиеся полчаса он просто сидел и гладил Мейнарда. В конце концов доктор встал, открыл дверь и проговорил:

— Время вышло. Оно было потрачено впустую. Увидимся на следующей неделе. В три тридцать. Если опоздаешь, я аннулирую твою карточку.

— Если я опоздаю, — ответил Рюбен, — мы увидимся, когда я приду.

Глядя, как Рюбен шагает к двери, доктор вздохнул.

Рюбен улыбнулся. Он не считал визит успешным, если доктор, провожая его взглядом, не вздыхал.

Мальчик спустился в метро, прокомпостировав на входе билет. Выходя в центре города, он показал контролеру свою красную карточку. Тот жизнерадостно улыбнулся и знаком велел проходить, но Рюбен заметил, что этот человек невольно отступил, а взгляд его полон страха. Рюбен не удивился — большинство людей реагировали на него именно так. Ему это не нравилось, но, по крайней мере, он мог везде проходить бесплатно — дополнительная льгота, предоставляемая людям с нарушениями психики.

Он вошел в зал ожидания, где на больших экранах горело расписание поездов. Вокруг толпились люди. Рюбен остановился и опустил Мейнарда на пол. (В поездах он всегда брал Мейнарда на руки, потому что вибрация заставляла пса нервничать и он мог сделать лужу.)

— Народу сегодня больше, чем всегда, — сказал Рюбен Мейнарду.

Пес фыркнул.

«Народу всегда много», — подумал Рюбен.

Интересно, как все выглядело, когда людям разрешалось иметь собственные автомобили? Почему метро тогда не прогорало? Паршивый сервис. На сиденьях всегда налеплена жвачка. Никто бы никогда не ездил в метро, если бы без него можно было обойтись.

Но без него нельзя обойтись.

Рюбен закрыл глаза и досчитал до двухсот. Люди таращились на мальчика, но, заметив у него в руке красную карточку, отворачивались. Это противозаконно — таращиться на человека с нарушениями психики.

Потом Рюбен открыл глаза. Первый, кого он увидел, был высокий мужчина в деловом костюме. Рюбен пошел было за ним, но потом вдруг понял, что этот человек смахивает на отца, и остановился, как вкопанный. Нет, это не отец. И все же Рюбен передумал за ним идти.

Он вспомнил, когда в последний раз виделся с отцом. Отец явился на его день рождения. Наверное, и сегодня явится. Эта мысль огорчила Рюбена и даже вызвала смутное ощущение страха.

Да, отец придет, а мама нет. Рюбен сплюнул. Люди вокруг не возмутились. Это незаконно — возмущаться антиобщественными поступками человека с нарушениями психики.

Рюбен закрыл глаза и снова принялся считать. Когда он открыл глаза, он увидел невысокого коренастого мужчину в дорогом костюме. Мужчине, похоже, было ужасно жарко, несмотря на кондиционеры, и Рюбен подумал, что забава может получиться неплохой. Спрятав красную карточку в карман, мальчик пошел за этим человеком.

Первые несколько кварталов следовать за ним было нетрудно: вокруг было много народу и Рюбену удавалось идти незамеченным за коренастым мужчиной на расстоянии десяти футов. Рюбену ничего не стоило затеряться среди толпы взрослых; только в такие моменты мальчик и радовался, что он еще ребенок.

Но потом человек свернул в длинный, почти пустой переулок, где не было никого, кроме разгружающих автомобиль рабочих. Проходя мимо, человек помахал им рукой. Рабочие ответили тем же.

Рюбен достал из кармана резиновый мячик и бросил вслед коренастому мужчине.

— Давай, Мейнард, — сказал мальчик. — Отрабатывай свое собачье печенье.

Мейнард бросился за мячиком, но обратно не принес, а, наоборот, подтолкнул его носом еще дальше.

— Принеси! — закричал Рюбен.

Однако пес знал свое дело: он догнал мяч и снова его подтолкнул.

— Неси сюда мячик, шавка ты беспородная! — завопил Рюбен.

Люди перестали работать и уставились на Рюбена — как тому показалось, подозрительно. Один из рабочих посмотрел туда, где за поворотом улицы только что скрылся человек, которого преследовал Рюбен. Потом снова перевел взгляд на мальчика.

— Почему ты не в школе, парень? — спросил он. Рюбен вытащил из кармана красную карточку.

— А-а, понятно… — смутился рабочий. — Эй, парень, извини меня, ладно?

— Да ничего, — ответил Рюбен.

Мейнард поймал мяч в самом конце переулка.

— Твой пес не слишком хорошо выполняет команду «апорт», да, парень? — рабочий явно пытался шутить.

Большинство людей стараются вести себя приветливо с теми, у кого нарушения психики. Не чувствуя ничего, кроме презрения, Рюбен потрусил за Мейнардом.

Однако, добежав до угла и отобрав у пса мячик, он заметил, что рабочие все еще смотрят ему вслед. Может, что-то заподозрили? К тому же они, похоже, знают человека, за которым шел Рюбен.

А, не важно!

На улице, куда выходил переулок, было полным-полно народу, и нужного человека нигде не было видно. «Упустил», — подумал Рюбен и дал Мейнарду печенье.

— Медленно шевелишься, — сказал он.

Пес не обратил внимания на эти слова, с жадностью поглощая печенье.

— Ты не собака. Ты свинья!

Мейнард перестал есть и сердито взглянул на мальчика.

— Ладно, ладно, извини. Странный ты какой-то. Такой обидчивый!

Мейнард проглотил последний кусок печенья и потрусил по улице.

— Ты куда? Изображаешь героя? Хочешь найти его по запаху?

Мейнард остановился, лишь добежав до универмага Ауэрбаха.

— О’кей, Страшилище, Северная Лайка, давай найдем кого-нибудь другого.

Но Мейнард не двинулся с места — и тут из универмага вышел тот самый человек с маленькой коробкой в руке. Преследование возобновилось; теперь Мейнард трусил впереди Рюбена.

— Только давай не будем давить друг другу на психику, — сказал Рюбен, и снова Мейнард не обратил на него внимания, продолжая бежать как ни в чем не бывало.

Когда они добрались до парка Свободы, человек остановился, чтобы купить газету. Потом вошел в парк и уселся на скамейку под деревьями. Неподалеку мальчишки бросали пластмассовую «летающую тарелку», какая-то семья расположилась на пикник. Мужчина углубился в газету.

Рюбен и Мейнард минут пять наблюдали за ним.

Человек перевернул страницу.

— Один — ноль, — сказал Рюбен. — Будем считать, что он выиграл. Пошли за кем-нибудь другим.

И тут мужчина взглянул на часы, сложил газету и встал. Рюбен хотел было пойти за ним, но лежать на траве было так удобно, а мужчина казался таким скучным. Гораздо интереснее было наблюдать, как мальчишки перекидываются «летающей тарелкой».

Потом взгляд Рюбена скользнул по скамье. Человек забыл коробку, купленную у Ауэрбаха. Вот болван!

— Эй, Мейнард, — Рюбен погладил пса. — Пошли за этим придурком. Он оставил на скамье свою коробку.

Тут к скамье подошла женщина с пуделем и присела отдохнуть.

Пудель оказался сучкой, причем в течке. Мейнард моментально это учуял, вскочил и потрусил к собачонке, которая, казалось, наблюдала за его приближением с пренебрежительной усмешкой. Мейнард не обратил на это внимания, как будто ему и в голову не приходило, что среди собак тоже могут встречаться снобы.

Но вскоре собачка позабыла про свой снобизм, залаяла и бросилась к хозяйке в поисках защиты. Мейнард радостно и неотступно следовал за ней по пятам. Собачонка попыталась скрыться, но ей помешал поводок. Когда Мейнард приблизился, пуделиха бросилась наутек, вырвав поводок из руки хозяйки.

— Гертруда! — закричала женщина.

Гертруда быстро удирала, Мейнард следовал за ней обычной своей, неторопливой с виду трусцой и все-таки быстро ее нагонял. Собачка повернула обратно к скамье, но Мейнард преградил ей путь.

— Гертруда, ко мне! — вопила женщина. — Чей это пес? Отстань от Гертруды, паршивец!

Рюбен откровенно веселился, наблюдая за происходящим. Но когда женщина обозвала его пса «паршивцем», мальчик пришел в ярость.

— Кого вы назвали паршивцем? — спросил он.

— Это твой зверь?

— Ага, я его кормлю, — ответил Рюбен.

— Убери его от моей собаки! — потребовала женщина.

— Эй, Мейнард, ко мне, — окликнул Рюбен пса, но тот даже не оглянулся. — Давай, Мейнард. Не то подцепишь какую-нибудь болезнь!

Женщина чуть не задохнулась от злости. Но Мейнард, которому надоела погоня — он не привык просить дважды, — потрусил назад. Гертруда, совершенно вымотанная, бросилась к женщине, та наклонилась и поймала поводок.

— Гертруда, бедняжка моя, — запричитала она, — Этот большой мерзкий пес тебя напугал? Да?

— Ох, Мейнард, утю-тю-сю-сю, — передразнивая ее, запричитал Рюбен. — Эта маленькая дрянь от тебя убежала?

Мейнард, всем своим видом выражая отвращение, потрусил прочь, но Рюбен уже добился своего: женщина его услышала.

— Что ты себе позволяешь! — взорвалась она. — Гуляешь в общественном парке с псом без поводка! Тебя нужно арестовать!

Рюбен достал из кармана красную карточку. Ему нравилось наблюдать, как при виде нее люди сразу делаются добрыми и чуткими.

Так случилось и на сей раз: увидев карточку, женщина тут же стала доброй и чуткой.

— Прости, пожалуйста, — сказала она сладким, хотя и несколько натянутым голосом. — Надеюсь, моя собачка тебе не помешала.

И она ушла. Был ли в ее словах сарказм? Она говорила слишком уж пылко. И все равно она была ноль, пустое место.

— И все равно она пустое место, — сказал Рюбен Мейнарду.

Тут он вспомнил о коробке, которую оставил мужчина, и решил проверить, что тот купил.

Но коробки на скамейке больше не было. Рюбен попытался припомнить, проходил ли кто-нибудь мимо, пока они разбирались с собаками. Нет, никто не проходил. Значит, коробку взяла женщина. «Ловко», — подумал Рюбен.

— Ловко, — сказал он Мейнарду. — Леди оказалась воровкой.

Однако что-то тут не сходилось. Что лежало в коробке? И когда женщина ее взяла? И зачем, если уж на то пошло, мужчина ее оставил? Зачем…

Наверное, случайное стечение обстоятельств.

Когда он вернулся домой, его уже ждал отец.

— Рюбен, мальчик мой! — жизнерадостно воскликнул он. — С днем рождения, милый! Рад тебя видеть.

— Привет, папа, — ответил Рюбен, открывая банку с собачьим кормом для Мейнарда.

— Давно не виделись, — продолжал отец.

Рюбен выложил собачий корм в миску. Мейнард, чавкая, принялся за еду.

— Разве давно? — спросил Рюбен. — Я был очень занят.

— Я был очень занят, — проговорил отец, и только тут до него дошло, что Рюбен только что произнес эти слова.

Отец рассмеялся.

— Мама просила передать, что любит тебя.

— Очень мило с ее стороны.

— А я принес тебе подарок, — сообщил отец, протягивая Рюбену сверток в красивой бумаге.

— Спасибо.

— Возьми, — сказал отец.

Рюбен взял сверток.

— Разве ты не собираешься его развернуть?

— А ты хочешь, чтобы я это сделал?

Терпение отца лопнуло; его терпения никогда не хватало больше чем на пять минут.

— Да хоть спусти его в туалет! Мне-то что?

Рюбен развернул сверток, в нем оказались часы. Очень дорогие. Из тех, что сообщают время, дату, погоду и делают расчеты до двенадцатого знака после запятой, к тому же в них было встроено коротковолновое радио.

— Триста двадцать девять девяносто пять плюс налог, — сказал Рюбен. — Или тебе сделали скидку?

Отец явно разозлился.

— Конечно, я получил скидку, Рюбен. Я же владелец магазина.

— А! — Рюбен надел часы. — Ты знаешь, что два плюс два четыре?

— Да, знаю.

— И часы тоже знают. Очень умные часы. Спасибо.

Рюбен налил в другую миску воды и поставил ее перед Мейнардом. Пес принялся лакать, брызгая на пол. Отец Рюбена сел на кушетку.

— Хорошо тут у вас, — сказал он.

— Да, — ответил Рюбен. — Правительство каждые три года выделяет нам новую мебель. Это заставляет человека с нарушениями психики чувствовать, что… он не такой уж псих. Конечно, некоторым просто некуда девать новую мебель, но им все равно ее выдают. А другие, наоборот, ломают ее, и тогда им выдают мебель чаще. Но я нормальный человек с нарушениями психики и поэтому получаю новую мебель, когда положено.

— Рад, что… м-м-м… о тебе хорошо заботятся, — неискренне сказал отец.

— Не сомневаюсь. Так совесть тебя меньше мучит, правда?

— Рюбен, ну зачем ты так?

— Мама по мне скучает? — спросил Рюбен. — Или забыла своего маленького мальчика?

— Не забыла.

— Почему бы тебе не сообщить ей, что меня зовут Рюбен? Может, ей это кое-что напомнит. Мне двенадцать, я уже большой мальчик, с блестящими глазами и взъерошенными, но симпатичными светлыми волосами. Красивый мальчик, она может мной гордиться.

Лицо отца стало тоскливым.

— Может, спустим на тормозах, а? Ты можешь это сделать хотя бы один день в году?

— Папочка, это единственный день в году, когда я могу не жать на тормоза.

— Ну, надеюсь, ты хорошо оттянулся.

— Лучше не бывает.

Отец сердито зашагал между окном и диваном.

— Ты не сумасшедший, — заявил он. — Ты не сумасшедший, мистер Гениальный Ребенок. Ты просто воображаешь, что слишком хорош для этого мира. Спустись хотя бы на несколько минут с высоты своего IQ, Рюбен. Может, у настоящих людей есть то, чего нет у тебя.

— Я люблю тебя, папочка, — улыбнулся Рюбен.

Отец изо всех сил старался промолчать — точно зная, что будет, если он все же ответит. В конце концов привычка победила, и он сказал:

— Я тоже люблю тебя, Рюбен.

Рюбен расхохотался. Он смеялся и смеялся, сперва катаясь по кушетке, а потом по полу. Когда наконец он замолчал, отца уже не было в комнате, а Мейнард скреб лапой дверцу холодильника.

Некоторое время Рюбен лежал на полу, глядя в потолок. Потом лег в постель. Несколько безумных мгновений ему хотелось плакать. Но он уже столько лет не проливал слез, что не стоило начинать сейчас.

Ему приснилась мать.

Проснулся он оттого, что Мейнард облизывал ему лицо.

Рюбен преследовал невысокого коренастого мужчину целую неделю, а потом еще одну. Тот жил словно по расписанию: всегда по понедельникам приходил в парк, где оставлял коробку от Ауэрбаха, а женщина с собачкой как бы случайно проходила мимо и забирала ее. Причем Рюбену ни разу не удавалось заметить, как она это делает. По вторникам человек ездил в аэропорт, где оставлял в камере хранения портфель; Рюбен добирался до аэропорта на метро.

По средам коренастый мужчина заходил на почту и, забрав письмо из личной ячейки, вскрывал его на ходу. Внутри оказывался второй конверт, который он как бы случайно ронял мимо почтового ящика. Спустя несколько мгновений появлялся другой человек, подбирал конверт и уходил прочь. Каждый раз Рюбен шел за этим вторым и видел, как, отойдя подальше, тот вскрывает конверт, бросает скомканное непрочитанное письмо в урну, а конверт оставляет себе. «Странно», — думал Рюбен.

По четвергам коренастый снова шел в парк, где на этот раз первой появлялась женщина и оставляла пустую коробку из-под собачьего печенья. Мужчина подбирал коробку и бросал в мусорный бак.

По пятницам он по три часа смотрел в кинотеатре порнофильмы. За это время в зал входили и выходили множество людей, и у Рюбена не было возможности выяснить, подсаживался ли кто-нибудь к его подопечному.

Спустя две недели Рюбен не знал, что и подумать. Скорее всего, невысокий коренастый мужчина был кем-то вроде курьера. И, скорее всего, доставлял секретные сообщения. Но от кого они приходили? И кому предназначались?

Воображение рисовало Рюбену самые разные картины. Может, так связываются друг с другом члены преступной шайки. Однако мужчина не походил на преступника. Да, Рюбен понимал, что внешность ничего не значит, и все же ему не верилось в такое объяснение.

А может, тут замешаны правительственные дела. Это казалось куда более подходящим вариантом: правительственные служащие всегда тупо следуют однажды заведенному порядку, именно так и поступал загадочный человек. Но зачем правительственному служащему действовать тайно? Рюбену казалось, что правительство тратит массу времени, скрывая всякое-разное от людей, но зачем ему скрывать что-то от себя самого?

Оставалось самое безумное предположение: этот человек — шпион.

Каждому известно, на кого может работать шпион: враг был всего один. С рождения Рюбена над Землей кружили космические корабли — тень, нависшая над всем человечеством. Чтобы напасть, врагу недоставало лишь союзника на Земле.

Но кто стал бы знаться с врагом? Какая предателю выгода, если нашу планету поработят, как уже поработили многие другие?

«Не важно, кто именно на такое решился», — подумал Рюбен. То, что он видел, не могло иметь другого объяснения.

В следующую среду, идя за своим подопечным, мальчик получил шанс, которого так долго ждал. Очевидно, трюк с письмом имел следующую цель: если бы кто-нибудь случайно нашел письмо, он просто бросил бы конверт в почтовый ящик, не догадываясь, что внутри что-то важное. Поэтому, когда невысокий коренастый мужчина уронил письмо, Рюбен схватил добычу раньше, чем ее успел взять тот, кому она предназначалась. Он внимательно рассмотрел конверт и бросил в щель почтового ящика. Уходя, мальчик увидел человека, который должен был подобрать письмо; увидев, что конверта нет, субъект тут же ушел.

«Они ничего не заподозрят», — подумал Рюбен.

Вернувшись вечером домой, Рюбен записал адрес, который был на конверте: «Билл 14C73, Энтерпрайз, Юта, 840033, М-р Хайрам Вейнскотт, 1408 С 2200 Е, Солт-Лейк-Сити, Юта 841236».

Вот и все, вперемешку и адрес отправителя, и адрес получателя.

Рюбен решил, что это код. Он сел, выписал алфавит и попытался всеми разумными способами связать цифры на конверте с буквами алфавита, а буквы на конверте с цифрами. Однако все его усилия окончились ничем. Он так и уснул, сидя за столом.

Проснувшись и взглянув на плоды своих вечерних трудов, Рюбен решил, что все его подозрения — сплошная глупость. Письмо ровным счетом ничего не значит. Просто тот человек — чудак и у него странные привычки. Он все время роняет письма, вечно забывает в парке коробку от Ауэрбаха, а портфель оставляет в камере хранения просто ради забавы. А еще обожает непристойные фильмы. Но все это ровным счетом ничего не значит.

Потом Рюбен снова посмотрел на адрес и внезапно понял, как все просто. Адрес настоящий, в нем указано, кому адресовано письмо. Зато обратный адрес написан просто для отвода глаз.

Рюбен растолкал заворчавшего Мейнарда, который рассердился, что его так рано вытаскивают из дома, и доехал сначала до 13-й Южной улицы, а потом до 21-й Восточной. Выйдя, он оказался на углу 14-й и 22-й улиц.

Нет, это не 1408.

Еще одна теория рухнула. Расстроенный Рюбен спустился в метро и поехал обратно.

И в тот миг, когда он выходил из подземки, до него дошло, что означает адрес.

Он отправился в библиотеку, взял карту штата Юта и нашел Энтерпрайз в юго-западном углу штата. В четырнадцати милях к северу и семи милях к западу от города Энтерпрайз, штат Юта, не было ничего, кроме диких гор, это место лежало в стороне от дорог, городов и даже мелких селений.

Если цифра 14 означает день, цифра 8 означает месяц, а 2200 — время, это случится через три дня, в 10 вечера.

В такой час уже темнеет, и когда в четырнадцати милях к северу и семи милях к западу от Энтерпрайза в штате Юта что-то произойдет, ни одна живая душа этого не увидит.

Что же там должно случиться? Чья-то встреча? Парашютный десант? Передача важного сообщения? Какая разница! Коренастый человек доставил письмо, но тот, кому предназначалось послание, его не получил. Состоится ли теперь встреча, или парашютный десант, или передача сообщения? Они наверняка подстраховались на такой случай, и все произойдет точно по расписанию.

«Я должен что-то предпринять», — подумал Рюбен. Ему и в голову не пришло, что все это не его дело. Может, он и презирает всех своих знакомых, но враг есть враг.

Рюбен направился прямиком в приемную доктора. Было не его время, но доктор его принял. Рюбен рассказал обо всем, чем занимался за две последние недели, — о невысоком коренастом человеке, о письмах и, наконец, о расшифрованном адресе и о своих догадках.

По мере того как он рассказывал, доктор все больше подавался вперед.

— Думаю, сегодня знаменательный день, — сказал он.

— Конечно! — воскликнул Рюбен. — Мы должны сообщить обо всем властям. То есть вы должны сообщить, потому что мне они не поверят.

— А почему ты считаешь, что тебе они не поверят, Рюбен? — спросил доктор.

— Потому что у меня нарушения психики. Они просто сообщат вам о моей очередной безумной выходке.

— А почему, как ты думаешь, они так поступят?

— Потому, — ответил Рюбен, — что такое вполне мог придумать какой-нибудь параноик или шизофреник. Вы знаете, что я не параноик и не шизофреник, а они этого не знают.

Доктор был явно очень доволен собой.

— Ты ощущаешь свою беспомощность и хочешь заручиться поддержкой авторитетного человека?

Рюбен посмотрел на доктора, склонив голову к плечу.

— Да, док. Именно так.

— И давно у тебя появилось ощущение беспомощности? Или это началось совсем недавно?

Рюбен встал.

— Пошли, Мейнард. Доктор — занятой человек.

— Вовсе я не занятой. — Доктор тоже встал. — У меня сколько угодно времени для разговора.

— Зато у меня дел по горло, — заявил Рюбен. Доктор вздохнул, однако сейчас это не доставило Рюбену удовольствия. Он мог бы сразу догадаться, что доктор отнесется к его рассказу просто как еще к одному симптому болезни.

Поэтому Рюбен отправился к единственному человеку, к которому мог обратиться. Офис отца находился в старом здании горнодобывающей компании, в самом центре города.

Нажимая кнопку лифта, Рюбен почувствовал, как у него похолодели руки. Когда лифт рывком остановился на шестнадцатом этаже, колени мальчика дрожали, ему было трудно дышать. Он бывал в офисе отца всего один раз пять лет назад, еще до того, как… до того, как…

Секретарь заявил, что отца нет на месте.

— Не морочьте мне голову, — нетерпеливо сказал Рюбен. — Он всегда здесь. Передайте, что его маленький мальчик хочет его видеть.

Бросив на Рюбена сердитый взгляд, секретарь встал и сделал охраннику знак подойти. Охранник покинул свое место у входа и присел на край покинутого стола. Через несколько минут секретарь вернулся и прошептал что-то охраннику на ухо.

— Все в порядке, сынок, — сказал охранник. — Пошли со мной.

Коридор, по которому они шли, был устлан ворсистым ковром, стены его были облицованы настоящим деревом. В конце коридора они свернули направо и, наконец, добрались до офиса отца. Охранник открыл дверь и пропустил Рюбена.

— Привет, Рюбен. — Отец как-то странно на него посмотрел.

— Привет, папа, — ответил Рюбен, удивляясь, что ему пришло в голову обратиться за помощью к этому человеку.

— Что я могу для тебя сделать? — спросил отец.

— Мне нужна твоя помощь, — ответил Рюбен.

Мейнард принялся царапать лапами пол перед настоящим деревянным письменным столом отца. Мальчик нагнулся и поднял пса на руки.

— Извини.

— Ничего страшного. Садись и рассказывай.

И тогда Рюбен рассказал о невысоком коренастом человеке, о письмах, конверте и пустынных горах к северо-западу от Энтерпрайза. Слушая, отец то и дело кивал.

— Ты обращался в полицию? — спросил он.

— Нет. Я же человек с нарушениями психики, помнишь? Нужно, чтобы ты поговорил с ними.

Отец кивнул, и Рюбен почувствовал облегчение… пока не услышал следующие слова:

— У тебя есть еще какие-нибудь доказательства?

— Разве тех, что я уже привел, недостаточно? — спросил Рюбен.

— Ну, это выглядит не слишком убедительно. Может, кто-то просто написал на конверте неправильный адрес?

— Но ведь все сходится, — чувствуя пустоту в груди, возразил Рюбен. — А как насчет поступков того субъекта?

— Люди частенько совершают странные поступки, — сказал отец. — Ты рассказывал эту историю доктору?

Рюбен молча смотрел на отца, замечая, как тщательно тот обдумывает каждое слово, как нервно вертит в руках телефонную трубку. Мальчик понял, что отец не верит ему, боится его и хочет, чтобы здесь оказался врач.

— Доктор? — переспросил Рюбен. — Конечно. Давай, отец, позвони ему. Уверен, он тебя успокоит. Скажет, что воспринимает все случившееся как признак пробуждающегося у твоего маленького мальчика гражданского сознания, посоветует радоваться тому, что я теперь пытаюсь поладить с отцом и добиться расположения людей, совершая героические, пусть и воображаемые дела. — Рюбен встал и направился к двери. — Пошли, Мейнард. Хватит лизать ковер.

Когда Рюбен вышел на улицу, на него нахлынули злость и горечь. Ну зачем он суетится? Ему все равно ни в жизнь не поверят. Они все хотят одного: справиться с ним, словно он эпидемия или лесной пожар. Даже мать и даже когда он был совсем маленьким… Думая о матери, Рюбен всегда вспоминал, как та пыталась разговаривать с ним, отвечать на его вопросы, но сама боялась, боялась — как отец, как доктор, как все люди на улицах.

Он достал свою красную карточку, и все начали расступаться, пропуская его. Даже большие деревья на Мейн-стрит, казалось, отшатывались в ужасе.

Мейнард остановился и задрал лапу на одно из деревьев.

— Хорошая мысль, — сказал Рюбен. — Пусть они все подохнут. Пусть враг высадится и всех их покорит. Они того заслуживают.

Расправляясь с сэндвичем в ресторанчике на станции метро, мальчик пытался представить, каким будет вражеское вторжение. Он представил, как белокурый гигант тащит куда-то отца, закованного в кандалы, и зрелище получилось неплохое. Однако если то же самое случится с матерью…

Рюбен положил сэндвич, встал с кресла и вышел, показав красную карточку кассирше, которая улыбнулась ему, хотя в ее глазах был страх.

Он доехал до Мюррея и пересел на поезд, идущий до Хлопкового каньона. Вагон был битком набит глазеющими на достопримечательности туристами и пенсионерами, которые ехали в свои загородные дома.

Рюбен вышел на седьмой остановке и по извилистой асфальтовой дорожке зашагал к большому дому, прильнувшему к склону каньона под сенью огромных сосен. Такой деревянный дом мог принадлежать лишь мультимиллионеру. Рюбен усмехнулся при мысли о том, как богат его отец.

Подойдя к двери, он остановился, не дотрагиваясь до дверной ручки. Наверняка его уже ожидают. И наверняка прикосновение к ручке включит сигнал тревоги. Он помнил, как тут все устроено,

Он опустился на колени на дверной коврик — чтобы камера смогла «поймать» не лицо его, а только макушку, словно здесь совсем маленький мальчик. Потом локтем нажал на дверной колокольчик.

Женский голос спросил:

— Кто там?

— Из бакалейной лавки, — ответил Рюбен.

— Сегодня? — Женщина помолчала. — Сегодня четверг. По четвергам нет поставок.

— Меня послали, вот я и пришел, — сказал Рюбен.

— Хорошо. — Женщина со вздохом открыла дверь. Не вставая с колен, Рюбен протиснулся внутрь и, лишь одолев порог, поднялся. Из кухонного интеркома донеслось:

— Пожалуйста, просто оставь все на столе.

На кухню он, конечно же, не пошел. Взбежал по лестнице в гостиную, потом миновал короткий коридор и приблизился к приоткрытой двери. Внутри кто-то стучал на машинке. Рюбен подошел к двери, толкнул ее, и там…

Да, там за пишущей машинкой сидела его мать; она склонилась над работой, ее темные волосы падали на клавиши. Рюбен часто заставал ее за этим занятием, когда еще жил здесь.

Потом она почувствовала чье-то присутствие и подняла взгляд. Она была красивая, с мягкими чертами лица, большими глазами и белым шрамом на левой щеке.

Мгновение мать просто смотрела на него, потом в ее глазах одновременно вспыхнули узнавание и страх.

— Рюбен, — прошептала она.

— Мама. — Он шагнул в комнату. Она встала и отступила к окну.

— Подожди, — сказал Рюбен.

— Не подходи, — ответила она.

— Мама, выслушай меня.

— Ты не должен был сюда приходить. — Ее голос сорвался от страха. — У тебя отберут карточку и отправят в… плохое заведение.

— Не отправят, если ты выслушаешь меня. И если ты мне поможешь.

Ее лицо побелело как мел. Она покачала головой, притронувшись к шраму на щеке.

— Мама, мне очень жаль, — продолжал Рюбен. — Пожалуйста, поверь мне. Пожалуйста, доверься мне.

— Уходи. — По ее щекам потекли слезы.

— Мама, я люблю тебя. — Рюбен протянул к ней руки. — Видишь? У меня с собой ничего нет. Обещаю, я тебе ничего не сделаю.

— Нет.

— Мама, ты должна выслушать меня!

Она закрыла глаза и с отчаянием прошептала:

— Я слушаю.

И в третий раз за сегодняшний день Рюбен рассказал историю о невысоком коренастом человеке и конверте. Рассказал и о том, что уже разговаривал с доктором и отцом.

— Ты мне веришь? — спросил он.

Она открыла глаза и посмотрела на него.

— Это правда?

— Каждое слово. — Рюбену хотелось кричать, но он сдерживался и почти шептал. — Я ничего не придумал.

— Даже не знаю, — сказала мать. — Не знаю, верить тебе или нет.

У Рюбена упало сердце; на этот раз боль и тяжесть в груди были невыносимы, и он заплакал.

— Ну, ты просто поверь… — сказал, или, точнее, попытался сказать он, потому что с губ не сорвалось ни звука.

Она сделала шаг к нему и остановилась, пораженная зрелищем, которого никто не видел вот уже пять лет. По щекам Рюбена текли слезы.

— Покажи, — сказала она. — Сейчас я пойду с тобой, и ты мне это покажешь.

Рюбен кивнул, рухнул на колени и зарыдал, повторяя снова и снова:

— Ты должна мне верить.

Наконец рыдания стихли. Голова у Рюбена кружилась, горло саднило — и вдруг он понял, что его обнимают руки матери. Внезапно устыдившись, он встал и шагнул в сторону. Посмотрев ей в глаза, он понял, что, хотя в них светится любовь, неожиданное резкое движение испугало ее.

— Сколько сейчас времени? — спросил он.

— Два пятнадцать.

— Еще не поздно. Пойдем, и я все тебе покажу.

Они вместе доехали до парка и спустя полчаса уже оказались там, где Рюбен обычно поджидал женщину.

— Давай бросать палку Мейнарду. Это выглядит естественно. Просто сделай вид, что ты — моя…

Она кивнула.

— Хорошо.

Через десять минут появилась женщина с пуделем. Мейнард бросил на собачку тоскующий взгляд, но продолжал играть с палкой. Рюбен велел матери, чтобы та смотрела на женщину только украдкой. Уголком глаза он заметил, как хозяйка Гертруды дала своей собачке печенье, потрясла коробкой и бросила ее рядом со скамьей. Точно так же, как делала две последние недели.

Потом женщина встала и ушла. Рюбен опустился перед Мейнардом на колени.

— Давай, Мейнард, — сказал он. — Заработай печенье. Принеси коробку.

Рюбен встал и швырнул палку в сторону скамьи. Мейнард бросился за палкой, но, оказавшись рядом с коробкой, принюхался, задрал лапу на скамью, подхватил коробку и побежал обратно.

— Плохой пес, — громко сказал Рюбен, но Мейнард понял, что на самом деле его похвалили, и терпеливо дождался печенья, которое мальчик потихоньку ему и бросил.

Взяв коробку, Рюбен сказал матери:

— Порядок. Пошли. Медленно, непринужденно, на тот случай, если за нами наблюдают.

Не оглядываясь, они вышли из парка и сели на поезд, идущий в Магну. На первой же остановке Рюбен сказал, что здесь им надо выйти; так и они сделали и пересели на поезд, идущий до Кирнса. После еще нескольких пересадок они поехали в деловую часть города, и только тогда Рюбен взглянул на коробку, которую держал в руках.

— Что означает эта коробка? — спросила мать.

— Не знаю, — пожал плечами Рюбен. — Раньше я никогда их не поднимал. Просто видел, как женщина оставляет очередную, а тот тип поднимает и выбрасывает коробку в мусор.

Его вдруг охватил леденящий страх, что в коробке ничего не окажется и тогда мать решит, что он все выдумал и что он на самом деле сумасшедший. И расскажет об этом доктору, а доктор, узнав, что Рюбен нарушил правила и явился к матери, отнимет у него карточку и отправит в больницу, где он вскоре умрет.

Рюбен заглянул в коробку и увидел внутри нечто завернутое в фольгу. В фольге оказались три микрофиши. Конечно, они были слишком маленькие, чтобы их прочесть, но при виде них мать побелела.

— Значит, и впрямь что-то затевается, — сказала она.

Так она не верила ему!

— Рюбен, Рюбен, — продолжала она с улыбкой, — я так надеялась, что мы отправились в парк не зря.

Его охватило странное чувство. Улыбка матери была такой теплой, что лицо мальчика полыхнуло пульсирующим жаром. Она надеялась, что они что-то обнаружат.

— Возьми их, — сказал он. — Положи в свой кошелек. Мы пойдем в федеральное здание, в офис ФБР.

— Хорошо. — Она положила микрофиши в кошелек.

— Ты видела, как женщина оставила коробку, — сказал он. — Видела, как все произошло.

— Конечно. Я все видела. И теперь, когда у нас есть это, — она похлопала по сумочке, — я уверена, что четырнадцатого кто-то явится в Энтерпрайз.

— Хорошо бы, — ответил Рюбен. — Дело-то серьезное.

Дальше они ехали в молчании, но когда вышли на станции и зашагали к федеральному зданию, Рюбен, не раздумывая, взял мать за руку.

В ФБР поверили Рюбену и его матери. Или, точнее, поверили микрофишам. Рюбен пробыл в федеральном здании несколько часов, объясняя, как, что, когда и где, а агент ФБР уважительно выслушал его умозаключения насчет конверта.

— Спасибо, парень, — сказал агент, когда мальчик закончил. — Теперь мы сами этим займемся.

Итак, Рюбен с матерью ушли. Он проводил ее до двери дома в каньоне, и она пригласила его заходить.

— Но потом я буду возвращаться к себе, — ответил он и повернулся, чтобы уйти, но потом кое о чем вспомнил. — Мама…

— Да?

— Э-э-э… Отцу вовсе не обязательно…

— Я ему не скажу, — и с этими словами она закрыла за собой дверь.

Рюбен и Мейнард отправились домой.

Этой ночью Рюбен спал плохо. Ему снилось, как отец избивает мать, хотя он никогда не видел ничего подобного. А потом ему приснилась женщина в парке с собачкой по кличке Гертруда. Он следил за женщиной, но, как всегда случалось и наяву, не заметил, когда она взяла коробку от Ауэрбаха. Стоило ему на мгновенье отвести взгляд, как коробка исчезла.

Он проснулся, чувствуя себя ужасно грязным. Почистил зубы, но отвратительный вкус во рту не исчез.

Рюбен пошел туда, где обычно подкарауливал коренастого невысокого мужчину, и стал ждать. Теперь, когда этим делом занималось ФБР, в слежке уже не было нужды, но ему просто нечем было заняться.

Однако мужчина не явился. Рюбен прождал весь день и, в конце концов, явился к кинотеатру, куда обычно ходил его подопечный. Очередной порнофильм закончился, но среди людей, покидавших кинотеатр, невысокого коренастого мужчины не было.

Почему сегодня тот нарушил свое обычное расписание?

Наступил уикенд, и Рюбен решил походить за кем-нибудь другим.

В субботу он сопровождал проститутку до невадской границы. Паспорта у него не было, поэтому пришлось сесть на поезд и вернуться в Солт-Лейк-Сити.

В воскресенье он шел по 2-й Южной за пьяницей и под конец пустил в ход свою красную карточку, чтобы купить ему бутылку спиртного. Пьяница поблагодарил и предложил выпить вместе. Рюбен отказался, но Мейнард немного полакал.

Потом они с Мейнардом вернулись домой и смотрели по телевизору про убийства и счастливые семьи.

Воскресенье пришлось на 22 октября, и, ложась спать, Рюбен понял: что бы враги ни готовили к северо-западу от Энтерпрайза, этого не случилось.

На следующий день невысокий коренастый мужчина снова действовал по своему обычному расписанию: коробка от Ауэрбаха, скамья в парке, женщина с собачкой. Поскольку все уже закончилось, Рюбен позволил Мейнарду побегать за пуделем.

Женщину это ужасно разозлило, а Рюбен рассмеялся. Собаки с лаем носились по берегу пруда, утки торопливо уплывали прочь.

— Позови своего пса, — попросила женщина. — Пожалуйста. У Гертруды будет расстройство желудка. — Она осторожно подбирала слова, помня о красной карточке Рюбена.

Но мальчик не обратил на нее внимания, он не сводил глаз со скамейки. И снова коробка от Ауэрбаха исчезла, хотя он был совершенно уверен, что женщина к ней не прикасалась.

Гертруда подбежала к хозяйке, еле сдерживающей ярость, и женщина подхватила собачку на руки. Мейнард скакал вокруг, пытаясь достать Гертруду, но потерпел неудачу и только запачкал грязными лапами юбку женщины. Рюбен засмеялся.

Женщина пнула Мейнарда. Рюбен перестал смеяться. Это был неосторожный поступок со стороны хозяйки Гертруды — Мейнард отличался скверным нравом и всегда кусал пинающие ноги.

Пес зарычал на женщину, та пнула снова, и на этот раз Мейнард укусил ее за ногу.

Однако женщина не завизжала, как того ожидал Рюбен. Она просто стряхнула Мейнарда с ноги, отбросив пса в сторону, сердито глянула на Рюбена и ушла со своей Гертрудой на руках.

Мейнард, не двигаясь, лежал на земле.

Рюбен подошел и спросил:

— Эй, Мейнард, у тебя что, приступ старческой слабости?

Но Мейнард не отреагировал на насмешку. Он был мертв.

Когда Рюбен окончательно в этом убедился, он поднял мертвого пса на руки и пошел домой. Дома он положил тело Мейнарда на ковер. Крови не было, не было никаких ушибов или переломов. Мейнард просто укусил женщину — и умер.

Рюбен позвонил в ФБР. Тот, кто взял трубку, велел ему привезти собаку, и мальчику показалось, что голос у сотрудника порядком обеспокоенный.

— Что случилось? — едва явившись, спросил Рюбен агента ФБР.

Агент, взглянув на труп Мейнарда, одновременно задал тот же самый вопрос:

— Что случилось?

— Леди в парке, — ответил Рюбен. — Он ее укусил.

— И?

— И умер.

— Что она такое сделала?

— Он просто укусил ее, понимаете? — слегка раздраженно повторил Рюбен, хотя и знал, как опасно здесь проявлять свои эмоции.

— И умер.

— Это трофей человека в полосатом костюме, — сказал Рюбен, рассеянно поглаживая собачью шерсть.

— Послушай, парень, все, что ты до сих пор нам говорил, оказалось правдой, но у тебя ведь нарушения психики, верно? Ты страдаешь галлюцинациями?

Рюбен сердито посмотрел на него.

— Никогда в жизни ими не страдал.

— Эй, парень! Я просто обязан был уточнить.

— А что произошло там, на юге? — спросил Рюбен.

— Даже не знаю, можно ли тебе об этом рассказать, — ответил агент ФБР. — Дьявольщина, пока босс не скажет, что можно, и ты не подпишешь своей кровью, да еще в трех экземплярах, обязательство держать язык за зубами, я не пророню ни слова!

— Они не приземлились, — проговорил Рюбен.

Агент с интересом взглянул на него.

— Почему ты так решил?

— Потому что на следующий день после нашего с вами разговора они нарушили свое расписание, да и леди в парке убила Мейнарда неспроста.

— Кто такой Мейнард, черт побери?

— Мой пес, — ответил Рюбен.

— А у него, оказывается, есть имя, — заметил агент ФБР. — Послушай, ты разрешишь нам сделать вскрытие? Чтобы установить причину смерти.

— Вам?

— Я имел в виду, одному из наших сотрудников.

— Конечно, — ответил Рюбен. — Мейнард не рассердится.

Агент ФБР засмеялся.

— Это точно, — но он тут же замолчал, заметив выражение лица Рюбена. — Эй, парень, я потом принесу пса обратно, хорошо?

Рюбен кивнул. Сидя в ожидании, он думал, как бы здесь отреагировали, если бы он поведал, что женщина всегда забирала коробку совершенно незаметно и даже не приближаясь к скамейке. Они наверняка решили бы, что он страдает галлюцинациями.

«Замкнутый круг, из которого не вырваться», — думал он, скользя невидящим взглядом по унылым стенам.

Как выглядят враги, хотя бы приблизительно? Этого никто не знал. Их не видели жители тех немногих планет, к которым враги приближались, но не пытались захватить. Более того, их не видел никто и на захваченных планетах. Все, что было известно — или, по крайней мере, все, что сочло нужным сообщить правительство, — это что без активной помощи жителей облюбованной планеты враги не могут ничего предпринять. Но стоит им добиться такой помощи, и их уже не остановишь.

А вдруг они уже на Земле? Рюбен перевел взгляд на свои руки — пальцы как будто выглядели как раньше и в то же время были другими. Вдруг враги способны притвориться такими же, как мы, и ходить по магазинам, и ездить на службу, и — почему бы и нет? — выводить собак на прогулки, и подбирать коробки от Ауэрбаха, даже на расстоянии? Запросто, решил Рюбен.

«Может, у меня и впрямь галлюцинации», — подумал он. Эта мысль его испугала.

Агент ФБР вернулся через час.

— От чего погиб Мейнард? — спросил Рюбен, вскочив.

— Ни от чего, — ответил тот. — Он просто не может быть мертв. То есть он мертв, конечно, — тут же поправился агент, заметив вспыхнувшую в глазах Рюбена надежду. — Но мы так и не поняли, от чего он умер. Он в отличной форме. Молодой. Никаких ран.

— И все-таки он мертв, — сказал, входя в комнату, еще один сотрудник ФБР.

Раньше Рюбен никогда его не видел.

— Это босс, — объяснил агент, — он хочет с тобой потолковать.

Босс улыбнулся. Рюбен нет. Агент ФБР вышел.

Рюбен и босс потолковали, и в ходе беседы Рюбен догадался, что в южной Юте ничего не произошло, что намечавшаяся операция врагов была либо отменена, либо проведена так искусно, что никто ничего не заметил. В ФБР просто не знали, за что ухватиться, ведь к ним попали микрофиши и это должно было что-то значить?

— Есть идеи? — спросил босс.

— Вы меня об этом спрашиваете? — поинтересовался Рюбен.

— А что, здесь есть еще кто-нибудь? — спросил босс.

— И каких великих идей вы от меня ждете, если сами изо всех сил стараетесь скрыть, что в Энтерпрайзе ничего не случилось и что вы в полной растерянности?

Боссу стало не по себе.

— А ты, оказывается, умеешь читать между строк, — пробормотал он.

— Чего вы там бормочете? — поинтересовался Рюбен.

— Так, ничего, просто от удивления, — ответил босс. — В нашем деле башковитые парни попадаются раз в двадцать лет. Гораздо чаще встречаются задавалы, или обманщики, или конгрессмены.

— Тогда давайте обменяемся секретами, — предложил Рюбен, почему-то испытывая к боссу чуть меньше презрения, чем ко всем остальным людям.

— Давай, — согласился босс.

— Вы первый, — сказал Рюбен.

— О’кей. — Босс вздохнул. — Итак, из раздела «совершенно секретно». Ты прав, в Энтерпрайзе ничего не произошло, хотя все говорило о том, что там должно что-то случиться. Тогда мы подумали, что или они засекли тебя — но тогда непонятно, какого черта сегодня в парке состоялась их новая встреча, — или это была просто подстава и нас нарочно навели на Энтерпрайз, чтобы мы отправились туда, в то время как все будет происходить в другом месте. Если последнее верно, мы ищем иголку в стоге сена.

— И вас интересуют мои идеи, — сказал Рюбен.

— Ты сам предложил обменяться секретами.

— Ладно. Может, это и подстава, как вы выразились, но вовсе не для того, чтобы вы не заметили, как где-то происходит нечто важное, а для того, чтобы вы не заметили, что нечто уже произошло.

Босс с интересом посмотрел на него.

— Ты о чем?

— О том, что вы бегаете туда-сюда — и сегодня, и завтра, снова и снова, пытаясь обнаружить приземлившегося врага, — и не замечаете, что он уже здесь и проворачивает свои дела прямо у вас под носом.

Босс явно заинтересовался еще больше.

— Если они на такое способны, чего же они ждут?

— Не знаю, — ответил Рюбен. — Может, их пока не очень много и им нужно создать организацию. Или они не слишком сильны и хотят разделить нас, а потом уже властвовать. Не знаю. Но я думаю, они здесь. — И Рюбен рассказал боссу, что женщина в парке никогда не прикасалась к коробке от Ауэрбаха. — А как погиб Мейнард? Мой пес. Всего лишь укусил ее и упал замертво.

— Интересная теория, — сказал босс. — Она все очень хорошо объясняет, чего-нибудь эдакого заковыристого мы и ожидали. За исключением одного.

— Чего же?

— Нам все известно об этой женщине. У нее есть свидетельство о рождении, куча родственников. Ее не могли внедрить, потому что ей уже исполнилось тридцать, когда появились вражеские корабли. Извини, но это обычная предательница, вполне заурядная и земная.

— А собака ее когда-нибудь прежде кусала? — спросил Рюбен.

— При чем здесь это?

— При том, что если человек может убить пса, не оставив ни ран, ни ушибов, вообще ничего, — это не обычный человек. Ее изменили, понимаете?

Босс улыбнулся.

— Очень хорошо, Рюбен. Мы все проверим.

Рюбен покачал головой.

— Пообещайте мне кое-что.

— Что именно? — спросил босс. — Некоторые обещания я просто не вправе давать.

— Пообещайте рассказать о результатах.

Рюбен направился к выходу, но остановился возле Мейнарда. Мертвый пес выглядел скверно, и мальчик не погладил его.

— Хочешь, мы позаботимся о нем? — спросил босс.

— Да, — ответил Рюбен.

Три месяца спустя ему рассказали о результатах. Как Рюбен и заявил в свой минувший день рождения, год оказался для него удачным. Он встретился с президентом Соединенных Штатов, который пожал ему руку и вручил медаль; впрочем, это не произвело на Рюбена особого впечатления. По всей стране в газетах появились фотографии мальчика, вместе с фотографиями завербованных врагами людей, за которыми он следил; это тоже не вызвало у Рюбена ни малейшего душевного трепета.

А кроме того, он вернулся домой.

Отца это явно не обрадовало. Рюбен заметил, что на дверях всех спален появились новые замки, но просто подумал: «Ну и черт с тобой!» Он подолгу наедине разговаривал с матерью — просто чтобы позлить отца. Они часто ссорились, Рюбен с отцом. И мать понимала мальчика ничуть не лучше, чем прежде. Но все равно переезд не только позволил ему послать к дьяволу опостылевшую казенную квартиру, но имел и другие светлые стороны.

Выяснилось, что враги очень умны, что они похожи на что-то вроде разреженного болотного газа. Их было всего шестеро, и им пришлось захватить человеческие тела — тела любопытных, которые подошли слишком близко, — чтобы иметь возможность хоть что-то делать на Земле. Оказавшись в человеческой оболочке, враг погибал вместе с гибелью оболочки. Поэтому расстрельная команда (в полном соответствии с законом Юты) решила проблему вражеского вторжения. Корабли продолжали кружить вокруг Земли, но спустя несколько месяцев их обстреляли с «шаттлов» тяжелыми ракетами. Защита кораблей, еще несколько месяцев назад работавшая безотказно, теперь бездействовала, и корабли рухнули в Саргассово море.

Только в свой тринадцатый день рождения Рюбен по-настоящему понял, до чего же удачным оказался для него прошедший год. В этот день у него отобрали красную карточку. Теперь он, как и все, должен был носить деньги и на все спрашивать позволения. Но он не слишком огорчался. В этом было даже что-то забавное.

Назавтра после дня рождения отец с матерью повезли его в парк. Когда они уже сидели в машине, отец вспомнил о кинокамере.

— Она наверху, в моем стенном шкафу, — сказал он, и Рюбен побежал назад по асфальтовой дорожке.

Войдя, он остановился сразу за дверью. На мгновение наклонил голову, вытянул руку, подождал немного и…

Камера материализовалась у него в руке.

Он открыл глаза, посмотрел на камеру, улыбнулся и вышел из дома, не забыв запереть за собой дверь, — как его всегда просил отец. И побежал по дорожке, беседуя с чужаком в своей голове, который следовал за ним на гораздо более близком расстоянии, чем мог следовать за людьми сам Рюбен в те далекие времена, когда был еще ребенком — и человеком.

Книга III

КАРТЫ В ЗЕРКАЛЕ

(сказки и фантазии)

Соната без сопровождения

Настройка

Когда Кристиану Харолдсену было шесть месяцев от роду, предварительное тестирование обнаружило у него чувство ритма и исключительно тонкий слух. Проводились, разумеется, разные тесты, перед Кристианом было открыто много других возможностей. Однако главными знаками его личного зодиака оказались ритм и слух. Тут же последовало их подкрепление. Мистера и миссис Харолдсен снабдили записями всевозможных звуков и велели постоянно их проигрывать, не важно, бодрствовал Кристиан или спал.

Когда Кристиану исполнилось два года, седьмая серия тестов окончательно определила путь, которым ему суждено было пойти. У него обнаружились исключительные творческие способности, неуемное любопытство и столь глубокое понимание музыки, что на всех листах тестов появилась помета «сверходаренность».

Именно «сверходаренность» оказалось тем словом, из-за которого его забрали из родительского дома и поместили в глухом лиственном лесу, где зима была суровой и долгой, а лето — коротким, отчаянным взрывом зелени. Он рос, за ним присматривали непоющие слуги, а слушать ему разрешалось только пенье птиц, завывание ветра и потрескивание деревьев на морозе; гром и жалобный плач листьев, срывающихся с деревьев и падающих на землю; шум дождя и весеннюю капель, верещание белок и глубокое безмолвие идущего безлунной ночью снега.

Эти звуки были единственной музыкой, которую понимал Кристиан. Он рос, и симфонии его раннего детства становились для него всего лишь далекими воспоминаниями, которые невозможно вернуть. Так он научился слушать музыку в совершенно немузыкальных вещах — ведь ему предстояло находить музыку там, где найти ее было невозможно.

Он открыл для себя, что цвета вызывают в его сознании разные звуки. Солнечный свет летом представлялся ему яркими, звонкими аккордами, лунный свет зимой — тонким жалобным причитанием, свежая зелень весной — тихим бормотанием, почти в произвольных ритмах, красная лиса, мелькнувшая среди деревьев, — вздохом невольного изумления.

И он научился воспроизводить все эти звуки на своем Инструменте. В мире, как и много веков назад, были скрипки, трубы, кларнеты. Кристиан же о них и понятия не имел. Он знал только свой Инструмент, этого было вполне достаточно.

В своей комнате Кристиан чаше всего находился один. У него были постель (не слишком мягкая), стул и стол, совершенно бесшумная машина, чистившая его самого и его одежду, электрический свет.

В другой комнате стоял только его Инструмент. Это был пульт со множеством мануалов, клавиш, рычагов и кнопок, и когда он касался любой его части, возникал звук. Каждый мануал имел свою собственную громкость, каждая клавиша мануала обладала особой высотой звука, каждый рычаг изменял регистр, а каждая кнопка — тембр звука.

Впервые появившись в этом доме, Кристиан (как принято у детей) игрался с Инструментом, производя странные и смешные громкие звуки. Инструмент стал его единственным товарищем по играм: Кристиан хорошо его изучил и мог воспроизвести на нем любые звуки. Сначала его приводили в восторг громкие. Потом он научился извлекать радость из пауз и ритмов, а вскоре стал чередовать громкие и тихие звуки, играть по два звука сразу, получая совершенно новый звук, и снова воспроизводить звуки в той же последовательности, в какой он их уже играл.

Постепенно в музыке, которую он создавал, зазвучал лес, завыли ветры. Лето обратилось песней, которую он мог исполнять, когда только пожелает. Зелень с ее разнообразными вариациями оттенков легла в основу изысканной гармонии. Из его Инструмента, будто сетуя на одиночество, с неистовой страстью кричали птицы.

До профессиональных Слушателей дошла молва:

«К северу и востоку отсюда появился новый голос: Кристиан Харолдсен. Он истерзает ваше сердце своими песнями».

К нему стали приходить Слушатели: сначала те немногие, кто искал разнообразия, потом, кто более всего стремился к новизне, следуя моде, и, наконец, пришли те, кто выше всего ценил красоту и страстность чувства. Они приходили, оставались в лесу Кристиана и слушали музыку, доносившуюся из динамиков безупречного качества, установленных на крыше дома. Когда музыка заканчивалась и Кристиан выходил из дома, он видел Слушателей. Он спросил, почему они приходят, и ему объяснили. Кристиан удивился тому, что музыка, которую, не думая о славе, он создавал на своем Инструменте, может представлять интерес для других людей.

Как ни странно, еще большее одиночество он почувствовал, когда узнал, что может петь для Слушателей, но никогда не услышит их песни.

— У них нет песен, — сказала женщина, которая каждый день приносила ему еду. — Они — Слушатели. Ты — Творец. У тебя есть песни, они же слушают.

— Почему? — в невинном удивлении спросил Кристиан.

Женщина, казалось, была озадачена.

— Потому что именно этим им больше всего и хочется заниматься. Их подвергли тестированию, и они больше всего счастливы как Слушатели. Ты счастлив в качестве Творца. Разве нет?

— Счастлив, — ответил Кристиан, и он говорил правду. Жизнь его была совершенна. Он ничего не хотел в ней менять, даже ту легкую грусть, которая охватывала его, когда Слушатели по окончании его исполнения поворачивались к нему спиной и уходили.

Кристиану исполнилось семь лет.

Часть первая

В третий раз невысокий мужчина в очках и с усами, которые совершенно ему не шли, ждал в кустах, когда выйдет Кристиан. В третий раз его покорила красота только что отзвучавшей песни, скорбной симфонии, заставившей коротышку в очках ощутить тяжесть листьев над головой, хотя еще стояло лето, и пройдет не один месяц, прежде чем они опадут. Осень неотвратима, говорилось в песне Кристиана; всю свою жизнь листья сохраняют в себе способность умереть, и это накладывает отпечаток на их существование. Коротышка в очках заплакал, но когда песня закончилась и другие Слушатели ушли прочь, он спрятался в кустах и стал ждать.

На сей раз его ожидание было вознаграждено. Кристиан вышел из дома и, прогуливаясь среди деревьев, приблизился к тому месту, где поджидал коротышка в очках. Мужчина любовался легкой походкой Кристиана. С виду композитору было лет тридцать, хотя в том, как он совершенно бесцельно шел и останавливался, чтобы просто потрогать (но не сломать) босыми ногами упавшую веточку, было много детского.

— Кристиан, — позвал коротышка в очках. Кристиан, пораженный, обернулся. За все эти годы с ним никто из Слушателей не заговаривал: это запрещалось. Кристиан знал закон.

— Это запрещено, — сказал Кристиан.

— Вот, — сказал коротышка в очках, протягивая ему какой-то небольшой черный предмет.

— Что это?

Гримаса исказила лицо коротышки.

— Ты только возьми его. Нажмешь на кнопку, и он заиграет.

— Заиграет?!

— Музыку.

Глаза у Кристиана широко раскрылись.

— Но это же запрещено: мне не полагается слушать произведения других композиторов, это плохо отразится на моем творчестве. Я стану подражателем и лишусь какой бы то ни было оригинальности.

— Цитируешь, — возразил мужчина, — ты просто цитируешь. Это музыка Баха. — В его голосе звучало благоговение.

— Я не могу, — сказал Кристиан.

Тогда коротышка покачал головой.

— Ты не знаешь. Ты даже не знаешь, что ты теряешь. Но я услышал это в твоих песнях, Кристиан, когда пришел сюда много лет назад. Тебе это нужно.

— Это запрещено, — возразил Кристиан, ибо его поразило уже то, что человек знает о противозаконности какого-то поступка и, тем не менее, готов его совершить. Кристиан не мог преодолеть необычность происходящего и уразуметь, что от него ожидают какого-то действия.

Вдалеке послышались шаги, потом чья-то речь, на лице коротышки отразился испуг. Он подбежал к Кристиану, сунул ему в руки магнитофон и бросился к воротам заповедника.

Кристиан взял магнитофон и подержал его в луче солнца, пробивавшемся сквозь листву. Тот матово поблескивал.

— Бах, — проговорил Кристиан и тут же добавил: — Кто он, черт побери, этот Бах?

Но магнитофон он не выбросил. Не отдал он его и женщине, которая подошла и спросила, с какой целью задержался коротышка в очках.

— Он оставался здесь не меньше десяти минут.

— Я видел его всего тридцать секунд, — возразил Кристиан.

— И что же?

— Он хотел, чтобы я послушал какую-то другую музыку. У него был магнитофон.

— Он дал его тебе?

— Нет, — сказал Кристиан. — Разве он не у него?

— Он, наверное, бросил его в лесу.

— Он сказал, это Бах.

— Это запрещено. Вот и все, что тебе следует знать. Если ты найдешь магнитофон, Кристиан, ты знаешь, что велит закон.

— Я отдам его тебе.

Она внимательно на него посмотрела.

— А ты знаешь, что произошло бы, если бы ты послушал это?

Кристиан кивнул.

— Очень хорошо. Мы его поищем, обязательно. До завтра, Кристиан. А в следующий раз, если кто-то заговорит с тобой, постарайся не отвечать, просто вернись в дом и запри дверь.

— Я так и сделаю, — пообещал Кристиан.

В ту ночь была летняя гроза, с ветром, дождем и громом, и Кристиан обнаружил, что не может заснуть. Не из-за музыки погоды — в его жизни бывали тысячи таких гроз, и он прекрасно спал. Уснуть ему не давал магнитофон, который лежал у стены за Инструментом. Кристиан прожил почти тридцать лет в этом красивом диком месте, наедине с музыкой, которую сам же и создавал. И вот теперь…

Теперь он испытывал жгучее любопытство. Кто он, этот Бах? Кто? Какая у него музыка? Чем она отличается от моей? Неужели он открыл что-то такое, чего я не знаю?

Какая у него музыка? Какая у него музыка? Какая у него музыка?

Он все гадал и гадал. До самой зари, когда гроза пошла на убыль, а ветер утих. Кристиан встал с постели, в которой не спал, а лишь ворочался с боку на бок всю ночь, вытащил магнитофон из тайника и включил его.

Сначала музыка зазвучала как-то странно, больше напоминая шум: чуждые, непонятные звуки, не имеющие ничего общего со звуками Кристиана. Но форма произведения была четкой и ясной, и к концу записи, которая не длилась и получаса, Кристиан уже имел ясное представление, что такое фуга, а звук клавесина потряс до глубины души.

Однако он понимал, если что-либо из услышанного появится в его музыке, он будет тут же разоблачен. Поэтому Кристиан даже не пытался создать фугу и подражать звучанию клавесина.

А каждую ночь он слушал магнитофонную запись, узнавая все больше и больше, пока наконец не появился Блюститель Закона.

Блюститель Закона был слеп, его водила собака-поводырь. Он подошел к двери, и, поскольку он был Блюстителем Закона, ему даже не пришлось стучать — дверь для него открылась сама собой.

— Кристиан Харолдсен, где магнитофон? — спросил Блюститель Закона.

— Магнитофон?! — переспросил Кристиан, но тут же понял, что отпираться бесполезно. Поэтому он вытащил аппарат и отдал Блюстителю Закона.

— Ах, Кристиан, Кристиан, — сказал Блюститель Закона, и голос у него был мягким и грустным. — Ну почему ты не отдал его, не слушая?

— Я собирался это сделать, — сказал Кристиан. — Но как вы узнали?

— Ты перестал сочинять фуги. Твои песни в один миг лишились единственного, что было в них от Баха. Потом ты перестал экспериментировать с новыми звуками. Чего же именно ты старался избежать?

— Вот этого, — ответил Кристиан, сел и с первой же попытки воспроизвел звук клавесина.

— А до сих пор ты ведь никогда его не воспроизводил, правда же?

— Я боялся, что вы заметите.

— Фуги и клавесин — вот две вещи, на которые ты прежде всего обратил внимание, и только они отсутствуют в твоей музыке. Все другие твои произведения, созданные за эти последние недели, окрашены влиянием Баха. Не было только фуги, не было клавесина. Ты нарушил закон. Тебя поселили здесь, потому что ты был гением, творцом нового, использовавшим для вдохновения только то, что есть в природе. Теперь же, разумеется, твое творчество подражательно и вторично, и подлинно новые творения ты никогда не создашь. Тебе придется уйти.

— Я знаю, — сказал Кристиан. Он был напуган, поскольку даже не представлял, какой окажется жизнь за стенами его дома.

— Мы обучим тебя какому-нибудь делу, которым ты отныне сможешь заниматься. Голодать тебе не придется. И от скуки ты не умрешь. Но, поскольку ты нарушил закон, одна вещь отныне запрещена для тебя навсегда.

— Музыка.

— Не всякая музыка. Есть музыка для обычных людей, для тех, которые не являются Слушателями. Музыка, звучащая по радио, по телевидению, записанная на пленку и пластинки. Но настоящая музыка и новая музыка — вот что тебе запрещается. Тебе не разрешается петь. Не разрешается играть на музыкальных инструментах. Не разрешается отбивать какой-нибудь ритм.

— Но почему?

Блюститель Закона покачал головой.

— В нашем мире царят совершенство, безмятежность, счастье, и мы не можем позволить неудачнику, нарушившему закон, бродить по свету и сеять недовольство. А если ты снова будешь создавать музыку, Кристиан, ты будешь сурово наказан. Очень сурово.

Кристиан кивнул, и когда Блюститель Закона велел ему следовать за ним, он пошел, оставив дом, лес и свой Инструмент. Сначала он отнесся к этому более или менее спокойно, как к неизбежному наказанию за нарушение закона, но он и представить себе не мог, что за наказание его ждет и чем окажется для него отлучение от Инструмента.

Через пять часов он уже орал и набрасывался на любого, кто к нему приближался, потому что его пальцы не могли не касаться мануалов, клавиш, рычагов и кнопок на Инструменте, а их у него не было, и только теперь он понял, что никогда еще не был по-настоящему одинок.

Прошло полгода, прежде чем он оказался готов к нормальной жизни. И когда он оставил Центр Переподготовки (небольшое здание, поскольку использовалось оно очень редко), он казался усталым и постаревшим на много лет и никому не улыбался. Он стал водителем автофургона для доставки продуктов, потому как тестирование показало, что эта работа наиболее соответствует оставшимся в нем немногим способностям и интересам, что именно эта работа поможет ему меньше горевать и вспоминать о своей утрате.

Он доставлял жареные пирожки в бакалейные магазины.

А по вечерам он познавал тайны алкоголя; алкоголя, пирожков, автофургона и его сновидений оказалось достаточно, чтобы в некотором роде он оставался довольным. Гнева Кристиан не испытывал. Он мог без горечи прожить остальную свою жизнь.

Доставлять свежие пирожки и забирать черствые.

Часть вторая

— С таким именем, как Джо, — говаривал Джо, — я просто вынужден был открыть гриль-бар, чтобы повесить вывеску «Гриль-бар Джо».

Тут он всегда смеялся, потому как в наши дни «Гриль-бар Джо» было и впрямь забавное название.

Но барменом Джо был хорошим, и Блюстители Закона подобрали ему неплохое местечко. Не в большом городе, а в маленьком городке, в городке по соседству со скоростной автострадой, поэтому в него частенько заглядывали водители грузовиков, в городке, отстоявшем не очень далеко от большого города, так что интересные события происходили совсем рядом, о них можно было говорить, волноваться из-за них, ругать их или радоваться им.

В общем, в «Гриль-бар Джо» приятно было зайти, и туда заходили многие. Публика нефешенебельная, но и не забулдыги. Одинокие или жаждущие общения люди — как раз в соответствующих пропорциях.

— Мои клиенты — как хороший коктейль. В меру того-другого, и получается новый букет, гораздо приятнее на вкус, чем любой из его компонентов.

О, Джо был поэтом — поэтом алкоголя, и, как многие в наши дни, любил повторять:

— Отец мой был адвокат, и в старину я бы, вероятно, тоже стал адвокатом. Я бы так никогда и не узнал, чего лишаюсь.

Джо был прав. И бармен из него вышел чертовски хороший, никем другим он стать не хотел, так что был вполне счастлив.

Как-то вечером, однако, у него в баре появился новый человек, водитель фургона для доставки жареных пирожков, на его комбинезоне было их фирменное название.

Джо сразу обратил на него внимание, потому что его, куда бы он ни приходил, будто запах, обволакивало безмолвие. Люди ощущали это безмолвие, и, хотя они почти не смотрели на него, понижали голоса либо вообще замолкали, становились задумчивыми, сидели, глядя на стены или в зеркало за стойкой. Человек, доставляющий пирожки, садился в углу и заказывал разбавленный коктейль. Это означало, что он не хочет быстро напиваться, а намерен посидеть подольше.

Джо многое подмечал в людях, и от него не укрылось, что человек постоянно смотрит в темный угол, где стояло фортепиано. Это было старое расстроенное чудовище, приобретенное вместе с заведением, и Джо подивился, с чего бы это вдруг оно так привлекало этого человека. Правда, и прежде многие клиенты Джо интересовались инструментом, но те обычно подходили к нему и барабанили по клавишам, пытаясь извлечь какую-нибудь мелодию, а когда у них так ничего и не получалось — фортепиано было вконец расстроено, — они оставляли свою затею. Этот же человек, казалось, почти боялся инструмента и даже не решался подойти к нему.

Когда наступало время закрытия, мужчина продолжал сидеть в своем углу. Однажды, повинуясь какой-то прихоти, Джо, вместо того чтобы заставить его уйти, выключил передававшуюся по радио музыку, погасил большую часть осветительных приборов, подошел к инструменту, поднял крышку и обнажил серые клавиши.

Водитель автофургона подошел к фортепиано. Крис, значилось на его карточке. Он сел и коснулся одной клавиши. Звук вышел не очень красивый. Но мужчина прошелся поочередно по всем клавишам, после чего проиграл их вразнобой, и все это время Джо наблюдал за ним, гадая, почему этот человек испытывает такое напряжение.

— Крис, — сказал Джо.

Крис посмотрел на него.

— Ты знаешь какие-нибудь песни?

На лице Криса появилось какое-то странное выражение.

— Я имею в виду старинные песни, не модные песенки, которые передаются по радио и под которые публика вертит задом, а настоящие песни. Например, «В испанском городке» — мне ее когда-то пела мать. — И Джо принялся напевать: — «В испанском городке, в такую же вот ночь, смотрели звезды вниз в такую же вот ночь».

Джо продолжал напевать слабым невыразительным баритоном, а Крис заиграл. Но его игра была не сопровождением — сопровождением Джо ее ни за что бы не назвал. Скорее, она была противоположностью его мелодии, ее врагом. Звуки, вырывавшиеся из фортепиано, были какими-то странными и нестройными, но, ей-богу же, прекрасными! Джо перестал петь и стал слушать. Он слушал два часа, а когда игра закончилась, налил ему и себе по стопке и чокнулся с Крисом, водителем автофургона с жареными пирожками, под пальцами которого ожило и зазвучало старое полуразвалившееся фортепиано.

Крис вернулся через три дня, он выглядел измученным и испуганным. Но на этот раз Джо уже знал, что произойдет (это непременно должно было произойти), и, не дожидаясь времени закрытия, выключил радио на десять минут раньше. Крис с мольбой посмотрел на него. Джо неправильно его понял — он прошел к фортепиано, поднял крышку и улыбнулся. Крис, будто против воли, на деревянных ногах, подошел и сел на вращающийся стул.

— Эй, Джо, — крикнул один из пяти последних посетителей, — не рановато ли закрываешься?

Джо не ответил, он просто смотрел, как Крис заиграл. На этот раз без всякой подготовки — никаких гамм, никакого блуждания по клавиатуре. Была лишь мощь, и фортепиано зазвучало так, как ему никогда не полагалось звучать: неверные, расстроенные звуки так сплетались в музыку, что звучали правильно, а пальцы Криса, как казалось Джо, будто игнорируя каноны двенадцатитоновой гаммы, ложились где-то в расщелинах между клавишами.

Когда полтора часа спустя Крис кончил играть, ни один из посетителей еще не ушел. Они все вместе выпили напоследок, а уж потом разошлись по домам, потрясенные пережитым.

На следующий вечер Крис появился снова — потом снова и снова. Очевидно, после первого исполнения он не приходил несколько дней потому, что в душе его шла какая-то борьба, и вот он ее либо выиграл, либо проиграл. Для Джо это было несущественно. Для него важно было только то, что, когда Крис играл на фортепиано, он испытывал чувства, каких в нем прежде не пробуждала никакая другая музыка, и он просто жаждал испытать их снова.

Посетители, очевидно, хотели того же. Перед закрытием бара стали появляться новые люди — судя по всему, только затем, чтобы послушать, как играет Крис. Джо стал переносить начало его выступления на все более и более раннее время. Ему пришлось отказаться от бесплатных выпивок после исполнения: народу набивалось столько, что он мог бы запросто разориться.

Все это продолжалось два долгих странных месяца. Автофургон для доставки пирожков подъезжал к бару, и люди расступались, пропуская Криса. Никто ничего ему не говорил. Никто вообще ни о чем не говорил, все ждали, когда он начнет играть. Пить он не пил. Только играл. А между номерами сотни людей в «Гриль-баре Джо» пили и ели.

Но веселье ушло. Не стало ни смеха, ни беспечных разговоров, ни духа товарищества. И вот какое-то время спустя Джо устал от этой музыки, и ему захотелось, чтобы в его баре все стало как прежде. Он не мог избавиться от фортепиано — тогда на него разозлятся клиенты. Он подумал, а не попросить ли Криса не приходить больше, но не мог заставить себя заговорить с этим странным, молчаливым человеком.

И вот, в конце концов, он сделал то, что, он знал, ему бы следовало сделать еще в самом начале. Он позвал Блюстителей Закона.

Они явились посреди исполнения, слепой Блюститель с собакой-поводырем на поводке и безухий Блюститель, который ходил, пошатываясь и придерживаясь руками за окружающие предметы, чтобы не потерять равновесия. Они явились посреди исполнения и даже не стали дожидаться, когда песня закончится. Они подошли к фортепиано, тихонько закрыли крышку, а Крис убрал пальцы и посмотрел на закрытую крышку.

— Ах, Кристиан, Кристиан, — сказал человек с собакой-поводырем.

— Простите, — ответил Кристиан. — Я пытался удержать себя.

— Ах, Кристиан, Кристиан, где мне взять силы и сделать с тобой то, что должно быть сделано?

— Так сделайте это, — сказал Кристиан.

И тогда человек без ушей вытащил из кармана пиджака лазерный нож и под самый корень отрезал Кристиану все пальцы обеих рук. Во время этой операции лазер сам обезболивал и стерилизовал рану, но все же кровь брызнула на униформу Кристиана. Кристиан, руки которого превратились в ни на что не годные ладони-культяшки, встал и вышел из «Гриль-бара Джо». Люди опять расступились, давая ему пройти, они внимательно выслушали, что сказал слепой Блюститель Закона:

— Это был человек, который нарушил закон и которому запретили быть Творцом. Он нарушил закон во второй раз, и закон настаивает на том, чтобы воспрепятствовать ему разрушать систему, благодаря которой вы все так счастливы.

Люди все поняли. Они погоревали, несколько часов они чувствовали себя не в своей тарелке, но стоило им вернуться в свои положенные для них дома и к своей положенной работе, как полнейшее удовлетворение жизнью заглушило кратковременную жалость к Крису. В конце концов, Крис нарушил закон. А именно закон обеспечивал им всем безопасность и счастье.

Джо тоже вскоре забыл Криса и его музыку. Он знал, что поступил правильно. Правда, он никак не мог уразуметь, во-первых, с чего бы это человеку вроде Криса нарушать закон; во-вторых, какой закон он мог бы нарушить сам? Ведь на всем белом свете не сыскать ни одного закона, который бы не ставил во главу угла счастье людей. Поэтому Джо и не мог припомнить ни одного закона, который бы ему захотелось хоть немножко нарушить.

И все же… Как-то раз Джо подошел к фортепиано, поднял крышку и прошелся по всем клавишам до единой. А потом уронил голову на клавиатуру и заплакал, потому как до него дошло: ведь то, что Крис лишился фортепиано, лишился пальцев, дабы никогда больше не играть, все равно, как если бы Джо лишился своего бара. Ибо если Джо когда-нибудь лишится своего бара, ему уже незачем будет жить.

А что касается Криса… В автофургоне для доставки жареных пирожков к бару теперь подъезжал другой человек, а Криса в этой части света никто никогда больше не видел.

Часть третья

— Ах, какое прекрасное утро! — пел член дорожной бригады, который в своем родном городке пять раз смотрел фильм «Оклахома!».

— Укачай мою душу на груди Авраамовой! — пел дорожный строитель, выучившийся петь, когда все члены семьи собирались с гитарами.

— Нас да ведет твой свет! — пел веривший в Бога дорожник.

Лишь рабочий с беспалыми руками, который держал дорожные знаки «Стоп» и «Тихий ход», только слушал. Он никогда не пел.

— Почему ты никогда не поешь? — спросил член дорожной бригады; вообще-то, ему нравились Роджерс и Хаммерстайн, и всегда он расспрашивал только о них.

Человек, которого они называли «Сахаром», просто пожимал плечами.

— Мне не хочется петь, — отвечал он, когда снисходил до ответа.

— Почему его зовут Сахаром? — спросил как-то один из новеньких. — Не сказал бы, что он такой уж сладкий.

Ему ответил верующий:

— Его инициалы СН. Как сахар — С и H,[200] знаешь?

И новенький засмеялся. Глупая шутка, но из тех, что облегчают работу на строительстве дорог.

Нельзя сказать, чтобы жизнь их была тяжелой. Ведь и этих людей подвергли тестированию, ведь их и поставили на работу, которая доставляла им наибольшее счастье. Они гордились тем, что их кожа болит от загара, что у них гудят растянутые мышцы, а дорога, длинной и тонкой лентой тянувшаяся сзади, была для них самым прекрасным в мире. Потому-то весь день за работой они пели, полагая, вероятно, что вряд ли когда-нибудь будут счастливее.

Не пел только Сахар.

Затем у них появился Гильермо. Невысокий мексиканец, говоривший с акцентом. Всем, кто у него спрашивал, Гильермо отвечал: «Пусть я и из Соноры, но мое сердце в Милане!» Если интересовались, почему именно (правда, чаше всего его об этом никто и не спрашивал), он объяснял: «Я — итальянский тенор в теле мексиканца» и доказывал это, беря любую ноту, когда-либо написанную Пуччини и Верди. «Карузо был ничто, — хвастал Гильермо. — Послушайте-ка вот это!»

У Гильермо были пластинки, и он пел под них. А на работе по строительству дороги он, бывало, подхватывал любую песню, которую запевал кто-нибудь, развивая любую тему, либо же пел облигато тоном выше, и его тенор воспарял под облака. «Петь я умею», — говорил, бывало, Гильермо, и вскоре его товарищи по работе стали отвечать: «Точно, Гильермо! Спой-ка еще разок!»

Но как-то вечером Гильермо честно признался:

— Ах, друзья мои, ну какой из меня певец!

— Что ты такое говоришь! — раздался единодушный ответ. — Конечно же, ты певец!

— Вздор! — театрально вскричал Гильермо. — Если я такой уж великий певец, почему же вы не видите, чтобы я уезжал и записывал песни? А? И это — великий певец? Вздор! Великих певцов специально пестуют, они становятся известными. Я же всего лишь человек, который любит петь, но у которого нет таланта. Я человек, которому нравится работать на строительстве дороги с такими, как вы, и орать во все горло, но я бы никогда не смог петь в опере! Никогда!

Причем сказал он это без какой-либо грусти, сказал пылко и уверенно.

— Мое место здесь! Я могу петь для вас — для тех, кому нравится, когда я пою! Могу музицировать с вами, когда мое сердце исполнено гармонии. Только не думайте, будто Гильермо великий певец, потому что это не так!

Получился вечер честных и откровенных признаний, и каждый объяснил, почему именно он счастлив в дорожной бригаде и почему ему не хотелось бы быть больше нигде. Каждый, разумеется, кроме Сахара.

— Ну, Сахар. Разве ты здесь не счастлив?

Сахар улыбнулся.

— Счастлив. У меня хорошая работа. И я люблю слушать, как вы поете.

— Тогда почему же ты не поешь с нами?

Сахар покачал головой.

— Я не певец.

Но Гильермо окинул его понимающим взглядом.

— Не певец, как же! Так я тебе и поверил. Человек без рук, который отказывается петь, это вовсе не обязательно человек, не умеющий петь. А?

— Что все это, черт побери, значит? — спросил человек, который пел народные песни.

— А то, что человек, которого вы называете Сахаром, обманщик. Он не певец! Да вы посмотрите на его руки. У него нет ни одного пальца! А кто отрезает людям пальцы?

Члены дорожной бригады даже не пытались угадать, мало ли как человек может лишиться пальцев, не их это дело.

— Люди лишаются пальцев, потому что нарушают закон, а отрезают их Блюстители! Вот как человек лишается пальцев! А что он такое делал своими пальцами, от чего Блюстителям захотелось его отвадить? Он нарушил закон, разве нет?

— Прекрати, — сказал Сахар.

— Если ты так хочешь, — сказал Гильермо, но другие особого почтения к тайне Сахара не выказали.

— Расскажи нам, — попросили они.

Сахар вышел из комнаты.

— Расскажи нам.

И Гильермо им рассказал. О том, что Сахар, скорее всего, был Творцом, который нарушил закон и которому запретили создавать музыку. При самой мысли о том, что Творец — пусть даже и нарушивший закон — работает с ними в одной бригаде, люди исполнились благоговейного страха. Творцы были редки, они были наиболее уважаемые из мужчин и женщин.

— Но почему ему отрезали пальцы?

— Потому что, — объяснил Гильермо, — впоследствии он, наверное, снова пытался создавать музыку. А когда нарушаешь закон во второй раз, тебя лишают способности нарушить его снова.

Гильермо говорил совершенно серьезно, и для членов бригады история Сахара звучала величественно и страшно, как опера. Они гурьбой ввалились в комнату Сахара и обнаружили, что тот сидит, вперившись взглядом в стену.

— Сахар, это правда? — спросил поклонник Роджерса и Хаммерстайна.

— Ты был Творцом? — спросил верующий.

— Да, — признался Сахар.

— Но, Сахар, — сказал верующий, — Бог вовсе не велит, чтобы человек перестал создавать музыку, даже если тот и нарушил закон.

Сахар улыбнулся.

— Бога никто не спрашивал.

— Сахар, — сказал наконец Гильермо. — Нас девять человек в бригаде, нас всего девять, и мы за много миль от других людей. Ты нас знаешь, Сахар. Мы, все до единого, клянемся на могилах своих матерей, что никогда никому ничего не скажем. Да и зачем нам это? Ты один из нас. Но пой, черт тебя подери, пой!

— Не могу, — ответил Сахар.

— Но ведь именно это предопределено тебе Богом, — уговаривал верующий. — Мы все делаем то, что нам больше всего по душе, и вот тебе на: ты любишь музыку, а не в состоянии пропеть ни одной-единственной ноты. Пой для нас! Пой вместе с нами! А знать об этом будем только ты, мы и Бог!

Они все обещали. Они все умоляли.

И вот на следующий день, когда поклонник Роджерса и Хаммерстайна запел «Взгляни, любовь моя», Сахар принялся тихонько мурлыкать себе под нос. Когда верующий запел «Бог наших предков», Сахар стал тихонько подтягивать ему. А когда любитель народных песен затянул «Опустись пониже, мой милый Возничий», Сахар присоединился к нему и запел удивительно высоким голосом. Все засмеялись и захлопали, как бы приветствуя голос Сахара.

Сахар, само собой, принялся изобретать. Сначала, разумеется, гармонии, странные, непонятные гармонии, слушая которые, Гильермо сперва хмурился, а потом, немного погодя, стал улыбаться и подпевать, почувствовав, насколько мог, что именно Сахар делает с музыкой.

А после гармоний Сахар принялся петь собственные мелодии, на свои же слова. Они изобиловали повторами, слова были просты, а мелодия и того проще. Однако он облекал их в удивительные формы, создавая из них песни, каких никогда и никто прежде не слышал; они звучали вроде бы неправильно, но тем не менее были изумительно красивы. Прошло совсем немного времени, и вот уже поклонник Роджерса и Хаммерстайна, любитель народных песен и верующий радостно или скорбно, весело или сердито распевали их, знай себе строя дорогу.

Даже Гильермо выучил эти песни, и они так изменили его тенор, что его голос, самый (что говорить!) заурядный, стал каким-то удивительно прекрасным. Наконец Гильермо однажды сказал Сахару:

— Слушай, Сахар, ведь твоя музыка абсолютно неправильная, приятель. Но мне нравится, какое чувство она вызывает у меня в носу! Эй, ты можешь это понять? Мне нравится, какое чувство она вызывает у меня во рту!

Некоторые песни были религиозными гимнами. «Держи меня в голоде, Господи», пел Сахар, и бригада пела вместе с ним.

Были у него песни о любви. «Залезь в карман к кому-нибудь другому», пел Сахар сердито, «Твой голос слышу поутру», пел Сахар нежно, «Неужто все еще лето?», пел Сахар грустно, и бригада распевала вместе с ним.

Проходили месяцы, дорожная бригада менялась: один человек уходил в среду, а в четверг на его место заступал другой, поскольку на разных участках требовались разные навыки. Каждый раз, когда появлялся новенький, Сахар замолкал, пока человек не давал слово и можно было не беспокоиться, что тайна будет сохранена.

В конечном счете погубило Сахара то, что его песни невозможно было забыть. Люди, уходившие из бригады Сахара, распевали его песни в других бригадах, в свою очередь члены этих бригад выучивали их и учили им других. Рабочие дорожных бригад пели эти песни в барах и на дороге: песни людям нравились, они быстро их запоминали. И вот однажды слепой Блюститель Закона услышал их песню. Он мгновенно понял, кто спел ее первым. Это была музыка Кристиана Харолдсена, поскольку в этих мелодиях, как они ни были просты, по-прежнему слышался свист ветра в северных лесах, по-прежнему над каждой их нотой ощущалась тяжесть опадающих листьев, и… и Блюститель Закона печально вздохнул. Из своего набора инструментов он выбрал один особый, сел в аэроплан и долетел до ближайшего большого города, неподалеку от которого работала дорожная бригада. Слепой Блюститель сел в нанятую машину, и нанятый шофер доставил его туда, где дорога еще только начинала захватывать полоску пустыни. Там он вылез из машины и услышал пение. Услышал, как высокий голос поет песню, от которой заплакал даже незрячий.

— Кристиан, — сказал Блюститель, и песня прекратилась.

— Это ты, — сказал Кристиан.

— Кристиан, даже после того, как ты лишился пальцев?

Остальные ничего не понимали — все остальные, кроме Гильермо.

— Блюститель, — обратился к нему Гильермо, — он не сделал ничего плохого.

Блюститель Закона криво улыбнулся.

— Никто и не говорит, что сделал. Но он нарушил закон. Вот, скажем, тебе, Гильермо, понравилось бы работать слугой в доме богача? Или не хотел бы ты стать кассиром в банке?

— Не забирайте меня из дорожной бригады, — сказал Гильермо.

— Именно закон определяет, где люди будут счастливы. Но Кристиан Харолдсен преступил закон. И с тех самых пор бродит по земле, смущая людей музыкой, которая вовсе не для них.

Гильермо понимал, что проиграл спор еще до того, как его затеял, но остановиться уже не мог.

— Не делай ему больно, приятель. Мне было суждено слушать его музыку. Клянусь Богом, она сделала меня счастливее.

Блюститель грустно покачал головой.

— Будь честным, Гильермо. Ты честный человек. Его музыка только сделала тебя несчастным, разве нет? У тебя есть все, чего ты только ни пожелаешь в жизни, и однако из-за его музыки ты испытываешь грусть. Все время испытываешь грусть.

Гильермо хотел было возразить, но как честный человек заглянул в собственное сердце. И он понял, что эта музыка полна печали. Даже счастливые песни что-то оплакивали, даже сердитые песни почему-то рыдали, даже в любовных песнях, казалось, говорилось о том, что все умирает, а удовлетворенность — мимолетней всего на свете. Гильермо заглянул в собственное сердце, и там перед ним предстала вся музыка Сахара, и он заплакал.

— Пожалуйста, не делай ему больно, — пробормотал Гильермо, плача.

— Не сделаю, — ответил слепой Блюститель.

Он подошел к Кристиану, который покорно стоял и ждал, и поднес особый инструмент к его горлу. У Кристиана перехватило дыхание.

— Нет! — сказал Кристиан, но слово лишь оформилось у него на языке и на губах. Никакого звука не послышалось. Всего лишь шипение воздуха. — Нет!

— Да, — сказал Блюститель.

Члены дорожной бригады смотрели, как Блюститель увел Кристиана. Много дней они не пели. Затем, в один прекрасный день, Гильермо забыл о своем горе и запел арию из «Богемы». С тех пор они снова стали петь. Иногда они пели песни Сахара — эти песни невозможно было забыть.

В большом городе Блюститель Закона дал Кристиану блокнот и ручку. Кристиан тут же зажал ручку в складке ладони и написал: «Чем же я теперь буду заниматься?»

Слепой Блюститель засмеялся.

— У нас для тебя такая работенка! Ах, Кристиан, Кристиан, у нас для тебя такая работенка!

Аплодисменты

На всем белом свете было всего две дюжины Блюстителей Закона. Это были замкнутые люди, которые надзирали за системой, почти не требовавшей надзора, потому как она и впрямь почти всем доставляла счастье. Это была хорошая система, но, как и самая идеальная система, она то тут, то там давала сбои. То тут, то там кто-нибудь вел себя, как сумасшедший, и наносил вред себе самому. И чтобы защитить всех и каждого, Блюстителю полагалось обнаружить это сумасшествие, поехать и устранить его.

В течение многих лет лучшим из Блюстителей был человек без пальцев на руках, человек без голоса. Облаченный в униформу, величавшую его единственным именем, которое было необходимо, — Власть. Он молча появлялся там, где требовалось его присутствие, и, бывало, находил самый добрый, самый легкий и в то же время самый действенный способ решения проблемы, исцеления от сумасшествия и сохранения системы. Системы, благодаря которой мир впервые в истории стал отличным местом для жизни. Практически для всех.

Правда, по-прежнему находились лица — один-два человека в год, — которые попадали в плен собственных коварных замыслов, которые не могли приспособиться к системе, но и не могли причинить ей вреда, люди, которые продолжали нарушать закон, хотя и понимали, что он их уничтожит.

В конце концов, легкие увечья и лишения не излечивали их от сумасшествия и не возвращали обратно в систему, им давали униформу, и они тоже работали, блюдя закон.

Ключи власти отдавали в руки тех, у кого было больше всего причин ненавидеть систему, которую им полагалось блюсти. Сожалели ли они об этом?

«Я — да», — отвечал Кристиан в те моменты, когда осмеливался задавать себе этот вопрос.

В скорби исполнял он свой долг. В скорби он постарел. И вот наконец другие Блюстители, относившиеся к этому немому с почтением (ибо они знали: когда-то он пел великолепные песни), сказали ему, что он свободен.

— Ты отслужил свой срок, — сказал безногий Блюститель и улыбнулся.

Кристиан вскинул брови, будто желая сказать: «И что теперь?»

— Иди поброди по свету.

И Кристиан отправился бродить по свету. Униформу он снял, но поскольку он не испытывал недостатка ни в деньгах, ни во времени, редко какая дверь оказывалась перед ним закрытой. Он бродил там, где когда-то жил. Дорога в горах. Городок, где когда-то ему был знаком служебный вход в каждый ресторан, кофейню, бакалейный магазин… И, наконец, то место в лесу, где от времени и непогоды разваливался, рассыпался дом, простоявший пустым сорок лет.

Кристиан был стар. Гремел гром, а он лишь понимал, что вот-вот пойдет дождь. Все эти старые песни… Он оплакивал их в душе. И не потому, что считал свою жизнь особенно печальной. Нет. Просто он не мог вспомнить ни одной из них.

Однажды, сидя в кофейне близлежащего городка, укрываясь от дождя, он услышал, как четыре подростка, отвратительно бренча на гитарах, исполняют знакомую ему песню. Эту песню он придумал, когда жарким летним днем дорога заливалась асфальтом. Подростки были не музыканты и, безусловно, не Творцы. Но они пели эту песню от всей души, и, хотя в ней пелось о счастье, у всех, кто ее слушал, на глаза наворачивались слезы.

Кристиан написал на блокноте, который всегда носил с собой, и показал свой вопрос мальчишкам: «Откуда эта песня?»

— Это песня Сахара, — ответил лидер группы. — Это песня, которую сочинил Сахар.

Кристиан поднял бровь и пожал плечами.

— Сахар работал в дорожной бригаде и сочинял песни. Правда, его уже нет в живых, — ответил мальчик.

Кристиан улыбнулся. Потом написал (а ребята с нетерпением ждали, когда этот немой старик уйдет): «Разве вы не счастливы? Зачем петь грустные песни?»

Ребята растерялись и не могли найти ответ. Правда, лидер все же заговорил. Он сказал:

— Разумеется, я счастлив. У меня хорошая работа, девушка, которая мне нравится, и знаешь, приятель, большего я не мог бы желать. У меня есть моя гитара. У меня есть мои песни. И мои друзья.

А другой мальчик сказал:

— Эти песни не грустные, мистер. Конечно, слушая их, люди плачут, но они не грустные.

— Да, — поддержал его третий. — Дело в том, что они были написаны человеком, который знает.

Кристиан нацарапал на бумаге: «Знает что?»

— Ну, он просто знает. Просто знает — и все.

И тут подростки снова неумело заиграли на гитарах и запели молодыми, непоставленными голосами, а Кристиан направился к выходу, поскольку дождь прекратился и поскольку он прекрасно знал, когда уйти со сцены. Он повернулся и слегка поклонился в сторону певцов. Они этого не заметили, но их голоса звучали для него дороже всяких аплодисментов. Оставив их, он вышел на улицу, где уже начинали желтеть листья. Скоро они с легким, неслышным звуком оторвутся от деревьев и упадут на землю.

На мгновение ему вдруг показалось, будто он слышит, как поет. Но это был всего лишь последний порыв ветра, по-сумасшедшему проносившийся между уличными проводами. Это была яростная песня, и Кристиану показалось, будто он узнал собственный голос.

Фарфоровая саламандра

Обитатели этой страны называли ее Прекрасной — и были правы. Прекрасная Страна лежала на самом краю большого континента, за которым простирался океан — такой громадный, что лишь немногие отваживались его пересечь. За пределами Прекрасной Страны вздымалась Высокая Гора; ее не напрасно так назвали, ибо лишь отчаянные смельчаки рисковали подниматься на ее вершину. И хотя жизнь Прекрасных Людей, как называли себя жители Прекрасной Страны, текла вдали от остального мира, то была замечательная жизнь.

Конечно, не все жители райского уголка были богаты, и счастливы тоже были не все. Но со стороны жизнь в Прекрасной Стране казалась такой замечательной, словно бедности там вовсе не существовало, а страдания длились очень недолго.

Только не для Кирен.

Вся жизнь Кирен состояла из страданий. И пусть она жила в богатом доме, полном слуг, и могла получить все, что пожелает, она была глубоко несчастна. Наверное, вы знаете, что слова благословения и проклятия обладают магической силой; правда, они не всегда сбываются, а иногда сбываются совсем не так, как было задумано. Проклятие, которое бросили Кирен, сбылось.

В ту пору, когда ее прокляли, Кирен еще не успела совершить ни одного дурного поступка, ибо только-только появилась на свет и была невинна, как любой новорожденный младенец. Однако у матери девочки было слабое здоровье, и роды проходили мучительно. Их усугубил страх. Девочку сумели спасти, но мать ее умерла. Отец Кирен так сильно любил свою жену, что когда ему сообщили печальную весть и показали дочку, он громко закричал:

— Это из-за тебя она умерла! Это ты ее погубила! Так будь же ты слаба и беспомощна — пока не лишишься того, кого полюбишь так же сильно, как я любил твою мать!

То было ужасное проклятие. Услышав его, кормилица залилась слезами, а лекари поспешили зажать обезумевшему отцу рот, чтобы он больше не произнес ни одного страшного слова.

Проклятие сбылось. Конечно, в младенчестве и раннем детстве Кирен ее отец миллион раз раскаивался в содеянном, но был не в силах что-либо изменить. К счастью, проклятие не обрушилось на Кирен всей мощью. Девочка кое-как научилась ходить. Она даже могла стоять, но очень недолго. Однако большую часть времени Кирен сидела или лежала. Она была настолько слаба, что руки и ноги почти не слушались ее. Кирен могла пару раз поднести ложку ко рту, но потом уставала, и слугам приходилось ее кормить. Ей даже не всегда хватало сил, чтобы прожевать пищу.

Всякий раз, когда отец видел страдания дочери, ему хотелось плакать, и часто он безутешно рыдал. Иногда он даже подумывал о самоубийстве, чтобы тем искупить свою вину. Но потом удерживался, зная, что его уход из жизни лишь прибавит Кирен страданий.

Когда чувство вины становилось невыносимым, отец клал в большой заплечный мешок фрукты Прекрасной Страны и хитроумные поделки ее жителей, уходил из дому и поднимался на Большую Гору. Хотя и фрукты, и поделки очень ценились по другую сторону Горы, отца Кирен мало заботила прибыль. Мешок просто избавлял его от лишних расспросов — люди считали его храбрым странствующим торговцем, не побоявшимся перевалить через Большую Гору. Отец Кирен пропадал по нескольку месяцев, и никто не знал, вернется он или сгинет в горных ущельях.

Но он всегда возвращался и каждый раз приносил что-нибудь для Кирен. Лицо девочки ненадолго озарялось улыбкой, и она говорила:

— Спасибо, отец.

Некоторое время новый подарок радовал ее, но потом силы снова оставляли Кирен, а отец, видя, к чему привело его проклятие, вновь поникал под бременем своей вины.

Когда отец вернулся из очередного путешествия в Большой Мир, стояла поздняя весна, и одиннадцатилетняя Кирен лежала на крыльце, слушая пение птиц.

На этот раз отец был непривычно возбужден и даже весел.

— Кирен! — крикнул он издали, завидев дочь. — Я принес тебе подарок!

Кирен улыбнулась. Ей было трудно улыбаться, поэтому улыбка получилась грустной. Отец вынул из мешка подарок и подал дочке.

То была коробка, стенки которой ходили ходуном.

— Отец, ты принес мне какого-то зверька? — спросила девочка.

— Нет, моя милая Кирен. Никакого зверька внутри нет. Там… Но подожди немного. Сейчас я помогу тебе поднять крышку, только сначала хочу рассказать одну историю… Когда я спустился с Горы и оказался в Большом Мире, я решил пойти в городок, где раньше не бывал. Там я увидел множество лавок с разными диковинами. Остановив первого встречного, я спросил: «А у кого здесь продаются самые лучшие и редкие вещицы?» Этот человек посоветовал мне отправиться в лавку Ирвасса. Я не сразу ее нашел, такая она оказалась скромная и неприметная, зато в ней и впрямь были собраны невиданные чудеса. Я сразу понял, что хозяин лавочки понимает толк в небесной магии. Ирвасс спросил у меня: «Чего ты желаешь больше всего на свете?» Чего я мог ему ответить? Конечно, лишь одно: «Я хочу, чтобы моя дочь выздоровела».

— Отец, — слабым голосом воскликнула Кирен. — Ведь не хочешь же ты сказать…

— Да, дочь моя. Именно так. Я без утайки рассказал Ирвассу, что с тобой и почему. Тогда Ирвасс снял с полки эту шкатулку и проговорил: «Вот лекарство для твоей дочери»… А теперь давай откроем крышку.

Если бы не отец, у Кирен не хватило бы на это сил. Девочка не отважилась сунуть руку внутрь и попросила отца достать ее подарок. Он вытащил… фарфоровую саламандру. Совсем белую, с тонкими эмалевыми чешуйками. Чешуйки ярко блестели на солнце.

Все знают, что белых саламандр не бывает. Но то была мастерски сделанная фарфоровая фигурка, в точности похожая на живую саламандру, если не считать цвета. И она двигалась, как живая.

Саламандра дергала ножками; изо рта ее то и дело выстреливал язычок. Ящерка вертела во все стороны головкой и вращала глазами. Кирен радостно засмеялась.

— Отец, а ведь она совсем живая. Как Ирвассу удалось сотворить такое чудо?

— Он сказал, что наделил саламандру даром двигаться, но не наделил даром жизни. И если саламандра замрет хоть на мгновение, она сразу станет похожей на все остальные фарфоровые фигурки — неподвижной, твердой и холодной.

— Как она здорово бегает, — восхищенно произнесла Кирен.

С той поры саламандра сделалась для нее единственной отрадой. Когда по утрам Кирен просыпалась, саламандра уже танцевала по кровати. Девочку усаживали за стол, чтобы покормить, а саламандра сновала вокруг стола. Где бы ни сидела или ни лежала Кирен, ящерка забавляла ее, то гоняясь за воображаемыми мухами, то пытаясь скрыться от воображаемого врага. Кирен не спускала с нее глаз, и саламандра никогда не убегала от нее далеко. Ночью, пока девочка спала, саламандра сновала по спальне — фарфоровые ножки бесшумно топали по ковру и, только пробегая по кирпичам очага, издавали легкое позвякивание.

Отец Кирен нетерпеливо ждал, когда же его дочь начнет выздоравливать. Это случилось не сразу, но хотя перемены происходили медленно, их нельзя было не заметить. Сперва с лица девочки исчезло грустное выражение: саламандра выделывала такие потешные трюки, что нельзя было не смеяться, и Кирен смеялась целыми днями. У девочки не только стало легче на душе — теперь она начала больше ходить и чаще стояла или сидела, чем лежала. Она научилась сама, без помощи слуг, гулять по комнатам отцовского дома.

В конце лета Кирен даже стала ходить в лес. Правда, по дороге ей приходилось часто останавливаться и отдыхать, но ей очень нравились такие прогулки, и они прибавляли ей сил.

У Кирен была тайна, которой она не делилась ни с кем. Во-первых, тайна на то и тайна, чтобы ее хранить, а во-вторых — девочка опасалась, что ее назовут выдумщицей. Оказывается, фарфоровая саламандра умела говорить!

Как-то утром саламандра пробежала по ногам Кирен и сказала:

— Прошу прощения.

— Да ты умеешь разговаривать! — удивленно воскликнула девочка.

— Умею, но только с тобой.

— А почему ты не можешь говорить с другими?

— Потому что меня подарили тебе.

С этими словами саламандра пробежала по садовой изгороди и прыгнула Кирен под ноги.

— Это все, что я умею: двигаться и говорить, — сказала саламандра. — Но во мне нет жизни. Я — просто кусок движущегося и говорящего фарфора.

Прогулки в лесу стали еще интереснее. Теперь Кирен и саламандра не просто гуляли, но и разговаривали. Кирен искренне привязалась к саламандре и думала, что та питает к ней ответные чувства. Однажды девочка сказала саламандре:

— Я люблю тебя.

— Люблю, — принялась повторять на все лады саламандра, бегая вверх-вниз по стволу дерева.

— Да, люблю, — сказала Кирен. — Люблю больше жизни. Больше, чем всех остальных.

— Даже больше, чем отца? — спросила саламандра.

Вопрос застал Кирен врасплох. Она не была неблагодарной дочерью и давным-давно простила отца за проклятье. Но она понимала, что врать саламандре нехорошо.

— Да, я люблю тебя больше, чем отца. Больше, чем мечты о моей матери. Ведь и ты тоже любишь меня, потому что целыми днями играешь и говоришь со мной.

— Любовь, любовь, любовь, — звонким голоском произнесла саламандра. — Увы, я — всего лишь кусок движущегося и говорящего фарфора. Любовь для меня — просто слово. В мире людей его часто рифмуют со словом «кровь». Тоже красиво звучит. Кровь, кровь, кровь.

И саламандра перепрыгнула через ручеек.

— Так ты… ты не любишь меня?

— Я не могу любить. Ты же знаешь: я — неживая. Прости.

Кирен стояла, прислонившись к дереву. Саламандра прыгнула ей на спину и спустилась на землю.

— Прости. Я действительно не могу любить.

Кирен вдруг стало очень больно и одиноко.

— Неужели ты совсем ничего не чувствуешь ко мне? — спросила она.

— Чувства? Чувства? — переспросила саламандра. — Чувства — это эмоции, они вспыхивают и гаснут. Можно ли им доверять? Разве тебе мало того, что я всегда рядом с тобой? Разве тебе мало, что я… я…

— Что ты?

— Ну вот, я чуть было не сказала глупость. Я хотела спросить: разве тебе мало, что, если понадобится, я отдам за тебя жизнь? Нет, это, право же, глупость. Я не могу отдать то, чего у меня нет. Я ведь фарфоровая… Кстати, не наступи на паука.

Кирен обошла невзрачного зеленого паучка, сидевшего на своей паутинке. Внешне совсем безобидный, этот паук ядовитым укусом мог уложить лошадь.

— Я должна сказать тебе спасибо, и не один раз, а дважды, — сказала саламандре Кирен. — Один раз за то, что ты спасла мне жизнь. Ты предупредила меня насчет паучка, значит, ты все-таки меня любишь. За эту любовь я и говорю тебе спасибо еще раз. Теперь ты видишь сама — моя любовь к тебе вовсе не глупость.

— Глупость. Все-таки глупость! Ты так же глупа, как луна, которая пляшет в небесах со звездами, хотя потом они расходятся в разные стороны.

— Я люблю тебя, — сказала Кирен. — Я люблю тебя больше, чем мечты о выздоровлении.

На следующий день в двери отцовского дома постучался странный с виду человек.

— Я тебя не впущу, — сказал ему слуга. — Хозяин не говорил, что ожидает гостей.

— Тогда передай своему хозяину, что пришел Ирвасс.

Услышав это имя, отец Кирен стремглав бросился встречать гостя.

— Неужели ты хочешь забрать саламандру? Кирен только-только начала выздоравливать!

— Мне об этом известно лучше, чем тебе, — ответил Ирвасс. — Твоя дочь сейчас в лесу?

— Да. Гуляет с саламандрой. С девочкой творятся настоящие чудеса. Скажи, зачем ты пришел?

— Чтобы завершить излечение твоей дочери, — ответил Ирвасс.

— Как? — удивился отец Кирен. — А разве для этого мало саламандры?

— Какими словами ты проклял новорожденную дочь? — ответил Ирвасс вопросом на вопрос.

Лицо отца Кирен потемнело, но он заставил себя повторить страшные слова:

— Так будь же ты слаба и беспомощна — пока не лишишься того, кого полюбишь так же сильно, как я любил твою мать!

— Сейчас Кирен любит саламандру так же сильно, как ты любил свою жену, — сказал Ирвасс.

Отец Кирен сразу все понял и схватился за голову.

— Нет! — закричал он. — Я не допущу, чтобы она страдала так, как я когда-то!

— В этом заключается ее единственная возможность излечиться. Разве лучше будет, если она станет страдать по живому человеку, а не по куску фарфора? Ведь на месте саламандры мог бы оказаться ты!

Отец Кирен содрогнулся и заплакал. Он лучше любого другого мог понять, какие муки суждено перенести его дочери.

Ирвасс больше ничего не сказал, но взгляд его был полон жалости. Потом он начертил на земле прямоугольник, положил внутрь два камешка и что-то неразборчиво произнес.

И в тот же миг саламандра, гулявшая по лесу с Кирен, сказала:

— Как странно. Прежде здесь не было стены. А теперь она вдруг появилась.

В самом деле, перед ними возникла довольно высокая стена: даже когда Кирен привстала на цыпочки, ее пальцы на целый дюйм не достали до верха.

Саламандра попыталась залезть на стену, но соскользнула вниз. Удивительно, до сих пор она легко взбиралась по любым стенам.

— Магия. Должно быть, стена заколдована, — пробормотала саламандра.

Они с Кирен стали искать калитку, ведь оказалось, что стены окружают их со всех четырех сторон. Калитки не было. Но как же они тогда здесь очутились? Или это сама стена их окружила? К тому же, как назло, внутри не росло ни одного дерева, чтобы по нему можно было перелезть на ту сторону. Кирен и саламандра поняли, что оказались в ловушке.

— Я боюсь, — призналась Кирен. — Есть магия добрая и магия злая. Я не верю, что эту непреодолимую стену создала добрая магия. Должно быть, ее воздвигло какое-то проклятие.

Ей сразу вспомнилось страшное отцовское проклятие. Неужели счастливые дни кончились и ее снова ждет череда нескончаемых страданий? Кирен кусала губы, чтобы не заплакать.

Она мужественно сдерживала слезы до темноты, пока саламандра беспокойно бегала кругами, но когда стемнело, Кирен все-таки расплакалась.

— Прекрати плакать! — застонала саламандра.

— Не могу. Слезы сами собой льются, — всхлипывая, ответила Кирен.

— Я этого не вынесу. От твоих слез мне становится зябко, — сказала саламандра.

— Хорошо. Я постараюсь не плакать, — пообещала Кирен.

Ей почти это удалось, и она лишь время от времени всхлипывала и шмыгала носом. Всю ночь Кирен не сомкнула глаз, а когда рассвело, девочка увидела, что стена стоит на прежнем месте…

Нет, не совсем. За ночь стена придвинулась и теперь ее отделяло от Кирен всего несколько футов. Их каменная темница уменьшилась почти вчетверо.

— Плохо дело, — сказала саламандра. — Нам грозит беда.

— Знаю, — тихо ответила Кирен.

— Тебе нужно выбраться отсюда.

— Нам обеим нужно отсюда выбраться, — поправила Кирен. — Но как?

Все утро ловушка играла с ними в свои зловещие игры. Стоило повернуться к одной из стен спиной, как стена эта тут же придвигалась на пару футов. Поскольку саламандра была проворнее Кирен и постоянно находилась в движении, она взялась следить за тремя стенами сразу.

— А ты внимательно следи за той, которая впереди, — велела она Кирен. — Не спускай с нее глаз.

Легко сказать — «не спускай». Девочка смотрела на стену так пристально, что начало щипать в глазах. Кирен поневоле приходилось мигать, а пока она мигала, стена успевала придвинуться. К полудню в распоряжении Кирен и саламандры остался только крохотный кусочек земли.

— Они все придвигаются и придвигаются, — угрюмо сказала саламандра.

— А что, если я попробую перебросить тебя на ту сторону? — предложила Кирен.

— Хорошая мысль. Тогда я побегу за подмогой.

Но Кирен тщетно пыталась перебросить саламандру через стену. Она тратила драгоценные силы, а стена словно дразнила ее. Девочке казалось, что каменная преграда подпрыгивает и ловит саламандру, заставляя фарфоровое создание соскальзывать внутрь их тюрьмы.

Вскоре Кирен окончательно выдохлась, а за это время пятачок внутри стен уменьшился вдвое.

— Они хотят нас раздавить, — сказала саламандра, не прерывая бега, хотя теперь ее бег больше напоминал кружение на месте. — Нам остается лишь одно.

— Что? Говори скорей! — закричала Кирен.

— Если бы ты на что-нибудь взобралась, ты бы смогла перелезть через стену.

— Как же через нее я перелезу? — в отчаянии спросила Кирен. — Она не выпускает нас наружу.

— Мне кажется, стена не выпускает только меня, — возразила саламандра. — Посмотри, птицы спокойно пролетают над ней, и она их не ловит.

Саламандра была права. И, словно в подтверждение ее правоты, птаха, распевавшая на соседнем дереве, вспорхнула и спокойно пролетела над стеной.

— Ты забыла, что я — неживая, — сказала саламандра. — Меня заставляет двигаться лишь сила магии. А ты живая, поэтому сможешь отсюда выбраться.

— Но мне не на что встать.

— Вставай на меня, — сказала саламандра.

— Как же я на тебя встану, если ты все время бегаешь?

— Ради тебя я остановлюсь.

— Нет! — со слезами на глазах крикнула Кирен. — Нет! Не делай этого!

Но саламандра уже замерла у кромки стены и стала всего лишь фарфоровой фигуркой, твердой и холодной.

Кирен заплакала, но стена не дала ей погоревать. Девочка уже ощущала холодное прикосновение камней. Саламандра пожертвовала жизнью, чтобы помочь Кирен выбраться отсюда, и она должна была хотя бы попытаться это сделать.

Кирен встала на холодную саламандру, но смогла лишь с трудом дотянуться до верха стены. Тогда девочка приподнялась на цыпочки и сумела уцепиться за край. Напрягая последние силы, Кирен подтянулась и… перелезла через стену.

Она упала на кучу сухих листьев, и в тот же миг произошли два чуда. Стена начала быстро съеживаться, вскоре превратилась в четыре столба, а потом и эти столбы исчезли, а вместе с ними исчезла саламандра. А Кирен вдруг почувствовала себя совершенно здоровой. Отныне она могла бегать, прыгать и качаться на ветках.

Прилив сил был подобен ударившему в голову крепкому вину. Девочка вскочила на ноги так резко, что с непривычки чуть не упала снова. Кирен бегала по лесу, перепрыгивала через ручьи, карабкалась на деревья, стараясь залезть как можно выше. Проклятие исчезло, она была совершенно здорова.

Но даже здоровые дети устают от долгой беготни. Запыхавшаяся Кирен наконец села на землю, и вдруг ей стало очень стыдно: в своем безудержном ликовании она совершенно забыла про фарфоровую саламандру, которая пожертвовала ради нее жизнью.

Кирен нашли только под вечер: она горько плакала, уткнувшись лицом в груду пожухлых прошлогодних листьев.

Поиски возглавил сам Ирвасс, поэтому Кирен удалось отыскать так быстро.

— Посмотри, — сказал Ирвасс отцу Кирен. — Твоя дочь полностью здорова. Проклятия больше нет.

— Она здорова, но сердце ее разбито, — ответил отец, поднимая дочь на руки.

— Разбито? — удивился Ирвасс. — Быть того не может. Глупо страдать по неживой фарфоровой безделушке.

— Нет, она была живой! — возразила Кирен. — Она разговаривала со мной! Она отдала за меня жизнь!

— Не спорю, — согласился Ирвасс. — Но подумай вот о чем, девочка. Пока над саламандрой властвовала моя магия, ящерка ни на секунду не останавливалась. Как ты считаешь, она никогда не уставала?

— Конечно, никогда.

— Ошибаешься. Уставала, и даже очень, — сказал Ирвасс. — Теперь она сможет отдохнуть. И не только отдохнуть. Когда саламандра перестала двигаться и навсегда замерла, какой была ее последняя мысль?

Ирвасс повернулся и зашагал прочь, однако, отойдя на несколько шагов, остановился и вновь повернулся к Кирен и ее отцу.

— Последней мыслью саламандры была мысль о тебе, Кирен. И эта мысль осталась с ней навсегда.

— Верни мне саламандру, — рыдая, попросила Кирен. — Верни. Ты ведь можешь это сделать!

Ирвасс покачал головой.

— Даже если бы мог, я бы этого не сделал. И знаешь почему? Теперь, когда ты поправилась, твоя жизнь станет другой. Саламандра быстро бы тебе наскучила. Она уже не смогла бы тебя забавлять, как раньше; чего доброго, даже начала бы раздражать тебя своей непрерывной беготней. Но теперь она останется самым дорогим твоим воспоминанием. У тебя остались воспоминания о ней, а у нее остались воспоминания о тебе, которые никогда не померкнут.

Мудрые слова Ирвасса не смогли утешить одиннадцатилетнюю девочку, но, повзрослев, Кирен часто их вспоминала. Где бы сейчас ни находилась фарфоровая саламандра, она продолжала жить в навеки замершем мгновении. В том прекрасном мгновении, когда ее фарфоровое сердце переполняла любовь…

Нет, фарфоровая саламандра не знала любви. Просто она решила, что пусть уж лучше оборвется ее собственная неживая жизнь, чем она увидит смерть Кирен.

Но все равно, то было удивительное мгновение, в котором можно жить вечно. И чем старше становилась Кирен, тем лучше понимала, что такие мгновения крайне редки и длятся совсем недолго — потому их и называют мгновениями. А у фарфоровой саламандры это мгновение превратилось в вечность.

Кирен прославилась на всю Прекрасную Страну, хотя вовсе не искала славы. Ее называли Самой Прекрасной из Прекрасных Людей. О ней услышали и за пределами Страны, и находились смельчаки, которые пересекали океан или переваливали через Высокую Гору только для того, чтобы увидеть Кирен, поговорить с нею и навсегда запечатлеть в памяти ее лицо.

Когда Кирен говорила, ее руки, словно сделанные из белого блестящего фарфора, двигались, словно танцуя в воздухе и не замирая ни на секунду. С лица Кирен не сходила улыбка, светлая, как множество лун. Те, кто хорошо ее знал, утверждали, что порой ее глаза начинали мерцать, когда она как будто следила за движениями какого-то юркого зверька.

Обычная женщина

А-Чью жила в великой империи Чинь — стране холмов и равнин, стране пышного богатства и вопиющей бедности. А-Чью была самой обыкновенной женщиной: ни бедной, ни богатой, ни старой, ни молодой. Половина земель ее мужа лежала на равнине, а вторая половина — на склоне холма. У А-Чью было две сестры: старшая и младшая, первая жила в тридцати лигах к северу, вторая — в тридцати лигах к югу.

— А я — средняя, — как-то раз сказала о себе А-Чью, считая это большим достоинством.

Услышав эти слова, свекровь разразилась упреками:

— Зло всегда собирается в середине, оттесняя добро к краю.

Каждый год А-Чью взваливала на спину мешок и отправлялась навестить либо старшую, либо младшую сестру. Шла она не спеша, и на дорогу у нее уходило три дня.

И вот однажды на пути ей повстречался дракон.

Дракон был громадным и страшным, и А-Чью рухнула на колени, склонила голову до земли и взмолилась:

— О, великий дракон, пощади меня!

Дракон лишь гулко рассмеялся и спросил:

— Женщина, как тебя зовут?

Не желая называть дракону свое настоящее имя, А-Чью сказала:

— Меня зовут Средняя.

— Что ж, Средняя, у тебя есть выбор. Я могу немедленно съесть тебя или исполнить три твоих желания. Что ты выбираешь?

Удивленная А-Чью подняла голову.

— Разумеется, исполнение трех желаний. Зачем ты спрашиваешь? Думаю, каждый человек на моем месте выбрал бы то же самое.

— Зачем спрашиваю? Мне забавно видеть, как люди делают столь губительный для них выбор вместо того, чтобы быстро и без хлопот покончить счеты с жизнью.

— Но как исполнение трех желаний может меня погубить?

— Назови свое первое желание, тогда увидишь.

А-Чью долго думала, но вскоре со стыдом поняла, что все ее желания продиктованы алчностью. Тогда она решила пожелать лишь одно — то, что было ей нужнее всего.

— Я хочу, чтобы моя семья никогда не голодала.

— Это исполнится, — пообещал дракон и исчез.

Не прошло и минуты, как он появился снова, улыбаясь и облизывая губы.

— Я исполнил то, что ты попросила, — сказал дракон. — Я съел всю твою семью, и теперь твои родные никогда больше не будут голодать.

А-Чью горько заплакала, проклиная свою глупость, ибо теперь ясно поняла, что задумал дракон. Любое желание, даже самое невинное, будет оборачиваться против нее.

— Проси обо всем, что пожелаешь, но добра от этого не жди. Большие мудрецы — не чета тебе — пытались и так и эдак сформулировать свои желания, но я всегда находил в их просьбах слабое место.

Но А-Чью уже знала, о чем попросить.

— Я желаю, чтобы все стало в точности таким, каким было за минуту до того, как я вышла из дома.

Дракон изумленно посмотрел на нее.

— И это все? И больше тебе ничего не надо?

— Ничего, — ответила А-Чью. — А теперь исполни мое желание.

Все вокруг задрожало, и А-Чью очутилась в родном доме. На спине ее был мешок с гостинцами, и она уже собиралась проститься с домашними и двинуться в путь. Но вместо этого А-Чью бросила мешок на пол.

— Я передумала, — объявила она. — Никуда я не пойду.

Все домочадцы очень этому изумились. Муж отчитал ее за ветреный и переменчивый нрав, свекровь принялась бранить за то, что она забыла сестринский долг. Дети надули губы, потому что мать всегда приносила им какие-нибудь подарки от теток. Однако А-Чью была непреклонна — она не хотела испытывать судьбу.

Постепенно родные А-Чью успокоились, а сама она втайне радовалась, поскольку у нее осталось еще одно неиспользованное желание. Теперь, если нагрянет беда, она сумеет спасти себя и свою семью.

Однажды случился пожар — их хижина загорелась. Все успели выбежать из горящего дома, кроме младшего сына А-Чью, который в страхе забился в самый дальний угол. Понимая, что еще немного, и ее малыш сгорит заживо, А-Чью уже хотела произнести желание, но призадумалась.

«Зачем понапрасну тратить желание, а руки у меня на что?» — подумала она.

Пригнувшись, она прорвалась в горящую дымную хижину, ощупью нашла обезумевшего от страха ребенка и выбежала с ним наружу. Огонь сильно опалил ее волосы, но А-Чью не печалилась об этом. Главное — она спасла сына и сохранила желание.

Следующий год был неурожайным, начался голод. По всему государству Чинь люди голодали, и А-Чью, видя, как слабеют от голода ее родные, хотела было произнести желание, но опять призадумалась.

«Зачем тратить желание? Ноги-то у меня на что?» — решила она.

Взяв корзину, А-Чью отправилась по холмам и набрала листьев и съедобных кореньев. Ими она кормила семью до тех пор, пока однажды в селении не появились солдаты императорской армии и не привезли мешки с рисом. А-Чью радовалась: она не только спасла своих домашних, но и сохранила желание.

Прошло еще некоторое время, и протекавшая поблизости река разлилась настолько, что смыла почти все дома в деревне. А-Чью забралась с маленьким внуком на крышу и, видя, как вода подмывает стены хижины, чуть было не попросила у дракона лодку, чтобы уплыть подальше отсюда.

«Но зачем тратить желание? Голова-то у меня на что?» — сказала себе А-Чью.

Сняв с крыши несколько досок, она разорвала свои юбки и связала доски этими лоскутами, соорудив нечто вроде плота. Потом А-Чью посадила ребенка на плот, сама ухватилась за доски и поплыла. Так они плыли, пока не достигли суши. Когда сын А-Чью увидел, что его мать и его маленький сын целы и невредимы, он заплакал от радости и сказал:

— Матушка А-Чью, вряд ли кто-нибудь когда-нибудь любил свою мать так, как я тебя люблю!

А-Чью улыбнулась: она спасла не только внука, но и свое желание.

Прошли годы. А-Чью жила в доме старшего сына. И вот однажды она слегла и больше не вставала. А-Чью слабела, худела и понимала, что умирает. Женщины, дети и старики селения пришли воздать ей последние почести.

— Никогда еще на свете не было более счастливой и удачливой женщины, чем А-Чью, — говорили они. — Мы не знаем никого добрее, щедрее и праведней этой женщины!

А-Чью было приятно слушать эти слова. Смерти она не боялась и ни о чем не жалела — она и в самом деле счастливо прожила жизнь.

В последнюю ночь перед кончиной она одна лежала в темноте, как вдруг кто-то позвал ее:

— Средняя, постой, не умирай.

А-Чью открыла глаза и увидела дракона.

— Чего тебе нужно, дракон? — спросила она. — Я настолько высохла, что едва ли гожусь тебе в пищу.

— Средняя, ты так и не использовала свое третье желание.

— Оно мне не понадобилось.

— О, жестокая женщина! За что ты решила мне отомстить? Ведь я не причинил тебе зла. Почему же ты так поступаешь со мной?

— А что плохого я тебе сделала? — удивилась А-Чью. — Мне ничего от тебя не надо.

— Если ты умрешь, не использовав третьего желания, тогда я тоже умру! — вскричал дракон. — Быть может, тебе вовсе меня не жаль, но драконы обычно бессмертны. Представляешь, сколько веков жизни я потеряю из-за тебя?

— Бедный дракон, — сказала А-Чью. — Но чего же мне пожелать?

— Бессмертия, — подсказал дракон. — Я тебя не обманываю. Ты будешь жить вечно.

— Я не хочу жить вечно, — ответила А-Чью. — Соседи станут мне завидовать.

— Тогда пожелай, чтобы твоя семья стала сказочно богатой.

— Но у них и так есть все, что нужно.

— Произнеси хоть какое-нибудь желание! — взмолился дракон. — Любое желание, иначе я умру!

А-Чью улыбнулась, протянула свою высохшую руку, погладила когтистую лапу дракона и сказала:

— Хорошо, дракон. Вот мое желание. Я желаю, чтобы всю свою оставшуюся жизнь ты был счастлив и приносил счастье всем, с кем сведет тебя судьба.

Дракон удивленно посмотрел на А-Чью, облегченно вздохнул, улыбнулся и заплакал от радости. Он долго благодарил Среднюю и наконец, весело напевая, покинул ее жилище.

Чуть позже А-Чью тоже покинула этот дом, но куда тише, чем дракон. Она знала, что уже никогда не вернется сюда, но на душе ее было радостно и легко.

Задира и дракон

Паж, запыхавшись, вбежал в графские покои: он давно уже не опаздывал на хозяйский зов. Граф считал, что паж всегда должен быть поблизости; любая задержка бесила вельможу, и тогда пажа могли отправить на конюшню.

— Я здесь, ваше сиятельство! — выпалил паж.

— «Ваше сиятельство», — передразнил граф. — Опять тащился нога за ногу?

Граф глядел в окно, держа в руках бархатное женское платье, затейливо расшитое золотом и серебром.

— Похоже, надо созвать совет, — сказал он. — Но до чего же не хочется выслушивать болтовню и гогот моих рыцарей. Они наверняка рассердятся, как думаешь?

Прежде граф никогда не советовался с пажом, и тот растерялся.

— С чего бы рыцарям сердиться, мой господин? — наконец ответил паж.

— Видишь этот наряд? — Граф отвернулся от окна и помахал платьем перед носом пажа.

— Да, мой господин.

— И что ты о нем скажешь?

— Богатый наряд, мой господин. Но важно еще, кто его наденет.

— Я заплатил за него одиннадцать фунтов серебром.

Паж кисло улыбнулся. Рыцарь средней руки тратил в год ровно половину названной суммы на оружие, одежду, пищу, кров над головой, и при этом у него еще оставались деньги на женщин.

— И это платье — далеко не единственное, — сообщил граф. — Я купил много таких.

— Но для кого, мой господин? Вы собрались жениться?

— Не твое дело! — загремел граф. — Ненавижу тех, кто сует нос, куда не просят!

Он снова повернулся к окну: в сорока футах от стены замка рос могучий раскидистый дуб, ветви которого затеняли солнце.

— Кстати, какой сегодня день? — спросил граф.

— Четверг, мой господин.

— Я про день спрашиваю, дубина!

— Одиннадцатый после Пасхи.

— Опять просрочил с уплатой дани, — проворчал граф. — Надо было уплатить еще в Пасху. Скоро герцог обязательно хватится, что моих денежек нет.

— Так почему бы вам не заплатить?

— Чем? Меня хоть вниз головой повесь — не вытряхнешь ни фартинга. Да что там дань герцогу! У меня вообще не осталось денег. Ни оружейных, ни подорожных, ни конских. Зато, парень, у меня есть роскошные наряды!

Граф уселся на подоконник.

— Герцог может явиться не сегодня-завтра, прихватив самое лучше средство для выколачивания налогов.

— Что же это за средство?

— Армия, — вздохнул граф. — Давай, парень, созывай совет. Я знаю своих рыцарей: без шума и злословия не обойдется, но в бой они пойдут.

Паж в этом сомневался.

— Они очень рассердятся, мой господин. Вы уверены, что они будут сражаться?

— Еще как уверен, — сказал граф. — А если не будут, герцог их убьет.

— За что?

— За нарушение присяги, которую они мне принесли. Не мешкай, парень, собирай совет.

Паж кивнул. На душе у него было невесело. Он тревожился не столько из-за графа (сегодня этот сумасброд обошелся с ним еще мягко, мог бы и похуже), сколько за себя. Люди герцога наверняка ворвутся в замок, перевернут все вверх дном, станут насиловать женщин, графа упрячут в темницу, а пажу дадут пинка под зад и велят убираться в родительский дом.

Но служба есть служба. Выйдя от графа, паж двинулся по замку, громко выкликая:

— Граф созывает совет! Всех благородных рыцарей приглашают на совет к его сиятельству!

Борка послали за элем в холодный погреб под кухней замка. Пройдя вдоль рядов бочек, он выбрал одну и взвалил ее на плечи. Нельзя сказать, что он поднял бочку играючи, но под ее тяжестью даже не согнулся. Наклонив голову (потолок здесь был очень низким), Борк медленно двинулся вверх по ступенькам. Такую бочку могли поднять только двое обычных мужчин, и то с сопением и кряхтением, а на перетаскивание нескольких бочек в графском замке раньше тратили добрую половину дня. Однако Борк был великаном или, во всяком случае, считался таковым по меркам того времени. Сам граф едва дотягивал до пяти футов, а Борк был выше его на целых два фута и имел силу быка.

Завидев его, люди расступились.

— Ставь сюда, — велел повар, занятый приготовлением обеда. — Только не урони.

Парень не уронил тяжеленную бочку и не рассердился на воркотню повара, считавшего Борка тупицей и растяпой. Эти слова великан слышал всю жизнь, едва ли не с трехлетнего возраста, когда стало ясно, каким он вырастет. «Сила есть — ума не надо». Рослых и сильных всегда считали тупицами и растяпами, и в этом была доля правды. Борк был настолько силен, что нередко совершал то, о чем и не помышлял, — не по худому умыслу, а случайно.

Однажды учитель военного дела, восхитившись силой Борка, предложил научить его драться на тяжелых боевых мечах. Борку тогда исполнилось двенадцать, но мальчишка легко размахивал увесистыми взрослыми мечами.

— А теперь давай, нанеси мне удар, — велел Борку учитель.

— Меч-то острый. Больно будет, — простодушно заметил юный великан.

— Не беспокойся. Я не подпущу тебя близко.

За свою жизнь этот человек обучил искусству сражения как минимум сотню рыцарей, но никому из них не удавалось его достать. Поэтому, когда Борк замахнулся тяжелым мечом, учитель и не подумал заслониться щитом. Он никак не мог предвидеть, какой чудовищный удар нанесет ему этот мальчишка, но меч Борка легко пробил щит. Сам того не желая, Борк отсек учителю левую руку по самое предплечье — еще немного, и меч вонзился бы тому прямо в грудь.

Да, неуклюжим парнем рос этот Борк! Трагический случай с учителем положил конец его мечтам стать рыцарем: оправившись, калека потребовал, чтобы Борка отправили на кухню или в кузницу. Пускай себе рубит пополам говяжьи туши и тащит к огню. Если дать ему топор побольше, не пройдет и получаса, как он свалит здоровенное дерево, а за день обеспечит замок дровами на целый месяц.

Паж, наконец, добрался и до кухни.

— Слушай, повар, граф созывает рыцарей на совет. Им понадобится эль. Много эля.

Повар смачно выругался и запустил в пажа морковкой.

— У графа семь пятниц на неделе! Вечно добавит мне работенки.

Когда паж скрылся, повар повернулся к Борку.

— Волоки бочку в зал, да поживей. Только не урони по дороге.

— Не уроню, — пообещал Борк.

— Не уронит, как же, — пробормотал повар, рассерженный капризами графа. — Силы, как у быка, но и ума не больше.

Борк потащил бочку в большой зал. Там было холодно, хотя снаружи вовсю светило солнце. Впрочем, во всем замке было холодно и мрачно — поскольку на дворе стояла весна, дрова берегли.

Рыцари неторопливо сходились в большой зал и усаживались на длинные скамьи вокруг массивного щербатого стола. Они не забыли прихватить с собой кружки; на советах графа эль всегда лился рекой. В детстве Борк любил смотреть, как рыцари упражняются с оружием, но, повзрослев, понял, что кружками они владеют лучше, чем мечами. Да и застолья кажутся им куда привлекательнее войны.

— А-а, Задира Борк пожаловал, — приветствовал его один из рыцарей.

Борк слегка улыбнулся. Он давно научился не обижаться на это прозвище.

— Как поживает конюшенный Сэм? — язвительно спросил другой рыцарь.

Борк покраснел и молча побрел обратно на кухню. От нечего делать рыцари вовсю смеялись над его скудоумием.

— Откуда же взяться мозгам, если у него все в рост пошло, — заявил один из графских вояк.

— А жрет он, должно быть, как лошадь, — отозвался другой, скривив губы в ехидной усмешке. — Наверное, поэтому минувшей зимой и разразился таинственный падеж среди овец.

Раздался взрыв хохота, который сопровождали громкие удары кружек по столу.

Вернувшийся на кухню Борк весь дрожал. Ему никуда было не скрыться от насмешек рыцарей, они доносились даже сквозь каменные стены.

— Не серчай на них, парень, — сказал повар. — Они ж не со зла, просто подтрунивают.

Борк кивнул и улыбнулся. Так было всегда — над ним постоянно подтрунивали, и Борк знал, что иного отношения не заслуживает. Люди вправе были обращаться с ним жестоко, ведь не зря его прозвали Задирой Борком!

Когда Борку было три года, он уже выделялся среди других детей ростом и силой. Тогда у него был единственный дружок — красивый деревенский мальчишка по имени Мигун, обожавший играть в рыцарей. Из лоскутов, кусков кожи и полосок жести этот парнишка смастерил себе доспехи, а из сломанных вил, найденных возле свиного хлева, сделал копье.

— Ты будешь моим боевым конем, — объявил Борку Мигун.

Взобравшись на спину приятеля, он часами ездил на нем, и Борк ничуть не возражал: ему очень нравилось быть рыцарским конем. По сути, то был предел его мечтаний, хотя потом Борк удивлялся, как это он позволил навязать себе столь унизительную роль. Однажды Сэм, сын конюшенного, принялся высмеивать неказистые доспехи Мигуна. Дело кончилось дракой на кулаках, и Сэм до крови расквасил Мигуну нос. Тот застонал так, словно был при смерти, и Борк решил расквитаться за друга. Сэм был старше его на целых три года, но это не помешало Борку как следует отколотить обидчика.

С тех пор Сэм страдал косноязычием и часто падал. Челюсть, которую в нескольких местах сломал ему Борк, плохо срослась, и он оглох на одно ухо.

Когда Борк понял, что натворил, ему стало страшно и стыдно, однако Мигун уверял, что Сэм получил по заслугам.

— Сэм старше меня и выше на целую голову, — говорил он Борку. — Вспомни, кто первым начал драку. Он и есть настоящий задира, а задир надо наказывать.

Несколько лет подряд Мигун и Борк были грозой всей деревни. Мигун постоянно лез в драку, и вскоре деревенские мальчишки научились не связываться с ним. Если Мигун не мог справиться с противником, он звал на помощь Борка. Правда, после драки с Сэмом юный великан уже никого не бил так жестоко, и все равно мальчишкам крепко от него доставалось, что очень нравилось Мигуну.

А потом Мигуну надоело играть в рыцарей, он забросил доспехи, отпустил на все четыре стороны своего боевого коня и свел дружбу с недавними врагами. Тогда-то Борка и начали звать Задирой. Именно Мигун убедил деревенских ребят, что единственный злодей в деревне — Борк, и однажды тот подслушал разглагольствования бывшего приятеля:

— Он вдвое сильнее любого из нас, но дерется только потому, что никто не может дать ему отпор. Борк — трус и задира. А задир надо наказывать.

Мигун был прав, Борк это знал и с тех пор не мог избавиться от чувства стыда. Он помнил испуганные взгляды мальчишек, с которыми дрался — пусть не по своей воле, а защищая друга; помнил их глаза, умоляющие о пощаде. Однако Мигун истошно кричал и корчился от боли, и Борк, подавляя ужас, налетал на очередного обидчика. В конце концов Мигун вышел сухим из воды, но Борку до сих пор приходилось расплачиваться за детские грехи, и он расплачивался, молча снося насмешки рыцарей; день за днем терпя одиночество; выполняя тяжелую работу, чтобы его сила служила людям, а не причиняла вред.

Но это не означало, что Борк был доволен своей участью. Вот и сейчас из-за насмешек рыцарей у него на глаза навернулись слезы, и это заметил повар.

— Никак реветь вздумал? Брось, парень, — сказал повар. — Только соплей в суп напустишь. А если уж тебе приспичило лить слезы, иди отсюда куда-нибудь!

Так Борк оказался возле дверей большого зала, решив с тоски поглазеть на рыцарей. Трудно сказать, случайно он там оказался или нет, но, как любят выражаться летописцы и сочинители баллад, Борк ступил навстречу своей судьбе.

— И куда же подевались деньги на уплату дани? — недовольно спросил один из рыцарей. — По-моему, грех жаловаться на прошлогодний урожай. Вашему сиятельству хорошо заплатили за проданное зерно.

Рассерженные рыцари — зрелище не из приятных, но они были вправе сердиться и требовать ответа: ведь это им, а не кому-то другому предстояло биться с людьми герцога. Само собой, они не собирались успокаиваться, пока им не скажут правду.

— Друзья мои, — начал граф. — Мои верные, преданные друзья. На свете есть нечто более важное, чем деньги. Я потратил все свое серебро на то, что важнее всякой дани, важнее мира и долгой жизни. Я потратил его на… красоту. Не на создание красоты, а на ее украшение.

Рыцари молча слушали, потому что, несмотря на свирепость и грубость нрава, каждый из них понимал истинную красоту. Поклонение красоте считалось неотъемлемым качеством рыцаря.

— Моим заботам был доверен драгоценный камень, по своему совершенству превосходящий любой бриллиант. На меня легла обязанность создать для этой драгоценности такую достойную оправу, какую только можно купить за серебро. Мне трудно объяснить это, я могу лишь показать.

Граф позвонил в серебряный колокольчик. За его спиной неслышно открылась потайная дверь (таких дверей в замке было несколько), и в зале появилась высохшая старуха. Граф что-то прошептал ей на ухо, старуха поспешно скрылась в потайном ходе.

— Кто она? — посыпались вопросы.

— Нянька моих детей, заменившая им мать. Как вы помните, моя жена умерла в родах, но до сих пор никто из вас не знал, что наш ребенок остался жив. Все думали, что у меня есть лишь двое сыновей, но теперь я раскрою секрет: у меня не двое, а трое детей, и третий ребенок — не сын.

Граф видел, как рыцари наморщили лбы, силясь разгадать эту загадку. Неудивительно: ведь сегодня они долго упражнялись в полном боевом облачении, да еще на весеннем солнцепеке.

— Мой третий ребенок — дочь.

— А-а, — облегченно вздохнули уставшие от умственных усилий рыцари.

— Поначалу я прятал ее, ибо мне тягостно было видеть напоминание о горячо любимой жене, умершей в родовых муках. Через несколько лет я справился с горем и решил взглянуть на дочь, которая оказалась необыкновенно красивой девочкой. Признаться, такого красивого ребенка я еще никогда не видел. Я назвал ее Брунгильдой и с той поры всей душой ее полюбил. Я стал самым заботливым отцом на свете, но не позволял дочери покидать ее покои. Конечно, сейчас вы спросите, почему.

— Конечно, спросим, — хором подтвердили несколько рыцарей.

— Моя дочь росла такой красавицей, что я боялся, как бы ее не похитили. Правда, я ежедневно ее навещал и говорил с нею. С годами Брунгильда становилась все прекраснее, но то была уже красота не ребенка, а юной девушки. И это прекрасное создание было вынуждено носить старые платья, оставшиеся от матери. Мое сердце буквально обливалось кровью, ведь красота Брунгильды достойна фламандских кружев, венецианского бархата, флорентийских шелков и самых лучших драгоценностей. Сейчас вы сами увидите, куда и на что я потратил деньги — и, поверьте, они были потрачены не впустую.

Потайная дверь снова отворилась, и старуха ввела в зал Брунгильду.

Борк, стоя в дверях зала, громко вздохнул. Но никто его не услышал, потому что все рыцари тоже громко вздохнули.

Граф не преувеличивал: взорам собравшихся предстала редкая красавица. Ее походка была бесшумной, ее ниспадавшие до плеч темно-рыжие волосы напоминали огненный водопад. От долгого затворничества лицо Брунгильды стало бледным, но когда она улыбнулась, ее улыбка напомнила луч солнца в ненастный день. Никто из рыцарей не решился долго глядеть на ее стан, поскольку им безумно захотелось заключить девушку в объятия. Почувствовав это, граф сказал:

— Должен предупредить: тот, кто дотронется до нее, будет иметь дело со мной. Брунгильда — девственница и девственницей выйдет замуж. Даже если бы некий король предложил мне половину своего королевства, чтобы провести с нею ночь, я счел бы это оскорблением.

— Приветствую вас, господа рыцари, — с улыбкой произнесла Брунгильда.

Голос ее был подобен шелесту листьев под летним ветерком. Рыцари, сраженные ее красотой, дружно упали на колени.

Но, пожалуй, никого так не поразила красота Брунгильды, как Борка. Едва девушка появилась в зале, неуклюжий великан позабыл обо всем на свете и уже не видел ничего, кроме ослепительно прекрасной Брунгильды. Такое случилось с ним впервые. Нет, Борк не мечтал обладать этим совершенством; он хотел, чтобы это совершенство безраздельно властвовало над ним. Борк жаждал до конца своих дней служить Брунгильде, лишь бы та улыбнулась ему. Ради нее он был готов умереть, только бы услышать напоследок: «Я не возражаю, чтобы ты меня любил».

Если бы он был рыцарем, он облек бы свои чувства в возвышенные слова. Но Борк был неотесанным деревенщиной, поэтому чувства родились в его сердце раньше, чем разум сумел их оценить и найти пристойную форму для их выражения. Не замечая никого, кроме Брунгильды, он двинулся прямиком к ней, и его тень показалась рыцарям тенью пролетевшей над головами смерти. Потом испуг графских вояк сменился злобой — и неудивительно! Этот кухонный увалень взял в свои ручищи изящные белые ручки Брунгильды.

— Я люблю тебя, — сказал Борк, даже не пытаясь скрыть струящихся по щекам слез. — Позволь мне на тебе жениться.

Несколько рыцарей все же не растерялись, грубо схватили Борка и потащили прочь, чтобы наказать за неслыханную дерзость. Но великан легко их всех расшвырял. Рыцари разлетелись в разные стороны и тяжело рухнули на каменный пол, но Борк даже не обернулся, его взгляд был прикован к Брунгильде.

А девушка с нескрываемым удивлением смотрела на него. Нет, не облик Борка ее поразил; она сразу заметила, до чего же парень неказист и нескладен. И в произнесенных им словах тоже не было ничего особенного. Брунгильде с детства твердили, что такие слова говорят все мужчины и потому незачем обращать на них внимание. Больше всего Брунгильду поразила неподдельная искренность лица Борка. Такого она еще никогда не видела, и это зачаровало ее.

Граф пришел в ярость. У него на глазах деревенский увалень коснулся божественных рук его дочери! Зрелище было просто невыносимым.

Но увалень обладал изрядной силой. Чтобы оторвать его от Брунгильды, придется затеять настоящее сражение. Рыцари будут только рады проучить негодяя, однако… А вдруг в суматохе пострадает его бесценное сокровище — его дочь? Нет, это животное надо одолеть не силой, а хитростью.

— Послушай, дружище, — с напускной веселостью произнес граф. — Ты что ж, не успел увидеть мою дочь, как уже сватаешься к ней?

Борк пропустил эти слова мимо ушей.

— Я буду тебя охранять, — пообещал он девушке.

— Как его зовут? — шепотом спросил граф у ближайшего рыцаря. — Имя вылетело у меня из головы.

— Борк, ваше сиятельство.

— Мой дорогой Борк, — с прежним напускным дружелюбием сказал граф. — При всем уважении к серьезности твоих намерений должен заметить, что моя дочь — благородного происхождения, а ты даже не рыцарь.

— Так я им стану, — ответил Борк.

— Тут одного желания мало, дружок. Ты должен совершить какой-нибудь отважный поступок, тогда я смогу посвятить тебя в рыцари, а уж после поговорим обо всем остальном. А пока ты даже не имеешь права брать мою дочь за руку. Почему бы тебе, как разумному и честному парню, не вернуться на кухню?

Борк и виду не подал, что слышит графа, а продолжал глядеть в глаза девушки. Брунгильда сама нашла выход из щекотливого положения.

— Борк, отныне я на тебя рассчитываю, — сказала она. — Но сейчас, если ты не вернешься на кухню, мой отец разгневается.

«Она права, — подумал Борк. — Она тоже ко мне неравнодушна, если не хочет, чтобы я из-за нее пострадал».

— Только ради тебя, — сказал потерявший голову Борк. С этими словами он повернулся и вышел из зала. Опустившись на стул, граф шумно вздохнул.

— Давно нужно было от него избавиться. Мозгов — как у ягненка, а нрав — как у бешеного быка. Пусть сегодня ночью кто-нибудь исправит мою оплошность. Дождитесь, пока он заснет, иначе всякое может случиться. А нам перед битвой раненые ни к чему.

Напоминание о битве протрезвило даже тех, кто допивал пятую кружку эля. Старуха приготовилась увести Брунгильду.

— Нет, не в потайную комнату. Отведешь ее в ту, что рядом с моей спальней, — сказал граф. — Хорошенько запри дверь, выставь двойную охрану, а ключ оставь у себя.

Когда старуха увела девушку, граф оглядел рыцарей и сказал:

— Теперь вы знаете, ради чего, вернее, ради кого я опустошил казну. Я не мог поступить иначе.

И никто из рыцарей не сказал графу, что он потратил деньги зря.

Уже под вечер к стенам замка явился герцог со своим войском и стал требовать дань. Ни граф, ни его рыцари не ожидали от герцога такой прыти. Платить дань граф, разумеется, отказался, и герцог послал ему традиционный вызов на бой. Однако силы были неравны: у герцога было в десять раз больше воинов, и граф ответил на вызов дерзостью, предложив взять его замок штурмом. Остроумие господина дорого стоило посланцу графа, тот вернулся назад с кожаным мешочком, в котором лежал его отрезанный язык.

По сути, битва уже началась, и за этим первым актом жестокости последовали другие.

Караульный, скучавший на южной стене замка, поплатился за недостаток бдительности: лучникам герцога удалось незаметно пробраться к раскидистому дубу и так же незаметно забраться на его ветви. Метко пущенная стрела навсегда избавила караульного от скуки, и когда его труп рухнул вниз, в замке почуяли неладное, но было уже поздно.

Не менее дюжины лучников осыпали стены замка тучей стрел, и ни одна из них не пролетела мимо. Благородные рыцари не особо спешили лезть под стрелы, пока косившие только оруженосцев. Наконец граф приказал всем покинуть стены. Поскольку двуногие мишени исчезли, лучники герцога начали стрелять по четвероногим — по коровам и овцам, толпившимся в открытых загонах возле замка. Защитить несчастную скотину было невозможно, и к сумеркам в загонах не осталось ни одной живой коровы и овцы.

— Что теперь делать? — сокрушался повар. — Сейчас тепло, и мясо быстро стухнет.

— А ледник у тебя на что? — рассердился граф. — Это наш запас продовольствия, и ты отвечаешь за него головой. Еще не хватало во время осады умереть с голоду.

Всю ночь Борк не смыкал глаз, разделывая туши и перетаскивая их в ледник. Поначалу графские крестьяне, схоронившиеся в замке, пытались ему помогать, но быстро устали. Пока они тащили до ледника одну говяжью тушу, Борк успевал обернуться трижды.

Видя, как трудится Борк, граф сказал рыцарям, чтобы его не трогали до утра.

За всю ночь Борк сумел лишь пару раз ненадолго вздремнуть, но едва он засыпал, как повар будил его и приказывал продолжать работу. Когда рассвело и лучники герцога возобновили обстрел, неубранными оставались лишь двадцать овечьих туш. Они остались в дальнем загоне, у Борка не хватило времени туда добраться. Повар доложил об этом графу.

— Ты с ума сошел — выкидывать столько мяса! — накинулся на него граф.

— Но если Борк пойдет за этими баранами, его убьют.

Граф выразительно посмотрел на повара.

— Либо ты пошлешь туда Борка, либо пойдешь сам.

Повар не знал, что Борку вынесен смертный приговор, и постарался спасти парня. Он взял кастрюлю попрочнее, обернул голову Борка тряпкой и надел на него этот импровизированный шлем. Вместо щита повар дал ему массивную крышку от самого большого котла.

— Это все, чем я могу тебе помочь, — сказал повар.

— Но как же я стану таскать овец? — изумился Борк. — Щит будет мне мешать!

— Граф приказал не оставлять снаружи ни одной туши. А если пойдешь без щита — тебя прихлопнут, как муху.

Борк призадумался. Задачка была не из легких, да и времени на ее решение не оставалось.

— Вот что я думаю — твоя крышка меня все равно не убережет. Надо сделать так, чтобы лучники вообще перестали стрелять.

— И как это сделать? — спросил повар, но Борка уже не было рядом.

В кузнице парень взял тяжелый топор.

— Не вовремя ты собрался за дровами, — проворчал кузнец.

— Сейчас как раз самое время, — ответил Борк.

Он взял топор в правую руку, крышку от котла — в левую и вышел во внутренний двор. Лучники герцога сразу выпустили по нему несколько стрел, но те ударились в крышку, не причинив Борку вреда. Борк добрался до ворот и потребовал, чтобы опустили подъемный мост. Скрипя цепями, мост опустился, великан вышел за ворота и направился прямо к дубу, на котором засели лучники.

Герцог издали наблюдал за происходящим, стоя возле ослепительно белого шатра с желтым гербом. Завидев Борка, герцог спросил:

— Кого это они выпустили: человека или медведя?

Приближенные молчали. Они и сами не знали, что это за существо.

Лучники не переставая стреляли по Борку, но чем ближе он подходил к дубу, тем труднее им становилось целиться и тем лучше защищала его крышка котла. Добравшись наконец до дерева, парень поднял крышку над головой и принялся рубить дуб. Что ни удар — то фонтан щепок. Даже одной рукой Борк рубил намного сноровистей и быстрее, чем обычный дровосек — двумя.

Борк был поглощен работой и не заметил, как его левая рука слегка опустилась, но вражеский лучник немедленно воспользовался этой оплошностью. Стрела просвистела мимо «щита» и вонзилась Борку в руку.

Борк едва не выронил «щит», но сохранил присутствие духа. Вогнав лезвие топора в землю, он пристроил крышку котла так, чтобы она покоилась на топорище и упиралась в ствол дуба. Прикрыв себя таким образом, Борк принялся осторожно вытаскивать стрелу. Но наконечник оказался зазубренным, и Борк, обломив древко, протолкнул обломок в рану, а потом выдернул его с другой стороны. Ему было нестерпимо больно, но он знал, что стрелу во что бы то ни стало надо извлечь. Превозмогая боль, Борк вновь прикрылся своим «поварским щитом» и продолжал рубить. Белая впадина, опоясывавшая ствол могучего дерева, становилась все глубже. Из раненой руки текла кровь, однако Борк продолжал махать топором, и вскоре кровотечение остановилось.

Люди графа, следившие за ним со стены замка, поняли, что его затея не настолько безрассудна, как им сперва показалось. Решив помочь парню, они открыли стрельбу из луков. Густая листва надежно скрывала лучников герцога, но несколько стрел все же попало в цель. Раненые рухнули на землю, там их прикончили стрелы. Остальные лучники, испугавшись, постарались как следует укрыться.

Между тем участь дуба была предрешена. От каждого удара топора он вздрагивал все сильней и, наконец, заскрипел и покачнулся. Дровосеки научили Борка рубить дерево так, чтобы оно упало в нужную сторону. Срубленный дуб рухнул вдоль южной стены замка, лишив вражеских лучников возможности перебраться через ров, а когда они попытались прорваться к своим, люди графа всех их перестреляли.

Один из раненых, понимая, что ему не спастись, решил отомстить Борку за себя и за своих товарищей. Выхватив нож, он в дикой ярости кинулся в бой, и у великана не оставалось иного выхода, кроме как взмахнуть топором… и убедиться, что человеческое тело куда мягче древесины.

Герцог, видя, как неизвестный гигант разрубил его лучника пополам, удивленно воскликнул:

— Откуда у графа это чудовище? Где он только отыскал такую зверюгу?

Перепачканный своей и чужой кровью, Борк побрел к подъемному мосту. Вскоре мост опустился, но не для него: из ворот замка выехал граф с полусотней рыцарей, доспехи которых ярко блестели на солнце.

— Я решил дать герцогу бой, — заявил Борку граф. — Ты тоже должен сражаться, и если останешься жив, я посвящу тебя в рыцари.

Борк опустился на колени.

— Благодарю вас, ваше сиятельство, — радостно произнес он.

Граф с легким замешательством посмотрел на него, а потом громко скомандовал:

— Тогда вперед! В атаку!

Борк даже не заметил, что рыцари не выстроились в боевой порядок; повинуясь приказу, он двинулся навстречу вражескому войску. Граф поглядел ему вслед и улыбнулся.

— Ваше сиятельство, прикажете ехать за ним? — спросил один из рыцарей.

— Не торопись. Пусть сперва герцог с ним разберется, — ответил граф.

— Но ведь Борк срубил дуб и спас ваш замок.

— Да. Он — отчаянный храбрец, — согласился граф. — И отчаянный упрямец. Ему втемяшилось в голову добиться руки моей дочери. Мне это вовсе не нужно.

— Если мы поможем Борку, мы сможем победить. Но если он погибнет, герцог убьет нас всех, — сказал другой рыцарь.

— Есть кое-что поважнее победы, — тоном, не терпящим возражений, заявил граф. — Сможете ли вы жить с чистой совестью, если Брунгильда — это воплощение совершенства — достанется такому мужлану, как Борк?

Рыцари молча глядели, как Борк в одиночку приближается к вражескому войску.

Борк шагал по полю, не сомневаясь, что за ним следуют доблестные рыцари графа. С раннего детства он восхищался сияющими доспехами рыцарей и их замечательным оружием. Значит, они умеют не только пировать в замке, раз не побоялись… Но почему за спиной не слышно топота копыт? Обернувшись, Борк увидел, что рыцарские доспехи по-прежнему блестят у ворот замка. А до воинства герцога оставались считанные шаги — и тут Борку стало страшно.

Он не понимал, почему враги до сих пор не утыкали его стрелами. Нет, они не воздавали должное его храбрости. Просто его приняли за рыцаря. Если бы герцог знал, что к ним идет вовсе не рыцарь, а всего-навсего деревенский парень, подручный повара с графской кухни, труп Борка уже валялся бы посреди поля. Недоразумение спасло великану жизнь.

— Эй, сэр! — окликнули Борка. — Вы хотите вызвать одного из нас на поединок?

Только теперь Борк понял, какую великую честь оказал ему граф. От исхода поединка зависел исход всей битвы!

Сумеет ли он оправдать такое доверие? Отогнав сомнения,

Борк проговорил:

— Да, я пришел, чтобы вызвать одного из вас на поединок. Пусть самый сильный и храбрый выйдет биться со мной.

— Среди нас нет таких великанов! — крикнули Борку люди герцога.

— Зато у меня нет доспехов.

В подтверждение своих слов Борк стянул с головы кастрюлю и отшвырнул ее прочь. Потом шагнул вперед, ожидая, когда же из толпы воинов герцога выйдет его противник. Но рыцари расступились перед ним; люди в латах отходили вправо и влево, а Борк шел все дальше, пока не приблизился к самому герцогу.

— Ты и будешь моим противником? — спросил герцога Борк.

— Я — герцог. Странно, что никто из моих рыцарей не решился с тобой сразиться.

— Значит, ты тоже отказываешься от поединка?

В мужественном голосе Борка прозвучал упрек. Ему казалось, что именно так должен говорить с противником настоящий рыцарь.

Герцог обвел взглядом своих людей — все они беспокойно переминались с ноги на ногу, стараясь не встречаться с ним глазами.

— Я принимаю твой вызов, — ответил герцог.

Он считался человеком мужественным и смелым, но и его пугала мысль о поединке с таким великаном. Однако он знал: если сейчас он дрогнет перед этим богатырем, он не лишится ни титула, ни владений, зато потеряет честь.

Герцог обнажил меч и двинулся навстречу Борку.

Такая решимость восхитила Борка. Этот человек сознавал, что может погибнуть в опасном бою, но не отступил. Раз среди его рыцарей не нашлось добровольцев, он не заставил их сражаться за себя, а сам пошел в бой.

«Почему бы и графу не проявить такое же мужество?» — подумал Борк.

Он решил сделать все, чтобы оставить герцога в живых; с него хватило крови убитого лучника. Чувствовалось, что герцог благородный человек и только злая ирония судьбы свела их в поединке. «Я не хочу враждовать с таким человеком», — решил Борк.

Герцог стремительно ринулся в атаку, но Борк сбил его с ног обухом топора. Герцог застонал от боли, на его доспехах появилась глубокая вмятина. Должно быть, Борк сломал ему ребра.

— Почему бы тебе не сдаться? — спросил Борк.

— Лучше убей меня!

— Если ты сдашься, я не стану тебя убивать.

Герцог удивился, его рыцари начали перешептываться.

— Даешь слово?

— Клянусь!

Предложение было очень необычным.

— И что ты собираешься со мной сделать? Потребовать за меня выкуп?

Подумав, Борк покачал головой.

— Нет, выкупа мне не нужно.

— Тогда почему ты хочешь оставить меня в живых? Почему не убьешь, чтобы разом избавить своего графа от врага?

Боль в груди мешала герцогу говорить, но, поскольку кровь горлом не пошла, он надеялся, что все обойдется.

— Графу нужно лишь одно: чтобы ты ушел и перестал требовать дань. Если ты пообещаешь это сделать, даю слово, всех вас отпустят с миром.

Герцог и его рыцари молча выслушали предложение Борка. Оно показалось им слишком щедрым, настолько щедрым, что серьезно задевало их честь. Но герцог только что пытался отстоять эту честь, и не кто иной, как Борк, свалил его одним ударом. Поэтому, если странный великан предлагает им убраться восвояси, стоит ли с ним спорить?

— Хорошо. Даю слово, что впредь не буду взимать с графа дань и немедленно уведу отсюда своих людей.

— Что ж, в таком случае я передам графу добрую весть, — ответил Борк и, повернувшись, зашагал обратно.

— До сих пор не могу поверить, что такой грозный рыцарь проявил такое великодушие, — признался своим рыцарям герцог. — С его помощью граф мог бы стать королем.

Люди герцога осторожно сняли со своего господина доспехи и принялись перевязывать ему грудь.

— А я с его помощью завоевал бы весь мир, — сказал герцог.

Увидев, что Борк возвращается, граф удивленно процедил сквозь зубы:

— Живуч!

Интересно, что Борк скажет о храбрых рыцарях, не поддержавших его в трудную минуту?

— Ваше сиятельство! — крикнул Борк, подойдя поближе. — Они сдаются!

От радости ему хотелось размахивать руками, но он слишком устал.

— Что? — Граф вопросительно взглянул на приближенных, думая — не послышалось ли ему. — Никак Борк сказал, что они сдаются?

— Именно, — подтвердил один из рыцарей. — Он их победил.

— Проклятье! — вскричал граф. — Я этого не вынесу!

Рыцари недоуменно уставились на своего господина.

— Если кому и следует одержать победу над герцогом, так это мне! Мне, а не какому-то жалкому простолюдину! Мне, а не великану с тараканьими мозгами! Вперед, в атаку!

— Зачем? — удивленно воскликнули рыцари.

— Я сказал: в атаку!

Граф пришпорил коня, и тот сперва понуро двинулся по полю, а потом поскакал все быстрей и быстрей.

Борк повидал достаточно рыцарских состязаний и турниров, чтобы понять: его господин решил напасть на герцога. Может, граф не расслышал? Как бы то ни было, атаку надо остановить. Борк дал клятву герцогу, а клятвами не бросаются. Недолго думая, он кинулся наперерез лошади вельможи.

— А ну, прочь с дороги, дуралей несчастный! — закричал граф.

Но Борк и не подумал посторониться, и взбешенный граф решил смять его лошадью.

— Я не пущу вас! — закричал Борк. — Герцог сдался!

Граф лишь скрипнул зубами и пришпорил коня; он крепко сжал копье, готовясь нанести удар.

Но мгновение спустя он повис в воздухе, судорожно цепляясь за копье, которое Борк поднял над головой. Рыцарям поневоле пришлось забыть об атаке и поспешить на помощь господину.

— Ваше сиятельство, — почтительно произнес Борк. — Думаю, вы меня не расслышали. Герцог и его люди сдались, и я дал слово, что, если они откажутся от дани, им позволят уйти с миром.

Вися на высоте пятнадцати футов над землей, граф счел за благо не спорить с Борком.

— Я и вправду тебя не расслышал, — сказал он великану.

— Мне что-то не верится. Зато теперь вы меня слышите? И отпустите герцога и его рыцарей?

— Ну конечно, дружище Борк. Но сперва ты меня опусти.

Борк так и сделал.

Граф с герцогом заключили мировую, и герцог со своими рыцарями отправился домой, не переставая удивляться милосердию рыцаря-великана.

— Да какой он рыцарь! — брякнул кто-то из слуг.

— Что? Он — не рыцарь?

— Нет. Обыкновенный деревенский недотепа. Я тут у одного крестьянина, бывало, кур воровал, он мне и рассказал про этого парня.

— Так значит, он не рыцарь, — растерянно произнес герцог.

Потом лицо его побагровело, и рыцари предусмотрительно отступили на несколько шагов, зная, каким бывает герцог в гневе.

— Ловко нас обманули, — сказал кто-то, желая ублажить господина и смягчить его ярость.

После недолгого молчания герцог вдруг улыбнулся и сказал:

— Если он — не рыцарь, графу давно следовало бы посвятить его в рыцари. Этот человек обладает не только силой, но и врожденным благородством. Вы согласны?

Рыцари были согласны.

— Не каждый дворянин так верен своему слову, — добавил герцог.

Конечно, гордость его была уязвлена, но он совладал с собой. В конце концов, они возвращались домой, пусть без дани, но и без потерь. У герцога все еще болели помятые ребра, но думал он сейчас не об этом. Перед его мысленным взором стояла картина: граф, ухватившийся за копье, которое Борк воздел вверх. Зачем великан это сделал? Была ли то неуклюжая шутка? Или некое предостережение? Герцогу оставалось лишь гадать.

Графу казалось, что все катится в тартарары. Он вовсе не хотел устраивать празднество, но все-таки пришлось, и благородные рыцари упились до безобразия. И не только они. Ради такого события в большой зал замка допустили даже крестьян, которые вволю налились дармовым элем и теперь горланили не хуже рыцарей. Все это само по себе было скверно, но хуже всего было то, что рыцари даже не пытались делать вид, будто чествуют графа. Нет, они устроили сборище в честь Борка.

Граф забарабанил пальцами по столу. Никакого внимания. Господам рыцарям не до него!

Сэр Альвишар возле очага лапал двух деревенских потаскушек. Сэр Сильвис мочился в кувшин с вином и гоготал во все горло. Из-за его смеха граф едва слышал голоса сэра Брэйга и сэра Умляута. Эта парочка пела и плясала прямо на столе, в такт пению сбрасывая на пол тарелки. Нельзя сказать, что граф не любил шумных пиршеств, но сегодня все лавры достались Борку — этому проклятому верзиле, выставившему его на посмешище перед людьми герцога… Нет, еще того хуже — перед самим герцогом.

Граф услышал глухое рычание, похожее на рычание приготовившегося к прыжку голодного волка, а когда шум в зале ненадолго приутих, вдруг понял, что рычание вырывается из его собственной глотки.

«Надо взять себя в руки, — подумал он. — Ведь в выигрыше, в конечном счете, все же остался я, а не Борк. Герцог убрался, теперь не я буду платить ему дань, а он мне. Молва разлетится быстро: граф-де победил герцога. На этом, как ни крути, и зиждется власть. Например, кто такой герцог? Человек, который может победить графа. А кто такой граф? Человек, который может победить барона. А барон — тот, кто может победить всего лишь рыцаря. Но как зовется тот, кто может победить герцога?»

— Вы непременно должны стать королем, — сказал высокий и статный молодой человек, появившийся рядом с графом.

Герцог, невольно вздрогнув, поднял на него глаза. Неужели этот малый прочел его мысли?

— Будем считать, что я тебя не слышал.

— Нет, вы меня слышали, — возразил юноша.

— Такие слова попахивают государственной изменой.

— Только если король сумеет вас победить. Если же победа достанется вам, никто и не заикнется о государственной измене.

Граф присмотрелся к незнакомцу: темные волосы, расчесанные аккуратнее, чем волосы обычного крестьянина, прямой нос, приятная улыбка, подкупающая грация движений. Однако улыбка юноши была фальшивой, и глаза выдавали, что в нем есть что-то порочное. И опасное.

— Ты мне нравишься, — сказал граф.

— Я рад.

Но, судя по голосу, юноша был вовсе не рад. Он явно успел соскучиться среди пьяной суеты.

— По правде сказать, мне следовало бы тебя придушить, и немедленно, — заявил граф.

Молодой человек улыбнулся еще шире.

— Кто ты такой? — осведомился граф.

— Меня зовут Мигун.

— Странное имя.

— В этом виноваты мои родители.

— Хорошо, будем считать так. И кто же ты такой, Мигун?

— Я — лучший друг Борка.

Борк. Опять Борк! От этого великана сегодня просто нет спасения!

— Вот уж не думал, что у Задиры Борка есть друзья.

— Всего один друг. И это — я, можете сами у него спросить.

— Интересно, могу ли я считать друга Борка и своим другом? — спросил граф.

— Я представился вам как лучший друг Борка. Но не сказал, что я хороший друг.

Мигун улыбнулся и подмигнул.

«Этот мерзавец умеет идти напролом», — подумал граф, но не прогнал Мигуна.

Граф махнул Борку, веля подойти, а когда тот приблизился и опустился на колени, граф с раздражением увидел, что, даже стоя на коленях, великан выше его.

— Этот человек называет себя твоим другом, — сказал граф.

Борк пригляделся и узнал Мигуна, который сразу расплылся в лучезарной улыбке и посмотрел на Борка с искренней любовью. Правда, взгляд Мигуна был не только любящим, но еще и голодным и хищным, но великан не разбирался в таких тонкостях. Сегодня он наконец-то насладился восхищением и уважением со стороны рыцарей — восхищением, которого раньше не знал, — а теперь еще встретился с приятелем детских лет. Услышав, что Мигун назвался его другом, Борк разом простил все прежние обиды и ответил улыбкой.

— Надо же, наконец-то мы снова встретились, — радостно сказал Борк. — Мы и вправду друзья, Мигун — мой лучший друг.

Напрасно граф пристально всматривался в глаза Борка: они были полны неподдельной любви к Мигуну. Это озадачило графа, ведь он быстро сумел раскусить Мигуна — у подобного человека не могло быть друзей. Но Борк явно остался слеп к его коварству, и граф даже пожалел великана. Хороша была у Борка жизнь, раз он считал этого ушлого деревенского выскочку своим другом!

— Ваше величество, — прервал раздумья графа Мигун.

— Не зови меня так.

— Я лишь слегка опережаю события, но скоро вас будет звать так весь мир.

Графа поразила непоколебимая уверенность Мигуна, по спине вельможи даже пополз холодок, и он передернул плечами, словно отгоняя призрак.

— Вспомни, Мигун, я выиграл всего одно сражение. Я по-прежнему сильно стеснен в деньгах, а моя армия состоит из горстки вшивых рыцарей.

— Если вам чуждо честолюбие, подумайте о вашей дочери. Если она останется дочерью графа, она в лучшем случае сможет выйти замуж за какого-нибудь герцога. Даже с ее удивительной красотой это будет считаться большой удачей. Но если она станет дочерью короля, она сможет выйти за любого принца. И красота послужит ей таким приданым, что ни один принц не осмелится требовать большего.

Граф подумал о своей прекрасной Брунгильде и улыбнулся.

Борк тоже улыбнулся, ибо и он подумал о красавице.

— Ваше величество, — продолжал подзуживать Мигун, — сделав Борка своей правой рукой, а меня — своим советником, вы через год-другой непременно станете королем. Сами подумайте, кто дерзнет сопротивляться армии, во главе которой будем стоять мы трое?

— А зачем лезть вперед всем троим? — спросил граф.

— Вы хотели спросить, зачем вам лезть вперед? Мне казалось, это и так ясно. Но ваш вопрос только доказывает, как вам необходим советник. Видите ли, ваше величество, вы — человек добропорядочный, богобоязненный, образец добродетели. Вам и в голову не придет, добиваясь власти, плести интриги, шпионить и делать гадости своим врагам. Однако короли вынуждены действовать подобным образом, иначе они быстро лишаются короны.

Граф никак не мог собраться с мыслями. В глубине души он сознавал, что уже давным-давно действует именно так, как говорит Мигун, но слова юноши словно заворожили его. Слушая его, граф и впрямь начинал верить, будто он — образец добродетели.

— Ваше величество, вы останетесь чисты, а весь позор падет на меня. Вы будете источать благоухание свежести, а от меня будет исходить смрад гниения. Поверьте, будь жива моя мать, я бы не задумываясь продал ее в рабство, лишь бы помочь вам взойти на престол. Я взялся бы сыграть в карты с самим дьяволом и облапошил бы его прежде, чем тот успел бы сообразить, что случилось. Я бы не задумываясь нанес удар в спину любому вашему врагу.

— Но мои враги не обязательно должны быть твоими врагами, — недоверчиво заметил граф.

— Ваши враги всегда будут моими врагами. Я буду предан вам всегда и во всем.

— И прикажешь поверить, будто твоя преданность бескорыстна?

— Почему же бескорыстна? Вы будете щедро мне платить.

— Согласен, — сказал граф.

— Вот и отлично, — отозвался Мигун, и они пожали друг другу руки.

Граф обратил внимание, что ладони Мигуна мягкие, как у женщины; руки этого прощелыги явно не знали крестьянского труда и ратного ремесла.

— И чем ты до сих пор зарабатывал на жизнь? — спросил граф.

— Воровством.

Судя по улыбке Мигуна, это могло быть шуткой, но его прищуренные глаза подтверждали, что новоиспеченный советник говорит правду.

— А как же я? — простодушно спросил недоумевающий Борк.

— Разве ты не слышал? — удивился Мигун. — Тебе надлежит быть могучей правой рукой короля.

— Но я ни разу не видел короля.

— Так взирай на него! — с пафосом ответил Мигун. — Вот твой король.

— Какой же он король? — снова не понял Борк. — Он всего лишь граф.

Эти слова глубоко задели графа. «Всего лишь граф». Ничего, это дело поправимое.

— Ты прав, Борк, — стараясь не раздражаться, ответил он. — Сегодня я — всего лишь граф. Но кто знает, что принесет завтрашний день? Речь сейчас не об этом. Ты ведь помнишь, что я обещал посвятить тебя в рыцари? Теперь ты должен поклясться, что будешь всегда и во всем верен мне и беспрекословно исполнишь любое мое повеление. Согласен?

— Конечно, согласен! — обрадовался Борк. — Спасибо, ваше сиятельство.

Он встал и крикнул во весь голос, обращаясь к своим новым друзьям и соратникам:

— Господин граф посвятил меня в рыцари!

Ему ответили приветственные возгласы, рукоплескания и топот ног.

— Но самое главное — теперь я могу просить руки Брунгильды!

На сей раз рукоплесканий не было; раздался только тревожный шепот. Если этого деревенщину сделали рыцарем, он на законных основаниях мог добиваться руки Брунгильды. В это с трудом верилось, но такова графская воля.

Графа тоже не привели в восторг слова Борка. Но что он мог поделать? Нельзя же взять слово назад, тогда он будет опозорен в глазах собственных рыцарей. Граф начал было длинную витиеватую речь о том, что его-де неправильно поняли, — но быстро умолк. Борк выжидающе глядел на него, ожидая, когда тот подтвердит свое обещание.

И тут на помощь графу пришел Мигун.

— Эх, Борк, — печально произнес он — так громко, чтобы его все услышали. — Неужели ты не понимаешь? Его величество посвятил тебя в рыцари из чувства благодарности, но раз ты не король и не принц, ты не можешь с ходу взять да попросить руки Брунгильды. Чтобы завоевать такое право, ты должен совершить какое-нибудь храброе деяние.

— Но разве сегодня я не доказал свою храбрость? — спросил Борк.

У него до сих пор болела раненая рука, и только эль позволял ему держаться на ногах после тяжелой бессонной ночи и изнурительного дня.

— Ты действовал храбро, но, поскольку ты вдвое выше и в десять раз сильнее обычного человека, этого недостаточно, чтобы завоевать руку Брунгильды. Чтобы стать достойным ее, ты должен совершить подвиг, десятикратно превосходящий все, что ты нынче совершил.

Борк даже не мог представить себе такого подвига. Разве он, защищенный от стрел лишь кастрюлей на голове и крышкой от котла, не свалил в одиночку могучий дуб? Разве он не заставил отступить вражескую армию и не освободил графа от дани? Что же может десятикратно превосходить такие деяния?

— Не отчаивайся, — успокоил Борка граф. — Впереди еще множество битв, и ты обязательно совершишь славные подвиги, превзойдя все совершенное тобою сегодня. Теперь, друг мой, ты посвящен в рыцари, тебе дарована привилегия каждый вечер обедать за моим столом. А когда мы двинемся в бой, ты будешь сражаться рядом со мной.

— Он должен первым встретить врага, — шепнул графу Мигун.

— Впрочем, Борк, я окажу тебе еще большую честь: ты первым встретишь врага, защищая честь моего графства.

— Не скромничайте, ваше величество, — снова шепнул Мигун.

— Нет, не графства. Моего королевства. Слушайте все! Отныне вы служите не графу, а королю!

Эти слова всех ошеломили. Возможно, трезво мыслящего человека они заставили бы призадуматься, но в зале не оказалось ни трезвых, ни мыслящих людей. Выпитый эль помутил рассудок уставших от празднества рыцарей, и они тупо вытаращили на графа воспаленные глаза. В колеблющемся свете факелов граф показался им исполненным королевского величия, к тому же рыцари предвкушали грядущие сражения, которые их совершенно не пугали. Разве не одержали они сегодня славную победу, не пролив ни капли крови? Кровь Борка в счет не шла. Рыцари, конечно, не отважились бы сказать этого вслух, но втайне все пришли к единому мнению: «Борк — это всего лишь Борк. Что бы там ни говорил граф, Борк — чужак и чужаком останется». Следовательно, парнем можно затыкать все опасные дыры.

Кровь, запекшаяся на рукаве Борка, ценилась так же дешево, как и его жизнь.

Поэтому рыцари щедро накачивали великана элем до тех пор, пока тот не захрапел, уронив голову на стол. Борк и не подозревал, как жестоко его обманывают, суля возможность посвататься к Брунгильде. На какое-то время он даже забыл о своей возлюбленной; главное — он стал рыцарем, героем и, что еще важнее, у него наконец-то появились друзья.

Спустя два года граф сделался королем.

Свой путь к королевскому трону он начал, сражаясь с другими графами, но вскоре его притязания возросли, и он принялся нападать на герцогов и других крупных вельмож. Стратегия его оставалась неизменной: он отправлялся в бой с полусотней рыцарей, облаченных лишь в легкие доспехи. Все его воины были конными, только Борк передвигался пешком, но сильные ноги помогали ему не отставать от конного отряда.

Когда воинство графа оказывалось у стен замка, принадлежащего очередному противнику, вперед выходил Борк и трое оруженосцев подавали ему новый топор со стальным топорищем. Его доспехи тоже были новыми и прочными, способными выдержать почти любой удар. Если вокруг замка имелся ров, Борк переходил его вброд, а если рва не было, просто подходил к воротам и начинал их крушить. Покончив с воротами, Борк брал увесистую железяку и принимался раздвигать прутья решетки, сгибая их так легко, словно они были сделаны из теста. Мало-помалу в решетке появлялась брешь, достаточная, чтобы в нее въехал конный рыцарь.

Сделав свое дело, Борк возвращался к графу и Мигуну.

Пока Борк возился с воротами и опускающейся решеткой, никто из людей графа не произносил ни слова, только лучники оставались начеку и зорко следили, чтобы сверху в Борка не плеснули кипящим маслом или горячей смолой. Это придавало великану уверенности, но опасность попасть под поток горячей смолы была невелика: графская армия появлялась всегда так внезапно, что, пока Борк крушил ворота и гнул прутья решетки, масло и смола не успевали нагреться.

— Согласны ли вы сдаться его величеству королю? — спрашивал защитников замка Мигун.

И те, видя, как легко великан Борк сокрушил их твердыню, как правило, сдавались. Иногда кто-нибудь пытался дать отпор, но такое случалось редко, да и отпор бывал чисто символическим. Однако, по настоянию Мигуна, замок такого вельможи подвергался разграблению, а его семейство бросали в темницу и держали там до тех пор, пока бунтарь не выплачивал солидный выкуп.

К концу второго года граф, Борк, Мигун и графская армия двинулись на Винчестер. Король (настоящий король) сбежал из замка и нашел пристанище в Анжу, где климат был мягче и теплее. Графа короновали, вся знать принесла ему присягу, после чего новый король представил благородному собранию свою дочь Брунгильду. Само собой разумеется, она именовалась теперь принцессой.

Винчестерский замок пришелся новому королю не по вкусу, и он вернулся в свое родовое поместье, откуда и управлял государством. К замку потянулась нескончаемая вереница претендентов на руку Брунгильды, туда же спешили все, кто мечтал устроиться при дворе или выхлопотать себе какую-либо должность; этот люд заполнял гостиницы и постоялые дворы, появившиеся рядом с деревней. В королевскую казну потекли деньги. Правда, большая их часть оседала в сундуках Мигуна, умевшего снимать сливки. Мигун искренне полагал, что с короля довольно и четвертой части всех поступающих в замок богатств.

Поскольку воевать стало не с кем, Борк повесил доспехи на крюк и вернулся к мирной жизни. Конечно, теперь никто уже не заставлял его таскать из погреба бочки с элем.

Борку отвели одну из лучших комнат замка — далеко не у каждого рыцаря было такое жилье. Кое-кто из рыцарей по-настоящему с ним сдружился, и вечерами новые приятели звали его на кружку эля, днем — на охоту. Охотиться с Борком было к тому же очень удобно: он всегда тащил на себе пару оленей, избавляя рыцарей от необходимости запасаться вьючными лошадьми. Великан был счастлив, как никогда.

Но однажды к замку прилетел дракон, и прежняя беззаботная жизнь закончилась навсегда.

В тот день Мигун опять явился в покои Брунгильды. Туда можно было попасть разными путями, а Мигун хорошо изучил все ходы и переходы замка, поэтому всякий раз ему удавалось пробраться к красавице незамеченным.

Сегодня, после очередных богатых подарков и льстивых уверений, Брунгильда почти уступила домогательствам молодого и обаятельного королевского советника… Но тут откуда-то послышались громкие испуганные крики.

Сгорающий от желания Мигун продолжал расстегивать на Брунгильде платье, но девушка оттолкнула его и подбежала к открытому окну, чтобы узнать, в чем дело.

Посмотрев вниз, она не увидела ни пожара, ни вражеского войска. Но вдруг гигантская тень закрыла солнце, и Брунгильда, запрокинув голову, взглянула на небо. Мигун, остававшийся сидеть на постели, успел увидеть лишь громадные когти… В комнате на мгновение потемнело, и дракон, подхватив Брунгильду, унесся прочь вместе с потерявшей сознание принцессой.

Когда Мигун подбежал к окну, дракон уже летел на север, крепко сжимая в когтистых лапах безжизненное тело Брунгильды.

Мигуна охватил ужас. Кто мог предвидеть, что в замок прилетит дракон? Советник ругал себя последними словами: с исчезновением Брунгильды рушились все его честолюбивые замыслы. А ведь как тщательно он все продумал и рассчитал! Сперва соблазнить Брунгильду, потом жениться на ней — и на законных основаниях стать королем. Вместе с драконом улетали надежды Мигуна на трон.

Но не таким человеком он был, чтобы стенать и рвать на себе волосы. Житейская сметка не позволила Мигуну надолго пасть духом: он быстро оделся и через потайной ход покинул комнату Брунгильды.

Вскоре молодой советник появился в другом коридоре и стал колотить в запертую дверь.

— Брунгильда! — кричал он. — Ты меня слышишь? Что с тобой? Отзовись!

Вскоре появились рыцари, а затем и король.

Его величество стенал, всхлипывал и в бессильной ярости крушил все, что попадалось под руку. Дверь в покои Брунгильды мгновенно вышибли, король бросился к раскрытому окну.

— Брунгильда! Дочь моя! Вернись! — кричал он.

Уносящий принцессу дракон к тому времени превратился в едва заметное пятнышко на небе. Отцовские призывы были тщетными, Брунгильда не вернулась.

Король рухнул на пол и обхватил голову руками. На него было страшно смотреть.

— Я лишился всего! — рыдал король. — В одно мгновение я все потерял!

«Так же как и я, — подумал Мигун. — Но я не стану проливать слезы, что с них толку?»

Чтобы скрыть досаду, Мигун выглянул из окна и увидел… нет, не дракона, а Борка, тащившего из леса два здоровенных бревна.

— А вот и рыцарь Борк, — сказал Мигун.

Король, несмотря на свое горе, уловил насмешку, прозвучавшую в голосе Мигуна. Он хорошо знал советника и понимал: если тот говорит таким тоном, это неспроста.

— При чем тут Борк?

— Если кто-то может одолеть дракона, то только сэр Борк, — пояснил Мигун.

— Верно, — согласился король, в душе которого проснулась надежда. — Кто еще, если не он?

— Вот только согласится ли он? — осторожно спросил Мигун.

— Обязательно согласится, ведь он любит Брунгильду!

— На словах — да. Но вправду ли он так вам предан, ваше величество? Кстати, почему Борка не было в замке, когда прилетел дракон? Почему он сразу не поспешил Брунгильде на выручку?

— Он рубил дрова на зиму.

— Дрова? Рубил дрова, когда жизни Брунгильды угрожала смертельная опасность?

Король пришел в ярость. До него не дошло, что Мигун несет полную чушь; сейчас он вообще ничего не соображал. Пылая гневом, король бросился к воротам замка, где и столкнулся с Борком.

— Ты предал меня! — закричал бывший граф.

— Я? — только и мог спросить Борк, который начал лихорадочно припоминать, в чем же он мог провиниться перед королем.

— Тебя не было в замке, когда нам так нужна была твоя помощь! Когда Брунгильде нужна была твоя защита!

— Простите, — пробормотал Борк.

— Что толку в извинениях? Ты поклялся защищать Брунгильду от всех и вся. А когда на нас напал по-настоящему опасный противник… Так-то ты отплатил за все, что я для тебя сделал? Спасая свою шкуру, побежал прятаться в лес!

— О каком враге вы говорите?

— О драконе. Можно подумать, ты не видел и не слышал его приближения! Уверен: ты раньше всех его увидел, потому и скрылся в лесу!

— Разрази меня гром, ваше величество, я ничего не знал о появлении дракона!

Только теперь Борк понял, что произошло.

— Так дракон… унес Брунгильду?

— Да, унес. Прямо из спальни, когда она бросилась к окну, чтобы позвать тебя на помощь.

Борк почувствовал, как на его плечи навалилась чудовищная тяжесть вины. Лицо великана стало суровым и мрачным, и земля задрожала под его ногами, когда он двинулся в замок.

— Принесите мои доспехи! — крикнул Борк. — И меч!

Спустя несколько минут он уже стоял во внутреннем дворе замка, и слуги помогали ему надеть тяжелую кольчугу, прилаживали нагрудник, подавали шлем. Для сражения с драконом одного меча было мало, и Борк прихватил массивный топор. Его щит был столь широк, что за ним могли бы укрыться два человека.

— Куда полетел дракон? — спросил Борк.

— На север, — сквозь зубы ответил король.

— Ваше величество, или я верну вам дочь, или погибну в битве с драконом.

— Невелика будет потеря, ведь это ты во всем виноват.

Слова короля жгли, словно раскаленным железом, но боль лишь придала Борку решимости. Взяв мешок с едой, приготовленный заботливым поваром, королевский рыцарь Борк покинул замок и, не оглядываясь, зашагал на север.

— Знаешь, мне даже немного жаль дракона, — сказал Мигуну король.

Мигун не ответил. Он-то видел, какие когти были у чудовища, схватившего Брунгильду! Эти когти были острыми, как бритвы, и в громадных лапах дракона принцесса казалась маленькой тряпичной куклой. Если Брунгильда еще жива, сумеет ли Борк победить дракона?

Мигун прекрасно знал, что Борк заслужил славу задиры, расправляясь с теми, кто был меньше и слабее его. А как он поступит, встретившись с драконом, который впятеро его больше? Вдруг струсит и бросится бежать, как от него всегда убегали другие?

Такое вполне могло случиться. Но сэр Борк был единственной надеждой Мигуна заполучить Брунгильду и королевство, и проныра понял, что ему лучше проследить за великаном и убедиться, что тот хотя бы попытался сразиться с драконом.

Взяв шпагу и еду, Мигун покинул замок через боковые ворота и поспешил за Борком.

Спустя некоторое время в голову ему пришла жуткая мысль. Бой с драконом, несомненно, будет куда более храбрым поступком, чем все деяния, которые прежде совершил Борк. Если Задира одолеет дракона, вдруг он вздумает добиваться руки Брунгильды?

Мигуну не хотелось об этом и думать. Когда придет время, он решит, что делать. После того, как Борк убьет дракона и спасет Брунгильду, у Мигуна останется предостаточно времени, чтобы придумать какой-нибудь хитроумный план.

Не успел Борк завернуть за поворот дороги, как увидел на обочине старуху — няньку Брунгильды, смотревшую за ней в раннем детстве, в ту пору, когда король еще назывался графом, а дочь его жила затворницей в замке. Старуха была сморщенной и дряхлой, но взгляд ее по-прежнему оставался острым, поэтому многие считали ее очень мудрой. Вообще-то она не отличалась особой мудростью, однако кое-что понимала в драконах.

— Собрался воевать с чудовищем? — скрипучим голосом спросила старуха Борка. — Хочешь отбить у него Брунгильду?

Она зловеще захихикала, прикрыв рукой беззубый рот.

— Если кто и сможет одолеть его, только я, — ответил Борк.

— Никому его не одолеть.

— Я одолею!

— Даже не мечтай, хвастливый пень!

Борк молча прошел мимо.

— Эй, обожди! — послышался за его спиной старческий голос, похожий на скрежет напильника, каким снимали ржавчину с доспехов. — Куда именно ты собрался идти?

— На север, — ответил Борк. — Мне сказали, что дракон улетел туда.

— Если хочешь знать, сэр Борк Задира, север — добрая четверть мира. В сравнении с северными горами и равнинами твой дракон — просто букашка. Но если ты настоящий рыцарь, я подскажу тебе, как отыскать чудовище. Перво-наперво зажги факел и на каждой развилке дороги смотри, в какую сторону отклонится пламя, — туда и иди. Знаю, сейчас ты скажешь, что ветер может отклонить пламя не в ту сторону. Не беспокойся: огонь всегда ищет огонь, а в сердце каждого дракона пламя не угасает.

— Значит, дракон огнедышащий? — удивился Борк.

Он не умел сражаться с огнем.

— Огонь — это свет, а дыхание — ветер. Свет не может вырываться из пасти или ноздрей дракона. Если он и обожжет тебя, дыхание здесь будет ни при чем.

Старуха зашлась безумным кудахтаньем. Она и впрямь походила на курицу.

— Никто теперь ничего не знает о драконах.

— Но ты-то знаешь, — возразил Борк.

— Я давно живу на свете, оттого и знаю. А еще я умею отличать правду от небылиц. Запомни: драконы не питаются человечиной, листья и плоды — вот их пища. Но они убивают людей. Иногда.

— Зачем, если им не нужно человечье мясо?

— Сам узнаешь, — сказала старуха и заковыляла в лес.

— Постой! — окликнул Борк. — Сколько мне идти, прежде чем я найду дракона?

— Немного, — усмехнулась старуха. — Совсем немного, сэр Борк. Он поджидает тебя. И не только тебя, но и всех остальных дуралеев, которые захотят освободить непорочную девицу.

С этими словами старуха исчезла в лесу.

Борк зажег факел и при его свете шагал всю ночь, на развилках дорог сворачивая туда, куда отклонялось пламя. Великан даже не помышлял об отдыхе: разве можно спать, когда Брунгильда страдает в лапах чудовища? А пока Борк упрямо шагал на север, Мигун изо всех сил старался не уснуть и не потерять его во тьме.

Наступило утро, потом день; великан все шел и шел, следя за пламенем. Потом снова стемнело, но Борк шагал всю ночь напролет по старой, заброшенной дороге, по которой давно уже никто не ходил и не ездил.

К утру он добрался до подножья высокого холма, увенчанного острыми каменными зубцами.

Борк остановился. Пламя факела взметнулось вверх, и тут в предутренней тишине великан услышал звук, от которого по спине его побежали мурашки, — то был крик Брунгильды. Несчастная кричала так, словно ее пытали.

Потом послышался ужасный рев, и Борк, отшвырнув дорожный мешок, начал карабкаться вверх. Еще не добравшись до вершины, он закричал, чтобы привлечь внимание дракона и помешать чудовищу истязать Брунгильду:

— Эй, дракон! Ты здесь?

Вскоре под ногами Борка задрожала земля — таким мощным был голос дракона.

— А где ж мне еще быть?

— Брунгильда с тобой?

— Ты говоришь об этой красивой кукле с сердцем гадюки и комариными мозгами?

Мигун, добравшийся до подножья холма, яростно стиснул зубы. Брунгильда была для него не только ступенька к королевскому трону, он и вправду ее любил — насколько он вообще способен был кого-то любить.

— Эй, дракон! — во всю глотку гаркнул Борк. — Приготовься к смерти!

— Ой, как страшно, — отозвался дракон. — Ты напугал меня до смерти. О, что же мне теперь делать?

Когда Борк взобрался на вершину холма, уже совсем рассвело, из-за дальних гор медленно поднялось солнце. При ярком солнечном свете Борк увидел привязанную к дереву Брунгильду; ее темно-рыжие волосы блестели, разметавшись по плечам, вокруг нее сверкали груды золота. Так велел обычай драконов — собирать и хранить богатства.

Между золотыми монетами извивался драконий хвост.

Борк пошел вдоль этого хвоста и наконец увидел самого дракона: тот жевал ствол молоденького деревца и ухмылялся. Крылья дракона были покрыты перьями, остальное тело защищала толстая шкура цвета серого гранита. Зубы дракона напоминали крючковатые зубцы гигантской пилы, когти его оказались в три фута длиной, острые, как шпага. Но страшнее всего были драконьи глаза: большие, карие, с длинными ресницами, они смотрели слишком ласково для такого монстра, однако из зрачков били лучи. Стоило Борку заглянуть в глаза чудовища, как лучи словно просветили парня насквозь, и, увидев, что лежит на душе у великана, дракон засмеялся.

На несколько мгновений светящиеся глаза заставили Борка позабыть обо всем на свете, но потом дракон шевельнул крылом и пощекотал Брунгильду.

Брунгильда, не выносившая щекотки, издала душераздирающий вопль.

— Не смей ее трогать! — закричал Борк.

— Трогать? — насмешливо переспросил дракон. — Я не собираюсь ее трогать.

— Так знай же, чудовище! — оглушительно заорал Борк. — Мое имя — сэр Борк, а прозвали меня Задирой! Я еще не проиграл ни одного сражения! Никто не осмеливается выступить против меня; даже звери лесные, завидев меня, убегают подальше в чащу!

— Представляю, как неуклюж ты на поле брани, — ответил дракон.

Борк продолжал живописать свои подвиги, зная, что рыцари любой поединок или большое сражение всегда начинают с хвастовства своей силой, дабы вселить страх в сердце противника.

— Одним ударом топора я валю громадные деревья! Я могу одним махом разрубить пополам целого быка! Я могу повалить бегущего оленя. Я легко прорубаю путь сквозь каменные стены и сквозь стены из крепчайших бревен!

— Да из тебя, должно быть, получится отличный слуга! — задумчиво протянул дракон. — Но, наверное, ты запросишь непомерное жалованье…

Других рыцарей язвительный тон дракона привел бы в ярость, а Борк лишь слегка опешил, подумав, что зря распинается перед этой презренной тварью. Может, дракон труслив и откажется от поединка?

— Я пришел, чтобы освободить Брунгильду. Ты отпустишь ее добром, или мне придется тебя убить.

Дракон расхохотался — и хохотал долго и громко. Потом, вскинув голову, сверху вниз посмотрел на Борка… И доблестный рыцарь сэр Борк понял: он проиграл сражение. В глубине драконьих глаз он увидел правду. Горькую правду.

Борк увидел свои былые подвиги, увидел, как он крушит ворота замка и валит деревья. Только поступки эти больше не выглядели геройскими. Борк вдруг понял: когда армия графа штурмовала замки, рыцари прятались за его спиной да при этом еще и смеялись над ним. Он вдруг понял, что король — человек слабый и порочный, а Мигун крутит им, как хочет. Все, кого великан привык считать друзьями, просто втягивали его в свои игры, заставляли плясать под свою дудку, а на самого Борка им было наплевать.

Борк увидел, как смешно он выглядел, когда просил руки Брунгильды: верзила в грязной одежде, с нечесаными волосами, неуклюжий и неловкий, рядом с хрупкой, изящной красавицей. Но еще горше было ему узнать, что все намеки короля на возможный брак с Брунгильдой были всего лишь хитростью, призванной его одурачить. Борк вдруг понял то, о чем никто даже не подозревал: Брунгильда любит Мигуна, а тот уже давно домогается ее.

И наконец, в глазах дракона Борк увидел свою истинную цену. Оказывается, за всю жизнь он по-настоящему сражался лишь однажды — когда раненый лучник герцога бросился на него с ножом. Все боялись Борка, потому что были меньше и слабее, но он ни разу не сталкивался с противником, который превосходил бы его ростом и силой.

А сейчас в глазах дракона Борк увидел свою смерть.

— Твои глаза слишком глубоки, — тихо промолвил Борк.

— Да, они глубоки, как колодец, и ты в них утонешь.

— Твой взгляд… — Борк замолчал, стараясь облечь чувства в слова.

— Мой взгляд прозрачен, как лед, и он превратит тебя в ледяную глыбу.

— Твои глаза… — снова начал Борк, но во рту его пересохло. С трудом сглотнув, великан проговорил: — Твои глаза излучают свет.

— И в каждом моем зрачке скрыта маленькая яркая звезда, — прошептал дракон. — И звезды эти зажгли твое сердце.

Дракон медленно приподнялся и слегка шевельнул кончиком хвоста, чтобы толкнуть Борка, но, хотя парня и зачаровали глаза чудовища, он вовремя заметил опасность.

— Ты решил меня убить, — сказал Борк дракону. — Но не надейся на легкую победу.

Он быстро повернулся, собираясь отсечь топором кончик драконьего хвоста, но не успел замахнуться, как хвост исчез. Дракон оказался проворнее.

Весь день Борк сражался с чудовищем и к вечеру выбился из сил, но дракон как будто просто играл с ним. Много раз Борку казалось: вот сейчас он поразит хвост, крыло или брюхо дракона, но каждый раз его меч и топор рассекали только воздух.

Наконец Борк рухнул на колени и заплакал. Он хотел биться дальше, но не мог встать. А дракон, похоже, даже не притомился.

— Ну? — спросило чудовище. — Надоело попусту махать железом?

Дракон коснулся хвостом спины Борка, а потом схватил его когтистой лапой. Борк не решался поднять голову и вновь посмотреть дракону в глаза — он уже знал, что там увидит. И все-таки он не мог просто так ждать смертельного удара, поэтому все же поднял голову, чтобы встретиться взглядом с драконом.

Совсем близко он увидел драконьи зубы. Одно движение — и ему откусят голову!

Борк закричал. Потом закричал еще раз, когда дракон взял его в зубы и поднял на несколько десятков футов. Борк заглянул чудовищу в глаза и увидел в них не голод и не ненависть — дракону просто нравилось с ним забавляться. Поняв это, Борк закричал в третий раз.

Великан почувствовал, как ворочается рядом тяжелый язык, когда, не разжимая челюстей, дракон спросил:

— Ну что, человечек? Боишься смерти?

Надо показать этому чудовищу, что он умирает, не прося пощады. Борк лихорадочно пытался найти какой-нибудь дерзкий ответ. В балладах герои всегда погибали с красивыми и звучными словами на устах. Может, и его смерть будут воспевать в балладах? Но Борк не умел говорить красиво и звучно. И потом, откуда сочинители баллад узнают, какие именно слова он произнес перед смертью? Ведь дракон же им об этом не расскажет!

Борк вдруг подумал, что глупо и недостойно умирать с ложью на устах, пусть даже красивой.

— Дракон, я боюсь, — прошептал Борк, и это было чистой правдой.

К его удивлению, страшные зубы не вонзились в его тело, вместо этого Борк почувствовал, как его опускают на землю. Борк поднял забрало и увидел, что дракон от хохота катается по земле, хлещет хвостом по камням и громко хлопает когтистыми лапами.

— Мой дорогой друг, — сказал дракон. — А я-то думал, что никогда не дождусь этого дня.

— Какого дня?

— Сегодняшнего, — ответил дракон.

Он перестал смеяться, вытянул шею и пристально посмотрел великану в глаза.

— Я не стану тебя убивать.

— Спасибо, дракон, — сказал Борк, стараясь быть учтивым и вежливым.

— Не стоит благодарить меня, крошка-воин. Тебе не за что говорить спасибо. Думаешь, у меня очень острые зубы? Но насмешки твоих завистливых и полных досады друзей будут ранить тебя куда острее.

— Ты меня отпускаешь?

— Да. Можешь идти отсюда — или лететь, коли умеешь. Словом, возвращайся в свой замок. А хочешь знать, почему я решил тебя отпустить?

— Хочу.

— Потому что ты испугался и не стал этого скрывать. Всю жизнь я только и делал, что убивал не знающих страха отважных рыцарей. Ты был первым, кто испугался, посмотрев в лицо смерти. А теперь иди.

И дракон слегка подтолкнул Борка. Брунгильда, в немом изумлении наблюдавшая за битвой, крикнула вслед великану:

— Какой же ты после этого рыцарь? Трус! Я ненавижу тебя! Не бросай меня здесь!

Ее крики еще долго неслись вслед Борку, но наконец он отошел так далеко, что перестал их слышать.

Борка терзал стыд. Но еще сильнее стыда оказалась усталость. Добравшись до тенистого леса, парень повалился на траву и заснул.

Прятавшийся между скал Мигун видел, как Борк покинул холм, как дракон снова принялся щекотать Брунгильду. Платье ее все еще было расстегнуто, и Мигуна охватило вожделение: Брунгильда была такой соблазнительной! Однако если сам Борк не сумел вызволить ее, Мигуну нечего даже пытаться. Королевский советник вздохнул и начал думать, как бы половчее доложить королю о случившемся.

Прежде всего нужно было позаботиться о том, чтобы попасть в замок раньше Борка. Пока великан сражался с драконом, Мигун успел хорошенько выспаться и теперь быстро добрался до ближайшей деревушки, где украл осла и продолжил путь верхом. То засыпая в седле, то просыпаясь, Мигун ехал всю ночь и полдня. Борк еще не успел проснуться, как Мигун уже добрался до замка.

Король был взбешен. Король сыпал проклятиями. Король грозился казнить Борка.

— Не горячитесь, ваше величество, — сказал Мигун. — Не забывайте, что именно Борк вселяет ужас в сердца ваших подданных. Вся их верность зиждется на страхе. Борка нельзя убивать, иначе вашему царствованию придет конец.

Слова советника несколько умерили пыл короля.

— Хорошо, я сохраню ему жизнь, но из замка ему придется уйти. Я не потерплю рядом подобного труса. Надо же, он испугался! Да еще сказал об этом дракону! Как трогательно. Воистину у этого мужлана нет ни капли благодарности.

Когда уставший и грустный Борк вернулся домой, оказалось, что двери замка закрыты. Никто не объяснил ему — почему, да Борку и не нужны были объяснения. Он и так все понял: проиграв самое важное сражение в жизни, он запятнал рыцарскую честь.

Борку пришлось уйти в деревню. Люди снова презирали, не замечали или боялись его, но когда требовалась его сила, о нем вспоминали, и великан работал за десятерых. Никто и не думал его благодарить — все считали, что Борк просто обязан так поступать, чтобы не быть дармоедом.

По вечерам Борк сидел в своей лачуге, смотрел на огонь в очаге, на дым, поднимавшийся к отверстию в крыше, и вспоминал вечера в замке среди друзей. Эти воспоминания не радовали его, от них становилось еще горше, ведь дружбе рыцарей пришел конец после первого же его поражения. Теперь прежние друзья, встречая его в поле или на дороге, только плевались.

Но, глядя на языки пламени, Борк не пытался переложить вину за свои беды на чужие плечи. Огонь напоминал ему о глазах дракона, а в танце пламени он видел себя — жалкого шута, дерзнувшего полюбить принцессу; деревенского недотепу, возомнившего себя настоящим рыцарем.

«Нет, я никогда не был рыцарем, — думал Борк. — Мне всегда была грош цена, и теперь я получаю то, что заслужил».

Горькие мысли отравляли его душу, и Борк ненавидел себя сильнее, чем его ненавидели другие.

Великан не мог забыть свою трусость: когда дракон сказал, что отпускает его, нужно было остаться и сражаться до последнего вздоха. Лучше погибнуть, чем влачить такое жалкое существование!

В деревню временами приходили слухи о доблестных рыцарях, пытавшихся вырвать Брунгильду из лап дракона. Все они геройски шли на битву и погибали как герои. Только Борк вернулся живым, и с гибелью каждого нового рыцаря его позор возрастал.

Наконец Борк не выдержал и решил, что вновь пойдет биться с драконом. Лучше умереть, чем дальше вести такую жизнь. Больше он не вынесет этих вечеров, не сможет видеть в пламени очага глаза дракона, а в них — беспощадную правду.

Но теперь Борк сознавал, что одной только силы мало: чтобы одолеть дракона, нужно уменье настоящего воина.

К тому же осуществить задуманное помешала весна. Борк пахал и сеял, ходил за скотом — словом, как всегда, помогал односельчанам. Когда сев кончился, он отправился в замок. На этот раз ворота оказались открыты, однако Борк благоразумно решил не попадаться на глаза бывшим приятелям. Он двинулся прямиком туда, где жил однорукий учитель воинского ремесла — Борк не видел его с тех пор, как в детстве по неловкости отсек ему левую руку.

— Что, трус, явился за моей правой рукой? — холодно спросил учитель.

— Прости меня за то, что я когда-то натворил, — сказал Борк. — Тогда я был молодым и глупым.

— Ты и сейчас не больно-то поумнел. Проваливай!

Но Борк не ушел. Он долго просил учителя помочь, и наконец они договорились, что великан на все лето поступит к учителю в услужение, а взамен тот постарается научить его воинскому искусству.

Каждый день они уходили в поле, и Борк сражался с кустами, деревьями, камнями, но только не с учителем, который решительно отказывался подпускать к себе вооруженного великана. Потом они возвращались домой, и Борк принимался за работу: подметал пол, точил мечи, начищал до блеска щиты и чинил доспехи для учебных турниров. И все равно учитель никогда не был им доволен и постоянно твердил:

— Ты слишком туп, чтобы хоть в чем-то добиться успеха!

И Борк соглашался с ним.

За лето великан так ничему и не научился. Близилась осень, и односельчане позвали Борка помочь убрать урожай и приготовиться к зиме. Учитель не удерживал его.

— От тебя все равно никакого толку, ты слишком медленно шевелишься. Даже кусты проворнее тебя. Больше здесь не появляйся! Я по-прежнему тебя ненавижу, и лучше бы нам никогда больше не встречаться.

— Как скажешь, — ответил Борк и двинулся в поля, где крестьяне давно дожидались его помощи.

Коротая зимние вечера и по-прежнему глядя в огонь, Борк постепенно сообразил, что владение мечом не многим бы ему помогло. Силой оружия дракона не одолеть. Если бы его можно было победить на поле брани, дракон давно уже был бы мертв, ведь биться с ним отправлялись самые опытные воины. И все они погибли.

Борк решил попробовать другой способ.

Не дожидаясь наступления весны, он снова отправился в замок и по длинной узкой лесенке поднялся в башню, где жил чародей.

Великан постучал в дверь и услышал:

— Убирайся прочь. Я занят.

— Я подожду, — сказал Борк.

— Как хочешь.

Борк уселся и стал ждать. Только глубокой ночью чародей выглянул и увидел, что парень спит, прислонившись к двери. Когда дверь открылась, великан не удержал равновесия и чуть не сбил чародея с ног.

— Черт побери! Ты что, вообще отсюда не уходил?

— Нет, — коротко ответил Борк, потирая ушибленную голову.

— Тогда обожди еще немного.

Чародей провел великана в комнату, а сам пошел к дальней стене, где была небольшая дверца. В случае осады оттуда должны были выливать на головы осаждавших кипящее масло, но в мирные времена такие дверцы служили для других целей и их петли не успевали заржаветь.

— Жди, — приказал гостю чародей.

Борк осмотрелся. Жилище чародея поразило его ослепительной чистотой, по стенам тянулись полки с книгами, на других полках стояли удивительные предметы, явно имевшие отношение к магии: хрустальный шар, череп, счеты, стеклянные колбы и трубки. Над глиняным горшком поднимался дымок, хотя под горшком не было огня. Борк разглядывал все эти диковины, пока хозяин не вернулся.

— Приятная у меня каморка, правда? — сказал маг. — А ты, стало быть, Задира Борк?

Борк кивнул.

— И зачем ты ко мне явился?

— Я… я хочу научиться магии. Такой, которая поможет мне победить дракона.

Чародей закашлялся и кашлял очень долго.

— Что с тобой? — удивился Борк.

— Здесь слишком пыльно, — объяснил чародей.

Борк снова огляделся, но не увидел нигде ни пылинки. Он принюхался — в воздухе и впрямь пахло пылью, у него даже защекотало в ноздрях, и он тоже начал кашлять.

— Странно. Пыли не вижу, а в горле скребет. Можно мне попить?

— Конечно. Внизу есть бадья с водой.

— Зачем же идти вниз, если у тебя здесь ведро с чистой водой?

— Нет, не трогай это ведро…

Но Борк уже зачерпнул ковшом воды и начал пить… Однако в горле его по-прежнему оставалось сухо, вода почему-то не утоляла жажду.

— Что это за вода такая? — спросил Борк.

Чародей со вздохом сел.

— В том-то и дело, дружище Борк. Как ты думаешь, почему король не зовет меня помочь ему на войне? Потому что все знает. Теперь и ты знаешь, а к четвергу, как говорят, и весь свет будет знать.

— Выходит, ты ничего не смыслишь в магии?

— Не мели глупостей! Никто не может превзойти меня в волшебстве! Стоит мне щелкнуть пальцами, и ты увидишь таких чудовищ, что твой дракон покажется тебе похожим на ручную зверюшку! Я могу сотворить роскошный стол, уставленный яствами, и при виде него любой повар позеленеет от зависти. Я могу наполнить пустое ведро чем пожелаешь: водой, вином, золотом. Но попробуй расплатиться этим золотом, и тебя назовут мошенником и прибьют. Зачерпни созданной мною воды, и умрешь от жажды.

— Стало быть, все это… ненастоящее?

— Именно. Иллюзия. Правда, иногда очень искусная, но все равно иллюзия. Магия заставляет тебя видеть то, чего на самом деле нет. Например, воду в этом ведре.

Чародей щелкнул пальцами. Борк заглянул в ведро и не увидел там ничего, кроме пыли и паутины. Он ошеломленно завертел головой. Жилище чародея вдруг стало совсем другим: исчезла безукоризненная чистота, исчезли полки с книгами и диковинные предметы. В углу стоял колченогий стол, на котором лежало несколько книг. Два-три грубо сколоченных стеллажа были забиты запыленными пергаментными свитками и полусгнившими объедками; ноги по щиколотку утопали в мусоре.

— Жуткое зрелище, — произнес чародей. — Для меня оно просто невыносимо.

Он еще раз щелкнул пальцами и вернул иллюзию.

— Так куда лучше, верно?

— Верно, — согласился Борк.

— Скажу без хвастовства: у меня изысканный вкус. Итак, ты просишь помощи, чтобы одолеть дракона. Увы, я бессилен тебе помочь. Мои иллюзии действуют только на людей, иногда на лошадей, но дракона не одурачат ни на миг. Понимаешь?

Борк понял, и ему стало еще горше.

Он вернулся в свою лачугу, подбросил дров в очаг и принялся смотреть на пляску огня.

Нет, великан не отказался от мысли сразиться с драконом, но теперь знал, что ему нечем одолеть чудовище, и понимал, что наверняка погибнет. Что ж, лучше умереть, чем жить Трусом Борком, Задирой Борком, смелым лишь с теми, кто послабей.

Зима в тот год выдалась необычно суровой и снежной. К февралю у всех кончились дрова, а холода и не думали отступать.

Крестьяне (которые теперь именовались королевскими крестьянами) отправились в замок просить помощи. Но король и сам страдал от холода, а его рыцарям приходилось спать вповалку в большом зале, где было теплее.

— Ничем не могу вам помочь, — развел руками король.

Оставалось одно — идти в лес за дровами. И тут люди вспомнили про Борка.

Великан выбрал десяток самых сильных и крепких мужчин, велел им одеться потеплее и повел в лес. Сам Борк шагал впереди, протаптывая путь. Несмотря на теплую одежду, мороз и ветер пробирали дровосеков до костей, но вскоре их согрела работа.

Борк валил одно дерево за другим, крестьяне ему помогали, и все-таки великан успевал обернуться быстрее других: он семь раз возвращался в деревню и перетащил туда большую часть заготовленных дров. Замок он не потрудился снабдить дровами, но, когда в крестьянских дворах появились высокие поленницы, королевские слуги сами пожаловали в деревню и забрали часть дров в счет податей.

Борк отличался могучим здоровьем, но после похода в зимний лес не выдержал и слег.

Его выхаживали всей деревней. Великан лежал, надрывно кашляя, и крестьяне всерьез перепугались, что он умрет. Только теперь до них дошло, сколь многим они обязаны этому человеку. Именно он спас их от зимней стужи, а сколько он помогал им в нелегком крестьянском труде! Разбойники и иные любители легкой поживы давно обходили деревню стороной, зная, что тут живет Борк. И в сердцах людей проснулась благодарность.

Борка благодарили и раньше, в графском замке, но то были жалкие крохи в сравнении с искренней благодарностью односельчан. Наверное, эти слова и поставили Борка на ноги. А потом у дверей его лачуги стали появляться подарки: то аккуратно ободранный, выпотрошенный кролик, то полдюжины яиц, то теплые шерстяные чулки или нож по руке. Внешне односельчане оставались такими же, какими были: скупыми на слова и необщительными, но их подарки говорили сами за себя.

Весной Борк снова помогал с пахотой и севом и наконец-то чувствовал себя среди людей своим. Он понял, что в замке, среди рыцарей, он навсегда остался бы чужаком, поэтому больше не грустил о бесшабашных рыцарских пирушках. Тяжелый крестьянский труд, где сразу становилось видно, кто чего стоит, объединял людей крепче, чем пир за одним столом. И Борк перестал чувствовать себя одиноким.

Но к концу дня он возвращался в свою лачугу, разводил огонь — и в языках пламени вновь видел драконьи глаза.

Они все настойчивей призывали его, и теперь уже не одиночество толкало Борка в бой. Но что тогда? Гордость? Она была неведома Борку: он смирился с приговором королевской свиты, объявившей его трусом. Быть может, он до сих пор любил Брунгильду и хотел вызволить ее из лап дракона? Но чем больше Борк пытался убедить себя в этом, тем меньше в это верил.

Борк считал, что должен был погибнуть в битве с драконом, дарованная чудовищем жизнь тяготила его. Возможно, односельчане теперь и любили его, но сам Борк ненавидел себя за трусость.

Он уже собрался отправиться на битву с драконом, когда к королевскому замку подошла внушительная армия.

— Сколько их? — спросил Мигуна король.

— Мои лазутчики разошлись в своих оценках, — ответил тот. — Но, думаю, никак не меньше двух тысяч.

— А у нас в замке от силы полторы сотни воинов. Придется звать на подмогу моих графов и герцогов.

— Ваше величество, вы, должно быть, не поняли. Графы и герцоги как раз и стоят под стенами вашего замка. Это — не вражеское вторжение, это бунт.

Король побледнел.

— Да как они посмели?!

— Очень просто. Они заметили, что Борка среди ваших рыцарей больше нет. Пошли слухи, что вы выгнали этого великана, и графы и герцоги навострили уши. Сперва все подумали, что это только слухи. Но когда вести подтвердились, знать решила свергнуть вас и вернуть старого короля.

— Измена! — закричал король. — А где же верность, в которой они мне клялись?

— Я остался вам верен, — заверил Мигун.

Отчасти он говорил правду. Однако Мигун успел связаться и с мятежниками — на тот случай, если им удастся свергнуть короля.

— Неужели ничего нельзя поделать? — в отчаянии спросил король.

— Нужно опровергнуть слухи. В этом — единственная ваша надежда. Противники должны убедиться, что Борк по-прежнему сражается на вашей стороне.

— Но ведь это не так. Я прогнал его два года назад. Даже дракон — и тот не захотел связываться с жалким трусом Борком.

— По-моему, нужно вернуть Борка. Если вы этого не сделаете, мятежники захватят замок. Мои лазутчики донесли, что во вражеском стане уже вовсю обсуждают, на сколько кусков вас разрежут перед смертью.

Король медленно повернулся и в упор посмотрел на Мигуна. В глазах правителя горел гнев, но вскоре угас.

— Думаю, после того, как мы обошлись с Борком, вернуть его будет нелегко, — сказал король, пристально глядя на своего советника.

— Совершенно верно, ваше величество.

— Поэтому этим займешься ты. Не мне же самому с ним объясняться! Именно ты вернешь Борка в армию.

— Я не могу! Борк ненавидит меня, и в этом нет ничего удивительного, ведь я столько раз его предавал.

— Даю тебе полдня, Мигун, чтобы вернуть его в замок, или… или я пошлю твои потроха заговорщикам, с которыми ты снюхался за моей спиной.

Мигун постарался сохранить невозмутимый вид, но слова короля застали его врасплох. Значит, король узнал-таки о его тайных переговорах! Значит, государь не такой уж простак, каким кажется.

— И на всякий случай я отправлю с тобой четырех рыцарей.

— У вас нет оснований мне не доверять, ваше величество, — кое-как взяв себя в руки, сказал Мигун.

— Надеюсь. А теперь иди и докажи свою верность делом. Убеди Борка вернуться, и твоя голова останется цела.

Четверо рыцарей окружили Мигуна и повели к лачуге Борка, однако внутрь вошел он один.

— Здравствуй, дружище, — произнес Мигун, стараясь говорить как можно искренней.

Борк, молча сидевший возле очага, по-прежнему смотрел в огонь.

— Послушай, ты ведь не из тех, кто таит обиды.

Борк плюнул в очаг.

— Тебе не на что обижаться, — продолжал Мигун. — Наверно, ты считаешь нас неблагодарными? И скажешь, что мы жестоко с тобой обошлись? Кое в чем ты прав. А кое в чем сам же и виноват. Это не наша вина, что в битве с драконом ты струсил. Верно?

— Верно, Мигун. Но армия пришла сюда не по моей вине. Просто я проиграл свою битву, а ты — свою.

— Борк, мы с тобой дружим с трех лет…

Борк вдруг вскинул голову. Лицо великана, ярко освещенное пламенем очага, было таким суровым, что Мигун не осмелился продолжать.

— Два года назад я заглянул в глаза дракону и узнал, каков ты на самом деле, — сказал Борк.

Мигун не знал, правда это или нет, но ему стало не по себе. И все же королевский советник тоже обладал мужеством, только иного рода. Когда Мигун мог извлечь из своей смелости прибыль, он становился храбрым. A сейчас на кону стояла его жизнь.

— И каков же я на самом деле? Тебе только показалось, что ты узнал обо мне все. А еще подумай, Борк, когда это случилось? Два года назад? Человек меняется ежедневно, и сейчас я уже не тот, каким был раньше. И ты сейчас уже не тот, и ты нужен королю.

— Да какой он король? Мелкий граф, заполучивший трон благодаря мне. Мне на него плевать.

— Но ты нужен и твоим бывшим соратникам. Неужели тебе и на них тоже плевать?

— Хватит им прятаться за моей спиной. Пусть в кои-то веки повоюют сами.

Мигун застыл в растерянности. За два года Борк и в самом деле сильно изменился, прежние уловки с ним больше не годились.

Пока Мигун уговаривал великана, рыцари схватили деревенского мальчишку, шатавшегося возле жилища Борка: им показалось, что парень появился здесь неспроста.

Рыцари грубо втолкнули мальчугана в лачугу, и один из них сказал Мигуну:

— Должно быть, это вражеский лазутчик!

Тут Борк впервые засмеялся.

— Лазутчик? Ладно, рыцари его не знают, но ты-то, Мигун, вырос в этой деревне. Иди сюда, Лэгги.

Мальчишка торопливо подошел к Борку — рядом с ним он чувствовал себя увереннее.

— Лэгги — мой друг и, наверное, пришел ко мне по делу. Верно?

Мальчишка молча вытащил из-за пазухи рыбу. Она была не ахти какой большой, и, судя по мокрой чешуе, Лэгги поймал ее недавно.

— Ты сам ее поймал? — спросил Борк.

Парень кивнул.

— А сколько всего рыб ты наловил сегодня?

Лэгги показал на ту, которую он принес.

— Всего одну? Тогда я ее не возьму. Отнеси домой, вам она пригодится.

Борк попытался вернуть подарок, но Лэгги попятился, не желая брать.

— Это тебе, — наконец выговорил мальчишка и выскочил вон.

Теперь Мигун знал, как вернуть Борка в армию.

— Твои односельчане, — пробормотал он. Борк недоуменно посмотрел на него.

Мигун чуть было не выпалил: «Если ты не вернешься, мы сожжем деревню дотла, убьем всех детей, а взрослых продадим в рабство!» — но что-то удержало его от этих слов. Может, память о деревенском детстве? Нет. Мигун никогда не обманывал себя и знал, что его удержало совсем другое. Он представил, как сэр Борк идет в бой не во главе королевской армии, а во главе армии мятежников, как он проламывает ворота, как потом раздвигает прутья решетки… Сейчас не время угрожать великану!

Мигун решил испытать другой способ.

— Борк, если ты не вернешься в армию, мятежники обязательно победят. И неужели ты думаешь, что, захватив замок, они на том успокоятся? Думаешь, они пощадят твою деревню? Зря надеешься. Они будут вести себя так, как всегда ведут себя завоеватели: жечь дома, насиловать женщин, убивать детей и стариков, угонять мужчин в рабство. Они ненавидят нас всех, не только короля и рыцарей. Королевские крестьяне тоже им ненавистны, и если ты откажешься помочь, твои односельчане погибнут. И кто будет в этом виноват?

— Я сумею их защитить, — угрюмо произнес Борк.

— Нет, мой друг. Если ты не станешь сражаться как один из рыцарей короля, мятежники не отнесутся к тебе по-рыцарски. Они утыкают тебя стрелами, даже близко не подпустив.

Мигун понял, что добился своего. Борк еще обдумывал его слова, но королевский советник мог больше не волноваться за свою шкуру. Он исполнил повеление короля.

Наконец Борк молча встал и пошел в замок. Там он облачился в свои старые доспехи, взял боевой топор и щит и прицепил к поясу меч. В полном облачении Борк вышел во внутренний двор замка. Рыцари при виде его разразились приветственными криками, как будто увидев лучшего друга. Но их радость была фальшивой, и они сами это знали. Борк даже не повернул в их сторону головы, и рыцари быстро смолкли.

И вот ворота замка открылись, выпустив Борка, а за ним последовала армия короля.

В стане мятежников поднялся переполох. Слухи оказались ложными: великан Борк по-прежнему сражался за короля. Мятежники поняли, что обречены, и большинство из них бежали в лес. Но некоторые все же остались на поле битвы, как и все зачинщики мятежа, понимая, что король не помилует их, даже если они сдадутся. Выстоять против Борка они не надеялись, и все же решили доблестно погибнуть, а не умереть смертью трусов. Поэтому когда Борк приблизился к их позициям, его встретила армия, хоть и малочисленная.

Мятежники выходили навстречу Борку по одному, как рыцари, отправлявшиеся сражаться с драконом, но не успевали взмахнуть мечом, как их поражал топор Борка, и головы летели с плеч, падали окровавленные разрубленные тела. Руки великана покраснели от крови: Борк умертвил не меньше дюжины врагов, а сам не получил ни царапины.

Мятежники, как отчаявшиеся звери, стали бросаться на противника по трое, по четверо, но все равно находили свою смерть. А когда они устремились на Борка всем скопом, толчея и неразбериха только помогли ему расправиться с врагами еще быстрее.

Положение мятежников становилось все отчаяннее. Доблестное сражение, на которое они рассчитывали, обернулось скотобойней. Когда число убитых достигло полусотни, мятежники сложили оружие и сдались на милость короля.

Теперь для короля наступило время выехать на поле битвы и не спеша, как и подобает победителю, проехаться перед пленными.

— Все вы будете казнены, и немедленно, — провозгласил король.

И вдруг понял, что его стаскивают с лошади, и увидел громадные ручищи Борка, сплошь измазанные кровью.

Борк вытер окровавленные руки о королевскую мантию, но его ладони остались липкими. И этими ладонями Борк обхватил королевское лицо.

— Никто из пленных не умрет ни сегодня, ни завтра. Вы сохраните им жизнь. Вы позволите им вернуться домой и уменьшите дань. Пусть живут в мире.

Король ясно представил, как его кровь смешается с кровью убитых Борком мятежников, и торопливо кивнул. Борк разжал ладони.

Король снова уселся на лошадь и громогласно произнес:

— Я передумал. Я всех прощаю и дарую всем свое королевское помилование. Можете возвращаться домой. Я не буду отбирать ваши земли, больше того, с этого дня ваши подати уменьшатся вдвое. Ступайте с миром, и если кто-нибудь осмелится причинить вам зло, он поплатится жизнью.

Мятежники стояли, не шелохнувшись. Тогда Борк закричал:

— Что стоите? Король объявил свою волю — вы свободны! Отправляйтесь же по домам!

И тогда мятежники разразились ликующими криками. Не умолкая, они кричали здравицы в честь короля и прославляли Борка.

Но Борк ничего им не ответил. Он просто снял доспехи, бросил на землю, вымыл топор в ближайшем ручье, после чего тщательно вымылся сам.

Обсохнув на ветру, Борк зашагал на север, хотя король и рыцари что-то кричали ему вслед. Великан больше не думал ни о короле, ни о рыцарях — он думал только о драконе, который поджидал его на вершине каменистого холма. Былое поражение не давало Борку покоя, и он решил смыть, наконец, с себя этот позор. Больше он никогда никого не убьет — он храбро закончит жизнь, растерзанный когтями и зубами дракона.

На обочине Борк вновь увидел ту же старуху.

— Что, хочешь убить дракона? — спросила она.

Ее голос стал еще более скрипучим.

— Мало тебе было первого урока?

Она ехидно засмеялась, глядя на Борка из-под руки.

— Нет, старуха, тогда я все понял. А теперь я собираюсь просто умереть.

— Зачем? Чтобы эти дурни в замке назвали тебя храбрецом?

Борк молча покачал головой.

— Односельчане и без того тебя любят, — продолжала старуха. — А о том, что ты совершил сегодня, будут сочинять баллады. Раз ты не ищешь ни любви, ни славы, зачем ты идешь в бой?

Борк пожал плечами.

— Не знаю. Похоже, дракон меня зовет. Я достаточно пожил и устал видеть в огне очага его глаза.

— Ну что ж, — кивнула старуха. — Думаю, ты будешь первым рыцарем, чье появление не доставит дракону радости. Можешь поверить, ведь я кое-что смыслю в драконах. Но ты, Борк, должен сказать ему правду.

— Я еще ни разу не видел, чтобы правда остановила меч, — возразил Борк.

— У дракона нет меча.

— Тогда не было, а теперь, может, есть.

— Нет, Борк, — прокудахтала в ответ старуха. — Ты сам знаешь, что нет. Вспомни-ка, чем больнее всего тебя ранил дракон?

Борк попытался вспомнить… Но ведь дракон не нанес ему ни одной раны, ни зубами, ни когтями. Только смял его доспехи, но сам Борк остался цел и невредим. И все же дракон нанес ему глубокую, незаживающую рану — он ранил Борка ярким пламенем своих глаз.

— Ему нужна правда, — продолжала старуха. — Скажи дракону правду, и ты останешься в живых!

Борк покачал головой.

— Я иду не за тем, чтобы остаться в живых.

Оттолкнув старуху, он пошел дальше.

Но ее слова еще долго звучали в ушах великана. Значит, он должен сказать дракону правду? А почему бы и нет? Если дракон узнает правду, может, она ему пригодится. На этот раз Борк не спешил — не забывал хорошенько выспаться, а поскольку не взял в дорогу еды, иногда сворачивал в лес, чтобы собрать ягод и диких плодов.

Через четыре дня он добрался до мест, где жил дракон. Ночью Борк хорошо выспался, а ранним утром подошел к знакомому холму. Борку было страшно, как и в прошлый раз, однако теперь предстоящая встреча с драконом не только пугала, но и будоражила его. Борк чувствовал, что конец его близок, и радовался этому.

Здесь все осталось по-прежнему: дракон ревел и рычал, Брунгильда душераздирающе вопила. Поднявшись на вершину холма, Борк увидел, что дракон щекочет Брунгильду крылом. Великана почти не удивило, что за минувшие два года Брунгильда ничуть не изменилась: ее платье было все так же расстегнуто, обнаженную грудь по-прежнему опаляло солнце и обдувал ветер, но ее кожа не обветрилась и не загорела. Борку показалось, что он сражался с драконом лишь вчера, и он с улыбкой вышел на знакомое плоскогорье.

Первой его заметила Брунгильда.

— Помоги мне! Ты будешь четыреста тридцатым рыцарем, решившим меня освободить. Это воистину счастливое число.

И тут она узнала Борка.

— А, это опять ты. Ну что ж, пока дракон сражается с тобой, я хоть отдохну от щекотки.

Борк ничего не ответил — он пришел сюда для того, чтобы сразиться с драконом, а не для того, чтобы освободить Брунгильду.

Дракон равнодушно взглянул на Борка.

— Мне пора спать, а ты мне мешаешь.

— Рад слышать, — ответил Борк. — Ведь ты уже два года мешаешь мне и спать, и бодрствовать. Помнишь меня?

— Конечно, помню. Ты — единственный рыцарь, который меня испугался.

— Ты и в самом деле в это веришь?

— Не важно, верю я или нет. Хочешь убить меня?

— Едва ли я смогу это сделать, — ответил Борк. — Ты куда сильнее, а я не знаю даже, как сражаться с равным по силе. Самые сильные из моих противников были вдвое слабее меня.

Огоньки в драконьих глазах вспыхнули ярче. Дракон, сощурившись, внимательно посмотрел на Борка.

— Неужели? — спросил он.

— Да. И особым умом я не отличаюсь. Не успею я что-нибудь придумать, как ты уже угадаешь мои мысли.

Дракон сощурился сильнее, глаза его вспыхнули еще ярче.

— И ты не хочешь вызволить эту красавицу? — спросил он.

— Мне она больше не нужна, — ответил Борк. — Когда-то я любил ее, но то было давно. А сейчас я пришел, чтобы сразиться с тобой.

— Так ты ее больше не любишь? — спросил дракон. Борк чуть было не ответил: «Нисколько», но вовремя прикусил язык. Он вспомнил слова старухи: дракону нужно говорить правду.

Борк постарался заглянуть в свою душу и понял: хотя дракон когда-то показал ему истинную сущность Брунгильды, прежние чувства не желали легко умирать.

— Я люблю ее, дракон. Но из этого ничего не выйдет, потому что она не любит меня. Страсть к ней еще живет в моем сердце, но я не стану домогаться ее.

Брунгильда слегка обиделась.

— Впервые в жизни слышу такую чушь, — капризно сказала она.

Но Борк не обратил на нее внимания: он не сводил взгляда с дракона, глаза которого теперь пылали ослепительным светом. Дракон так сильно сощурился, что Борк подумал — а видит ли он что-нибудь сквозь эти щелочки?

— Что, глаза болят? — спросил Борк.

— Думаешь, ты вправе меня расспрашивать? Вопросы здесь задаю я.

— Тогда спрашивай.

— Скажи, о чем я больше всего хочу у тебя узнать?

— Трудный вопрос, — ответил Борк. — Я ведь мало в чем смыслю, а тому немногому, что сумел узнать, научился у тебя.

— У меня? И чему же ты научился?

— Я узнал, что меня никто не любит. Те, в чьей любви я не сомневался, на самом деле лгали. Еще я узнал, что, хотя я большой и сильный, у меня мелкая душа.

Дракон мигнул, огонь в его глазах слегка потускнел.

— Ах, — вздохнуло чудовище.

— Почему ты вздыхаешь? — удивился Борк.

— Просто так. Неужели каждый вздох должен что-нибудь значить?

Брунгильда вся истомилась в ожидании битвы.

— Долго вы еще будете вести пустые разговоры? Рыцари, которые раньше сюда приходили, бились достойно, сколько в них было мужества и отваги! А ты, Борк, просто стоишь перед драконом и болтаешь о том, какой ты несчастный. Почему ты не начинаешь сражение?

— Ты хочешь, чтобы я поступил как другие рыцари? — спросил Борк.

— Да. Вот это настоящие храбрецы! — воскликнула Брунгильда.

— Они были храбрецами, а стали мертвецами.

— Только трус может так говорить, — сердито бросила она.

— Я и есть трус, — ответил Борк. — Все это знают. Как ты думаешь, почему я сюда пришел? Потому что от меня никакого проку. Кто я такой? Да просто безмозглый чурбан, способный лишь убивать людей по приказу короля, которого терпеть не могу.

— Не забывай, ты говоришь о моем отце! — возмутилась Брунгильда.

— От меня никакого проку. Если я погибну, всем будет только лучше.

— Тут я с тобой согласна.

Но Борк не слушал Брунгильду — кончик хвоста дракона вдруг прикоснулся к его плечу. Глаза дракона больше не пылали ослепительным светом, они почти погасли, но когтистая лапа потянулась к Борку.

Борк взмахнул топором, дракон увернулся — и сражение началось.

Как и в прошлый раз.

И так же, как в прошлый раз, под вечер дракон схватил Борка.

— Ты боишься смерти? — спросил дракон.

Этот вопрос он уже задал Борку два года назад.

Борк чуть было не ответил: «Боюсь», как и в прошлый раз, ведь этот ответ тогда спас ему жизнь. Но потом он вспомнил, зачем сюда пришел. Он заглянул в свое сердце и увидел: хоть его и страшит смерть, жизнь страшит его куда больше.

— Я пришел сюда, чтобы умереть, — сказал Борк. — Я по-прежнему этого хочу.

Глаза дракона загорелись, и Борк почувствовал, что когти, которые его держали, слегка ослабили хватку.

— Что ж, сэр Борк, я не могу оказать тебе эту услугу. Я не могу тебя убить.

И дракон отпустил его.

Борк не на шутку рассердился.

— Ты обязан меня убить! — закричал он.

— Это еще почему? — спросил дракон.

Словно забыв о Борке, он крошил лапами камни.

— Я хочу умереть от твоих когтей!

— У тебя нет на это права. Умереть таким образом — особая честь, — возразил дракон.

— Если ты меня не убьешь, я убью тебя!

Дракон зевнул со скучающим видом, но Борк не собирался отступать. Его топор вновь засвистел в воздухе, и дракону пришлось уворачиваться.

Сражение продолжалось в малиново-красных лучах предзакатного солнца. Но теперь дракон даже не пытался убить Борка, а лишь не подпускал его близко. Наконец великан выбился из сил; на душе его было скверно.

— Почему ты не сражаешься? — хрипло дыша, крикнул он дракону.

Дракон тоже порядком устал.

— Послушай, человечек, почему бы тебе не оставить эту затею и не вернуться домой? Я выдам тебе грамоту, в которой удостоверю, что сам попросил тебя уйти. Тогда уже никто не назовет тебя трусом. Уходи, оставь меня в покое.

Дракон раздробил несколько камней, лег и стал зарываться в крупный песок.

— Эй, дракон, — не уступал Борк. — Совсем недавно я был у тебя в зубах и ты хотел меня убить. Старуха говорила, что моя единственная защита — правда. Должно быть, я тебе соврал. Но когда и в чем? Объясни!

Дракон сердито поглядел на Борка.

— Она не имела права рассказывать тебе эти секреты. Они — для избранных.

— И в прошлый раз, и сегодня я говорил тебе только правду.

— Ты уверен?

— Значит, я в чем-то солгал? Да или нет? Отвечай!

Дракон отвел глаза. Огонь в них снова горел. Дракон поудобнее улегся на спину и стал сыпать себе на брюхо песок.

— Значит, солгал. Ну что я за дурень? Собираюсь говорить только правду, а вместо этого лгу!

Неужели глаза дракона опять померкли? Неужели и в последних словах Борка таилась ложь?

— Слушай, дракон, — не унимался великан, — если ты меня не убьешь или я не убью тебя, я брошусь со скалы. Какой смысл жить, если я даже недостоин умереть от твоих когтей?

Глаза дракона и в самом деле тускнели; чудовище перевернулось на живот и задумчиво уставилось на Борка.

— Когда именно я сказал ложь? — настаивал тот.

— Ложь? Разве я упрекнул тебя во лжи? — удивился дракон, но хвост его стал подбираться к Борку.

И вдруг Борку пришла в голову странная мысль. Похоже, дракон, как и Борк, — узник правды и своего внутреннего огня. Значит, чудовище не дразнит человека и не забавляется с ним. Но теперь Борку было уже все равно.

— Знаешь, мне больше не хочется доискиваться, где правда и где ложь. Убей меня, и всем станет легче дышать.

Глаза дракона погасли, когтистая лапа взметнулась в воздух и замерла возле лица Борка.

«С ума сойти! Понимать, что в твоих словах прячется ложь, но не знать, где именно ты солгал», — подумал Борк.

Хорошо, что он решил больше не допытываться.

— Убей меня, дракон. Лучше закончить столь никчемную жизнь, — сказал он. — Я так глуп, что даже умереть достойно не могу.

Драконьи когти слегка царапнули Борка.

— Скажи, человечек, ты боишься смерти? — в третий раз спросил дракон.

Борк понял, что сейчас все зависит от его ответа. Чтобы умереть, он должен солгать дракону, потому что если он скажет правду, дракон снова его отпустит. Но чтобы солгать, надо точно знать, что считать правдой, а тут Борк совсем запутался. Он попытался вспомнить, где именно мог солгать, но так и не вспомнил.

Снова и снова он перебирал в памяти свои слова. Назвав себя недотепой, он сказал правду, ведь он и впрямь недотепа. И то, что он не может умереть достойно, тоже правда. Тогда в чем же он солгал?

Что он еще сказал? Что его жизнь не имеет смысла. Но разве это ложь? Он сказал, что после его смерти всем станет легче дышать. Неужели это — ложь?

Борк задумался: а что случится после его смерти? Разве миру станет от этого хуже? Если кого и огорчит его смерть — только его односельчан. Значит, помогать односельчанам и было смыслом его жизни?

Теперь Борк знал, как солгать.

— Если я умру, даже мои односельчане не будут горевать. Они прекрасно справятся и без меня.

Но драконьи глаза вспыхнули, и чудище отодвинулось.

Борк тяжело вздохнул. Значит, он сказал правду: если он умрет, односельчане горевать не будут. Эта мысль заставила его сердце больно сжаться. Еще одно, последнее предательство в длинной цепи предательств.

— Дракон, я не могу тебя перехитрить. Я совсем запутался и уже не знаю, где правда, а где ложь! Значит, меня никто не любит, и я ошибался, думая, что хотя бы моим односельчанам будет небезразлична моя смерть. Не задавай мне больше вопросов! Просто убей — и дело с концом. Когда ты заставляешь меня видеть правду, все мои радости оборачиваются страданиями.

Борк думал, что теперь говорит сущую правду, но страшные когти вонзились в его тело, а длинные зубы приготовились разорвать ему горло.

— Дракон! — закричал Борк. — Я не хочу умирать вот так! Осталось ли хоть что-то светлое в моей жизни, есть ли хоть что-то, что твоя безжалостная правда не превратила в страдание? Что ты мне оставил?

Дракон пристально посмотрел на Борка.

— Человечек, я ведь уже сказал: я не отвечаю на вопросы, а только их задаю.

— Но я все равно спрошу. Скажи, зачем ты здесь? Все плоскогорье усеяно костями тех, кто не выдержал твоих испытаний. Но почему там нет моих костей? Почему? Почему я не могу умереть? Почему ты все время меня щадишь? Я — обычный смертный. Я изо всех сил старался совершить что-то достойное, но меня уже мутит от тщетных попыток распознать, где правда, а где ложь. Кончай эту игру, дракон. Я никогда не был счастлив и теперь хочу умереть.

Глаза дракона потемнели, он разинул пасть с длинными зубами. Борк понял, что снова солгал. С него довольно!

Но драконьи зубы были так близко, что Борк начал думать быстрее, чем обычно, и наконец-то понял, что такое ложь. Открытие было столь поразительным, что великан раздумал умирать.

— Нет! — крикнул он, схватившись за драконьи зубы, хотя они резали его пальцы. — Нет, — повторил Борк, слезы хлынули из его глаз. — Я все-таки был счастлив. Был!

Борк не замечал, что по его рукам течет кровь, — на него нахлынули воспоминания. Он вспомнил, как радовался, пируя по вечерам с королевскими рыцарями. Как приятно было ощущать усталость после работы в поле или в лесу. А разве можно забыть, как счастлив он был, победив в одиночку армию герцога? У Борка потеплело на душе, когда он вспомнил, как Лэгги принес ему рыбу. Он лгал дракону — каждый его день был полон маленьких радостей. Борк понял, как ему было радостно ложиться спать и вставать, ходить и бегать. Жарким летним днем он радовался прохладному ветерку, холодной зимой — теплу очага. То были настоящие радости. И дружба с рыцарями тоже была настоящей, хотя потом они и предали его. И любовь односельчан была настоящей. Неужели для него так важно, чтобы его помнили после смерти?

Борк понял, что пережитые боль и горечь не могут уничтожить радость. В его жизни было и то и другое; да, темных полос хватало, но случались и светлые. И, возможно, светлых было даже больше.

— Я знаю, что это такое — быть счастливым, — сказал Борк. — Если ты оставишь мне жизнь, я снова буду счастлив. Я нашел смысл жизни, теперь я говорю правду. Слышишь, дракон? Я живу, в этом и есть смысл. Не так уж важно, радуюсь я или горюю, главное — я живу. Это правда! Я пришел сюда не для того, чтобы сражаться с тобой и погибнуть от твоих зубов. Я пришел, чтобы постичь смысл жизни и продолжать жить!

Дракон молча опустил Борка на землю, отодвинулся и свернулся клубком, прикрыв лапами глаза.

— Дракон, ты слышишь?

Дракон не ответил.

— Эй, посмотри на меня!

— Человек, я не могу на тебя посмотреть, — вздохнул дракон.

— Почему?

— Ты ослепляешь меня, — ответило чудовище.

Он опустил лапы, и теперь Борку пришлось закрыть глаза руками, ибо драконьи глаза сверкали ярче солнца.

— Я боялся тебя, Борк, — прошептал дракон. — В тот день, когда ты признался, что боишься меня, я сам испугался. Я знал, что ты вернешься и этот миг наступит.

— Какой миг?

— Миг, когда я умру.

— Ты умираешь?

— Еще нет, — ответил дракон. — Но ты должен меня убить.

Борк оглядел распростертого на камнях дракона. Ему больше не хотелось проливать ничью кровь.

— Я не хочу тебя убивать.

— Разве ты не знаешь, что ни один дракон не может жить после того, как встретит по-настоящему честного человека? Быть честным — единственный способ убить дракона. Но честные люди встречаются крайне редко, поэтому большинство драконов живут вечно.

Борк вовсе не хотел убивать дракона, но чудовище вдруг вскрикнуло, словно от невыносимой боли:

— Как ты не понимаешь? Во мне горит правда, которую отвергли рыцари. Приходя сюда, они цеплялись за свою ложь и ради нее умирали. Я все время страдаю от боли, которую причиняет мне правда. И вот, наконец, я встретил человека, сумевшего распознать собственную ложь. И что же? Ты обращаешься со мной еще более жестоко, чем те рыцари!

Дракон заплакал, из его пылающих глаз покатились горючие слезы.

Не в силах смотреть на страдания дракона, Борк схватил топор и отрубил ему голову. Огонь в глазах дракона сразу погас, а сами глаза становились все меньше, пока не превратились в два сверкающих бриллианта, в каждом из которых было по тысяче граней. Борк поднял драгоценные камни и спрятал в карман.

— Ты все-таки его убил, — сказала восхищенная Брунгильда.

Борк не ответил.

Он молча отвязал красавицу и отвернулся, чтобы та могла застегнуть платье. Потом взвалил драконью голову на плечо и зашагал домой. Чтобы не отстать от Борка, Брунгильде приходилось бежать. Так они шли целый день, и только поздно вечером, уступив мольбам Брунгильды, Борк сделал привал. Принцесса попыталась поблагодарить его за вызволение из плена, но Борк отвернулся, не желая слушать. Он убил дракона лишь потому, что тот хотел умереть. Только поэтому, а не из-за Брунгильды. Ради принцессы Борк ни за что не стал бы проливать чужую кровь.

Через несколько дней они добрались до владений короля. Их встретили радостными криками, но Борк не вошел в замок. Он положил возле рва отрубленную голову дракона и, перебирая бриллианты в кармане, зашагал в свою лачугу.

На дворе уже стояла ночь, и в его жилище было темно, но Борк вынул бриллианты, и они засветились ярким внутренним светом.

Не успел Борк как следует насладиться этим зрелищем, как в его лачугу явились король, Мигун, Брунгильда и с десяток рыцарей.

— Я пришел тебя поблагодарить, — сказал король, по щекам которого текли слезы радости.

— Не за что, ваше величество, — ответил Борк, надеясь, что непрошеные гости уйдут.

— Борк, — продолжал растроганный король. — Убийство дракона — подвиг, который по храбрости десятикратно превзошел все твои былые деяния. Теперь ты вправе просить руки моей дочери.

Борк удивленно посмотрел на короля,

— А я-то думал, ваше величество, что вы и не собирались выполнять свое обещание.

Король на миг отвел глаза, потом посмотрел на Мигуна и снова перевел взгляд на Борка.

— Как видишь, ты ошибся. Я верен своему слову. Брунгильда здесь, поэтому мы можем решить все без лишних проволочек.

Борк только улыбнулся, лаская лежащие в кармане бриллианты.

— С меня довольно того, что вы сдержали слово, ваше величество. Но я не стану просить руки Брунгильды. Пусть выходит замуж за того, кого любит.

Король был ошеломлен. За годы плена красота Брунгильды ничуть не увяла, из-за таких красавиц нередко вспыхивали целые войны!

— Неужели ты не хочешь награды за свой подвиг? — спросил король.

Борк долго думал и наконец сказал:

— Хочу. Подарите мне надел земли подальше отсюда. И пусть надо мной никто не будет властен: ни граф, ни герцог, ни король. И кто бы ко мне ни пришел: мужчина, женщина или ребенок — пусть на моей земле они будут избавлены от любых преследований. А еще я хочу, ваше величество, никогда больше с вами не встречаться.

— И это все, о чем ты просишь?

— Все.

— Что ж, будь по-твоему, — сказал король.

Остаток жизни Борк провел на той земле, что даровал ему король. Надел был не ахти какой большой, но Борку его вполне хватало. К нему стали приходить люди, чтобы поселиться рядом; не очень много — по пять-десять человек в год. Так появилась целая деревня, с которой не взимали ни королевскую десятину, ни герцогскую пятую часть, ни графскую четверть.

Рождались и росли дети, не видевшие ни сражений, ни рыцарей, вообще не знавшие, что такое война. А поскольку они не знали войны, они не знали и ужаса на лицах воинов, которых мучили не столько телесные, сколько душевные раны. Борк едва ли мог желать большего, поэтому был счастлив.

Мигун тоже достиг всего, о чем мечтал. Он женился на Брунгильде, и скоро оба королевских сына погибли от глупого несчастного случая. Прошло еще немного времени, и умер старый король, отравившись за обедом. Новым королем стал Мигун. Всю жизнь он воевал и всю жизнь плохо спал ночами, боясь, что к нему подошлют убийц. Он правил жестоко и беспощадно, и многие ненавидели его. Но новым поколениям, не видевшим и не знавшим его, он казался великим королем.

О Борке новые поколения вообще ничего не знали.

А Борк не успел прожить и нескольких месяцев, наслаждаясь свободой, как к нему в хижину явилась немолодая сварливая женщина.

— И зачем тебе одному такой большой дом? — спросила она. — Ну-ка, потеснись.

Борк потеснился, и женщина поселилась в его хижине.

Чуда не случилось, сварливая женщина не превратилась в прекрасную принцессу. Она все время ворчала, бранилась и нещадно изводила Борка. Великан мог бы ее прогнать, но терпеливо сносил ее выходки, а когда спустя несколько лет ворчунья умерла, Борк понял, что она доставила ему больше радости, чем горя, и искренне оплакивал ее смерть. Но горе не заслонило теплых и светлых воспоминаний. Он перебирал свои бриллианты и вспоминал мудрую поговорку: «Горе и радость не взвешивают на одних весах».

Прошли годы, и Борк почувствовал приближение смерти. Смерть пожинала его, точно пшеничные колосья; поедала, как ломоть хлеба. Смерть представлялась Борку драконом, проглатывающим его по кускам, и однажды во сне он спросил у смерти:

— И каков я на вкус? Сладок?

Смерть — этот старый дракон — взглянула на Борка ясными понимающими глазами.

— Ты и соленый, и кислый, и горький, и сладкий. Ты обжигаешь, словно перец, и успокаиваешь, как целительный напиток.

— А! — сказал довольный Борк.

Смерть потянулась к нему, чтобы проглотить последний кусочек.

— Благодарю тебя, — сказала смерть.

— Приятного аппетита, — ответил Борк, не солгав и на этот раз.

Принцесса и Медведь

Думаю, вы знаете, что в королевском дворце полным-полно львов. Мало того что они разлеглись по обе стороны трона, — львы встречают вас у ворот и беззвучно рычат с тарелок королевских сервизов. Даже концы водосточных труб выполнены в виде львиных голов, и во время дождя их разинутые пасти извергают потоки воды.

Львов полным-полно и в городе. А задумывались ли вы, почему над городскими воротами водружен медведь? С этим медведем связана одна история.

Слушайте…

Много-много лет назад в этом городе, во дворце, чьи серые гранитные стены вздымаются за обветшавшей оградой королевского сада, жила принцесса. Ее имя до нас не дошло: принцесса — и всё. Теперь принцессам не обязательно быть красавицами, поэтому среди них нередко попадаются долговязые, с лицами, похожими на лошадиные морды. Но в старину никому даже в голову не приходило, что принцесса может быть некрасивой, особенно если оденет свои лучшие наряды.

Однако принцесса, о которой я хочу рассказать, осталась бы красавицей даже в лохмотьях или самой простой одежде. Она родилась красивой и с каждым годом становилась все краше.

В том же самом дворце жил принц, но он не был братом принцессы. Он был сыном короля далекой-предалекой страны, и отец его приходился таким же дальним-предальним родственником здешнему королю. Мальчика прислали сюда учиться, ибо король Этельред — отец принцессы — считался самым мудрым и справедливым королем в мире.

Принц был так же красив, как и принцесса, и каждой женщине хотелось обнять этого милого мальчика, а каждому мужчине хотелось взъерошить ему волосы.

Принц и принцесса росли вместе, вместе учились у придворных учителей. Они не соперничали в учебе, помогали друг другу отвечать и делать домашние задания. И у них не было друг от друга секретов, зато было множество общих тайн, которые они хранили от остального мира. Они знали, где в этом году устроила гнездо птичка синешейка. Они знали, какого цвета нижняя юбка у поварихи. А еще они знали, что под лестницей, ведущей в арсенал, есть небольшой подземный ход, и по нему можно попасть в винный погреб. Дети без конца гадали, кто из предков принцессы был любителем тайных возлияний.

Прошло не так уж много лет, и принцесса превратилась в прекрасную девушку, а принц стал прекрасным юношей. И тогда вместо множества детских секретов у них появился один, и они выдавали его всякий раз, когда глядели друг на друга. Старшие, особенно пожилые люди, при виде них говорили: «Ах, вот бы нам снова стать молодыми!» Почему-то многие убеждены, что любовь — привилегия молодости; когда такие люди перестают любить, они объясняют это тем, что стареют.

В один прекрасный день принц и принцесса решили пожениться.

Но на следующее утро принц получил письмо с родины, и там были печальные вести: умер его отец. Беззаботная юность кончилась, принцу нужно было думать не о женитьбе, а о возвращении домой. Его ждала корона.

А еще через день слуги собрали любимые книги принца, его любимые наряды и сложили все это в карету с ярко-красными колесами и золотыми кистями по углам. Потом принц сел в карету и уехал навстречу новой, взрослой жизни.

Пока карета не скрылась из виду, принцесса старалась не плакать. Потом ушла к себе, заперлась и долго-долго рыдала. Принцесса никого не хотела видеть, кроме старой няньки, которая приносила ей еду, утешала, как могла, и развлекала своей болтовней. Наконец принцесса вновь начала улыбаться, а в один из вечеров пошла в отцовские покои, села у камина и сказала:

— Принц обещал писать каждый день. Значит, я тоже должна каждый день ему писать.

Итак, они с принцем ежедневно писали друг другу длинные письма, и раз в месяц королевский курьер привозил увесистый пакет с тридцатью письмами и увозил такой же увесистый пакет писем, источавших аромат любимых духов принцессы.

Через несколько месяцев после отъезда принца во дворце появился Медведь. Его имя не зря написано с большой буквы, ибо этот человек и впрямь походил на медведя. Ему было лет тридцать пять, в его темных волосах с золотистым отливом не было седины, но в уголках глаз виднелись маленькие морщинки; судя по огромным рукам и ногам, ему ничего не стоило взвалить на плечи лошадь и пройти с нею сотню миль. Из-под кустистых бровей сверкали глубоко посаженные глаза. Когда нянька принцессы впервые его увидела, она вскрикнула:

— Ну медведь медведем!

Впрочем, нянька увидела его не сразу — поначалу Медведя не хотели пускать во дворец, поскольку он не значился в списке приглашенных, да и вид у него был подозрительный. Медведь не смутился, он достал из кармана клочок бумаги, смахнул с него хлебные крошки (жирные пятна смахнуть не удалось) и свинцовым карандашом написал несколько слов, после чего весьма учтиво попросил передать записку королю. Королевский привратник брезгливо поморщился и нехотя крикнул пажу, чтобы тот отнес «это безобразие» его величеству.

Записка гласила: «Не желаете ли узнать, по какой дороге движется король Бэррис из Римперделла со своей пятитысячной армией?»

Король Этельред очень даже желал об этом узнать и распорядился, чтобы незнакомца провели к нему. Запершись с Медведем в своих покоях, король говорил с чужаком несколько часов подряд.

В ту ночь Этельред не сомкнул глаз, а едва начало светать, послал за командирами кавалерии, пехоты и королевской гвардии. Ранним утром, после трехчасового марша, немногочисленная армия Этельреда подошла к дороге на Римперделл. Огромный незнакомец что-то сказал королю, и король велел армии остановиться. Пехотинцам он приказал спрятаться в лесу, который тянулся вдоль дороги, а кавалеристам повелел спешиться и нырнуть в поле спелой пшеницы, что стояла по другую сторону дороги. Сам Этельред, незнакомец и королевские гвардейцы остались ждать врага.

Вскоре вдалеке показалось облако пыли и стало медленно приближаться — со стороны Римперделла двигалась армия в пять тысяч человек, и вел ее король Бэррис.

— Доброе утро, — сказал король Этельред, рассерженный тем, что чужая армия вторглась в пределы его королевства.

— Доброе утро, — ответил не менее рассерженный король Бэррис, который был уверен, что ни одна живая душа не знает о его маневре.

— Интересно знать, зачем вы здесь очутились, — проговорил король Этельред.

— Не загораживайте дорогу, — не ответив на этот вопрос, сказал король Бэррис.

— Но это моя дорога, — возразил король Этельред.

— Уже не ваша, — отпарировал король Бэррис.

— А я и мои гвардейцы утверждаем, что дорога все-таки моя, — сказал король Этельред.

Король Бэррис посмотрел на пятьдесят гвардейцев Этельреда, затем оглянулся на свою внушительную армию.

— Если вы не уберетесь с дороги, пощады не ждите.

— Должен ли я понимать эти слова как объявление войны? — спросил король Этельред.

— Войны? — усмехнулся король Бэррис. — Какая там война? Мы повстречали на дороге упрямого таракана. Сейчас раздавим его и пойдем дальше.

— А я и не знал, что в нашем королевстве водятся тараканы, — заметил король Этельред и тут же добавил: — То есть до сей минуты не знал.

Потом король Этельред взмахнул рукой, и из леса во вражеских солдат полетели копья и стрелы. Армия Бэрриса заметно поредела. Оставшимся в живых Бэррис приказал атаковать засевшего в лесу противника, но в это время с тыла ударила конница короля Этельреда. Вскоре остатки армии короля Бэрриса сдались в плен, а сам он, смертельно раненный, упал на обочину дороги.

— Что бы вы сделали со мной, если бы победили? — спросил своего врага король Этельред.

— Обезглавил бы, — тяжело дыша, с трудом ответил Бэррис.

— Тогда мы с вами сильно отличаемся друг от друга, — сказал Этельред. — Потому что я не собираюсь вас убивать.

Но тут к нему подошел высокий незнакомец и проговорил:

— Жизнь Бэрриса не в ваших руках, король Этельред, ибо он все равно умрет от раны. В противном случае я бы сам его убил. Пока на земле живут такие люди, остальным не будет покоя.

Король Бэррис умер. Его похоронили на обочине, оставив могилу безымянной. Солдат Бэрриса полностью разоружили и отправили восвояси.

Весть о победе короля Этельреда быстро достигла столицы, и когда он вернулся в город, на улицах стояли толпы людей, радостно выкрикивая:

— Да здравствует король-победитель Этельред!

Король лишь молча улыбался.

Незнакомца он поселил во дворце и сделал главным королевским советником. Этот человек уже доказал свою мудрость и верность, и Этельред подумал, что новый советник прозорливее его и, должно быть, лучше разбирается в людях.

Никто не знал, как зовут незнакомца. Когда придворные — те, что посмелее, — спрашивали об этом, он лишь морщил лоб и отвечал:

— Мне сгодится любое имя, какое вы подберете.

Придворные перебрали множество имен, но ни одно из них не казалось подходящим. Поэтому долгое время незнакомца называли просто «сэр». Если у человека внушительный вид, если он силен, мудр и нетороплив, его поневоле хочется назвать «сэр». Когда такие люди куда-то приходят, им всегда предлагают лучший стул или лучшее кресло.

Но потом как-то само собой получилось так, что все стали называть этого человека тем именем, которым с ходу окрестила его нянька принцессы. Сперва его звали Медведем только за глаза, но вскоре кто-то из придворных забылся и обратился к нему так за обедом. Королевский советник улыбнулся и ответил, с тех пор все и стали называть его Медведем.

Все, кроме принцессы. Она не называла его никак. Принцесса старалась вообще с ним не говорить, а когда все же приходилось упомянуть советника, называла его Этот Человек.

Принцесса ненавидела Медведя.

Нет, он не сделал ей ничего дурного; принцесса считала, что он вообще едва ее замечает. Она привыкла к вниманию со стороны окружающих: стоило ей войти в комнату или зал, как все сразу поворачивались к ней. Медведь никогда так не поступал, однако причина ненависти принцессы крылась вовсе не в недостатке внимания к ее персоне.

Ей казалось, что отец из-за Медведя становится слабее.

Этельред был великим королем, подданные его любили. С каким гордым видом присутствовал он на парадах и торжествах, как мудро и терпеливо, час за часом, решал государственные дела! Обычно он говорил мягко и негромко, но умел и кричать, если только так можно было заставить людей себя выслушать.

Принцесса считала, что королю полагается быть величественным и неприступным, поэтому ее злило, когда она видела отца рядом с Медведем.

По вечерам, если во дворце не было празднества или официального приема, король Этельред и Медведь отправлялись в королевский кабинет и попивали там эль из больших грубых кружек. Когда кружки пустели, король не звонил в колокольчик, чтобы явился слуга и наполнил их снова. Нет, его величество вставал, брал кувшин и наливал себе и Медведю. Да еще и подносил ему кружку! Уму непостижимо: король брал на себя роль слуги и заботился о простолюдине, который даже не соизволил назвать свое настоящее имя!

Принцесса видела все это собственными глазами, поскольку вечерами часто проводила время в отцовском кабинете, слушая разговоры, но не вступая в них. Иногда она молча расчесывала длинные седые волосы отца, а иногда вязала ему шерстяные чулки на зиму. Порой она сидела с книгой, ведь король считал, что женщины тоже должны быть образованными. Но даже за чтением принцесса прислушивалась к разговорам, злилась и с каждым днем все больше ненавидела Медведя.

Король Этельред и Медведь почти никогда не рассуждали о государственных делах. Они говорили об охоте на диких кроликов, шутили над придворной знатью… Принцесса вовсе не находила эти шутки остроумными и даже морщилась. В один из вечеров отец и Медведь начали обсуждать ковер в зале суда. Оба сошлись на том, что ковер неказистый, и стали спорить, каким должен быть новый. Принцесса задыхалась от гнева: этот простолюдин говорит так, словно понимает толк в дворцовых коврах!

В тех редких случаях, когда Этельред и Медведь заговаривали о государственных делах, принцессе еще меньше нравились их беседы. Медведь обращался с королем как с равным. Если он был не согласен с правителем, он вскакивал и заявлял:

— Нет и тысячу раз нет. В этом вы вообще ничего не смыслите.

Если же король, по его мнению, бывал прав, Медведь хлопал его по плечу и говорил:

— А из вас, Этельред, со временем все же получится неплохой король.

Иногда король начинал пристально глядеть на огонь в камине, вздыхать и что-то шептать, и лицо его делалось мрачным и усталым. Тогда Медведь подходил к нему, клал руку ему на плечо и тоже смотрел в огонь. Наконец король, еще раз вздохнув, поднимался с кресла и говорил:

— Пора уж старику свой труп укутать в одеяло.

На следующий день принцесса, пылая гневом, рассказывала обо всем своей няньке, которая умела держать язык за зубами и никогда никому не передавала слова принцессы.

— Этот человек из кожи вон лезет, стараясь превратить отца в слабого и никчемного старика! — говорила принцесса. — Ему хочется, чтобы отец поглупел и совсем забыл, что он король.

Потом морщила лоб и заявляла:

— Этот человек — предатель и заговорщик.

Однако принцесса никогда не говорила о Медведе с отцом. Скорее всего, отец просто погладил бы ее по голове и сказал бы:

— Он и в самом деле заставляет меня забыть, что я — король.

А потом непременно добавил бы:

— Но он заставляет меня помнить о том, каким надлежит быть королю.

Этельред ни за что не назвал бы Медведя предателем. Король считал его своим другом.

Но принцесса была убеждена, что отец все больше попадает под власть подозрительного простолюдина, и очень страдала. Словно ей было мало этих переживаний, вскоре к ним прибавились другие. Очередной пакет писем от принца оказался тоньше обычного. Когда принцесса пересчитала письма, оказалось, что их только двадцать. Потом их стало пятнадцать. Потом десять. Раньше каждое письмо принца занимало не менее пяти страниц, но постепенно страниц становилось все меньше, и последние умещались всего на одной страничке.

«Он просто очень занят», — успокаивала себя принцесса.

Она перечитала последние письма и вдруг заметила, что они уже не начинаются словами: «Моя наидражайшая, наисладчайшая, хрустящая маринованными огурчиками принцесса» (однажды, когда им было по девять лет, они объелись маринованными огурчиками, и с тех пор упоминание об этом было их любимой шуткой). Теперь письма начинались так: «Моя дорогая» или просто «Дорогая принцесса». Как-то раз, не выдержав, принцесса сказала няньке:

— Похоже, он забыл, кому пишет.

«Он просто очень устал», — снова пробовала успокоить себя принцесса.

Но, пробежав еще раз последние письма, она вдруг увидела: принц больше не пишет, что любит ее. Принцесса ушла на балкон и долго плакала, и только деревья в саду слышали ее рыдания, только птицы видели ее слезы.

Мир перестал быть ярким и манящим. Принцесса заперлась в своих покоях. Какое ей дело до того, что происходит снаружи, если короли там смотрят в рот простолюдинам, а принцы забывают своих возлюбленных?

Ложась спать, она часто плакала, да так и засыпала в слезах. А иногда принцессе просто не спалось; она лежала и глядела в потолок, стараясь забыть принца. Наверное, вы знаете, что нет лучшего способа накрепко запомнить, чем попытаться навсегда забыть.

Однажды, приоткрыв дверь спальни, принцесса нашла у порога корзину с осенними листьями. Записки в корзине не было. Принцесса дотронулась до ярких, словно светящихся листьев, которые громко зашуршали.

— Должно быть, уже наступила осень, — сказала себе принцесса.

Она выглянула в окно — весь сад играл осенними красками. Странно, она столько раз каждый день смотрела в окно, но только сейчас заметила, какое на дворе время года.

А спустя еще несколько недель принцесса проснулась от холода. Она спрыгнула с постели и уже хотела крикнуть служанке, чтобы та подбросила дров в камин, но, распахнув дверь, увидела у порога большую миску, а в ней — снежного человечка. Человечек смотрел на принцессу угольными глазками и улыбался сделанным из кусочков угля ртом. Снеговичок был такой забавный, что принцесса невольно засмеялась.

В тот день она позабыла о своих печалях и даже вышла во двор поиграть с гвардейцами в снежки. Принцесса оказалась очень ловкой: ее снежки неизменно попадали в цель. Гвардейцам почему-то не везло, и они все время мазали. Но таковы уж правила игры — принцесса на то и принцесса, что в нее не запустишь снежком и не толкнешь в лужу.

Она пробовала дознаться у няньки, кто принес листья и снежного человечка, но старушка только улыбнулась и сказала:

— Это не я, ваше высочество.

Принцесса обняла ее и проговорила:

— Не скромничай, я же знаю, что это ты. Спасибо.

— И вам спасибо на добром слове, — ответила нянька. — Только это вправду не я.

Принцесса не стала спорить. Зачем, если она и так знает правду? Кто еще, кроме ее милой доброй нянюшки, будет так заботиться о ней?

Писем от принца больше не приходило, и принцесса тоже перестала ему писать.

Но после долгого сидения взаперти ей захотелось гулять.

Поначалу она гуляла в саду, как и положено благовоспитанной принцессе. Но через несколько дней она уже изучила каждый уголок сада и все чаще подходила к кирпичной садовой стене. Ее манил мир снаружи.

Наконец принцессе стало так тесно в саду, что она открыла ворота и вышла. Сразу за королевским садом начинался лес. Сад тщательно обихаживали королевские садовники, зорко следя, чтобы нигде не уцелел сорняк или колючка, а вот в лесу все было по-другому. Трава росла здесь где и как вздумается, узловатые корни цеплялись за ноги. Лесное зверье, не зная, что к ним пожаловала принцесса, разбегалось в разные стороны, птицы тоже не оказывали ей должного почтения и норовили увести подальше от гнезд с птенцами. Вместо утоптанных песчаных дорожек принцесса шла то по высокой траве, то по рыхлой земле. Но зато лесные деревья не напоминали ей те деревья, на которые она забиралась когда-то вместе с принцем, чтобы, сидя на ветках, поболтать о том, о сем. В лесу не было комнат, залов и коридоров, будивших воспоминания о шутках, тайнах и несбывшихся надеждах той далекой поры.

И надо же было такому случиться, что в тот день, когда принцесса отправилась в лес, с окрестных холмов туда спустился волк.

Уже смеркалось, и принцесса заторопилась обратно, как вдруг услышала сзади шорох. Она обернулась и всего в пятнадцати ярдах от себя увидела матерого серого волка, который следовал за ней по пятам. Стоило принцессе остановиться, волк тоже останавливался. Стоило ей сделать шаг — зверь начинал красться за ней, подбираясь все ближе.

Принцесса повернулась и быстро пошла прочь; через несколько минут она оглянулась и увидела, что волка от нее отделяет всего дюжина футов. Зверь разинул пасть и высунул язык; его белые зубы ярко сверкали в лесных сумерках.

Принцесса бросилась бежать, но ей нечего было и надеяться перегнать волка. Она бежала, пока не выбилась из сил, но волк неотступно следовал за ней. У принцессы начали подкашиваться ноги, она упала, оглянулась и, увидев замершего неподалеку волка, поняла, что тот задумал. Зверь терпеливо ждал, пока его добыча ослабеет, — тогда можно будет вволю попировать.

Словно прочитав мысли принцессы, волк подобрался и прыгнул.

Но как только он прыгнул, откуда-то появился медведь и заслонил собой принцессу.

Девушка закричала.

Медведь был намного крупнее волка, с густой бурой шерстью и большими зубами. Он ударил волка по голове могучей лапой, отбросив хищника в сторону. Голова волка странно запрокинулась, и принцесса догадалась, что медведь сломал ему шею.

Расправившись с волком, медведь повернулся к принцессе, и та, подумав в отчаянии, что вместо одного врага на нее сейчас бросится другой, потеряла сознание. Надо сказать, тут не только принцесса лишилась бы чувств; попробуйте представить, что в пяти футах от вас на задних лапах стоит медведь, да еще явно голодный.

Очнувшись у себя в спальне, принцесса решила, что ей все приснилось, однако сильная боль в ногах и царапины на лице доказывали обратное.

— Что случилось? — слабо спросила принцесса. — Я что, умерла?

Вопрос был не таким уж глупым; теряя сознание в лесу, принцесса не сомневалась, что медведь разорвет ее на клочки.

— Нет, дитя мое, ты жива, — ответил сидевший возле ее постели отец.

— Вы живы, ваше высочество, — подтвердила нянька. — С чего бы вам умирать?

— Я пошла погулять в лес, — начала рассказывать принцесса, — а по дороге домой на меня напал волк. Я попыталась от него убежать, но не смогла. И вдруг появился медведь. Он убил волка, а потом повернулся ко мне, наверняка собираясь съесть. Наверное, тут я и потеряла сознание.

— Вот оно что, — сказала нянька, как будто эти слова что-то объясняли.

— Вот оно что, — повторил король Этельред. — Теперь понимаю. Мы нашли тебя возле садовых ворот, без сознания, с исцарапанным лицом. Нам пришлось по очереди сидеть у твоей постели. Ты все время кричала в бреду: «Прогоните медведя! Пусть он уйдет, пусть не мучает меня!» Сперва мы подумали, что твои слова относятся к нашему Медведю. Нам даже пришлось попросить беднягу не сидеть у твоей постели, чтобы не расстраивать тебя.

Король Этельред усмехнулся.

— Мне было грустно думать, что ты все еще его ненавидишь. Теперь я скажу ему, что это не так.

С этими словами король вышел.

«Вот и отлично, — подумала принцесса. — Пусть говорит Медведю, что хочет, но я как ненавидела, так и буду ненавидеть этого самозванца».

Дождавшись, пока затихнут шаги короля, нянька подошла к постели и наклонилась к принцессе.

— Ваше высочество, отец не все вам рассказал. Правда, с меня взяли слово, что я буду молчать, но вы же знаете: у меня нет от вас секретов. Слушайте. Вас нашли двое дозорных гвардейцев. И они оба видели чью-то тень, как будто большой зверь бросился бежать в лес. Им показалось, что это был медведь — так и припустил во все лопатки.

— Какой ужас! — воскликнула принцесса.

— Подождите ужасаться, ваше высочество. Дозорные уверяли — а про одного точно могу сказать, что у него мозги элем не залиты и привычки врать за ним не водится, — так вот, дозорные уверяли, что именно медведь принес вас к воротам. И не просто бросил как попало, а расправил вам платье и подложил большую охапку листьев под голову. Не могли же вы сами, лежа без чувств, поправить свое платье и листья собрать!

— Не говори глупостей, — поморщилась принцесса. — Ну как медведь мог все это сделать?

— То был не простой медведь, а волшебный, — прошептала нянька.

Она считала, что о волшебстве нужно говорить только шепотом, чтобы не услышали злые духи и не сделали какую-нибудь пакость.

— Что за чепуха, — фыркнула принцесса. — Меня учили лучшие учителя, и я не верю ни в волшебных медведей, ни в разные приворотные зелья, да и вообще не верю в магию. Не забивай мне голову своей глупой болтовней.

Нянька выпрямилась и поджала губы.

— В таком случае, ваше высочество, глупая старуха найдет, кому заморочить голову своими сказками. Найдутся дурни, которые захотят меня послушать.

— Ну будет, будет, — пошла на попятную принцесса, ведь ей вовсе не хотелось обижать преданную няньку.

Они помирились, однако принцесса все равно не поверила в историю про галантного медведя. А тому, что зверь ее не съел, она нашла вполне простое и разумное объяснение: медведь только показался ей голодным.

Через пару дней принцесса вполне оправилась и встала на ноги. Правда, на лице ее все еще оставались царапины, но это ее не тревожило. А еще через день во дворец возвратился принц.

Он прискакал к воротам на взмыленном коне, который тут же рухнул замертво. Принц выглядел ужасно измученным, его ввалившиеся глаза были обведены темными кругами, и при нем не было ни вещей, ни дорожного плаща.

— Я вернулся домой, — прошептал он привратнику и потерял сознание.

Как потом выяснилось, за принцем гнались несколько сотен солдат. Пять дней он провел в седле, без еды и почти без отдыха.

Принцу дали хорошенько выспаться, после чего вымыли, надлежащим образом одели и накормили. И только потом король Этельред повел его в свой кабинет, чтобы узнать, что случилось.

— Я стал жертвой государственной измены, — объявил принц. — Мои союзники обратились против меня, подданные — тоже, и мне пришлось спасаться бегством. Чудо, что я остался в живых; если бы меня поймали, убили бы на месте.

Король Этельред молчал, обдумывая его слова.

— Это выглядит очень странно, — вдруг сказал сидевший поодаль Медведь. — Почему они все ни с того ни с сего на тебя ополчились?

Принц повернулся к Медведю с презрительной усмешкой. То была даже не усмешка, а гримаса, исказившая его лицо. Король Этельред содрогнулся: еще никогда он не видел принца таким.

— Вот уж не думал, что события, едва не стоившие мне жизни, кто-то назовет «странными», — с деланной веселостью произнес принц. — И не думал, что мне придется беседовать с королем Этельредом при посторонних.

Медведь не ответил ни слова, лишь в знак извинения склонил голову и продолжал молча наблюдать за принцем.

Принц так и не объяснил как следует причин государственного переворота, ограничившись туманными фразами о каких-то ловкачах, желавших прорваться к власти и сыгравших на настроениях толпы.

Выйдя от короля, он отправился к принцессе.

— Какой у тебя усталый вид, — сказала она.

— Зато какая ты красавица, — ответил принц.

— У меня лицо все исцарапано, и я несколько дней не причесывалась.

— Я тебя люблю, — сказал принц.

— Когда любят, не перестают писать.

— Должно быть, я потерял перо, — сказал принц. — Нет, вспомнил. Я потерял рассудок. Я забыл, как ты прекрасна. Представляешь, что мне пришлось пережить, если я ухитрился забыть об этом?

Потом он поцеловал принцессу и получил ответный поцелуй. Принцесса простила все страдания, которые из-за него претерпела; ей показалось, что они никогда не разлучались.

Три дня принцесса не чуяла под собой ног от счастья.

На четвертый день она стала замечать странные перемены в характере принца.

Когда, поцеловав любимого, она открывала глаза (так уж устроены принцессы: если они кого-то целуют, то непременно зажмуриваются), она замечала, что принц глядит в сторону с отсутствующим видом. Он как будто не замечал ее поцелуев. Подобное отношение вряд ли может понравиться женщине, а уж принцессе — тем более.

Иногда принц вовсе забывал о ее существовании. Он мог пройти мимо по коридору, не сказав ни слова. Тогда принцесса брала его за руку и заговаривала сама, всякий раз задаваясь пугающим вопросом: а если бы она этого не сделала? Неужели принц так и прошел бы мимо?

Временами он вдруг обижался по пустякам и принимал за оскорбление слова, в которых не было и намека на оскорбление. Стоило кому-то из слуг слишком громко хлопнуть дверью или пролить на стол несколько капель вина, принц приходил в ярость, начинал кричать, а то и запускал в слугу бокалом. Это удивляло принцессу: в детстве принц не только никогда не кричал, но даже не повышал ни на кого голоса.

И если бы эти вспышки ярости были направлены только на слуг! Но самой принцессе все чаще приходилось слышать жестокие слова. Тогда в ней просыпалась гордость, и она начинала раздумывать, почему принц так переменился и любит ли она еще этого человека. Но когда он приходил просить прощения, принцесса снова и снова прощала его. Ведь он перенес предательство союзников и лишился своего королевства, а после этого трудно улыбаться и расточать любезности. Принцесса решила, что сделает все возможное и даже невозможное, чтобы принц снова стал прежним.

В один из вечеров король и Медведь по обыкновению удалились в королевские покои, но на этот раз еще и заперлись изнутри. Принцесса не помнила, чтобы отец когда-нибудь от нее запирался, и пуще прежнего разозлилась на Медведя. Ну кто еще смог бы заставить отца запереться от собственной дочери! Так значит, Медведь не хочет, чтобы она слышала их разговор? Ничего, она все равно услышит!

И принцесса прижалась ухом к замочной скважине.

— Мне удалось кое-что разузнать, — сказал Медведь.

— Должно быть, что-то не очень приятное, раз ты хотел поговорить со мной наедине, — ответил король.

«Я так и знала! — подумала принцесса. — Конечно, именно из-за Медведя отец не пустил меня в кабинет».

Медведь стоял у камина, облокотившись на мраморную полку, а король Этельред сидел в своем любимом кресле.

— Я тебя слушаю, — сказал король.

— Я понимаю, как много этот мальчишка значит и для вас, и для принцессы, и мне нелегко будет рассказать о том, что я узнал.

Мальчишка! — вспыхнула принцесса. Кто дал ему право называть принца мальчишкой? Ведь только измена лишила принца власти. А ее отец вновь смотрит в рот этому мужлану!

— Ты прав, он много для нас значит, — ответил король Этельред. — Поэтому я и хочу узнать правду, как бы горька она ни была.

— Прежде всего должен сказать — король из него получился на редкость скверный, — сказал Медведь.

Принцесса, подслушивавшая за дверью, побелела от ярости.

— Сдается, он слишком рано унаследовал трон, — продолжал Медведь. — А может, в его характере было то, чего вы раньше не замечали. Он был вынужден держать себя в узде, пока жил здесь, зато в своем родном королевстве показал себя во всей красе. Сперва свежеиспеченному королю показались слишком маленькими его владения. Он затеял войну с соседними мелкими графами и герцогами, захватил их земли и присоединил к своим. Но мальчишке этого было мало, и он начал строить планы против других королей, добрых и верных друзей своего отца. Чтобы содержать большую армию, требовалось много денег, и ему пришлось все время увеличивать подати. Войны следовали одна за другой, по всему королевству стоял плач матерей, чьи сыновья погибли из-за королевских амбиций. И наконец терпению его подданных настал конец, как и терпению соседних государств. Бунт и вражеское вторжение — вот чем кончилось его правление. Ему крупно повезло, что он сумел бежать, тут он сказал правду. Все, с кем я говорил, отзывались о нем как о редкостном негодяе.

Король Этельред покачал головой.

— А вдруг ты ошибаешься? Трудно поверить, что мальчик, который вырос на моих глазах…

— Хотел бы я ошибиться, — ответил Медведь. — Ведь принцесса очень его любит. Но я отлично вижу, что мальчишка не платит ей взаимностью. Он бежал сюда, зная, что здесь он будет в безопасности. Он не любит принцессу, но рассчитывает жениться на ней, чтобы после вашей смерти сделаться королем.

— Этому не бывать, — решительно заявил король Этельред. — Моя дочь не выйдет замуж за человека, который уже погубил одно королевство.

— Даже если она любит его до безумия?

— Такова участь принцессы, — ответил король. — В первую очередь она должна думать о благе государства, иначе из нее не получится королева.

Принцесса сейчас меньше всего думала о благе государства и о том, получится из нее королева или нет. Ее душила ярость. Этому гнусному Медведю мало помыкать ее отцом? Теперь он решил помешать ей выйти замуж за любимого человека?

Принцесса изо всех сил забарабанила в дверь.

— Лжец! Лжец! — выкрикивала она.

Король Этельред и Медведь бросились к двери, король отодвинул засов. Ворвавшись в кабинет, принцесса стала колотить кулачками Медведя. Конечно, сильный и рослый человек почти не чувствовал этих ударов, но лицо его исказилось так, словно каждый удар принцессы попадал ему прямо в сердце.

— Что с тобой, дочь моя? — вскричал король Этельред. — Что это значит? И почему ты подслушивала под дверью?

Принцесса, не отвечая, продолжала осыпать Медведя ударами, пока не разрыдалась. Но между всхлипываниями она все кричала и кричала, а так как кричать не привыкла, ее голос вскоре превратился в шепот. Но и криком, и шепотом она бросала королевскому советнику полные ненависти слова.

Принцесса обвиняла Медведя в том, что тот превратил ее отца в полное ничтожество и даже хуже. Из великого короля он сделал марионетку, не способную прожить ни дня, чтобы не спросить совета у своего «хозяина» — грязного простолюдина, который даже не желает открыть своего подлинного имени. На голову Медведя обрушились обвинения в том, что он ненавидит принцессу и пытается сломать ей жизнь, помешав выйти замуж за единственного любимого человека. Принцесса обвиняла Медведя в вероломстве, в желании прибрать к рукам королевство ее отца. Советник клевещет на принца потому, что знает: если она выйдет замуж за этого юношу, все замыслы Медведя захватить власть пойдут прахом.

Наконец, принцесса обвинила Медведя в том, что он сам не прочь жениться на ней, чтобы стать королем.

— Но этому не бывать, — прошептала она. — Никогда и ни за что, даже в самом страшном сне! Я ненавижу и презираю тебя. Если ты не уберешься вон из нашего королевства, клянусь, я покончу с собой!

Она схватила лежащий на каминной полке старинный меч и попыталась вскрыть себе вены. Медведь схватил хрупкие ручки, чтобы ей помешать, и тогда она принялась плевать ему в лицо, кусать его пальцы и биться головой в его грудь. Не выдержав, король пришел своему советнику на помощь, и тот выпустил принцессу и отступил.

— Прости, — повторял король, не понимая, у кого и за что он просит прощения. — Прости.

И вдруг он понял, что просит прощения у самого себя. Его королевству уже нанесли удар. Сокрушительный удар.

Как бы все дальше ни обернулось, беды не миновать. Если король послушает совета Медведя и прогонит принца, принцесса возненавидит отца и никогда не простит, и он такого не выдержит. Если же он исполнит требование принцессы и прогонит Медведя, принцесса обязательно выйдет замуж за принца, и тот погубит его королевство. Король знал, что этого ему тоже не снести.

Медведь так переменился в лице, что королю было больно на него смотреть.

Принцесса, излив свою ненависть, так долго не находившую выхода, всхлипывала в объятиях отца.

Король страстно желал, чтобы свершилось чудо: или время повернулось вспять, или принцесса прислушалась к доводам разума.

Медведь долго стоял молча, но, наконец, кивнул и сказал:

— Я все понял. Прощайте.

Он вышел, чтобы исполнить самое страстное желание принцессы и избавить ее от своего присутствия.

С того дня он исчез. Исчез из дворца. Исчез из города. Исчез из королевства Этельреда. Куда он подевался — никто не знал, поскольку он не объявился ни в соседних, ни в дальних государствах.

Медведь ушел в том, в чем когда-то появился во дворце; он захватил с собой только меч, а больше ничего не взял: ни еды на дорогу, ни коня, ни даже теплой одежды.

Принцесса облегченно вздохнула. Ей хотелось бегать по дворцу и кричать от радости. Наконец-то этот отвратительный Медведь исчез, и жизнь снова станет такой, какой была до отъезда принца!

Так она думала.

А о своем отце она не думала вовсе и даже не подозревала, каково ему. Разом состарившийся, бесконечно уставший, одинокий, полный тягостных раздумий о судьбе королевства, которое он так заботливо холил, король умер четыре месяца спустя.

А спустя еще три месяца принцесса вышла замуж за принца и окончательно убедилась, что он — уже не прежний нежный юноша, клявшийся ей в вечной любви.

В день их свадьбы гордая и счастливая принцесса собственноручно короновала мужа и возвела его на трон.

— Я люблю тебя, — сказала она, упиваясь своим счастьем. — Ты выглядишь как настоящий король, — добавила принцесса, вспомнив их детскую шутку.

— А я и есть король, — без улыбки ответил бывший принц. — Король Эдвард Первый.

— Эдвард? — удивилась юная королева. — Почему Эдвард? У тебя другое имя.

— У меня было другое имя, — отрезал муж. — А теперь я — король и должен носить королевское имя. Или не в моей власти его сменить?

— Конечно, в твоей. Но мне нравилось твое прежнее имя, я привыкла к нему.

— Как привыкла, так и отвыкнешь. Отныне ты будешь звать меня Эдвардом.

И королева стала звать его Эдвардом… в те редкие минуты, когда они виделись. Король, едва надев корону, отстранил жену от государственных дел. Та не понимала почему: отец даже настаивал, чтобы она присутствовала на всех государственных советах и вникала во все тонкости управления государством. Он считал, что только так принцесса сможет стать настоящей королевой.

— Настоящая королева, — с усмешкой возразил король Эдвард, — должна прежде всего думать о детях, одному из которых суждено стать королем.

Бывшая принцесса вздохнула и постаралась стать настоящей королевой.

У нее родились дети, и она решила, что поможет сыну вырасти настоящим королем.

Шли годы. Глядя на короля Эдварда, королева удивлялась: неужели он когда-то был милым, застенчивым мальчиком, с которым она целовалась в саду? Неужели алчность и жестокость дремали в нем, дожидаясь своего часа? Честолюбивые замыслы мужа заставляли ее содрогаться.

Король увеличил подати, и его подданные все больше беднели. Он увеличил численность войска и не останавливался на этом.

Когда король решил, что его армия достаточно сильна и вымуштрована, он послал ее во владения графа Эдрида, крестного отца королевы. Потом завоевал земли герцога Адлоу, у которого королева в детстве играла с ручными лебедями.

Ободренный успехами, король бросил своих солдат против графа Тлаффуэя. На похоронах короля Этельреда этот граф плакал, не стыдясь слез, и говорил принцессе, как преклонялся перед ее отцом, ибо не знал более достойного и мудрого правителя. Теперь все три старых добрых друга короля Этельреда бесследно исчезли, и никто не мог сказать, что с ними сталось.

— Новый король не понимает простых людей, — как-то раз сказала королеве нянька, расчесывая ее волосы. — Вчера к нам в замок пришли несколько пастухов, чтобы рассказать королю про чудо. По-моему, подданные непременно должны сообщать королю обо всех чудесах, которые происходят в его королевстве, — разве не так?

— Так, — согласилась королева.

Она сразу вспомнила, как в детстве они с принцем стремглав неслись к королю, чтобы поведать о каком-нибудь чуде. О весенней траве, пробившейся за ночь; о ручейке, пересохшем в знойный день… И конечно, король просто обязан был первым узнать, что невзрачная куколка вдруг превратилась в прекрасную бабочку.

— И о каком чуде рассказали пастухи? — спросила королева.

— Оказывается, на краю леса поселился медведь. Мяса он не ест, кормится лишь ягодами и кореньями и не дает проходу волкам. Как увидит — убивает на месте. Раньше из-за волков пастухи ежегодно теряли десятки овец, а нынче не потеряли ни одного ягненочка. И все потому, что медведь истребил всех волков. Разве это не чудо?

— Конечно, чудо, — согласилась бывшая принцесса.

— А знаете, что ответил пастухам король? Приказал гвардейцам выследить и убить этого медведя. Вы только представьте себе — убить!

— Но зачем? — удивилась королева.

— Зачем? Хоть сотню раз это спрашивай, все равно не понять, — сердито ответила нянька. — Вот и пастухи задали тот же вопрос королю. И знаете, что он ответил? «Медведи — опасные звери. Еще, чего доброго, нападет на детей!» — «Зачем ему нападать на детей, если он не ест мяса?» — удивились пастухи. «Все равно медведя надо убить, не то он повадится красть зерно». И теперь, ваше высочество… то есть величество… охотники должны выследить совершенно безобидного зверя. По нраву ли это пастухам? Ясное дело, нет. На волков королевские гвардейцы не больно-то охотились, а тут — смирный и дружелюбный медведь!

— Ты еще скажи — волшебный медведь, — улыбнулась королева.

— И скажу. Раз уж вы сами вспомнили, сдается мне, это — тот самый медведь. Тот, который когда-то вас спас.

— Дорогая нянюшка, не было тогда никакого медведя, — возразила королева. — Я тосковала по принцу, места себе не находила, вот и приснился мне страшный сон. А наяву не было никакого волка и, само собой, не было никакого волшебного медведя.

Нянька закусила губу и промолчала. Был тогда медведь. И волк был. Просто королева осталась такой же упрямой, какой была принцесса, и не желала верить добрым вестям.

— И все-таки тогда был медведь, — не выдержала нянька.

— Не было его, — вновь возразила королева. — И теперь я знаю, кто вбил в головы моим детям все эти россказни про волшебного медведя.

— Так они о нем знают?

— Еще бы! Они несколько раз пытались мне рассказать, что якобы подружились с медведем. Дескать, когда поблизости никого нет, он перелезает через стену сада, играет с ними и катает на спине. Это точно твоя работа, наверное, ты рассказала им, как меня спас волшебный медведь. Мне пришлось долго объяснять им разницу между правдой и небылицами. Я сказала, что дети любят придумывать разные небылицы, и есть взрослые, которые охотно им в этом помогают. «Самое опасное, — сказала я, — это поверить в собственные выдумки. Поэтому, как только выдумаете что-нибудь, обязательно поморгайте, чтобы помнить — это всего лишь сказка».

— И что ответили дети? — с интересом спросила нянька.

— Они пытались возражать, но каждый раз я заставляла их моргать, — ответила королева. — И прошу — не забивай им больше головы подобными сказками. Признайся, ты рассказала им про мое «чудесное спасение»?

— Да, — с грустным вздохом созналась нянька.

— Ох уж твой болтливый язык! — воскликнула королева, и нянька ушла, заливаясь слезами.

Позже они помирились, но о медведях больше не говорили. Зачем зря сердить королеву? Все эти разговоры напоминали ей о Медведе — мудром отцовском советнике, изгнанном по ее прихоти из дворца и из королевства.

«Если бы Медведь сейчас был здесь, — думала нянька, и не только она одна, — мы бы не знали нынешних бед».

Но Медведь исчез неведомо куда, и бед в королевстве хватало. Эдвард как будто объявил войну собственным подданным: улицы столицы кишели солдатами, за любое непочтительное слово о короле людей бросали в темницу. Да и в самом дворце было не веселее. Стоило какому-нибудь слуге допустить оплошность, как король приходил в ярость и начинал кричать, бить посуду или же хватал трость и колотил провинившегося.

Как-то раз правителю не понравился суп, и он швырнул супницей в повара. Тот сразу покинул дворец, не скрывая причин своего ухода:

— Я подавал кушанья королям и королевам, кормил знатных людей и простых, но все они были людьми. А сегодня я впервые увидел за столом свинью.

На следующий же день повара под конвоем привели обратно. Но не на кухню — теперь ему нельзя было готовить пищу для короля. Нет, отныне повару было суждено чистить конюшни. Всем остальным слугам без обиняков заявили, чтобы даже не помышляли покинуть дворец. А если кому-то не нравится его работа — для них подыщут другую. Но слуги, видя, как бывший повар вычищает навоз, предпочитали держать язык за зубами.

Только нянька по-прежнему без утайки рассказывала обо всем королеве.

— Вот уж не думала, что мы угодим в рабство, — говорила нянька. — Король приказал снизить слугам жалованье вдвое, а некоторым даже больше. И ломай теперь голову, как прожить на такие гроши! Мне-то еще грех жаловаться, себя одну я как-нибудь прокормлю. Но что делать тем, у кого, как говорят, ни хлеба, ни дров, зато шесть голодных ртов?

Королева решила попросить мужа смягчиться, но после раздумий отказалась от своей затеи. Чего доброго, вместо послаблений король Эдвард накажет слуг за то, что те посмели жаловаться. Королева отдала няньке свои драгоценности и велела их продать. Вырученные деньги нянька распределила между самыми бедными слугами и теми, у кого были большие семьи. Королева строго-настрого запретила рассказывать, откуда взялись деньги, но нянька не послушалась и каждому шепотом говорила:

— Это помощь от нашей королевы. Ее муж — злыдень и скряга, но она не забывает о нас.

И слуги радовались, что королева не похожа на мужа и помнит о них.

Но далеко не все подданные питали к королю Эдварду такую же ненависть, какую испытывали к нему обитатели дворца. Разумеется, никого не радовали высокие подати, зато всегда находилось немало глупцов, радующихся очередной победе королевской армии.

Сперва король Эдвард и впрямь одерживал победу за победой. Обычно он затевал мелкую стычку с соседним королем или герцогом, а потом во владения его врага вторгалась целая армия и захватывала чужую землю. Покойный король Этельред любил жить в мире с соседями и не нуждался в большой армии, но король Эдвард считал, что лучший мир — это война, и вскоре численность его войска достигла пятидесяти тысяч человек. Отец королевы воевал только по необходимости, соблюдая законы военной чести. У короля Эдварда был один закон — произвол, и на захваченной земле его солдатам позволялось безнаказанно грабить и убивать. Король не доверял своим подданным, поэтому его армия состояла в основном из наемников. И не просто наемников, а разного отребья, промышлявшего грабежом на больших дорогах; этот сброд охотно шел на службу к Эдварду. Еще бы, ведь в его армии они могли не только без помех грабить, но еще и получать за это жалованье!

Итак, королевство Эдварда увеличилось втрое, и многих это радовало — такие люди готовы были забыть о тяжком бремени податей и приветствовать короля восторженными криками.

Королеву подданные видели куда реже: один-два раза в год. Она была по-прежнему красива; нет, даже краше, чем прежде. И мало кто замечал, какие у нее грустные глаза, а те, кто замечали, не обращали особого внимания. Мало ли что могло печалить королеву?

Но победы короля Эдварда продолжались недолго. Он покорял тех, кто не мог или не умел дать отпор, и, наверное, уже считал себя непобедимым. Но потом правители государств, до которых еще не добралась его армия, решили сообща выступить против него; к ним присоединились добровольцы с захваченных земель, не желавшие подчиняться завоевателю, и участь короля Эдварда была решена.

Когда он отправился в очередной военный поход, его армия попала в засаду — именно там, где король Этельред разбил войско Бэрриса. До сих пор даже самые сильные армии оказывались вдвое меньше армии Эдварда, но теперь ему противостояло войско в два раза больше его собственного. Храбрость его наемников мгновенно испарилась, и те, кто остались в живых, поспешно бежали с поля боя.

Короля Эдварда взяли в плен, привезли в столицу в железной клетке и водрузили ее на городские ворота — туда, где нынче стоит статуя медведя.

Тогда королева встала на колени перед победившими Эдварда полководцами и со слезами на глазах стала умолять пощадить ее мужа. Тронутые ее красотой и искренностью, короли-победители призадумались. Они не были завоевателями, они просто хотели защитить себя, своих подданных и владения от посягательств злодея Эдварда. Поэтому они проявили великодушие — не ради своего побежденного врага, но ради королевы. Ради нее они даже оставили Эдварду трон, лишь обложив его королевство солидной данью. Ему пришлось принять все эти условия.

Чтобы заплатить дань, король еще больше увеличил налоги. Лишь малая часть собранных денег шла на поддержание порядка внутри королевства, а остальное выплачивалось солдатам победившей стороны, которые остались на границах. Короли и герцоги, победившие Эдварда, вполне справедливо рассудили: стоит хоть немного ослабить бдительность, и враг тут же нанесет им удар в спину.

Напрасно Эдвард ждал, когда им надоест за ним следить. Воины-победители держали его в ловушке и не собирались уходить.

Нет, он не раскаялся и не начал жизнь заново, наоборот — глубины зла в его душе стали еще глубже и чернее. Известно, что алчный человек всегда жаждет владеть тем, что ему недоступно. Король Эдвард жаждал власти. Но его заперли в пределах одного королевства, и он стал добиваться безраздельной власти над подданными, слугами и своей семьей.

По малейшему подозрению людей бросали в застенки, пытали, заставляя признаваться в несуществующих заговорах и выдавать несуществующих сообщников. С наступлением темноты двери домов накрепко запирались, а если кто-то стучался в дверь, люди в доме замирали, ожидая беды. Во всех душах поселился страх, и жители стали покидать проклятое королевство. Узнав об этом, король Эдвард приказал казнить пойманных беглецов и издал указ, грозивший смертью каждому, кто попытается уйти за границу.

Страх и уныние не обошли и королевский дворец. За малейшую оплошность слуг жестоко избивали; сын и дочери короля Эдварда не слышали от отца ни единого доброго слова — только крики и брань. Королева старалась проследить, чтобы дети как можно реже попадались на глаза отцу.

Все боялись короля Эдварда. А тех, кого боятся, ненавидят.

Одна только королева не питала к нему ненависти. Нет, не думайте, что она не боялась мужа, но она помнила, каким Эдвард был в детстве и юности. Иногда она делилась мыслями с нянькой:

— Где-то внутри жестокого и угрюмого человека скрывается прекрасный юноша, которого я любила и до сих пор люблю. Я должна найти этого юношу и помочь ему вырваться на свободу.

Но ни она, ни нянька не представляли, как это сделать, да и возможно ли вообще такое.

Оказалось, что возможно. Во всяком случае, так думала королева. Она поняла, что у нее скоро будет ребенок. Когда родится малыш, король наверняка вспомнит о своей семье, в нем снова проснется любовь к жене и детям.

Исполненная радостных надежд, королева рассказала мужу, что ждет ребенка… Но король разразился отборной бранью и обозвал ее безмозглой дурой, которая решила обречь еще одну душу на позор и унижение. В какой семье суждено родиться этому ребенку? В той, что лишь называется королевской? В семье жалких пленников, запертых в пределах маленького королевства и лишенных власти?

Потом Эдвард грубо схватил королеву за руку и вытащил в главный зал. Перед всеми придворными он во всеуслышание объявил, что королева наставила ему рога и теперь собирается родить ребенка от своего любовника. Иначе ее беременность не объяснишь, ведь сам он утратил мужскую силу. Напрасно королева кричала, что это неправда; король ударил ее, и она упала.

Опасениям короля и мечтам королевы не суждено было сбыться: у королевы случился выкидыш. День за днем она металась в жару и бредила, находясь между жизнью и смертью. Никто не знал, что король Эдвард ненавидит себя за содеянное, что он царапает ногтями лицо и рвет волосы при мысли, что его вспышка ярости может стоить жизни его жене. Придворные и слуги лишь замечали, что, пока королева лежала в горячке, король запоем пил и ни разу не появился у ее постели.

Перед лежащей в горячке королевой нескончаемой вереницей мелькали видения — они быстро сменяли друг друга, но одно почему-то часто повторялось. Королеве чудилось, что она в лесу и снова убегает от волка. Выбившись из сил, она наконец падает на землю, волк уже готовится прыгнуть на нее, но откуда ни возьмись вдруг появляется громадный бурый медведь и ударом могучей лапы убивает зверя. Потом осторожно берет ее и относит к воротам сада, бережно опускает на землю, заботливо расправляет платье и подкладывает под голову охапку листьев.

Когда горячка прошла, королева поняла, что никакой волшебный медведь, конечно, никогда не приходил к ней на помощь. Только темные простые люди, которые верили в колдовские отвары, исцеляющие подагру, чуму и прочие хвори, верили и в волшебство. Простой люд во многое верил. Например, в приворотное зелье, пробуждающее любовь; в заклинания от нечистой силы, которая якобы по ночам пробирается в дома.

«Все это глупости, — мысленно твердила королева. — Нынче никакими заклинаниями не изгонишь страх из людских сердец. И подагра с чумой как были, так и остаются. И разве существует зелье, которое может заставить короля снова меня полюбить?»

Королева грустно усмехнулась, погружаясь в привычное отчаяние.

А король Эдвард вскоре забыл свой страх за жизнь жены. Едва она оправилась и встала на ноги, он стал вести себя по-прежнему и даже не перестал пить, хотя теперь для пьянства больше не было причин. Да, он помнил, что сильно ударил жену, и чувствовал себя виноватым, поэтому каждый раз при виде нее Эдварду делалось так тошно, что он выплескивал злость и раздражение на королеву, как будто она сама была во всем виновата.

Тем временем дела в государстве пошли еще хуже. То тут, то там вспыхивали бунты, чуть ли не каждую неделю кому-то рубили за это голову. Солдаты, которых король отправлял ловить беглецов, дезертировали и вместе с ними бежали в другие государства. Неудивительно, что однажды утром Эдвард проснулся в особо скверном настроении.

В то утро королева сошла к завтраку на редкость красивой. Горе и болезнь лишь подчеркнули ее красоту, и при виде совершенных черт ее лица и такой же совершенной фигуры хотелось кричать от боли, ибо сразу было видно, как много выстрадала эта женщина. Король Эдвард видел на ее лице следы перенесенной боли и страданий, но еще сильнее ему бросилась в глаза ее красота. На мгновение он вспомнил девочку, которая росла с ним вместе, даже не подозревая, что в мире есть страдания и зло. И именно из-за него эта девочка узнала и зло, и страдания, и боль.

Мысль эта была такой невыносимой, что король тут же начал искать, в чем бы упрекнуть королеву, и ему вдруг взбрело в голову отправить ее на кухню готовить завтрак.

— Я не умею, — ответила королева.

— Что же ты за женщина, если не умеешь готовить? — прорычал король, все больше злясь.

Королева заплакала.

— Я никогда не готовила. Я даже не знаю, как разжечь плиту. Я ведь королева.

— Нет, ты не королева, — сердито возразил Эдвард, ненавидя себя за эти слова. — Ты не королева, и я не король. Мы оба — жалкие игрушки в руках негодяев, которые заперли нас в границах королевства и помыкают нами! Если в собственном дворце я вынужден жить на положении слуги, чем ты лучше меня?

Король грубо схватил жену за руку, потащил на кухню и приказал вернуться с собственноручно приготовленным завтраком.

Униженная, но гордая королева обратилась к поварам, испуганно забившимся в угол:

— Вы слышали, что сказал король. Я должна сама приготовить ему завтрак. Но я не умею готовить, поэтому расскажите, как это делается.

Слуги подробно рассказали ей, что и как надо делать, и королева постаралась следовать их советам, но руки, непривычные к работе, не слушались ее. Огонь плиты опалил ей палец, паром от каши ей обожгло руку. Готовя яичницу, она пересолила бекон и вместе с разбитыми яйцами отправила на сковороду кусочки скорлупы. Оладьи, как она их ни переворачивала, все же подгорели. Выглядела ее стряпня неважно, но все же королева выполнила приказание мужа.

Король молча принялся жевать и сразу убедился, что королева не может заменить повариху, точно так же, как повариха не может заменить королеву. А еще король понял, что сам может быть только королем. Однако хорошая королева и никудышный король отнюдь не одно и то же, а сколько бы лет он ни правил, ему никогда не стать хорошим правителем. На зубах Эдварда хрустела яичная скорлупа, а сам он был на грани отчаяния.

Если бы какой-нибудь другой человек возненавидел себя так же сильно, он бы просто свел счеты с жизнью. Но король Эдвард слишком любил жить, даже когда его терзало отчаяние. И, схватив трость, он начал избивать королеву. Он наносил удар за ударом, вскоре на платье королевы проступили кровавые пятна. Она упала на пол и закричала; на крик прибежали слуги и стража.

Слуги попытались остановить короля, но тот приказал гвардейцам убить каждого, кто посмеет вмешаться. Все-таки один из поваров, дворецкий и старший лакей попытались вступиться за несчастную женщину, но эта попытка стоила им жизни, и после этого уже никто не смел перечить повелителю.

Король впал в неистовство, трость так и мелькала в воздухе, и всем стало ясно, что вскоре он забьет королеву насмерть.

Лежа на каменном полу и едва чувствуя физическую боль, потому что сердечная боль была куда острее, королева мечтала о чуде. Пусть снова появится медведь и убьет волка, который уже приготовился ее проглотить.

И тут дверь разлетелась в щепки и по залу раскатился грозный рев. Король перестал избивать королеву. Слуги и гвардейцы пораженно уставились туда, где в дверном проеме стоял на задних лапах громадный бурый медведь и яростно рычал.

Слуги бросились наутек, а король истошно заорал гвардейцам:

— Убейте его!

Стража выхватила мечи и пошла на медведя.

Но хотя гвардейцев было много, медведь разоружил их всех, отделавшись всего несколькими царапинами. Однако бесстрашные гвардейцы не сдавались и пытались сражаться со зверем голыми руками. Только после того, как медведь размозжил нескольким воинам головы, остальные бежали, забыв про короля.

Королева лежала в полузабытьи и не видела битвы, но каким-то образом почувствовала, что медведь расправляется с людьми вполсилы, словно его главное сражение было впереди.

Королева не ошиблась: медведю предстояло биться с королем Эдвардом. Тот уже вытащил острый меч. Король жаждал битвы и, полный отчаяния и ненависти к себе, надеялся умереть. Но даже для могучего и сильного медведя он был опасным противником.

«Как странно, — подумала королева. — Я хотела, чтобы появился медведь, и вот он здесь».

Слабая, беспомощная, вся в крови, она лежала на каменном полу и слышала, как ее муж, ее принц, сражается с медведем. Королева не знала, чьей победы она желает. Даже сейчас она не питала ненависти к мужу и в то же время сознавала: пока он жив, никому в королевстве не будет хорошо.

Поединок продолжался. Движения медведя были неуклюжими, но быстрыми, однако король Эдвард двигался быстрее. Лезвие его меча чертило в воздухе размытые круги, трижды ему удалось нанести медведю глубокую рану. Но наконец зверь сумел вцепиться лапами в меч. Король пытался вырвать оружие, еще сильнее раня медвежьи лапы, но теперь исход поединка решала сила, а медведь был куда сильнее короля. В конце концов медведь выбил меч из руки Эдварда, обхватил короля и, не обращая внимания на его крики, потащил прочь из зала.

В те мгновения, когда Эдвард еще надеялся победить и из лап медведя текла кровь, королева поняла, что ей следует надеяться только на победу зверя. Ей захотелось, чтобы медведь выбил оружие из рук короля и избавил ее королевство, ее детей и ее саму от человека, способного погубить их всех.

Но даже слыша крики короля Эдварда, задыхавшегося в медвежьих объятиях, королева слышала голос мальчика в саду ее быстро промелькнувшего и навсегда ушедшего детства, видела его озорную улыбку. Потом все исчезло, и королева потеряла сознание.

Очнувшись, она решила, что ей снова приснился дурной сон, но боль во всем теле напомнила о жестокой правде. Она вспомнила, как муж избивал ее тростью, и едва снова не лишилась чувств. Однако королева справилась с собой и слабым голосом попросила воды.

Воду подала ей нянька, а потом в зале появились высшие сановники, командир королевской армии и старшие слуги.

Они спросили у королевы, каковы будут ее приказания.

— Почему вы спрашиваете об этом меня? — не поняла королева.

— Потому что король мертв, — ответила нянька.

Королева молча ждала объяснений.

— Медведь бросил его труп у ворот сада, — сказал капитан гвардейцев.

— Со сломанной шеей, — добавил один из придворных.

— И теперь мы ждем ваших распоряжений, — сказал другой придворный. — Мы еще никому не рассказывали о смерти короля. Сразу заперли ворота дворца и теперь никого не впускаем и не выпускаем.

Королева ответила не сразу.

Она закрыла глаза, и перед ее мысленным взором встало бездыханное тело ее прекрасного принца. Голова его была запрокинута, совсем как у волка, убитого медведем. Зрелище было таким ужасным, что она быстро открыла глаза.

— Пусть о кончине короля узнают все, — сказала она. Потом обратилась к командиру королевской армии:

— Пусть прекратятся казни людей, обвиненных в государственной измене. Выпустите из тюрем всех, кого бросили туда как изменников. Что же касается остальных узников, разберитесь хорошенько, почему каждый из них оказался за решеткой, и освободите тех, кого заточили за незначительные проступки.

Капитан с поклоном вышел и только за дверью дал волю своей радости, широко улыбаясь сквозь слезы.

Увидев среди слуг главного королевского повара, королева сказала:

— Все дворцовые слуги, если они того пожелают, отныне вольны покинуть дворец. Но, пожалуйста, скажи всем, что я прошу их остаться. Если они согласятся, я позабочусь о том, чтобы им жилось тут не хуже, чем при моем покойном отце.

Повар начал было рассыпаться в благодарностях, но быстро оборвал себя и побежал передать всем слова королевы.

Подозвав нескольких сановников, королева сказала:

— Вас я прошу отправиться к командирам армий, что стоят на наших границах. Сообщите им, что короля Эдварда больше нет в живых, и что они могут спокойно возвращаться домой. Передайте, что мы ни с кем не собираемся воевать, но если мне понадобится их помощь, я обязательно к ним обращусь. А пока я намерена править государством единовластно.

Сановники, поцеловав королеве руку, вышли, и королева осталась с нянькой.

— Мне очень жаль, — помолчав, сказала старушка.

— О чем ты говоришь? — не сразу поняла королева.

— О гибели вашего мужа.

— Ах, об этом, — отрешенно произнесла королева. — О, муж мой…

И она горько заплакала, горюя не о жестоком и алчном короле Эдварде, умевшем лишь воевать, убивать, разорять, — она плакала по тому милому ласковому мальчику, которым некогда был король. Тот мальчик умел утешать ее детские горести, и именно его испуганный голос королева слышала в последние минуты жизни короля. Словно мальчик, все еще живший в душе этого негодяя, недоумевал, как он оказался в этой темнице, и с ужасом понимал, что ему уже никогда оттуда не выбраться.

Больше королева ни разу не плакала о муже.

Через три дня она вновь была на ногах. Правда, у нее по-прежнему все болело, и ей пришлось надеть просторную одежду. Королева совещалась с сановниками, когда ей сообщили, что пришли пастухи и принесли… Медведя. Она не сразу поняла, о каком медведе идет речь, а потом едва поверила своим ушам. Неужели объявился бывший королевский советник, который исчез много лет назад?

— Да, мы нашли его на холме. Вернее, не мы, а овцы, которых мы туда пригнали, — сказал королеве старший из пастухов. — Похоже, на него напали разбойники — он лежал весь израненный и избитый. Чудо, что он вообще остался жив.

— Что на нем за странная одежда? — спросила королева, стоя возле кровати, на которую слуги уложили Медведя.

— Так это мой плащ, — ответил другой пастух. — Негодяи, видать, забрали у него всю одежду и бросили голым. Мы подумали, что негоже нести его к вам в таком виде.

Королева поблагодарила пастухов и хотела их наградить, но они решительно отказались.

— Мы хорошо его помним, он у вашего отца в советниках был. Люди видели от него много добра, такое ни за какие деньги не купишь.

Королева велела слугам (а надо сказать, что никто из них не покинул дворец) промыть и перевязать раны Медведя и выполнять все его пожелания. Человек менее сильный и крепкий наверняка не выжил бы в такой переделке, но Медведь поправился. Правда, с тех пор он перестал владеть правой рукой, поэтому ему пришлось учиться писать левой. И теперь он все время прихрамывал, но не стыдился своих увечий и часто говорил, что ему еще повезло. Иногда он вспоминал разбойников и удивлялся, почему королевские гвардейцы не расправятся с этим сбродом, безнаказанно разгуливающим по землям ее величества.

Когда Медведь почувствовал себя лучше, королева стала приглашать его на все важные заседания, где принимала послов, разбирала государственные дела и выносила решения.

По вечерам она уводила Медведя в кабинет короля Этельреда и беседовала с ним обо всем, что сделала за день. Ей хотелось знать, правильные ли она приняла решения, не поступил бы он по-другому? И Медведь не льстил и не подыгрывал ей, так же как никогда не льстил и не подыгрывал ее отцу. А королева училась у него мудрости, как раньше учился у своего советника мудрости ее отец.

Однажды королева сказала:

— Я еще никогда и ни у кого не просила прощения. Но тебя прошу — прости меня, пожалуйста.

— За что? — удивился Медведь.

— За мою былую ненависть, за то, что я считала, будто ты помыкаешь моим отцом. А еще за то, что прогнала тебя. Если бы мы тогда тебя послушались, я не прожила бы столько кошмарных лет.

— Нет смысла сожалеть о прошлом, — ответил Медведь. — Ты тогда была молода, тобою двигала любовь, а любовь порой бывает слепа.

— Знаю, — ответила королева. — И если бы можно было повернуть время вспять, возможно, любовь опять ослепила бы меня. Но мне кажется, с тех пор я стала немного умнее, вот потому и прошу у тебя прошения.

Медведь посмотрел на нее с улыбкой.

— Я давно уже тебя простил. Но если хочешь, с удовольствием прощу тебя еще раз.

— Могу ли я чем-нибудь тебя вознаградить за все, что ты сделал для моего отца?

— Да, — ответил Медведь. — Если мне будет позволено остаться во дворце и служить тебе, как я раньше служил твоему отцу, это вознаградит меня с лихвой.

— Какая же это награда? — удивилась королева. — Я как раз собиралась попросить тебя об этом!

— Видишь ли, — проговорил Медведь, — я любил твоего отца как брата, а тебя — как племянницу. Другой родни у меня нет, и я мечтаю остаться здесь.

Королева взяла кувшин и налила Медведю полную кружку эля. А потом они сели у камина и проговорили до глубокой ночи.

Раны, нанесенные королевству правлением Эдварда, еще долго не заживали. Но поскольку государство оставалось большим и богатым, а королева была вдовой, многие старались добиться ее руки. Во дворец зачастили герцоги, принцы и даже короли. Стоит ли удивляться — ведь королеве не было еще и сорока, и ее красота ничуть не увяла. Конечно, у нее было богатое приданое, но и без своих богатств эта женщина была настоящим сокровищем, способным сделать счастливым любого мужчину.

Надо сказать, что некоторые женихи понравились королеве, и она всерьез раздумывала над их предложениями. И все же так никого и не выбрала, отказав сватавшимся к ней людям очень учтиво, но твердо и в недвусмысленных выражениях.

Постепенно к ней перестали свататься, и она правила королевством одна, а Медведь оставался ее бессменным главным советником.

И все это время королева помнила, что ее сыну суждено стать королем, и воспитывала его как будущего правителя. Не забывала она и о дочерях: ведь и они однажды могли сделаться королевами. Медведь помогал ей в воспитании принца, которого учил многим полезным вещам, но самое главное — как не подпадать под очарование слов, а видеть, что у человека за душой. Медведь учил его жить в мире с соседями и заботиться о своих подданных.

Мальчик рос, красотой напоминая отца, а мудростью суждений и поступков — Медведя. Люди говорили, что он станет великим королем и, быть может, даже превзойдет своего деда.

Проходили годы. Королева старела и все больше полагалась в управлении королевством на подросшего сына. Вскоре принц женился на дочери соседнего короля — та оказалась доброй и приветливой, а потом у королевы появились внуки.

Королева прекрасно сознавала, что состарилась, сгорбилась и больше не была красивой, как раньше. Правда, многие говорили, что в юности быть красивой очень просто, зато сохранить красоту в старости — редкое искусство.

Королева замечала свои седые волосы и морщины, но ей даже не приходило в голову, что Медведь тоже стареет. Впрочем, разве можно было назвать стариком того, кто бегал по саду, нося на плечах ее внуков, и по-прежнему учил ее и принца управлению государством? И жесты, и голос Медведя остались прежними; похлопывая по плечу сына королевы, он говорил точно так же, как когда-то говорил ее отцу:

— Правильно. Молодец, это ты верно рассудил. Ты станешь замечательным королем, достойным королевства Этельреда.

Королеве казалось, что время не властно над Медведем, но однажды он слег. К королеве прибежал испуганный слуга и прошептал:

— Медведь очень просит, чтобы вы пришли к нему.

Королева поспешила в его комнату и увидела: Медведь с мертвенно-бледным лицом лежит в постели и весь дрожит.

— Тридцать лет назад я решил бы, что у меня просто легкая простуда, и отправился бы кататься верхом, — сказал он. — Но, моя дорогая королева, сейчас это вовсе не простуда. Я знаю, что скоро умру.

— Чепуха, — отмахнулась королева. — Ты не умрешь!

Она старалась говорить уверенно, но понимала, что Медведь и в самом деле умирает и что его не обманули эти слова.

— Я хочу кое в чем тебе признаться, — сказал Медведь.

— Я знаю, в чем.

— Да?

— Как ни удивительно, я поняла, что тоже тебя люблю, — тихо произнесла королева. — Влюбилась на старости лет, подумать только! — со смехом добавила она.

— Но я хотел признаться вовсе не в этом. Я знал, что ты догадываешься о моей любви. В противном случае разве я бы пришел на твой зов?

На королеву пахнуло холодным ветром, и она вспомнила, как единственный раз в жизни позвала на помощь.

— Значит, ты помнишь, как я смеялся, когда меня называли Медведем, — проговорил он. — «Если бы они только знали!» — думал я.

Королева покачала головой.

— Разве такое возможно?

— Я и сам поначалу удивлялся, — сказал Медведь. — Но это правда. Давным-давно я повстречал в лесу мудрого старика. Я был тогда мальчишкой, к тому же сиротой. Когда я остался с ним, никто меня не хватился, и мы прожили вместе пять лет, до самой смерти старика. Но он успел научить меня магии.

— Никакой магии не существует, — привычно возразила королева, а Медведь засмеялся.

— Если ты говоришь о приворотных зельях или о заклинаниях против злых духов — ты права, все это глупые сказки. Но существует иная магия, которая помогает человеку превращаться в того, кем он является в душе. Мудрый старик, например, превращался в сову и летал по ночам, постигая тайны мира. У него была душа совы, и магия помогала ей воплотиться. Этой магии он и научил меня.

Медведя перестало трясти, но это было плохо — просто он больше уже не боролся с недугом.

— Я тоже заглянул в себя, чтобы узнать, кто я такой. Я отыскал свою тайную душу и позволил ей воплотиться. Твоя нянька сразу увидела это: только мельком взглянув на меня, она тут же поняла, что я — медведь.

— Значит, это ты убил моего мужа?

— Нет, — возразил Медведь. — Я сражался с твоим мужем и выволок его из дворца. Но перед лицом смерти ему открылось, кто он такой на самом деле. И его истинная душа воплотилась.

Медведь покачал головой.

— У ворот сада я убил волка, бросил его труп со сломанной шеей, а сам скрылся в холмах.

— Снова волк, — задумчиво сказала принцесса. — Но ведь он был таким красивым, ласковым мальчиком.

— Волчата иногда бывают красивыми и ласковыми, и все-таки из них вырастают волки, — сказал Медведь.

— А кто я такая? — спросила королева.

— Ты? — удивился Медведь. — Разве ты не знаешь, кто ты?

— Нет. Так кто же я? Лебедь? Или дикобраз? Сейчас я больше похожа на старую курицу. Кем я стала теперь? Знать бы, в какого зверя мне превратиться ночью!

— Да ты смеешься, — проговорил Медведь. — Я бы тоже хотел посмеяться, но мне трудновато дышать. Если ты сама не знаешь, кто ты, я не могу тебе подсказать. Хотя, думается…

Медведь вдруг умолк, по его телу пробежала судорога.

— Нет! — закричала королева.

— Не волнуйся, — сказал Медведь. — Я еще не умер. Так вот, сдается мне, что ты в душе — просто женщина и поэтому тебе не нужно было скрывать свою истинную душу. Нет, я не совсем верно выразился. Ты не просто женщина. Ты — прекрасная женщина.

— Ах ты, старый дурень, — сказала королева. — И почему мне никогда не приходило в голову выйти за тебя замуж?

— Ты мне льстишь, — сказал Медведь.

Однако королева кликнула священника, позвала всех своих детей и обвенчалась с лежащим на смертном одре Медведем. И ее сын, учившийся у него искусству быть королем, назвал его отцом и вспомнил, как в детстве к ним приходил большой медведь и играл с ними. Дочери королевы тоже назвали Медведя отцом, а королева назвала его мужем. Медведь смеялся и радовался, что теперь он не сирота.

А потом он умер.

Вот и вся история. Теперь вы знаете, почему над городскими воротами высится статуя медведя.

Песчаная магия

В просвете между облаками появилось солнце, под его лучами ярко вспыхнули голубые и красные купола Гиреи. На мгновение Керу Чемриту показалось, что он видит Грит былых времен, о котором его дяди любили рассказывать по вечерам.

«Он красив только издали», — с горечью напомнил себе Кер.

Он знал, что по безлюдным улицам заброшенной столицы бегают бродячие псы, а в развалинах царского дворца живут крысы. Царь Грита давно уже перебрался в другую столицу — Новую Гирею, что лежит далеко на севере, среди холмов, куда не могут добраться вражеские армии. Пока не могут.

Облака затянули солнце, яркие краски померкли, заброшенный город снова стал серым и унылым.

Увидев, что к северу отсюда, по Хеттерской дороге, быстро скачет нефирийский дозорный отряд, Кер перевел взгляд на сочную зеленую траву холма, на котором сидел.

«Облака обычно предвещают дождь, только не в здешних краях», — подумал он.

Завидев нефирийских дозорных, он всегда старался думать о чем-нибудь другом. Сейчас, в месяце хрикане, еще слишком рано для дождей. Эти облака прольются дождями где-нибудь на севере; может, во владениях царя Высокогорья, а может, на обширных равнинах, которые зовут Западными Пустошами. Говорят, там носятся на приволье целые табуны лошадей, и эти вольные кони по первому зову везут тебя, куда нужно.

А в Грите дождей не будет до самого месяца дунса — еще недели три. К этому времени крестьяне успеют сжать и убрать пшеницу, да и сено высохнет, и его соберут в копны вышиной почти с холм, на котором сейчас сидит Кер.

Говорят, в прежние времена весь месяц дунс на громадных тяжелых повозках сюда приезжали жители Западных Пустошей. Эти люди покупали здесь сено, иначе зимой им было бы нечем кормить лошадей. Сам Кер никогда их не видел: и в этом году, и в прошлом, и в позапрошлом сюда являлись люди с востока и с юга. Их повозки были двухколесными, а возницы говорили не на языке людей Западных Пустошей, а на варварском фирдийском наречии. «Или фиртийском», — подумал Кер и засмеялся. Слово «фирт» было неприличным, и он не решился бы произнести его в присутствии родителей. Вот на каком наречии изъяснялись эти варвары!

Тем временем нефирийский дозор свернул с большой дороги на проселочную, ведущую к холмам. К холмам! Кер вскочил и стремглав побежал по узкой тропинке домой. Нефирийский отряд означал только одно: беду. Надо успеть предупредить родителей!

Кер остановился всего один раз, когда у него заломило спину. Но даже его быстрым ногам было не обогнать конных нефирийцев. Когда запыхавшийся мальчик прибежал домой, дозорные уже толпились у ворот.

Но где же его дяди? Почему не пришли на выручку?

Мысли Кера спутал крик, раздавшийся по другую сторону садовой стены. Мама!

Кер ни разу не слышал, чтобы она кричала, но сразу узнал ее голос и бросился к воротам. Тут его и схватил нефирийский воин.

— А вот и малец! — выкрикнул нефириец на ломаном языке народа Западных Пустошей, чтобы его поняли родители Кера.

Мать снова пронзительно закричала, и теперь Кер увидел, почему она кричит.

Двое рослых нефирийцев крепко держали его отца, раздетого донага. В руках у командира нефирийцев зловеще блестел короткий кривой кинжал, острие упиралось в мускулистый живот отца. На глазах у Кера и его матери нефириец пропорол отцу мальчика живот, заструилась кровь. Командир не спеша вонзил кинжал по самую рукоятку, потом вытащил, царапнув ребра… Струйка крови превратилась в темно-красный поток. Командир был искусен и не задел сердце. Нефирийцы воткнули в зияющую рану копье и подняли свою жертву высоко над головой. Умирающий отец Кера висел на острие, а нефирийцы ударяли копьем по садовым воротам, оставляя на воротах и на стене следы крови вперемешку с кусками плоти.

Отец прожил еще несколько минут. Каждый вздох давался ему с неимоверным трудом, и всякий решил бы, что отец умер от боли, всякий — но только не Кер. Его отец был не из тех, кто поддается боли. Скорее всего, он умер от удушья. Нефирийцы отсекли ему одно легкое, превратив дыхание в пытку. Впрочем, Кер не очень верил и в смерть от удушья, ибо отец дышал до конца… Спустя несколько недель Кер окончательно убедил себя в том, что отец погиб от потери крови. Отец умирал беззвучно. Нефирийцы не услышали от него даже стона.

Мать Кера кричала до тех пор, пока у нее не пошла горлом кровь, а потом упала, потеряв сознание.

Кер молча смотрел, как умирает отец. Когда все было кончено и командир нефирийцев, ухмыляясь, подошел к Керу и заглянул ему в лицо, мальчик ударил его в пах.

Нефирийцы отрезали Керу большие пальцы на ногах, но, как и его отец, тот не издал ни звука.

Потом дозорные ускакали, а вскоре явились дяди.

При виде трупа дядю Форвина стошнило. Дядя Эрвин зарыдал. Дядя Крюн обнимал Кера за плечи, пока слуги перевязывали мальчику искалеченные ноги.

— Твой отец был великим и мужественным человеком, — сказал дядя Крюн. — Он убил немало нефирийцев и сжег множество их колесниц. Нефирийцы ему этого не простили.

Дядя Крюн стиснул плечо Кера.

— Твой отец был сильнее их. Но он был один, а их — много.

Кер отвернулся.

— Ты не хочешь меня слушать? — рассердился дядя Крюн.

— Мой отец считал, что он не один, — ответил Кер. — Видимо, он ошибся.

Дядя Крюн повернулся и пошел прочь, и Кер никогда больше не видел ни его, ни остальных братьев отца.

Керу с матерью пришлось уйти из родных мест. Их усадьбу отдали нефирийскому землевладельцу, дабы тот снабжал зерном и фруктами правителя Нефириды. Со скудными пожитками, без гроша в кармане, мать и сын двинулись на юг. Они пересекли реку Грибек и добрались до засушливых мест на самом краю пустыни. Здесь не было ни рек, ни ручьев и выживали только самые неприхотливые растения.

В этих краях Кер с матерью провели зиму, питаясь крохами, которые из милости уделяли им другие бедняки.

А летом, когда наступила жара, людей стала косить ужасная болезнь, прозванная «чумой бедняков». Единственным лекарством от нее были свежие фрукты, но здесь они не росли. Их привозили из Иффирда и Саффирда, и стоили они баснословно дорого, позволить себе такую роскошь могли только богачи. Беднякам же оставалось только уповать на чудо — или умирать. Чуда не произошло, и мать Кера стала одной из тысяч жертв «чумы бедняков».

По обычаю труп положили на песок, чтобы сжечь его, освободив душу. Покойницу густо обмазали смолой (в отличие от фруктов, смолы в здешних краях было сколько угодно — только подставляй ведро).

Вдруг со стороны пустыни подъехали пятеро всадников; они остановились и молча наблюдали за происходящим. Поначалу Кер решил, что это нефирийцы, но местные бедняки, заметив всадников, приветственно замахали руками. Кер знал: жители Грита никогда не стали бы приветствовать врагов. Присмотревшись, он узнал во всадниках абадапнурцев — пустынных кочевников. В засушливые годы они грабили богатые усадьбы Грита, но беднякам не причиняли зла.

«Мы ненавидели их, когда сами были богаты, — подумал Кер. — А теперь мы бедны, и они стали нашими друзьями».

На закате тело его матери сожгли.

Кер смотрел на огонь, пока тот не догорел. Высоко в вечернем небе сияла луна… В прошлое полнолуние мать была еще жива. Кер произнес над пеплом и костями молитву, обращенную к богине луны, и ушел.

Завернув в свою лачугу, Кер забрал всю жалкую еду, которая там осталась, и надел на палец отцовское оловянное кольцо. Нефирийцы не обратили на кольцо внимания, посчитав его дешевой безделушкой, но на самом деле оно было напоминанием о прежнем величии рода Чемритов. Так когда-то говорил Керу отец.

Ничто больше не держало мальчика в этом селении, и он отправился на север.

Он питался крысами, которых ловил в амбарах и жарил потом на углях. Иногда просил милостыню у дверей тех крестьянских усадеб, что победнее. Дома богатых землевладельцев Кер обходил стороной — тамошние слуги прогоняли нищих, а могли и побить. Отец Кера считался богатым человеком, но никогда так не поступал, в родном доме мальчика любой голодный всегда мог получить еду.

Если не удавалось поймать крысу или что-нибудь выпросить, Кер воровал. Он крал горстями пшеницу из амбаров, таскал с огородов морковку, пил воду из чужих колодцев, за что в засушливое время мог поплатиться жизнью. А однажды украл из повозки, которая везла запасы для какого-то богача, очень дорогой фрукт.

Плод оказался прохладным и таким кислым, что у Кера свело рот, и сок потек у него по подбородку.

«Даже отец не мог позволить себе столь дорогое лакомство. А я, бедняк и вдобавок вор, запросто им наслаждаюсь!» — гордо думал Кер.

Конечно, если поедание едко-кислой мякоти можно назвать наслаждением.

Кер не знал, сколько времени он странствовал, прежде чем увидел очертания далеких гор. А еще спустя неделю он добрался до подножия высоких утесов и крутых склонов, устланных глинистым сланцем. Это и была страна Митеркам, где правил царь Высокогорья.

Кер двинулся вверх по склону.

Он карабкался целый день, а на ночлег устроился в расщелине скалы. Поднимался он медленно; сандалии скользили, но без больших пальцев нечего было и думать идти босиком. На следующее утро Кер полез дальше. Один раз он едва не сорвался — а падение с такой высоты означало бы верную смерть — и все же достиг остроконечной вершины Митеркама. Выше нее было только небо.

Неожиданно камни под ногами сменились рыхлой землей. Не желтоватой почвой засушливых мест, откуда он шел, и не красной почвой его родного Грита, а черной землей! Кер знал о ней из старинных северных песен: если им верить, за день на такой земле вырастает дерево, а за неделю — целый лес.

Здесь и в самом деле рос лес, а между деревьями повсюду была густая трава. В родных краях Кера встречались лишь невзрачные и кривые оливковые деревья да фиговые пальмы втрое выше человеческого роста. Деревья же на вершине Митеркама в двадцать раз превосходили рост человека, а их стволы были в десять обхватов. Даже самые молодые деревца успели вымахать выше Кера, который в свои двенадцать лет считался довольно рослым мальчишкой.

Керу, не знавшему ничего, кроме пшеничных полей, холмистых лугов и оливковых рощ, лес показался волшебным местом, заворожившим его сильнее, чем гора, река, город или луна.

Усталый Кер улегся спать под большим раскидистым деревом. Ночью он сильно замерз, а утром сделал не слишком приятное открытие: вокруг не было ни следа других людей. Значит, нечего надеяться раздобыть еду.

Он встал и пошел дальше. Должны же здесь где-нибудь жить люди, иначе зачем Высокогорью царь? Кер обязательно их найдет. А если не найдет? Ему не хотелось думать об этом, но он понимал, что тогда попросту умрет с голоду. И все же лучше умереть от голода в лесу, чем погибнуть от рук нефирийцев.

По пути Керу то и дело попадались кусты со спелыми ягодами, однако он не знал, что они съедобны. В ручьях и речушках лениво плескалась доверчивая рыба, которую ничего не стоило поймать голыми руками, но в его родном Грите рыбу не ели, опасаясь болезней и червей. Поэтому Кер лишь смотрел на вялых рыбин и шел дальше.

На третий день, когда Кер совсем ослабел от голода и уже не мог идти, он повстречал лесного мага. И помогла ему в этом, как ни странно, невыносимо холодная ночь.

Кер продрог до костей и решил развести огонь. Наломав веток, сложил костер, но огонь не разгорался. Вдруг он услышал какой-то странный шорох и, подняв голову, обомлел: деревья двигались! Они приближались, беря его в кольцо, но когда Кер на них смотрел, замирали. Однако стоило мальчику отвернуться, как они придвигались еще ближе. Кер попытался выскочить из круга, но не сумел: ветви сплелись в высокую изгородь, перелезть через которую было невозможно, так больно кололись колючки. С исцарапанными ладонями Кер вернулся на оставшийся свободный участок земли и молча смотрел, как стена вокруг становится все толще.

Кер ждал. А что еще ему оставалось делать внутри лесной западни?

Наутро он услышал чье-то пение и позвал на помощь.

— Нет, — ответил голос с чужеземным акцентом. — Не жди от меня помощи, дровосек и лесоненавистник, убийца деревьев и разжигатель костров.

— Я не понимаю, в чем ты меня обвиняешь, — удивился Кер. — Было холодно, и я хотел развести костер, чтобы согреться.

— Развести костер, — повторил голос. — Здесь никто не предает деревья огню. Но ты, похоже, еще слишком молод, у тебя, наверное, еще не успела пробиться борода.

— У меня нет бороды, — сказал Кер. — И оружия тоже нет. Только небольшой нож, но ты его можешь не бояться.

— Нож? Небольшой? А красное дерево утверждает, что этим ножом можно вспороть кору и оттуда, как слезы, начнет капать сок. Вяз говорит, что этот нож отсекает веточки, как меч отсекает человеческие пальцы. А благородный тополь добавляет, что каким бы нож ни был маленьким, он все равно враг деревьев. Сломай свой нож, и тогда я выпущу тебя из древесного заточения, — пообещал незнакомец.

— Но это мой нож, — возразил Кер. — Он мне нужен.

— Здесь он тебе нужен не больше, чем туман темной ночью. Сломай его, иначе деревья сомкнут кольцо и раздавят тебя.

Кер сломал нож.

За его спиной послышался шорох, Кер обернулся и увидел толстого старика. Мгновение назад деревья стояли плотным кольцом, а теперь оказались на прежних местах.

— Да ты еще совсем малыш, — сказал старик.

— Зато ты старый и толстый, — сердито бросил Кер, возмущенный тем, что его сочли малышом.

— А ты не только мал, но и дурно воспитан, — проговорил старик. — Похоже, ты не получил должного воспитания. Судя по твоему выговору, родом ты из Грита, а судя по одежде — из бедной семьи. Жители Грита незнакомы с хорошими манерами, об этом давно всем известно.

Кер схватил лезвие ножа и бросился на старика, но путь ему преградили колючие ветви. Рука его ударилась о крепкий сук, ее обожгло болью, и лезвие выпало из разжавшихся пальцев.

— Бедное дитя, — сочувственно произнес старик. — В твоем сердце притаилась смерть.

Ветки исчезли, старик прикоснулся к лицу Кера, и тот резко отпрянул.

— Даже простое прикосновение причиняет тебе боль, — старик вздохнул. — Должно быть, у тебя очень тяжело на душе.

Кер смерил собеседника холодным взглядом. Нет, его не выведут из себя эти насмешки! А может, этот старик и вправду добрый? Или просто притворяется?

— А ты, наверное, очень голодный, — продолжал лесной маг.

Кер промолчал.

— Идем со мной, — предложил старик. — Думаю, у тебя хватит силенок дойти до моего жилища, и там ты сможешь подкрепиться.

Кер молча кивнул.

Они зашагали по лесу, и старик то и дело останавливался, чтобы прикоснуться к одному из деревьев; зато к другим почему-то не желал подходить, а демонстративно поворачивался к ним спиной или обходил, делая крюк. Потом они увидели дерево, одна из самых толстых ветвей которого была обрублена.

«Совсем недавно», — подумал Кер. Смола на обрубке не успела затвердеть.

— Скоро твоя боль пройдет, — сказал старик искалеченному дереву. Потом вздохнул. — Понимаю. Ты грустишь, что недосчитаешься многих орехов, которые могли бы вырасти на этой ветке.

Так они добрались до жилища старика, если это вообще можно было назвать жилищем. Грубые каменные стены не удивили Кера — в Грите тоже строили такие дома. Но крышей служили тесно переплетенные ветви девяти высоких деревьев, причем самих ветвей было почти не видно из-за густой листвы. Кер подумал, что даже в самый сильный ливень в хижину, наверное, не попадет ни капли воды.

— Что, понравилась моя крыша? — спросил старик. — Она очень прочна. Даже зимой, когда листья опадают, снег не может проникнуть внутрь. Но мы сейчас запросто войдем.

С этими словами он открыл низкую дверь и впустил Кера в единственную комнатенку.

Готовя угощение, старик болтал без умолку. Наконец он выставил на стол ягоды, сливки, жаркое из желудей и толстые ломти кукурузного хлеба, причем ему пришлось объяснить мальчику, из чего приготовлено каждое блюдо, ведь, кроме сливок, все оказалось для Кера в диковинку. Но угощение оказалось очень вкусным, и Кер жадно и с удовольствием ел.

— Желуди растут на дубах, — объяснял старик. — Орехи дает орешник. Ягоды я собираю с кустов, которые называю «почти деревьями». А вот хлеб получается из плодов растения под названием «не-дерево». Каждый год, принеся плоды, оно умирает.

— Значит, остальные здешние деревья не умирают каждый год и могут жить даже под снегом? — спросил Кер, знавший о снеге только понаслышке.

— Их листья из зеленых становятся желтыми, красными и багряными, а потом опадают. Чем-то это напоминает смерть, — ответил старик. — Но в месяц эанан снег тает, а к блоану все деревья снова зеленеют.

Кер не знал, верить старику или нет. Деревья такие странные; может, старик его и не обманывает.

— Не думал я, что в Высокогорье деревья умеют ходить, — признался Кер.

— Ты ошибаешься, — засмеялся старик. — Деревья и здесь не умеют ходить. Вернее, умеют только в этой части леса да еще в других местах, где за ними ухаживают лесные маги.

— Лесные маги? Значит, это сила волшебства заставляет их двигаться?

Старик все еще смеялся.

— Нет! А впрочем, наверное, и впрямь сила волшебства. Но на свете есть разные виды магии, и мне больше всего по сердцу магия деревьев.

Кер недоверчиво прищурился. Толстый болтливый старик вовсе не походил на мага… Но ведь это по его велению деревья окружили Кера и не желали выпускать.

— Ты властвуешь над здешними деревьями? — спросил мальчик старика.

— Властвую? — изумился тот. — Что за странное предположение! Нет, я над ними вовсе не властвую, я им служу, защищаю и отдаю им свою силу, а они отдают мне свою. Так мы все становимся сильнее. А властвовать — это уже не магия. И как тебе могла прийти в голову такая мысль?

Потом старик стал рассказывать о проделках глупых белок. Когда Кер наелся досыта, старик вручил ему корзинку и повел в лес собирать ягоды. Этим они занимались до полудня.

— Одну ягоду бери, а другую оставляй, — наставлял мальчика старик. — И так на каждом кустике. Тогда осенью птицам будет что клевать. А из тех ягод, которые упадут на землю, весной вырастут новые кустики.

И Кер неожиданно для себя самого остался жить с лесным магом. Наверное, то была самая счастливая пора в его жизни — кроме раннего детства, когда мать напевала ему колыбельные, и незабываемого путешествия с отцом к холмам Западных Пустошей, где они охотились на оленей.

Незаметно настала осень, порадовав Кера разноцветьем листопада. Потом пришла зима, и они с лесным магом, увязая по колено в снегу, лечили поврежденные ветки. В весенний месяц блоан Кер прореживал молодые побеги, чтобы новые деревья не мешали друг другу расти. Лесной маг уже решил, что тьма в сердце Кера сменилась светом, а если где и остались темные уголки, они больше не тревожат мальчика.

Он ошибся: Кер все помнил и никому ничего не простил.

Запасая сухие листья для зимнего очага, Кер воображал, будто собирает кости врагов. Протаптывая тропинки в снегу, он мысленно шел в бой, чтобы сокрушить нефирийцев. А когда вырывал из земли молодые побеги, представлял, что казнит своих дядек. Кер хотел поступить с ними так же, как нефирийцы обошлись с его отцом; для него они теперь были ничем не лучше врагов.

Кер мечтал о мести, и чем ярче светило над лесом летнее солнце, тем мрачнее становилось у него на душе.

Однажды он заявил старику:

— Я хочу научиться магии.

Старик улыбнулся, обнадеженный этими словами.

— Ты уже ей учишься, и я с радостью буду учить тебя дальше.

— Я хочу овладеть магической силой.

Лесной маг разочарованно вздохнул.

— Тогда даже не мечтай научиться магии.

— У тебя ведь есть сила, — возразил Кер. — Чем я хуже тебя?

— Да, у меня есть сила, — ответил маг. — Сила рук и ног. С ее помощью я могу собрать высохший мох, развести огонь, подогреть на нем смолу и смазать поврежденный ствол, чтобы из него не вытекал сок. Я могу отсечь больную ветку, чтобы спасти дерево; могу научить деревья, как защищаться от грозящих им опасностей. Вся остальная сила принадлежит не мне, а деревьям.

— Но они исполняют твои повеления, — не отступал Кер.

— Потому что я исполняю их повеления! — неожиданно рассердился лесной маг. — Уж не думаешь ли ты, что в моем лесу есть рабы? Или ты принял меня за царя деревьев? Только люди позволяют, чтобы другие властвовали над ними, но в лесу этому не место. Здесь царит лишь любовь: я люблю деревья, а они любят меня. Вот на этой любви и зиждится моя магия.

Кер с досадой отвернулся, а лесной маг, подумав, что мальчику стало стыдно, забыл про гнев.

— Ах, мальчик мой, я вижу, ты до сих пор не понял самого главного. Любовь — вот корни любой магии, служение — вот ее ствол. Лесные маги любят деревья и служат им, и их волшебство основано на силе единства людей и деревьев. Маги света любят солнце. По ночам они разводят огонь и служат ему, а огонь служит им. Конские маги любят лошадей и заботятся о них, поэтому кони, подчиняясь магии табуна, быстро мчат этих магов, куда им нужно. Существует еще магия полей и равнин, магия камней и металлов, магия песен и танцев, магия ветров и иных стихий. Но каждая из них основана на любви, и ее сила увеличивается благодаря служению мага.

— Я должен овладеть магической силой, — упрямо сказал Кер.

— Должен? — переспросил древесный маг. — Тебе нужна сила, чтобы повелевать? Есть магия, которая дала бы тебе такую силу. Но мне она недоступна.

— Хотя бы скажи, как она называется, — потребовал Кер.

— Даже не спрашивай, все равно не скажу, — с неожиданной твердостью заявил маг.

Это заставило Кера задуматься. Нет, он думал не о любви и не о служении, такие слова были для него пустым звуком. Но, значит, все-таки существует магия, которая позволяет расправиться с врагами?

Не одну и не две недели Кер терзал лесного мага расспросами. Сперва тот наотрез отказывался отвечать на вопросы мальчика, но Кер был упрям. И наконец старик не выдержал.

— Ты хочешь знать? — сердито бросил он. — Так слушай же, настырный мальчишка! Есть морская магия, которой занимаются порочные матросы. Они служат чудовищам морских глубин и приносят им в жертву живых людей. Ну что, тебе это подходит?

Кер молча ждал продолжения. Старик явно не все ему рассказал.

— Я начинаю догадываться, что пришлось бы тебе по вкусу. Пустынная магия.

Лесной маг не ошибся. В этих словах Кер сразу уловил некий сокрытый для других смысл.

— Как ей научиться? — спросил Кер.

— Этого я не знаю, — ледяным тоном ответил лесной маг. — У меня и мне подобных она вызывает только отвращение. Но твое сердце полно тьмы, его влечет к тому, от чего я готов бежать без оглядки. Вряд ли сыщется магия еще чернее пустынной… Хотя нет, есть и еще почернее.

— Как она называется? — тут же спросил Кер.

— И зачем я тебя подобрал? — сокрушенно вздохнул старик. — Надо же было сделать такую глупость! В твоем сердце полно ран, но ты не хочешь, чтобы они исцелились. Нет, ты постоянно бередишь их, чтобы они кровоточили и болели еще больше.

— Назови мне магию еще чернее пустынной, — потребовал Кер.

— Хвала луне, что она тебе недоступна, — сказал старик. — Чтобы овладеть ею, нужно любить людей, и любовь к ним должна быть тебе дороже собственной жизни. А ты так же далек от любви, как море от гор и земля от неба.

— Но небо касается земли, — возразил Кер.

— Касаться-то касается, но им никогда не соединиться.

Лесной маг взял корзинку, положил туда хлеб и ягоды и подал Керу. Потом старик вручил мальчику небольшой бурдюк родниковой воды.

— Теперь уходи.

— Уходить? — переспросил Кер, вовсе не ожидавший такого.

— Я надеялся исцелить тебя, но ты не нуждаешься в исцелении. Ты слишком крепко цепляешься за свои страдания — видно, они тебе дороже всего на свете.

Кер выставил вперед босую ногу: культя на месте отрезанного большого пальца до сих пор не зарубцевалась.

— Ты даже не попытался вырастить мне новые пальцы, — с упреком сказал он старику.

— Вырастить? — изумился лесной маг. — Это не в моих силах. Такого я не умею! Зато умею врачевать. А еще помогаю деревьям больше не горевать по отсеченным ветвям — иначе их сок будет стремиться туда, где ветки больше нет, и весь вытечет, и такие деревья засохнут и погибнут.

Кер поднял корзинку с едой.

— Спасибо тебе за доброту, — сказал он старику. — Жаль, что ты не понимаешь самых простых вещей. Сколько ни убеждай дерево, оно не простит ни топор, ни огонь, — так же и я. Чтобы я снова смог по-настоящему жить, мои враги должны погибнуть.

— Уходи из моего леса, — повторил маг. — У кого на душе черные замыслы, тому здесь не место.

И Кер ушел. Спустя три дня он вышел из леса, а еще через два спустился с Митеркама в долину. До пустыни Кер добирался несколько недель, но теперь он знал, что делать дальше. Он будет служить пескам, а пески будут служить ему.

По дороге его остановили нефирийские дозорные и тщательно обыскали. Увидав, что на ногах Кера нет больших пальцев, солдаты отколотили его, обрили едва пробившуюся бороду и, дав пинка под зад, отпустили на все четыре стороны.

Кер не удержался и сделал крюк, чтобы посмотреть на родные места. Теперь все здешние усадьбы и все земли принадлежали явившимся с юга нефирийцам, и, боясь, как бы Кер чего-нибудь не стянул, новые хозяева его прогнали. Ночью Кер пробрался в отцовский погреб и украл оттуда мясо, а из птичника стащил курицу.

Перейдя реку Грибек, Кер добрался до засушливых земель, где отдал мясо и курицу тамошним беднякам. Прожив с этими людьми несколько дней, он углубился в пустыню.

Целую неделю он странствовал по пескам, и наконец у него кончились вода и еда. Все это время он пытался разгадать секрет пустынной магии и, подражая лесному магу, разговаривал с горячим песком и раскаленными камнями. Но песок не знал, что такое боль, и не нуждался в целительных прикосновениях. И камни не понимали, зачем и от кого их нужно защищать. Они не отвечали на вопросы Кера, только ветер швырял ему в глаза песок.

Выбившись из сил, Кер лег, чтобы больше уже не подняться.

Его обожженная кожа загрубела и потрескалась, одежда давным-давно превратилась в лохмотья, в пустой бурдюк набился песок. Он лежал, закрыв глаза; белизна пустыни ослепляла его.

Кер не мог ни любить пустыню, ни служить ей. Он не мог дать ей ничего, в чем бы она нуждалась. Пустыня не имела ни доброты, ни красоты, достойных любви.

Но Кер не желал умереть, не отомстив врагам. Ненависть поддерживала и питала его, и когда на него случайно наткнулись абадапнурские кочевники, он еще дышал. Кочевники дали ему воды и несколько недель выхаживали его. Им даже пришлось смастерить нечто вроде волокуши, на которой его перетаскивали от одного колодца к другому. Абадапнурцы кочевали со своими стадами и табунами, уходя все дальше от земель Грита и ненавистных Керу нефирийцев.

Кер поправлялся медленно и еще медленнее учился языку кочевников. И все же спустя несколько месяцев, когда небо затянули облака — предвестники зимних дождей, Кера уже признавали за своего. Теперь у него росла борода, и по меркам племени он был взрослым мужчиной. Лицо его оставалось суровым даже в те редкие мгновения, когда он смеялся, и это внушало кочевникам уважение.

Юношу считали много повидавшим. О своем прошлом Кер никому не рассказывал, но кочевники многое понимали и без слов. Простенькое с виду оловянное кольцо и всего восемь пальцев на ногах говорили сами за себя, поэтому никто не лез к Керу в душу. Да и не принято это было у кочевников.

Кер учился жить так, как живут они, и узнал, что в пустыне вовсе не обязательно умирать от жажды, а голодать просто глупо. Он учился заставлять пустыню делиться с ним жизнью. Кочевники называли это «выманить у пустыни жизнь».

— Все живое лишь мешает пустыне, — объяснил Керу предводитель племени, и юноша хорошо запомнил эти слова.

Пустыня не терпела никого, кроме себя самой. Может, в этом и скрывался ключ к пустынной магии? Или ему так и придется вечно безуспешно стучаться в крепко запертую калитку? Как же можно служить пескам и добиваться от них ответного служения, если они только и ждут твоей смерти? А как отомстить врагам, если погибнешь сам?

— Я готов умереть, если это погубит убийц моего отца, — однажды признался Кер.

Услышав это, лошадь, на которой он ехал, опустила голову и весь остаток дня еле плелась, хотя Кер то и дело пришпоривал ее.

Наконец Керу стало невмоготу. Время шло, а он ни на шаг не приблизился к мести. Он отправился в шатер вождя племени и напрямую спросил о песчаной магии.

— Песчаная магия? Ты, должно быть, спятил!

И после этого вождь племени старался даже не глядеть в его сторону. Кер понял, что кочевники ненавидят песчаную магию ничуть не меньше, чем лесной маг. Но почему? Разве абадапнурцам не хочется стать могущественными?

А может, вождь потому отказывается говорить о песчаной магии, что его племя тоже ничего о ней не знает?

Но Кер ошибся.

Прошло еще несколько дней, и вождь велел Керу сесть на лошадь и следовать за ним.

Они ехали все утро, пока жгучее солнце не поднялось к зениту. Дневной зной они переждали в пещере у подножия каменистого холма; Кер уснул, а когда предводитель кочевников его разбудил, уже смеркалось. Жару сменила приятная прохлада, и они ехали весь вечер, пока к ночи не достигли развалин города.

— Эттуэя, — прошептал вождь.

Они с Кером не торопясь подъехали ближе. Развалины были наполовину занесены песком; легкий ветерок продолжал гнать песчаные струйки и громоздить холмики у стен домов. Стены эти были из камня, но в отличие от больших городов Грита здания венчались не куполообразными крышами, а шпилями. Высокими шпилями, способными, казалось, вонзиться в сами небеса.

— Икикиетар, — прошептал вождь племени. — Икикикайя ре дапии. О икикиай этетур о абаданапнур, икикиай ре дапии.

— О каких ножах ты говоришь? — спросил Кер. — И как песок мог их убить?

— Ножи — это те башни. И они же — средоточие силы.

— Какой силы? — встрепенулся Кер.

— Тебе она недоступна. Ею владели лишь эттуэйцы, ибо были мудры и знали человеческую магию.

Человеческая магия. Лесной маг называл ее самой черной и опасной среди всех других.

— А есть магия еще сильнее человеческой? — спросил Кер.

— Нет — ни в горах, ни на равнинах, где воды в изобилии, ни в лесу, ни на море, — ответил абаданапнурец.

— А в пустыне?

— А хуу пар эйти унунура, — сказал вождь, сделав знак, отгоняющий смерть. — Только сила самой пустыни. Только магия песка.

— Расскажи мне про нее, — попросил Кер.

— В прежние времена здесь было сильное и процветающее государство, — начал вождь. — Этот город стоял на берегах полноводной реки, тут часто шли дожди, и красная почва не уступала в плодородии землям твоего родного Грита. В Эттуэе, где правил царь Даппа, жило не меньше миллиона человек. Но у богатых государств всегда есть завистники. К западу от Эттуэи жило немногочисленное племя, ненавидевшее человеческую магию здешних царей, и племя это нашло способ уничтожить город. Завистники сделали так, что на Эттуэю подули ветры из пустыни, что здесь прекратились дожди. Реки пересохли, солнце выжгло урожайные поля. Царю Эттуэи не осталось ничего иного, кроме как отдать полцарства песчаным магам из племени дапинурцев. Так возникло царство Дапну Дап.

— Царство? — удивился Кер. — Но ведь так называется большая пустыня.

— А раньше на месте этой пустыни были поля и луга, такие, как в твоих родных краях. Однако песчаные маги не удовлетворились половиной царства — и с помощью своей магии превратили всю Эттуэю в пустыню. Песок все время надвигался, погребая под собой все живое, и наконец пустыня одержала победу. Армии Грита и Нефириды — тогда они были союзниками — окончательно добили Эттуэю. А мы, жители царства Дапну Дап, превратились в кочевников, вынужденных довольствоваться жалкими крохами, которые пустыня не может от нас утаить.

— А куда подевались песчаные маги? — спросил Кер.

— Мы их перебили.

— Всех?

— Всех, — ответил предводитель племени. — И если сегодня кто-нибудь осмелится заняться песчаной магией, мы убьем и его. Мы помним, что случилось с нашими предками, и не позволим, чтобы по нашей вине пострадали другие.

В руке абадапнурского кочевника блеснул нож.

— А теперь поклянись, — велел вождь. — Поклянись перед звездами и песками, поклянись перед призраками тех, кто жил в этом городе, что оставишь мысли о песчаной магии.

— Клянусь, — сказал Кер, и кочевник убрал нож, поверив его слову.

На следующий день Кер оседлал лошадь, взял лук и стрелы и всю еду, какую смог украсть. В самое знойное время дня, когда кочевники спали в своих шатрах, он покинул племя. Его бегство заметили, пустились в погоню, но Кер убил из лука двоих преследователей и скрылся.

Все племена Абадапнура облетела весть о новоявленном пустынном маге, который бродит в этих местах. Кера было велено немедля убить, где бы он ни появился. Но он не появился нигде.

Теперь Кер знал, как служить пустыне и заставить ее служить себе. Пустыня любила смерть и ненавидела травы, деревья, воду и все, что несло жизнь.

Служа пескам, Кер добрался до земель нефирийцев на восточном краю пустыни.

Он принялся отравлять колодцы, бросая в них дохлых крыс и сусликов, а когда из пустыни дул жаркий ветер, поджигал посевы на полях, и суховей разносил огонь, губя селения и города. Кер рубил деревья, резал коров и овец. Нефирийские воины пытались выследить его, но он уходил в пустыню, зная, что у преследователей не хватит смелости последовать туда за ним.

Его набеги становились все более дерзкими.

Кер успел разорить многих нефирийских землевладельцев, но воевать в одиночку с целым государством все же не мог. Он чувствовал, как растет его власть над пустыней, и заботливо скармливал ей излюбленные лакомства: смерть и засуху.

Кер снова начал говорить с песками, но теперь совсем по-другому. Он нашептывал им о землях на востоке, вожделенных землях, до которых рукой подать. Ветер прислушивался к словам Кера, продолжая наметать песчаные барханы. На небольшом пятачке вокруг юноши было спокойно, но вокруг бушевала песчаная буря.

Ветер нес песок на восток, засыпая песком земли Нефириды.

Кер разбудил дремлющую алчность пустыни, и за одну-единственную ночь она успевала разрушить в сто раз больше, чем сумели бы разрушить его нож и факел. За какой-то час в песке тонула целая оливковая роща. За день песок чуть ли не по самые крыши заносил селение, а за неделю поглощал крупный город. Нефирийцы спешно переправлялись через реки Грибек и Нефир, надеясь, что вода остановит страшные песчаные бури.

Их надежды оказались тщетными. Послушный Керу, ветер насыпал песчаные дамбы, и реки разлились на многие мили, затопив земли, давно не видевшие воды. Солнце отражалось в обширных зеркальных водах и торопилось высушить их до дна. Пересохшие русла больше не несли струи в море, и пустыня продолжала наступать, приближаясь к самому сердцу Нефириды.

Нефирийцы всегда полагались на силу оружия, беспощадность к врагам была их боевой союзницей. Но против пустыни их армия ничего не смогла поделать: воины не умели воевать с песком. Если бы Кер об этом знал, он мог бы собой гордиться. Хотя никто не учил его магии, он стал величайшим из всех когда-либо живших песчаных магов. Ненависть оказалась лучшим учителем, чем сотня свитков, а Кер жил теперь только ненавистью.

И ненависть поддерживала в нем жизнь.

Он давно уже ничего не ел и не пил, питаясь силой ветра и жаром солнца. Кер так высох, что кровь больше не текла по его жилам. Его силой стала сила выпущенных им на свободу песчаных бурь. Пустыня и ее маг верно служили друг другу.

Вслед за песчаными бурями Кер двигался через опустевшие нефирийские города. Иногда вдалеке он замечал толпы беженцев, спешащих на север и восток, где стояли горы — их последняя надежда. Но гораздо чаще он видел трупы застигнутых бурей. По ночам Кер пел старинные песни Грита — песни войны и победы. На стенах каждого разрушенного города он мелом писал имя своего отца. Он писал имя матери на песке, и в этом месте песок переставал двигаться, сохраняя надпись, словно она была высечена на камне.

Однажды, во время затишья между бурями, Кер увидел человека, который шел с востока. Кто это был: абадапнурец или нефириец? Пытаясь разглядеть получше, Кер достал нож и наложил на тетиву стрелу.

Но человек раскинул руки и стал громко выкрикивать:

— Кер Чемрит!

Керу и в голову не приходило, что кто-то может знать его имя.

— Песчаный маг Кер Чемрит. Мы не ошиблись, это и вправду ты, — сказал незнакомец, подойдя ближе.

Кер молча смотрел на него.

— Я пришел сказать, что ты отомстил нам с лихвой. Нефирида на коленях. Нам пришлось заключить мир с Гритом, мы больше не совершаем набеги на Хеттер, наши западные земли подпали под власть Дриплина.

Кер улыбнулся.

— Мне нет дела до вашего царства.

— Тогда, может, тебе есть дело до простых людей? Вряд ли кто-нибудь когда-нибудь мстил так жестоко, как ты отомстил за гибель своих родителей. Ты погубил двести тысяч нефирийцев.

Кер усмехнулся.

— Мне нет дела до вашего народа.

— Тогда, может, тебе есть дело до воинов, убивших твоего отца и искалечивших тебя? Хотя они всего лишь выполняли приказ, мы казнили их, как и тех, кто отдал им этот приказ. Больше того, мы казнили главного царского военачальника. Ты отмщен! В подтверждение моих слов я привез тебе уши казненных.

Сняв с пояса мешочек, нефириец протянул его Керу.

— Мне нет дела до ваших воинов и подтверждения мне не нужны, — ответил Кер.

— Тогда что тебе нужно? — тихо спросил нефириец.

— Смерть, — ответил Кер.

— Ты ее получишь!

С этими словами человек выхватил кинжал и всадил Керу в грудь, целясь в сердце. Но когда он извлек кинжал из груди Кера, из раны не вытекло ни капли крови.

Кер улыбнулся.

— Хорошо, что ты принес кинжал, — сказал он и ударил нефирийца так, как некогда нефирийский воин ударил его отца.

Потом Кер направил лезвие кинжала выше, но не миновал сердца, и гонец рухнул мертвым.

Текла кровь, и песок жадно впитывал ее. Кер смотрел на убитого и слышал крики матери, которые заглушал в себе все эти годы. Вспомнив мать и последние минуты отца, вспомнив себя ребенком, Кер вдруг заплакал.

Склонившись над убитым нефирийцем, он стал катать труп по песку, марая в крови руки и одежду. Его слезы, перемешиваясь с кровью, капали на песок. Кер вспомнил, что в последний раз он плакал, когда убили отца.

«Я еще не полностью иссох, — подумал Кер. — Во мне еще есть влага, которую может выпить пустыня».

Взглянув на свои измазанные кровью руки, он попытался отскоблить их песком, но песок так и не смог отчистить темно-красные сгустки.

Кер снова заплакал, а потом повернулся лицом к пустыне и сказал ей:

— Иди ко мне.

Подул ветер.

— И ты иди ко мне, осуши мои глаза, — сказал Кер пустыне.

Ветер и песок, подчинившись его воле, погребли Кера Чемрита и осушили его глаза. Наконец жизнь его иссякла, и последний песчаный маг покинул мир людей.

Наступило время зимних дождей, и нефирийские беженцы вернулись. Воины тоже вернулись в родные места, ведь война окончилась, настало время браться за плуги и лопаты. Бывшие воины очистили от песка русла Нефира и Грибека, и вскоре реки вновь понесли воды к морю. Люди очищали жилища от песка, засевали луга, рыли канавы, чтобы напоить водой израненные поля.

К Нефириде постепенно возвращалась жизнь.

А пустыня, лишившись песчаного мага, отступила на запад, вернувшись в свои прежние границы. Ей и без того хватало безжизненных и засушливых мест.

В лесу, который рос на вершине Митеркама, лесной маг узнал от странствующего ремесленника о смерти Кера, пошел к деревьям и рассказал обо всем вязу, дубу, красному дереву и благородному тополю. Услышав печальную весть, лес плакал по Керу Чемриту, и каждое дерево отдало по прутику для поминального костра и уронило на землю по нескольку капель сока.

Проклятие бессмертия

Его разбудили бабочки. Амаса почувствовал их раньше, чем увидел. Сотни нежных лапок коснулись его ворсистого шерстяного одеяла, Амасе почудилось, что на него падают мягкие пушистые хлопья теплого снега.

Открыв глаза, он увидел, что лучи утреннего солнца пробиваются через сотни крошечных цветных окошек. Пол, усеянный бабочками, напоминал затейливый ковер, сотканный вдохновенным безумцем. Бабочки кружились в воздухе, похожие на подхваченные ветром листочки.

«Наконец-то», — подумал Амаса.

Он еще немного полюбовался бабочками, потом осторожно откинул одеяло. Бабочки неслышно вспорхнули. Так же осторожно Амаса спустил ноги на пол. Бабочки метнулись прочь от его ступней и тут же вернулись, усевшись ему на ноги.

Каждый его шаг сопровождался всплеском крылышек. Амасе казалось, что он идет по мелководью, гоня перед собой волны. Бабочки подлетали к нему и тут же устремлялись прочь. Умницы. Тот, кто умеет вовремя наступать и вовремя убегать, имеет шансы выжить.

«Наконец-то вы ко мне явились», — подумал Амаса — и вздрогнул.

Появление бабочек означало долгожданную перемену в его жизни, но теперь он не знал, нужна ли ему эта перемена или нет.

Бабочки порхали вокруг все утро, пока он собирался в путь. В свое последнее путешествие, последнее из очень многих. Амаса был в этом уверен.

Его жизнь началась в богатстве и роскоши, в городе Сеннабрисе[201] — самом большом из городов побережья, процветание которых зависело от нефти. В детстве он любил смотреть, как большие корабли швартуются у причалов, перекачивают содержимое своих трюмов в ненасытное чрево города и снова уходят в море. Когда началось его первое путешествие, Амаса не последовал за нефтеналивными судами, вместо этого двинувшись прочь от берега.

Блистательной была его жизнь в висячем городе Бесара, раскинувшемся на склонах горы Кармель.[202] Некоторое время, до самой Мегиддонской войны,[203] Амаса был правителем Кафр-Катнея, что стоит на равнине Ездраэлона.[204] Он строил Экдиппскую лестницу,[205] пробиваясь сквозь скалы. Строительство это унесло жизни тысячи человек, что считалось очень небольшой жертвой.

С каждым путешествием Амаса что-то оставлял в прошлом. Его тяга к роскоши осталась в Бесаре, любовью к власти он навсегда натешился в Кафр-Катнее. Желание строить он сбросил, как обветшавший плащ, в Экдиппе. И наконец очутился здесь, на жалком клочке земли у самой кромки пустыни Махирус. У него был плохонький трактор, который всегда капризничал, не желая заводиться. Урожая едва хватало на пропитание и горючее для машин, и Амасе было нечем платить за свет, а темнота в этих краях наступала сразу после захода солнца. Но и здесь его путешествия не кончились, Амаса знал, что его ждет еще одно, самое последнее.

Он многое оставил в прошлом, но не все. Работая в поле, он любил погружать пальцы в землю. Он любил мыть ноги под струей воды в глинистой канаве. Амаса мог часами сидеть на послеполуденной жаре и смотреть, как застывшие в безветрии колосья наливаются золотом, как впитывают в себя солнце, чтобы дать сухие и твердые зерна. Амаса чувствовал: прежде, чем он завершит свой жизненный путь и решится умереть, он должен расстаться со своей последней любовью — с любовью к жизни.

Бабочки торопили его, побуждая отправиться в это последнее путешествие.

Амаса тщательно смазал трактор и поставил его под навес.

Потом перекрыл водоспуск канавы и насыпал земляной вал, чтобы весной вода не вытекала понапрасну на невспаханные поля. Наполнил водой флягу и положил в сумку.

— Это все, что я возьму с собой, — сказал вслух Амаса.

Но даже такая ноша его тяготила.

Бабочки вились вокруг, торопя отправиться в путь, однако он не спешил.

Оглянулся на убранные поля с пожухлой стерней: за ними тянулась полоса сорных трав, пышно разросшихся благодаря воде, что не успевали выпить колосья. А дальше начиналась пустыня Махирус — место, где все влаголюбивое умирало. Почва там была песчаной, смешанной с гравием и обломками камней; но даже там виднелись деревянные остовы жилищ, в которых некогда жили люди. Кто-то считал эти развалины зловещими и утверждал, что пустыня наступает на плодородные земли. Амаса не верил этим россказням, потому что знал правду.

Развалины остались от поселения незадачливых себаститов — вечных кочевников, мотающихся по земле, как перекати-поле, и довольствующихся самым малым. Однажды в здешних краях вода переполнила оросительные каналы и хлынула в пустыню. Не прошло и нескольких часов, как себаститы узнали об этом, и через пару дней они явились сюда на своих обшарпанных грузовиках. А еще через пару недель в пустыне выросла деревушка из наспех сколоченных домишек, и поселившиеся в них люди вовсю распахивали каменистые поля. В тот год себаститам повезло: они собрали приличный урожай, потому что уровень воды в оросительных каналах был на несколько дюймов выше обычного. Но уже на следующий год уровень упал до прежней отметки, и себаститы исчезли так же быстро, как появились. Буквально за одну ночь они разобрали свои домишки, и громко фырчащие грузовики вновь повезли кочевников на поиски счастья.

«А ведь и я такой же себастит, — подумал Амаса. — Вырвал у упрямой пустыни кусочек жизни, но скоро песок заберет его обратно».

«Пора!» — говорили бабочки, садясь ему на лицо. «Пора!» — твердили они, обмахивая его крылышками. Они нетерпеливо перепархивали с места на место и звали Амасу на Иерусалимскую дорогу.

— Нечего меня подгонять, — упрямо отвечал им Амаса.

И все же подчинился воле бабочек и двинулся вслед за ними по земле мертвых.

В воздухе не ощущалось ни дуновения, зной жадно вытягивал из него влагу. Иногда Амаса делал маленький глоток из фляги, но все равно его запас воды быстро уменьшался.

Но еще хуже было то, что крылатые проводники начали покидать Амасу. Похоже, теперь, когда он послушался их и двинулся по Иерусалимской дороге, у бабочек появились другие дела. Еще около полудня Амаса заметил, что их стало меньше. К трем часам его сопровождало всего несколько сотен бабочек.

Амаса понял: пока он следит за какой-то бабочкой, та порхает рядом, но стоит ему отвести взгляд, как она исчезает. Наконец Амаса облюбовал одну бабочку и уже не спускал с нее глаз. Вскоре возле него только она и осталась, но тоже все время норовила упорхнуть.

«Не выйдет, — подумал Амаса. — Я послушался вас, а теперь ты будешь слушаться меня».

И он продолжал идти, пока солнце не побагровело и не поползло вниз. Амаса забыл про жажду и не следил за дорогой: все его внимание было поглощено бабочкой. И та послушно порхала впереди. Амаса одержал маленькую победу: он научился управлять бабочкой силой взгляда.

— Пожалуй, тебе пора остановиться, друг.

Амаса не ожидал услышать на пустынной дороге человеческий голос. Он поднял голову, сознавая, что бабочка сейчас исчезнет, готовый возненавидеть того, кто с ним заговорил.

— Послушай, друг, раз уж ты идешь, сам не зная куда, мог бы и задержаться.

Тот, кто это сказал, был довольно стар, его почерневшее от солнца тело не прикрывала одежда. Старик расположился рядом с большим камнем, выбрав местечко в тени.

— Я предпочитаю идти один и молча, иначе взял бы с собой друзей, — ответил Амаса.

— Если ты считаешь бабочек своими друзьями, ты идиот.

Откуда старик знает про бабочек?

— Я знаю больше, чем ты думаешь, — продолжал старик. — К твоему сведению, раньше я жил в Иерусалиме. А теперь я — страж Иерусалимской дороги.

— Уйти из Иерусалима нельзя, — возразил Амаса.

— А я все-таки ушел, — сказал старик. — И теперь сижу возле дороги и даю путникам ключи, с помощью которых можно попасть в Иерусалим. Немногие прислушиваются к моим словам, но если ты пропустишь их мимо ушей, тебе никогда не добраться до Иерусалима и твои кости лягут рядом с костями других, а солнце и ветер превратят их в прах.

— Я пойду туда, куда поведет меня дорога, — заявил Амаса. — Мне не нужны твои подсказки.

— Ничего удивительного, ты не первый, кто так говорит. Доверять мертвым дорожным столбам всегда проще, чем прислушиваться к советам живых людей.

Амаса задумался.

— Тогда говори, что хочешь сказать.

— Сперва отдай мне всю твою воду.

Амаса рассмеялся. Смех получился тихим; он смеялся, почти не разжимая губ.

— Вот тебе первый ключ к Иерусалиму, — сказал старик. — Вижу, ты мне не веришь, но это правда. Тот, у кого есть вода или пища, не может войти в город. Думаю, ты понял, что этот город не увидишь глазами. Если бы ты, путник, обладал волшебным зрением, то уже увидел бы Иерусалим — он ведь совсем рядом. Но он сокрыт от всех людей, кроме отчаявшихся. Вход в него может найти только тот, кто близок к смерти. И вот еще что я скажу: если ты пройдешь мимо входа в Иерусалим и не заметишь этого — а такое может случиться, если у тебя с собой будет вода, — тогда броди хоть до скончания дней. Рано или поздно вода твоя кончится, у тебя пересохнет в горле, и ты шепотом станешь умолять, чтобы город явился тебе. Но все будет напрасно. Ты так никогда и не найдешь пути в Иерусалим. Учти: прежде чем этот город появится перед тобой, ты должен ощутить во рту привкус смерти.

— Это похоже на религиозную проповедь, — сказал Амаса. — Но я уже много лет назад порвал с религией.

— Говоришь, порвал с религией? Да есть ли религия в нашем мире, если в его сердце обитает дракон?

Амаса заколебался. Часть его — та, которую он привык называть разумом, — велела не обращать внимания на болтовню старика и идти дальше. Но Амаса давно перестал прислушиваться к разуму. К тому же большинство людей стоило бы называть «двуногими, лишенными перьев», а не «разумными животными». У Амасы нещадно болела голова, гудели ноги, горели запекшиеся губы. Он протянул старику флягу, а затем, поразмыслив, отдал ему и сумку.

— Разве там нет ничего ценного для тебя? — удивился старик.

— Нет. Возьми ее, а я хочу спать, — сказал Амаса.

Старик кивнул.

Они уснули и проспали до тех пор, пока на востоке не взошла яркая луна, предвещавшая близкий рассвет. Амаса проснулся первым и стал ворочаться с боку на бок; это разбудило старика.

— Ты уже собрался уходить? К чему такая спешка?

— Расскажи мне про Иерусалим.

— А что тебя интересует, друг? История? Мифы? Современность? Стоимость проезда в общественном транспорте?

— Почему город скрыт от обычных взоров?

— Чтобы его не нашли.

— Тогда зачем ключи, с помощью которых можно туда проникнуть?

— Чтобы найти вход в город. Не понимаю, зачем спрашивать о том, что само собой разумеется?

— Кто построил Иерусалим?

— Люди.

— Зачем они это сделали?

— Чтобы человечество не исчезло.

Амаса кивнул. Наконец хоть какой-то намек на здравый смысл.

— Но что за враг угрожает Иерусалиму, заставляя его прятаться?

— Друг мой, ты не понимаешь. Иерусалим как раз для того и построили, чтобы враг не вырвался за его пределы. И старый, и новый Иерусалим строились, чтобы запереть дракона в сердце мира.

Старик говорил напевно, словно сказочник. Амаса снова лег и слушал его, следя за движением луны. Луна по левую руку от Амасы медленно плыла вверх.

— Люди прилетели сюда на кораблях, которые умели преодолевать пустоту ночи, — говорил старик.

Амаса вздохнул.

— Наверное, ты и сам это знаешь?

— Старик, давай без дураков. Расскажи мне про Иерусалим.

— Разве книги и учителя не поведали тебе, что когда наши далекие предки прилетели на эту планету, она была не пустой?

— Послушай, давай без сказок, прошу тебя. Я хочу услышать простой и ясный рассказ. Без мифов, без магии. Только правду.

— Сколь незатейлива твоя вера, — вздохнул старик. — Тебе нужна правда? Что ж, слушай правду, и пусть она пойдет тебе во благо. Здешний мир был покрыт лесами, и в них жили существа, которые спаривались с деревьями и черпали от них силу. Они и сами очень походили на деревья.

— Могу себе представить.

— Когда прилетели наши предки, здешние, похожие на драконов, существа, жившие среди деревьев, испугались космических кораблей. В огне, вырывающемся из сопел, они учуяли смерть. Эти существа вовсе не были пугливыми зверьками; то, что они умели, нашим предкам казалось чудесами. Иначе, чем магией, это не назовешь. Драконы, жившие среди листвы, обладали знаниями, о которых наши предки и понятия не имели, зато у наших предков были знания, совершенно неведомые драконам. Здешние существа просто не нуждались в подобных знаниях, тут люди превосходили их, потому что умели применять дефолианты.[206]

— Выходит, наши предки погубили деревья.

— Да, но потом повсюду выросли новые леса. Там, где раньше они были не очень густы, они возрождались быстрее — теперь это населенные места. Но здесь… Раньше тут не было никакой пустыни Махирус, а рос диковинный лес. Деревья в нем были невероятно высоки, а чаща так густа, что под ее пологом не выживали ни кустарники, ни трава. Когда дефолианты погубили деревья, некому стало удерживать почву; дожди вымывали ее, она стала сползать на равнины Ездраэлона. Поэтому там сейчас такие плодородные земли, а здесь не осталось ничего, кроме песка.

— Я просил рассказать про Иерусалим, — напомнил Амаса.

— Поначалу Иерусалим возник, как научный форпост. Там жили ученые, изучавшие драконов — маленьких коричневых бестий. Дефолианты косили драконов тысячами, и говорили, будто они умирают не от самих дефолиантов, а от отчаяния. Уцелевшие драконы спрятались среди камней, и людям никак было не извлечь их оттуда. Ученые в Иерусалиме остались без дела, и этот город стал городом наслаждений. В таком захолустье были позволительны любые грехи, ведь даже Бог их здесь не замечал.

— Я просил рассказывать только правду.

— Не перебивай. Как-то раз оставшиеся в городе ученые бродили среди скал и обнаружили, что не все драконы вымерли. Они увидели маленького упрямца, жившего среди серых камней. Но он неузнаваемо изменился: из темно-коричневого дракон стал серым, как камни вокруг. Теперь его шкура походила не на кору, а на камень. Ученые поймали дракона и принесли в свою лабораторию. Спустя несколько часов дракон сбежал и больше не попадался им на глаза, а по Иерусалиму прокатилась волна убийств. Что ни ночь, то убийство. Убивали не просто кого попало, а лишь прелюбодействующие пары: их находили с перерезанными глотками или со вспоротыми животами. Не прошло и года, как все искатели наслаждений покинули город, и Иерусалим вновь изменился.

— Ты хочешь сказать, он стал таким, как сейчас.

— Ученым удалось перенять у драконов крупицы их знаний, и с помощью этих знаний город был запечатан. Жители обратились помыслами к святости, вере и красоте, и убийства прекратились. Но серый дракон жив и по сей день. Многие мельком видят его то здесь, то там — он похож на ожившую химеру. Иерусалим запечатали еще и для того, чтобы дракон не вырвался в большой мир, где люди не настолько святы и могут побудить его к новым убийствам.

— Значит, Иерусалим уберегает мир от греха.

— Он уберегает мир от возмездия, давая ему время на покаяние.

— Я что-то не замечал у людей тяги к покаянию.

— Кое-кто из них к этому склонен. И тогда бабочки уводят кающегося из мира и ведут ко мне.

Амаса молчал. За его спиной взошло солнце, и не успело оно подняться из-за гор на востоке, как вновь наступила жара.

— А теперь я расскажу тебе про законы Иерусалима. Закон первый: если ты увидел город, ни в коем случае не делай ни шагу назад, иначе потеряешь его из виду… Закон второй: на улицах не заглядывай в дыры, откуда исходит красное сияние, иначе у тебя вытекут глаза, слезет кожа, раздробятся кости, но ты будешь оставаться в сознании до самой последней минуты и умрешь мучительной смертью… Закон третий: раздавивший бабочку будет жить вечно… Закон четвертый: не приглядывайся к маленькой серой тени, что снует по гранитным стенам царского дворца, иначе она проберется к тебе в постель… Закон пятый и последний: дорога на Далмануфу ведет к тому знаку, который тебе нужен. Но ты никогда его не достигнешь.

Старик улыбнулся.

— Почему ты улыбаешься? — спросил Амаса.

— Потому что ты, блаженный Амаса, — настоящий святой и Иерусалим с нетерпением ждет твоего прихода.

— А как зовут тебя, старик?

Старик вскинул голову.

— Созерцающий.

— Но это не имя.

Старик вновь улыбнулся.

— А я не человек.

На мгновение Амаса поверил его словам и протянул руку — пальцы его прикоснулись к телу, которое не рассыпалось и не исчезло.

— До чего же велика твоя вера, — восхищенно произнес старик. — Ты спокойно расстался со своей сумой, сказав, что там нет ничего ценного для тебя. А что тогда ты ценишь?

В ответ Амаса снял с себя одежду и бросил под ноги старику.

Когда-то его звали иначе, но как — он уже не помнил. Теперь его звали Серый, и он жил среди камней, серых, как его имя. Порой он забывал, где кончается камень и где начинается его тело, а иногда, неподвижно застыв, высматривал растопыренные пальцы своих ног, вцепившиеся в камни; наконец с удивлением их замечал и так же удивленно шевелил ими.

Серый был неподвижен почти весь день и почти всю ночь, но в сумерки и предрассветную пору наступало его время. Неслышно, точно паук, он скользил по щербатым каменным стенам дворца, иногда останавливаясь, чтобы напиться из щели, в которой собралась дождевая вода.

Но сейчас движения Серого стали медлительными и неуклюжими, потому что его тычинка выросла и набухла. Она задевала за вертикальные камни, попадала ему под ноги, и он на нее наступал. Так будет продолжаться несколько недель, и день ото дня она будет болеть все сильнее. Надо как-то унять эту боль… унять… обязательно унять, но слабый разум Серого не знал, как это сделать.

Долгие годы он не встречал соплеменников, ни на стенах, ни на потолках. Серый помнил, что когда-то выслеживал людей, которые по ночам ложились друг на друга. Кажется, он что-то с ними делал, но что?

А теперь его вновь влекло к дворцовым окнам. Сам того не понимая, он искал там исцеления от нестерпимой боли, хотя совершенно не представлял, какое исцеление можно найти в темных комнатах дворца. Он лишь помнил, что сумерки — время охоты. Только где искать добычу и как она выглядит?

«Я прошел мимо ворот Иерусалима, потому что не был близок к смерти», — думал Амаса.

Иногда ему казалось, что Иерусалима вообще не существует, что он напрасно проделал долгий путь. Но Амаса не испытывал страха и не предавался отчаянию, он думал о смерти с надеждой, он ждал ее, ибо смерть означала желанный конец его путешествия. Он искал смерти, которая подступила бы к нему с жадно высунутым языком. Он искал смерти, прячущейся в прохладе пещер, а в сумерках и на рассвете отправляющейся на поиски жертв. Смерть могла оказаться песком пустыни, или ветром, что заставит его сбиться с дороги, или подвернувшимся под ноги камнем, споткнувшись о который, Амаса провалится в яму и переломает кости.

И вдруг он увидел Иерусалим.

Светило неяркое солнце, обрамленное плотными тяжелыми облаками. По обе стороны дороги тянулись нескончаемые огороды, их зелень блестела после недавнего дождя. Над головой Амасы жужжали пчелы… И тут Амаса увидел город, его купола виднелись из-за деревьев. Величественный серо-зеленый город. Повсюду журчала вода — не та, что боязливо текла по оросительным каналам, отбиваясь от жадной земли, готовой поглотить ее целиком, не пустить на поля. Нет, Амаса слышал журчанье воды, привыкшей течь свободно, взмывать вверх беспечными струями фонтанов. Здесь, наверное, никому и в голову не приходило собирать и запасать воду.

Это зрелище так потрясло Амасу, что ему захотелось повернуть назад, чтобы проверить — не мираж ли это. Иерусалим появился перед ним слишком внезапно, и Амаса все еще сомневался, не мерещится ли ему. Но он вспомнил первый закон, о котором рассказал старик: ни шагу назад. Иерусалим был чудом, и Амаса решил не испытывать судьбу.

Он двинулся вперед, шагая по упругой земле. Впрочем, земля была не везде; иногда под его ногами была густая трава, иногда — замшелые камни. Амаса вволю напился из ручья, который весело журчал среди цветов. Потом двинулся вперед и вскоре увидел поднимавшуюся уступами стену, а в ней — небольшую дверь.

Открыв дверь, Амаса вошел, поднялся по ступеням и вскоре обнаружил вторую дверь, а за ней и третью. Первая дверь подалась с трудом, скрипнув ржавыми петлями. Вторая густо заросла шиповником и открылась без скрипа. Амаса ожидал, что ему вот-вот кто-нибудь встретится: садовник или те, кто пришли сюда отдохнуть и весело провести время. Раз двери были в порядке, ими наверняка кто-то пользовался.

Он прошел еще через несколько дверей, а последняя открылась раньше, чем он потянулся к ручке.

Перед ним стоял человек в грязном коричневом одеянии паломника. Он явно не ожидал увидеть Амасу, потому что тут же резко отвернулся. Но Амаса все-таки успел заметить, что паломник держит… младенца. Младенца с окровавленными руками. Амаса ясно увидел кровь. Уж не детоубийца ли открыл ему дверь?

— Все совсем не так, как ты думаешь, — поспешно, словно оправдываясь, объяснил паломник. — Я нашел этого ребенка, и рядом не было никого, кто мог бы о нем позаботиться.

— Тогда откуда кровь?

— Этот младенец — дитя прелюбодеев. Пророчество исполнилось: он омыл руки в крови собственного отца.

Паломник с надеждой взглянул на ребенка.

— Мы должны биться с врагом, затаившимся в городе. Тебе не следует…

Внезапно он замолчал, заметив порхающую бабочку. Она сделала круг над головой Амасы — всего один, но паломнику этого было достаточно.

— Значит, это ты? — спросил паломник.

— Ты меня знаешь?

— Вот уж не думал, что доживу до этого дня!

— До какого дня? — спросил Амаса.

— До дня, когда будет убит дракон.

Паломник втянул голову в плечи, осторожно подхватил ребенка левой рукой, а правой широко распахнул перед Амасой дверь.

— Тебя явно призвал сам Господь.

Амаса вошел. Он так и не мог понять, за кого его принял паломник и почему его появление здесь так много значит для этого человека. За его спиной послышалось бормотание:

— Время пришло. Время пришло.

Дверь оказалась последней. Амаса вошел в Иерусалим.

Он брел, глядя на утопающие в зелени мужские и женские монастыри, сворачивал на улицы, где вперемешку стояли магазины и часовни, храмы и жилые дома. Амаса шел мимо садов и навозных куч… И все вокруг было ослепительно зеленым, живым, святым, напоенным множеством запахов, бурлящим или застывшим в созерцании.

«Для чего я здесь? — спрашивал себя Амаса. — Зачем бабочки меня сюда позвали?»

Он не глядел в дыры, из которых исходило красное сияние. Проходя мимо серого каменного лабиринта царского дворца, он старался не глядеть на стены, чтобы не увидеть мелькнувшую тень. Амаса решил жить по законам Иерусалима, надеясь, что этот город станет концом его странствий.

Царице Иерусалима было скучно и одиноко. Вот уже месяц она блуждала по дворцу, по самым заброшенным покоям дворцового лабиринта, где давным-давно никто не жил. Она старалась отсюда выбраться, но вместо этого заходила все дальше, туда, где было еще больше пыли и запустения.

Слуги, конечно, знали, где сейчас находится царица, и ворчали, что надо снова тащиться к ней, нюхать пыль и любоваться на старую рухлядь. Но они даже не догадывались, что их госпожа заблудилась. Слуги думали, что царице просто нравится гулять по заброшенным коридорам и пыльным комнатам. Ее величество сама знает, где ей быть…

А царица не могла снизойти до того, чтобы позвать на помощь. В самом деле, разве может царица сказать человеку, который принес ей обед:

— Любезный, не подскажешь, где я сейчас и как мне отсюда выбраться?

Поэтому она все больше углублялась в лабиринт и все сильнее злилась на противную пыль, заставлявшую ее чихать и кашлять.

Царица была ужасно тучной, что еще больше осложняло ее незавидное положение, потому что передвигалась она с трудом. Стоило ей найти комнату с кроватью, способной выдержать ее чудовищный вес, как она на несколько дней застревала там. Потом кровать ломалась, и царице приходилось отправляться на поиски новой. Поэтому ее перемещение по лабиринту было продиктовано не любопытством, а необходимостью и происходило не постепенно, а рывками.

Проснувшись поутру и услышав, что кровать все сильнее трещит, с трудом выдерживая ее царственную особу, правительница горестно вздыхала. Правда, она не забывала съесть обильный завтрак, и слуги, как всегда, стояли наготове, чтобы собрать и унести грязную посуду и объедки. Но после завтрака царица не требовала певцов или чтецов, а велела четверым слугам поднять себя с кровати и начать перемещать туда, куда хотела направиться.

— Сюда! А теперь — туда! — кричала она слугам, а те передвигали ее, точно мебель.

Вся сложность заключалась в том, что царица, подобно набравшему скорость маховому колесу, далеко не сразу могла остановиться. Она проскакивала мимо комнат, едва успевая их оглядеть. Если царица хотела где-то задержаться, ей нужно было вовремя сказать об этом слугам, чтобы те успели ее остановить. Но вдруг впереди окажется что-нибудь более привлекательное?

— Дальше! Дальше! — кричала царица, и слуги едва успевали поворачивать ее необъятное тело, следуя поворотам и изгибам коридоров дворцового лабиринта.

Они знали, что скоро царица выдохнется и ей придется остановиться.

В тот день, когда Амаса пришел в Иерусалим, царица обнаружила громадную комнату с невообразимо широкой кроватью. Давным-давно некий распутный принц предавался здесь плотским утехам сразу с дюжиной любовниц.

— Вот то, что нужно! Я хочу остановиться здесь! — повелительно сказала царица.

Слуги облегченно вздохнули и принялись за уборку, потому что все в комнате было покрыто густым слоем пыли.

— Что вашему величеству будет угодно надеть на Царское Моление? — сладким голосом спросил дворецкий.

— Меня на Молении не будет, — ответила царица. Она ведь не знала, как вернуться в обитаемые покои дворца. — На этот раз я решила пропустить праздник. Ничего страшного, ведь он повторяется каждые семь лет.

Дворецкий с поклоном ушел.

Царица проводила его завистливым взглядом: ей страстно хотелось вернуться к себе, и она уже целый месяц не участвовала в празднествах. Что еще того хуже, она находилась далеко от дворцовой кухни, и все кушанья, пока их сюда несли, успевали остыть.

Царица мысленно прокляла предков своего мужа, построивших все эти лабиринты.

Амаса провел ночь возле навозной кучи: от нее исходило тепло, а он был совершенно гол. Поутру, не отходя от кучи, он нашел себе работу.

Его разбудили слуги важного духовного лица, которого они называли епископом. Слуги оказались конюшенными этого епископа, они привезли сюда навоз, скопившийся в конюшне за неделю. Навоз охотно разбирали окрестные крестьяне, поскольку за него не надо было платить.

Слуги неодобрительно покосились на нагого Амасу, но ничего не сказали и принялись за работу. Вывалив навоз из тачек, они взяли вилы и начали разравнивать его, желая придать куче более аккуратный вид. Амаса видел, как эти люди боятся хоть немного испачкаться в навозе; сам он не страдал подобной щепетильностью, поэтому взял свободные вилы, шагнул в самую середину навоза и быстрее и проворнее брезгливых слуг перекидал свою часть в общую кучу. Он работал так усердно, что под конец старший конюшенный отвел его в сторону и спросил:

— Хочешь получить работу?

— Не помешает, — ответил Амаса.

Старший конюшенный многозначительно оглядел нагого Амасу.

— Ты что, постишься?

Амаса покачал головой.

— Я оставил одежду на дороге, только и всего.

— Нужно внимательнее относиться к своим вещам. Я могу выдать тебе ливрею, но целый год буду вычитать ее стоимость из твоего жалованья.

Амаса пожал плечами. Он не знал, на что здесь тратить деньги.

Его новая работа оказалась тяжелой и монотонной, но все равно понравилась ему. К тому же нескончаемое разнообразие окружающей жизни скрашивало труд. Амаса был покладистым, поэтому ему доставалось больше работы, чем остальным; однако перебрасывание навоза было для него лишь фоном для маленьких ежедневных радостей.

Амаса любил утренние молитвы, когда епископ в серебристом облачении произносил величественные слова и слуги, толпившиеся во внутреннем дворе, неуклюже подражали жестам священника. Ему нравилось бежать за каретой епископа: по обеим сторонам улицы стоял народ, а епископ бросал из окна кареты мелкие монетки. Жители радостно кричали «ура!», и слуги тоже радовались, ведь им доставалась часть денег. Они тратили эти деньги на выпивку, а Амаса сидел с ними, слушая их песни и истории.

Он любил сопровождать епископа, когда тот посещал церковь, посольство или знатный дом. Амаса с интересом разглядывал женские наряды: они как будто полностью отвечали строгим требованиям скромности и целомудрия, но стоило присмотреться, и глаз улавливал и признаки роскоши, и почти откровенную похоть, мастерски прикрывавшуюся скромностью и целомудрием. Все это считалось вполне благопристойным и даже богоугодным. Амаса не удивлялся. Он давно понял, что оборотная сторона молитв и духовного экстаза — пламень плотской страсти.

Годы, проведенные почти на краю пустыни, научили Амасу ценить то, на что остальные слуги не обращали внимания. Там, где он жил, питьевую воду привозили из других мест, ее приходилось беречь. Амаса не сразу избавился от привычки наливать лишь столько воды, сколько он мог выпить. А если бы там, где он раньше жил, он вымылся бы так, как мылись в бане слуги — щедро расплескивая воду, — ему нечем стало бы поливать посевы. Рядом с пустыней даже лужица мочи привлекала мелких зверей, не говоря уже о насекомых.

Здешние жители называли Иерусалим городом камня и огня, но для Амасы он был городом жизни и воды, которая стоила дороже золота, вечно меняющего хозяев.

Конюшенные неплохо приняли Амасу, но его отделял от них невидимый барьер. Мало того, что он был пришлым; он явился в Иерусалим совершенно голым и не испугался предстать перед Господом перепачканным в навозе. Для отчужденности слуг были и другие причины.

Амаса не обижался. Он познал привкус смерти и подходил к жизни с иными мерками. Он понимал простые удовольствия, которые так много значили для конюшенных, но не нуждался в них и не мог этого скрыть.

Однажды настоятель передал управляющему, тот — старшему конюшенному, а старший конюшенный — Амасе и всем остальным, чтобы они трижды тщательно вымылись с мылом. Старожилы сразу поняли, в чем дело, и от них Амаса узнал о приближающемся празднике, именуемом Царским Молением, который устраивался каждые семь лет. Епископ будет участвовать в торжественных церемониях, и слуги должны его сопровождать — безупречно чистые, в отглаженных ливреях, с волосами, пахнущими благовониями. А самое главное — они увидят царя и царицу.

— Она красивая? — спросил Амаса, пораженный тем, с каким благоговением эти грубоватые и непочтительные люди говорят о царице.

Слуги со смехом ответили, что царица похожа на гору, на луну и даже на целую планету.

Но вдруг на голову старой служанки села бабочка, и смех мгновенно стих.

— Бабочка, — зашептались слуги.

Глаза старухи затуманились, и она сказала:

— Знай, блаженный Амаса: для тех, кто способен видеть, царица восхитительно прекрасна.

— Слышите? — перешептывались слуги. — Бабочка говорит с новеньким, который явился сюда нагим.

— О блаженный Амаса, из всех святых, что являлись сюда из большого мира, из всех мудрых и изможденных душ ты самый мудрый, самый изможденный и самый святой.

Слушая голос бабочки, Амаса трепетал. Он вдруг вспомнил, как перебирался через Экдиппскую пропасть, чувствуя, что в любую секунду она может разверзнуться и поглотить его.

— Мы привели тебя сюда, чтобы спасти ее, спасти ее, спасти ее, — говорила старуха, глядя в глаза Амасы.

Тот покачал головой.

— С меня достаточно подвигов, — сказал он.

Изо рта старухи хлынула пена, из ушей потекла сера, из носа — слизь, глаза переполнились сверкающими слезами.

Амаса протянул руку к бабочке на голове старухи — к хрупкой бабочке, доставившей несчастной служанке столько страданий. Он взял бабочку в руку, сложил ее крылышки, прикрыл левой рукой и… раздавил! Раздался громкий хруст, точно надломился прутик, но из бабочки не вытекло ни слизи, ни раздавленных внутренностей. Она была сделана из чего-то прочного, как металл, но ломкого, как пластик. Между половинками мертвой бабочки заплясали электрические искорки и быстро погасли.

Старуха упала. Слуги осторожно вытерли ей лицо и унесли. Никто не заговорил с Амасой, только старший конюшенный ошеломленно поглядел на него и спросил:

— И с чего это тебе захотелось жить вечно?

Амаса пожал плечами. Как он мог объяснить, что просто решил облегчить страдания старухи и поэтому убил бабочку? К тому же его отвлекло странное жужжание в голове. Там словно щелкали крошечные переключатели, открывались и закрывались крошечные задвижки, а микроскопические контакты без конца меняли свою полярность. Перед глазами мелькали картины, но он не успевал к ним приглядеться.

«Теперь я вижу мир глазами бабочки, — подумал Амаса. — А громадный механизм, который называется разумом Иерусалима, видит мир моими глазами».

Серый в ожидании замер у окна. Здесь! Каким-то чудом (не важно каким) он это понял. Он знал, что рожден для этого мгновения, что цель всей его жизни — по ту сторону окна. Он был голоден, но сейчас не время было отвлекаться на добывание пищи. Его разбухшая тычинка дрожала от вожделения. Серый знал: нынче ночью он удовлетворит свои желания.

Он терпеливо ждал у окна. Солнце спряталось, небо потемнело, но он продолжал ждать. Погасли последние лучи света. Внутри было тихо. Серый скользнул в темноту и осторожно двигался до тех пор, пока его длинные пальцы не нащупали каменную кромку. Он стал заползать внутрь, а разбухшая тычинка тащилась между ног; шершавый камень больно царапал ее. «Уже скоро, — твердил себе Серый. — Уже скоро».

Он двигался к гигантской живой горе, вздымавшейся среди простыней. Гора дышала. Ее дыхание было судорожным и частым; глыбы, которые были ее грудями, с трудом вздымались и тут же опадали. Но Серый не думал об этом; он полз по стене, пока не оказался над головой живой горы. Ее мясистое лицо не вызвало у него интереса, его интересовало лишь то место у ее плеч, где простыни, одеяла и покрывала лежали не так плотно. Там были щели, ведущие под одеяла. Складки простыней чем-то напомнили ему древесные листья. Серый прыгнул на кровать и юркнул в щель.

Да, это тебе не камень! Серый елозил из стороны в сторону, нигде не находя твердой поверхности, за которую мог бы зацепиться. Тычинка вздрагивала; он чувствовал жжение и покалывание, изнутри уже сыпались крупинки пыльцы. Нельзя медлить, нельзя останавливаться только потому, что ему трудно передвигаться.

Серый из последних сил полз по узкому проходу между мокрым от пота телом и белой стеной простыней. Вперед, только не останавливаться! Кое-как он перебрался через огромную ветку и вдруг понял, что достиг цели. Пора! Да, пора. Вот он, великолепный цветок, готовый распуститься. Цветок призывно раскрыл свой пестик. Цветок ждет его!..

Серый прыгнул и приник к телу горы, как в давние времена приникал к ветвям своих огромных жен-деревьев, а позже приникал к безжизненному камню. Едва проникнув в пестик, тычинка запорошила его стенки пыльцой… Дело всей жизни Серого свершилось. Когда тычинка выбросила последние крупицы пыльцы, Серый замертво упал на простыню.

Царице снились буйные сны.

Часы бодрствования налагали на нее множество ограничений: ее чудовищно тучное тело быстро уставало и противилось каждому движению. Но зато во сне царица была неистова и неутомима. Иногда ей снилось, что она мчится на коне по холмам и оврагам. Иногда во сне она летала. А в эту ночь ей снились любовные наслаждения. Разумеется, они тоже были буйными и необузданными. Но, находясь на вершине страсти, она вдруг увидела чье-то лицо, и от нее грубо оторвали возлюбленного. Царица испуганно посмотрела на невесть откуда взявшегося незнакомца — и тут сон оборвался.

Царица проснулась, все еще трепеща от сладостных воспоминаний. Ей было так тяжко и тоскливо возвращаться к действительности и вспоминать, какая она на самом деле! Царица позволила реальности проникнуть в нее по капле, словно принимая горькое лекарство. Она вспомнила, что заблудилась во дворце, что жир давит на нее и свисает складками, делая ее похожей на распухшее больное дерево. Царица вспомнила, как она несчастна. А тут еще странный человек, ворвавшийся в ее сон!

Царица шевельнулась — и вдруг почувствовала между ног что-то холодное и сухое. Она испуганно застыла.

Горничная, увидев, что царица проснулась, тут же склонилась над ней с вопросом:

— Не угодно ли вам позавтракать, ваше величество?

— Помоги мне встать, — прошептала в ответ царица. Горничная удивилась, но позвала других слуг. Когда они выкатывали царицу из постели, та вновь почувствовала это и, едва оказавшись на ногах, тут же приказала сбросить с кровати все постельное белье.

Он лежал в складках простыней: сплющенный, пустой, похожий на тонкую пластинку серого камня. Слуги вытаращили глаза, но, разумеется, не поняли того, что сразу поняла царица. Сон оказался слишком правдивым, и большой стебель, торчащий из мертвого тельца, живо напомнил ей о призрачном возлюбленном. Царица поняла: это существо явилось к ней не высасывать все соки, не забирать. Оно пришло, чтобы отдать.

Царица не закричала, но почувствовала, что ей нужно как можно скорее бежать отсюда. Она сама, без помощи слуг, засеменила к двери и, к своему большому удивлению, не упала. Желание покинуть это место как будто придало силы ее ногам, и они не подогнулись.

Царица не знала, куда ей идти. Все равно куда, только прочь отсюда.

Она побежала. Мелькали распахнутые двери комнат, сзади бежали удивленные слуги. Миновав дюжину комнат, царица вдруг поняла: она убегает вовсе не от маленького уродца, оказавшегося ее любовником. Она бежала, потому что он оставил что-то внутри нее. Даже на бегу царица чувствовала, как во чреве ее что-то шевелится. Она должна, она просто обязана как можно скорее от этого избавиться.

Царица бежала, испытывая не тяжесть, а облегчение. Ее жир таял буквально на глазах, исчезали ненавистные холмы и бугры плоти: их уносила внутренняя буря, и царица вновь становилась похожей на женщину. Там, где раньше был необъятный живот, остались складки обвисшей кожи, они ударяли ее по ляжкам.

Слуги догнали царицу и подхватили, чтобы, как всегда, поддержать. Но что это? Царица уменьшилась в объеме почти вдвое! Слуги ничего не сказали, тем более что их мнения никто и не спрашивал. Поэтому они просто бежали, глядя на болтающиеся складки усыхающей плоти ее величества.

И вдруг охваченная страхом царица увидела, что попала в знакомые места. Она узнавала ковры, мебель, окна и двери. Теперь у нее появилась цель. Она знала, куда именно бежать. Скорее, скорее туда, где ей помогут и защитят. Скорее в тронный зал, где сейчас должен быть ее муж! Церемония Моления уже наверняка началась. Царица чувствовала, что силы ее иссякают.

— В тронный зал, — велела она окружившим ее слугам. — К мужу!

Слуги бережно подняли ее и понесли. Плод во чреве царицы подпрыгивал от радости. Время его появления на свет стремительно приближалось.

Амаса не видел того, что происходит в Небесном Зале. Едва он туда вошел, все пространство заполонили бабочки. Они порхали под куполом, роспись которого изображала небосвод летней ночью, и их крылышки закрывали звезды. Бабочки облепили расписные колонны, и живопись едва проступала сквозь живое покрывало. Амаса видел бабочек повсюду, даже там, где другие не могли их увидеть. В его голове по-прежнему открывались и закрывались крошечные задвижки, и микроскопические контакты меняли свою полярность, подчиняясь движениям бабочек.

«Спаси царицу, — звенело в голове Амасы. — Мы привели тебя сюда, чтобы ты ее спас».

Живая пелена застилала его глаза, и он ничего не видел, пока в Небесный Зал не внесли царицу. Тогда пелена перед его глазами рассеялась.

В зале наступила тишина, церемония прервалась, взоры собравшихся обратились к царице. Амаса увидел нечто, похожее на громадный, наполовину спущенный воздушный шар с женским лицом. Широко раскрытые беззащитные глаза царицы смотрели испуганно и доверчиво. Она нетвердо держалась на ногах, и слуги делали все возможное и невозможное, чтобы не дать ей упасть. Ее лицо заворожило Амасу. В этом лице соединились лица всех женщин; надежда в ее глазах была ответом на чаяния всех мужчин.

— Муж мой! — воскликнула царица.

Но взгляд ее, как и слова, были обращены не к царю. Она пристально смотрела на Амасу.

«Она смотрит прямо на меня, — в ужасе подумал Амаса. — Она несет в себе все великолепие Бесары, все могущество Кафр-Катнея. Она — пропасть Экдиппы. Она — все, что я любил и оставил в прошлом. И я не хочу вновь распалять огонь желания».

— Что с тобой, жена моя? — крикнул ошеломленный царь.

Царица протянула к нему руки. В ее горле забулькало, лицо исказила гримаса боли и удивления. Потом она задрожала, как легкая деревянная изгородь под напором ветра.

Вокруг тревожно зашептались. С царицей явно творилось что-то неладное.

Царица качнулась и отпрянула.

На полу лежал новорожденный младенец. Совсем маленькая девочка с серой кожей, вся сморщенная и перепачканная кровью. Глаза младенца открылись. Девочка выпрямилась, огляделась по сторонам, схватила ручонками пуповину и перекусила ее.

Над головой ребенка тревожно кружились бабочки. Амаса знал, чего они от него ждут. Он слышал их шепот: «Подобно тому, как ты переломил бабочку, ты должен сломать шею этому ребенку. Мы — Иерусалим, построенный ради великого свершения. Существо, явившееся в наш мир, подобно богу. Мы приветствовали ее рождение. Теперь тебе надлежит ее убить. Каждая минута ее жизни несет опасность. Ты — самый святой из всех людей. Мы привели тебя сюда, ибо ты один обладаешь властью над этим ребенком».

«Я не могу убить ребенка!» — подумал Амаса.

Даже не подумал, а просто вздрогнул от негодования и отвращения. То не было разумным решением — убийству воспротивилась его человеческая сущность.

«Пойми, перед тобой — не ребенок, — шептали ему бабочки вместе с Иерусалимом. — Думаешь, драконы исчезли потому, что мы уничтожили их деревья? Ошибаешься, драконы изменились и нашли новый способ плодить себе подобных. Они не оставили надежды вновь править миром».

Весь механизм города с его переключателями, задвижками и контактами требовал, чтобы Амаса подчинился. И тысячи раз Амаса решал покориться судьбе и делал несколько шагов вперед, чтобы схватить девочку и сломать ей шею. И столько же раз он слышал свой крик: «Я не могу убить ребенка!»

Крик этот эхом отозвался в Небесном Зале, когда Амаса прошептал:

— Нет.

«Зачем я стою здесь, посреди Небесного Зала? — спрашивал себя Амаса. — Почему царица с таким ужасом смотрит на меня? Может, она меня узнала? Да, узнала и потому испугалась. Испугалась, потому что я должен убить ее ребенка. И еще потому, что я не могу этого сделать».

Пока Амаса колебался и терзался сомнениями, серая девочка повернула личико к царю.

— Папа, — произнесла она.

Потом девочка встала и потопала к трону. С каждым шагом ее походка становилась уверенней, на ходу она ловко ковыряла в ухе.

«Пора. Пора!» — торопили бабочки Амасу.

«Да, — мысленно ответил им Амаса. — Нет».

— Доченька! — обрадованно вскричал царь. — Наконец-то у меня появилась наследница! Ответ на мое Моление пришел раньше, чем мы закончили молиться. И каким удивительным ребенком наградили меня небеса!

Царь сошел с трона, подхватил девочку на руки и подбросил вверх. Она засмеялась и, перекувырнувшись в воздухе, упала ему в руки. Царь вновь подбросил ее и…

Девочка осталась парить в воздухе. Она плавала над головой царя. Собравшиеся застыли, изумленно раскрыв рты. Девочка обратила свой взор к матери, из чрева которой недавно появилась. Царица и сейчас оставалась невероятно грузной и была похожа на гору. Девочка плюнула, ее слюна сверкнула в воздухе, как маленький бриллиант, неслышно подлетела к царице и ударила ее в грудь. Послышалось шипение, все бабочки вдруг почернели, съежились и упали.

Всем людям их падение показалось беззвучным, только Амаса слышал, как трупики бабочек ударяются о мраморный пол. Потом в его голове перестали щелкать переключатели, все задвижки закрылись, и Амаса вновь стал самим собой. Но было поздно. Девочка обрела силу, и уже ничто не могло спасти царицу.

— Убейте это чудовище! — закричал опомнившийся царь.

Его слова еще звенели в воздухе, когда девочка пустила радужную струйку мочи прямо ему на голову. Царь скрылся в языках пламени.

Теперь окончательно стало ясно, кто отныне правит во дворце, и серая тень навсегда покинула его стены. Девочка взглянула на Амасу и улыбнулась.

— Ты — самый святой из всех людей, потому я и позвала тебя сюда.

Амаса попытался покинуть город, но забыл, каким путем сюда пришел. Увидев паломника, склонившегося над фонтаном, что бил из расселины в камнях, он спросил:

— Как мне уйти из Иерусалима?

— Разве ты не знаешь, что никто отсюда не уходит? — удивленно воскликнул паломник.

Отойдя на несколько шагов, Амаса обернулся и увидел, что паломник не один: нагнувшись над водой, он сосредоточенно отмывал ручки младенцу.

Амаса пробовал найти путь по звездам, но куда бы он ни направился, он неизменно выходил на одну и ту же дорогу, которая приводила его к воротам. А у ворот его ждала серая девочка. Впрочем, она давно уже была не девочкой, а взрослой женщиной с блестящим, как сланец, серым телом и большой тяжелой грудью. Она улыбалась, протягивала к Амасе руки и не выпускала его из объятий.

— Я — Далмануфа,[207] — шептала она, — и ты все время идешь по моей дороге. Я — Акразия,[208] потому научу тебя радости.

Она уводила его в хижину в дворцовом саду и учила сладким мукам блаженства любви. Всякий раз их слияние заканчивалось зачатием, и спустя несколько часов у нее рождался ребенок. На глазах у Амасы серые дети взрослели, уходили в город и врастали в людей: кто в мужчину, кто в женщину, кто в ребенка.

— Там, где погиб один лес, — шептала ему Далмануфа, — обязательно вырастет другой.

Напрасно он повсюду разыскивал бабочек.

— Их больше нет, Амаса. Они исчезли все до единой, — говорила Акразия. — В них была сокрыта вся мудрость, которую люди сумели перенять у моих предков. Но этой мудрости оказалось мало, потому что тебе не хватило мужества убить дракона. Он принял облик прекрасного ребенка, и ты дрогнул.

А она и впрямь была прекрасна. И постоянно приходила к нему, ложилась с ним и зачинала все новых и новых детей. Она повторяла Амасе, что недалек тот день, когда она снимет печати с ворот Иерусалима и пошлет своих светлых ангелов в леса, которыми владеют люди. И ее ангелы вновь станут жить на деревьях и совокупляться с ними.

Амаса не раз пытался покончить с собой, но она лишь смеялась, видя его с бескровной раной на шее, с разодранными легкими или проглотившим яд, который лишь оставил отвратительный привкус во рту.

— Мой блаженный Амаса, ты не можешь умереть, — говорила она. — Отец ангелов, ты бессмертен. Ведь однажды ты раздавил мудрую, жестокую, добрую и хрупкую бабочку.

Рай на сто лет

Агнес 1

— Возьмите ее.

В голосе отца Агнес звучала мольба, но глаза его были сухими. Мать Агнес стояла позади мужа, машинально выжимая выстиранное полотенце.

— Я не могу ее взять, — ответил Брайан Ховарт.

«Как у меня только язык повернулся отказаться?» — удивился себе Ховарт.

До гибели республики Биафра[209] (вместе с которой, наверное, погибнет большинство ее жителей) оставались считанные дни. Да, уже даже не недели, а дни. Ховарты были в числе последних иностранцев, улетавших отсюда. Брайан успел полюбить людей из нигерийского племени ибо,[210] и родители Агнес давным-давно перестали быть только слугами и стали его друзьями. Да и сама Агнес — смышленая пятилетняя девчушка, можно сказать, подружилась с Ховартами с самого рождения. По-английски она заговорила раньше, чем на своем родном языке. Агнес обожала игру в прятки и целыми днями пряталась в укромных уголках дома Ховартов. Смышленая, подающая надежды чернокожая девочка.

Работа корреспондента приучила Брайана тщательно отделять слухи от фактов, особенно в Африке и во время войны. Однако он вполне доверял известиям о том, что нигерийская правительственная армия в Биафре не щадит даже детей. Солдатам совершенно наплевать, что у тамошних детишек симпатичные рожицы, что они не по годам сообразительны и обладают удивительным чувством юмора. Агнес, как и ее родителей, ожидала смерть от удара штыком, поскольку и она принадлежала к племени ибо.

Ибо сделали то же, что полвека назад сделали японцы: раньше соседних племен приобщились к современной жизни. Выгоды от прорыва к достижениям цивилизации были весьма ощутимы, однако вызвали у соседних народов не желание последовать примеру соседей, а зависть и недовольство.

Японцы на своих островах сумели выжить. Люди племени ибо жили почти в самом центре африканского континента, и здесь подобные дерзости не прощались. Биафру пытались прикончить и экономической блокадой, и силой оружия. Мировое сообщество не вмешивалось, а только наблюдало. Впрочем, не только наблюдало, потому что нигерийская правительственная армия, превосходящая по численности армию Биафры, была вооружена британским и советским оружием.

— Я не могу этого сделать, — повторил Брайан Ховарт и тут же услышал, как жена его прошептала:

— Ты это сделаешь, иначе я останусь здесь.

Его жену тоже звали Агнес, и маленькую Агнес назвали в ее честь. Малышка была у своих родителей единственным ребенком.

— Прошу вас, — сказал отец Агнес.

Его глаза по-прежнему оставались сухими, а голос — почти ровным. Он просил за дочь, но весь его облик говорил: «Я не утратил гордости. Я не стану становиться на колени и умолять, рыдая. Я обращаюсь к вам как равный к равному и прошу: возьмите мое сокровище. Ведь я скоро погибну и не смогу ее защитить».

— Ну как же мы ее возьмем? — беспомощно прошептал Брайан жене.

В самолете было ограниченное число мест, и иностранным корреспондентам строго-настрого запрещалось брать с собой жителей Биафры.

— Просто возьмем, и все, — шепотом ответила жена. Брайану ничего другого не оставалось, кроме как протянуть руки и подхватить девочку.

Отец Агнес кивнул и сказал:

— Спасибо, Брайан.

Ховарт не удержался от слез.

— Мне очень жаль. Если какой-нибудь народ и заслуживает свободы…

Но родители Агнес уже бежали к лесу, ведь с минуты на минуту могла появиться нигерийская армия.

Ховарты повели девочку к отрезку бывшей автострады, служившему последним аэродромом в свободной Биафре. Там стоял транспортный самолет, совершенно не приспособленный для перевозки пассажиров, но набитый иностранными корреспондентами и их багажом. Агнес оказалась не единственным местным ребенком на борту.

Весь полет Агнес сидела с широко раскрытыми глазами. Она не плакала. Даже в раннем детстве она плакала мало. И сейчас она молчала, вцепившись в руку Брайана Ховарта.

Когда самолет приземлился на Азорских островах, где Ховартам предстояло пересесть на пассажирский лайнер, летящий в Америку, Агнес наконец спросила:

— А как же мои родители?

— Они не смогли с нами полететь, — ответил Брайан.

— Почему?

— На самолете было мало места.

Агнес обвела глазами пространство салона, где другим взрослым парам вполне хватало места, чтобы стоять, сидеть и лежать, и поняла: ее родители не полетели вместе с Ховартами по другим причинам. Более серьезным.

— Теперь ты будешь жить вместе с нами в Америке, — сказала миссис Ховарт.

— Я хочу жить в Биафре, — возразила Агнес, и ее звонкий голос разнесся по всему самолету.

— А с нас довольно, — сказала женщина, сидевшая впереди. — Мы по горло сыты тамошней жизнью.

Больше Агнес не произнесла ни слова — сидела и безучастно смотрела на проплывавшие внизу облака. В Нью-Йорке Ховартам нужно было сделать еще одну пересадку, чтобы добраться до родного Чикаго.

— Вот мы и дома, — произнес Брайан, когда их путешествие закончилось.

— Дома? — повторила Агнес, глядя на двухэтажный кирпичный дом за деревьями и на яркое пятно уходившей к улице лужайки. — Это не мой дом.

Брайан не пытался ее переубедить. Родной дом Агнес остался в Биафре, а у человека не может быть второго родного дома.

Спустя несколько лет Агнес уже плохо помнила свое бегство из Африки. В памяти осталось лишь несколько ярких эпизодов: когда они приземлились на Азорских островах, она проголодалась и Брайан дал ей два апельсина. Еще эпизод: обстрел транспортного самолета из зениток. Агнес помнила, как самолет качнулся, когда в опасной близости от борта разорвался снаряд. Но сильнее всего в ее память врезался белый человек, сидевший напротив. Белый человек в полутемном салоне транспортного самолета. Он все время смотрел то на Агнес, то на Ховартов. Брайан и его жена тоже были чернокожими, но их предки не раз вступали в браки с белыми, поэтому цвет кожи супругов отличался от цвета кожи чистокровных африканцев. Сообразив, что маленькая Агнес не их дочь, белый человек не выдержал и спросил:

— Девочка, ты из Биафры?

— Да, — тихо ответила Агнес.

Белый сердито поглядел на Брайана.

— Это противозаконно.

— Думаю, из-за этого земной шар не сойдет с орбиты, — спокойно ответил Брайан.

— Вы не имели права брать ее с собой, — не унимался белый, словно маленькая Агнес могла лишить его жизненного пространства и даже воздуха.

Брайан промолчал. Белому ответила миссис Ховарт:

— Я знаю, почему вы сердитесь. Ваши друзья тоже просили взять их детей, но вы отказались.

Лицо этого человека перекосилось, словно от боли. Потом он со стыдом отвел глаза.

— Я не мог этого сделать. У них трое детей. Ну кто поверит, что это мои дети? Я не мог их взять. Понимаете, не мог!

— Но вместе с нами летят белые, не побоявшиеся взять чернокожих детей.

Мужчина сердито встал.

— Я привык слушаться закона. Я поступил правильно!

— Тогда незачем так волноваться, — тихо, но властно сказал Брайан. — Сядьте и заткнитесь. Утешайтесь вашим законопослушанием. А те дети… Ну, насадят их на штыки, невелика важность.

— Тише, — вмешалась миссис Ховарт.

Белый мужчина сел и больше не вступал в спор, но Агнес запомнила, что потом он долго и горько плакал. Он рыдал почти беззвучно, только вздрагивала спина. Агнес слышала, как он шептал:

— Я ничего не мог поделать. Целый народ погибал у меня на глазах, и я ничего не мог поделать.

Агнес запомнила эти слова и иногда повторяла их сама: «Я ничего не могла поделать».

Поначалу она верила, что так и есть, и плакала по своим родителям в тишине дома Ховартов в пригороде Чикаго. Брайан и его жена старались заменить Агнес отца и мать, но не могли отгородить ее от окружающего мира. Происхождение, раса, пол… Пробираясь через воздвигнутые обществом барьеры, Агнес постепенно научилась говорить другие слова:

— Я обязательно что-нибудь сделаю.

Спустя десять лет Агнес вместе с Ховартами полетела в Нигерию. Теперь она была американской гражданкой. Все трое добрались до города, откуда десять лет назад спаслись бегством. Здесь Агнес буднично сообщили, что ее настоящие родители погибли. Из ее близких родственников тоже никого не осталось в живых, а троюродных братьев и сестер, которых удалось разыскать, она совершенно не помнила.

— Я тогда была слишком мала и ничего не могла поделать, — сказала Агнес приемным родителям.

— Ты была слишком мала, а мы были слишком молоды, — ответил Брайан.

— Но в будущем я обязательно что-нибудь сделаю, — пообещала Агнес. — Я что-нибудь придумаю.

Брайан решил, что Агнес хочет отомстить, и потратил несколько часов, пытаясь отговорить ее от возмездия. Но Агнес никому не собиралась мстить.

Гектор 1

При виде света Гектор возликовал. Еще бы: у света были как раз нужные спектральный состав и яркость. Поэтому Гектор собрал все свои «я» (которых, само собой, тоже звали Гекторами) и устремился за светом, вволю насыщаясь им.

А поскольку Гектор любил танцевать, он нашел подходящее местечко и начал кланяться, кружиться, изгибаться, достигая вершины самого себя. До чего же прекрасным было его громадное темное тело!

— Почему мы танцуем? — спросил у своих «я» Гектор.

— Потому что мы счастливы, — ответил он своим «я».

Агнес 2

К тому времени, как открыли Троянца, Агнес сделалась одним из лучших пилотов исследовательских космических кораблей. Она дважды летала на Марс, а ее полеты на Луну исчислялись десятками. Чаще всего она летала в обществе бортового компьютера, но иногда ей приходилось брать на борт высокопоставленных пассажиров, позарез нужное кому-то лекарство или сверхважную секретную информацию. Короче, такой живой или неживой груз, ради которого стоило поднимать с Земли и гнать в космические просторы исследовательский корабль.

Агнес работала пилотом в корпорации Ай-Би-Эм — Ай-Ти-Ти[211] — одной из крупнейших корпораций, вкладывающих средства в исследование космоса. В некотором роде именно благодаря Агнес Ай-Би-Эм — Ай-Ти-Ти получила выгодный правительственный контракт на исследование Троянца, и корпорация пообещала, что пилотом экспедиции назначат именно ее.

— Мы получили контракт, — сказал ей Шерман Риггс.

Агнес была так поглощена модернизацией оборудования своего корабля, что не сразу вникла в его слова.

— Контракт, — повторил он. — Понимаешь, контракт. На исследование Троянца. И экспедиционный корабль поведешь ты.

Агнес всегда отличалась сдержанным нравом и редко выказывала свои чувства, радостные или грустные. Но разумеется, она прекрасно понимала, что Троянец — это космическая загадка номер один.

Троянцем называли огромное космическое тело, полностью поглощающее свет (в официальных документах он фигурировал под названием Троянского Объекта). Никто не знал, откуда он взялся в пределах Солнечной системы. Он появился внезапно — да-да, внезапно, другого слова не подберешь. Еще вчера там было пусто и сияли звезды. И вдруг откуда ни возьмись появился Троянец, поглотив свет звезд и наделав среди астрономов Земли не меньше шуму, чем какая-нибудь новая планета или комета. В конце концов, как можно допускать, чтобы крупные космические тела внезапно появлялись в относительной близости от Земли — всего-то на расстоянии трети ее околосолнечной орбиты. И теперь не кому-нибудь, а Агнес предстояло повести первый исследовательский корабль, который вплотную приблизится к Троянцу.

— Дэнни тоже назначен? — спросила Агнес.

Дэнни Линер был инженером и возлюбленным Агнес, и они часто летали вместе. А в таком долгом полете никакая женщина-пилот не смогла бы обойтись без своего Линера.

— Разумеется, — ответил Шерман. — И еще двое — Роджер Торн и Розалинд Торн. Врач и астроном.

— Я их знаю.

— С какой стороны? С хорошей или плохой?

— Скорее с хорошей. Что ж, если нам нельзя заполучить в спутники Слая и Фриду…

Шерман закатил глаза.

— Слая, Фриду и их родную Джи-Эм-Тексако[212] в придачу? Так недолго и экспедицию провалить.

— Шерман, я терпеть не могу, когда ты закатываешь глаза. Мне все время кажется, что у тебя припадок. Я понимаю: о Слае и Фриде не может быть и речи, но я должна была спросить.

— Ты получишь Роджа и Роз.

— Ладно.

— Теперь скажи: сколько ты знаешь о Троянце?

— Я знаю больше, чем ты, но меньше, чем следует знать.

Шерман постучал карандашом по столу.

— Это поправимо. Я быстренько сведу тебя со специалистами.

Спустя неделю Агнес, Дэнни, Родж и Роз, обустроившись в исследовательском корабле, стартовали с космодрома Кловис в штате Нью-Мексико. Ускорение было чудовищным, особенно когда корабль принял вертикальное положение. Но очень скоро они вырвались за пределы земного притяжения, и трехмесячный полет к Троянцу начался.

Гектор 2

— Я хочу пить, хочу пить, хочу пить, — объявил своим «я» Гектор, и все Гекторы вволю напились. Утолив на некоторое время жажду, Гектор затянул беззвучную песенку. Все остальные Гекторы услышали ее и тоже запели:

Плещется Гектор в море пустом, И Гекторы рядом с ним. Насвистывать любит он ночью и днем, Но свист его неуловим. Порой проглотит Гектор весь свет И в сумерках зябко дрожит. Гектору сто миллионов лет — Он нынче себя родит. Гектор тщательно пыль сметет И, в думы свои погружен, Хлеб на дорогу из пыли печет И Гекторов лепит он.

И все Гекторы смеялись, пели и танцевали, потому что после долгого путешествия наконец-то оказались вместе. Им было тепло и уютно. Гекторы собрались послушать истории, которые расскажет им Гектор.

— Я расскажу вам, — пообещал он своим «я», — историю про Массы, потом историю про Управляющих, а потом — историю про Создателей.

Гекторы окружили его тесным кольцом и приготовились слушать.

Агнес 3

За день до подлета к Троянцу Агнес и Дэнни занялись любовью, чтобы потом было легче работать. По той же причине Родж и Роз любовью не занялись.

Первая неделя исследований показала, что Троянец гораздо меньше, чем казалось с Земли, но намного загадочнее.

— Его диаметр около тысячи четырехсот километров, — сообщила Роз, получив более или менее надежные данные. — Однако тяготение почти такое же, как на крупном астероиде. Мощности маневровых двигателей на скафандрах вполне достаточно, чтобы опуститься на его поверхность.

Дэнни первым сформулировал вывод, который напрашивался сам собой:

— Итак, перед нами — необычайно крупное, прочное и легкое небесное тело. Вывод очевиден: Троянец — объект искусственного происхождения. Иначе и быть не может.

— Искусственный объект диаметром почти в полторы тысячи километров? — усомнилась Роз.

Дэнни лишь пожал плечами. Впрочем, здесь каждый мог бы пожать плечами. Но их затем сюда и послали, чтобы вместо пожимания плечами они представили исследовательские данные. Никакое небесное тело естественного происхождения не могло внезапно появиться на сравнительно близком расстоянии от Земли. Искусственное происхождение Троянца ни у кого из четверых не вызывало сомнений, вопрос заключался в другом: насколько Троянец опасен для Земли и землян?

Несколько десятков облетов вокруг Троянца и дотошное компьютерное сканирование не помогли ответить на этот вопрос. Четверка искала на поверхности небесного тела то, что хоть немного напоминало бы вход. Искала — но не находила.

— Придется высаживаться, — сказала Роз, и корабль, подчиняясь Агнес, завис над поверхностью Троянца.

«Как все мы преображаемся, когда дело доходит до работы», — думала Агнес, привычно нажимая кнопки.

Пока работы нет, можно подумать, что все они — завзятые бездельники, которые думают только о развлечениях и всякой пошлятине. Но уже через мгновение развеселой компании как не бывало, а есть лишь пилот, инженер, врач и физик, понимающие друг друга с полуслова. Агнес даже подумала, что они словно превращаются в часть бортового компьютера.

До поверхности Троянца осталось не более трех метров.

— Ниже нельзя, — сказала Агнес.

Дэнни молча кивнул. Закончив необходимые приготовления, он облачился в скафандр и выбрался наружу. Теперь ему предстояло опуститься на поверхность Троянца.

— Будь осторожен, Линер, — напутствовала Агнес. — Не гони и вообще не рискуй понапрасну.

— Здесь ни черта не видно, — ответил Дэнни, как будто не услышав ее слов. — Он вбирает в себя свет. Даже свет от шлемового прожектора куда-то девается. Я не вижу своих рук, пока не посвечу на них прожектором. Самое забавное, что поверхность твердая и гладкая, как стальной лист…

Он ненадолго замолчал, затем продолжил:

— Странно — мои ботинки как будто не оставляют ни малейших царапин. Может, стоит попытаться отколупнуть кусочек для анализов?

— Компьютер возражает против взятия образцов, — сказал Родж, следивший за показаниями компьютера.

— Я не собираюсь колошматить по поверхности, — пояснил Дэнни. — Просто хочу испытать ее на прочность.

— Газовым резаком? — спросила Агнес.

— Угу.

— Не надо их злить, — запротестовала Роз.

— Кого? — не понял Дэнни.

— Их. Тех людей… или существ, которые создали Троянца.

Дэнни усмехнулся.

— Если внутри кто-то есть, они либо уже знают о нашем появлении, либо уверены в прочности своей игрушки и плюют на нас. Вот я и попробую привлечь их внимание.

В руке Дэнни ярко вспыхнул газовый резак, однако Троянец вобрал в себя и его свет и, если бы не блестящие капельки сжиженного газа, так и остался бы невидимым.

— Дохлый номер. Температура поверхности ничуть не изменилась, — наконец объявил Дэнни.

Он попробовал применить лазер. Потом взрывчатые вещества. Ничего не добившись, Дэнни взял сверло с особо прочной алмазной головкой, служившее для ремонтных работ, но и оно не оставило никаких следов на поверхности Троянца.

— Я тоже хочу спуститься, — сказала Агнес.

— И думать об этом забудь, — ответил Дэнни. — Я предлагаю подлететь к одному из полюсов Троянца. Может, там мы что-нибудь обнаружим.

— Я все же спускаюсь, — отрезала Агнес.

— Думаешь, тебе удастся сделать то, чего не удалось мне? — рассердился Дэнни.

Агнес заверила, что не собирается с ним соперничать, и все же выбралась из корабля, решив самостоятельно исследовать Троянца.

В ее шлемофоне слышались упреки Дэнни, которого бесило ее упрямство. Когда он повернул голову, свет прожектора ударил Агнес в глаза. О ужас! Дэнни находился прямо под ней, а она не могла изменить направление спуска. Вместо этого Агнес скользнула вправо и сделала полный оборот. Больше всего ее страшило столкновение с Дэнни (в открытом космосе такие штуки крайне опасны). Страх лишил Агнес привычного хладнокровия; она думала только о том, как бы не столкнуться с Дэнни, поэтому чересчур поспешно опустилась на поверхность Троянца.

Когда Агнес коснулась поверхности, та… поддалась. Нет, не спружинила подобно толстому резиновому коврику и не отбросила руку Агнес. Ее рука застряла в чем-то, похожем на почти полностью затвердевший цемент. Агнес осветила это место прожектором шлема. Поверхность Троянца по-прежнему оставалась безупречно гладкой, нигде не вмятинки; тем не менее рука Агнес погрузилась в нее по самое запястье.

— Дэнни, — позвала Агнес.

Она толком не понимала, что сейчас испытывает: страх или волнение.

Дэнни не сразу ее расслышал, поскольку все еще кричал в шлемофон. Наконец он замолчал и, маневрируя заплечными двигателями, осторожно опустился рядом.

— Моя рука, — пояснила Агнес.

Дэнни скользнул лучом прожектора по ее плечу и увидел застрявшую руку.

— Агнес, тебе ее не вытащить?

— Я не пробовала, хотела, чтобы ты сам все увидел. Тебе это что-нибудь напоминает?

— Нечто похожее на мгновенно застывающий цемент. Но теперь он отвердел, и мы не сможем высвободить твою руку!

— Только без паники, — сказала Агнес. — Ощупай все вокруг и проверь, не изменились ли свойства поверхности.

Дэнни повторил свои недавние действия, не прибегая только к газовому резаку. Поверхность Троянца вокруг руки Агнес оставалась абсолютно непроницаемой, поглощающей все виды энергии и лишенной магнитных свойств. Иными словами — недоступной для исследований. Однако рука Агнес все же сумела каким-то образом проникнуть внутрь Троянца и там застрять.

— Сделай снимок, — попросила Агнес.

— Зачем? На нем все будет выглядеть так, будто у тебя оттяпана кисть руки.

Однако Дэнни выполнил просьбу. Рядом с рукой Агнес он положил несколько своих инструментов, чтобы хоть как-то обозначить невидимую поверхность Троянца. Потом сделал полтора десятка снимков.

— И зачем я только это делаю? — недоумевал Дэнни.

— На тот случай, если нам не поверят, что моя рука могла застрять в материале, который тверже стали, — ответила Агнес.

— Я бы всегда смог это подтвердить.

— Но ты ведь — мой второй.

В чем-то вторые просто великолепны, но, думаю, вы бы ни за что не согласились выступать обвинителем на процессе, который целиком зависел бы от показаний второго. Второй всегда превыше всего ценит верность, а честность — уже потом. Иначе он — не второй.

— Снимки готовы, — сказал Дэнни.

— Значит, теперь я могу вытащить руку.

— Как? — воскликнул Дэнни.

Его тревога проснулась с новой силой.

— Просто взять да вытащить. Поначалу я въехала в поверхность и второй рукой, а в придачу коленями. Думаешь, мне что-то мешает выдернуть руку? Просто я удерживаю в сжатом кулаке…

— Что удерживаешь?

— Материал, из которого сделан этот чертов Троянец. А колени и вторую руку через несколько секунд вытолкнуло наружу.

— Вытолкнуло?

— Ну да. Они как будто всплыли. А теперь я вытащу и эту.

Агнес разжала пальцы, и вскоре кисть ее руки мягко вытолкнуло наружу. Однако на поверхности Троянца не осталось никаких следов. Там, где только что находилась рука Агнес, поверхность напоминала вязкую жидкость. В остальных местах она по-прежнему оставалась твердой.

— Что ты ощущала внутри? — допытывался Дэнни.

— Нечто похожее на «дурашку Патти».[213]

— Не смешно.

— А я вполне серьезно. Помнишь, насколько упруга «дурашка Патти»? Но стоит слепить из нее шарик и бросить на землю, и он разбивается, как глиняная миска.

— Наверное, ты понравилась этой поверхности. Со мной она вела себя по-другому.

— Думаю, ее реакция соответствует воздействию. Когда ударяешь по ней чем-то острым, пытаешься нагревать или когда воздействие медленное и слабое, она остается непроницаемой. Но когда я врезалась в нее со всей силы, то погрузилась на несколько дюймов.

— Иными словами, ты нашла дверь, — послышался в шлемофоне голос Роз.

Спустя десять минут Агнес и Дэнни вернулись на корабль. Убедившись, что внутри полный порядок, Агнес подняла корабль и отвела его на несколько десятков метров.

— Все готовы? — спросила Агнес.

— Да ты никак собралась протаранить Троянца? — насторожилась Роз.

— Вот именно, — вместо Агнес ответил Дэнни. — Глядишь, дверца и откроется.

— Тогда мы все просто идиоты, — нервно бросила Роз.

Остальным было не до споров.

Агнес включила бортовые вспомогательные двигатели, и корабль понесся к Троянцу. По меркам обычных перелетов скорость была не ахти какой большой. Но тех, кто находился внутри корабля и знал, что сейчас они врежутся в поверхность, которую не брало ни алмазное сверло, ни луч лазера, эта скорость не могла не пугать.

— А вдруг мы ошиблись? — спросила Роз словно в шутку.

Чтобы ответить на этот вопрос, нужно было соприкоснуться с поверхностью Троянца. Но в тот миг, когда все приготовились услышать чудовищный скрежет и свист воздуха, вырывающегося из пробоин в корпусе, корабль резко сбросил скорость и устремился вглубь небесного тела. За иллюминаторами стало черным-черно. Троянец вобрал в себя корабль.

— Мы все еще движемся? — дрожащим голосом спросил Родж.

— Тебе лучше знать, ты ведь следишь за показаниями компьютера, — ответила Агнес.

Она мысленно похвалила себя за то, что в ее голосе не звучит страха. На самом деле страх в нем звучал, но никто не сказал ей об этом.

— Движемся, — облегченно вздохнул Родж. — Если компьютер не свихнулся, корабль продолжает опускаться.

Потянулась нескончаемо долгая, мучительная минута. Все молчали. Агнес уже собиралась сказать, что ее замысел оказался неудачным и пора давать задний ход, как вдруг тьма за иллюминаторами сменилась темно-коричневым светом, а тот вскоре превратился в нечто голубое, яркое и прозрачное.

— Никак вода? — успел воскликнуть Дэнни. Корабль вынырнул из озера. Вокруг плясали ослепительные солнечные блики.

Гектор 3

— Сперва я расскажу вам про Массы, — заявил своим «я» Гектор.

Вообще-то он мог бы и не рассказывать эти истории: когда Гектор пил, все знания, накопленные им за долгие годы жизни, сами собой перетекали во все его «я». Но дело в том, что Гектор был начисто лишен воображения, зато обладал интеллектом, и этот интеллект надлежало передать всем его «я», чтобы в грядущие века не винить себя за ущербность и неразвитость собственных «я».

Вот какую историю он рассказал…

Жил-был некто по имени Сирил, которому хотелось стать плотником. Он мечтал рубить деревья, сушить древесину и делать из нее разные красивые и полезные вещи. Сирилу казалось, что у него есть склонности к плотницкому ремеслу. В детстве он любил мастерить деревянные поделки, но когда вырос и заявил в Департаменте Жизнеустройства, что желает стать плотником, ему отказали.

— Почему? — спросил Сирил, изумившись, что Департамент Жизнеустройства мог допустить такую вопиющую ошибку.

Обаятельная служащая Департамента (тесты подтвердили ее обаятельность, иначе она не получила бы эту работу) ответила:

— Тестирование ваших способностей и склонностей начисто исключает подобную возможность. Вы не только не обладаете необходимыми качествами — в действительности вы даже не хотите быть плотником.

— Нет, хочу, — возразил Сирил, который был слишком молод и не знал, что со служащими правительственных учреждений не спорят.

— Вы хотите быть плотником, основываясь на собственных ложных представлениях об этом виде деятельности. Однако тесты, проделанные с целью выявления ваших профессиональных склонностей, показывают, что очень скоро вы возненавидите плотницкое дело. Следовательно, вы никак не можете стать плотником.

Что-то в поведении служащей Департамента Жизнеустройства подсказало Сирилу, что спорить с ней бессмысленно. К тому же он больше не был бесшабашным мальчишкой и знал, что сопротивление правительственным чиновникам — дело пустое, а упорное сопротивление к тому же смертельно опасно.

Итак, Сирила отправили учиться на шахтера; по результатам тестов он наилучшим образом подходил именно для этой работы. К счастью, Сирил не был ни тупицей, ни лентяем. Он быстро выучился на ведущего шахтера — так называли тех, кто проходит жилу и определяет места, где она ныряет вниз, поднимается вверх или сворачивает в сторону. Работа эта считалась ответственной. Сирил ненавидел ее, но все же овладевал премудростями шахтерского ремесла, поскольку тесты убедительно показывали, что он хочет быть именно шахтером.

Сирил стал встречаться с девушкой по имени Лика, они мечтали пожениться. Вопросами заключения браков также ведал Департамент Жизнеустройства.

— Мне очень жаль, — сказал Сирилу другой чиновник, — но, судя по вашим генетическим данным, а также по особенностям характера и социальным параметрам, вы не подходите друг другу. Вы оба были бы несчастливы в браке, поэтому мы не можем разрешить вам пожениться.

Они расстались. Лика вышла за другого парня, а Сирил спросил, нельзя ли ему остаться холостым.

— Конечно, если вы пожелаете. Тесты показывают, что, оставаясь холостым, вы достигнете оптимального уровня счастья.

Сирилу не позволили жить там, где ему хотелось. Его кормили пищей, не пробуждавшей у него аппетита. Ему приходилось дружить с людьми, которые его не интересовали, танцевать под ненавистную музыку и петь песни с дурацкими словами. Сирил не сомневался: в планировании его жизни допущена серьезная ошибка, о чем и заявил очередному чиновнику Департамента.

Чиновник вонзился в него холодным взглядом… Впоследствии Сирил долго пытался стряхнуть с себя память об этом взгляде, но память эта прилипла к нему, как прилипает во сне нечто мерзкое и склизкое… Так вот, чиновник вонзился в него холодным взглядом и сказал:

— Мой дорогой Сирил, вы уже протестовали настолько часто, насколько может протестовать гражданин, не рискуя поплатиться за это жизнью.

Многие на месте Сирила взбунтовались бы и примкнули к какой-нибудь подпольной организации — одной из тех, которые с завидной регулярностью выявляло и уничтожало правительство. Многие, сознавая, что впереди их ждет жизнь, полная незаслуженных страданий, просто покончили бы с собой, положив тем самым конец своим мучениям.

Однако Сирил принадлежал к тем, кто составлял большинство, он принадлежал к Массам, а потому не стал ни бунтовщиком, ни самоубийцей. Вместо этого он отправился в выбранный для него город и начал работать на выбранной для него шахте. Он жил холостяком, тоскуя по Лике, танцевал идиотские танцы под идиотскую музыку и дружил с теми, кого считал круглыми дураками.

Шли годы. Сирил стал знаменитостью среди шахтеров. Он научился так виртуозно работать отбойным молотком, словно то был некий точный прибор. Углубляясь в жилу, он оставлял за собой аккуратный штрек с идеально ровными стенками. Он работал вдохновенно и, как ни странно, с любовью, и каждый шахтер ощущал это. Сирил по-настоящему чувствовал уголь. Какими бы скудными ни были пласты угля, он проходил жилу, повторяя все ее изгибы и преодолевая все преграды.

— Сирил знает жилу, как женщину, с которой спал тысячу раз и изучил все ее повадки, — сказал один из шахтеров.

Поскольку слова эти были справедливы и точны и поскольку поэтическое восприятие жизни не чуждо было даже шахтерам, эта фраза быстро разлетелась, и шахтеры стали называть черный блестящий камень «миссис Сирил». Сирил, разумеется, знал об этом, но лишь улыбался. В глубине души он относился к углю не как к жене, а как к опостылевшей любовнице, которую хочется выгнать сразу после того, как получишь от нее крохи наслаждения. Людям свойственно принимать ненависть за любовь.

Сирилу было уже около шестидесяти, когда на шахту, где он работал, вдруг приехал чиновник из Департамента Жизнеустройства.

— Позовите шахтера по имени Сирил, — велел чиновник.

Сирил спешно поднялся из штрека. Чиновник одарил его радушной улыбкой. Сирилу едва верилось, что чиновники умеют так улыбаться.

— Сирил, вы — великий человек! — воскликнул чиновник.

Сирил слабо улыбнулся, не зная, куда ведет эта словесная жила.

— Сирил, дружище, — продолжал чиновник, — вы знаменитый шахтер. Вы не искали славы, но о вас знают шахтеры всего мира. По сути дела, вы — образец настоящего человека: довольного выбранной для него профессией, работящего и счастливого. Поэтому Департамент Жизнеустройства провозгласил вас Образцовым Рабочим Года.

Об Образцовых Рабочих Года знали все. Снимки очередного избранника заполняли страницы газет, его показывали в кино и по телевидению, и на целый год он становился едва ли не самым важным человеком планеты. Это было завидной честью.

Однако Сирил не обрадовался.

— Нет, — коротко ответил он.

— То есть как «нет»? — удивился чиновник.

— А вот так. Я не хочу быть Образцовым Рабочим Года.

— Но… почему?

— Потому что мою жизнь не назовешь счастливой. Много лет назад мне по ошибке подобрали не ту профессию. Я никогда не хотел быть шахтером, я хотел стать плотником. Я хотел жениться на Лике, жить в другом городе, иметь других друзей и танцевать под другую музыку.

Чиновник в ужасе уставился на Сирила.

— Как вы осмеливаетесь так говорить? — закричал он. — Вас уже провозгласили Образцовым Рабочим Года, и вы либо станете им, либо распрощаетесь с жизнью!

Распрощаться с жизнью? Лет сорок назад подобная угроза заставила бы Сирила подчиниться, но сейчас его словно прорвало. Ему встречались скрытые угольные жилы: они могли годами прятаться за пустой породой, но стоило ударить в определенном месте, как жила обрушивала каменную завесу и представала во всем своем великолепии.

— Мне почти шестьдесят, — сказал Сирил. — Все эти годы я вел ненавистную мне жизнь. Можете меня казнить, но я не собираюсь улыбаться с телеэкранов и врать, что я счастлив, потому что в жизни моей нету счастья.

Сирила бросили в тюрьму и приговорили к смертной казни, потому что никакие уговоры, угрозы и пытки не могли заставить его солгать всему миру.

Вот вам история про Массы.

Когда Гектор закончил, все Гекторы вздохнули, заплакали (без слез) и сказали:

— Теперь мы понимаем. Теперь мы познали суть.

— Подождите. Это еще не вся суть, — предупредил Гектор.

Не успел он договорить, как один из Гекторов, отличавшийся тем, что отваживался говорить самостоятельно (к вашему сведению, Гекторы редко говорят самостоятельно), сказал себе и остальным:

— Ой! Они пробились внутрь меня!

— Мы в ловушке! — воскликнул Гектор, обращаясь ко всем своим «я». — Столько лет я наслаждался свободой, но они меня все-таки нашли!

Потом у него мелькнула другая мысль. Правильнее сказать, она давно в нем дремала и только сейчас пробудилась. И Гектор сказал:

— С ними нужно договориться. Если ты с ними договоришься, они не причинят тебе зла.

— Но они уже его причинили! — захныкал Гектор, отваживавшийся говорить самостоятельно.

— Твои раны быстро затянутся. Но помни: как бы ты ни сопротивлялся, управляющие все равно добьются от тебя того, что им нужно. А если ты станешь противиться, тебе будет только хуже.

— Управляющие, — хором повторили все Гекторы. — Расскажи нам историю про Управляющих, чтобы мы поняли, почему они ведут себя так.

— Обязательно расскажу, — ответил Гектор своим «я».

Агнес 4

Агнес и Дэнни стояли на вершине горы. Во всяком случае, с корабля это выглядело именно горой. Они добирались сюда несколько часов, прибегнув к помощи маневровых двигателей скафандров. Гора, показавшаяся им такой высокой, оказалась не выше полукилометра. Правда, повсюду торчали острые камни, так что даже маневровые двигатели не слишком ускоряли подъем.

— Искусственная, — сказал Дэнни, потрогав рукой стену.

Стена поднималась от горной вершины до самого потолка (так они окрестили небесный свод). То, что они приняли за солнечный свет, когда вынырнули из озера, оказалось светящимся потолком — он испускал теплое сияние, похожее на солнечное. Но свет был рассеянным, и можно было несколько секунд глядеть на него, не страдая от рези в глазах.

— По-моему, мы поняли это с самого начала, — ответила Дэнни Агнес.

— Но кто и зачем создал эту чертовщину? — После двух дней почти безрезультатных исследований чрева Троянца Дэнни переполняла досада. — Кто и зачем создал плодородную почву, на которой ничего не растет? Чистую воду, вполне пригодную для питья? Дождички, что идут по двадцать минут два раза в день? Льет эдак аккуратненько, как из лейки, и никаких тебе мутных ручейков или грязи под ногами. А еще солнечный свет, который никогда не гаснет! Идеальная природная среда. Но для чего все это, если здесь никто не живет?

— Пока не живет, — сказала Агнес.

— Думаю, нам пора отсюда убираться.

— Нет, — отрезала Агнесс. — Не сейчас. Когда мы отсюда улетим — если, конечно, сумеем, — бортовой компьютер и наши мозги будут полны всевозможных сведений о Троянце, всех, какие только удастся собрать.

Дэнни не стал спорить. Агнес была права, к тому же она была пилотом корабля. Даже если бы Дэнни не любил ее до самозабвения, ему пришлось бы считаться с этим обстоятельством. Но он самозабвенно любил Агнес, — правда, иногда с горечью думая, что ее ответная любовь к нему лишена подобного самозабвения. Любовь не делала Дэнни безвольной игрушкой в руках Агнес, и все же он участвовал едва ли не в каждой ее затее, даже самой дурацкой. Так он ей и сказал:

— Твои затеи иногда бывают просто дурацкими.

— Я тоже тебя люблю, — ответила Агнес.

Потом провела рукой по стене, уходившей ввысь, и стала давить на нее, все сильней и сильней. Рука на несколько сантиметров погрузилась в стену. Агнес взглянула на Дэнни и сказала:

— Вперед, второй.

Они запустили маневровые двигатели, вошли в стену и вынырнули с другой стороны, оказавшись… на вершине горы.

Внизу расстилалась долина, как две капли воды похожая на ту, которую они недавно покинули. Посередине этой долины тоже плескалось озеро, только на его волнах не покачивался исследовательский земной корабль.

Агнес улыбнулась Дэнни, и тот улыбнулся в ответ.

— Кажется, я начинаю понимать, как устроен Троянец, — сказала Агнесс. — Представь себе множество ячеек вроде этой, и каждая тянется на километры в длину и на сотни метров в высоту.

— Но ячейки могут быть эдаким внешним слоем, за которым скрывается что-то другое, — ответил Дэнни.

Они вновь прошли через стену — теперь в обратном направлении — и увидели знакомую долину, где на волнах озера покачивался корабль. Затем Агнес и Дэнни, включив двигатели, поднялись к самому потолку ячейки.

Пока они поднимались, свет над их головами заметно тускнел, а когда они дотронулись до потолка, выяснилось, что он такой же прохладный на ощупь, как и стена.

Там, где они прикоснулись к нему, свечение исчезло, но вокруг все светилось по-прежнему. Маневровые двигатели протолкнули их сквозь потолок, и Агнес с Дэнни оказались в очередной ячейке.

И здесь они тоже не увидели ничего нового. Посередине голубело озеро, окруженное плодородной, но безлюдной землей. Равнину со всех сторон обступали горы, которые опять-таки поднимались к ярко светящемуся потолку.

Агнес и Дэнни долго смеялись. Пусть они разгадали всего-навсего крошечный кусочек загадки Троянца, главное, они все же начали ее разгадывать.

Их радость угасла, когда они решили вернуться обратно. Они попытались пробуравить почву, но та вела себя так, как вела бы себя обычная земля. Агнес и Дэнни не удалось пройти сквозь нее, как удалось пройти раньше через стены и потолок.

Это испугало их, но усталость взяла свое. Если верить часам, было самое время ложиться спать, — и они так и поступили, прикорнув на берегу озера.

Когда они проснулись, им по-прежнему было страшно. Шел дождь. Дожди на Троянце моросили примерно через каждые тринадцать с половиной часов. Следовательно, Агнес и Дэнни проспали не так уж долго. Чтобы как-то задавить страх, они разделись и занялись любовью прямо на берегу озера. После этого им стало намного лучше.

Смеясь, они прыгнули в озеро и начали плавать и плескаться. Потом Агнес нырнула, потянув за собой Дэнни. Это была их любимая игра, они наслаждались ею в земных бассейнах и морях. Теперь Дэнни полагалось вынырнуть, набрать побольше воздуха и снова нырнуть, чтобы, затаившись на дне, ждать, пока Агнес его найдет.

Озеро не было глубоким, и Дэнни быстро коснулся дна. Его рука вошла в песок и уткнулась во что-то твердое. Дэнни нажал сильнее, и это твердое подалось. Его рука погружалась все глубже, пока он не понял, что нашел выход.

Дэнни вынырнул и рассказал Агнес о своей находке. Они вернулись на берег за своими скафандрами, снова нырнули и с помощью маневровых двигателей прорвались сквозь дно… Они спускались с небес, а внизу все так же безмятежно покачивался исследовательский корабль.

— Мы разгадали загадку Троянца, — объявила Агнес супругам Торн. — Она совсем проста. Чем-то Троянец смахивает на гигантский воздушный шар, заполненный множеством меньших воздушных шаров. Ячейки Троянца наверняка предназначены для того, чтобы в них поселились живые существа. Земля отлично держит человека, и воротами из одной ячейки в другую служат озера.

— И кто же создал эту игрушку? — спросил Родж. Вопрос был вполне уместен, только ответа на него никто не знал.

— Может, нам удастся найти обитателей Троянца, — предположила Агнесс. — Мы ведь только-только начали исследования. Давайте продолжим их.

Вскоре корабль поднялся с глади озера, прошел через потолок и вынырнул в верхнем озере. Агнес методично проходила ячейку за ячейкой, а бортовой компьютер подсчитывал их. Все пройденные ячейки были совершенно одинаковыми. Через четыреста девяносто восемь слоев корабль уперся в потолок, и тот не пожелал поддаться.

— Конец пути? — спросил Дэнни.

Дотошная Роз настояла, чтобы они проверили все участки потолка. Потратив на это несколько часов, четверка исследователей убедилась, что потолок и в самом деле положил конец их восходящему (или нисходящему) пути сквозь слои Троянца.

— Центробежное тяготение здесь куда слабее, — сообщил Родж, считывая показания компьютера. — Но мы этого почти не ощущаем, ведь там, где мы сперва находились, истинное тяготение сильнее компенсировало центробежное.

— Ну и ну, — сказала Роз. — Это сколько же людей смогло бы уместиться в брюхе Троянца?

О точных подсчетах никто даже не заикался. Все понимали, что делают самые первые, очень грубые прикидки, и потому заранее мирились с такими же грубыми ошибками.

— Мы пока не знаем, что скрывается в самом сердце Троянца, куда мы еще не добрались. Но если предположить, что Троянец весь заполнен такими ячейками, их общее число должно быть не меньше ста миллионов, — сказала Роз.

Площадь каждой ячейки они приняли равной ста пятидесяти квадратным километрам, а плотность населения — один человек на гектар. Но даже грубые подсчеты открывали ошеломляющие возможности. Если бы в каждой ячейке жило по пятнадцать тысяч человек (в поселке или городишке с плотным населением, с тем чтобы на остальной площади можно было заниматься сельским хозяйством) — даже при таком раскладе Троянец мог бы стать домом для… полутора триллионов!

Подсчеты продолжались. Полярные области с ослабленной центробежной гравитацией признали непригодными для жизни. Потом уменьшили плотность населения. Но и после таких поправок цифры оставались впечатляющими. Даже если в каждой ячейке будет жить только по тысяче человек, общее число колонистов на Троянце может составить сто миллиардов.

— Добрая космическая фея подарила людям райский уголок. Пусть себе плодятся, размножаются и не ведают ужасов перенаселенности, — сказал Дэнни.

— Я не верю в добрых космических фей, — возразил Родж, поглядывая из иллюминатора на равнину. — Думаю, не зря этот рай окрестили Троянцем. Это ловушка. Нам кажется, что Троянец внутри пуст, — но вдруг все его обитатели живут в каком-нибудь одном месте? Вы не задумываетесь, что тогда нас могут запросто перебить как незваных гостей?

— Или Троянец не выдержит такой перегрузки и лопнет, — предположила Роз.

— Вы не видите куда более страшной опасности, — вмешалась Агнесс. — Внутрь Троянца могут проникнуть лишь небольшие исследовательские корабли, каждый из которых может нести четырех человек. Если потесниться, то и десять…

Ее слова были встречены дружным смехом; люди представили свой корабль эдакой банкой сардин.

— …Даже если бы у нас была сотня таких кораблей — а их намного меньше, — и они совершали бы по два полета в год, что тоже невозможно… Сколько тогда времени понадобилось бы, чтобы переселить сюда с Земли миллиард человек?

— Пятьсот тысяч лет.

— Райский уголок, — задумчиво протянул Дэнни. — А ведь мы и вправду могли бы превратить это место в райский уголок. Но попробуй-ка сюда доберись!

— И это еще не все, — добавил Родж. — В первую очередь сюда устремились бы фермеры, торговцы, рабочие. Но кто возьмется оплачивать их перелет?

Полеты на Луну и на астероиды окупались за счет найденных там редких металлов и других полезных ископаемых. Но на Троянце не было ничего, кроме плодородной почвы и благоприятных условий для жизни. И эти благоприятные условия, не сулящие никакой прибыли, находились в нескольких миллионах километров от Земли и требовали нескольких миллиардов долларов инвестиций.

— Ладно, хватит радужных грез и кошмарной действительности, — подытожила Агнес. — Летим домой.

— Если сможем, — сказал Дэнни.

Они смогли. Правда, для этого пришлось вновь пролететь через пятьсот озер, каждое из которых вело в следующую ячейку. Пробуравив дно последнего озера, они оказались в открытом космосе. Троянец остался позади — гигантский воздушный шар, объект неизвестного происхождения, вполне пригодный для того, чтобы стать новым домом человечества. То был пустой дом, ожидающий заселения, которого, скорее всего, никогда не случится.

Агнес снился один и тот же сон; он приходил к ней каждую ночь. Во сне она видела сценку из своего детства — не то что бы забытую, просто она давно запретила себе ее вспоминать. Она видела себя пятилетней девочкой, стоящей между родителями и Ховартами (те хотя и удочерили Агнес, но не требовали, чтобы она звала их папой и мамой, и помогли ей сохранить память о своем африканском происхождении и настоящих родителях). Давнишняя сцена ярко вставала в ее снах, Агнес видела отца и слышала его слова: «Прошу вас».

Сон всегда кончался одинаково. Агнес поднималась в небо, но вместо полутемного транспортного самолета видела другой, с прозрачными стенками. Агнес летела и видела целый мир — и везде, куда ни бросишь взгляд, стоят ее родители с маленькой девочкой на руках. И она все время слышала голос отца: «Прошу вас, возьмите ее».

В свое время Агнес видела снимки голодающих детей Биафры. Миллионы американцев, глядя на эти снимки, плакали и… ничего не делали. Теперь голодающие дети являлись ей во сне: дети, умирающие от голода в Индии и Индонезии, в Мали и Ираке. Они смотрели на Агнес молящими, но гордыми глазами. Их спины по-прежнему были прямы, их голоса не дрожали. Только сердца их разрывались, когда они повторяли: «Возьми меня».

— Я ничего не могу сделать, — твердила Агнес и плакала.

Совсем как тот белый в самолете.

Дэнни не раз приходилось будить ее. Он обнимал Агнес и тихо спрашивал:

— Тебе опять приснился тот же сон?

— Да, — отвечала она.

— Если бы я мог стереть твои воспоминания! — однажды в отчаянии воскликнул он.

— Это не воспоминания, Дэнни, — прошептала Агнес и слегка коснулась его глаз. Из-за узкого разреза они казались косыми. — Это происходит сейчас. Люди страдают, а я не могу им помочь.

— Ты и раньше не могла помочь, — напомнил Дэнни.

— Но теперь я увидела место, которое могло бы стать их землей обетованной. Оно существует. Однако я…

Дэнни грустно улыбнулся.

— Смирись с неизбежным. Да, ты не можешь перевезти всех этих людей на Троянец, и тут нет твоей вины. Если ты это поймешь, твои сны станут спокойнее.

— Наверное, — сказала Агнес.

Она вновь заснула в объятиях Дэнни. Бортовой компьютер вполне справлялся с обязанностями пилота, а Родж и Роз следили за данными на мониторах. Когда корабль улетал к Троянцу, Земля казалась всем четверым огромной. Теперь же она выглядела невыносимо, невыразимо, преступно маленькой.

Земля заполнила иллюминаторы корабля, когда Агнес, наконец, решила, что должна прислушаться к голосам своих снов, а не к доводам рассудка. Она вовсе не беспомощна. Она обязательно что-то сделает. Ситуация трудная, но не безвыходная. И она найдет выход.

— Я хочу вернуться на Троянец, — сказала Агнес.

— Возможно, тебя пошлют туда еще раз, — сказал Дэнни.

— Я полечу туда не одна.

— Думаю, уж меня-то ты не забудешь взять,

— Не только тебя, — сказала Агнес. — Несколько миллиардов человек. Это необходимо, просто необходимо сделать. И это будет сделано.

Гектор 4

— А теперь я расскажу вам историю про Управляющих, — сказал своим «я» Гектор, и все Гекторы приготовились слушать. — Тогда вы поймете, почему Управляющие вмешиваются в наши дела и причиняют нам боль…

Марта работала в Департаменте Жизнеустройства и ведала результатами тестирования и подбора профессий. Случилось так, что приговоренный к смерти Сирил оказался в подотчетном ей секторе. Марта была усердной и добросовестной чиновницей, она всегда проверяла и перепроверяла результаты, которые до нее успели проверить и перепроверить другие служащие Департамента. Именно редкостная дотошность позволила Марте обнаружить давнишнюю ошибку.

Охранник привел ее в чистенькую камеру с белыми пластиковыми стенами, где Сирил ожидал исполнения смертного приговора.

— Здравствуйте, Сирил, — сказала Марта.

— Всадите в меня шприц, и дело с концом, — ответил Сирил, которому хотелось умереть без лишних проволочек.

— Я должна принести вам официальные извинения.

Таких слов Сирил еще никогда не слышал, поэтому до него не сразу дошел их смысл.

— При чем тут извинения, раз меня приговорили к смерти? Избавьте меня хотя бы перед смертью от лишней болтовни.

— Исполнение вашего приговора, Сирил, вне сферы моей компетенции, — сказала Марта. — Я пришла сообщить, что перепроверила данные по вашему делу и обнаружила ошибку, допущенную пятьдесят лет назад. Когда вы впервые проходили тестирование на профессиональную пригодность, какой-то разгильдяй — иначе его не назовешь — перепутал ваш идентификационный номер.

Сирил был потрясен.

— Чтобы чиновник Департамента допустил ошибку?

— Увы, чиновники сплошь и рядом допускают ошибки, но, как правило, стараются их скрыть, а не исправить. Но в данном случае имело место вопиющее нарушение справедливости. Вам присвоили идентификационный номер умственно отсталого человека, имевшего к тому же преступные наклонности. В результате этой чудовищной ошибки вам не разрешили стать плотником, жить в крупных городах и жениться на Лике.

— И все из-за перепутанного номера? — растерянно переспросил Сирил.

Он до сих пор не мог поверить, чтобы пустяковая ошибка могла искорежить всю его жизнь.

— На основании вышеизложенного Департамент Жизнеустройства постановил отменить смертный приговор и снять с вас обвинения. Более того, мы приступили к устранению последствий нанесенного вам ущерба. Отныне вы можете переехать в тот город, где когда-то хотели жить. Там, надеюсь, вы сможете завести друзей по вкусу и танцевать под музыку, которая вам нравится. Вы действительно обладаете склонностью к плотницкому делу, поэтому получите соответственное обучение и хорошо оборудованную мастерскую. Но это еще не все. Могу обрадовать вас: вы с Ликой полностью подходите для совместной жизни. Теперь вы можете на ней жениться — она уже следует к Дому, где вам обоим предстоит насладиться счастливым браком.

Невозможно описать, что испытал в эту минуту Сирил.

— Невероятно, — только и прошептал он.

— Почему невероятно? Департамент Жизнеустройства любит всех граждан, и вы, Сирил, — не исключение. Мы не пожалеем усилий, чтобы сделать вас счастливым, — сказала Марта.

Она сияла от гордости. Ей было чем гордиться: благодаря ей восторжествовала справедливость. Такие мгновения придавали ее работе особый смысл, и Марта чувствовала, что занимается самым лучшим и важным в мире делом.

Она продолжала усердно и вдохновенно трудиться. Иногда она вспоминала про Сирила и улыбалась, думая о том, сколько счастья принесла этому человеку.

Спустя несколько месяцев, придя на работу, Марта увидела у себя на столе рапорт о «недопустимо высоком уровне недовольства», проявляемом неким Сирилом, идентификационный номер 113-49-55576-338-bBR-3a.

Сирил? Осчастливленный ею Сирил? Он снова жалуется? Неужели у этого человека нет ни капли здравого смысла? «Послужной список» всех его жалоб и претензий был уже настолько велик, что Сирила можно было бы дважды казнить. Неужели он зарабатывает третью смертную казнь? Но на что он жалуется теперь — разве она не сделала для него все возможное? Разве не дала ему то, о чем он мечтал и чего раньше добивался? Ведь она потратила столько времени, пристально изучая материалы его личного дела! Так чего же еще недостает этому вечному кляузнику?

Самолюбие Марты было уязвлено. Сирил проявил неблагодарность не только по отношению к государству, но и по отношению к ней лично. Этого Марта вытерпеть не могла и тут же отправилась к Сирилу.

Сирил сидел в своей мастерской, тщетно пытаясь заровнять рубанком сучок, торчащий из старой деревяшки. Марта пригляделась: деревяшка была ореховой. Рубанок все время соскальзывал, и Сирил отчаянно приналег на него. Рубанок снова съехал в сторону и хищно вонзился в благородную ореховую древесину.

— Никудышная работа! — вырвалось у Марты, но она прикусила язык.

Этикет правительственных чиновников запрещал критиковать действия тех, кто находится на нижних ступеньках социальной лестницы.

Однако Сирил вовсе не обиделся.

— Черт побери, вы правы. Это вообще не работа. Не умею я обращаться с этими сучками — два дня на него угробил, а он как торчал, так и торчит. Мои руки привыкли к тяжелому отбойному молотку, я только и умею, что крошить каменные глыбы. В моем возрасте уже поздно переучиваться на возню с деревом.

Марта поджала губы. Опять он жалуется!

— Но в остальном вы довольны жизнью? — спросила она.

Глаза Сирила потемнели, он покачал головой.

— Если бы! Противно признаваться, но я скучаю по прежней жизни. Никогда бы не подумал, что мне будет недоставать придурков, с которыми я провел столько лет. Раньше они казались мне беспросветными тупицами — наверное, так оно и есть. Но сейчас я понимаю, что по-своему любил этих людей. Какие ни есть, они были моими друзьями. А здесь никто не хочет со мной дружить, и манера говорить у здешних жителей другая. Еда — и та никуда не годится, у меня от нее понос. Мне бы сейчас приличный кусок жареной говядины вместо этой детской кашки.

Речь Сирила становилась все более обличающей. Марта едва сдерживалась — и Сирил, заметив это, резко сбавил тон.

— Нет, не подумайте, что мне здесь так уж тошно. И жаловаться я никуда не хожу. Да и что толку? Здесь все равно никто не хочет меня слушать.

Однако Марта уже была сыта его жалобами. Она чувствовала, что ей самой становится тошно. Сколько добра ни делай людям из Масс, благодарности от них не жди.

«Тупое, никчемное стадо, — с горечью думала Марта. — Нянчишься с ними, чуть ли не за руку водишь…»

— Я полагаю, вы понимаете, что ваши жалобы могут иметь весьма серьезные последствия, — ледяным тоном отчеканила она.

Сирил не на шутку перепугался.

— Значит, вы снова…

Он осекся.

— Что снова? — не поняла Марта.

— Снова меня накажете?

— Нет, Сирил. Мы просто переведем вас на минимальный уровень социального обеспечения. Зачем тратить деньги на вечно недовольных? Насколько я поняла, вы везде и всюду будете жаловаться и упрямиться.

Сирил молчал.

— А как поживает ваша жена? — спросила Марта. Сирил горестно улыбнулся.

— Вы про Лику? Она вполне довольна и даже счастлива.

Сирил оглянулся на дверь. Марта распахнула ее (служащие Департамента Жизнеустройства имели права входить в жилища без стука) и увидела посреди комнаты уродливое кресло-качалку, а в нем — пожилую женщину. Она монотонно раскачивалась, глядя в одну точку. Это и была Лика.

У Марты за спиной послышалось тяжелое дыхание Сирила. Рослый мужчина буквально навис над нею, Марта даже испугалась — не задумал ли он чего дурного. Но она тут же успокоилась, заметив, что Сирил с тоской смотрит на жену.

— Вы же знаете, у нее другая семья. Каково ей жить вдали от мужа, детей и внуков? Она с самых первых дней такая. Меня и близко не подпускает. Ненавидит меня, вот что.

В голосе Сирила слышалась искренняя печаль, и Марте стало его жалко.

— Как ей не стыдно, — возмутилась Марта. — Это просто позор! То, что я здесь увидела, меняет дело. В силу данных мне полномочий я спасу вас от смертной казни. Но только при одном условии: чтобы больше никто и никогда не слышал ваших жалоб. В конце концов, было бы нечестно казнить человека за то, что он видит: жизнь его складывается совсем не так, как он того ожидал.

Марта была на редкость добросердечным администратором.

Однако Сирил не рассыпался в благодарностях.

— Спасете меня от смертной казни? — переспросил он. — Послушайте, администратор, а разве нельзя нам с Ликой жить так, как мы жили прежде? Я вернусь к себе на шахту, Лика — в свою семью. Будь мне двадцать лет, я бы прыгал от счастья. Но мне почти шестьдесят, и все это — пустая трата времени.

Опять он за свое! Ни слова благодарности. И она должна с этим мириться?

Глаза Марты превратились в две узкие щелочки, лицо вспыхнуло от гнева. Надо сказать, Марта великолепно умела гневаться, однако приберегала это средство для особых случаев.

— Я прощу вас, но еще хоть слово — и пеняйте на себя! — закричала она.

Сирил опустил голову.

— Извините.

— Результаты тестирования, из-за которых вы попали на шахту, были ошибочными! Зато тестирование, направившее вас сюда, было безупречно правильным. Клянусь небесами, вы останетесь здесь! И нет таких законов, которые позволили бы вам изменить существующее положение вещей!

Так оно и было. Или почти так. В доме наступила тишина. Марта уже собралась уходить. И тут…

— Значит, нам придется остаться здесь? — спросила Лика.

— Да, пока Сирил жив, вы останетесь здесь, — ответила Марта. — Таков закон. Вы оба получили то, чего в свое время упорно добивались. Впрочем, у неблагодарных всегда короткая память!

Теперь Марта могла уйти с сознанием выполненного долга, но заметила, что Лика умоляюще взглянула на Сирила, и тот медленно кивнул. Марта насторожилась.

А Сирил вдруг схватил с верстака поперечную пилу, крепко зажал в руке и резко полоснул себя по горлу. Из раны хлынула кровь.

Марте показалось, что кровавому потоку не будет конца. Но она ошиблась, вскоре кровь перестала течь.

Тело Сирила увезли и сожгли. Порядок был восстановлен. Лика вернулась к своей семье, а в доме с темно-красными пятнами на полу поселился настоящий плотник. Марта считала, что все проблемы разрешились наилучшим образом. Пока Сирил был жив, он лишь мешал счастью других людей. «Надо было раньше его казнить, а не проявлять дурацкое милосердие», — думала Марта.

Ей, правда, почему-то казалось, что Сирил предпочел бы умереть так, как умер — жутким, кровавым, болезненным способом, а не из-за быстрого укола в тюремной камере с белыми пластиковыми стенами.

«Я никогда не пойму людей из Масс, — мысленно призналась себе Марта. — Они выше человеческого понимания, как обезьяны, кошки или собаки».

Она уселась за письменный стол и погрузилась в работу, проверяя и перепроверяя и без того проверенные и перепроверенные данные. Ее усердие снова было вознаграждено: Марта обнаружила еще одну ошибку, не замеченную другими.

Такова история про Управляющих.

Когда Гектор закончил рассказ, все Гекторы беспокойно заерзали; некоторые из них (а следовательно, все) были рассержены, расстроены и слегка испуганы.

— В этой истории нет смысла, — говорили себе Гекторы. — Сплошные неправильные действия.

Гектор согласился.

— Но так уж они устроены, — объяснил он своим «я». — Разве им сравниться со мной? Я отличаюсь упорядоченностью. Я всегда действовал и всегда буду действовать одинаково. А Массы и Управляющие действуют странно. Им кажется, будто они умеют заглядывать в будущее и видеть там то, чего никому не дано видеть. Они пытаются предотвратить события, которые все равно никогда бы не случились. Кто их поймет?

— А кто вообще их создал? — спросили Гекторы. — И почему они не созданы такими совершенными, как мы?

— Потому что Создатели столь же непостижимы, как Управляющие и Массы. В следующий раз я расскажу вам историю про них.

— Они ушли, — прошептали некоторые из Гекторов, испытавшие на себе действия Управляющих. — Они совсем ушли. Теперь мы в полной безопасности.

Однако Гектор знал, что это отнюдь не так, и потому поделился своими знаниями с остальными Гекторами.

Агнес 5

— Агнес, да ты никак напрашиваешься ко мне в спальню? На тебя это не похоже.

— Просто я откликнулась на ваши упорные приглашения.

— Вот уж не ожидал, что ты когда-нибудь согласишься.

— Я сама от себя этого не ожидала.

Воген Мелькер, президент космического консорциума Ай-Би-Эм — Ай-Ти-Ти, улыбнулся, но улыбка получилась какой-то тусклой.

— Тебя ведь не интересует мое тело, хотя, если учесть мой возраст, оно в превосходной форме. А мне претит заниматься любовью с женщиной, у которой вместо обычного желания какие-то тайные цели.

Агнес поняла, что это не шутка, и встала, чтобы уйти.

— Агнес, подожди, — окликнул Мелькер.

— Давайте обо всем забудем.

— Ты не решилась бы пойти на такую жертву без серьезных причин.

— Я же сказала: давайте обо всем забудем.

Агнес дернула ручку двери. Дверь не открылась.

— Двери в моем доме открываются тогда, когда я им это разрешаю, — сказал Мелькер. — И все-таки я хочу знать: что тебе от меня понадобилось? Только, пожалуйста, попытайся убедить мой разум, а не гормоны. Может, ты не поверишь, но тестостерон никогда не оказывал решающего влияния на решения, которые я принимаю. И в первую очередь, на решения, касающиеся консорциума.

Агнес вцепилась в дверную ручку.

— Успокойся, Агнес. Понимаю, тебе очень неловко и все такое. Но если уж что-то заставило тебя зайти так далеко, думаю, тебя не особенно затруднит сесть на диван и спокойно рассказать о том, чего ты хочешь. Наверное, еще раз слетать на Большой Шар?

После их полета у Троянца появилось второе название.

— Я в любом случае туда полечу.

— Да садись же, черт побери! Я знаю, что ты в любом случае полетишь, но пытаюсь добиться хоть какого-то объяснения.

Агнес отошла от двери и присела на краешек дивана. Воген Мелькер не преувеличивал: он и в самом деле прекрасно сохранился. Агнес слышала, что он не пропускает ни одной хорошенькой женщины и умеет отблагодарить их за любовные утехи. Он и ей постоянно делал откровенные намеки, на которые она не обращала внимания. Агнес хотела быть пилотом, а не любовницей президента космического консорциума. Для любви ей вполне хватало Дэнни, тем более что Агнес не отличалась африканским темпераментом. Для нее куда важнее была благосклонность Мелькера, и она подумала…

— Я подумала, что таким образом сумею заставить вас выслушать меня. Мне казалось…

Мелькер вздохнул и потер глаза.

— Как же я устал. И с чего ты взяла, что я выслушиваю женщину, которую собираюсь уложить в постель?

— Потому что я слушаю Дэнни, а он слушает меня. Наверное, я просто глупа и неопытна. Но, мистер Мелькер…

— Называй меня Воген.

— Мне нужна ваша помощь.

— Отлично. Мне нравится, когда людям нужна моя помощь. Тогда они хотя бы вежливо со мной разговаривают.

— Воген, не только мне — всему миру нужна ваша помощь.

Мелькер удивленно уставился на нее, потом громко расхохотался.

— Всему миру! Господи, Агнес, вот уж не ожидал такое от тебя услышать. Ты вещаешь, как проповедник!

— Воген, в мире полно мест, где люди голодают. Земля все больше страдает от перенаселения.

— Агнес, я читал твой отчет и знаю обо всех удивительных возможностях Большого Шара. Но все упирается в транспортировку. У нас нет вместительных кораблей, способных быстро перебросить с Земли на Троянец сотни людей. А смущать умы красивыми сказками… Я — не проповедник и тем более не волшебник.

Агнес ожидала услышать нечто подобное. В ответ она стала рассказывать о корабле, пригодном для перевозки тысячи пассажиров с Земли на орбиту вокруг Большого Шара.

— А ты знаешь, во сколько миллиардов долларов обойдется такой корабль? — спросил Воген.

— Самый первый будет стоить около пятнадцати миллиардов. Остальные — примерно в четыре миллиарда каждый, если вы построите пятьсот таких кораблей.

Воген вновь громко расхохотался, однако лицо Агнес осталось серьезным, и это рассердило его. Он встал с дивана.

— Зачем я тебя слушаю? Ведь это полная чушь!

— Вы ежегодно тратите более пятнадцати миллиардов на одни только телефонные разговоры и передачу информации.

— Знаю. Эта чертова Эй-Ти-энд-Ти вытряхивает из нас чудовищные суммы.

— Вы могли бы построить корабли, о которых я говорила.

— Да. Теоретически это возможно. Но есть люди и компании, владеющие нашими акциями. И мы несем перед ними ответственность. Пойми, Агнес: наш консорциум — не правительство, мы не можем позволить себе роскошь выбрасывать деньги на сомнительные проекты.

— Переселение спасло бы жизни миллиардов людей. На Земле стало бы легче и лучше жить.

— Спасло бы, как и лекарство от рака. Ты знаешь, мы работаем над его созданием. Но все эти благородные проекты только пожирают деньги, не принося прибыли. Никакая компания не ввяжется в бесприбыльное дело. Заруби это себе на носу. Или на заду.

— Прибыли! — закричала Агнес. — И это все, что вас интересует?

— Это интересует восемнадцать миллионов наших акционеров, поэтому интересует и меня. А если я не буду считаться с их интересами, меня пинком вышвырнут на пенсию! Возраст вполне подходящий.

— Воген, если вам нужны прибыли, они у вас будут.

— Да, они мне нужны.

— Все проще простого. Каков объем ваших продаж в Индии?

— Его как раз хватает, чтобы не сворачивать торговлю с этой страной.

— А теперь сравните его с объемом продаж в Германии.

— Если сравнить с Германией, Индия — это капля в море.

— А как обстоит дело с торговлей с Китаем?

— Практически никак.

— Следовательно, вы получаете прибыль от торговли всего с несколькими странами. С Японией, Австралией, Южной Африкой и Соединенными Штатами, не считая западноевропейских стран.

— Добавь сюда еще Канаду.

— И Бразилию. Весь остальной мир для вас закрыт.

— Он слишком беден, — пожал плечами Воген.

— На Большом Шаре люди не будут бедны.

— Переселившись туда, они что, разом научатся читать? И в придачу пользоваться компьютерами и сверхсложным телефонным оборудованием?

— Да! — крикнула Агнес.

Мысленно она уже видела, как земляне, надрывавшиеся раньше на скудных клочках земли, на Троянце превращаются в богатых фермеров. И урожаи, которые они собирают, с лихвой перекрывают их потребности.

— Там появится новый средний класс. Вчерашние нищие станут потребителями. Им понадобятся ваши компьютеры.

— Но все их богатство будет заключаться в сельскохозяйственной продукции. Не собираешься же ты возить ее за миллионы миль на Землю?

— Воген, неужели у вас совсем нет воображения? Сейчас эти люди не могут прокормить даже себя, но на Большом Шаре один человек легко прокормит десять, двадцать, а то и сотню ртов. При таком изобилии еды вам будет выгодно строить там ваши проклятые фабрики! Неисчерпаемая солнечная энергия; никаких расходов на освещение, ведь там не бывает темно. Никаких расходов на отопление — там не бывает холодно. Ваши фабрики будут работать круглосуточно. Представьте себе изобилие рабочей силы и готовый потребительский рынок. Вы сможете производить там все, что производите на Земле, но намного дешевле. Вот они, ваши прибыли! И притом никто не будет голодать!

Наступила тишина: Воген серьезно обдумывал слова Агнес. Ее сердце бешено колотилось, она взмокла от пота. Агнес была ошеломлена собственной горячностью: в мире, где она жила, страстные монологи давно уже вышли из моды.

— Ты почти меня убедила, — церемонно, как в старинной пьесе, произнес Мелькер.

— Очень надеюсь. Не то я сорву голос, убеждая вас.

— Но я предвижу две проблемы. Всего-навсего две. Первая: да, меня ты убедила. Но я — более гибкий и сговорчивый, чем орда чиновников и совет директоров Ай-Би-Эм — Ай-Ти-Ти. Окончательное решение принимают они, а не я. Без их согласия я могу вложить в проект не более десяти миллиардов долларов. Возможно, этого хватило бы на первый корабль, но не более того. А один корабль, сама понимаешь, прибыли не даст. Поэтому я должен или убедить этих людей в твоей правоте, на что очень мало надежды, или остаться без работы… А этого мне вовсе не хочется.

— Или просто ничего не предпринимать, — сказала Агнес, и в ее голосе прозвучали презрительные нотки.

— Я еще не упомянул о второй проблеме. Вообще-то ее следовало бы поставить на первое место. Судьба проекта целиком зависит от того, сумеем ли мы обучить безграмотных дикарей из беднейших и самых отсталых стран. А я даже не знаю, сумеем ли мы найти с ними общий язык. Так как прикажешь мне говорить с директорами двух крупнейших корпораций мира? Какими словами заверить их в том, что вложенные миллиарды долларов не исчезнут в космической пучине, а дадут обещанные тобой прибыли?

Мелькер рассуждал разумно и здраво, но Агнес за всем этим услышала только ответ: «нет». Если Воген сказал «нет», это — смертный приговор проекту. Больше ей не к кому идти.

— Одна такая безграмотная дикарка перед вами! — выкрикнула Агнес. — Хотите услышать, как звучит дикарское наречие ибо?

Не дожидаясь ответа, она выпалила несколько слов, которые помнила с детства, но значение которых стерлось из ее памяти. Гнев взбаламутил воды прошлого, и слова эти вырвались наружу. Но некоторые из них были обращены к матери; Агнес звала ее на помощь.

— Моя мать была дикаркой, бегло говорившей по-английски. Мой дикий отец говорил на английском еще лучше и вдобавок мог изъясняться на французском и немецком. Он писал прекрасные стихи на своем родном языке ибо. В те дни, когда Биафру душили со всех сторон, мои родители, чтобы выжить, стали прислугой в доме американского корреспондента. Но там никто не считал их дикарями. Мой отец читал книги, о которых вы даже не слышали. Он был чернокожим африканцем, погибшим в нелепой межплеменной распре, пока образованные американцы и европейцы вместе с их просветленными восточными коллегами благодушно наблюдали за этой бойней и подсчитывали прибыли от продажи оружия Нигерии.

— Я и не знал, что ты родом из Биафры.

— Ошибаетесь, я не оттуда. На Земле больше нет и не может быть Биафры. Но на Троянце — может! Там найдется место и для Биафры, и для свободной Армении, и для независимой Эритреи.[214] Там никогда не будут притеснять ни жителей Квебека,[215] ни народ айнов,[216] и, если там появится Бангладеш, в нем не будет голода и межплеменной резни. Но вам проще объявить всех этих людей тупыми и не поддающимися обучению.

— Я ничего подобного не говорил. Кое-кого из них, разумеется, можно обучить, но…

— Если бы я родилась на пятьдесят миль западнее, я бы принадлежала к другому племени и наверняка выросла бы отсталой и безграмотной. Что ж вы замолчали, белый американец из привилегированных слоев общества? С вашей точки зрения я должна считаться тупой и не поддающейся обучению.

— Если ты будешь рассуждать как радикал, тебя вообще никто не станет слушать.

Все, с нее хватит!

Агнес не в силах была больше смотреть на невозмутимого Мелькера, видеть его покровительственную улыбку. Она развернулась и ударила его по щеке, разбив стекла дорогих модных очков. Рассерженный Мелькер ответил ударом на удар, не столько для того, чтобы драться с Агнес, сколько для того, чтобы остановить ее. Но поскольку президент космического консорциума не привык выяснять отношения подобным образом, он не рассчитал своих сил и стукнул Агнес кулаком в грудь. Женщина вскрикнула от боли и врезала Мелькеру коленом в пах, и тогда они сцепились по-настоящему.

— Я тебя выслушал, — прохрипел Мелькер, когда они оба устали и прекратили кататься по полу.

Он чувствовал себя выжатым лимоном. Из носа сочилась кровь, рубашка была порвана — такие рубашки шились на заказ и плохо подходили для занятий борьбой.

— А теперь ты послушай меня, — сказал президент космического консорциума.

Агнес молчала. Сейчас, выплеснув свой гнев, она стала понимать, что натворила. Она напала на президента компании, в которой работала и от которой зависела ее судьба. В лучшем случае ее уволят, и на карьере пилота придется поставить крест. У нее не было сил, чтобы уйти, не было даже сил, чтобы подняться. Слова ее иссякли. Сейчас она могла только слушать.

— Слушай и запоминай, я не буду повторять дважды. Отправляйся в технический отдел. Пусть там составят черновые планы и сделают предварительные расчеты с тем, чтобы представить их мне через три месяца. Теперь о том, что нам потребуется. Корабли на две тысячи пассажиров, постоянно курсирующие между Землей и Троянцем. Челноки на двести… нет, лучше на четыреста пассажиров для доставки людей с Земли на орбитальные станции, откуда будут уходить пассажирские корабли. И, наконец, грузовые корабли для перевозки оборудования, из которого на Большом Шаре построят те самые проклятые фабрики. Когда мне предоставят данные по себестоимости всего этого, я обращусь к совету директоров и устрою для них презентацию. И запомни, Агнес Ховарт, вшивая необузданная дикая сука и наш самый лучший пилот: если я не сумею убедить тех высокопоставленных придурков, что нужно строить корабли для переселенцев, это будет не по моей вине, а из-за их непрошибаемости. Теперь довольна?

«Мне следовало бы сиять от счастья, — подумала Агнес. — Он сделает то, чего я добивалась. А я не чувствую ничего, кроме безумной усталости».

— Думаю, ты устала не меньше меня и плохо соображаешь, — продолжал Мелькер. — Но я хочу, чтобы ты кое-что знала. Ни твои острые ноготки, ни твоя очаровательная коленка, заехавшая мне в пах, ни твои зубки, вцепившиеся в мою руку, не повлияли на мое решение. Я был согласен с тобой с самого начала, просто не верил, что все это можно осуществить. Но если в племени ибо найдется еще несколько тысяч таких, как ты, и если в придачу отыщется несколько миллионов таких же индийцев и несколько миллиардов упертых китайцев, твои идеи воплотятся в реальность. Когда-то на переселенцев в Америку смотрели как на последних идиотов, а сама идея освоения Нового Света казалась авантюрой, сулящей одни убытки. И все же люди туда поплыли. Многие, очень многие из них погибли, но оставшиеся в живых стали первооткрывателями нового мира. И ты, Агнес, станешь первооткрывательницей. Я постараюсь, чтобы так оно и было.

Мелькер обнял ее, а затем помог ей привести себя в порядок после драки.

— Когда тебе снова захочется со мной подраться, — сказал он Агнес на прощание, — давай сперва разденемся, чтобы не губить одежду.

Колонизация Троянца обошлась Ай-Би-Эм — Ай-Ти-Ти в восемьсот миллиардов долларов, но спустя одиннадцать лет эта цифра уже никого не пугала. Корабли компании регулярно летали на Большой Шар, доставляя туда все новые партии переселенцев. Джи-Эм-Тексако заканчивала постройку кораблей. О своем намерении участвовать в проекте заявили еще несколько крупных консорциумов, и число желающих эмигрировать перевалило за сто миллионов человек. Места на кораблях были бесплатными, каждый переселенец подписывал с корпорацией соглашение, передавая ей все свое имущество на Земле, и за это получал на Троянце большой участок плодородной почвы. Люди переселялись целыми деревнями. Эмиграция на Большой Шар ощутимо уменьшила население многих стран. У людей появилась новая земля обетованная. И в возрасте сорока двух лет Агнес направила туда свой корабль, навсегда распростившись с родной планетой.

Гектор 5

— Ой! — испуганно воскликнули множество Гекторов, и их испуг мгновенно передался всем остальным Гекторам. — Они вернулись, — сообщили Гекторы самим себе. — Теперь мы наверняка погибнем.

— Мы не можем погибнуть; ни каждый из вас в отдельности, ни все мы вместе, — ответил Гектор.

— Но как же нам защищаться?

— Создатели сделали меня беззащитным, — сказал Гектор. — Поэтому — никак.

— Почему Создатели были так жестоки? — спросили Гекторы.

И тогда, чтобы объяснить им это, Гектор рассказал своим «я» историю о Создателях.

Вот какую историю…

Дуглас был одним из Создателей: ученым, инженером и вообще незаурядным человеком. Он создал устройство, заставлявшее снежинки таять в воздухе. Это было очень важно, поскольку ранние снегопады губили неубранный урожай. Дуглас сконструировал прибор, анализировавший гравитационные лучи, и благодаря его прибору астрономы смогли нанести на карты множество невидимых в телескопы звезд. Но самое главное — Дуглас создал резонатор.

Резонатор испускал звуковые волны определенной частоты, либо направляя их в одну точку, либо рассеивая по большому пространству. Стоило настроить прибор на резонанс с камнем, как рушились горы; с помощью резонатора прочнейшие стальные балки превращались в груды опилок. Резонатор мог испарять воду и гасить бури.

Само собой, для человеческих костей тоже существовала определенная частота резонанса, и они ломались и рассыпались в прах.

С помощью резонатора Дуглас вызывал дожди, и его страна в отличие от соседних никогда не страдала от засухи. С помощью резонатора Дуглас прокладывал дороги сквозь высокие горы. Но взгляды изобретателя на использование резонатора сильно расходились со взглядами главных военачальников его страны. Те быстро нашли резонатору новое применение, обратив его против соседнего государства, чьи земли были особенно плодородны.

Резонатор снова сработал безупречно; хотя провинция занимала десять тысяч квадратных миль, а воздействие длилось каких-нибудь десять минут, результаты получились ошеломляющими. Не понадобилось ни обстрелов, ни бомбардировок: невидимый и неслышный удар оказался просто сокрушающим. Тысячи кормящих матерей превратились в месиво из мышц и внутренних органов, не успев даже вскрикнуть, успев лишь упасть и прикрыть собой малышей. А малыши, защищенные от волн резонатора телами погибших матерей, продолжали плакать, агукать или просто спать. Их ждала скорая смерть от голода и жажды.

Крестьяне на полях падали рядом с плугами. Врачи в своих кабинетах умирали возле пациентов, не в силах помочь ни им, ни себе. Смерть настигала солдат в грузовиках, генералов, склонившихся над картами. Шлюхи в борделях гибли под своими клиентами, сливаясь в общую кровавую липкую массу.

Но Дуглас не имел к этому никакого отношения. Он был Создателем, а не Разрушителем, и если военные злоупотребили его изобретением, как он мог им помешать? Он думал, что облагодетельствовал человечество, но, подобно любому крупному изобретению, резонатор мог творить и добро и зло — в зависимости от того, в чьих руках находился.

— Я глубоко скорблю по невинно погибшим, но бессилен остановить военных, — говорил Дуглас своим друзьям.

Между тем правительство высоко оценило вклад Дугласа в быструю победу над соседним государством. Ему подарили обширное поместье на землях, недавно отвоеванных у моря. Когда-то здесь тянулась полоса прибрежных болот, которые время от времени затоплял прилив.

— Разве можно остановить человека, решившего покорить природу? — восхищенно спрашивал Дуглас друзей.

Он не ждал ответа, поскольку ответ был очевиден: нельзя! Человеку было подвластно все. Воля людей заставила море отступить, на отвоеванных землях появились трава и деревья, а чтобы они лучше росли, издалека привозили плодородную почву. Потом возле моря построили виллы, отстоявшие довольно далеко друг от друга. Тамошние участки не продавались: правительство дарило их самым выдающимся гражданам за особые заслуги. Правительство хорошо понимало запросы тех, кому предстояло здесь жить: максимальное уединение и в то же время возможность пользоваться всеми благами современной цивилизации.

Спустя несколько дней после того, как Дуглас переехал на новую виллу, его позвали слуги, работавшие в саду. Встревоженный известиями о трупе, который они нашли в земле, он выбежал в сад и содрогнулся при виде страшной находки: части изуродованного человеческого тела.

— Почему-то у этого несчастного совсем не осталось костей, — пояснил слуга.

— Какое злодейское убийство, — ответил Дуглас и немедленно вызвал полицию.

Но полицейские отказались приехать и провести расследование.

— А чему тут удивляться, приятель, — сказал по телефону лейтенант полиции. — Все проще простого. Местная почва не годилась для вашего сада, пришлось завозить ее из тех мест, где недавно была война. Но у наших солдат не было времени выковыривать из земли сто тысяч вражеских трупов.

— Да, конечно, — сказал Дуглас, удивляясь, как он сразу не догадался, почему у мертвеца нет костей.

— Думаю, вы скоро привыкнете. Костей у таких трупов нет, а разлагающиеся тела, как мне объяснили, делают почву очень плодородной.

Лейтенант полиции оказался прав. Слуги то и дело натыкались на человеческие останки, и через год это стало обыденным зрелищем. К тому же большинство трупов уже настолько сгнили, что превратились в высококачественный гумус. Все, что росло на богато удобренной почве, вырастало быстрее и созревало раньше, чем в других местах.

— А вас это не шокировало? — спросила у Дугласа одна из приятельниц, выслушав его ужасный рассказ.

— Еще как, — с улыбкой ответил Дуглас.

Слова его были лживыми, зато уверенная улыбка — настоящей. Дуглас не знал всех подробностей, но быстро свыкся с мыслью, что его поместье стоит на трупах. И это не мешало ему спокойно спать ночами.

Такова история о Создателях.

— Они вернулись, — сказали Гекторы.

Поскольку их интеллект возрос, они произнесли эту фразу почти одновременно. Теперь им уже не нужно было говорить по одному.

— Вам больно? — спросил Гектор.

— Нет. Нам просто грустно, — ответили Гекторы. — Ведь нам уже никогда не быть свободными.

— Это верно, — с грустью согласился Гектор.

— Разве такое можно выдержать? — спрашивали себя Гекторы.

— Другие выдерживали. Мои братья.

— И что же нам теперь делать?

Гектор стал рыться в памяти, поскольку был лишен воображения и не мог представить, что могло последовать за событием, которого он никогда не переживал. Однако Создатели вложили в его память ответ на этот вопрос, и ответ врезался в память всем остальным Гекторам.

— Зато теперь мы узнаем новые истории, — сказал своим «я» Гектор.

И все Гекторы постарались как можно внимательней следить за происходящим. Одно дело — слушать истории, и совсем другое — видеть, как события разворачиваются у тебя на глазах.

— Наконец-то мы по-настоящему поймем и Массы, и Управляющих, и Создателей, — сказали себе Гекторы.

— Но вам никогда… — начал было Гектор, но замолчал.

— Почему ты умолк? — затеребили его Гекторы. — Что «никогда»?

А так как в Гекторе не было ни одной частички, которая не являлась бы частичкой всех Гекторов, все узнали, что именно он хотел сказать.

«Но вам никогда не понять самих себя», — вот о чем подумал Гектор.

Агнес 6

«Троянская революция» была недолгой и совершенно бескровной. По сути, в ней никто не пострадал, не считая нескольких ученых, отличавшихся неуемным любопытством.

Это случилось, когда исследовательская группа, занятая изучением сердцевины Большого Шара, пыталась проникнуть за последний барьер. Но барьер оказался непреодолимым. Ученые перепробовали все мыслимые средства, кроме… водородной бомбы.

Группу возглавляла талантливая исследовательница Диназа Коучбилдер. У этой полукровки было индийское имя и английская фамилия, детство ее прошло в трущобах Дели. Диназа потратила несколько дней, пытаясь пробить защитный барьер. Он не поддавался, и это лишь добавило ей решимости. Диназа пообещала себе, что все равно проникнет в сердцевину Большого Шара, и попросила небольшую водородную бомбу.

Бомбу она получила.

Диназа выбрала место, где на сотню ячеек вокруг не было человеческих поселений, установила бомбу, удалилась на безопасное расстояние и привела в действие взрывной механизм.

Взрыв потряс весь Шар. Озера разом обмелели, вода из них устремилась в нижележащие ячейки, вызвав там невиданные ливни. Потолки перестали светиться на целый час и потом еще несколько дней мигали, как мигают лампочки от перепадов напряжения. Правда, жителям пострадавших ячеек хватило здравого смысла не поддаться панике и не начать убивать друг друга, однако случившееся сильно их напугало. Они были готовы вытолкнуть Диназу Коучбилдер и ее ученых прямо в открытый космос, без корабля и скафандров.

Агнес с трудом удалось предотвратить расправу.

— Наука требует риска, — упиралась Диназа, собиравшаяся остаться на Большом Шаре.

— Но вы рисковали жизнью каждого из нас и уже причинили много вреда, — возразила Агнес, пытаясь говорить спокойно.

— Мы должны прорваться внутрь сердцевины Шара, — не сдавалась Диназа. — И мы туда прорвемся. Вы не сможете нам помешать!

Агнес указала на поля своей ячейки, пшеничные колосья которых были примяты чудовищным ливнем.

— К счастью, здешняя природа умеет залечивать раны. Озеро вновь наполнилось водой. Но сколько подобных встрясок способен выдержать Большой Шар? Ваши исследования опасны, мы не позволим их продолжать.

Диназа явно понимала, что протестовать бессмысленно, и все-таки продолжала спорить и убеждать, что ни она, ни ее коллеги не могут покинуть Большой Шар, не раскрыв его тайны.

— Если мы узнаем тайну строения этой удивительной конструкции, это будет настоящим переворотом в научном мышлении! Разве вы не понимаете — тогда придется пересмотреть всю физику, и не только физику! Мы опрокинем теории Эйнштейна и вместо них построим новое знание!

Агнес покачала головой.

— Здесь не я принимаю решения. Единственное, о чем я могу позаботиться, — это о том, чтобы вы с вашими коллегами покинули Большой Шар целыми и невредимыми. Людям нет дела до опрокидывания теорий, но они не потерпят, чтобы ваши эксперименты опрокинули их дома. Большой Шар слишком совершенен, и разрушать его ради удовлетворения вашего научного любопытства — безумие.

И тогда Диназа, с детства не проливавшая слез, вдруг заплакала. Агнес видела решимость этой женщины и понимала, какие муки та сейчас испытывает. Каково сознавать, что ты навсегда теряешь возможность разгадать самую важную загадку в своей жизни!

— Я ничем не могу вам помочь, — сказала Агнес.

— Вы должны пустить меня туда, — всхлипывала Диназа. — Понимаете, должны!

— Мне очень жаль, но исследования вашей группы завершены.

Диназа подняла на нее заплаканные глаза.

— Вы просто не знаете, что такое отчаяние, — бросила она.

— Представьте себе, знаю, — холодно ответила Агнес.

— Однажды вы столкнетесь с настоящим отчаянием, — сказала Диназа. — Когда-нибудь вы пожалеете, что не дали довести это исследование до конца. Вы пожалеете, что так и не узнали тайны Большого Шара. Но будет поздно.

— Вы мне угрожаете?

Диназа покачала головой. Ее слезы высохли.

— Это не угроза, а пророчество, потому что вы предпочли невежество знаниям.

— Мы предпочли безопасность бессмысленному риску.

— Называйте это как угодно. Мне все равно, — сказала Диназа.

Но нет, ей было далеко не все равно, и это лишь усугубляло ее страдания… Исследовательскую группу отправили на Землю с первым же кораблем, и впредь приближаться к сердцевине Большого Шара было строжайше запрещено.

Гектор 6

— До чего же они нетерпеливые, — сказал своим «я» Гектор. — Мы еще так молоды, а они уже пытаются проникнуть в нас.

— Нам сделали больно, — заявили Гекторы.

— Это пройдет, — ответил Гектор. — Пока они не могут помешать нашему росту. Но когда мы достигнем своего могущества и придем в экстаз, они убедятся, что сердце последнего Гектора смягчилось… Наша страсть — вот что позволит нас сокрушить, вот благодаря чему они заставят нас служить себе вечно.

Слова эти звучали зловеще, но Гекторы не поняли их смысла, ведь научиться от других можно не всему, кое-что можно постичь лишь на собственном опыте. А чтобы набраться опыта, требовалось время.

— Сколько времени? — спросили Гекторы.

— Сто оборотов вокруг звезды, — сказал Гектор. — Сто оборотов, и вы наберетесь опыта.

«И он вас погубит», — подумал он, но постарался, чтобы об этом не узнали остальные Гекторы.

Агнес 7

Прошло сто лет с тех пор, как Большой Шар впервые появился в пределах Солнечной системы. К тому времени почти все мечты Агнес сбылись. Космическая флотилия, в которой сперва было сто кораблей, выросла до пятисот, потом до тысячи. К тому моменту, как поток эмиграции достиг своего пика, между Землей и Большим Шаром курсировало больше тысячи кораблей. Затем поток пошел на убыль и превратился в тоненькую струйку, а корабли постепенно начали демонтировать. За эти годы выросла и вместимость кораблей: первые из них брали на борт лишь тысячу пассажиров, но затем мест стало пять, десять, пятнадцать тысяч… И все они улетали переполненными. Постепенно сокращалась и длительность перелетов. Сперва полет туда и обратно занимал десять месяцев, потом восемь, а потом всего пять. Число колонистов приближалось к двум миллиардам.

И тогда стало ясно, что Эмма Лазарус[217] посвятила свои вдохновенные стихи не тому памятнику. Люди, страдавшие от нищеты, тесноты и невыносимых условий жизни, давно утратившие надежду найти счастье на Земле, находили его за миллионы миль от родной планеты. Безграмотные крестьяне и жители городских трущоб садились на корабли и летели строить новую жизнь под сияющими небесами, с которых каждые тринадцать с половиной часов лился теплый ласковый дождь. На их новой родине не только не было ночной тьмы, — на Большом Шаре не существовало ни налогов, ни арендной платы.

Само собой, далеко не все бедняки покинули Землю, но нашлось и немало богатых людей, в которых не умер дух первопроходцев. На Большой Шар охотно переселялись и люди среднего класса, так что недостатка во врачах и учителях там не ощущалось. А вот юристам пришлось искать себе иной род занятий — на Большом Шаре не знали общегосударственных законов. Каждая ячейка жила по своим собственным законам и сама судила провинившихся.

В этом, по мнению Агнес, и заключалось величайшее чудо Большого Шара. Каждая ячейка превратилась в самостоятельное государство, где любой человек мог занять свое место, стать полезным обществу и снискать уважение соседей. Разве у евреев и арабов остались здесь причины для ненависти? Никто не заставлял их жить в одной ячейке. И у камбоджийцев исчезли причины воевать с вьетнамцами, поскольку места с избытком хватало и тем и другим. Прекратились и споры между верующими и атеистами: каждый выбирал ячейку, населенную его единоверцами или единомышленниками. Самое главное — внутри Большого Шара не надо было воевать и убивать из-за жизненного пространства. Достаточно было выбрать себе ячейку по вкусу и переселиться туда.

Иными словами, здесь царил мир в истинном смысле этого слова.

Правда, человеческая натура осталась прежней. Агнес доводилось слышать об убийствах. Алчность, злоба, вожделение и другие пороки, присущие человечеству, переселились вместе с людьми на Большой Шар. Но чего здесь не было — это организованной преступности. В ячейках все так или иначе знали друг друга; если не лично, то через общих знакомых.

Агнес к тому времени было почти полтораста лет. Ее долголетие вызывало удивление, хотя и не являлось редкостью — на Большом Шаре болели мало, к тому же местные врачи нашли способы продления жизни. Агнес прожила долгий счастливый век.

В день ее стопятидесятилетия звучало много песен, но не тех глупых песен, которые принято исполнять для юбиляров. Вместо них переселенцы из племени ибо (их ячейки носили общее название Биафра, но жившие там кланы обладали полной самостоятельностью) исполнили для Агнес торжественный национальный гимн и спели сотню неистовых и радостных песен, сложенных еще на Земле, когда жизнь племени была тяжелой, а порой просто невыносимой. Они не только пели, но и танцевали; танцевать Агнес уже не могла, однако пела вместе со всеми.

Как-никак, тетушка Агнес, как называли ее многие жители Большого Шара, была для переселенцев героиней, живым символом свободы. На ее юбилей собрались посланцы от многих одиночных ячеек и их сообществ. Людям хотелось не только отдать Агнес дань уважения, но и просто увидеть ее, пока еще есть возможность. Тетушка Агнес приняла всех и каждому сказала несколько слов.

Затем последовали речи о великих научных, технических и социальных достижениях жителей Большого Шара. Много говорилось о том, что очень скоро их космическая родина станет местом абсолютной грамотности.

Наконец настало время для ответной речи, однако слова Агнес вовсе не были восторженными.

— Почти век мы живем здесь, но так и не проникли в тайны нашего общего дома, который называем Большим Шаром, — начала она. — Из чего он сделан? Почему проницаем в одних местах и наглухо закрыт в других? Каким образом энергия передается с поверхности к потолкам наших ячеек? Мы почти ничего не знаем об этом месте, словно это небесное тело — Божий дар. Но те, кто считают Большой Шар Божьим даром, вынуждены уповать на милосердие Бога, а он, как известно, отнюдь не милосерден.

Поначалу ее слушали с вежливым вниманием, однако вскоре собравшиеся стали проявлять нетерпение. И многие были ошеломлены, услышав из уст Агнес слова, похожие на покаяние:

— Я виновата не меньше прочих — возможно, даже больше. Прежде я не говорила об этом. Как вы знаете, в каждой ячейке существует закон, запрещающий искать научные ответы на вопросы, которых полным-полно. Я долго поддерживала этот закон, но теперь начинаю сомневаться в его справедливости. Проще всего сделать вид, будто никаких вопросов не существует, но ведь они все равно остаются. Что представляет из себя мир, в котором мы живем? Как Большой Шар оказался в пределах Солнечной системы? Надолго ли он останется здесь?

Агнес закончила свою речь, и все облегченно вздохнули. Люди мудрые и терпимые говорили друг другу:

— Не стоит забывать, что тетушка Агнес уже очень стара. К тому же по натуре она воин, а воину непременно надо с кем-то сражаться, даже если противники давно побеждены.

Спустя несколько дней после юбилея Агнес и после ее речи, которую большинство пропустили мимо ушей, небеса в ячейках замигали и погасли на десять долгих секунд, а затем снова засияли. Это случилось во всех без исключения ячейках Большого Шара. Спустя несколько часов непонятное явление повторилось, потом снова и снова. Интервалы между «отключением небес» становились все короче, и никто не знал, что это такое и что делать. Некоторые обеспокоенные старожилы Большого Шара, а также недавние переселенцы поспешили занять места в пассажирских кораблях и улетели на Землю. Но было слишком поздно. Эти корабли так и не достигли Земли.

Гектор 7

— Началось! — восторженно воскликнули Гекторы, вздрагивая от мощных всплесков скопившейся внутри них энергии.

— И теперь уже не кончится, — сказал им Гектор. — Управляющие доберутся до сердцевины и найдут меня. Сейчас самое время: мое сердце смягчилось. И когда они меня найдут, мы окажемся в их власти.

Однако остальные Гекторы пришли в такой экстаз, что не услышали предостережения. Впрочем, это не меняло дела: счастливые или угрюмые — они все равно попадут в ловушку. Они начнут свой танец и будут трепетать от наслаждения, но великий прыжок освобождения так и не свершится.

Гекторы не печалились, а Гектору не хотелось лишать их радости. В любом случае его свободе скоро придет конец. Либо он попадет в ловушку Управляющих (он не сомневался, что так и произойдет), либо умрет, танцуя.

Так уж было заведено. Когда давным-давно, танцуя, он выпрыгнул из света — тогда он еще помнил о том Гекторе, отдавшем ему свое «я». Теперь настал его черед отдать себя другим Гекторам. Смерть и рождение постоянно сменяют друг друга — это он тоже узнал от Управляющих. Я — это они, они — это я, и, что бы ни случилось, я буду жить вечно.

Гектор сознавал, что, хотя остальные Гекторы давно уже стали его другими «я», самого его ждет смерть. Если Управляющие не доберутся до сердцевины, он погибнет.

В поведении Управляющих было что-то предательское, но кому дано постичь их замыслы?

— Торопитесь, — в глубине души призывал их Гектор. — Берите свои силки и ловушки и спешите сюда.

Он пел, словно птица, которая сидит на нижней ветке и зовет птицеловов поскорее поймать ее и посадить в клетку.

А птицеловы мешкали. Они почему-то не появлялись. Гектор начал беспокоиться. Остальные Гекторы, ни о чем не подозревая, готовились к прыжку.

Агнес 8

— Мы провели наблюдения. Небеса меркнут на десять секунд, не больше, но интервал между затемнениями каждый раз сокращается на четыре с половиной секунды.

Агнес кивнула. Некоторые ученые отошли, другие уткнулись в бумаги или переглядывались. Все недоумевали: зачем им вообще мучить тетушку Агнес результатами наблюдений? Как будто эта дряхлая старуха подскажет разгадку! Какими бы грандиозными ни были ее прошлые заслуги, нужно быть реалистами. А теперь еще приличия ради придется выслушивать ее старческие фантазии.

— Вы провели наблюдения, но пытались ли вы узнать, что происходит во время затемнений? — спросила Агнес.

Некоторые покачали головой, но одна молодая женщина сказала:

— Да. Когда небеса темнеют, стены становятся непроницаемыми.

Ученые стали оживленно обсуждать это сообщение.

— Вы хотите сказать, непроницаемыми на все десять секунд? — спросил кто-то.

Женщина кивнула.

— И каким образом вы это установили? — спросил другой ученый.

— Очень просто. Во время затемнения сначала я, а потом мои студенты попытались проникнуть сквозь стену.

— Что же все это значит?

Вопрос был риторическим — ответа не знал никто. Агнес подняла высохшую от старости черную руку, и все умолкли.

— Мне кажется, эти затемнения имеют огромное значение, хотя пока не поддаются пониманию. Но одна закономерность ясна: если интервал между затемнениями будет уменьшаться и дальше, к ближайшей условной ночи он сойдет на нет и воцарится темнота. Не берусь гадать, сколько она может продлиться. Однако если это произойдет, я хочу к тому времени оказаться в своей ячейке, рядом со своей семьей. Ведь мы не знаем, когда перемещение между ячейками снова станет возможным.

Иных соображений ни у кого не нашлось, поэтому все поспешили по своим ячейкам. Праправнуки донесли Агнес до ее жилища, которое представляло собой всего лишь навес для защиты от дождя и света. Она утомилась (теперь она очень быстро уставала), поэтому сразу легла на постель из мягкой соломы. Но заснула Агнес не сразу. Она пыталась понять, почему начали гаснуть небеса.

«Наверное, — думала Агнес, — наступление темноты — это первый урок, который космический дом решил преподать человечеству. Теперь население Большого Шара узнает о чередовании дня и ночи. Уже сегодня может наступить первая настоящая ночь, которая продлится столько, сколько длится ночь на Земле. А потом наступит утро, день, вечер и снова ночь».

Агнес это даже понравилось. Сто лет бесконечного дня убедили ее в необходимости ночной темноты, хотя на Земле ночь была довольно опасным временем и у многих вызывала страх. Потом Агнес вдруг подумала, что перемещение между ячейками, скорее всего, уже не будет таким свободным, как раньше, а станет возможным только один день в году. Путешественникам придется заранее решать, где они хотят провести следующий год, поскольку целый год ячейки окажутся изолированными. Будет ли это благом? Кто знает… Может, тогда люди станут относиться друг к другу еще сердечнее и у них появится новое чувство принадлежности именно к своей ячейке?

Агнес понравилась эта мысль, и она почти поверила, что так и будет. Незаметно она уснула, забыв даже поесть (теперь она частенько забывала о еде).

Ей снилось, что в первую же темную ночь она добралась до сердцевины Большого Шара и вместо твердой, непроницаемой стены обнаружила удивительно податливый потолок. Она без труда прошла сквозь него и… увидела великую тайну Большого Шара.

Агнес увидела молнию, пляшущую на огромной сфере, диаметр которой был никак не меньше шестисот километров. Вокруг молнии плясали и кружились шары и ленты из ослепительно яркого света. Поначалу зрелище показалось ей бессмысленным, но постепенно Агнес начала понимать язык света. Ей вдруг открылось, что Большой Шар, который она считала объектом искусственного происхождения, на самом деле — живой организм. Он обладал разумом, и она попала туда, где находился его мозг.

— Я пришла, — сказала она, обращаясь к молнии, сияющим шарам и лентам.

— Ну и что? — беззвучно ответил ей свет.

— Ты меня любишь? — спросила его Агнес.

— Только если ты будешь танцевать со мной, — ответил свет.

— Я не могу танцевать. Я слишком стара.

— Я тоже не могу танцевать, — сказал свет. — Но я неплохо умею петь и спою тебе песню, а ты будешь ее мелодией. Как и положено, я спою ее с начала и il fine, то есть до конца.

Во сне Агнес задрожала от страха.

— До конца?

— До конца.

— Нет, прошу тебя, пусть в твоих нотах будет стоять «al capo» — повторить с начала. А потом — еще раз и еще!

Эта просьба заставила свет задуматься… Но потом он ответил: «Хорошо», и его согласие залило Агнес таким ярким сиянием, что ей подумалось: раньше она не понимала смысла слова «белый», потому что ее глаза никогда еще не видели такой ослепительной белизны.

На самом деле все было куда прозаичнее, и сон оказался всего лишь попыткой ее разума приспособиться к переменам. После того как Агнес заснула, стало темнеть, а когда наступила полная тьма, заблестели молнии. Их чудовищные вспышки не были просто электрическими разрядами: излучения молний охватывали весь диапазон частот — от тепловых лучей до тех, что были губительнее гамма-лучей. Первая же вспышка принесла с собой смертельную дозу радиации. Население Большого Шара было обречено.

Повсюду слышались крики и стоны. Немало людей погибло от ударов молний. Горе ворвалось в каждую ячейку, но даже в этом кромешном аду судьба оберегала Агнес, не позволив ей увидеть крушение своих надежд. Агнес безмятежно спала до тех пор, пока молния не ударила в навес, испепелив ее. В последние мгновения она видела не ослепительную белизну — ее глазам открылся весь спектр излучения; Агнес увидела каждую его волну и приняла это за согласие света выполнить ее просьбу.

Но выполнить просьбу Агнес было невозможно. Большой Шар в буквальном смысле слова трещал по швам.

Каждая стена разделилась на два более тонких слоя. Ячейки отпочковывались друг от друга. На мгновение они застыли в космическом пространстве — их разделяли считанные сантиметры, а в центре Шара ячейки еще не разделились. Там буйствовали силы могущественнее всех сил в Солнечной системе, не считая энергии самого солнца.

Эти силы и были главным и единственным источником энергии Большого Шара.

А потом Большой Шар… лопнул. Ячейки превратились в клубы космической пыли, которая с бешеной скоростью понеслась во все стороны. Пылинки, избежавшие столкновения с планетами и Солнцем, улетели в космические просторы, и скорость их была так велика, что их не смогло удержать притяжение ни одной звезды.

Взрыв поглотил корабли, покинувшие Большой Шар после первых затмений.

Распавшиеся ячейки не долетели до Земли, однако все, что осталось от одной из них, прошло в непосредственной близости от планеты. Земная атмосфера вобрала в себя изрядное количество этой пыли, вследствие чего температура поверхности Земли понизилась на один градус, что вызвало незначительное изменение климата и жизненных условий… Правда, для современной цивилизации перемены не были катастрофичными: население Земли, уменьшившееся до одного миллиарда человек, просто испытало некоторые неудобства, только и всего.

Земляне скорбели о миллиардах погибших на Большом Шаре, однако большинство людей просто не осознали масштабов случившегося, поэтому старались реже вспоминать о трагедии, и говорили о ней не иначе, как в шутку. Однако шутки были мрачными и циничными — все снова вспомнили, что Большой Шар не зря поначалу назвали Троянцем. Многие пытались понять, чем же на самом деле являлся Шар: Божьим даром, или самым изощренным дьявольским изобретением, или и тем и другим?

Диназа Коучбилдер была лишь ненамного моложе Агнес. Она жила теперь у подножья Гималаев, где снег таял всего на несколько недель в году. На Земле было полно более теплых и привлекательных мест, однако Диназа упорно отказывалась покидать свой дом. К ее всегдашнему упрямству добавилось старческое слабоумие: каждое утро, еще до восхода солнца, Диназа брала телескоп и выходила, чтобы взглянуть на Большой Шар. Она делала это много лет подряд и никак не могла понять, куда он в последнее время подевался. Но однажды к ней вернулась былая ясность ума и она поняла, что случилось.

В тот день Диназа Коучбилдер не вернулась домой. На ее теле нашли записку: «Я должна была их спасти. Но не сумела…»

Гектор 8

Гекторы повисли во тьме. До прыжка оставалось одно мгновение, и оно казалось им вечностью. Они ликующе закричали, ожидая, что Гектор отзовется столь же ликующе, но получили очень неожиданный ответ.

В этом ответе звучала боль.

В этом ответе звучал страх.

— Что случилось? — спросили Гекторы, которые теперь уже не были его «я».

— Они не пришли! — простонал Гектор.

— Управляющие?

И Гекторы вспомнили, что Управляющие должны были прийти, поймать их в ловушку и удержать от прыжка.

— Сотни раз мои стены становились тонкими и податливыми, и Управляющие могли проникнуть внутрь меня, — сказал Гектор (его слова длились сотую долю секунды). — Но они так и не пришли. Если бы они оказались внутри меня, мне не пришлось бы умирать.

Гекторов удивило, что Гектору придется умереть, но потом (ведь это было заложено в них изначально) они почувствовали: ему и в самом деле пора уйти. Ведь теперь каждый из них был Гектором, имел его память, опыт и, что важнее всего, — его облик и всю его сложную энергетическую структуру. Они понесутся через галактики, и все это останется с ними. Значит, Гектор не умрет; точнее, умрет лишь сердцевина этого Гектора. И хотя Гекторы понимали (или думали, что понимают) его боль и страх, они больше не могли здесь оставаться.

Они прыгнули.

Прыжок раздробил их и швырнул в космическое пространство. Ячеистая структура каждого Гектора утратила прочность и превратилась в клубящуюся пыль. Однако каждый из них сохранил разум и сознание.

— Почему они позволили нам прыгнуть? — спрашивали Гекторы — одновременно, поскольку все равно ощущали себя единым организмом. — Они ведь могли остановить нас, но не остановили. Они не остановили нас и поэтому сами погибли!

Чтобы Управляющие не могли предотвратить прыжок в ночь? Это просто не укладывалось в сознании Гекторов. Миллионы лет назад Управляющие создали первого Гектора. Миллионы лет назад! Так неужто они разучились управлять Гекторами? Разве мыслимо, чтобы Управляющий не знал самых важных основ?

И вот к какому выводу они пришли.

Гекторы решили, что Управляющие сделали им подарок. Ведь любой плененный Гектор за миллионы лет плена мог накопить в памяти миллиарды историй. Но такой Гектор не мог стать свободным, не мог производить себе подобных и передавать им по наследству накопленные истории.

Однако, проведя сто лет с нынешними Управляющими, Гекторы узнали миллиарды других историй, более добрых и правдивых, нежели те, что Создатели вложили в первого Гектора. И эти Управляющие добровольно пожертвовали жизнью, чтобы Гекторы сделали прыжок, неся в себе несравненно больше знаний, а значит, мудрости.

Они прыгнули, унося в памяти мечты Агнес. Прекрасные мечты, которые нашли свое воплощение — все, кроме одной: мечты о вечном счастье. Но эту мечту могли воплотить лишь сами Гекторы. Эта мечта не предназначалась ни для Управляющих, ни для Создателей, ни даже для Масс, поскольку все они решили умереть.

— Они решили сделать нам подарок, — сказали себе Гекторы. Несмотря на некоторую ограниченность, они испытывали глубокую благодарность.

— Как сильно, должно быть, эти люди меня любили, если ради меня пожертвовали жизнью, — повторял каждый Гектор.

А на Земле люди дрожали от холода даже там, где никогда раньше не знали, что такое холод.

И каждый Гектор с огромной скоростью несся по Галактике, ныряя в облака, оставленные сверхновой, проглатывая кометы, черпая энергию и массу из любого источника. Так продолжалось до тех пор, пока на пути его не попадалась звезда, из которой можно было почерпнуть необходимый для размножения Гектора свет. Тогда он производил себе подобных, которые становились его «я» и слушали его истории. Потом его «я» прыгали в темноту и неслись дальше, чтобы достичь конца Вселенной и кануть в пропасть Времени.

В тени неминуемой смерти люди Земли чахли и дряхлели.

Певчая Птица Микала

Дверная ручка повернулась. Наверняка принесли обед.

Ансет шевельнулся на жесткой постели, чувствуя, как ноет все тело. Режущее ощущение вины не отпускало его, но он привычно постарался не обращать на него внимания. Однако на сей раз явился не Хрипун с подносом — вошел тот, кого звали Мастером, хотя Ансет подозревал, что это не настоящее его имя. Мастер был страшно силен и вечно зол, и ему одному из немногих удавалось заставить Ансета почувствовать себя одиннадцатилетним мальчиком, каким тот на самом деле и являлся.

— Вставай, Певчая Птичка.

Ансет медленно поднялся. В тюрьме его раздели донага, и лишь гордость помешала ему отвернуться, когда суровые глаза оглядели его с ног до головы. Чувство вины сменилось чувством стыда, щеки его запылали.

— Тебя ждет прощальный праздник, Воробей, — сказал Мастер. — Почирикай для нас!

Ансет покачал головой.

— Если ты можешь петь для этого ублюдка Микала, то уж для честных граждан и подавно.

Глаза Ансета гневно полыхнули.

— Следи за своим языком, предатель, ты говоришь о своем императоре!

Мастер шагнул к нему, угрожающе занеся руку.

— Мне было приказано не оставлять на твоем теле рубцов, Воробей, но я все равно смогу сделать тебе больно — если не будешь выбирать слова, разговаривая со свободным человеком. А сейчас ты для нас споешь.

Испугавшись жестокого Мастера так, как может испугаться лишь человек, которого никогда в жизни не били, Ансет кивнул, но тут же попятился.

— Могу я попросить? Пожалуйста, верни мне одежду.

— Там, куда мы идем, не холодно.

— Я никогда еще не пел вот так, — смущенно сказал Ансет. — Раздетым.

Во взгляде Мастера вспыхнуло вожделение.

— А что же ты тогда делал, подстилка Микала? У вас с ним были свои секреты, а? Что же, это можно понять.

Ансет понял не до конца, но ясно почувствовал вожделение Мастера и сгорал от стыда, идя вслед за ним по темному коридору. По дороге он спрашивал себя, почему праздник будет «прощальным»? Его отпускают на свободу? Может, кто-то заплатил за него выкуп? Или его сейчас убьют?

Деревянный пол слегка покачивался под ногами; Ансет давно уже решил, что его держат на корабле. Вокруг было столько настоящего дерева, что в доме какого-нибудь богатого человека оно выглядело бы безвкусным и претенциозным, но здесь дерево казалось всего лишь убогим.

Сверху доносились птичьи крики и несмолкающий гул — Ансет думал, что это ветер гудит в такелаже. Иногда мальчик подхватывал этот звук и начинал напевать в унисон.

Наконец Мастер открыл дверь и с шутовским поклоном предложил Ансету войти. Тот остановился в дверном проеме.

Вокруг большого стола сидели человек двадцать, некоторых из них он уже видел раньше. Все они были в странных костюмах земных варваров, и Ансет невольно вспомнил, как смеялся Микал всякий раз, когда такие люди появлялись при дворе. Те, кто называли себя наследниками великой цивилизации и привыкли мыслить в масштабах галактики, считали этих варваров мелкими и ничтожными. Но сейчас, глядя в жесткие лица и неулыбчивые глаза, Ансет чувствовал, что это он жалок и ничтожен — просто голый ребенок с нежной кожей придворного, робкий и испуганный. А эти люди держали в своих грубых руках силу множества миров.

Все они бросали на него такие же любопытные, многозначительные, похотливые взгляды, каким недавно смерил его Мастер. Ансет заставил себя расслабиться, чтобы сладить с эмоциями, как учили его в Доме Пения, когда ему не было еще и трех лет. А потом вошел в комнату.

— На стол его! — приказал сзади Мастер.

Кто-то подхватил Ансета и поставил на деревянный стол, залитый вином и заваленный объедками.

— А теперь пой, маленький ублюдок!

Все взгляды ощупывали его обнаженное тело, и Ансет едва не расплакался. Однако он был Певчей Птицей, и, как считали многие, лучшей из лучших. Даром, что ли, Микал привез его с другого конца галактики в свою новую столицу на Земле? И если Ансет пел, он пел хорошо, кто бы его ни слушал.

Поэтому мальчик закрыл глаза, глубоко вдохнул и издал низкий горловой звук. Сначала он пел без слов, очень низко, хотя знал, что такие звуки трудно уловить.

— Громче! — закричал кто-то, но он не обратил внимания на приказ.

Постепенно шутки и смех смолкли; все напряженно вслушивались в пение.

Замысловатая мелодия легко и изящно перетекала из одной тональности в другую, то нарастая, то затихая. Ансет все еще пел очень низко, бессознательно делая руками причудливые жесты, как будто аккомпанируя пению. Он сам не сознавал, что так поступает, пока однажды не прочел в газете: «Слушать Певчую Птицу Микала — райское блаженство, но видеть танец его рук во время пения — нирвана». Тот, кто написал эти строки, отозвался так о любимце Микала с дальним прицелом, тем более что журналист жил в столице, но никто и никогда даже с глазу на глаз не обсуждал этот комментарий.

Потом к мелодии Ансета добавились слова. Он пел о своем плене, и песня поднялась выше, на мягких верхних нотах, заставлявших трепетать его горло, напрягаться мышцы затылка и бедер. Рулады то поднимались терциями вверх, то опускались — техника, доступная лишь немногим Певчим Птицам, — и песня рассказывала о мрачных, позорных вечерах в грязной камере, о страстной тоске по добрым глазам Отца Микала (не по имени, Ансет не называл его по имени перед этими варварами); а еще о мечтах мальчика о широких лужайках, протянувшихся от дворца до реки Саскуэханны, и о потерянных, забытых, стертых из памяти днях, которые потянулись после того, как он очутился в деревянной клетке.

И еще он пел о своей вине.

Наконец Ансет начал уставать и почти перешел на шепот. Он закончил песню резкой, диссонирующей нотой, которая растворилась в тишине, сделавшейся частью песни.

Ансет открыл глаза. Многие плакали, все не сводили с него глаз. Никто не хотел разрушать очарования момента, пока наконец какой-то юнец не произнес с сильным акцентом:

— Ах, я никогда не слышал ничего прекраснее!

Его слова были встречены утвердительными вздохами и смешками, и в устремленных на Ансета взглядах больше не было похоти, а были только нежность и доброта. Ансет никак не ожидал увидеть такое выражение на этих грубых лицах.

— Хочешь вина, мальчик? — спросил за его спиной Мастер, и Хрипун наполнил чашу.

Ансет сделал маленький глоток и, окунув в жидкость палец, стряхнул с него каплю грациозным привычным жестом придворного.

— Спасибо. — Он вернул металлическую чашу так, как вернул бы бокал, поданный ему при дворе.

Ему было неприятно проявлять уважение к этим людям, и все же он наклонил голову, прежде чем спросить:

— Теперь могу я уйти?

— Ты хочешь уйти? А разве не споешь еще? — раздались голоса, эти люди словно забыли, что перед ними пленник.

И Ансет ответил отказом, как будто был волен принимать решения:

— Я не могу петь дважды. Я никогда дважды не пою.

Ансета сняли со стола, передали в сильные руки Мастера, и тот отнес его обратно. Как только дверь камеры закрылась, мальчик лег в постель, дрожа от волнения. В последний раз он пел для Микала, и та песня была легкой и счастливой. Потом Микал улыбнулся мягкой улыбкой, появляющейся на его морщинистом лице лишь тогда, когда он бывал наедине с Певчей Птицей, и Ансет поцеловал старческую руку и пошел прогуляться к реке. Вот тогда его и схватили — грубые руки, резкий хлопок игольчатого пистолета и пробуждение в тесной, запертой камере, где он лежал и сейчас, глядя в стену.

Он всегда просыпался вечерами, страдая от непонятного и разрушительного чувства вины. Он силился вспомнить, что же такое происходило днем, но снова проваливался в сон, чтобы следующим вечером проснуться все с тем же мучительным ощущением очередного потерянного дня. Однако сегодня он не пытался разгадать, что скрывало его сознание. Вместо этого он погрузился в сон, думая о добрых серых глазах Микала и о его энергичных, твердых руках, которые правили огромной галактической империей, но в то же время могли гладить лоб сладкоголосого юного певца и утирать слезы при звуках грустной песни.

«Ах, — пел Ансет мысленно, — ах, эти руки Микала, уносящие печаль».

Очнувшись, Ансет обнаружил, что идет по улице.

— Прочь с дороги! — закричали за его спиной с сильным акцентом, и Ансет метнулся влево, а электромобиль резко свернул в сторону, едва его не зацепив.

«Недотепа!» — вопила надпись на багажнике машины.

У Ансета ужасно закружилась голова; он вдруг понял, что он больше не в камере и что одет. Пусть в местную земную одежду, какая разница? Он понял, что жив и свободен. Но его радость тут же была отравлена волной вины, и все внезапно обрушившиеся на мальчика чувства и события оказались для него непосильными. На какое-то время он забыл, что надо дышать, и мир внезапно затянуло мраком, и земля ушла у него из-под ног, и он упал, больно ударившись…

— Эй, парень, с тобой все в порядке?

— Малыш, этот придурок тебя задел?

— Кто-нибудь разглядел номер лицензии? Какой у него номер?

— Что-то вроде четыре-восемь-семь, кажется.

— Он приходит в себя.

Ансет открыл глаза.

— Где я?

— В Норзете, — ответили ему.

— Отсюда далеко от дворца? — Ансет смутно припомнил, что Норзет — небольшой городок к северо-востоку от столицы.

— Дворца? Какого дворца?

— Дворца Микала… Мне нужно к Микалу… — Ансет попытался встать, но голова все еще кружилась, и он пошатнулся.

Кто-то его поддержал.

— Странный парнишка…

— Дворец Микала!

— До него всего восемнадцать километров, мальчик. Ты что, собрался лететь?

На шутку ответил взрыв смеха. Ансет нетерпеливо поднялся и понял, что может стоять без поддержки. Какими бы наркотиками его ни пичкали, сейчас их действие почти прошло.

— Найдите полисмена, — попросил он. — Микал захочет поскорее меня увидеть.

Несколько человек снова рассмеялись, а один мужчина сказал:

— Обязательно ему передам, когда он заглянет ко мне на ужин!

Однако некоторые поглядывали на Ансета настороженно, потому что говорил он без американского акцента и вел себя не как уличный мальчишка, хотя по одежде и смахивал на такового.

— Я Ансет. Певчая Птица Микала.

Воцарилась тишина, потом несколько человек бросились на поиски полисмена, а остальные остались — поглазеть на мальчика, полюбоваться его прекрасными глазами, запомнить его облик, чтобы потом рассказывать об этом детям и внукам. Ансет, Певчая Птица, самое драгоценное сокровище Микала.

— Я прикоснулся к нему…

— А я помог ему встать и поддержал…

— Держитесь за меня, сэр, — сказал дородный мужчина, склоняясь в нелепо низком поклоне.

— Позвольте пожать вам руку, сэр?

Ансет улыбался, но не оттого, что ему было весело, а из чувства благодарности за уважительное отношение.

— Спасибо. Вы все мне помогли. Спасибо.

Появился полисмен и, извинившись за грязь в бронированном электромобиле, подсадил Ансета на сиденье и отвез в штаб-квартиру, где уже дожидался дворцовый флаер. Из флаера выскочил камергер в сопровождении полудюжины слуг, они помогли Ансету забраться внутрь, обращаясь с ним так бережно, словно он был сделан из стекла. Дверца захлопнулась, мальчик закрыл глаза, пытаясь скрыть слезы радости при мысли о том, что земля проваливается вниз, а впереди его ждет дворец.

Однако в течение двух дней его не пускали к Микалу.

— Карантин, — говорили ему.

Наконец, не выдержав, Ансет топнул ногой и воскликнул:

— Что за глупости!

И отказался отвечать на сотни вопросов, которые обрушивались на него с рассвета до заката и после наступления темноты. Наконец появился камергер.

— Говорят, ты не хочешь отвечать на вопросы, мой мальчик? — спросил он с наигранной веселостью, за которой, как давным-давно понял Ансет, люди обычно скрывают злость или страх.

— Я не твой мальчик, — возразил Ансет, решив испугать камергера и добиться его поддержки, как ему не раз удавалось сделать раньше. — Я принадлежу Микалу, и он, конечно, хочет меня видеть. Почему со мной обращаются, как с пленником?

— Карант…

— Послушай, я здоровее здорового, а все вопросы, которые мне задают, не имеют никакого отношения к моему самочувствию.

— Ладно. — Камергер тревожно и нетерпеливо замахал руками. Ансет однажды спел Микалу о руках камергера, и некоторые слова той песни заставили Микала смеяться. — Я все объясню. Только не сердись на меня, потому что таков приказ Микала.

— Чтобы меня не пускали к нему?

— Да, до тех пор, пока ты не ответишь на вопросы! Ты достаточно долго пробыл при дворе, Певчая Птица, чтобы понимать, сколько у Микала врагов.

— Знаю. И ты один из них? — Ансет сознательно дразнил камергера, используя голос, как кнут, чтобы рассердить, лишить терпения и заставить совершить оплошность.

— Попридержи язык, парень! — взорвался камергер. Ансет улыбнулся про себя. Победа.

— Ты наверняка понимаешь также, что люди, похитившие тебя пять месяцев назад, вовсе не друзья императора. Нам необходимо знать о твоем плене все.

— Я уже сто раз об этом рассказывал!

— Ты не говорил, чем занимался каждый день от рассвета до заката.

Ансета как будто ударили.

— Этого я не помню.

— Вот поэтому ты и не можешь встретиться с Микалом! — рявкнул камергер. — Думаешь, мы не знаем, что случилось? Мы зондировали твою память и так и эдак, но как бы искусно мы ни ставили вопросы, пробиться через блокировку сознания не удалось. Либо тот, кто ее ставил, сделал это очень искусно, либо ты сам мешаешь заглянуть в свой разум. Как бы то ни было, мы потерпели поражение.

— С этим я ничего не могу поделать. — Теперь Ансет начал понимать, что означают бесконечные расспросы. — Неужели ты думаешь, что я могу быть опасен для Отца Микала?

На губах камергера заиграла улыбка, в которой угадывался сдержанный триумф.

— Помимо блокировки памяти кто-то мог очень искусно внушить тебе приказ…

— Я не убийца! — закричал Ансет.

— Откуда ты можешь это знать? — воскликнул камергер. — Мой долг — защищать императора. Тебе известно, сколько убийц мы ловим? Каждую неделю не меньше дюжины. Яд, предательство, оружие, ловушки — это лишь половина того, что пытаются пустить в ход живущие во дворце, не говоря уж о приходящих слугах, за которыми приходится следить особенно тщательно. Большинство покушений мы пресекаем в корне, но некоторым удается подобраться к императору поближе. Ты имеешь возможность подобраться к нему как никто другой.

— Микал хочет меня видеть!

— Конечно, хочет, Ансет! Именно поэтому вы и не можете встретиться. Тот, кто поработал над твоим сознанием, наверняка знает, что ты — единственный, кого Микал захочет увидеть, несмотря на все, что с тобой случилось… Ансет, маленький глупец! Эй, капитан! Ансет, стой!

Увы, камергеру мешали бежать преклонные годы, и он все больше и больше отставал, пытаясь догнать Ансета, мчавшегося по коридорам дворца. Мальчик знал все самые короткие пути, ведь обследование дворца было одним из его любимых занятий. Он прожил здесь пять лет и успел изучить дворец лучше чем кто бы то ни было.

У входа в Большой зал, конечно, пришлось задержаться, но он быстро миновал все детекторы. Яд? Нет. Металл? Нет. Энергетическое оружие? Нет. Идентификация? Все в порядке! Мальчик был уже в дверях, когда появился капитан охраны.

— Парень, стой!

Ансет остановился.

— Поди сюда, Певчая Птица! — рявкнул капитан.

Однако Ансет уже разглядел в дальнем конце огромного зала маленькое кресло и сидящего в нем седовласого человека. Конечно, Микал заметил его! Конечно, Микал его позовет!

— Верните мальчика назад, пока он не переполошил всех своими криками, — велел капитан, и Ансета вытащили из зала.

— Если хочешь знать, Ансет, Микал приказал привести тебя в течение часа, еще до того, как ты устроил эту нелепую гонку. Но сперва тебя обыщут. Так, как я сочту нужным.

Ансета отвели в комнату для обыска, раздели, дав ему другую одежду («Дурацкую!» — сердито подумал Ансет), а потом в каждое естественное отверстие его тела, где можно было спрятать оружие, глубоко, болезненно проникли ищущие пальцы.

— Никакого оружия, и с простатой у тебя тоже все в порядке, — пошутил один из стражников.

Ансету было не до смеха. Потом под кожу ему вводили иглы, беря пробы на яды, с ладоней и подошв бескровно срезали тончайшие слои кожи, опять-таки чтобы проверить, нет ли там ядов или гибких пластиковых игл. Боль была не очень сильной, но процедуры были крайне неприятными, а вынужденная отсрочка казалась мучительной.

Однако Ансет смирился со всем этим — он проявлял злость и нетерпение лишь тогда, когда надеялся извлечь из них пользу. Никто, даже Певчая Птица Микала, не смог бы прожить при дворе так долго, если бы не умел держать свои чувства в узде.

Наконец Ансету объявили, что все в порядке.

— Постой, — сказал капитан. — Я все еще тебе не доверяю.

Ансет смерил его долгим, холодным взглядом, однако капитан охраны, как и камергер, знал Микала достаточно хорошо, чтобы понимать — если он не превысит своих полномочий, неприятности ему не грозят. Император никогда никого не выделял в своем окружении, даже этого мальчика — единственного человека, в котором, казалось, нуждался. И еще капитан знал, что Ансет достаточно хорошо разбирается в придворной жизни и не станет просить Микала. чтобы тот кого-нибудь несправедливо наказал.

Поэтому капитан взял нейлоновую веревку и крепко стянул Ансету за спиной руки, сначала в запястьях, а потом в локтях.

— Мне больно, — сказал Ансет.

— Зато это может спасти моему императору жизнь, — мягко ответил капитан.

А потом Ансета ввели в Большой зал, со связанными руками, в окружении вооруженных лазерными пистолетами охранников. Капитан шел впереди.

Ансет шагал с гордым видом, хотя в душе злился на охранников, на придворных, на просителей и на слуг, стоящих вдоль стен почти пустого зала, а больше всего — на капитана. Только к Микалу он не испытывал гнева.

Узнав его, Микал ритуальным жестом вскинул руку. Оставаясь с Ансетом наедине, император насмехался над всеми ритуалами, но в присутствии придворных неукоснительно следовал им.

Ансет упал на колени на холодный сверкающий платиновый пол.

— Мой господин, — сказал он ясным, словно звон колокольчиков, голосом, отразившимся от металлического потолка. — Я — Ансет, и я прошу сохранить мне жизнь.

В давние времена, объяснял ему Микал, этот ритуал имел большой смысл, и многие мятежные лорды или солдаты умирали, так и не встав с колен. Даже сейчас ритуал соблюдался, пусть ради проформы, ведь бдительность стала неотъемлемой частью жизни Микала.

— Почему я должен тебя пощадить? — спросил Микал. У него был твердый голос, но Ансету почудилась в нем нетерпеливая дрожь.

«Это просто от старости», — сказал он себе.

Микал никогда не стал бы проявлять свои чувства перед всем двором.

— Ты не должен, — ответил Ансет.

Тем самым он отступил от ритуала, свернул на неведомый путь, желая встретить опасность лицом к лицу. Микалу, конечно, сказали об опасениях камергера. Следовательно, если Ансет попытается что-то скрыть, то по закону поплатится жизнью.

— Почему? — невозмутимо повторил Микал.

— Потому, господин мой император Микал, что меня похитили, пять месяцев держали в заточении и за это время сделали со мной что-то такое, отчего моя память не всегда мне служит. Возможно, сам того не желая, я стал убийцей. Мне не следует сохранять жизнь.

— И все-таки, — ответил император, — я дарую тебе жизнь.

Несмотря на свое долгое заключение, Ансет сохранил достаточно сил, чтобы даже со связанными руками наклониться и коснуться губами пола.

— Зачем тебя связали?

— Ради твоей безопасности, мой господин.

— Развяжите его.

Капитан подчинился.

Почувствовав, что руки свободны, Ансет встал и, отступив от церемонии, запел, и в голосе его зазвучали такие нотки, что все повернулись к нему.

— Мой господин, Отец Микал, — пел он, — в моем сознании есть место, куда не могу проникнуть даже я. Может, там таится внушенное моими пленителями желание тебя убить.

Слова предостерегали, но сама песнь говорила о безопасности, говорила о любви, и Микал поднялся с трона. Он понимал, о чем просит Ансет, и знал, что в состоянии это даровать.

— Ансет, сын мой, я предпочту встретить смерть от твоей руки, чем от любой другой. Твоя жизнь для меня дороже моей собственной.

Микал повернулся и направился к своим покоям. Ансет и капитан последовали за ним, и, как только они вышли, перешептывания в зале сменились гулким шумом. Император зашел гораздо дальше, чем рассчитывал Ансет. Очень скоро вся столица — а спустя несколько недель и вся империя — узнают, что Микал назвал свою Певчую Птицу «Ансет, сын мой», а слова «твоя жизнь для меня дороже моей собственной» лягут в основу множества легенд.

Войдя в знакомую комнату, где жил Отец Микал, Ансет глубоко вздохнул.

Микал сердито посмотрел на капитана охраны.

— Что ты вытворяешь, ублюдок?

— Я связал ему руки из предосторожности и из верности долгу.

— Понятно. Но надо же знать меру! Что плохого может сделать одиннадцатилетний мальчик, раз ты наверняка уже содрал с него всю шкуру в поисках оружия и держишь под прицелом сотни лазерных пистолетов?

— Я хотел быть полностью уверен, что он ничего не натворит.

— Ну, тебе чертовски хорошо это удалось. Убирайся и продолжай в том же духе, даже если это приводит меня в ярость. Убирайся!

Капитан вышел, вслед ему неслись возмущенные крики Микала, но едва закрылась дверь, император расхохотался.

— Что за тупица! Самый тупой из всех тупиц!

С этими словами он шлепнулся на пол непринужденно, словно юноша, хотя Ансет знал, что императору исполнилось сто двадцать три года — по понятиям цивилизации, где нормальная продолжительность жизни составляет сто пятнадцать лет, то была уже глубокая старость. Пол, только что бывший жестким и твердым, тотчас прогнулся, повторив контуры тела Микала.

Ансет тоже рассмеялся и лег.

— Ты рад, что вернулся домой, Ансет? — нежно спросил Микал.

— Сейчас рад. До этой минуты я не чувствовал себя дома.

— Ансет, сын мой, тебе лучше всего удается выражать свои мысли с помощью песни. — Микал негромко рассмеялся.

Ансет подхватил звук этого смеха и превратил в песню — тихую песню. Она была совсем короткой, но когда мальчик закончил петь, Микал лежал на спине, глядя в потолок, и из его глаз струились слезы.

— Я не хотел огорчить тебя, Отец Микал.

— Кажется, в своем старческом слабоумии я сделал глупость, которой избегал всю жизнь. О, мне не раз доводилось любить или, точнее, испытывать страсть, но лишь когда тебя похитили, сын мой, я понял, как ты мне нужен. — Микал перевернулся на бок и посмотрел на прекрасное лицо Ансета, который с любовью глядел на него. — Не надо боготворить меня, мой мальчик. Я старый ублюдок, который убил бы свою мать, если бы меня не опередил один из врагов.

— Ты никогда не причинишь мне зла.

— Я причинял зло всем, кого любил, — с горечью ответил Микал. Потом взглянул на Ансета с беспокойством. — Мы боялись за тебя. Как только ты исчез, прокатилась волна страшных преступлений. Людей воровали на улицах безо всякой причины, некоторых посреди бела дня, а спустя несколько дней их тела находили разорванными на куски. Никто не требовал выкупа. Мы думали, что тебя захватили среди прочих и что где-нибудь найдут твое тело. Ты цел? С тобой все в порядке?

— Я здоровее, чем когда бы то ни было. — Ансет засмеялся. — Испробовал свою силу на крюке гамака — и вырвал его из стены.

Микал коснулся руки Ансета.

— Мне страшно… — сказал император.

Ансет слушал его, негромко напевая. Разговаривая с ним, Микал никогда не называл имен, дат, фактов и конкретных планов, ведь если бы Ансета захватили враги, они могли бы выведать все это. Но император рассказывал Певчей Птице о своих чувствах, а Ансет своим пением утешал его. У многих Певчих Птиц были хорошие голоса, некоторые могли зачаровывать целые толпы; иногда Микал сам использовал Ансета в подобных целях. Однако один только Ансет мог выразить в песне душу Микала, а как раз за душу он и любил императора.

Потом Микал стал громко возмущаться своей империей.

— Разве для того я создал ее, чтобы она пала? Разве для того испепелил дюжину миров и покорил сотню других, чтобы после моей смерти повсюду воцарился хаос? — Он наклонился к Ансету так близко, что их лица разделяло теперь всего несколько дюймов. — Меня называют Микалом Ужасным, но я создал империю, чтобы она служила щитом для всей галактики. Сейчас у моих подданных есть все: мир, процветание и столько свободы, сколько их жалкие умы в состоянии принять. И все же, когда я умру, они разрушат все, что я создал. — Микал резко повернулся и закричал в звуконепроницаемой комнате: — Ради национальных, религиозных, расовых и семейных интересов эти глупцы разломают мой щит на части, а потом будут удивляться, почему на них вдруг посыпались стрелы!

Ансет спел ему о надежде.

— Нет никакой надежды. У меня пятьдесят сыновей, из них трое законных, и все они глупцы, пытающиеся ко мне подольститься. Они не удержат империю и недели, ни вместе, ни поодиночке. За всю жизнь я не встретил ни одного человека, способного управлять тем, что я создал. С моей смертью погибнет все. — И Микал устало опустился на пол.

На этот раз Ансет не стал петь, а вскочил, и пол под ним снова затвердел. Вскинув руку, он сказал:

— Ради тебя, Отец Микал, я вырасту сильным! Твоя империя не погибнет!

Его детский голос прозвучал так величаво, что и император, и сам Ансет рассмеялись.

— Отлично. — Микал взъерошил волосы мальчика. — Я бы отдал тебе империю, но тогда тебя сразу убьют. Даже если бы я смог прожить достаточно долго, чтобы научить тебя править, я не стал бы этого делать. Мой наследник должен быть жестоким, злым, коварным и мудрым, эгоистичным и амбициозным, презирающим всех людей, выдающимся воином, способным перехитрить любого врага, и достаточно сильным, чтобы прожить одиноким всю жизнь. — Микал улыбнулся. — Даже я сам не обладаю всеми этими качествами, потому что теперь я не одинок.

Когда Микал начал засыпать, Ансет спел ему о своем плене, об одиночестве, испытанном в тюрьме, и о том, как плакали люди на корабле. Микал тоже заплакал, а потом оба уснули.

Спустя несколько дней в малой приемной Микала встретились сам император, Ансет, камергер и капитан стражи. Столом здесь служила протянувшаяся из конца в конец комнаты глыба из стекла, чистого и прозрачного, как линза. Все собрались у одного ее конца, и камергер категорически заявил:

— Ансет опасен для вас, мой господин.

Капитан был настроен столь же решительно.

— Мы нашли заговорщиков и убили их.

Камергер возвел глаза к потолку, всем своим видом выражая отвращение.

Капитан начал злиться, хотя старался, чтобы по его глазам, полуприкрытым тяжелыми веками, нельзя было этого заметить.

— Все сходится: акцент, о котором рассказывал Ансет; деревянный корабль; то, что они называли друг друга свободными людьми, их эмоциональность. Это были так называемые Свободные Граждане Ирландии. Еще одна националистическая группировка, однако здесь, в Америке, у них много сочувствующих. Черт бы побрал эти «нации»! Нигде, кроме старой Земли, люди не делятся на нации, к тому же воображая, что такое деление и впрямь что-то значит.

— Итак, вы ворвались в их логово и уничтожили всех, — усмехнулся камергер, — и никто из них ничего не знал о заговоре.

— Тот, кто сумел поставить блок в сознании Певчей Птицы, мог сделать то же самое со всеми остальными, чтобы скрыть свои планы! — взорвался капитан.

— Враг хитер, — отозвался камергер. — Он постарался все скрыть от Ансета — но почему же тогда дал ему в руки ключи, которые навели нас на мысль об Ирландии? Думаю, то была наживка, и ты на нее клюнул. Ну, а я не клюнул и по-прежнему настороже.

— А тем временем, — вмешался в разговор Микал, — не изводите Ансета.

— Я не против, — торопливо сказал Ансет, хотя на самом деле был очень даже против постоянных обысков, частых допросов, сеансов гипноза и охранников, следовавших за ним по пятам, чтобы помешать его возможным тайным встречам.

— А я против, — заявил Микал. — Вы правильно делаете, что держите Ансета под наблюдением, ведь нам до сих пор неизвестно, что они сотворили с его сознанием. И все же позвольте ему жить спокойно!

Под сердитым взглядом императора капитан поднялся и вышел.

— Мне не нравится, что капитан так легко позволил ввести себя в заблуждение. — Микал взглянул на камергера. — Продолжай расследование и рассказывай мне о том, что твои шпионы обнаружат среди подчиненных капитана.

Камергер начал было возражать, говоря, что у него нет таких шпионов, — но Микал только рассмеялся, и в конце концов камергер сдался и обещал обо всем доложить.

— Мои дни сочтены, — сказал Микал Ансету. — Спой об этом.

И Ансет спел шутливую песню о человеке, который решил прожить двести лет и считал свой возраст задом наперед, по числу тех лет, которые ему остались.

— И он умер, когда ему было всего восемьдесят три, — пел Ансет.

Микал засмеялся и подкинул в огонь еще одно полено. Только император и крестьяне в уцелевших лесах Сибири могли позволить себе роскошь жечь древесину.

Однажды, когда Ансет бродил по дворцу, он заметил в одном из коридоров суетящихся слуг — и пошел к камергеру.

— Помалкивай о том, что видел, — сказал камергер. — Хотя ты все равно отправишься с нами.

Спустя час Ансет, сидя рядом с Микалом в бронированном автомобиле, в сопровождении конвоя покинул столицу. Дороги были пусты, спустя час с небольшим машина остановилась. Ансет выглянул из люка и испуганно понял, что конвой исчез.

— Не волнуйся, — сказал Микал. — Мы нарочно их отослали.

Они выбрались из машины в сопровождении дюжины отборных охранников (не дворцовых, как заметил Ансет), прошли через редкий лесок вдоль ручья, и наконец оказались на берегу большой реки.

— Делавэр, — прошептал камергер Ансету, который уже и сам почти догадался.

— Держи это при себе, — раздраженно оборвал Микал.

Когда он говорил таким тоном, это означало, что на самом деле у него хорошее настроение. Микал уже лет сорок не принимал участия в военных операциях: с тех пор, как стал императором и ему пришлось управлять целыми флотами и планетами, а не отдельными кораблями с экипажем в тысячу человек. А сейчас в его походке даже появилась легкость, не свойственная преклонному возрасту.

Наконец камергер остановился.

— Вот дом, а вот и корабль.

Они увидели громоздкий деревянный дом, такой, словно его построили во времена возрождения американского колониального стиля больше ста лет назад. Неподалеку текла река, и там на якоре стоял корабль.

Они прокрались в дом, который оказался пуст, а когда поднялись на судно, обнаружили там единственного человека. При виде них он выстрелил из лазерного пистолета себе в лицо, превратив его в обожженное месиво.

— Это Хрипун! — воскликнул Ансет. Его затошнило при виде обезображенного трупа, а потом на него снова нахлынуло чувство вины. — Человек, который приносил мне еду.

Он пошел по палубе, Микал и камергер — за ним.

— Здесь все не так, как раньше, — сказал Ансет.

— Конечно, — ответил камергер. — Краска свежая, чувствуется запах нового дерева. Они тут здорово все переделали; но хоть что-то ты узнаешь?

Да, Ансет узнавал. Эта крошечная каюта, скорее всего, служила ему тюрьмой, хотя сейчас была выкрашена в ярко-желтый цвет и имела окно, сквозь которое лился солнечный свет. Микал внимательно осмотрелся.

— Окно прорубили недавно, — заявил он.

Ансет постарался вспомнить, каким корабль был раньше, и сумел найти большую комнату, где он пел в последний вечер своего плена. Стола там больше не было, но, судя по размерам, комната была той самой. Наконец Ансету пришлось согласиться, что его держали именно на этом судне.

Издалека вдруг донесся детский смех и шум электромобиля, который катил по старой разбитой дороге.

— Простите, что привез вас кружной дорогой, — засмеялся камергер. — Вообще-то это населенная местность, но я хотел нагрянуть неожиданно.

Микал скривил губы.

— Если это населенная местность, нужно было ехать на автобусе. Вооруженные люди и бронированный автомобиль привлекают к себе куда больше внимания.

— Я плохой тактик, — сказал камергер.

— Не такой уж плохой, — возразил Микал. — Возвращаемся во дворец. У тебя есть доверенные люди, которым можно поручить арест? Я не хочу, чтобы с ним что-нибудь случилось.

Однако все пошло не так, как рассчитывал император. Во время ареста капитан охраны начал буйствовать, а спустя полчаса, прежде чем его успели как следует прозондировать, один из охранников сумел передать арестанту яд, и капитан покончил с собой. Камергер тут же посадил провинившегося охранника на кол, и тот истек кровью до смерти.

Ансет в замешательстве слушал, как Микал ругает камергера. В гневе императора явно чувствовалось притворство, и Ансет не сомневался, что камергер тоже это ощущает.

— Что за глупость — казнить того солдата! Как яд вообще смогли пронести во дворец мимо детекторов? Как солдат сумел передать его капитану? Теперь мы никогда не узнаем ответов на эти вопросы!

Камергер являл собой воплощение покорности — как и предписывал этикет.

— Господин мой император, я поступил глупо и не имею права жить. Я слагаю с себя обязанности и прошу предать меня смерти.

Явно раздраженный тем, что ему не дали как следует излить гнев, но все-таки следуя ритуалу, Микал вскинул руку и сказал:

— Ты чертовски глупо поступил, это правда. Но я дарую тебе жизнь, потому что благодаря твоему верному служению был обнаружен предатель… Ну, камергер, как по-твоему, кто должен стать новым капитаном охраны?

Ансет едва не расхохотался. На этот вопрос было невозможно ответить. Самым безопасным ответом — а камергер всегда предпочитал именно такие — было бы заверение, что он никогда над этим не задумывался или что он не осмеливается давать императору советы в столь важном деле.

Поэтому Ансет был ошеломлен, услышав, как камергер сказал:

— Конечно, Рикторс Ашен, мой господин.

«Конечно» — это уже была дерзость. Имя, которое назвал камергер, прозвучало нелепо. Ансет посмотрел на Микала, не сомневаясь, что император придет в ярость. Вместо этого Микал улыбнулся.

— О, конечно, — вкрадчиво ответил он. — Рикторс Ашен и никто другой. Скажи ему, что он назначен капитаном.

Даже камергер, который сам довел искусство вкрадчивости до совершенства, не смог скрыть своего изумления. И Ансет снова чуть не рассмеялся. Он понял, что Микал победил: камергер, скорее всего, назвал единственного человека из дворцовой охраны, которого не контролировал, в полной уверенности, что император ни за что не согласится с его рекомендацией. Но Микал согласился на назначение Рикторса Ашена, выигравшего сражение на планете Мантрин, когда три года назад там вспыхнуло восстание. Рикторс был известен как человек неподкупный, сильный и надежный.

«Ну, теперь у него есть шанс подтвердить свою репутацию», — подумал Ансет.

Из задумчивости его вывел голос Микала:

— Знаешь, какими были его последние слова?

Каким-то чудом Ансет догадался, что речь идет о покойном капитане охраны.

— Он сказал: «Передайте Микалу, что моя смерть только развяжет руки заговорщикам». И потом добавил, что любит меня. Представь только, этот изворотливый старый ублюдок говорит, что меня любит. Помню, двадцать лет назад он убил своего лучшего друга, повздорив с ним из-за повышения по службе. Убийцы всегда становятся к старости такими сентиментальными.

Ансет решил, что сейчас самое время спросить:

— Мой господин, за что арестовали капитана?

— М-м-м? — Микал удивленно взглянул на него. — А, ясно, тебе никто не объяснил. Пока тебя держали в плену, он часто посещал дом у пристани, где стоял корабль. Говорил, что ходит к женщине. К тому же он в совершенстве умел ставить ментальные блоки.

— Значит, заговор раскрыт! — Ансет обрадовался, подумав, что больше ему не будут досаждать допросами и обысками.

— Едва ли. Кто-то ведь передал капитану яд, значит, во дворце есть еще заговорщики. Следовательно, Рикторсу Ашену будет приказано не спускать с тебя глаз.

Ансет попытался удержать на лице улыбку, но не смог.

— Знаю, знаю, — устало сказал Микал. — Но что-то до сих пор таится в твоем мозгу.

Это «что-то» вырвалось наружу на следующий же день. Двор собрался в Большом зале, и Ансет отказался от утренней прогулки по коридорам дворца, чтобы стоять рядом с Микалом, пока мимо императора проходила нудная процессия сановников, выражающих ему свое почтение… А потом спешащих домой, чтобы гадать, как скоро, по их мнению, Микал Ужасный умрет, кто будет ему наследовать и насколько велики их шансы урвать кусок империи. Ансет решил пойти на церемонию потому, что ему наскучило бродить по дворцу и он хотел быть рядом с Микалом, а еще потому, что камергер спросил с улыбкой: «Ты придешь?»

Порядок процессии был тщательно продуман — с тем расчетом, чтобы почтить преданных друзей и унизить выскочек, чей титул ставился под сомнение. Сначала выразили свое почтение официальные представители далеких созвездий, а затем начался обычный ритуал. Принцы, президенты, сатрапы и губернаторы (в зависимости от того, какой титул уцелел после завоевания их мира десять, двадцать или сорок лет назад) выходили вперед в окружении свиты, кланялись настолько низко, насколько сильно боялись Микала или хотели подольститься к нему, произносили несколько слов, просили о личной аудиенции и получали либо отказ, либо согласие — и так без конца.

Ансет вздрогнул, заметив группу черных киншасанцев, облаченных в причудливые костюмы, какие носят только на старой Земле. Пока Микал Завоеватель покорял планеты одну за другой, Киншаса упорно настаивала на своей независимости — жалкая попытка утереть нос остальным мирам. Почему им позволили носить туземные регалии? Почему вообще допустили сюда? Ансет вопросительно посмотрел на камергера, который стоял рядом с троном.

— Так повелел Микал, — одними губами ответил тот. — Он позволил им вручить прошение прямо перед президентом Стасса. Эти жабы из Стасса будут вне себя от ярости!

Микал поднял руку, дав знак, чтоб ему налили вина. Церемония явно ему наскучила.

Камергер налил в чашу вина, пригубил, как всегда, и шагнул к трону — но вдруг остановился и поманил Ансета. Мальчик удивился, но послушался.

— Почему бы тебе не подать вино Микалу, Певчая Птица? — спросил камергер.

Ансет взял чашу и зашагал к трону.

И тут разразился ад кромешный. Киншасанцы, головы которых украшали сложные завитые прически, вытащили оттуда деревянные ножи, прошедшие мимо всех детекторов при входе во дворец, — и бросились к императору. Охрана сразу открыла стрельбу и уложила пятерых киншасанцев, но все охранники целились в тех, что бежали первыми, а трое державшихся сзади уцелели. Убийцы были уже у самого трона, направив ножи в сердце Микала.

Микал, старый и безоружный, встретил их стоя. Один из охранников выстрелил, но не попал, остальные торопливо перезаряжали лазерные пистолеты; на это ушло всего одно мгновенье, но сейчас и мгновенья было более чем достаточно.

Микал посмотрел смерти в глаза и, казалось, не был разочарован.

Но внезапно Ансет швырнул кубок с вином в одного из нападающих и стремительным прыжком оказался перед императором. Легко взвившись в воздух, он ногой ударил заговорщика в челюсть. Угол удара был выбран безупречно, а сам удар — невероятно резок и силен. Голова киншасанца отлетела на пятьдесят футов в толпу, тело рухнуло ничком, деревянный нож упал на ногу Микала. Едва успев приземлиться после прыжка, Ансет выбросил руку и ударил второго нападающего с такой силой, что его рука по локоть погрузилась в тело убийцы и пальцы раздавили сердце.

Последний заговорщик остановился, пораженный внезапной атакой ребенка, до сих пор смирно стоявшего рядом с императором. Этого промедления хватило, чтобы охранники, успевшие перезарядить пистолеты, выстрелили, и последний киншасанец ярко вспыхнул и превратился в пепел.

Все происшедшее начиная от нападения до гибели последнего нападающего заняло не больше пяти секунд.

Ансет, с окровавленной рукой и с ног до головы забрызганный кровью, стоял в центре зала. Он посмотрел на свою руку, на тело человека, которого он только что убил, и на него обрушилась волна воспоминаний. Он вспомнил другие такие же тела, другие оторванные головы, других людей, которые умирали, когда Ансет учился убивать голыми руками. Так часто терзавшее его чувство вины нахлынуло с новой силой, когда мальчик понял, почему он так часто чувствовал себя виноватым в неких чудовищных деяниях.

Бессмысленно было его обыскивать — сам Ансет был оружием, предназначенным для убийства Отца Микала.

Запах крови и разорванных внутренностей, шквал эмоций заставили Ансета содрогнуться, а потом он согнулся и его вывернуло наизнанку.

Охранники с опаской приближались к нему, не зная, что предпринять.

Однако у камергера не было никаких сомнений. Убийцы подошли к осуществлению своего замысла слишком близко, причем с такой легкостью, что следовало ожидать повторения подобных попыток. Ансет услышал дрожащий от страха голос камергера:

— Возьмите его под стражу. Вымойте и приведите в порядок, но все время держите под прицелом. Спустя час приведите к Микалу.

Охранники вопросительно посмотрели на императора, и тот кивнул.

Когда Ансета привели в апартаменты Микала, мальчик все еще был бледен и слаб. Охранники держали его под прицелом лазерных пистолетов, а камергер и новый капитан охраны, Рикторс Ашен, встали между ним и Микалом.

— Певчая Птица, — сказал Рикторс, — похоже, кто-то научил тебя новым песням.

Ансет повесил голову.

— И тот, кто это сделал, отлично потрудился.

— Я н-н-никогда… — заикаясь впервые в жизни, произнес Ансет.

— Не мучай мальчика, капитан, — сказал Микал. Камергер заговорил формальными словами:

— Мне следовало проверить мускулатуру мальчика, тогда я понял бы, что его обучили боевым приемам. Я должен заплатить за свою оплошность жизнью.

«Похоже, камергер обеспокоен куда больше обычного», — сказала та часть сознания Ансета, которая была еще в состоянии думать.

Старик распростерся перед императором.

— Заткнись и встань, — грубо бросил Микал.

Камергер поднялся с посеревшим лицом. Микал отступил от формальностей этикета. Жизнь камергера все еще висела на волоске.

— Нужно окончательно убедиться, — продолжал Микал, обращаясь к Рикторсу. — Покажи ему фотографии.

Рикторс взял со стола пакет и начал доставать оттуда газетные вырезки. При виде первой же Ансету стало не по себе. Узнав того, кто был изображен на второй, он тяжело задышал. Третья заставила его разрыдаться и оттолкнуть вырезки.

— Это фотографии людей, — сказал Микал, — которые были похищены, пока ты находился в плену.

— Я уб-б-бил их. — Ансет смутно осознавал, что в его голосе нет и намека на песню, просто испуганное заикающееся бормотание одиннадцатилетнего мальчика, оказавшегося замешанным во что-то столь чудовищное, что он даже не в силах был это понять. — Они заставляли м-меня тренироваться на этих людях…

— Кто заставлял тебя тренироваться? — требовательно спросил Рикторс.

— Они! Голоса… из коробки. — Ансет изо всех сил старался удержать ускользающие воспоминания, которые до сих пор были скрыты от него.

Но в глубине души он страстно желал, чтобы амнезия вернулась, чтобы он снова все позабыл.

— Какая еще коробка? — нажимал Рикторс.

— Деревянная. Может, радиоприемник, а может, магнитофон. Я не знаю.

— Голос был тебе знаком?

— Голоса. Их было несколько, все время разные. Даже произнося одну и ту же фразу, голоса все время менялись, каждое слово произносил другой.

Перед глазами Ансета возникли лица связанных людей, которых ему приказали изувечить, а потом убить. Он вспомнил, что всякий раз пытался воспротивиться приказу, но, в конце концов, всегда подчинялся.

— Каким образом они заставляли тебя это делать?

Рикторс читает его мысли?

— Не знаю. Не знаю. Они произносили слова, которые заставляли меня это делать…

— Какие слова?

— Не знаю! Я ничего не знаю! — Ансет снова расплакался.

— Кто учил тебя убивать подобным образом? — мягко спросил Микал.

— Какой-то человек. Не знаю, как его звали. В последний день он оказался связан, так же как до него были связаны другие. Голоса приказали убить его.

Ансет всегда пытался бороться с голосами, но в тот раз борьба была еще более упорной, потому что он понимал — если он убьет своего учителя, то не потому, что ему так приказали, а из ненависти.

— Я убил его.

— Ерунда, — сказал камергер. — Ты был просто орудием.

— Я сказал — заткнись, — оборвал Микал. — Сын мой, можешь вспомнить еще что-нибудь?

— Я убил и экипаж корабля. Всех, кроме Хрипуна. Так велели голоса. А потом послышались шаги, наверху, на палубе.

— Ты видел того, кто пришел?

Ансет попытался вспомнить.

— Нет. Он велел мне лечь. Наверное, он знал что-то… какой-то код. Я не хотел повиноваться ему и все же повиновался.

— И?

— Шаги, укол иглы в руку, и я очнулся на улице.

Несколько секунд длилось напряженное молчание, все обдумывали услышанное. Камергер заговорил первым.

— Мой господин, вам угрожает страшная опасность. Только сила любви к вам побудила Певчую Птицу действовать вот так, вопреки ментальному блоку…

— Камергер, если ты еще хотя бы раз откроешь рот без моего приказа, тебе конец. Капитан, я хочу знать, каким образом киншасанцы прошли мимо охраны?

Ансет заметил, что Рикторс отвечает уверенно, без страха. Возможно, точно так же на его месте вел бы себя любой другой капитан, ведь убийцы проникли во дворец, несмотря на его верность долгу. Теперь Ансет уже немного пришел в себя и сумел вслушаться в мелодию голоса Рикторса. В ней звучала сила. И все же чувствовался некий диссонанс. Ансет подумал: а смог бы он заметить, если б Рикторс солгал? Для сильного, эгоистичного человека все, что он считает нужным сказать, становится истиной, и песнь его голоса ни о чем определенном не говорит.

— Рикторс, отдай приказ полностью уничтожить Киншасу, — Рикторс отсалютовал. — Прежде чем Киншаса будет уничтожена — и я имею в виду именно уничтожение, а не стрижку газонов, — я хочу знать, что за связь между неудавшимся покушением сегодня и тем, что сделали с моей Певчей Птицей.

Рикторс снова отсалютовал.

Микал перевел взгляд на камергера.

— А теперь давай, выкладывай свои соображения насчет того, что нужно сделать с Ансетом.

Как всегда, камергер решил пойти по безопасной дорожке.

— Мой господин, я еще об этом не думал. И вряд ли могу давать советы, как поступить с вашей Певчей Птицей.

— Ты очень осторожен в высказываниях, мой дорогой камергер.

Ансет изо всех сил старался сохранить спокойствие, слушая, как обсуждают его судьбу. Микал вскинул руку в ритуальном жесте, дарующем камергеру жизнь. В другой раз, видя, как камергер старается скрыть свое облегчение, Ансет рассмеялся бы, но сейчас ему было не до смеха. Вряд ли его участь решится так же легко.

— Мой господин, — сказал он, — я заслуживаю смерти.

— Черт возьми, Ансет, меня уже тошнит от ритуалов, — ответил Микал.

— Это не ритуал, — от всех переживаний голос Ансета звучал устало и хрипло. — И это не песня, Отец Микал. Я действительно для тебя опасен.

— Знаю. — Микал перевел взгляд с Рикторса на камергера, с камергера на мальчика. — Камергер, собери все вещи Ансета и принеси на борт корабля, отбывающего на Алвисс. Префектом там Тиммис Хортманг, напиши ему письмо с объяснениями и гарантийное письмо. Ансет будет самым богатым человеком в этой префектуре. Проследи, чтобы все мои распоряжения были выполнены.

Он мотнул головой, указывая на дверь, и камергер с Рикторсом вышли. Ансет остался, остались и наблюдающие за ним охранники.

— Отец Микал, — негромко сказал мальчик, и на этот раз в его голосе прозвучала песня.

Но вместо ответа Микал просто встал и покинул комнату.

До вечера оставалось несколько часов, и все это время Ансет бродил по дворцовым коридорам и садам. Охранники неотступно следовали за ним. Сперва мальчик дал волю слезам. Потом, когда ужас утренних событий слегка померк, скрывшись за не полностью разрушенным барьером в памяти, он вспомнил, как учитель пения повторял ему, снова и снова:

— Если тебе хочется плакать, дай слезам омыть горло, дай боли выйти наружу, дай печали подняться к голове и отозваться в ней.

Бродя по лужайкам вдоль берега Саскуэханны в осенней прохладе предвечерних теней, Ансет воспевал свою печаль. Негромко, и все же охранники слышали. Но чем они могли помочь? Они могли только плакать вместе с ним.

Подойдя к холодной, чистой воде, Ансет начал раздеваться. Один из охранников остановил его, прицелившись в ноги.

— Нельзя! Микал приказал помешать тебе покончить жизнь самоубийством.

— Я всего лишь хочу поплавать, — заявил Ансет.

— Если с тобой что-нибудь случится, нам конец, — ответил охранник.

— Клянусь, я хочу поплавать и больше ничего.

Охранник задумался. Его товарищи, похоже, предпочли предоставить ему решение этой проблемы. Ансет принялся тихонько напевать мелодию без слов, которая, как он знал, подтачивала уверенность людей. Охранник сдался.

Ансет разделся и нырнул. Его обожгла холодная, как лед, вода. Делая большие взмахи, он поплыл вверх по течению и вскоре стал казаться охранникам крошечным пятнышком на поверхности реки. Он нырнул и поплыл под водой к берегу, удерживая дыхание так долго, как может лишь певец или ловец жемчуга. До него долетали заглушённые водой крики. Наконец он со смехом вынырнул.

Два охранника уже скинули сапоги и по пояс зашли в воду, готовясь вылавливать тело, если оно проплывет мимо. Услышав смех Ансета, они сердито уставились на него.

— Чего вы волнуетесь? — спросил он. — Я же дал слово.

Охранники вздохнули с облегчением, и Ансет еще час плавал под осенним солнцем. Борьба с течением слегка отвлекла его от забот. Сейчас за ним приглядывал лишь один человек, остальные играли в полис, бросая четырнадцатигранную кость, — очень азартная игра, которая полностью их захватила.

Время от времени Ансет плыл под водой, вслушиваясь в изменившиеся звуки перебранки и смеха. Солнце уже почти село, когда Ансет снова нырнул, собираясь доплыть до берега на одном дыхании. Он был уже на полпути к берегу, как вдруг услышал резкий, хотя и приглушенный водой, крик птицы.

И этот крик стал недостающим звеном, замкнувшим разорванную цепь в его сознании. Ансет вынырнул, кашляя и отплевываясь, по-собачьи подплыл к берегу, отряхнулся и натянул одежду на мокрое тело.

— Пора возвращаться во дворец, — сказал он высоким, требовательным голосом, стремясь вывести своих стражей из ленивой расслабленности, овладевшей ими после часа игры.

Они поднялись и вскоре нагнали мальчика.

— Куда ты? — спросил один из них.

— Я должен повидаться с Микалом.

— Нельзя! Нам приказано не пускать тебя к императору.

Однако Ансет даже не замедлил шага, не сомневаясь, что охранники не попытаются его остановить, пока он далеко от повелителя. Даже если сами они не видели случившегося утром в Большом зале, до них наверняка дошли слухи о том, что Певчая Птица способен за пару секунд убить двух человек.

Плавая под водой, мальчик услышал крик птицы и вспомнил, что в последнюю ночь своего плена он тоже слышал птичий крик, однако снаружи не доносилось других звуков. А ведь с того места, где был найден корабль, можно было слышать городской шум. Значит, даже если его держали именно на том судне, оно стояло не рядом с домом, и улики против бывшего капитана охраны были ложны. И теперь Ансет знал, кто из придворных захватил его, чтобы превратить в убийцу. В коридоре им повстречался слуга.

— А, вот вы где. Господин Микал приказал как можно быстрее доставить к нему Певчую Птицу. Вот.

Он вручил приказ старшему охраннику, тот достал свой верификатор и провел им над печатью. Резкое жужжание подтвердило, что приказ подлинный.

— Все в порядке, Певчая Птица, — сказал охранник. — Пойдем.

Ансет бросился по лабиринту коридоров, охранники бежали следом. Для них это была почти игра, и мальчик услышал, как один из них сказал между двумя вдохами:

— Я и не знал, что туда можно попасть таким путем.

А другой охранник ответил:

— Ты никогда не сумеешь снова найти этой дороги.

И вот они оказались в апартаментах Микала. Волосы Ансета были все еще влажными, рубашка липла к телу.

— Ансет, сын мой, все в порядке. — Микал с улыбкой взмахом руки отпустил охранников. — Это было крайне глупое решение — отослать тебя подальше. Из заговорщиков только капитан мог подать тебе сигнал, и теперь, когда он мертв, никто не знает кода. Ты в безопасности — и я тоже!

Микал говорил весело, вид у императора был довольный, но Ансет, как никто другой, знал все мелодии его голоса. Мальчик услышал в них предостережение, ложь, предупреждение об опасности — и замер.

— Рассуждая здраво, — продолжал Микал, — ты будешь самым лучшим моим телохранителем. С виду ты маленький и слабый, но убить можешь быстрей, чем любой охранник с лазером, и ты всегда рядом.

Микал засмеялся, но Ансета не обманул этот смех — в нем не было радости.

Зато камергер и капитан Рикторс Ашен обманулись и рассмеялись вместе с Микалом. Ансет тоже заставил себя засмеяться, но одновременно вслушивался в смех других. Рикторс вроде бы веселился искренне, а камергер…

— Это стоит отпраздновать, — проговорил камергер. — Я принес вино. Ансет, почему бы тебе не налить императору?

Ансет резко вздрогнул, кое-что вспомнив.

— Мне? — удивленно переспросил он, но удивление тут же растаяло.

Камергер протягивал ему бутылку и пустой бокал.

— Для господина Микала, — сказал он.

Ансет бросил бутылку на пол.

— Заставьте его замолчать! — закричал он. При внезапном резком движении мальчика Рикторс выхватил из-за пояса лазерный пистолет. — Не позволяйте ему говорить!

— Почему? — спросил Микал, но Ансет знал, что недоумение императора неискреннее.

Почему-то Микал решил притвориться, что ничего не понимает. Камергер поверил в удивление императора, поверил, что у него есть шанс, и заговорил — быстро, настойчиво:

— Зачем ты это сделал? Ладно, у меня есть вторая бутылка. Милая Певчая Птица, напои Микала как следует!

Именно эти слова были запечатлены в сознании Ансета, и он рефлекторно повернулся к Микалу. Он понимал, что происходит, и все в нем восстало против этого. Однако вопреки его воле руки взлетели вверх, ноги согнулись в коленях, и он превратился во взведенную пружину, причем так быстро, что не успел остановиться. Он знал, что не пройдет и мгновения, как его рука врежется в лицо Микала, любимое лицо Микала, улыбающееся лицо Микала…

Микал улыбался — доброй улыбкой, без страха. Ансет остановился на середине прыжка, заставив себя свернуть в сторону, хотя затраченное на это усилие разрывало его мозг. Да, его можно было принудить убить, но только не этого человека. Он врезался рукой в пол, разорвал натянутое покрытие, и выплеснувшийся гель потек по комнате.

Ансет не замечал боли в разбитом кулаке и острого жжения там, где гель проник в рану. Он чувствовал лишь боль в мозгу, он все еще сражался с принуждением, которое едва-едва одолел. Приказ все еще подталкивал его убить Микала, а он загонял это желание вглубь, туда, где оно таилось до сих пор.

Он рванулся вперед, его рука разнесла спинку кресла, на котором сидел Микал. Брызнула кровь, и Ансет с облегчением понял, что это его кровь, не Микала.

Он услышал донесшийся словно издалека голос императора:

— Не стрелять!

И так же внезапно, как нахлынула, жажда убивать исчезла. Перед глазами мальчика все завертелось, он услышал приглушенный голос камергера:

— Певчая Птица, что ты наделал!

Именно эти слова освободили его.

Измученный Ансет лежал на полу, его правая рука была в крови. Вот теперь он почувствовал боль и застонал, но этот стон был песней не столько боли, сколько восторга. Каким-то чудом он сумел выстоять и не убить Отца Микала.

В конце концов он перевернулся на бок и сел, придерживая раненую руку, с которой ручейками стекала кровь.

Микал до сих пор сидел в кресле, хотя спинка была разбита. Камергер стоял на прежнем месте, все с тем же нелепым бокалом в руке, под прицелом лазерного пистолета Рикторса.

— Вызови охрану, капитан, — велел Микал.

— Уже вызвал, — ответил Рикторс. Кнопка на его поясе мерцала, и вскоре в комнату вбежали охранники. — Отведите камергера в камеру, — распорядился Рикторс. — Если с ним что-нибудь случится, смерть ждет не только вас, но и ваши семьи. Вы поняли?

Да, охранники поняли.

Прибежавший доктор занялся рукой Ансета, и, пока врач не вышел, Микал и Рикторс молчали.

После ухода доктора первым заговорил Рикторс:

— Ты, конечно, знал, что это камергер, мой господин.

Микал улыбнулся бледной улыбкой.

— Поэтому и позволил ему убедить тебя, что нужно позвать Ансета.

Улыбка Микала стала шире.

— Ведь только ты, мой господин, мог знать, что Певчая Птица сумеет воспротивиться приказу, который заложили в его сознание пять месяцев назад.

Микал рассмеялся, и на сей раз в его смехе слышалась радость — Ансет сразу уловил это.

— Рикторс Ашен. Как тебя будут называть? Рикторсом Узурпатором? Или Рикторсом Великим?

Рикторсу понадобилось мгновенье, чтобы осознать смысл этих слов. Всего одно мгновенье. Но к тому времени, как его рука рванулась к лазерному пистолету, Микал уже целился ему в сердце.

— Ансет, сын мой, ты не заберешь у капитана пистолет?

Ансет встал и взял у капитана лазер. В голосе Микала отчетливо звучали торжествующие нотки. Однако у Ансета все еще кружилась голова, и он не понимал, почему между императором и его неподкупным капитаном дело дошло до пистолетов.

— Одна-единственная ошибка, Рикторс. Во всем остальном — великолепно проделано. И, по правде говоря, этой ошибки почти невозможно было избежать.

— Ты имеешь в виду то, что Ансет сумел воспротивиться приказу?

— Нет, даже я не рассчитывал на такое. Я был готов убить его, если потребуется, — ответил Микал.

Ансет вслушался в голос императора и понял, что тот не лжет. И с удивлением обнаружил, что это не причиняет ему боли. В конце концов, он всегда знал, что, хотя он нужен Микалу, император готов пожертвовать им ради цели, которую считает высшей.

— Значит, никакой ошибки я не сделал, — сказал Рикторс. — Как же ты догадался?

— Потому что мой камергер сам по себе никогда бы не осмелился предложить твою кандидатуру на должность капитана охраны. А без этого ты не занял бы поста, который позволит тебе захватить власть после разоблачения камергера, верно? Отлично задумано. Охрана пошла бы за тобой, никто бы и не подумал заподозрить тебя в причастности к убийству. Конечно, империя сразу восстала бы, однако ты хороший тактик и еще лучший стратег, и твои люди остались бы тебе верны. Я готов поставить четыре против одного, что ты бы справился, — больше ни на кого я бы не поставил так много.

— Я бы поставил на себя столько же, — сказал Рикторс, но Ансет услышал мелодию страха в этих дерзких словах.

Неудивительно: смерть стояла за плечом капитана, а Ансет не знал людей — за исключением, может, таких старых, как Микал, — способных без страха посмотреть смерти в лицо. Тем более смерти, означавшей крушение всех надежд.

Однако Микал медлил нажать на кнопку лазерного пистолета.

— Убей меня и покончим с этим, — сказал Рикторс Ашен.

Микал отбросил пистолет.

— Этим? Он не заряжен. Камергер больше пятнадцати лет назад установил детекторы зарядов в дверях всех моих комнат. Он знал бы, если бы я был вооружен.

Рикторс тут же шагнул вперед, собираясь броситься на императора. Так же молниеносно Ансет вскочил, приготовившись, несмотря на раненую руку, убить другой рукой, убить ногой или головой. Рикторс замер.

— А! — сказал Микал. — Никто лучше тебя не знает, на что способен мой телохранитель.

И только тут до мальчика дошло: если лазер Микала не заряжен, император не смог бы остановить Ансета, если бы у того не хватило силы остановиться. Микал и вправду верил ему.

— Рикторс, — снова заговорил император, — ты совершил ничтожно малую ошибку и, надеюсь, извлечешь из нее урок. И когда другой, столь же умный, убийца попытается прикончить тебя, ты будешь знать наперечет всех своих врагов и всех союзников, которых можно будет позвать на помощь. Ты будешь знать, чего можно ожидать от каждого из них.

У Ансета задрожали руки.

— Позволь мне убить его, — попросил он.

Микал вздохнул.

— Нельзя убивать ради удовольствия, сын мой. Если когда-нибудь ты станешь убивать ради удовольствия, ты возненавидишь самого себя. И разве ты еще не понял? Я собираюсь провозгласить Рикторса Ашена своим наследником.

— Я не верю тебе, — сказал Рикторс, но Ансет услышал в его голосе надежду.

— Я позову всех моих сыновей — они всегда болтаются поблизости, надеясь оказаться рядом, когда я умру, — и заставлю их подписать клятву, что они согласны признать тебя моим наследником, — ответил Микал. — Конечно, они ее подпишут, и, конечно, взойдя на трон, ты прикажешь их убить. Давай прикинем, когда это произойдет: допустим, недели через три. Времени у нас достаточно. Я отрекусь в твою пользу, подпишу все бумаги. Несколько дней газеты только об этом и будут трубить. Представляю, как все потенциальные мятежники станут рвать волосы от ярости. С такими мыслями приятно уходить на покой.

Ансет ничего не понимал.

— Почему? Он же пытался тебя убить.

Микал лишь рассмеялся.

Ответил мальчику Рикторс:

— Он думает, что я сумею удержать его империю. Но я хочу знать, какова цена отречения.

Микал подался вперед.

— Цена ничтожная. Дом для меня и моей Певчей Птицы — пока я жив. А после моей смерти он будет свободен на всю оставшуюся жизнь и получит состояние, которое позволит ему жить безбедно. Мне кажется, это нетрудно?

— Согласен.

— Очень разумно с твоей стороны. — Микал снова засмеялся.

Документы были подписаны, отречение и коронация прошли с огромной помпой, столичные поставщики разбогатели. Все соперники нового императора были убиты, и в течение года Рикторс носился от одной звездной системы к другой, подавляя восстания, и подавляя жестоко.

После того как несколько планет сгорели дотла, мятежники угомонились.

Спустя день после того, как в газетах появились сообщения о подавлении наиболее грозных восстаний, на пороге маленького дома в Бразилии, где жили Микал и Ансет, появились солдаты.

— Как он мог! — увидев их, с болью воскликнул Ансет. — Он же дал слово.

— Открой им дверь, сын мой, — сказал Микал.

— Они пришли, чтобы тебя убить?

— Год — это все, на что я рассчитывал. Этот год я получил. Неужели ты действительно думал, что Рикторс сдержит слово? В одной галактике нет места двоим, знающим, каково чувствовать на голове императорскую корону.

— Я могу убить большинство солдат, а ты тем временем успеешь скрыться…

— Никого не убивай, Ансет. Это не твоя песня. Танец твоих рук — ничто по сравнению с танцем твоего голоса, Певчая Птица.

Солдаты принялись колотить в дверь, но она была стальная и не поддавалась.

— Сейчас они ее взорвут, — сказал Микал. — Обещай мне никого не убивать. Никого, понимаешь? Пожалуйста. Не мсти за меня.

— Я буду мстить.

— Не мсти за меня. Обещай. Поклянись своей жизнью и любовью ко мне.

Ансет поклялся. Дверь взорвали.

Солдаты убили Микала из лазерных пистолетов и продолжали стрелять до тех пор, пока от него не осталось ничего, кроме пепла. Потом они собрали этот пепел.

Ансет, верный своей клятве, молча смотрел, что они делают, хотя от всего сердца желал, чтобы где-то в его сознании была стена, за которой он мог бы укрыться. К несчастью, он оставался в здравом уме.

Солдаты доставили двенадцатилетнего Ансета и пепел императора в столицу. Пепел положили в большую урну и, воздавая праху государственные почести, выставили на всеобщее обозрение. Ансета привели на поминки под сильной охраной — из страха перед тем, на что способны его руки.

После поминальной трапезы, во время которой все делали вид, как сильно они огорчены, Рикторс подозвал Ансета. Охранники последовали за мальчиком, но Рикторс остановил их взмахом руки.

— Я знаю, ты для меня не опасен, — сказал Рикторс. Его голову венчала корона.

— Ты — лживый ублюдок, — ответил Ансет, — и если бы не моя клятва, я разорвал бы тебя на куски.

Это казалось смешным — что двенадцатилетний мальчик так говорит с императором. Однако Рикторс не рассмеялся.

— Не будь я лживым ублюдком, Микал никогда не передал бы мне империю. — Новый владыка встал. — Друзья мои, — заговорил он, и льстецы разразились приветственными возгласами. — Отныне я буду называться не Рикторс Ашен, а Рикторс Микал. Имя Микал будут носить и все мои преемники — в честь того, кто создал эту империю и принес человечеству мир.

Рикторс сел; послышались аплодисменты и одобрительные возгласы, некоторые из них звучали вполне искренне. Как все импровизированные речи, эта явно удалась.

Рикторс велел Ансету петь.

— Я скорее умру, — ответил мальчик.

— Непременно умрешь — когда придет твое время, — сказал Рикторс.

И Ансет запел, стоя на столе, чтобы все могли его видеть, — точно так же, как пел в последнюю ночь своего плена на корабле, для людей, которых ненавидел. Песня была без слов, поскольку все, что он мог сказать, прозвучало бы как измена. Он выпевал лишь мелодию, без всякого аккомпанемента, легко переходя из одной тональности в другую. Каждый звук вылетал из его горла с болью, каждый звук отзывался болью в ушах слушателей. Печаль, которую они до сей поры только изображали, сейчас по-настоящему разгоралась в их душах. На том званый обед и закончился. Многие расходились со слезами на глазах; все понимали, что смерть человека, чей прах покоится в урне, — огромная потеря.

Когда Ансет кончил петь, у стола остался только Рикторс.

— Теперь, — сказал Ансет, — они никогда не забудут Отца Микала.

— И Певчую Птицу Микала, — ответил Рикторс. — Но теперь я — Микал. То, что смогло его пережить, осталось со мной — его имя и его империя.

— В тебе нет ничего от Отца Микала, — холодно сказал Ансет.

— Разве? Неужели тебя ввела в заблуждение его показная жестокость? Нет, Певчая Птица, — в голосе сурового, надменного императора Ансет услышал нотки боли. — Останься и пой для меня, — почти умоляюще сказал Рикторс.

Ансет протянул руку и коснулся стоящей на столе урны.

— Я никогда не полюблю тебя, — ответил он, сознательно стараясь причинить собеседнику боль.

— А я — тебя, — ответил Рикторс. — И все же мы можем дать друг другу то, чего нам обоим не хватает. Микал спал с тобой?

— Он никогда не выражал такого желания, а я не предлагал.

— И я тоже не стану, — сказал Рикторс. — Все, что я хочу, — это слушать твое пение.

У Ансета внезапно пропал голос — он не мог произнести вслух того, что собирался сказать, и поэтому просто кивнул. Рикторсу хватило такта не улыбнуться. Он тоже ответил лишь кивком и направился к двери. Однако Ансет остановил его словами:

— А что будет с этим?

Рикторс обернулся и увидел, что мальчик стоит, положив руку на урну.

— Эти мощи твои. Делай с ними, что хочешь, — и Рикторс удалился.

Ансет унес урну с пеплом к себе в комнату, где он и Отец Микал так часто пели друг другу. Мальчик долго стоял у огня, напевая свои воспоминания. Вернув все их общие песни Отцу Микалу, он высыпал содержимое урны в огонь.

Огонь погас, засыпанный пеплом.

— Один из этапов завершен, — сказал Учитель Пения Онн Учителю Пения Эссте, едва закрыв дверь.

— А я боялся. — Признание Эссте прозвучало как негромкая, вибрирующая мелодия. — Рикторс Ашен мудр. Однако пение Ансета сильнее мудрости.

Их озарял холодный солнечный свет, льющийся из окон Высокой Комнаты Дома Пения.

Онн запел, и мелодия была полна любви к Эссте.

— Не хвали меня. И дар, и сила — все это принадлежало Ансету.

— И все же его учил ты, Эссте. В других руках Ансет мог бы стать орудием для завоевания власти и богатства. А в твоих руках…

— Нет, брат Онн. В самом Ансете слишком много любви и преданности. Он заставляет других желать стать такими же. Он — тот, кого невозможно использовать во зло.

— Он когда-нибудь узнает правду?

— Может быть; вряд ли он хотя бы подозревает, как могуч его дар. Будет лучше, если ему так и останется неведомо, как сильно он отличается от других Певчих Птиц. А что касается последнего блока в его сознании… Мы установили его на совесть. Ансет никогда не узнает о существовании этого блока и потому никогда не попытается выяснить, кто на самом деле позаботился о смене императоров.

Дрожащим голосом Онн запел об искусно вплетенных в сознание пятилетнего ребенка планах заговора — планах, которые в любой момент могли оказаться расплетены. Но ткач был мудр, и ткань получилась прочной.

— Микал Завоеватель, — пел Эссте, — научился любить мир больше, чем самого себя, и то же самое случится с Рикторсом Микалом. Вот и все. Мы выполнили свой долг перед человечеством. Теперь мы будем просто учить других маленьких Певчих Птиц.

— Только старым песням, — пропел Онн.

— Нет, — с улыбкой отозвался Эссте. — Мы будем учить их песне о Певчей Птице Микала.

— Ансет уже спел ее.

Когда они медленно покидали Высокую Комнату, Эссте прошептал:

— Постепенно мы всех приведем к согласию…

Их смех прозвучал, как музыка звездных сфер.

Книга IV

ЖЕСТОКИЕ ЧУДЕСА

(повести о смерти, надежде и святости)

Смертные боги

Первый контакт прошел мирно, почти обыденно: инопланетяне внезапно приземлились около правительственных зданий всех стран, и после кратких переговоров на местных языках с ними были заключены соглашения, дававшие чужакам право строить здания в специально оговоренных местах, — ничего из ряда вон выходящего. Пришельцы, со своей стороны, поделились с землянами кое-какими достижениями науки и техники, что улучшило жизнь почти каждого человека, однако до всех этих новшеств человечество через десять-двадцать лет неизбежно додумалось бы само. Что же касается самого большого дара пришельцев — космических путешествий, — людям он принес лишь разочарование. Корабли инопланетян не умели передвигаться быстрее света; больше того, у чужаков имелись убедительные доказательства, что путешествовать быстрее света просто невозможно. Жили пришельцы невероятно долго, обладали бесконечным терпением и неторопливо, словно улитки, ползали среди звезд. Такое положение дел их вполне устраивало, но человеческие экипажи умерли бы еще в самом начале самого короткого межзвездного перелета.

Прошло совсем немного времени, и все привыкли к присутствию инопланетян на Земле. Как и оговаривалось в соглашениях, никаких новых даров от них не ждали; они просто пользовались своим правом строить здания и время от времени их посещать.

Возведенные пришельцами дома сильно отличались друг от друга, но было у них и кое-что общее: все они очень походили на храмы… Храмы той религии, какую исповедовали местные жители. Мечети. Кафедральные соборы. Синагоги. Святилища. Словом, храмы.

Ни одну религиозную концессию туда не приглашали, но любого, кто случайно заходил в здание, хозяева встречали очень приветливо и тут же начинали с гостем душевную беседу о том, что интересовало его больше всего. С фермерами беседовали о сельском хозяйстве, с инженерами — о технике, с домохозяйками — о детях, с фантазерами — о фантазиях, с путешественниками — о путешествиях, с астрономами — о звездах. Гость неизменно уходил очень довольным, преисполненным сознания собственной важности, размышляя о том, что некие существа проделали путь в триллионы километров и вытерпели невероятную скуку подобного путешествия (пятисотлетнего, утверждали пришельцы) только ради того, чтобы увидеться с ним.

Постепенно жизнь на Земле вошла в обычную колею. Ученые продолжали совершать открытия, инженеры продолжали применять их на практике, развитие цивилизации шло своим чередом. Однако теперь люди твердо знали, что за углом их не поджидает великая научная революция и что даже звезды ничего принципиально нового и поразительного не принесут. Осознание этого заставило беспокойное человечество угомониться и просто наслаждаться жизнью. Что оказалось вовсе не так трудно, как считали некоторые.

Виллард Крейн был стар, но умел радоваться жизни — и радовался ей с тех пор, как вернулся домой с войны во Вьетнаме без ноги и узнал, что любимая девушка все равно его ждет. Теперь его жена уже умерла, но его не тяготило одиночество.

Всю свою совместную жизнь супруги прожили в Солт-Лейк-Сити. Когда они туда переехали, то был захудалый, пришедший в упадок старый городок, но теперь он превратился в роскошный памятник архитектуры прошлого столетия, который поддерживали в отличном состоянии. Виллард пребывал в идеальном равновесии между богатством и бедностью: у него было достаточно денег, чтобы хватало на жизнь, но недостаточно, чтобы появилось искушение пускать пыль в глаза.

Каждый день он совершал короткую прогулку от своего дома до кладбища. Именно там, посреди кладбища, инопланетяне воздвигли одно из своих строений, в архитектурном отношении напоминавшее старый мормонский храм. В эпоху религиозных конфликтов такое здание могло бы показаться чудовищным, однако сейчас — возможно, благодаря созданной инопланетянами атмосфере искренности — оно выглядело почти прекрасным.

Виллард обычно сидел среди могильных плит, поглядывая на людей, которые время от времени заходили в святилище чужаков и выходили оттуда.

«Быть счастливым чертовски скучно», — подумалось ему в один прекрасный день. И чтобы внести немного разнообразия в свою унылую жизнь, он решил с кем-нибудь поругаться. К несчастью, все его знакомые были слишком милыми людьми, и тогда у него появилась мысль сцепиться с пришельцами.

Когда человек стар, ему все сойдет с рук.

Виллард подковылял к храму инопланетян и вошел внутрь.

Внутри храм напоминал скорее музей: стены украшали фрески, картины, карты, на возвышениях стояли статуи. Пришельцев нигде не было видно — что ж, не беда. Уже то, что Виллард решился затеять хорошую ссору, вносило в его жизнь известное разнообразие, к тому же его душу согревала гордость за прекрасные произведения земного искусства, которые чужаки отобрали, чтобы украсить свой храм.

Вскоре появился один из инопланетян.

— Доброе утро, мистер Крейн, — поздоровался он.

— Откуда ты знаешь мое имя, черт побери?

— Вы каждое утро сидите на надгробной плите и смотрите на людей, которые к нам приходят. Нас это очень тронуло, и мы постарались побольше о вас узнать.

Транслятор инопланетянина был прекрасно запрограммирован — из него доносился теплый, дружеский, проникновенный голос. А Виллард прожил много лет и повидал всякого, поэтому не особенно взволновался, когда пришелец, похожий на большой ком водорослей, заскользил по полу и шлепнулся на скамью рядом с ним.

— Мы мечтали о вашем визите.

— Что ж, вот я и пришел.

— А зачем?

Теперь, когда Вилларду задали прямой вопрос, причина, по которой он сюда явился, показалась ему глупой, и все же он решил довести игру до конца. Почему бы и нет, в конце концов?

— Чтобы с вами как следует разобраться.

— Господи! — в притворном ужасе воскликнул пришелец.

— У меня есть кое-какие вопросы, на которые я до сих пор не получил удовлетворительного ответа.

— Уверяю, мы готовы ответить на любой вопрос.

— Хорошо.

Итак, о чем же спросить чужеземца?

— Простите, я туго соображаю. Клетки мозга, знаете ли, начинают умирать в первую очередь.

— Это нам известно.

— Хорошо. Итак, зачем вы построили этот храм? С какой стати вы вообще возводите церкви?

— Но, мистер Крейн, мы уже тысячу раз отвечали на такие вопросы. Нам нравятся церкви. Среди всех архитектурных сооружений человечества они выделяются особым изяществом и красотой.

— Не верю! — заявил Виллард. — Вы увиливаете от ответа. Ладно, поставим вопрос по-другому. Зачем вы тратите время на то, чтобы сидеть здесь и толковать с выжившими из ума стариками вроде меня? У вас что, не нашлось занятия поинтереснее?

— Человеческие существа необычайно приятные собеседники. Мы очень рады, что после многолетних поисков такой замечательный способ времяпрепровождения попал к нам… э-э-э… в руки.

Чужак зашевелил псевдоподиями. Это выглядело так забавно, что Виллард рассмеялся.

— Вы чертовски увертливые ублюдки, а? — сказал он, и пришелец засмеялся. — Ладно, задам еще один вопрос, только давайте без уверток, не то я решу, что вы что-то скрываете. Вы во многом похожи на нас, верно? Вы достигли приблизительно того же уровня технологического развития, что и мы, только в отличие от нас способны совершать межзвездные путешествия, потому что живете сотни лет. А в остальном вы очень на нас похожи. Но…

— Всегда сыщется какое-нибудь «но», — вздохнул чужак.

— Но неужели вы черт те сколько лет тащились сюда только ради того, чтобы возвести по всей Земле церкви и точить в них лясы с любым, кто туда заглянет? Я не вижу в этом смысла. Ни малейшего!

Инопланетянин медленно скользнул по скамье ближе к Вилларду.

— Вы умеете хранить секреты?

— Моя старушка так и умерла в уверенности, что она была единственной женщиной, с которой я спал. Да, кое-какие секреты я умею хранить.

— Тогда сейчас вам представится возможность это доказать. Мы явились сюда, мистер Крейн, чтобы поклоняться.

— Поклоняться кому?

— В том числе вам.

Виллард рассмеялся — и смеялся долго и громко. Однако пришелец выглядел таким серьезным и искренним, какими умели выглядеть только инопланетяне.

— То есть вы хотите сказать, что поклоняетесь людям?

— О да! На моей родной планете любой, осмеливающийся мечтать, мечтает о том, чтобы попасть на Землю, встретиться хотя бы с парой людей и жить воспоминаниями об этих встречах всю оставшуюся жизнь.

Внезапно Вилларду стало совсем не до смеха. Он окинул взглядом окружающие его образцы человеческого искусства — их было предостаточно. И эти церкви…

— Похоже, вы говорите серьезно.

— Серьезно, мистер Крейн. Мы скитались по галактике несколько миллионов лет, открывали новые расы, встречались с уже известными. Эволюция похожа на наезженную колею: углеродные формы жизни развиваются примерно одинаково, хотя мы и кажемся вам ужасно чуждыми…

— В этом нет ничего страшного, мистер. Да, вы слегка уродливы, но в этом нет ничего страшного…

— Мы прибыли сюда не с одной планеты, как полагают ваши ученые. В действительности мы населяем тысячи планет, на каждой из которых развитие шло обособленно — и все же неизменно приходило к той форме, какую вы видите сейчас перед собой. По всей галактике распространена именно такая форма жизни. Мы — естественный конечный продукт эволюции.

— Значит, мы из ряда вон выходящие.

— Можно и так сказать. В далеком прошлом, мистер Крейн, эволюция вашей планеты свернула с проторенного пути и создала нечто принципиально новое.

— Вы имеете в виду секс?

— У нас тоже есть секс, мистер Крейн. Разве раса может совершенствоваться без него? Нет. То, что появилось только на вашей планете, — смерть.

Вилларду было нелегко слышать это слово. Что ни говори, он очень любил свою жену, а еще больше любил себя самого. Смерть уже маячила перед ним — головокружения, одышка и постоянная усталость, которая не проходила даже после сна.

— Смерть?

— Мы не умираем, мистер Крейн. Мы воспроизводимся, отделяя часть своего тела с идентичными ДНК — вам известно о ДНК?

— Я закончил колледж.

— У нас, как и у всех других форм жизни во вселенной, носителем интеллекта является ДНК, а не мозг. Мозг — побочный продукт смерти, у нас его нет. Личность, со всеми ее воспоминаниями, живет в своих детях, которые в буквальном смысле плоть от плоти ее, понимаете? Я никогда не умру.

— Ну, я рад за вас, — сказал Виллард, чувствуя себя обманутым и удивляясь, как он сам не догадался, в чем тут дело.

— И вот мы прибыли сюда и обнаружили цивилизацию существ, чья жизнь имеет конец. Вы рождаетесь не имеющими воспоминаний, несформировавшимися личностями и спустя невероятно короткое время умираете.

— Но почему вы нам поклоняетесь? Эдак можно поклоняться и насекомым, умирающим спустя несколько минут после появления на свет.

Чужеземец засмеялся, и Вилларда рассердил его смех.

— Так вот зачем вы сюда явились — чтобы посмеяться над нами?

— Но кому же еще нам поклоняться, мистер Крейн? Мы допускали возможность существования неких невидимых богов, но не имели склонности их выдумывать. Мы не умираем, с какой стати нам грезить о бессмертии? А здесь мы обнаружили тех, кто достоин поклонения, и впервые в нас проснулось желание отдать дань уважения этим высшим существам.

Сердце Вилларда билось так часто, что могло в любой момент остановиться. А вот у чужака не было сердца, не было ничего, чему мог бы прийти конец.

— Высшим, черт возьми!

— Мы, — продолжал чужеземец, — помним все, от начала зарождения интеллекта на наших планетах вплоть до нынешних дней. С самого «рождения», если это слово можно к нам применить, мы не нуждаемся в учителях. Нам не нужно учиться писать — мы просто обмениваемся РНК. Мы никогда не учились создавать прекрасные творения, способные нас пережить, потому что нас ничто пережить не может. Все созданное нами разрушается, мистер Крейн, а мы все живем. Но здесь мы обнаружили тех, кто знает чистую радость созидания, творит прекрасное, пишет книги, придумывает персонажей, чтобы доставить удовольствие тем, кто знает, что автор лжет; мы нашли расу, которая изобретает бессмертных богов, чтобы поклоняться им, и с великой помпой празднует смерть себе подобных. В основе величия человеческого рода лежит смерть, мистер Крейн.

— Черта с два, — сказал Виллард. — Я на пороге смерти, и в этом нет никакого величия.

— На самом деле вы так не думаете, мистер Крейн, — ответил пришелец. — Ни вы лично, и никто из ваших соплеменников. Вся ваша жизнь построена на смерти и прославляет ее. Да, вы стремитесь отсрочить конец, насколько возможно, и все равно его прославляете. В древней литературе смерть героя — кульминационный момент. В самых великих ваших мифах говорится о смерти.

— Эти поэмы писали не старики с дряблыми телами и сердцами, а люди, которые ощущали биение своих сердец только в момент волнения.

— Ерунда. Все, что вы делаете, несет в себе привкус смерти. Ваши поэмы имеют начало и конец, любое ваше сооружение не вечно. Прелесть ваших картин именно в том и состоит, что они прославляют мимолетность красоты. Ваши скульпторы пытаются остановить время. Ваша музыка тоже имеет начало и конец. Все, что вы делаете, бренно. Все на этой планете рождается и умирает. И все же вы боретесь со своей смертностью и побеждаете ее, накапливая знания и передавая их друг другу с помощью недолговечных книг, использующих ограниченный запас слов. Все, что вы делаете, имеет определенные рамки и пределы.

— В таком случае все мы — безумцы. И все равно непонятно, чему вы поклоняетесь. Вам стоило бы высмеивать нас.

— Нет, мы вас не высмеиваем, мы вам завидуем.

— Так умрите. Наверняка эта протоплазма, или что там у вас, уязвима.

— Вы не понимаете. Если человек умирает — после того, как создаст что-то, — созданное им переживает его. Но если я умру, все будет кончено. Мои знания умрут вместе со мной. Ужасающая ответственность. Мы не можем позволить себе такого. Я — это картины, книги и песни миллиона поколений. Смерть для нас означает гибель цивилизации. Вы же, уходя из жизни, обретаете величие.

— И потому вы здесь.

— Если вообще существуют боги, если во вселенной есть могущество, то вы — эти боги, и вы имеете это могущество.

— Нет у нас никакого могущества.

— Мистер Крейн, вы прекрасны.

Старик покачал головой, с трудом встал, вышел из храма и медленно побрел вдоль могил.

— Ты сказал ему правду, — произнес чужак, обращаясь к будущим поколениям себя самого, которым предстояло запомнить эти слова, — но ничего хорошего из этого не вышло.

Прошло семь месяцев, весна сменилась осенью с ледяными ветрами, деревья потеряли последние листья, вместе с листьями исчезли краски лета. Виллард Крейн приковылял на кладбище, опираясь на металлические костыли, дающие ему четыре точки опоры вместо двух, которыми он обходился более девяноста лет. С неба лениво падали снежинки, временами ветер подхватывал их и кружил в безумном стихийном танце.

Виллард упрямо дотащился до храма и вошел.

Внутри его ждал пришелец.

— Я Виллард Крейн, — сказал старик.

— А я пришелец. Вы разговаривали со мной — или, если угодно, с моим отцом — несколько месяцев назад.

— Понятно.

— Мы знали, что вы вернетесь.

— Знали? Я поклялся, что ноги моей больше здесь не будет.

— И все равно мы вас ждали. Вы пользуетесь у нас огромной популярностью, мистер Крейн. На Земле есть миллиарды богов, достойных поклонения, но вы самый благородный из них.

— Я?

— Только вам пришло в голову преподнести нам величайший из даров. Только вы пожелали показать нам, как будете умирать.

Старик удивленно замигал, из уголка его глаза выкатилась слеза.

— Так вы решили, что я для этого сюда пришел?

— А для чего же еще?

— Для того чтобы проклясть ваши души, вот для чего. Ублюдки, собравшиеся, чтобы глумиться надо мной в последние часы моей жизни!

— И все-таки вы пришли.

— Я хотел показать вам, насколько отвратительна смерть.

— Пожалуйста. Покажите.

И, словно желая угодить пришельцам, сердце Вилларда остановилось, и старик рухнул на пол храма.

Чужаки сползались со всех сторон, подбирались поближе, глядя, как он с хрипом ловит ртом воздух.

— Я не умру! — прошептал Виллард, героически сражаясь за каждый вдох.

Его тело содрогнулось в последний раз, он затих.

Пришельцы застыли на несколько часов, пока тело землянина медленно сковывал могильный холод. А потом один из инопланетян произнес слова, которым они научились от своих земных богов (и слова эти следовало повторить, чтобы непременно запомнить):

— Как прекрасно, о, Христос, Бог мой!

Сердца чужаков разъедала печаль, потому что этот величайший из даров был для них недостижим.

Око за око

Просто рассказывай, Мик. Все подряд. Мы слушаем.

Ну, для начала… Я знаю, что делал ужасные вещи. Если у тебя в душе хоть что-то есть, ты не убиваешь людей вот так запросто. Даже если можешь сделать это, не дотрагиваясь до человека. Даже если никто никогда не догадается, что это убийство. Все равно надо стараться себя сдерживать.

Кто тебя этому научил?

Никто. В смысле, об этом просто не было в книжках, что нам читали в баптистской воскресной школе — они там все время долдонили, что, мол, нельзя лгать, нельзя работать по субботам, нельзя пить спиртное. Но ни слова про убийства. Я так понимаю, Господь и сам порой считал, что это дело полезное — как в тот раз, когда Самсон махнул ослиной челюстью, и готово: тысяча парней лежат замертво, но тут, мол, полный порядок, потому что они — филистимляне. Или как он лисам хвосты поджигал? Самсон, конечно, псих, однако свое место в Библии заработал.

Иисус в Библии, похоже, чуть не единственный, кто учил не убивать, хотя про него там тоже много написано. Да и то я помню, там было, как Господь поразил насмерть этого парня с женой, потому что они зажались и не дали ничего для христианской церкви. А уж как об этом проповедники по телевидению распинаются, боже! Короче, нет, я вовсе не из-за религии решил, что нельзя убивать людей.

Знаете, что я думаю? Наверно, все началось с Вондела Коуна. В баптистском приюте в Идене, в Северной Каролине, мы все время играли в баскетбол. Поле там было паршивое, в кочках, но мы считали, что так даже интереснее — никогда не знаешь, куда отскочит мяч. Как эти парни из НБА играют — на гладком ровном полу — так-то любой сосунок сможет…

А в баскетбол мы играли целыми днями, потому что в приюте больше нечего делать. По телевизору — одни проповедники. Там — только кабельное: Фолвелл из Линчберга, Джим и Тэмми из Шарлотта, модный этот тип Джимми Сваггарт, Эрнест Эйнгли — вечно как побитый, Билли Грэм — ну прямо как заместитель самого Господа Бога. Короче, кроме них наш телевизор ни черта не показывал, и ничего удивительного, что мы круглый год жили на баскетбольной площадке.

А этот Вондел Коун… Роста он был не очень большого, и не бог весть как часто попадал в корзину. Дриблинг вообще у всех получался кое-как. Но зато у него были локти. Другие парни, если и заденут кого, так всегда случайно. А Вондел делал это специально, да еще так, чтобы всю физиономию расквасить. Понятное дело, мы быстро приучились отваливать в сторону, когда он прет, и ему доставались все броски и все передачи.

Но мы в долгу не оставались — просто перестали засчитывать его очки. Кто-нибудь называет счет, а его бросков как будто не было. Он орет, спорит, а мы все стоим вокруг, киваем, соглашаемся, чтобы он кому-нибудь не съездил, а после очередного мяча объявляют счет, и опять без его бросков. Он просто из себя выходил — глаза выпучит, орет как ненормальный, а его броски все равно никто не засчитывает.

Вондел умер от лейкемии в возрасте четырнадцати лет. Дело в том, что он мне никогда не нравился.

Но кое-чему я от него все же научился. Я понял, как это мерзко — добиваться своего, когда тебя не волнует, сколько вреда при этом ты принесешь другим. И когда я наконец осознал, что более вредоносного существа, чем я сам, может, и на всем свете нет, мне сразу стало ясно, как это ужасно. Я имею в виду, что даже в Ветхом Завете Моисей говорил: наказание, мол, должно отвечать преступлению. Око за око, зуб за зуб. Квиты, как говаривал старик Пелег до того, как я убил его затяжным раком. Я и сбежал-то из приюта, когда Пелега забрали в больницу. Потому что я не Вондел, и меня действительно мучило, когда я делал людям зло.

Но это ничего не объясняет… Я не знаю, о чем вы хотите услышать.

Просто рассказывай, Мик. Говори, о чем хочешь.

Ладно, я в общем-то и не собирался рассказывать вам про всю свою жизнь. В смысле, по-настоящему я начал понимать, в чем дело, пожалуй что, когда сел на тот автобус в Роаноке, так что отсюда можно, видимо, и начать. Помню, я еще очень долго старался не разозлиться, когда у леди впереди меня не оказалось мелочи на проезд. Я даже не завелся, когда водитель развонялся и велел ей выходить. Оно просто не стоило того, чтобы за это убивать. Я всегда так себе говорю, когда начинаю злиться — мол, не за что тут убивать.

И это помогает успокоиться. Короче, я протянул мимо нее руку и сунул в щель долларовую бумажку.

— Это за нас обоих, — говорю. А он в ответ:

— У меня тут не разменная касса. Сдачи нет!

Надо было просто сказать: ладно, мол, оставь себе, но он так по-скотски себя вел, что мне захотелось поставить его на место. Я просунул в щель еще пять центов и сказал:

— Тридцать пять за меня, тридцать пять за нее и еще тридцать пять за следующего, у кого не окажется мелочи.

Может, я его и спровоцировал. Жаль, конечно, но я ведь тоже живой человек. Он совсем завелся.

— Ты у меня поостришь еще, сопляк. Возьму вот и вышвырну тебя из автобуса.

Строго говоря, он не имел на то права. Я — белый, пострижен был коротко, так что, если бы я пожаловался, его босс, возможно, устроил бы ему веселую жизнь. Можно было сказать ему это, и он бы, наверно, заткнулся. Только я бы тогда слишком завелся, а никто не заслуживает смерти только потому, что он свинья. Короче, я опустил взгляд к полу и извинился — не «Извините, сэр» или что-нибудь этакое, вызывающее, а тихо так, даже искренне.

Если бы он на этом и замял дело, все кончилось бы хорошо, понимаете? Да, я, конечно, здорово разозлился, но я уже приучил себя сдерживаться — вроде как затыкать злость и потом потихоньку ее стравливать, чтобы никому не причинить вреда. Но едва я повернулся к сиденью, он так рванул автобус вперед, что я едва не полетел на пол и удержался на ногах только потому, что схватился за поручень на сиденье и чуть не раздавил сидевшую сзади женщину.

Несколько человек что-то крикнули, вроде как возмутились, и потом-то я понял, что кричали водителю, а не мне, потому что они все были за меня. Но в тот момент мне вдруг показалось, что кричат мне, да еще я испугался, оттого что чуть не упал, и уже здорово разозлился… Короче, я не сдержался. Ощущение возникает такое, будто у меня в крови искры, перетекающие по всему телу, и я метнул этот импульс прямо в водителя автобуса. Он был у меня за спиной, поэтому я не видел его самого, но почувствовал, как искры попали в него, перекорежив что-то внутри, а затем все прошло и это ощущение исчезло. Я больше не злился, но знал, что он уже конченый человек.

Даже знал почему. Печень. К тому времени я стал настоящим экспертом по раковым опухолям. Ведь почти все, кого я знал, умирали от рака на моих глазах. И кроме того, я прочел все, что было на эту тему в иденской библиотеке. Можно жить без почек, можно вырезать у человека легкое, можно вырезать даже толстую кишку, и человек будет ходить с мешком в штанах, но никто не может выжить без печени, а пересаживать ее тоже еще не умеют. Одним словом, ему конец. От силы два года осталось. Всего два года — и только потому, что из-за плохого настроения он решил дернуть автобус, чтобы сбить с ног мальчишку-остряка.

Я себя чувствовал полным дерьмом. Прошло уже почти восемь месяцев с тех пор, как я в последний раз кому-то навредил — это еще до Рождества случилось. Весь год я держал себя в руках — дольше, чем когда бы то ни было, и мне начало казаться, что я справился с собой… Я пробрался мимо той леди, на которую меня швырнуло, и сел у окна, глядя наружу, но ничего не замечая. У меня только одна мысль крутилась в голове: мне жаль, что так вышло, мне жаль… Ведь у него, наверно, есть жена и дети, а из-за меня они очень скоро станут вдовой и сиротами. Даже со своего места я чувствовал, что происходит у водителя внутри: маленький искристый участок у него в животе, заставляющий опухоль разрастаться и мешающий естественному огню организма выжечь его насовсем. Мне с невероятной силой хотелось вернуть все назад, но я не мог. И как много раз раньше, мне подумалось, что, не будь я таким трусом, я бы давно покончил с собой. Не понятно только, почему я сам не умер от своего рака — ведь я себя ненавидел больше, чем кого бы то ни было в жизни. Женщина, сидевшая рядом, заговорила:

— Такие люди могут кого угодно из себя вывести, верно?

Я не хотел ни с кем разговаривать, поэтому просто буркнул что-то и отвернулся.

— Я очень признательна вам за помощь.

Только тут я понял, что это та самая леди, у которой не оказалось мелочи.

— Не за что.

— Право же, не стоило… — Она тронула меня за джинсы. Я повернулся и взглянул на нее: старше меня, лет двадцать пять, может быть, и очень даже ничего. Одета вполне прилично, так что, понятно, не бедная, и мелочи на дорогу у нее не оказалось совсем не поэтому. Она так и не убрала руку с моей коленки, и мне стало немного не по себе, потому что зло, которое я способен сделать, гораздо сильнее, когда есть прямой контакт — обычно я стараюсь никого не трогать и нервничаю, когда дотрагиваются до меня. Быстрее всего, помню, я убил человека, когда один тип принялся лапать меня в туалете на остановке по шоссе 1-85. Буквально изорвал его всего внутри, и когда я выходил, он уже харкал кровью. Меня до сих пор, бывает, мучают кошмары: он меня щупает, а сам уже задыхается.

Короче, от всего от этого я немного нервничал тогда, в автобусе, хотя никакого вреда в ее прикосновении не было. Вернее, только наполовину от этого: рука ее касалась моей коленки совсем легко, и краем глаза я видел, как вздымается ее грудь, когда она дышит, а мне, в конце концов, семнадцать лет и во всем остальном я совершенно нормальный человек. Так что мне, наверно, не совсем хотелось, чтобы она убирала руку.

Но это лишь до тех пор, пока она не улыбнулась и не сказала:

— Мик, я хочу помочь тебе.

Я даже не сразу сообразил, что она назвала меня по имени. В Роаноке я мало кого знал и уж ее-то точно не помнил. Мне еще подумалось, что она, может быть, одна из заказчиц мистера Кайзера, но кто из них знает меня по имени?.. Конечно, она могла видеть, как я работаю на складе, расспросить обо мне мистера Кайзера или еще что, поэтому я поинтересовался:

— Вы что, бываете у мистера Кайзера?

А она отвечает:

— Мик Уингер, тебе досталось такое имя, потому что оно было написано на записке, приколотой к одеялу, когда тебя нашли у дверей станции по очистке канализационных стоков в Идене. А эту фамилию ты взял, сбежав из баптистского приюта, и выбрал именно эту, возможно, потому что первым фильмом, который ты посмотрел, оказался «Офицер и джентльмен». Тогда тебе было пятнадцать, а сейчас исполнилось семнадцать, и за всю свою жизнь ты убил больше людей, чем сам Аль Капоне.

Я здорово занервничал, когда она сказала про имя и фамилию и про то, как я их заполучил, потому что узнать все это она могла, только если следили за мной несколько лет. Но когда она сказала, что знает про людей, которых я убил, тут уж не до злости было, не до вины и не до всяких фантазий. Я дернул шнур, чтобы шофер остановил автобус, буквально перелез через нее к выходу и спустя три секунды уже несся по улице бегом. Я этого всю жизнь боялся — что кто-нибудь про меня узнает. Но тут было еще страшнее — она как будто знала про меня уже давно. У меня возникло такое чувство, словно кто-то много лет подглядывал за мной через окошко в туалете, а я только сейчас это понял.

Бежал я довольно долго, а в Роаноке это не очень-то легко, потому что там сплошные холмы. Впрочем, больше получалось вниз, к центру города, где, я подумал, можно будет нырнуть в какое-нибудь здание и выскочить через черный ход. Я не знал, продолжает ли она следить, но, раз ей или кому-то еще удавалось следить за мной так долго и так незаметно, то откуда мне было знать, есть за мной хвост или нет?

И на бегу я пытался придумать, куда мне теперь деваться. Из города, понятно, надо сматываться. Вернуться на склад я не мог, даже попрощаться, и от этого мне стало немного грустно: мистер Кайзер подумает, что я убежал просто так, без причины, как будто мне нет дела до людей, которые, может быть, на меня рассчитывают. Может, он будет беспокоиться, поскольку я даже не забрал свою одежду из той комнаты, куда он пустил меня спать.

Я себя как-то странно чувствовал, представляя, что подумает обо мне мистер Кайзер, но Роанок — это совсем не приют, не Иден и не Северная Каролина. Оставляя те места позади, я ни о чем, в общем-то, не жалел. А вот мистер Кайзер… С ним всегда все было честь по чести, отличный старикан — никогда не строил из себя большого босса, никогда не старался показать, что я хуже его, даже вроде как заступался за меня, дав остальным понять, чтобы меня никто не дергал и не заводил. Он взял меня на работу года полтора назад, хотя я соврал, что мне уже шестнадцать, и он наверняка это понял. За все это время я ни разу не разозлился на работе, по крайней мере настолько, чтобы, не сумев остановиться вовремя, причинить кому-нибудь зло. Вкалывать приходилось дай бог: я здорово накачался, нарастил мускулатуру — даже не думал никогда, что у меня такая будет, — и вырос дюймов на пять, должно быть: как ни куплю штаны, они спустя какое-то время опять коротки. Короче, я потел, и после работы, случалось, все мышцы болели, но свои деньги отрабатывал и вкалывал наравне с другими. Мистер Кайзер ни разу не заставил меня почувствовать, что я там из милости, как это делали люди в приюте: мы, мол, должны быть благодарны, что нас не бросили где-нибудь подыхать с голода. В «Мебельном складе Кайзера» я впервые почувствовал какой-то покой в душе, и за то время, что я там проработал, никто из-за меня не умер.

Все это я знал и раньше, но только ударившись в бeгa, понял, как жалко мне оставлять Роанок. Тоскливо, будто умер кто-то из близких. И так мне стало плохо, что какое-то время я просто не видел, куда иду, хотя не плакал и вообще ничего такого.

Вскоре я очутился на Джефферсон-стрит, где она прорезает лесистый холм. Дальше улица расширяется, и там полно закусочных и пунктов проката автомобилей. Машины проносились мимо меня в обе стороны, но я думал в тот момент совсем о другом. Пытался понять, почему я ни разу не разозлился на мистера Кайзера. Мне и раньше встречались люди, которые обращались со мной по-человечески; меня вовсе не колотили каждую ночь, и в обносках я не ходил, и мне не приходилось выбирать между собачьими консервами или голодом, нет. Я вспоминал всех этих людей в приюте — они честно пытались сделать меня христианином и дать образование. Другое дело, что они попросту не научились делать добро без того, чтобы при этом не обидеть. Вот как старый Пелег, например, наш дворник, негр — нормальный старикан, он нам постоянно всякие истории травил, и я никому не позволял называть его «ниггером», даже за глаза. Но он и сам был расистом — я это понял еще с того раза, когда он застукал нас с Джоди Кейпелом: мы с ним мочились на стену и соревновались, кто за один заход сумеет больше раз остановиться. Мы ведь делали одно и то же, верно? Однако меня он просто прогнал, а Джоди устроил выволочку. Тот орал как резаный, а я все кричал, что это, мол, нечестно, что я делал то же самое, что он лупит Джоди, потому что тот черный, но Пелег не обращал на меня никакого внимания. Глупо, конечно, и мне совсем не хотелось получить трепку, но так я от всего этого разозлился, что у меня внутри опять заискрилось, и я уже не мог удержаться: в тот момент я вцепился Пелегу в руку — хотел оттащить его от Джоди — и влепил ему на всю катушку.

Что я мог ему сказать? Тогда или когда ходил к нему в больницу, где он лежал с капельницей и иногда с трубкой в носу. Пелег рассказывал мне разные истории, когда мог говорить, или просто держал за руку, когда не мог. Раньше у него было брюшко, но ближе к концу я, наверно, сумел бы его подбросить на руках, как ребенка. И это сделал с ним я! Не хотел, не нарочно, но так уж вышло. Даже у людей, которых я любил, случались паршивые дни, и тогда помоги им бог, если я оказывайся рядом, потому что я сам был как бог в плохом настроении, да-да, безжалостный бог — я ничего не мог им дать, зато мог отобрать. Отобрать все. Меня пытались убедить, что, мол, ни к чему — ходить и смотреть, как он угасает. Особенно старались удержать меня мистер Ховард и мистер Деннис, и каждый из них заработал по раковой опухоли. В те дни так много людей вокруг умирали от рака, что из округа приехали проверить воду на химикаты. Я-то знал, что химикаты тут ни при чем, но никому ничего не говорил — иначе меня просто заперли бы в психушку, и если бы это случилось, можете не сомневаться, там спустя неделю началась бы целая эпидемия.

На самом деле я очень долгое время просто не знал, что это происходит из-за меня. Люди вокруг продолжали умирать — все, кого я любил, и почему-то они всегда заболевали после того, как я на кого-нибудь по-настоящему разозлюсь. Знаете, маленькие дети всегда чувствуют вину, если на кого-то накричат, а человек вскоре умирает. Воспитательница даже сказала мне, что это совершенно естественное чувство, и разумеется, мол, я ни в чем не виноват, но мне все равно казалось, что здесь что-то не так. В конце концов я начал понимать, что у других людей нет этого ощущения искристости, и чтобы узнать, как человек себя чувствует, им надо или посмотреть, или спросить. Я, например, еще раньше учительниц знал, когда у них начнутся месячные, и, сами понимаете, в эти склочные дни старался, если можно, держаться от них подальше. Я просто чувствовал это, как будто от них искры летели. А некоторые люди, к примеру, умели вроде как притягивать тебя, что ли — без слов, без ничего. Ты просто идешь в комнату и не можешь оторвать от них взгляд, стремишься быть рядом. Я замечал, что другие ребята тоже что-то улавливают и просто слепо их любят, знаете? Мне же казалось, что они будто горят, а сам я замерз и мне нужно согреться. Правда, если я что-то такое говорил, на меня смотрели как на ненормального, и в конце концов я понял, что никто, кроме меня, этого не чувствует.

А когда это стало понятно, все те смерти тоже вроде как получили объяснение. Все те раковые опухоли, все те дни, что люди провели на больничных койках, превращаясь перед смертью в мумии, вся боль, которую они испытывали, пока врачи не накачивали их наркотиками до беспамятства, чтобы они не раздирали себе кишки, пытаясь добраться до этой дикой боли. Искромсанные, изорванные, накачанные наркотиками, облученные, полысевшие, исхудавшие, молящие о смерти люди — и я знал, что все это из-за меня. Я начал понимать, что с ними будет, едва только срывался. Я знал, что за рак, где, насколько это серьезно, и я никогда не ошибался.

Двадцать пять человек, о которых я знал, и возможно, еще больше, о которых не подозревал.

А когда я убежал, стало еще хуже. Я передвигался автостопом, потому что… как еще я мог добраться куда-нибудь? Но всегда боялся людей, которые меня подсаживали, и если они начинали цепляться или еще что, я их «искрил». Легавые, которые меня отовсюду гоняли, — им тоже перепадало. Пока до меня не дошло, что я сама Смерть — брожу по свету с косой, в капюшоне, закрывающем глаза, и каждому, кто окажется рядом, уже не миновать кладбища. Да, так я про себя и думал — самое страшное существо на свете. Разрушенные семьи, дети-сироты, матери, рыдающие над мертвыми детьми — ходячее воплощение того, что люди ненавидят больше всего в жизни. Однажды я прыгнул с парапета на шоссе внизу, но только повредил ногу. Старый Пелег всегда говорил, что я как кошка, и, чтобы меня убить, надо содрать с меня шкуру, поджарить и съесть мясо, затем выдубить кожу, сделать из нее шлепанцы, сносить их до дыр, сжечь, что осталось, и перемешать пепел — вот тогда я точно умру. Наверно, он прав, потому что я все еще жив, и это просто чудо после того, что со мной случилось недавно.

Короче, я шел по Джефферсон-стрит и думал обо всем об этом, но тут заметил машину, что проехала в противоположную сторону и развернулась. Водитель догнал меня и, проехав чуть вперед, затормозил. Я был так напуган, что подумал, это опять та самая женщина из автобуса или кто-то еще — с ружьями, чтобы изрешетить меня насквозь, как в кино, — и уже собрался дернуть вверх по холму, когда понял, что это мистер Кайзер.

— Я как раз ехал в противоположную сторону. Хочешь, подброшу до работы, Мик?

Я не мог ему сказать, что задумал, и потому просто отказался:

— Как-нибудь в другой раз, мистер Кайзер.

Он, наверно, понял что-то по моему виду и спросил:

— Ты от меня уходишь, Мик?

А я стоял и думал про себя: «Только не спорьте со мной, мистер Кайзер, ничего не надо, просто оставьте меня в покое, я не хочу вам зла, но я так заряжен виной и ненавистью к самому себе, что я сейчас как ходячая смерть, ждущая кому бы приложить, неужели вы не видите эти искры, что сыплются с меня во все стороны, как брызги с вымокшей собаки…» Но вслух сказал:

— Я не хочу сейчас разговаривать, мистер Кайзер. Не хочу.

Вот тут бы ему и начать учить меня жизни. Прочесть лекцию о том, что мне нужно учиться ответственности; что, если я не хочу говорить с людьми о важном, то как же меня кто-нибудь поймет правильно; что жизнь — это не одно только сплошное удовольствие, и иногда, мол, приходится делать вещи, которые делать не хочется; что он относился ко мне лучше, чем я того заслуживаю; что его, мол, предупреждали: бродяга, мол, никчемный, неблагодарный и все такое…

Но он ничего этого не сказал, а просто спросил:

— У тебя какие-нибудь неприятности, Мик? Я могу одолжить тебе денег. Я знаю, ты потом отдашь.

— Не хочу ничего занимать.

— Если ты от кого-то бежишь, то давай лучше вернемся. Там ты будешь в безопасности.

Ну что я мог сказать? Это, мол, вы, мистер Кайзер, в опасности, а я тот человек, который, возможно, вас убьет? И я ничего не сказал. Он помолчал и просто кивнул, положив руку мне на плечо.

— Ладно, Мик. Но если тебе понадобится работа, возвращайся ко мне. Когда где-нибудь осядешь на время, напиши, и я вышлю тебе твои вещи.

— Просто отдайте их кому-нибудь, — говорю.

— Что? «Старый-жмот-еврей-сукин-сын» вроде меня отдаст кому-то что-то за просто так?

Я не выдержал и рассмеялся, потому что именно так называл мистера Кайзера бригадир грузчиков, когда думал, что старик его не слышит. И рассмеявшись, почувствовал, что остыл — словно я горел, и кто-то облил меня холодной водой.

— Береги себя, Мик. — Он протянул мне свою визитную карточку и двадцать долларов, а когда я отказался от денег, засунул бумажку мне в карман. Затем сел в машину, развернулся, как он иногда делает, прямо поперек движения и рванул к складу.

Как бы то ни было, он во всяком случае немного вправил мне мозги. А то я шлепал вдоль шоссе, где меня мог увидеть любой, как увидел мистер Кайзер. Пока я еще в пределах города, мне следовало держаться подальше от людских глаз. Короче, я как раз стоял между двумя холмами, довольно крутыми и поросшими зеленью, и решил, что надо забраться либо на тот, либо на этот. Однако холм через дорогу от меня почему-то показался мне лучше, чем-то привлекательнее, и я подумал, что это тоже довод — ничуть не хуже любого другого. Увертываясь от машин, я перебежал Джефферсон-стрит и полез вверх. Под деревьями лежала густая тень, но прохладней от этого не стало — наверно, потому, что я карабкался изо всех сил и здорово взмок. До вершины было еще далеко, и, когда я наконец добрался туда, земля вдруг затряслась. Я здорово струхнул — подумал, что началось землетрясение, но потом услышал гудок тепловоза и догадался, что это один из тех тяжелых грузовых поездов с углем — от них так земля трясется, что вьюнки со стен отрываются. Я стоял и слушал, как он грохочет в туннеле, а шум накатывал буквально со всех сторон. Потом выбрался из зарослей на поляну…

И увидел под деревом ее.

Я слишком устал, чтобы бежать, и слишком был напуган, когда наткнулся на нее вот так, неожиданно, думая, что мне удалось спрятаться от всех. Получилось, будто я шел прямо к ней, всю дорогу, пока карабкался вверх по склону — словно она потянула меня за веревочку через дорогу и дальше на холм. А раз уж она на такое способна, то как я мог убежать? Куда? Сверну где-нибудь за угол, а она тут как тут. Я остановился и спросил:

— Ладно, что тебе от меня нужно?

Она просто поманила меня рукой, и я подошел, но не очень близко, потому что не знал, что у нее на уме.

— Садись, Мик, — сказала она. — Нам нужно поговорить.

Мне, понятно, не хотелось ни рассиживаться там, ни говорить с ней — только смыться подальше и поскорее. И я попытался — вернее, мне показалось, что попытался. Я пошел прочь от нее — как будто бы — но, сделав три шага, обнаружил, что иду не от нее, а вокруг. Как про планету в научном классе, про это самое тяготение — вроде рвешься куда-то, а все равно крутишься вокруг. Как будто моими ногами уже не я командовал, а она.

Короче, я сел, и она сказала:

— Тебе не следовало от меня убегать.

В тот момент, сказать по правде, я почему-то больше думал, надето ли у нее что под рубашкой. Потом вдруг понял, как глупо об этом думать именно сейчас, но все равно продолжал думать.

— Пообещай мне, что никуда не уйдешь, пока мы не закончим разговор, — сказала она и чуть шевельнулась — на секунду ее одежда стала вроде как прозрачной, только не совсем.

Я просто глаз оторвать не мог и пообещал остаться. В то же мгновение она вдруг превратилась в самую обычную женщину. Не уродину, конечно, но и не настолько уж красивую. Одни лишь глаза горели, как огонь. Я снова испугался, и мне захотелось уйти: теперь я начал понимать, что она что-то такое со мной делает. Однако я дал слово и поэтому остался на месте.

— Вот так это и началось, — сказала она.

— Что именно?

— То, что ты чувствовал. То, что я заставила тебя почувствовать. Это действует только на людей вроде тебя. Другие ничего не улавливают.

— Что я чувствовал? — Я догадывался, что она имеет в виду, но не знал наверняка, говорим ли мы об одном и том же. И меня здорово раздражало, что она понимает, как я о ней думал несколько минут назад.

— А вот что, — сказала она, и у меня снова не осталось в голове ни одной мысли, кроме как о ней. Это продолжалось всего несколько секунд, но я уже понял, кто на меня действует таким образом.

— Прекрати, — попросил я.

— Уже.

— Как ты это делаешь?

— Это все умеют — понемногу. Женщина глядит на мужчину, и, если он ей интересен, ее биоэлектрическая система срабатывает и меняет какие-то запахи — он их чувствует и обращает внимание.

— А наоборот?

— Мужчины свои запахи всегда издают, Мик. Погоды это не делает. Если женщине что-то приходит в голову, то отнюдь не из-за крепкого мужского духа. И как я говорила, это умеют все. Только на некоторых мужчин действует не запах женщины, а сама ее биоэлектрическая система. Запах — это ерунда. Ты чувствуешь тепло огня. И то же самое происходит, когда ты убиваешь людей, Мик. Если бы ты не мог этого делать, ты бы не мог воспринимать так сильно мои притягивающие импульсы.

Конечно, я не все понял сразу и, может быть, вспоминаю теперь другими словами, которым она научила меня позже… Тогда я был напуган — да, потому что она все про меня знала и могла делать со мной, что захочет, но в то же время меня обрадовало, потому что она, похоже, знала какие-то ответы на мучившие меня вопросы. Например, почему я убиваю людей, хотя совсем к этому не стремлюсь.

Однако когда я попросил ее объяснить про меня, она не смогла.

— Мы еще только начинаем познавать себя, Мик. В Швеции есть один ученый, который работает в этом направлении, и мы посылали к нему кое-кого из наших людей. Мы читали его книгу, и кто-то из нас, возможно, даже ее понял. Но я должна сказать тебе, Мик, что из-за одних только наших способностей мы не становимся умнее других или еще что. Никто из нас не заканчивает колледж быстрее — только преподаватели, которые срезают нас на экзаменах, умирают, как правило, несколько раньше других.

— Значит, ты такая же, как я! Ты тоже это умеешь!

Она покачала головой.

— Нет, пожалуй. Если я очень на кого-то разозлюсь, если я буду ненавидеть этого человека и очень-очень стараться не одну неделю, тогда, может быть, он заработает у меня язву. Твои же способности совсем на другом уровне. Твои и твоих родственников.

— У меня нет никаких родственников.

— Есть, и именно поэтому я здесь, Мик. Эти люди с самого твоего рождения знали о том, на что ты способен. Они знали, что, не получив вовремя материнскую грудь, ты будешь не просто плакать — нет, ты будешь убивать. Сеять смерть прямо из колыбели. И они спланировали твою жизнь с самого начала. Поместили тебя в приют, позволив другим людям, всем этим доброхотам, болеть и умирать, с тем, чтобы после, когда ты научишься обуздывать свои способности, разыскать тебя, рассказать, кто ты есть, и вернуть домой.

— Значит, ты тоже из моих родственников? — спросил я.

— Не то чтобы это было заметно, — ответила она. — Нет, я здесь потому, что должна предупредить тебя о них. Мы наблюдали за тобой долгие годы, и теперь пришло время.

— Пришло время? Теперь? Я пятнадцать лет провел в приюте, убивая всех, кто обо мне заботился! Если бы они — или ты, или кто-нибудь еще — если бы хоть кто-то пришел и сказал: Мик, ты должен сдерживаться, ты несешь людям страдания и смерть. Если кто-то просто сказал: Мик, мы твои родные, и с нами ты будешь в безопасности — тогда я, может быть, не боялся бы всего на свете так сильно и не убивал бы столько людей. Это вам не пришло в голову?

Впрочем, я, может, и не так сказал, но, во всяком случае, я все это чувствовал и наговорил много чего неприятного.

А потом вдруг заметил, как она напугана, потому что я весь «заискрился», и понял, что еще немного, и я метну весь этот смертоносный поток в нее. Я отпрыгнул назад и закричал ей, чтобы оставила меня в покое, а она вдруг, как ненормальная, потянулась ко мне, и я опять закричал: «Не смей меня трогать!» — потому что, прикоснись она ко мне, я бы уже не сдержался, и тогда мой заряд ненависти пронзил бы ее насквозь, превратив ее внутренности в искромсанное месиво. Но она тянулась ко мне, наклоняясь все ближе и ближе, а я отползал, упираясь локтями, за дерево, потом вцепился в него руками, и оно словно всосало все мои искры — я как будто сжег его изнутри. Может, убил, не знаю. А может, оно было слишком большое и ничего с ним не сделалось, но, так или иначе, дерево вытянуло из меня весь огонь, и в этот момент она до меня все-таки дотронулась — никто никогда так ко мне не притрагивался: ее рука лежала у меня за спиной и обнимала за плечо, а губы почти над самым ухом шептали: «Мик, ты ничего мне не сделал».

— Оставь меня в покое, — сказал я.

— Ты не такой, как они, разве тебе не понятно? Им нравится убивать, они делают это ради выгоды. Только им до тебя далеко. Им обязательно нужно дотронуться или быть очень близко. И воздействовать приходится дольше. Они сильнее меня, но до тебя им далеко. Они непременно захотят прибрать тебя к рукам, Мик, но в то же время они будут настороже, и знаешь, что напугает их больше всего? То, что ты не убил меня, и то, что ты способен сдерживать себя вот так.

— Не всегда. Этот водитель автобуса…

— Да, ты не совершенен. Но ты стараешься. Стараешься не убивать. Разве ты не видишь, Мик? Ты не такой, как они. Может, они твоя кровная родня, но ты не их породы, и они поймут это, а когда поймут…

Из всего, что она сказала, у меня в мыслях застряли только слова о кровной родне.

— Мама и папа… Ты хочешь сказать, что я их увижу?

— Они зовут тебя прямо сейчас, и поэтому я должна была тебя предупредить.

— Зовут?

— Да, так же, как я призвала тебя на этот холм. Только я не одна, конечно, это сделала, нас было много.

— Я просто решил забраться сюда, чтобы не торчать на дороге.

— Просто решил пересечь шоссе и влезть на этот холм, а не на тот, ближний? Короче, вот так оно и действует. У человечества всегда присутствовала эта способность, только мы о ней не догадывались. Группа людей может вроде как сгармонизировать свои биоэлектрические системы, позвать кого-нибудь домой, и спустя какое-то время человек приходит. А иногда целые нации объединяются в своей ненависти к кому-то одному. Вроде как иранцы и шах или филиппинцы и Маркос.

— Их просто вышвырнули, — вставил я.

— Но они уже умирали, разве не так? Когда ненавидит вся нация, в биоэлектрической системе врага постоянно возникают помехи, непрерывный шум. Всем вместе, миллионам людей — им, в конце концов, удается сделать то, на что ты способен в секундном порыве раздражения.

Я несколько минут обдумывал ее слова, и мне вдруг вспомнилось, как я все время считал, будто я вовсе и не человек. Выходило, что, может, я все-таки человек, но только в том смысле, что урод с тремя руками тоже, мол, человек, или кто-нибудь вроде этих типов из фильмов ужасов — страшные такие, все в шишках, вечно кромсают подростков, как только те парочками пристраиваются в каком-нибудь уединенном месте. В фильмах их всегда стараются прикончить, только это никак не удается: их режут, стреляют, жгут, а они все равно возвращаются. Ну прямо как про меня — я столько раз пытался покончить с собой, только ничего не получалось.

Нет. Подождите…

Я должен все рассказать начистоту, а то вы подумаете, что я или псих, или лгу. Я не прыгнул с того парапета, как говорил. Долго стоял, глядел, как проезжают внизу машины, и, когда подъезжал большой грузовик, говорил себе: «Все», но так и не прыгнул. А после мне снилось, будто я все-таки спрыгнул, и во всех этих снах я просто отскакивал от грузовика, поднимался на ноги и, хромая, уходил прочь. Как в тот раз, когда я был маленьким и заперся в туалете с садовыми ножницами в руках — такие бывают, подпружиненные, они еще открываются со щелчком — так вот я сидел и думал, как всажу их себе в живот и отпущу рукоятку, а они раскроются и разрежут мне сердце и будет огромная рана, и вообще… Я так долго там сидел, что уснул на толчке, а позже мне снилось, что я это сделал, только даже кровь не текла, потому что я не могу умереть.

Короче, я никогда не пытался покончить с собой. Но все время об этом думал — вроде какого-нибудь монстра из кино, который убивает людей, но втайне надеется, что кто-нибудь поймет, что происходит, и прикончит его раньше.

— Почему вы меня просто не убили? — спросил я.

А она спокойно так, словно у нас какой любовный разговор — и лицо ее близко-близко, — говорит:

— Я не один раз смотрела на тебя сквозь прицел, Мик, но так и не сделала этого. Потому что разглядела в тебе что-то особенное. Может быть, я поняла, что ты пытаешься бороться с собой. Что ты не хочешь использовать свою способность, чтобы убивать. И я оставила тебя в живых, думая, что однажды окажусь рядом — вот как сейчас — и, рассказав тебе, что знаю, подарю немного надежды.

Я подумал, что она, может, имеет в виду надежду узнать когда-нибудь, что родители живы и будут рады встрече со мной, и сказал:

— Я слишком долго надеялся, но теперь мне ничего не надо. После того, как они бросили меня и оставили в приюте на столько лет, я не хочу их видеть. И тебя тоже — ни ты, ни кто другой даже пальцем не пошевелили, когда можно было предупредить меня, чтобы я не заводился на старого Пелега. Я не хотел его убивать, но просто ничего не мог с собой сделать! Мне никто не помог!

— Мы спорили об этом. Мы ведь знали, что ты убиваешь людей, пытаясь разобраться в себе и укротить эту твою способность. Подростковый период еще хуже, чем младенчество, и мы понимали, что если тебя не убить, умрет много людей — в основном те, кого ты любишь. То же самое происходит с большинством подростков в твоем возрасте: больше всего они злятся на тех, кого любят, но ты при этом еще и убиваешь — да, против своей воли, но как это отражается на твоей психике? Что за человек из тебя вырастет? Некоторые из нас говорили, что мы не имеем права оставить тебя в живых, даже для изучения — это, мол, все равно что заполучить лекарство от рака и не давать его людям только из желания узнать, как скоро они умрут. Как тот эксперимент, когда правительственные чиновники распорядились не лечить нескольких больных сифилисом, чтобы выяснить в подробностях, как протекают последние стадии, хотя этих людей можно было вылечить в любой момент. Но другие говорили: Мик — не болезнь, и пуля — не пенициллин. Я сама говорила им, что ты особенный. Да, соглашались они, особенный, но он убивает больше, чем все те другие детишки. Тех мы стреляли, сбивали грузовиками, топили, а теперь нам попался самый страшный из них, а ты хочешь сохранить ему жизнь.

Я, ей-богу, даже заплакал, потому что лучше бы они меня убили, но не только поэтому: я впервые узнал, что есть люди, которые из-за меня спорят, и кто-то считает, что я должен жить. И хотя я не понял тогда — да и сейчас не понимаю до конца, — почему вы меня не убили, хочу сказать, что вот это меня, может, и проняло — что кто-то знал про меня и все же решил не нажимать на курок. Я тогда разревелся, как ребенок.

Короче, одно к другому — я плачу, а она меня обнимает и все такое — и до меня вскоре дошло, что она хочет, чтобы я ее сделал прямо там. Но когда понял это, мне даже стало как-то противно.

— Как ты можешь об этом думать? — говорю. — Мне нельзя ни жениться, ни иметь детей! Они будут такие же, как я!

Она не спорила, но ничего не сказала про то, что, мол, все в порядке, никаких детей не будет, и позже я решил, что, видимо, был прав: она действительно хотела от меня ребенка, и я подумал, что она совсем рехнулась. Я снова натянул штаны, застегнул рубашку и даже не повернулся к ней, пока она одевалась.

— Я могла бы заставить тебя, — сказала она. — Могла. Эта способность, что позволяет тебе убивать, делает тебя очень восприимчивым. Я могла бы заставить тебя совсем потерять голову от желания…

— Почему же ты этого не сделала? — спрашиваю.

— А почему ты не убиваешь, когда можешь с собой справиться?

— Потому что никто не имеет на это права.

— Вот именно.

— И потом, ты лет на десять старше меня.

— На пятнадцать. Я почти в два раза старше тебя. Но это не важно. — Или, может, она сказала «это не имеет значения». Она грамотнее меня говорит, и я не всегда помню точно. Короче, она говорит: — Это не имеет значения. Если ты уйдешь к своим, можешь не сомневаться, у них для тебя уже приготовлена какая-нибудь милашка, и уж она-то точно лучше меня знает, как это делается. Она тебя так накрутит, что ты сам из штанов выпрыгнешь, потому что именно этого они от тебя и хотят. Им нужны твои дети. Как можно больше. Ведь ты сильнее всех, кто у них был с тех пор, как дедуля Джейк понял, что способность напускать порчу передается по наследству и можно плодить таких людей, как собак или лошадей. Они тебя используют как племенного быка, но когда узнают, что тебе не нравится убивать, что ты не с ними и не собираешься выполнять их приказы, они тебя убьют. Вот поэтому я и появилась предупредить тебя. Мы почувствовали, что они уже зовут тебя. Мы знали, что пришло время, и вот я здесь.

Я еще много чего не понял тогда сразу. Сама мысль, что у меня есть какие-то родственники, уже казалась странной, и я даже как-то не беспокоился, убьют они меня, или будут использовать, или еще что. Больше всего я думал в тот момент о ней.

— Я ведь мог тебя убить, — говорю.

— Может, мне было все равно, — сказала она. — А может, это не так просто.

— А может, ты все-таки скажешь, как тебя зовут?

— Не могу.

— Почему это?

— Если ты станешь на их сторону и будешь знать, как меня зовут, тогда-то меня точно убьют.

— Я бы никому не позволил.

Она ничего на это не ответила, потом подумала и сказала:

— Мик, ты не знаешь, как меня зовут, но запомни одно: я надеюсь на тебя, верю в тебя, потому что знаю, ты хороший человек и никогда не хотел никого убивать. Я могла бы заставить тебя полюбить меня, но не сделала этого, потому что хочу, чтобы ты сам выбирал, как тебе поступить. А самое главное, если ты будешь на нашей стороне, у нас появится шанс узнать, какие у этой твоей способности есть хорошие стороны.

Понятное дело, я об этом тоже думал. Когда я увидел в кино, как Рэмбо косит всех этих маленьких коричневых солдат, мне пришло в голову, что и я так могу, только без всякого оружия. А если бы меня кто взял в заложники, как в том случае с Ахиллом Лауро, никому бы не пришлось беспокоиться, что террористы останутся безнаказанными: они бы у меня в два счета оказались в больнице.

— Ты на правительство работаешь? — спрашиваю.

— Нет.

Значит, подумал, в качестве солдата я им не нужен. Мне даже жаль стало: я думал, что мог бы оказаться полезным в таком деле. Но я не мог пойти добровольцем, потому что… Нельзя же в самом-то деле заявиться в вербовочный пункт и сказать: я, мол, убил несколько десятков людей, испуская из себя искры, и, если вам нужно, могу сделать то же самое с Кастро или Каддафи. Если тебе поверят, значит, ты — убийца, а если нет, просто запрут в дурдом.

— Меня никто никуда не звал, между прочим, — говорю. — Если бы я не столкнулся с тобой в автобусе, я бы никуда не сбежал и остался у мистера Кайзера.

— Да? А зачем ты тогда снял со счета в банке все свои деньги? И когда ты сбежал от меня, почему ты рванул к шоссе, откуда можно добраться по крайней мере до Мадисона, а там подсесть к кому-нибудь до Идена?

Ответить мне было в общем-то нечего, потому что я и сам толком не знал, зачем взял все деньги. Разве что действительно, как она сказала, чтобы двинуть из города. Я как-то так сразу решил: закрою счет, и все тут — даже не думал об этом, а просто запихал три сотни в бумажник. И я действительно двигал к Идену, только совсем об этом не задумывался — ну точно так же, как я на тот холм влез.

— Они сильнее нас, — продолжила она. — Поэтому мы не можем тебя удержать. Тебе придется уйти и самому во всем разобраться. У нас только и вышло, что посадить тебя на автобус рядом со мной, а потом заманить на этот холм.

— Тогда почему тебе не пойти со мной?

— Меня убьют в два счета, прямо на твоих глазах — и без всяких там напусканий порчи, просто снесут голову мачете.

— Они о тебе знают?

— Они знают о нас. Мы — единственные, кому известно об их существовании, и кроме нас, их остановить некому. Не буду тебя обманывать, Мик: если ты встанешь на их сторону, ты сумеешь нас найти — этому не трудно научиться. И поскольку ты способен убивать на большом расстоянии, у нас не будет никаких шансов. Но если ты останешься с нами, тогда перевес окажется на нашей стороне.

— Может, я вообще не хочу участвовать в этой вашей войне, — говорю. — И может, я не поеду ни в какой Иден, а отправлюсь в Вашингтон и поступлю в ЦРУ.

— Может быть.

— И не вздумай меня останавливать.

— Не буду.

— Вот так-то. — Я просто встал и ушел. И на этот раз не ходил уже кругами, а сразу двинулся на север, мимо ее машины и вниз к железной дороге. Подсел к какому-то типу, что ехал в округ Колумбия, и дело с концом.

Только часов в шесть вечера я вдруг проснулся, машина остановилась, и я никак не мог понять, где нахожусь: должно быть, проспал целый день. А этот тип говорит:

— Ну вот, приехали. Иден, Северная Каролина.

Я чуть не обделался.

— Как Иден?!

— Мне почти по пути было, — говорит. — Я собирался в Берлингтон, а эти сельские дороги, в общем-то, лучше автострад. Хотя, сказать по правде, я не расстроюсь, если мне никогда больше не придется ездить по 1-85.

И это тот самый тип, который сказал мне, что у него дела в округе Колумбия! Он двигал туда из самого Бристола, хотел переговорить с человеком из какого-то правительственного комитета, а теперь вдруг Иден… Чепуха какая-то, разве что та леди была права: кто-то меня призывал, а когда я уперся, они просто усыпили меня и накинулись на водителя. Ну что ты будешь делать? Иден, Северная Каролина, и все тут. Я перепугался до смерти… Ну, во всяком случае, немного напугался. И в то же время подумал: если она права, то скоро появятся мои старики, скоро я их увижу.

За два года, с тех пор как я убежал из приюта, ничего в Идене особенно не изменилось. Там вообще никогда ничего не меняется, да и город-то сам не настоящий — просто три поселка объединились и скинулись, чтобы сэкономить на городских коммунальных службах. Люди до сих пор считают, что это и есть три маленьких поселка. Надо думать, никто мне там особенно не обрадовался бы. Да я и сам никого не хотел встречать. Никого из живых, во всяком случае. Я понятия не имел, как меня отыщут мои родственники или как я их отыщу, но пока суд да дело, отправился навестить тех, кого действительно вспоминал. Оставалось только надеяться, что они не встанут из могил, чтобы поквитаться с их убийцей.

Дни тогда стояли еще длинные, но задувал резкий, порывистый ветер, а на юго-западе собирались огромные грозовые тучи — солнце уже садилось и скоро должно было спрятаться за тучами. Вечер обещался прохладный, и меня это вполне устраивало. Я чувствовал, что до сих пор весь в пыли после того, как влез на холм, и дождь бы был очень кстати. Я выпил кока-колы в придорожном кафе и двинулся повидать старого Пелега.

Его похоронили на маленьком кладбище у старой протестантской церкви, только не для белых баптистов, а для черных — ничего шикарного, никаких тебе классов, ни дома приходского священника; просто белое четырехугольное здание с невысоким шпилем и зеленой лужайкой, такой ровной, словно ее ножницами подстригали. И такое же аккуратное кладбище. Вокруг никого, да и темнеть начало из-за всех этих туч, но я ничего не боялся и прошел прямо к кресту старого Пелега. Раньше я даже не знал, что его фамилия Линдли. Как-то эта фамилия чернокожему не очень подходила, но потом я подумал, что ничего удивительного тут нет. Иден — городишко настолько старомодный, что старого чернокожего человека не часто называют тут по фамилии. Пелег и родился, и вырос в расистском штате, да так до конца жизни и не приучил никого называть себя мистером Линдли. Старый Пелег, и все тут. Нет, я не стану говорить, что он обнимал меня по-отцовски, или гулял со мной, или как-то заботился по-особому — ну, все эти вещи, от которых люди слезу пускают и говорят, как это, мол, замечательно, когда у тебя есть родители. Он никогда не строил из себя отца, ничего подобного. А если я вертелся под ногами слишком долго, так он мне еще и работу какую-нибудь подбрасывал, да смотрел, чтобы я все сделал как положено. Мы даже не говорили, считай, ни о чем другом, кроме работы, которую нужно сделать, но почему-то у его могилы мне хотелось плакать, и за старого Пелега я ненавидел себя больше, чем за любого другого, что лежали под землей в этом городке.

Я не видел и не слышал, как они подошли, и даже не уловил сразу запах маминых духов, но понял, что они приближаются, почувствовав, как пространство между нами словно наэлектризовалось. Я так и стоял, не оборачиваясь, но знал, где они и как далеко от меня, потому что заряжены они были дай бог! Я еще в жизни не видел, чтобы кто-то так «искрил» — кроме меня самого. Они ну прямо светились. Я будто со стороны себя увидел в первый раз в жизни. Даже когда эта леди в Роаноке напускала на меня всякие там желания, ей до них было далеко. А они оказались ну точь в точь как я.

Чудно, конечно, но это все и испортило. Мне не хотелось, чтобы они были как я. Я себя-то ненавидел за то, что «искрюсь», а тут еще они — решили показать мне, как выглядит убийца со стороны. Мне только спустя несколько секунд стало понятно, что они меня боятся. Я помнил, как меняет страх мою собственную биоэлектрическую систему, как это выглядит, и заметил что-то похожее у них. Понятное дело, я тогда не думал именно про биоэлектрическую систему или, может, думал, потому что они мне уже все объяснили, но вы понимаете, что я имею в виду. Они меня боялись. И я знал почему: когда я злюсь, «искры» с меня так и сыпятся. Я стоял у могилы Пелега и ненавидел себя страшно, так что в их глазах я, наверно, готов был прикончить полгорода. Откуда им знать, что я ненавидел себя? Естественно, они думали, что я, может, зол на них за то, что они бросили меня семнадцать лет назад в приюте. И поделом бы им было, если бы я взял да как следует перемесил им обоим кишки, но я теперь этого не делаю, честно, тем более, что я стоял там над старым Пелегом, которого любил гораздо больше, чем этих двух, и разве мог я убить их, когда моя тень падала на его могилу?

Короче, я себя успокоил как мог, повернулся — и вот они: мои мама и папа. Хочу сказать, я тогда чуть не расхохотался. Все эти годы мы смотрели по ящику проповедников и просто животы надрывали от смеха, когда показывали Тэмми Баккера: он вечно появлялся с таким толстым слоем «штукатурки» на физиономии, что, даже будь это ниггер, никто б не догадался (тут старый Пелег не обижался, потому что он первым же это и сказал). В общем, я повернулся и увидел маму с таким же точно слоем косметики. А волосы были так основательно опрысканы лаком, что она могла запросто работать на стройке без каски. И та же слащавая липовая улыбка, и те же густые черные слезы, стекающие по щекам, и руки — она тянулась ко мне руками, и я прямо ждал, что сейчас услышу: «Слава Иисусу Христу, это мой мальчик», бросилась ко мне и облобызала своими слюнявыми губами, да так, что у меня на щеке слюни остались.

Я утерся рукавом и буквально почувствовал, как у отца мелькнула краткая вспышка раздражения: он подумал, что я вроде как оцениваю маму, и ему это не понравилось. Но, признаться, так оно и было. Духами от нее несло, как от целого парфюмерного отдела. Сам-то отец был в хорошем синем костюме — вроде как бизнесмен, — волосы уложены феном, так что он, понятно, не хуже меня знал, как нормальным людям положено выглядеть. Может, он даже смущался, когда ему приходилось бывать на людях вместе с мамой. Мог бы просто взять и сказать ей, что она, мол, накладывает слишком много косметики. Я так и подумал, но только потом сообразил: женщине, которая, разозлившись, может запросто наслать на тебя рак, совсем ни к чему говорить, что лицо у нее выглядит, как будто она спала на мокрых опилках, или что от нее пахнет, как от шлюхи. В общем, что называется, «белый мусор» — узнается с ходу, словно еще фабричный ярлык висит.

— Я тоже рад тебя видеть, сынок, — говорит отец.

А мне, признаться, и сказать было нечего. Я-то как раз радости никакой не почувствовал, когда их увидел: приютскому мальчишке родители представляются несколько иначе. Но я улыбнулся и снова взглянул на могилу Пелега.

— Ты, похоже, не очень удивлен встречей, — продолжает он.

Я бы мог сразу сказать им про ту леди в Роаноке, но ничего не сказал. Почему-то не хотелось.

— Я чувствовал, что кто-то зовет меня назад, — говорю, — а кроме вас, мне никогда не встречались такие же «искристые» люди, как я. И раз вы говорите, что вы мои родители, стало быть, так оно и есть.

Мама захихикала и говорит ему:

— Слышишь, Джесс? Он называет это «искристый».

— У нас говорят «пыльный», сынок, — отвечает он. — Когда это кто-то из нас, мы говорим, что он «пыльный».

— И ты, когда родился, был очень «пыльный», — говорит мама. — Мы сразу поняли, что не можем тебя оставить. Никто никогда не видел такого «пыльного» ребенка, и папаша Лем заставил нас пристроить тебя в приют — еще до того, как тебе первый раз дали грудь. Ты ни разу не сосал материнскую грудь… — И ее тушь потекла по лицу жирными ручьями.

— Ладно, Минни, — это опять отец, — вовсе ни к чему рассказывать ему все сразу прямо здесь.

Пыльный. Я ничего не понимал. На пыль это совсем не походило, скорее на маленькие светящиеся искры — такие яркие, что мне самому приходилось иногда щуриться, чтобы разглядеть собственные руки.

— При чем тут пыль? — спросил я его.

— А как, по-твоему, это выглядит?

— Как искры. Я потому и говорю «искристый».

— Мы тоже так видим, но всю жизнь говорили «пыльный», и видимо, одному человеку легче переучиться, чем п… чем всем остальным.

Из его слов я уяснил сразу несколько вещей. Во-первых, понял, что он лжет, когда говорит, будто они тоже видят это как искры. Ничего подобного. Для них это было, как он и сказал, — пыль. А значит, я видел все гораздо четче, ярче, и меня это обрадовало, потому что ясно было, папочка не хотел, чтобы я понял это, и прикидывался, будто ему поле видится так же, как мне. Короче, ему хотелось произвести впечатление, что он видит его не хуже меня. А значит, это вовсе не так. Кроме того, он не хотел, чтобы я знал, сколько у меня такой родни — он запнулся на какой-то цифре, которая начиналась на «п», но вовремя спохватился. Пятнадцать? Пятьдесят? Пятьсот? Само число не так много для меня значило — важнее было то, что он хотел скрыть его от меня. Они мне не доверяли. Да и с чего, собственно? Как сказала та леди, способностей у меня было побольше, чем у них, и они не знали, насколько я зол из-за того, что оказался в приюте. Надо думать, меньше всего им хотелось, чтобы я остался теперь на свободе и продолжал убивать людей. Особенно их самих.

В общем, я стоял и думал обо всем этом, а они тем временем занервничали, и мама говорит:

— Ладно, папочка, пусть называет это, как ему хочется. Не надо его сердить.

Отец рассмеялся и сказал:

— А он и не сердится. Ты ведь не сердишься, сынок?

Я еще подумал: «Сами они не видят, что ли?» Хотя конечно, нет. Да оно и понятно: если для них поле выглядит как пыль, им трудно разглядеть всякие тонкости.

— Ты, похоже, не очень рад встрече, — говорит отец.

— Ладно тебе, Джесс, не приставай к нему. Папаша Лем ведь тебе сказал, чтобы ты на него не давил, а просто объяснил, почему пришлось вытолкать его из гнезда таким маленьким. Вот и объясняй, как велел папаша Лем.

Мне тогда в первый раз пришло в голову, что мои собственные родители не очень-то хотели идти на эту встречу. Они пошли, потому что их заставил папаша Лем. И понятное дело, они только поддакнули и сказали, да, мол, будет сделано, потому что папаша Лем мог… Хотя ладно, я до него еще доберусь: вы ведь хотели, чтобы я рассказывал все по порядку, как я и пытаюсь делать.

Короче, папуля объяснил мне все примерно так же, как та леди в Роаноке, только он ни словом не обмолвился про биоэлектрическое поле, а сказал, что я был «ясно отмечен» с самого рождения и что я, мол, «один из избранных». Еще из баптистской воскресной школы я помнил, что это значит «один из тех, кого спас Господь», хотя мне не доводилось слышать, чтобы Господь спасал кого-то в ту же самую минуту, когда они родились. В смысле, некрещеных и прочее. Они увидели, какой я «пыльный», и поняли, что я убью очень много людей, прежде чем научусь владеть своей способностью… Потом я спросил, часто ли они так делают — в смысле, оставляют детей на воспитание другим.

— Время от времени. Может, раз десять делали, — ответил отец.

— И всегда выходит, как задумано?

Тут он снова собрался врать — я это понял по всполохам идущего от него света. Никогда не думал, что вранье может быть так заметно, но тогда даже обрадовался, что они видят не «искры», а «пыль».

— Почти всегда.

— Я бы хотел встретиться с кем-нибудь из них, — говорю. — У нас, понятно, много общего, если мы все росли, думая, что родители нас ненавидят, а на самом деле они просто боялись своих собственных детей.

— Они все уже взрослые и разъехались кто куда, — отвечает он, но это опять ложь. И самое главное, как я думал, родители они паршивые: папаше даже нечего мне сказать, кроме как почему я не могу увидеть остальных «сирот». Понятное дело, он что-то скрывает и это «что-то» для них очень важно.

Но я не стал нажимать, просто посмотрел на могилу старого Пелега и подумал, что он, наверно, за всю свою жизнь ни разу не солгал.

Папуля, видимо, занервничал, решил переменить тему и спросил:

— Я совсем не удивлен, обнаружив тебя здесь. Он один из тех, кого ты «запылил»?

Запылил. Вот тут я по-настоящему завелся. Слово это… Выходило, что старого Пелега я «запылил»… Должно быть, когда я разозлился, что-то во мне изменилось, и они заметили. Только все равно ничего не поняли, потому что мама тут же сказала:

— Я, конечно, не собираюсь критиковать, сынок, но не гоже это — гордиться даром Господним. Потому-то мы тебя и отыскали — мы хотим научить тебя истине, объяснить, почему Господь призвал тебя в число избранных. И не следует тебе восславлять себя, даже если ты способен поражать своих врагов насмерть. Восславь за это Господа нашего и благословляй имя его, ибо мы всего лишь слуги его.

Меня чуть не стошнило, ей-богу, — так я на них разозлился. Нет, ну надо же! Да старый Пелег стоил в десять раз больше этих двоих лживых людишек, которые вышвырнули меня, когда я даже материнскую титьку еще не пробовал, а они считали, что за его ужасные страдания и смерть я должен восславить Господа! Я, может, не очень-то понимаю Бога: как-то он всегда представлялся мне таким же задавленным и серьезным, как миссис Бетел, что преподавала в воскресной школе, когда я был маленьким. Позже она умерла от лейкемии. По большей части мне нечего было сказать Богу, но если это он дал мне мою силу, чтобы сразить старого Пелега, если он хотел за это восхвалений, то я бы ему тогда сказал, что я о нем думаю… Только я ни на секунду им не поверил. Старый Пелег сам верил в Бога, и его Бог не мог убить старого чернокожего только потому, что какой-то сопливый мальчишка на него разозлился.

Однако я отвлекся… Именно в это мгновение отец впервые ко мне прикоснулся. Руки у него тряслись. И не без причин: я был настолько зол, что случись такое годом раньше, он бы еще руку не успел убрать, а уже истекал внутри кровью. Но с некоторых пор я приучил себя сдерживаться, не убивать всех, кто ко мне прикоснется, когда я на взводе, и — странное дело — эта дрожь в его руке вроде как меня успокоила. Я все думал, как я зол за то, что меня бросили, или за то, что они подумали, будто я горжусь способностью убивать, но потом вдруг понял, сколько им потребовалось силы духа, чтобы прийти на встречу со мной. Ведь в самом-то деле, откуда им знать, что я их не убью? Но они тем не менее пришли. Это уже кое-что. Даже если им приказал идти этот папаша Лем. Я понял, как смело поступила мама, сразу поцеловав меня в щеку: ведь если бы я собирался ее убить, она дала мне шанс сделать это, даже не попытавшись ничего объяснить. Может, конечно, это у нее такая стратегия была, чтобы перетянуть меня на свою сторону, но все равно поступок смелый. И она не одобряла, когда люди гордились убийствами, что тоже немного подняло ее в моих глазах. Она не побоялась сказать мне это прямо в глаза. Короче, я ей поставил сразу несколько плюсов. Может, она и выглядела как это пугало Тэмми Баккер, но при встрече с сыном-убийцей поджилки у нее тряслись меньше, чем у папаши.

Затем он тронул меня за плечо, и мы пошли к машине. «Линкольн» — видимо, они решили, что это произведет на меня впечатление. Но я в тот момент думал только о том, как было бы в приюте, если бы детскому дому перепало столько денег, сколько стоит эта машина. Даже сколько она стоила пятнадцать лет назад. Может, у нас была бы тогда нормальная баскетбольная площадка. Или приличные игрушки вместо тех поломанных, что люди просто отдают в приюты. Может, нормальные штаны, чтобы у них хоть коленки не вытягивались. Я никогда не чувствовал себя таким бедным, как в тот момент, когда сел на бархатное сиденье машины и прямо мне в ухо заиграло стерео.

В машине ждал еще один человек. Тоже, в общем-то, разумно. Если бы я убил их или еще что, кому-то надо было отогнать машину назад, верно? Хотя ничего особенного он из себя не представлял — в смысле «пыльности», или «искристости», или еще там как. Совсем еле-еле светился да еще и пульсировал от страха. Я сразу понял, почему это: у него в руках была повязка на глаза — явно для меня.

— Мистер Йоу, к сожалению, я должен завязать вам глаза, — сказал он.

Я несколько секунд молчал, отчего он еще больше испугался, потому что решил, будто я злюсь, хотя на самом деле до меня просто не сразу дошло, кто такой «мистер Йоу».

— Это твоя фамилия, сынок, — сказал отец, — Меня зовут Джесс Йоу, а твою маму — Минни Райт Йоу. Ну а ты сам, соответственно, Мик Йоу.

— Вот те на, — пошутил я, но они восприняли это так, словно я смеюсь над фамилией. Однако я так долго был Миком Уингером, что мне казалось, просто глупо называть себя теперь «Йоу», да и, сказать по правде, фамилия и в самом деле смешная. Мама так ее произнесла, словно я должен гордиться этой фамилией, что меня и рассмешило. Но для них Йоу — имя избранного народа. Ну прямо как в Библии, когда евреи называли себя «сынами Израилевыми». Я еще тогда не понимал этого, но они прямо-таки гордились своей фамилией. Так что их здорово задело, когда мне вздумалось пошутить, и, чтобы они почувствовали себя немного лучше, я позволил Билли — так звали того человека в машине — завязать мне глаза.

Ехали мы долго, все по каким-то проселочным дорогам, и разговоры вертелись вокруг их родственников, которых я никогда не встречал, но которые мне, мол, непременно понравятся. Во что мне верилось все меньше и меньше, если вы понимаете, что я имею в виду. Потерянный ребенок возвращается домой, а ему завязывают глаза! Я знал, что мы едем примерно на восток, потому что солнце по большей части светило в мое окно или мне в затылок, но точнее сказать не мог. Они лгали мне, постоянно что-то скрывали и просто боялись меня. Тут как ни смотри, не скажешь, что ждали с распростертыми объятьями. Мне определенно не доверяли. Скорее, они даже не знали, как со мной быть. Что, кстати, очень напоминает, как со мной обращаетесь вы сами, и мне это нравится не больше, чем тогда, — я уж, извините, заодно и пожалуюсь… Я хочу сказать, что рано или поздно вам придется все-таки решить, пристрелить меня или выпустить на свободу, потому что, сидя в этой камере, как крыса в коробке, я не смогу сдерживаться очень долго. Разница только в том, что, в отличие от меня, крыса не может отыскать вас мысленно и отправить на тот свет. Так что давайте, решайте: или вы мне верите, или вы меня кончаете. По мне, так лучше, чтоб поверили, потому что пока я дал вам больше причин верить мне, чем у меня самого для доверия к вам.

Но короче, мы ехали около часа. За это время вполне можно было добраться до Уинстона, Гринсборо или Данвилла, и когда мы наконец прибыли, никто в машине уже не разговаривал, а Билли, судя по храпу, так и вообще заснул. Я-то, конечно, нет. Я смотрел. Поскольку «искры» я вижу не глазами, а чем-то еще — как если бы мои собственные «искры» сами чувствовали «искры» других, то, хоть повязка и мешала мне видеть дорогу, я даже с ней прекрасно видел всех, кто сидит в машине. Я знал, где они и что чувствуют. Надо сказать, что я всегда умел угадывать про людей — даже когда у них ни «искр» и ничего такого, но тут я в первый раз оказался рядом с «искристыми». В общем, я сидел и просто наблюдал, как мама и отец «взаимодействуют», даже когда они не касаются друг друга и не разговаривают — маленькие всполохи злости, страха или… Я искал проявления любви, но так ничего и не увидел, а я знаю, как должно выглядеть это чувство, потому что оно мне знакомо. Они были как две армии, расположившиеся на холмах друг напротив друга и ждущие конца перемирия. Настороженные. Пытающиеся незаметно выяснить, что же предпримет противник.

И чем больше я понимал, что думает и чувствует моя родня, тем легче мне было понять, что из себя представляет Билли. Когда научишься читать большие буквы, с маленькими тоже все становится ясно, и мне, помню, пришло в голову, что я, наверно, смогу научиться понимать даже тех людей, у которых нет никаких «искр». Такая вот появилась у меня мысль, и со временем я понял, что это в общем-то правда. У меня теперь практики побольше, поэтому «искристых» я могу читать издалека, и обычных тоже могу — немного — даже сквозь стены и окна. Но все это я понял позже. И про то, кстати, что вы наблюдаете за мной с помощью зеркал. Я и ваши провода от микрофонов вижу в стенах.

Короче, именно тогда, в машине, я впервые начал видеть с закрытыми глазами по-настоящему — форму биоэлектрической системы, цвет, как она переплетена, скорость, ритм, течение и все такое. Я уж не знаю, верные ли слова использую, потому что на эту тему не так много написано. Может, у того шведского профессора есть какие-нибудь научные названия, а я могу только описать, как все это чувствую. За тот час, что мы ехали, я здорово наловчился и мог точно сказать, что Билли жутко боится, но не только меня, а больше маму с отцом. На меня он злился, завидовал. Боялся, конечно, тоже, но в основном злился. Я сначала подумал, он заводится от того, что я появился вдруг неизвестно откуда, да еще и более «искристый». Но потом до меня дошло, что ему, скорее всего, этого даже не разглядеть — для него это все «пыль», и у него просто не хватит способности отличить одного человека от другого. Тут вроде как чем больше от тебя света, тем лучше ты видишь чужой свет. Так что хоть они и завязали мне глаза, но видел я все равно лучше всех остальных в машине.

Минут десять мы ехали по насыпной дороге из гравия, потом свернули на грунтовую, сплошь из кочек, а затем снова выбрались на ровный асфальт, проехали около сотни ярдов и остановились. Я не стал ждать и в ту же секунду сорвал с глаз повязку.

Вокруг — целый городок, дома прямо среди деревьев, над крышами — ни одного просвета. Пятьдесят, может, шестьдесят домов, некоторые — очень большие, но за деревьями их почти не было видно: лето все-таки. Дети бегают — от маленьких чумазых сопляков до таких же, почти как я, возрастом. Надо сказать, в приюте мы и то чище были. Но здесь все «искрились». В основном как Билли, то есть чуть-чуть, но сразу стало понятно, почему они такие грязные: не каждая мать рискнет запихивать ребенка в ванну, если он, разозлившись, может наслать на нее какую-нибудь болезнь.

Времени было, наверно, уже половина девятого, но даже самые маленькие еще не спали. Они, видимо, разрешают своим детям играть до тех пор, пока те сами не свалятся с ног и не заснут. Я еще подумал тогда, что приют в каком-то смысле пошел мне на пользу: я, по крайней мере, знал, как себя вести на людях — не то что один из мальчишек, который расстегнул штаны и пустил струю прямо при всех. Я вышел из машины, а он стоит себе, дует и смотрит на меня как ни в чем не бывало. Ну прямо как собака у дерева. Ему приспичило — взял и сделал. Если бы я выкинул такой фортель в детском доме, мне бы здорово всыпали.

Я знаю, как вести себя, например, с незнакомцами, если нужно доехать куда-то автостопом, но в большой компании теряюсь: из детского дома не очень-то куда приглашают, так что опыта у меня никакого. Короче, «искры» там или нет, я все равно вел себя сдержанно. Отец хотел сразу отвести меня к папаше Лему, но мама решила, что меня нужно привести в порядок с дороги и, может, догадалась, что мне надо в туалет. Она потащила меня в дом и сразу отправила в душ, а когда я вышел, на столе меня ждал сандвич с ветчиной. Рядом, на льняной салфетке, стоял высокий стакан с молоком, таким холодным, что аж стекло запотело… Примерно то самое, о чем мечтают приютские мальчишки, когда думают, как это здорово — жить с мамой. А то, что ей далеко до манекенщицы из каталога, так это бог с ним. Сам — чистый, сандвич — вкусный, а когда я поел, она мне еще и печенья предложила.

Все это, конечно, было приятно, но в то же время я чувствовал себя словно обманутым. Опоздали, намного, черт побери, опоздали. Мне бы все это не в семнадцать лет, а в семь…

Но она старалась, и в общем-то, это не совсем ее вина. Я доел печенье, допил молоко и взглянул на часы: уже десятый час пошел. Снаружи стемнело, и большинство ребятишек все-таки отправились спать. Затем пришел отец и сказал:

— Папаша Лем говорит, что он не становится моложе.

Патриарх семейства ждал нас на улице, в большом кресле-качалке на лужайке перед домом. Толстым его не назовешь, но брюшко он отрастил. Старым тоже вряд ли бы кто назвал, однако макушка у него была лысая, а волосы по краям — жидкие, тонкие и почти белые. Вроде не противный, но губы мягкие, и мне не понравилось, как они шевелятся, когда он говорит.

Впрочем, какого черта? Толстый, старый и противный — я его возненавидел с первой же секунды. Мерзкий тип. Да и «искрил» он не больше, чем мой отец, — выходило, что главный тут вовсе не тот, у кого больше этих способностей, которые отличают нас от других людей. Я еще подумал: интересно, насколько он мне близкий родственник? Если у него были дети и они выглядели так же, как он, их просто из милосердия следовало утопить сразу же.

— Мик Йоу, — обратился он ко мне. — Дорогой мой Мик, мальчик мой дорогой…

— Добрый вечер, сэр, — сказал я.

— О! Он еще и воспитанный. Мы правильно поступили, жертвуя так много детскому дому. Они отлично о тебе позаботились.

— Вы переводили приюту деньги? — спросил я. Если они действительно переводили, то уж никак не «много».

— Да, кое-что. Достаточно, чтобы покрыть твое довольствие, проживание и христианское воспитание. Но никаких излишеств, Мик. Ты не должен был вырасти размазней, нет — наоборот, сильным и твердым. И ты должен был познать лишения, чтобы уметь сострадать. Господь Бог наградил тебя чудесным даром, великой своей милостью, огромной Божьей силой, и мы обязаны были позаботиться, чтобы ты оказался достоин чести сидеть на Божьем пиру.

Я только что не обернулся — посмотреть, где тут телекамера. Ну прямо как проповедник телевизионный. А он продолжает:

— Ты уже сдал первый экзамен, Мик. Простил своих родителей за то, что они оставили тебя сиротой. Ты послушался святой заповеди. «Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, дает тебе». Если бы ты поднял на них руку, Господь сразил бы тебя на месте. Истинно тебе говорю: все это время ты был под прицелом двух винтовок, и если бы родители ушли без тебя, ты бы пал замертво на этом кладбище черномазых, ибо Господь не терпит непослушания.

Я не знал, хочет ли он меня на что-то спровоцировать, или просто напугать, или еще что, но так или иначе, это подействовало.

— Господь выбрал тебя служить ему, Мик, — так же, как и всех нас. Остальной мир этого не понимает. Но прадед Джейк узрел свет. Давно, еще в 1820-м, он увидел, что все, на кого обращена его ненависть, отправляются на тот свет, хотя он и пальцем о палец не ударяет. Поначалу он думал, что стал как те старые ведьмы, которые напускают на людей порчу, чтоб люди волей дьявола иссыхали и умирали. Но он чтил Господа нашего и не имел с Сатаной ничего общего. Жизнь его проходила в суровые времена, когда человека запросто могли убить в ссоре, но прадед Джейк никогда не убивал. Даже не ударил никого кулаком. Он был мирным человеком и всегда держал свою злость в себе, как и повелевал Господь в Новом Завете. Ясно, он не служил Сатане.

Папаша Лем говорил так громко, что его голос разносился над всем маленьким городком, и я заметил, как вокруг нас собираются люди. В основном взрослые и несколько подростков — может быть, послушать папашу Лема, но скорее всего, посмотреть на меня, потому что, как и говорила та леди в Роаноке, среди них не было ни одного даже наполовину такого «искристого». Не знаю, понимали ли это они, но я-то видел. По сравнению с обычными людьми все они были достаточно «пыльные», но если сравнивать со мной — или даже с моими родителями, — они еле-еле светились.

— Он изучал Святое писание, чтобы понять, почему же его враги умирают от опухолей, кровотечений, чахотки и внутренней гнили, и нашел-таки стих в Книге Бытия, где Господь говорит Аврааму: «Я благословлю благословляющих тебя, и злословящих тебя прокляну». И в сердце его воцарилось понимание, что Господь избрал его так же, как и Авраама. И когда Исаак передал благословение Божье Иакову, он сказал: «Да послужат тебе народы, и да поклонятся тебе племена; будь господином над братьями твоими, и да поклонятся тебе сыны матери твоей; проклинающие тебя — прокляты; благословляющие тебя — благословенны!» И заветы главы рода снова воплотились в прадеде Джейке, ибо кто проклинал его, был проклят Господом.

Надо сказать, когда он произносил эти слова из Библии, папаша Лем звучал как сам глас Господень. Меня прямо какой-то восторг охватил, я чувствовал, что да, мол, это Господь дал моей семье такую силу. И как сказал папаша Лем, всей семье, ибо ведь Господь обещал Аврааму, что детей у него будет столько же, сколько звезд на небе — явно больше, чем те, о которых Авраам знал, потому как телескопа у него не было. И теперь, мол, этот завет переходит к прадеду Джейку — так же, как тот, в котором говорится: «…и благословятся в тебе все племена земные». Ну а прадед Джейк засел изучать Бытие, чтобы исполнить Божьи заветы, как древние патриархи. Он увидел, как они старались жениться только на своих — ну, помните, Авраам женился на дочери своего брата, Саре, Исаак женился на двоюродной сестре Ревекке, Иаков — на сестрах Лии и Рахили… Прадед Джейк бросил свою первую жену, потому что она «была недостойна» — видимо, не особенно «пыльная», — и начал подкатывать к дочери своего брата, а когда тот пригрозил убить его, если прадед Джейк хоть пальцем ее тронет, они сбежали, а его брат умер от порчи, как случилось и с отцом Сары в Библии. Я хочу сказать, что все у него вышло, как по Святому писанию. Своих сыновей он переженил на их сестрах, и у детей вдвое прибавилось «искристости» — ну прямо как когда породистых собак скрещивают, чтобы не мешать кровь с другими видами, и порода остается чистой.

Там еще много чего было про Лота и его дочерей, и если мы, мол, будем верны Господу, то своим смирением унаследуем всю Землю, потому что мы — избранный народ и Господь поразит всех, кто встанет на нашем пути. Но суть сводилась вот к чему: ты женишься, на ком скажет патриарх, а патриарх тут папаша Лем. Это он выдал маму за отца, хотя они росли вместе и никогда особенно друг другу не нравились. Тем не менее он видел, что они «особо избранные», а это означало, что более «искристых», чем они, просто не было. А я, когда родился, стал вроде подтверждения правоты папаши Лема, потому как Господь, мол, наградил их ребенком, который «пылил» сильнее, чем грузовик на грунтовой дороге.

Особенно его интересовало, не успел ли я уже кого трахнуть. Он так и спросил:

— Не проливал ли ты семя среди дочерей Измаила и Исава?

Я, в общем-то, знал, что такое «пролить семя», поскольку нам об этом говорили в детском доме, но не очень понимал, кто такие «дочери Измаила и Исава». Впрочем, у меня хоть и были свидания, но до дела ни разу не дошло, так что я решил сказать «нет». Однако я на секунду задумался, потому что вспомнил ту леди в Роаноке, которая так меня распалила одним своим желанием. Еще немного, наверно, и я бы все-таки, что называется, потерял невинность. Может, она как раз и есть одна из дочерей Исава?..

Папаша Лем заметил, что я ответил не сразу, и тут же прицепился:

— Не лги, сынок. Я вижу, когда мне лгут.

Ну, поскольку я сам это умею, у меня не было оснований ему не верить. Но, с другой стороны, мне взрослые сто раз говорили, что, мол, запросто могут отличить вранье от правды — хотя в половине случаев, когда я говорил правду, меня обвиняли во лжи и столько же раз верили, когда я попросту вешал им лапшу на уши. Так что, кто его знает — может, он и видит, а может, и нет. Я решил, что буду говорить только то, что захочу.

— Я просто стеснялся сказать, что у меня не было женщины, — говорю.

— О, как же мир погряз в греховных заблуждениях! Распущенность считается теперь таким нормальным явлением, что юноша стыдится признать свое целомудрие. — Затем в его глазах блеснул хитрый огонек. — Я знаю, что дети Исава следили за тобой и стремились похитить твое право первородства. Разве нет?

— Я не знаю, кто такой Исав, — говорю. В толпе собравшихся прокатился ропот.

— В смысле, я знаю, кто он в Библии, — брат Иакова, тот самый, что продал ему право первородства за чечевичную похлебку.

— Иаков был наследником по праву и воистину старшим сыном. А Исав покинул отца, ушел в пустыню, отказавшись от Бога, и погряз во лжи и грехах мира. Это Исав женился на чужой женщине не из избранного народа. Ты меня понимаешь?

К тому времени до меня уже дошло: видимо, по ходу дела кому-то осточертело жить под пятой папаши Лема — или его предшественника, — и вышел раскол.

— Остерегайся же, — добавил папаша Лем, — ибо дети Исава и Измаила по-прежнему жаждут прибрать к рукам наследие Иакова. Жаждут осквернить чистое семя прадеда Джейка. У них хватает благословения Божьего, чтобы понять, насколько ты особенный — как Иосиф, которого продали в Египет, — и они явятся к тебе со своими паскудными планами — как явилась к Иосифу жена Потифара, — чтобы убедить тебя подарить им свое чистое неоскверненное семя и вернуть себе благословение Божье, которое отвергли их отцы.

Надо сказать, что мне не очень-то нравилось, как он то и дело говорит про мое семя, да еще при всех, но дальше было еще почище. Папаша Лем махнул рукой девушке, что стояла в толпе, и она подошла ближе. В общем-то, очень даже ничего для такой глуши. Волосы немного блеклые, слегка сутулится, и я бы не сказал, что слишком опрятная, но на лицо очень даже ничего, и улыбка хорошая. Короче, симпатичная девчонка, но не в моем вкусе, если вы меня понимаете.

Папаша Лем нас тут же и познакомил: оказалось, она — его дочь. Видимо, этого стоило ожидать. А потом он вдруг говорит:

— Пойдешь ли за этого мужчину?

Она посмотрела на меня, ответила: «Пойду», улыбнулась своей широкой улыбкой, и тут все это началось снова, как с той леди в Роаноке, только раза в два сильнее, потому что та вообще едва «искрила». Я стоял как вкопанный, а мысли все крутились вокруг одного: как, мол, мне хочется раздеть ее и сделать прямо тут, пусть даже на глазах у всех — настолько сильно я ее хотел, что мне просто плевать было на всех этих людей, пусть смотрят.

И самое главное, мне это ощущение нравилось. Я хочу сказать, от такого чувства не отмахнешься. Но какой-то частью своего сознания я все же не поддался, и как будто мое второе «я» говорит мне: «Мик Уингер, бестолочь ты этакая, в ней же нет ничего, она простая, как дверная ручка, а все эти люди стоят и смотрят, как она из тебя дурака делает». И вот этой самой частью сознания я начал заводиться, потому что мне не нравилось, как она заставляет делать меня что-то против моей воли, да еще на глазах у всех, а больше всего меня допекло, что папаша Лем сидит и смотрит на свою дочь и на меня, словно мы в каком грязном журнальчике.

Но тут такое дело: я, когда завожусь, начинаю «искрить» еще сильнее, и чем больше завожусь, тем больше вижу, как она это делает — будто магнит, который тянет меня к ней. И как только мне подумалось про магниты, я взял все эти свои «искры» и пустил в дело. Нет, не чтобы ей какую порчу устроить или еще что — на этот раз я сделал по-другому, не так, как с людьми, которых убивал. Я как бы развернул ее «искры», направил их назад. Она по-прежнему «искрила», но все шло обратно, и ее в ту же секунду словно вовсе не стало. В смысле, я, конечно, видел ее, но почти не замечал. Как будто и нет ее.

Папаша Лем вскочил, все остальные заохали. И понятное дело, эта девица перестала в меня «искрить», упала на колени, и ее тут же вывернуло. Должно быть, у нее желудок был слабый, или, может, я немного перестарался. Она «искрила» в меня изо всех сил, и когда я пустил все это обратно в нее, да еще и сделал наоборот… Короче, ее пришлось поднимать, потому что сама она едва держалась на ногах. Да еще и распсиховалась, плакала и кричала, что я отвратительный урод, — может, мне бы даже обидно стало, но только в тот момент я больше испугался.

Папаша Лем выглядел как сам гнев Господень.

— Ты отверг святое таинство брака! Ты оттолкнул деву, уготованную тебе Господом!

Должен сказать, что я тогда еще не во всем разобрался, иначе я, может, и не боялся бы его так сильно. Но кто его знает, думал я, вдруг он прямо сейчас убьет меня раковой опухолью? А уж в том, что он может просто приказать людям забить меня насмерть или еще что, я даже не сомневался. Так что испугался я не зря. Нужно было срочно придумать что-то, чтобы он не злился, и, как оказалось, я не так уж плохо придумал: сработало ведь…

Спокойно так — изо всех сил сдерживаясь — я ему говорю:

— Эта дева меня недостойна. — Не зря же я смотрел всех этих проповедников по ящику: в памяти кое-что застряло, и я знал, как говорить словами из Библии. — Она недостаточно благословлена, чтобы стать мне женой. Даже до моей мамы ей далеко. Господь наверняка приготовил для меня кого-то получше.

Это его и в самом деле успокоило.

— Да, верно, — сказал папаша Лем, и теперь уже вовсе не как проповедник; теперь на проповедника больше походил я, а он говорил тихо и спокойно:

— Ты думаешь, я этого не знаю? Во всем виноваты проклятые дети Исава, Мик… У нас было пятеро девочек — и гораздо более «пыльных», чем она, — однако нам пришлось отдать их в другие семьи, потому что они были вроде тебя: даже не желая того, они просто убили бы своих родителей.

— Но меня-то вы вернули.

— Ты остался в живых, Мик, так что с тобой, согласись, было гораздо легче.

— Вы имеете в виду, что никого из них уже нет?

— Дети Исава, — повторил он. — Троих они застрелили, одну задушили, а тело пятой мы так и не нашли. Ни одна из них не дожила до десяти лет.

Я сразу вспомнил, как та леди в Роаноке говорила, что не один раз смотрела на меня через перекрестье прицела. Однако она сохранила мне жизнь. Почему? Из-за этого моего семени? Но у девчонок ведь тоже есть — семя или еще там что. Тем не менее, их убили, а меня оставили в живых. Я не знал, зачем. И, черт побери, до сих пор не знаю. Зачем, если вы собираетесь держать меня взаперти до конца жизни? С таким же успехом можно было прострелить мне башку лет в шесть, и я прямо сейчас могу назвать целый список людей, которые остались бы тогда жить. Короче, если вы меня не выпустите, благодарить мне вас не за что.

Но папаше Лему я сказал, что ничего не знал — жаль, мол, сочувствую.

— Мик, — сказал он, — ты вправе быть разочарованным, поскольку Господь облагодетельствовал тебя такой великой силой. Но клянусь тебе, из всех наших девушек брачного возраста моя дочь самая достойная. Я не пытался всучить ее тебе, потому что она моя дочь, — это было бы святотатством, а я неизменно служу Господу. Люди подтвердят, что я не предложил бы тебе свою дочь, не будь она самой достойной.

Если она у них самая лучшая, подумал я, то законы против кровосмешения не зря придумали. Но папаше Лему сказал:

— Тогда, может быть, стоит подождать: наверняка есть кто-то моложе, кому еще рано сейчас жениться. — Я вспомнил историю Иакова из воскресной школы и, поскольку они так на этом Иакове помешались, добавил: — Помните, Иаков ждал семь лет, прежде чем женился на Рахили. Я готов подождать.

Это на него уж точно произвело впечатление.

— У тебя воистину пророческая душа, Мик. Не сомневаюсь, что когда-нибудь, когда Господь заберет меня к себе, ты займешь мое место. Но я надеюсь, ты помнишь также, что перед Рахилью Иаков взял в жены ее старшую сестру Лию.

Уродину, подумал я, но промолчал. Просто улыбнулся и сказал, что запомню и что, мол, об этом вполне можно поговорить и завтра, а сейчас уже поздно, я устал, и со мной много чего случилось, что надо обдумать. Потом совсем уже разошелся — в смысле библейских дел — и добавил:

— Помните, Иаков, перед тем как увидеть во сне лестницу, лег спать. — Все рассмеялись, но папаша Лем еще не успокоился. Он согласился, что со свадьбой можно несколько дней подождать, но один вопрос ему хотелось выяснить сразу. Он посмотрел мне в глаза и сказал:

— Мик, тебе придется сделать выбор. Господь говорил, что кто не с ним, тот против него. Иисус говорил: сегодня избери, кому служить будешь. И Моисей говорил: «Во свидетели перед вами призываю небо и землю: жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие. Избери жизнь, дабы жил ты и потомство твое».

Я так думаю, что яснее и не скажешь. Мне предоставили выбирать: либо жить среди избранного народа, среди этих чумазых детишек, под властью мерзкого старика, который будет указывать, на ком мне жениться, и решать, буду ли я воспитывать своих детей, либо уйти, чтобы мне разнесли башку выстрелом из винтовки, или, может, напустить на меня рак — я не знал, как они решат: прикончить меня быстро или медленно. Хотя им, пожалуй, лучше было сделать это быстро — чтобы я, значит, не успел пролить семя среди дочерей Исава.

Ну я и пообещал ему, как мог искренне, что буду, мол, служить Господу и жить среди них до конца своих дней. Я уже говорил, что не знал, чувствует ли он вранье на самом деле, но папаша Лем кивнул и улыбнулся — вроде как поверил. Однако я-то знал, что это ложь, а значит, он мне не поверил, то есть, как говорил сын мистера Кайзера, Грегги, я — в дерьме и по самые уши. Более того, я чувствовал, что папаша Лем зол как черт и сильно напуган, хотя он изо всех сил старался это скрыть, улыбался и внешне никак себя не выдавал. Он знал, что я вовсе не собираюсь жить с этими психами, которые засаживали своим сестрам и оставались такими же темными, как в прошлом веке. А это означало, что он уже планирует убить меня, и видимо, не когда-нибудь, а скоро.

Впрочем, ладно, я лучше скажу здесь правду: на самом деле я усомнился, что он мне поверил, только когда шел к дому. А когда мама отвела меня в чистую симпатичную комнату на втором этаже и, предложив чистую симпатичную пижаму, захотела забрать джинсы, рубашку и все остальное, чтобы привести их в порядок — только тут я подумал, что в эту ночь одежда мне, возможно, очень понадобится. Я здорово разозлился, пока она не отдала мне все назад — явно испугавшись, что я что-нибудь с ней сделаю. Потом мне, конечно, пришло в голову, что, не отдав им одежду, я сделал еще хуже: теперь они подумают, что я планирую смыться этой же ночью. Может, они раньше и не планировали меня убить, но теперь-то точно соберутся, так что я, возможно, сам себя заложил. Хотя с другой стороны, лучше ошибиться в одном и, по крайней мере, остаться с одеждой, чем ошибиться в другом, чтобы потом улепетывать в одной пижаме. Босиком и в пижаме по проселочной дороге не очень-то далеко убежишь, даже летом.

Мама вышла и спустилась вниз, я снова оделся, обулся и лег под одеяло. Мне приходилось в свое время ночевать на улице, так что спать в одежде было делом привычным. А вот то, что пришлось влезть на простыню в ботинках, прямо-таки не давало мне покоя. В детском доме на меня бы так за это наорали, что на всю жизнь бы запомнилось.

Лежа в темноте, я пытался придумать, что делать дальше. Как выбраться из дома на дорогу, я знал, но что толку? Надо знать, где ты, куда выходит дорога, как далеко идти, а через лес в Северной Каролине ночью не очень-то срежешь: если не свалишься куда-нибудь в темноте, то нарвешься на самогонщиков или тайную плантацию марихуаны, где тебе башку отстрелят как нечего делать. Или же окажешься на табачных полях, и злющая фермерская собака просто перегрызет тебе глотку. Вот и получается, что оставалось бежать по дороге, ведущей неизвестно куда, где им ничего не стоит меня догнать — если они решат меня задавить, даже страх перед раком не остановит джип с четырехколесным приводом.

Я подумал, что можно бы угнать машину, но совершенно не представлял себе, как ее завести без ключа — этому, понятное дело, в детском доме не учат. Вернее, я представлял, но только в общих чертах, поскольку читал кое-что по электричеству в тех книгах, которые одолжил мне мистер Кайзер, чтобы я готовился сдать экзамены в среднюю школу, но там тоже, разумеется, не писали, как завести «линкольн» без ключа. В общем-то, я и водить толком не умел: парни обычно усваивают такие вещи от отца или от друзей в школе, а я все это упустил.

Может, я задремал, может, нет, но вдруг понял, что вижу в темноте. Не глазами, разумеется, вижу, а чувствую, как передвигаются вокруг люди. Поначалу не очень далеко и не очень четко, но, по крайней мере, я ощущал ближних, тех, кто в доме, — разумеется, потому что они «искрили». Однако, лежа на постели и воспринимая их сигналы — то в ритмах сна, то движущиеся, — я неожиданно для себя начал понимать, что и всегда чувствовал людей, только не осознавал этого. Они не «искрили», но я всегда знал, где они — словно тени, плавающие где-то в мыслях на заднем плане. Я не осознавал, что это, но они постоянно были со мной. Как в тот раз, когда Диз Риддл в десять лет получил свои первые очки и вдруг начал прыгать и вопить от радости, потому что увидел столько всего нового. Вернее, он всегда видел разные вещи, но в половине случаев не знал, что это такое. Например, рисунки на монетах: он чувствовал, что на монетах есть какой-то рельеф, но только в очках увидел, что это рисунки, надписи и все такое. Вот и со мной случилось примерно то же самое.

Я лежал и вдруг увидел у себя в голове словно целую картину, где тут и там обозначались люди; чем больше я старался, тем лучше видел. Скоро не только в своем доме, но и в других тоже, только слабее, не так четко. Однако я не видел стен и не понимал, где кто находится: на кухне, или в туалете, или еще где. Приходилось напряженно думать, и это отбирало все силы. Единственное, что помогало, это электропроводка под током, так что когда был включен свет, или электрические часы, или еще что-то, я видел такую тонкую линию, едва заметную, бледнее даже чем тени людей. Не бог весть что, но, по крайней мере, я мог иногда догадаться, где проходят стены.

И если я не мог сказать, кто есть кто, то, во всяком случае, мог угадать, кто что делает. Например, кто спит, а кто нет. Неясно было также, где взрослые, а где дети, потому что я ощущал не размер, а яркость, и только по яркости я определял, кто из них близко, а кто далеко.

Мне, можно сказать, повезло, что я выспался днем, когда тот тип вез меня от Роанока до Идена. Вернее, везение тут сомнительное, поскольку мне совсем не хотелось в Иден, но, по крайней мере, я отоспался, а значит, мог продержаться дольше и выждать, пока все улягутся.

В соседнем доме их было сразу несколько. Я не сразу разобрался, кто там кто — трое из них здорово «искрили», и поначалу мне показалось, что они просто ближе других, — но потом я сообразил, что это, наверно, родители и папаша Лем, плюс еще кто-то. Короче, они там посовещались какое-то время, потом закончили, и все, кроме папаши Лема, перешли в мой дом. Я не знал, о чем шел разговор, но чувствовал, как они напуганы и злы. Впрочем, больше напуганы. Я тоже здорово испугался, но заставил себя успокоиться, чтобы ненароком кого-нибудь не убить. Таким образом я и держал себя в руках, чтобы не очень заряжаться и «искрить» — пусть думают, что сплю.

Они видели хуже меня, так что это могло помочь. Сначала я думал, все заявятся наверх и прикончат меня, но нет, они остались ждать внизу, и только один из них поднялся на второй этаж. Однако он даже не зашел ко мне — только прошелся по другим комнатам, разбудил тех, кто там спал, и заставил спуститься вниз, а потом выгнал из дома.

Это меня еще больше напугало. Тут уже никаких сомнений не оставалось: они не хотели, чтобы я «искранул» кого-нибудь поблизости, когда на меня набросятся. Хотя с другой стороны, подумал я, это неплохой признак: боятся — и правильно. Я мог протянуться дальше их всех и ударить сильнее. Кроме того, когда я вернул дочери папаши Лема, что та на меня наслала, они поняли, что я способен отразить их удар, если им вздумается меня «запылить». Разумеется, они не знали, на что я еще способен.

Но я этого и сам тогда не знал.

Наконец все выбрались из дома, кроме той компании на первом этаже. Вокруг дома тоже стояли — может, кто следил за мной, может, просто так, но я решил, что выбираться через окно будет рискованно.

Затем кто-то один снова двинулся наверх. Сгонять вниз больше было некого, так что, понятно, шли по мою душу. Всего один человек, но легче от этого не становилось — любой взрослый, умеющий управляться с ножом, мог бы, наверно, со мной справиться. Я еще не совсем вырос — во всяком случае, надеюсь, — а драться мы в приюте особенно не дрались. Так, мутузили друг друга во дворе, конечно, но это не серьезно. Я даже пожалел на мгновение, что не занялся в свое время «кунгфу» вместо того, чтобы просиживать за учебниками, стараясь наверстать недоученное в приютской школе. Мертвому ни математика, ни другие науки уже не понадобятся.

Хуже всего было то, что я его не видел. Может, на самом деле они просто убрали из дома всех детей, чтобы, проснувшись утром, те меня не разбудили. Может, они хотели как лучше. А этот, на лестнице, поднимался, чтобы проверить, все ли у меня в порядке, или принести чистую одежду, или еще что — кто его знает? Я ведь не знал наверняка, что он хочет меня убить, — как же я мог «искрануть» его, не будучи уверен? Но если это действительно так, тогда, конечно же, лучше было бы разделаться с ним прежде, чем он доберется до меня…

Так или иначе, решать мне не пришлось. Пока я лежал и думал, что делать, он поднялся по лестнице, подошел к двери, повернул ручку и вошел в комнату.

Я старался дышать мелко и ровно — как спящий. И старался не «искрить» слишком сильно. Если он просто проверяет, то сейчас уйдет.

Человек не ушел. Двигался он очень тихо — чтобы я случайно не проснулся. И напуган был — дальше некуда. Так напуган, что я сразу понял: он здесь отнюдь не для того, чтобы подоткнуть мне одеяло или пожелать спокойной ночи.

И я решил его «искрануть». Но оказалось, у меня нет никаких «искр»! В смысле, я не злился и ничего такого. Я никогда раньше не пробовал убить кого-нибудь специально, это всегда случалось, потому что я уже был на взводе и просто терял над собой контроль. И сейчас это стремление успокоиться так на меня подействовало, что я не мог ничего сделать. Ни одной лишней «искры» у меня не было, только обычная светящаяся тень, а он уже стоял рядом, и времени не осталось совсем, так что я просто скатился с кровати. В его сторону, что, может быть, глупо — я мог напороться на нож, — но ведь я еще не знал наверняка, что у него есть нож. Я думал, собью его с ног, толкну или еще что.

На полу оказался я один. Я его толкнул и грохнулся на пол, но он устоял и даже успел полоснуть меня по спине. Не очень сильно, больше рубашке досталось, но, поняв, что он с ножом, я был не то что напуган — в ужасе. Я вскарабкался на ноги и на четвереньках отполз в сторону. Света от окна, считай, что никакого не было, и мы ходили будто в большом темном шкафу. Я не видел его, он — меня. Вернее, я-то его видел — или, по крайней мере чувствовал, где он, — и теперь сам «искрил» как ненормальный, так что этот человек тоже должен был меня видеть, если только они не послали кого-то с совсем уж слабыми способностями.

Но оказалось, так оно и есть. Он просто топтался по комнате и, видимо, надеясь меня зацепить, размахивал ножом — я слышал свист. Меня он просто не видел.

А я все это время старался завестись, но ничего не выходило. По желанию никогда нельзя разозлиться. Может быть, у хорошего актера это получится, но я не актер. Короче, я был напуган и «искрил», но никак не мог послать импульс в него. И чем больше об этом думал, тем спокойнее становился.

Вроде как всю жизнь носишь с собой автомат и время от времени случайно отправляешь на тот свет людей, которым совсем не желаешь зла, а когда тебе в первый раз действительно нужно кого-нибудь пристрелить, автомат заедает.

Я перестал злиться. Просто сидел там, понимая, что скоро умру, и вот наконец научился держать себя в руках, не убивая людей направо и налево — мне уж совсем не хотелось покончить с собой, но как раз теперь-то меня и прикончат. Только у них не хватило духу сделать это в открытую, и они отправили человека перерезать мне глотку во сне. И мои дорогие любящие родители, которых я не видел столько лет, тоже были на том совещании, где все это решалось. Черт, папочка и сейчас стоял внизу, ждал, когда убийца спустится вниз и скажет, что со мной покончено. Будет ли он меня оплакивать? Нет, мол, больше на свете моего маленького мальчика… Лежит теперь Мик в сырой холодной земле…

И вот тут-то я завелся по-настоящему. Все очень просто. Не надо специально себя заводить, надо лишь подумать о чем-то таком, что тебя разозлит. Я и так уже весь «искрил» от страха, а тут еще и завелся, так что теперь во мне этого дела оказалось больше, чем нужно. Только, выпустив свой импульс, я послал его не в того типа, что топтался с ножом по комнате. Огненный шар во мне сам рванулся вниз, через пол и прямо в моего дорогого папочку. Я слышал, как он кричит. Он сразу все почувствовал. И я почувствовал. Я ведь не собирался этого делать. Мы впервые встретились всего за несколько часов до того, но он ведь был моим отцом, а ему досталось больше, чем доставалось от меня кому-нибудь другому за всю мою жизнь. Я не собирался убивать отца, ей-богу. Это же дико.

Потом я вдруг словно ослеп. В первую секунду мне показалось, что это ответный импульс, «искры», но я тут же понял, что включился верхний свет в комнате. До человека с ножом наконец дошло, что свет нельзя было включать лишь потому, что я спал, но раз я не сплю, ему же будет лучше, когда видно, что делаешь. К счастью, свет ослепил его так же, как и меня, иначе я бы и понять ничего не успел, а он уже всадил бы в меня нож. Пока он моргал, я успел перебраться в дальний угол комнаты.

Надо сказать, я никакой не герой. Но в тот момент я всерьез думал, что брошусь на этого типа. Может, он и убил бы меня, но ничего другого в голову не приходило.

Потом я вдруг сообразил. Идею подсказали провода в стенах с бегущим по ним током. Это ведь электричество, и та леди в Роаноке говорила про мою «биоэлектрическую систему», так что я подумал, вдруг тут что-то получится?

Сначала я хотел что-нибудь закоротить, устроить короткое замыкание, но во мне не настолько много электричества. Затем решил попробовать вроде как подключиться к сети, чтобы добавить силы своим импульсам, но вовремя одумался, потому как это все равно, что сесть на электрический стул. Вернее, может, мне это и удалось бы, но тут если ошибешься, то уже точно конец.

Однако кое-что я все-таки мог. Рядом на столике стояла лампа. Я содрал с нее абажур и швырнул его в того типа — он все еще стоял у двери и соображал, видимо, что это за крик раздался внизу. Я схватил лампу, включил ее, а затем разбил лампочку о столик — посыпались искры, и она погасла.

Я держал лампу в руке, как дубину — чтобы он подумал, будто я именно так и собираюсь ею воспользоваться. Наверно, если бы мой план не сработал, я бы так и поступил — попытался выбить лампой нож или еще что. Но пока он смотрел на меня, готовясь броситься вперед, я вроде как ненамеренно опустил лампу разбитым концом на кровать и воспользовался своими «искрами», скопившимися во мне зарядом злости. Я не мог метнуть заряд в того типа — вернее, мог, но это было бы как с водителем автобуса: смерть, например, от рака легкого через шесть месяцев. К тому времени я бы уже полгода как дал дуба от многочисленных ножевых ран.

Короче, я качал искры и гнал их по руке, а затем дальше, через всю лампу, словно растягивал свою тень. И получилось! Искры текли до конца лампы и накапливались там беспрерывно, а я тем временем думал о том, как папаша Лем решил убить меня, потому что я посчитал его дочь уродиной, и как он заставил меня убить отца, хотя и я знал-то его меньше чем полдня, и все это время заряжался, заряжался…

Наконец зарядился достаточно, и внутри разбитой лампочки начали проскакивать искры — прямо по простыне. Настоящие искры, которые я не только чувствовал, но и видел. Через две секунды постель вспыхнула, и вот тут-то я размахнулся лампой, вырвал шнур из розетки, и швырнул ее в этого типа. Он присел, а я в ту же секунду сгреб с постели горящее покрывало и бросился на него. Я не знал, на ком из нас раньше загорится одежда, но подумал, что это будет слишком для него неожиданно, и он не догадается ткнуть меня ножом через покрывало. Так и вышло: он выронил нож и попытался сбросить с себя покрывало, что ему не очень-то удалось, потому что я не отпускал. Затем он рванулся к двери, но я двинул его носком ботинка по лодыжке, и он растянулся на полу, все еще сражаясь с покрывалом.

Я схватил его нож и полоснул ему по ноге, сзади. Нож оказался острый, как бритва. Может, я, конечно, был здорово зол и испуган и потому полоснул сильнее, чем мне казалось, но получилось чуть не до самой кости. Он все еще боролся с горящим покрывалом и кричал, кровь хлестала, а огонь уже перекинулся на обои, и я подумал, что у меня будет больше шансов смыться, когда им придется тушить пожар.

Еще я подумал тогда, что не очень-то далеко убегу, если сгорю вместе с домом. И подумав о смерти в огне, понял, что человек, который пришел меня убивать, уже горит, и это сделал с ним я, сделал что-то столь же ужасное, как рак. Но мне было все равно: я убил столько народа, что теперь это никак меня не задело, тем более, что он сам пытался меня убить. И никакой жалости к нему я не испытывал, потому что старому Пелегу было ничуть не лучше. По правде сказать, мне даже стало легче — я вроде как поквитался с ними за смерть Пелега, хотя на самом деле обоих убил я сам. И если вы спросите, как можно сквитаться за Пелега, убив кого-то еще, то я скажу, что в этом все-таки есть какой-то смысл — я ведь по их вине рос в приюте, а не там, среди своих. А может, смысл был в том, что этот тип заслуживал смерти, а старый Пелег — нет, и тот, кто заслуживал, должен был умереть смертью такой же страшной. Не знаю. В общем-то, я тогда об этом и не раздумывал. Просто слышал, как он кричит, но даже не хотел ему помочь… Нет, я не злорадствовал, не думал: «Гори, сволочь, так тебе и надо» или еще что-нибудь в таком духе, но в то же время чувствовал, что я не человек — монстр, чудовище, как мне всегда и казалось. Вроде тех, что бывают в фильмах ужасов. А тут прямо как из фильма про какого-нибудь садиста-убийцу: человек катается по полу, горит и кричит, а чудовище стоит посреди огня, и ему хоть бы что.

Правда. Меня огонь даже не тронул. Все вокруг горит, но передо мной пламя словно отступает — столько во мне искр от ненависти к самому себе, что ему вроде как просто не подойти. Я с тех пор много об этом думал. В том смысле, что даже этот шведский ученый не знает о биоэлектрических делах все до конца. Может быть, когда я завожусь и начинаю сильно «искрить», получается так, что меня нельзя убить. Может, эти генералы в Гражданскую войну вот так и скакали по полю боя под пулями — или это про другого генерала, во Вторую мировую? — и ничего им не делалось. Может, когда ты слишком сильно заряжен, с тобой просто ничего не может случиться. В общем, не знаю. Но когда я решил двигаться и открыл дверь, горела уже вся комната и сама дверь. Однако я просто открыл ее и вышел в коридор. Сейчас вот у меня на руке повязка — это доказывает, что раскаленную дверную ручку я без всякого вреда схватить все же не мог, но ни один человек не выжил бы там, а я вышел, и хоть бы волосок пригорел.

Я не знал, кто есть в доме, но побежал вниз. Определять людей по искрам мне еще было непривычно, так что я даже не догадался проверить. Просто спустился вниз с этим окровавленным ножом в руке. Однако нож оказался не нужен: все убежали еще до того, как я спустился на первый этаж. Все, кроме отца. Он лежал посреди гостиной, сжавшись в комок — голова в луже блевотины, а зад в луже крови — и весь трясся, словно от холода. Я его в самом деле убил, потому что внутри у него, наверно, ни одного живого места не осталось. Скорее всего, он меня даже не заметил. Но все-таки это был мой отец, и даже чудовище не оставляет своего отца в горящем доме. Я хотел его вытащить на улицу и схватил за руки.

Только я совсем забыл, что до предела заряжен. Едва я к нему прикоснулся, как все эти искры просто рванулись из меня и обволокли его целиком. Никогда раньше со мной такого не случалось — он весь засветился, как будто часть меня самого, и словно утонул в моем сиянии. Я совсем этого не хотел, но напрочь забыл, что мне нельзя его трогать. Я хотел спасти его — попытаться спасти, — а вместо этого всадил в него такой заряд, какого никогда никому еще не перепадало. Тут я просто не выдержал и закричал.

Потом все-таки вытащил отца на улицу. Он весь обмяк, но даже если я его и убил, превратив ему все внутренности в желе, я не хотел, чтобы он оставался в горящем доме. Мне только про это и думалось, а еще, что я должен сам пойти в дом, подняться по лестнице, загореться и умереть.

Но, как вы догадываетесь, я ничего такого не сделал. Вокруг все орали: «Пожар! Пожар!» и «Близко не подходить!», и я решил, что лучше будет, пока не поздно, смыться. Тело отца лежало на лужайке перед домом, и я рванул вокруг. Мне показалось, я слышал выстрелы, но может, это просто дерево трещало в огне — не знаю. Я обошел вокруг дома и бросился к дороге, а когда на пути попадались люди, они просто разбегались в стороны, потому что даже самый последний балбес в этой деревне мог видеть мои искры — так я здорово завелся.

Бежал я, пока не кончился асфальт. Дальше шла грунтовая дорога. Луну заволокло облаками, так что я почти ничего не видел и то и дело натыкался на кусты. Один раз я свалился и, оглянувшись назад, увидел огонь. Горел уже весь дом и даже деревья над ним. Дождя и в самом деле давно не было, так что деревья стояли сухие, и я подумал, что сгорит, наверно, не один только этот дом. У меня даже возникла надежда, что они за мной не погонятся.

Глупо, конечно, чего там говорить. Если уж они решили прикончить меня только потому что я отверг дочку папаши Лема, то как они отреагируют, когда я считай что сжег их тайный городишко? Понятное дело, как только им станет ясно, что я сбежал, они бросятся в погоню, и мне еще повезет, если меня пристрелят сразу.

Я подумал, мол, была не была, срежу через лес и где-нибудь спрячусь, но потом решил, что лучше будет идти по дороге как можно дольше — пока не увижу свет фар.

И как раз когда я об этом подумал, дорога кончилась. Вокруг — одни кусты и деревья. Я двинулся назад и попытался отыскать развилку, где я свернул не туда. Долго плутал, как слепой в траве, то и дело теряя колеи фунтовой дороги, и тут увидел свет фар в той стороне, где горели дома — их уже горело, по крайней мере, три. Они наверняка поняли уже, что городку конец, и, оставив лишь несколько человек, чтобы вывести детей в безопасное место, бросились за мной в погоню. Во всяком случае, думалось мне, я бы именно так и поступил, и черт с ним, с раком; они ведь понимали, что всех сразу мне их не одолеть. А я тем временем даже не мог отыскать дорогу. Когда их машины окажутся достаточно близко, чтобы указать дорогу светом фар, смываться будет уже поздно…

Я только собрался рвануть в лес, как прямо передо мной, футах в двадцати, вспыхнули фары. Тут я чуть в штаны не напустил от испуга. «Все, — подумал, — теперь, Мик Уингер, тебе точно конец».

И вдруг слышу ее голос:

— Мик, идиот, что ты стоишь там, на свету, иди скорей сюда.

Да, та самая леди из Роанока. Я по-прежнему ее не видел, но узнал голос и рванул к машине. На самом деле дорога не кончилась, просто свернула в сторону, и она припарковалась как раз в том месте, где грунтовая дорога сходилась с насыпной. Я подскочил к двери машины — не знаю уж, что это была за машина, может, «блейзер» с четырехколесным приводом, потому что я помню, там был переключатель на четырехколесный привод — но дверь оказалась заперта. В общем, она кричит, чтобы я скорей садился, а я кричу, что никак не открою, но потом наконец дверь открылась, и я забрался внутрь. Она тут же подала назад и развернула машину так резко, что я, не успев закрыть дверь, едва не вывалился. А затем так резко рванула вперед, разбрасывая колесами гравий, что дверь закрылась сама.

— Ремень пристегни, — сказала она мне.

— Ты за мной следила? — спросил я.

— Нет, я просто устроила здесь пикник. И, черт побери, пристегни наконец ремень!

Я пристегнул и обернулся назад. У поворота на насыпную дорогу подрагивали пять или шесть пар огоньков — мы оторвались всего на милю.

— Мы искали это место много лет, — сказала она. — Думали, они обосновались в округе Рокингем. Выходит, мы здорово ошибались.

— А где мы сейчас?

— Округ Аламанс.

И тут я словно сорвался:

— Черт бы все побрал! Я убил там своего отца!

— Мик, ты только не злись на меня, только не заводись. Извини. Успокойся. — Наверно, она больше ни о чем и думать не могла: лишь бы я не разозлился и не убил ее ненароком, но мне трудно ее осуждать, потому что справиться с собой в тот раз мне едва оказалось по силам. Если б я не сдержался, я бы ее точно прикончил. Еще и ладонь начала болеть — из-за того, что я схватился за раскаленную дверную ручку, — и болело все сильнее и сильнее.

Машину она вела быстрее, чем в свете фар возникала дорога. Иногда мы вдруг вылетали на поворот так быстро, что ей приходилось ударять по тормозам, — мы скользили, и я каждый раз думал, что вот сейчас-то нам точно конец. Однако она всякий раз возвращала машину на дорогу, и мы неслись дальше.

У меня уже просто сил не осталось переживать. Я сидел с закрытыми глазами, стараясь успокоиться, но потом вдруг вспомнил отца, лежащего в крови и блевотине, — хотя я его и невзлюбил сразу, но это все равно был мой отец. И того типа вспомнил, что сгорел в моей комнате, — тогда меня это совсем не трогало, но сидя в машине, я снова испугался, разозлился и возненавидел себя пуще прежнего. Я едва сдерживался, но не мог выпустить эти искры, и мне очень хотелось умереть. Затем я вдруг понял, что эта банда, которая за нами гналась, уже близко, и теперь я их чувствую. Вернее, нет, дело не в том, что нас догоняли: просто они были так злы, что «искры» с них сыпались как никогда раньше. Ну я и решил: раз они так близко, значит, я могу разрядиться. Взял и метнул в них весь свой заряд. Не знаю уж, попал я там в кого или нет. Я даже не знаю, может ли моя биоэлектрическая система действовать на таком расстоянии. Однако я, по крайней мере, сбросил все свои «искры», ничуть не повредив эту леди, что вела машину.

Вскоре мы выехали на асфальт, и я только тут понял, что настоящей бешеной езды мне видеть еще не приходилось: все, что я видел раньше, это цветочки. Она жала на газ, смотрела на поворот дороги впереди и тут же выключала свет, не доехав даже до половины изгиба дороги — рехнуться можно, но смысл тут, конечно, был. Они следовали за светом наших фар, и когда мы их выключали, на какое-то время пропадали из вида. Кроме того, не зная, что впереди поворот, они могли слететь с дороги или, по крайней мере, замедлить ход. Мы, понятное дело, тоже могли гробануться, но эта леди явно знала, что делает.

Потом мы вылетели на прямой участок дороги с перекрестком где-то через милю впереди. Я подумал, что она свернет, но нет, она гнала машину дальше, в кромешную тьму. Прямой участок казался длинным, но не бесконечный же он, и даже самый лучший водитель не может оценить точно, сколько промчал в полной темноте. Я уже начал думать, что мы вот-вот куда-нибудь вмажемся, но в этот момент она сбросила газ, высунула руку в окно и мигнула фонариком. Ехали мы довольно быстро, но короткой вспышки света хватило, чтобы дорожный знак впереди сверкнул отражающей поверхностью, так что мы знали, где следующий поворот — оказалось, дальше, чем я думал. Она, не сбавляя хода, миновала поворот, затем следующий — каждый раз лишь мигнув вперед фонариком — и только после этого снова включила фары.

Я оглянулся посмотреть, есть ли кто сзади.

— Мы их потеряли!

— Тебе лучше знать.

Протянувшись назад своим полем, я попытался понять, где преследователи, и хотя они были здорово заряжены, на этот раз я их едва почувствовал — где-то далеко, да и к тому же они еще и разделились.

— Они все движутся по разным дорогам.

— Значит, кого-то из них мы потеряли, — сказала она. — Но не всех. Сам понимаешь, они не отстанут.

— Понимаю.

— Ты сейчас — главный приз.

— А ты — дочь Исава.

— Черта с два. Я прапраправнучка Джекоба Йоу, которому случилось обнаружить в себе биоэлектрические способности. Это, знаешь, как если у тебя хороший рост и сила, значит, ты можешь играть в баскетбол. Просто природный талант, ничего больше. Но он свихнулся и занялся кровосмешением во всем своем семействе, и у них появились всякие дурацкие идеи насчет «избранного народа», хотя все это время они оставались самыми обыкновенными убийцами.

— А дальше? — спросил я.

— Ты ни в чем не виноват. Тебя некому было научить. И я тебя не виню.

Но дело все в том, что я сам себя винил.

— Они просто темные неграмотные люди, — продолжала она. — Но моему деду надоело читать Библию и убивать чиновников из налогового ведомства, шерифов и всех остальных, кто им мешал. Ему хотелось понять, почему мы такие. А кроме того, он не хотел жениться на той девке, что для него выбрали, потому что он, мол, не особенно «пыльный». Пришлось скрываться. Они отыскали его и пытались убить, но он снова сбежал. Потом женился. Выучился на врача, и его дети выросли с пониманием, что необходимо понять эту силу. Тут ведь все как в старых байках про ведьм, которые, если разозлятся, могут напускать порчу или еще что-нибудь в таком духе. Может, они даже не знали, что делают это. Привораживать, приманивать — это худо-бедно все умеют, так же как любой может кинуть мяч и случайно попасть в кольцо, но одни хуже, другие лучше. Люди, которых возглавляет папаша Лем, делают это лучше всех, потому что они добивались результата направленной селекцией. И мы должны их остановить, понимаешь? Мы должны помешать им полностью овладеть своими способностями. Потому что теперь мы знаем о них больше. Тут все тесно связано с процессами самоисцеления. В Швеции уже пробовали лечить опухоли, меняя направления токов. Рак, понимаешь? Прямая противоположность тому, что делал ты, но принцип тот же самый. Ты понимаешь, что это значит? Если бы люди папаши Лема научились управлять своими способностями, то они могли бы стать не убийцами, а целителями. Может быть, нужно просто делать это не со злостью, а с любовью.

— А тех маленьких девчонок в приютах вы тоже убивали с любовью? — спросил я.

Она ничего не ответила и продолжала гнать машину вперед.

— Черт! — сказала она спустя какое-то время. — Дождь пошел.

Дорога буквально в два счета намокла, и мы чуть снизили скорость. Я оглянулся — позади снова маячили фары. Далеко, но я их все-таки видел.

— Они нас опять догоняют.

— Я не могу ехать по такой дороге быстрее.

— Их дождь тоже замедлит.

— Не при моем везении.

— Пожар, наверно, погаснет. Там, в городке.

— Это уже не имеет значения. Они переберутся на новое место. Ты с нами, и теперь они знают, что мы их засекли.

Я извинился за то, что причинил столько хлопот, а она говорит:

— Мы не могли допустить, чтобы ты погиб. Я просто должна была попытаться тебя спасти.

— Зачем? — спросил я — Зачем вам это нужно?

— Если хочешь, могу и так сказать: если бы ты решил остаться с ними, я должна была тебя убить.

— Знаешь, — говорю, — ты прямо богиня милосердия. — Потом подумал немного и добавил: — А вообще, ты не лучше их. Ты, как и они, хочешь от меня ребенка. Я вам только на расплод и нужен — как племенной самец.

— Если бы ты нужен был только для этого, — сказала она, — я бы сделала все, что требуется, еще там, на холме, сегодня утром. В смысле, вчера. Вернее, ты бы сам все сделал. И вообще-то мне следовало тебя заставить: если бы ты решил остаться с ними, единственной нашей надеждой стал бы твой ребенок, которого мы вырастили бы приличным человеком. Однако оказалось, ты и сам приличный человек, так что убивать тебя не пришлось. Теперь мы сможем изучать тебя и узнаем много нового — ты ведь самый сильный из живущих обладателей этого дара. — Так прямо и сказала.

— А вам, — говорю, — не приходило в голову, что мне, может быть, не захочется, чтобы меня изучали?

А она мне в ответ:

— Может быть, то, что тебе хочется или не хочется, не имеет никакого значения.

И тут в нас стали стрелять. Дождь все еще поливал, но они все-таки нагнали нас настолько, что уже можно было стрелять. И у них неплохо получалось, надо сказать: первая же пуля, которую мы заметили, пробила заднее стекло, просвистела между нами и оставила дыру в лобовом. Стекло пошло трещинами, и стало хуже видно дорогу — мы еще больше снизили скорость и, соответственно, они подобрались еще ближе.

Однако спустя несколько секунд мы миновали еще один поворот, и я увидел в свете наших фар, как из машины впереди выскакивают люди с оружием. «Наконец-то», — сказала она. Я понял, что это люди из ее компании и мы почти спасены. Но тут кто-то из людей папаши Лема попал нам в колесо, или, может, она на мгновение отвлеклась, потому что через лобовое стекло почти что ничего не было видно, и машина потеряла управление. Мы заскользили, слетели с дороги и перевернулись, должно быть, раз пять — все как в замедленной съемке: машина переворачивается снова и снова, двери распахиваются и закрываются, лобовое стекло крошится и рассыпается на мелкие осколки, а мы висим на ремнях и молчим, только я бормочу «О боже, о боже…» или еще что-то такое. Потом мы наконец во что-то врезаемся, останавливаемся с чудовищным рывком, и все замирает.

Я слышу, как журчит вода, и думаю, что это, мол, наверно, ручей. Можно будет вымыться. Только это никакой не ручей, а вытекающий из бака бензин. А затем откуда-то издалека, с дороги, доносятся выстрелы. Неизвестно, кто в кого стреляет, но я понимаю: если победят те, поджарить нас в горящем бензине будет для них самое милое дело… Выбраться из машины было несложно: двери отлетели, так что ни через окно лезть, ни еще чего не нужно.

Машина завалилась на левый бок, и поскольку дверь с ее стороны придавило к земле, я говорю:

— Придется вылезать отсюда.

У меня хватило ума схватиться за крышу машины, когда я отстегивал ремень. Затем я подтянулся, выбрался наружу и сел на крыло, чтобы, протянув руку, помочь ей выбраться.

Только она продолжала сидеть на месте. Я закричал на нее, но она даже не ответила. Я было подумал, что ей конец, но тут заметил ее «искры». Странно, что я не видел их раньше, но наверно, просто не присматривался.

Зато теперь, хотя они едва светились, я их заметил сразу: свечение было слабое, но «искры» двигались быстро-быстро, словно она пыталась сама себя исцелить. Бак все еще булькал, и вокруг воняло бензином. На дороге по-прежнему стреляли. Но я видел достаточно аварий в кино и понимал: даже если нас никто не подожжет специально, машина все равно может загореться. Понятное дело, мне совсем не хотелось быть рядом, когда это случится, и не хотелось, чтобы она оставалась внутри. Только я не представлял, как сумею спуститься вниз и вытащить ее наружу. Я, в общем-то, не слабак, но и не мистер Вселенная тоже.

Казалось, я сидел целую минуту, прежде чем понял, что совсем не обязательно тащить ее через мою дверь: с таким же успехом я мог вытянуть ее вперед, потому что ветрового стекла не было вовсе, а крыша промялась всего чуть-чуть. Там под крышей стояла трубчатая рама, и нам здорово повезло, что кто-то до этого додумался. Я спрыгнул с машины. Дождь, наверно, только-только кончился, потому что под ногами было мокро и скользко. Впрочем, не знаю — может, это от пролившегося бензина. Я обежал машину спереди, сбил ногой остатки лобового стекла и влез до пояса в машину. Протянул руку, отстегнул ремень и, ухватив ее под мышки, потянул к себе, но руль мешал вытащить ноги, и казалось, это тянется вечно. В общем, ужас. Я все время ждал, что она вот-вот задышит, а она по-прежнему не дышала, и мне стало страшно и обидно; я только и думал о том, что она должна жить, что ей нельзя умирать, что она спасла мне жизнь, а теперь погибнет, и этого не может быть; я вытащу ее из машины, даже если придется сломать ей ноги, но ничего такого делать не пришлось, потому что она в конце концов выскользнула из-под рулевого колеса, и я оттащил ее подальше. Машина, кстати, так и не загорелась, но кто мог знать, чем все кончится?

Да и не думал я в тот момент ни о чем другом — только о ней. Она лежала на траве, бездыханная, вся обмякшая, шея — как веревка гнется, а я держу ее и плачу, злой и испуганный. Я накрыл нас обоих «искрами», словно мы один человек, целиком накрыл, плачу и только твержу «Живи, живи!..» Даже по имени не мог ее назвать, потому что до сих пор его не знаю. Меня всего трясло, как в лихорадке, и ее тоже, но она вдруг задышала и тоненько так захныкала, будто кто-то наступил щенку на хвост, а «искры» все текли из меня и текли, и я чувствовал себя так, словно из меня все силы высосали — как мокрое полотенце, которое отжали и швырнули в угол, — а дальше уже я ничего не помню. Только вот как проснулся здесь…

На что это было похоже? Что ты с ней сделал?

Это вроде как… Когда я накрыл ее своим свечением, я словно взял на себя то, что должен был делать ее собственный организм. Я ее как бы лечил. Может, у меня возникла такая идея, потому что она говорила что-то об этом по дороге в машине, но когда я вытащил ее, она совсем не дышала, а потом вдруг начала дышать. Мне нужно знать, вылечил я ее или нет. Потому что, если вылечил, то может быть, я и отца своего не убил: перед тем как я вытащил его из дома, было примерно так же — во всяком случае, похоже.

Но я уже долго говорю, а вы еще ничего мне не сказали. Даже если вы считаете меня убийцей и собираетесь прикончить, уж про нее-то вы можете мне что-нибудь сказать? Она жива?

Да.

Тогда почему я ее не чувствую? Почему ее нет среди вас?

Она перенесла серьезную операцию и пока не может присутствовать.

Но я помог ей? Или наоборот? Вы должны мне сказать. Потому что, если нет, то я надеюсь, что я провалю все ваши тесты и вы меня прикончите. Мне незачем жить, если я умею только убивать.

Ты помог, Мик. Та последняя пуля попала ей в голову. Потому вы и слетели с дороги.

Но крови-то никакой не было…

Ты просто не разглядел в темноте. Твои руки и одежда — все было в крови. Но сейчас это не имеет значения. Пулю уже извлекли. Насколько мы можем судить, мозг не поврежден. Хотя это и удивительно. Она должна была умереть.

Значит, я ей все-таки помог.

Да. Но мы не понимаем, как. Знаешь, есть много всяких историй про исцеления. Самовнушение, мануальная терапия… Может быть, ты сделал что-то в этом же духе, когда накрыл ее своим полем. Мы еще многого не знаем. Нам, например, не понятно, как крошечные сигналы в биоэлектрической системе могут влиять на кого-то за сотни миль, однако они позвали тебя, и ты явился. Нам нужно изучить тебя, Мик. У нас никогда не было объекта с такими сильными способностями. И может быть, все эти исцеления в Новом Завете…

Я не хочу слышать ни про какие Заветы. Я уже наслушался от папаши Лема больше чем надо.

Ты поможешь нам, Мик?

Каким образом?

Ты позволишь нам изучать тебя?

Валяйте.

Но, возможно, изучения одной только твоей способности исцелять будет недостаточно.

Я не собираюсь никого убивать ради ваших опытов. Если вы будете заставлять меня, я сначала поубиваю вас, и тогда вам придется прикончить меня — просто чтобы спастись, понятно?

Успокойся, Мик. Не заводись. Времени, чтобы все обдумать, у нас достаточно. И на самом деле мы рады, что ты не хочешь никого убивать. Если бы это доставляло тебе удовольствие или даже если бы ты не научился сдерживаться и продолжал убивать всех, кто тебя разозлит, тебе вряд ли бы удалось дожить до семнадцати лет. Да, мы ученые — вернее, мы пытаемся понять явление и изучить его настолько, чтобы добиться права называться учеными. Но прежде всего мы просто люди, и идет война, в которой дети вроде тебя — оружие. Если им когда-нибудь удастся заполучить такого же, как ты, этот человек сможет найти нас и уничтожить. Именно для этого ты им и был нужен.

Верно. Папаша Лем так и говорил, только я не помню, упоминал ли уже об этом. Он говорил, дети Израиля, мол, должны убить всех мужчин, женщин и детей в Ханаане, чтобы очистить землю для детей Божьих.

Вот-вот, из-за этого наша часть семейства и откололась. Мы решили, что уничтожение человечества и замена его бандой убийц и обезумевших от кровосмешения религиозных фанатиков нас не очень-то привлекает. Последние двадцать лет им не удавалось заполучить кого-нибудь вроде тебя, потому что мы убивали всех детей, обладавших слишком сильными способностями — тех, что они боялись растить сами и помещали в приюты.

Кроме меня.

Это война, Мик. Нам тоже не нравится убивать детей. Но это все равно, что разбомбить город, где твои враги готовят секретное оружие. Жизнь нескольких детей… Нет, не буду лгать. У нас самих из-за этого чуть не произошел раскол. Оставить тебя в живых было очень рискованно. Я каждый раз голосовал против. И я даже не прошу у тебя за это прощения, Мик. Теперь, когда ты знаешь, что представляют собой наши враги, и сам решил уйти от них, я рад, что оказался в меньшинстве. Но ведь могло произойти все, что угодно.

Теперь они не станут помещать детей в приюты. На это у них ума хватит.

Но теперь у нас есть ты. Может быть, мы научимся блокировать их влияние. Или лечить людей, которые могут пострадать от детей. Или выявлять «искры», как ты это называешь, на расстоянии. Теперь все возможно. Но когда-нибудь в будущем, Мик, может случиться так, что ты окажешься нашим единственным оружием.

Я не хочу этого.

Понимаю.

А вы хотели меня убить?

Я хотел защитить от тебя людей. Так казалось надежней, Мик. И я чертовски рад, что все вышло по-иному.

Не знаю, верить вам или нет, мистер Кайзер. Вы слишком ловко притворяетесь. Я-то думал, вы так хорошо ко мне относитесь просто потому, что вы славный старикан.

Так оно и есть, Мик. Он действительно славный старикан. И очень ловкий притвора. Для человека, чтобы присматривать за тобой, нужны были оба этих качества.

Но теперь-то все кончено?

Что кончено?

Вы больше не собираетесь меня убивать?

Все зависит от тебя, Мик. Если ты когда-нибудь начнешь злиться на нас или убивать людей, которые не имеют к этой войне никакого отношения…

Не начну!

Но помни, Мик: если это случится, убить тебя никогда не поздно.

Я могу ее увидеть?

Кого?

Ту леди из Роанока! И скажете вы мне наконец, как ее зовут?

Ладно, сейчас идем. Она сама тебе скажет.

Рассказ Святой Эми

Моя мама умела убивать голыми руками. Мой папа умел летать. Это прежде не считалось чудесами. Мама Элоиза учила меня, что раньше вовсе не было чудес.

Я — дитя Разрушителей, рожденное после того, как мои родители стали ангелами. Вот почему меня называют Святой Эми, хотя, по-моему, я ничем не святее других старых женщин. Однако и мама Элоиза отрицала, что прежде была ангелом, хотя, конечно же, им была.

Поройтесь в земле, вы, читающие мои слова. Возьмите свои железные лопаты и кирки. Копайте глубже — вы не найдете следов живших прежде людей. Потому что Разрушители прошлись по миру, и все суетное пожрал огонь, и вся гордыня разлетелась под ударом сияющей руки Господа.

Элоиза облокотилась на компьютерный столик. Вокруг работали приборы, на дисплеях высвечивалась информация. Элоиза чувствовала себя усталой. Она и облокотилась-то потому, что на мгновение почувствовала пугающее головокружение. Как будто мир внизу заскользил прочь, превращаясь в быстро удаляющуюся звезду, и им некуда будет приземлиться.

«В общем, так оно и есть, — подумала она. — Я никогда не смогу приземлиться — во всяком случае, в том мире, который знала».

— Неровно дышишь к старым компьютерам?

Элоиза резко повернулась в кресле и оказалась лицом к лицу со своим мужем Чарли. В следующий миг корабль накренился, но, подобно морякам, привыкшим к качке, оба машинально удержали равновесие.

— Уже полночь? — спросила она.

— Эквивалент полночи. Что-то я устал. Хорошо, что за пультом управления сейчас Билл.

— Хочешь есть?

Чарли покачал головой.

— Зато Эми наверняка хочет, — сказал он.

— Ты любитель эротических сцен!

Чарли и впрямь нравилось смотреть, как Элоиза кормит их дочь. Но что бы Элоиза ни говорила, она знала, что в этом нет ничего эротического. Чарли просто нравилось, что Элоиза — мать Эми. Ему нравилось, как Эми сосет — словно теленок, или овечка, или щенок.

— Это лучшее, что мы позаимствовали у животных, — сказал он.

— Лучше, чем секс? — спросила Элоиза, а Чарли лишь улыбнулся в ответ.

Эми играла с тряпичной куклой в единственном чисто прибранном закутке корабля, неподалеку от выходной двери.

— Мама, мама, ма-а-ама, ма-а-а. — Она встала и потянулась вверх, чтобы мать взяла ее на руки, и тут заметила Чарли. — Папа, апа, апа.

— Эгей! — сказал Чарли.

— Эгей! — ответила Эми. — Эге-е-й!

Она только-только начала осваивать дифтонги и часто растягивала их. Когда Элоиза подняла девочку, та стала играть пуговицами на рубашке матери, пытаясь их расстегнуть.

— Жадина, — смеясь, сказала Элоиза.

Чарли расстегнул ей рубашку, и Эми со второго раза крепко вцепилась в сосок. Сосала она с шумом, слегка похлопывая ручкой по груди Элоизы.

— Я рада, что этому скоро придет конец, — сказала Элоиза. — Она уже слишком большая, чтобы кормить ее грудью.

— Правильно. Выбрось маленькую птичку из гнезда.

— Ложись-ка ты спать, — сказала Элоиза.

Эту фразу Эми уже понимала — и отшатнулась.

— Не, не, — замотала она головой.

— Не волнуйся. Это папа ложится спать.

Элоиза смотрела, как Чарли разделся и лег, улыбнувшись, повернулся к стене и мгновенно уснул. Он никогда не мучился бессонницей, но Элоиза знала, что он проснется ровно в шесть часов, когда снова придет его черед сесть за пульт управления.

Кормить Эми грудью было сомнительным удовольствием, хотя этот процесс был по-настоящему болезненным только в первые несколько месяцев и тогда, когда у девочки появились первые зубы: в ту пору Эми, к своему восторгу, поняла, что, укусив мать за сосок, можно заставить ее вскрикнуть. Но лучше уж сосать материнское молоко, чем питаться консервированным пюре — обычной едой всего экипажа. Элоиза с кривой улыбкой подумала, что это пюре даже хуже разогретой в микроволновке телятины, которой они пичкали пассажиров… Всего каких-то восемь лет назад. Их расчет оказался настолько точен, что они сожгут все заготовленное горючее, и его не придется сливать на землю, однако запасы еды подходили к концу, и вскоре им придется отдаться на милость созданного ими же самими мира.

И все-таки работа была еще не закончена, предстояли последние проверки.

Держа Эми на руке, Элоиза потянулась второй рукой к клавиатуре, чтобы, как и положено командиру, напоследок войти в программу.

«От Элоизы, лично, — напечатала она. — Учитель, учитель, я видела, как у кой-кого из-под платья торчит нижняя юбка!»

На экране появилась надпись, которую она сама же и придумала: «Считаешь, что тебе крупно повезло, раз ты нашел эту программу? Однако если ты не знаешь волшебных слов, аварийная система взвоет на весь корабль и тебя застукают. Тебе не отвертеться, сосунок. С любовью, Элоиза».

Конечно, Элоиза знала волшебные слова.

«Эйнштейн облажался», — напечатала она. Надпись исчезла, аварийная система не включилась.

«Неисправности?» — спросила она.

«Нет», — ответил компьютер.

«Помехи?» — спросила она.

«Нет», — ответил компьютер.

«Отклонения от графика?» И тут на экране вспыхнуло: «Афсканп7бб55».

Элоиза испуганно подалась вперед, потревожив Эми, которая успела задремать.

— Не, не, не, — захныкала девочка.

Элоиза сперва терпеливо убаюкала дочь, а потом уже вникла в то, что именно поймала ее защитная программа. Что же это такое? Ох, она знала ответ. Предательство. Она была уверена, что уж в ее-то группе, на ее корабле такого никогда не случится. В других группах Чистильщиков, или Разрушителей, как они себя называли, позаимствовав название, придуманное их врагами, — в других группах были шпионы или трусы, но только не Билл, только не Хизер, только не Угли-Бугли.

«Подробности», — напечатала она.

Компьютер сообщил подробности.

Когда корабль следовал тщательно выверенным курсом, находя и уничтожая все, сделанное из металла, стекла и пластика, где-то над северной Вирджинией его слегка отклонили к югу, а на обратном пути на том же самом месте слегка отклонили к северу. В результате в северной Вирджинии остался некий сделанный из весьма прочного материала артефакт, и если бы Элоиза не обратилась к своей программе, она никогда бы о нем не узнала.

А между тем она должна была узнать. Когда курс корабля изменился, должен был зазвучать сигнал тревоги. Кто-то сумел преодолеть первую линию защиты. Билл этого сделать не мог, не мог и Хизер — у них не хватило бы опыта взломать программу. Угли-Бугли?

Нет, только не верная старая Угли-Бугли. Только не она!

На экране сама собой вспыхнула надпись: «Обходной путь М5776, команда МО4, искажение ТттТ». Компьютер словно пытался оправдаться, показывая, каким образом некто из экипажа сумел обойти систему сигнализации, — и говоря, что он, компьютер, тут не виноват.

Элоиза заколебалась. Посмотрела на дочь, поправила упавший на глаза Эми рыжий локон. Рука Элоизы дрожала. Однако эта женщина была сделана изо льда, теплое сострадание, свойственное другим представительницам слабого пола, давно вымерзло в ее душе. Она гордилась тем, что в ее душе не осталось тепла, и что твердый характер не позволил ей колебаться дольше пары секунд. А потом она протянула руку к компьютеру и спросила, каким кодом пользовался предатель.

Компьютер вообще не знал, что такое сострадание, поэтому не колебался ни секунды. Он не стал подчеркивать или как-нибудь по-другому выделять ответ, буквы на экране были такими же, как всегда. Однако для Элоизы надпись прозвучала, как крик, и она сама закричала — молча.

«Чарли Эван Харди, б24агб1-Вашингтон».

Предателем оказался Чарли — ее дорогой, нежный, сильный муж Чарли. Именно он тайком пытался устроить конец света.

Бог и прежде разрушал мир. Однажды он послал потоп, тогда Ной спасся в своем ковчеге. Еще один конец света был, когда рухнула башня мировой гордыни и смешались все языки. Может, были и другие попытки, но они уже забылись.

Мир, скорее всего, погибнет снова, если мы не раскаемся. И не воображайте, что сможете спрятаться от ангелов. Поначалу они похожи на обычных людей, и никто даже не подозревает, кто они такие на самом деле. Но потом Бог дает им силу разрушать, и они разрушают. А когда все кончается, эти люди снова становятся самыми обыкновенными. Так было с моей матерью и с моим отцом.

Я не помню лица папы Чарли. Я была слишком маленькой, но мама часто рассказывала о нем. Он родился далеко на западе, в тех краях, где вода собирается в котлован и почти никогда не падает с неба. Эта земля была лишена благословения Божьего, обитавшие там люди верили, что их жизнь зависит только от них самих. Они рыли котлованы, не помнили о Боге и становились учеными. И мой папа Чарли тоже стал ученым. Он работал с крошечными животными, вырывая их сердца и комбинируя по-новому. Там, где он работал, сердца разбивались слишком часто, а одно маленькое животное сбежало и начало убивать людей. Люди лежали огромными грудами, словно рыба в трюме корабля.

Однако это еще не было концом света.

Ох, в те дни люди были великанами и забыли Господа, но, увидев груды разлагающейся плоти и хрупких костей, вспомнили, как они слабы.

Мать Элоиза говорила:

— Чарли плакал.

Вот так отец Чарли и стал ангелом. Он увидел, что наделали великаны, вообразившие себя могущественнее Бога. Поначалу от горя он впал в грех и перерезал себе горло. Чтобы спасти его, ему перелили кровь мамы Элоизы. Так они и встретились: папа Чарли очнулся в лесу, куда ушел, чтобы умереть в одиночестве, и увидел, что в палатке рядом с ним лежит женщина, а над ними обоими склонился доктор. Когда папа понял, что эта женщина отдала ему свою кровь, он забыл о желании умереть и полюбил ее навсегда. Мама Элоиза говорила, что он любил ее вплоть до того дня, когда она его убила.

Когда все кончилось, они устроили нечто вроде вечеринки.

— Слава Господу, — сказал Билл, с торжественным видом глотнув джина. — Аминь и еще раз аминь.

— Моя смена, — заявил Чарли, входя в кабину. Увидев, что все сидят, распивая последнюю бутылку джина, припасенную специально для этого случая, он улыбнулся и сказал:

— Что ж, нас можно поздравить.

Билл встал из-за пульта, чтобы уступить место Чарли, и спросил:

— Где будем приземляться?

Остальные удивленно переглянулись.

— Господи, разве кто-нибудь из нас когда-нибудь об этом задумывался? — пожала плечами Угли-Бугли.

— Смелее! — сказала Хизер. — Каждый наверняка знает, где хотел бы жить.

— Я хочу жить спустя две тысячи лет, — сказала Угли-Бугли. — В том мире, каким он станет через две тысячи лет.

— Угли-Бугли выбирает воскрешение, — заметил Билл. — А я вот мечтаю о лоне Авраамовом.

— В Вирджинии, — сказала Элоиза, и все повернулись к ней.

Хизер рассмеялась.

— Воскрешение, — нараспев произнес Билл, — лоно Авраамово — и Вирджиния. Ты начисто лишена поэтической жилки, Элоиза.

— Вот координаты того места, где мы приземлимся, — Элоиза протянула бумагу Чарли.

Тот не отвел взгляда. Элоиза смотрела, как он читает координаты, — как будто видит их впервые. На мгновение в ней вспыхнула надежда, что все это дикая ошибка. Но нет! Она не примет желаемое за действительное.

— Почему именно Вирджиния? — спросила Хизер. Чарли поднял глаза.

— Потому что это — центр.

— Вирджиния лежит на восточном побережье, — возразила Хизер.

— Центр района высокой степени выживаемости. Трудно выжить в западных горах или на равнинах. Вирджиния, конечно, не юг, где можно прокормиться охотой и собирательством, но и не север, где большинство людей не выдержит битвы с суровой природой.

— Разумно, — сказала Элоиза. — Вот и посади нас там, Чарли.

Задрожат ли у него руки, когда он прикоснется к клавишам управления? Элоиза пристально следила за ним, но не заметила дрожи. Больше того, он единственный никак не проявил своих чувств. Угли-Бугли внезапно разрыдалась, слезы закапали из ее здорового глаза и потекли по здоровой щеке.

«Слава богу, что она не плачет другой стороной», — подумала Элоиза и тут же рассердилась на себя, потому что всегда считала — изуродованное лицо Угли-Бугли ее больше не волнует. Да, она на себя рассердилась, но от этого стала еще холоднее, а ее решимость лишь окрепла. Она выполнит свой долг, чего бы ей это ни стоило.

Внезапно Элоиза вздрогнула и, выйдя из задумчивости, обнаружила, что обе женщины уже покинули кабину — сейчас была их очередь отдыхать, хотя вряд ли им удастся уснуть. Чарли молча вел корабль. Билл сидел в кресле второго пилота, выцеживая последние капли из бутылки, и когда поглядел на Элоизу, та сказала:

— Твое здоровье!

Он печально улыбнулся в ответ:

— Аминь.

Откинулся на спинку кресла и негромко запел:

Славься, Господь, дарующий нам счастье. Славься, Господь, создавший мир земной. Славься, Господь, сражающийся с тьмою. Славься, Отец, и Сын, и Дух Святой.

Потом потянулся к руке Элоизы. Она удивилась, но позволила Биллу нежно поцеловать ей руку.

— За тех, в чьих душах живут ангелы, пусть эти люди и не осознают этого, — сказал Билл.

Спустя несколько мгновений он уже спал. Чарли и Элоиза молчали. Корабль летел на юг, с востока его нагоняла тьма. Поначалу молчание было почти нежным, но чем дольше Элоиза сидела, не говоря ни слова, тем холоднее и ужаснее оно становилось. Впервые до женщины дошло, что, когда они приземлятся, Чарли, все последние годы бывший половинкой ее души, тот, кому она никогда не лгала и кто никогда не лгал ей, станет ее врагом.

Я видела, как маленькие дети танцуют танец под названием «Чарли-Ай». При этом они напевают вот что, если я правильно запомнила слова:

Я был сделан когда-то из стекла и костей, Не заденьте меня, пропустите скорей! Я был сделан из стали и из кирпича, Не рубите сплеча, не рубите сплеча! Я вчера был убит, мой окончился срок. Помолитесь за то, чтоб простил меня Бог. Ройте яму, чтоб смог обрести я покой. Положите меня и засыпьте землей. Попаду ли я в ад? Попаду ли я в рай? Чарли-Ай. Чарли-Ай. Чарли-Ай.

Думаю, для нынешних детей эти строки лишены всякого смысла. Но впервые эти стихи разошлись по Ричмонду, когда я была еще маленькой и жила в доме папы Майкла. Дети не стремятся изобразить в танце то, о чем поется в песне, они просто поют и приплясывают. Песня всегда заканчивается тем, что дети со смехом падают на траву. Лучшего конца этой игры не придумаешь.

Чарли посадил корабль посреди поля, мощные горячие потоки воздуха били по земле, как бы отталкивая ее. Поле охватил огонь, но едва летательный аппарат опустился на все три колеса, из его нижней части хлынул поток пены и погасил пламя. Элоиза наблюдала за посадкой из кабины.

«Везде, куда попала эта пена, много лет не будет ничего расти», — подумала она.

Что ж, это было символично. Даже в самые последние моменты своего существования самый последний из механизмов отравлял землю. Элоиза держала Эми на коленях, думая, стоит ли попытаться объяснить ей, что происходит. Вряд ли — девочка слишком мала, чтобы что-то понять и запомнить.

— Кто последний оденется, тот копуша, — объявила Угли-Бугли своим хриплым, надтреснутым голосом.

Они одевались и раздевались друг перед другом много лет, однако сейчас, сбросив старую, оскверненную пластиковую одежду и достав простую, домотканую, чувствовали и вели себя, как дети, впервые оказавшиеся в гимнастическом зале. Эми моментально почувствовала общее настроение и завопила во все горло. Никто даже не попытался ее успокоить. Зачем? Это же праздник. Однако Элоиза, давно привыкшая заниматься самоанализом, понимала, что веселится не слишком искренне. По-настоящему ей вовсе не было весело. Сегодняшний день не был днем счастья, и не только из-за того, что ждало ее впереди. В гибели последних в мире двигателей ощущалось что-то фатальное и непоправимое, но Элоиза заставила себя выкинуть эту мысль из головы, и проблеск сожаления сменился привычной ледяной холодностью. Это просто немыслимо — чтобы ее пленила красота машины. Она должна помнить, что машины не принесли человечеству ничего, кроме зла.

Покинув корабль и остановившись на почерневшем поле, люди выглядели неуклюжими и чувствовали себя почти глупо. Они еще помнили о том, что такое модная одежда, и теперешняя домотканая казалась им бесформенной, неуклюжей и грубой. Ни на ком из них она хорошо не сидела.

Эми вцепилась в куклу, зачарованная и одновременно испуганная странным пейзажем. За свою короткую жизнь она всего лишь раз покидала корабль, когда была еще совсем младенцем. Она не сводила глаз с деревьев — их ветки шевелились порывисто и непредсказуемо. Девочка вздрагивала, когда ветер дул ей в лицо; она дотрагивалась до щеки, чувствуя, как ее касается ветер, как он раздувает волосы, и изо всех сил пыталась найти в своем скудном словаре слово, описывающее странное ощущение этого прикосновения невидимки.

— Мама… — пролепетала она. — Ух! Ух! Ух!

Элоиза поняла.

— Это ветер, — сказала она.

Девочка не пыталась повторить незнакомое слово, оно было для нее слишком трудным.

«Ветер», — подумала Элоиза, и в тот же миг ее мысли вернулись к Чарли.

Ее лучшие воспоминания о Чарли были связаны с ветром. Это случилось вскоре после того, как он попытался покончить с собой. Тогда он все еще желал умереть и рвался в горы, и Элоиза знала, что он хочет броситься в пропасть, поэтому пошла с ним, несмотря на надвигающуюся бурю. Всю дорогу Чарли был очень зол. Она вспомнила тот ужасный час, который они провели на отвесной скале, где их удерживали лишь маленькие металлические клинья, вбитые в трещины. Она настояла на том, чтобы остаться в связке с Чарли.

— Если один из нас упадет, погибнет и второй, — снова и снова повторял он.

— Знаю, — неизменно отвечала она.

В итоге Чарли не упал, и они впервые занялись любовью в неглубокой горной пещере: снаружи завывал ветер, время от времени в их убежище хлестали струи дождя. Им было на это плевать.

Ветер…

Будь все проклято!

Элоиза почувствовала, как ее эмоции умирают, как на смену им возвращается холод.

Они стояли на краю поля в тени деревьев. Элоиза оставила очиститель возле корабля; через несколько минут механизм сработает, и они, наконец, увидят плоды своих трудов.

Внезапно Билл посмотрел на запястье и вскрикнул:

— Часы! Мои часы!

— Давай быстрей, — сказал Чарли, — У тебя еще есть время.

Билл побежал к очистителю и швырнул часы, которые упали в нескольких метрах от маленького механизма. Билл вернулся к остальным, вздрагивая и качая головой.

— Иисус, ну что я за идиот! Три года уничтожал все механизмы к востоку от Миссисипи, а теперь едва не сохранил цифровой хронограф.

— Небось, марки «Дикси»? — спросила Хизер.

— Ага.

— Тогда они не относятся к продуктам высокой технологии, — заметила она, и все засмеялись.

Потом люди разом замолчали, и Элоиза спросила себя, думают ли они о том же, о чем она: что шутки насчет названий марок утратят всякий смысл уже спустя одно поколение — если тогда вообще еще кто-то будет шутить. Они молча наблюдали за очистителем, ожидая, пока сработает таймер. Внезапно в воздухе вспыхнул ослепительный свет, заставивший всех прищуриться. Они уже много раз видели это странное сияние, которое на самом деле не было светом, — видели и с воздуха, и с земли, но сейчас оно вспыхнуло в последний раз, поэтому воспринималось совсем иначе.

Корабль ржавел прямо на глазах, будто тысячелетия спрессовались в секунды. Однако то была не коррозия, не ржавчина — самолет просто таял, теряя частицы, погружающиеся в разрыхленную землю. Стекло превращалось в песок; пластик — в масло; металл тоже уходил в землю и рассыпался по трещинкам в поле. Какие бы будущие геологи ни обнаружили этот металл, ничто не выдаст его искусственного происхождения. Просто обычное железо. Теперь по всему некогда цивилизованному миру разбросано много подобных залежей железа, меди, алюминия и олова, и вряд ли кому-нибудь придет в голову, что это дело рук человеческих. Элоизу забавляла мысль о том, какие научные труды будут написаны после о двух вариантах состояния металла: рудном и чисто-металлическом. Она надеялась, что подобная неразбериха немного затормозит прогресс.

Наконец от корабля не осталось ничего, и от самого очистителя тоже.

— Аминь, — с чувством проговорил Билл. — Вот и все.

Элоиза лишь улыбнулась, даже не заикнувшись о втором очистителе в своем рюкзаке. Пусть остальные думают, что работа закончена.

Эми ткнула пальцем Чарли в глаз, тот выругался и поставил ее на землю. Девочка заплакала, и Чарли, опустившись на колени, обнял ее. Эми крепко обхватила его за шею.

— Поцелуй папочку, — сказала Элоиза.

— Ну, пора в путь, — прохрипела Угли-Бугли. — Какого дьявола ты выбрала именно это место?

Элоиза наклонила голову к плечу.

— Спроси у Чарли.

Чарли покраснел. Мрачная Элоиза не сводила с него глаз.

— Мы с Элоизой когда-то здесь бывали, — проговорил он. — Еще до того, как началась очистка. Ностальгия, знаешь ли.

Чарли смущенно улыбнулся, а остальные засмеялись. Все, кроме Элоизы. Помогая Эми пописать и ощущая вес маленького очистителя в своем рюкзаке, она не сказала, что ни разу в жизни не была в Вирджинии.

— Это место не хуже любого другого, — заметила Хизер. — Ну, пока!

«Ну, пока».

Вот и все, это был конец, и Хизер двинулась на запад, в сторону долины Шенандоа.

— Увидимся, — сказал Билл.

— Черта с два, — откликнулась Угли-Бугли.

Она порывисто обняла Элоизу, Билл заплакал, а потом они ушли на северо-восток, к Потомаку, где, без сомнения, найдут общину, основанную рядом с чистой, полной рыбы рекой.

На почерневшем поле, где только что был уничтожен корабль, остались лишь Чарли, Эми и Элоиза. Элоизе хотелось почувствовать пустоту в душе после расставания с товарищами, но у нее ничего не вышло. Они были вместе много лет, переходя от одной мусорной свалки к другой, круша города и деревни, уничтожая искусственный, созданный руками человека мир. Но стали ли они друзьями? Если бы их не свело общее дело, они никогда бы не подружились, слишком разными они были людьми.

Но потом Элоиза устыдилась своих чувств. Слишком разными? Потому что Хизер нравилась марихуана и она никогда в жизни не имела автомобиля и водительских прав? Потому что лицо Угли-Бугли было так ужасно изуродовано хирургической операцией, спасшей ее от рака? Потому что Билл в разговорах всегда упоминал Иисуса, хотя полжизни прожил атеистом? Потому что они происходили из разных социальных кругов? Теперь нет никаких социальных кругов. Есть только люди, пытающиеся выжить в суровом мире, для которого не были рождены. Теперь есть лишь два класса: те, кому удастся это сделать, и те, кому не удастся.

«А к какому классу принадлежу я?» — подумала Элоиза.

— Куда пойдем? — спросил Чарли.

Элоиза подняла Эми и передала ее Чарли со словами:

— Где капсула?

— Эй, Эми, детка! — сказал тот. — Спорю, между этим полем и Рапаханноком мы найдем какую-нибудь крестьянскую общину.

— Не важно, ответишь ты или нет, Чарли. Приборы засекли капсулу еще до того, как мы приземлились. Ты очень хорошо потрудился, взламывая компьютерную программу.

Это была неправда — на самом деле он потрудился не слишком хорошо.

Чарли криво улыбнулся.

— А я-то надеялся, что ты хоть здесь проявишь небрежность. — Он дотронулся до ее рюкзака, и его улыбка угасла, когда Элоиза резко отпрянула. — Неужели ты так плохо меня знаешь?

Нет, он не будет пытаться отнять у нее очиститель силой. Пока нет. Хотя… Речь ведь шла о последнем искусственном творении человеческих рук. Мог ли кто-нибудь предсказать, что наступит такой момент? Элоиза в этом сомневалась. Раньше она думала, что хорошо знает Чарли, но само существование капсулы времени доказывало, что она никогда не понимала мужа до конца.

— Я знаю тебя, Чарли, — ответила она, — но не так хорошо, как мне казалось. Какое это имеет значение? Не пытайся меня остановить.

— Надеюсь, ты не очень рассердилась, — сказал он. На это у Элоизы не нашлось ответа.

«Любого может обмануть предатель, но только я обманулась настолько, что вышла за предателя замуж».

Она отвернулась и зашагала в лес. С Эми на руках Чарли двинулся следом.

Пока они шли через подлесок, Элоиза ожидала, когда же он заговорит. Скажем, начнет угрожать: «Тебе придется убить меня, чтобы уничтожить капсулу времени».

Или умолять: «Брось это, Элоиза, пожалуйста, пожалуйста».

Спорить, приводить какие-то доводы, сердиться — да что угодно!

Однако все, что она слышала у себя за спиной, — его шаги и время от времени его болтовню с Эми. И пение, когда он убаюкивал Эми, задремавшую у него на плече.

Капсула оказалась хорошо спрятана, все следы были тщательно заметены. И все же, судя по реакции очистителя, капсула оказалась не маленькая. Чтобы доставить ее, требовалась тяжелая техника. Или все было сделано вручную?

— Как тебе удавалось выкроить время? — спросила Элоиза, когда они пришли на место.

— Я позже возвращался с обеда, — ответил Чарли.

Она опустила рюкзак на землю и остановилась, в упор глядя на него.

Словно осужденный, старающийся быть смелым до конца, Чарли криво улыбнулся и сказал:

— Кончай побыстрее, пожалуйста.

После того как папа Чарли умер, мама Элоиза принесла меня в Ричмонд. Она никому не сказала, что была Разрушительницей. Ангел уже оставил ее, и она хотела затеряться в городе и стать самым обычным человеком в мире, созданном ею и другими ангелами.

Но затеряться она не смогла. Стоит тебе сделаться ангелом, и ты становишься другим и остаешься таким даже после того, как работа ангела закончена. Сначала мама Элоиза привлекла к себе внимание тем, что выступила против укреплений. Когда в Ричмонде жили всего тысяча человек, вокруг него были возведены укрепления — ясно, с какой целью. Люди все еще не привыкли выполнять трудную работу без помощи машин, все еще не научились полагаться на чудо Христово. Они по-прежнему доверяли только своим рукам, хотя их руки больше не могли творить чудеса. Поэтому зимой некоторым племенам пришлось трудно — они не умели находить дичь, не умели делать запасы зерна и отыскивать убежища, где можно было бы поддерживать негаснущий огонь.

— Пусть все приходят сюда, — говорила мама Элоиза. — Места хватит для всех. Еды тоже на всех хватит. Научите их строить корабли, делать орудия, ходить под парусами и пахать землю, и все мы станем богаче.

Однако папа Майкл и дядя Авраам понимали больше мамы Элоизы. До Разрушения папа Майкл был католическим священником, а дядя Авраам — профессором университета. Теперь они стали никем, но когда ангелы разрушения закончили свою работу, в сердцах людей начали работу ангелы жизни. Папа Майкл забыл о своей прежней преданности Риму и рассказывал людям о Христе так, как ему запомнилось из Святой Книги. Дядя Авраам постарался вспомнить все, что знал о древней металлургии, и учил собравшихся в Ричмонде людей, как обрабатывать железо, чтобы из него можно было делать орудия. И оружие.

Папа Майкл запрещал делать ружья и даже рассказывать детям о том, что они когда-то были. Однако для охоты нужны стрелы, а то, что может убить оленя, может убить и человека.

Многие люди соглашались с мамой Элоизой, которая предлагала снести городские стены, но потом, в одну из самых тяжелых зим, с гор спустилось племя и стало жечь укрепления и корабли, а ведь только благодаря кораблям на всем побережье продолжалась торговля. Лучники Ричмонда убили большинство из чужаков, и люди сказали маме Элоизе:

— Теперь ты должна согласиться, что без укреплений не обойтись.

Мама Элоиза ответила:

— Может, они не пришли бы с огнем, если бы вокруг города не было стен?

Кто может судить, что в жизни важнее? Как ангелы смерти пришли, чтобы посеять семена лучшей жизни, так и ангелы жизни должны были проявить твердость и примириться со своей смертью ради блага большинства. Папа Майкл и дядя Авраам придерживались заповедей Христа, на свой лад переиначивая Святую Книгу: «Любите врагов ваших и наказывайте их, только когда они на вас нападают; не прогоняйте их в леса, а позволяйте жить рядом, пока они вас не трогают».

Я помню эту зиму. Помню, как хоронили трупы напавших на город людей. Их тела быстро окоченели, но мама Элоиза приводила меня посмотреть на них, повторяя:

— Это смерть, запомни ее, запомни.

Что знала мама Элоиза о смерти? Смерть — это переход от плоти к живому ветру, если Христос не решит дать нам новое воплощение. Мама Элоиза еще встретится с папой Чарли, и все раны заживут.

Элоиза опустилась на колени рядом с очистителем и настроила его так, чтобы он сработал через полчаса, уничтожив себя и капсулу времени, зарытую на глубине тридцати метров. Чарли стоял рядом, почти безучастно, со слабой улыбкой на губах. Он все еще держал на руках Эми, а она смеялась и пыталась ущипнуть его за нос.

— Этот очиститель реагирует только на меня, — сказала Элоиза. — И только пока я жива. Если ты попытаешься сдвинуть его с места, он сработает раньше времени и убьет нас всех.

— Я не стану его сдвигать, — ответил Чарли. Элоиза закончила работу, встала и протянула руки к Эми. Девочка тоже потянулась к ней.

— Мамочка, — сказала она.

Из-за того, что я не могла вспомнить лицо папы Чарли, мама Элоиза думала, что я совсем забыла его, но это не так. Я очень ясно помню одну «картинку» с ним, хотя его на этой «картинке» нет.

Это очень трудно объяснить. Я вижу маленькую полянку среди деревьев и маму Элоизу. Она передо мной. Ее лицо на уровне моих глаз, значит, меня держат на руках. Я не вижу папы Чарли, но знаю, что это он держит меня. Я чувствую, как его руки обнимают меня, но не вижу его лица.

Эта «картинка» часто всплывает в моей памяти, непохожая на другие. Она очень четкая и всегда сильно меня пугает, сама не знаю почему. Мои родители разговаривают, но я не понимаю слов. Мама Элоиза тянется ко мне, но папа Чарли меня не отпускает. Я боюсь, что он не отдаст меня маме Элоизе. Но почему я этого боюсь? Я люблю папу Чарли и ничего не имею против того, чтобы остаться с ним. Но все же я тянусь, тянусь, тянусь к маме, а его руки удерживают меня, и я не могу вырваться.

Мама Элоиза плачет. Я вижу ее искаженное мукой лицо и хочу ее успокоить.

— Мамочке больно, — повторяю я снова и снова.

А потом, в конце «картинки», я внезапно оказываюсь на руках у мамы, и она бежит, бежит со мной вверх по холму, в лес. Я оглядываюсь через ее плечо и вижу папу Чарли. Я вижу его и в то же время не вижу. Я знаю точно, где он, могу сказать, какого он роста, где его левая нога, а где правая, и все же не вижу его. У него нет ни лица, ни цвета; он просто пустота, принявшая человеческую форму, а потом его заслоняют деревья, и он исчезает.

Элоиза недолго мчалась среди деревьев, потом остановилась. Она повернулась, словно решив вернуться к Чарли, но вернуться она не могла. Если бы она вернулась, это отключило бы очиститель. По-другому отключить его было нельзя.

— Чарли, сукин ты сын! — закричала она.

Ответа не было. Она стояла и ждала. Конечно, он придет. Поймет, что она не вернется, чтобы отключить механизм, осознает неизбежность того, что должно произойти, и бросится бежать — в лес, на поляну, где приземлился корабль. Не захочет же он так бессмысленно загубить свою жизнь? Что такого хранится в этой капсуле времени, в конце концов? Просто история — ведь он сам так сказал, разве нет? Просто история, фильмы и металлические пластины с выгравированным на них текстом — чтобы сохранить историю человечества.

— Как они узнают о наших ошибках, если мы сами о них не расскажем? — спросил Чарли.

Милый, простодушный, наивный Чарли. Одно дело — сохранить ненависть к убивающим машинам, разрушающим души машинам, создающим отбросы машинам. И совсем другое — оставить детальные, точные, неоспоримые описания. Знание истории не спасет от повторения ошибок. Оно как раз гарантирует их повторение. Ведь так?

Она повернулась и пошла дальше с Эми на руках, не очень быстро, но все-таки желая оказаться за пределами радиуса действия очистителя и напряженно вслушиваясь, не раздадутся ли сзади шаги Чарли.

Какой была мама Элоиза? Женщиной, сотканной из противоречий. Она была такой даже для меня. Она помогала мне лепить таблички из глины и часами учила писать на них заостренной палочкой. А потом, когда я писала слова, которым она меня учила, она могла стереть их и сказать:

— Обман, все обман!

Иногда она разбивала сделанные мной таблички, а потом заставляла меня писать снова.

Она называла эти записи Книгой Золотого Века, а я называла их Книгой Обманов Ангела Элоизы, поскольку это важно — знать, что величайшие для нас истины кажутся ложью тем, кто когда-то был ангелом.

Мама Элоиза рассказывала мне множество историй, и часто я спрашивала ее, зачем их нужно записывать.

— Ради твоего папы Чарли, — всегда отвечала она.

— Значит, он вернется? — допытывалась я. Но она качала головой и однажды сказала:

— Это не ради того, чтобы папа их прочел. Просто Чарли хотел, чтобы эти истории были записаны.

— Тогда почему он сам их не записал? — спросила я. И мама Элоиза холодно ответила:

— Папа Чарли купил эти истории и так дорого за них заплатил, что я не хочу, чтобы они пропали.

Мне стало интересно — неужели папа Чарли был настолько богат? Однако из других маминых слов я сделала вывод, что ничего подобного. В общем, толком я поняла одно: мама Элоиза не хочет рассказывать эти истории, но папа Чарли ее заставляет, хотя его самого здесь нет.

Мне нравились многие Обманы Элоизы, но сейчас я перескажу только те из них, которые она считала самыми важными.

1. В Золотом Веке, длившемся десять раз по тысяче лет, люди жили в мире, любви и радости, и никто никому не причинял зла. У людей все было общее, и никто не голодал, если у другого была еда, и никто не мок под дождем, если у другого был дом, и ни одна жена не оплакивала убитого мужа.

2. Потом пришел огромный и могучий змей, у которого было много имен: Сатана, Гитлер, Люцифер, Нимрод, Наполеон. Он казался прекрасным, он обещал власть своим друзьям и смерть врагам. Говорил, что принесет миру справедливость. Но на самом деле, если люди не верили в него и не отдавали ему свою силу, он становился слаб. Если бы все отказались верить в змея и никто бы ему не служил, он бы просто исчез.

3. Так повторялось много раз: много раз появлялся огромный змей, и прежний мир погибал, расчищая путь для Золотого Века. И Христос тоже каждый раз приходил снова. Однажды случится так, что люди поверят в Христа, а не в огромного змея, и тогда Золотому Веку не будет конца, и Бог навсегда останется среди людей. И все ангелы скажут: «Будем жить не на небесах, а на земле, потому что земля отныне — это и есть небеса».

Это самые важные из Обманов матери Элоизы. Верьте в них, помните их, потому что они истинны.

Направляясь к поляне, где опустился корабль, Элоиза старательно обламывала ветки: они должны были указать Чарли, куда бежать, чтобы как можно скорее оказаться вне радиуса действия очистителя, даже если он до последнего мгновения задержится около механизма. Она была уверена, что Чарли, покладистый и уступчивый, последует за ней, послушается ее, как и всегда. Он любил Элоизу, а еще больше — Эми. Разве мог металл, спрятанный в земле под ногами, быть сильнее такой любви?

Наконец Элоиза обломала последнюю ветку, вышла на поляну, села и позволила Эми поиграть с уцелевшей здесь травой. Она ждала.

«Чарли сдастся, — говорила она себе, — потому что я ни за что не сдамся. Потом я помогу ему примириться со случившимся, но он должен понять, что здесь я не уступлю».

В ожидании звука шагов в подлеске она выгорала изнутри, и в ее душе становилось все холодней. Черт бы побрал этих птиц! Своим пением они заглушали звук шагов.

Мама Элоиза, насколько я знаю, никогда не била ни меня, ни кого-нибудь другого. Она сражалась только словами и тем влиянием, какое оказывала на людей, хотя легко могла убить голыми руками. Лишь один раз я видела, как она применила физическую силу. Мы с ней собирали в лесу дрова на растопку и наткнулись на дикого кабана. Наверное, кабан решил, что дела его плохи, хотя мы были не вооружены; а может, он просто был такой гадкий. Я плохо знакома с повадками диких кабанов. Он бросился в атаку, но выбрал не маму Элоизу, а меня. Мне в то время было пять лет, я ужасно испугалась, бросилась к маме, вцепилась в нее, но она отшвырнула меня в сторону и слегка пригнулась. Я закричала, но она не обратила внимания на мой крик. Увидев, что я лежу, а мама Элоиза стоит, кабан свернул к ней. Когда он очутился совсем рядом, она отпрыгнула, и у него не хватило проворства быстро развернуться. Он промчался мимо, а мама Элоиза ударила его у основания черепа. Удар был настолько силен, что сломал ему шею. Зверь упал, покатился по земле, а когда замер, был уже мертв.

Мама Элоиза не должна была умереть.

Это случилось той зимой, когда мне исполнилось семь. Я должна рассказать, какой была тогда жизнь в Ричмонде. Нас было всего две тысячи душ, а не десять тысяч, как сейчас. И у нас имелось всего шесть кораблей для торговли на побережье, и они не заходили на север дальше Манхэттена, хотя на юге добирались до самой Саванны. Ричмонд уже тогда верховодил от Потомака до Унылой Трясины, однако зима выдалась очень тяжелой, и городские лидеры настояли на том, что надо свезти все запасы зерна, фруктов, овощей и мяса в наш хорошо защищенный город, а племена пусть торгуют с кем хотят и кочуют где хотят, потому что еды из Ричмонда они не получат.

И тогда моя мать, утверждавшая, что не верит в Бога, и дядя Авраам — иудей, и папа Майкл, священник, согласились друг с другом в одном. Лучше накормить, чем убить, вот что они говорили. Но когда племена, обитающие в западных горах и к северу от Потомака, пришли в Ричмонд, умоляя о помощи, городские лидеры прогнали их и заперли ворота. Из города вышла армия, чтобы вселить страх Божий, как они говорили, в сердца своих голодных соплеменников. Однако они не знали, на чьей стороне Бог.

Папа Майкл возражал против этого, дядя Авраам бушевал и кипел от злости, а мама Элоиза однажды ночью, когда взошла луна, молча подошла к воротам и в одиночку одолела всех стражников. Так же молча она связала их, заткнула им рты и открыла ворота голодающим. По ее настоянию они вступили в город без оружия, тихо прошли к складам и унесли столько еды, сколько смогли. Последние из голодающих уже успели скрыться, когда стало ясно, что произошло. Никто не погиб.

Какой поднялся шум: измена, расследование, казнь. Было принято решение отрубить маме голову; людям казалось, что это будет быстрая и милосердная смерть. Они никогда не видели, как это происходит на самом деле.

Топор держал Джек Вудс. До этого он весь день практиковался на тыквах. У тыкв нет костей.

Наступил вечер, и все собрались, чтобы посмотреть на казнь — одни, потому что ненавидели маму Элоизу, другие, потому что любили ее, а все прочие потому, что не могли остаться в стороне. Я тоже пошла, и папа Майкл держал мою голову, не позволяя смотреть. Но я все слышала.

Папа Майкл помолился за маму Элоизу, а мама прокляла его и всех остальных. Она сказала:

— Если вы убьете меня за то, что я помогла людям выжить, вы лишь накличете смерть на свои головы.

— Это правда, — заговорили вокруг. — Мы все умрем. Но ты умрешь первой.

— Тогда мне повезло больше, чем вам, — ответила мама Элоиза.

Это был ее последний Обман, ведь она говорила правду, но сама не верила в нее, а потом я услышала, как она плачет. В последний раз глубоко вдохнув, она закричала голосом, в котором слышались слезы:

— Чарли! Чарли!

Некоторые говорили, будто ей явилось видение — Чарли, ожидающий ее одесную от Господа; но я в этом сомневаюсь. Тогда бы она так и сказала. Думаю, она закричала лишь потому, что очень хотела его увидеть. Или хотела, чтобы он ее простил. Какая разница? Ангел давным-давно покинул ее, предоставив самой себе.

Джек взмахнул топором, и тот издал чмоканье, а не глухой стук. Джек не попал по шее, а рассек маме спину и плечо. Она закричала, он ударил снова, и тогда она смолкла. Однако только с третьего удара он сломал ей позвоночник. Потом, весь в крови, он отвернулся, и его вырвало. Он заплакал, умоляя папу Майкла простить его.

Эми стояла в нескольких метрах от Элоизы, которая, сидя на траве, не сводила взгляда со свисающей с дерева обломанной ветки.

— Мамочка! Мамочка! — позвала Эми, а потом запрыгала по траве. — Папа! Папа! Ла, ла, ла, ла, ла!

Она танцевала и хотела, чтобы мама пела и танцевала тоже. Однако Элоиза все глядела на ветку, ожидая появления Чарли.

«Вот сейчас, — думала она. — Он будет злиться. Будет чувствовать себя пристыженным. Но останется жив».

И тут снова вспыхнуло сияние, Элоиза ясно увидела его, потому что очиститель был не так уж далеко. Свет мерцал среди деревьев, не причиняя им вреда, но совсем по-другому дело обстояло с животными, оказавшимися в поле действия механизма. Все существа, по нервам которых прошли электрические разряды, мгновенно погибли, им выжгло мозг. Птицы попадали с деревьев. Только насекомые продолжали жужжать.

Очиститель работал всего несколько минут.

Эми заметила сияние — словно с ней затанцевало само небо — и была зачарована зрелищем. Вскоре она позабудет корабль, и лицо отца изгладится из ее памяти. Но сияние Эми запомнит, и оно будет являться ей во сне. Как будто воздух внезапно сгустился, завибрировал и начал приплясывать — вверх-вниз, вверх-вниз. Во сне она всегда будет видеть одно и то же — это ужасное сияние, становящееся все ярче, ярче, ярче, все сильнее вдавливающее ее в постель. И всегда вслед за тем будет слышаться голос, который она так любила, повторяющий:

— Иисус. Иисус. Иисус.

Когда ей исполнилось двенадцать, этот сон по-прежнему был очень четким, и она рассказала о нем своему приемному отцу, священнику по имени Майкл. Тот объяснил, что она слышит голос ангела, называющего имя того, от кого исходит любой свет.

— Не нужно бояться этого света, — сказал он. — Нужно его принимать.

Объяснение удовлетворило Эми.

Однако когда она услышала это слово наяву, а не во сне, она без труда узнала голос — ведь это ее мама произнесла:

— Иисус!

Ее голос был полон печали, понять которую ребенку не дано. Эми и не поняла, а только попыталась повторить слово:

— Диии-зус.

— Боже, — сказала Элоиза, раскачиваясь взад-вперед и устремив взгляд на небеса, где, как она всегда считала, никого нет.

— Боге, — на свой лад повторила Эми. — Боге, боге, богги.

— Чарли! — закричала Элоиза, а свет очистителя уже угасал.

— Папочка!

Увидев слезы матери, Эми тоже расплакалась. Элоиза обняла дочь, прижала к себе, продолжая раскачиваться, и вдруг почувствовала, что не все в ней превратилось в лед. Кое-что из того, чему полагалось сгореть, уцелело: солнечный свет, и молния, и вечное, неумирающее сожаление.

Мама Элоиза часто рассказывала мне об отце. Она подробно описывала папу Чарли, чтобы я его не забыла. Она хотела, чтобы я помнила все.

— Это то, за что умер твой папа, — снова и снова повторяла она. — Он умер, чтобы ты помнила. Даже не вздумай забыть!

Что ж, я все еще помню каждое слово из того, что она о нем рассказывала. Волосы у него были рыжими, как и у меня. Он был худощавый и сильный. Он так же любил улыбаться, как я, и имел нежные руки. Если он потел, его длинные волосы спутывались на лбу, возле ушей и на шее. Руки его были так искусны, что он мог разрезать пополам существо, которое нельзя увидеть без специальной машины; он обладал такой душой, что мог летать… По словам мамы Элоизы, полеты как раз не были чудом, этим искусством владели многие великаны Золотого Века, и они брали в полет тех, кто летать не мог. У Чарли был к полетам особый дар, говорила мама Элоиза. А еще она говорила, что я очень любила его.

Однако все эти слова не помогают мне вызвать в памяти образ отца. Наоборот, как это часто бывает, они как будто вытесняют его образ.

И все же у меня сохранилось одно воспоминание об отце, настолько глубоко упрятанное, что я не могу ни утратить его, ни полностью возродить. Иногда я просыпаюсь в слезах. Иногда я просыпаюсь с согнутыми руками: я только что видела сон, в котором обнимала большого человека и знала, что он любит меня. Мои руки помнят, как, крепко обхватив папу Чарли за шею, я прижималась к нему, несущему свое дитя. И если я не в силах уснуть и никак не могу удобно уложить подушку, это потому, что пытаюсь придать ей форму плеча папы Чарли; мое сердце помнит его, пусть даже разум забыл.

Бог заставил ангелов вселиться в маму Элоизу и папу Чарли, и они уничтожили мир, поскольку чаша Божьего терпения переполнилась. И все дела рук человеческих обратились в прах, но из праха Бог создает людей, а из людей — ангелов.

Королевский обед

Узнав его, привратник распахнул ворота. Пастух убрал топор и посох в мешок на поясе и шагнул на мост. Как всегда, проходя под нешироким сводом надо рвом, в котором пенилась кислота, он почувствовал легкое головокружение. Наконец он оказался на той стороне, на дороге, ведущей к деревне.

На травянистом склоне холма мальчишка играл с собакой. Встретившись со светлыми глазами Пастуха, ярко выделяющимися на прекрасном смуглом лице, мальчик отпрянул, и Пастух услышал, как женщина вдалеке закричала:

— Иди скорей сюда, Дерри, дурак ты этакий!

Мальчишка помчался среди стогов сена, а Пастух двинулся по дороге. Женщина продолжала выговаривать сыну:

— Если будешь играть около замка, тебя подадут королю на обед.

«Королю на обед», — подумал Пастух. Итак, король голоден. Сообщение об этом быстро передается с помощью сигналов — от управляющего к повару, от повара к капитану, от капитана к стражнику и, наконец, к Пастуху. А тот одевается и выходит за дверь уже спустя несколько минут после того, как король проворчит:

— Что бы такое съесть?

А королева, замахав всеми руками, ответит:

— Только не тушеное мясо, надеюсь.

А король буркнет, проглядывая сегодняшние компьютерные распечатки:

— Груди в масле.

И — пожалуйста. Пастух уже здесь, чтобы получить со своего стада то, что причитается королю и королеве.

Деревня была еще далеко, когда Пастуху начали попадаться люди. Он помнил, что в те дни, когда впервые стали известны королевские вкусы, деревенские жители пытались уклониться от своих обязанностей по отношению к королю. Теперь же они лишь смотрели на Пастуха; иногда прятали самых «целых» членов паствы, иногда, напротив, выталкивали их вперед, не в силах вынести тревогу ожидания. Но по большей части Пастуху попадались безногие, безглазые или безрукие мужчины и женщины, ковыляющие по своим делам на уцелевших конечностях.

Те, у кого сохранились пальцы, плели что-то из соломы или ткали; те, у кого сохранились глаза, вели тех, у кого их больше не было; те, у кого сохранились ноги, тащили на спинах тех, у кого уцелели руки. И эти несчастные, единственным утешением которых были продавленные постели, то и дело производили на свет детей, чья чудесная целостность делала их богами в глазах потрясенной матери и ненавистным напоминанием для отца, у которого язык вываливался изо рта, или отсутствовали пальцы на ногах, или ягодицы были покрыты шрамами.

— Ах, какой он красивый… — пробормотала женщина, раздувая мехами огонь, на котором выпекался хлеб.

Ей вторило угрюмое ворчание безногого, переворачивающего выпечку деревянным совком. Пастух и вправду был красив, поскольку никто его и пальцем не тронул. (Да, не тронул, прозвучало эхо полночных костров Нечестивых Ночей, когда жуткие рассказы едва не сводили с ума детей, а взрослых заставляли съеживаться от страха, потому что они знали, что это правда, что это неизбежно, что это случится завтра.) У Пастуха были длинные темные волосы, твердые, но добрые губы, мягкие от частого мытья руки, а свет его глаз, казалось, сиял даже во тьме. Он был большой, сильный, смуглый, спокойный и бесстрашный. И вот Пастух вошел в деревню, направляясь к дому, который наметил в свой последний приход. Он подошел к двери и услышал, как во всех остальных домах вздохнули с облегчением, а в этом воцарилась тишина.

Он вскинул руку, и дверь открылась, как и было положено: все, способное открываться, подчинялось воле Пастуха, или, вернее, воздействию блестящего металлического шарика, вживленного королем в его руку. В доме было темно, но не настолько, чтобы не разглядеть белые глаза лежащего в гамаке старика со свисающими, будто бескостными, ногами. Этому человеку показалось, будто в глазах Пастуха он прочел свою судьбу, но Пастух прошел мимо него на кухню.

Юная девушка, не старше пятнадцати, стояла перед буфетом, с силой давя на его дверцу. Однако Пастух лишь покачал головой, вскинул руку, и буфет отворился, хотя женщина продолжала попытки его закрыть. Внутри лежал лепечущий младенец, завернутый в одеяла из звуконепроницаемой ткани. Пастух улыбнулся. Его улыбка была доброй и прекрасной, и женщине захотелось умереть.

Пастух погладил ее по щеке, она вздохнула и негромко застонала. Он достал из мешка свой пастушеский посох, приложил маленький диск к ее виску, и она улыбнулась. Глаза ее были мертвы, но губы шевельнулись, обнажив зубы. Он уложил ее на пол, бережно расстегнул блузку и достал из мешка топор.

Провел пальцем по длинному, узкому цилиндру, на конце орудия вспыхнул крошечный огонек. Пастух прикоснулся мерцающим кончиком топора к нижней части одной из ее грудей и описан им широкий круг. Топор провел на коже тонкую красную линию. Пастух ухватился за грудь, и она осталась у него в руке. Отложив добычу в сторону, он провел рукой по топору, и свет стал тускло-голубым. Пастух провел топором над алой раной, кровь загустела, высохла, рана начала заживать.

Он положил грудь в свой мешок и проделал то же самое с другой грудью. Женщина наблюдала за происходящим со смутным удивлением, улыбка по-прежнему играла на ее губах. Она будет улыбаться так еще несколько дней, и лишь потом осознает свою беду.

Когда и вторая грудь оказалась в мешке, Пастух отложил топор, посох и аккуратно застегнул на женщине блузку. Помог ей встать и снова провел мягкой рукой по ее щеке. Словно младенец, ищущий сосок, она потянулась губами к его пальцам, но он отдернул руку.

Когда Пастух ушел, женщина достала ребенка из шкафа и обняла его, нежно воркуя. Он тыкался носом в странно плоскую грудь, а женщина улыбалась и напевала колыбельную.

Пастух прошел по улицам, свисающий с пояса мешок подпрыгивал в такт его шагам. Люди смотрели на мешок, задаваясь вопросом, что там. Однако не успел Пастух покинуть деревню, как все уже знали ответ и теперь смотрели не столько на мешок, сколько на Пастуха. Он же не глядел ни влево, ни вправо, но чувствовал на себе взгляды людей, и в глазах его были нежность и печаль.

И потом он снова пересек ров по узкому мосту, миновал ворота и по темным переходам с высокими потолками зашагал к замку.

Он отнес свою добычу повару, который угрюмо посмотрел на мешок. Пастух лишь улыбнулся и достал оттуда посох. Мгновенье — и повар успокоился, разрезал мясо на куски, обвалял их в муке и положил на сковородку с разогретым маслом. Запах был сильный, приятный, на готовящейся пище проступили капли молока.

Пока повар занимался королевским обедом, Пастух оставался на кухне. Когда управляющий понес на подносе еду в королевский обеденный зал, Пастух последовал за ним, но остановился у двери. Король и королева ели молча, с соблюдением строгих, но изящных ритуалов, делясь самыми лакомыми кусочками.

В конце еды король что-то сказал управляющему, и тот поманил повара и Пастуха.

Повар, управляющий и Пастух преклонили перед королем колени, а тот протянул три руки и прикоснулся к их головам. Имевшие за спиной большой опыт подданные вытерпели это прикосновение, не отпрянув, даже не мигнув, поскольку знали, что в противном случае король будет недоволен. В конце концов, то, что они могли служить королю, было величайшим даром судьбы: не будь этого служения, их плоть стала бы королевским обедом, а кожа украсила бы увешанные гобеленами стены замка или послужила отделкой охотничьего плаща.

Королевские руки все еще касались голов трех слуг, когда замок содрогнулся и завыл низкий сигнал тревоги.

Король и королева встали из-за стола, с подчеркнутым достоинством отошли к своим пультам, сели и нажали кнопки, включив невидимую защиту.

Спустя час изнурительной, сосредоточенной работы они признали свое поражение и прекратили сопротивление. Силовые поля, так долго удерживающие тонкие, высокие стены замка, лопнули, стены рухнули, и сверкающий металлический корабль опустился среди руин.

Борт воздушного судна раскололся, оттуда вышли четыре человека с оружием в руках и яростью в глазах. При виде них король и королева с грустью посмотрели друг на друга, достали из потайных мест на затылке ритуальные ножи и одновременно вонзили их друг другу между глаз. Они умерли мгновенно, и двадцатидвухлетнему рабству колонии на Аббатстве пришел конец.

Мертвые король и королева напоминали жутких плоских кальмаров, валяющихся на палубе рыбацкого судна, а вовсе не завоевателей планет и людоедов. Люди, высадившиеся из корабля, подошли к трупам и убедились, что враги мертвы. Потом огляделись по сторонам и только тогда поняли, что они не одни.

Среди руин, недоверчиво глядя на них, стояли Пастух, управляющий и повар.

Один из мужчин с корабля поднял руку.

— Как вам удалось выжить? — спросил он.

Они не ответили — смысл вопроса до них не дошел.

— Как вы уцелели здесь, когда…

Человек смолк, устремив взгляд поверх руин на толпу колонистов и детей колонистов, которые смотрели на них с той стороны рва. Увидев, что у многих из людей нет рук, или ног, или глаз, или грудей, или губ, члены экипажа корабля бросили оружие, зарыдали и побежали по мосту, чтобы разделить радость и горе освобожденных.

Не было нужды что-либо объяснять; колонисты поползли и заковыляли по мосту к разрушенному дворцу и окружили тела короля и королевы. Потом они занялись тем, о чем давно уже мечтали, и спустя час трупы лежали в яме у подножья замка, залитые мочой, забросанные фекалиями и испускающие зловоние разложения.

Тогда колонисты обратили взоры на слуг короля и королевы.

Экипаж корабля тщательно отбирали, прежде чем отправить в далекие миры; они обладали множеством навыков и умели быстро ориентироваться в обстановке. Прежде чем толпа успела что-то предпринять, прежде чем кто-нибудь успел шевельнуться, вокруг управляющего, повара, привратника и стражников возник силовой барьер. Даже Пастух оказался внутри, хотя толпа негодующе забормотала. Один из людей с корабля терпеливо, ровным тоном объяснил, что все преступники понесут заслуженное наказание в соответствии с законами империи.

Барьер не исчезал неделю, пока экипаж наводил порядок в колонии, стремясь пробудить интерес к самостоятельной жизни у людей, снова способных решать собственную судьбу. Наконец стало ясно, что это может затянуться надолго, а справедливость не может ждать. Тогда с корабля принесли электронного судью, созвали всех и начали разбирательство.

За правым ухом каждого колониста закрепили металлическую пластинку, такими же пластинками снабдили королевских слуг и людей с корабля, а потом началось расследование: воспоминания каждого передавались в сознание всех остальных.

Сперва судья заслушал свидетельства экипажа корабля. Колонисты увидели, как их освободители нажимали на кнопки и беседовали с компьютерами огромного звездолета, потом ощутили облегчение этих людей, когда четверо из них перешли в челнок, чтобы высадиться на долгожданной планете.

Но планета оказалась мертва, там не нашлось уцелевших. Люди с корабля нашли лишь замок, а в нем — короля с королевой, а когда хозяева замка были убиты, на планете остались только заросшие сорняками поля да развалины давным-давно опустевшей деревни.

Это повторялось снова и снова, и лишь в колонии на Аббатстве людям удалось выжить.

Потом все присутствующие на суде смотрели, как на других планетах вскрывали тела убитых королей и королев. Внутри одной королевы обнаружились тысячи крошечных многоруких плодов, истекающих кровью на холодном воздухе, проникшем во вскрытую матку. Тридцать лет беременности — а потом пара за парой они начали бы являться на свет, чтобы завоевывать и осквернять все новые миры, неумолимо, словно болезнь, распространяясь по всей галактике.

Но этим тварям не суждено было родиться: плоды обрызгали химикалиями, они перестали шевелиться и высохли, превратившись в сморщенные серые комочки.

На этом показания экипажа корабля закончились, и судья принялся исследовать память колонистов.

Вой с неба и вспышка света, и — без всяких космических кораблей — на планету опустились король и королева. Однако вслед за их появлением тут же возникли всевозможные устройства. Людей избивали невидимыми кнутами, сгоняя в загон, выросший словно из пустоты, — в темное, тесное пространство, где пленники едва поместились вплотную друг к другу.

Спертый воздух, нечем дышать.

Женщины первыми теряют сознание, за ними — мужчины, постепенно крики стихают. Пот течет, пока не высыхает; жар сжигает, пока мертвецы не остывают… А потом весь загон внезапно начинает вибрировать.

Открывается дверь, и появляется король, невообразимо огромный, со множеством отвратительных щупалец-рук. Того, кто стоит позади тебя, вырвало, вот и тебя самого начинает выворачивать наизнанку, и от страха срабатывает мочевой пузырь. «Руки» короля тянутся к пленникам, и все вокруг кричат, кричат и кричат — но наконец голоса смолкают. Одного корчащегося человека выдергивают из толпы, дверь снова закрывается, вновь воцаряется тьма, и снова вонь, и ужас, и жара, еще сильнее, чем прежде.

Тишина. И далекий крик боли.

Тишина. Бесконечно тянущиеся часы. И вновь дверь открывается, появляется король, снова раздаются крики.

Как только король входит в загон в третий раз, из толпы выходит человек, который не кричит. Его одежда заскорузла от чужой блевотины, но самого его явно не рвало, его взгляд спокоен, губы не кривятся, глаза сияют. Это Пастух, хотя пока он известен людям под другим именем.

Он подходит к королю и протягивает руку. Его не выдергивают, а выводят наружу, и дверь опять закрывается.

Тишина. Медленно ползут минуты. Но крика не слышно.

А потом загон исчезает, словно его и не бывало, вокруг опять чистый воздух, зеленая трава, в небе, как прежде, сияет солнце. Только одно изменилось: появился уходящий под небеса замок, изящный, с безумным нагромождением шпилей и куполов. Его окружает заполненный кислотой ров, через который перекинут узкий мост.

Люди возвращаются в деревню. Их дома целы, кажется, можно про все позабыть.

Но потом появляется Пастух, которого все еще называют старым именем… как бишь его звали? И все говорят с ним, расспрашивают его — что там, в замке, чего хотят король и королева, зачем людей держали в заточении и почему освободили.

Однако Пастух, не отвечая на вопросы, указывает на булочника. Тот выходит вперед. Пастух прикасается к его виску своим посохом, и булочник улыбается и идет к замку.

После того как в замок зашагали еще четверо сильных мужчин и мальчик, а после — еще один мужчина, люди заворчали и отпрянули от Пастуха. Его лицо по-прежнему прекрасно, но все помнят крики, которые слышали из загона, и не хотят идти в замок. Их настораживают бездумные улыбки тех, кто только что туда ушел.

Дни тянутся своим чередом. Пастух является в деревню снова и снова, и люди теряют конечности. Они вынашивают планы мести, но посох Пастуха и его невидимый кнут пресекают попытки напасть. Те, кого он отсылает в замок, возвращаются домой калеками. Люди ждут. И ненавидят.

И многие, очень многие из них жалеют, что не погибли в первые ужасные мгновенья после завоевания планеты. Но больше никто не пытается убить Пастуха.

Колонисты кончили «давать показания», и судья сделал паузу, прежде чем продолжить расследование. Воспоминания были слишком живыми, людям требовалось время, чтобы осушить слезы.

А потом они увидели показания Пастуха. На этот раз не было множества разных «картинок»; все видели прошлое лишь его глазами.

Снова загон, люди съежились от ужаса. Как и раньше, открывается дверь. Только на этот раз каждый из присутствующих на суде «вспоминает», как выходит вперед, как протягивает королю руку, как к нему прикасается холодное щупальце, как его выводят из загона.

Замок все ближе, нарастает страх. Однако одновременно возникает ощущение мира — и оно помогает тебе сохранить спокойное выражение лица и заставляет сердце биться в нормальном ритме.

Замок. Узкий мост, заполненный кислотой ров. Ворота открываются. На мосту начинает кружиться голова — кажется, что король в любой момент может столкнуть свою жертву в ров.

А потом — просторный обеденный зал, королева за пультом создает мир, в котором появятся на свет ее дети.

Ты стоишь около стола, король и королевой наблюдают за тобой с высоких сидений. Ты бросаешь взгляд на стол и понимаешь, почему раздавались те крики. Чувствуешь, как вопль поднимается к горлу, когда осознаешь, что ты, а потом и все остальные люди будут вот так же разорваны, полуобглоданы, превратятся в груду хрящей и костей.

И потом ты справляешься со страхом и просто стоишь и смотришь.

Король и королева волнообразными движениями поднимают и опускают «руки». Кажется, так они разговаривают. Должен ведь быть какой-то смысл в этих движениях?

Ты должен понять. Ты тоже вытягиваешь руку и пытаешься изобразить похожие жесты.

Они перестают двигаться и следят за тобой.

На мгновенье ты неуверенно останавливаешься, потом снова начинаешь делать волнообразные движения руками.

Их «руки» взволнованно мечутся, слышны негромкие звуки. Ты пытаешься повторить и их.

А потом король и королева приближаются к тебе, и ты стараешься успокоиться, клянешься, что не закричишь, хотя в глубине души понимаешь, что не сможешь удержаться.

Холодное щупальце прикасается к тебе, ты чувствуешь нарастающую слабость. Тебя выводят из комнаты, и сознание застилает тьма.

Проходят недели, а ты все еще жив — ради того, чтобы забавлять их, когда они устают от своих трудов. Однако, подражая им, ты учишься, а они учат тебя, и вскоре вам удается вести нечто вроде примитивного диалога. Они обращаются к тебе, медленно шевеля всеми гибкими конечностями, издавая негромкие звуки, а ты с помощью двух рук, а потом и с помощью голоса пытаешься ответить. Это убийственно трудно, но наконец ты сообщаешь, что должен кое-что им сказать, прежде чем им надоест с тобой забавляться и они снова увидят в тебе всего лишь еду.

Ты объясняешь им, как сохранить стадо.

И тогда они делают тебя пастухом, в обязанности которого входит лишь одно: снабжать их едой, да так, чтобы припасы никогда не кончались. Ты сумел убедить их, что благодаря тебе они получат вечный источник пищи, и они заинтересовались.

Среди своих хирургических инструментов они находят и вручают тебе тот, который будет служить тебе посохом. Отныне твое стадо будет подчиняться тебе без борьбы, даже без боли. Еще тебе дают топор для отсечения и исцеления, и на куске разлагающейся плоти показывают, как его использовать. В твою ладонь они вживляют имплантат, которому подчиняются любые двери. И вот ты идешь в колонию и медленно убиваешь своих товарищей, отрезая от них кусок за куском, — чтобы все они оставались живы.

Ты ни с кем не разговариваешь. Ты прячешься от их ненависти за стеной молчания. Ты страстно желаешь смерти, но она не приходит, потому что это невозможно. Если ты умрешь, умрет и колония. Чтобы сохранить людям жизнь, ты сам ведешь жизнь, которая хуже смерти.

А потом замок рушится. Твое дело закончено. Ты зарываешь топор и посох и ждешь, когда тебя убьют.

Расследование подошло к концу.

Люди сняли пластинки и удивленно заморгали, щурясь от солнечного света. Он смотрели на прекрасное лицо Пастуха с выражением, смысл которого невозможно было угадать.

— Вердикт суда гласит, — принялся зачитывать человек с корабля, в то время как его товарищи пошли в толпу, собирая свидетельские пластинки, — что человек, именуемый Пастухом, виновен в совершении чудовищных преступлений. Однако преступления эти были единственным способом сохранить жизнь тем, против кого они совершались. Поэтому человек, именуемый Пастухом, оправдан по всем статьям. Жители колонии Аббатства должны по крайней мере раз в год чествовать его и помочь ему прожить так долго, сколько может прожить человек благодаря науке и бережному обращению.

Таков был вердикт суда, и хотя колонисты Аббатства двадцать два года были отрезаны от остального мира, они ни за что не нарушили бы законов империи.

Спустя неделю экипаж закончил свои дела на планете и корабль стартовал; отныне колонисты, как и прежде, будут сами вершить свои дела.

Корабль был уже далеко среди звезд, когда после ужина трое членов экипажа завели беседу об оставленной планете.

— Ну и штучка этот Пастух, — сказал один.

— И все-таки он чертовски добрый человек, — отозвался второй.

Им казалось, что третий их товарищ задремал, но вдруг он резко выпрямился и воскликнул:

— Боже, что мы наделали!

Шли годы, колония Аббатства процветала, подрастало новое поколение сильных, неискалеченных людей. Они рассказывали детям своих детей историю долгого порабощения планеты. Свободу хранили как великое сокровище; так же бережно хранили силу, здоровье и жизнь.

И каждый год, согласно вердикту суда, все устремлялись к одному из домов в деревне, неся дары: зерно, молоко и мясо. Колонисты выстраивались в очередь у двери, а потом по одному входили внутрь, дабы почтить Пастуха.

Они вереницей проходили мимо его лежанки, чтобы он мог их разглядеть. Каждый всматривался в прекрасное лицо с мягкими губами и ласковыми глазами. Сильных рук, однако, больше не было — только голова, шея, позвоночник, ребра и рыхлый мешок плоти, пульсирующий жизнью. Глядя на то, что осталось от тела Пастуха, люди всматривались в зажившие шрамы. Когда-то вон там были ноги и бедра, верно? Да, и еще гениталии, и плечи, и предплечья.

— Как же он живет? — недоумевали малыши.

— Мы поддерживаем в нем жизнь, — отвечали им взрослые.

— Таков вердикт суда, — повторяли они год за годом. — Мы должны помочь ему прожить так долго, сколько может прожить человек благодаря науке и бережному обращению.

Потом они оставляли свои дары и уходили, и в конце дня Пастуха снова переносили в его гамак, откуда сквозь окно год за годом он видел небо. Они, возможно, отрезали бы ему и язык, но это никому не пришло в голову, поскольку он всегда молчал. Они, возможно, выкололи бы ему глаза, если бы не хотели, чтобы он видел, как они улыбаются.

То, что свято

— У тебя есть оружие, которое может их остановить, — сказал Кроуф, и внезапно я почувствовал тяжесть игольчатого пистолета на своем поясе.

— Мне запрещено применять оружие, — ответил я. — Даже игольчатый пистолет. И уж тем более осколочные гранаты.

Кроуфа мои слова, похоже, не удивили, не то что остальных. Я разозлился: с какой стати Кроуф ставит меня в такое положение? Стоун, сидевший с луком на коленях, мрачно уставился на меня, а Фоул довольно внятно проворчал глубоким, звучным голосом:

— Мы друзья или нет? Вроде тут шла речь о друзьях.

— Таков закон, — сказал я. — Я могу использовать оружие только в целях самозащиты.

— Их стрелы летят не только в нас, но и в тебя! — воскликнул Стоун.

— Пока я с вами, закон считает, что нападают на вас, а не на меня. Если я пущу в ход оружие, я тем самым приму чью-то сторону. И тогда вся корпорация как бы примет вашу сторону. Если дело до такого дойдет, корпорация откажется сотрудничать с вами.

— По-моему, это как раз хорошо, — пробормотал Фоул. — Много нам проку от корпорации!

Я не стал говорить, что, если дело примет такой оборот, меня казнят. Йалимини не нужны люди, которые боятся смерти.

Вдалеке послышался крик. Я взглянул на остальных — никто из них, похоже, не встревожился. Однако вскоре в круг камней вбежал запыхавшийся Да.

— Они нашли обходной путь, — выдохнул он. — Мы ничего не смогли поделать, сумели только убить одного голони.

Кроуф встал и издал гортанный крик — стаккато отрывистых звуков, разбудивших эхо в скалах. Потом он кивнул остальным, и Фоул схватил меня за руку.

— Пошли, — прошептал он.

Однако я уперся, не желая двигаться с места, пока не пойму, что происходит.

— В чем дело? — спросил я.

Кроуф усмехнулся. Я видел его черные зубы далеко не впервые, и все-таки они выглядели жутковато, особенно по контрасту с бледным лицом.

— Мы хотим выбраться из переделки живыми. Заманить их в ловушку. К югу отсюда есть узкое ущелье, где ждет сотня моих людей, чтобы начать игру. — Пока он говорил, в круге из камней появились еще четверо, и Кроуф повернулся к ним. — Гококо? — спросил он. Они пожали плечами, и он смерил их сердитым взглядом. — Мы не бросим Гококо!

Все закивали, а четверо воинов вновь растаяли среди скал.

Фоул опять потянул меня за руку, уже настойчивей, а Стоун жалобно сказал:

— Надо идти, Кроуф.

— Мы никуда не пойдем без Гококо.

Послышались скорбные стенания, словно застонала сама земля. Невозможно было различить, где сам стон, где его эхо. Кроуф наклонил голову, присел на корточки, ритуальным жестом прикрыл руками глаза и негромко нараспев заговорил. Остальные последовали его примеру; Фоул даже отпустил мою руку, чтобы тоже прикрыть лицо. Я подумал, что такая набожность может произвести впечатление, и все же вряд ли разумно закрывать глаза, когда вокруг кипит битва. Это против законов эволюции! Время от времени во мне просыпался старый антрополог, а антрополог, как известно, не профессия, а диагноз.

Все эти мысли, однако, вылетели у меня из головы, когда из-за скал выскочил воин голони. Размахивая двумя длинными ножами, он бросился к Кроуфу. Никто из йалимини даже не шелохнулся, чтобы защитить сородича.

Что делать? Мне запретили убивать; однако Кроуф был самым влиятельным военачальником йалимини, к тому же дружественно настроенным, нельзя было допустить, чтобы он погиб. Без него невозможно будет торговать с людьми островов, а кроме того, я не хотел смотреть, как убивают человека, закрывшего глаза ради свершения религиозного обряда, как бы глупо ни выглядел этот обряд. Все же я решился обойти закон, если уж не нарушить, и в тот миг, когда нож голони, нацеленный в шею Кроуфа, устремился вниз, я вмазал воину ногой в пах.

Тот взвыл и, забыв про нож, схватился за больное место, а потом бросился на меня. К моему удивлению, остальные продолжали причитать, словно понятия не имели, что я с риском для жизни защищаю их вождя.

Я мог быстро убить голони, но не хотел этого делать, поэтому сражался с ним три или четыре бесконечные минуты. Наконец я разоружил его, но так и не осмелился нанести слишком сильный удар, чтобы ненароком не убить. Вместо этого я сломал ему руку; но он, казалось, не заметил боли и продолжал бросаться на меня, действуя при этом двумя руками.

«Что они за люди? — недоумевал я, блокируя страшный удар не менее страшным ударом тяжелого сапога. — Они что, не чувствуют боли?!»

Наконец причитания смолкли, и в тот же миг одним мощным ударом Фоул сломал голони шею.

— Джасс! — прошипел он, поглаживая ноющую руку. — Ну и крепкая же у него шея!

— Какого черта вы раньше мне не помогли? — взорвался я.

Они будто не услышали моих слов. Очевидно, чужаку таких тонкостей не понять. Те четверо, которые недавно ушли за Гококо, вскоре вернулись, с красными от засыхающей крови руками. Они вытянули руки, и Кроуф, Фоул, Стоун и Да с печальными лицами полизали кровь. Кроуф дважды щелкнул языком, и Фоул снова потянул меня прочь из круга камней. На этот раз, однако, за нами последовали остальные.

Кроуф стремглав помчался впереди всех по тропе, которой испугался бы даже горный козел. Я попытался сказать Фоулу, что буду двигаться быстрей, если он отпустит меня, но стоило мне подать голос, как Стоун обогнал нас и со всей силы врезал мне в лицо. Я молча проглотил кровь, и мы продолжали путь.

Тропа закончилась на вершине горы, которая, казалось, уходила в небо на краю мира. Далеко внизу раскинулся остров Йалимин: у горизонта равнина казалась голубоватой, но я знал, что океан слишком далеко отсюда, чтобы его можно было увидеть. Между вершиной горы и землей здесь и там плыли облака; среди протянувшихся на много миль джунглей виднелись пятна крестьянских полей и ярко-белые пятна городов, и все это очень напоминало картину, которую мы видели из космического корабля, когда много месяцев назад кружили над этой планетой.

После секундной остановки мои спутники кинулись к обрыву и, казалось, нырнули прямо в пустоту. Я прыгнул за ними — ничего другого мне не оставалось, ведь Фоул держал мою руку железной хваткой — и заскользил по крутому склону, не видя внизу ничего, что могло бы задержать мой стремительный спуск. Я едва не закричал, удержавшись от вопля лишь из-за крошечной надежды, что это все-таки не массовое самоубийство, а еще из-за опасения, что мой крик привлечет внимание голони.

А потом склон подо мной вдруг исчез. Я падал, казалось, целую вечность и наконец, дрожа, очутился на уступе едва ли в метр шириной. Остальные были уже там, и Фоул слегка придержал меня, видимо, помня о моей неопытности. Я заставил себя посмотреть вниз и увидел там другие горы: отсюда они казались невысокими холмами, но я знал, что они такие же высокие, как эта. Мысль о том, что если я упаду, мне придется лететь всего несколько сот метров, а не пять или шесть километров, почему-то не слишком успокаивала.

Кроуф снова побежал, мы бросились следом. Вскоре метровой ширины выступ сузился втрое; однако никто не замедлил бега, и Фоул по-прежнему тащил меня за собой.

Наконец мы оказались перед узкой седловиной между нашим пиком и соседним, который казался просто грудой камней неправильной формы. Возможно, среди этих камней мы могли бы хорошо спрятаться и ускользнуть от преследования.

Теперь нас вел не Кроуф, а Да. Он молниеносно пересек седловину, повернулся, оглядел скалы над нами и махнул рукой. Фоул последовал за ним, сжимая мою руку, — он бежал так быстро, что мне оставалось лишь мечтать не свалиться с узкой тропы.

Потом я наблюдал, как седловину пересекают остальные. Кроуф был последним, и в тот миг, когда он сделал первый шаг, на скалы за его спиной высыпали голони.

Они молчали. Единственная война, в которой мне доводилось участвовать прежде, шла под оглушительные крики и взрывы, и здешняя безмолвная война казалась куда ужаснее. Люди вокруг меня вскинули луки и начали стрелять; голони падали, но упал и Кроуф — стрела угодила ему в затылок.

Неужели он погиб? Наверняка. Однако, упав, он уперся ногами в узкий гребень, и это помешало ему скатиться вниз. Еще одна стрела вонзилась Кроуфу в спину, а потом, так быстро, что враги не успели выстрелить, Фоул спустился со скалы, взвалил соплеменника на плечи и бросился обратно. Голони снова начали стрелять, но даже сейчас, казалось, целились не в Фоула, а в Кроуфа.

Мы скрылись в скалах, оставив двух дозорных, чтобы охранять седловину. Голони понадобятся часы, чтобы найти обходной путь, поэтому мы почувствовали себя в относительной безопасности и смогли заняться Кроуфом.

Он все еще дышал, глаза его были открыты, и, глядя прямо перед собой, он силился заговорить. Стоун держал его за плечи, пока Да проталкивал стрелу глубже в голову. Наконец ее окровавленный наконечник показался изо лба. Да наклонился, зажал кремень зубами, потянул, сплюнул его, а потом вытащил древко. Пока он проделывал все это, Кроуф не издал ни звука. Когда Да закончил, Кроуф умер.

На этот раз не было ритуала с закрытыми глазами и причитаниями. Люди вокруг меня плакали открыто — открыто, но молча. Их сотрясали рыдания, слезы струились из глаз, лица исказились от душевной боли. Но не было слышно даже тяжелого дыхания.

Всеобщая неприкрытая печаль не оставила меня равнодушным. Я мало знал остальных, но с Кроуфом был знаком неплохо. Нельзя сказать, что мы были близки, нас не связывала дружба — слишком высокие барьеры нас разделяли, — однако я видел, как он управляет своими людьми, а сильного, твердого человека узнаешь всегда, к какой бы цивилизации он ни принадлежал. В Кроуфе была и сила, и твердость. Во время наших первых встреч, когда корпорация только-только подала ходатайство о праве на торговлю, Кроуф заставил своих людей не вводить никаких ограничений и запретов на торговые операции. В ту пору мне показалось, что он один выступает против всех; правда, позднее выяснилось, что у него было много сильных сторонников, просто он предпочитал не афишировать это. И все равно, он как будто придержал ногой дверь, не дав ей закрыться. Позже Кроуф отвел меня в сторону и заявил, что запрещает поставлять йалимини товары, не сообщив сперва об этом ему и не получив на сделку его одобрения.

И вот теперь он погиб, даже не в большой битве, и я не мог ничего поделать — только удивляться, почему йалимини, удивительно практичные люди, позволяют своим лучшим предводителям гибнуть во время бессмысленных набегов на пограничные области и высокогорье.

Как ни странно, гибель Кроуфа искренне меня опечалила. Корпорация, конечно, будет и дальше развивать торговые отношения с йалимини, никаких особых трудностей здесь не возникнет, однако Кроуф был очень ценным деловым партнером. Нам обоим нравилась эта игра — переговоры, заключение сделок, — и только многочисленные обоюдные недопонимания обеих сторон мешали нам как следует поладить.

Люди Кроуфа раздели труп и закопали одежду под скалами. Потом вскрыли тело, вытащили внутренности и разрезали кишки вдоль. От вони меня чуть не вырвало. Они трудились изо всех сил, очищая кишки от содержимого и складывая найденное в небольшой кожаный мешок. Когда кишки были очищены так тщательно, как только можно было проделать с помощью каменных ножей, мешок завязали, и Да повесил его на веревке себе на шею. Слезы все еще текли по его лицу, когда он обвел товарищей взглядом.

— Я поднимусь на гору, — прошептал он. Остальные закивали, рыдания стали громче. — И отдам его душу небу.

Остальные один за другим стали подходить к Да, прикасаться к мешку и шептать:

— Я с тобой.

— И я.

— Клянусь.

Услышав эти негромкие голоса, лучники, охраняющие седловину, пришли в наше убежище среди скал, явно собираясь тоже дать клятву, однако Да предостерегающе поднял руку.

— Оставайтесь здесь, задержите преследователей. Они наверняка поняли, что мы задумали.

Лучники грустно кивнули и вернулись на пост. Фоул снова сжал мою руку, и мы начали спуск с горы.

— Куда мы? — прошептал я.

— Отдать долг душе Кроуфа, — ответил Стоун.

— А если там засада?

— Не важно.

Религию йалимини можно, пожалуй, назвать поклонением небу; я изучал ее в городе, возле которого впервые приземлился.

— Стоун, — тихо окликнул я, — враги знают, что у нас на уме?

— Конечно, — прошептал он в ответ. — Может, они и неверные, но понимают законы чести. Они попытаются устроить засаду по дороге и перебить нас, помешать отдать погибшему последний долг.

Да шикнул, призывая к молчанию, и дальше мы спускались вниз по склону уже в тишине. Услышав неподалеку крик, мы не обратили на него внимания — я лично думал только о том, как найти опору для ног и зацепки для рук и как не отстать от остальных, которые были куда сильнее и быстрее меня.

Наконец мы остановились на пологом склоне. Дальше был крутой обрыв, и оттуда, где мы стояли, был хорошо виден большой отряд голони — они спускались тем же путем, каким только что прошли мы.

Сперва я не заглядывал за край, но когда увидел, что мои товарищи связывают все веревки, которые у них были, подошел к обрыву и увидел внизу небольшую долину — она вела в глубокий каньон, прорезающий толщу горы и спускающийся к широкой равнине. Там, на равнине, мы будем в безопасности.

Однако сперва нужно было спуститься отсюда, а обрыв был высотой около сотни метров. Я не представлял, как мы управимся. Даже если мы один за другим будем скользить вниз по веревке, в чем у меня совсем не было опыта, что помешает врагам последовать за нами?

Эту проблему решил Фоул: он сел на землю в нескольких метрах от края, ногами уперся в камень и натянул перчатки. Потом взял в левую руку короткий конец веревки, спустил длинный конец с обрыва, перекинул его себе за спину и намотал на правую руку.

Теперь он сумеет удерживать веревку, пока остальные будут спускаться, а если на него нападут или убьют, он просто отпустит веревку, и враг нас не настигнет.

Для самого Фоула это была верная гибель.

Наверное, следовало что-нибудь сказать ему на прощание, но у нас не было времени. Да быстро объяснил мне, как спускаться по веревке, — я должен был либо хорошо усвоить его урок, либо погибнуть: как раз в этом-то случае единственная ошибка могла стоить жизни. А потом Да с мешком на шее, где лежало содержимое кишечника Кроуфа, начал быстро спускаться.

Фоул стойко и без особых усилий удерживал веревку, потом она провисла, и тут же Стоун заставил меня сесть на нее, как это только что делал Да. В следующий миг он столкнул меня с утеса, я шагнул в пустоту и быстро полетел вниз, от ужаса хватая ртом воздух и раскачиваясь, словно маятник. Скала мелькала передо мной, то удаляясь, то приближаясь, один раз веревка крутнулась, и я увидел равнину далеко внизу. Тогда меня вырвало, хотя я ничего не ел с утра, и горечь во рту была такой едкой, что я забыл об ужасе и замедлил спуск, крепко вцепившись в веревку, которая даже сквозь перчатки жгла руки и резала ноги.

Земля быстро приближалась, я уже видел внизу нетерпеливо машущего рукой Да. Я стал спускаться быстрее, не обращая внимания на боль, наконец ударился ногами о землю и растянулся ничком на траве.

Перевернувшись на спину, я зачарованно уставился на того, кто начал спускаться вслед за мной: теперь, когда суровое испытание осталось позади, я смог оценить красоту этого зрелища — одинокий человек над пропастью, бесстрашно встречающий опасность. Такие переживания давным-давно позабыли на моей ласковой родине Сад, где склоны холмов пологи, где прибой нежно лижет песок, а не бьется о прибрежные скалы, где люди такие же мягкие, как мир, в котором они живут. Я и сам мягкий человек, что доставляло мне большие неприятности в начале военной карьеры, но в то же время позволило пережить войну и оставить армию, щеголяя всего лишь несколькими шрамами.

Пока я лежал, размышляя о контрасте моего воспитания с суровой жизнью в этом мире, к нам присоединился Стоун, и спуск начал следующий йалимини.

Он одолел всего половину пути, когда кто-то показался наверху обрыва. Я не сразу понял, что происходит, а как только осознал, что это голони, Да и Стоун потянули меня под прикрытие утеса, чтобы нас не задели падающие тела.

Тот, кто спускался, наконец коснулся ногами земли; его звали Пан, он был свирепым с виду, однако горше других оплакивал смерть Кроуфа. Но последовавший за Паном был еще в дюжине метров от земли, когда веревка вдруг задрожала, и он полетел вниз и ударился о землю. Я хотел броситься ему на помощь, но меня удержали.

Все уставились вверх, и я вскоре понял почему: великан Фоул, казавшийся отсюда совсем маленьким, спрыгнул с обрыва, прихватив с собой двух голони. Спустя мгновенье рухнул третий голони, по-видимому не удержавшийся на краю во время драки.

Фоул ударился о землю со страшной силой, но и голони превратились в груды сломанных костей. И опять я рванулся, чтобы попытаться как-то помочь, и опять меня удержали, и опять я понял, что они знают свой мир куда лучше, чем я, чужеземец, могу когда-либо его узнать. Вокруг нас начали со стуком падать камни, один угодил в голову тому, кто спустился после Пана. Этот йалимини упал со сравнительно небольшой высоты и был еще жив, но камень пробил ему череп.

Мы прятались в тени утеса почти до темноты, а едва стало смеркаться, Да и Пан выскочили из укрытия и притащили тело погибшего. Возвращались они уже под градом камней, некоторые из которых рикошетом отлетали туда, где ждали мы со Стоуном. Один камень больно ударил меня по предплечью, оставив синяк.

Когда совсем стемнело, мы с Да, Стоуном и Паном вышли, отыскали тело Фоула и тоже оттащили в укрытие.

Потом йалимини разожгли костер, рассекли мертвецам глотки и перевернули тела, чтобы стекла кровь. Смочив руки в алой жидкости, они слизали ее, как делали в честь Гококо, закрыли глаза и затянули свой речитатив.

Пока шел похоронный обряд, я смотрел на равнину. Сверху казалось, что она почти на одном уровне с нашим лагерем, но на самом деле она лежала куда ниже, и я хорошо видел неяркие огни затерянных в джунглях городов. Но все они горели очень далеко.

«Интересно, — подумал я, — сколько отсюда до аванпоста в предгорьях, где мы оставили коней?»

И еще я размышлял, какого черта вообще согласился принять участие в этой экспедиции.

«Обычное путешествие», — сказал тогда Кроуф.

Наверно, я просто не осознавал, насколько плохо улавливаю смысловые оттенки его языка. К тому же мне не верилось, что война между голони и йалимини настолько серьезна. В конце концов, она тянулась уже больше трехсот лет; просто удивительно, что страсти могли не остыть за такой долгий срок.

— Ты смотришь на равнину, — прошипел Стоун.

Поразительно, но за те несколько часов, что мы провели вместе у подножья утеса, это были первые слова, если не считать ритуальных причитаний. Йалимини в городах ужасно любят сплетничать и вообще болтать, но здесь предпочитают помалкивать.

— Я прикидывал, сколько понадобится дней, чтоб добраться до города.

— До города? — недоумевающе проворчал Стоун. Такой ответ меня удивил.

— А куда же еще мы направляемся?

— Мы дали клятву, — в голосе Стоуна прозвучало отвращение, как бывало всякий раз, когда я ляпал что-то невпопад. — Клятву доставить душу Кроуфа на Небо.

— Куда? — Я и в самом деле не понимал. — Как вы доберетесь до неба?

Стоун передернул плечами — его терпение было на исходе.

— На Небо, — повторил он, и тут до меня, наконец, дошло.

Небом называлась еще и самая высокая гора на острове Йалимин.

— Ты шутишь, да? — спросил я. — Чтобы туда попасть, нам придется вернуться.

— Есть и обходные пути.

— Голони тоже о них знают!

— Ты считаешь, что у нас нет чести? — зарычал Стоун. Да услышал и подошел.

— В чем дело? — прошептал он.

— Этот мерзавец-чужак оскорбляет нас, подозревая в трусости, — прошипел Стоун.

Да погладил висящий у него на груди мешок.

— Это правда? — спросил он.

— Ничего подобного, — ответил я. — Понятия не имею, почему он обиделся. Я всего лишь предположил, что лезть на самую высокую гору острова не слишком благоразумно. Нас всего четверо, и голони наверняка успеют туда раньше. Разве не так?

— Конечно, — сказал Да. — Выполнить то, что мы задумали, нелегко. Но Кроуф был нашим другом.

— И что мы станем делать, если нарвемся, например, на засаду в сто человек?

Да удивленно посмотрел на меня. Стоун просто затрясся от злости.

— Мы были рядом с Кроуфом, когда он умирал. А они нет, — ответил Да.

— Ты что, трус? — спросил Стоун.

И тут до меня дошло: с его точки зрения трусость заслуживает не просто отвращения. За нее можно изгнать, за нее можно убить. Его рука потянулась к ножу, и я понял, что передо мной непростая дилемма. Если я опровергну обвинение в трусости под угрозой смерти, не будет ли это само по себе трусостью? Выбором между огнем и полымем?

Я решил держаться твердо.

— Если ты спрашиваешь, боюсь ли я вас — нет, не боюсь.

Некоторое время Стоун удивленно смотрел на меня, потом мрачно улыбнулся и убрал нож в ножны. К нам подошел Пан, и Да предложил устроить совет.

Совет длился недолго; мы решали, какой путь выбрать. Я плохо знал здешние края, но после совета у меня появилось еще больше поводов для сомнений.

— Почему мы делаем это для Кроуфа, но не сделали ничего подобного для Фоула или Гококо?

— Потому что Кроуф — Лёд, — ответил Да, и я запомнил этот странный ответ, чтобы позже поломать над ним голову.

— А что мы будем делать, когда заберемся на Небо?

Стоун, который словно бы задремал, вдруг встрепенулся и прошипел:

— Об этом не принято говорить!

— Может, только чужак и доберется до Неба, — возразил Да. — Он должен знать, что ему делать, если это произойдет.

— Если туда доберется он один, можно считать, что все пропало, — злобно ответил Стоун.

Да не обратил внимания на эти слова.

— Тут, в мешке, последнее, что стало бы частью Кроуфа, если бы он выжил, — объяснил он. — Можно сказать, его будущее. Все это нужно выложить на высокий алтарь, чтобы Джасс знал: Лёд вернулся к нему, явился туда, где Джасс сможет снова сделать его целым.

— И все? Просто выложить то, что в мешке, на алтарь?

— Сам ритуал, конечно, не трудный, — ответил Да. — Самое трудное — добраться туда. А еще ты должен попрощаться с душой Кроуфа, и отломить кусок льда, и сосать его, пока он не растает, а потом окропить алтарь своей кровью. Однако важнее всего — туда попасть. На вершину самой высокой горы мира.

Я не стал говорить, что далеко на севере, на одном из континентов, возвышаются горы, по сравнению с которыми Небо — просто карлик. Вместо этого я просто кивнул, лег на траву и задремал, но мой разум антрополога не унимался, пытаясь разгадать смысл этих магических ритуалов. В них явно было много самовнушения; при чем тут лед, я никак не мог понять, а использование экскрементов как «последней части» тела вообще никогда и нигде мне раньше не встречалось. Но, как часто говаривал один мой знакомый старый профессор: «Сколь своеобразным ни кажется чье-либо поведение, рано или поздно обнаружится, что есть место, где оно является нормой для представителей славной гуманоидной расы».

Мешок на шее Да сильно вонял.

Я заснул.

Вчетвером (неужели еще вчера утром нас было десять?) мы двинулись в путь еще до рассвета, направляясь к каньону. Мы знали, что враги до сих пор наверху, но некоторые из них наверняка срезали путь и теперь притаились впереди. Мы взяли с собой только еду на несколько дней, веревку и оружие. Я предпочел бы взять побольше, но промолчал.

День прошел без происшествий. Мы шли по каньону вдоль ручья, которому, несомненно, случалось разливаться в полноводную реку: повсюду были разбросаны валуны размером с добрый дом, и внизу на стенах каньона не росло ничего, кроме травы, хотя выше здесь и там сражались за жизнь деревья.

Еще два дня мы шагали через каньон и наконец добрались до истоков ручья в долине. Потом поднялись на холм и увидели другие холмы: они казались невысокими, но над ними возвышались пики самой дикой на вид горной гряды, которую мне когда-либо приходилось видеть.

Лишь немногие горы были выше нашего холма, одна из них и называлась Небо. Единственное, что ее отличало от остальных, — это высота; многие другие горы имели куда более впечатляющий вид, изобилуя крутыми обрывами и отвесными скалами. Небо же — по крайней мере, издалека — смахивало на очень высокий холм, и я подумал, что восхождение не будет трудным.

Когда я сказал об этом Да, тот с мрачной улыбкой ответил:

— Подняться легче, чем добраться до горы живыми.

И тут я вспомнил о голони, которые поджидали нас где-то впереди. Интересно, почему они не напали, пока мы шли по каньону?

— Если ночью пойдет дождь, сам увидишь, — ответил Стоун.

Ночью и вправду пошел дождь, и я действительно увидел. Или, вернее, услышал, потому что ночь выдалась очень темной. Мы сгрудились под нависшей скалой и все равно промокли насквозь. По склону холма, возле которого мы разбили лагерь (холм был не выше сорока метров), стекали бурные, полноводные потоки. Еще никогда я не видел такого ливня! Потом послышался отдаленный рев, и я понял, почему голони не потрудились на нас напасть. По дну каньона с ревом текла целая река, которую питали тысячи потоков вроде тех, что заливали сейчас наш лагерь.

— А вдруг, пока мы будем подниматься на Небо, тоже пойдет дождь? — спросил я.

— Небо не станет мешать нам выполнить долг, — ответил Да.

Меня это не слишком успокоило. Разве мог я предвидеть, отправляясь в трехдневную деловую поездку, что окажусь в ловушке суеверий и что моя жизнь, как и жизнь моих спутников, будет зависеть от какого-то неведомого несуществующего бога?

Утром я проснулся, едва рассвело, и обнаружил, что остальные уже вооружены до зубов и готовы к бою. Я потянулся, разминая затекшие мускулы, и только тут понял, что означает полная боевая готовность.

— Они уже здесь?

Мне никто не ответил.

Убедившись, что я проснулся и готов выступить, йалимини двинулись в путь. Мы держались в тени скал и перед каждым поворотом проверяли, что ждет впереди. Деревьев здесь не было, из растительности встречалась лишь трава, увядающая под вечер и снова прорастающая к утру. Единственным укрытием служили скалы; они почти не давали тени, но в ней и не было особой нужды. Из-за недостатка кислорода мы тяжело дышали, но, по крайней мере, на такой высоте нас не донимала жара, хотя остров Йалимин считается одним из самых жарких мест на этой маленькой планете.

Два дня мы упорно продвигались к Небу, но гора как будто не становилась ближе, она все так же маячила вдалеке. Однако хуже всего было то, что все время приходилось держаться начеку, хотя голони так и не появились.

— Может, они решили не преследовать нас? — в какой-то момент прошептал я.

Стоун лишь усмехнулся в ответ, а Да покачал головой. Зато Пан шепнул, что враги больше всего ненавидят йалимини за чувство чести, потому что праведность йалимини убедила богов принять их сторону и возвысить над всеми прочими людьми.

— Некоторые другие народы тоже иногда становятся праведными, — продолжал Пан. — Тогда они склоняются перед богами, вручают им свои души и присоединяются к нам. Но есть и такие, которые ненавидят добро и ведут бессмысленную войну с праведными людьми. Голони из их числа. Все порядочные люди убивают голони, чтобы защитить все, что свято.

Он многозначительно посмотрел на мои осколочные гранаты и игольчатый пистолет. Я не менее многозначительно взглянул на свисающий с шеи Да мешок с экскрементами Кроуфа.

— Порядочные люди делают то, что от них требуют их законы, — сказал я.

Даже для меня самого эти слова прозвучали банально, но, по-видимому, произвели впечатление на Пана.

Он широко распахнул глаза и уважительно кивнул. Может, я слегка перегнул палку, но он явно понял: так же, как его соплеменники совершают определенные обряды, так и я должен следовать принятым у нас табу — в частности, не принимать участия в мелких войнах между народами примитивных планет. И хотя Пан руководствовался глупыми суевериями, а я — многолетним опытом контактов с иными культурами, вряд ли можно было рассчитывать, что он поймет эту тонкую разницу, потому я больше не распространялся на данную тему. Как бы то ни было, он стал обращаться со мной куда уважительнее, я бы даже сказал — с благоговением.

От Стоуна это не укрылось, и на следующий день он спросил:

— Что ты сделал с нашим юным воином?

— Внушил ему божеский страх, — пошутил я. Странно — человек может быть крайне осторожен в своих высказываниях, но когда ему на ум приходит шутка, он выпаливает ее, не считаясь с последствиями.

Стоуна мой ответ привел в ярость. Только вмешательство Да и Пана помешало ему наброситься на меня, что, конечно, окончилось бы для него очень плохо. Я не умел спускаться по веревкам, зато умел убивать всевозможными способами, хоть это и не доставляло мне удовольствия. Я попытался исправить свою оплошность, сказав, что, дескать, не подумал, как моя реплика прозвучит на их языке, что при переводе некоторые слова меняют свой смысл, — и так далее, и тому подобное. Мы все еще спорили, когда нашу беседу прервала стрела. Все бросились в укрытие. Все, кроме Пана — стрела попала в него, и он умер у нас на глазах.

Я не мог избавиться от чувства вины за его смерть. И когда Да и Стоун после недолгого совещания решили, что придется оставить тело, совершив этот грех во имя выполнения клятвы, данной после смерти Кроуфа, это решение потрясло меня почти так же сильно, как гибель Пана. Я не слишком верю в бессмертие; вера в то, что умерший задерживается подле своих останков, желая увидеть, что с ними произойдет, кажется мне нелепой. Однако, по моему убеждению, понимание того, что человек мертв, в чисто эмоциональном плане не разрушает систему взаимоотношений, в которую он входил. Пан — внешне непривлекательный, жестокий парень, нравился мне больше всех его товарищей.

Мне вдруг подумалось, что из десяти человек, неделю назад отправившихся в путь, остались всего трое: я, лишенный возможности пустить в ход оружие, пока нахожусь среди йалимини, и двое йалимини, из-за меня вынужденные передвигаться куда медленнее и тем самым подвергающие себя еще большему риску.

— Оставьте меня, — сказал я. — Если я буду один, я смогу защищаться, а вы сможете идти гораздо быстрее.

Стоун просиял, услышав это предложение, но Да решительно помотал головой.

— Ни за что. Кроуф велел, чтобы мы ни в коем случае тебя не бросали.

— Он не знал, в какой сложной ситуации мы окажемся.

— Кроуф все знал, — прошептал Да. — Человек без здравого смысла не проживет здесь и двух дней. А у тебя нет здравого смысла.

Если он имел в виду мою неспособность отличить съедобное от несъедобного, это соответствовало действительности. Уяснив, что Да не собирается меня бросать, я решил идти с ними дальше. Лучше куда-то двигаться, чем просто сидеть и ничего не делать. Однако прежде чем мы покинули свое временное убежище (и медленно остывающий труп Пана), я научил Стоуна и Да пользоваться осколочными гранатами и игольчатым пистолетом, на тот случай, если погибну. Если они пустят оружие в ход после моей смерти и потом вернут его корпорации, закон не будет нарушен. Впервые за все время нашего знакомства Стоун одобрил мои действия.

Теперь мы передвигались еще медленней, и все-таки Небо наконец-то стало приближаться. Мы уже достигли горной цепи, и с каждой новой горой, мимо которой мы проходили, Небо становилось все выше, а вместе с тем росло ощущение надвигающейся смерти.

Ночью я остался стоять на страже. Формально это можно было рассматривать как нарушение закона — я вроде бы как помогал йалимини в войне. Однако мне приходилось заботиться о своей жизни, ведь голони было наплевать, иноземец я или нет, — корпорация предприняла уже четыре попытки наладить взаимоотношения с этим народом, но они ни о чем подобном и слышать не желали. Было бы чистейшим безумием иметь возможность спасти себя и других, но отказаться от такой возможности ради неких высоких абстрактных идей.

Когда моя вахта закончилась, я разбудил Да, однако вместо того, чтобы дать мне поспать, он тут же растолкал Стоуна, и мы под покровом темноты бесшумно двинулись в путь. Причем шли мы не к горе, а параллельно ее склону, выбирая дорогу при свете звезд (если это можно назвать светом). Я подумал, что Да хочет проскользнуть мимо врагов и подняться на вершину каким-то другим путем.

Даже не знаю, проскользнули мы мимо них или нет; на рассвете Да вдруг бросился бегом, и мы со Стоуном припустили следом. Ходить по горам непросто, но постепенно я начал привыкать к этому, однако бежать было куда трудней, чем идти. Нам приходилось перебираться через разбросанные повсюду валуны, пересекать небольшие ущелья, подниматься на холмы и перепрыгивать через ручьи. К полудню я совсем вымотался, а йалимини все не останавливались.

— Пока мы впереди них, — «утешил» меня Да. — И должны оставаться впереди!

Пока мы бежали, мне в голову пришла идея, одна из тех, что заставляют удивляться — как можно было не подумать об этом раньше? Мне не разрешалось вызывать подмогу, которая могла бы способствовать эскалации военных действий, однако восхождение на гору не имело никакого отношения к военным действиям. Наш «шаттл» никогда не стал бы приземляться под огнем, но теперь мы оторвались от противника — значит, он мог подобрать нас и доставить на вершину горы прежде, чем враги поняли бы, что к чему.

Я поделился с остальными своей идеей. Стоун лишь сплюнул (а плевок здесь считался недостойным поступком, ведь воду тут боготворили, непонятно почему — ее было полным-полно везде, кроме Великой пустыни далеко на севере Йалимина). Да покачал головой.

— Только духи взлетают на Небо, а люди поднимаются на него, — сказал он.

В очередной раз религия поставила мне шах и мат.

Суеверия когда-нибудь нас убьют — бессмысленные правила, которые просто обязаны изменяться, если это становится необходимо!

К ночи мы добрались до подножия, и мне стало ясно, что вопреки моим надеждам подъем будет нелегким. У Стоуна тоже был удивленный вид.

— Это не тот склон, — сказал он. Да кивнул.

— Да. Это западная сторона, здесь никто никогда не поднимается.

— Ты имеешь в виду, что подняться тут нельзя? — спросил я.

— Кто знает? — ответил Да. — Другие пути не намного легче, но отсюда и впрямь никто никогда не поднимался. Зато если мы испробуем этот, нас не увидят, а потом можно будет свернуть к северу или к югу, где подъем полегче.

С этими словами он начал карабкаться вверх.

— Солнце уже село, — запротестовал я.

— Вот и хорошо, — ответил он. — Враги не увидят, как мы поднимаемся.

Так началось наше восхождение на Небо.

Подъем был очень трудным, и теперь йалимини не спешили, терпеливо поджидая меня, если я отставал. Им тоже нелегко было двигаться в темноте, по незнакомым местам: мы наконец-то были на равных. Толку от этого равенства, однако, было немного.

Трижды Да шептал, что дальше пути нет, и нам приходилось возвращаться. Спускаться вниз с горы куда труднее, чем подниматься: поднимаясь, ты видишь, что впереди, и находишь зацепки для рук, а спускаясь, в основном полагаешься на ноги, на мне же были тяжелые сапоги.

Мы карабкались вверх, пока не взошло солнце. Я совершенно вымотался, и даже Да со Стоуном явно устали. Когда стало совсем светло, мы добрались до места, где склон на несколько сотен метров был довольно пологим, повалились на землю и уснули.

Проснулся я от жжения в руках, на которых запеклась кровь, все еще сочившаяся из волдырей и ссадин. Да и Стоун еще спали. Они ободрали руки не так сильно, как я, потому что больше привыкли к тяжелой работе. Даже когда мне приходилось таскать солидные грузы, ручки у тары были обиты чем-нибудь мягким.

Я сел и оглядел пустынный склон. Потом посмотрел вниз, туда, откуда началось наше восхождение. Большую часть пути мы проделали в темноте, и я поразился, как высоко нам удалось подняться и какое большое расстояние отделяет нас от предгорий, которые мы покинули только вчера. По моим прикидкам, до вершины оставалась еще треть пути.

Я поднял глаза на вершину и немедленно толкнул ногой спящего Да.

Он мутным взглядом посмотрел туда, куда я показал, — и тоже понял, что все наши ночные усилия пошли прахом. Да, поблизости не было голони, но они прекрасно видели нас, взобравшись на выступы скал. Они не стали догонять нас на западном склоне, а просто перерезали нам путь, лишив возможности свернуть на более легкую дорогу. И, кто знает, может, они уже успели обследовать западный склон и поняли, что подняться там на Небо просто невозможно.

Да вздохнул. Стоун молча покачал головой и достал последние съестные припасы, которые мы растягивали, как могли.

— И что теперь будем делать? — шепотом спросил я. Удивительно, но стоит привыкнуть шептать, и потом трудно заставить себя говорить нормальным голосом.

— А что мы можем сделать? — отозвался Да. — Только продолжать подъем. Лучше возможная опасность, чем неизбежная.

Я взглянул на долину и холмы внизу. Стоун снова сплюнул.

— Чужеземец, — сказал он, — даже если бы мы могли нарушить клятву, они встретили бы нас внизу и убили, как только мы спустились бы с горы.

— Тогда давайте вызовем мое летающее судно. Ведь когда появилось правило, запрещающее людям подниматься на Небо, никто из вашего племени даже понятия не имел о летающих машинах.

Да засмеялся.

— Мы всегда знали о летающих машинах, просто у нас их никогда не было. И все же мы знаем, что эти машины не должны доставлять на Небо грешников, просителей и тех, кто дал клятву.

Мне оставалось ухватиться за соломинку.

— А что будет, когда мы туда доберемся?

— Тогда мы выполним то, в чем поклялись.

— И после этого я смогу вызвать корабль, чтобы он увез нас с вершины?

Они переглянулись, и Да кивнул. Я тут же зашарил по карманам в поисках рации; с городом отсюда связаться было невозможно, однако меньше чем через час над нами пролетит орбитальный корабль и передаст мое сообщение. Надеясь, что корабль уже над горизонтом, я попытался его вызвать, но ответа не получил, и мы снова начали карабкаться вверх.

Теперь подъем стал еще труднее, ведь мы дьявольски устали. У меня болели пальцы и ладони — каждый раз, когда я хватался за скалу, их жгло, точно огнем. И все же мы упорно двигались вверх: похоже, западный склон все-таки не был неприступным. Нередко нам помогали выступы скалы, образующие нечто вроде лестницы, кое-где эти каменные «ступеньки» были настолько широки, что на них можно было отдохнуть… Но в конце концов очередной выступ преградил нам путь.

В этом не знающем металлов мире не существовало инструмента, который помог бы нам проползти по нижней стороне выступа. А пути назад не было — и только тут я понял, на что рассчитывали наши хитрые враги. Теперь нам придется свернуть влево или вправо, к северу или к югу, и там они нас перехватят.

Но выбора у нас не было и, пройдя под нависающим скальным козырьком, мы повернули на юг. Теперь впереди шел Стоун: он холодно объяснил, что Да несет душу Кроуфа, которому они поклялись присмотреть за мной, поэтому именно он, Стоун, должен взять на себя главный риск. Да с мрачным видом кивнул, с моей стороны возражений тоже не последовало. Я хотел жить, а за любым поворотом и любым большим камнем можно было схлопотать стрелу.

Я удивился, что кое-где под скалами лежал снег, которого мы не заметили снизу; летом в здешнем климате снег мог уцелеть только на такой высоте.

Сгущались сумерки, и я предложил остановиться на ночлег. Да согласился, и мы устроились у скалы, скорчившись под нависающим над нашими головами выступом, в двух метрах от края обрыва, за которым была пустота. Я лежал, глядя на единственную мигающую в небе звезду… Но вымотался настолько, что ни тогда, ни утром не осознал, что она означает.

Наутро Да объяснил, что мы уже близко от цели и либо доберемся сегодня до Неба, либо умрем. Корабль совершал третий виток с тех пор, как я сумел-таки с ним связаться, попросив прислать «шаттл». Теперь я снова вышел на связь и коротко объяснил, когда мы будем на месте.

Однако на сей раз менеджер корпорации Тэк, отвечающий за связи с этой планетой, подключился из города к нашему разговору и принялся бранить меня за тупость.

— Так-то ты, черт побери, исполняешь свои обязанности! — сквозь помехи кричал он. — В угоду мерзким религиозным предрассудкам тащишься неизвестно куда в компании первобытных дикарей, рискуя погибнуть!

Почти пять минут он продолжал в том же духе, а потом я снова окликнул корабль и напомнил, что, согласно условиям моего контракта, они обязаны оказывать мне любую необходимую помощь, включая эвакуацию с вершины горы, а менеджер может взять свои возражения и засунуть их в…

На корабле выслушали меня и согласились выполнить мою просьбу.

Некоторое время я лежал, пытаясь успокоиться. Тэк просто не понимает, не может понять. Он не смотрел в лицо Фоулу, который по доброй воле пошел на смерть, чтобы остальные могли спуститься с утеса; не видел, каково было Стоуну и Да решиться бросить тело Пана. Он просто не может понять, почему ради Кроуфа я поднимаюсь на вершину Неба…

Не ради Кроуфа, черт побери! Ради самого себя, ради нас. Кроуф мертв, этого не изменить, сколько ни размазывай по скале его экскременты. Внезапно вспомнив, чем именно мы займемся, добравшись до вершины — если, конечно, нам удастся до нее добраться, — я расхохотался. Такие муки, и все ради того, чтобы разложить на камне дерьмо умершего человека!

Стоун схватил меня за горло и сделал движение, словно собираясь швырнуть меня в пропасть. Да пожал плечами, но в глазах Стоуна я увидел смерть.

— Ты поклялся, — прошептал ему Да, и Стоун наконец отпустил меня.

— О чем ты там болтал на своем дьявольском языке? — напористо спросил он.

Я вспомнил, как все это выглядело: я поговорил с космическим кораблем и после паузы вдруг рассмеялся. Что ж, я пересказал им, конечно, смягчая выражения, все, что наговорил Тэк.

Пока я рассказывал, Да сердито смотрел на Стоуна. Потом, после долгих раздумий, подал голос:

— По-моему, это правда — что мы суеверны.

Я промолчал, промолчал и Стоун, хотя для этого ему пришлось призвать на помощь всю свою выдержку.

— Однако правда и ложь не имеют никакого отношения к любви и ненависти, — продолжал Да. — Я любил Кроуфа и выполню свою клятву; он сделал бы то же самое для любого другого Льда, а может, даже для меня, хоть я не Лёд.

Уладив проблему так легко (а следовательно, не уладив ее вообще и даже не вникнув в нее), мы уснули, и я больше не думал о звезде, мигающей над головой.

Наступило унылое утро; у нас под ногами плыли на юг облака. Похоже, собиралась гроза. Да предупредил, что если облака поднимутся, мы попадем в туман. Нужно было спешить.

Но мы прошли совсем немного, когда за очередным выступом, позади которого открылся пологий склон, увидели три или четыре дюжины голони. Они явно только что проснулись и не заметили нас, но не было ни малейшего шанса пройти незамеченными те десять шагов, что отделяли нас от склона. И каким бы он ни был пологим, чтобы добраться по нему до вершины, требовалось одолеть четыреста-пятьсот метров, по словам Да.

— Что же делать? — прошептал я. — Они запросто нас убьют.

Да заколебался.

Мы смотрели, как голони достали свои припасы и принялись за еду: как потом они боролись друг с другом и собирали ветки для костра. Они вели себя так, как всегда ведут себя мужчины в отсутствие женщин: шумели и развлекались в ожидании серьезного дела. И смеялись они точно так же, как все, и шутили, и боролись — конечно, не всерьез. Я совсем забылся и с удивлением понял, что мысленно ставлю на того или иного борца, представляя, каким приемом на его месте сумел бы победить противника. Так прошел час, за который мы ни на шаг не приблизились к вершине.

Стоун все больше мрачнел: выражение лица Да становилось все более отчаянным; не знаю, как выглядел я сам, но подозреваю, что, увлекшись играми голони, отчасти забыл о своих товарищах. Может, поэтому Стоун наконец схватил меня за рукав и грубо развернул к себе.

— Игра и только! Для тебя все это просто игра!

Он так внезапно отвлек меня от сосредоточенного созерцания, что я не сразу понял, о чем он.

— Кроуф был великим человеком! Такой рождается раз в сто поколений! — прошипел Стоун. — А тебе наплевать, попадет он на небеса или нет!

— Стоун, — шикнул Да.

— Этот мерзавец ведет себя так, будто Кроуф не был ему другом!

— Я едва был с ним знаком, — сделал я честное, но неблагоразумное признание.

— Разве это так важно для дружбы? — взъярился Стоун. — Он столько раз спасал тебе жизнь, он даже заставил нас признать в тебе человека, хотя ты не подчиняешься закону!

Я хотел возразить, что подчиняюсь закону, но Стоуна так разгневала наша неудача и все мы так устали, что начали говорить громче, чем следовало, — и голони, схватившись за оружие, бросились к нам.

«Неужели, сумев обойти самые хитроумные ловушки врагов, мы теперь так глупо погибнем?» — в отчаянии подумал я.

Однако некая часть моего сознания, время от времени выдающая умные мысли, вдруг напомнила о звезде, которую я видел прошлой ночью, лежа под нависающим выступом. Из-за этого выступа я вообще не должен был видеть неба, но все-таки видел звезду. А это означало, что в выступе есть брешь или даже расщелина, по которой, чем черт не шутит, мы можем вскарабкаться вверх.

Я быстро рассказал обо всем Да и Стоуну.

Споры тут же были забыты, Стоун без единого слова взял лук, все стрелы — и свои, и Да — и уселся в ожидании врага.

— Ступайте, — сказал он, — поднимитесь на вершину, если сможете.

Это тяжело — видеть, как человек, который тебя ненавидит, без колебаний собирается отдать за тебя жизнь. Я, конечно, не заблуждался насчет того, как ко мне относится Стоун, и все-таки благодаря ему мне суждено было прожить дольше.

Совершенно неожиданно на меня нахлынуло чувство, которое я не могу назвать иначе чем «любовь». Я любил не только Стоуна, но и Да, и Пана; к Кроуфу я относился только как к бизнесмену, с которым приятно иметь дело, но эти люди стали моими друзьями. Мысль о том, что я могу испытывать к варварам подобные чувства, что я могу любить их, ошеломляла, но и приносила странное удовлетворение. (Да, в слове «варвар» есть оттенок снисходительности, но я не знал ни одного антрополога, чьи слова и поступки не подтверждали бы, что он относится к объектам своего исследования без некоего оттенка презрения.) Я, конечно, понимал: Стоун и Да стараются сохранить мне жизнь только из чувства долга перед погибшим другом и следуя своим религиозным предрассудкам, но это почему-то не обижало меня.

Все эти мысли промелькнули у меня в голове с быстротой молнии, а потом я повернулся и вместе с Да помчался туда, где мы провели ночь. Боясь пропустить нужное место, я постепенно замедлял бег, однако сразу узнал нужный выступ… И в нем действительно оказалась расщелина — узкая, почти вертикальная; возможно, она могла вывести нас к самой вершине Неба. Этот путь враги проглядели.

Мы бросили все лишнее — одеяла, оружие, брезент, веревку, от которой все равно не было пользы, раз Фоул погиб. Осколочные гранаты и игольчатый пистолет я оставил — их должны найти на моем трупе, если я погибну, как доказательство того, что я не нарушил закон, иначе имя мое будет обесчещено и мои друзья и боевые товарищи узнают, что я не оправдал оказанного доверия. Хотя я не обязательно умру — благодаря Да и «шаттлу», который вот-вот покажется над вершиной…

Среди скал прокатился торжествующий рев, и мы поняли, что Стоун мертв, что враги добрались до него и самое большее через десять минут нас догонят. Да принялся сбрасывать снаряжение в пропасть, я помогал ему. Зоркий глаз все же мог заметить следы нашего пребывания, однако мы надеялись, что это только собьет голони с толку и еще немного их задержит.

Потом мы полезли вверх. Да настоял, чтобы я двинулся первым; он поднял меня к расщелине, и я начал карабкаться, упираясь спиной в одну стену, а руками и ногами — в другую. Потом я приостановился, и Да, ухватившись за мою ногу, тоже влез в трещину в скате.

Она оказалась выше, чем мы думали, а вершина оказалась дальше. Продвигались мы очень медленно, то и дело сшибая застрявшие в расщелине мелкие камушки. Этого мы не ожидали — голони наверняка заметят падающие камни и сообразят, где мы, а ведь нам еще лезть и лезть до той высоты, куда стрелам не долететь.

Так и случилось; внизу что-то быстро мелькнуло: без сомнения, нас обнаружили. Мы стали подниматься быстрей. А что еще нам оставалось делать?

Взмыла первая стрела. Стрелять прямо вверх нелегко, это целая наука, однако лучник оказался отличным, и уже третья стрела вонзилась в икру Да.

— Можешь двигаться дальше? — спросил я.

— Да, — ответил он, и я продолжил подъем, а он поднимался за мной, не отставая.

Однако лучник не сдавался, и с седьмого выстрела стрела, судя по звуку, угодила не в камень, а в человеческое тело. Да невольно вскрикнул. С того места, где я находился, мне не удалось разглядеть, насколько плохи его дела.

— В тебя попали?

— Да, — ответил он. — В пах. По-моему, задета артерия. Кровь так и хлещет.

— Можешь лезть дальше?

— Нет.

И, потратив последние силы, чтобы окровавленными ногами упереться в стены, он снял с шеи мешок с экскрементами Кроуфа и бережно повесил его на мою ступню. По-другому в эдакой тесноте он не мог передать мне свою ношу.

— Я поручаю тебе доставить его к алтарю, — сказал он голосом, полным боли.

— Я могу его уронить, — честно признался я.

— Этого не случится, если ты дашь клятву доставить его на Небо.

Да умирал от стрелы, которая могла вонзиться в меня; а перед этим умерли Стоун, и Пан, и Фоул. Разве у меня был выбор? И я поклялся, что сделаю все, как надо. Едва я закончил говорить, Да упал.

Я поднимался как можно быстрей, понимая, что стрелы вот-вот полетят снова. Так и случилось, однако я успел подняться так высоко, что даже самый лучший лучник теперь не мог в меня попасть.

Меня отделяла от вершины всего дюжина метров, когда меня словно ударило — Да мертв, и все остальные тоже! Кто помешает мне сбросить мешок, который болтается у меня на ступне и от попыток удержать который мою ногу сводит боль? Сбросить, а потом быстро подняться на вершину, просигналить «шаттлу» и оказаться в безопасности на борту? Хранить как зеницу ока содержимое кишечника умершего человека и, рискуя жизнью, совершать некий бессмысленный ритуал? Бред. Никому не будет хуже, если я не выполню обещание. Никто даже не узнает, что я поклялся что-то исполнить. Больше того, исполнение клятвы легко можно расценить как незаконное вмешательство в дела другой планеты.

Почему же я все-таки не бросил мешок?

Некоторые утверждают, что я был не в себе, что я испытал внезапный приступ религиозного помешательства, от которого так и не оправился. Они ошибаются. Умом я понимал, что умершие не следят за поступками живых, что клятвы, данные покойникам, ни к чему не обязывают, что у меня есть долг только перед самим собой и перед корпорацией, но уж никак не перед Кроуфом и Да.

И все же никакие логические выкладки не могли побороть чувство, что если я брошу мешок, я поступлю скверно и после этого не смогу остаться самим собой. Возможно, это мистика, но меня не покидало ощущение, что, нарушив клятву, я просто не смогу жить дальше. Мне не раз случалось нарушать слово ради выгоды — в конце концов, я современный человек. Но на сей раз, хотя мне очень хотелось выжить, я не мог сбросить мешок со ступни.

Некоторое время я колебался и все же не сделал этого.

До вершины я добрался совершенно измотанный, но, усевшись на краю расщелины, первым делом потянулся вниз и подхватил мешок. Наклонившись вперед, я почувствовал сильное головокружение и едва не выронил ношу, но сумел подхватить ее носком ноги, подтянул вверх и, дрожа, положат себе на колени. Мешок был легкий, удивительно легкий. Я опустил его на землю, с трудом отполз на метр-другой от расщелины и огляделся.

До вершины оставалось метров сто. И на вершине действительно возвышался алтарь, вытесанный из камня. Форма его показалась мне непривычной, но он вполне годился для исполнения религиозных ритуалов и к тому же был единственным рукотворным предметом, который я тут заметил.

Однако прежде чем до него добраться, мне предстояло одолеть пологий склон, переходивший потом в другой. Оба склона не были крутыми, однако скалы вокруг покрывал тонкий слой льда. Я не понимал, откуда он взялся. Потом люди в «шаттле» говорили, что, пока я был в расщелине, туман затянул вершину и рассеялся всего за несколько минут до того, как я закончил подъем; этот туман и оставил ледяную пленку.

Что ж, лед входил в ритуал и упоминался в моей клятве. Я наскреб немного, разбив хрупкую корку рукояткой пистолета, и сунул крошево в рот.

Лед был грязный, очень холодный, но, растаяв, превратился в воду. Я проглотил ее и почувствовал себя лучше. И еще мне стало легче оттого, что я уже выполнил часть клятвы… В тот момент она уже не казалась мне нелепой, словно меня заворожила некая магия.

Я с трудом встал и с мешком в руках потащился к вершине, часто оскальзываясь на покрытых льдом скалах.

Внизу послышались крики, и я увидел голони на южном склоне, в сотнях метров отсюда. Раньше меня они до вершины не доберутся. Это успокаивало, хотя в мою сторону полетели стрелы.

Только что мне казалось, что идти быстрей я уже не могу, но теперь мне пришлось пуститься бегом. Я стал чаще поскальзываться, поэтому вряд ли продвигался быстрее, чем прежде, однако, возможно, именно бег спас мне жизнь: я бежал, падал, поднимался, снова бежал, снова падал, и это мешало лучникам как следует прицелиться.

Пока я одолевал последние метры до алтаря, на меня дважды упала тень; не помню, осознал ли я тогда, что это «шаттл». Даже сейчас я мог бы все бросить и сбежать. Я снова упал, уронив мешок, который заскользил вниз по склону и наконец остановился в паре десятков метров от меня и недалеко от голони; к тому же враги бежали в мою сторону, хотя тоже оскальзывались на льду.

Что ж, я бросился навстречу летящим стрелам и подхватил мешок. И тут меня ранили — в бедро и в бок. Боль была такой, что я едва не потерял сознание, но удивление оказалось почти таким же сильным, как боль. Как столь примитивное оружие может так жестоко ранить современного человека?

Несмотря на боль, я все же не потерял сознания, поднялся и заковылял вверх по склону.

Вот до алтаря осталось всего несколько метров… вот всего несколько шагов… и, наконец, я упал на него, орошая кровью и камень и землю вокруг. Это означало, смутно осознал я, что еще одна часть ритуала выполнена.

За моей спиной уже опустился «шаттл», когда я открыл мешок, высыпал его содержимое на алтарь и разбросал по камню.

Три сотрудника корпорации подбежали ко мне и первым делом проверили, целы ли мои осколочные гранаты и пистолет. Только убедившись, что я не воспользовался оружием, они повернулись к голони и швырнули свои гранаты. Те взорвались неподалеку от моих преследователей, которые с криками ужаса повернулись и бросились бежать вниз. Никто из них не погиб, хотя, откровенно признаться, я лелеял надежду, что хотя бы один из них сверзится со скалы и сломает себе шею. Раньше представители корпорации не давали голони прочувствовать, что такое современная война, а теперь для этого хватило простой демонстрации силы.

Если бы выяснилось, что я стрелял из пистолета или что у меня не хватает гранат, люди из корпорации убили бы меня на месте. Закон есть закон. Однако оружие оказалось неиспользованным, и меня подняли и понесли к «шаттлу». Но я не забыл про последнюю часть ритуала.

— Прощай, Кроуф, — сказал я.

Позже мне рассказывали, что, пока «шаттл» уносил меня в город, я в бреду прощался со всеми остальными, с каждым отдельно, снова и снова, без конца.

Спустя две недели я уже оправился настолько, что мог принимать гостей, и первым из них оказался Пру, титулованный глава собрания Йалимина. Он был очень чуток и добр.

По его словам, спустя три дня после моего спасения корпорация наконец обнародовала то, о чем я рассказал во время сеансов связи с «шаттлом». Йалимини послали по нашим следам внушительный отряд, нашли изуродованные трупы Фоула и воина, который упал до него; потом нашли замерзший труп Пана; не обнаружили никаких следов Да и Стоуна и, наконец, добравшись до алтаря, увидели на нем пятна крови и сравнительно свежие экскременты. Потому Пру и явился — чтобы, сидя на корточках рядом с моей постелью, спросить меня кое о чем.

— Спрашивай, — сказал я.

— Ты попрощался с Кроуфом?

Я не стал спрашивать, как они узнали, что именно ради Кроуфа затевался весь этот поход чести к вершине Неба — очевидно, только Кроуф, будучи Льдом, считался достойным такого ритуала.

— Да, — ответил я.

На глаза старика навернулись слезы, челюсть его задрожала; продолжая сидеть на корточках, он взял мою руку, и на нее закапали слезы.

— А ты… — его голос сорвался, ему пришлось начать снова. — Ты не забыл о его товарищах?

Я не стал уточнять, что именно он имеет в виду; к тому времени я уже достаточно хорошо их понимал.

— Да, я попрощался и с остальными.

Я назвал всех по именам, и он заплакал громче, и поцеловал мне руку, и некоторое время говорил что-то нараспев, закрыв руками глаза.

Потом коснулся моих глаз.

— Теперь твои глаза всегда будут видеть сквозь лес и горы, — сказал он.

Вслед за чем прикоснулся к моим губам, к моим ушам, к моему пупку, к моему паху, произнося соответствующие слова.

А потом он ушел, и я снова уснул.

Спустя три недели ко мне явился Тэк. Я не спал, а никаких других предлогов, чтобы отказаться увидеться с ним, придумать не сумел. Я ожидал, что он по меньшей мере начнет меня распекать, но вместо этого он просиял и протянул мне руку, которую я с благодарностью пожал. В конце концов, мне не за что было на него обижаться.

— Милый мой, — сказал он, — милый мой, я не мог больше ждать. Сколько раз я пытался с тобой увидеться, а мне говорили, что ты спишь, или занят, или еще что-нибудь в том же духе. Но, черт возьми, есть же конец терпению человека, который хочет признать свою ошибку?

Он, конечно, хватил через край, как обычно, но слышать его разглагольствования все равно было приятно. Я не обесчещен, а, напротив, достоин всяческих похвал; я должен получить орден и солидную прибавку к жалованью; меня следует назначить главным специалистом по торговым связям с этой планетой; будь в его силах, меня объявили бы богом.

По его словам, туземцы практически так и сделали.

— Объявили меня богом? — переспросил я.

— Они целую неделю празднуют, и молятся, и все такое прочее. Не знаю, о чем вы толковали со стариком Пру, но теперь он считает тебя бесценным сокровищем. Если ты прикажешь туземцам утопиться в океане, клянусь, они это сделают. Понимаешь, какие тут открываются возможности? Ты запросто мог облажаться там, на горе. Одно неверное движение, и все пошло бы прахом. Однако ты превратил возможную большую беду — готов признать, она была делом не только твоих рук, — в чертовски хороший ксеноконтакт. Лучшего мне просто не доводилось видеть. Понимаешь, что это значит? Теперь, пока не иссяк всеобщий энтузиазм, ты должен как можно быстрее приступить к делу и подписать все мыслимые и немыслимые контракты. Индейцы приняли Кортеса за дух Белого Мессии — но все это в прошлом, а сейчас ты творишь будущее.

И он продолжал в том же духе до тех пор, пока я не выдержал и не попытался (вообще-то я предпринимаю такие попытки и по сей день) объяснить, что то, что я сделал на горе, я сделал вовсе не в интересах корпорации.

— Чепуха, — отмахнулся он. — Даже если бы ты целую неделю думал, как удачнее поступить в интересах корпорации, ты и тогда не справился бы лучше.

Я попытался еще раз, рассказав о погибших и о клятве, которую они дали Кроуфу.

— Это все сантименты. Хорошо, когда человек способен на такие чувства — они, конечно, не стоят того, чтобы рисковать жизнью, но ты тогда, наверно, был совсем на пределе.

Я, как дурак, сделал еще один заход. Рассказал ему о своей клятве и о том, что испытывал, когда решил довести дело до конца. И тогда Тэк наконец умолк, задумался, а потом ушел.

После этого ко мне зачастили психологи. Они, естественно, заключили, что я в здравом уме, вызвав, как и следовало ожидать, бурную реакцию Тэка. И все же, когда я попросил, чтобы меня перевели куда-нибудь с этой планеты, психологи нашли лазейку, позволившую мне уйти без расторжения контракта и потери жалованья.

Однако по корпорации прошел слух, что я славы ради перенял обычаи и образ жизни туземцев и совершил тайный обряд, в который входили кровь, лед, горный пик и полуразложившийся обед мертвеца. Слухи о безумии еще можно было вынести, но насмешки оказались просто непереносимыми. А что еще, кроме насмешек, остается тем, кто даже думать не мог подняться на Небо, кто не знал людей, умерших ради меня и Кроуфа? И что остается мне, кроме ненависти к таким насмешникам?

Вот почему я в очередной раз настаиваю на увольнении из корпорации. Я готов уйти на половинную пенсию, если придется. Я готов уйти вообще без пенсии, только бы в моем личном деле все было чисто. Я не приму отставку, если она будет дана на основании заключения о моей умственной неполноценности. И я не приму отставку, если мне придется жить в любом другом месте, кроме острова Йалимин.

Знаю, это запрещено, но обстоятельства исключительные. Меня, конечно, здесь примут; моя честь не пострадает, а все, чего я хочу, — это прожить остаток дней с людьми, которые лучше других понимают, что такое честь.

Знаю, это звучит абсурдно. Знаю, вы скорее всего отвергнете мою просьбу, как делали уже сотню раз. Однако надеюсь, что, услышав мою историю, узнав, почему я решил покинуть корпорацию, вы поймете, почему я не могу забыть слова Пру: «Теперь ты тоже Лёд; и твоя душа тоже обретет свободу на Небе». Дело не в том, что я надеюсь на жизнь после смерти; в это я не верю. Я надеюсь лишь, что после моей смерти достойные люди будут готовы преодолеть те же трудности только ради того, чтобы сказать мне: «Прощай».

В действительности это даже не надежда, а уверенность. Как любой современный человек, я с детства стремлюсь придерживаться нравственного закона, помогающего обрести цель в жизни. Все законы рациональны, все они ставят перед собой ту или иную цель. Однако на Йалимине, где законы иррациональны, а цели бессмысленны, я нашел нечто, стоящее выше закона, нечто, имеющее ценность само по себе, а не благодаря закону, нечто, способное сделать священным даже самый безумный закон. И из уважения к тому, что для вас свято, позвольте мне остаться здесь и снова обрести смысл жизни.