В сборник вошли сценарии и сценарные замыслы писателя и кинодраматурга Фридриха Горенштейна, известного по работе над фильмами «Раба любви», «Солярис», «Седьмая пуля» и др., опубликованные в журнале «Киносценарии».
Публикуется по изданиям:
Нечаянные радости: Фрагмент заявки на сценарий / Михалков-Кончаловский А., Горенштейн Ф. // Киносценарии. — 1993. — №3. — С. 9—12.
В гостях у Горенштейна: Интервью / Митта А. // Киносценарии. — 1995. — №5. — С. 39—43
Светлый ветер: Киносценарий / Горенштейн Ф., Тарковский А. // Киносценарии. — 1995. — №5. — С. 44—74
Потусторонние путешествия: Киносценарий / Горенштейн Ф. // Киносценарии. — 1996. — №6. — С. 2—23
Киносценарии №3, 1993
«НЕЧАЯННЫЕ РАДОСТИ»
Фрагмент заявки на сценарий
А. Михалкова-Кончаловского и Ф. Горенштейна
На рубеже двух столетий, когда техническому прогрессу и развитию капитализма сопутствовали рост социальных противоречий и понимание массами необходимости социальных перемен, родился кинематограф. Давно назревала потребность в новом массовом искусстве — искусстве демократичном, художественные средства которого были бы доступны народу. И это искусство, как обращающееся к миллионам, должно было явиться в качестве абсолютно новом, революционно противостоящем утонченным формам старших, обособленно живущих искусств.
Таким явлением стал кинематограф. Война и революция ускорили процесс распространения кино в массах. При других исторических условиях кино, вероятно, пришлось бы выдержать гораздо более длительную и сложную борьбу.
Люди, которые начинали русский кинематограф, не имели в руках ничего, кроме самого аппарата и страстного желания создать новое искусство, которое обращалось бы к самым широким слоям населения. Однако это желание сталкивалось с непреодолимыми трудностями. С одной стороны неопытность наших героев, а с другой — зависимость от капитала, который был почвой, климатом, обстановкой. Кинематографисты оказались в полной кабале у кинофабрикантов, а последние нещадно эксплуатировали талант. Эта зависимость вырастала в трагедию художника, ищущего, но не находящего пути к преодолению власти тех людей, от прихоти которых зависела судьба любимого им искусства.
Еще в начале века, в самые годы зарождения кинематографа В. И. Ленин высказал мысль, «что до тех пор, пока кино находится в руках пошлых спекулянтов, оно приносит больше зла, чем пользы, нередко развращая массы отвратительным содержанием пьес». Вместе с тем, Ленин выразил уверенность, что «когда кино перейдет в руки деятелей настоящей социалистической культуры, оно станет одним из могущественных средств просвещения масс».
Именно об этом времени и должен рассказывать наш фильм. О времени, когда в результате революции кино освободилось от торгашества, наживы и перешло в руки народа. Фильм должен показать события, которые обозначили подлинное рождение кинематографа, ибо он стал служить идеям гуманизма и социализма.
В России многотысячный зритель выбрал В. Холодную. Отчего же эта простая русская женщина стала нужной своему времени? Удивительная судьба выпала этой актрисе, и еще удивительнее то место, которое заняла в истории русского кино первая звезда экрана. Очень короткий период ее деятельности в кино до революции, да и вся ее короткая жизнь, отданная служению новому искусству, были обозначены теми же трудностями, которые испытывали пионеры русского кинематографа.
Революция застала актрису на юге, где проводились в то время съемки очередного фильма. Холодная стремилась в Москву, но, связанная контрактом, вынуждена была остаться на занятом белыми юге с матерью, сестрой и двумя маленькими дочерьми.
Представляя для предпринимателя чисто коммерческий интерес, актриса была вынуждена выступать в одном и том же образе из фильма в фильм. Легко себе представить, как трагически оборачивался такой успех для актрисы, сознающей, как оторваны от действительности упадочнические фильмы, в которых она снималась.
А действительность была наполнена поражавшими разум событиями. Страна содрогалась от жесточайшей борьбы с контрреволюцией и интервенцией. Юг России был оплотом белой гвардии. В Одессе хозяйничали интервенты. Большевики были вынуждены уйти в подполье, но борьбы не прекращали.
В кино тоже шла борьба — художники пытались вырвать кино из рук торгашей, стремились быть причастными к самым актуальным политическим событиям.
Действие фильма должно разворачиваться именно в этот период. Тревожное время наступило в Одессе. Деникинская контрразведка беспощадно подавляла растущее сопротивление подполья. Рабочие голодали. Предчувствуя близкий конец, буржуазия покидала Россию.
Кинофабрикант торопился доснять фильм и вывезти все кинопроизводство за границу. Холодная была в смятении для того, чтобы разорвать контракт, которым она была связана, необходимо было выплатить огромную неустойку. Денег не было. Деньги были потрачены. Ситуация складывалась безнадежная и безвыходная, если бы не неожиданная встреча.
Однажды ночью в квартиру героини постучались. На пороге стоял раненый человек, его преследовали. Лицо было знакомо — вот уже две недели были развешаны фотографии большевика, разыскиваемого белыми. Женщины, не задумываясь, укрыли подпольщика. Почти неделю раненый большевик скрывался у актрисы. За это время обитатели квартиры успели подружиться с Семеном Тищенко, так звали героя. Подпольщик рассказывал им свою беспокойную, отчаянную жизнь, актриса жаловалась на свои беды.
Тищенко успокаивал Холодную, говорил о скором освобождении Одессы. Раненый выздоравливал и собирался уже покинуть дом, когда неожиданный приход кинофабриканта едва не испортил все дело.
Семен, прятавшийся в соседней комнате, стал невольным свидетелем грубой, оскорбительной для Холодной сцены. В самый кульминационный момент скандала Семен не выдержал и ко всеобщему ликованию выставил растерявшегося и напуганного кинофабриканта за дверь.
Киносценарии №5, 1995
Александр МИТТА
В гостях у Горенштейна
«...У меня высокий престиж, множество статей в лучших изданиях, но, к сожалению, этот престиж не переходит в реальные деньги. Я не могу писать бестселлеры. Это покупают те, кто едет на вокзал. Разве «Фауст» Гете был бестселлером? Тем не менее я живу на свои деньги, оплачиваю эту квартиру и все остальное — но все на пределе. Хотя беспрерывно выходят мои книги.
Я не могу ничего делать для денег. Вот этот сценарий «Ариэль», который мы писали с Тарковским. Он был вначале задуман, чтобы заработать денег. Но это как-то быстро ушло. Андрей понимал, что снимать Евангелие ему не дадут, и он решил сочинить что-то похожее на евангельскую тему.
Я работал со многими режиссерами: с Михалковым, с Аликом Хамраевым, с Резо Эсадзе. К сожалению, мне не всегда везло. Например, я вложил большой труд в сценарий «Комедии ошибок» Шекспира покойного режиссера Гаузнера, которому долго не давали работать. Но это еще не признак таланта. А с Тарковским я делал «Солярис». Планов работы у нас было много: «Дом с башенкой», сценарий «Ариэль», который журнал публикует. И уже когда Андрей был здесь, на Западе, мы собрались делать «Гамлета». У меня были с ним сложные отношения, что скрывать. Он был человек непростой. Да и я тоже. И не всегда мы были друзьями. К сожалению, его окружали тут не слишком приличные люди. Это, конечно, печально.
Последний раз, когда мы с ним расстались в кафе «Крайслер», он мне сказал: «Я пойду сделаю маленькую картинку, и мы сядем работать...» Пошел, так и не вернулся.
...Я люблю работать для конкретного режиссера. Для меня, как для портного, удовольствие сшить костюм по фигуре. Но надо, чтобы режиссер заявил, что он хочет. Вот с Никитой (Михалковым —
А вот режиссер Вальтер фон Триер заказал мне сценарий. Я написал втрое больше, чем надо, буду печатать как кинороман. Но он прислал мне письмо с точными указаниями — что, где и насколько сократить или развить. И все опирается на ясный режиссерский замысел. С таким режиссером приятно работать.
Я думаю, главная беда кино и театра состоит в оригинальности идей. Тяжелей всего проникнуть в идею автора. А легче всего придумывать свои оригинальные идеи, чтобы не утруждать себя в проникновении в глубины идей автора.
Странно, что в России нет сегодня кино. Я не верю, что это надолго. Эта демократия и возможность делать все что угодно — они нанесли большой урон консервативному представлению об искусстве. Без этого искусство невозможно, как музыка без мелодии. Теперь одни интерпретации без мелодии. Это невозможно.
...Я написал статью о сути событий в Чечне. Она называется «Бомбы на Россию». Это бомбы, которыми ООН забрасывает Боснию, они летят на Россию.
— Это подтасовки западной пропаганды.
— Германия виновата в этом больше всего. Она вмешалась в союз народов, связанных деликатно кровеносными сосудами. Но немецкий напор взорвал это равновесие. Они разбомбили и русскую демократию. И наши надежды. Но скоро они увидят горькие плоды своего авантюризма. Они увидят антизападную Россию. Вот в чем суть трагических событий. Это НАТО. Я им удивляюсь. Они подыгрывают преступному исламу. Они признали Боснию, которая не является национальным государством. Она — религиозное государство. По какому праву она государство? Нет в Европе католических или протестантских государств! Это сделали американские дураки из ЦРУ. Они ничем не лучше нашего прежнего КГБ. Они — не антипод КГБ, а такие же. Я не могу опубликовать статью на эту тему на Западе, хотя у меня тут высокий престиж.
...Меня интересует тема расстрела царской семьи. Там очень много лжи. Вот, например, опубликованы списки 11 палачей царской фамилии. Там русские, немцы, латыши и только один еврей — авантюрист Юрковский. Но это замалчивается, чтобы придать расстрелу антисемитский характер. И сам Юрковский — лживая фигура. Он был другой, даже фамилия у этого человека другая.
Я лично отношусь к фигуре Николая II с неприязнью. Но это не значит, что его надо было убивать. Тем более, что это возвеличило его. Если они хотели уничтожить Николая II, они должны были его выпустить за границу. Он там был никому не нужен. Он нужен был белому движению мертвым.
...Я не связан ни с какими литературными процессами. Я живу как индивидуалист. Все сам из себя беру — и хорошее, и плохое. А что такое этот «новый» французский роман? Я не знаю, что это такое. Я думаю, вы у них это не узнаете. Будут говорить общие слова. У меня во Франции 8 книг вышло. Но я не знаю никаких «процессов».
...О Московском международном кинофестивале, где я был членом жюри?
Беда в том, что жюри, кроме меня и Лиды Шукшиной, не поддержало лучший, на мой взгляд, фильм фестиваля «Человек, который поднялся на гору». Это английский фильм. Они почему-то стали говорить: «Это колхозный фильм». И выбросили его из голосования. И китайский выбросили, превосходный фильм. И сразу некому стало давать призы.
А японский и австралийский фильмы — это были примитивные цитаты, инициации чеховщины. Мне это не нравится. Я не против того, чтобы использовать чеховские сюжеты. В «Земляничной поляне» использован чеховский сюжет. Но там выражены свободные чувства. А тут были только надерганные цитаты.
...Почему проваливаются пьесы Шекспира? Потому что он не очень хороший драматург. Он великий поэт и великий философ, а как драматург он очень средний. А «они» делают его драматургию, опускают его философию, его поэзию. Потому и получается часто, как у Козинцева.
Драме нужны великие актеры. Вот Катя Васильева могла бы в моем «Бердичеве», который я так люблю, сыграть великолепно. А она уходит в монастырь. Вы слышали? Это возмутительно. И так людей нет, а она уходит. Что она там будет делать? Пусть прочитает «Отца Сергия», вы ей скажите. В миру надо ей общаться с Богом. Жалко, что ее тут нет. Я бы ее сагитировал.
А вы «Бердичев» не читали? Жаль. Табаков хочет его поставить. Только он сам должен Рахиль сыграть. Больше некому — Раневской нет. Кроме него никто не сыграет.
...Участие в «Метрополе» это была моя ошибка. Что это мне дало? Они там, Аксенов и другие, это был истеблишмент, к которому я не принадлежу. Мне не надо было туда давать «Вступление». И, знаете, в «Метрополе» оно не прозвучало. А когда было издано в моей книжке, была сделана инсценировка.
Я теперь стараюсь не участвовать в сборниках. Хотя иногда приходится.
...Я уже много лет мучаюсь и в этом году закончу роман об Иване Грозном. Это роман в диалогах, пьеса в размер романа.
У меня о Петре есть пьеса, которая идет в Малом театре. А в романе о Грозном главная трудность в том, что разговор идет на языке XVI века. И это ведь поэтический язык. В нем музыка. «Кто на Русь въезжал, из Руси ай да не выезживал!» Эта пьеса называется «На крестах». И в прямом и в переносном смысле.
— Иван Грозный! XVI век! Петровское время — это уже время национал-империалистического движения. Оно, может, и наступит. Я надеюсь, что наступит Петровское время.
Фридрих Горенштейн, Андрей Тарковский
СВЕТЛЫЙ ВЕТЕР
Часть первая
В небольшой келье спал монах. Была светлая лунная ночь, четкие тени тянулись по полу и стенам.
И вдруг раздался стук, но не в дверь, а в потолок кельи. Монах открыл глаза и услышал шум, словно ураган бушевал за окном и выло множество ветров, дующих в разных направлениях. В страхе монах закрыл лицо руками, но кто-то крепко взял его за запястье. Весь дрожа, он открыл глаза. Иисус стоял перед ним и держал его за руку. Монах прошептал что-то, но губы его шевелились без слов и голоса не было. В то же мгновенье ярко вспыхнула бесшумная молния и осветила келью. Монах упал навзничь...
За окном была тихая лунная ночь. Он поднялся и сел на кровати, опустив босые ноги. Долго не мог успокоиться. Потом встал, подошел к двери, налил из кувшина воды и выпил, не отрываясь, целую кружку.
Сразу за стеной монастыря была проросшая жесткой травой поляна, над которой высились седые оливы. Здесь было прохладно от протекающего неподалеку ручья, но дальше, к горизонту, тянулась высушенная, залитая солнцем равнина, окаймленная красноватыми горами.
Два человека лежали в траве. Один был худой, с жесткими чертами лица, второй, наоборот, упитан, и мягкость линий делала его почти добродушным. Худого звали Деккером. упитанного — Клафом.
— Вы что, спите? — окликнул худой, поднявшись на локте.
— Нет, — отозвался Клаф, не открывая глаз. — Так легче думать. Правда, если вопрос слишком труден, случается и задремать.
— Разве проблема судьбы человечества — трудный вопрос? — спросил Деккер, покусывая травинку. — Он достаточно проанализирован в Апокалипсисе.
— Мне кажется, вы чрезмерно увлеклись философией, — сказал Клаф. — Занятия ею неизбежно рождают пессимизм.
— Как раз наоборот. Пессимизм рождает философию. Какое сегодня число?.. До конца XIX века осталось 7 месяцев. Разве это недостаточный повод для пессимизма?..
— Fine de siecle! Здесь целая система! — улыбнулся Клаф. — Конец века!
— На днях я листал старые журналы, — сказал Деккер. — Всюду безумные надежды, необузданный оптимизм, бессмысленная вера в человека, в Бога, в общество, в науку... Наконец, и в науку... Вы не улыбайтесь... То, что я переменил пять университетов и вынужден был укрыться здесь, говорит лишь о том, что наука стала прочным и прибыльным делом, а ученый — уважаемым членом общества... Вот почему в науку повалила посредственность.
— Такой лаборатории, как здесь, вы не получите ни в одном университете, — сказал Клаф.
— Давайте-ка лучше займемся статистикой, это успокаивает нервы. Вы когда-нибудь думали о том, что дали науке все предшествующие века по сравнению с нашим? Начнем с нуля, с дикости... Употребление огня — раз, компас — два, паровая машина — три... Телескоп, барометр и термометр, книгопечатание, арабские цифры, основы электричества, порох, алфавит... Да — забыл — колесо...
— Законы тяготения, — подсказал Деккер.
— Законы Кеплера, — сказал Клаф.
— Дифференциальное исчисление, осмысление принципов кровообращения, доказательство конечности скорости света, развитие геометрии, — закончил Деккер.
— И всё, — сказал Клаф. — Вот великие открытия всех времен. А вот что дал один лишь XIX век — железные дороги, паровые суда, электрический телеграф, телефон, спички, газовое освещение, электрическое освещение, фотография, фонограф...
— Рентгеновские лучи, спектральный анализ, анестезирующие средства... — перебил Деккер.
— Закон сохранения энергии, прямое определение скорости света, опытное доказательство вращения Земли, открытие метеоритов и метеорическая теория, — продолжал Клаф.
— Открытие существования ледникового периода, установление эволюции организмов, теория клетки и эмбриология, действие лейкоцитов, — сказал Деккер.
— Соотношение 3:2, — сказал Клаф, — подтверждение исторического оптимизма статистикой.
— Да-да, — ухмыльнулся Деккер. — «Человечество, развиваясь, совершенствуется».
— Вы не согласны? — спросил Клаф.
— Мне ближе эмпирическое, а не умозрительное восприятие, поэтому я не верю проповедникам вообще... «Они потихоньку пьют вино, а вслух проповедуют воду...» Это Гейне.
— Среди них есть и искренние люди...
— Они-то и опаснее всех, — сказал Деккер. — Что может быть страшнее искренних заблуждений?
— Последнее время, — сказал Клаф, — у вас по ночам свет в окнах... Или вы спите при свечах?
— Ад, грех, откровение в духе св. Иоанна, всё это было изобретено ночью, в бессонницу... Но стоит лечь на землю, вытянуться, посмотреть в небо — и самое ужасное становится смешным, жизнь наша — вечной, а мир прочным... — Деккер лег навзничь, положив руки за голову, глянул в чистое синее небо и, вздохнув, улыбнулся...
О. Григориус исповедовал послушника. Исповедь эта была лишена ритуала и напоминала обыкновенную беседу старого человека с молодым, который во всем доверяет старшему. На чисто выбеленных стенах висело две гравюры Рафаэля, между ними — распятие. На маленьком столике лежала Библия в старом кожаном переплете. На подоконнике стояли горшки с цветами.
— Во время вечерней молитвы, — подавленно говорил послушник, — я чувствовал радость, какой давно уже не испытывал. А когда вышел во двор, мне опять стало страшно. Я знал, что не засну, и стал читать. Но я не находил утешения в Писании. Временами оно вызывало во мне даже раздражение. Тогда я почувствовал себя таким усталым, что отложил книгу и лег. Но уснуть не смог. Через некоторое время я услыхал над головой стук, потом начался шум, и я почувствовал, что дрожу. Кругом был такой шум, словно столкнулось много ветров, и тут кто-то взял мое левое запястье и так держал меня. Я посмотрел и узнал его. Это был Он. Иисус. Он говорил со мной, но о чем — не помню, и что дальше было, тоже не помню. Очнулся я сидящим на кровати. Меня трясло, я даже подумал, что заболел... И вспомнить ничего из этого, о чем Он говорил со мной, я так и не смог. Это было хуже всего.
— Филипп, — помолчав некоторое время, сказал о. Григориус, — ты мне веришь?
— Я люблю вас, отец, — ответил Филипп.
— Тогда слушай.
Старик подошел к полке, взял книгу, раскрыл ее и прочел описание одного из видений человека, о котором в ней рассказывалось.
— Это жизнеописание Беме. Ты брал у меня эту книгу? — спросил о. Григориус.
— Да.
— Всё, что ты мне сейчас рассказал, ты вычитал отсюда.
— Нет, — сказал Филипп.
— То, что ты мне рассказал — неправда,— твердо и резко сказал о. Григориус.
— Как неправда? — удивленно, но прямо Филипп посмотрел в глаза своему наставнику.
— Для обмана нет запретного. Господь создал жажду для алчных... Иди, я сделаю всё, чтобы помочь тебе, — он перекрестил Филиппа, а тот, наклонившись, поцеловал его руку.
О. Григориус и настоятель монастыря о. Мартин — широкоплечий, со скуластым крестьянским лицом — шли по тропе среди выгоревшей сухой травы. Был белый знойный полдень.
— Вы не огорчитесь, если этот разговор я начну здесь? — спросил настоятель. — Для этого я вас и позвал с собой, собственно.
— Я слушаю вас, — сказал о. Григориус.
— На ваш трактат и приложенное к нему послание получен ответ, — сказал настоятель. — Вас не одобряют, и вами недовольны.
— Моя судьба не беспокоит меня, — сказал о. Григориус. — Под угрозой святость христианства. Крест в глазах многих не без оснований превращается в символ стяжательства. Надо спасать веру, а вы спасаете свою власть... Церковь разлюбила человека... Надо полюбить его снова... Церковь не может существовать, потакая тем, кого Иисус изгнал из храма, превращенного торгашами в базар. Пусть в момент душевного разброда многие ищут успокоения в рационализме и науке... Мы же должны ждать, пока, устав и разочаровавшись, люди снова нас позовут. А они позовут. Я верю, ибо человек беззащитен.
— Значит, катакомбы? — с усмешкой спросил настоятель.
— Да, если потребуется, опять катакомбы, — с жаром воскликнул о. Григориус.
— Страх ваш понятен. Вы слишком долго жили затворником. Но как совместить с вашей честностью донос на меня о том, что я приютил в монастыре чуть ли не алхимиков и чернокнижников...
— Господи, как у вас злобой глаза сейчас сверкнули, — сказал настоятель. — Сейчас не XVI век... «Катакомбы»... Мы должны жить в том мире, какой существует.
— Сейчас мало кто верит тихо и кротко,— продолжал о. Григориус. — Даже собственные видения сейчас заимствуют из книг, и означают они не веру, а нервное состояние умов, материализм и гордыню... То же и в нашем монастыре... Унижение, солдатская муштра и дурная пища могут родить среди монахов мечты только гордые и злобные...
— Наш метод воспитания, — уже сухо и чуть ли не враждебно сказал настоятель, — включает воспитание воли, умение ограничить, обуздать себя, подавить мысль. Ибо вера — это чувство...
— Тот, кто боится Бога, может его возненавидеть. Костры инквизиции готовили нынешнее нашествие науки и рационализма.
— Подобные речи можно назвать и отступничеством, — сказал настоятель уже с угрозой. — А некоторых особо строптивых отступников предают отлучению... Я не уверен, правильно ли вы влияете на молодые умы. Ваш воспитанник Филипп...
— Это натура ищущая, но нервная и слишком впечатлительная, — перебил о. Григориус. — «Мог светить как безгрешный, но не светил». Это словно о нем сказано. В таких натурах, как он, может вспыхнуть материальное желание Пожалейте их, отец, — сказал он с неожиданной мольбой в голосе. — Жалейте их, пока они наши.
— Я подумаю о нем, — сказал настоятель смягчаясь.
— Не дай Господь, — сказал о. Григориус, — если такой усомнится!
Они подходили к колодцу, у которого толпились крестьяне. Земля вокруг потрескалась от зноя. Темнокожий юноша поил буйвола из деревянной колоды.
— Вот оно — начало начал,— сказал о. Мартин. — Вот они — истоки веры.
— Здесь небо ближе, — вздохнул о. Григориус.
Они взяли из рук юноши кожаное ведро и омыли мутной водой воспаленные лица.
В трапезной ужинали. За длинными столами сидели монахи, послушники и ели в полной тишине, молча и скучно, словно совершали надоевший обряд. Перед каждым на деревянной тарелке лежали лепешки и горстка земляных орехов. На столах стояли глиняные кувшины с водой.
О. Мартин и о. Григориус сидели во главе стола и молча пили воду из глиняных кружек.
Филипп, не прикасаясь к еде, старался взглядом встретиться с глазами о. Григориуса. Трапеза кончалась. Прочли молитву, и, встав друг за другом, все двинулись к деревянному корыту, где, ополоснув свои миски, сложили их ровной горкой. Филипп вышел со всеми, так и не прикоснувшись к еде.
Деккер сидел на земле среди высоких олив. Рядом с ним стояла большая клетка, полная лягушек, ползающих и прыгающих друг по другу. В сухой траве посвистывал ветер. Склоны далеких гор были покрыты облаками.
— Профессор, куда вы девались? — послышался голос Клафа. — Дверь заперта изнутри. Я стучал полчаса, думал, с вами что-нибудь случилось.
— Я вылез в окно... — сказал Деккер. — Хотел хоть ненадолго избавиться от вас и побыть один. Вы человек полезный. В работе. Но иногда вы становитесь невыносимы.
— Бессонница? — сказал Клаф. — Апокалиптическое восприятие? Но ведь вы нашли способ — лечь на землю и смотреть в небо.
— Перестаньте фиглярствовать! — вдруг злобно крикнул Деккер.
— Я не фиглярствую, — тихо ответил Клаф. — Я сам часто прибегаю к вашему методу.
— Поймите, — сказал Деккер после паузы. — Мы в тупике... — он ткнул ногой в клетку с лягушками. — От решения проблемы мы сейчас так же далеки, как и пятнадцать лет назад.
— Мы не готовы!.. Просто не готовы!.. Мы переоценили свои силы! Может быть, вам пойти отдохнуть? — сказал Клаф. — А этим займусь я?
Лягушки в клетке проявляли беспокойство, образовав некий странный, словно парящий внутри клетки, рой.
— Занимайтесь, — безразлично сказал Деккер и встал. — Занимайтесь, а мне надоело быть этаким непризнанным гением.
Он усмехнулся, махнул рукой и, тяжело волоча ноги, поплелся в сторону монастыря. Остановился.
— Пока я был молод, горяч и гоним, — крикнул он издали, — я думал, что эта проблема разрешима на пересечении физики, биологии и физиологии... Но теперь, после пятнадцати лет тяжелого труда и размышлений, я понял — нет, милые мои... Здесь нужен гораздо более широкий синтез... Синтез нравственности и знания, науки и морали, разума и инстинкта... Не знаю, может, кто-нибудь, когда-нибудь и достигнет этого, но я не могу и не хочу! — воскликнул он неожиданно громко. — Ибо веры во мне более нет, и в Боге я начал сомневаться... Начал сомневаться даже в Ньютоне, создателе той Вселенной, в которую наука верит уже два столетия... Я весь в сомнениях, господа, я мертв... Отрекаюсь! — крикнул он визгливым голосом.— Прощайте! — Он церемонно поклонился и пошел полем к монастырским стенам.
— Простите, профессор! — тревожно позвал Клаф и, нагнав Деккера, взял его за руку. — Мне кажется, вы сегодня совсем уж дурно выглядите... Я как-то сразу не понял...
— Оставьте! — крикнул Деккер и, с силой вырвав руку, чуть не побежал по дороге.
Окна были завешены циновками. Кроме профессора в келье был служка, низенький монашек, который занимался уборкой.
— Что-то душно, — сказал Деккер, расстегивая рубаху.
— Дождь будет, — сказал монашек.
— Тебе тоже душно? — спросил Деккер.
— На солнце работать? Злобствовать.
— Да, ропот — это прихоть, — сказал Деккер. — Помнишь, монах? «Пришельцы между нами стали обнаруживать прихоти, а следом за пришельцами и подлинные сыны сидели и плакали и говорили — кто накормит нас мясом?..»
Деккер порывисто подошел к столу, где лежало множество книг с закладками, взял одну.
— «... Мы помним рыбу, которую в Египте мы ели даром, огурцы и дыни, и лук, и репчатый лук, и чеснок. А ныне душа наша изнывает, ничего нет, только манна в глазах наших...»
— Это Числа, — сказал монах. — Капитул одиннадцатый. Далее сказано: «Манна же была подобна кориандровому семени. Народ ходил и собирал ее и молол в жерновах...»
— А ты любишь Бога?
— Страшно вы очень спрашиваете, — сказал служка.
— Почему страшно? — спросил Деккер
— Больны вы душой. Жалко мне вас...
— Спасибо тебе, — тихо ответил Деккер.
— Не любят вас в монастыре, о. Григориус — человек добрый, хороший, а о вас говорит дурно.
— Жалко, — сказал Деккер. — Я пришелец, а о пришельцах зачем плохо говорить... Они приходят и уходят... Но вам, постоянным жителям этого мира, разве хоть иногда не хочется задуматься?.. Вот слушай. — он открыл другую книгу: — «...Взгляни, друг мой, на подлинные деяния этого христианского мира. Они воистину взывают к Иисусу, единственному сыну в момент нужды, но они забывают Его учение и Его жизнь, как упрямые дети, пренебрегающие предупреждением. Они погрязли во всех видах невоздержанности, гордости и порока. Где вы видели милосердие в этом немилосердном мире?»
— Нечистые книжки вы читаете, — сказал служка. — О таких книжках и говорит о. Григориус... Вы Бога не любите, — испугался вдруг он, пораженный страшной догадкой.
— Тебя как зовут? — спросил Деккер.
— Иаков, — сказал монах.
— Хм... А ты с ангелом никогда не дрался? А, Иаков? Пошел вон, — неожиданно тихо и холодно сказал Деккер, — передай настоятелю, чтобы мне прислали другого.
Когда Иаков скрылся за дверью, Деккер с силой, подняв пыль, сорвал с окна циновку. Жаркое солнце потоком хлынуло в келью. Профессор стоял, запрокинув голову. Впервые за весь день лицо его было спокойно, но странно, как лицо человека, говорящего с самим собой.
«Мыслю, следовательно существую, сказал пришелец Декарт. Человеку, который мыслит, не нужно иметь доказательств бытия... Ну, а исходная идея — вот где Декарт запутался... Кто создает исходную идею?.. Где исходная идея нашего мира?.. Кем она рождена?.. Вот где тупик, мешающий человеку жить и созидать... Декарт умер от воспаления легких... Пришел и ушел, не завершив труда... Тот, кто сможет завершить свой труд, поймет исходную идею... Только не я... Это будет кто-то другой. Жаль... Как жаль... Ах, как жаль...»
И он горько заплакал.
Филипп шел по горной тропинке в сторону нищей деревни, дома которой лепились к скалам. Кое-где на склонах сухо желтели тощие виноградники. Темнолицые люди окучивали лозы мотыгами. У высохшей горной речушки несколько костлявых буйволов лизали мокрый песок.
В центре деревни, на небольшой площади был сооружен дощатый сарай с крестом.
— У вас тут умирает кто-то. В каком доме? — спросил Филипп.
Умирающему было лет тридцать. Он в беспамятстве лежал на циновке, укрытый кошмой. Вся семья его: отец, мать, жена, братья и сестры — толпилась в тесном помещении, что еще более усиливало духоту. Филипп сидел на полу, ожидая, когда к умирающему вернется сознание. Тот уже несколько раз приходил в себя, но ненадолго, смотрел бессмысленно и вскоре вновь впадал в оцепенение. Вдруг он открыл глаза.
— Что? — тихо спросил он.
— Я пришел тебя исповедать, — сказал Филипп.
На лице умирающего появилось что-то похожее на усмешку.
— Опоздал ты.
— Почему? — спросил Филипп.
— Я уже был там, — сказал умирающий.
— Где?
— Там... Я ненадолго...
Филипп беспомощно оглянулся по сторонам.
— Смешно, — еле слышно сказал умирающий.
— Почему смешно? — спросил Филипп.
— Так, — сказал умирающий. — Ничего там нет нового.
— Там всё, как здесь? — взволнованно спросил Филипп.
— Нет. Там другое всё... Но к этому так быстро привыкаешь, что всё кажется не новым, а как будто ты был там всегда.
— И что ты там делал?
— Я... шел... Я шел там... Мягко там... Нога вязнет...
— Как в болоте? — спросил Филипп, с жадностью ловя каждое слово.
— Нет, — сказал умирающий. — Чисто. Нога вязнет, а следов не остается. Я нарочно оглядывался. Прошел человек и точно не ходил.
Умирающий слабел.
— А ты чувствовал себя? — спросил, приблизившись вплотную к его лицу, Филипп. — Ты был один?
Умирающий молчал. Местный знахарь приблизился к нему, держа тарелку с вином, в которой он намочил губку.
Филипп схватил губку и прижал ее к губам умирающего. Тот снова открыл глаза.
— Говори, — потребовал Филипп.
— Что? — тихо спросил умирающий. — Кто ты?
— Ты рассказывал мне, — нетерпеливо говорил Филипп. — Ты говорил, как был там…
— Уйди…
— А Бог? Ты видел Его?
— Нет, — сказал умирающий. — Ничего там нет. Ничего нового. Идешь — отдыхаешь, опять идешь — отдыхаешь в тени…
— В тени? — вздрогнул Филипп — В какой тени?
— В тени от дерева, — сказал умирающий.
— Какого дерева?
— Шелковица. Ветви ее касались каменной стены.
Филипп смотрел на него в растерянности.
— Да ты дурачишь меня, — злобно прошипел он. — Ты обманывал меня. Скажи, ты обманул меня?
Филипп вырвал губку из рук знахаря и снова прижал ее к губам умирающего.
— Прошу тебя... Это очень важно... Ты обманул меня? Да?
Умирающий молчал.
— Он умирает, — сказал знахарь.
И приблизившись к умирающему, принялся вливать ему в рот какую-то темную жидкость.
Духота была нестерпимая. И низкие тучи и, застывшие в неподвижности деревья — всё настолько напряглось, что казалось, достигло предела. Филипп вышел на дорогу. Некоторое время он шел, задумавшись и глядя в землю. Потом вдруг повернулся и бросился назад. Почти бегом он достиг двора, пересек его и снова вошел в дом. Родственники столпились у циновки.
— Мне спросить надо, — просил Филипп, словно в лихорадке, протискиваясь к циновке, — я забыл... самое главное... забыл узнать.
— Нельзя к нему, — сказал знахарь. — Видишь!
Сын кузнеца лежал без дыхания, со спокойным лицом и закрытыми глазами.
Филипп снова вышел во двор. Тут уже всё переменилось. Деревья гнулись от ветра, стало прохладнее, и наконец, точно прорвало и миновало что-то, хлынул ливень. И вдруг в потоках дождя какой-то предмет пролетел в воздухе и шлепнулся у ног Филиппа. Это была лягушка. Следом шмякнулась вторая, затем третья. Весь мокрый стоял Филипп под дождем и смотрел на падающих с неба лягушек.
Филипп шел по монастырскому коридору, неся на подносе укрытый чистой салфеткой обед. Его нагнал Иаков.
— Тебя к доктору Деккеру в услужение направили?
— Да.
— Он тебя хорошо принял?
— Хорошо. — сказал Филипп.
— Больной он... — сказал Иаков. — Покой ему нужен. Я при нем был. Только недолго. Выгнал он меня. Ты с ним не спорь.
— Меня не выгонит, — сказал Филипп.
— Ты вот что, — говорил Иаков. — Ты по утрам его не отвлекай. Вошел бочком, жареных орехов с молоком поставил и вышел. Он жареные орехи с молоком любит. Но сам не скажет, это ты догадаться должен, что и когда ему подавать.
Филипп не ответил.
Страшно исхудавший профессор сидел в кресле и глядел в одну точку. Филипп повязал ему на грудь клеенчатый передник и принялся кормить с ложечки. Вошел Клаф, поклонился и сел неподалеку от двери.
— Как вы себя чувствуете, профессор? — спросил Клаф.
Деккер промолчал.
— Напрасно вы сердитесь. Я ни в чем не виноват, — сказал Клаф. — Более того, мне пришлось затратить немало усилий, чтобы замять этот ваш скандал. Покуситься на самоубийство в монастыре ордена Босых Кармелитов!
Деккер по-прежнему молчал, глядя в стену. Филипп собирал на поднос грязную посуду.
— Ну хорошо, — сказал Клаф. — Вы не хотите разговаривать со мной, вашим ассистентом, с человеком, отдавшим десять лет своей жизни вашей идее. Тогда я поговорю с вами так, как говорил бы с вами ваш противник. Человек, который берет под сомнение не только вашу идею, но и ваш образ мышления, ваше мировоззрение. Статью о вас я мог бы озаглавить так «Идеи Ньютона и мистика ума профессора Деккера».
— Какая чушь, — словно очнулся Деккер. — Вы явно не справились бы с ролью моего оппонента. Всем известно, что я давно не имею никакого отношения к мистике.
— Пока это известно только клерикалам, которые называют вас юродствующим материалистом. Итак, дамы и господа, — Клаф встал и прошелся по комнате, — дамы и господа, двести лет назад, примерно между 1710 и 1715-м годами теория Ньютона приобретает известность, но лишь теперь она становится в обществе модной и популярной. Однако стать модным еще не значит быть понятым. Чаще бывает как раз наоборот. Ведь для понимания чего-либо серьезного необходим достаточно высокий уровень культуры и образованности, а на этом уровне современное общество, увы, еще не находится. Вот тут-то и появляются на общественных подмостках всякого рода проповедники и популяризаторы. Некий профессор Деккер, ныне исчезнувший с общественного горизонта, лет десять назад слыл своего рода апостолом ньютонианства. Читая лекции, он высказывал мысли, почерпнутые у Ньютона, но они звучали у него как откровение и не столько пробуждали мысли слушателей, сколько поражали их воображение, подобно ритуальным завываниям шаманов и колдунов.
Деккер сделал беспокойный жест. Мисочка с недоеденным супом опрокинулась. Филипп торопливо вытер лужицу и промокнул салфеткой лицо профессора.
— Я ведь говорю не от себя, — сказал Клаф. — Я выступаю от имени некоего третьего, нашего с вами, профессор, общего противника. Итак, дамы и господа, как известно, лекции профессора Деккера всегда сопровождались опытами, а эта сторона у него была поставлена блестяще. Он казался магом, демонстрирующим детям волшебный фонарь.
Однако, дамы и господа, от непонимания идеи до ее вульгаризации всего один шаг, что подтверждает печальный опыт прошлого. Как мы знаем, профессор Оксфорда Жан Дезаглие пытался даже перенести механические представления Ньютона на общественную жизнь. Так в своей работе «Ньютоновская система мира — лучший прообраз государственной власти» он утверждает, что, согласно доктрине Ньютона, только то правительство законно, которое отвечает законам природы и ее системе равновесия.
— При чем здесь я, черт вас возьми совсем? — крикнул Деккер. — Я неоднократно и публично опровергал теорию Дезаглие.
— Конечно, — ответил Клаф, входя в роль. — Конечно, нам известно, что вы открещивались от взглядов Дезаглие, профессор. И все-таки мы смеем утверждать, что между вами существует глубокое фамильное родство. Экспериментальная философия Дезаглие, где Бог якобы великий архитектор мира...
— Опять путаница! — крикнул Деккер. — Как раз это сильная сторона Дезаглие. Бог познается не как откровение, а предстает внешнему созерцанию. Его можно будет отыскать расчетным путем. Он явится человеку как экспериментальный факт. Все наши знания о природе покоятся на фактах, ибо без наблюдения и факта наша натурфилософия — искусство слова, непонятный жаргон... Мне неприятно в Дезаглие другое — попытка приспособить науку к политике... Разве не понятно, что клерикалы, приспособившие религию к целям политики, погубили веру? Религия исчерпала себя, с ней кончено... Ее не оживить... На смену религии пришла наука. И не умозрительная наука, а эксперимент есть высшее и самоочевидное доказательство бытия Божия...
— За подобные мысли клерикалы и назвали вас юродствующим материалистом... Я все-таки хочу закончить разговор от третьего лица... Итак, дамы и господа, мы не берем под сомнение ни порядочность профессора Деккера, ни его талант экспериментатора. Но фетишизировав эксперимент, Деккер в теории, по сути, сошел с научной почвы. Он как бы изгоняет процесс мышления, интуицию и логику из акта познания. Внешнему опыту он приписывает такие же мистические свойства, какими наделяли внутренний опыт другие мистические и религиозные системы. Так рождается мистика ума, из которого сам ум изгнан, для которого он только вывеска.
— Хватит! — крикнул Деккер. Он был в сильном волнении Пошатываясь он вышел на середину комнаты — Чушь какая-то! Какая-то дикая нелепость!
— Прошу помнить, — сказал Клаф, — что я говорил от третьего лица.
— Если вы способны сочинить такое... — сказал Деккер.
— Я ничего не сочинил, — сказал Клаф и вынул из кармана газету. — Я просто изложил своими словами то, что здесь написано. Обратите внимание на заголовок — «Теория Ньютона и мистика ума профессора Деккера».
— Что это за газета? — спросил Деккер. — Кто написал?
— Неважно, — сказал Клаф. — Автор — какой-то сторонник социальных реформ... Не знаю... Я ничего не понимаю в их классификации. Важно другое... Им ненавистны ваши идеи, они стремятся к хаосу, и с каждым годом их становится всё больше.
— Эксперимент лежал в основе всех великих достижений человечества, начиная с использования огня, — не слушая собеседника, заметил Деккер. — Огонь не был понят умозрительно.
— Вы ведь знаете, — сказал Клаф. — Мы можем выбрать для опыта любого в этом монастыре.
— Да-да, конечно, вы правы, — сказал Деккер. — Я усомнился... Меня начали мучить соблазны понять общую картину происходящего... Куда все-таки идут события? И какова драма идей... Все-таки не даю я им покоя...
Он вдруг зашатался, и Филипп едва успел подхватить его.
Филипп сидел в келье о. Григориуса.
— Ты стал замкнут,— говорил старик. — Мне даже показалось, что ты избегаешь меня. Вчера, увидев меня в саду, ты свернул на соседнюю аллею.
— Я не заметил вас, — сказал Филипп. — Я теперь прислуживаю доктору Деккеру. И всё время занят.
— Я поговорю с о. Мартином, чтоб он освободил тебя от этого. Он на тебя плохо влияет.
— Почему? — спросил Филипп. — Мне с ним интересно.
— О каком интересе ты говоришь?
— О том, с которым рождается каждый человек.
— Объясни мне, я не понимаю.
— Да что ж объяснять... Вот я верил вам, но вы не ответили мне ни на один вопрос, который приходил мне в голову, стоит лишь задуматься... Зачем я родился?.. Что случится со мной, когда я умру?.. И почему я должен умереть? Скажите мне, почему я должен умереть, и я не испугаюсь смерти.
— Кто тебе сказал, что ты умрешь?
— До этого я додумался сам!
— И ты можешь сказать мне, куда денется твоя душа?
— Умрет вместе со мной.
— Профессор объяснил тебе всё это?
— Я с ним не говорил об этом еще ни разу, но часто слушал его со стороны и многое понял. По крайней мере, у него всё просто. Я родился по случайному стечению обстоятельств и живу, чтобы проявить себя, и умру, чтоб уступить место другим... Объясните мне, что это не так, и я пойду за вами, куда вы потребуете, и сделаю всё, что прикажете.
— Объяснить это невозможно!!! — заорал о. Григориус. — Для того чтобы понять, что это не так, надо верить! Верить!
— Во что?!
— В Творца!
— Профессор тоже верит в творца, но его творец мне понятней и полезней.
— Полезней?! Ты гибнешь, Филипп, — демонстративно успокоившись, почти шепотом сказал о. Григориус. — То, во что ты хочешь верить, даже атеисты называют вульгарным материализмом брюха. Я читал недавно любопытную книгу одного атеиста. Конечно, основа в ней ложна, но в ней интересен призыв верить в идеал.. Сам идеал их нелеп, но идея верна. Я хочу, чтобы ты эту книгу прочитал. Только не показывай ее о. Мартину.
— Почему? — спросил Филипп.
— Она запрещена церковью, — ответил о. Григориус.
Филипп вдруг захохотал.
— Вот вы, отец, истинно в Бога не верите.
— Нет, именно он-то и нужен! Тот, который не приносит материальной пользы, но которым движется душа!.. Филипп! Тщеславие не столько удовлетворяет, сколько распаляет!.. Ты никогда не будешь счастлив!
— Вы хотите создать какое-то несбыточное счастье для всех, — сказал Филипп, — но ведь каждый рожден для своего счастья... Конечно, не всякий способен его найти. Но я чувствую в себе силы. Я верю в себя. Я не хочу больше мучить себя! —чуть не крикнул он.
— Я буду бороться за твою душу, — сказал о. Григориус.
— Я попрошу настоятеля назначить мне другого духовника, — сухо сказал Филипп и вышел из кельи.
Было прохладно, и пряно пахло вечерними цветами. Деккер и Филипп сидели на скамейке. Над садом мерцали звезды.
— Каждый наш шаг, каждая былинка, каждое дуновение ветра — это Бог, — говорил Филипп, — этим я жил много лет.
— Верно, — говорил Деккер. — От мира к Богу и от Бога к миру... Это верно... Мысль наша движется по кругу...
— Что? — переспросил Филипп, морща лоб.
— Ты сказал. «Всё, что вокруг нас — Бог». Скажи мне, что дает эта правда именно тебе?
— Ничего, — сказал Филипп.
— Ошибаешься, — сказал Деккер. — Она не дает тебе ничего, кроме разочарований... Священники говорят: «Бог всюду, он существует во всём». И в то же время, если оглянуться вокруг, то нечестивцы благоденствуют, благочестивые бедствуют, вера в само милосердие во Вселенной утверждается огнем и мечом, кровь безвинных льется рекой, мороз побивает еще не успевшие распуститься цветы, зной испепеляет урожай и обрекает на голод честных людей... Здесь был тупик, пока властвовала религия... Но ныне она уже теряет власть над нами... Религия придумала Бога, наука его познает... Их Бог давно уже создан, наш лишь рождается.
— Значит, его еще нет? — сказал Филипп.
— Его пока нет для нас, также как не было для нас далеких планет и созвездий, пока не изобрели телескопы... Они верят, мы находим... Не в книгах ищи Бога, а в природе... В камнях, в тварях, даже в стихии... в себе. Один бывший мой друг, увлекшийся впоследствии материализмом, как-то, когда я впервые изложил ему эту мысль (это было давно)... Так вот, когда я впервые сказал ему о поисках Бога расчетным математическим путем, ответил мне: «Люди, подобные тебе, ищут пути в небе по той простой причине, что сбились с дороги на земле...» Нет, милый мой, человек не сбился с дороги, он просто широко распространился по земле и воде... Ему тесно. Но небо еще свободно.
— Сделайте из меня летающего человека, — вдруг просительно сказал Филипп. — Вам ведь всё равно, кто это будет?
Некоторое время Деккер пристально разглядывал Филиппа, точно видел его впервые.
— Нет, не всё равно, — сказал, помолчав, Деккер. — В тебе много неудовлетворенности. Но неудовлетворенности смутной, чисто эмоциональной, без понимания сути.
— Но я хочу понять, научите меня, — сказал Филипп и, опустившись на колени, припал к руке профессора Деккера, точно так же, как ранее припадал к руке о. Григориуса.
В соборе было пусто, служба давно кончилась. Служители гасили свечи, мыли пол. О. Мартин и о. Григориус разговаривали шепотом, как и полагается в храме, хотя разговор этот был, скорее, похож на ссору.
— Он соблазнил его, — шепотом говорил о. Григориус, — этот фальшивомонетчик...
— Вы ведь неглупый человек, — отвечал настоятель, досадливо морщась. — А сейчас, извините меня, говорите пошлости. Доктор Деккер ученый. Наука не может быть врагом религии, она официально признана церковью.
— Это ошибка! — невольно повысил голос о. Григориус.
— Тише! — сказал настоятель.
— Это ошибка, — шепотом повторил о. Григориус. — Только через Бога человек может познать природу. Познание через науку ведет к страданию и ненависти.
— Наука, так же как земледелие, скотоводство или промышленность, есть практическая форма деятельности человека, которая ниспослана свыше. Вам не кажется, что вы, возвеличивая, выделяя науку, тем самым сами делаете ее духовным врагом религии?.. Религия выше познания.
— Вы слепы! — вскричал о. Григориус. — Вы слепы, — тихо повторил он, поймав строгий взгляд о. Мартина, — вы слепы, ибо думаете, что борьба между наукой и религией разворачивается на поприще познания... Пример с Филиппом, с этим многообещавшим юношей, лишний раз доказывает, что поприще, где разворачивается борьба между наукой и религией, есть не познание, а нравственность... Если религия отдаст науке свободу познания, то она тем самым позволит науке алчно жить одним лишь познанием, не соизмеряя его с христианской моралью.
— Что же вы предлагаете? — спросил о. Мартин. — Повернуть время вспять?.. Вернуться к средневековью?.. Кострам? Возродить инквизицию, передать доктора Деккера этой инквизиции?.. Сжечь его?
— Нет, конечно, — грустно вздохнув, сказал о. Григориус. — Нельзя безнравственными средствами защищать христианскую мораль.
— А другого пути нет... Надо либо жечь, либо сотрудничать. Или вы знаете третий путь?
— Знаю. Церковь ожирела, — сказал о. Григориус. — Церковь должна отказаться от власти, церковь развращена ею... Пусть уж лучше властвует наука... Мы должны уйти!..
— Тише. — сказал настоятель, оглядываясь на служителей, занятых уборкой.
— Церковь должна стать не властелином, а нищим! — крикнул, уже не владея собой, о. Григориус. — С посохом в руках!
Настоятель торопливо вышел во двор. О. Григориус последовал за ним.
— У вас есть авторитет, — лихорадочно продолжал о. Григориус. — Вас уважают и духовные, и светские власти. Я написал новый трактат. Подпишите его вместе со мной! Мы должны разойтись по земле. Раствориться! Жить среди простого народа, вместе с ним страдать и голодать, как страдал и голодал нищий Иисус. Только так мы сможем противостоять алчному натиску науки и материализма.
— Вы сумасшедший, — резко сказал о. Мартин. — У вас навязчивая идея. И опасна она не столько для Бога, сколько для людей... Хотя и для веры она также достаточно опасна... Хотите вы этого или не хотите, ваша идея прокладывает дорогу атеизму...
— Вы меня никогда не поймете, — сказал о. Григориус. — Да я, собственно, совсем о другом начал... Я говорил о Филиппе. Он зачерствеет, будет страдать и нести страдания другим... Если уж нельзя запретить эту безумную идею раз и навсегда, то пусть хотя бы это будет не Филипп... Я вложил в него слишком много души.
— Вы скорбите о своей душе?
— Не о своей, а Филиппа.
— Раз я обещал им Филиппа, — резко и враждебно сказал о. Мартин, — значит будет Филипп. Чем он лучше других?!
Бледный, осунувшийся, с забинтованной головой, Филипп вышел из комнаты Деккера. Голова его была наголо обрита, лицо в желтых пятнах какого-то лекарства.
— Ну вот, — говорил Клаф. — Как ты себя чувствуешь?
— Голова кружится.
— Старайся не делать резких движений, — сказал Клаф.
— Иаков! — позвал Деккер.
Торопливо вошел Иаков, преданно глядя на профессора.
— Проводишь Филиппа в его келью, — сказал Деккер.
— На обратном пути ужин принесу, — сказал Иаков.
— Только чай, — сказал Деккер.
— Рыба сегодня хорошая, — сказал Иаков. — Я узнавал.
— Только чай, — раздраженно повторил Деккер.
— Мне принеси рыбу, — улыбнувшись сказал Клаф.
— Не хотите рыбу, доктор, я пирожков достану к чаю, хорошие пирожки, с мясом.
Из окна было видно, как Иаков осторожно ведет Филиппа по каменным плитам двора.
День был солнечный, но внутри башни было сумрачно. Филипп шел впереди между Деккером и Клафом. Чуть позади шли настоятель и о. Григориус. Замыкал шествие Иаков. Винтовая лестница становилась всё круче. Потянулись металлические решетки, стало прохладнее, и, наконец, все увидели впереди яркий свет. Ветер, совершенно отсутствующий внизу, здесь, на площадке, венчающей башню, дул сильно и был холоден. Было тихо. Только посвистывал ветер в трещинах стен.
— Пойдем. — сказал Клаф.
Он взял Филиппа за руку и подвел к краю башни. Ветер усилился. Он рвал полы рясы, трепал волосы.
— Прыгай, — безмятежно сказал Клаф.
У Филиппа вдруг ослабли колени.
— Прыгай! — снова повторил Клаф. — Вспомни, чего ты можешь достигнуть, поднявшись в небо.
— Филипп! — крикнул вдруг о. Григориус. — Ответь ему! Вспомни — не искушай Господа Бога своего!
— Уберите, наконец, этого талмудиста! — крикнул Клаф.
Подошел настоятель, взял за руку о. Григориуса и увел его в противоположный конец площадки.
— Вы тоже уйдите, — сказал Деккер Клафу. — Отойдите в сторону...
— Мне страшно, — сказал Филипп. — Я не гожусь для этого.
— Ты усомнился, — сказал Деккер. — Преодолей себя.
— Я постараюсь, — сказал Филипп, — постараюсь... Я слишком долго ждал... Только пусть никто не смотрит. И вы тоже.
Филипп говорил как в лихорадке.
— Хорошо, — сказал Деккер — Только ты верь. Верь — и полетишь.
Он поцеловал Филиппа в лоб и отошел.
Посвистывал ветер. О. Григориус, опустившись на колени, молился.
Филипп остался один. Он заставил себя подойти к самому краю башни и посмотрел вниз.
Прекрасная земля расстилалась перед ним. Сухие краски выжженных солнцем песков сменялись буйным серебром оливковых рощ и синевой цветущих долин. Горизонт был закрыт красноватыми горами, но справа, где горная гряда шла на убыль, светился голубизной. Там было море. Болезненное сладкое чувство, пугающее и манящее, овладело Филиппом, голова его пошла кругом, ноги ослабели, он пошатнулся и, потеряв равновесие, упал вниз. И разом всё исчезло. Остался лишь безликий животный ужас падения... Это было так страшно, что Филипп не выдержал и закричал. Крик его услыхали наверху, и все, толкая друг друга, бросились к краю башни.
Филипп с искаженным от страха лицом камнем падал вниз, он падал, как ему казалось, очень долго, закрыв глаза и каждое мгновение ожидая удара о камни. Но удара всё не было. Тогда, превозмогая смертельный страх, он открыл глаза и увидел чистое голубое небо. А внизу — далекую спокойную землю. Ветер дул по-прежнему, но это был уже иной ветер. Это был светлый ветер, от которого легко дышалось. Наверху, на башне, все также ощутили его. Только о. Григориус, закрыв глаза, по-прежнему стоял на коленях.
Филипп летел.
Он понял это, и оставшиеся на башне тоже это поняли. Он легко и плавно скользил вниз, к земле, которая мягко приближалась, будто всплывала навстречу. И незнакомая, новая радость овладела Филиппом. Слезы полились из его глаз. По-новому ощутив свое тело, он перевернулся в воздухе и увидел удаляющуюся башню и крошечные, подобные муравьям, фигурки у края ее стены.
Наконец, он коснулся земли на вершине зеленеющего холма, пролетел над ним еще немного и осторожно опустился лицом в траву.
В роще неподалеку пели птицы. Долго он лежал так, непонимающий и потрясенный.
Первым верхом прискакал Иаков, но не решился подойти, а только соскочил с лошади и остановился поодаль... Потом Филипп увидел остальных. Они бежали к нему. Среди них он узнал Деккера. Профессор был всклокочен, и рот его был открыт, словно испуганный крик застрял у него в горле. Он добежал первым и задыхаясь упал на траву рядом с Филиппом.
Филипп подполз к нему и положил голову профессору на грудь.
О. Григориус сидел в своей келье и крошил хлеб в чашку с молоком. Вошел Филипп.
— Вы меня звали? — спросил он.
— Да. Хочешь молока?
— Спасибо, я сыт.
О. Григориус проглотил две-три ложки и отодвинул чашку в сторону.
— Я ухожу из монастыря...
Филипп молчал.
— Пойдем со мной... Я к людям иду, — сказал о. Григориус. — Живое слово им понесу, которое церковь извратила.
— Не поймут вас, — сказал Филипп. — Смеяться станут.
О. Григориус посмотрел на Филиппа.
— Ты так говорить стал, точно всё уже понял... И суть жизни, и пути ее...
— Вовсе понимать жизнь не надо да и объяснять тоже, — сказал Филипп.
— Да? А что же надо?..
— Жить надо... И постараться задавать меньше вопросов.
— Как животное? — сдерживая гнев, сказал о. Григориус.
— Жизнь разумна сама по себе, — сказал Филипп, — неразумно то, что сверх нее придумывается... Вы своего бога выдумали, а я своего ищу...
— У тебя уже и бог другой?
— Да, — сказал Филипп.
— Какой же это?
— Тот, которого я вижу.
— А в себе ты его не чувствуешь?
— Если я не найду его в себе, тогда его нет вовсе, — сказал Филипп...
— А сейчас-то что есть? — сказал о. Григориус. — Абсолютная свобода?.. Абсолютное бытие?.. Слепой случай, который играет человеком, как пылинкой?..
— Нет, — сказал Филипп, — власть человека над жизнью зависит от его воли и способности проявить себя...
— Не свои слова ты говоришь, — сказал о. Григориус.
— Может быть, — сказал Филипп, — но они мне нравятся...
— Жаль мне тебя, — сказал о. Григориус, — хоть и страшен ты, как бесноватый... У тебя отняли человеческий облик, сделали уродом. Как бы о двух головах... А ты радуешься и гордишься даже...
— Вы не знаете, что это такое... Видеть землю сверху, с высоты... Вам никогда не понять этого.
— Грех всегда сладок, — сказал о. Григориус.
— А почему то, что сладко для человека, вы называете грехом?..
— Ты начал жить плотью. Вот почему ты занялся поиском Бога... Бога не надо искать. В него надо либо верить, либо не верить. Ты не веришь. Уже давно не веришь, еще с тех пор, когда начал вычитывать из книг чужие откровения и приписывать их себе. Ты прав. Твое место здесь, ибо монастырь этот из прибежища слабых стал местом духовного разврата, — сказал о. Григориус.
— Почему же? Я тоже уйду, — сказал Филипп. — Только вы пойдете по земле, я поднимусь в небо. Вы не поверили, что Иисус приходил ко мне, не поверили искренности моей исповеди и первый зародили во мне сомнение... Вы не поверили, что небо опустилось ко мне. Но вынуждены были поверить, что я поднялся в небо .
— Прощай, — сказал о Григориус.
— Прощайте.
Филипп вышел и пошел через двор к себе в келью. Неподалеку от пристройки, где он жил, сидел на скамеечке Иаков.
— Я давно тебя жду, — сказал он. — Доктор хочет тебя видеть. Он болен.
— Попозже, — сказал Филипп поморщившись. — Я сам приду.
— Они просили, как увижу, сразу привести.
Профессор Деккер полулежал, обложенный подушками, однако, несмотря на болезненное выражение лица, был весел и возбужден. Клаф, наоборот, выглядел мрачным.
— Вот и он, — сказал профессор, увидев Филиппа, и порывисто схватил его за руку. — Садись... Я соскучился по тебе... Десять лет нашего труда сидят перед нами в его облике, — повернулся к Клафу.
— Я хочу прочесть тебе одно письмо... — снова обратился Деккер к юноше. — Тебе будет интересно...
— Вряд ли он что-нибудь поймет в этом письме, — сказал Клаф.
— Я постараюсь, — сказал Филипп.
— Вы никак не хотите понять, что перед вами сидит совсем другая личность, — сказал Деккер.
— Вы устали, — сказал Клаф. — Вам надо отдохнуть.
— Нет-нет, читайте, — сказал Деккер. — Я чувствую себя хорошо...
— «Дорогой Герберт, — прочел Клаф. — Я чрезвычайно рад после девяти лет молчания получить от тебя письмо и узнать, наконец, куда ты исчез...»
— Мы были друзьями, — перебил Деккер. — Он тоже одно время увлекался химией, как и я. Это потом я переключился на биофизику, а он вообще — на социологию... Впрочем, читайте, Клаф...
— «Я всегда очень жалел, что ты, обладая столь очевидным талантом, увлекся тем, чего от тебя совершенно не ждали, и дал возможность всякого рода посредственностям от науки травить тебя, что в свою очередь тебя озлобило и окончательно сбило с пути. Поэтому, получив от тебя письмо, я надеялся, что ты, наконец, понял свою ошибку...»
— Тут пропустите, — перебил Деккер. — Далее идет всякая белиберда... Я, собственно, написал ему в момент нервного ощущения удачи, когда весь мир казался мне прекрасным... А до того мы с ним сильно повздорили и вообще разошлись навсегда... Он иностранец, эмигрант. Он русский. Ему не понять наших проблем.
— Так, может, не стоит и читать дальше,— сказал Клаф.
— Нет, — сказал Деккер. — Место о богоискательстве прочтите, там, где он меня отчитывает. Мне это даже приятно послушать сейчас, когда я держу за руку свою, обретшую живую плоть, идею. Может ли он или кто-либо иной похвастаться этим? Ты, Филипп, тоже слушай, тебе это тоже должно быть интересно.
— «Я не хотел бы строго судить тебя за твои философские выкладки, которыми ты затуманиваешь свои научные идеи, — прочел Клаф. — Люди, трудами которых создавались элементы механического миросозерцания, естествоиспытатели, бывают весьма часто совершенно беззаботны и даже безответственны в философии... Но примечательно то, что твое богоискательство, как и иные религиозные искания вообще, а нашего времени в особенности, вращаются вокруг личного бессмертия. Еще Гегель заметил, что в античном мире вопрос о загробной жизни приобрел чрезвычайное значение тогда, когда с упадком древнего города-государства разрушились все общественные связи и человек оказался нравственно изолированным. Нечто подобное мы видим и теперь. Дошедший до крайности буржуазный индивидуализм приводит к тому, что человек упирается в вопрос о своем личном бессмертии, как в главный вопрос бытия... Твое же богоискательство говорит не только о нравственном тупике в нынешних общественных отношениях, но и о глубоком внутреннем конфликте религии... конфликте, из которого нет выхода...»
— Хватит, хватит, — замахал руками Деккер. — Это уже полезла социология. Ты понимаешь, о чем тут, Филипп?
— Не совсем.
— Ну хорошо, я объясню, — улыбнулся Деккер. — Есть ли для тебя что-то более ценное, чем твоя собственная жизнь?
— Нет, — сказал Филипп. — Ничего более ценного нет.
— Ну вот видите, Клаф, он всё понял.
— Я, пожалуй, пойду, — сказал Филипп.
— Посиди немного, — попросил профессор, не отпуская его руки.
— Я навещу вас завтра, — сказал Филипп, чуть ли не силой освободил свою руку и вышел.
— Я люблю его, как убежденный эгоист может любить только самого себя.
— Напрасно, — сказал Клаф. — Надо понимать и принимать жертвенную роль подопытного субъекта в науке...
— Боже, какой вы циник, — сказал Деккер недовольно, — а если подопытным объектом науки станет человечество?..
— Тогда наступит то, о чем мы с вами недавно говорили... Конец века... Но я все-таки оптимист и надеюсь, что для этого у науки не хватит ни ума, ни таланта...
В своей келье о. Григориус собирался в путь. Он облачился в поношенную рясу, положил в котомку пару белья, несколько лепешек, Библию, взял в руки посох и вышел... Вскоре он шел уже во тьме, ощупывая землю посохом, и монастырь, освещенный выкатившейся из-за тучи луной, остался позади, за спиной бывшего о. Григориуса, ныне нищенствующего монаха.
А Филипп летел высоко в небе. Земля напоминала о себе лишь изредка мелькавшим далеко внизу огоньком.
Филипп был весь без остатка погружен в бесконечную тишину, парящую над спящей землей. Он летел бесшумно, как ночная птица, и единственное чувство, которое владело им сейчас, было ощущение восторга и счастья, которое утвердило право владения собственной исключительностью.
Часть вторая
Утро уже было в разгаре и солнце поднялось высоко, но еще клубился туман над полувысохшей речушкой, и земля в тени была прохладной. По небольшому дворику разгуливали индюшки, на веревках сушилось белье. За столом, накрытым под деревом для завтрака, сидели женщина лет сорока и молодая, очень красивая девушка.
— Самуэль! — крикнула женщина, поморщившись. — Долго ты? Всё уже остыло.
Из дома торопливо вышел глава семьи — кругленький человечек в сюртуке.
— Я просматривал газеты, — сказал он, — прости, пожалуйста... — и он наклонился с намерением поцеловать жену.
— Прошу тебя, — сказала она отодвигаясь, — не кури ты эти страшные сигары.
— Да-да — у меня самого от них першит в глотке, — сказал он, усаживаясь и придвигая к себе тарелку с овсянкой.
— Ешь, — сказала жена. — Ешь, уже всё остыло.
На некоторое время за столом воцарилась тишина. Жена и дочь принялись за сладкий пирог. Хозяин задумчиво пил кофе, закусывая его бутербродом, и глядел на дорогу, тянувшуюся вдоль реки. Вдали, на холме виднелся окруженный зеленью монастырь.
На дороге показалась какая-то фигура в монашеской одежде. Самуэль держал в руках недопитую чашку кофе, с интересом следил за тем, как она приближалась.
Это был Филипп.
— Это, наверное, по поводу монастырской почты, — сказала хозяйка мужу. — Вы из монастыря? — окликнула она монаха.
Филипп неопределенно покачал головой.
— Входите, пожалуйста, — предложила хозяйка. — Позавтракайте с нами.
Филипп молча подошел и с поклоном присел к столу.
— Пётр, — окликнула она слугу. — Принеси прибор для гостя. Мне кажется, — обернулась она опять к Филиппу, — что странствующие монахи иначе, чем другие, любят Бога, — хозяйка передала ему чашку кофе. — Они относятся к нему, как влюбленные, и это в наше время, когда все чувства обесценены. Сейчас не умеют по-настоящему любить даже женщину...
Пока она говорила, Филипп несколько раз встречался глазами с ее дочерью. Она была так красива, что он, поняв это, старался не глядеть на нее.
— Вы верите в Страшный Суд? — спросила хозяйка.
— Конечно, — почти машинально ответил Филипп, глядя в тарелку.
— Значит, вы верите в неизбежность греха? Ибо без греха Страшный Суд невозможен.
— Да-да, конечно, — сказал Филипп.
— Вы знаете, — продолжала хозяйка, — здесь совершенно не с кем поговорить о том, что выходит за рамки кухни и сплетен. Я не надоела вам?
— Нет-нет, — сказал Филипп.
— Простите мою наивность, — сказала она. — Если в мире неизбежен грех, а в конце мира — Страшный Суд, то что же тогда Бог?
Филипп посмотрел на хозяйку.
— Загадка, — ответил он. — Бог — это загадка...
— Верно! — вскричал вдруг глава дома, молчавший до этого и лишь слушавший с напряженным лицом.
Его супруга была шокирована ответом Филиппа и выглядела растерянной. Хозяин же ожил.
— И даже не мировая загадка, — сказал он, — не всеобщая, а та, которую каждый человек задает сам себе, когда ему становится невмоготу либо когда ему просто делать нечего... Я читал об этом в «Натурвисеншафт»... Интересная статья... Очень метко замечено. — Он засмеялся. — Каждый решает эту загадку для себя по-своему... Повезет — значит решит, не повезет — не решит...
— Что с тобой? — раздраженно и удивленно спросила его жена. — Что ты такое говоришь?
— Пожалуй, я... — сказал ее супруг, вставая из-за стола. — Пётр, — позвал он слугу, — пойди скажи, что почта сегодня будет закрыта. Скажи, что я занят, у меня гость...
Филипп тоже встал из-за стола, хозяин взял его под руку, они пересекли двор и скрылись за сараем.
— Что это с отцом делается? — удивилась хозяйка. — Этот монах меня чем-то пугает.
Она отрезала еще кусок пирога.
— Ты обратила внимание, он встал из-за стола и не поблагодарил... И на тебя он смотрел нехорошо.
— Ах, оставь, ей-богу,— сказала дочь. — Он вообще не обратил на меня никакого внимания.
— Пойди посмотри, что они там делают за сараем, — резко сказала мать. — Они что, давно знакомы?
Дочь встала и пошла к сараю. За сараем отец и монах о чем-то возбужденно шептались. Хозяин даже как-то по-детски, по-петушиному подпрыгнул и потер руки. Но тут же оглянулся и заметил дочь.
— Уйди, — сказал он. — Слышишь? Я кому говорю?
Девушка пожала плечами, рассмеялась и ушла.
— Я… — начал Филипп.
— Тише! — шепотом крикнул Самуэль. — Тут всё обдумать надо... Тут хитрость нужна, подготовка, тут дипломатия нужна, чтоб великое дело не погубить...
— Я показать вам хочу, — сказал Филипп.
— Не надо, — сказал Самуэль. — Я верю. И к тому же еще рано... Опасно преждевременно раскрывать. Лишь тогда действие осмысленно, когда оно своевременно.
— Я осторожно, — сказал Филипп и оторвался от земли.
Он медленно поднялся в воздух к крыше сарая и так же медленно и плавно опустился на землю.
— Великое свершится, — сказал Самуэль со слезами на глазах. — Свершится, но здесь требуется точный расчет. Свершится впервые в мире...
О. Григориус, шаркая ногами по пыли, брел по раскаленной дороге. Ряса его была обтрепана, он выглядел больным и усталым. На солнцепеке, среди сухих колосьев пшеницы работали темнолицые крестьяне. О. Григориус подошел к ним и поздоровался.
— Послушайте, что я скажу вам... — сказал он. — В тяжелом труде своем вы сами часто не понимаете, кто вы, зачем живете и каково значение вашей жизни... Не в буре, привлекающей к себе внимание, а в скромном, тихом дуновении ветерка святой Илья увидел Бога... Вы, как тот ветерок... Ведь ученики Иисуса были такие же, как и вы, — не богатые, не ученые, не известные никому до поры люди.
— Нашел время, — сказал старик, вытирая пот.
— Чем языком работать, — отозвался молодой парень, с неприязнью глядя на о. Григориуса, — помог бы нам лучше... А то ходишь себе, где попьешь, где перекусишь...
— Мы целый день неба не видим, — отозвался третий весело. — Все земле кланяемся... а в церковь ходим, — добавил он добродушно.
— Вот в церкви-то и обман! — сказал о. Григориус. — Там Бога нет...
— Шел бы ты своей дорогой, — сказал старик.
— Нет, зачем же, — отозвался молодой парень. — Пусть с нами покланяется... Может, здесь найдет.
Вокруг устало засмеялись. О. Григориус снял с себя котомку, положил посох, стянул рясу и остался в одной рубахе. Крестьяне смотрели на него с недоверием.
— Давай-давай, — сказал молодой парень и сунул ему в руки серп. О. Григориус наклонился и пошел вместе со всеми, подсекая колосья.
Пот заливал ему глаза, стекал по бороде, за шею. Рубаха его потемнела, он хрипло, тяжело дышал.
Солнце перевалило через зенит, когда крестьяне прекратили работу, чтоб перекусить. В тени на траве они расстелили кошму.
— Садись, поешь с нами, — сказал старик.
О. Григориус как в тумане вытер краем рубахи лицо и шатаясь подошел к старику. Крестьяне ели хлеб, оливки и лук. О. Григориус взял кусок хлеба и сказал:
— Вот где начало истинного братства... В хлебе совместном... Ни церкви, ни университеты, ни книги... Только трудом и любовью... Каждый должен понять свое значение...
— Ты ешь, — сказал молодой парень. — Устал, наверное...
— Единение людей, — вяло говорил о. Григориус, — не миф это, а правда... правда... — Голова его склонилась на грудь. Хлеб выпал из рук.
— Где котомка-то его? Пойди принеси, — сказал старик молодому парню.
Они положили свалившемуся в тяжелом сне о. Григориусу под голову его мешок, а сами вновь пошли в поле работать.
Прозрачные тени лежали на траве, в ветвях деревьев пели птицы. Филипп сидел, сосредоточенно обхватив руками колени. Самуэль же, наоборот, возбужденно ходил по поляне.
— Ты должен понять наконец, — говорил он, — что, обладая таким даром, можно перевернуть весь мир... Первый человек, поднявшийся в небо... Знаешь, как только ты подошел к изгороди и посмотрел на меня, я сразу понял — это судьба...
— Прежде всего надо понять, чего мы хотим, — сказал Филипп. — Я вот думаю, думаю...
— Ты не можешь понять собственной силы... — Самуэль засмеялся. — Собственного призвания... Ведь стоит тебе подняться в небо...
— Так, — сказал Филипп, — я поднимаюсь в небо...
— Люди... увидят тебя...
— Видят... Так... Ну, а дальше?..
— Удивительный ты человек... — горячо говорил Самуэль, — не понимать своей миссии, когда...
— Ну хорошо, давай по порядку, — перебил Филипп, — я поднимаюсь в небо... Меня видят... Дальше?
— Дальше — восторг... Всеобщий восторг...
— Или страх... Испуг...
— Пусть! — твердо сказал Самуэль. — Пусть на первом этапе страх... Страх ведь тоже достаточно сильное чувство... Важно правильно им воспользоваться... Если использовать его в нечестных целях...
— Нет, подожди, — сказал Филипп. — А чего мы хотим? Я ведь тоже вначале думал, что всё просто... Стоит лишь подняться в небо... Но когда я подумал о цели... Еще до того, как я встретил тебя...
— Но ты же сбиваешь меня! — раздраженно сказал Самуэль. — Ты не даешь мне закончить мысль... цель ясна и понятна...
— Какая?! Объясни!..
Самуэль в запальчивости вытащил из кармана сигару, закурил. Прошелся по поляне.
— Конечно, — сказал Самуэль, — если б мы хотели грабить банки или вообще идти подобным путем, используя твой удивительный дар, то всё было бы просто... Всё понятно... Но как честные люди, обладающие этим великим...
— Подожди, ты запутался, — сказал Филипп, — ты только что говорил, что цель ясна и понятна...
— Цель жизни ясна и понятна каждому порядочному образованному человеку, — раздраженно и назидательно сказал Самуэль, — это всеобщее добро... Важны пути к этому добру...
— Ну хорошо, — сказал Филипп, — начнем сначала... Я поднимаюсь в воздух...
— Как ты узко мыслишь, — с упреком сказал Самуэль. — Мир потрясен!.. Испуган непонятным явлением!.. Впрочем, вспоминаю... Я уже видел подобное... В детстве... У нас в доме был альбом гравюр с картин Возрождения... Там была одна чудесная картина... Летящий святой... восторг народа... Меня самого охватил восторг, когда я смотрел. Потом я случайно залил ее чернилами...
Самуэль остановился возле куста и, обернувшись, коснулся платком глаз.
— Моя маменька любила меня, но моего отчима она любила еще сильнее... Он был моложе ее, красив, белокур... Он отравил мне детство... Маменька так любила его, что наказывала меня часто только затем, чтобы угодить ему... Она больно секла меня до крови и плакала при этом... Впрочем, мы отвлеклись... Значит, на чем мы…
— Я поднимаюсь в воздух, — мрачно сказал Филипп...
— Да... ты поднимаешься... Хотя постой... Не надо мыслить шаблонами. И в политике, и в дипломатии успех всегда приносят неожиданные решения... Допустим, всё наоборот... Ты не поднимаешься в воздух...
— То есть как?
— А так... Просто ты ходишь по земле...
— Ну... А дальше?
— Дальше — распространяются слухи, что ты умеешь летать...
— Какие слухи? Кто их распространяет?
— Я.
— Погоди. Тебя просто побьют или будут над тобой смеяться... Но если даже не побьют... Что из этого?.. Чего мы достигнем?
— Люди станут приходить к тебе, — сказал Самуэль...
— Зачем?
— Чтоб узнать твои мысли...
— Какие мысли?..
— О всеобщем добре, о...
— Не говори глупостей, — сказал Филипп...
— Да, тут ты прав, — согласился Самуэль. — То, что ты просто ходишь по земле, неверно... Надо летать... Как же иначе?.. Обладать такой сверхъестественной возможностью...
— Но ведь мы думали...
— Подожди, не перебивай меня, — огрызнулся Самуэль.
Оба замолчали. Стемнело. Филипп лег у костра, спасаясь от москитов. Самуэль же курил сигару, ходил и думал. Филипп не спал, но лежал неподвижно, притворяясь спящим. Самуэль же осторожно приблизился к нему, наклонился. Потом так же бесшумно отошел и скрылся в кустах.
Звезды поблекли, позеленел воздух. Где-то далеко прокричали петухи. Самуэль, нагруженный какими-то узлами, вошел в рощу, когда уже проснулись птицы. Трава была в густой росе. Филипп лежал у потухшего костра, забывшись в крепком предутреннем сне. Самуэль положил узлы на землю и тронул Филиппа за плечо.
— Я придумал, — радостным шепотом сообщил Самуэль, хотя вокруг никого не было и никто их не слышал.
— Что? — тоже зашептал Филипп спросонья.
— Я придумал, — повторил Самуэль, — надо явиться людям... Как изображено в литографии. Задрапироваться и явиться.
— Что это? Занавески... какие-то...
— Неважно, — сказал Самуэль, — на людей надо произвести впечатление, чтобы объединить их во имя добра... Ты явишься им... Поднимешься в воздух, я приду, рассею их страх и объясню всё, что надо. Они поверят мне перед лицом чуда, которое возможно только во сне или в видениях святых... Они поверят, ты вспашешь, а я буду сеять... Так мы и пойдем по миру, творя великое...
— Где ты взял это? — спросил Филипп.
— Ты всё еще сомневаешься в моем плане?..
— Нет, может быть, ты и прав... Во всяком случае, другого нет... Где ты взял эти занавески?.. Ты не...
— Как ты мог подумать?.. Я был дома. Возьми, поешь... Я тут кое-что принес...
О. Григориус снова шел по дороге. Это была мощенная камнем дорога, и вела она к низкому каменному забору, где перед воротами красовалась полосатая будка и стояли двое часовых... Из ворот выехали несколько вооруженных всадников. За забором был расположен колониальный военный пост.
О. Григориус подошел к воротам и остановился.
— Тебе чего? — спросил часовой. — Проходи.
О. Григориус продолжал стоять и смотреть.
— Он голоден, — сказал другой часовой. — Пусть идет к офицерской столовой. Там его накормят.
— Влетит нам, — сказал первый часовой.
— Проходи! — отозвался второй. — Вон к тому дому иди... Только по двору не шляйся...
Неподалеку от входа, у коновязей солдаты чистили лошадей. Увидев нищего странствующего монаха, они уставились на него с веселым любопытством.
О. Григориус сильно похудел за время странствий, глаза его воспалились, и одежда, порванная во многих местах, делала его похожим на обыкновенного нищего. Он подошел к дому, откуда пахло едой, и остановился. Спиной к нему, у окна сидел рыжеволосый офицер и курил сигару. Обернувшись, чтоб стряхнуть пепел, он увидел о. Григориуса и некоторое время с любопытством разглядывал его.
— Ты что, сбежал из монастыря? — спросил он.
— Нет, — сказал о. Григориус, — я сам ушел.
— А зачем же ты ушел? — спросил другой офицер, усатый и длинный. — Тебе там плохо было?
— Плохо, — сказал о. Григориус.
— Чем же плохо? — любопытствовал усатый. — Кормят там хорошо. Поят...
— Не хлебом единым жив человек, — сказал о. Григориус.
— Верно, — сказал усатый, — кроме хлеба нужны еще девки... С этим там туго...
Солдаты, собравшиеся вокруг о. Григориуса, заржали.
— Оставьте, — вдруг раздраженно сказал рыжеволосый усатому. Он пошел к столу, взял два куска хлеба, положил между ними ломоть мяса и, перегнувшись из окна, подал еду о. Григориусу. Тот поклонился.
— Чем же все-таки тебе в монастыре плохо было?.. Объясни...
— Неправда там, — сказал о. Григориус, — Бога там продали... В церкви Бога давно уж нет...
— Иди, старик, — сказал рыжеволосый, — да придержи язык... а то как бы под замок не посадили...
— А я не боюсь, — сказал о. Григориус, — чего мне бояться, если правда со мной?
— Какая правда с тобой? — спросил усатый.
— А такая, что вокруг нищета да труд до изнеможения... Народ угнетен деспотизмом, насилием, суевериями... А вы с ружьями и саблями находитесь здесь, чтобы защищать этот антихристианский порядок вещей... Да вы и сами знаете, что сюда принесли и что отсюда берете...
— Так вот ты кто! — сказал усатый. — Ты обыкновенный бунтовщик.
— Нет, — сказал о. Григориус, — бунт — то же насилие и кровь... Средство против насилия просто, настолько просто, что должно первым делом прийти в людские головы... Именно не участвовать в насилии, которое мы отрицаем... Если бы люди поняли, что добро, а не зло принесет им настоящую выгоду, если б угнетатели поняли, что насилие в конце концов принесет им беду, а угнетенные поняли, что злоба и ненависть принесут им так же беду... Если бы все поняли... Вот в чем трудность... Важно, чтоб поняли все.
— Понятно, — сказал усатый, — он сумасшедший... Я встречал подобных... Это из тех неопасных сумасшедших, которые проповедуют рай на земле... — он рассмеялся.
— Сумасшедший, сумасшедший, — раздраженно сказал рыжеволосый, — а хлеба пришел просить к нам, насильникам...
О. Григориус пристально посмотрел на рыжеволосого, встал на цыпочки, положил еду на подоконник и, повернувшись, пошел со двора. Солдаты расступились перед ним.
— Послушай, — крикнул рыжеволосой, — эй, монах... старик!.. Я же пошутил... Эй!.. — позвал он одного солдата, — возьми еду и догони его...
Солдат взял хлеб с мясом и догнал отца Григориуса за воротами.
— Возьми, старик, — сказал он, — чего обижаться...
— Не надо, — сказал о. Григориус...
— Куда ты без еды, — сказал солдат, — возьми...
— Ничего, — сказал о. Григориус, — мне бедные подадут... — и пошел не оборачиваясь.
Вскоре он вышел на обрывистый берег большого озера... Здесь было тихо, пустынно. Он лег ничком у берега и долго пил воду. Когда он поднимал голову, с лица его текла вода, а из глаз слезы.
Филипп и Самуэль долго шли по степи, пока вдалеке не увидели стадо и пастушеские шатры.
— Здесь начнем, — сказал Самуэль, — пастухи самый подходящий народ... Они проводят всё время в степи, а ночью под звездами, поэтому в них должно быть развито поэтическое чувство... Согласно Библии, пастухов особенно часто посещают видения...
— Из-за этих кустов? — спросил Филипп.
— Нет, — сказал Самуэль, — мы обойдем пастбище, и ты поднимешься из-за холма. Во-первых, с той стороны ты будешь ярче освещен солнцем, а во-вторых, я не могу тебе объяснить, почему, но мне не хочется, чтобы ты вылетал из кустов... В этом есть что-то мелкое... Птичье... Ты должен подняться из-за холма... Плавно и величественно...
За холмом Филипп снял с себя одежду, и Самуэль принялся драпировать его в занавеску.
— Что у тебя за настроение? — спросил Самуэль.
— Не знаю, — сказал Филипп. — Я не уверен...
— Пойми, — сказал Самуэль, — мы у истоков новой идеологии... Когда-нибудь об этом напишут во всех учебниках истории...
— Перестань! — сказал Филипп.
— Ты не понимаешь, — вскричал Самуэль, — вот в чем беда! Впрочем, не буду тебя дергать... Филипп, прошу тебя... Прошу тебя, когда ты будешь подниматься к небу, думай о чем-нибудь великом, значительном... Не о мелких человеческих поступках, а о подвигах человечества... О Прометее, о Христе, о Грегори Петри...
— А кто это... Грегори Петри? — спросил Филипп.
— Это мой двоюродный брат, — сказал Самуэль, — он убил себя голодом... из идейных соображений... Он умер, не принимая пищи... Но когда-нибудь о нем и его трудах услышат и поймут его подвиг... Так же, как поняли подвиги прошлого... Так же, как поймут и наш... Человек, Филипп, совершая подвиг, случается, выглядит со стороны смешным... И лишь потом... Лишь потом... Дай я тебя обниму, и пусть нам сопутствует удача...
Они обнялись, Самуэль пошел назад, к кустам, а Филипп пополз к вершине холма.
На пастбище между тем пастухи, лежа в тени, смеялись, переговаривались друг с другом, в то время как овцы и козы бродили, пощипывая траву. На фоне этого почти ветхозаветного пейзажа и возник освещенный солнцем Филипп. Он поднялся еще не очень высоко, когда его заметил какой-то юноша-пастух. Некоторое время он в оцепенении смотрел на парящую в воздухе фигуру, а потом дико закричал, указывая пальцем на Филиппа, который в эту минуту пролетал над вершинами деревьев.
Пастухи вскочили в страхе и бросились к шатрам. Все, кто встречался им по пути, сначала пугались криков и только потом, заметив летящую в воздухе фигуру, или присоединялись к бегущим, или прятались в кусты и за камни... Филипп и сам был потрясен происходящим и всё это видел как бы со стороны. Он летел в страшном смятении, полный противоречивых чувств.
Самуэль выбежал из-за кустов и принялся останавливать бегущих.
— Стойте! — кричал он. — Люди, опомнитесь!.. Чего вам бояться?! Не бойтесь того, что вы видите, а гордитесь и радуйтесь!.. Может быть, вы когда-нибудь поймете, что это был самый счастливый день в вашей жизни!..
Вокруг него начала образовываться небольшая толпа.
— Люди! — вдохновенно взывал Самуэль, — идите и говорите: «Он пришел!..» Он научит вас, он объединит вас...
Толпа становилась всё гуще. Самуэля слушали, возбужденно переговаривались, становились на цыпочки, чтобы видеть проповедника.
Филипп к тому времени миновал селение и летел над горной деревушкой. Там тоже началась паника. В местной церкви ударили в колокол. Лишь на пороге дома кузнеца сидел человек, не обращавший никакого внимания на переполох. Это был сын кузнеца, которого исповедовал Филипп и который остался жив после причастия. Когда летящая фигура появилась над ним, он проводил ее безразличным взглядом.
К вечеру Филипп и Самуэль встретились в оливковой роще. Филипп устало лежал на траве, прикрывшись оконными занавесками. Самуэль бросился к нему.
— Это наши люди! — возбужденно крикнул он. — Их сердца — наши... Они слушали меня, как не слушали никогда ни одного проповедника... Они поверили мне... Наконец-то!..
Он упал на землю рядом с Филиппом.
— Ты счастлив? — спросил он Филиппа и обнял его за плечи.
— Я устал, — сказал Филипп. — Не знаю почему... Я очень волновался...
— Еще бы, — сказал Самуэль. — Но начало блестящее... Сверх ожидания... Переоденься, — он вынул из котомки одежду Филиппа. — Я сейчас приготовлю поесть... По такому случаю... вот, — он вынул бутылку рома, — у меня было с собой немного денег... На черный день... Но теперь зачем их беречь... Лавочник так напуган, что даже не пытался меня обсчитать. Всё хорошо, дорогой брат мой... Итак — за подвиг!.. — он налил ром в металлические кружки. — За удачу в подвиге!..
В монастыре, в келье настоятеля сидели Деккер и Клаф.
— Я всегда относился к вам с доверием, — говорил о. Мартин. — Вы не станете отрицать. Я говорил о том, что лаборатория необходима не только именно нам, а вообще церкви... Но вы поступили безответственно. Надо было предвидеть последствия. Речь идет о богохульстве... Он выдает себя за Мессию... Среди народа бродят слухи о каком-то царстве добра, возникают какие-то ложные и нелепые надежды... Мы обязаны публично его разоблачить.
— Ни в коем случае, — сказал Клаф. — Я попрошу вас связаться с губернатором и потребовать, чтобы этих людей не смели трогать, если власти не хотят сделать из них святых и мучеников.
— Да, но они смущают умы, — сказал о. Мартин, — своими действиями они могут принести много бед, особенно простому народу, который и без этого подвержен всяческим суевериям.
— Вы богослов и должны знать, как люди верят своим идолам, — сказал Клаф, — если они хотят в них верить... Тут логика бессильна.
— Что же вы предлагаете?
— Есть только один способ, — сказал Клаф. — Надо обратиться не к религиозным чувствам, а к бытовым, обыденным представлениям этих людей... Надо сделать этих кумиров смешными в глазах тех, кто в них верит... Надо довести эту идею летающего человека до абсурда... Что поделаешь, приходится идти на жертвы... Оскорбить, извратить свою идею ради того, чтобы не отдавать ее в руки врагов...
— Что вы там витийствуете, — морща лоб, спросил Деккер.
— Вы что, не поняли? — сказал Клаф. — Этот Филипп удрал. И использует свое новое качество в целях политических смут.
— Какая мерзость, — сказал Деккер. — Так воспользоваться достижением науки... Так извратить его смысл... А ведь я верил ему... Я любил его даже...
— Да не его вы любили, — буркнул Клаф.
— Объясните подробней ваш план, — сказал о. Мартин.
— Меня удивляет, что вы сами не догадываетесь, — сказал Клаф. — Это ведь так просто... Надо создать еще один летающий экземпляр и показать его публике.
— Нет, — сказал о. Мартин. — Из братии я больше не дам никого...
— Настоятель прав, — сказал Деккер. — Я ведь не хотел приступать к опыту. Я колебался... Это новое качество должно было снизойти к человеку если не идеально нравственному, то, по крайней мере, подготовленному... Вы станете этим человеком, Клаф.
— Я?! С какой стати... Между прочим... Я хотел сказать об этом позднее, но раз уж так получилось... Я получил приглашение занять кафедру в Берлинском университете... Я принял это приглашение и на днях уезжаю.
— Я всегда считал вас ничтожеством, — задохнулся Деккер. — Убирайтесь к черту... Убирайтесь!.. Но сперва вы поможете мне произвести операцию на самом себе.
— Профессор, — сказал негромко Клаф, — я работал с вами десять лет, я по-прежнему уважаю вас и преклоняюсь перед вами...
— Оставьте ваши разговоры, — крикнул Деккер. — Операция назначена на завтрашнее утро... На семь часов утра... Сегодня я хочу принять снотворное и выспаться. Иаков!.. — позвал он.
Вошел Иаков, помог профессору встать, и опираясь на его плечо, Деккер вышел.
— Распятие Иисуса, — сказал Клаф, — было самой большой глупостью Его врагов... Надо было попытаться просто сделать его смешным... Впрочем, в те времена это было гораздо труднее, чем сейчас.
— Не богохульствуйте, — сказал о. Мартин.
Огромный пустырь, поросший травой и кустарником, был полон народу. Здесь были и местные жители, и пастухи из окрестностей. В стороне можно было заметить несколько европейцев. Толпа шумела, волновалась. Полицейские наводили порядок.
Со стороны монастыря показалась открытая коляска. В ней сидели о. Мартин, Деккер и Иаков. У профессора была обрита голова, отчего он выглядел как-то дико. Коляска остановилась посреди толпы.
Поднялся о. Мартин.
— Прихожане! — сказал он. — Скорбные события последних дней заставили меня искать встречи с вами... Беглый монах, самозванец и лжепророк, используя свою способность летать, которую он получил в результате обычного научного опыта, ибо существование Бога не исключает, а, наоборот, определяет науку...
— Они пришли, чтобы обмануть вас и затоптать то прекрасное, что вы только что приобрели! — крикнул из толпы Самуэль. — Берегите от них то восхищение, которое вы испытали при виде его!! Ибо вы приобщились к великому...
— Шарлатан! — вскрикнул Деккер вскакивая. Он был еще слаб после перенесенной операции и чуть не упал из коляски. Иаков подхватил его. — Шарлатан!.. Ты хочешь использовать достижения науки для своей грязной выгоды! В человеке, который может летать, так же мало необычного, как и в человеке, идущем или плывущем по воде.
— У вас хотят отнять надежду! — крикнул Самуэль, стараясь перекричать шум толпы. — Ваше стремление вырваться из нужды, из нужды духа... Вот что важно...
— Хватит пререканий, — шепнул о. Мартин Деккеру. — Начинайте...
Деккер нервно потирал руки.
— Я не могу так сразу... Впрочем, действительно, пора... Иаков, привяжи меня...
Вздохнув, Иаков достал из-под сиденья веревку, привязал один конец ее к ноге профессора, а второй взял в руки.
— Итак, повторение научного опыта! — высоким голосом крикнул Деккер и прямо с коляски взмыл в воздух.
Иаков соскочил с коляски и побежал следом, держа конец веревки в руках, как бегают обычно дети, запуская змея. Люди расступались перед ним. Самуэль стоял обмерший и подавленный.
— Это научный опыт! — кричал Деккер. — Обыкновенный научный опыт!
Он дергался, кувыркался в воздухе, невольно, но точно воплощая замысел Клафа — скомпрометировать идею летающего человека.
— Это отвратительно! — крикнул со страданием на лице Самуэль. — Что вы делаете?.. Как это отвратительно... Так опошлить величие подвига!..
Профессор, продолжая кричать что-то уже совершенно бессмысленное, вдруг на мгновение замер в воздухе, веревка в руках растерянного Иакова натянулась. Деккер судорожно взмахнул руками, полетел по дуге и, рухнув вниз, ударился головой о дерево. Иаков бросился к профессору. Деккер, лежа на земле, тяжело дышал и дрожал, как подбитая птица.
В келье профессора было полутемно и тихо. Деккер сидел в глубоком кресле. Бритоголовый, в синяках и ссадинах, забинтованный, заклеенный пластырями, он производил пугающее впечатление. Верный Иаков был тут же.
Вошел Клаф и сел рядом.
— Я пришел проститься с вами, — сказал он негромко.
Профессор молчал.
— Я хотел бы, чтобы вы знали, — продолжал Клаф, — что, несмотря на печальный исход нашей деятельности, я счастлив... Я счастлив, что провел с вами эти годы...
Профессор, ерзая в кресле, стал проявлять беспокойство.
— Галилей боялся не тюрьмы и пыток, — сказал он хрипло, — он боялся собственных открытий... Вот почему он отрекся... «На наш ликующий восторг мир может ответить воплем ужаса» — это его слова.
— Возникновение каждой проблемы должно быть соотнесено со временем, — сказал Клаф. — Ваше здоровье сильно расшатано, профессор. Вам надо лечиться.
Он посмотрел на часы.
— Мне пора... До свидания, профессор... Разрешите мне на прощание обнять вас...
— Идите... Не надо, — сказал Деккер. — Я устал от вас, вы мне надоели... Всё верно, и всё подтверждается... Когда-то она мне сказала: «Ты будешь страдать, ты для этого рожден...» Комнатка у нас была маленькая, и окна выходили на улицу с длинным забором... А за забором бойня... Она взяла мою руку и сказала: «Тебя погубит истина. Ты всегда любил ее, но не понимал...»
— Он начал заговариваться, — тревожным шепотом сказал Клаф Иакову.
Иаков взял какую-то склянку, налил в ложку лекарство и дал профессору. Тот выпил.
Филипп и Самуэль сидели у костра. Был вечер. Самуэль снял с огня котелок и разлил по кружкам какое-то варево. Филипп попробовал и сморщился.
— Какая пакость, — сказал он.
— Пей, — сказал Самуэль. — Не всё, что вкусно, полезно. В супе из лесных кореньев витаминов больше, чем в мясе и масле...
— Мясо! — сказал Филипп. — Хотя бы хлеба кусок, — и он выплеснул содержимое кружки на землю.
— Какие у тебя могут быть претензии? — вспылил Самуэль. — Всю провизию до сих пор добывал я... Теперь ты попробуй.
Филипп встал и направился в сторону поселка.
— Послушай! — окликнул его Самуэль уже мягче. — Не сердись... Меня уже знают, запомнили... Вчера меня чуть не догнали... Пойди к форту. Солдаты иногда подают вполне пристойные объедки.
— Нет, — сказал Филипп, — просить я не буду... Я украду лучше.
Селение спало, лишь кое-где мерцали огоньки. Он прошел мимо лавки. Остановился. Потом осторожно вернулся и заглянул в окно. Он увидел на прилавке и полках хлеб, сушеную рыбу, какие-то бочонки. Выдавив стекло, он проник внутрь и начал грузить в мешок еду, встав на высокий бочонок. Неожиданно бочонок выскользнул из-под его ног. Раздался грохот. Филипп не упал, а вместе с мешком на минуту повис в воздухе, потом в бессознательном испуге взмыл под потолок лавки. Он носился в темноте, натыкаясь на предметы и производя страшный шум.
Наконец, ему удалось сориентироваться, он опустился на пол, выпрыгнул в окно и побежал.
— Стой! — высунувшись из окна спальни, закричал раздетый лавочник и выпалил несколько раз из револьвера.
Филипп упал, но тут же вскочил и не побежал далее, а полетел.
— Что случилось? — спрашивали разбуженные люди.
— Тот летающий бездельник влез ко мне в лавку! — ответил лавочник. — Вначале он бежал от меня, как нормальный вор, но я выстрелил, и он полетел. Видно со страха. Тут я его и узнал...
Достигнув рощи, Филипп опустился на землю. Рукой он прижимал левое предплечье. На поляне его ждал встревоженный Самуэль.
— Что случилось? — крикнул он. — Я слышал выстрелы! Ты ранен?
— Лавочник стрелял в меня, — сказал Филипп тяжело дыша.
— Да брось этот мешок, — смутился Самуэль. — Слава богу, царапина... Сейчас мы тебя перевяжем... Чтоб ему подохнуть... Он ведь мог попасть тебе в голову... Эх, собственники, гиены... Раньше верблюд пролезет в угольное ушко... Да дьявол с ними.
Самуэль перевязал Филиппу руку.
— Больно? — спросил он.
— Печет немного... Зато хоть поедим как следует.
Самуэль подложил в костер хворосту. Они уселись и принялись за еду. Они ели долго и жадно. Когда первый приступ голода был утолен и Самуэль закурил огрызок сигары, Филипп сказал:
— Вот и кончилась наша тайная вечеря. Завтра я вернусь назад, в монастырь. Ничего не вышло, Самуэль.
— Да, — сказал Самуэль. — И все-таки я благодарен тебе... Ты перевернул мою жизнь... Домой я больше не вернусь... Я взбунтовался... Мой дух взбунтовался... Я другой жизни хочу... Постараюсь перебраться в Европу...
— Да, друг мой, они еще горько пожалеют... — с пафосом продолжал Самуэль. — Да поздно будет... — и он погрозил куда-то в пространство пальцем. — Поздно будет, уважаемые владельцы мира сего!.. А сейчас мне пора... Надо успеть на поезд, а до станции часов десять ходьбы.
— Я провожу тебя, — сказал Филипп.
— Спасибо, — сказал Самуэль. — Спасибо, мой друг...
— Вот еда, — сказал Филипп. — Возьми с собой... Всю возьми, мне теперь не надо...
И они принялись ногами затаптывать костер.
— У меня такое чувство, словно у меня три ноги или две головы... — устало сказал Филипп.
Ранним утром на платформе узкоколейки Самюэль прощался с Филиппом. Это была единственная железная дорога, недавно построенная в этих местах и связывающая их с морем.
Пыхтел маленький паровозик. Усатый начальник станции ударил в колокол. Самуэль и Филипп обнялись. Когда поезд тронулся, Филипп принялся вглядываться в окна вагонов, чтобы еще раз увидеть друга, но тот неожиданно окликнул его откуда-то снизу. Самуэль ехал, забившись в ящик для инструментов, расположенный под вагоном. Он улыбался Филиппу и махал ему рукой. Коротенький поезд простучал по рельсам и через некоторое время исчез за поворотом.
Филипп спустился косогором и пошел прочь от станции. День был жаркий. Впереди по дороге медленно шел человек, одетый в крестьянскую одежду.
— Нам, кажется, по пути? — сказал Филипп, догнав его.
Незнакомец не ответил. Некоторое время они шли молча.
— Ты не узнаешь меня? — спросил Филипп.
— Нет, — ответил крестьянин.
— Ты умирал, а я причащал тебя...
— Может быть...
— Значит, ты не умер, — сказал Филипп.
— Нет, — ответил крестьянин, — не умер.
Они некоторое время шли молча, искоса поглядывая друг на друга. Вдруг крестьянин улыбнулся.
— Ты что? — спросил Филипп.
— Милый ты мой, — с неожиданной горячностью откликнулся Филипп, — что же меня опасаться?.. Разве такой уж я дурной человек?..
— А добрые они теперь самые страшные, — сказал крестьянин...
— Это верно, — сказал Филипп, — бесчеловечное время наступает тогда, когда добра опасаться надо... Кто тебе добро сулит — от тех и беги... Вот я сейчас проводил друга... Хотя об этом не надо... Об этом после...
— Я тебе тогда не досказал, что видел, — сказал крестьянин. — Стена там обычная, в два кирпича... А за ней, как во сне, всё просто, и ничего удивительного. Это значит, всё воспринимаешь спокойно... Что бы ни увидел, словно простую телегу увидел или что-либо такое...
— Ну зачем ты снова надо мной смеешься, — сказал Филипп, — глупый ты... Да и неинтересно мне теперь всё это... Святость смерти меня более не волнует... Меня волнует святость рождения... Рождается ли каждый со своей мечтой или мечты живут ранее нас и после нас... И бывает ли так одинаково в чистые времена и в нечистые... Ведь и времена, друг мой, бывают чистые и нечистые... Как наше... Нечистое оно... Молитва или ненависть... Зазвонят в колокола, и начнется старое, привычное, ужасное дело... Я непонятное, может, говорю, но у меня недавно сон был страшный... Видения вроде... Нас учили, что дьявол — отец лжи... У лжи одна дорога и один конец — она всегда ведет к человекоубийству... А ведь нас обманули — вот что я понял... Ох, как нас обманули после рождения нашего... Вот почему мы друг друга обманываем. Ты меня, я тебя. А кто-то нас всех понемногу...
— Прощай, — сказал крестьянин и свернул на тропинку, ведущую к горной деревушке.
— Ничего, — сказал Филипп. — Теперь это уже неважно...
Крестьянин неопределенно улыбнулся и пошел дальше своей дорогой мимо каменных стен монастыря.
В трапезной ужинали. Монахи и послушники сидели за длинными столами и молча ели. Во главе одного из столов сидел настоятель о. Мартин. Вдруг он оглянулся и вздрогнул, на пороге стоял Филипп.
Он подошел к настоятелю и, опустившись на колени, припал к его руке.
— Накормите его, — сухо сказал о. Мартин.
Служка усадил Филиппа за стол и поставил перед ним миску каши. Филипп принялся за еду.
Трапеза кончилась. Монахи став цепочкой, двигались к корыту с водой и, вымыв свои мисочки, тихо выходили один за другим. Вскоре в трапезной остались лишь Филипп и о. Мартин.
— А где профессор? — спросил Филипп.
— Его здесь нет, — ответил о. Мартин. — Он заболел. После ужина зайдешь ко мне. Я назначу тебе духовника.
Было ясное свежее утро. У монастырского водоема сегодня было особенно много паломников. Водоем представлял из себя чашу, в центре которой бил фонтанчик, на поверхности воды плавало десятка два деревянных ковшиков. Дежурным монахом при чаше сегодня был Филипп. Он откормился, пополнел, а в его движениях и лице появилось что-то ленивое и безжизненное.
Длинным шестом с крючком на конце он подвигал ковшики к краю чаши. Страждущие крестились, черпали воду и жадно пили. Напившись, они швыряли в водоем монеты и уступали место другим. Водоем был огорожен заборчиком с узорной дверцей, в которую по очереди пускали паломников. Тут же, в тени, были сооружены скамьи для тех, кто ждал своей очереди. Однако мест всем не хватало, и те, кто победней, располагались прямо на земле. Среди них были дети, старики, женщины. Народ, главным образом измученный болезнями и дальней дорогой. Были и вовсе парализованные, привезенные сюда родными. Среди толпы шныряли местные нищие, выпрашивая подаяние.
Филипп заметил, что лица паломников озарены надеждой, и, обращаясь к нему, они как-то чрезмерно кланяются и лебезят. Особенно поразили его глаза молодой девушки, у которой были парализованы ноги. Коляску с ней вкатили в ограждение два старичка, очевидно, ее мать и отец.
— Пей, детка, — говорила старушка. — В этом источнике кровь святой Екатерины, твоей покровительницы...
Филипп посмотрел на красивое лицо девушки и потянул шестом дальний ковш, который был более чист, чем другие.
Обычно в обязанности Филиппа входило лишь придвинуть ковшик к краю чаши. Но Филипп зачерпнул воду и поднес ковшик девушке.
— Спасибо, — чуть слышно сказала девушка.
— Слава Богу, — сказала старушка, ободренная вниманием Филиппа. — Добрались... Три недели ехали... В прошлом году здесь была наша родственница... У нее астма... И вот теперь, она говорит, ей значительно лучше...
— Не отвлекай служителя, — сказал старичок. Он вынул из кармана узелок, развязал его, достал оттуда несколько монет и бросил их в чашу.
К тому времени подошел монастырский казначей, и Филипп потерял на некоторое время девушку из виду. В его обязанность входило также помогать казначею доставать специальным совком монеты со дна чаши и ссыпать их в мешок. Он был так занят работой, что не сразу услышал, как его окликнули. Перед ним стоял о. Григориус. Он был не то что худ, а, скорее, истощен и одет в лохмотья, на шее висел прежний его крест из старинного серебра.
— Я давно уже здесь стою, — сказал о. Григориус, — наблюдаю. Вот чем ты кончил, Филипп... А ведь мог жить по-божески. Была в тебе чистота все-таки...
— Нет, — чуть слышно сказал Филипп, — не было во мне ничего этого... Никогда я вам не верил ни в чем и лишь теперь это понял.
— А если не верил, — возвысил голос о. Григориус, — зачем же рясу надел?.. Ходил бы по земле, как я, и атеизм проповедовал... Я — веру, ты — атеизм… По крайней мере, это было бы честно.
— Вы не так поняли, — сказал Филипп. — Я не Богу, я вам не верил...
— Запутался ты совсем... Раз мне не верил, значит, и Богу... Ибо Бог там, где правда... Со мной правда, — возвысил голос о. Григориус, — значит, со мной истинный Бог... Тотиан, учитель первых времен церкви, говорит, что несчастье оттого, что признают ложного Бога... Лучше безбожие, чем ложный Бог... Лучше атеизм...
Паломники уже теснились вокруг, с тревогой и недоумением глядя на о. Григориуса, глаза которого горели лихорадочным огнем...
В это время в воротах монастыря появился о. Мартин. Увидев своего врага, о. Григориус еще больше распалился.
— Вот он идет! — крикнул беглец. — Слуга Господа!.. Тот, кто должен пробуждать в других духовную жизнь... Ведь совестно сказать, как мало нужно людям, чтобы освободиться от всех своих бедствий... Надо только не лгать... А он лжет... Вас обманывают! — обернулся о. Григориус к толпе. — Там, за стеной монастыря, монах вручную накачивает воду из обыкновенного колодца сюда, в эту «святую» чашу... Настоятель обещал мне много раз, что ликвидирует этот обман, поэтому я молчал... И я виновен... Но ты-то!.. Зачем ты обманываешь этих бедных и больных людей?.. Зачем последние гроши из карманов их крадешь?.. Ты Бога продал и его именем разбой творишь... Будь ты проклят!.. Тьфу!.. — и он, разгорячась, плюнул в настоятеля монастыря.
И тут же закричала какая-то кликуша. Крик ее словно разбудил толпу.
Первым к о. Григориусу подбежал старичок, отец парализованной дочери, и толкнул его. Кто-то из больных заплакал.
О. Мартин успел шагнуть и стать между о. Григориусом и толпой. Однако какой-то нищий, увешанный веригами, метнулся в сторону и ударил о. Григориуса костылем в висок. О. Григориуса подбросило, он завертелся волчком, потом неожиданно побежал, как-то мелко семеня ногами, вдруг остановился и рухнул навзничь.
Толпа паломников и нищих стала таять.
О. Григориус лежал на окрашенной кровью земле, запрокинув голову.
По длинному больничному коридору шел профессор Деккер в сопровождении сестры милосердия. Судя по тому, как профессор изменился, прошло не менее десяти-пятнадцати лет. Он сильно постарел, сгорбился, и в выражении его лица появилось что-то детское. Вместе с сестрой Деккер вышел в приемный покой, где на скамейке ждал его Иаков. Иакова узнать было еще труднее. Он был уже совсем старик. На нем непривычно после монашеской рясы сидел какой-то кургузый пиджачок и узкие брюки. Увидав профессора, Иаков радостно бросился к нему. Деккер же встретил Иакова довольно равнодушно.
— Посидите здесь, — сказала сестра, — я принесу вещи.
— Хорошо, — сказал Иаков, — мы подождем.
Они уселись и стали ждать.
— Ну, как вы? — спросил Иаков.
— Вот беда, со вчерашнего дня мучит изжога. Хотелось бы выпить зельцер вассер, — сказал Деккер.
— Сейчас ваши вещи принесут, пойдем в кафе, — сказал Иаков.
После этого профессор замолчал. Иаков несколько раз на него посматривал, но заговорить не решался. Одна пуговица на рубахе профессора была расстегнута, галстук сбился набок. Иаков встал, застегнул ему пуговицу и поправил галстук. Вошла сестра, протянула Иакову чемодан и плащ профессора.
— Всего хорошего, — сказала она Деккеру. — Поправляйтесь.
Европейское лето было в разгаре. Чистенький городок утопал в зелени. Небо, однако, было покрыто облаками.
— Дождь начинается, — сказал Иаков. Он поставил чемодан и надел на профессора плащ. — Зайдемте в кафе, — сказал он, — тут рядом. Переждем дождь и зельцер вассер выпьем.
На улице им дорогу преградила военная колонна. Катились двуколки, шли солдаты, прогрохотала полевая кухня.
Кафе находилось в полуподвальчике, и все столы были заняты. Тут происходил какой-то диспут. Выступали ораторы, и слушатели встречали их то шиканьем, то возгласами одобрения и аплодисментами.
Иаков, поискав взглядом столик, хотел было выйти, но на улице уже шумел ливень и пришлось остаться. Деккер и Иаков стояли на пороге кафе, глядя сквозь стеклянную дверь на улицу. Вдруг один из слушателей, особенно громко выражавший то восторг, то негодование, обернулся и вскочил. Это был Самуэль.
За эти годы Самуэль изменился меньше других. Он, правда, хоть и поседел, но выглядел даже помолодевшим. Движения его были порывисты и энергичны.
— Господи, да ведь это профессор Деккер, — сказал он подходя. — Я видел вас всего раз, и отношения между нами складывались, к сожалению, не совсем... Но тем не менее... Я позднее читал о вас и вспомнил... У меня чудесная зрительная память... Я и вас помню. — обернулся он к Иакову. — Не хотите ли присесть? Я сейчас достану стулья... Часто здесь говорят, конечно, вздор, но иногда, представьте себе... весьма...
Он сбегал куда-то и принес два стула. Деккер и Иаков сели рядом с Самуэлем у его столика.
— Нам бы зельцер вассер, — сказал Иаков.
— Это несложно... — сказал Самуэль и куда-то убежал.
— Всякий раз, когда наступает естественный предел какого-нибудь исторического этапа, — говорил один из ораторов, — те, кто не понимает исторических пружин развития, начинает кричать о последнем пределе научного, философского и религиозного мышления, после которого наступает чуть ли не конец цивилизации и нравственности, а поскольку каждый из этих господ неизлечимо болен обычным бытовым эгоизмом и не мыслит себе жизни без своей нравственности и своей цивилизации, то они неизменно время от времени, в конце того или иного столетия предсказывают и конец света...
Послышались крики одобрения одних и шиканье других.
— А в чем внутренний конфликт религии? — выкрикнул какой-то юноша. — Внутренний конфликт религии освещен недостаточно...
Вернулся сияющий Самуэль, поставил бутылку и стаканы.
— Чудесно говорит, — обернулся он к Деккеру. — Это великий человек... Главное, найти и понять. Мы ведь блуждали во тьме... Сколько у меня даром ушло дней, месяцев, лет... А ведь я смертен. Я весь тут... Я не верю в потустороннюю жизнь... Ах ты господи, господи... Скажите мне, тот чудесный молодой человек... Филипп... Что с ним?
Деккер не отвечал.
— Разве вы не узнаёте меня? — шепотом спросил Самуэль. — Я был с ним всё время... Ради него я оставил семью... Я ведь один давно... — Он повертел стакан в руках. — Но я ни о чем не жалею... Лишь теперь я живу по-настоящему... Я теперь жадно живу...
— Он летал, — продолжал Самуэль. — Это был первый в мире летающий человек.
— Речь идет, — говорил в это время другой оратор, — не об исторически преходящих вещах, а о том, что вечно... Когда человек бессознательно ищет Бога, а сознательно его отвергает, тут-то и наступает его трагедия... Тут-то и заключается трагедия всякого честного материалиста...
— А в чем трагедия честного идеалиста? — выкрикнул кто-то с места.
На него зашикали, кто-то засмеялся.
— Внутренний конфликт религии! — по-прежнему кричал юноша. — Древний Рим пал не под ударами варваров, его съел внутренний конфликт, неотвратимый и неизбежный...
Заспорило сразу несколько голосов. Кто-то свистнул.
— В основе этих рассуждений, — говорил первый оратор, — лежит хорошо нам теперь знакомая игра слов: стремление к добру и правде есть искание Бога... Следовательно, если человек стремится отдать себя служению народу, а это есть добро — то он бессознательно ищет Бога... А так как он не хочет стать на религиозную точку зрения, то он непоследователен... Отсюда ясно, что игра слов о трагедии всякого честного материалиста по своей теоретической ценности не превышает плохого каламбура...
— Но всеобщая цель! — кричал второй оратор. — Чем вы обозначите всеобщую вечную цель человечества, если нет Бога? Обозначьте так, чтобы она понятна была не только отдельным мыслителям, а широким неграмотным массам... И так, чтоб она звала их не к материальному насыщению, а к духовным высотам.
— Пойдемте, — сказал Иаков Деккеру — Здесь шумно...
Они встали и пошли к выходу.
— Позвольте, — заспешил следом Самуэль. — Я все-таки хотел бы узнать...
Они вышли на улицу. Дождь еще лил, но не такой сильный.
— Я хотел бы узнать о Филиппе.
— Он вернулся в монастырь, — сказал Иаков. — Теперь он, кажется, тоже в Европе... Он священник...
— Ах, как жаль, — сказал Самуэль, — настоящая жизнь — вот она... Интересные встречи, борьба, полемика... Вы знаете, вот у меня записано, — он начал рыться в карманах. — Ах, вот оно, в блокноте... Я вам прочту: «Ребячеством является взгляд, согласно которому подлинная жизнь, настроения и действия людей определяются тем, верят ли они или не верят в бытие сверхъестественных существ...» Как замечательно сказано... Правда ведь?..
В это время из кафе донесся крик восторга и бурные аплодисменты. Самуэль кивнул собеседникам, повернулся и побежал назад в кафе.
Верден. 14 сентября 1915 года.
Над землей вспыхивали белые облака разрывов. Каждая вспышка сопровождалась сухим раскатистым грохотом, после чего в воздухе возникали свистящие звуки, неслись вниз и затихали, шурша в траве. Изредка раздавался стук пулемета да несколько одиночных выстрелов то с одной, то с другой стороны. Это была временная передышка.
Солдаты, готовые к атаке, уже сидели в передней траншее в касках, с примкнутыми к винтовкам штыками.
— Капеллан! — крикнул чей-то сердитый голос.
По траншее на голос пробирался капеллан — батальонный священник. Это был Филипп.
Он постарел, под глазами у него висели тяжелые мешки. В руках его была Библия.
— Капеллан? — кричал узколицый солдат с усиками. — Успокойте его, — сказал он, когда Филипп подошел. — Он всем на нервы действует.
Рядом с узколицым в цепи сидел молодой солдатик, совсем мальчик, и плакал, как плачут дети, когда остаются одни в темной комнате.
— Боится, — сказал узколицый и нервно усмехнулся. — Давайте, объясните ему про Бога, про рай...
— Ты больше его боишься, потому и злишься, — сказал пожилой солдат узколицему.
Молоденький солдат между тем, не стесняясь, продолжал плакать, слезы лились у него по щекам. Ремень его каски намок. Филипп снял с него каску и положил ладонь ему на голову.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Александр, — всхлипывая сказал солдатик.
— Вспомни всё доброе, что было у тебя в жизни, — сказал Филипп. — Мать, отца, друзей.
— Мать у меня вдова, — сказал солдатик, припав к руке Филиппа щекой, — отца нет... Я молился всю ночь, не спал, а молился, но мне не стало легче... Я молился, что если уж угодно меня покарать, то пусть я буду изранен, неподвижен, не буду владеть ни руками, ни ногами, ослепну и оглохну, но пусть останется во мне хоть искорка жизни... Помогите мне, отец... Пусть от меня все отвернутся, пусть я останусь один, пусть я буду калекой, пусть я буду несчастным, бедным, лишь бы во мне осталась хотя бы искорка жизни... Помогите мне...
Филипп молча стоял и смотрел на солдатика.
— Прости меня, — сказал он наконец. — Я не умею тебе помочь. Не могу тебе помочь, не могу объяснить, не могу утешить... Хотя только ради этого я и жить-то должен бы был... Может быть, благодаря этому мгновению и жизнь моя смысл имела бы... Прости меня... Я не вижу пути к твоему спасению и не знаю даже, в каком направлении его искать.
— Он спятил со страха, — сказал узколицый. — Вон какой бледный.
— Конечно, — сказал Филипп. — Мне, как и вам, страшно умереть... Не страшно только тем, кто знает, зачем он жил... Кто знает эту великую тайну... Те, кто знают, зачем и для кого жить, истинно святые... Вот где величие и подвиг. В знании этого. Небо нам этого понять не поможет... Небу нет дела до нас... Человек для него слишком ничтожен... Ответ надо искать на земле... Вот единственное, что я понял... Спасибо и на этом...
— Что здесь происходит? — подбежал офицер — Что с вами, капеллан? Говорят, вы больны? Оставайтесь здесь, — сказал офицер. — В офицерском блиндаже...
— Нет, я пойду со всеми, — сказал Филипп.
— Прекратить разговоры! — снова обернулся офицер к солдатам. — Приготовиться!.. Сигнал газовой атаки — частые удары штыком по котелку...
— Внимание, — крикнул кто-то в конце цепи. — Надеть противогазы!
— Надеть противогазы!.. Противогазы надеть!.. — пошло по цепи.
Разом исчезли человеческие лица. Цепь в противогазах, с винтовками наперевес поднялась и двинулась по полю.
Филипп шел вместе со всеми. Цепь не успела пройти и нескольких шагов, как на нее обрушился огненный шквал. По земле поползли облака ядовитого газа. Разрывы терзали воздух, перемалывая на своем пути всё живое. Клубился дым, сотрясалась земля.
Филипп был убит одним из первых.
Над Верденом бушевал ад из пламени и металла. Это в огненной купели крестили двадцатый век.
Рисунки Екатерины Рожковой.
Киносценарии №6, 1996
Фридрих Горенштейн
ПОТУСТОРОННИЕ ПУТЕШЕСТВИЯ
Киносценарий
Это был обычный английский вечер, освещенный вереницей газовых фонарей. Щелкали бичами кучера кебов, спешили пешеходы в наглухо застегнутых сюртуках, неся под локтем зонтики. Это был XIX век...
У здания местного научного общества «Антениум» стояла толпа. Афиша гласила: «Месмерист Спенсер Холл. Магнетизация и окоченение мышц у загипнотизированных субъектов. Чудеса перевоплощения и предсказание судьбы».
Некий человек ярким солнечным днем держал в руках газету и читал вслух: «Если на прошлом сеансе магнетизера присутствовало тысяча двести человек, то на нынешнем их было уже полторы тысячи. Сэр Хиггенс, хорошо известный местный житель, предложил себя для магнетизации. Она началась в десять часов и полторы минуты...»
Освещенный лампами, заполненный до отказа зал «Антениума». На эстраде Спенсер Холл, магнетизер, и Хиггенс, местный житель, сидящий в кресле. Голос читающего газетный отчет как бы комментирует: «В десять часов четыре минуты глаза сэра Хиггенса закрылись. На шум в зале он открыл их, но с трудом. Через десять с половиной минут после магнетизации глаза его закрылись снова, и после нескольких пассов сон стал полным: сэр Холл фиксировал ноги сэра Хиггенса поочередно в горизонтальном положении, а правую руку — по прямой линии несколько выше ручки кресла. В этом смешном и утомительном положении сэр Хиггенс сидел с закрытыми глазами, несколько более бледным, чем всегда, лицом, но с выражением глубочайшего сна. Зрители смотрели с жадным любопытством. Нечувствительность была установлена уколами булавки и запахом нашатырного спирта. Это необычное и великолепное зрелище, к сожалению, было омрачено грубой выходкой одного из зрителей. В тот момент, когда сэр Холл собирался выстрелить из пистолета над ухом сэра Хиггенса, чтобы убедить всех в полном окоченении мышц и отсутствии сознания у замагнетизированного субъекта, этот зритель выбежал на сцену, вырвал пистолет из руки сэра Холла и сбросил из кресла на пол сэра Хиггенса, крича публике, что ее нагло надувают, и употребляя прочие грубые выражения. Произошедшее оказало шоковое действие на нервную систему сэра Хиггенса, все еще бывшую под магнетическим влиянием, и у него получился легкий нервный припадок, но сэр Холл, проявив самообладание, мгновенно устранил его под аплодисменты публики. Что касается скандалиста, то он был выведен из зала констеблем Уинчем, и согласно полицейскому протоколу, оказался Джорджем Маком Уиртером Фотерингеем, клерком из конторы Гомшота...»
Человек, ярким солнечным днем читавший газету голосом, каким обычно судья зачитывает приговор, был сам Гомшот, хозяин конторы. Подсудимым, который, сидя за канцелярским столом, нервно грыз карандаш, был, естественно, Джордж Мак Уиртер Фотерингей, а свидетелями — клерк Бомиш и секретарша Джесси.
«Как установлено, — продолжал чтение Гомшот, — вышеупомянутый Фотерингей действовал под влиянием алкогольного опьянения...»
— Это формальная клевета, сэр, — сказал Фотерингей, — мои действия были публичным протестом против всякого рода чудесных сил, которых я не признаю...
Попробуем ясно определить, что такое чудо. Чудо — это что-то противоречащее законам природы...
— Сэр, — сказал Гомшот, который начал терять самообладание, — я попросил бы вас не уклоняться от сути...
— Сэр, — сказал Гомшоту Бомиш, — вам известно, что в этом вопросе я принципиально расхожусь с Фотерингеем. Я не только признаю животный магнетизм, египетские мудрости Калиостро, халдейскую магию, я верю, что чудеса повышают силу человеческого прозрения, покоряя пространство и время... Тем не менее ради истины я хочу подтвердить слова Фотерингея о клеветническом выпаде репортера по поводу алкогольного опьянения... В кабачке «Длинный дракон» мы выпили всего бутылку портера и незначительное количество пива...
— Сэр, — сказала Гомшоту секретарша Джесси, — смею вас заверить, что Джордж никогда не совершает глупости под влиянием низменных порывов, а только под влиянием своих несчастных страстей.
— Я попросил бы говорить более конкретно, — сказал Гомшот и затряс газетой.
— Вот именно, — сказал Фотерингей и выхватил газету из рук оторопевшего хозяина, — смотрите, что за галиматья здесь написана... «Сэр Хиггенс, разбуженный, рассказал свои ощущения. Он чувствовал щекотание по всему телу и в конечностях, затем дрему. Тело как будто погружалось в море. Он стал как бы мертв для окружающих, но чувствовал, что вокруг происходит что-то, в чем он не может дать себе ясного отчета...» Вот что такое чудо, сэр... Если б чудес не жаждали всякого рода легковеры и болтуны, они бы никогда не могли бы произойти...
— Значит, ты не веришь в магнетическое ясновидение, — вскричал Бомиш, — а индийские йоги, а Магомет, а госпожа Блаватская...
— Джентльмены, — крикнул Гомшот, — я здесь не для того, чтобы обсуждать вопросы оккультизма... У меня контора по оптовой торговле предметами дамского туалета, если это вам угодно... И если б не присутствие здесь мисс Джесси, то я б еще кое-что добавил по этому поводу...
И я не позволю, чтобы мое имя употребляли в газетах в связи со всякого рода скандалами... Это подрывает мой кредит в банке... И если вы, Фотерингей, не пойдете к этому магнетизеру, черт бы его побрал, и не извинитесь перед ним, да так, чтобы это было напечатано в газете, я вынужден буду вас... Вы меня понимаете?.. Вынужден, понимаете... А ведь я хотел прибавить вам жалованье, — добавил Гомшот уже потише.
— Сэр, — сказал Фотерингей, и лицо его приняло каменное, упрямое выражение, — сэр, я никогда и ни за что не признаю правоту тех, кто верит в чудеса и прочие нелепые россказни... Вы хотите, сэр, чтобы я отказался от своих убеждений?
— Фотерингей, — сказал Гомшот, — я знаю, что вы челозек честный и малоимущий... Я знаю, что после смерти жены вы остались с малолетним сыном... Но поймите и меня... Этот скандал бросает дурную тень на репутацию конторы...
— Он пойдет, сэр Гомшот, — торопливо сказала Джесси. — Это просто сейчас он возбужден и расстроен...
— В конце концов, Джордж, — сказал Бомиш, — тебе вовсе не надо отказываться от своих взглядов на чудеса... Ведь верно... От тебя требуют просто извиниться за свое не совсем тактичное поведение...
— Я очень рад, что вы меня, наконец, поняли, — сказал Гомшот и вышел.
— Бомиш, — сказала Джесси, когда Гомшот вышел, — зачем ты потащил Джорджа на этот сеанс магнетизма?.. Ты ведь знаешь его взгляды и его характер... Так друзья не поступают...
— У меня с Джорджем старый спор о чудесах, — сказал Бомиш, — но, честно говоря, я и сам теперь жалею, что повел его на сеанс этого магнетизера, вызывающего у субъекта сонливость... Мне и самому, честно говоря, кажется, что этот Спенсер Холл не настоящий чудотворец, а обыкновенный шарлатан... Я хотел тебе показать совсем другое, Джордж... Я хотел повести тебя в волшебную лавку, но, к сожалению, я и сам не знаю, где она находится...
— Волшебная лавка, — усмехнулся Фотерингей, — только и всего... А я думал, что после магнетиста-шарлатана ты попытаешься убедить меня в существовании чудес египетскими духами или местными сомнамбулами...
— Нет, волшебная лавка — это совсем другое, — сказал Бомиш, — правда, я только слышал о ней, но никогда не видел... Вернее, видел, но как-то неясно... Говорят, она расположена на Риджент-стрит...
— Я знаю эту лавку, — сказала Джесси,— раза два я проходила мимо ее витрины, где выставлены волшебные шары, чудодейственные колпаки, корзины для фокусников, куклы для чревовещаний и множество подобных забавных изделий... Я даже хотела предложить вам, Фотерингей, с Джипом сходить туда.
— Если вы имеете в виду скромную лавчонку, — сказал Фотерингей, — между магазином, где продают картины, и заведением, где выводят цыплят в патентованных инкубаторах, то она не на Риджент-стрит, а ближе к Сэркусу...
— Можеть быть, Джордж прав, — сказал Бомиш, — мне действительно иногда казалось, что видел я ее не на Риджент-стрит, а ближе к Сэркусу... Хотя нет, скорей за углом на Оксфорд-стрит... Или даже в Холборне... Но я всегда видел ее на другой стороне улицы, так что к ней трудно было пробраться, и чем-то она всегда напоминала мираж...
— Толкуй что хочешь, Тодди, — сказал Фотерингей Бомишу, — для меня ясно, что настоящих чудес, не шарлатанства, а настоящих чудес никогда не бывает... Это для меня ясно, как дважды два...
— А все-таки сходи на Оксфорд-стрит,— сказал Бомиш.
— Не на Оксфорд-стрит, а на Риджент-стрит, — сказала Джесси, — если хотите, пойдем вместе, Джордж... И возьмем с собой Джипа... Надо позабавить мальчика...
Джесси и Фотерингей шли по улице.
— Джесси, — говорил Фотерингей, — вы только не подумайте, что меня всегда вот так тянет на болтовню с молодыми женщинами... С тех пор, как умерла моя жена, я дал себе зарок... Нет, не просто зарок... Я выработал целую теорию... Это была очень ясная и правдивая теория...
— Как большинство ложных теорий, — улыбнулась Джесси.
— Джесси, — говорил Фотерингей, — самое интересное, что Джип принял и полюбил вас... Милый мой мальчик, он совершенно не похож на меня... Он унаследовал черты своей матери... Ее нежность... И если мы, два таких разных человека, оба полюбили вас...
— Купите мне фиалки, — сказала Джесси, — и давайте разделим этот букетик на две половины... Половину возьмите себе, а половину дайте мне... Только не подумайте, что в этом какое-то колдовство... Я знаю, что вы принципиальный противник всяких чудес и колдовских чар... Просто я очень люблю эти цветы, и мне хочется, чтобы вы их тоже полюбили... — и она воткнула ему цветы в петлицу.
Из здания школы, где учился Джип, доносилось хоровое пение. Это дети, для заучивания таблицы умножения, распевали ее на популярный мотив старой английской песенки.
— Придется подождать, — сказал Фотерингей, — уроки еще не кончились.
Он и Джесси уселись на скамейку в тени.
— Восьми лет, — сказал Фотерингей, — меня отдали в школу для подготовки торговцев... Она называлась «Коммерческая академия мистера Морлея»... Мы так же распевали хором таблицу умножения... Ради экономии бумаги писали грифелями на аспидных досках... Но особенно я любил историю... Я помнил наизусть весь список английских королей... Вильгельм Завоеватель... Вильгельм Рыжий... Генрих... Стефан...
— Этот список английских королей, наверно, и научил вас не верить в чудеса, — сказала Джесси...
— Возможно, — сказал Фотерингей, — в этом списке такая твердость, такой реализм, такой порядок... Среди моих родственников, Джесси, не было и нет ни земледельцев, ни ремесленников, которые, стоило им только получить образование, увлекаются фантазиями... Мы из трактирщиков, садовников, кучеров дилижансов... Мы народ ясный, реалистичный и не терпящий разного рода ученых надувательств... Хотя иногда, рядом с вами, — он посмотрел на Джесси, — иногда мне хочется чего-то другого...
— Чудес, — улыбнулась Джесси.
— Нет, не чудес, — сказал Фотерингей, — не чудес, а какого-то беспорядка, что ли...
Пение, доносящееся из окон школы, прекратилось, и толпа детей, толкаясь и хохоча, выбежала на улицу.
— Я, пожалуй, пойду, — сказала Джесси и встала со скамейки.
— Но ведь мы договорились погулять вместе, — сказал Фотерингей.
— Лучше вам погулять с Джипом, — сказала Джесси.
— Я вас чем-то обидел? — спросил Фотерингей.
— Нет, просто есть такие моменты, когда людям надо вовремя расстаться, чтобы сохранить добрые отношения... — Она улыбнулась Фотерингею и пошла, но потом она повернулась и сказала: — Все-таки волшебная лавка не на Оксфорд-стрит, а на Риджент-стрит, я теперь точно вспомнила...
Фотерингей посмотрел ей вслед, вынул из петлицы букетик фиалок и бросил их на землю...
— Если бы я был богатым, — сказал Фотерингею Джип, едва они вышли на Риджент-стрит, — я купил бы себе в волшебной лавке всё, что мне бы понравилось.
— В волшебной лавке? — удивленно переспросил Фотерингей. — Разве ты слышал о ней?
— Слышал, — сказал Джип.
— Тебе о ней рассказывала тетя Джесси?
— Нет, мне рассказывал о ней один мальчик в школе, — сказал Джип.
— Он был там?
— Он не был, но слышал, будто там есть «Исчезающее яйцо» и «Крикливый младенец, совсем как живой»... И другие волшебства и чудеса...
— Чудес не бывает, — сказал Фотерингей, — а этот твой приятель либо плут, либо доверчивый дуралей... Попробуем ясно определить, что такое чудо... Чудо — это что-то противоречащее законам природы... — Фотерингей оборвал свою мысль на полуслове, заметив, что Джип не слушает его, а стоит около витрины и стучит по стеклу кончиком пальца.
— Смотри, — сказал Джип, — вон та штука называется «Купи и удивляй друзей»... А вон, папа, «Исчезающий пони», только отсюда далеко и плохо видно... Но чего мне больше всего хочется, так это иметь «Волшебную бутылку».
— А если б она у тебя была? — спросил Фотерингей.
— Я бы показал ее тете Джесси, — сказал Джип.
— Забота о других — это похвальное чувство, — сказал Фотерингей, — и поскольку до дня твоего рождения осталось меньше трех месяцев, мы зайдем и купим что-нибудь, — Фотерингей взялся за ручку двери, — но при этом ты должен запомнить, что это обычная лавка... Мне не хотелось бы, чтобы мой сын вырос легковером, которого может одурачить любой фантазер...
— Это волшебная лавка, папа, — сказал Джип и посмотрел на Фотерингея ясными глазами.
— Хорошо, — сказал Фотерингей, — тем более войдем, чтобы ты смог убедиться в своей ошибке...
Это была крошечная, тесноватая, полутемная лавчонка. Когда Фотерингей и Джип вошли, дверной колокольчик жалобно задребезжал, но никто не откликнулся. Лавчонка была пуста, и можно было ее спокойно осмотреть. Вот тигр из папье-маше на стеклянном ящике, занимающем весь невысокий прилавок, — солидный добродушный тигр, вот хрустальные шары всех видов, вот вазы с рыбками... Кругом были расставлены зеркала. Одно вытягивало и суживало вас, другое отнимало у вас ноги и превращало вашу голову в лепешку, третье делало из вас какую-то круглую толстую рюмку. И пока Фотерингей и Джип хохотали перед зеркалами, откуда-то появился человек, очевидно, хозяин. Он стоял за прилавком, забавный, темноволосый человек. Одно ухо у него было больше другого.
— Чем могу служить? — спросил он и распростер свои длинные магические пальцы по прилавку.
Фотерингей вздрогнул от звука его голоса, ибо, увлекшись зеркалами, не заметил человека.
— Я хотел бы купить моему малышу какую-нибудь игрушку, — сказал Фотерингей, — только, пожалуйста, попроще.
— Фокусы? — спросил продавец. — Ручные? Механические?
— Что-нибудь позабавней, — ответил Фотерингей.
— Гм... — произнес продавец и почесал голову, как бы размышляя. Потом он преспокойно вынул у себя из головы стеклянный шарик. — Что-нибудь в таком роде? — спросил он и протянул шарик Фотерингею.
— Сказать откровенно, сэр, — неодобрительно произнес Фотерингеи, — от вас я этого не ожидал... Мне много раз приходилось видеть такой фокус на эстраде. Без него не обойдется ни один фокусник средней руки, но в лавке, где производятся коммерческие операции, это, знаете, нехорошо...
— Недурно, — со смехом сказал Джип и потянулся за шариком, но в руке продавца ничего не оказалось.
— Он у тебя в кармане, мальчик, — сказал продавец.
И действительно, шарик оказался там.
— Сколько за шарик? — спросил Фотерингеи.
— За шарики мы деньги не берем, — любезно сказал продавец, — они достаются нам — тут он вытащил еще один шарик у себя из локтя — даром, — он поймал еще один шарик у себя на затылке и положил его на прилавок рядом с предыдущими, — можете взять себе.
Джип молча сгреб все шарики.
— Так мы добываем наши товары помельче, — добавил продавец.
— Вместо того чтобы обращаться в оптовый склад, — едко заметил Фотерингей, — оно, конечно, дешевле...
— Пожалуй, — ответил продавец, — хотя в конце концов и нам приходится платить, но не так много, как думают иные. Товары покрупней, а также пищу, одежду и всё, что нам нужно, мы достаем из этой шляпы... И позвольте мне вас заверить, сэр, что на свете совсем не бывает оптовых складов настоящих волшебных товаров, — он вытащил из-за щеки прейскурант и подал его Фотерингею.
— А ваши шутки, сэр, не лишены последовательности, — сказал Фотерингей, — вам никогда не приходилось выступать в зале научного общества «Антениум», демонстрируя чудеса личного магнетизма?
— Нет, сэр, — сказал продавец, — у нас без обмана, сэр... Вы, верно, изволили заметить нашу марку: «Настоящая волшебная лавка», — потом он обратился к Джипу с ласковой улыбкой, — а ты, знаешь ли, славный мальчик...
— Послушайте, сэр, — тихо сказал продавцу Фотерингей, — в интересах дисциплины я держу это в секрете от него...
— Ну, такое в секрете не удержишь, — сказал продавец, — тем более, что только славные мальчики могут войти в эту дверь.
И тотчас же раздался стук в дверь и капризный голос:
— Я хочу войти туда, папа!.. Папа, я хочу войти!
И уговоры измученного папы:
— Но ведь заперто, Эдвард, нельзя!
— Сэр, — воскликнул Фотерингей, — совсем не заперто, входите, — ему захотелось вдруг, чтобы в этой лавке был еще кто-либо из покупателей, помимо него и Джипа, — сэр, входите, — Фотерингей схватился за дверную ручку, но дверь точно приросла к проемам.
— Нет, сэр, не трудитесь, — сказал продавец, — у нас всегда заперто для таких... Посмотрите на это крошечное личико, болезненно-бледное от множества поедаемых сластей, искривленное от вечных капризов. И этот бессердечный маленький себялюбец еще смеет царапаться в заколдованное стекло...
Скоро хнычущего мальчика увели.
— Как это у вас делается? — спросил Фотерингеи. — Специальные магнитные запоры, да?
— Никакого магнетизма, — сказал продавец, — только волшебство, — он небрежно махнул рукой. Разноцветные искры вылетели из его пальцев и погасли в полутьме магазина. — Ты говорил там на улице, — сказал продавец, обращаясь к Джипу, — что хотел бы иметь нашу коробку, которая называется «Купи и удивляй друзей»?
— Да.
— Она у тебя в кармане, — и перегнувшись через прилавок — тело у него оказалось необычайной длины, — этот человек с ужимками заправского фокусника вытащил у Джипа из кармана коробку.
— Бумага! — сказал он и достал большой лист бумаги из пустой шляпы с пружинами, — бечевка! — и во рту у него оказался клубок бечевки, от которого он отмотал длинную нить, перевязав ею сверток, перекусив зубами, а клубок проглотил. Потом он зажег свечу без спичек, сунул огонь в палец, который тотчас превратился в палочку красного сургуча, и запечатал покупку. — Вам еще понравилось «Исчезающее яйцо», — сказал он и, вытащив яйцо из бокового кармана у Фотерингея, завернул его в бумагу.
— Это всё обыкновенные фокусы, Джип, — сказал Фотерингей и тут же почувствовал, что под шляпой у него что-то шевелится.
Фотерингей схватился за шляпу, и голубь с измятыми перьями вылетел оттуда, побежал по прилавку и шмыгнул в картонную коробку за тигром из папье-маше.
— Ай-ай-ай, — сказал продавец, ловким движением отбирая у Фотерингея головной убор, — скажите пожалуйста, эта глупая птица устроила здесь гнездо, — он стал трясти шляпу Фотерингея, вытряхивая оттуда два яйца, мраморный шар, часы, с полдюжины стеклянных шариков и скомканную бумагу, потом еще бумагу и еще. — Совершенно напрасно, — серьезно говорил продавец, — многие чистят свои шляпы только сверху и забывают почистить их внутри... Накапливается целая куча мусора... Конечно, не у вас одного. Чего только люди не носят с собой...
Мятая бумага росла и вздымалась на прилавке всё выше и выше и совсем заслонила продавца. Только голос его еще раздавался по-прежнему.
— Никто из нас не знает, что скрывается иногда за внешностью того или другого человека... Мы очень мало знаем друг друга, но хуже всего мы знаем сами себя... Некий господин Пушэ, который заходил ко мне в лавку в прошлом веке, нет, пожалуй, он заходил в лавку лет триста назад и пытался меня убедить, что господин Шекспир совершенно слаб в химии, так вот этот Пушэ...
Голос замер, шуршание бумаги прекратилось, и стало тихо.
— Тебе не кажется, папа, — сказал Джип, — что он замолчал точь-в-точь, как граммофон у наших соседей на террасе, когда какой-то мальчик попал в него камнем.
— Вы уже покончили с моей шляпой? — наконец спросил Фотерингей — ответа не было. Фотерингей посмотрел на Джипа. — Послушайте, эй, вы, продавец, я хочу расплатиться... И пожалуйста, мою шляпу...
Из-за груды бумаг слышалось сопение.
— Да он просто дурачит нас, — крикнул Фотерингей, — послушайте вы, магнетизер, если б я был здесь один, без сына, то разнес бы вашу лавочку... А сейчас разойдемся миром... Эй, где вы там... Пойдем, Джип, поглядим за прилавок.
Они обошли тигра, качающего головой. На полу валялась шляпа Фотерингея, а рядом с ней сидел вислоухий кролик. Фотерингей нагнулся за шляпой, и кролик отпрыгнул от него.
— Папа, — шепнул виновато Джип.
— Что?
— Мне здесь нравится... Киска, — произнес он и протянул руку к кролику, — киска, покажи мне фокус.
— И мне тоже понравилось бы, — сердито и тихо проворчал Фотерингей, — если б этот прилавок не вытянулся бы вдруг, загораживая нам выход.
Кролик юркнул в дверь, которую раньше Фотерингей не заметил, и оттуда опять показался продавец. Он улыбался, но когда Фотерингей встретился с ним взглядом, то заметил то ли вызов, то ли ликование в его глазах.
— Напрасно вы думаете, сэр, — сказал Фотерингей, — что на меня действуют все эти ваши дешевые фокусы... Вы меня еще дурно знаете...
— Не угодно ли осмотреть нашу выставку, сэр, — невозмутимо сказал продавец.
— Папа, ведь здесь волшебство, — умоляюще глядя на Фотерингея сказал Джип.
— Я думаю, — сказал Фотерингей, — что волшебства здесь слишком уж много... А нам бы лучше выход на улицу...
— Пожалуйста сюда, — сказал продавец, и они вошли в другую комнату. — Это выставка наших образцов, — сказал продавец, потирая руки, — все товары у нас одного качества, высшего качества. Здесь одно только настоящее колдовство, другого не держим. С ручательством... Прошу прощения, сэр!
Фотерингей почувствовал, что продавец отрывает что-то от его рукава, и, оглянувшись, увидел, что он держит за хвост крошечного красного чёртика, а тот извивается и норовит укусить его за руку. Продавец беспечно швырнул его за прилавок.
— Конечно, чёртик резиновый, — сказал продавец, — но иногда они ведут себя просто безобразно.
Фотерингей взглянул на Джипа, но, к счастью, тот рассматривал какую-то деревянную лошадь.
— Послушайте, — сказал Фотерингей, понижая голос и указывая глазами то на Джипа, то на чёртика, — надеюсь, у вас не слишком много таких изделий, а?
— Совсем не держим. Должно быть, вы занесли его с улицы, — сказал продавец, тоже понизив голос и с еще более очаровательной улыбкой, — вы его занесли с улицы... Чего только люди не таскают с собой, сами того не зная, — потом он обратился к Джипу: — Ты уже выбрал что-нибудь?
— А эта сабля тоже волшебная? — почтительно обратился Джип к продавцу.
— Волшебная игрушечная сабля, — сказал продавец, — не гнется, не ломается, не обрезает пальцев. У кого такая сабля, тот выйдет цел и невредим из любого единоборства с любым врагом не старше восемнадцати лет. От двух с половиной шиллингов до семи с половиной, в зависимости от размера. Это оружие, предназначенное для детей и очень нужное для игры в рыцари... А вот волшебный щит, сапоги-скороходы, шапка-невидимка...
— Ох, папа! — крикнул Джип.
— Простите, — тихо сказал Фотерингей продавцу, — могу я узнать цену этих товаров...
Вместо ответа продавец вдруг оторвал Джипа от пальца Фотерингея, и Джип тотчас же ухватился за палец продавца...
— Джип, — сказал Фотерингей, — конечно, я понимаю, тебе интересно, поскольку здесь накоплена масса прелюбопытной дряни, но все-таки помни об отце...
Джип не ответил или не услышал.
Выставка товаров занимала длинную комнату: большая галерея изобиловала всякими колоннами, подпорками, стойками, арки вели в боковые помещения, где слонялись без дела и зевали приказчики самого странного вида. На каждом шагу преграждали путь и сбивали с толку разные портьеры и зеркала.
Продавец показывал Джипу поезда, которые двигались и свистели.
— Без пара и пружин, — говорил продавец, — только по нашему сигналу... Надо сделать рукой вот так...
Джип взмахнул рукой. Поезд двинулся и засвистел.
— А вот коробки с оловянными солдатиками, — говорил продавец, — оживают, как только поднять крышку и издать особый звук... Вот так...
— Браво! — воскликнул продавец, когда Джип воспроизвел звук и солдатики ожили. Он бесцеремонно сложил их опять в коробку. — Хотите взять эту коробку? —спросил продавец Фотерингея.
— Я купил бы коробку, — сказал Фотерингей, — если б вы взяли с меня меньше, чем она стоит. Иначе нужно быть миллионером.
— Да нет. Что вы! — продавец захлопнул крышку, помахал коробкой в воздухе, и тотчас же она оказалась перевязанной бечевкой и обернутой в бумагу, а на бумаге появился полный адрес и имя Джипа. — У нас настоящее волшебство, подделок не держим...
— Нам пора, — сказал Фотерингей, — кажется, мы вошли вот в эту дверь, — он открыл дверь и наткнулся на глухую стену за ней.
Продавец засмеялся.
— Вы путаете, — сказал он, — вы ужасный путаник... — И он снова занялся Джипом. — Эй, живо! — кричал продавец и хохотал, объясняя устройство разных игрушек.
— Эй, живо! — чистым детским голосом повторял Джип и тоже хохотал.
В стороне, за аркой, стоял какой-то приказчик, который был виден Фотерингею не весь, ибо ноги его заслоняла груда игрушек. Сначала у него был коротенький, приплюснутый нос, потом нос неожиданно вытянулся, как подзорная труба, потом стал делаться все тоньше и тоньше и в конце концов превратился в длинный, гибкий хлыст. Он размахивал своим носом в разные стороны, как рыболов забрасывает лесу своей удочки.
— Послушайте, сэр, — сказал ему Фотерингей, — что вы делаете со своим лицом? Может, вам хочется поразвлечься со скуки, но учтите, что здесь присутствует мальчик, а это зрелище совсем не для него... Да и вообще, всё это ваше помещение дурно выглядит... Карниз извивается, как змея... А все эти стулья и портьеры, мне кажется, играют у меня за спиной в прятки...
— Сыграем в прятки, папа, — услыхал Фотерингей голос Джипа.
Он оглянулся и увидел, что Джип стоит на стуле, а продавец держит в руках что-то вроде большого барабана. Фотерингей не успел опомниться, как продавец накрыл Джипа барабаном.
— Подними барабан, — крикнул Фотерингей, — или я разнесу твою лавочку —ты испугаешь ребенка, шарлатан... Продавай свои опыты в «Антениуме», слышишь...
Продавец поднял барабан. Он был пуст. И Джипа на стуле не было.
— Послушай, магнетизер, — тихо сказал Фотерингей, прижимая локтем сердце, — оставь эти шутки... Где мой мальчик?
— Вы сами видите, — ухмыльнулся продавец, — барабан пуст... У нас никакого обмана.
Фотерингей ударом ноги опрокинул стул и хотел схватить продавца за шиворот, но тот ловко увернулся и убегая широко распахнул какую-то дверь.
— Стой! — крикнул Фотерингей.
Продавец со смехом отпрянул в сторону, и Фотерингей со всего размаху вылетел во тьму и столкнулся с кем-то.
— Какой это болван толкается, — послышался голос констебля Уинча, — ах, это опять вы, Фотерингей... Кончится тем, Фотерингей, что я упеку вас за нарушение общественного порядка...
— У меня пропал мальчик, — обретя дар речи, крикнул Фотерингей.
— Я здесь, папа, — отозвался Джип и подбежал с ясной улыбкой. В руках у него было четыре пакета.
— Постеснялись бы сына, — сказал Уинч.
— Сэр, — сказал констеблю Фотерингей, — я хочу сделать официальное заявление. Только что я и мой сын стали жертвами банды мистификаторов, которые завлекли нас с неизвестными целями в свое заведение, именуемое «Волшебная лавка»...
— Идите домой, Фотерингей, — сказал Уинч.
— Сэр, — сказал Фотерингей, — только что за этими дверьми... — он обернулся, Риджент-стрит была освещена газовыми фонарями. Там, где только что были двери, видна была сплошная стена.
— Такое возможно, если только поверить в чудеса, — тихо сказал Фотерингей, — но что такое чудо? Чудо — это что-то, противоречащее законам природы...
— Перестаньте молоть чепуху, — сказал Уинч, — или я обвиню вас в оскорблении полиции... Я последний раз предупреждаю вас, Фотерингей, прекратите свои безобразия, — и, сказав это, Уинч удалился.
— И это называется полиция, — сказал Фотерингей, — честным людям угрожают каталажкой, а мошенники живут в свое удовольствие...
Но, черт возьми, действительно, ни лавки, ни двери.
Самый обыкновенный простенок между магазином, где продаются картины, и окном с цыплятами.
— Поедем домой, папа, — сказал Джип.
— Да, ты прав, — сказал Фотерингей, — единственное, что можно сделать в таком положении, — это стать на краю тротуара и подозвать зонтиком кеб.
— Куда вам, сэр? — спросил кебмен.
— Посмотри, Джип, какой у нас домашний адрес, — сказал Фотерингей, — что-то я забыл наш адрес... Кажется, он записан на одной из твоих коробок.
— Чёрч-роу, — сказал Джип и, когда кеб поехал, он тихонько добавил: — Папа, это была хорошая лавка.
— Гм, — сказал Фотерингей, — маленьким детям нельзя каждый день ходить в такие лавки... — Вдруг он нащупал что-то у себя в кармане. Это был стеклянный шарик, и резким движением Фотерингей бросил его на мостовую.
На следующий день, после работы, Фотерингей сидел в кабачке «Длинный дракон» и говорил:
— Не будь со мной моего мальчика, я разнес бы их волшебную лавочку после первого же фокуса... Я показал бы им, что значит иметь дело с человеком, который не признает никаких чудесных сил.
— У тебя привычка, Джордж, — сказал Бомиш, который тоже выпил бутылку портера, — высказывать свое мнение всегда в категорической форме...
— Да, — сказал Фотерингей, — я всегда буду категоричен, когда речь идет о чудесах.. Одно дело затаскивать легковерных в свой притон, именуемый волшебной лавкой, а другое дело — творить чудеса, например, здесь, в кабачке «Длинный дракон». Я хотел бы посмотреть на всех этих магнетизеров и фокусников здесь, черт возьми! Вот хозяин кабачка, мистер Кокс, мы все его знаем. Вот почтенная мисс Мейбридж моет стаканы. Это стол, это неизвестный мне мистер, по виду велосипедист, который пришел осушить глотку стаканчиком портера. Это окно, это дверь, это лампа, которая висит под потолком... И во всём этом господствует твердый закон природы... Вы согласны? — обратился Фотерингей к велосипедисту.
Тот кивнул, потом нерешительно кашлянул и взглянул на Бомиша.
— Например, — продолжал Фотерингей, — вот что было бы чудом... По законам природы эта лампа не может гореть, если ее перевернуть вверх дном. Не правда ли, Бомиш?
— Это ты говоришь, что не может, — заартачился Бомиш.
— А ты? — вскричал Фотерингей. — Ты полагаешь, может, а?
— Нет, — неохотно согласился Бомиш.
— Отлично, — сказал Фотерингей, он чувствовал необычный прилив вдохновения и чувствовал, что сейчас окончательно докажет нелепость всяких чудес и волшебств, — отлично, — сказал Фотерингей.
— Теперь представим себе, что приходит человек, верящий в чудеса, ну, хоть я, например, становится тут и говорит лампе, вот как я говорю, сосредоточив всю волю: «Перевернись вверх дном, но не разбейся и продолжай гореть!» и... Ого!
— Ого! — вскричали Бомиш и хозяин кабачка Кокс дуэтом.
Лампа опрокинулась, повисла в воздухе и преспокойно продолжала гореть, причем острый конец пламени был обращен вниз. Фотерингей стоял, не двигаясь с места, протянув указательный палец к лампе и нахмурив брови. Лицо его несколько более, чем обычно, было бледно.
Велосипедист, который сидел ближе всех к лампе, вскочил и перепрыгнул через прилавок. Мисс Мейбридж обернулась и вскрикнула. Лампа по-прежнему висела в неестественном, волшебном положении. Потом послышался слабый возглас Фотерингея:
— Не могу больше!
Он сделал шаг назад, руки его упали, словно от непомерной ноши, голова опустилась, он закрыл глаза. И в то же мгновение опрокинутая лампа вспыхнула, грохнулась на стойку и погасла.
— Болван ты этакий, — крикнул Кокс, который опомнился первым, Фотерингею,— хорошо, что у лампы металлический резервуар, иначе загорелся бы дом...
— Джентльмены, — растерянно и слабо пробормотал Фотерингей, — я ведь не хотел... Джентльмены... — он был крайне растерян, подавлен, и вообще его словно полностью подменили.
— Да он социалист, — сказал велосипедист, вылезая из-под прилавка, — он социалист и своими дурацкими фокусами нарушает общественный покой и безопасность...
— Ну это уж слишком, — сказал Бомиш,— объясни, Джордж, джентльменам, что ты просто свалял дурака и то, что сделал, простое недоразумение...
— Какое там недоразумение, — крикнул велосипедист, которому было неприятно, что он спрятался под прилавок на глазах у общества, — а красный галстук, который он носит, разве не свидетельствует о его социалистических убеждениях...
— Джентльмены, — растерянно бормотал Фотерингей, — этот галстук я купил просто потому, что он дешево продавался... Я не знаю, о чем вы... Я сам изумлен... Я готов извиниться, если оскорбил общество...
— Я знала одного студента-социалиста, — сказала мисс Мейбридж, — так он тоже носил красный галстук и такой же целлулоидный воротничок...
— Джентльмены, — бормотал Фотерингей, — вот Бомиш может подтвердить... У меня умерла жена... Мы с Джипом, это мой сын, мы живем одни... Целлулоидные воротнички я ношу не из социалистических убеждений, а ради экономии денег на стирке, так как целлулоидный воротничок можно самому вымыть зубной щеткой...
— Вы слышали, что он здесь проповедует, — крикнул велосипедист, — он говорит об экономических проблемах... Это проповедь стачечника...
— Мистер Фотерингей, — сказал Кокс,— я лично против вас ничего не имею, но если вы хотите проповедовать социализм, идите в другой кабак. В моем кабаке о социализме не может быть и речи!
— Послушай, Джордж, — сказал Бомиш,— я не знаю, что с тобой сегодня произошло, но сейчас тебе, пожалуй, лучше уйти...
— Да, возможно, — сказал Фотерингей,— я согласен с вами... Поверьте, я сам страшно расстроен и растерян... Я не знаю, что со мной... У меня почему-то сильно болят глаза и горят уши...
На улице Фотерингей сорвал с горла целлулоидный воротничок, ему было душно. Он шел и тревожно косился на уличные фонари. Перед дверьми своей квартиры на Чёрч-роуд он остановился, сжал руками виски и сказал вслух:
— Что же, наконец, произошло?..
Джип сидел за столом и играл с оловянными солдатиками.
— А что, Джип, — сказал Фотерингей, целуя сына в лоб, — а что, если бы твои солдатики вдруг ожили и пошли маршировать?
— Мои солдаты живые, — сказал Джип, — разве ты забыл, папа, что они из волшебной лавки? Стоит мне только сказать словечко, когда я открываю коробку...
— И они маршируют?
— Еще бы! Иначе за что бы их и любить...
После ужина Джип уснул, а Фотерингею всё не спалось. Сняв пиджак и ботинки, он уселся на постели и начал шепотом, чтобы не разбудить сына, повторять одну и ту же фразу:
— Я вовсе не хотел, чтоб эта проклятая штука опрокинулась.
Он повторил эту фразу раз пять.
— Но если я не хотел, почему же она все-таки опрокинулась?.. Проверим на опыте... Это, конечно, глупость, но проверим... Вот свеча... Надо сосредоточиться и сказать: «Поднимись вверх...»
Свеча поднялась и повисла в воздухе... Она висела до тех пор, пока Фотерингей не открыл рот, чтобы перевести дух... Тогда она с шумом упала на ночной столик, фитиль слабо блеснул и погас.
— Что случилось, папа? — спросил, проснувшись, Джип.
— Спи, — сказал Фотерингей, — просто я случайно уронил свечу...
Фотерингей некоторое время посидел в темноте и, когда Джип опять спокойно задышал, сказал тихо:
— Да, это произошло... Но как, хоть убей, не понимаю... — Он тяжело вздохнул и стал шарить по карманам, отыскивая спички. Там спичек не было, и он стал искать их на ночном столике. — Где бы найти спички? — сказал тихо Фотерингей.— Но ведь со спичками тоже можно творить чудеса... Как это сразу не пришло мне в голову, — он протянул в темноту руку и сказал: — Пусть в этой руке будет спичка...
На ладонь его упало что-то легкое, и пальцы сжали спичку. Он попытался зажечь ее о стол, но безуспешно. Тогда он в сердцах бросил ее на коврик и тут же сказал:
— Пусть она сама загорится.
Спичка загорелась на коврике. Он схватил ее, но она погасла. Тогда он нашел свечу, вставил ее ощупью в подсвечник и сказал:
— Ну, теперь зажгись!
Свеча загорелась, и при свете ее он глянул на себя в зеркало:
— Как же насчет чудес? — спросил он наконец, обращаясь к своему отражению.
Тогда он встал и начал творить чудеса, стараясь при этом не разбудить сына. Он заставил подняться в воздух листок бумаги, он сделал воду в стакане сначала красной, потом зеленой. Он сотворил себе новую зубную щетку, новые резинки для носков вместо прохудившихся старых.
— Какие бы еще чудеса совершить? — сказал он, расхаживая по квартире. —Оказывается, придумать настоящее чудо не так-то просто...
Он услышал, что церковные часы бьют час ночи.
— Жаль, что уже поздно и пора спать, чтобы не опоздать на работу, — сказал он, — можно было бы еще натворить чудес...
Когда он снимал через голову рубашку, его осенило:
— Пусть я буду в постели, — произнес он и очутился в постели, — и в своей ночной рубашке... Нет, в тонкой, мягкой, шерстяной рубашке... Ах! А теперь пусть я спокойно засну!
Утром в конторе Фотерингея ждали неприятности.
— Сэр, — сказал Гомшот, — по своей доброте, граничащей со слабоволием, я простил вам скандал в зале «Антениум», но то, что вы натворили вчера в кабаке «Длинный дракон», превышает всякие пределы моего терпения...
— Сэр, — сказал Бомиш, — я был свидетелем и хочу вас заверить, что хотя Фотерингей и натворил некоторых несуразностей, но значение их сильно преувеличено...
— Оставьте, мистер Бомиш, — сказал Гомшот, — вы и Джесси слишком долго покрывали проделки этого субъекта, и вот он дошел до откровенных проповедей социализма в кабаке и, более того, попытки поджечь коммерческое предприятие...
— Сэр, — сказала Джесси, — я никогда не поверю, что мистер Фотерингей, при его скептических, консервативных взглядах, мог стать на путь анархизма...
— Не поверите, — сказал Гомшот, — а между тем все видели, как он опрокинул горящую лампу, Фотерингей?
— Опрокинул, — сказал Фотерингей, — но я ее опрокинул потому, что не верил в чудеса и не учёл последствий чуда... Теперь же я понимаю, что должен пользоваться своим даром очень осмотрительно... Однако должен заявить, что, вопреки моим прежним убеждениям, я пришел к выводу, что творить чудеса не трудней, чем ездить на велосипеде... А ведь с этой трудностью я справился еще в юношеские годы...
— Вот что, Джордж, — сказал Бомиш, — перестань нас разыгрывать... Ты ведь видишь, что у мистера Гомшота плохое настроение!..
— Но ведь это еще не значит, что он должен ставить под сомнение мой дар творить чудеса, — сказал Фотерингей.
— Что вы говорите, Джордж, — сказала Джесси, — опомнитесь... Мистер Гомшот, по-моему, он не здоров...
— Нет, я здоров, — сказал Фотерингей, — и я вам докажу это...
— Доказывать это вы будете в другом месте, — сказал Гомшот, который сильно побагровел, — у меня вы больше не работаете...
— Тем более, сэр, — сказал Фотерингей. — Я хотел бы доказать, что вас зовут не мистер Гомшот, а мистер Пустая Голова. Если вы ударитесь о стену, мистер Пустая Голова, то издадите звук, будто пустой пивной бочонок ударился о забор.
И вдруг, на глазах у всех, Гомшот подбежал к стене и трижды ударился головой, боднул стену, словно бык, действительно издав при этом звук пустого бочонка. Все оторопели и потеряли дар речи, и в этой тишине Фотерингей собрал свои принадлежности, взял зонтик и вышел. Только после этого Гомшот обрел дар речи и стал звать полицию.
— Он совершил на меня нападение, — кричал Гомшот явившемуся по вызову констеблю Уинчу, — в целях подрыва безопасности общества, он пользуется приемами социалистических заговорщиков, которые выдает за чудотворный дар...
— Мы примем меры, сэр, — сказал Уинч, — скандалам и бесчинствам этого Фотерингея пора положить конец.
Вечером Фотерингей встретился с Джесси у входа в концертный зал.
— Я так рада, что вы пришли, — сказала Джесси, — я знаю, что вы не большой любитель музыки, но мне кажется, здесь безопасней всего... Мистер Гомшот обратился в полицию. Вас могут арестовать за нарушение общественного порядка.
— Ничего, Джесси, — сказал Фотерингей, — мы живем в цивилизованном мире, который с каждым днем становится всё цивилизованней... Единственное, что злит людей, — это непонятное и непохожее... Всякий, кто стал на путь волшебства и чудотворения, должен учитывать это... Может, я сам виноват, что меня возненавидели Гомшот, Кокс, Уинч и прочие... Совершенно так же, как собака не укусит или лошадь не ударит копытом, если не разозлить и не испугать их...
— Вы сильно изменились за последние дни, Джордж, — тихо сказала Джесси.
— Может быть, — сказал Фотерингей, — я сам это чувствую...
В зале филармонии ярко горели свечи и музыканты настраивали инструменты.
— Это моя любимая опера, — сказала Джесси, когда они уселись на места, — «Тангейзер» Вагнера... Хотите, я прочту вам содержание?
— Прочтите, — сказал Фотерингей, думая о своем.
— Волшебная гора близ Эйзенаха, — начала с увлечением Джесси, — в таинственном полумраке мелькают группы сирен и наяд. В страстном танце проносятся вакханки... Осень... Пилигримы возвращаются из Рима... И вот еще один пилигрим... С трудом можно узнать в нем Тангейзера. Но страшен приговор, который произнес Римский Папа. Пока не зацветет в его руках посох, Тангейзер будет проклят... Из Варбурга доносится хорал... Это знаменитый хорал в честь Елизаветы...
— Извините, Джесси, — сказал, словно очнувшись, Фотерингей, — пожалуйста, прочтите еще раз это место...
— Насчет хорала? — спросила Джесси.
— Нет, насчет посоха, который расцвел... Впрочем, не надо, я и так понял... Очень интересное чудо... Придумать необычное чудо, ведь это тоже трудно, поверьте, Джесси... Придумать чудо гораздо труднее, чем его совершить... Может, потому так мало среди нас чудотворцев... Я сейчас, Джесси... Я быстро...
И, оставив оторопевшую, растерянную Джесси, Фотерингей вышел из зала. Прозвучали первые аккорды оперы Вагнера «Тангейзер».
Фотерингей терпеливо шел в темноте, ощупывая дорогу зонтиком.
— Это замечательное чудо, — бормотал он, — оно привлекательно и безобидно.
Он воткнул свой зонтик в дерн возле дорожки и приказал:
— Зацвети... — послышался странный шелест. — Какой аромат, — вскричал он и торопливо чиркнул спичкой, — чудо свершилось! Мой зонтик превратился в куст роз... — Вдруг послышались чьи-то шаги. — Назад! — крикнул Фотерингей. Куст быстро понесся назад и сразу же послышался крик и брань подходящего: — Какой болван кидается ветвями шиповника, — закричал кто-то из темноты, — вы оцарапали мне ногу.
— О, черт, — тихо сказал Фотерингей, — надо было сказать: «Прими прежний вид», а я поторопился и сказал: «Назад...» Надо извиниться... Прошу прощения, сэр, — начал было Фотерингей и тут же осекся. К нему подходил констебль Уинч.
— Зачем вы кинули палку? — спросил констебль. — Э, да это тот самый Фотерингей, который наскандалил в зале «Антениум», разбил лампу в «Длинном драконе» и нанёс оскорбление действием мистеру Гомшоту... А сейчас, бросив палку, вы нанесли оскорбление полиции, молодой человек... Вот что вы сделали...
— Видите ли, мистер Уинч, — начал Фотерингей, — я очень жалею, что так вышло. Дело в том...
— Ну, в чем?
— Дело в том, что я сотворил чудо...
— Сотворил чудо... Он сотворил чудо! Скажи пожалуйста! Потеха да и только... Да ведь вы тот самый молодец, который не верит в чудеса. Нет, это опять ваши проклятые фокусы...
— Ну, мне надоели эти преследования и недоверие, — крикнул Фотерингей, которого внезапно охватила ярость, — хватит! Я покажу вам, какие это фокусы! Убирайтесь! Убирайтесь! — И Фотерингей протянул руку вперед в совершенно случайном направлении... В то же мгновение послышался свист, и констебль Уинч исчез. Чиркнув спичкой, Фотерингей увидел, что трава в том месте, где стоял мгновение назад Уинч, дымилась. — Господи, — растерянно сказал Фотерингей, —какая необыкновенная сила. Я никак не думал. Право, нет. Хотелось бы знать, как выглядит место, куда я отправил бедного Уинча.
В праздник, в знойный полдень в Сокольниках, во время гулянья народ наблюдал необычайное явление. Первым его заметили самоварники, которые расположились длинной вереницей прямо на траве, каждая семья вокруг своего самовара, зазывая на чай покупателей.
— Гляди, тятя, чтой-то полетело, — сказала отцу девочка, которая доставала из узла чашки и расставляла их на траве.
— Да где полетело, Марфутка? — спросил отец.
— Известно где, на небе, — сказала Марфутка.
— Экая невидаль, — сказал отец, — да что ж на небе полететь может, окромя птицы небесной... Ты, Марфутка, лучше аккуратней чашки расставляй, чтоб не разбить, да кулёк с углем не перекинь. А то мы с тобой сегодня поздненько пришли, с краю место заняли. Половчей надо повертываться, если не хотим поссориться с желудком.
— А ты, Емельян, напрасно Марфутке своей не веришь, — отозвался сосед, рябой мужик, — последнее время по небу всякая чертовщина взялась летать... Вон, говорят, на Троицын день в Перовой роще летающую миску видели... аккурат к дому Семёна подлетела...
— Да ну, — удивился молодой мужик с усами.
— Вот те ну, — отозвался рябой.
— А что в той миске? — спросил Емельян.
— А в той миске старик с бородой, — сказал рябой, — а лицом наполовину синий, наполовину малиновый...
— Да ну, — удивился усатый мужик.
— Вот те ну, — отозвался рябой.
— И что тот старик? — спросил Емельян.
— Старик на Семёна глянул, — сказал рябой, — и матерно в его направлении выразился...
— Да ну, — удивился усатый.
— Вот те ну, — отозвался рябой.
— А Семён? — спросил Емельян.
— А Семён в обратном направлении выразился, да так, что миску в один момент на край неба унесло, и там она пропала...
— Да ну, — удивился усатый.
— Вот те ну, — отозвался рябой.
— Тятя, опять летит, — крикнула Марфутка.
И верно, в этот раз уж и Емельян заметил, и рябой, заметил и усатый да и другая публика.
Рты у народа раскрылись от изумления, шапки у многих на землю попадали.
Меж тем бедный констебль Уинч в полуобгорелом от большой скорости мундире, сделав круг, приземлился прямо на луг, понесся, оставляя за собой на траве дымный след, и затормозил у ряда самоварников, а именно возле Емельяна, самого крайнего из них. Бедный Уинч не понимал, что с ним происходит и где он, однако, увидев большое скопление народа, он, по полицейской своей привычке, тут же закричал на народ, требуя разойтись. Но поскольку кричал он на чистом английском языке, народ не понимал, не расходился, а только глазел удивленно.
— Так ведь это фигляр, — радостно крикнул наконец Емельян.
— Какой же это фигляр, — сказал рябой, — ежели он по небу летает.
— Так это ж тебе не какой-нибудь штукарь из Марьиной Рощи, — сказал Емельян, — это тальянец или немец, разве не видишь... Образование... Ихний фигляр не то что по небу бегать обучен. Они облизьяне выдумали, блох обучили плясать, лошадь часы узнавать, собак муштруют. Я фиглярству такому большой любитель. Милости просим, сударь, к нашему самовару, — обратился Емельян к Уинчу, но тот закричал еще громче и затопал ногами.
— Да он матерно на народ выражается, — сказал рябой, — летают тут всякие... А я не посмотрю, что с неба прилетел, как дам сейчас в ухо...
— Ты брось эту манеру, — сказал рябому Емельян, — необразованность... Сразу в ухо...
— Тятя, — сказала Марфутка, — он никак есть хочет, — и она протянула Уинчу бублик.
Уинч, который был не только сердит, но и действительно голоден от долгого полета, тут же схватил бублик и начал грызть его.
— Во, — сказал Емельян рябому, — малое дитя, а сообразительней тебя... А ты скажи, Ванюша, отчего собака лает?
— А я почем знаю! — ответил рябой Ванюшка, — так уж Бог создал.
— Бог-то Бог, — сказал Емельян, — да и человек должен знать... Лает она от того, что не бает... Зверь ли, птица ли какая, все они бессловесные, а кричат по-своему и понимают друг дружку... А человек человека понять не хочет... — и, глянув на Уинча, грызущего бублик, Емельян протянул ему кружку чая...
Меж тем виновник столь необычного происшествия с констеблем Уинчем, Джордж Фотерингей, стоя у двери утопающего в зелени особняка, звонил в дверной колокольчик. Отперла горничная.
— Что вам угодно, сэр? — спросила она.
— Я хотел бы видеть Спенсера Холла, магнетизёра, — сказал Фотерингей.
— Мистер Холл не принимает, — сказала горничная.
— Передайте ему, что я Джордж Фотерингей, тот самый, который учинил скандал во время сеанса мистера Холла в зале «Антениум». Об этом писали газеты...
Горничная ушла и вскоре вернулась.
— Мистер Холл просит вас, — сказала она.
Фотерингей, пройдя роскошную, в зеркалах, переднюю, вошел в роскошную гостиную, напоминающую, скорее, гостиную процветающего буржуа, чем слуги потусторонних сил. Вскоре появился Спенсер Холл. Он, очевидно, готовился к вечернему сеансу, был уже во фраке и с белым цветком в петлице.
— Слушаю вас, — сказал Холл и остро посмотрел на Фотерингея.
— Мистер Холл, — сказал Фотерингей,— прежде всего я хотел бы принести извинения за прискорбное происшествие в зале «Антениум», виновником которого я стал... Я хотел бы добавить, что приношу извинения не по требованию своего бывшего хозяина мистера Гомшота, а по собственному желанию, поскольку мои взгляды на чудеса и чудесные силы под влиянием некоторых обстоятельств полностью изменились...
— Мистер Фотерингей, — сказал Холл,— приобщение одного неверующего к мистическим тайнам бытия гораздо более ценно, чем приобщение сотни верующих... Позвольте мне, мистер Фотерингей, подарить вам с дарственной надписью свою книгу, которая называется «Закон магнетизма». — И взяв из стопки книг, лежавших на столике, одну, Холл надписал ее и подал Фотерингею...
— Мистер Холл, — сказал Фотерингей,— я пришел не только извиниться перед вами, но и посоветоваться с вами... Не можете ли вы мне сказать, что именно может развить в человеке способность творить чудеса...
— Творить чудеса? — переспросил Холл и снова глянул на Фотерингея, на этот раз с легкой, умело скрытой усмешкой. — Ну, прежде всего тренировка воли, аскетический образ жизни, отказ от употребления мясной пищи... Да, да, вегетарианство играет особое оккультное значение...
— Теперь я понял, — радостно сказал Фотерингей, — мои родители имели мелочную лавочку в Бромли, в графстве Кент, но жили мы очень бедно, и с детства я в основном питался картофелем... жареным, печеным, вареным, пудингами из картофеля... И к тому же мы ели слишком много капусты... Мясо покупалось только для отца. Вот почему мой отец так и не стал чудотворец, а продал лавочку, стал профессиональным игроком в крикет...
— Позвольте, позвольте, — перебил его Холл, — вы хотите сказать, что, посидев на вегетарианской диете, сами стали чудотворцем?
— Да, мистер Холл, — ответил Фотерингей.
— Значит, мы коллеги, — сказал Холл.
— Да, мистер Холл...
— И много чудес вы уже натворили? — спросил Холл.
— Ах, мистер Холл, вы ведь не менее моего знаете, что придумать настоящее чудо гораздо труднее, чем его сотворить... Я наделал много чудес, но всё это мелкие, неинтересные чудеса... Я заставил висеть вниз головой лампу в кабаке «Длинный дракон», я создал себе новую зубную щетку, новые подвязки для носков и прочие мелочи, которых я уже не помню...
— Согласен, коллега, — сказал Холл, — чудеса мелковаты... Действительно, мелковаты...
— Вот и я говорю, — сказал Фотерингей, — правда, у меня есть чудо покрупней, но оно как раз и мучает мою совесть...
— Что ж это за чудо? — спросил Холл.
— Я не поладил с констеблем Уинчем и велел ему убраться как можно дальше...
— Да, да, — сказал Холл, — об этом чуде я как раз слышал... Говорят, реку до самой мельницы Роулинга пройдут с неводом в поисках констебля Уинча... Так это вы его?
— Я, — сказал Фотерингей, — я просто приказал, и вот видите... Что это такое: черная магия или еще что-нибудь? Как вы думаете, при чем тут я? Вот это мне хотелось бы знать... Неделю тому назад я совсем не знал, что могу делать это. Это открылось вдруг...
— Чудо с Уинчем, конечно, заслуживает внимания, — сказал Холл, — но если вы действительно способны на такие чудеса, так о чем же вы раздумываете?.. Почему бы вам не увеличить свою частную собственность незаметными актами творения? Десяток-другой бриллиантов, некоторое количество золотых безделушек высшей пробы или просто фунты стерлингов... Или вы не нуждаетесь?
— Что вы, мистер Холл, — сказал Фотерингей. — Мы очень нуждаемся с моим сыном Джипом, тем более, что я теперь остался без работы... Но если ты обладаешь даром чудотворения, делать деньги — это такое мелкое, такое скучное дело, что уж лучше зажигать без спичек свечи или создавать зубные щетки.
— В таком случае, — сказал Холл, глядя на часы, — если вспомнить его светлость герцога Айгельского, или Елену Петровну Блаватскую, или Магомета, или Иисуса Навина... Впрочем, почему бы и нет... Это действительно великое чудо... Остановить вращение земли...
— Вы это мне рекомендуете? — спросил Фотерингей.
— Да, — сказал Холл, — если вы остановите вращение земли, никто не посмеет утверждать, что сотворенное вами чудо недостаточно грандиозно...
— А как же вы узнаете, что я это совершил? — спросил Фотерингей.
— О, — сказал Холл, — об этом вы можете не беспокоиться: если вы остановите вращение нашей планеты, например, в четверг вечером, то в пятницу утром об этом напишут все газеты...
— Благодарю вас, — сказал Фотерингей, — вы мне очень помогли, — и, вежливо откланявшись, он вышел.
В доме у Емельяна собрались гости. На столе рядом с кипящим самоваром стояли две бутылки красноголовки и закуски. Среди гостей и констебль Уинч. На всякое русское слово Уинч отвечал по-английски, но всё было ясно и у всех были одинаково красные, веселые лица.
— Конечно, господин тальянец, — говорил Емельян, — не всякому прытко повезёт судьба, кому какая линия... Но и тут не следует Бога гневить... Ведь тоже живу не хуже людей... Сыты мы и без разносолов, без соусов. Чай в складчину с товарищами пьём почесть каждый день, и рюмку нашему брату позволительно хватить в праздник, лишь бы дела она не портила, — он налил всем, чокнулся. Чокнулся и с Уинчем. Выпили. — А на ночлег, господин тальянец, придешь не куда-нибудь в нехорошее место, а на свою фатеру, — он взял яблоко и подал Уинчу. — Закушайте, сударь, во рту тает, словно ананас, хоть бы королю на стол! Я в товаре, господин тальянец, толк понимаю... Это теперь мы с Марфуткой в самоварниках... Пожар случился, да Матвеевна померла, жена моя... Эх, беда, беда... А раньше вразнос торговал... — Он приподнялся и закричал, как бы рекламируя товар, — пельсины, лимоны хороши, коврижки сахарны, игрушки детски, сёмга малосольна, икра паюсна, арбузы моздокские, виноград астраханский!.. Вокруг засмеялись. Засмеялся и Уинч.
— Да, господин тальянец, — сказал Емельян, — товар всё благородный, и барыш от него не копеечный... А ныне на копейку грош набираешь... Эх, братцы, землячки, подхватывай дружно...
И пошел стучать каблуками. Иные гости подхватили. Констебль Уинч дернулся раза два неумело, потом приспособился и поддержал общество.
Фотерингей шел по Риджент-стрит. Он был на костылях. Витрины волшебной лавки были плотно завешаны, дверь заперта. Однако Фотерингей все-таки постучал. Долго не отпирали. Наконец кто-то глянул изнутри и сказал.
— Сегодня не работаем.
— Я Фотерингей... Джордж Фотерингей. Я тут взял у вас кое-какой товар, а вы всё не присылаете счёт...
Дверь отперли.
— Входите, — сказал продавец.
Продавец совершенно сегодня не походил на того бравого, наглого фокусника. Лицо его было усталым, на плечи наброшен какой-то старый сюртук. И лавка сегодня выглядела по-другому, маленькая, полутемная.
— Простите, сэр, — сказал Фотерингей, — у меня неизлечимая привычка всегда платить по счёту... Я исходил вдоль и поперек всю Риджент-стрит, но только сейчас, сегодня я вас нашёл...
— Сэр, — устало сказал продавец, — мы ведь предупредили вас, что за волшебные товары мы денег не берём...
— Не очень-то много сегодня у вас волшебства, — сказал Фотерингей, оглядываясь.
— Какое может быть волшебство, если у нас выходной день, — сказал продавец.
— Знаете, сэр, — сказал Фотерингей, — теперь ваша волшебная лавка напоминает мне лавку моих родителей, как я запомнил ее мальчиком... Дребезжащий звонок над дверью, лестница вниз, в темную полуподвальную кухню с маленькими окнами, выходящими на тротуар, перед которыми, заслоняя свет, то и дело мелькают ноги прохожих...
— А что с вашей ногой? — спросил продавец.
— Я сломал себе ногу, пытаясь в четверг вечером остановить вращение земли.
— Да, с первого раза это может не получиться, — сказал продавец.
— Я обязательно остановлю землю! — вскричал Фотерингей.
— Зачем? — спросил продавец.
— Чтобы доказать всему миру, что я это способен сделать... Я, Джордж Мак Уиртер Фотерингей, сын бедного лавочника, клерк из конторы Гомшота, способен остановить вращение Земли.
— Но ведь Земля вращается около экватора со скоростью более тысячи миль в час, — сказал продавец, — в наших широтах это составляет более пятисот миль в час. И вот весь наш город, и другие города, и все люди, все живые существа, все дома, все деревья, и весь видимый нами мир, и вы сами, мистер Фотерингей, и сын ваш Джип полетят из-за остановки Земли вперед с быстротой девяти миль в секунду, то есть быстрее, чем если бы ими выстрелили из пушки. Всё это будет лететь и разбиваться, превращаться в прах. Вот в чём дело и вот о чём я обязан вас предупредить...
— Это по-научному так, — сказал Фотерингей, — а чудо... Значит вы не верите больше в чудеса?..
— Верю, — сказал продавец, — разве это не чудо, что за столько веков столько лавочников и клерков, титулованных и нетитулованных, пытались остановить вращение Земли, а она всё-таки вертится...
— Вам не сбить меня с толку, — сказал Фотерингей, — и если вам это угодно, именно я буду тем первым клерком, который остановит вращение Земли... Вот только подживет нога...
— Только помните, что я вас предупредил, — крикнул ему вслед продавец волшебной лавки...
День, который Фотерингей назначил, чтобы остановить вращение планеты, выдался ясным и солнечным. Правда, утро этого дня началось с необычайного происшествия, но со светопреставлением его никто не связывал, хотя оно и вызвало общее удивление. А именно, магнетизер Спенсер Холл собирал в своем саду землянику, когда вдруг какое-то тело перелетело через забор и навалилось на магнетизёра, в результате чего оба упали.
— Послушайте, сэр, — сердито крикнул магнетизёр, — чего вы прыгаете через чужой забор?.. Вы помяли мою землянику, и я не оставлю это дело без того, чтобы не обратиться в полицию.
Произнеся эту фразу, магнетизёр глянул на наглеца и тут же замолчал и побледнел. Перед ним стоял пропавший констебль Уинч. Да пусть бы еще констебль был таким, как обычно. Нет, он был в своем старом мундире, но под мундиром была косоворотка, на голове картуз, на ногах сапоги-бутылки, на груди гармошка, за спиной самовар, а на плече связка баранок. Констебль Уинч посмотрел на магнетизёра, растянул меха и запел на английском языке «Камаринскую». Магнетизёр дёрнулся и побежал. С криком выбежал он на улицу, и прохожие сперва шарахались от магнетизёра, а потом пугались констебля Уинча, который приплясывая шёл посреди лондонской улицы и пел по-английски «Камаринскую», впрочем, иногда выпевая по-русски:
Разбегались чопорные прохожие в наглухо застёгнутых черных сюртуках, роняя цилиндры и зонтики. Лошади в страхе несли экипажи. Прибывшая на место происшествия пожарная команда с трудом накинула сети на расплясавшегося констебля.
Еще труднее было снять с фонарного столба магнетизёра Спенсера Холла. Забравшись на самую вершину столба, обхватив его руками и ногами, он начал оттуда проповедовать оккультизм.
— Хозяин мой, — говорил магнетизёр, — это учитель учителей, великий Мория. Есть еще Кут-Хуми, он тоже мой учитель — великий Махатма, но Мория сильнее. Мория — самый главный из всех. Он любит меня больше других своих чад и балует меня... О великий Мория... О Кут-Хуми...
Когда магнетизёра тащили вниз по пожарной лестнице, он крикнул:
— Смотрите, цивилизованный мир погибает от безверия! — после чего укусил брандмейстера.
Под звуки пожарных колоколов магнетизёра увезли.
В тот день Фотерингей долго блуждал по городу, всё не решаясь выбрать место, с которого он должен произнести свою команду Земле прекратить вращение, и посматривая на своих современников, которые, ничего не подозревая о предстоящем светопреставлении, занимались своими будничными делами.
— Меня удивляет, — сказал Фотерингей какому-то человеку, который, сидя на скамейке, читал газету, — меня удивляет, что при такой беспечности человеку удалось покорить нашу планету и стать её полновластным хозяином.
— Что вы имеете в виду, сэр? — спросил человек с газетой, попыхивая сигарой.
— Только то, что сказал, — ответил Фотерингей, — ни более ни менее... Недавно мне сильно повезло: пытаясь остановить вращение нашей планеты, я сломал себе ногу...
— Вы шутник, сэр, — сказал человек с газетой.
— Возможно, — ответил Фотерингей, — правда, я всегда считал себя скептиком, но с тех пор, как я научился творить чудеса, меня действительно всё время тянет к разного рода шуткам...
— Значит, вы фокусник? — спросил человек с газетой.
— Да, — ответил Фотерингей, — можете меня так называть. Сломав ногу, я некоторое время провел в постели. А лёжа в постели, я от нечего делать читал ученые книги, которые мне приносил мой приятель Бомиш. И что, вы думаете, я понял, сэр? Я понял, что животные относятся к своему будущему с гораздо большей серьёзностью, чем мы, разумные существа. Посмотрите вокруг, сэр. Магазины открываются в положенное время, врачи и гробовщики занимаются своим делом, рабочие собираются на фабрики, солдаты маршируют, воры прячутся и убегают, политики строят свои планы, священники проповедуют, любовники стремятся друг к другу.
— Ну и что в этом дурного, сэр? — спросил человек с газетой. — Будничные дела как раз и делают жизнь человека особенно прочной.
— Нет, сэр, — сказал Фотерингей, — будничные дела делают человека беспечным и заставляют его забыть о великих опасностях.
— Вы философ? — спросил человек с газетой.
— Да, наверно, — ответил Фотерингей, — пока я был скептиком, философия была мне ни к чему... Но всякий фокусник, чудотворец и волшебник обязан быть философом... Скажите, сэр, неужели вы совершенно исключаете катастрофу, конец света?.. Неужели вы не верите, что может прийти какой-нибудь человек, ну, например, я, и остановить вращение Земли?..
Фотерингей вскочил со скамейки.
— Я остановлю вращение Земли, — сказал он, — даже если прав продавец волшебной лавки... Я еще посмеюсь над вашим здравым смыслом, который так презрительно относится к спасительному страху...
До позднего вечера Фотерингей блуждал по городу, пока не оказался на мосту.
— Мост Ватерлоо, — сказал он, — самое, кажется, подходящее место.
— Тёплая ночь, — сказал чей-то голос позади.
Фотерингей повернул голову и увидел рядом профиль человека, опирающегося на перила.
— Ночь является лучшим временем для прогулки по этим местам, — сказал человек, — благодетельная темнота скрывает грязную воду, а огни газовых фонарей успокаивают... Вы тоже любите здесь гулять?
— Я не гуляю, — сердито сказал Фотерингей, недовольный тем, что ему помешали, — я здесь по делу...
— Ах вот оно что, — сказал человек, — я вам не советую, сэр... Я сам бывал в трудных положениях, и мне тоже приходили в голову подобные мысли... Некоторые говорят, что жизнь — это сон... К тому же бедный, краткий, жалкий сон... Пусть так, отвечаю я этим пессимистам... Но ведь другой сон не приснится...
— Вы думаете, я хочу топиться? — засмеялся Фотерингей. — Нет, сэр, вы сейчас станете свидетелем кое-чего поинтересней, — он застегнул пальто, поднял руки кверху и крикнул: — Со всей верой в свою силу, я обращаюсь к обитаемому нами земному шару! Перестань вертеться! Перестань!
Тишина была ответом, только далеко внизу слышен был плеск воды.
— Послушайте, сэр, — сказал собеседник, — я думал, вы честный самоубийца, а вы, очевидно, жулик и шарлатан... — Убирайтесь-ка быстрее отсюда, сэр, пока я не разбил вам нос...
— Я не знаю, как вас зовут, — ответил Фотерингей, — но я звал бы вас — Мистер Заткни Глотку...
После этих слов собеседник действительно ударил Фотерингея в нос, а Фотерингей ударил собеседника в скулу. Повозившись некоторое время и порвав друг на друге одежду, они расстались. Фотерингей снова шёл куда-то в темноту и оказался, наконец, на окраине. Он очень устал, ноги его подкашивались. Забравшись на какую-то возвышенность, он уселся на мокрый гранитный валун и тихо сказал:
— Перестань вертеться... Слышишь, перестань!
Раздался оглушительный взрыв.
— Какой странный взрыв, — тихо прошептал Фотерингей, — по сравнению с ним все прошлые взрывы, которые мне довелось слышать, не более чем шелест пыли, оседающей на стекло...
После этих слов Фотерингей потерял сознание.
Очнулся он на какой-то каменной скале. Повсюду вокруг расстилалось море, вплоть до горизонта, а над горизонтом застыло солнце, кровавое и огромное.
— Я ведь вас предупреждал, — сказал кто-то рядом.
Фотерингей оглянулся и увидел сидящего на валуне продавца волшебной лавки.
— Смотрите, смотрите, — сказал ему Фотерингей, — какое солнце — огромный купол, горящий тусклым огнем... На море нет ни прибоя, ни волн и ни малейшего дуновения ветра... А небо темно-красное, без звёзд... Значит, восходы и закаты солнца совсем прекратились... Земля прекратила своё вращение...
— Да, — сказал продавец волшебной лавки, — но только для вас одного, Фотерингей...
— Но я слышал взрыв, — сказал Фотерингей, — я слышал взрыв такой оглушительной силы, какой ещё никогда не доводилось слышать...
— Это взорвалось ваше сердце, Фотерингей, — сказал продавец волшебной лавки.
— Мой бедный мальчик, — сказал после паузы Фотерингей, — бедный Джип... Последнее время, увлеченный идеей, я совершенно забыл о нем...
— Я ведь вас предупреждал, — сказал продавец, — впрочем, о мальчике мы позаботимся...
— Какое запустение, — сказал Фотерингей, оглядываясь по сторонам с тоской, — умирающий океан, холодный воздух... Какой ужасный холод... И это траурное небо... Редкие белые хлопья падают на землю... Как быстро надвигается темнота... И ветер... Теперь поднялся ветер, похоже восточный... И всё-таки страшно не это... За исключением этих безжизненных звуков, весь мир полон безмолвия...
— Да, — сказал продавец волшебной лавки, — все звуки человеческой жизни, блеянье овец, голоса птиц, жужжание насекомых, все те движение и суета, которые служат фоном нашей собственной жизни, которые мы не замечаем либо которые даже раздражают нас, — всё это отошло в прошлое.
— Как ужасна эта великая тьма, — сказал Фотерингей и снова потерял сознание.
Фотерингей очнулся на зеленом, поросшем травой холме, под вязами, ласково шелестящими ветвями. Было очень тихо, тепло и солнечно. Продавец волшебной лавки по-прежнему сидел рядом, на траве.
— Смотрите, какое утро, — вскричал Фотерингей, — утро, подобное ангелу в золотых доспехах, сходящему по ступеням... Когда-то я видел в музее такую картину, но, будучи скептиком, только посмеялся над ней... Какое утро, сэр... Это утро, сэр, и есть подлинное чудо... Разве существуют чудеса, которые превзошли бы это утро?!. Какой великий свободный мир, сэр... Даль за далью... Как это замечательно — через города и деревни, леса и пустыни ехать день за днём... Или хотя бы знать, что где-то рядом есть эти замечательные широкие реки, по которым можно плыть, пока берега не расступятся и не поплывут с плеском большие корабли, и можно достигнуть моря, бескрайнего моря с тысячью островов, нет, с тысячами островов и смутно видимыми вдали кораблями, которые вечно ходят по белу свету. И там можно увидеть не затененное горами небо... Купол бездонной синевы, глубь глубин, по которой плывут совершающие свой путь звезды... А горы... Горы, покрытые хрустальными снегами... Разве это не чудо, сэр?.. Красота нашего мира — вот подлинное чудо, сэр, и как бы ни дорого пришлось заплатить за эту простую мысль, она стоит любой цены... — и Фотерингей улыбнулся...
— Но ведь это подлинное чудо, эта красота великого мира принадлежит теперь не вам, Фотерингей, — сказал продавец волшебной лавки, — а что же вам осталось?
— Мне? — спросил Фотерингей с улыбкой и взял с поросшего травой холмика букетик засохших цветов, — мне вот это... эти цветы подарила мне одна женщина, но я тогда... Я потерял их... И только теперь нашел их здесь, на траве, на этом холмике...
— Букетик засохших фиалок? — спросил продавец волшебной лавки. — Не мало ли это, Фотерингей?
— Нет, не мало, сэр, — ответил Фотерингей, — я буду хранить этот букетик фиалок всегда, и пусть он напоминает о том, что, даже когда исчезают сила и разум в человеке, любовь и нежность остаются главной его защитой от дикости и страха перед вечной тьмой...
На перроне лондонского вокзала было, как всегда, шумно и суетливо. Джесси, одетая по-дорожному, шла по перрону, ведя за руку Джипа. Рядом шел Бомиш.
— Джип, — сказала Джесси, когда они подошли к вагону, — попрощайся с дядей Тодди.
— Я был другом твоего отца, — сказал Бомиш, — значит я и твой друг.
— Вы будете приезжать к нам? — спросил Джип.
— Я обязательно приеду к вам, малыш,— сказал Бомиш и поцеловал мальчика.
Посадив Джипа в вагон, Джесси и Бомиш пошли, прогуливаясь, по перрону.
— Бедный Джордж, — сказал Бомиш, — его нашли далеко на окраине, среди каких-то камней... Сперва думали, что он упал и расшибся, а потом выяснилось, что у него просто отказало сердце...
— Бедный Джордж, — сказала Джесси,— последнее время он очень страдал... Эти нелепые идеи чудотворения настолько овладели им, что он совершенно изменился даже к мальчику... А ведь он его так нежно любил...
— Я знал, что он дурно кончит, — сказал Бомиш, — у него была привычка выражать свое мнение в слишком категорической форме. Зачем я водил его на эти сеансы магнетизёра, зачем я рассказал ему эту смешную выдумку о волшебной лавке? Глупая выдумка... Никогда не прощу себе...
— Мы все виноваты, — сказала Джесси.— Единственное, чем я могу хоть как-то искупить свою вину перед Джорджем, — это воспитать его мальчика, оставшегося сиротой...
— Но зачем для этого уезжать из Лондона? — сказал Бомиш. — Здесь мы все-таки оба... Я ведь тоже друг Джорджа и чувствую свою ответственность перед его сыном...
— Нет, я решила, — сказала Джесси, — я люблю Южную Англию, я родом из тех мест. И мальчику там будет лучше. Там нет ни железа, ни угля, ни фабрик. Там узкие, прекрасно обработанные поля, обсаженные дубами и вязами, красные кирпичные фермы, опрятные деревушки и крохотные сонные городки, приютившиеся на пологих склонах меловых холмов. В тенистых парках, за которыми ухаживают, как за садами, тонут почтенные старинные усадьбы и домики с красными черепичными крышами. Я всегда мечтала пожить в таком домике на берегу Ла-Манша. Кстати, ведь и Джордж из тех мест. Мы с ним земляки, хотя встретились в Лондоне. И теперь, когда прибыли эти странные деньги и это странное письмо.
— Ты так и не выяснила, от кого это? —спросил Бомиш.
— Нет, — ответила Джесси, — просто просьба позаботиться о Джипе и просьба увезти его из Лондона на юг... Деньги не очень большие, но на то, чтобы купить домик у Ла-Манша и пожить некоторое время, хватит... А дальше видно будет...
— Всё это странно, — сказал Бомиш, — если бы я не был свидетелем некоторых вещей, то сказал бы, что история нашего друга Фотерингея не более чем эффектный вымысел... Конечно, существование чудес как таковых исключить нельзя... Ты знаешь мои взгляды на этот счет, и я не раз полемизировал с покойным Джорджем, который придерживался противоположных взглядов... К сожалению, полемизировал чересчур усердно... Я верю в таинственные сутки ночью, в самопроизвольное перемещение мебели и прочие сверхъестественные явления... Но я не могу поверить, чтобы кто-то прислал из потустороннего мира фунты стерлингов...
— Да, — сказала Джесси, — это, скорее, напоминает не деяния сверхъестественных сил, а обыкновенное волшебство...
Когда поезд тронулся, Бомиш долго махал вслед снятой с головы шляпой.
— Действительно, — сказал он, — содержание этой истории кажется таким невероятным и фантастичным, но облик её так искренен и правдив... Как жаль, что я не пишу фантастических рассказов...
Поток автомашин мчался по улицам, спешили толпы пешеходов. Это был Лондон нашего времени, это был XX век. И только Вестминстерский дворец — резиденция парламента, древние башни Тауэра да Темза напоминали о том, что это всё тот же Лондон, тот же город, где много десятилетий назад произошла таинственная история с клерком Фотерингеем. Впрочем, Риджент-стрит действительно мало изменилась за это время. Вот магазин, где продаются картины, а вот и заведение, где выводят цыплят в патентованных инкубаторах. И витрина существует, где внимание привлекают волшебные шары, волшебные куры, чудодейственные колпаки, куклы для чревовещания, корзина для фокусников, колода карт и множество других подобных изделий. И у здания местного общества «Антениум» по-прежнему толпа. Афиша гласит: «Ангел Цикламен — пришелец с планеты Цикламен».
Рослый пятидесятилетний мужчина с лысой головой, расхаживая по эстраде, говорит:
— Ангелы живут на планете Цикламен, которая является эллиптическим солнцем семи солнц. Планета Цикламен удалена от Земли на сто десять миллионов девятьсот девяносто девять тысяч восемьсот восемьдесят девять километров, но я, братья, достиг ее за пять минут четырнадцать секунд. Планета населена избранными — ангелами. Лишь четырнадцать тысяч из миллиардов земных пар достойны той великой чести...