Всем людям на земле одинаково светит солнце, и все они одинаково стремятся к счастью. Вот только понимает его каждый по-своему, и часто то, чем вдохновлен один, вызывает лишь недоумение другого. Счастье увлеченного своим делом ученого-ядерщика из повести «Иов XX века» едва ли будет понятно героям «НеуДачного детектива», а трагическую радость прощения в рассказе «Белый пион» не то что разделить, но и вынести дано не каждому.
В новом цикле повестей и рассказов Марии Авериной перед глазами читателя предстает целая галерея наших современников, и каждый из них по-своему обретает то «солнце», которого так долго «очень хотелось…».
Мария Аверина родилась в 1985 году. Живёт и работает в Москве.
Является членом Российского союза профессиональных литераторов (Московское отделение) и Союза писателей России (Московская городская организация).
Работает в сфере образования, преподает русскую литературу в Международном Славянском Институте, Институте среднего профессионального образования имени К. Д. Ушинского ГАОУ ВО МГПУ. Является помощником директора института среднего профессионального образования имени К. Д. Ушинского в Московском городском педагогическом университете.
Мария – модератор литературного блога в социальных сетях «Литературный клуб Марии Авериной». Руководитель литературного Университетского (МГПУ) проекта ПрочитаNo.
В 2016 году по итогам XII Международного поэтического конкурса «Союзники» вышел авторский сборник стихов Марии Авериной «Я не ищу внутри слова».
Публиковалась в журналах: «Слово/Word», «Лиффт», «Юность», «Костёр», «Дошкольник», «Тверьлайф», «Гончаровская беседка», «Московский железнодорожник», «Кавказский экспресс», «Южный остров» и других.
Лауреат премии Блог-пост 2021 – как «Лучший книжный блог года на Facebook».
© Аверина М., текст, 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Иов XX века
Очень хотелось солнца.
Но солнца не было уже давно. Ни мутным летом, которого он почти не помнил, поскольку проторчал все его месяцы в полусыром подвале института, разбирая набрякшие, засаленные, склизкие фолианты с никому теперь уже не нужными отчетами о проведенных «во времена оны» исследованиях. Ни ранней осенью, когда вместо того чтобы с Ленкой и теперь уже двухлетней Анюткой рвануть, как в прошлые годы, на море, он, чертыхаясь про себя, от зари до зари по колено в грязи махал топором в деревне, пилил, строгал, приколачивал… После смерти матери отец окончательно отказался жить в Москве. В квартире, видимо, все напоминало ему о жене, а потому безмерно раздражало, и он собирался зимовать в Никитино. Николай изо дня в день под мерзко секущим дождичком добросовестно копал мелкую, неуродившуюся картошку, таскал мешки с яблоками, которые остервенелая Ленка, отдувая с лица длиннющую рыжую челку, сушила, пекла, варила, закатывала в банки; помогал старику поддомкратить дом, поменять нижние сгнившие венцы, кое-где «подлить» осыпающийся фундамент, утеплить почерневший сруб… На это, как выяснилось значительно позже, и ушли последние родительские сбережения. Хотя, впрочем, об этом никто потом не сожалел. Все оказалось вовремя: предусмотрительный отец все купил и запас сильно загодя – словно знал, что с этой осени больше никогда не увидит в своем кошельке «ленинских» десятирублевок и двадцатипятирублевок.
Солнца не было и тогда, когда Николай с семьей вернулся в Москву. Впервые оставшись одни в крохотной темноватой родительской «трешке», они сперва растерялись. Еще не закрывшееся после смерти матери «пустое место» словно стало больше и шире. Распахнув шкаф в комнате отца и обнаружив там лишь старую кепку, сломанный зонтик и потертый ремень, Николай второй раз за этот год испытал какое-то тяжелое, подсасывающее в солнечном сплетении чувство тоски… С отъездом отца «пустота» распространилась на все комнаты, загоняя молодых хозяев на кухню, где они, уложив почему-то целыми днями нудно капризничавшую Анютку, несколько вечеров подряд молча пили чай до самого того момента, когда так же молча можно было отправляться спать. Обошедшийся в этом году без бабьего лета сентябрь набряка́л ноябрьской нудо́той, наполняя комнаты сыростью и тяжелыми предчувствиями.
Ситуацию, как всегда, спасла Ленка.
– Так… Ну хватит… Эдак мы тут с тобой совсем изойдем…
И немедленно подпрягла его двигать мебель. Он покорно подчинился, не столько потому что ему хотелось перемен, сколько из желания хоть чем-то себя занять, чтобы изгнать из души эту склизкую дождливую муть. Ленка с сердито-озабоченным видом целыми днями скребла, мыла, чистила, мела. По ее указаниям он что-то сдирал и прибивал на новое место, перебирал, перетаскивал, выколачивал ковры, выбрасывал… И только Анютка со счастливым визгом, не боясь теперь быть одернутой вечно бурчащим дедом, на своих еще не до конца слушающихся ножках носилась по всей протяженности комнатного «трамвая» – ей единственной в этой вечно сизой, промозглой мгле было по-настоящему весело.
Он по привычке каждый день уезжал на работу, хотя и понимал, что спокойно мог бы этого не делать: институт умирал. Лаборатории не работали уже давно, экспериментальные цеха окончательно встали в начале осени. В кабинете, где ранее соседствовали всего два стола – его и Виолетты Степановны, – теперь теснилось четыре. Но зато в конце коридора, у балкона, в трех последних смежных комнатах появились какие-то вдумчивые люди со шныряюще-маслеными глазами, в первый же день пришпандорившие на одну из дверей черную с золотом, словно только что упертую с кладбища табличку: «Риелторское агентство».
– Зарплату я вам чем-то должен платить? – азартно оправдывался шеф перед каждым попадавшимся ему в коридоре. – Нет, но вот чем, а?
К слову сказать, самого шефа никто никогда ни о чем не спрашивал, однако он все равно считал своим долгом остановить кого-нибудь на бегу и, заглядывая в глаза, настойчиво теребить:
– А? Нет, ну вот чем? Чем я вам должен платить зарплату, скажите на милость?
Но, невзирая на разномастных «подселенцев», которых по всем этажам становилось с каждым днем все больше и больше, зарплату он не платил уже четвертый месяц. По этому поводу мэнээсы[1] приезжали на работу к полудню, если вообще приезжали – у далеко живущих от института не было денег на транспорт. А те, кто все же добирался и оказывался за своим столом, оставшуюся часть дня растерянно перебирали бумажки, открывали и закрывали какие-нибудь папки, неизвестно что и зачем туда подшивая. Ранее царившая в институте атмосфера некоторой ироничной шутливости и ласковой фамильярности, которая так нравилась Николаю, куда-то сама по себе подевалась. Люди хмуро здоровались друг с другом, молча отсиживали за столами положенные часы и, так же неприветливо попрощавшись, растворялись в сумраке институтского лабиринта, в котором давно уже горела только каждая третья-четвертая лампочка, а затем в недвижимой водяной взвеси насупившихся осенних улиц, от которой не спасали никакие зонты.
В коридор теперь вообще старались не выходить. А если и возникала такая необходимость, то крадущимися шагами жались вдоль стен. Ибо в три последние у балкона комнаты зачастили не только дамы в изрядных шубах, сопровождаемые молодыми молчаливыми «бычками», но и крепкие, приземистые «кореша» в невероятного цвета пиджаках, за которыми так же неотступно, как за дамами, следовали не менее непреклонные «носители» причудливых телефонов. Еще вчера хорошенькие, а ныне какие-то полинявшие лаборантки, завидев шествующую в направлении могильной таблички подобную компанию, как мелкие рыбешки, ретиво брызгали в разные стороны, стараясь заскочить в первую же попавшуюся дверь и, затаившись, переждать, когда проплывет мимо этот хищный акулий косяк. Та же, которая не успевала (или ей не везло – ближайшая дверь оказывалась заперта), в ужасе замирала, натянуто улыбаясь, в ожидании либо быть потрепанной по щечке, либо ущипленной за мягкое место.
– Подумайте, какие наглецы! – низким басом презрительно провозглашала Виолетта Степановна, возвращаясь с балкона, куда она, демонстрируя полное презрение к «подселенцам», по-прежнему ходила курить неизвестно откуда доставаемый ею дефицитнейший «Беломор». – Стои́т специально консервная банка! Так нет же! Весь пол этими своими «Мальборо» загадили… Буржуины сволочные!
Протиснувшись между столами и попутно непременно снеся с них своими не утратившими с возрастом аппетитной пышности боками кипы бумаг, она с размаху плюхалась на тоскливо подвывавший под ней стул, раздраженно открывала какую-нибудь очередную, никому давным-давно не нужную папку и сосредоточенно утыкалась в стройные ряды машинописных буквоцифр, нервно зажав карандаш в не по возрасту вызывающе накрашенных ярко-алых губах.
Но Николай знал, что она также ничего не делает, как и он. Потому что делать было попросту нечего. И лишь по какой-то автоматической привычке скорее для самого себя, а не из страха нарушить дисциплину! – как раньше, ни разу не опоздав, каждое утро неизменно обгоняя Виолетту Степановну в холле, он поднимался в этот кабинет. Сев за стол, как всегда, обязательно точил все найденные на нем карандаши, наводил порядок в ворохе ручек, половина которых давно не писала, аккуратно подравнивал ряды картонных папок, стопкой высящихся на краю. И только после всего этого доставал привезенную из дому «общую» тетрадь, раскрывал ее и погружался в расчеты.
Докторскую он начал писать два года назад тайком от всех, вопреки правилам даже не заявляя тему и не утверждая ее у шефа. Хотелось все сперва понять самому, заложить прочную основу, да такую, что, даже если тему потом и переиначат, незыблемое здание концепции тем не менее не рухнуло бы под нажимом прагматики мышления начальства, и чтобы сам он не утратил интереса к собственной работе. Начал и… очень скоро понял, что сделал это зря.
Так и не осиливший рассвета день теперь обреченно угасал. Сквозь невесть какими трудами добытую Ленкой модную гардину Николаю было видно, как однообразно-серой акварелью по домам, деревьям, машинам, людям ветер размазывает омерзительную слякоть. Не разрезаемая привычным вечерним белесоватым светом мутная мгла постепенно уплотнялась – весь октябрь, как раз с того момента, как Николай окончательно перестал выходить из дому, на улицах почему-то не зажигали фонарей. Лишь изредка подъезжавший автобус выхватывал изнуренными фарами мелкую водяную сыпь – настолько, казалось бы, полностью подменившую собой воздух, что становилось трудно дышать, – и снова наступала полная тьма.
«Прям как в войну, – некстати подумал Николай, – не хватает только крест-накрест заклеенных стекол, далекой канонады и завываний сирены воздушной тревоги!»
И по какой-то безотчетной привычке прикрыв свою драгоценную, уже порядком пообтрепавшуюся, на три четверти исписанную, вспухшую от закладок и вклеек «общую» тетрадь, он неохотно поднялся из-за отцовского письменного стола и побрел на кухню.
Щелкнул выключатель, слепой желтоватый свет залил шестиметровый квадрат, так любовно и с умом обставленный Ленкой, что в иные, более радостные времена здесь собиралось до десяти человек гостей и еще оставалось место для грифа гитары. Помимо дизайнерских навыков его жена, как оказалось, обладала еще и неплохими психологическими. Это стало понятно в первый же вечер, когда он привел ее знакомиться с родителями и она после вполне себе официально выглядевшего застолья вдруг совершенно по-свойски перемыла всю посуду, чем до самой смерти будущей свекрови заслужила ее любовь и уважение. В дальнейшем выяснилось, что Ленка не только добросовестная хозяйка, но и, неожиданно для ее легкомысленного характера, приличная мать: с довольно своенравной Анюткой она договаривалась легко, чуть насмешливо и как-то совершенно несерьезно относясь к многочисленным капризам дочурки.
Но все эти достоинства меркли в глазах Николая перед двумя Ленкиными качествами, которые, собственно, и прекратили в свое время мучительные сомнения новоявленного аспиранта: что сперва – жениться или написать кандидатскую? Ленка была не только отчаянно-рыжей – причем того самого редчайшего, неповторимого солнечного оттенка, какой нечасто встречается среди «ржавоголовых», – но и умела улыбаться так, что, казалось, в самой темной комнате от ее тихого гортанного смешка занимался свежий летний рассвет. И поэтому, когда в их уже теперь пятилетней семейной жизни время от времени зачинались грозы – а куда же без них? – и яркие Ленкины кудряшки в гневе разметывались вокруг ее покрасневшей мордахи, Николай в тоскливом ожидании конца «семейной разборки» неизменно начинал улыбаться. Этим он, конечно, сперва доводил жену до белого каления, да так, что она порой стучала по нему своими остренькими безудержными кулачками, но тут было главное – выдержка: молчать и улыбаться. И он упорно продолжал молчать и улыбаться до тех пор, пока изнемогшая от ярости жена внезапно не начинала хохотать, и тогда, сквозь еще клубящиеся на семейном горизонте тучи пробивались те самые, так им любимые, перворассветные лучи.
Но сейчас и этого солнышка он был лишен. Ленку с Анькой на последние триста рублей Николай в середине октября отвез в Никитино к отцу, поскольку прокормить семью уже был элементарно не в состоянии.
Это решение он огласил супруге как раз в тот момент, когда она крайне внимательно изучала содержимое двух трехлитровых банок, стоявших перед ней на кухонном столе. Каждая из них примерно на треть была заполнена каким-то белым порошком.
– Так. Ну, это на сегодняшний день все, что у нас есть! – заявила она, когда он шагнул в дверной проем. – Остатки сухого молока из Анькиной гуманитарки и столько же муки… Консервная банка морской капусты. Чем мне вас кормить?
Повисла недолгая пауза – обычно нетерпеливая Ленка долгого молчания в разговоре не выносила.
– У тебя деньги есть? – наконец спросила она.
– Триста рублей… – начиная на всякий случай улыбаться, промямлил Николай.
– Понятно… хотя… что мне с твоих трехсот рублей… Тут и по талонам ни хрена достать невозможно…
И Ленка опять углубилась в созерцание содержимого банок, медитируя на него сквозь стекло.
– Лен, – он аккуратно, чтобы «не сорвать чеку», пододвинул табуретку и подсел к жене поближе, – мне кажется… Тебе с Анькой надо ехать к отцу. Там хоть какие-то запасы в доме… И коза у бабы Маши, соседки… если, конечно, не зарезали с голодухи… Аньке-то стаканчик молока не пожалеет – не жалела же до сих пор…
Ленка покраснела, набычилась, угрожающе отдула челку, но неожиданно по кухне брызнули солнечные лучи.
– Вот на твои жалкие сбережения мы все туда и доедем. Берешь свою «общую» и там за печкой, в тишине и уюте, творишь… Ты же понимаешь, что твой шеф никому ничего платить не будет.
Опять повисла пауза. Николай все еще продолжал улыбаться – так, на всякий случай.
– Угу! – Ленка отличалась удивительной сообразительностью. – Понятно… Книги… Картотеки… Библиотеки…
Она еще секунд тридцать помолчала.
– Иначе говоря, ты мне сплавляешь своего папашу, а сам тут займешься мировыми открытиями. Мы тебе здесь мешаем, да?
Но она прекрасно знала, что это не так. Их жизнь сложилась как-то сама собой, и в этом уже отлаженном механизме его первая, а теперь и намечавшаяся вторая диссертация не были той песчинкой, которая могла бы заставить сбоить всю систему. Напротив! Бывшая однокурсница и отнюдь не двоечница Ленка, может быть, решив, что одна семья двух кандидатов не выдержит, а может, просто поленившись, в аспирантуру не пошла, хотя ее усиленно туда звали. Однако к научным устремлениям мужа относилась вполне серьезно, вникала в его работу и иногда даже подавала неплохие идеи, по-прежнему досадливо отмахиваясь, когда он заговаривал о том, что и ей неплохо бы все же пойти в аспирантуру, пока не вышли сроки. По правде сказать, быть может, и он не защитился бы, не будь Ленки: все, что надо было перепечатать, – было перепечатано, сброшюровать – сброшюровано, где-то у кого-то подписать – подписано. Он и сам не заметил, как она все это ловко провернула – все его силы уходили на борьбу с шефом, тогдашним руководителем диссертации, а ныне начальником. Ибо шеф упорно настаивал на переработке целой главы, причем странным образом требовал убрать из нее все самое, по мнению Николая, ценное. И если бы не Ленкины психологические и дипломатические способности – одному богу ведомо, чем бы это все закончилось: именно она каким-то образом достигла компромисса между ними, сумев заставить Николая извлечь из диссертации требуемое и подсказав, чем не менее ценным его можно было бы заменить…
…Ленка еще раз отдула от лица рыжую челку и поднялась.
– Ну хорошо, предположим, я сейчас соберу шмотки. А ты на что жить будешь? Может, поедем вместе?
Но она с Анькой все же осталась в деревне с дедом, а он вернулся в Москву.
– Папка-а-а-а-а! – до сих пор висел в ушах Николая душераздирающий Анькин вопль, когда дед, желая отвлечь от расставания до беспамятства любившую отца малышку, увел ее к бабе Маше смотреть на козлят. – Па-а-а-ап-ка-а-а-а!
Обмануть эту прозорливицу не представлялось возможным, ибо еще этим летом подходить к козе ей категорически запрещалось, а тут взрослые вдруг сами разрешили ее гладить. Характер у Аньки был Ленкин. И это стало понятно с момента самой первой козырной забугорной пустышки, которую кокетничавшая родившейся дочкой мамочка захотела запихнуть в рот любимому чаду на прогулке. Анька беззубыми деснами секунду пожевала соску и затем, покраснев от натуги, выплюнула через колясочный борт. Все дальнейшие усилия по продвижению этого модного приспособления заканчивались ничем: Анька категорически не желала никаких заменителей, кроме «натурального продукта» – материнской груди, лишь изредка соглашаясь на соску с бутылкой, да и то так, попить водички.
Сейчас на кухонном столе перед Николаем стояли те же две трехлитровые банки, каждая из которых примерно на треть была заполнена белым порошком: одна – мукой, другая – сухим молоком.
Оставшись в одиночестве, он сам удивился тому, насколько неприхотлив. Привезя из деревни рюкзак с картошкой, яблоками и соленьями, Николай какое-то время совершенно не задумывался о том, что будет есть. По утрам, похрустев обтертым о штаны яблоком, он закидывал в кастрюлю мелкие кругляши картошки, которые время от времени таскал потом, проголодавшись, в течение дня по одному-два, даже не морочась подчас их очистить. Как правило, сопровождал эту процедуру соленый огурец, помидор или горстка квашеной капусты, съедаемые на ходу по пути к письменному столу. Когда недели через две в доме закончился чай, то, пошарив в шкафах, Николай нашел какие-то припрятанные Ленкой травы и, не слишком разбираясь, какие и от чего, заваривал их крутым кипятком. Сперва морщился – некоторые из них оказались горьковаты, – но вскоре привык и даже стал получать своеобразное удовольствие от необычного вяжущего вкуса.
И все это не имело в конечном счете никакого значения до того момента, когда однажды в рыхлое и гнилое ноябрьское утро, по привычке сунув руку в нижний ящик холодильника, он не нащупал там ни яблока, ни картофелины. Несколько минут проведя в ступоре, Николай догадался проинспектировать полки повыше. И с удивлением обнаружил, что в целлофановых пакетах, куда Ленка при укладке рюкзака, чтобы не было так тяжело, переложила ему из банок огурцы, помидоры и капусту, ничего нет. В дальнем углу совершенно пустого холодильника лишь сиротливо светилась какая-то консерва. Достав, брезгливо поморщился: морская капуста, которую он с детства терпеть не мог. Зашвырнув ее обратно, Николай вылил остатки уже подкисшего рассола из каждого пакета себе прямо в рот, выбросил их в мусорное ведро и… отключил холодильник.
Опустившись на табуретку, он тупо уставился в пол. На сегодняшний день у него были совершенно иные планы, нежели добывать себе пропитание, – он как раз вчерне наметил вторую главу и собирался прописать предварительные выводы. Отвлекаться ему не хотелось. Недолго поразмыслив, он высыпал из коробочки в кипяток последние крохи желтоватого сладковатого порошка – кажется, это была ромашка – и в дурном расположении духа направился к письменному столу.
Но оказалось, что день был безнадежно испорчен. Вместо стройной логической цепочки, которая так удачно собралась у него в голове, пока он медленно и с наслаждением просыпался – и чего, дурак, сразу не записал? – мысль кружила вокруг так неожиданно кончившейся картошки, отсутствия денег и, главное, омерзительной необходимости выходить на улицу. От одного только осознания того, что ему нужно будет одеться и покинуть квартиру, воротило с души.
Работа не клеилась, раздражение росло, промаявшись попусту за письменным столом часов пять, он понял, что, пока не устранит эту внезапно возникшую неприятность, к нему не вернется то спокойное и ровное расположение духа, которое уже месяц позволяло ему планомерно и методично выстукивать двумя пальцами на пишущей машинке четкие строчки диссертационного черновика.
Пришлось прекратить работу и снова двинуться на кухню.
Тщательный обыск кладовки, всех шкафчиков, ящичков и коробочек дал неутешительный результат: трав, как оказалось, больше не было, а на кухонном столе высились только две те самые трехлитровые банки, с которых, собственно, и начался его вынужденный холостяцкий быт. К этому моменту проклятый желудок уже выплясывал польку-бабочку, требуя немедленного заполнения хотя бы чем-нибудь съестным. И Николаю пришлось экспериментировать.
Первый опыт был неудачным: мутная жижа, в которую превратилась ложка муки и ложка сухого молока, разведенные водой, конечно же, пристала к сковородке – никакого масла в доме не было. Он в ярости соскребал сырые, грязно-белые лохмотья лопаткой и, от омерзения даже не прожевывая, глотал. Покончив с этой идиотской процедурой, плюхнул сковородку в мойку отмокать и пошел в отцовскую комнату. Но вид разложенных бумаг почему-то тоже вызвал отвращение, и, послонявшись по квартире в гнилых ноябрьских сумерках, он остановился перед телевизором.
Со времени отъезда жены и дочери Николай просто позабыл о его существовании и сейчас с любопытством смотрел в медленно разгорающийся экран. Когда изображение задергалось и поплыло черно-белыми мелкими квадратиками, да так, что у него даже резануло глаза, он подумал, что Анютка-таки перед отъездом успела до него добраться и что-то там покрутить. Но нет, в следующую секунду квадратики вспучились пузырем, треснули, и в образовавшуюся щель пролезла какая-то дьявольская рожа, принакрытая плохо прокрашенным блондинистым чубом. Иезуитски ухмыльнувшись, рожа шулерски предъявила в экран две свои ладони. Из них вылетели какие-то шарики с буквами, сложившимися в слова, которые Николай так и не успел прочесть.
Затем в кадре нарисовалась худая томная красотка в желтом костюме, сидящая, скромно склеив коленки, на огромном красном диване и через каждое слово, которое щебетали ее пунцовые губки, нарочито вставлявшая «а… ээ…». Николай долго вслушивался в белиберду, которую она несла, не сразу догадавшись, что ему предложено смеяться. Пока он соображал, что веселого в вопросах «Случалось ли так, что вам не удавалось спрятать под полой плаща свое помповое ружье?» и «Заклинивало ли у кого-нибудь патрон в стволе М-16?», в кадр влетел еще один плохо прокрашенный блондин и, мотая во все стороны, словно спаниель ушами, не слишком хорошо промытыми и расчесанными длинными лохмами, диким голосом стал что-то орать. Синий пиджак на золотых пуговицах, явно размера на два превышавший размах плеч дикаря, едва поспевал за безумными телодвижениями, которые совершал его хозяин. Блондин, какое-то время поорав и покривлявшись, неожиданно достал из-за спины автомат Калашникова и начал из него палить прямо в студию. Вместо ожидаемого вопля ужаса раздался дружный смех зрителей. И опять, пока Николай соображал, над чем же он тут должен посмеяться, девица в желтом костюме вдруг выхватила у дикаря автомат, как-то неприлично зажала его у себя между ног и стала издавать томные вздохи и охи, а буйный дикарь в синем пиджаке размахивал штык-ножом. Смех теперь звучал почти непрерывно, и Николай даже пожалел, что природа наделила его слишком тяжелым для этих шуток умом – судя по всему, людям, сидящим в студии, было искренне весело. Девица же внезапно бурно-бурно задышала, отчаянно-оргазмически закричала «да-да-да!» и, бросив автомат, завалилась за диван. Тут дикарь, свирепо вращая глазами и надсадно завывая, что, видимо, должно было показать, как он постепенно распаляется, последовательно сорвал с себя сперва синий пиджак, затем брючный ремень, белую рубашку, обнажив при этом волосатый торс с эффектными рельефными мышцами, и рыбкой нырнул вслед за девицей. После этого изображение снова зарябило черно-белым оп-артом, и стрела со страшным звуком вонзилась в «яблочко», расположенное в центре откуда-то взявшейся рулетки.
Николай нажал на кнопку, экран мигнул и так же неохотно, как включался, померк. Настроение было испорчено окончательно.
Он поплелся в комнату отца, с размаху плюхнулся на диван и нашарил на книжной полке над головой очередной пухлый том Толстого…
Однако уже на следующий день задача с поиском пропитания была решена. Оказалось, что сковородку просто нужно раскалять докрасна, и тогда мутная молочно-мучная взвесь образовывала по всей своей окружности ровную сухую лепешку, которая, присоленная, вполне годилась в пищу. Душевное равновесие было восстановлено, и Николай с азартом продолжил работу.
Теперь по утрам он готовил себе еду сразу на весь день, добросовестно растирая столовую ложку муки и сухого молока с водой в единую вязкую субстанцию. Своеобразный хлебный блин такого же омерзительного вкуса, каким было американское сухое «гуманитарное» молоко, вскоре стал привычен, и Николай теперь был озабочен только тем, чтобы этой адской смеси ему хватило как на можно более долгое время. Тут он как раз очень кстати вспомнил о тоскующей в выключенном холодильнике одинокой банке морской капусты.
Дождавшись, когда лепешка остынет, Николай аккуратно разреза́л ее на четыре части, три из которых оставлял на тарелке, накрыв целлофановым пакетом, а на четвертинку в три-четыре дорожки стелил волоски морской капусты. Теперь он не только смирился с ее «склизким» вкусом, но и даже пожалел, когда она, в результате такого экономного использования, через две недели все же закончилась. Чтобы «не оскотиниться», он честно брал из буфета тарелку, перекладывал в нее этот своеобразный бутерброд, кипятил чайник и заливал бурлящую воду до краев в свою любимую кружку. Со всем этим хозяйством – вот тут бы Ленка точно начала орать, что он решил завести с таким трудом выжитых ею из квартиры тараканов! – шествовал к отцовскому письменному столу, мгновенно с головой уходя в работу. Так, во-первых, проще было не замечать,
От полного одиночества, сосредоточенности и отсутствия возможности, а главное – желания куда-либо выходить его занятие становилось все интереснее и интереснее. Он стал нащупывать в том самом выставленном из «кандидатской» куске новые перспективы и возможности и так этим увлекся, что в иные дни стал свой бутерброд обнаруживать недоеденным, а кипяток в кружке – безнадежно остывшим. Тогда он решил делить блин на две части и уносить с собой в комнату сразу половинку: и правда, зачем было тратить драгоценное время на повторение всей операции четыре раза в день, если в голове стройным рядом чертились формулы, извлекались корни, брались логарифмы, вычислялись интегралы и во всем стремительном хороводе мыслей ему зачастую совершенно не было важно, жует он что-нибудь при этом или нет?..
То, что уже завтра ему будет совсем нечего есть, Николай обнаружил утром. Может быть, поэтому обошелся кружкой кипятка, ибо сама мысль о том, что надо будет где-то раздобывать денег и стоять потом в какой-нибудь очереди, для чего, естественно, ему придется выходить из дому в эту омерзительную серость, снова вызвала у него острый приступ тоски. Не привыкший лгать себе, он давно осознал, что, работая «запоем», тем самым попросту отгораживается от неприятно будоражащих его душу раздумий. Он, взрослый, неглупый, достаточно сильный человек с высшим и не самым «простым» образованием, пользующийся телефоном, имеющий в доме ванну и горячую воду, живущий в ХХ веке в собственной стране, по улицам которой не ездят танки и не носятся очумелые мужики с автоматами, а с неба на голову не сыплются бомбы, тем не менее почему-то голодает. И коль скоро эта тщательно отгоняемая мысль все же упорно время от времени его настигала, он покорно в который раз проходил в мозгу всю сложившуюся в последние годы в стране цепочку событий, в конце которой неизменно упирался в нечто мягкое, темное, податливое и в то же время совершенно не прощупываемое и не просматриваемое. Научный его ум, не привыкший пасовать перед загадками природы, атаковал это «нечто» то с одной, то с другой стороны. Однако всякий раз, казалось бы, верно выстраиваемая им логика неизменно обрывалась в одном и том же месте: между почившим в бозе СССР и новорожденной Россией находился какой-то искусственный темный провал, через который совершенно невозможно было перебросить никакой мысленный мостик. Странным образом более всего Николай уставал не от своего научного «мозгового штурма», который, как теперь предчувствовалось, мог привести его к открытию чуть ли не мирового значения, а именно от этих вот куда менее сложных и в то же время совершенно тупиковых размышлений. Они так серьезно раздражали его своей неразрешимостью, что порождали острое чувство униженной беспомощности, и это, в свою очередь, парализовало мозг и мешало работать. А посему, шлепнув на тарелку очередную порцию лепешки, он предпочитал как можно скорее вернуться к интегралам и логарифмам, которые пусть и несколько капризничая, но все же подчинялись его демиургической власти, в конечном итоге выстраивая на бумаге очертания совершенно новой, доселе никому не известной физической реальности.
Но сегодняшним утром от этой мысли ему уже не́куда было деваться: как бы ни был он неприхотлив, но, растерев последнюю столовую ложку муки с сухим молоком, он был обречен с завтрашнего дня начать окончательно голодать или шевелиться в поисках пропитания.
Николай отставил банки, плеснул в кружку кипятку и привычно направился в отцовскую комнату, Ленкиными усилиями теперь превращенную в полноценный его кабинет, заходить в который Анютке можно было только с личного разрешения папы. Сюда, в компанию с отцовским письменным столом, в первый же день генеральной уборки был перемещен старинный дубовый книжный шкаф, который, впрочем, так и не смог вместить в себя весь накопленный Николаем к докторской интеллектуальный хлам. Пришлось собрать со всей квартиры невесть откуда взявшиеся в ней разномастные полки и выстроить из них еще одно подобие шкафа. Но и им было не под силу «заглотить» все научные труды, журналы и тетради с выписками. И потому, при всем уважении к ним, они стопками высились, пылясь, на подоконнике, придиванном столике, на одном из стульев и даже на полу. Другое дело, что разбором и систематизацией этих завалов Николай занялся буквально в первый же день после того, как отвез своих к деду, и потратил на это неделю. Каталога он, конечно, не составил, но зато стал хотя бы примерно ориентироваться, где можно найти то, что ему в данный момент необходимо.
Отхлебнув кипятку, Николай попытался углубиться в работу. Подтянув к себе нужные сейчас книги, он внимательно осмотрел торчащие из них разноцветные бумажки, нашел необходимые закладки и уже было раскрыл, собираясь сделать выписки… Но мысль о том, что надо будет что-то есть, упрямо сидела в голове, проступала сквозь цифры, сбивала логические построения. Удивительным образом все это время он ел, не испытывая особенного голода, ел просто для того, чтобы есть, чтобы ничто не отвлекало от работы. Но именно сегодня при мысли о последней столовой ложке бурды у него вдруг остро засосало под ложечкой. Захотелось кофе – он прямо почувствовал этот дразнящий запах! И к нему бутерброд со сливочным маслом и вишневым, например, джемом. Усилием воли он попытался отогнать от себя эти фантазии, но перед глазами упорно возникала тарелка ароматного борща, который Ленка варила с особым мастерством и вкусом.
Он хлебнул еще кипятку и только тут понял, как ему осточертела простая горячая вода. В раздражении сломав только что тщательно отточенный карандаш, он захлопнул книгу… И снова открыл ее, решив, что работать сегодня он будет все равно, а лепешку сделает к вечеру.
Но вечер не замедлил: так как солнце в эту осень не считало нужным показывать себя даже на минуту, то мутное, бессильное, неумытое утро сразу же перетекало, не тормозя, в не менее хмурый, бомжеватый закат.
В слепом кухонном свете он не торопясь ссы́пал в миску все содержимое двух банок, подлил воды из чайника и начал растирать ложкой неприятно пахнущую жижу. Мысль в такт движению тоже ходила по кругу: даже если пешком – а это часа полтора ходу! – и добраться до института, войти к шефу и прямо спросить, не хочет ли тот выплатить ему хоть что-то из задерживаемой полгода зарплаты, и даже постучать кулаком по столу – эффект будет нулевой. К тому же прогулка не доставит ему удовольствия: чувство невыносимой униженности, которое он успешно подавлял в себе работой, не выходя из дома, там, на улице, где откуда-то берутся люди, у которых есть деньги и поэтому они что-то покупают в магазинах, обострится до невыносимости, вышибет из колеи окончательно. И он сразу же начнет тосковать – и по Ленкиной улыбке, и по дочкиным взвизгам, и даже по борщу… Одолжить тоже уже было не у кого, да и как, чем отдавать?
Чувство голода, мешающееся с ощущением безвыходности, штормило эмоции. Ложка заходила быстрее, яростно втирая «болтанку» в стенки миски. Швырнул ложку в мойку, чиркнул спичкой, да так, что она сломалась, потом второй, третьей, поднес к конфорке, почему-то обжегшись, чертыхнулся, шмякнул с размаху пустую сковороду на огонь и вдруг понял, что его охватывает бешенство. Движение было привычным, отработанным до автоматизма – так по утрам наспех перед работой он обычно жарил себе яичницу с колбасой, – кухня была знакомой, город за окнами был свой, родной до каждого закоулочка, а вот жизнь в нем… жизнь теперь была какой-то чужой.
Когда он последний раз ел колбасу? Да, и в самом деле – в тот последний день, с которого и начался отсчет его добровольного домашнего затворничества. Отвезя Ленку с Анькой и вернувшись в Москву, он на оставшиеся от поездки деньги на следующее утро добрался до института, чтобы забрать кое-что нужное из своего письменного стола. По привычке обогнав в холле гордо несущую свои туго обтянутые узкой юбкой пышные бока Виолетту Степановну и коротко поздоровавшись с ней, он направился было к лифту, но сразу понял, что тот не работает – не было перед ним привычной толкотни.
– Ну что ж, Николай! – пробасила неспешно догнавшая его Виолетта Степановна. – Иван и Максим Викторович не показываются вторую неделю, вас не было три дня… Теперь, судя по всему, и пришел он – тот день, когда сам Господь Бог показывает нам, что с нашей научной деятельностью можно покончить раз и навсегда – пешком на седьмой лично я уже не дойду. Так сказать, естественный отбор… Через день-другой даже вам с вашим упрямством надоест отмахивать ступени до седьмого неба, и наш кабинет можно будет сдать под какой-нибудь мини-маникюрный салон. Тогда и лифт сразу заработает.
Она невесело и неожиданно для ее низкого голоса тоненько хихикнула.
– Ну что ж, Николай! До встречи в следующей жизни?
И, не дожидаясь ответа, так же неторопливо, как и шла сюда, понесла свои царственные бока обратно к выходу, раскапывая в кармане коробку с папиросами.
А Николай свернул за угол, толкнул дверь на лестницу и стал подниматься. Торопиться ему было некуда, а кое-какие выписки, сделанные летом в сыром подвале в архиве и теперь лежавшие в его столе, ему все же пригодились бы.
Единым духом поднявшись на третий, он остановился передохнуть, и тут дверь распахнулась – из холла на лестничную площадку вылетел шеф. Секундное замешательство, рукопожатие, Николай уже хотел повернуть на следующий лестничный пролет, когда шеф вдруг схватил его за рукав.
– Коленька! – такое ласковое обращение не сулило для Николая ничего хорошего.
Тем не менее он остановился.
– Коленька! – повторил шеф, придвигаясь, как всегда, излишне близко и начав по вековой привычке нервно обирать невидимые пылинки с рукава собеседника. – Ты мне как раз и нужен, я собрался тебе звонить, а ты тут и сам явился. И знаешь, так кстати, так кстати…
Николай молча ждал: единственное, чего он еще мог хотеть от этого невысокого лысоватого человека, которого давно перестал уважать, – это полагавшихся ему и за шесть месяцев задержки давно превратившихся в «пух» денег. Но разговор явно затевался не о них.
– Понимаешь, Коленька, – снова залопотал шеф. – У нас к тебе есть разговор…
– У кого у вас? – Николай насторожился.
– А у нас сегодня гости, ты не знал? А, ну да. Ну да, откуда же… Я же тебе не звонил… Только собирался… Ну, раз уж ты сегодня вдруг пришел – может, оно и к лучшему… к лучшему…
Шеф мягко взял Николая под локоть и стал вместе с ним поворачивать к ведущей наверх лестнице.
– Да, гости… и какие… а так неудобно получилось – лифт сломался… Но они – ничего… они у себя там по утрам все поголовно бегают, так что им на четвертый подняться было нетрудно… К тому же даже и хорошо: пусть видят, какие cложности испытывает советская наука! – неожиданной фистулой в гулком эхе лестничной клетки запальчиво закончил свою речь шеф.
– Я зачем вашим гостям?
– А пойдем… пойдем… они тебе сами все расскажут!
Николай «профессорский» этаж не любил и старался на нем не появляться. Его и раньше раздражали и «шикарные» псевдодеревянные панели из ДСП, которыми с претензией на роскошь были обшиты стены, и фикусы с мясистыми, лоснящимися толстыми листьями в кадках возле престижных «велюровых» разлапистых диванов и кресел, и зашарканный паркет под ногами вместо привычной выщербленной плитки «под мрамор» остальных этажей, а сейчас он и вовсе испытал приступ стыда, смешанного с брезгливостью. ДСП покрылись каким-то пыльно-масляным тусклым налетом, фикусы опустили отощавшие пожелтевшие листья, диваны потускнели, «просиделись», а кое-где сквозь потертости просвечивал поролон. Он был даже рад тому, как быстро шеф катился по коридору на своих коротеньких ножках, не давая возможности разглядеть более мелкие признаки какого-то тотального разложения, охватившего институт несколько лет назад и сейчас представленного Николаю во всем своем гнилостном великолепии.
Идя чуть не «на рысях», они на большой скорости проскочили кабинет шефа и, свернув за угол, толкнули две тяжелые деревянные створки такого же когда-то «шикарного» ДСП с золотыми круглыми блямбами вместо ручек.
Большой актовый зал был пуст, ряды кресел не освещены, лампы горели только над так называемым президиумом, где стояли такие же, с претензией на роскошь, ДСП-панели, непрочно скрепленные в громоздкие и уродливые столы. На них, когда шеф с Николаем приблизились, стали видны рюмки из кабинетного бара шефа, бутылка «Столичной», на оберточной серой бумаге толстыми кругами порубленная сизая докторская колбаса и батон. Поодаль, возле трибуны, в кресле сидел незнакомый, ухоженный и представительный седой мужчина, второй помоложе, но тоже в очень хорошем, в тоненькую полосочку костюме-тройке, прохаживался вдоль столов, с любопытством поглядывая на таким странным образом разложенное «угощение». На противоположном конце, словно два взъерошенных воробья на ветке, примостившись на краешках стульев и напряженно глядя перед собой, сидели зав. лабораториями Петр Семенович и Андрей Ильич – его тяжелые очки с толстенными стеклами все время сползали к кончику носа, и он их нервно подпихивал указательным пальцем обратно к переносице. Стояла напряженная тишина, пахло колбасным духом и прелыми шторами.
– А это наша надежда – Семенецкий, я вам про него говорил! – радостно заулыбался шеф, настойчиво подталкивая Николая в спину поближе к высокому прохаживающемуся мужчине, которому пришлось протянуть руку, чтобы поздороваться. – Думал, представлю вам его через денек-другой, а он сам сегодня объявился.
– Семенецкий? – с отчетливым английским акцентом переспросил «костюм в полосочку». – А как имя?
– Николай.
Пожав холеную, холодную, какую-то безучастную руку, Николай замялся, потому что «костюм в полосочку» тут же повернулся к нему спиной и направился к седому господину в кресле, с которым заговорил по-английски: Николай отчетливо разобрал перечисление всех своих регалий, тему кандидатской и что-то еще, произнесенное пониженным тоном, да так, что слов было уже не разобрать.
– Ну! Чем богаты, тем и рады! – вдруг по́шло засуетился шеф, откупоривая «Столичную» и разливая ее по рюмкам. – У нас, знаете ли, все по-простому… к тому же советская наука нынче не финансируется… сами видите… как у нас тут теперь все… Давайте за знакомство?
Петр Семенович и Андрей Ильич как по команде встали, мелкой рысцой преодолели расстояние вдоль столов до рюмок, с готовностью схватили их и отставили локти – видимо, для приличия. «Костюм в полосочку» вопросительно оглянулся, седой джентльмен не пошевелился, лишь приподнял ладонь, показывая, что он пить не будет, а шеф, вдруг шмякнув рюмку на стол, завопил:
– Да! Да! Вода! Как же я забыл! – обежал трибуну, на которой стоял графин с водой и стаканами, услужливо налил и преподнес «костюму», который в благодарность неожиданно обаятельно и лучезарно у лыбнулся.
– Ну, поехали? За знакомство? – Шеф занес уже было руку, но приостановился, глядя, как «костюм в полосочку» мужественно опрокинул водку в рот и тут же стал запивать водой.
– Вы чего этот балаган-то тут устроили? – тихо спросил шефа Николай. – Тарелки-то в кабинете у вас есть! Чего перед иностранцами-то позориться?
– Ничего!
Шеф неожиданно острым, оценивающим взглядом скользнул по «седовласому», бодро хватанул из рюмки беленькой и, снова лучезарно разулыбавшись, тихо прошептал:
– Нехай знают, буржуинские морды, как живет теперь советская наука! Нехай раскошеливаются!
Николай, ощущая на себе неприятный, какой-то цепкий, оценивающий взгляд «седовласого», выпил и понял, что с утра да на голодный желудок водка ему «не пошла». Пришлось ляпнуть круг колбасы на батон, причем то ли оттого, что откусил слишком много, то ли оттого, что его так откровенно, почти не мигая, разглядывали, хлеб тоже «застрял» у Николая в глотке.
– Ну а теперь, Коленька, не сглупи и не продешеви! – тихим шепотом, не меняя любезного выражения лица, пробормотал сквозь зубы шеф. – Итак, господа, наверное, к делу.
Услышав это, Петр Семенович и Андрей Ильич дружно поставили пустые рюмки и отбежали обратно за свой конец стола, где снова уселись рядком, и каждый достал по блокноту.
Прожевав, шеф вдруг заговорил о том, что Николай – это надежда всего института и что это стало понятно еще тогда, когда защищалась его кандидатская диссертация. Далее, в кратеньких выражениях, была очерчена суть проводимых исследований с приведением – по памяти! – некоторых цифр, после чего улыбающийся шеф торжествующе провозгласил:
– Сегодня господин Семенецкий работает над докторской диссертацией. Причем основой ее стали уникальные разработки, которые логично вытекали из его предыдущих научных интересов.
Николай поперхнулся, замер: шеф точно шпарил по его «заветной общей», почти не запинаясь и не теряя логики. В голове завертелось: откуда? Тетрадь он каждый раз приносил из дому и забирал домой… То ли от выпитого, то ли от ужаса закружилась голова и стало слегка подташнивать.
Пока «костюм в полосочку», чуть наклонившись, тихо и терпеливо переводил по-прежнему остававшемуся неподвижным и немигающим взглядом буравящему Николая «седовласому», мысль Николая судорожно металась в поисках ответа на самый главный вопрос: «Кто? Кто это сделал? Кто донес?»
Первое, что он подумал было, – Ленка. Ленка, Ленка, солнце мое ясное, улыбка ты моя рассветная, что же ты натворила… Николай почувствовал удушье… Ленка, радость моя, как же теперь жить-то с тобой?
Хватанув ртом затхлого зального духу, Николай опомнился: да нет, ну что же это он… Ленка – нет… Ленка не могла… Словно во сне, где все странным образом замедленно, он наблюдал, как дружные Петр Семенович и Андрей Ильич хором что-то пересказывают, демонстрируя написанное в их блокнотах, как, едва-едва пошевелившись, «седовласый» склонил голову, чтобы посмотреть записи, и понял, что под него, Николая, уже сделаны предварительные расчеты…
И вдруг в мозгу словно вспыхнул свет: Виолетта! Конечно же, Виолетта! Кто бы еще мог! Последние месяцы «подсаженные» к ним мэнээсы почти не появлялись на работе, и у них просто не было возможности что-либо скопировать. Да и… компетенции бы не хватило…
– Сука! – громко выругался Николай, круто развернулся и вдоль показавшихся вдруг бесконечными рядов направился к выходу. Его мучительно тошнило, и, распахивая тяжеленные двустворчатые двери, он порезался о латунный край (на качестве обработки краев строители, как всегда, сэкономили) одной из ручек-блинов, судорожно соображая, где на этом этаже туалет.
Когда он очнулся, дверь в кабинку была распахнута, и в проеме, как норовистая пони, приплясывал шеф.
– Ну, ты че, Коленька?.. Ты че? – по-свойски захлопотал вокруг него шеф. – С одной-то рюмашки! Ты чо?.. Голодный, что ли?.. Давай я тебе денежку дам хоть сколько-нибудь… пожрать, что ли, купи… Ну нельзя же так… я ж не знал…
Шеф вытряхнул из кармана огромный белоснежный с голубой каемочкой носовой платок и протянул Николаю:
– Ну, ты умойся, умойся… Утрись… И пойдем, пойдем уже, ждут…
Страдая от омерзения к самому себе, Николай открыл кран, однако платок из рук шефа не взял. В помутневшем, порыжевшем зеркале ему были видны встревоженные округленные шефовы зенки, трубочкой вытягивающиеся пухленькие розовенькие губки, в очерченный рамой зеркальный «кадр» время от времени влетала пухлая ручка с расправленным носовым платком, отчего шеф неожиданно стал похож на приплясывающую девицу, только что кокошника не хватало. И Николай, не сдержавшись, усмехнулся.
– Че ты ржешь? Че ты ржешь? – возмущенно заклекотал шеф. – Пойдем. Ждут же нас, неудобно!
– Что неудобно? – В груди Николая стало медленно наливаться что-то тяжелое, мешавшее свободно дышать. – Перед кем неудобно?
– Ну, ждут же…
– А колбасу на бумагу вываливать было удобно? – Николаю самому не нравилось то, что разрасталось внутри и уже начало распирать грудь. Но он не мог это остановить.
– Так я ж специально… Коленька! Пусть видят, до чего нас «совок» довел… Тебя довел, надежду советской физики… Пусть раскошеливаются, если хотят тебя получить…
– Если кто меня до чего и довел… – Николай захлебнулся и сам не заметил, как перешел на «ты», но тормоза уже не работали, а, напротив, нечто, что росло в груди, стало наливать его тело, руки, голову какой-то немереной силой. – А теперь, значит, ты, б…ть старая, мной поторговать решил?
– Коленька… Коленька… не кипятись, Коленька… Я ж о тебе думаю… Двести баксов в месяц сегодня на дороге не валяются… Тебе Аньку растить надо… И потом, перспективы…
– Какие перспективы? – Сила эта уже душила Николая, искала выхода, он едва сдерживал ее. – Какие перспективы?!
– Они пообещали, что если первые эксперименты расчеты подтвердят, то мы… ну в смысле ты…
– А ты, значит, с этими двумя мочалками ко мне на хвост в виде соавторов? – Тут в голове у Николая что-то сверкнуло и взорвалось… рука сработала сама собой, он даже не успел ее придержать…
Шеф коротко ойкнул и исчез из поля зрения, а дорога на выход из туалета была свободна.
Николай дошел до двери на лестницу, распахнул ее как-то легко, не останавливаясь, и, странным образом почти не запыхавшись, пролетев три этажа вверх, толкнул дверь в свой кабинет.
Помещение зияло пустотой: видимо, ни у кого из мэнээсов сегодня не оказалось денег, чтобы добраться до работы. Одним движением смахнув со стола Виолетты все, что там лежало, Николай развернулся к своему, нагнулся, достал из-за стула старенький пластиковый «дипломат», выдвинул ящики, выгреб все бумаги, которые там нашел, и с трудом защелкнул замки.
Его по-прежнему мутило. Но теперь от ярости. Прикинув, что в транспорте битком набитый «дипломат» может расстегнуться, он снова метнулся к столу Виолетты, вырывая и выворачивая на пол один за другим заедающие в пазах деревянные ящики в поиске какой-нибудь веревки. В последнем неожиданно нашлась пара женских чулок, и он не стал разбираться – новые они или ношеные, а просто скрутил их жгутом, связал узлом и туго перетянул «дипломат».
Собственно, все.
Поднял перевернутый стул, сел на него («На дорожку!» – мелькнуло в голове) и внезапно успокоился. Трезво и холодно окинув взглядом кабинет, он мысленно перебрал, что тут еще могло оставаться лично его, но ничего не вспомнил. Посидев еще несколько секунд, встал и, уже совершенно поймав душевное равновесие, размеренно зашагал по коридору к лестнице, попутно отметив про себя, какая мертвенная тишина стоит в обычно шумном во всех коридорах институте…
Блин, конечно, пригорел. Когда Николай очнулся, над сковородой вился серо-сизый дымок. Пахло так, словно подожгли автомобильную шину.
– Черт-те чем нас эти америкашки кормят! – выругался Николай, переворачивая обугленный завтрако-обедо-ужин в помойное ведро прямо со сковороды. – И как дети это молоко пьют?
Воды в чайнике тоже уже было на самом донышке, поэтому он с досадой выключил газ, швырнул немытую сковороду в раковину, на ходу ляпнул рукой по выключателю и в сгущающейся мгле прошлепал в свою комнату к окну.
Свет за окном был нереальный. Под толстым-толстым, непробиваемым слоем низких, какого-то трупного цвета туч у самого горизонта небо словно неровно треснуло, и в образовавшуюся щель было видно, как заходит бледное, чахлое, омерзительно-лимонно-желтое, холодное дневное светило. В его неверном отблеске город принял вид какого-то космического безжизненного пейзажа, схожего с теми, что показывали в новомодных фантастических фильмах – тех самых, что из закрытых видеосалонов неуклонно-беспардонно перекочевывали на экран телевизора. Смотреть на это бесснежное (а ведь было уже начало ноября!) безмолвие не было никаких сил – тоска и без того уже защемила душу. Николай отшатнулся от окна.
– Черт… В этой стране все совсем безнадежно испохабилось… Даже погода!
Он обернулся к письменному столу, чтобы зажечь настольную лампу.
Бздзынь!
Стекла от разорвавшейся лампочки брызнули в разные стороны, мелким крошевом посыпав книги, тетрадь, разложенные на столе карточки, и, скользнув по спортивным штанам, в которых он бессменно провел целый месяц, ссы́пались в тапки.
– Черт!
Николай аккуратно «вышел» из тапок и теперь уже почти в полной темноте – охладевшее, съежившееся солнце успело закатиться! – добрался до выключателя верхнего света.
Но верхнего света тоже не было.
Почему он никогда не запоминал, что и где лежит у Ленки, когда она показывала? Гадай теперь, куда она могла засунуть эти гребаные свечи.
На ощупь пошарив по полкам кладовки, перечертыхав весь сервант, Николай, как был босиком, поплелся в кухню. Толстые, сырые, липкие свечи, как оказалось, лежали на самой нижней полке одного из шкафов, и он, с трудом отклеив одну от других, чиркнул спичкой. Крохотный неуверенный огонек вскоре пополз по плохо скрученному свечному фитилю и, набрав силу, внезапно короткой вспышкой ослепил Николая, держащего в руках постепенно разогревавшийся, горячими каплями плачущий стеарин, который наконец заплескал во все стороны желтовато-красновато-синим лоскутком.
Николай догадался прикрыть пламя рукой – правда, с непривычки, конечно же, не с той стороны, и поэтому поплелся в прихожую, ничего не видя. Пару раз безуспешно вывернув и ввернув пробки, он понял, что «выбило», видимо, на лестничной клетке. Тапки, полные стекла, остались в комнате. Пришлось нашаривать ботинки.
Входная дверь открывалась в душную стиснутую темень «предбанника» на три квартиры, а общая – в такую же безнадежную темень, которая стояла в квартире. Только она была больше и отдавала гулом пустого огромного лестнично-этажного пространства.
Где-то глубоко внизу кто-то придушенно матерился – видимо застрял в лифте.
Приподняв свечу над головой, Николай дотянулся до общего щитка и стал было разбираться, где же тут пробки его квартиры, когда услышал за своей спиной чье-то учащенное дыхание и вздрогнул от неожиданности: как к нему подкрался человек, а он не слышал?
Резко обернувшись, в колеблющемся свете свечи он увидел сперва угрожающе-взвитую над крутым бледным лбом тугую кипу черных пружин, огромный даже для этого крупного лица нос и, наконец, неестественно блестевшие два черных глаза, в упор смотревшие на него.
– Тамара Викторовна! Напугали!
– Простите, Коля! – Тамара Викторовна в накинутом поверх спортивного костюма банном халате, расцвеченном крупными розами, от смущения переступила своими большими ногами в нежно-поросячьего цвета пуховых тапочках. – Вы были так увлечены… И к тому же темно…
С соседкой у Николая были, в общем-то, вполне дружелюбные отношения. Она занимала в их «блоке» оставшиеся две квартиры, соединенные в одну специально пробитой внутри дверью. Такая привилегия ей полагалась потому, что она являлась профессором педагогики и приемной матерью сразу восьми разновозрастных оболтусов, старшему из которых уже явно было под двадцать, а младшо́й еще ходил на горшок. Долгое время с того момента, как эта странная компания появилась в их доме, соседи с наслаждением чесали языки, недоумевая, каким образом этой высокой, сутулой, с нескладной фигурой, с какими-то непомерно крупными и длинными руками и ногами женщине, одной, без мужа (который и был ли когда-нибудь – этого никто не знал!), надавали на попечение столько сирот. Естественно, предметом особого раздражения являлось и то, что эта странная «семья» занимала сразу две квартиры.
Через некоторое время подъездные кумушки от «глубокого недоумения» перешли к «хроническому умилению», начав бесконечно ставить «сироток» в пример своим ро́дным сыновьям и внукам, тем самым доводя их до исступления. Да и как было не умиляться, когда эта своеобразная разномастная компания демонстрировала образцы высочайшей культуры поведения, слаженности отношений и предельного почтения к окружающим.
Например, в какой-нибудь выходной день, когда во дворе играли дети и лавочки, как всегда, были плотно укомплектованы изнывающими от скуки мамочками и бабушками, из подъезда вдруг появлялся самый старший – чаще всего в пиджаке и при галстуке. Почтительно склонив хорошо причесанную, с идеальным пробором голову, он желал соседкам доброго дня и неспешно, ловко раскладывал вынесенную из дома сидячую прогулочную коляску. Затем опирался на ее ручку и замирал как изваяние, мечтательно глядя куда-то вдаль. В этот момент все девочки старше двенадцати лет, оказывавшиеся во дворе, тихо млели в сладкой истоме, уже представляя себя рядом с этим костюмом в ослепительном подвенечном платье. А у кумушек спирало от зависти дыханье: их сыновья и внуки, вечно встрепанные, с фингалами под глазами, с портфелями без ручек и оторванными карманами школьных пиджаков, выкрикивающие какую-то сумятицу, конечно же, не шли ни в какое сравнение с этим благовоспитанным и статным юношей.
Затем из подъезда показывалась большая дебелая девица лет пятнадцати с удивительно красивыми черными глазами и ослепительной бело-молочной кожей округлого, как полная луна, лица. У нее на руках чистенький, опрятненький, тихий и при галстучке, крутил головой светловолосый, голубоглазый и, невзирая на свой юный возраст, удивительно вежливый – никогда не забывал прошепелявить «ждраштвуйте»! – мальчонка, которого она очень бережно, какими-то почти танцевальными, неспешными, округлыми движениями осторожно сгружала в коляску, где он замирал, не крича, не суча ногами, не требуя игрушки или «на ручки».
Вслед за ними бодрым шагом – и тоже при галстуке! – показывался ребенок явно кавказской национальности лет двенадцати, который бережно тащил виолончельный футляр чуть ли не больше его самого и, как и старшие родственники, почтительно поздоровавшись с соседками, замирал в ожидании. После являлась опрятно одетая, с двумя старомодными косичками на голове, некрасивая девочка лет десяти, которая несла большую хозяйственную сумку. И наконец, нарисовывалась сама Тамара Викторовна: большая, величественная и одновременно какая-то зажатая, неловкая, сутулая. Еще больше сгибаясь, чтобы взяться за ручки коляски, она все тем же кротким тихим голосом желала всем присутствующим приятного дня и тихо (а никто никогда и не помнил, чтобы Тамара Викторовна повысила голос!), но очень твердо и категорично спрашивала, все ли дети поздоровались с соседками?
Оторопевшие от такого зрелища и разомлевшие кумушки согласно кивали, забывая, что последняя девочка здороваться не стала, ибо, видимо, редко выбиралась из какого-то ей одной ведомого внутреннего мира, в который она и смотрела внимательным, слепым для мира внешнего, чуть косящим взглядом.
– Мамочка, я сам повезу! – аккуратно вытесняя Тамару Викторовну, говорил внезапно оживший старший мальчик, и она царственно уступала ему эту миссию, оглядываясь в поисках своей сумки, которую тут же ей подавал мальчик с виолончельным футляром.
– Спасибо, мой дорогой! – едва слышно говорила Тамара Викторовна. – Тебе, наверное, уже пора на урок? Вениамин Михайлович тебя заждался.
– Да, мамочка! – склонив голову с идеальным пробором, как у старшего брата, отвечал мальчик. – Позвольте, я пойду.
После этого Тамара Викторовна подавала ему руку, он, придерживая футляр, церемонно и по-старинному прикладывался к ней с поцелуем и, с достоинством всем кивнув, неспешной походкой удалялся.
– Ирочка, ну что же ты будешь носиться с этой чудовищной сумкой? – ровно и кротко спрашивала Тамара Викторовна.
И, к удивлению, Ирочка ее не только слышала, но и мгновенно выныривала из своих неспешно текущих грез и послушно укладывала хозяйственную сумку на нижнюю полку коляски:
– Да, мамочка, конечно, ты права. В магазине развернем.
– Все ли готовы? – спрашивал старший.
– Все, – отвечала дебелая девица, протягивая младшо́му бутылочку с водой или игрушку. – Мы можем идти, да, мамочка?
– Да, думаю, да, – резюмировала Тамара Викторовна, и только после этого семья с достоинством трогалась с места.
Остальные, не описанные в данной сцене дети, тоже были аккуратными, послушными, и в целом оставалось только догадываться, каким же эта безвозрастная, нескладная, удивительно некрасивая женщина обладала особым педагогическим даром, при помощи которого превращала приютских тигрят в хорошо вышколенных породистых котят.
Впрочем, как непосредственный сосед, Николай такими картинками не обманывался: в любой семье в шкафах обязательно припрятаны «скелеты». Будучи предельно воспитанным и шелковым при матери, в ее отсутствие весь этот «паноптикум» неумолимо превращался в «зверинец». А именно в нормальных современных детей – орущих, топающих, дерущихся, плюющихся и даже не чуждых матерного слова. Невзирая на то что сама Тамара Викторовна была принципиальной противницей вообще каких-либо наказаний, нередко сквозь общую стенку доносился звук хороших затрещин и чей-нибудь отчаянный плач: старший мальчик отнюдь не разделял гуманистических убеждений своей матери и с наслаждением отвешивал оплеухи своим меньшим собратьям. Частенько изнутри квартиры во вторую, никогда не открывавшуюся входную дверь пыхтела, сопела, взвизгивала и билась, рискуя высадить петли и замок, ожесточеннейшая общая детская драка. А бывали ночи, когда Ленка будила Николая в тревоге оттого, что через стенку слышались чьи-то сиротливые отчаянные рыдания, которые никто не приходил утешить.
Но на людях семья была безупречна: все дети, помимо школьных рюкзаков и сумок со сменкой, таскали с собой футляры с разнообразными музыкальными инструментами, коньки и лыжи, ездили летом в «Артек», зимой по «Золотому кольцу» – словом все учились, все при деле, все на виду.
Новое время, мутной волной снесшее привычный обиход многих семей, словно не коснулось этой своеобразной компании, а, напротив, внесло в их жизнь (а заодно и в жизнь всего двора) некоторое разнообразие.
Примерно раз в месяц, изумляя кумушек и мальчишек, во дворе дома припарковывались диковинные иностранные машины. Из них неспешно, с каким-то незнакомым холодным достоинством являлись солидные мужчины и женщины в дорогих «дресс-кодах», лопочущие между собой то по-английски, то по-китайски, то по-немецки, то по-французски, а то и вовсе на каком-нибудь неведомом языке. Неизменно встречаемые у подъезда и сопровождаемые к лифту старшим мальчиком «при галстуке», они гомонящей стайкой взмывали в квартиру Тамары Викторовны, а через некоторое время, вновь появившись во дворе и рассаживаясь по машинам, одобрительно качали друг другу головами, прищелкивали языками и сдержанно улыбались. В межквартирном тамбуре еще примерно неделю пахло как в парфюмерном магазине, Ленка каждый раз изумлялась стойкости запахов импортной парфюмерии, клялась спросить у своей подружки-химика Верки, каким образом они этого добиваются, и каждый раз забывала. Через несколько дней после таких визитов у подъезда тормозил очередной диковинный грузовик, и выскакивавшие из него дюжие мужики перекидывали на асфальт какую-то несметную тучу коробок, тюков и сумок, которыми старшие мальчики последовательно загромождали весь грузовой лифт, на все досужие вопросы тихо и вежливо отвечая, что это «гуманитарная помощь нашей семье». На фоне всеобщей голодухи и дефицита яркие упаковки консервов, круп, сладостей, специальные сумки, в которых привозилась одежда под звучным названием «секонд-хенд», и вправду вводили в почтительный ступор все население дома. И, пожалуй, слава этой семьи была так велика, что можно было считать ее особой достопримечательностью микрорайона.
Николаю, жившему в этом доме с детства, никогда не доводилось побывать в «апартаментах» Тамары Викторовны – да и общение между соседями в основном сводилось к вежливому «здравствуйте», не более того. Но однажды в выходной, вынося утром мусор (а Ленка принципиально не терпела, когда мусор выносили к вечеру, считая это дурной приметой) и заглянув по пути в почтовый ящик в ожидании очередного номера журнала экспериментальной и теоретической физики, он обнаружил там помимо своих газет и извещение на имя соседки.
На обратном пути он позвонил в соседскую дверь. Через какое-то время на пороге показалась Ирочка.
– Здравствуйте, вы к кому? – до автоматизма отточенной фразой встретила она его.
– Ну, к маме, наверное, твоей!
Николай замялся: с мусорным ведром в руке перед этой вышколенной девочкой он вдруг почувствовал себя не слишком уверенно.
– Ты, может, извещение ей передашь, а то почтальон по ошибке к нам в ящик его кинул.
– Через порог нехорошо! – строго сказала Ирочка. – Пойдемте!
Она повернулась и, как заправская горничная, ловко лавируя между диваном, креслами и телевизором, стоящими в просторном холле, повела его куда-то в глубь квартиры, распахнула двери в одну из комнат и, войдя первой, тихо доложила:
– Мамочка! Там сосед дядя Коля принес какое-то извещение.
– Да, пусть войдет! – послышалось милостивое разрешение Тамары Викторовны, и Ирочка жестом пригласила Николая войти. Замявшись, куда бы пристроить мусорное ведро, он в конце концов оставил его на пороге и шагнул в комнату.
Семь пар глаз чинно сидевших за длинным обеденным столом членов семьи как по команде поднялись на него от изящных тарелок, на которых у всех одинаково лежало по столовой ложке овсяной каши и по кусочку белого хлеба с аккуратно размазанной желтой пленкой стоявшей на столе «Рамы». Блеск многочисленных столовых приборов, разложенных как для банкета, высоких стаканов с какой-то до краев налитой розоватой жидкостью удивил Николая. Возле сидевшей во главе стола Тамары Викторовны стоял так же ярко сиявший тостер, который в установившейся тишине неожиданно громко «выстрелил» очередным куском поджаренного хлеба, отчего дети, церемонно-старательно державшие локти и спины, одновременно вздрогнули и у одного из мальчиков из-за ворота выпала идеально отглаженная белоснежная салфетка. Тамара Викторовна тотчас же ему на это молча указала, сделав «страшные глаза».
– Приятного аппетита, – ошеломленно пробормотал Николай, ощущая, насколько нелепо выглядит в своих домашних трениках и вытянутой майке на фоне с утра уже тщательно отутюженных рубашек мальчиков и оборок и рюшечек на платьях девочек.
– Николай, – своим обычным тусклым голосом проговорила Тамара Викторовна, аккуратно специальными щипчиками кладя кусочек поджаренного хлеба к себе в тарелку, – не присядете ли с нами позавтракать?
Николай замялся:
– Нет, спасибо, я уже завтракал! Я, собственно, на минутку… не предполагал… – Слова отчего-то застревали у него в горле. – Вот, Тамара Викторовна, почтальон ошибся, к нам в ящик бросил, а это ваше.
И он протянул ей извещение.
Тамара Викторовна неспешно подняла на него свои антрацитовые, чуть навыкате, глаза и… Николаю опять стало несколько неловко. Что-то было в ее взгляде такое, отчего у него мгновенно взмокла спина и горячая волна стала заливать шею и уши. Удивляясь сам себе, он поспешно положил извещение на краешек стола и повернулся было уходить.
– Ну хотя бы чаю с нами выпейте! По-соседски! Дети, приглашайте!
Это был совершенно запрещенный прием, поскольку отдрессированные воспитанники мгновенно засуетились. Старшая девочка поднялась и поставила на стол чистую кружку, средняя подала ему белоснежную салфетку, один из мальчиков вышел и вернулся с горячим чайником, еще один придвинул свободный стул.
Явно довольная произведенным на Николая эффектом, Тамара Викторовна все так же бесцветно, не повышая тона, руководила процессом:
– Валя, достань, пожалуйста, из серванта розетки и дай ложечки. Артем, вот тебе ключ от моей комнаты! Справа от двери на полке стоит банка с джемом, принеси, пожалуйста!
Из-за стола с почтительной покорностью поднялся самый старший мальчик.
Неожиданно в ровном и мерном голосе Тамары Викторовны зазвенели едва уловимые металлические нотки:
– И ради бога, больше ничего не трогай. Не как в прошлый раз, когда у меня пропала коробка пастилы и из-под кровати – две банки рыбных консервов.
Артем взял ключ и уже направился было к выходу из комнаты, когда один из младших, неожиданно и придушенно хихикнув, сообщил:
– Он потом этой рыбой своего Эдика угощал. А пастилой они коньяк «Наполеон» заедали… Его Эдик принес – я сам видел… А потом они зачем-то дверь на ключ закрыли… И мне больше ничего не было видно…
Артем на секунду застыл, метнул в говорящего испепеляющий взгляд и, едва удержавшись от гневной реплики, вышел.
– Данила! – ледяным тоном произнесла Тамара Викторовна. – Тебя никто не учил, что подглядывать и подслушивать, и уж тем более ябедничать – это дурно!
Николай с изумлением наблюдал за Тамарой Викторовной, мысленно прикинув, сколько в нынешнее голодное время мог стоить коньяк «Наполеон» и откуда у мерзкого, «крученого» прыщавого хлыща, в компании с которым он неоднократно встречал Артема, могли бы взяться такие деньжищи? Следом за этими размышлениями в мозг прокралась брезгливая догадка: да, видимо, девочкам во дворе вряд ли стоит ждать свадебного торжества рука об руку с Артемом – место подле этого красавца явно было занято «далеко и надолго». От всего этого Николай вдруг затосковал…
А Тамара Викторовна тем не менее, словно ничего не случилось, мгновенно преобразившись обратно в гостеприимную хозяйку, елейным тоном попросила Валю подать тарелку «для гостя» и стала собственноручно намазывать «Раму» на еще один только что «выстреленный» из тостера кусочек батона.
– Присаживайтесь, Николай, я как раз вам горячий хлебушек под джем приготовила.
– Нет-нет, спасибо! Я не могу!
Он мучительно искал повод уйти и все никак не мог подобрать какую-нибудь приличествующую моменту фразу: странная липкая атмосфера этого завтрака буквально затягивала его своим душным дурманом.
– У меня там Анютка одна, Ленка в магазин убежала, – неожиданно для самого себя вдруг выпалил он.
– А вы идите возьмите Анютку и приносите ее сюда… Дети с ней поиграют. И ей будет не так скучно, правда, дети?
Семь голов послушно кивнули, восемь пар глаз буравили Николая, и самым неприятным был взгляд, от которого он никак не мог уклониться, – чернослив глаз Тамары Викторовны на ее несколько лошадином, крупном лице отчетливо отсвечивал теперь лихорадочным антрацитовым блеском.
– Нет, ну… это, вероятно, невозможно… она только что уснула… – проблеял он в окончательной растерянности, отступая из столовой в холл в поисках входной двери. – Я все же пойду – вдруг проснется…
В проеме он столкнулся с Артемом, несущим обклеенную яркой этикеткой непривычной формы банку.
– Ну, раз Николай не хочет, – опять же как ни в чем не бывало сказала Тамара Викторовна, – Артем, тебе придется отнести джем на место. А вам, – она окинула строгим взглядом детей, – не отвлекаться от завтрака.
Семь пар глаз, уже жадно «съевшие» всю банку, покорно опустились к овсянке, а Артем круто на каблуках развернулся и одновременно с Николаем вышел из столовой.
И, конечно же, Николай с того странного утра совершенно безотчетно стал соседку избегать: пережидал выйти из своей квартиры, если слышал, что семья копошится в тамбуре, переходил дорогу, если загодя видел Тамару Викторовну на улице, даже выскакивал из автобуса, если с соседкой доводилось оказаться в нем одновременно. Отчего-то более всего на свете он не хотел еще раз «напороться» на ее пристальный, лихорадочно-блестящий и так неожиданно, так неуместно ласковый взгляд.
И вот теперь в кромешной тьме лестничной площадки ее нескладная, сухая, широкоплечая фигура в нелепо накинутом поверх спортивного костюма банном халате была так недопустимо близко, что ему захотелось отодвинуться, вжаться в стену. Но отодвигаться было некуда: прямо перед его лицом в свете свечи рисовались рычажки предохранителей, а плечом он упирался в раскрытую железную дверку щитка.
– Подождите, так и у вас тоже нет света? – вдруг сообразил он.
– Нету, – с неожиданной готовностью кивнула Тамара Викторовна. – Я, собственно, почему и вышла… как и вы – проверить пробки. – И она опустила глаза.
– Значит, во всем доме нету… А я думал, это у меня лопнувшая лампочка свет выбила… Тогда нет смысла тут больше торчать…
Он аккуратно прикрыл дверцу лестничного щитка и двинулся к своей квартире. Тамара Викторовна засеменила за ним. Тени их в свете двух свечей колебались и плясали, причудливо изгибаясь на лестничных пролетах и в углах.
У своей двери Тамара Викторовна неожиданно задержалась:
– Николай!
Он обернулся.
– А я что-то давненько Леночки не вижу…
– Да она с Анюткой в деревне у отца, – неохотно ответил он, желая как можно скорее попрощаться.
Но Тамара Викторовна прощаться явно не собиралась.
– Вы меня простите, если я лезу не в свое дело, Николай… Но я так… по-человечески, по-соседски… Вы целыми днями дома… Вы ушли из института?
– Нет. Просто он фактически не работает.
– Ну да, ну да, – покачала головой она. – Это теперь повсеместно… И… как же вы живете? Почему же с Леночкой не уехали?
– Ищу работу, – меньше всего Николаю хотелось обсуждать с соседкой состояние своих плачевных дел. – Доброго вечера, Тамара Викторовна!
И он уже хотел было закрыть двери, когда свеча соседки снова качнулась в его сторону.
– Николай, подождите!
Он нехотя высунулся опять – проклятое воспитание!
– Скажите, а вы же понимаете в электричестве?
Николай усмехнулся.
– Естественно.
– Но тогда… пока вы не найдете работу, я, может быть, могла бы помочь… если, конечно, вас это не оскорбит…
Два черных глаза в неверном свете свечек горели сумасшедшим лихорадочным блеском. Николаю опять стало как-то мутно-тоскливо, к тому же в надетых на босу ногу ботинках подстыли ноги.
– У моих знакомых что-то случилось с проводкой, мигает свет, – тихо и вкрадчиво заговорила Тамара Викторовна. – Не работают две розетки… Люди вполне интеллигентные… не знают, к кому обратиться… Вы могли бы им помочь, а они… они вполне в состоянии поблагодарить за работу…
В первый момент Николай словно задохнулся – было такое ощущение, что его ударили в грудь. Он даже обрадовался, что при свете свечей достаточно темно и вряд ли Тамара Викторовна разглядит, что с ним происходит. Хватанув ртом душный, пахнущий расплавившимся стеарином тамбурный воздух, он хотел было уже совсем попрощаться и закрыть дверь, но неожиданно вспомнил, что сегодня ничего не ел и что завтра есть ему будет совсем-совсем нечего. И послезавтра тоже. И что начался ноябрь… Что в деревню к своим хорошо было бы съездить хотя бы на Новый год – говорят же, что, как его встретишь, так и проведешь. А провести следующий год без Ленки и Анютки ему вовсе не улыбалось.
– Я, конечно, не могу настаивать, – едва слышно продолжала говорить Тамара Викторовна. – Но мне кажется, это было бы для вас сейчас… как бы… некоторым выходом из сложившегося положения на первое время…
Николай по-прежнему молчал. Уже даже понимая, что молчание его сильно затянулось и становится почти неприличным, он по-прежнему не мог выдавить из себя ни слова, пытаясь справиться внутри себя с чем-то, что так же сильно беспокоило, как и тот «темный провал», в который он упирался в своих рассуждениях о новой реальности.
– Если вы, конечно, не против, давайте сделаем так, – улыбнувшись, сказала Тамара Викторовна. – Идемте, я дам их телефон, а вы уже сами дома для себя решите, будете им звонить или нет.
– Спасибо! – и опять неожиданно для себя самого Николай шагнул к Тамаре Викторовне, прикрыв за собой дверь своей квартиры. – Да, давайте… на всякий случай… не сам, так найду им кого-нибудь поприличнее…
Но где-то в глубине души он понимал, что искать никого не будет, потому что Новый год он должен встретить с отцом, Ленкой и Анюткой, а иначе… иначе и без того треснувшее по всем швам бытие окончательно разъедется, и он, уже заблудившийся в этих трещинах, не сможет уцепиться даже за какой-нибудь ошметок…
В квартире Тамары Викторовны было странно темно и тихо.
– Проходите, проходите! Дети еще кто в садике, кто в школе на продленке, кто в кружках… Нет-нет. Не сюда… Сюда, пожалуйста…
Он пробирался за ней через холл и далее по какому-то коридору, где чуть не упал, запнувшись о трехколесный велосипед, пока не щелкнул ключ в замке́ и они не очутились в небольшой комнатке, которую почти всю целиком занимала гигантская кровать. Пока Николай справлялся со своей неловкостью, Тамара Викторовна поставила свечу на тумбочку и в поисках записной книжки начала копаться в стоявшей тут же сумке.
Он огляделся. По обе стороны двери от пола до потолка в стену был вделан стеллаж, на полках которого высились пирамиды из консервов, стопки коробок, какие-то разноцветные пузатые пакеты, пластиковые стаканы и коробочки с яркими цветными этикетками. Блики от свечей играли на боках многочисленных стеклянных банок и бутылок, полиэтиленовых, прочно запаянных прозрачных упаковок, в которых он с удивлением разглядел очертания сыров, колбас и даже рыбы, почему-то хранящихся вне холодильника. Вдоль другой стены, в ногах кровати, стояло несколько мешков – по-видимому, с крупой, а в углу у окна был втиснут довольно большой холодильник, на котором тоже громоздились горы закованных в целлофан продуктов.
– Вот, нашла! – в неверном колышущемся свете свечи Тамара Викторовна напряженно вглядывалась в свою записную книжку. – Подержите, пожалуйста, я сейчас найду листочек бумаги и запишу вам номер.
Она снова покопалась в сумке, вырвала страничку из какого-то другого блокнота и взяла ручку.
– Ее зовут Лилия Ивановна – моя коллега, наш доцент. Милейший человек.
Она протянула ему записанный номер. И снова он наткнулся на ее антрацитово-отблескивающий в свете свечей взгляд и неожиданно буквально физически ощутил, что в этой комнате-складе довольно мало места и очень душно.
– Спасибо.
Ему очень хотелось как можно скорее уйти, тем более что вид продуктового изобилия отозвался в нем отвратительно острым чувством голода. Да таким, какого он не испытывал ни разу за эти три недели. Но он не знал, как это нужно сделать, настолько двусмысленным показалось ему пребывание в этой спальне-складе, в замке́ которой торчал ключ, где неприлично темно и как-то очень по́шло оттого, что горят свечи. Было что-то бесстыдно неправильное в том, что он оказался здесь наедине с этой мужиковато-нескладной женщиной, чьи глаза неотступно следовали за каждым его движением, отчего он просто застыл, боясь пошевелиться.
– Вы, может быть, поужинаете с нами? Как раз сейчас будут возвращаться дети…
Этот вопрос вывел его из ступора:
– Нет, нет, спасибо! Спасибо за телефон… Я пойду…
Он потянул было на себя дверь комнаты и, вдруг поняв, что не запомнил пути, которым они шли по этой странной квартире-лабиринту, осознав, что самостоятельно не найдет выхода в кромешной тьме, вновь был вынужден остановиться.
– Николай! А вы когда-нибудь пробовали арахисовое масло?
– Что?
Тамара Викторовна нырнула куда-то вниз, к полу, и из темноты достала высокую увесистую серебристую банку с пластиковой крышкой и без этикетки.
– Это настоящее американское арахисовое масло. Возьмите. Попробуйте!
– Нет, нет. Спасибо!
Она рассмеялась тихим и неожиданно мелодичным, каким-то рассыпчатым смехом.
– Не думайте, вы тут никаких сирот не обделите! Это единственное, чего мои дети терпеть не могут. А нам его привозят в больших количествах. Смотрите!
Она нагнулась, опустила свечу и подняла край покрывала. Он присел: стройные плотные ряды таких же банок уходили, сколько хватало свечного света, в подкроватную мглу.
– Убедились? Тогда берите две, – разогнулась Тамара Викторовна, попутно выхватив еще одну банку и аккуратно опустив покрывало.
– Да, спасибо, – машинально ответил Николай, понимая, что если начать отказываться, то эта двусмысленно-фантасмагоричная сцена будет длиться бесконечно. – Спасибо. Я попробую. Я пойду?
Она вышла в коридор вслед за ним, тщательно заперла дверь и положила ключ в карман халата.
– Идемте, а то вы тут у нас заблудитесь.
Прижимая к себе банки, держа свечку над головой, спиной ощущая присутствие Тамары Викторовны, словно под конвоем Николай проследовал до входной двери.
– Стойте! – вдруг воскликнула она. – А у вас хлеб есть?
– М…мм… ммм, нет, не купил, – машинально соврал Николай.
– Тогда ждите!
Ее свечка свернула куда-то во тьму и тут же замаячила обратно.
– Держите! – она протянула пакет. – Тут два батона… у нас прямо недоразумение какое-то с утра: я хлеб купила, и Артем принес, и Витя… Если масло понравится – приходите еще, я с удовольствием с вами им поделюсь.
Оказавшись в тамбуре, Николай облегченно вздохнул, когда за его спиной тихо щелкнул дверной замок. Толкнул дверь в свою квартиру и сразу направился в комнату отца, но на полпути вспомнил, что там все усыпано стеклами, которые без света он собрать будет не в состоянии, и с досадой прошлепал на кухню.
Свеча почти догорела, поэтому, поставив банки и бросив пакет на стол, он полез в пенал за следующей. Потом долго искал, во что же ее поставить, нашел какой-то стаканчик, накапал туда стеарина. В свете двух свечек – одной догорающей и одной бодро и жизнерадостно затрещавшей фитилем – в кухне стало светлее и уютнее.
В пакете кроме двух батонов оказалась большая круглая пластиковая коробка, на которой было написано «Rama», и маленькая ярко-желтая прямоугольная картонная.
– Lipton, – прочел он. – Yellow Label Tea.
Щедрость соседки превосходила все мыслимые приличия.
– Да у меня, можно сказать, сегодня пир горой! – не слишком весело пошутил он и привычными движениями зажег конфорку под чайником, достал чашку, уселся за стол.
– Ну-с… Арахисовое масло… Посмотрим, что это за зверь такой, – сказал он сам себе и хватанул ножом по батону.
Густая, чем-то похожая на горчицу масса равномерно растеклась по поверхности куска хлеба. Он откусил и тут же понял, что без чаю горьковато-приторно-сладковатую еду не проглотит. Но чайник еще и не думал закипать, и от нечего делать Николай уставился в окно, за которым беспросветно, монотонно моросил мелкий дождик. Шла вторая половина осени, однако о снеге не стоило и мечтать. Ни один фонарь не освещал глухой, сопливый ноябрь. Темно и нудно было за окном.
Наконец чайник свистнул, Николай распечатал коробку, достал пакетик, с удивлением обнаружив, что чувствует едва уловимый аромат чая.
– Эко я… изголодался-то, – невесело усмехнулся про себя и с наслаждением глотнул обжигающую терпкую жидкость.
Отрезав второй кусок хлеба, Николай сперва намазал его тонким слоем того, что было похоже на сливочное масло, и только потом добавил слой арахисовой массы. Вкус стал мягче, не так сводило горло от непривычно-резкого, приторного ощущения жирной сладости.
Еда оказалась неожиданно сытной, и от двух бутербродов он разомлел… Лениво рассматривая увесистые, тусклым серебром отсвечивающие жестяные банки, Николай прикинул, что при экономном использовании этого ему хватит еще как минимум на месяц. Надо только обеспечить себя хлебом. Покопался в кармане штанов, достал смятую бумажку с телефоном.
– Лилия Ивановна, говорите… доцент… Розетки, говорите, сгорели… ну-ну…
Давясь собственным сарказмом, он швырнул бумажку на стол, аккуратно завернул хлеб, убрал в буфет банки, чай, блюдечко, на которое выложил уже использованный пакетик (авось заварится второй раз), ополоснул нож и чашку…
Дальше делать было нечего. Потому что, разглядывая листок с записанным на нем телефоном в свете свечи, он понял, что почти не различает букв и цифр. А значит, пока не дадут свет, работать не сможет. То, что читать и писать в таких условиях он не приспособлен ни физически, ни психологически, вызвало у него новый приступ самоиронии. И потому что вспомнил: все великие базовые открытия в физике были произведены и записаны именно в неверном пламени стеариновых огарков, и потому что ощутил вдруг, что неожиданно быстро привык к своему пусть однообразному, странному, но строго размеренному бытию. Теперь же, когда в нем произошел досадный сбой, он не знает, чем себя занять.
От непривычной сытости клонило в сон. Прихватив догорающую свечу, Николай добрел до комнаты отца и, по памяти обогнув предполагаемый ареал рассыпанного стекла, рухнул на диван.
В их с Ленкой кровати он не спал со дня ее отъезда. Тогда, вернувшись из деревни, чтобы заглушить в себе Анюткин крик, не выветрившийся из памяти за почти три часа дороги, он тут же сел работать. Очнулся далеко за полночь. Голова гудела, разбирать постель было лень, и он, не раздеваясь, даже не сняв ботинки, устроился на отцовском диване.
С того вечера так и повелось: отпадая от расчетов и выкладок, гипотез, тезисов и выводов, он, закутавшись с головой в старенький клетчатый плед, сворачивался под ним калачиком и проваливался в тяжелый густой сон.
Да… и вправду… Его быт как-то быстро опростился до невозможного, словно с облегчением отбросив все лишние заботы, связанные с необходимостью «выходить в люди». Ничуть не парясь тем, что спит не раздеваясь, а даже радуясь этому – не надо будет устраивать день «большой стирки», возиться с просушкой и глажкой белья, тратя драгоценное время на эти глупости! – уже на вторую неделю своего отшельничества он перестал и бриться. Сперва ему даже было забавно каждое утро рассматривать в зеркале ванной комнаты свое постепенно затягиваемое ряской щетины и оттого становящееся каким-то не своим, непривычным, лицо – бороды он никогда еще не носил и потому испытывал жгучий интерес: а
От прежней «цивилизованной» жизни осталась только привычка окончательно просыпаться под душем, постепенно, по мере возвращения к реальности дня, убавляя горячую воду и выскакивая из-под окончательно ставшей холодной струи прямо в банный халат уже свежим, бодрым и готовым к работе.
В остальном же… Две майки, куртка от спортивного костюма на случай, когда в отцовской комнате становилось сыровато, пара треников – оказалось, что человеку не так уж много надо, если он ежедневно не выносит свою «тушку» на всеобщее обозрение.
Сам собой выработался и нехитрый режим: строго по понедельникам он нехотя гонял по комнатам пыль. И то скорее из нежелания получить от вернувшейся Ленки взбучку за запущенную квартиру, нежели от большой потребности в чистоте и порядке. По понедельникам же он и стирал. Как и большинство граждан своей страны, искренне ненавидя начало недели, он из какой-то безотчетной мести своему прежнему образу жизни принципиально сделал его выходным. Заняв большую часть этого никчемного дня хозяйственными заботами, потом, даже если оставалось время, он уже не работал, а блаженно-бездумно валялся на диване с книжкой в руках.
Однажды, наугад вытащив с полки толстенный неопознанный том, он неожиданно для самого себя неторопливо и с наслаждением перечитал «Войну и мир». И вдруг понял, что в свое время пропустил в этой эпопее все самое интересное. Решив проверить свою догадку, он целенаправленно нашел давненько читанную им «Анну Каренину», после чего окончательно утвердился в справедливости от кого-то слышанной мысли: хорошие книги следует читать дважды. Сперва в ранней юности со всеми ее заботами, жаждой и нехваткой приключений, судорожно впитывая все перипетии встреч-расставаний, побед-поражений, потерь и обретений героев. И, конечно же, потом… Когда накапливается запас личного жизненного опыта. Как вода в любимых им в детстве переводных картинках разъедала тонкую, мутную бумажку, скрывающую вожделенное изображение, так и собственное пережитое при перечитывании стирает флер сюжета, обнажая под его туманной пленкой ярчайшие краски смысла.
За Толстым последовали Диккенс, Пришвин, потом Марк Твен, который, как оказалось, написал не только «Тома Сойера». Словом, занудные осенние вечера Николай проводил в изысканной компании мыслителей прошлого, получая удовольствие от того, что не только разделяет их суждения, но и – теперь уже! – дополняет своими размышлениями, которые набрасывал косыми строчками карандашом на длинных полосках бумаги, вкладываемых между страниц.
Убедившись в том, что любая книга, которую он доставал с полки, была готова говорить с ним теперь глубинно-понятным, близким его ощущениям языком, он вскоре просто перестал выбирать и, закончив одну, наугад вытаскивал из шкафа другую. Эта своеобразная лотерея мотала его воображение по городам и странам, временам и событиям, сюжетам и судьбам, разворачивая перед мысленным взором гигантскую панораму человеческой жизни, которая, как оказалось, была и раньше не только не менее напряженной, трудной и запутанной, чем его собственная, но и удивительно схожей с современной. Менялись только костюмы, прически и манеры. Все остальное было таким же: те же страсти, обиды, радости и огорчения…
Угревшись под пледом и некоторое время проведя в сытой полудреме, Николай осознал, что заснуть окончательно ему не удастся. Он снова зажег огарок и наугад протянул руку к полке с книгами.
– Баратынский!
В слабеньком, мерцающем свете огарка читать, конечно, было трудно, но можно. И тут на него накатил новый приступ сарказма.
– Романтика одиночества при свечах… в мечтах и грезах… Бред какой-то…
Однако томик не отложил в надежде, что старомодный, громоздко-громыхающий патетичными строфами классик подействует на него добрым снотворным. Потому повыше взбил пыльную диванную подушку так, чтобы голова была как можно ближе к стоявшей на краю придиванного столика свече, и наугад раскрыл книжку.
В душе зашевелилось неприятное ощущение беспричинного раздражения…
Мысль, которую он так старательно забивал работой, вырвалась из тисков воли и, зажегшись, стремительно побежала по нервам, как огонек по бикфордову шнуру… Мозг взорвался болью, заломило в груди. Николай сбросил плед и рывком поднялся.
Под тяжелыми обложными ватными тучами над городом стояла плотная непроглядная мгла, так плотно прилипшая к оконному стеклу, что оно, как зеркало, беспощадно отразило помятое, несвежее, закучерявившееся неопрятно-обкорнанной бородкой мужское лицо. Всегдашняя короткая стрижка давно уже утратила форму, волосы в беспорядке рассыпались надо лбом. Вытянутая линялая домашняя майка бесформенно свисала с плеч…
Книжка глухо шлепнулась на диван…
Николай, впервые за месяцы своего одиночества, вдруг совершенно отчетливо понял, что его жизнь как-то безвозвратно остановилась. Вернее – если уж быть до конца честным перед самим собой – он зачем-то остановил ее сам.
Как никогда остро он почувствовал вдруг, что эта ноябрьская беззвучная глушь на самом деле обманчива. Войлочная непроницаемость ночной мути была полна миллионами звуков! Где-то по дорогам по-прежнему ехали машины, куда-то спешили прохожие, кто-то с кем-то встречался под Пушкиным, в театрах к этому часу заканчивались спектакли, в кино начинался ночной сеанс… Во всем том, что он ощущал как нечто непоправимое, люди тем не менее как ни в чем не бывало продолжали жить: спешить на работу, добывать себе пропитание, влюбляться, рожать детей, водить их в детский сад и в школу, кружить по этажам универмагов и универсамов в мучительном выборе, что бы такого на себя надеть или чем бы поужинать… Так, словно бы ничего и не случилось, они, обычные нормальные люди, продолжали «дружить домами», ходя друг к другу в гости, смотреть телевизор, смеяться от души шуткам, которые ему почему-то показались несмешными, строить планы на будущее и продвигаться по карьерной лестнице. И только его жизнь почему-то стала измеряться десятью квадратными метрами этой комнаты – три шага от дивана до письменного стола, пять – от окна до двери.
Под ногами хрустнули стекла, но Николай теперь не обратил на это никакого внимания.
Как, почему и зачем с ним это случилось? Что такого произошло в его судьбе настолько серьезного, что он полностью отрезал себя от этой привычной людской суеты? Почему этого не случилось с ними – с теми, кто сейчас в полной темноте, словно не замечая
Удивительным образом он не отдавал себе отчета в том, что все происходящее с ним – следствие его последней встречи с шефом и его гостями. Она казалась ему не только естественным итогом их многолетних, весьма специфических взаимоотношений, но скорее логичным следствием чего-то еще более важного… Но чего? Что случилось с ним, именно с ним, такого особенного, чего не случилось со всеми остальными? Почему сошел с привычных рельсов поезд только его жизни? Что́ это, то самое, навсегда – а он чувствовал навсегда! – изменившее в нем ощущение реальности? Теперь ведь и представить себе невозможно, что было бы иначе.
Формально все очевидно. Ответы на все эти вопросы напрашивались сами собой. Ему просто некуда было возвращаться, негде было
Вероятно, поэтому он не сожалел о том, что два месяца назад в туалете «дал в рог» своему шефу – потому что знал: институт не умирал, институт
Николай в досаде задернул штору, которую, кажется, ни разу не закрывал с момента своего возращения из деревни. Плотная ткань с едва уловимым шелестом покорно-ровно обвисла, тем самым образовав четвертую глухую стену комнаты. Коробочка закрылась. И он был в нее замурован.
Нет, нет, нет, все было не так безнадежно. Совсем наоборот. Он и сам подумывал об этом еще в те дни, когда ходил на работу, и по мере того как продвигался в своих записях в пресловутой общей тетради, эта мысль в нем крепла и оформлялась: можно позвонить Витьке в Новосибирск. Там ему будут рады – это он хорошо помнил по последней научной конференции, на которой выступал примерно год назад. Едва он в докладе лишь упомянул о некоторых своих догадках, так сразу же, не успев даже толком собрать свои листочки и сойти с трибуны, получил приглашение от руководства института разрабатывать эту проблему на их базе.
– Ну ты, старик, даешь! – хлопал его тогда по плечу Витька, уже к тому времени не только успешно защитивший докторскую, но и сделавший в Новосибирске неплохую карьеру: своего бывшего московского однокурсника он принимал тогда в собственном кабинете, будучи в чине завотделом. – Ты как вообще на это вышел? Как вообще решился?
Николай тогда, не отвечая, улыбался, упорно смотря в плещущийся в рюмке коньяк: Витька явно лукавил! Ведь разрабатывать эту тему они еще с первого курса мечтали вместе.
– Ну ты… это… не тушуйся, – между тем перевозбужденно размахивал руками разгорячившийся Витька, мотаясь из угла в угол по своему помпезному кабинету. – Ты, как надумаешь, давай к нам… Тем более ты с темой своей ко мне попадешь… Местечко мы тебе найдем… Квартиру выбьем… Темища-то у тебя какая… Государственная! И как ты ее… а? Не-е-ет! Я всегда знал, что ты… это! Ты у нас всегда был… как надо!
Витька, ероша волосы, то восхищенно замирал у своего стола, то снова срывался в суетливый бег и периодически больно задевал углы, но, видимо не замечая этого, лишь машинально потирая то одно, то другое ушибленное место.
– А мы тебе под это твою же московскую «трешку» и выбьем! – снова хлопал он Николая по плечу так, словно дело было уже решенное. – Будете с Ленкой без родителей жить!
И снова заходил на круг – от окна к двери.
– Что ты там в этом московском гадюшнике забыл? Тебя же там порвут! А не порвут – так обсядут… Семеро с ложкой на одной обложке, как говорится… Мы-то тут поскромнее, посовестливее… Люди провинциальные, неторопливые, основательные… науку больше «нобелевки» чтим…
И под обаянием этого успеха и этого разговора Николай на обратном пути, подремывая в самолете, и в самом деле стал всерьез обдумывать разговор с Ленкой о возможности переезда в Новосибирск…
Но потом… Потом все как-то само собой закрутилось… маленькая Анька… неожиданно выросшие в проблему еще вчера не замечаемые бытовые передряги… долгая и тяжелая болезнь матери… ее смерть, в которую никто до последней минуты не хотел верить…
Да… В Новосибирск, конечно, позвонить было бы можно… И с этим потаенным «запасным аэродромом» в душе он, собственно, и продолжал покрывать неверными каракулями страницы своей «заветной тетради», постепенно прорисовывая в ней контуры будущего исследования. Эта возможность словно бы придавала свободы его фантазии, избавив от обрыдлой необходимости подстраиваться под конъюнктуру, задаваемую шефом.
А неформально… Неформально – что же мучило его сейчас, замкнутого в самого себя, как в эту коробочку из кремовых стен? Почему при мысли о Новосибирске ему не становилось легче? Почему сейчас ему так пакостно на душе, что он, в принципе не имевший привычки «лечить» какие-либо проблемы горячительным, будь у него деньги, не поленился бы сбе́гать и с наслаждением «уговорить в одно лицо» изрядную бутылку чего-нибудь крепкого?
Николай шагнул из комнаты в коридор. Уже не раз и не два обшаривая кладовку и полки шкафов, он хорошо помнил, что спиртного в доме нет. Запас еще прошлогодней талонной водки (ни сам Николай, ни отец как-то особо не употребляли) он в первую свою поездку в деревню захватил с собой. И, как оказалось, не зря. В качестве валюты за особо неудобные и грязные работы она вполне сгодилась для торгов с деревенскими: мешать цемент, помочь отцу вскопать огород, разгрузить и допилить дрова, натаскать из лесу грибов под закрутки.
Но выпить очень хотелось. И не просто выпить, а так, чтобы прямо напиться. Чтобы поплыла в изгибах неумолимая геометрия стыков стен и потолка, чтобы закачалась сама собой под ногами прочная палуба пола, затяжелела голова, а тело чтобы стало легким, невесомым, почти неощутимым… И чтобы мир вокруг стал тяжелым и протяжным, видимым словно сквозь густую, плотную массу океанской воды.
Но, как и ожидалось, ничего горячительного он так и не нашел. И чуть ли не впервые за все это время серьезно пожалел, что у него совсем нет денег и их неоткуда взять. Разве что позвонить сейчас в соседкину дверь?
Николай понимал, что эта странная женщина, чье лицо отчетливо напоминало морду доброй, чуть исподлобья глядящей грустной лошади, непременно и с радостью ему денег одолжит… А может быть, и одалживать бы не пришлось… Попроси он, только намекни… И в ее чудесной спальне-складе наверняка нашелся бы для него какой-нибудь экзотический коньяк, виски или джин – то, что простой русской водки у Тамары Викторовны точно не оказалось бы, он тоже осознавал.
И тут же услужливое воображение дорисовало неумолимо наступившие последствия его визита – и его передернуло… С ума он сошел, что ли?..
В досаде с размаху хлопнув дверью отцовской комнаты, он снова плюхнулся на диван, отозвавшийся сварливо-визгливым стоном старых пружин. Странно – все это время он не замечал, насколько этот звук был омерзителен.
Раскрытая книжка белесоватым пятном «мазала» плед…
Глухой хлопок сомкнувшихся друг с другом страниц, и Баратынский, вероятно с этого момента обреченный прочнейшему забвению, был одним точным движением «сослан» сразу в третий ряд выпирающих и свисающих с полки фолиантов. А сам Николай еще раз поплелся на кухню, наполнил кружку холодной, чуть отдающей хлоркой водой из-под крана, жадно выпил и остатки, совершенно неожиданно для самого себя, вылил на голову.
«Больше никогда ничего не будет
На этой мысли Николай оборвал сам себя. Додумывать ее он принципиально не хотел. Она, совершив в его голове привычно мучительный круг, застревала в определенной точке, упершись во что-то мягкое, податливое и… непроницаемое. И вот это «что-то» и доставляло ему особенную боль, связанную почему-то с ощущением невыносимого, какого-то постыдного унижения… Чем? От чего? И всякий раз, так и не успев разобраться, он снова и снова отшатывался, отвлекался, занимал себя чем-нибудь, лишь бы не натыкаться на эту гуттаперчевую, пластичную и одновременно страшную, неумолимую стену.
Да… почему-то ничего больше
«Ничего уже не будет
Мысль была кристально ясна и жалила своей очевидностью. И он все удивлялся себе: как это он сразу-то не вспомнил, что она уже приходила ему на ум и что именно она подсознательно и не давала ему эти два месяца снять-таки телефонную трубку и набрать Витькин домашний.
Нужно сказать, что после того внезапного и бурного ухода из института Николай не сразу заметил, что телефон теперь молчал сутками. Раньше, сразу после того как засыпала Анька, из коридора доносилось привычное тягучее Ленкино «да ты что-ооо?» в ответ на какую-нибудь очередную чепуху, которую часами рассказывали ей в трубку многочисленные подружки. Проходя из своего «кабинета» на кухню и обратно, Николай обычно дежурно подтрунивал над тем, как неудобно крючилась жена на специально поставленной рядом с телефоном табуретке. И вправду смешно было наблюдать, как, ерзая, подкладывая под себя ногу и снова снимая ее, либо то одним, то другим плечом подпирая стену так, что вскоре на новых обоях заелозилось жирное темное пятно, Ленка часами терпеливо врачевала душевные раны своих многочисленных собеседниц.
Сейчас же, ощущая на пальцах капающий, стекающий со свечки горячий стеарин, он вдруг вспомнил, что когда-то давно, словно в другой жизни, он и сам, бывало, частенько надолго «зависал» на той же табуретке: ему звонили с приглашениями на конференции и симпозиумы, донимали «каверзными» вопросами дотошные аспиранты, коллеги делились последними институтскими сплетнями…
Теперь же телефон молчал неделями.
– А, собственно, чего же ты хотел? – сам себе вслух задал он очевидный вопрос.
В промозглой сырости квартиры его голос прозвучал непривычно надтреснуто-глухо.
– Как говорится, «с глаз долой – из сердца вон»…
Внезапно и весьма нетривиально вывалившись из привычной суеты институтских, пусть и замирающих, но все же пока еще общих для всех дел, коллегам по работе он стал попросту неинтересен.
Николай засмеялся. Забавно, что даже Виолетта не позвонила ему с выговором за пропажу ее «заныканных», вероятно весьма недешевых, чулок… И соседи по кабинету не сочли нужным поинтересоваться, зачем он учинил сей живописный погром… В конце концов отдел кадров мог бы озаботиться его длительной неявкой на работу…
Впрочем, что это он? Ведь в начале октября, буквально на следующий день после возвращения из деревни, он слышал привычную трель из коридора.
Вскоре в комнату всунулась рыжая встрепанная Ленкина голова:
– Ко-оль… Тебя… Или сказать, что тебя нету?
Тогда, с головой погруженный в расчеты, он даже забурчал с досады себе под нос оттого, что его отвлекают.
– Нет, подойду. – И, наскоро черкнув на листочке недописанную мысль, помчался в коридор.
– Да?
– Николай Семенович? – голос на том конце провода был узнаваемо томным.
– Да, слушаю! – ледяным тоном отрезал он.
Интимную вкрадчивость интонации Эллы, ее характерное бравирование «акающим» «м
– Николай Семенович!
– Да, Элла, слушаю. Что вам угодно?
Элла словно бы и не заметила, что ей нахамили. Значит, ей что-то от него было нужно.
– Я все никак не могу до вас дозвониться… уже который день…
Это была чистейшая ложь, однако ему было противно уличать Эллу, тем самым удлиняя уже отчего-то не нравящийся ему разговор.
– Я только что вернулся из деревни, – нехотя буркнул он. – Вы хотите обрадовать меня тем, что в мое отсутствие в институте стали выдавать зарплату?
Недобро съязвив, Николай в растворенную дверь отцовской комнаты с тоской покосился на письменный стол, все боясь, что, невзирая на «почеркушку», забудет драгоценную мысль, на которой застала его томная любовница шефа.
В трубке на секунду замялись. Но, проглотив и эту «шпильку», все так же интимно, с придыханием продолжили:
– По зарплате вы будете говорить не со мной, а с Валерием Викторовичем. Он же уполномочил меня проинформировать вас о том, что завтра в два часа дня мы ждем вас на Смоленской площади на митинге…
– На Смоленской? На митинге? – Николай напрягся. – Почему на Смоленской? На каком митинге? Я не заметил, как подкралось седьмое ноября?
– Нет… При чем тут седьмое ноября? – мягко прервала его агрессивный наезд Элла и, не тормозя, ласково заворковала: – Завтра сотрудники института, согласно приказу Валерия Викторовича, выходят на митинг…
– Да какой, к черту, митинг?! – взорвался Николай. – И почему по этому поводу мне звоните вы, а не Бол… Борис Борисович?
Обычно организованной явкой сотрудников на все дежурные «майско-ноябрьские» торжества занимался веками несменяемый, бурнокипящий председатель профсоюза по кличке Болек. Вероятно, никто в институте не смог бы сказать, ни сколько этому крохотному человечку в круглых очочках на самом деле было лет, ни как долго и над какой темой работает этот похожий на персонаж популярного чешского мультфильма, рано начавший седеть плотный мужчинка. Зато он обаятельно компенсировал отсутствие каких-либо способностей к научной деятельности подлинно «отцовской заботой» о сотрудниках института. Касса взаимопомощи, в которой всегда можно было как перехватить до зарплаты, так и одолжиться на отпуск, всевозможные путевки в закрепленные за институтом дома отдыха, своевременная организация дней рождений, юбилеев и похорон, не говоря уже о капустниках к новогодним и обязательным «мужским» и «женским» праздникам, и даже непременный новогодний «паек» с сакраментальным «Советским шампанским» и красной икрой – все это было в маленьких цепких ручках неутомимого и вездесущего деятеля с неожиданно для его роста и комплекции басовитым голосом. Помня сотрудников по именам, этажам и кабинетам, Болек волок на себе внепроизводственные проблемы всех без исключения сотрудников института, вплоть до раздачи каждому стоящему в первомайской колонне веточек с наклеенными на них вишневыми и яблочными цветами из гофрированной бумаги. Причем Николай сильно подозревал, что и цветочки эти Болек тоже делал сам.
Перед каждым Ноябрем и Первомаем профсоюзный босс вихрем проносился по всем этажам, каждому лично напоминая, куда, когда и во сколько тот должен явиться, чтобы помахать, широко улыбаясь, этими самыми веточками, когда колонна института, после долгого топтания где-то на подступах к Красной площади, будет проходить мимо Мавзолея. То, что по поводу какого-то митинга ему звонила сама Элла, было событием из ряда вон выходящим, и он заподозрил неладное. Как оказалось, не зря.
– Валерий Викторович лично просил меня позвонить вам. Остальные знают и по распоряжению директора института исправно выходят…
– Можно полюбопытствовать, а по какому поводу? – язвительно перебил Николай.
– В защиту демократии…
Николай болезненно поморщился.
– Эллочка, если вы забыли, я физик… Фи-зик! Поэтому демократию или еще что-то там пусть защищают те, кому положено этим заниматься. Скажите лучше, что это за привилегия такая – отдельное приглашение?
– Повторяю: вам меня просил позвонить Валерий Викторович лично, – с многозначительным нажимом произнесла Элла. Но, похоже, оттого что это не производило на Николая должного впечатления, она наконец стала терять терпение.
– Зачем?
– Валерий Викторович просил передать, что после митинга у вас будет возможность побеседовать с ним один на один.
Тут Николай и вовсе закипел. И от нетерпения вернуться к работе, и от желания как можно скорее свернуть этот казавшийся ему комичным разговор, он загарцевал по коридору, чуть не уронив при этом поддернутый за шнур телефон.
– Я что-то не припомню, дорогая Элла, чтобы я напрашивался на аудиенцию! Так что вы уж передайте Валерию Викторовичу мое нижайшее и сообщите, что поскольку зарплату я давно не получал, то время и место разговора я выберу сам, когда мне будет удобно…
– Так Валерию Викторовичу и передать?
– Так и передайте.
Но Элла еще чего-то ждала.
– К сказанному мне добавить нечего! – Для Николая разговор в принципе был окончен, но трубка терпеливо ждала, никак не реагируя, не слышно было даже неприлично интимного Эллиного придыхания. – Можете готовить мое увольнение, – отчеканил Николай.
И трубка с размаху полетела на рычаг.
Из ванной, где вовсю шумела вода – Ленка полоскала белье, – немедленно показалась рыжая голова.
Она никогда ни о чем не спрашивала. Спрашивали ее глаза. И как-то само собой повелось, что если он хотел ей что-то рассказать, то на немой вопрос ее ярко и тревожно горящих глаз начинал подробно и обстоятельно растолковывать суть проблемы. Если же не хотел, то просто поворачивался и уходил, спиной чувствуя буравящий озабоченный взгляд. Уходил, зная, что она не обидится, а терпеливо дождется, когда он сам будет готов поделиться с ней произошедшим.
Вот и сейчас, обтирая руки от мыльной пены, Ленка застыла на пороге ванной.
– Элла, – нехотя пояснил он. – Какой-то митинг на Смоленской… все стадо выгоняют по обыкновению…
Николай уже шагнул было в свой импровизированный кабинет, когда Ленка вдруг тихо и твердо произнесла:
– Не пущу…
– Что? – в изумлении обернулся Николай.
В подобном тоне Ленка с ним никогда не разговаривала.
– Звонила Олька. Вчера на Смоленке ее мужа изрядно помяли. Я тебя никуда не пущу.
Решимость, с которой были произнесены эти слова, смутила Николая. Он неловко потоптался на пороге комнаты:
– Да я, собственно, никуда и не собирался…
И шагнул в растворенную дверь, ощущая, как в квартире повисла какая-то угрожающая, пустая тишина… Совсем такая, какая была в тот страшный день, когда умерла мама…
Потирая лоб, к которому прилип мокрый чуб, он, то и дело запинаясь, натыкаясь на мебель, добрел из кухни в спальню и со всего размаху плашмя бросился на еще Ленкой аккуратно, без единой морщинки и складочки, постеленное золотистое шелковое покрывало.
Ленка, Ленка, Леночка, Ленуся… Она стояла тогда в коридоре у окна, перед ней на подоконнике высилась стопка учебников, только что полученных в университетской библиотеке, и, не мигая, смотрела на залитый солнцем двор. Тонкий зеленоватый свитерок соблазнительно обтягивал узкие округлые плечи, хорошо обрисовывал неожиданно для такой хрупкой фигурки полную и высокую грудь. И без того тонкая талия совсем уж головокружительно была подчеркнута коричневым пояском. Это все, что Николай успел заметить, задохнувшийся от бьющего каким-то бесстыдно-радостным светом ярко-рыжего, в мелких завитушках хвоста, пышностью своей раза в три превосходившего головку, на которой он был стянут такой же зеленой, как и свитерок, лентой.
Видимо, она почувствовала его взгляд, обернулась и… по затененному коридору отчетливо побежали солнечные зайчики.
– Вы можете помочь мне донести этот непомерный груз до аудитории?
– Что?
Он и вправду не сразу понял не только,
– Я не предполагала, что мне именно сегодня нужно будет получить все это добро… Не то, конечно же, прихватила бы целую телегу с впряженными в нее першеронами…
Казалось, девушка сердилась, но коридор по-прежнему был залит множеством ярких мятущихся отсветов. Будто десятка два мальчишек шалили, ловя втихаря стащенными из маминых сумок карманными зеркальцами щедро разбрасывающее лучи сентябрьское солнце ядреного бабьего лета.
– Да, конечно, пожалуйста! – Он с готовностью подхватил всю эту кипу толстенных справочников, даже не глянув на название верхнего тома. – А вам какая аудитория нужна?
Аудитория у них оказалась одна и та же… И все оставшиеся годы учебы он так и носил за ней то книжки, то зонтики и сумки с тетрадями, то продукты, которые она покупала по дороге домой, когда он шел ее провожать, то плащ или кофточку весенними или осенними теплыми днями, когда ей становилось жарко.
Ни яркая внешность, ни пристальное внимание к ее особе мужского контингента университета каким-то чудом не мешали Ленке учиться серьезно и истово. Характер у нее был отнюдь не сентиментальный, память – феноменальная, а парадоксальная неожиданность решений весьма сложных задач поражала даже видавшую виды профессуру. Поэтому, когда на последнем курсе вопрос с его аспирантурой уже был практически решен, для него полной неожиданностью стал ее категорический отказ учиться дальше.
Он хорошо помнил день, когда узнал об этом.
На Воробьевых все отчаянно цвело, голова буквально дурнела от ароматов первых теплых весенних дней, и, казалось, никакая сила не могла загнать студентов в душные, темноватые, пахнущие книжной пылью аудитории. Народ, жадно вдыхая пряный, вкусный воздух, гомонил во дворе, оттягивая до последнего момент возврата в аудитории. И даже самые маститые и суровые, остепененные и много-много-награжденные лекторы, сперва поторапливаясь к началу своей пары, неожиданно притормаживали, останавливались, изобретая какой-нибудь совершенно нелепый повод задержаться, продлить свое пребывание в одуряющем аромате беззастенчиво-щедро цветущих яблонь и вишен. Внезапно и необъяснимо молодея, «разморозив» свой всегдашний академический вид, они легко и свободно шутили, подкалывая студентов, словно заразились от них этой всеуниверситетской атмосферой беспричинной, бездумной праздничной юной беспечности.
Как-то само собой получилось тогда, что оба они, записные отличники, не сговариваясь, не пошли на последнюю пару.
При довольно тесном каждодневном общении между ними за все время учебы не возникало никаких сентиментальностей. Николай даже успел в эти годы пережить две или три довольно близкие, но недолгие связи с девушками с других потоков. Причем Ленка о них знала и всякий раз, заметив, что он, как она выражалась, «косеет», дружески подтрунивала над его увлечениями:
– Не тот ты человек, Николаша, чтобы с дурами дело иметь! – потуже затягивая свой роскошный хвост, авторитетно заявляла она. – Вот попомни мое слово, не тот! Да дура тебя и не выдержит! Ты же женат на физике, а бабья ревность такого соперничества не перенесет!
И всякий раз она оказывалась права. Все его приключения заканчивались одним и тем же: упреками в недостаточном внимании, в нежелании жертвовать «ради любимой» своим временем и скукой, которую спустя какой-то срок начинали испытывать рядом с ним его подруги.
А он и впрямь не мог поставить их на первое место, даже когда был сильно увлечен. Мучась совестью, зная, что потом придется унижаться, изо всех сил шуткой, подарком или лаской заглаживая вину, он тем не менее мог сильно опоздать на назначенное свидание, не пойти на давным-давно оговоренный «день рождения» и даже забыть о билете в театр, кино или в консерваторию, стоило только Витьке или Ленке зацепить его каким-либо опровержением какой-нибудь любимой мысли, идеи, концепции, с которой он в тот момент носился. Враз теряя голову, споря с ними до хрипоты, ночами напролет пересчитывая свои решения, он опоминался только тогда, когда его девушка либо закатывала ему бурную сцену, либо, как это было в последнем случае, не тратя лишнего пороху, просто уходила к другому.
Ленка тоже все эти годы вела вполне независимый от него образ жизни. Водя за собой хвост кавалеров, среди которых попадались и вполне «сановные» экземпляры, она была неизменным украшением «козырных» вечеринок, закрытых кинопросмотров, квартирников и самых громких театральных премьер. Уму непостижимо, когда она все успевала? Претенденты на ее внимание буквально соревновались за первенство пригласить ее в кино или на «танцевальный вечер» и даже «покатать на папиной машине». Она же легко и непринужденно пользовалась всеми привилегиями, которые предоставляла ей ее нетривиальная красота. Почти ежедневно Николай с некоторыми ощутимыми уколами в области сердца наблюдал, как по окончании пар перед ней распахивает дверцу «жигуля» или «Волги» какой-нибудь очередной с головы до ног упакованный в забугорную вареную джинсу «козырной валет» и как она с царственным достоинством, не торопясь, усаживается на сиденье рядом с водителем, изящно втягивая в машину ножку в крохотной туфельке. И как, пока очередной ухажер, угодливо изгибаясь, обегает машину, машет ему, Николаю, сквозь лобовое стекло рукой – дескать, вечером созвонимся… Справедливости ради надо сказать, что он не помнил такого случая, чтобы вечером они не созванивались.
Положение «избранных», «золотых голов курса» невольно отделило их от остальных сокурсников, буквально вынудив держаться вместе, а неподдельный интерес, с которым оба относились к учебе, и некоторая «моцертианская» легкость, с которой она им давалась, сблизили, заставив понимать друг друга с полуслова, с полувзгляда. Они так часто ожесточенно спорили, или, напротив, увлеченно, буквально выхватывая друг у друга догадку за догадкой, решали какую-нибудь общую проблему, или часами торчали в лаборатории, где, затаив дыхание, колдовали над результатами своих расчетов, что к этой самой последней студенческой весне Николаю стало казаться, что они уже прожили вместе целую жизнь.
В то же время Ленка оставалась для него бесконечно далекой, недосягаемой, недоступной. Ему казалось, что рядом с этой девушкой должен быть кто-то совершенно иной, нежели он, кто-то такой же яркий, остроумный, свободный и непринужденный, как и она сама, так что он и думать не смел о переводе их прочной дружбы в нечто бо́льшее. Да и Ленка все эти годы относилась к нему с некоторым насмешливым покровительством, с одной стороны, не отпуская от себя, а с другой – никогда не беря его с собой в те компании, в которых царила.
Поэтому в том исступленно-цветущем мае Николая все чаще догоняла тянущая душу тоска: не зная до конца Ленкиных планов, он старался не думать о том, что эта весна для их дружбы может оказаться последней, и тихо надеялся на то, что впереди у них будут годы аспирантуры.
В тот день они долго бродили по Воробьевым без всякой цели, что называется куда глаза глядят. Так хорошо, так сладко было осознавать, что после долгого напряжения зимы можно позволить себе это блаженное, безответственное ничегонеделание, что оба ленились даже разговаривать. Блукая по аллеям и аллейкам, сворачивая с дорожек на какие-то заковыристые тропинки, они то путались в буйных зарослях только что вылупившейся из почек и оттого еще клейкой, смолистой, остро пахнущей свежестью зелени, то пробирались через целомудренно-застенчивый хоровод заневестившихся вишен и яблонь, то блаженно подставляли еще не жаркому майскому солнцу свои послезимние бледные «интеллектуальные» лица на внезапно распахивающихся просторах полян, залитых сусалью одуванчиков…
Тот куст сирени он не забудет, наверное, даже в свой смертный час! Богатый глубоким цветом, словно плеснул кто-то на ветки изрядную долю фиолетовых чернил, нарядный и в то же время элегантно-строгий, он лениво-барственно покачивал литыми пирамидками соцветий под едва уловимым майским ветерком, распространяя вокруг себя плотный, дурманящий сознание карамельный аромат. Николай глубоко вдохнул свежести майского дня, настоянной на сиреневом благоухании, и, кажется, на секунду захмелел, потерял ощущение реальности: хотелось закрыть глаза, лечь в еще не запылившуюся, блестящую, новенькую, но уже загустевшую, затяжелевшую траву, навсегда утонув в ее бесконечных хитросплетениях и…
– Ко-оль! – как всегда певуче протянув имя, вывела его из этого блаженного состояния Ленка. – Ко-оль… я хочу вон ту ветку… Можешь мне ее достать?
Ленкин пальчик указывал на грузно гнущуюся под бременем цвета мохнатую сиреневую лапу, тянущуюся чуть выше его головы.
– Хорошо! Стереги пока!
Николай снял с плеча свою и Ленкину сумки, шагнул к кусту и снова захлебнулся окутавшим его одуряющим облаком сиреневого духа: ноздри жадно ловили запах, хотелось вдыхать еще, и еще, и еще, и в то же время казалось, что легкие уже не могут, не в состоянии впитать, вместить это ароматное блаженство… С усилием стряхивая с себя сладкий морок, он потянулся, пригнул ветку и уже собирался аккуратно отломить от нее солидный побег, как вдруг даже не увидел, не понял, а почувствовал, что Ленка где-то совсем рядом, возле него, как-то невозможно близко…
– Ко-оль, – это прозвучало теперь непривычно, с какой-то совершенно незнакомой и радостно-настораживающей интонацией. – Коо-ль… скажи пожалуйста… ты как планируешь: сперва жениться на мне, а потом писать диссертацию? Или сперва допишешь, защитишься, а потом мы пойдем в ЗАГС?
Ветка с шумом взмыла над головой Николая, он опустил руки и застыл, глядя Ленке в глаза, чувствуя, что буквально вот-вот потеряет сознание – то ли оттого, что задохнется густым сиреневым духом, то ли оттого, как внезапно гулко, ощутимо, осязаемо заколотилось, словно желая вырваться из грудной клетки, его сердце.
Зеленые глаза Ленки под длинными рыжими ресницами были чисты и бесхитростны, в них не было ни тени лукавства, издевки или насмешки.
– А ты… – неожиданно-хрипло спросил он. – Ты что… разве не собираешься в аспирантуру?
– Я – нет! – Ленка звонкой трелью рассыпала по поляне свой лучезарный смех и, протянув руку, сорвала ближайшую к ней ветку с обильной пирамидкой соцветия. – Я собираюсь родить тебе красивую дочку. Или ты все же хочешь сына?
– Да в принципе мне все равно – мальчик или девочка… Дети они… любые… дети… как получится…
Он понимал, что несет чушь, но никак не мог совладать со своими мыслями, которые путались в этом душном облаке сирени, и их совершенно невозможно было не только собрать, выстроить в какую-то осмысленную логическую цепь, но и уж тем более связно выговорить.
– Ты хотел отломить мне во-он ту ветку! – напомнила Ленка.
– Да…
Он послушно, совершенно не соображая, что делает, дотянулся до кучно усеянного сочными чернильными гроздьями цветков отростка, словно во сне, без всякого усилия отломил его и протянул Ленке.
– А… а Петрович знает, что ты… это… в аспирантуру не собираешься? – так и не обретя отчего-то полноты голоса, спросил Николай. – Ведь он столько лет «пасет» тебя с твоей темой… Это будет для него… таким ударом…
– Знает… и даже знает почему, – снова засмеялась Ленка. – Ты же ведь не против, если мы его пригласим на свадьбу?
«Дети»… «свадьба»… впервые в жизни эти слова, такие знакомые, обычные, в привычной жизни не значившие для него ничего, произносились сейчас в применении к нему самому. И он… он удивлялся сам себе, потому что готов был безоговорочно принять их, внезапно наполнившихся каким-то особенным значением, обретших ирреальность, сказочность и одновременно невозможную реальную осмысленность…
– Ну что, пойдем? – Ленка, как ни в чем не бывало, подняла с земли и протянула ему обе сумки. – Мама будет счастлива, она так любит сирень…
Тот день испортил все. Все шесть лет их непринужденного дружеского общения были сведены на нет. Самые простые вещи между ними теперь сделались просто невозможными!
В их встречах теперь, в их даже самых деловых, невинных, рожденных необходимостью учебы и экзаменов разговорах появилась тяжелая и, как ему показалось, банальная вымученность. Невозможно теперь было часами хохотать над случайно оброненными шутками, перебрасываться озорными словечками, которыми они подтрунивали друг над другом, привычно ерничать. Да господи, даже обсуждать что-то серьезное стало мучительно невозможно! Они то и дело зависали в неловких паузах на полуслове оборванных фраз, и даже – он с удивлением это отметил – стали несколько сторониться друг друга. И если раньше, выходя после лекций, когда ее никто не ждал, Ленка непринужденно подхватывала его под руку, то теперь они молча, держась «на пионерском расстоянии» друг от друга и изредка перебрасываясь односложными фразами, добредали до метро. Беря по привычке ее сумку и отдавая у вагона, он сам себя ловил на том, что боится даже случайно прикоснуться к ее руке, точно так же как явно избегает этих случайных касаний и она. И уж совершенно невыносимо было смотреть друг другу в глаза! Потому, частенько оглядываясь оттого, что буквально чувствовал на себе Ленкин долгий взгляд, сталкиваясь с изумрудным, но каким-то лихорадочным, беспокойным сиянием ее глаз, он резко и сердито отворачивался, одновременно с ужасной, мучительной внутренней неловкостью отмечая, как прячут улыбку окружающие их люди.
А улыбались почему-то вокруг них теперь настолько часто, что оказываться на людях вместе было просто невыносимо. Настолько невыносимо, что впервые в своей жизни Николай почувствовал: он… не хочет видеть Ленку! Он просто
Он поцеловал ее в первый раз спустя два месяца после того «сиреневого» дня. Вконец измотанные тягомотной защитой дипломов – почему-то Ленку, Витьку и его уже отчетливо скучающие, утомленные профессора оставили на самый финал этой бессмысленно-мучительной процедуры, – они молча вышли из университета. Витька выбил из коричневой пачки «Опала» сигарету и трясущимися руками чиркнул спичкой.
– Черт… нам сегодня полагается вдрызг напиться… но не знаю, как вы, – голос Витьки чуть-чуть дрожал от медленно потухающего гнева, ибо он защищался последним и его хорошенько потрепали вопросами, – а лично я сейчас поймаю тачку и… спа-а-а-а-ать… я зверски, просто зверски устал…
И первым двинулся к метро… Ленка и Николай все так же молча побрели за ним.
Поздние летние сумерки брали свое: суетящийся у метро город сиреневел, одевался в глубокие тени, от остывающего раскаленного асфальта, забивая дух бензиновой гари, шел вкусный теплый запах, немного напоминавший духмяность свежеиспеченного хлеба, и над всем этим смешением людей, звуков, приглушенных в вечереющем свете, плыл торжествующий, тягучий аромат зацветающих лип.
Витька действительно поймал такси, из вежливости предложил Николаю и Ленке куда-нибудь их подвезти, зная, впрочем, что они откажутся, потому что им было не по дороге, и умчался, из машины на ходу вяло махнув им рукой, а они побрели к метро. Сам не зная зачем, Николай шагнул с Ленкой в один вагон, хотя домой ему было в другую сторону.
Ленка прошла по пустому вагону и, устало опустившись на сиденье, прикрыла глаза, а он, прислонившись к стеклу противоположной двери, всю дорогу до ее станции, не отрываясь, разглядывал ее, словно увидел сегодня в первый раз.
Утомленное бледное ее лицо было непривычно серьезно и строго – быть может, таким его делал сон, а может быть, сброшенный наконец груз тяжелейшей последней сессии, «госов» и защиты. Внезапно Николай подумал, что… он совершенно не знает эту девушку! Проучившись рядом с ней все это время, он едва ли представлял себе, чем она живет, о чем на самом деле думает, чего ей действительно хочется, а чего она совсем не любит. Перебирая в памяти теперь уже, казалось, стремительно пронесшиеся годы, он догадался – многое, что думал о ней, складывалось из привычного студенческого ироничного пустобрехства, озорного дурачества, ласкового панибратства, словно маской прикрывавших подлинные лица всех тех, с кем они учились. Какими же были в реальности сокурсники, ныне разъезжавшиеся, разбредавшиеся с прошедших защит во все концы огромной Москвы, он даже не представлял. Вот и тонкий профиль спящей Ленки был как бы совсем не ее – озорной хохотушки, остроязыкой, ироничной, смелой до дерзости красотки, казалось бы мало заботящейся о том, задела ли она кого своим словом, было ли оно сказано кстати и следовало ли его вообще произносить. В такт вагону покачивалась спящая хрупкая девушка с удивительно детским, каким-то чистым, одухотворенным и одновременно мечтательно-наивным выражением лица, черты которого под благотворным влиянием сна сгладились, потеряли резкость, словно поплыли… Ему вдруг стало невыносимо, щемяще жаль ее – маленькую, уставшую, доверчиво заснувшую, словно светящуюся изнутри теми сияющими, вероятно сказочными, снами, что сейчас проносились перед ее закрытыми глазами; снами, которые она, скорее всего, проснувшись, даже не вспомнит.
– Осторожно, двери закрываются. Следующая станция «Сокольники», – громко отчеканил женский голос, и привычка столичного жителя спать в метро глубоким полноценным сном, но при этом просыпаться ровно перед своей станцией, заставила Ленку пошевелиться.
Она с трудом разлепила рыжие ресницы, беспомощно оглянулась вокруг, видимо, с трудом выныривая из своих хрустальных видений обратно в гудящую, свистящую реальность мчащегося в тоннеле вагона, наткнулась еще не до конца сфокусировавшимся взглядом на Николая, слабо улыбнулась, осветив на мгновение весь вагон, и спокойно, безмятежно вновь сомкнула веки.
И он понял, что ему просто не хватит духу ее разбудить – так сладко, блаженно и, главное, умиротворенно спала она, видимо где-то краешком сонного сознания ощущая, что есть он, Николай, который, конечно же, не даст ей пропустить свою остановку и что-нибудь придумает, чтобы ей не пришлось покидать своего блаженного состояния, и как-то доставит ее домой, как-то так, что ей, безмерно уставшей, не придется прилагать к этому никаких собственных усилий.
Поезд с шумом вырвался из тоннеля и заскрипел, закашлял, тормозя у платформы. Николай закинул на плечо Ленкину сумку, наклонился, неожиданно для самого себя легко поднял ее на руки и шагнул в распахнувшуюся дверь.
– Ты что? – почти не просыпаясь, пробормотала Ленка. – Я сейчас… сама…
Но голова ее доверчиво опустилась на его плечо, и рыжий хвост, разметавшись медно-бронзовыми змеящимися нитями, словно драгоценно затканной золотом паранджой, наполовину скрыл ее чуть улыбающееся лицо.
Он нес Ленку по вестибюлю станции, совершенно не чувствуя веса ее тела, словно летел, и никак не мог справиться с нараставшей в нем абсолютно не свойственной, непривычной нежностью. У самых ступеней – а он готов был нести ее и дальше! – она вдруг слабо зашевелилась и тихо-тихо, согрев его ухо теплым дыханием, шепнула:
– Поставь меня, пожалуйста. Тебе будет тяжело…
Но он не послушался и шагнул на первую ступеньку. Ленка заерзала, соскользнула с его рук, а он вдруг понял, что не хочет, совсем не хочет, ну совершенно не хочет ее – теплую, сонную – отпускать, и крепко-крепко прижал к себе. Она приникла, прижалась к нему, словно вросла в него всем своим хрупким телом, окончательно обмякнув в его руках…
– Не, ну ты глянь… Совсем с ума посходили… Чумовые… То он ее прет через всю станцию на руках, то вдруг встал как вкопанный… Посунься, что ли, жених проклятый, задавлю к чертовой матери, до свадьбы не доживешь… Слышь?
Приземистая, толстая, какая-то вся квадратная тетка, держась за ручки бессмысленно на одном месте полирующего пол «утюга», пританцовывала возле него в нетерпении, а Николай, с трудом выныривая из их с Ленкой такого сладкого дурманящего «вместе», никак не мог понять, чего же она от него хочет.
– Развернуться не могу, слышь! Посунься! – снова рявкнула тетка, и бигудевые кудряшки на ее круглой, как мяч, голове затряслись в праведном гневе. – Тоже нашли место, где обниматься… Вон в парк идите… Все скамейки там ваши…
И вдруг Ленка залилась тонким, словно звон хрустального колокольчика, музыкальным и легким смехом:
– Колечка… Шагни на ступеньку… Она же и вправду тебя задавит… И я овдовею до времени, так и не успев побыть тебе верной и преданной женой…
До самого Ленкиного дома они шли, крепко обнявшись, боясь надломить, разорвать то неповторимое, головокружительное единство, которым оба сейчас себя ощущали. У подъезда Николай всем телом прижал Ленку к двери, и снова она словно вросла в него, каждой черточкой, каждым изгибом своего тела повторяя его так, словно и были они теми самыми половинками, которые точно подогнаны друг к другу каким-то немыслимым божественным мастером.
– Я не понимаю, как мне сейчас от тебя уйти, – шептал он ей, – я не могу… не могу… не могу…
И она тихо-тихо счастливо смеялась в ответ, легко касаясь и касаясь мягкими теплыми губами его щек, век, лба, висков, словно впитывая в себя его лицо, – так, как лишенная зрения слепая водила бы рукой, знакомясь с его чертами.
…Он стал тогда так неожиданно и внезапно счастлив, что этого хватило надолго. Все, что последовало далее, он помнил смутно. Своей маме – невысокой сухой женщине, к которой они наконец ввалились счастливые, словно пьяные, – Ленка прямо с порога объявила:
– Мама! А он все-таки меня любит!
– Я всегда тебе это говорила! – ничуть не удивившись, спокойно ответила женщина, пристально разглядывая Николая через толстые стекла очков. – Вы дипломы-то защитили, психи сумасшедшие?
Та ночь была сказочной… Узкая, как пенал, огромная полутемная кухня в старинном доме, бутылка шампанского, какой-то необыкновенно вкусный торт и Ленка… Ленка, которая сидела, облокотившись на него всем своим светящимся телом, и он обнимал ее, слушая рассказы мамы о том, как в детстве у дочери была расшиблена коленка и какой страшной у нее была ветряная оспа в девять лет, как ею был совершен полет с велосипеда через руль, как с золотой медалью была окончена физматшкола и прочая, и прочая, и прочая… Ленкин роскошный рыжий хвост щекотал ему щеку, а то и вовсе завешивал лицо, когда, подхватывая мамины рассказы, она начинала бурно жестикулировать, добавляя нехватающих подробностей. И он тонул в ароматной меди ее кудряшек, на самом деле ощущая лишь одно: тепло ее тела и мерный стук крови в своих висках.
Потом были экзамены в аспирантуру, которые он сдал походя, не вдумываясь, с феерическим успехом, чего никак не ожидал… Затем он привел Ленку знакомиться к себе домой. Мама весь вечер сидела с округлившимися глазами, не произнося ни слова, поскольку Ленка выдала весь спектр своих ярких умений: рассказывала анекдоты из студенческой жизни, в лицах показывала преподавателей, остроумно и колко комментировала общеизвестные сплетни из жизни знаменитостей и даже спела под гитару. Отец весь вечер молчал, улыбался в усы, в его глазах плясали озорные бесенята. И только когда Ленка, взглянув на часы, сказала, что, наверное, уже поздно, всем надо отдыхать, и совсем по-семейному вызвалась помочь матери убрать со стола, а потом и вовсе встала мыть посуду, на немой вопрос Николая отец тихонько пробурчал:
– Ну, сын… На таких скоростях надо, однако, уметь водить машину… Чтоб, значит, не вылететь с трассы…
И, все так же пряча усмешку, ушел в свою комнату.
Затем было знакомство родителей, которое задалось гораздо меньше: строгая, чопорная, чуть ханжащая Ленкина мама (отца у Ленки не было) нанесла, как и положено, официальный визит в их несколько богемную «берлогу» и с некоторым трудом установила дипломатические отношения с его родителями. Далее была трехдневная, бесконечная угарная свадьба, которую праздновали дома с родней, в общежитии с сокурсниками и еще на природе с друзьями. И все это он помнил отрывками, кусками, кадрами, словно безумный монтажер по пьяной лавочке лихо наре́зал и кое-как склеил не стыкующиеся между собой кинофрагменты… Между всем этим были рискованные эксперименты, на материале которых он начал строить кандидатскую, международный симпозиум в Чехии, затем в Югославии… Его хвалили, он кому-то пожимал руки, даже давал интервью – все крутилось в бешеном темпе, и только когда в роддоме ему вручили теплый розовый кулек, приоткрыв уголок которого он увидел широко зевнувший крохотный беззубый ротик, мир вновь обрел очертания и устойчивость.
Теперь у него была не только Ленка. Теперь у него была еще и Анька – ясноглазое создание, которое, даже сквозь слезы, начинало так же солнечно, как и ее мать, улыбаться всегда, когда он подходил к ее кроватке. И первое слово, которое произнесло это капризное существо, было «Па!», отчего Ленка даже дулась на него несколько дней:
– Какие вы… Сговорились за моей спиной! Я, понимаешь, ночи с ней не сплю, с ног сбилась, а она ему: «Па!»
…Только сейчас Николай позволил себе подумать о том, что Ленки ему все эти полтора месяца мучительно не хватало. Чего греха таить: сперва, отвозя жену и дочь в деревню, где-то в глубине сознания он даже был несколько рад тому, что останется один – работа требовала предельного сосредоточения, и он ни на что не хотел отвлекаться. И хотя в доме строго соблюдалось правило «когда папа работает, мы ему не мешаем», тем не менее, вольно или невольно, оно всегда нарушалось. То Ленка не уследит за Анюткой, и в растворе тихо-тихо приоткрытой двери появится, воровато озираясь, льняная головка дочки:
– Па?..
И он тут же терял мысль, понимая, что в ближайшие пятнадцать-двадцать минут работать ему не светит. Конечно, у него не хватало духу сказать: «Я занят!» – а потому вслед за курносым носом и такими же зелеными, как у матери, глазами в комнату вдвигалась сперва одна нога в смешной пупырчатой домашней тапочке, а за ней по двери, цепляясь за внутреннюю ручку, вкрадчиво проползала маленькая пухлая ладошка:
– Па-а?..
Он еще делал вид, что работает, но уже искоса следил, как постепенно бесшумно втягивается, просачивается в узкую щель между дверью и косяком плохо пролезающая попа в сиреневой юбочке, как появляются вторая нога и вторая рука, вытирающая всей пятерней капающий от старания нос, и наконец целая, собравшаяся по частям дочь начинала неловко перетаптываться, умирая от страстного желания что-то сказать и в то же время не смея сделать это громко:
– Па-а?..
И третьего «Па?» он, естественно, уже не выдерживал: вставал из-за стола, подхватывал на руки счастливо заливающееся смехом чадо, подбрасывал к потолку, и она хохотала все громче и громче, так же как мать, словно перекатывая в гортани десятки серебряных бубенчиков. А он подбрасывал ее еще и еще, пока в комнату не влетала разъяренная Ленка, не перехватывала Аньку в полете, не поддавала ей легкого шлепка – «Тебе же было сказано к папе не ходить, что он работает!» – не напускалась на него с гневной отповедью: «Почему ты ей это позволяешь? Так она никогда не приучится к тому, что тебе нельзя мешать!» – и не выносила мгновенно сменяющую смех на отчаянный рев дочку прочь.
Хотя и сама Ленка частенько невольно нарушала его сосредоточенность.
Она тоже тихо-тихо приоткрывала дверь и негромко, словно боясь вспугнуть рабочую атмосферу его комнаты, спрашивала, например:
– Обедать будешь?
Он что-то неопределенно мычал в ответ, еще цепляясь за стремительно покидающую его мысль, а Ленка, не разобрав, ответил ли он ей «да» или «нет», нетерпеливо уточняла:
– Ты только скажи, ждать тебя или нет?.. Если что, мы сами поедим, а я тебе потом разогрею…
И конечно же, он шел обедать. Потому что понимал: изо всех сил храня его покой, Ленка крутится с Анькой целый день, выбиваясь из сил, чтобы обеспечить семью стремительно и неумолимо сокращающимися под давлением внешних обстоятельств достатком и сытостью. Шел, зная: и разогреет, и, если надо, приготовит заново, и сделает что угодно, лишь бы он спокойно работал, – и жалея ее. Между тем на письменном столе оставалась открытой его потрепанная толстая «общая», к которой он возвращался после обеда, словно с Луны, и, отлистывая назад и назад ее изломанные и распухшие от закладок страницы, мучительно пытался восстановить ход своих мыслей, теряя время и злясь на самого себя за то, что прервался на самом интересном месте, а теперь и вовсе забыл, что хотел написать.
И даже когда ни жена, ни дочь не мешали ему своим появлением, он все равно краем уха ловил глухо доносящиеся с кухни или из комнаты звуки, по тону и характеру которых догадывался: нашкодила ли Анька, в дурном или хорошем расположении духа нынче Ленка, идут ли они в магазин или укладываются спать… И это, пусть опосредованное, участие в жизни маленького семейства выбивало его из колеи.
Словом… работать дома было почти невозможно.
Но сейчас… сейчас, лежа на их с Ленкой кровати, он разрешил себе думать о том, что всего этого семейного хаоса ему все же мучительно не хватает. Внезапно он понял, что оглох от висящей в квартире тишины… Что ему хочется, оторвавшись от работы, слушать неясный лепет дочки, еще мешающей слова с невнятными звуками, слышать, как гремит кастрюлями на кухне жена, как топают по коридору маленькие, еще не крепкие, то и дело подводящие их хозяйку детские ножки, как звонит телефон, хлопает входная дверь… Оказалось, ему не хватает ожидания их возвращения из магазина или с прогулки, мелких Ленкиных просьб о помощи, на которые он подчас досадовал, вынужденный оторваться от своих размышлений, ее телефонного воркования, к которому он, отвлекаясь, невольно прислушивался…
Но более всего ему не хватало ночей… И даже не тех бурных, жадных, сумасшедших, которые проводили они с Ленкой сразу после свадьбы, когда просто невозможно было оторваться друг от друга, невозможно было вздохнуть друг без друга, невозможно было заснуть, потому что время на сон казалось украденным у их долгожданного «вместе»… Нет… скорее ему мучительно не хватало самого Ленкиного присутствия, ее мерного сопения рядом с ним, возможности дотянуться, дотронуться, обнять… того самого ощущения неразделимости, единства, цельности их двоих, которое возникло впервые у подъезда Ленкиного дома и до сих пор каким-то чудесным образом не было ими изжито, не потерялось в бытовых мелочах и мелких раздорах повседневной жизни. Ленка поразительно умела просто спать рядом – он никогда не задумывался о том, что это, оказывается, целое искусство! Ссорились ли они днем, или нет, разговаривали или провели день в молчании, неизменно вечером, забираясь в постель, она вытягивалась вдоль него, плотно-плотно прижимаясь и по-прежнему повторяя все изгибы его тела, словно влипала, врастала, дополняла его собой, утыкалась носом куда-то ему в подмышку и спокойно засыпала… Он же, в темноте слушая ее мерное дыхание как музыку и уже проваливаясь в сон, краешком сознания неизменно ловил наполняющее его блаженное чувство полного душевного покоя.
Покоя, которого ему так не хватало в последний месяц.
Николай сел на кровати… Нет, пожалуй, тут он спать все же не в состоянии, иначе и без того сосущая под ложечкой тоска будет только нарастать…
Босыми ногами нашарил ботинки, которые так и не сменил на тапки, вернувшись в квартиру, и побрел в них в отцовскую комнату…
По окнам теперь лупил снег с дождем. Николай вдруг подумал о том, что скоро Новый год, что хорошо бы его встретить со своими в деревне и тут же – запахом счастья! – остро ощутил аромат хвои и мандаринов и одновременно острый приступ раздражения – у него не было ни копейки… И даже если представить, что два часа в электричке проедет без приключений «зайцем» и пройдет потом три километра пешком, не тормозя попутки, яви́ться к Анютке с пустыми руками он просто не мог…
– Черт… надо где-то раздобыть хоть немного денег…
Невозможность достать хотя бы сколько-нибудь так травила ему душу, что следующие за этим днем две недели работал буквально запоем. Вчерне окончив теоретическую часть, начал намечать план экспериментов, подолгу обдумывая каждый и, за невозможностью их провести, описывая ход и предполагаемые варианты результатов. Эксперименты граничили с безумием, и он хорошо сознавал, что вряд ли кто-либо разрешит провести их так, как ему хотелось… Но поскольку запрещать работу его воображения было некому, а с собой Николай изначально договорился о том, что выложит на бумагу все самые смелые и невозможные свои фантазии, а уж потом будет думать, как их воплотить, то работал с наслаждением. Здесь он был в своей стихии, здесь его душевное равновесие восстанавливалось предчувствием успеха, исследовательский азарт толкал на все более смелые предположения, а опыт… опыт подсказывал, что все это не пустые фантазии…
Эх, обсудить бы еще кое-что с Ленкой… Сесть на кухне за ночным чаем, как бывало, когда они, споря, подчас доходили до ругани… Ибо Ленка никогда ничего не видела его глазами. Внимательно выслушав все его доводы, она презрительно начинала щурить изумрудные глаза и задавала вопрос. Вопрос, который переворачивал все, что было выношено и обдумано, вверх тормашками. Николай начинал горячиться, спорить, доказывать и даже иногда кричать. Но странным образом, чем больше он, в ярости разрывая бумагу карандашом, писал и показывал написанное молчащей Ленке, тем больше был ей благодарен. Потому что ее неожиданный взгляд на проблему – с той стороны, о которой и вовсе не думал! – на самом деле обогащал то, что сделано, углублял теорию и наводил на новые мысли.
Но… с Ленкой поговорить тоже было невозможно. Звонила она редко – автомат в деревне хоть и имелся, но – традиционно, сколько бы его ни чинили! – без трубки, и совершенно невозможно было застать тот краткий миг, когда эта громоздкая бронированная махина хотя бы несколько минут была приспособлена к «позвонить». Точно так же, как невозможно было установить, кто, когда и, главное, для чего срезал каждый раз эту самую трубку.
А домашний телефон был на всю деревню только в одном доме – у мрачноватого, высохшего, не слишком приветливого местного жителя, бывшего директора колхоза, вдовца. И хотя утратил он свое статусное положение довольно давно, атавизм сановной привычки держать людей «на расстоянии вытянутой руки» остался, и о него то и дело ранились не только односельчане, но и вполне благополучные московские дачники, которые сами могли по части спеси любому дать сто очков вперед.
Звонить он пускал к себе отнюдь не всех. Не все решались под его пронизывающим взглядом из-под черных кустистых бровей осмелиться пролепетать:
– Здравствуйте, Егор Иванович… Не позволите забежать на минутку, в Москву позвонить…
И переждать спокойно ту многозначительную паузу, которая после этого возникала. О чем думал в такие минуты Егор Иванович, никому ведомо не было, как не было ведомо и то, по какому принципу он производил отбор, допуская до своего телефонного аппарата, каждый раз перед звонком любовно протираемого мягкой тряпочкой, одних претендентов и решительно отказывая другим.
– Нет, – чаще всего прерывал паузу сам владелец «узла связи». – Меня дома сегодня не будет… Вишь, на речку собрался…
И совершенно не важно было, что до самого конца дня, когда усаживались куры на насест и односельчане готовились ко сну, Егор Иванович был виден всей деревне в окне своей кухни спокойно попивающим чай – никому не пришло бы в голову попробовать уличить его во лжи. Только тихо и злобно сплетничали о нем у него за спиной, зависая вечерами у чьего-нибудь плетня или у колодца, годами подозревая, что «свел в могилу» он свою жену собственноручно, потому как заболела и умерла она как-то внезапно, стремительно и малопонятно.
И хотя Ленка была единственной на всю деревню персоной, которой Егор Иванович даже мог сказать, проходя: «Давно что-то вы ко мне звонить не заходили…», злоупотреблять своей привилегией и его своеобразным гостеприимством она не любила: стучалась в высокую деревянную дверь Егора Ивановича крайне редко и только в исключительных случаях – например, вызвать «неотложку» неожиданно затемпературившей Аньке или, мучаясь от дурных предчувствий, позвонить матери в Москву: «Как там твое больное сердце…»
За все время их разлуки она звонила всего дважды, и разговоры эти были подлинной мукой. С трудом продираясь сквозь шип, свист, постукивание и поскрипывание в трубке, они, надсаживаясь, обменивались краткими «приличными» вопросами, типа «Как ты?» – «Хорошо!» – «А ты как?» – «Я тоже!» – «Как Анька?» – «Нормально!» – «Как отец?» – «Тоже нормально!» – «Я тебя почти не слышу!» – «Я тоже!» И оба с горечью сознавали, что ограничены во времени, откровенности (Егор Иванович никого и никогда не оставлял наедине со своим «телефонным капиталом») и главное – в слышимости.
От этих разговоров оставались только чувство горечи и раздражение: засуетившись от неожиданности звонка, Николай никогда не успевал прокричать в трубку что-то важное, необходимое, что накопилось у него за все эти однообразные дни. Оставалось острое чувство неудовлетворенности, словно разговаривали не родные люди, а люди, которых судьба зачем-то принудительно свела вместе и обязала, именно обязала, заботиться друг о друге. Он долго потом досадовал на себя за нерасторопность, несообразительность и, главное, за то, что где-то в глубине души понимал: в условиях, когда почти невозможно было разобрать, что говорила Ленка, конечно, не до глубоких обсуждений и переживаний.
И продолжал работать взахлеб, с головой, стараясь ни на что не отвлекаться. В работе глохла тоска по семье, в работе его оставляли тяжелые, гнетущие мысли, забывалось чувство униженности оттого, что он, по сути, заперт в собственной квартире принужденной, непонятно откуда взявшейся асоциальностью. Проникая мыслью в самые тайны, глубины бытия, он чувствовал себя Человеком, именно Человеком с большой буквы, причастным к секретам гораздо более важным, чем те, что клубились в болотной взвеси слюнявого ноября.
Где-то за неделю до Нового года он ковырнул ложкой по дну последней банки арахисового масла. Хлеб, который дала соседка и который он расходовал крайне экономно – два кусочка в день, не более, еще недели полторы назад зацвел. Ему пришлось на сковородке сушить из него сухари, которые даже сквозь резкий и плотный вкус арахисового масла отдавали кислой плесенью. Но он не обращал на это внимания до тех пор, пока хлеб не закончился. Последние три дня он ел только арахисовое масло, зачерпывая утром и вечером строго чайной ложкой. Но сегодня кончилось и оно.
И снова необходимость выживать выдернула его из проблем Вселенной и довольно больно шмякнула о землю. Нужны были деньги. Очень нужны.
И он вспомнил о бумажке, которую дала ему соседка. Что ж… Розетки так розетки. Он вынужден был сдаться на милость унизительной необходимости. Возможно, именно они, эти чертовы розетки, дадут ему шанс повидать своих на Новый год и хотя бы как-нибудь протянуть январь. Что будет после января – он не задумывался. Закончив записывать вчерне здание своей годами тщательно и любовно обдумываемой теории, он хотел после поездки в деревню спокойно, в тишине, что называется на свежую голову, просмотреть все ее спорные моменты.
Но бумажка куда-то запропастилась… Ему казалось, что он сунул ее в карман штанов. Однако штаны с того момента уже дважды побывали в стиральной машине, к тому же в карманах ничего не было.
Ломая голову, куда же мог ее подевать в тот вечер, когда лопнула лампочка, он перевернул вверх дном всю кухню, всю свою комнату и даже семейную постель, надеясь, что она затерялась в покрывале. Но клятой бумажки нигде не было… И он полез в мусор.
Мусор он не выносил давно, по причине того, что его практически не было. Ну, разве что только то, что он выметал из комнат, да еще куча выбракованных из работы бумаг.
Расстелив на полу с трудом найденную в квартире старую газету – а к почтовому ящику он тоже не спускался уже месяц! – Николай перевернул на нее содержимое мусорного ведра.
Ошибки в расчетах, повороты и ответвления теории, попутные мысли, в ярости изорванные за их несостоятельность или кажущуюся глупость, мешались с пылью и ломом от веника. Несмотря на то что он хорошо помнил, как выглядела искомая бумажка, он тщательно вынимал каждую, стряхивал, разглаживал на коленке, составлял разорванное, перечитывал и даже стал какие-то откладывать в сторону, милуя теперь, по прошествии времени, те идеи, которые в запале выбраковал. И вдруг осознал, увидел себя со стороны. Взрослый человек, отец семейства, кандидат физико-математических наук, сидит на полу перед старой газетой и мусорным ведром и… усмехнулся… «Когда б вы знали, из какого сора…»
Три лоскутка от разорванной, видимо по сгибам, на четыре части бумажки нашлись в самом конце, в гуще сухой пыли. Он тщательно сдул грязь, сложил на полу по стыкам и попытался прочитать телефон. Последняя цифра была непонятна: половина ее осталась на утраченной левой четвертинке, и он никак не мог разобрать: 3, 5, 6?
Сложив обрывки на кусочек газеты, он поплелся к телефону и начал крутить диск.
– Алло? Мне Лилию Ивановну, пожалуйста, – читая по обрывкам, сказал он.
– Куда звоните?
– Простите.
Вторая попытка окончилась плачевно: пьяный голос долго не мог осознать, кого зовут к телефону, и в результате Николай был в самой грубой форме послан, что называется, «далеко и надолго».
Третья попытка увенчалась успехом.
– Алло… Да, слушаю.
Высокий нежный женский голосок ласково ворковал в телефонную трубку.
– Мне бы Лилию Ивановну…
– Это я. Я вас внимательно слушаю.
И вдруг Николай, который никогда не испытывал никаких проблем в деловом общении, осознал, что не знает, с чего начать. Горло перехватило яростью, но он смирил себя и хрипло, медленно и отчетливо произнес:
– Мне ваш телефон дала Тамара Викторовна… Сказала, что у вас какие-то проблемы с розетками…
– Ой, да, да! Спасибо, что вы позвонили. Я так ждала вашего звонка. Вениамин Анатольевич уже не может работать, у него в кабинете испортилась розетка и нет теперь настольной лампы… а он так раздражается, когда приходится работать при верхнем свете…
И милый женский голосок разлился длинной тирадой о том, какое важное государственное дело вершит ее уважаемый профессор-муж, занимаясь вопросами обучения и просвещения будущего подрастающего поколения, приобщения отсталой советской молодежи, оболваненной косной советской системой образования, к мировым европейским трендам, и как одна маленькая электрическая розетка может сорвать столь важный общенациональный проект.
Николай вежливо переждал, впопад и невпопад поддакивая, и когда женщина наконец устала и иссякла, попытался выяснить адрес и в какой день его ждут…
Договорились на завтра в два часа дня.
Назавтра он не спеша перебрал домашние инструменты, прихватив отвертку, прибор для «прозвона» цепи, и сам себе недобро усмехнулся. Ранее эти вещи он брал с собой в лабораторию на всякий случай, с совершенно иными целями. Что ж… времена меняются… меняется и он… Как там у поэта: «времена не выбирают»?
На улице у него внезапно закружилась голова – немудрено, из квартиры он не выходил с начала октября. И сразу понял, что многое пропустил: город был совершенно иным.
В его районе по-прежнему не горели фонари, отчего укутанные люди в тусклом отсвете снежного неба казались снулыми рыбами в аквариуме. Опустив головы, они неспешно расползались по своим делам, словно механические куклы.
В автобусе за проезд никто не платил – он это заметил, потому что сам сэкономил оставшиеся от поездки в деревню копейки, боясь, что ему не хватит на метро даже в один конец, и рассчитывая, что на полученные от ремонта розеток деньги сможет вернуться домой. В холодном, неуютном салоне все каменно молчали, отчего-то пряча друг от друга глаза. Обычного предновогоднего возбуждения, своеобразного праздничного братства как не бывало, а между тем шла последняя неделя декабря.
Впрочем, предновогодняя суета вроде бы царила у метро: поодаль, возле гастронома, был выгорожен елочный базар, откуда, вкусно мешаясь со свежестью порхавшего легкого снежка, пахло хвоей. Но обычного ажиотажа вокруг старательно выставленных «товарным боком» елок почему-то не наблюдалось. В какой-то момент у Николая подвело живот – продираясь сквозь активно гомонящую торгующую толпу, плотно облепившую подземный переход, он поймал привычные ароматы праздничного стола: сырокопченой колбасы, мандаринов, лимонов. Спускаясь по лестнице вдоль плотной шпалеры невеселых, возбужденных желанием поскорее сбыть свой товар, излишне тепло одетых тетушек, держащих в руках блестящую елочную мишуру, разноцветные стеклянные шарики, Дедов Морозов и Снегурочек, явно вытащенных из старых чемоданов, он едва не перевернул, запнувшись, деревянный магазинный ящик, на котором были выложены желтые бананы…
В метро было не менее уныло, чем на улице, – казалось, что подступающий праздник принакрыт едва заметным траурным флером.
Зато центр потряс его воображение. Он шел по Новому Арбату, удивляясь количеству неизвестных ему, хорошо, до блеска, отполированных шикарных машин: мимо него неторопливой акулой, как ни в чем не бывало, проплыл даже белый длиннющий «Кадиллак»! – совершенно такой, каким он видел его только в американском кино. Ярко сияли праздничные витрины, до такой степени отмытые, что казались невесомыми, за стеклами которых томно изгибались манекены в умопомрачительных вечерних туалетах, с бокалами шампанского в руках и самыми разнообразными, ярко убранными елками за спиной. Стеклянный куб, на котором нервным неоном размашисто светилась надпись «Ночной клуб», вспыхивал и переливался разнообразными огнями, ко входу то и дело подъезжали эти самые шикарные машины, и оттуда выпархивали дамы в роскошных шубах и мужчины в костюмах-тройках под распахнутыми дорогими тонкими дубленками… Бравурная музыка витала над улицей, далеко разносясь в холодном вечернем воздухе, и, казалось, снежинки плясали ей в такт… Многочисленные магазины были полны народу, из дверей вываливались мамы с улыбающимися детьми, руки их были полны ярких, «по-европейски» упакованных покупок…
Во всем этом великолепии Николай вдруг отчетливо почувствовал себя лишним: каким-то «человеком не отсюда», нелепым, неловким, портящим всю эту радостно-суетную картинку своим отнюдь не праздничным настроением, по-мужицки небритым, с неухоженным лицом, довольно простенькими курткой и шапкой… Он прямо физически ощутил, как сами собой, помимо его воли, стали ссутуливаться плечи, опускаться к земле лицо, ноги отчего-то ускорили шаг, потому что кому-то внутри него страстно захотелось как можно быстрее ликвидировать свою неуместность здесь, проскочить никем не узнанным, ни с кем не поздоровавшимся – а он и впрямь стал бояться встретить знакомых! – раствориться, сделаться незаметным, и, ей-богу, будь у него с собой шапка-невидимка, то натянул бы ее на себя без всяких колебаний. В какой-то момент, свернув наконец в нужный ему переулок, даже облегченно вздохнул: здесь было пусто и тихо, и можно было шагать, ни перед кем не стесняясь самого себя.
Отыскав нужный дом – старинный, с высокими потолками и причудливыми окнами, он в недоумении остановился перед подъездом. Дверь была заперта, сбоку блестел новенький кодовый замок.
Николай с тоской скользнул взглядом по стеклам: Лилия Ивановна жила на втором, но куда выходили ее окна, он, естественно, не знал. Да и не кричать же ему было на весь двор: «Лилия Ивановна, откройте!»
Минут через пятнадцать начал приплясывать: декабрь, однако, оказался сыроват, и поэтому довольно быстро стало зябко. Из носа на холодном воздухе противно закапало, и он обнаружил, что не взял с собой носового платка, отчего стал неприятен сам себе еще больше.
Примерно через полчаса во дворе появилась плотная женщина, ведущая за руку маленького ребенка в ярком комбинезоне. Николай напряженно следил за ней глазами и мысленно с облегчением вздохнул, когда стало понятно, что они направляются в нужный ему подъезд.
Проходя мимо, женщина недобро покосилась на него и начала набирать код. По закаменелой ее спине ощущалось, что она не слишком рада присутствию Николая.
Дверь запищала и открылась, женщина пропустила вперед себя ребенка и с неприязнью оглянулась, ощупывая Николая взглядом. Нет, она его не боялась. Она просто не хотела, чтобы он входил в подъезд вместе с ними.
Понимая, что уже опаздывает на час, а возвращаться домой ему просто не на что, он вдруг непривычно для самого себя просительным тоном быстро-быстро проговорил:
– Вы не беспокойтесь… я к Лилии Ивановне…
Женщина смерила его взглядом:
– К Лилии Ивановне? Вы?
Ледяной тон буквально огорошил Николая, и он почувствовал, как невольно сжался.
– Да, я… а что? У нее розетки надо починить… Она меня пригласила…
– Ах, так вы мастер, – смилостивилась женщина. – А что же это она вам код-то не сказала?
– Не знаю. – Николай ненавидел уже себя за свой униженный тон, но у него просто не было выхода, он должен был попасть в подъезд, и эта женщина была его единственным шансом. – Забыла, наверное.
Женщина еще раз смерила его внимательным недобрым взглядом.
– Ну заходите…
Он дождался, когда она войдет, и, стараясь соблюсти между ними расстояние побольше, намеренно притормозив в дверях, протиснулся в подъезд. В эту минуту он уже буквально ненавидел себя, но удерживал изо всех сил желание нахамить этой высокомерной цаце: ему очень нужны были деньги!
Возле лифта старательно обогнув женщину, боясь задеть ребенка, бессмысленно таращившего на него стеклянные глазки, он зашагал на второй этаж пешком, буквально ощущая, как она изучающее смотрит ему вслед.
Нажав кнопку звонка, он услышал тоненький лай, затем дверь распахнулась, и крохотная заплаканная женщина в ярком шелковом халате, держа под мышкой мизерную голенькую собачку с тонюсенькими ножками, капризно протянула:
– Ну где же вы потерялись, Николай! Я вас жду-жду!
– Я… да. Простите… припоздал…
– Проходите, вот тапочки… Сюда можно повесить куртку…
Он послушно исполнил все ее указания, собачка внезапно умолкла, с любопытством потягивая малюсенькой черной пуговичкой, заменявшей ей нос.
– Бонечка. Это свои… Это свои. Бонечка! Проходите, Николай. Вот сюда.
Она ввела его в большую комнату с высоким потолком, где стоял гигантский, дорогого дерева письменный стол с какой-то замысловатой, цветного стекла, настольной лампой, старинные пузатые антикварные шкафы, битком набитые книгами, тяжелые кресла с причудливо изогнутыми ножками. Люстра с хрустальными висюльками ярко заливала светом роскошный напольный ковер, и Николай интуитивно не решился ступить на него, обойдя по широкой полоске пола вдоль стены.
– Вот! – плачущим голосом сказала Лилия Ивановна, показав на вывалившуюся и висящую на проводах розетку. – Вениамин Анатольевич терпеть не может работать при верхнем свете… Но он сам… сам… сам… ее и испортил…
Она всхлипнула и вдруг зашлась в рыданиях. Собачка вздрогнула и попыталась лизнуть хозяйку. Но та уронила ее, опустилась в кресло и прижала к глазам носовой платочек. Взвизгнувшая было собачка немедленно забралась на колени к хозяйке и, свернувшись клубочком, мгновенно заснула.
– Я просто в шоке! Он просто взял и уехал, ни слова не сказав! Понимаете! И ведь я ничего такого ему не сделала! Ровным счетом ничего! За что он так со мной поступил?
Николай замер, не зная, что ответить.
– Мы сели обедать! Все, как всегда. А у меня же диета из-за поджелудочной, мне особо есть ничего нельзя. Ну, я приготовила индюшку, перетерла ее с морковкой, кашку гречневую отварила с творожком… Обычная моя еда, то, что я ем с тех пор, как со мной эта болезнь случилась. Он сказал, что будет есть то же самое, что и я. Я накрыла. Начали есть. А он сидит и нахваливает: «Какая вкусная диета! Какой потрясающий вкус!» Как будто бы каши никогда с морковкой и индейкой не ел. Все попробовал и говорит в конце: «Родная! Шикарная диета! Мне теперь тоже надо так питаться!»
Женщина умудрялась одновременно и рыдать, и тарахтеть со скоростью хорошего пулемета.
– А я ему говорю: «Господи! Какая тебе диета, ты себя давно видел?» Знаете, Вениамин Анатольевич так нездорово последнее время похудел! А он вдруг как накинулся на меня: «Ты! Ты лучше за собой следи! Ты вечно всем указываешь, что делать и как жить! Ты просто мне завидуешь! Всю жизнь умничаешь! Лучше всех знаешь, что и как! Что, самая умная, что ли?» Вскочил из-за стола и понесся в кабинет…
Николай неловко переступал ногами, не зная, что сейчас уместно делать: то ли приступить к ремонту розетки, то ли дослушать эту внезапную истовую исповедь.
– Я так опешила! Даже не сразу нашлась, что сказать. Я просто была в шоке! – Женщина и не думала прекратить рыдать. – Я иду к нему в кабинет, а он орет! Руками машет! Уже чуть ли не пена изо рта… Взгляд безумный! Безумный! Понес дальше про то, что я всю жизнь ему испортила, что ничего хорошего он от меня за все годы не видел… Что я ничего не могу, не умею… что я даже с домработницей не могу справиться: дескать, она мной управляет, не я ею… А между тем на его столе, на его любимой лампе всегда пыль. Тут у него лампочка перегорела, а выкрутить якобы и вкрутить некому… «Вот! – кричит. – Смотри, смотри!» И стал щелкать-щелкать выключателем… А лампочка не зажигается и не зажигается…
Николай молча, тоскуя, слушал, стоя перед плачущей женщиной чуть не навытяжку.
– Я ему говорю: ты же не разрешаешь мне заходить в твой кабинет, откуда же мне знать, что у тебя в лампе перегорела лампочка! А он закричал, затопал ногами…
Николай покорно кивнул.
– Вы должны понимать, Вениамин Анатольевич вообще человек очень выдержанный, – внезапно опомнилась женщина. – У него просто, видимо, нервы сдали… он сейчас такой важный проект делает… с посольством… ну, вы понимаете…
Николай опять кивнул. В нем стало закипать легкое раздражение: если это шоу семейного горя затянется, то он, чего доброго, не успеет вернуться домой.
И тут женщина опять зарыдала…
– Ну вы же понимаете. Я пошла за лампочкой. Принесла… А он нарезает свои «восьмерки» по комнате. И так страшно молчит… Я стала снимать абажур, выкрутила лампочку, вкрутила новую… Щелкаю, а он вдруг как закричит: «Что ты вкрутила? Я в этой темноте работать не смогу! Тебе ничего нельзя доверить!» Я ему: «Что ты, что ты! Более сорока ватт на столе вредно для глаз… ты же так много работаешь». Он как затопал ногами, как дернул шнур из розетки, так и… вот…
Николай с облегчением вздохнул: слава богу, можно было переходить к цели визита.
– Разрешите, я посмотрю?
– Да, конечно, – женщина тихонько высморкалась и опять зашлась слезами. – Представляете? Он увидел, что розетка вывалилась, и как закричит: «Нет! В этом доме невозможно работать! Теперь у меня вообще не будет света еще год!» Схватил шапку, пальто и хлопнул дверью!
– Простите, а где у вас пробки? Мне надо отключить электричество.
Женщина в недоумении посмотрела на него.
– Пробки? Это что?
– М-м… это где отключают свет во всей квартире. Я не могу исправить розетку, если не отключить свет.
– О господи… погодите, погодите. Как отключить свет? А я как же буду?
– Не знаю… но это же ненадолго…
– А вы как?
– У меня есть фонарик. – Николай достал из кармана и показал женщине небольшой плоский серебристый прямоугольник. – Вот. Вы, если будете так любезны, подержите его, посветите мне. И я быстро все поправлю.
– Пробки… пробки… – Женщина старательно морщила лобик, проснувшаяся собачка заинтересованно крутила головой, переводя взгляд с Николая на хозяйку и обратно – так, словно понимала, о чем разговор. – А как это должно выглядеть?
– М-м, – опять затруднился Николай. – Счетчик! Где у вас счетчик установлен?
– Счетчик? – Лилия Ивановна была не на шутку удивлена. – Какой счетчик?
Николай испытал резкий приступ раздражения: он не знал, что делать с этой феноменальной глупостью.
– Ах ты господи. И Марьи Петровны нет, не спросишь, – распереживалась Лилия Ивановна.
– Вы позволите, я посмотрю в коридоре.
И, не дожидаясь разрешения, Николай направился к входной двери.
– Стойте! – взвизгнула женщина. – Если вы его найдете, мне же будет темно. Я сейчас возьму свечку.
– Еще один «вечер при свечах», – раздраженно пробормотал он, увидев на стене искомый прибор и пробки над ним. – Везет же мне… вляпываться…
Он выкрутил пробки – из кабинета снова раздался резкий женский визг. Собачка пулей вылетела из комнаты и стала отчаянно лаять на включившего фонарик Николая. Во всем этом сумасшедшем гвалте Николай терял остатки терпения, но изо всех сил старался держать себя в руках.
– Смотрите! – Теперь он, уже не церемонясь с ковром, прошел напрямик. Поднял Лилию Ивановну из кресла, вложил в ее руки свой фонарик. – Вы мне должны посветить вот так. Сможете?
– Как? Как, подождите, как? – Лилия Ивановна была просто в отчаянье.
– Да это же очень просто: направьте свет вот сюда, чтобы мне было видно, что я делаю. Но это же не трудно?
Он пристроил фонарик в руках Лилии Ивановны и полез за отверткой. Узкий луч дергался и прыгал, но Николай не стал уже поправлять и начал снимать розетку.
– Вы понимаете меня? – вдруг тихо спросила Лилия Ивановна.
– Что?
Фонарик дернулся, и свет ушел резко в потолок: женщина опять зарыдала, а собачка заскулила, и Николай понял, что такими темпами ему придется тут заночевать.
Он решительно подошел к плачущей женщине, взял из ее рук фонарик, передвинув стул, приспособил свет так, чтобы видеть, что делает, и занялся контактами.
Лилия Ивановна рухнула в кресло.
– Он ушел, понимаете, ушел! И его уже больше месяца нет дома!
Собачка стала забираться к хозяйке на руки, но та ее довольно бесцеремонно стряхнула.
– Нет… я тоже не смолчала… я сказала ему, что он мог бы и вызвать мастера, а не перекладывать все, что происходит в доме, на меня… Но он ушел… понимаете. Он ушел от меня… Я уже которую ночь не могу уснуть после всего случившегося. У меня болит и болит поджелудочная…
Николай молча копался в контактах.
– Я… я весь этот месяц прямо совершенно потерянная… Брожу, брожу по комнатам… Прихожу вот сюда, в библиотеку. И сижу… плачу…
Пауза явно предполагала, что Николай должен что-то сказать.
– И вы не знаете, где он и что с ним?
Ему это было совершенно неинтересно, однако он чувствовал, что женщине сейчас требуется какое-то сочувствие.
– Нет! Вы понимаете! Нет! Я обзвонила всех знакомых… я Марью Петровну заставила съездить на дачу – думала, может, он туда уехал… Она обошла весь дом, весь участок, даже в сарай заглянула, ну мало ли…
В ушах Николая включился «белый шум»…
– Но самое главное! Самое главное я вам не сказала!
Николай мысленно охнул…
– Через три дня он приехал, ни слова мне не сказал, прошел в свою комнату и все забрал. Все свои вещи. Представляете? Все! Погрузил в такси и уехал!
Тон рыданий и так был высок, но оказалось, что Лилия Ивановна может и выше.
– Я как стояла, так и села в кухне… Но согласитесь, оставить меня одну под Новый год – это же жестоко! Жестоко! Марья Петровна уже ведь и елку купила, она стоит на балконе, и у меня просто нет сил ее наряжать…
Николай уже прилаживал розетку на место, когда Лилия Ивановна бросилась к нему и схватила за руку:
– Скажите, скажите, ну за что он меня так наказывает? Что такого я ему сделала, за что он так со мной поступил?!
Розетка выскочила у Николая из рук и снова повисла на проводах.
– Он же больную жену бросил… А если я без него умру?
– Вы знаете… Вы успокойтесь… Я все же с электричеством работаю, – строго сказал Николай.
Женщина отпрянула, собачка спряталась за ее юбку и взлайнула.
– Вы не понимаете… – Лилия Ивановна покорно отступила к креслу, но говорить и рыдать не перестала: – Ведь он знает, что я болею… Серьезно болею. И даже в голову не пришло обо мне позаботиться. За этот месяц даже не позвонить, не спросить, жива ли я?
Лилия Ивановна снова рухнула в кресло, высморкалась, взяла собачку на руки и спрятала в ней свое лицо.
– Я вам очень сочувствую, – выдавил из себя Николай, стараясь поскорее приладить розетку на место в опасении новых активных проявлений истерики Лилии Ивановны.
Но ее голос внезапно окреп, и в нем проявились металлические нотки:
– Но вы представляете! Позавчера звонит мне сын и говорит: «Мам, папа уже месяц как у нас… ты не хочешь забрать его назад? Вы что, поссорились, что ли? Ты бы позвонила ему… Анна моя смущается… Мы совершенно не собирались жить с родителями». Представляете? Он улетел в Ленинград к сыну!
– В Санкт-Петербург, вы хотели сказать? – чуть улыбаясь, переспросил Николай.
Лилия Ивановна на секунду замерла, растерянно хлопнула круглыми глазками, ударила себя по лбу увешанной перстеньками костлявой ручкой и тихо засмеялась:
– Ох, я все время путаю. Не привыкла еще. Всю мою жизнь, знаете ли вы, он Ленинградом был. Так вот он поехал к сыну в этот самый Санкт-Петербург, и сын не догадался раньше мне позвонить!
– Ну, вот видите, жив-здоров, – пробормотал Николай исключительно потому, что надо было что-то сказать. – А это самое главное.
– Нет, вы можете в это поверить? Он еще имел наглость орать на сына и его жену! Прилетел, накричал на сына, что тот двери долго открывал, и побежал на кухню – овощи на пару́ готовить. Он, понимаете ли, с этим перелетом, наверное, выбился из графика диеты – он же все, буквально все по расписанию делает, по часам, минута в минуту и ни секундой позже. А тут такой перерыв… А сын его спрашивает: «Папа, а ты один прилетел? А мама где?» А он ему: «Интересно – позвони и узнай у нее». И в комнату. Сын говорит, я в комнату дверь открываю спросить, что случилось, а он меня прям выпихивает и орет: «Дверь закрой! Пошел вон!» Кошмар, конечно! Просто кошмар! Такое поведение! И все на глазах у сына и невестки! Так неудобно перед женой сына… Это я ко всему привыкла, я с ним целую жизнь прожила… А ей каково?
– Вы простите, пожалуйста, – Николай с трудом нашел паузу в этом длиннейшем монологе, – мне бы пробки обратно ввернуть и проверить, работает ли?
– Да-да, – неожиданно легко сказала Лилия Ивановна. – Идите. Вы же теперь знаете, где эти… пробки…
Николай, светя себе под ноги, боясь наступить на хрупкую собачку, двинулся в коридор. Лилия Ивановна пошла следом.
– А сын у меня просто замечательный! «Мама, – говорит, – тебе так плохо там одной… Мы к тебе едем!» А я ему говорю: «Сыночек, не надо». А он мне: «Мам! Я же сказал! Мы уже едем! Мы же любим тебя…»
И Лилия Ивановна, прислонившись к стене, снова зарыдала…
Николай ввернул пробки и пошел назад в библиотеку. Тянущая носом-пуговкой собачка не отставала от его брюк. Лилия Ивановна застыла на пороге.
– Вы знаете, у меня удивительный сын. Вот сколько помню, он всегда был… эмпатичный такой. За всех переживал… У матери моей были приступы головной боли страшные. Им дома есть нечего, отчим все пропивал. Он же, как с войны вернулся, пить начал по-черному… Так я сына собираю, даю ему два пакета молока, пачку кефира, хлеб. Много же не дашь, сами тогда очень бедно жили! Иной раз и на хлеб-то денег не было. И сыну, лет ему, наверное, двенадцать было… Да какое двенадцать?! Лет десять, не больше! Мы тогда еще в Теплом Стане жили, с тяжеленными сумками до Черемушек. А там от метро пешком минут двадцать. Мама моя рассказывала, что дверь открыла и обмерла – стоит мальчонка десяти годов от роду с полными сумками. Она сына моего просто боготворила! Баловала от души, все ему разрешала… Даже квартиру хотела ему отписать, но какое там! Разве ж мой брат дал бы?! Хотя мама говорила: «Я все твоему сыну отпишу, все!» Но не успела. Враз умерла! В душ пошла, и все! Упала замертво… А брат мой, не будь дураком, тут же квартиркой-то и распорядился. Про материнский завет не вспомнил даже! Братские узы – они ж хороши, пока квартирный вопрос не стоит…
Николай тем временем убедился, что розетка работает, и потянулся к настольной лампе.
– Что вы хотите сделать? – вдруг испугалась Лилия Ивановна.
– Лампу зажечь, чтобы убедиться, что все работает.
– А, ну да… попробуйте, – сказала Лилия Ивановна и снова захлебнулась клекотом: – Так вот… Сын с женой приехали! Дорогие мои! Не оставили мать в трудном положении. Такие ужасы про Вениамина Анатольевича рассказывают. Говорят: «Мам, он просто невменяемый, когда речь о еде заходит, это его «священная корова!» Мы даже на кухню не выходим, когда он ест, потому что смотреть на это невозможно. Ест размороженные овощи…» Совсем помешался на своей диете! Он ведь с этой специальной диетой так похудел, так похудел… Это просто кошмар какой-то! Щеки впали, глаза впали, один нос торчит, как у Буратино. Выглядит, будто тяжелобольной человек! Если не знать всего, то можно подумать, что у него рак…
Лампа ярко вспыхнула, и Николай залюбовался: сквозь цветные, ловко вставленные в оправу стеклышки лился мягкий успокаивающий свет.
– Вы просто кудесник! – всплеснула руками Лилия Ивановна. – Она снова работает. Боже мой! Вы просто кудесник! Боже мой! Она горит так же, как горела на ночном столике возле кровати у моей бабушки! Сколько воспоминаний! Сколько воспоминаний!
Николай поморщился, ожидая, что придется выслушивать теперь долгую и чувствительную притчу о судьбе бабушки Лилии Ивановны и ее лампы, но в этот момент в дверях начал поворачиваться ключ. Лилия Ивановна подхватилась и побежала в прихожую, собачка рванула за ней.
– Ма-а-ам… Мы дома…
– Ах, как я рада, как рада… Что же вы, спектакль, что ли, не досмотрели?
– Нет. – Молодой мужской голос был пружинист и напорист. – Такая ерунда. Барахло. Музей какой-то… Скукотища…
В дверном проеме показался крепко сшитый молодой человек в стильном джинсовом костюме, недобро прищурился и сурово спросил:
– Мам! А это кто?
– Это мастер, мастер! Представляешь… Он сделал папе розетку. И лампа твоей прабабушки снова горит своим чудесным волшебным светом. Он пробки выворачивал…
Молодой человек оценивающе-нагловато смерил Николая взглядом.
– С вами уже расплатились?
– Нет еще. Я только закончил. – Николай вдруг ощутил страшную неловкость, словно взглянул на себя глазами этого абсолютно уверенного в себе человека. Старые джинсы, вытянутый свитер, борода… И вправду работяга работягой… посреди мебели карельской березы, на дорогом персидском ковре, в компании лампы Тиффани… И невольно стушевавшись, ступил с ковра на пол.
– Вам пятьсот рублей хватит?
– Наверное, – Николай не знал, сколько платят за такой ремонт. К тому же от всей этой нелепой ситуации он очень устал и хотелось поскорее уйти.
Молодой человек покопался в заднем кармане, вынул пачку купюр, пролистал их, вытянул, как из колоды козырную карту, одну и швырнул на письменный стол.
– Мам… Мы хотим чаю! – Он повернулся спиной и вышел в коридор.
– А Марьи Петровны еще нет, она в магазине, – защебетала Лилия Ивановна, семеня по коридору за сыном куда-то в глубь квартиры.
– Не беспокойся, мамочка. Мы сами справимся. Аня, ставь чайник.
– Да, мамочка, – певуче отозвался из прихожей женский голос. – Мы такой тортик принесли…
Вслед за этими словами в дверном проеме, едва заглянув в библиотеку, проплыла фантастическая красавица. Она обдала Николая равнодушным взглядом холодных голубых глаз, и облако тонких пряных духов, плывшее за ней, ворвалось в библиотеку, окутав его с головы до ног…
Семья исчезла где-то на кухне и освободила Николаю дорогу в прихожую.
Проходя мимо письменного стола, он взял оставленную ему пятисотенную и положил в карман брюк.
Когда он уже завязывал второй ботинок, в прихожую снова просочилась Лилия Ивановна.
– Вы знаете, – зашептала она трагическим шепотом. – Я совершенно не представляю, откуда у Вениамина Анатольевича эта мания взялась?! Непонятно! Втемяшил себе в голову, что надо похудеть, и все тут! И еще прочитал где-то, что, если ходить восьмерками по комнате, пищеварение лучше становится и изжога проходит! И не переубедить! Вы же видели, он же буквально протер шерстяной ковер в библиотеке. И еще мне говорит: «Представляешь, у меня в комнате ковер начал сыпаться». А как же ему не сыпаться?! Он же для этого не предназначен… Я ему говорю: «Ты по свежему воздуху ходил бы, по улице!» А он мне: «Я лучше знаю, где мне ходить!» Понимаете, втемяшил себе в голову, что почему-то именно по комнате ходить надо!
Николай поспешил натянуть куртку, но Лилия Ивановна неожиданно ухватила его за рукав:
– Я так за него беспокоюсь, так беспокоюсь! Он же часами ходит, как болванчик, да еще и на скорости такой! Но он уверен, что все знает лучше: и как ходить, и как жить, и что есть! А я у него всегда во всем виновата! Но согласитесь! В конце концов!
Тут Лилия Ивановна выпрямила спину, гордо вскинула головку, и слезки на ее щеках мгновенно высохли.
– Он мой муж, он обязан меня обеспечивать! Я, кстати, никогда ничего у него не просила! Что покупал, покупал сам! А теперь я плохая! А теперь я неблагодарная!
– Вы совершенно правы! – Николай шагнул к двери, Лилия Ивановна повернула замок и снова заговорила трагическим шепотом:
– Это мне, видимо, наказание за то, что я не по любви замуж вышла. А что я могла?! Мне отец строго сказал: «Вышла замуж? Все! На всю жизнь!» И заметьте, не я замуж просилась, сам бегал, умолял меня, сам… А теперь ничего хорошего не было и я же неблагодарная!
– Мама!
Лилия Ивановна обернулась:
– Иду, сыночек, иду!
Николай вздохнул с облегчением и шагнул в распахнувшуюся дверь.
– Всего доброго! Не переживайте. Все образуется.
– Да-да, – Лилия Ивановна уже закрывала дверь, торопясь на нетерпеливый зов сына. – Всего хорошего!
Николай начал было сбегать по ступенькам, когда дверь неожиданно открылась, и Лилия Ивановна выглянула на лестничную площадку.
– Э-э-э… м-м…
– Николай, – подсказал он.
– Да, Николай… Я совершенно забыла вам сказать. Еще надо починить розетку в комнате домработницы… Но это, наверное, не сейчас… Сейчас поздно. Позвоните мне на днях, хорошо?
– Хорошо!
И она захлопнула дверь.
Николай вышел из подъезда и вздохнул полной грудью. Было тихо, безветренно, в узком переулке никого не было, и он брел по нему, не торопясь выйти на суетящийся, слепящий Новый Арбат. Чувство омерзения от пережитого в квартире Лилии Ивановны под пушистым, ласковым снежком постепенно размякало, таяло, чистый холодный воздух бодрил… Николай с удивлением поймал себя на том, что настроение его начало потихоньку улучшаться. В конце концов, у него было целых пятьсот рублей, а через день-другой будет еще пятьсот. И значит, он сможет сейчас купить себе поесть и поехать к своим на Новый год. А там… Там видно будет…
Арбат он проскочил, уже не обращая внимания ни на тысячи зажженных искусственных солнц, от которых было светло почти как днем, ни на «шикарную публику». Его манил к себе оставленный дома письменный стол: в конце переулка в голову пришла идея, и Николай очень жалел, что не прихватил с собой хотя бы карандаш и клочок бумаги, и теперь торопился домой, боясь ее потерять.
Недалеко от дома заскочил в гастроном, оглядел полки… Единственное, что было ему доступно, – буханка черного хлеба. Не колеблясь, усилием воли подавив все закрутившиеся мысли, не позволяя себе думать ни о чем, кроме того, что надо срочно записать, схватил хлеб и побежал домой.
Наскоро отрезав на кухне горбушку, прихватил кружку кипятку и рванул за письменный стол.
В эту ночь он не спал. Из-под его руки цифры ложились на бумагу как бы играючи, весело и точно. Недостающее в его рассуждениях звено словно родилось само собой, чуть «передернув» то, что уже было написано, но не настолько, чтобы обрушить всю концепцию. Напротив, скорее дополнило и обогатило уже написанное. А вслед за этим пришли идеи двух новых, более точных экспериментов. И потому ближайшие три дня, с короткими перерывами на сон, он работал буквально запоем…
Телефон разорвал декабрьскую мглу резкой трелью… Николай с трудом вынырнул из глубин расчетов – день был плодотворным. Сегодня, как ему показалось, он нашел ошибку в описании одного из самых важных планируемых экспериментов и с увлечением правил уже выверенный и утвержденный им самим текст.
Телефон разрывался, и отчего-то сердце Николая ухнуло в ноги: Ленка? На ходу стараясь привести мысли в порядок, чтобы успеть проорать через шумы и расстояние: «Леночка, я приеду на Новый год!» – он ринулся в прихожую.
– Алло!
– Коля! Коля! Мы горим, горим!
– Что?!
В трубке сегодня трещало особенно сильно, голос Ленки доносился гулко и одновременно глухо, задушенно, словно из закупоренной бочки, он почти не разбирал слов, а скорее догадывался…
– Леночка! Что? У вас пожар?
– Коля… мы горим… понимаешь, горим…
Сердце холодным комом поднялось в горло, в висках застучало:
– Ленка! Ленка! Вы вызвали пожарных? Ленка!..
В трубке еще раз что-то отдаленно прокатилось, словно брякнула об пол жестяная кружка, щелкнуло, и связь оборвалась.
Он схватился за телефонные книжки – где же, черт побери, был записан телефон этого проклятого Егора Ивановича? Срывая страницы, листал и листал, пока не нашел, рвал телефонный диск, сбиваясь с цифр…
Но трубку никто не брал.
«Что же я… вся деревня, наверное, тушит, пока не приехали пожарные, – внезапно догадался Николай. – Надо ехать… надо срочно ехать».
Судорожно заметался по квартире, одновременно одеваясь, закрывая форточки, гася свет, ища ключи… Перед глазами стояло багровое зарево, высоким пламенем лижущее грузное, беременное мокрым липким снегом декабрьское небо.
Схватив куртку, Николай распахнул входную дверь, шагнул и споткнулся о какой-то пакет… Две серебристые банки арахисового масла загремели по кафелю предбанника, а два батона разлетелись в стороны, как упругие футбольные мячи.
Николай на секунду застыл на пороге. Поднять? Ведь он вернется, и ему совсем нечего будет есть. А может быть, нечего будет есть всей его семье.
В то же время острое чувство унижения, смешанное с брезгливостью, стиснуло душу мучительным спазмом. Мысленным взором он отчетливо увидел нескладную фигуру Тамары Викторовны, ее откровенный, ждущий, жадный, почти неприлично-умоляющий взгляд, и его передернуло.
И тут же картинка стремительно сменилась: вся перемазанная в черной жирной саже полуодетая Анька отчаянно кричит посреди линялого сухостоя, торчащего из-под снега на поле, раскинувшемся за их деревней.
Он нагнулся, поднял сперва перевернувшийся хлеб (ох, нехороша примета, отец в детстве всегда бил его по рукам, когда он переворачивал батон), затем внес в квартиру банки с арахисовым маслом, сложил все в пакет и заново открыл дверь. «Вторая плохая примета», – мелькнуло в голове.
«Возвращаться перед дальней дорогой не след!» – всегда кричала Ленка и, забыв ключи или сумку, обязательно последовательно бежала ко всем зеркалам, чтобы, заглянув в них, «забрать с собой свое отражение». Повернувшись, он глянул в зеркало в прихожей и сам себе криво усмехнулся: экой же он стал бабой… а, глянув на пакет, подумал: «сговорчивой бабой… беспринципной»…
И тут же опомнился: пожар!..
Сначала ему везло: едва подскочил к остановке – тут же появился его автобус. В метро он, никогда в жизни не проходивший без жетона, изловчился пристроиться за проходящим турникет. И не обращая внимания на раздавшийся за спиной окрик, понесся по эскалатору вниз, перепрыгивая через две ступени.
– Граждане пассажиры… Будьте осторожны на эскалаторе. Держитесь правой стороны, – традиционно-мерный, спокойный тон дежурной внезапно прервался: – Молодой человек, не бегите по эскалатору! Молодой человек, вы рискуете сами и подвергаете риску стоящих на эскалаторе пассажиров!
Но он не слушал ее и, краем глаза увидев, как к прозрачной будке внизу спешит милиционер, в один прыжок через много ступеней сиганул с эскалатора, бегом преодолел расстояние до первого пилона и, скользя на повороте, ловко повернул, заскочив в уже закрывающиеся двери поезда.
До вокзала считал каждую секунду… И каждая эта секунда стучала в его висках стыками рельсов, а в ушах все нарастал и нарастал отчаянный крик стынущей в снежном поле перепуганной, потерянной Аньки.
Толпа на вокзале нехотя проворачивалась под развешанными, издевательски веселенькими, ярко и таинственно мигающими новогодними гирляндами. В нервном напряжении он не сразу смог понять, какая электричка отходит немедленно, а разобравшись, пришлось отжимать двери, чтобы попасть в вагон. Откуда что взялось! – с недюжинной, неожиданной для самого себя силой он раздвинул дверные створки, рванул внутрь, двери хищно щелкнули за его спиной, и вагон, судорожно дернувшись, поплыл вдоль перрона.
Николай рухнул на холодную лавку. Все. Теперь он больше ничего не может. Два часа пути. Хорошо бы отдохнуть за эти два часа, чтобы, если не будет попуток, максимально быстро пробежать три километра до деревни.
Он поплотнее закутался в куртку, надвинул капюшон, нахохлился и обшарил вагон глазами. В дальнем углу дремала женщина с грубым, утомленным лицом. Поодаль от нее какой-то мужчина, сопя, копался в большой хозяйственной сумке. Недалеко от него дедушка увещевал внука, которому уже явно хотелось спать, и он занудно канючил, упорно стараясь поставить грязные ботинки на противоположное сиденье. Дедушка что-то монотонно бубнил, мальчонка капризно хныкал, откуда-то пронзительно дуло, за окнами плыла черная декабрьская мгла, в которой неясно рисовались какие-то производственные здания, темные контуры стылых деревьев, провисали и вновь натягивались многочисленные провода. Было так холодно, что ему пришлось привстать и как можно сильнее завернуть под себя куртку, поглубже засунуть руки в рукава – перчатки он забыл дома! – надвинуть пониже капюшон. Под мерное покачивание вагона он согревался, звенящие нервы потихоньку обмякали, экономя энергию перед предстоящим через два часа новым напряжением… и даже виде́ние Аньки, так мучившее его воображение, постепенно потухло. Он провалился в тяжелый сон, сродни глубокому обмороку.
Очнулся внезапно, как от толчка… Вагон был совершенно пуст, и по нему свободно гулял сквозняк, от которого он спросонок начал ежиться – холодок, забираясь под куртку, доставал, казалось, до самого сердца. За окнами было ровно черно – видимо, электричка мчалась по полям.
Он взглянул на часы – почти двенадцать. До станции оставалось каких-нибудь двадцать минут. Николай подсобрался, решая, бежать ли ему по дороге или все же попробовать напрямик – через поля и лесок, авось не завязнет. Он был готов на все, лишь бы быстрее добраться до деревни.
«Станция Потеево. Следующая станция Лесное».
Поезд с визгом затормозил… Хлопнули двери. Николай поднял глаза.
В распахнутой крутке, легко и непринужденно, даже как-то артистично двигаясь между скамейками, по проходу шел мальчик. Николая поразило неестественно белое, почти светящееся, какое-то прозрачное лицо подростка, для юноши слишком девичье-нежное. На этой иссиня-бледной мертвенной коже лихорадочным блеском горели по-женски большие, ясные смоляные глаза.
Расхлябанная, разбитая дверь снова взвизгнула створками по направляющим, и в вагоне появились еще два подростка, которые неспешно двинулись вслед за первым.
«Осторожно, двери закрываются, следующая станция Лесное».
Вагон дернулся и покатился, постепенно набирая ход. Мальчик не спеша дошел до Николая и сел напротив, разглядывая его в упор. Классически правильные черты лица за счет обездвиженности и отсутствия мимики казались маской, высеченной из мрамора.
– Пиво будешь?
– Что?
За капюшоном Николай не сразу расслышал, что сказал мальчик.
– Глухой?
Николай снял капюшон.
– Нет… Поезд стучит. Я не расслышал.
– Пиво, говорю, будешь? – Мальчик достал из внутреннего кармана початую бутылку и, глядя Николаю прямо в глаза, ткнул ее ему в руки.
Интуитивно Николай понял, что отказываться не следует, и, мысленно брезгливо поморщившись, взял бутылку и слегка отхлебнул.
– Спасибо… Кстати… Нервишки шалят…
– Что так?
Двое подростков между тем подтянулись и по-барски развалились на соседних лавках. Белобрысый в распахнутой дубленке равнодушно глядел в темноту грязного окна, второй, в серой неприметной куртке, достал из кармана кубик Рубика и сосредоточенно стал крутить его в руках.
– Пожар… В деревне, где мои жена и дочь, сейчас пожар… Я нервничаю…
Мальчик продолжал в упор разглядывать Николая.
– Чего до дна не выпил?
– Тебе оставил… я ж не свинья, – попытался в тон мальчику пошутить Николай.
– А я тебе разрешаю, пей…
Николай поморщился, предчувствуя неприятности, понимая, что разворачивается своеобразная «классика жанра», вариант «дай закурить», да еще именно сейчас, когда драка ему совсем не нужна.
– Спасибо, брат… Давай еще глотну…
Поезд снова несся полями, тинная мгла лизала окна, в конце вагона вспыхнула ярким светом и нервно замигала лампа дневного света.
Мальчик протянул ему бутылку, Николай поднял было ее к губам, собираясь хлебнуть, и вдруг получил страшный удар: бутылка буквально вломилась в рот, зубы хрустнули, и прежде чем Николай, задохнувшись от этого своеобразного кляпа, боли и неожиданности, успел хоть что-то сообразить, его уже повалили и поволокли в тамбур.
Голову разламывало от боли, бутылка словно впилась в горло, вытащить ее не было никакой возможности – били его изощренно, расчетливо и жестоко. Сознание стремительно меркло, в последнее мгновение он успел подумать о том, что, вероятно, в пиве был клофелин, и отключился…
В ушах его снова возник отчаянный рев полуголой чумазой Аньки, путающейся в сухостое, который почему-то отчаянно пах сиренью. Запах набирал и набирал силу. До духоты, до невозможности вдохнуть обволакивал его, как тогда, в тот день, под тем царственным кустом, под которым зажглось для него солнце рыжих Ленкиных волос… Он уже задыхался в нем, ему очень хотелось вдохнуть какого-нибудь другого, пусть и волглого декабрьского воздуха, а солнце… солнце все набухало и набухало, заливало собой и поле, по которому брела маленькая Анька, и отчаянно-цветущий сиреневый куст, и ярко полыхающую Ленкину рыжую голову, и он уже не различал – то ли это Ленка улыбалась светло и ясно, освещая все вокруг, то ли огромный багровый солнечный шар спустился зачем-то с небес и встал там, далеко, в конце ярко-светящихся рельсов, по которым прямо в это солнце несся стонущий разболтанный вагон. И он летел, летел в нем прямо в это теплое солнце, которое Ленкиными руками протягивало к нему свои ласковые лучи, и, словно маленький плачущий мальчик, бежал и бежал по рельсам впереди вагона к этим ласковым рукам-лучам, бежал и летел, внезапно оторвавшись от земли, чтобы долететь, добежать по воздуху до этого манящего шара, уткнуться в него лбом, как в теплую мамину юбку, обнять, обхватить его, как мамины колени, и расплакаться с облегчением, и обрести-таки столь чаемый душевный покой…
…Красивый мальчик смотрел на окровавленное изуродованное тело, безвольно покачивающееся на заплеванном полу тамбура в такт ходу вагона.
– Че стоишь… станция скоро… – Он грязно и длинно выругался в адрес парня в распахнутой дубленке. – Двери! Козел, двери отжимай!
Двое послушно развернулись к дверям, слаженно и быстро, привычными движениями отжали их, раздвинув, а красивый мальчик неспешно нагнулся, выдернул бутылку, швырнул ее в холодную темноту, затем, подпинывая ногами обмякшее тело, докатил его до двери и одним сильным ударом вышиб через порог.
– Отпускай…
Двери спружинили, хлопнув и сомкнувшись. Белобрысый подросток сплюнул, полез было за сигаретами, но красивый мальчик резко его одернул:
– Потом покуришь… Пошли…
Чавкнула и сама собой раскрылась межвагонная дверь, хлопнула другая, электричка начала тормозить перед станцией, и из лужицы на заплеванном полу тамбура в вагон потекла скупая струйка крови.
Божий голос
Она ехала с работы домой.
Нет. Не так.
Она тащилась с работы домой.
С трудом передвигая ноги и едва держа очугуневшую от лекций голову, еле выползла по ступенькам перехода из метро, достала сигарету и с тоской взглянула на часы: до прихода последнего троллейбуса оставалось еще минут двадцать.
Необычайно теплый днем, апрель ночами был неласков: вскоре она подзябла, поплотнее запахнула на себе легкое полупальто. Сигарета докурилась, она нехотя донесла ее до урны: двигаться не хотелось совсем. Хотелось уже наконец сесть, приложить голову к стеклу, закрыть глаза и, пока троллейбус двадцать минут будет вздыхать и чавкать, неся свое разбитое, расхлябанное тело по шоссе, просто дремать, дремать, дремать.
Настроение было дрянь. Причем с самого утра. Сын, как всегда, едва раскрыв глаза, воткнул их в комп, и когда она вышла из душа, из его комнаты уже неслись звуки автоматных очередей и устрашающие вопли на каком-то дьявольском языке. Хотела постучать в его комнату, пожелать доброго утра, постояла под дверью и… не постучала.
На кухне отчаянно орал кот, требуя причитающееся ему молоко. Пока она ставила кофе, по паркету зацокали когти: сонные Феликс и Линда уселись в рядок, расстелили по полу пушистые хвосты, зорко следя как друг за другом, так и за тем, не упадет ли со стола крошка, не обломится ли от хозяйкиных щедрот кусочек печенья или бублика и когда же на столе появится их вожделенная каша. Ненависть к лакающему молоко коту зажгла в их глазах недобрые огоньки, которые быстро превратились в предгрозовые всполохи, когда кот взобрался хозяйке на плечо.
Она достала чашку, плюхнула рядом ежедневник, и пока искала куда-то подевавшуюся ручку, кофе, конечно, убежал. Несмотря на яркое апрельское солнце и совершенно юное, свежеумытое утро, день начинался препакостно.
Изучение ежедневника это только подтвердило. Все, что надо было сделать сегодня, по-хорошему не разгрести и за месяц. Уже понимая, что не успеет и половины, потрепала журчащего на плече кота.
– Так-то, киса… Опять у меня забег.
Киса покачнулся на плече и, теряя равновесие, больно вцепился сквозь банный халат в кожу.
– Привет, ма!
Сияющий сын нарисовался на кухне, прихватил из вазочки бублик и плеснул себе в чашку только что поставленный ею второй кофе.
– Веня!
– Что?
– Это мой кофе!
– Прости… я не могу ждать. Я прошел седьмой уровень, а его не прошел даже Валерка! И если я сейчас пройду шесто-о-о-ой!..
У сына явно было прекрасное настроение: в его безмятежный мир житейские бури пока врывались только в виде пары-тройки недострелянных им монстров, да нередкими звонками классного руководителя, трагическим голосом вопрошающего:
– Подумайте, как Веня будет сдавать ЕГЭ?
Она полагала, что Веня достаточно взрослый, чтобы позаботиться об этом сам, но… Веня с успехом бил всяческую компьютерную нечисть, а на все строгие вопросы по поводу того, почему в очередной раз перенесено занятие с репетитором, беспечно отмахивался:
– Мать… Не лезь в то, в чем не понимаешь!
И она уже не лезла. Потому что, глядя в свой ежедневник и с тоской озирая гору со вчера немытой посуды, двух терпеливо ожидавших бублика и каши собак, понимала: все это вместе выше даже самых семижильных человеческих сил.
В этих размышлениях утренние сорок минут, отведенные ею на то, чтобы как-то собирать мозги перед битвой наступающего дня, закончились.
– Веня! – Переорать вопящих монстров было трудно, но необходимо. – Веня!
– Что?
– Собак выведи!
– Не могу! Они, сволочи, наступают! Мне тут нельзя останавливаться!
И смачная пулеметная очередь накрыла что-то еще, что кричал ей в ответ сын.
День завертелся. Прижимая к уху телефон, она мыла посуду, одновременно с мокрыми руками бегая к раскрытому ежедневнику, чтобы записать неожиданно возникшие на сегодня замены, драила ванну и унитаз, подтирала полы… Феликс и Линда неотступно следовали за ней везде, садясь как раз там, где надо было помыть, оказываясь ровно на том стуле, на который она хотела встать, попадая под ноги как раз тогда, когда она переставляла тяжелое ведро, и сверлили ее укоряющим взглядом двух пар глаз: а кормить?
Уборку надо было сделать именно сегодня – ближайшие три дня пары стояли с самого утра, плюс к вечеру заочники… словом, шансов на то, чтобы хотя бы протереть в квартире пыль, до конца недели у нее просто не было. Надеяться на сына не приходилось: что называется, «плавали, знаем».
– Веня! Я не поняла. А ты сегодня в школу собираешься?
– А?!
Тут она уже не выдержала, рывком распахнула дверь.
Сын с перекошенным лицом азартно барабанил по клавиатуре.
– Тебе что, в школу сегодня не надо? – с трудом перекрикивая боевые действия, спросила она.
– Не отвлекай, он сейчас уйдет! Мне к третьему уроку! Савельевна заболела!
Анна в сердцах бухнула дверью комнаты. Если с ним сейчас ругаться – не сдюжит целый день…
Телефон разрывался, в почте скопилась уйма текстов от аспирантов, она едва успела рассовать их по папкам (когда их читать – один бог ведает!), как часы возвестили: если сейчас не накормить и не вывести собак, на работу точно опоздает.
С тоской глянув на недописанную с ночи статью – а ее уже завтра сдавать! – Анна снова помчалась на кухню.
Кастрюлю с кашей Феликс и Линда приветствовали бурной дракой. Более крупный и боевой Феликс темпераментно натирал визжащей Линдой кафель пола, а кот, вздыбив шерсть и распушив хвост, вцеплялся Феликсу в загривок в безуспешных попытках оттащить его от уже хрипящей полузадушенной жертвы. Пришлось взяться за швабру.
– Что, опять подрались? – Сияющий сын поставил пустую чашку в мойку. – Мать, поздравь! Я таки прошел шестой уровень!
– Я поздравлю тебя только тогда, когда увижу в твоих руках студенческий билет МГУ, – забурчала она, подтирая воду, разлитую в драке.
– Какая же ты скучная! – на ходу бросил сын. – Между прочим, Валеркин отец в таких случаях жмет ему руку!
Дверь в комнату сына плотно закрылась. Видимо, он отправился на пятый уровень.
Пока драчуны чавкали в своих мисках, она сварила еще один кофе, но пила его уже на бегу: одеться, собрать необходимые бумаги, вывести собак и еще час двадцать на дорогу – время утекало стремительно и неумолимо…
– Веня!
– Что?
– Одевайся. Я не успеваю нормально погулять с Линдой и Феликсом!
– Ну ма-а-ать…
– Я сказала, собирайся! – совсем на пределе рявкнула она.
– Да мне уже в школу пора! – нехотя завозился за дверью сын. – Я одеваюсь.
Шансов на хотя бы короткую передышку перед рабочим днем не было никаких.
Впрочем… Последние несколько лет прогулки с собаками – это было лучшее, что осталось в ее жизни. Если, конечно, не так, как сегодня, – совсем на бегу.
Например, в выходной. В такой редкий и такой желанный выходной, когда во всей этой круговерти она могла все же позволить себе два-три часа времени потратить лично на себя. Только на саму себя.
Три этажа ступенек, подъезд, короткий проскреб когтей Феликса, всегда осатанело тянущего поводок по асфальту двора, крохотная тихая улочка длиной всего-то в две четырехэтажные «сталинки» (ее собственную и соседнюю) и – лес! Вот еще за спиной, в начале улочки, бесновалось пробками столичное шоссе, а здесь, в конце ее, начиналась сказочная, какая-то нереальная, ватная тишина. Сосны ствол к стволу, как по линейке, насмешливо и свысока поглядывали на врывающихся в их царство ошалелых двуногих, как правило, еще «на рысях» проскакивающих немудрящие воротца ограды, и там, на немыслимой верхотуре, покачивали укоризненно мохнатыми верхушками: «спокойнее, спокойнее, тут у нас суетиться не принято…»
И вправду… Сколько раз она наблюдала: любой, кто влетал в лес – прогулять перед работой питомца, совершить утреннюю пробежку или «с ранья» подзаправиться пивком, – уже через десять-двадцать метров смягчал решительность шага, распрямлял спину, закаменелые заботами черты лица оттаивали, «плыли», напряженные плечи расслаблялись, а налитые целеустремленностью глаза светлели и туманились.
И сама она чувствовала, что с каждым новым шагом в глубь лесных зарослей теплеет и расправляется стиснутая заботами душа.
Где тропками, а где и так, по бездорожью, перебираясь через поваленные стволы, кочки, лужицы и крохотную узенькую речушку, она с собаками выходила на огромную поляну, отцепляла поводки и… погружалась в детство, в то самое беззаботное ощущение бесконечной жизни впереди, то прежнее чувство вкуса и запаха каждого дня, каждого часа, минуты, в то ожидание от этих часов и минут чего-то фантастически-сказочного, доброго и непременно чудесного.
Бросая собакам мячик или палочку, бегая от них или за ними, падая от их толчков и барахтаясь, в зависимости от времени года в снегу или в траве, она смеялась легко и беззаботно, словно не ждали ее через какой-нибудь час-другой балбес сын, вечный поиск заработка, каждодневный забег с перескоками с одного транспорта на другой, аудитории, полные юношей и девушек со старческими лицами и тусклыми оловянными глазами, в которых бесполезно было искать хотя бы какой-то проблеск интереса к жизни…
Лес странным образом куда-то девал давненько поселившегося в ней главного врага ожидания чуда – взрослый, скучный и мучительный здравый смысл. Под натиском вселенской тишины, мафусаилова спокойствия сосен и беспечной радости тянущихся к солнцу трав отступал мучительный прагматизм ума. Чудо ведь вещь тонкая, грубости мысли не выносит и целиком состоит из неуловимой ткани чувств…
Здесь, в лесу, она не думала ни о чем, голова становилась пустой, а все тело – легким и молодым. Оно слышало, видело, осязало, звенело, жадно впитывая запахи, цвета и ощущения. И именно чувства, заброшенные, стиснутые, затолканные подальше за ненужностью в повседневной столичной жизни, заполняли все ее существо, возвращая ей детское ощущение радости. Все оттенки этих чувств казались значительными, наполненными, густыми и сладкими, как капающий из банки мед.
Собаки, свесив набок языки, набегавшись за палочкой, мячиком или бабочками, налакавшись воды из маленького озерца или наевшись снегу, валялись рядом, а она, растянувшись на толстенном поваленном дереве, с наслаждением вдыхала запахи луга и леса… запахи глубокого, всеобъемлющего, незыблемого, какого-то вселенского покоя, перед которым все ее заботы и проблемы уже казались не такими страшными, вполне преодолимыми, как-нибудь решаемыми… Словом, на эти прогулки по выходным она ходила в лес, как в храм. И этот храм возвращал ей силы и исцелял душу, реанимировал угасающее желание жить.
Но так было только в очень-очень редкие выходные.
Чаще же всего, как сегодня, у нее оставались какие-нибудь двадцать-тридцать минут перед работой пробежать по главной аллее или краю леса. Такие прогулки доставляли ей мученье, ибо только дразнили возможностью, не оставляя времени на «оттаивание души»…
Время отчетливо поджимало. Пулей вылетая из подъезда за рвущимся Феликсом и таща не поспевающую за ними неторопливую, обстоятельную толстушку Линду, она с раздражением подумала, что не хочет себя дразнить и в лес не пойдет. Выходных, когда можно было потратить хоть какое-то время на себя, у нее не было давно, и общая осатанелость накопилась настолько, что… бог с ним… Не об этом надо сейчас думать. Быстро пробежать по краю – и домой, чтобы схватить сумку – и на остановку.
Вдруг, когда они достигли уже середины улочки, Феликс встал как вкопанный. Секундное замешательство, и пока она пыталась затормозить, пес как-то хитро крутанул головой и вывернулся из ошейника.
– Феликс!
Увы!
Крепко завернув свой тугой пушистый бублик, счастливый «партизан» совершил хитроумный скачок вбок, увернувшись от пытавшейся схватить его хозяйской руки, и, стремительно набирая скорость, помчался к лесу. В несколько секунд он покрыл расстояние длиной в соседскую «сталинку» и исчез за ее углом.
– Феликс!
В этот момент оттуда на бешеной скорости вылетел зеленый затрапезный «жигуль».
Она не видела и не слышала удара, она его
Но там все было тихо и безмятежно. Ни раненой собаки, ни следов крови… Ни прохожих, у кого можно было бы что-то спросить.
– Феликс! Феликс!
Пыхтящая Линда опустила свой тяжелый зад на асфальт и виновато завиляла хвостом: после такой пробежки ей требовался отдых.
– Феликс! Феликс!
Примотав поводок Линды к фонарному столбу, она заметалась у дома. Если собаку сбила машина, то где-то сейчас в кустах, тянущихся вдоль него, лежит, истекая кровью, ее тело. Пробежала по одной стороне, заглядывая под каждый куст, затем по другой. Тщательно обследовала газон перед школьным забором.
Никого. Ничего.
– Феликс!
Тишина и безмолвие окон соседних домов и школы. Безмолвие строгих сосен, начинавшихся от самой ограды по другую сторону улочки.
Она вернулась к Линде, отвязала поводок. На прогулку оставалось не более десяти минут.
– Пойдем, Линдочка. Только скорее.
Если его не сбила машина, значит, сейчас этот поганец «вышивает» по лесу. И, судя по тому, что еще не прошло и пяти минут, он не успел далеко убежать. Значит, есть шанс попытаться его нагнать и поймать.
– Линда, бегом!
Линда смущенно замигала: при всем желании бегом она не могла.
Но ей пришлось пошевелиться – не оставаться же снова привязанной к столбу, пока хозяйка бегает по лесу.
Время, отведенное на прогулку, неумолимо истекало. И уже совсем пора перестать мучить несчастную Линду, нестись домой, хватать сумку и мчаться на троллейбус. Но на сердце было холодно: почему-то не оставляла уверенность, что Феликса сбил этот проклятый зеленый «жигуль». И что сейчас в состоянии шока пес залег где-то в лесу, и если его не найти, то до вечера он просто истечет кровью… Или без ошейника попадет в собачий отлов…
– Феликс! Феликс! Феликс!
Бесполезно. Поиски и так заняли лишние пятнадцать минут, она уже сильно опаздывала на лекции и надеяться можно было только на то, что ей нигде не придется ждать транспорта (что было сущей фантастикой!) – он подойдет сразу, сократив ей время опоздания.
Захлебнувшись от бега по лестнице на третий этаж, с окончательно уставшей Линдой на руках она ворвалась в квартиру. Сын возился в прихожей, зашнуровывая кроссовки.
– Веня! Феликс убежал!
– И что? – философски изрек сын, перебросив рюкзак с плеча на плечо и пересаживаясь с одной ноги на другую, чтоб зашнуровать второй кроссовок.
– Ну как что? Он вынул голову из ошейника! Он же попадет в отлов!
– Мать… прекрати истерику. – Сын поднялся и свысока своего немаленького роста покровительственно похлопал Анну по плечу. – Он что, убегает первый раз? К вечеру придет.
– Веня! – Она все никак не могла отдышаться – то ли от бега по лестнице, то ли от не только не покидающего ее, но и все больше нарастающего волнения. – Веня! Его сбила машина!
Сын на секунду сосредоточился.
– Так если его сбила машина, где он? Почему ты его не принесла?
– Веня! Я не видела, как его сбила машина! Я видела только вылетевший зеленый «жигуль», который несся как на ралли. Но я уверена, что его сбила машина и сейчас он где-то в лесу…
Сын расслабился, поправил рюкзак.
– Мать… еще раз! Прекрати истерику! Наш Феликс сейчас спокойно осваивает окрестные помойки и окучивает местных сучек, как это было не раз. К вечеру нагуляется и снова будет околачиваться у подъезда. Придет, куда он денется!
– Веня!
Она не знала, что еще сказать сыну такого, чтобы он понял, что Феликс не придет. Что она это откуда-то
Но слова не находились, а время… время стремительно убывало.
Она мысленно прикинула, сколько у нее есть денег: вероятно, теперь уже надо хватать машину.
– Я пошел! – Сын распахнул дверь и обернулся: – Да, мать… Ты мне можешь дать тысячу?
– Зачем? – машинально спросила она, все еще не в силах отделаться от картинки истекающего кровью Феликса под кустом в лесу.
– Да… там… – сын замялся. – Они опять в школе на что-то собирают.
– Венечка! Я страшно опаздываю на работу, страшно! Ты не мог бы пойти его поискать?
Лицо сына поскучнело.
– Мать, ну ты совсем… Мне в одиннадцатом классе перед ЕГЭ пропускать занятия… Да придет Феликс, что ты волнуешься. Не сходи с ума. – Сын потоптался в прихожей и снова спросил: – Так ты мне тысячу дашь?
Она с трудом переключила мысли: если сейчас отдать сыну тысячу, прощай машина. Опоздание гарантировано.
– Вень! Не могу. Мне придется ловить такси. Ты можешь подождать до завтра? Завтра придет аванс.
– Хорошо, – холодно сказал сын и шагнул в двери. – Сама закроешь или вместе выйдем?
– Беги. Не жди. – Она заметалась, отстегивая покорно сидящую у ее ног Линду. – Мне еще сумку собрать надо.
– Я пошел, – совсем уже ледяным тоном сказал сын и хлопнул дверью.
Она рванула ее на себя.
– Веня, Веня! – закричала вслед сбегавшему по ступенькам сыну. – Ты когда придешь?
– Часа через четыре. А что?
– Пожалуйста. Я тебя очень прошу! Как придешь – поищи его в лесу! Его сбили где-то возле школы!
– Ладно, – дежурно пообещал сын и снова затопал кроссовками по ступенькам.
Она закрыла дверь.
С кухни доносились характерные чавкающие звуки: несчастная Линда жадно хлебала воду – к прогулкам в таком темпе она в принципе не была приспособлена.
– Что мне надо взять с собой?
Голова ничего не соображала, перед глазами неотступно стояла картинка истекающей кровью собаки. Она механически похватала со стола какие-то бумаги, сунула в сумку ежедневник…
При всем потоке машин – а пробки к этому моменту, слава богу, уже рассосались – она долго не могла поймать частника. В иные дни, когда они не нужны – то и дело тормозят возле остановки и предлагают как минимум «подбросить до метро». А тут хоть тресни – ни одного! Она металась вдоль бордюра, настойчиво не опуская уже затекшую руку, сознавая, что равнодушно текущему мимо потоку нет никакого дела до ее стремительно убывающего времени.
И вдруг, когда она уже стала приглядываться к показавшемуся вдалеке троллейбусу, к обочине решительно свернул новенький «Фольксваген».
– Вам куда?
– Басманная.
– Садитесь.
– Сколько?
– Садитесь, столкуемся. Мне по дороге. Я сам почти туда еду.
Она упала на заднее сиденье: наконец-то в этом идиотском дне возникла хоть какая-то пауза.
– У вас такой вид… Что-то случилось? – участливо спросил водитель.
– А? – Она с трудом вынырнула из своих мыслей.
– У вас вид такой… словно что-то случилось. Могу чем-нибудь помочь? – терпеливо повторил водитель.
Ей тяжело было сосредоточить на нем внимание. Молодой парень в белоснежной рубашке, хорошем галстуке и дорогих темных очках.
– Н-н-нет! – Она на секунду представила, что вывалит сейчас этому холеному юноше на голову свое ничем не подтвержденное горе. – Нет. Я просто очень опаздываю на работу. – И силой заставила себя улыбнуться. – Спасибо! Вы уже помогаете. И очень. Я опаздываю минимум на полчаса и это… криминально. Если я приеду на пятнадцать минут позже начала лекции – будет легче. Так сказать, «дипломатическое время».
Молодой человек внимательно посмотрел на нее в зеркало заднего вида.
– Думаю, вы совсем не опоздаете. Я коренной москвич, за рулем с семнадцати лет, ездил с отцом, знаю все хитрости и тонкости. Кое-где проскочим проходными дворами – вас это не смутит?
Теперь она внимательно пригляделась к нему. Будучи в том возрасте, когда молодые люди в ее присутствии уже давно перестали задерживать дыхание, она пусть и крайне редко, но спокойно садилась в попутки. Теперь же, вероятно, после его слов стоило напрячься.
Он словно прочитал ее мысли, засмеялся.
– Вы москвичка?
– Да.
– Ну тогда вы все знаете так же, как и я. Мы поедем… – И он спокойно и подробно пересказал ей весь маршрут.
Эта болтовня на какое-то время отвлекла ее от тяжелых мыслей: они вместе опознавали улицы и переулки, которыми он планировал проскочить, и даже дома, через дворы которых срезался угол, им обоим оказались очень знакомы.
Однако вскоре тема была исчерпана, и она снова погрузилась в свои переживания.
Конечно, сын прав. Сколько раз так было! Сколько раз Феликс, срываясь с поводка, уходил в неведомые лесные глубины… Его не останавливала даже стая огромных собак, которая жила в середине леса на конюшне: иногда через пять-шесть часов, самое бо́льшее через сутки, он возвращался к подъезду целым и невредимым, хотя и жутко грязным, с раздутым брюхом и невыносимо вонючей мордой. Вот и сегодня будет все как всегда: сын, возвращаясь домой, найдет ошивающегося возле подъезда Феликса, жалостливо помигивающего, прижимающего хвост и отбегающего при любой попытке к нему приблизиться. Потому что знает: дома его ждут ремень, касторка и дегтярное мыло. Никого к себе не подпуская, он еще с час будет мотаться по двору на потеху соседям, а затем, поймав момент, когда пес подустанет, надо широко распахнуть дверь подъезда и квартиры, чтобы он, пулей взлетев на третий этаж, попытался нырнуть под диван. И вот тут-то его надо ловко перехватить и сунуть под душ. Иначе ароматы окрестных помоек станут отравлять квартиру еще сутки, пока Феликс не оголодает и не сдастся на милость хозяев. До сего момента ему не страшна будет никакая швабра: у стены под широким диваном он от нее надежно защищен задними ножками, и ничем – ни криком, ни лаской, ни даже едой – его оттуда выманить не получится.
Но почему-то именно сегодня такая картинка не складывалась. И от этого сердце охватывала ледяная тоска.
– Вы опять глубоко задумались. – Молодой человек коротко посматривал в зеркало заднего вида. – Может быть, я излишне назойлив… Но вы только что так хорошо улыбались, мы так с вами дружно болтали, а теперь вы опять замолчали и помрачнели… У вас точно ничего не случилось?
Она еще раз взглянула на водителя. Дорогие часы на руке… Айфон на подставке… Вместо глаз два темных глянцевых овала стекол очков.
И вновь представила, как этому спокойному, ироничному, вполне довольному жизнью и этим днем человеку, расслабленно, не напрягаясь держащему руки на руле хорошей, новой, ухоженной внутри и снаружи машины, сейчас начнет рассказывать, что сердце говорит ей: ее собака истекает кровью под кустом. Она посмотрела вдруг на себя его глазами: маленькая, наполовину седая, не слишком модно одетая женщина с измученным, стремительно стареющим от забот лицом, с кольцами на чуть отекших пальцах рук, взбухших напряженными синими венами, понесет какую-то околесицу о том, что она
Она представила, как он все это тем же мягким, но достаточно уверенным голосом станет говорить ей, и… окончательно замкнулась.
– Нет, нет, спасибо вам за чуткость. Я просто опаздываю на работу и очень этим озабочена.
– Да вы не волнуйтесь. Мы почти приехали. Думаю, у вас еще останется минут пять на то, чтобы перевести дух. Хотите воды? Вот тут, – он указал на место между сиденьями, – стоит непочатая бутылка «Святого источника».
Парень был удивительно вежлив. Удивительно внимателен. Но почему-то именно это ее и смущало. Что-то было в его вежливости такое, не позволяющее ей открыть рот. Что-то отстраненное, холодное, лощеное… Такое правильное, «положенное», что мешало разделить с ним свое горе. Интуитивно Анна чувствовала: скажи она, например, что похоронила мать, или у нее украли деньги с карты, или уволили с работы – он бы ее понял… Или сделал бы вид, что понял, но также «правильно» и как «положено в таких ситуациях» вежливо посочувствовал.
Но уж о том, что она
И вдруг она поняла. Он просто, не в пример ее Вене, хорошо воспитан. Мамой? Бабушкой? Кем-то, кто приучил его быть обходительным с пожилыми дамами. Такие, как он, умеют вовремя накапать корвалола, вызвать «Скорую помощь», устроить в больницу к хорошему врачу, принести туда лучшие апельсины, достать дорогущие редкие лекарства и даже… заплатить за них из своего кармана!
Но для всего этого должен быть веский повод. Факт. Наличие того, что можно проверить, увидеть, доказать. Достать, например, из сумочки бумажник, показать фотографию. Сказать: вот такой была моя мама… Или: вот эту карту пришлось заблокировать… Или в красках рассказать, как ее обидели. Тут все было бы понятно, он бы непременно взял ее сторону, стал расспрашивать, предложил чем-то помочь… И даже помог бы, вероятно: с похоронами, с картой, словом, с чем-то конкретным. Скажи она, в конце концов, что видела, как зеленый «жигуль» ударил ее пса и умчался, парень, возможно, достал бы этот «жигуль» из-под земли. Ведь такие, как он, – люди очень конкретные. Деловые.
А тут… сама не видела. Только
– Ну вот, дом номер семнадцать, вам сюда?
Она очнулась.
– О, да, спасибо, я снова задумалась… Сколько с меня?
– Шестьсот.
Удивительно. За то, что у нее оставались еще обещанные им пять минут до лекции, он не взял с нее ни копейки больше, чем брали обычные частники.
Она протянула ему тысячу.
– Подождите.
Молодой человек достал аккуратный новенький бумажник, педантично отсчитал четыре новенькие, хрустящие сторублевки и протянул ей. И только когда она их взяла, принял ее купюру.
– Спасибо еще раз! Вы кудесник. Я побежала!
– Рад, что смог оказаться полезным. Доброго вам дня! – улыбнулся он.
– И вам! – улыбнулась она в ответ и, с облегчением покинув мир этой идеальной машины с ее идеальным хозяином, нырнула в подъезд института.
Аудитория пахну́ла на нее знакомым оловянным холодом. Идеально подведенные губки скривились, мохнатые мальчишеские брови взметнулись в ироничном изгибе. Она напрягла память: ах да, просила эту группу подготовиться к самостоятельной работе. Естественно, ей тут не рады. Как, впрочем, и всегда.
Нельзя сказать, чтобы студенты ее не любили, как это имело место быть с Ириной Васильевной, на чьих лекциях подчас творился подлинный беспредел. Скорее отношения со всеми группами были у нее ровно-прохладными: они ничего не хотели от нее, кроме зачетов «автоматом» или высшего балла в зачетке, а она… Она, собственно, тоже уже давно от них ничего не хотела.
Вернее так – она слишком поздно поняла,
И какое-то время питала иллюзии по поводу то и дело прилипающих к ее столу воспитанных мальчиков с тихими голосами и очками на носу или старательных девочек, задающих «умные» вопросы. Тратила время на пространные ответы в коротких перерывах, не успевая покурить или глотнуть кофе, советовала литературу, даже приносила им какие-то свои книги… Пока не поняла: «ботаникам» тоже от нее нужно только одно – хорошая зачетка.
И тогда она замкнулась. На вопросы отвечала дежурно и по теме, уже не вкладывая в это души и не надеясь на преемственность знания. То, что знала она сама – она это как-то вдруг поняла! – не нужно никому, кроме нее самой. И потому умрет вместе с ней.
Наверное, с этого момента она и начала стремительно стареть. Ведь так всегда бывает, когда люди теряют надежду.
От заседания кафедры к заседанию кафедры она все больше и больше понимала, что совсем близок тот час, когда ей придется уйти из высшей школы: абсурдность требований к преподаванию возрастала, свободного времени на то, чтобы
Тупо отбывала необходимые заседания, вовремя сдавала какие-то отчеты и статьи, которые были ей самой глубоко неинтересны и… ехала на прежнем опыте, поскольку пополнить его по-настоящему было невозможно сразу по двум причинам: литература, хлынувшая в страну с Запада, не выдерживала никакой критики, заниматься же по-настоящему развитием своей темы было физически невозможно: заваленная текущей работой и бесконечными «проектами», которые кафедра изобретала с легкостью фокусника, она давно забыла, как выглядит зал Ленинской библиотеки, когда в нем
Многочисленные конференции и симпозиумы, которые она обязана была посещать одна или со студентами, тоже не приносили удовлетворения. Они вырождались с еще большей скоростью, чем образовательные программы, и все чаще напоминали «безумное чаепитие» из кэрролловской «Алисы в Стране чудес». Обсуждаемые на них темы давно не тянули на курсовую первого курса среднестатистического советского гуманитарного вуза, а «специалисты», представлявшие на этих сборищах свои доклады в пять или шесть страничек, все чаще напоминали ей сбежавших из сумасшедшего дома Наполеонов, нежели людей, имеющих хоть какое-то отношение к научному знанию. Она им вежливо улыбалась, дежурно отвечала и даже не пыталась «обсуждать тему» или «обмениваться мнениями». Ибо ни знания темы, ни тем более мнения по ней у этих людей не было. А слушать очередной набор нашинкованного из «дискурса», «нарратива» и «когнитива» бреда ей просто было невмоготу.
Оставалось зарабатывать деньги: Веню она воспитывала одна и никакой помощи от его отца за все эти годы не видела. Да, наверное, и не хотела.
И тем не менее до конца «умереть» она так и не смогла. Иногда, даже зная, что никого этим не увлечет и никому, кроме нее самой, это не нужно, Анна вдруг ощущала прилив вдохновения, особенно когда изувеченный и искалеченный учебный план добирался до тем, которые считала своими…
– Итак, – покопавшись в бумагах и окинув взглядом будущих юристов, экономистов и бухгалтеров, провозгласила она, – мы договаривались с вами, что на первой половине пары начнем большую тему культуры Греции, а на второй полупаре вы напишете мне итоговую самостоятельную работу по ранее пройденной теме – культуре Древнего Египта. К ней я вас неделю назад просила подготовиться.
Идеально подкрашенные губки еще более набухли в обидчивой гримаске, а лохматых мальчишеских бровей и вовсе не стало видно за по-модному встрепанными чубами:
– А вы же…
– Не «а я же»… Вы же знаете, я вредная. Все записываю. Вот, с прошлой недели у меня стоит отметка, что о самостоятельной работе были оповещены все, вплоть до болевших – обязанность довести до их сведения эту информацию взяла на себя староста. Инесса?
С задней парты поднялась мужеподобного вида девица в кожаных штанах и с кольцом в носу.
– Да, Анна Павловна, – нехотя, сквозь зубы, процедила она.
– Вы сдержали свое обещание? Группа готова к самостоятельной?
Ей самой эти работы давно были не нужны, она и без этой кипы почти неисписанных листочков (бессмысленные перепевы ею же начитанных лекций – в этих головах ничего не задерживалось!) знала, что студенты ничего не учат, ничего не помнят, ничем не интересуются, ничего не читают и потому ничего толком не напишут. Но очередное кафедральное требование настаивало на «оптимизации учебного процесса», выделяя на эту самую оптимизацию все больше и больше часов за счет сокращения лекций. Тогда, на заседании, когда об этом зашла речь, она сперва по привычке хотела возмутиться, поставить вопрос о недопустимости сокращения и так беспощадно урезанной учебной программы… И тут же осеклась, одернула сама себя: возражать бесполезно, и, значит, придется крутиться. Вот она и крутилась.
Возражения в студенческих рядах потухли, так и не вспыхнув, и она получила возможность начать лекцию.
Древнюю Грецию она любила до самозабвения. Наизусть читала гекзаметры из «Одиссеи» или «Илиады», что, впрочем, некому было оценить по достоинству, ибо студенты с одинаковым равнодушием относились ко всему.
Вот и сейчас, начав декламировать первые знаменитые строфы из «Илиады» о гневе Ахилла, она автоматически и совсем без удивления заметила, как тяжелая мужская рука под одним из столов легла на голую коленку соседки. Соседка беспокойно заерзала, но руку не отвела, только чуть приподнялись выбритые и заново подрисованные бровки и глаза с идеально выпрямленными ресницами стрельнули горячим преданным взглядом в соседа.
К моменту, когда Анна начала разбирать особенности древнегреческой пластики, рука доползла уже до края мини-юбки и медленными, уверенными движениями стремилась забраться под легкий клочок ткани. Тонкая девичья рука с причудливо-узорчатым разноцветным маникюром осторожно сползла под стол и накрыла мужскую руку, впрочем не слишком ей препятствуя. Идеально разделенные реснички прикрыли потупившийся взгляд, и Анну стало слегка подташнивать.
Когда мужская рука уже полностью хозяйничала под мини-юбкой, Анна не выдержала.
– Молодой человек, – прервала она сама себя. – Я вынуждена попросить вас и вашу соседку… м…м…м…м… покинуть аудиторию и немного прогуляться по коридору… так сказать, проветриться.
Анна тщательно подбирала слова, памятуя свою ошибку, которая однажды, в самом начале всех этих «образовательных» нововведений, чуть не лишила ее работы. Тогда она еще наивно полагала, что хозяином аудитории является лектор, и просто выставила с занятий юношу, методично всю лекцию на задней парте набиравшегося пивом.
Отец юноши в присутствии ректора, согласно кивавшего головой рачительному родителю, популярно объяснил тогда Анне, в чем заключаются права студентов, а в чем ее обязанности как лектора… После того случая она на много лет «ослепла» и «оглохла» в аудитории и продолжала стоически вычитывать материал тогда, когда девушки расчесывали волосы, грызли яблоки и даже кололи орехи на задней парте.
Но сейчас она не вытерпела.
– А вас что-то смущает? – не убирая руки, глядя Анне прямо в глаза, спросил юноша.
Соседка его тихонько хихикнула.
Аудитория, доселе тихо гудевшая, притихла в ожидании шоу.
– Нет, я как раз забочусь о вас, – Анна изо всех сил следила за своим тоном, дабы не спровоцировать какое-нибудь новое разбирательство. – Я просто хотела бы предоставить вам более комфортные условия…
Парень широко ухмыльнулся:
– А нам нормально, правда, Леночка?
– Полагаю, я вас несколько отвлекаю…
Парень ухмыльнулся еще шире:
– Вы так захватывающе рассказываете о рождении Афродиты, что это нас возбуждает.
Аудитория дружно грянула смехом, Анна сглотнула слюну, понимая, что ее «срывает с тормозов» и что никакие разумные соображения про потерю заработка могут ее уже не остановить… Но тут на помощь ей пришло время. У кого-то зазвенел будильник на телефоне, возвещая конец полупары, и студенты, бурно обмениваясь впечатлениями, одобрительно похлопывая хозяина шаловливой руки по плечу, повалили из аудитории.
Оставшись одна, Анна нашла еще в себе силы разложить задания для самостоятельной работы и, схватив сигарету, выскочила в коридор.
Навстречу ей шел заведующий кафедрой. Чуб его длинной, неприятно-желтоватой, словно немытой, седины взметнулся, лицо осклабилось, разбежавшись тысячью глубоких морщин, приветственной гримасой.
– Анна Павловна, голубушка, вас-то мне и надо! – Он широко раскрыл объятия, и никак было с ним не разминуться, не увернуться, так что пришлось терпеть и запах крепчайшего одеколона, отдававшего отчего-то прокисшим вином, и мягкие безвольные руки, на долю секунды обнявшие ее. – Милая, идемте-ка ко мне, посекретничаем…
– Не могу, Иван Трофимович. Не могу, па́ра… Перерыв всего десять минут.
– Ах, какая жалость, – притворно расстроился завкафедрой. – Ну да я тогда быстренько.
Анна поняла, что покурить уже не успеет, и, достав пачку, засунула сигарету обратно.
– Ох, простите, простите великодушно, – ерничал завкафедрой, – я вам сорвал перекур… Ну да не могу – важно, важно мне с вами переговорить.
Он аккуратно взял Анну за локоток и медленно повел по коридору, склоняясь почти к самому ее уху, чтобы разговор не подслушивали студенты.
– Дорогуша моя, группа «В» опять написала на вас жалобу…
– В смысле?
Анна без своего ежедневника не сразу и вспомнила, кто у нее группа «В» – такой поток студентов проходил перед глазами за неделю.
– Вот, в смысле, – засокрушался завкафедрой. – В том смысле, что замучили вы их самостоятельными работами. Жалуются на вас, говорят, лекции блестящие. Так любят их слушать, так любят… А она все самостоятельные и самостоятельные. Все пиши и пиши…
– Но позвольте, – закипятилась было Анна и тут же осадила сама себя. – Вы же сами поставили перед нами задачу сокращения лекционных занятий и дали норматив оптимизации. Я за него не выхожу.
– Полно, полно, душенька, за дух и букву-то цепляться, – ласково увещевал ее завкафедрой, и складочки на его лице бесконечно меняли выражение потрепанной житейскими бурями физиономии. Ей всегда казалось, что он мимировал, словно гуттаперчевая рожица, надетая на пальцы кукловода. – Вы же понимаете, вуз мы коммерческий, недовольства студентов быть не может.
Анна круто остановилась: во-первых, пора было возвращаться в аудиторию, а во-вторых, весь этот разговор напоминал ей какой-то дешевый фарс.
– Но вы же сами потом предъявите мне претензию…
– Тише-тише-тише! – засуетился завкафедрой. – Я пока никаких мер, конечно же, принимать не буду, дорогуша, что вы… я же к вам со всем уважением!
От ее напора он несколько сбился с барственного тона и еще больше стал напоминать приказчика из лавочки дешевой парфюмерии.
– Я просто прошу вас гибче, гибче… понимаете меня? По ситуации… – Лицо его, недвусмысленно повествующее о пристрастии к хорошему виски и множеству других житейских удовольствий (женат он был нынче в четвертый раз, и опять на очередной аспирантке, которая была моложе его лет на двадцать пять), гримасничало все проворнее и проворнее.
– Гибче, гибче надо быть… зачем нам недовольство студентов… Родителей, опять же – зачем? А, дорогуша?
– Куда уж гибче, – буркнула Анна себе под нос. – Вы меня простите, Иван Трофимович, мне пора, па́ра началась. Мы вуз, как вы говорите, коммерческий…
– Да-да-да-да, – мелким бисером рассыпался завкафедрой. – Бегите-бегите. Не смею больше вас задерживать…
Локоть, который придерживали сальные пальцы завкафедрой, хотелось протереть спиртом.
Перед дверью аудитории Анна взглянула на телефон: не пора ли звонить сыну? Мысль о том, что раненый пес уже который час валяется где-то в грязи под кустом, а у нее нет никакой возможности вырваться и его поискать, не давала ей покоя. Теперь она почему-то совсем уже была уверена, что Феликс в большой беде…
Так и катился он, этот пренеприятнейший день, в котором одни оловянные глаза сменялись другими – такими же оловянными, короткие стрижки – длинными волосами с идеальными проборами и без, маникюр с узором – на маникюр без оного, – Анна давно перестала различать студентов в лицо: лица были какими-то однообразными, как под копирку похожими друг на друга, и только ежедневник помогал ей ориентироваться в этом обезличенном людском потоке.
В районе шести вечера она позвонила сыну.
– Веня, ну что? Феликс не пришел?
– Не-а, – с охотой отозвался сын.
– Веня, а ты ходил его искать?
– Да, – не очень твердо соврал сын. – Мы вот с Валеркой ходили…
– Куда вы ходили?
– Ну… э-э… как ты и говорила… туда, к школе…
И тут раздалась автоматная очередь.
Она в сердцах бросила трубку.
«Да что же это за козел такой бездушный, – сокрушалась, несясь по коридору к заочникам. – Ведь со щенков с ним возился, спать без него не ложился, слезы над ним горькие лил, на руках носил…»
История Линды и Феликса и впрямь трагична. Матерью их была красивая породистая сука, случайно упущенная дачными соседями и в результате «нагулявшая» с кем-то непородистым детей в конце апреля.
Роды оказались тяжелыми, выжили только два щенка, которых пожалели и оставили матери, она их выкормила, и к концу августа, когда Анне с Веней надо было возвращаться в Москву к началу учебного года, по, не в пример колченогой даче Анны, хорошо ухоженному двору соседей носились два вполне окрепших симпатичных собачьих карапуза – на радость всей местной детворе. Веня тогда со слезами умолял Анну забрать этих двух щенков в Москву «к нам жить». И вероятно, тогда и надо было его сразу послушать.
Но у них уже был кот! И в безумном хороводе жизни Анны еще не хватало только регулярных прогулок, прививок, клещей и прочих собачьих забот, а они, в этом можно было не сомневаться, целиком лягут на ее плечи.
Уехали они значительно раньше соседей – у тех была машина, и первые сентябрьские, как говаривал сосед, «еще разболтанные дни» он возил сына – Вениного ровесника – с дачи в школу по утрам перед работой.
А в конце сентября Анне понадобилось забрать кое-какие вещи. В один из выходных, оставив Веню у свекрови, с которой все эти годы была дружна, она помчалась в Богородское.
Сперва, пока укладывала остатки урожая в сумку на колесах, ей казалось, что это подвывает ветер в крыше: день был дождливый, слякотный, то и дело срывающийся в штормовые порывы, тяжело бухающие в стены старого дома. Но к вечеру, когда уже пора было уезжать, распогодилось, и тогда Анна отчетливо различила монотонно и методично повторяющийся тоненький скулеж с короткими подвываниями.
Не выдержав, вышла из дома и пошла на звук. Вскоре уткнулась в соседский забор – почти глохнущий вой доносился оттуда. Но соседей там не было.
Между тем вой, уже почти затихший, с ее приближением вдруг стал громче. Словно кто-то звал отчаянно, безнадежно, из последних, стремительно тающих сил. Дурея от страха нарушить «права чужой собственности», Анна перелезла через забор и, ориентируясь на звуки, нашла в ямке под крыльцом два вконец истощенных, измученных маленьких комочка. Два мешочка костей, один из которых – это была Линда! – еще смог едва-едва приветственно шевельнуть крохотным хвостиком (видимо, и кричала она), а второй… второй был почти без сознания.
Завернув едва шевелящиеся тельца в снятый с головы платок, Анна сунула их за пазуху и, перелезая обратно через забор, более всего на свете боялась выронить. На последние деньги наняв такси, помчалась в Москву, прямиком в ветеринарную клинику, всю дорогу молясь Богу, чтобы ослабевшие щенята не умерли.
Прогнозы врачей были неутешительны: Линда еще могла выжить, Феликсу гарантий не давали никаких. Не стоит и говорить, сколькими бессонными ночами, крохотными дозами выпаивая щенков, как новорожденных, из пипетки теплым молоком с лекарствами, Анна отвоевывала малышей у смерти. Линда и в самом деле оказалась покрепче, и вскоре уже могла есть сама, да к тому же не сопротивлялась никаким лекарствам, терпеливо и покорно перенося все лечебные «издевательства».
А Феликс умирал. Помимо истощения, оказалось, что он намного больше простудился, чем Линда. Ветеринары с укоризной, строго глядя Анне в глаза, читали ей мораль: собаку надо усыпить, а не мучить, все равно не выживет! Требовали каких-то немедленных решений.
А она смотрела на крохотное распластанное на врачебном столе тельце, едва-едва подрагивающее при каждом тяжелом вдохе, чувствовала, как чуть-чуть дышит у нее за пазухой отогревшаяся и напичканная уколами Линда и… не могла… Не могла разрешить убить эту маленькую жизнь.
– Нет! Я буду его лечить. Пишите, что надо купить и что делать.
– Дело ваше, – нервно, словно его глубоко оскорбили, пожал плечами очередной ветеринар. – Уйма денег и времени, выкинутых на ветер, и лишние мучения для щенка. Да вы садистка, ей-богу!
И сел, царапая ручкой бумагу, выписывать свои врачебные вензеля.
Несколько недель после этого Веня, каждое утро просыпаясь раньше обычного, стремглав бежал в ее комнату к огромной картонной коробке, придвинутой к батарее, возле которой несла свою вахту Анна, и на его личике, уже готовом заплакать, рисовался безмолвный вопрос: все? И когда она отрицательно качала головой, не в силах уже отвечать, Веня бережно доставал из коробки завернутого в теплую мохерово-шерстяную косынку Феликса и, засунув за пазуху пижамки, тащил в свою постель «досыпать», бормоча на ходу: «Мамочка, теперь я подежурю, а ты хоть чуть-чуть поспи. Ты не волнуйся, я его погрею, я не раздавлю, я аккуратно. Если что – я тебя разбужу».
И огромная благодарность к сыну заполняла ее, когда она, заведя будильник на подъем через час, натягивала на ухо одеяло и, прижимая к себе Линду, проваливалась в глухой, тяжелый, не приносящий отдыха сон.
Где все это? Что стало с Веней? Когда из чуткого к ее тяготам и заботам мальчика он превратился в «победителя монстров»?
Этого она не знала. Не помнила. Не понимала. Жизнь несла ее по своим изгибам, то и дело больно шибая о борта и углы, и она неслась покорно, зная только, что должна добыть денег, потому что Вене нужны новые ботинки или учебники, что у нее нет демисезонных сапог и туфель и вот уже сколько лет подряд она из зимних сразу перелезает в босоножки, и что до зарплаты надо как-то дотянуть хоть с какой-то едой в холодильнике.
Феликс чудом выкарабкался тогда, восемь лет назад, – дала о себе знать беспородная дворняжья крепкая кровь. Так неужели смерть нагнала его сейчас, причем та же, медленная, мучительная, о которой она знает, она ее
Вот опять дверь аудитории, вот очередные пустые глаза… И из института она сможет выйти только в десять вечера. Когда, возможно, Феликсу будет уже все равно.
В десять вечера она наконец освободилась. Достала сигарету и телефон, заранее зная, что звонить сыну бессмысленно. И все же позвонила.
– Веня?
– Да, мам…
– Я еду домой.
– Хорошо.
Она ждала. Но сын молчал.
– Веня, Феликс пришел?
– Не-а…
Она еще подождала. Но сын явно был чем-то увлечен и отвлекался только на ее голос.
– Ты, конечно, больше не ходил его искать?
– Мам… Я смотрю в окно через каждые пять минут.
Ложь… Опять ложь. Как всегда ложь.
Последнее время сын лгал ей легко. И кажется, при этом понимая – она знает, что он лжет. И все равно лгал. Сперва она останавливала его, «прижимала к стенке», заставляла сознаться, что соврал.
Но это ничего не изменяло. Бурность этих сцен сказывалась только на ней, только она не могла потом долго уснуть, ворочаясь в постели от гадливости к самой себе, к нему. А он спал безмятежно и спокойно. И назавтра с такой же непробиваемой уверенностью в собственной правоте лгал ей, глядя в глаза, снова и снова…
Она нажала «отбой» и направилась к остановке. Автобус, затем метро, потом троллейбус. Почти полтора часа. Путь казался ей невыносимо долгим, но денег на такси больше не было…
И вот теперь она стоит на остановке, дожидаясь троллейбуса.
Чавкая и хрипя, подполз-таки наконец синий разболтанный старичок. Днем такие на маршрут уже не выходили. Их намеренно пускали ночью в расчете на то, что беспредел молоднякового вандализма добьет вконец изношенное, но еще ползающее железное тело. Ходовая вроде еще в порядке – просто так не спишешь, даром что от салона почти ничего не осталось: латаные-перелатаные не подходящими друг к другу по цвету прямоугольниками сиденья, помутневшие стекла, облупившиеся ручки, местами уже неровный, чуть подседающий под ногами пол… И так не вяжущийся со всем этим новехонький щеголеватый валидатор в начале салона, сияющий цыплячьей желтизной.
Зябнущие уставшие попутчики выстроились в очередь. Она не торопилась лезть в эту толпу – людей немного, стоять не придется. Наконец последний человек встал на скрипящую под его ногами ступеньку, и она двинулась к дверям, на ходу вынимая из кармана проездной. Двери с клекотом и стоном закрылись, троллейбус завздыхал, поднатужился и двинулся, поскрипывая и постукивая чем-то под днищем, в хрипящем динамике включился назойливо-бодрый дикторский голос, приветствующий на таком-то маршруте москвичей и гостей столицы.
Села. Привалилась головой к стеку. Закрыла глаза. Двадцать минут сна у нее есть.
Но сон не шел.
«Нужно найти фонарик… Где-то у меня был фонарик?» – думала она.
И сама себе усмехалась: с фонариком в ночном лесу отыскать раненую собаку, при том что совершенно непонятно, в какую сторону она могла шарахнуться из-под машины… Утопия…
«Наверное, надо прихватить кусочек мяса, что ли… может, он почует запах и отзовется хотя бы стоном».
Она достала телефон.
– Да, мам.
– Веня, подойди к холодильнику, достань из морозилки собачье мясо, оно нарезано порциями. Отломи один кусок и положи размораживаться.
– Зачем? Я Линду и кота покормил. С Линдой погулял.
– Пойди и сделай это. – У нее не было сил объясняться с ним. – И еще. Поищи, пожалуйста, в моем письменном столе, в самом нижнем ящике, фонарик. Достань его и проверь, есть ли в нем батарейки и работает ли он.
– Мам, зачем?
– Не надо меня ни о чем спрашивать. Просто пойди и сделай!
– Мам…
– Если его не будет в столе, посмотри на кухне в пенале. Если батарейки не работают, поищи у себя свежие и вставь.
– Да зачем?
– Веня! Пойди и сделай. Я буду минут через пятнадцать.
И она убрала телефон.
Троллейбус стонал, хрипел, чавкал, но исправно проворачивал под колесами асфальтовую ленту длинного-длинного шоссе. Двери, заедая, открывались, выпускали выходивших – входивших в это время уже не было – и, так же заедая, дергаясь, закрывались вновь. Вскоре в салоне не осталось почти никого – ей было ехать дальше всех, почти до конечной. Где-то с середины пути, как всегда в любое время года, бензиновый угар стал отступать, и сквозь этот вечный запах большого города потянуло лесом. Значит, скоро выходить.
Наконец за окнами мелькнул зеленый неоновый крест – аптека. Она тяжело поднялась и пошла к выходу.
«Может быть… пока я ехала, он все же пришел? Набегался. Ночью еще достаточно холодно, подмерз и пришел?»
Она ступила во двор.
– Феликс! Феликс! Иди домой, Феликс!
Для порядка обошла детскую площадку, заглянув под все горки, качели и кусты, осмотрела все пространства под всеми лавочками у подъездов, прошлась вдоль стен обеих «сталинок», образующих старенький, тихий, не тронутый современностью, словно еще пахнущий бельем на веревках и пивом под «вечернего козла», уютный микрорайончик. Конечно, Феликса нигде не было. И она откуда-то
Поднялась в квартиру, повернула ключ в замке.
Сонная Линда, переваливаясь с лапы на лапу, вяло замахала трехцветным роскошным веером хвоста.
В коридоре возник сын.
– Ты нашел фонарик?
– Фонарик? А… нет. Сейчас…
Он нырнул в ее комнату, загремел ящиками стола… Пошел на кухню.
– А мясо вынул?
– Мясо? Не… сейчас…
– Сейчас уже не надо.
Она поставила сумку и повернулась к выходу.
– Мать! Фонарика нигде нет! – показался из кухни сын. – Где еще посмотреть?
– Уже нигде, – она открыла дверь.
– Ты куда? – изумился он.
– На кудыкину гору.
Дверь хлопнула, она стала спускаться по ступенькам, отгоняя от себя все другие тягостные мысли. Сейчас надо сосредоточиться и найти Феликса. Все остальное потом.
Выйдя из двора, увидела лес, темным провалом зияющий в конце улочки. Два последних фонаря в конце – и полнейшая темнота за ними.
– Феликс! Феликс!..
Бесполезно. Тишина. Только кто-то в доме, вдоль которого она шла, недовольно хлопнул фрамугой – дескать, орут тут всякие по ночам.
Вот и место, где, как ей казалось, его могла сбить машина. Она еще раз прошла по нему: как и днем – ничего.
– Феликс! Феликс!..
Может, застонет где-нибудь, заскулит?
Ступила в темноту под сосны. Ни зги. Пошла, как ей показалось, по привычной дорожке – скорее догадываясь, что идет по ней, нежели что-то видя: теперь ватной была не только тишина, но и темнота. Впрочем, здесь просто некуда было бы свернуть – значит, надо искать в плотно окружающих дорожку кустах.
Руками нащупала колючие ветки в темноте и, перебирая по ним, пошла.
– Феликс! Феликс! Феликс!..
Минут через десять развилки дорожек. Тишина давила на уши, словно она нырнула глубоко в воду, глаза уже слезились от напряжения.
Дальше он мог побежать куда угодно. Хотя… если ранен, то далеко бы он убежал?
На ощупь нашла кусты по другую сторону дорожки, пошла обратно.
Где-то по верхушкам сосен пробежал сквознячок – легкий шелест, который в этой гробовой тишине почему-то показался страшным. И снова все стихло.
– Феликс! Феликс! Феликс!
Она звала скорее от отчаянья – уже
За поворотом дорожки показался выход – забрезжили фонари.
Встала в воротцах ограды.
Куда дальше?
Пройти по всей улочке вдоль леса, в который раз осмотреть газон школы? Еще минут пятнадцать бесполезных поисков.
В кармане ожил телефон.
– Мать! Час ночи. Ты там так и будешь шарахаться одна по темноте?
Она молча отключилась.
Сын прав. Он жестоко и неумолимо прав. Надо идти домой. Только от его прагматичной правоты почему-то воротит с души… И почему-то не несут домой ноги, ну просто не несут, и все!
Она в растерянности застыла на перекрестке.
И тут у торца соседнего дома появился облезлый кот. Подошел. Внимательно осмотрел Анну, сел, обернул себя хвостом. Совершенно пустая улица, второй час ночи, фонарь и какой-то чужой кот… Полный сюр…
Телефон опять ожил.
– Все, мать, кончай дурить. Давай домой… Ты его не найдешь… Он сам утром придет.
– Ты не хочешь выйти и помочь?
Минутная заминка.
– Ну, если тебе так надо… Я просто не вижу в этом никакого смысла…
–
Она снова отключилась.
– Что мне делать?
Кот перемялся с лапы на лапу и тихо ответил:
– Мяу!
– Прости. Идиот Веня не разморозил мясо. Сейчас я отдала бы его тебе.
– Мяу! – повторил кот и отвернулся так, словно она говорила с ним о какой-то ерунде.
Конечно же, надо было идти домой. Конечно. Здравый смысл потихоньку поднимал свой голос: «Если Феликс был сбит машиной, то уже умер. Прошло слишком много времени. Если же загулял, то сейчас спит где-нибудь и завтра вправду придет, как это бывало не раз. А тебе завтра к девяти. Тебя и так уже еле держат ноги. К тому же завтра последний срок сдачи статьи, и без нее у тебя будут проблемы…»
– Мяу!
Голос кота мгновенно разогнал доводы здравого смысла, напомнив, что она
– Что – мяу? – Кот с укоризной смотрел на нее огромными, поблескивающими в свете фонаря блюдцами. – Что – мяу! Я и сама знаю, что нужно искать! Но где?
Кот поднялся, потянулся и снова сел, обернув себя хвостом. Словно показывал, что чего-то нужно ждать. Но чего?
Ночь. В домах почти нигде не горят окна. Тишина. Сосны. Фонарь. Чужой облезлый кот.
– Хоть бы ты показал, куда идти…
Кот лизнул лапу, протер ею глаз и остался сидеть.
– Я тут, по-твоему, должна стоять до утра?
Помолчали.
Анна поняла, что от усталости и волнения уже близка к помешательству. И вправду: почти два ночи, она, без пяти минут пятидесятилетняя женщина, кандидат наук, работник двух институтов и одного университета, после тяжелейшего дня стоит на перекрестке и разговаривает с уличным котом.
– Мяу! – словно прочитав ее мысли, подал голос кот.
– Мяу или не мяу, а домой идти надо. Мне завтра к девяти…
Она двинулась было по улочке обратно к дому, но кот встал и пошел за ней.
– Мяу! – Его голос, казалось, обрел требовательные нотки.
– Э, нет, милый! Домой я тебя взять не смогу. Мой прагматичный сын просто не откроет мне дверь.
– Мяу! – словно с досадой отозвался кот и опять сел.
Он явно не хотел к ней домой. Наоборот, словно пытался ее удержать, звал остаться.
Она остановилась. Нашарила в кармане сигареты. Закурила. Дымок начинавшимся легким сквознячком сносило в сторону леса.
– Мне опять идти в лес?
– Мяу!
Постояли еще. Докурила. Тишина. Немота ночи.
– Все, прости. Я пошла домой.
Но как только двинулась к своему двору, кот встал, проворно перебежал ей дорогу и, обогнув ее с другой стороны, вернулся на прежнее место.
– Мне тут с тобой стоять до утра?
Нет, что-то здесь было странное. Может, еще подождать?
Достала вторую сигарету, осознавая всю нелепость ситуации, и вновь закурила.
Кот сидел неподвижно, словно изваяние, и в свете фонаря казалось, что от его шерстки исходит сияние.
– Нет, я так точно свихнусь, – сморгнула Анна.
Тишина. Лишь где-то вдали прогрохотал грузовик.
Она достала телефон – начало третьего! Полное безумие!
И тут вдруг кот встал, яростно выкусил из спины блоху, встряхнулся и медленно пошел к соседнему дому.
– Э! Куда ты?
Кот добрел до дырки в цоколе, прыгнул в нее и исчез.
Собственно… Пора было домой. Давно пора.
Анна сглотнула подступившие слезы, смяла недокуренную сигарету и поплелась к дому.
И вдруг в давящей тишине ночи раздалось басовитое «гав!».
Она остановилась и прислушалась. Нет, это был не голос Феликса. Так мог лаять только какой-нибудь матерый овчар – кому-то, видать, не спалось, и он решил ни свет ни заря прогуляться со своим питомцем.
Надо все же идти домой.
– Гав! – опять словно позвали ее.
Сама не понимая, что делает, она пошла на звук.
– Гав! Гав! – вел ее чужой собачий бас.
В соседнем дворе у детской площадки курили три женщины, держа на поводках трех больших псов. Преодолевая неловкость, она приблизилась к ним. Собаки дружно повернули голову в ее сторону, но молчали.
– Девочки! Доброе уже утро, наверное!
– Доброе! – не слишком любезно отозвалась одна из стоящих.
Анна явно помешала какому-то их разговору – они всем своим видом это демонстрировали.
– Девочки! У меня утром сорвалась с поводка собака. Вы случайно не видели нигде такого черненького, с белым, очень пушистым хвостом?
Женщины переглянулись.
– Какой он из себя-то? – нехотя спросила вторая женщина.
– Он вот такого примерно роста, – Анна показала от земли, – сам гладкошерстный, черный, с бело-рыжим брюхом и очень-очень пушистым бело-рыжим бубликом.
– Это которого машина утром сбила?
У Анны подогнулись ноги, и она тяжело опустилась на ограду площадки.
– Все же сбила?! Да? Я же чувствовала… Я же знала… Зеленый «жигуль», да?
– Да, – забасила третья женщина. – Я как раз со своим дорогу переходила, из-за угла вылетел этот пес и кинулся наперерез через дорогу к лесу. А придурок в «жигуле» его еще издали увидел, но даже не попробовал затормозить, гад! Ударил собаку, свернул, гнида, за угол, и только его и видели.
– Да, я видела, как он вылетел из-за угла… Господи, я же чувствовала, чувствовала… Но на асфальте ведь не было никаких следов! Я же через минуту была на этом месте – ни крови, ни собаки. Может, это не моего сбили?
– По описанию вашего.
– А куда же он делся?
– Так он в лес стреканул! – вмешалась вторая. – Я чуть позже со своим вышла, Ленку, – она кивнула на хозяйку овчарки, – догоняла. Мы созвонились, что к озеру пойдем. Он весь в крови по лесу мотался… Мы пытались его поймать, так он не давался, рычал на наших псов…
– И что?
– Ну, мы поняли, – пробасила третья, – что с собаками он нам не дастся. Отвели своих домой – и опять в лес его ловить.
– А его уже и ловить не пришлось, – вступила в разговор первая. – Мы с Катей в магазин пошли, смотрим, на газоне возле школы окровавленная собака лежит, глаза уже закрыла… Я давай девчонкам звонить, дескать, тут собаку кто-то сбил, умирает. А они мне говорят – мы его в лесу видели, теперь ищем.
Ужас был в том, что женщины описывали ровно ту картинку, которая преследовала Анну целый день. И от этого совпадения она словно онемела.
– Да погодите… чего мы вам рассказываем. Вот же, – одна из женщин полезла в карман спортивного костюма и достала телефон.
– Вот… вот этот… ваш?
На экране – кровавое месиво, и лишь знакомый хвост, нос и уши Феликса.
Анна зажмурилась.
– Вам плохо? – заволновались женщины.
– Нет, ничего… И… и где он? Я же весь этот газон обшарила. Дворники, что ли, его убрали?
– Зачем дворники? – обиделась первая женщина. – Катя сбегала домой, принесла старую простыню, мы его завернули, и она поехала с ним в ветеринарку.
– И… что?
– Ну, там его обработали, перебинтовали, и она его забрала. Мы вечером стали приюты обзванивать, куда его отвезти, когда чуть оправится. У нас вот тут в лесу есть приют – вполне себе нормальные люди там работают… договорились уже. Они его и такого взять готовы были, да Катя пожалела. Говорит, пусть хоть очнется. Да и уколы ему делать надо, а она умеет. У нее свой пес – доберман – болел когда-то сильно. Так что она точно умеет.
Анна перевела дух.
– Девочки, милые. Не надо приюта. Я его заберу, я его со щенков выхаживала, когда он маленьким умирал. Только скажите, где Катя живет?
– Так там, – первая махнула рукой в сторону магазина.
– А телефон Кати дадите?
– Так нате, звоните с моего, я уже набрала!
– А не поздно? В смысле она не спит? – залепетала Анна.
Но первая уже тараторила в трубку:
– Катюх! Тут нашлась хозяйка того, которого машина сбила… Она забрать его хочет. Ага… Сейчас… мы покажем…
Анна оцепенело смотрела перед собой – страшная усталость не давала ей встать.
– Вы, может, посидите… Мы сами сходим, принесем его?
– Нет-нет, что вы! Я сейчас…
Анна тяжело поднялась. Большой собачий нос ткнулся ей в ладонь, она автоматически, не глядя, погладила морду.
– Бой, фу!
– Да что вы, я собак не боюсь… Спасибо тебе, Бой! Если б не ты…
– За что это ему спасибо? – обиделась хозяйка. – Нам спасибо говорить надо.
– Если бы ваш Бой не залаял, я бы и знать не знала, что вы тут гуляете.
– А когда еще гулять, когда нам на смену утреннюю? – пробурчала вторая.
– Я ведь уже часа два мотаюсь. Как с работы приехала, так и ищу Феликса. Если б не он, я не свернула бы в ваш двор и не подошла к вам, девочки…
И еще раз погладила крутой овчарочий лоб.
– Удержишь моего? – женщина протянула подруге поводок.
– Чего бы не удержать. Что мы, вдвоем не гуляли?
– Бой, сидеть! Ждать! – приказала хозяйка, и овчар, мигнув умными глазами, покорно сел. – Пойдемте!
Темными закоулками двора они свернули на тропинку, ведущую к магазину, обогнули его тускло светящийся стеклянный куб, свернули к какому-то подъезду. Все было как в тумане: ступеньки, лифт, этаж, звонок, тяжелый грудной лай пса, шорох и возня за дверью после крика: «Сейчас, Мая закрою», – и наконец в дверном проеме возникла женщина в очках.
– Здравствуйте.
– Да, здравствуйте…
– Кать, ну вы тут сами. Я пошла! А то там Ленка моего Боя держит!
– Спасибо вам! – автоматически сказала Анна.
– Да что вы… Дай бог, выкарабкается пес… Хорошо, что вы нашлись.
Женщина в проеме двери отступила:
– Проходите! Проходите вот сюда.
Анна шагнула в прихожую, замешкалась – надо бы, наверное, скинуть обувь? Но женщина взяла ее за руку, и Анна оказалась в маленькой комнате, на полу которой было расстелено толстое одеяло. А на нем… На нем сплошное белое пятно бинтов, из-под которого торчали знакомые бублик, часть морды и нос.
Феликс не смог ни поднять голову, ни даже шевельнуть хвостом. Распластанный на одеяле, он виновато смотрел Анне прямо в глаза, не мигая, не отрываясь, просто смотрел и смотрел. И она глядела в глаза ему, и ей казалось, что они оба в этот момент, как в кино в ускоренной перемотке, одновременно «прокрутили» все восемь лет, что прошли с тех дней, когда Феликс щенком, качаясь и падая, наконец стал подниматься на лапки, и до самого момента, когда, лукаво глянув ей в глаза, отпрыгнув от ее руки, помчался по улочке под этот проклятый зеленый «жигуль». И невозможно было ни оторвать этих долгих взглядов друг от друга, ни прервать их разговор – на каком языке он шел? Бог его знает. Ей казалось, что Феликс
Он тяжело и виновато «рассказывал» ей, как метался по лесу, пытаясь убежать от боли, которая почему-то бежала вместе с ним, все нарастая и нарастая… Как почувствовал, что у него больше нет сил убегать, что боль одолевает, дурманит голову, подгибает лапы… как захотелось лечь, закрыть глаза и больше ничего не чувствовать… как страшно было, когда его куда-то несли… как блаженно провалился он наконец в черную пустоту, когда люди в белых халатах положили его на холодный железный стол… И как тоскливо было, что ее, Анны, среди них не было… И как он ее звал…
– …у него были порваны сухожилия и еще что-то, его зашивали… – как свозь толщу воды доносился до Анны тихий женский голос, с каким-то немыслимым количеством подробностей рассказывающий про то, как они поднимали Феликса на простыню возле школы, как ловили такси и везли его в ветклинику, как, вернувшись домой, она оставила одурманенного наркозом пса на дочку и помчалась за лекарствами – не все нашлось в ветеринарной аптеке. Как потом замазывала ему мазями раны, делала уколы, показывала какие-то ампулы, шприцы, бинты.
И Анна автоматически кивала, механически отвечала «да-да», «о господи!», «какой кошмар!», а сама все смотрела и смотрела в глаза Феликсу, «рассказывая» ему, как весь день «слышала» его «зов» и каким фантастическим путем он дошел до нее…
Тут Феликс вдруг стал часто-часто помигивать, затем закрыл глаза, и тело его под бинтами словно бы опало, еще больше растеклось по одеялу.
– Господи, что с ним? – перепугалась Анна. – Он умер?
– Да ну что вы, – улыбнулась женщина. – Теперь он уже не умрет. Конечно, он потерял много крови, очень слабенький… К тому же еще не до конца отошел наркоз… Он просто заснул…
Анна с трудом оторвала взгляд от собаки и попыталась все же сосредоточиться на том, что говорила хозяйка квартиры.
– …уколы ему нужно делать раз в…
– Погодите, погодите, я не запомню. Можно бумажку и ручку?
Женщина принесла вырванный из тетради листок, карандаш, Анна под ее диктовку записала все препараты, часы уколов и дозы.
– Вот, все тут, – и протянула ей пакет, битком набитый медикаментами и бинтами.
Тут Анна опомнилась.
– Скажите, сколько я вам должна?
– Что вы! Что вы! – замахала на нее руками женщина.
– Ну как же! – Анна взвесила рукой пакет с медикаментами. – Тут же целое состояние. И прием у ветеринара…
Женщина замялась.
– Я, вы знаете… даже думала… – Она отвела взгляд, посмотрела в сторону коридора, будто с кем-то советуясь, и вдруг выпалила: – Даже хотела оставить его себе!
Анна машинально кивнула и вдруг поняла, что это не то намек, не то прямое предложение.
– То есть как?
– Девочки стали искать приют, даже договорились. А я подумала: ну и что, что у меня есть Май. Он большой, а этот маленький, не подерутся, – часто-часто затараторила женщина. – Май весь день возле него пролежал, только перед вашим приходом оттащили. И дочка тоже хочет. Да, Ирочка?
Анна повернула голову – у двери стояла заплаканная девчушка лет двенадцати.
– Деточка, не плачь! – пробормотала Анна растерянно и перевела взгляд на женщину.
Та смотрела на нее в упор.
– Простите, мы с ним уже восемь лет вместе. Я его когда-то щенком с того света вытащила…
И с удивлением заметила, что за что-то оправдывается перед этими людьми. Словно намеренно бросила умирать свою собаку, а они подобрали и теперь, не доверяя ей, не хотят вернуть.
– Нет-нет, это невозможно, – уже тверже сказала она. – Это моя собака… Поверьте, я вам очень благодарна, но я ее забираю.
Едва она замолкла, как в комнате сразу возникала какая-то тягостная, невыносимая пауза.
– Скажите мне, пожалуйста, сумму и номер карты, я вам переведу деньги, – решительно отчеканила она.
На кредитке у нее были какие-то деньги, но сколько – она не помнила, так как пользовалась ею только в самом крайнем случае: гасить потраченное с каждым месяцем становилось все труднее. Сейчас там болтался какой-то остаток и уже подходил срок возвращать израсходованное, ну да ладно… Господи, сколько же там?
Боясь, что может не хватить, она полезла за телефоном. Стала искать иконку Сбербанка.
Женщина нехотя назвала сумму, и Анна, глядя на экран, с облегчением увидела: тютелька в тютельку. Дрожащими пальцами, не попадая в цифры, набрала то, что продиктовала женщина. Гаджеты тенькнули почти одновременно, и женщина хмуро кивнула – пришли.
Девочка у двери тихо всхлипнула. И опять Анна почувствовала себя виноватой!
Ну нет, ни в коем случае! Феликса она все равно заберет, что бы тут ни происходило!
– Деточка, не плачь! – Анна хотела погладить ее, но та вывернулась из-под ее руки. – Ты же можешь приходить к нам играть с ним и, если захочешь, даже гулять. Мы ведь живем в двух домах от вас! Я оставлю адрес!
Но девочка, дернув плечом, круто развернулась и ушла.
Сцена приобретала уж совсем фантасмагорический характер. Надо было срочно уходить из этого вязкого морока. И чем быстрее – тем лучше. Молчание женщины так давило на Анну, что у нее заболела голова. Да и время уже близилось к утру, а еще столько дел… Но как бедного израненного Феликса перенести через два двора? Не на чужом же одеяле… Она зажмурилась, пытаясь сосредоточиться, и схватилась за телефон:
– Веня! Ты спишь?
– Ты с ума сошла, мать! Я тебя жду!
– Одевайся и выходи. Дом, в котором «Пятерочка»! Второй подъезд, шестой этаж, – вопросительно взглянула на женщину.
Та кивнула.
– Сними, пожалуйста, с моей кровати плед и, да… За моим столом лежит кусок фанеры – его тоже возьми.
– А ты где? – перепуганно спросил сын.
– Я же сказала – дом, в котором «Пятерочка», второй подъезд, шестой этаж. Одевайся и выходи, я тебя жду.
– Зачем?
И вот тут, впервые за весь этот кошмарный день, Анна сорвалась.
– Берешь кусок фанеры, плед и в ванной с веревки снимаешь старое большое махровое полотенце! – рявкнула она. – И попробуй только что-нибудь забыть! – И нажала отбой.
Снова повисло тяжелое молчание. Время тянулось так медленно, что, казалось, остановилось совсем.
Анна смотрела на Феликса и мысленно ругала сына за неповоротливость и за то, что тот – она это знала! – обязательно что-то забудет.
– Можно я на балконе покурю?
– Курите тут, – женщина подвинула Анне какую-то чашечку. – Пепел можно сюда.
Она достала сигареты, закурила и еще раз взялась за телефон.
– Веня, ты вышел?
– Да, мам.
– Ты взял плед, фанеру и полотенце?
– Фанера-то тебе зачем?
– Веня! – Анне неудобно было кричать на сына при чужих, но от ярости даже закружилась голова. – Немедленно вернись и достань фанеру.
– Зачем тебе в пять утра фанера?! – заорал в трубку сын. – Ты окончательно спятила?
– Потому что Феликса нельзя шевелить, идиот!
– Феликса? А ты что, его нашла?
– Да. Его, как я и говорила, сбила машина. Немедленно вернись, забери фанеру, все подробности потом.
Отбой.
Где-то в глубине квартиры залаял пес. За окнами занимался день.
На третьей сигарете в дверь позвонили. Женщина пошла открывать и вернулась с Веней.
– Ни фига себе! – только и смог сказать он, глядя на белое пятно бинтов на одеяле. – Ну и как ты себе это представляешь?
Для женщины его вопрос был как нельзя кстати. Она открыла было рот подхватить и развить эту тему, но Анна ее опередила:
– Так, стели на пол плед, а на него клади фанеру. И полотенце сверху.
Пока сын все расстилал и укладывал, она прикидывала – если положить Феликса наискось, по диагонали, на фанере он поместиться должен.
– Теперь самое главное – Феликса как-то надо переложить на фанеру. Ты сможешь сделать это вместе со мной? Не спеша и не дергаясь?
– Что? – тупо спросил сын.
– Мы оба, ты и я, одновременно подпихнем под него руки так, чтобы все тело лежало на них совершенно плоско, как на полу. И одновременно – слышишь, Веня, одновременно, чтобы руки не оказались на разной высоте! – его поднимем и перенесем на фанеру. Ты понял?
– Да.
– Веня. Еще раз… сосредоточься, пожалуйста. Все делаем одновременно и как можно меньше держим собаку на весу. Но и не шлепаем его, а кладем мягко. Понял?
– Да что ты со мной как с маленьким? Я что, дурак, что ли? Не понимаю? – возмутился сын.
– А мне как быть, если ты
Сын присел на одно колено и протянул руки к собаке.
Феликс открыл глаз и настороженно закосил по сторонам.
– Тихо, Феликс, тихо. Сейчас будет немножко больно… А потом мы пойдем домой.
Руки у Анны тряслись, но иного выхода не было. Она тоже присела.
– Аккуратно по моей команде подсовываем руки. Приготовься. Три-четыре!
Ладони втиснулись между одеялом и бинтами, глаз Феликса вытаращился, он едва слышно заскулил.
– Молодец, Веня! – дышать в таком положении было трудно, а может, она задыхалась от волнения. Потому что почти физически ощущала, как больно сейчас собаке. – Полдела сделали. И теперь так же дружно и аккуратно переносим. Готов?
Сын кивнул головой.
– Три-четыре!
Феликс отчаянно взвыл, но главное уже произошло: перебинтованное тело лежало на фанере. Не помещался только хвост. Анна бережно подсунула его под забинтованную лапу.
Пес тяжело дышал, однако хвост упрямо вынул, распластав за пределами фанеры.
– Ну как знаешь, – сказала Анна, поднимаясь. – Я хотела, чтоб тебе было удобнее.
– Раз шевелит хвостом и упрямится, значит, жить будет! – провозгласил распрямившийся сын. – Ну че, пойдем?
– Да, пожалуй… Только повесь, пожалуйста, себе на руку этот пакет с лекарствами. Ты повыше меня, он не будет задевать собаку.
Анна обернулась:
– Спасибо вам еще раз огромное за все! За теплоту и человечность спасибо! – Она достала из бумажника визитную карточку. – Если я когда-нибудь чем-нибудь буду вам полезна, буду очень рада, звоните!
– Благодарю! – сухо сказала женщина и бросила визитку на стол.
– И еще… Пусть ваша девочка нам звонит. Мы живем в доме, где компьютерная мастерская. Когда Феликс поправится, будем гулять с ним вместе.
– Спасибо! – еще суше ответила женщина и направилась к двери.
Взявшись за концы пледа, Анна и Веня бережно понесли собаку из квартиры.
В лифте было не развернуться. Они буквально висели над собакой, вжатые в стены концами фанеры. Но все это было уже не важно – а важно было то, что Феликс прикрыл глаз и вроде бы задремал. Значит, ему не было больно.
Выйдя из подъезда, они буквально шагнули в солнце: дом был почти последним у Московской кольцевой, и над широко раскинувшимся горизонтом хорошо видный, ничем не стесненный, уже висел огромный пылающий солнечный шар, в свете которого как-то сами собой рассеивались все ночные страхи. Феликс приоткрыл глаз, и Анне показалось, что он улыбается.
– Подожди! – попросила она сына. – Дай я покурю. У меня уже нет никаких сил.
Плед аккуратно опустили на газон, Анна чиркнула зажигалкой, подставила солнцу утомленное лицо. Через два часа выходить из дому. В компьютере так и не дописанная статья…
Но думать об этом сейчас не хотелось. От леса тянуло утренней росой и тонкими, едва уловимыми ароматами чего-то зацветающего. Сейчас бы туда, к крохотному озерцу, что скрывается за соснами, броситься в его еще ледяную прозрачную воду…
– Че-то холодно, ма, – вернул ее к реальности сын. – Пойдем, а? А то мне сегодня к первому уроку.
Анна бросила сигарету в урну.
– Пошли.
Феликса у двери квартиры встретили оба: и перепуганный кот, и взволнованная, поскуливающая Линда. Их можно было понять: хозяева никогда оба ночью не покидали свое жилье.
Почуяв Феликса, Линда заволновалась еще больше, бестолково совалась между ними, мешая идти, тянулась понюхать, что же такое произошло с братом. Веня орал на нее, отпихивал ногами, и она разворачивала свою лисью мордочку к Анне с немым вопросом в глазах:
– Ничего, Линдочка, теперь уже ничего! Главное, Феликс дома и жив. А все остальное мы как-нибудь…
Раненую собаку прямо на фанере пристроили к Анне на кровать, и, пока она мыла руки, чтобы сделать первые уколы, Линда туда забралась, улеглась рядом и стала заботливо вылизывать торчащую из бинтов морду. Феликс щурился, жмурился, но терпел, и это отвлекло его от того, что Анна, тщательно сверяясь с бумажкой, трясущимися руками один за другим всадила в забинтованную заднюю лапу три шприца каких-то растворов.
– Ма, чай будешь? – спросил из кухни сын.
Анна глянула на часы. Начало восьмого. Вчера плавно перетекло в завтра.
– Кофе. Поставь чайник на огонь, я сейчас приду.
Горячая вода душа чуть взбодрила ее – впереди был новый день, а она еще не дожила, не допереживала, не
Но время текло неумолимо. Выйти из дома надо было не позже семи тридцати.
«Посплю в троллейбусе», – решила она и направилась в кухню.
Веня с аппетитом грыз баранку, запивая ее чаем.
– Мать!
– Что?
Анна налила кофе, села к окну. По ветке липы, стучавшейся прямо в кухонное стекло, скакал бесшабашно-радостный воробей, во все горло возвещавший окрестностям о своем существовании.
– Ну мать!
– Ну что?
– Ты как его нашла-то?.. И вообще. Откуда ты знала, что его сбила машина? Ты ж не видела!
Анна посмотрела на круглую веснушчатую физиономию сына, на его горевшие мальчишеским любопытством глаза, и ей вдруг показалось, что тот сейчас воспринимает ее как некую диковину и что его вряд ли на самом деле интересует –
Анна допила кофе, потушила сигарету. Ей нечего было ему рассказать.
– Не важно, Вень… Нашла и нашла. Жив, и слава богу. Мне пора на работу.
Она встала, поставила чашку в мойку и пошла в свою комнату собираться.
Неу
Жили-были
У
Одни окна смотрели на восход. Другие – на закат. В
У
Правда, никто, кроме самих хозяев причудливых домов и их редких гостей, всем этим разнообразием не любовался. Потому что каждое такое произведение архитектурного искусства окружал высокий глухой забор. Но зато «бельмо на глазу» всего поселка было видно хорошо и отчетливо: по фасаду избенки соседа шел кривой, кое-где пропадающий в траве штакетник.
Хороший забор «как у всех» был просто жизненно необходим. Ибо
Правда, уж чего-чего, а тишины в
Строго говоря, забор у
Недозабористость забора выражалась в том, что он имел прекрасные подъемные въездные ворота по фасаду дома, великолепную, словно по линейке прочерченную, правую сторону – ту самую, где жили, как любила гова́ривать
А вот левая сторона отчетливо подкачала и «резала глаз» и
Но главной причиной, почему рабица годами мозолила глаза
К яблоне претензий, конечно, не было. Она и впрямь смотрелась так, будто сошла с иллюстрации к детской сказке. Особенно по весне, когда одевалась в белоснежную фату, а потом печально осыпала ее крупными, сочными лепестками, обещая щедрый урожай. И никогда не обманывала. Даже в те годы, когда на доставшейся от прежних хозяев участка «антоновке» у
Правда, в избытке осыпаемых с
А не доставалось
Разгадка этого чуда пришла к
Раздражение на
Так все это и продолжалось годами. Забора все не было и не было. Тишина была неполноценной, общение – избыточным. А яблоня все роняла и роняла свои плоды на
Ситуация разрешилась внезапно и стремительно.
К
– Вот станет он постарше, – говаривала
Маленькому ребенку между тем на сложности, которые он создавал в жизни взрослых, было, конечно же, глубоко наплевать. Таща за собой по ступенькам на второй этаж за хвост старого кота, он другой рукой умудрялся попутно отковыривать от стены с любовью и тщанием наклеенные фотообои. И тут же, оступившись, кубарем катиться вниз, оглашая весь дом невыносимыми воплями.
Словом… О какой тишине и ограниченном общении могла идти речь в ту неделю, когда внука привозили на свидание с бабушкой и дедом? От этих «родственных набегов» они отдыхали потом как от тяжелых затяжных боев под Москвой, о которых рассказывал
В тот день
Подхватив внука, гладя его по непокорной голове, уворачиваясь от молотящих по
Сосед с остервенелым выражением лица, удерживая в руках прыгающую электропилу, елозил ею по нависающей над
– Что вы делаете?! – отчаянно закричала
Но сосед, желчно сплюнув в
Через три дня внука увезли.
Она хирела с каждым днем, внезапно сбросив все свои плоды, свернула листики и скорбно наклонилась в сторону хибары соседа.
Лишь ранней весной
К июлю новенький забор высился во всей своей красе. Проклятия, которые посылал из-за него сосед, хотя и доносились до
Однако интеллигентность… ох, это мерзкое качество, которое, как и рабство, совершенно не выдавишь из себя по капле, как советовал когда-то великий классик! Совесть мучила
Впрочем, вскоре выяснилось: и
Чтобы хоть как-то компенсировать соседу его неудобство и заглушить в
Тот приоткрыл калитку, увидел коньяк и конфеты, точным движением выбил у
Вот тут
И снова тишина и покой разлеглись по углам и закоулкам большого дома. С той лишь разницей, что теперь у нее стало больше места: она поселилась и у колодца, и в закутках у забора, и под антоновкой, где, не видя больше, как сосед демонстрирует пятую точку в рваных штанах,
Ранней весной
– Яблоня зацвела.
– Что?!
– Да… я сам удивился, но она зацвела.
Однако ствол, как выяснилось, оказался непобеленным, излишние ветки неподпиленными, отчего всегда нарядно-аккуратная яблоневая крона залохматилась, словно спросонья непричесанная голова неопрятной женщины. Да и вообще, со
Недоумение
В один из вечеров ближе к осени, когда
– Простите, пожалуйста! – окликнула
– Да если бы! – с досадой ответил он. – Кому нужна эта старая рухлядь? Вот заботу оставил, козел придурошный… Нанимать кого-то траву косить… Сельсовет за…л своими предписаниями.
– Простите, а Аркадий Петрович…
– Да умер, слава богу, ваш Аркадий Петрович, в августе умер… Всех заманал своими нотациями, теперь Бога на небе достает. Да и у того, думаю, никакого ангельского терпения на него не хватит, и отправит он его на х… в ад, чертям на потеху…
Молодой человек в досаде бросил на землю ключи, так и не справившись с замком.
– Короче! Гори оно гаром, поехал я… Некогда мне. Сами тут разбирайтесь.
Он прыгнул в машину, завел мотор и рванул с места в карьер так, как будто это была не улица тихого поселка, а гоночный трек.
А где-то через месяц, убирая двор перед приближающимися снегопадами,
– Ваня, Ваня!
– Что ты кричишь и зачем меня отвлекаешь?
– Ваня! – в ужасе кричала
И голос у
– Чувствую, и давно… Только прекрати, пожалуйста, истерику и не мешай мне работать.
– Но ведь… А если… – начинала было
– Никаких детективов не стоит тут придумывать. Опали яблоки с яблони. И их, как всегда, много. Они и гниют. И пока кто-нибудь не купит эту халабуду, мы с тобой обречены
…Видимо, это все, что надо знать о современных человеческих отношениях, добре и зле и законе кармы…
Белый пион
Чего греха таить – она его ненавидела.
Ненавидела с того самого первого дня, когда распахнулась дверь и сияющая мать, смеясь, втолкнула в комнату крепкого, улыбающегося, белозубого мужчину.
– Вот, дочки! Это теперь ваш папка!
Любке повезло. Ей было всего три. Поэтому, когда ей протянули чупа-чупс, она радостно вострубила и полезла к мужчине на руки. Он охотно подхватил ее, отстранил и стал внимательно смотреть ей в глаза.
Любка сперва зажмурилась, замерла… Но тут он засмеялся, и тогда она, недоверчиво глянув на него, тоже вдруг залилась облегченно и звонко. Совсем как мать. Она была очень на нее похожа.
– Ну вот! Будет дочка так дочка, – констатировал мужчина, поставив Любку на пол, и повернулся. – А ты чего бычишься? Не нравлюсь? – Он протянул чупа-чупс и ей.
Ей было почти семь. И он ей отчего-то совсем не понравился. Водянисто-голубые его глаза смотрели прямо и насмешливо, крепкие белые зубы невыносимо ослепительно сияли под топорщащимися над губой пшеничными усами, золотящийся в солнечном свете кучерявящийся чуб углом свисал на невысокий, с глубокой морщиной посреди лоб.
– Конфету-то забрать? Или съешь все же?
– Спасибо! – едва слышно прошептала она.
Но к конфете не притронулась.
– Светка! – Мужчина сделал круг по комнате и снова остановился напротив нее, в упор разглядывая. – Светка! Чегой-то она у тебя такая дикая?
Матери было не до них. Она спешно собирала на стол.
– Нормальная она. Оттает! Ты только не дави на нее… Иди лучше руки помой, поужинаем.
Мужчина нехотя оторвал от нее свой пугающе-долгий, цепкий взгляд и вышел в кухню. После него в комнате остался едва уловимый запах машинного масла.
Любка, с момента как ее поставили обратно на пол не сводившая восхищенных глаз с мужчины, захныкала, цапнула куклу и, с разбегу толкнув собой тяжелую деревянную дверь, за ней исчезла. Из кухни слышались смех, ахи, охи, вдохи и выкрики – мать, наверное, сливала мужчине на руки из синего черпачка ледяной колодезной воды, а он умывался, брызгаясь, сопя и фыркая, вызывая этим восторг и у матери, и у Любки. А она все сидела и сидела, тупо уставившись на чупа-чупс, не в силах идти туда и радоваться этому человеку, которому должна была теперь говорить «ты» и «папка».
И дело было совсем не в том, что она знала, кто ее настоящий папка. С ним было все ясно и очевидно даже ей. Опухший, посиневший, трясущийся от похмельного озноба, воняющий чем-то кислым, он каждое утро появлялся возле ларька на автобусной остановке и торчал там до самого глубокого вечера. Его не останавливали ни снег, ни ветер, ни мороз, ни буран, ни дождь, ни град, ни самый отчаянный солнцепек. Казалось, сам ларек был немыслим без его нелепой, слегка перекошенной налево фигуры. Потому, направляясь за водой или сигаретами, многие уже автоматически, не дожидаясь сдачи, нащупывали в кармане кой-какую мелочь, чтобы как можно скорее сунуть ее в его потную грязную ладонь и брезгливо отдернуть руку. И отвернуться. Ибо видеть, как, униженно улыбаясь, он заглядывает в глаза и глубоким, низким, звучным голосом растроганно произносит: «Спасибо, родной, спасибо!» – было просто невыносимо. К ночи, с закрытием ларька, он исчезал, и никто не знал, где он теперь живет.
Олька хорошо помнила, как мать выгнала его года два назад, когда, по обыкновению совершенно пьяный, он вернулся со своей «ларьковой вахты».
– На что мне их кормить?! На что? Скажи мне, на что?! – страшным голосом кричала тогда она, тыча пальцем в нее, Ольку, держащуюся за перекошенный, отваливающийся деревянный борт Любкиной кроватки.
А он, все так же униженно-слабо улыбаясь, никак не мог попасть неверной трясущейся рукой в карман истасканной куртки. Когда же попал – положил перед матерью на клеенку стола монету в десять рублей.
– Вот!
Мать зашлась диким плачем и, схватив его за шиворот, буквально выволокла из избы. И после в раззявленный проем двери долго-долго в него, упавшего и все не могущего встать, а затем качающегося и все так же нелепо-слабо улыбающегося, бредущего до калитки, летели чашки, тарелки, блюдца… Олька хорошо помнила, как папка с трудом закрыл за собой эту самую калитку и тут же в ее почерневшее дерево ударился ярко-розовый пузатый заварочный чайник, который украшал вторую полку серванта. Тот самый, который благоговейно доставался только по большим праздникам, поскольку, как и вся перебитая тогда посуда, был завершающим и главным аккордом хранимого как зеница ока «свадебного сервиза».
Чайник с глухим стуком брызнул поросячьими осколками и осыпался в не кошенную под забором высокую траву.
– Ну все! – сказала тогда вдруг переставшая плакать мать. – С этим покончено.
И, схватив дворовую метлу, стала загребать ею блестевшие в заходящем солнце розовато-золотые черепки.
– Светка! – крикнула через забор соседка, которая эту душераздирающую сцену наблюдала. – Посуды-то зачем столько перебила?
– А к счастью, – не прекращая яростно скрести двор метлой, отозвалась мать. – И оно у меня будет! Большое!..
И вот теперь, видимо, пришедшее к ней это «большое счастье» громко фыркало у них на кухне под радостный Любкин визг, а Олька… Олька никак не могла заставить себя поверить в то, что этот папка будет лучше прежнего. Ей было страшно. Страшно от долгого, внимательного взгляда, которым наградил ее мужчина перед тем, как выйти из комнаты, от ослепительно-белых зубов, бугрящихся под клетчатой рубашкой мышц и едва уловимого запаха машинного масла, который распространял вокруг себя этот удивительно уверенный в себе человек.
– Олька! Ужинать!
Голос матери звенел и пружинил, переливался какими-то новыми, непривычными обертонами. Мать от этого казалась чужой, далекой, не той, к которой она еще вчера могла подбежать, обнять колени, зарыться в юбку, когда та возвращалась с работы. Олька почему-то знала, что больше она никогда так сделать не сможет.
– Ты идешь ужинать или нет? Давай-ка мой руки и за стол. Спать пора!
Сияющая Любка, с перемазанной чем-то коричневым физиономией, не сводила с мужчины огромных голубых глаз, периодически забывая откусывать крепко зажатый в пухлой ручонке огромный огурец. Ольке же кусок не лез в горло, несмотря на то что пиршество было устроено просто шикарное и в их доме почти немыслимое. Стол ломился от солений, разнообразных пирожков (когда мать успела их напечь?), а в центре на блюде золотилась боками жареная утка.
Время от времени мать из большой белой бутылки подливала мужчине в крохотную хрустальную рюмочку смородиновой наливки, и он по-хозяйски, словно норовистую породистую лошадку, потрепывая мать по холке, ласково бурчал ей:
– Ну, будя, будя… Я ж не твой прежний…
– Так это ж наливка…
– И то верно. Сла-аа-а-вная она у тебя, – раскатывался мужчина хохотом и опрокидывал наливку в рот, словно голимую горчащую водку…
Вот так же по-хозяйски потрепывал по холке он потом и Ольку –
Почему-то ей казалось, что это будет ночью. Одной из тех самых ночей, что мать проводила в больнице, а новый «папка» открывал дверь в их комнатку и тихо-тихо, чтобы не разбудить Любку, ложился рядом.
Она представляла себе, как в последний раз перетерпит все
Куда пойдет, она еще не знала. Но знала точно, что в
Боялась ли она его? Да… Особенно в выходные дни, когда мать утром возвращалась со смены и вся семья собиралась завтракать.
Она под любым предлогом старалась избежать этого мучительного совместного пребывания за одним столом: то канючила, что еще хочет поспать, то врала, что ей обязательно надо срочно добежать до Лариски – подружки по школе, то пыталась прикинуться больной…
– Чегой-то ты капризничаешь? – наигранно-сурово окликал ее в таких случаях он. – Неча… Семья должна быть семьей. Давай-ка за стол бегом!
И мать отворачивалась, пряча счастливую улыбку – в ее доме появился наконец настоящий хозяин, чье слово было законом.
Он и правда был хозяином: вещи в его руках оживали сами собой. Как-то незаметно однажды выровнялся годами перекошенный забор, в калитке появился новенький замок, а на столбе – розовая кнопка звонка, слышного во всех уголках избы и переливающегося соловьиными трелями. В дождь перестало капать в углу кухни, подчиняясь домкрату и сильным рукам, вновь распрямила свои мощные плечи и перестала дымить русская печка. Любка, сажая перед собой любимую куклу, с которой никогда не расставалась, гоняла по двору на свежеокрашенном, откуда-то обретшем новенькие три колеса, когда-то ржавом, забытом в углу двора велосипеде. Сам же, примерно с месяц пропадая каждую свободную минуту в дальнем сарае, однажды выехал из него на победно урчащем «Урале». Потом к мотоциклу добавилась коляска, и нарядная, гордая, улыбающаяся мать садилась в нее, словно королева в карету, когда они собирались на рынок или в кино…
Ощущая на себе тяжелый, сверлящий, предупреждающий взгляд, изо всех сил стараясь не расплакаться и не смея поднять на мать глаз, Олька всякий раз уступала и садилась «со всей семьей» за воскресный стол, давясь любой едой, сколь бы вкусной она ни была.
Ей ничего и никого не жаль было покидать в этом доме. С первого материного ночного дежурства, через неделю после того как этот человек поселился в их доме, она перестала быть здесь своей. Она не могла радоваться вместе с ними в праздники и не могла печалиться, когда что-то случалось. Ей неинтересно было, о чем они говорят, что покупают, куда собираются пойти. Тайна глухой, клокочущей ненависти навсегда отгородила ее от этих троих, которые вместе ходили по магазинам и в кино (она с наслаждением оставалась дома одна, готовая перемыть посуду и полы), обсуждали, как будут строить новый сарай для кур, решали, будут ли они на следующий год заводить уток, как соседка Наташа, и насколько это выгодно.
Она давно стала измерять жизнь каждым третьим утром, когда мать, несмотря на бессонные сутки дежурства, распугивая во дворе ошалелых кур, вихрем врывалась в дом, будя всех, кто еще не проснулся, здороваясь со всеми, кто уже был на ногах, одновременно тормоша и ее, и Любку, ставя чайник, напевая, подметая и гремя сковородками, в которых поднимался неизменный утренний омлет. Это был день облегчения, потому что следующие две ночи Олька была, слава богу, предоставлена самой себе. Самым же мучительным было утро того дня, когда мать собиралась на работу. Исподлобья наблюдая, как она подкрашивает ресницы, крутится перед зеркалом, рассеянно слушая ее наставления о приготовленном обеде и ужине – что разогреть, что доварить, чем покормить на ужин забранную из детского сада Любку, где убрать, – Олька мысленно зажмуривалась и на сутки словно впадала в летаргический сон.
Как только за матерью закрывалась дверь, в доме повисала мучительная тишина, чреватая неумолимо надвигающимся вечером.
И в присутствии матери их беседы никогда не были длинны: подай, принеси, убери… Когда же он в такие дни возвращался с работы, ведя за руку вечно благостно балагурящую Любку, Олька и вовсе леденела: под его тяжелым, насмешливым взглядом автоматически накрывала поужинать, мыла Любку, укладывала ее спать, и сама сворачивалась калачиком в постели, напряженно ловя ухом звук работающего телевизора. И больше всего на свете ей хотелось, чтобы передачи в нем никогда не заканчивались.
Но они все же заканчивались и… Слыша приближающиеся тяжелые шаги, она проваливалась куда-то в черную, липкую пустоту…
Невыносимая, дурманящая голову ненависть делала ее взрослой. Беззаботность сверстников казалась глупостью. Она равнодушно глядела на то, как носятся они друг за другом по школьному двору, играют в снежки или догонялки, скатываются с горки или купаются в озере… Ее раздражала бесконечно щебечущая, совершенно беззаботная соседка по парте Лариска, которую все считали ее подружкой. Ларискин папа был милиционером, и та очень гордилась тем, что он может останавливать на улице любую машину. Равнодушно Олька слушала и про него, и про то, что он Лариске купил, и все детские девичьи сплетни, которыми щедро снабжала ее соседка. Точно так же, как равнодушно отвечала, если ее спрашивали на уроках, послушно исполняла все, чего от нее требовали учителя… Но ее самой, ее чувств, мыслей, сердца, души не было ни в чем. Их словно вынули и положили в отдельную шкатулку – до того времени, когда она пересечет заветное шоссе…
– Совсем голову потеряла… Про девку позабыла! Задиковала девка! – слышала она, бредя из школы, осуждающий ее мать шепот кумушек за своей спиной.
И знала, что это не так.
Мать ничего не видела и не чувствовала только первый год. Она была счастлива. Нет, не так. Она была сказочно счастлива.
Помолодев и похорошев, она буквально излучала вокруг себя свет, и единственной, которую этот свет слепил и страшил, была Олька. Она буквально съеживалась в присутствии матери, боялась поднять на нее глаза, беспрекословно слушалась, и потому, наверное, мать на нее долго не обращала внимания – с ней просто не было проблем.
Но потом ее стало удивлять, что Олька теперь почти не подпускала ее к себе: не давала расчесывать волосы, как раньше, когда мать стягивала их в тугую косицу, не давала мыть голову в бане, справляясь сама, и откровенно терпела, когда мать приходила вечером поцеловать ее на ночь. Все чаще и чаще стали останавливаться на Ольке материны огромные, еще слепые от радости глаза. Отчего Ольке становилось еще хуже, ей все труднее было уворачиваться от этого пока удивленного взгляда, и она торопилась либо отпроситься со двора погулять, либо уйти поглубже за сарай в огород или в свою комнату, как бы делать уроки, короче чем-нибудь заняться, только бы не видеть этого повисшего в воздухе немого материнского вопроса.
В тот вечер она уже засыпала, когда неожиданно скрипнула дверь.
Автоматически сжавшись и не поняв спросонок, что сегодня за день, Олька потянула одеяло на голову. Но рука, легшая поверх, была ласкова и легка.
– Спишь?
Олька хотела даже засопеть для верности, но поняла, что мать не поверит.
– Доченька… Дай обниму…
Олька не шелохнулась, и тогда присевшая на кровать мать осторожно отвела одеяло от ее лица.
Полнолуние заливало комнатку холодно-лимонным светом, и так же стыло и пусто было в Олькиной душе.
– Ну что же ты… Давай посидим, пошепчемся…
Мать гладила ее по голове, и чтобы прекратить эту мучительную и такую неуместную теперь ласку, Олька села, прижавшись спиной к оленям на коврике, и снова до подбородка натянула на себя одеяло.
– Доченька… ты сердишься на меня за что-то?
– Нет, – с трудом выдавила из себя Олька.
– А на кого сердишься?
– Ни на кого…
– Ну я же вижу…
Тут во сне зачмокала, захныкала и запричитала Любка. Мать поднялась, повернула ее на другой бок, Любка на секунду открыла сонные глазки, пошарила вокруг себя, нашла куклу и, навалившись на нее всем своим пухлым тельцем, снова провалилась в ночные грезы.
Олька понадеялась было, что этим все и закончится. Что мать сейчас по обыкновению задернет занавески, поправит их с Любкой одежонку на стульях и тихо, на цыпочках уйдет. Но нет. Мать снова опустилась на Олькину кровать.
– Доченька…
– Что?
– Ты совсем теперь со мной не разговариваешь. Не рассказываешь мне ничего. Почему?
– Не́чего.
– Что, совсем ничего не происходит в школе?
– Нет.
– А после школы… когда ты играешь с детками?
– Я с ними не играю.
– Почему?
Повисла тяжелая тишина – Олька не знала, что ответить матери. Больше всего на свете сейчас она хотела одного: чтобы та ушла. Ушла и больше никогда не заходила в эту комнату вечерами, не поправляла на ней, сонной, одеяло, не клала холодную руку на лоб…
– Светка! – донеслось из кухни, и Олька невольно вздрогнула. – Ты где там застряла?
– Иду, сейчас! – шепотом ответила мать и потянулась было к Ольке.
Та еще сильнее вжалась в стену.
– Тебе не нравится твой новый папка?
Крепко-крепко схлопнув ресницы, чтобы не пролилось ни единой невыплаканной слезинки – а Олька не плакала, просто тихо и глухо ненавидела, – она молча корчилась под ласковой материнской рукой, отрицательно качая головой: нет, ей, Ольке, все нравится, ее, Ольку, никто не обидел, нет, ничего не случилось, нет, все хорошо… Потому что знала: две ближайшие ночи мать дома… а на третью, когда уйдет на дежурство, Олька снова останется с
– Совсем ты стала чужая, – тяжело вздохнула мать и поднялась. – Взрослеешь, наверное… Ложись, девочка, спать. Давай я тебя укрою…
Олька облегченно улеглась, стала терпеливо пережидать одергивание простыни, подтыкание одеяла, поправление подушки…
– Что ж… спи, дочка… утро вечера мудренее!
В своих невеселых, видимо, мыслях, покачивая головой, мать ушла.
И вскоре Олька услышала, как она переговаривается с
– Васька за мной зайдет, в окошко стукнет… не услышу – буди…
– Если сама проснусь, – с легким смешком ответила мать.
– А ты проснись! – так же игриво, в тон матери, ответил он. – Иначе без карасей в сметане останешься.
Щелкнул выключатель, через какое-то время с придушенными смешками началась едва слышная возня…
И снова ненависть – дикая, неуемная, всепоглощающая – сбила Ольке дыхание, заставила колотиться сердце, затуманила мозг.
Чтобы ничего не слышать, она тихонько вылезла из постели, выскользнула в окно и села у куста только-только зацветающего белого пиона.
Ночь была как парное молоко. Только что отошедшая весна еще доцветала разнообразными ароматами, плавающими в темноте мягкими, обволакивающими волнами. Огромное фиолетовое небо, распахнувшееся над Олькиной головой, смотрело на нее миллионами ласково помигивающих глаз. Земля дышала, как только что вынутый из печи хлеб. Олька свернулась комочком и все смотрела и смотрела сквозь шарики белых бутонов в эту высь…
Мир жил своей таинственной, непостижимой жизнью, он словно плыл мимо нее, чистый и беззаботный, оставляя ее вне себя, внутри самой себя, наедине с самой собой… И не было ему никакого дела до ворочающейся в груди Ольки, душащей ее злобы… Спроси ее сейчас: чего бы она хотела? Олька не знала… Ей казалось, что она просто хотела бы дышать. Лечь, расправиться, растянуться на теплой, ласковой земле, закрыть глаза, ни о чем не думать и легко, блаженно заснуть…
Но дыхание путалось, захлебывалось, в голове бился мучительный пульс.
И вдруг Олька стала понимать, что ненавидит… себя! Что самой ей – злобной, ожесточенной, задыхающейся – нет и, видимо, никогда не будет места в этой благоуханной чистоте ночи.
Впервые за все это время слезинки скупо выдавились из-под сомкнувшихся век… Выдавились и, проложив мокрые бороздки-русла по щекам, потекли, потекли, потекли…
Олька плакала молча и беззвучно… Ей вдруг захотелось все забыть. Как будто с ней никогда и ничего не было. Сбить затаенное, стиснутое дыхание, вдохнуть полной грудью, в которой так же пусто и легко, как пусто и легко в этой короткой июньской ночи… Беспечно тряхнуть головой, вскочить, быстро-быстро побежать, догнать вон ту бабочку, что стукнулась в окно их избы и полетела, плавно набирая высоту, на свет уличного фонаря. А потом пробраться потихоньку за озеро на луг – там, вероятно, мальчишки в ночном пасут коней, жгут костер и пекут картошку. Ей отчего-то до боли захотелось пахнущей дымом обгорелой корочки, вкуса соли во рту, похрустеть свежим стручком молодого лука… И запеть… Запеть, завалившись в путаницу уже поднявшихся первых трав, затянуть тоненьким голосом нескончаемую, словно нить с веретена соседки бабки Маши, пронзительную мелодию… А потом, словно по ступенькам, распахнув руки, по вон тем откуда-то набежавшим легким перистым облачкам взбежать на небо и броситься в бездонную синь… И там отмыться, очиститься от склизкой грязи собственной ненависти, леденящей сердце, навсегда вычеркивающей ее, Ольку, из такого огромного, такого свободного и спокойного мира…
– Серега! Слышь, Серега! Четыре!
Олька открыла глаза и затаилась в пионах.
Сосед дядя Вася с удочками скребся в окно, чуть приплясывая от утренней свежести.
– Серега!
Но в избе было тихо и сонно.
Дядя Вася потоптался, сплюнул смятую папироску, поправил на голове широкополую панаму, поднялся на крыльцо и решительно забарабанил в дверь.
– Серега! Рыбалку проспишь!
В свежести и нежности занимавшегося утра звук кулака, в сердцах долбящего по дереву двери, казался особенно неуместным.
В избе послышалось наконец какое-то шевеление, и Олька поглубже забралась в кусты.
Дверь открылась. Поеживаясь, в одних трусах, на крыльце возник
– Че орешь?
– Как че орешь? – возмутился дядя Вася. – Меня поднял, типа, на рыбалку, на рыбалку… А сам дрыхнешь…
– Да чет я… это… передумал…
– Спать надо ночами, а не с женкой баловаться, – заворчал дядя Вася. – Иди штаны надевай… и удочку бери… Даром, что ль, я вставал…
– Васька, иди один… у меня Светка счас проснется… сам понимаешь, не до рыбалки мне…
Дядя Вася хмыкнул и нахмурился.
– Нас на бабу променял, так? Не друг ты мне больше, поня́л?
И, сердито надвинув панаму на брови, затопал с крыльца.
– Васька! Стой, дурак… Стой! Сейчас штаны натяну…
И исчез, хлопнув дверью.
Дядя Вася остановился, поставил ведро, сдвинул свою широкополую панаму на затылок, прислонил удочки к забору и снова закурил.
Минут через пять появился
– Второе ведро-то брать?
– Нешто не подеремся! Иль ты всю рыбу из озера взять вздумал? Экой ты… неуемный…
Дядя Вася подхватил удочки и стремительно зашагал по улице.
– Нешто тебе на Северный полюс переть? Три шага до озера. Счас придем, скупнемся, у меня в термосочке чаек… самый рассвет – самый клев… Глянь, благодать-то какая, а ты дрыхнешь, – доносилось до Ольки бурчание дяди Васи.
Озеро и впрямь было рядом. Стоявшая на взгорке деревенька сбегала к нему кривой пыльной улочкой, и даже отсюда, из кустов, сквозь просветы штакетника, Ольке было видно постепенно загорающееся в рассвете его гладкое темное зеркало.
Она подумала подняться и уйти в дом, чтобы ее не хватилась мать… Но тут из-за горизонта над озером выкатился огромный золотящийся бок солнечного колобка и спустя секунду брызнул в чернеющий озерный глянец первыми стрелами лучей. Озеро заволновалось, бегущие по нему тени стали стремительно отступать в заросли осоки и вскоре исчезли.
Перечеркнутое черными линиями проводов, словно опираясь на две лапы стоящей на берегу озера ЛЭП, над миром встало огромное светило, и на его фоне две удаляющиеся фигурки казались маленькими черными муравьями.
Как зачарованная, смотрела Олька на это торжество рассвета, на откуда ни возьмись начавших перепархивать с ветки на ветку птиц, затрещавших, загомонивших, словно торговки на базаре, беспорядочным многоголосьем. Наконец расслабившись, полулежа, в блаженной полудреме Олька легко улыбалась этому солнцу, этому утру и сама удивлялась себе – еще не было ей в последнее время на душе так светло и спокойно.
Между тем дошедшие до озера рыбаки положили удочки,
Потом
«За Лариской зайти… С ней мать на озеро отпустит», – ленивая мысль медленно-медленно проплыла в голове Ольки.
Она закрыла глаза и, убаюканная так сладко запахшими на рассвете белыми пионами, чуть покачивающимися под утренним сквознячком, снова заснула.
…Проснулась внезапно. Ей показалось, что кто-то провел по ее щеке прохладной рукой. Шарахнувшись от этой ласки, она спросонья не поняла, где находится, ей показалось, что снова
Огромный кипенно-белый пион, еще вечером плотно прижимавший один к другому свои лепестки, сейчас распахнул их навстречу солнцу. Покачиваясь под собственной тяжестью, кивая и поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, он торжественно и радостно являл миру свою снежность. И только в самой глубине его клубящейся путаницы лепестков пролегла одна кроваво-красная ниточка…
В этот момент раздался страшный треск…
Еще не поняв, что случилось, Олька, словно странным образом дано ей было видеть сразу весь мир и все, что в нем происходит, почти ослепла от ярчайшей вспышки на фоне огромного солнечного шара. Теплый свет солнца спорил с этим холодным, мгновенным и ярким всполохом, но никак не мог заглушить его беспощадного блеска, залившего озеро и две фигуры – в панаме на берегу и стоящую в воде с удочкой.
Четкая черная линия проводов ЛЭП, как по линейке перечеркивающая солнечный диск как раз посередине, вдруг дрогнула, распалась, и, медленно-медленно, словно в рапиде, два ее конца неторопливо и плавно стали опускаться. А может быть, Ольке показалось, что медленно?
Вода в озере взбурлила и стихла…
И птицы внезапно стихли… И петух захлебнулся на полувскрике… Заткнулись суетливо квохтавшие на улице куры…
Словно во всем мире внезапно выключили звук…
И в этой ватной немоте оставшийся на берегу человек внезапно стащил с головы свою нелепую панаму…
Рассказ моего приятеля
Она была прекрасна…
Нет, вы совершенно зря иронизируете. Вы просто ее не видели.
Высокая, хрупкая, узкоплечая, с хорошо развитыми бедрами, весьма соблазнительно, но в то же время в рамках приличий, обтянутыми всегдашними голубыми джинсами, с собственными, пусть и коротко стриженными, но безукоризненно-белокурыми локонами вокруг идеально овального лица, она казалась какой-нибудь сошедшей с холста в нашу неспокойную и суетную жизнь боттичеллиевской Венерой. Впечатление дополнялось ее удивительным и каким-то несвойственным современным девушкам всегда, в любых ситуациях, ровным спокойствием. Таким, словно она неизменно в этих ситуациях отсутствовала, даже если была их непосредственной участницей. Изумление, страх, восхищение и даже гнев ею всегда выражались только одним: она как-то медленно-медленно, плавно-плавно поднимала тонко и со вкусом едва подкрашенные веки, под которыми обнаруживались бесхитростно и прямо глядящие, несколько беспомощные, чуть растерянные, идеально-голубые глаза и… все! Гаишник, остановивший на улице ее огромный красный, пересекший сплошную лимузин, буквально терял дар речи, когда неторопливо опускалось тонированное стекло и из глубины салона на него молча смотрели два небесно-бирюзовых лесных озерца… Бессильный перед этим обезоруживающим своей открытостью и беззащитностью взглядом, он отпускал ее с миром и еще долго, сдвинув фуражку и почесывая затылок, следил глазами, как удаляется по трассе тяжелый алый автомобиль c неземной нимфой за рулем. Преподаватель на экзамене автоматом ставил ей пятерку за всего несколько тихим и ровным голосом произнесенных фраз, врач, увидев ее, ожидавшую в коридоре, приглашал в кабинет без очереди, словом… Где бы она ни появлялась, мужчины мгновенно сбивались с ровного дыхания, а женщины сурово подбирали губы.
Нет, я не могу. Я не умею передать вам состояние, в котором всегда пребывало это неземное существо. Как тихое, ясное майское утро, она всегда была в одном и том же ровном и каком-то кротком, что ли, настроении, словно не жила, а созерцала жизнь, которая катила мимо нее свои тяжелые волны, била в борта захлебывающихся, черпающих воду кораблей, ломала мачты, реи, делала пробоины в днищах… Она казалась «Летучим голландцем», парящим над житейскими бурями, не забрызганная ни одной каплей свирепой стремнины, не задетая ни одним клочком яростно брызжущей с ревущего гребня пены… Словно из зазеркалья, из какой-то ей одной ведомой дали́, она ровно и умиротворенно смотрела на все, что происходило вокруг. Казалось, мир видится ей как бы в перевернутую подзорную трубу, не в приближении, а в каком-то немыслимом отдалении. И с высоты своей неземной отстраненности это почти воздушное создание изредка тихо вздыхало, перекладывая на коленях тонкие руки с аккуратно наманикюренными пальчиками.
Немногим и нечасто доводилось слышать ее речь – она всегда молчала. Молчала и смотрела. Смотрела и молчала. Но если все же тонко очерченные, идеальной формы, свежие, только чуть подрозовленные помадой губы размыкались, то мелодичный, удивительно приятного тембра высокий, нежный и такой же беспомощный, как она сама, голосок оброненными одной-двумя фразами окончательно сводил всех с ума.
Вы скажете, что таких не бывает? Бывает, я видел ее своими глазами и был знаком с ней много лет подряд.
Был ли я в нее влюблен? Ну о чем вы спрашиваете человека, которому к тому моменту было под пятьдесят да к тому же только что похоронившему жену? Все в квартире напоминало мне о Нине, и потому я загружал себя работой, что называется от заката и до рассвета, только бы не возвращаться ранним вечером домой угасающим парком, зная, что сейчас поверну ключ в замке и окажусь в так нелепо и внезапно опустевшей квартире. Совершенно один.
Нет, вру. Еще были воспоминания. И от них просто мучительно некуда было деться. Ибо вот тут стояла вазочка, поставленная Нининой рукой, и в ней засохшая роза, которую почему-то ни ей, ни мне не пришло в голову выкинуть. Открываешь шкаф – постельное белье, заботливо ею разложенное по комплектам и цветам… На кухне отдраенная и с тех времен нетронутая горка кастрюль – с момента ее смерти я ничего себе не готовил, а если и варил какую-никакую картошку или макароны – хватало одной небольшой.
Сын еще при жизни жены покинул нас и жил в другом районе у своей девушки, и редкие их приходы «проведать папу» не скрашивали моей тоскливой пустоты. «Дети» в ней были гостями, временными пришельцами из какой-то другой жизни, где все шумело, крутилось, вертелось, совершалось и разрешалось, падало и вставало, росло и увядало… На один вечер из многих и долгих никчемных вечеров они приносили с собой отголосок этой бурной жизни, как и бутылку хорошего вина и тортик, который как-то особенно ловко, без каких-либо повреждений крема или рисунка поверхности, умудрялась разреза́ть и выкладывать на тарелки девушка сына.
И мы со вкусом выпивали эту бутылку, съедали тортик, даже о чем-то много и темпераментно говорили, и смеялись даже… Но в глубине души я был уверен: девушке моего сына эти обязательные визиты раз в месяц были в тягость, она их покорно отбывала в ожидании, когда же можно забрать моего Витька обратно в ту нетихую, кипящую жизнь, а сын… Я понимал, что сына уже ничто не связывает ни со мной, ни с его комнатой, в которой он вырос, ни с моим письменным столом, который был для него с детства предметом живейшего интереса. Теперь он был к нему равнодушен – у него был свой.
В остальные вечера, если все же не удавалось сделать так, чтобы вернуться домой как можно позже, принять душ, завалиться спать мертвецким сном, чтобы наутро, как всегда проспав, метаться из ванной к остывающему кофе, на ходу затягивая галстук и хватая портфель, вырваться-таки из этой оглушающей пустоты в грохочущий по этажам лифт, хлопающую дверь подъезда, гул машин и грохот метро, – я смотрел кино. Любое. Какое попадет под руку. Все подряд, что предлагал мне «Кинопоиск» или рекомендовали знакомые.
Собственно, на этом мы с ним и сошлись. Ибо он был фанатом голливудского продукта, точно знал, что, когда и кем было отснято, и мог часами рассуждать о достоинствах или недостатках спецэффектов, монтажа, музыкального оформления и еще чего-то такого специфически-мудреного, что мой сухой, сугубо научный мозг удержать был не в состоянии.
Кто был он? Ее муж. Невысокий (кажется, даже чуть ниже ее), тоже узкоплечий, но как-то крепко и кряжисто сшитый, он вполне уверенно шагал по жизни своими чуть-чуть косолапящими стопами. Его круглая крупная голова с торчащими во все стороны вихрами была набита непостижимыми для моего сознания цифрами и знаками: он был программистом. Что называется, «от забора и до обеда» отсиживая в какой-то конторе, он появлялся домой, неизменно сияя улыбкой крупных, крепких, похожих на зерна спелой кукурузы зубов, принося с собой какие-то замысловатые йогурты, творожки, кремы и пасты, которые тут же, вывалив на кухне на стол, любовно скармливал ей, одновременно поспевая и бросить на сковородку только что купленный кусок мяса или рыбы, и отварить макароны или почистить картошку, и кинуть собаке в миску кусок вырезки, и налить ей свежую воду, не преставая при этом «достругивать» какой-то салат и что-то рассказывать.
Он всегда улыбался! Несмотря на то что был единственным и реальным кормильцем – семейный бюджет состоял только из его зарплаты! Каким образом ему удавалось не отказывать жене ни в привычной для нее довольно замысловатой еде, ни в обновлении гардероба, который тоже был далеко не прост, ни в новой машине – знали только он сам и Господь Бог. Ну и волей судьбы через некоторое время узнал я… Но об этом чуть позже.
Мы познакомились с ними на том самом первом после смерти Нины праздновании Нового года, когда я, безусловно староватый и тяжеловатый для молодежной компании хрыч, все же приглашен был сыном к нему домой, «чтобы не сидел в четырех стенах один». Так сказать, «торжественная часть» новогодней ночи прошла совместно и как положено: с хлопаньем пробок в потолок, с тучами серпантина и конфетти, криками и визгами девушек при взрывающихся хлопушках, с под бой курантов спешным проглатыванием шампанского, в котором плавали плохо сгоревшие на свечках бумажки с загадываемыми желаниями… Но далее, как и на всех подобных «вечеринках», единство застолья распалось: кто-то ходил курить, кто-то – уединяться, кто-то припал к телевизору…
И я собрался уехать, да сын зачем-то меня удержал.
– Пап, я понимаю, что тебе с нами скучно. Но тут все же люди… Что ты там один, как сыч, опять по комнатам метаться будешь? Посиди еще… К утру, когда совсем захочешь спать, я вызову тебе такси.
Я остался. И, конечно же, мне было скучно. Суета танцев под выключенный свет, чьи-то громкие разборки на балконе по части, «справедлив ли был Федосовский, когда автоматом поставил всем», или нет, тоже не трогали мое воображение. Телевизор невыносимо кривлялся, словом… словом, надо было откланяться тогда, когда еще было можно. Сейчас же сыну явно не до меня, и я не хотел его отвлекать.
Видимо, скучала и девушка, сидящая за столом напротив. Она, как и я, все время молчала, почти не двигалась, изредка поклевывая что-нибудь из тарелки и прихлебывая заботливо подливаемое ей кем-нибудь шампанское или вино. Я, собственно, потому и обратил на нее внимание, что в этом кружении народа в полутемной комнате она одна, словно изваяние, была неподвижна: взгляд не фокусировался ни на чем и ни на ком, а смотрела она куда-то «в никуда», подолгу зависая на одной точке, словно видела там нечто, что не открывалось другим.
Белокурые волосы девушки были высоко заколоты, открывая стройную, хрупкую шею, а далее по плечам, по груди живой ртутью струилось, ниспадало, растекалось нечто темное, шелковистое, в неверном свете свечей таинственно отблескивающее серовато-серебряной нитью. Редко-редко улыбка озаряла мраморное лицо – лишь когда кто-то окликал ее (но за шумом музыки я так и не мог разобрать имя), или в знак благодарности, если кто-то подкладывал ей еду и освежал бокал. В этот момент ее удивительные глаза с живейшим интересом разглядывали того, кто попадал в поле зрения, – так, словно она видела этого человека впервые. Но как только тот исчезал – незнакомка снова уходила в какие-то неведомые дали, и взгляд, остановившись на чем-нибудь, надолго замирал и туманился.
Какое-то время она молча и безучастно разглядывала меня – до тех пор, пока ее не отвлек веселый круглоголовый парень, вынырнув из толпы, курсирующей по квартире. Он по-хозяйски положил ей руку на плечо, нагнулся, со вкусом поцеловал в щеку и что-то стал шептать на ухо. Она тихонько рассмеялась, как-то неожиданно по-матерински потрепала его вихры рукой – по тонкой кисти от этого с едва уловимым звоном скользнуло несколько изящных серебристых браслетов-колец – и снова, как только парень исчез, невозмутимо сложив руки на коленях, застыла. Широко распахнутые глаза светились, как два бриллианта, все так же неподвижно и почти не мигая рассматривали нечто, что находилось по ту сторону реальности.
От нечего делать я, наблюдая за этой ничем не обеспокоенной бесстрастностью, мысленно рядил девушку то в платье Джульетты, оплетая кудри этой безупречной головки нитками жемчуга, то в брюлловскую амазонку, прикалывая на высокую прическу широкий берет с пером, то в скромный клетчатый кринолин тургеневских героинь, упрятывая бледный голубоглазый лик в глубокий капор с широкими лентами… Все неизменно шло ей, так же как скромный розоватый спортивный костюмчик, в котором, как потом я узнал, она ходила дома, или какая-нибудь незамысловатая маечка, на ней всегда обретавшая вид элегантного наряда. Все было к лицу, все гармонично…
Новогодняя ночь быстро утратила свои индивидуальные черты и потекла по стандартным «вечериночным» законам, и вскоре, чтобы не стеснять гостей моего сына своим «возрастным» присутствием, тем более что свет окончательно погас и в темноте завозились «танцы» с характерным придыханием, я поднялся и отбыл на кухню.
За мной немедленно прибежал сын.
– Пап… Ты чего?
– Витек, я тут посижу… чего я вам там мешать буду.
– Ты не мешаешь.
– Ну ладно тебе… Что ж я сам на таких вечеринках в свое время не бывал? – Сын дипломатично улыбнулся. – Иди… Тебя там ждут. Я тут посижу.
– Ну, блин… Что ты тут один торчать будешь? – досадовал сын. – Чем мне тебя занять, чтобы ты не скучал?
– Ничем… Иди. Я еще часок посижу, допью вот, – я покрутил в руках бокал с густым, тягучим вином, – и потихоньку поеду спать.
– Ага! Идея!
Сын явно рад был тому, что придумал.
– Я тебе сейчас притащу целую бутылку хорошего вина… Настоящего, испанского. Мне подарили! И – комп. Егор тут один фильмец принес, я еще не видел. Но он говорит, что сто́ящий. А раз говорит, значит, точно сто́ящий!
Сын нырнул в глубину квартиры, и вскоре я уже был снабжен свежим бокалом, новой, еще не откупоренной, замысловатой бутылкой и ноутбуком. И пока он что-то там настраивал и искал «фильмец», его девушка заботливо разложила на чистую огромную тарелку множество разнообразных салатов, огромную жареную куриную ногу и придвинула кюветик с соблазнительнейшего вида куском торта.
– Если захочешь чаю – вот чайник, тут заварка, но лучше зови! – напоследок инструктировал меня сын и, плотно обвив талию своей девушки уверенной хозяйской рукой, звонко чмокнув ее в щеку, провозгласил: – А мы пошли, да?
– Да! – преданно глядя ему в глаза, сказала девушка.
И они исчезли. А я остался. Неторопливо откупорил бутылку. Плеснул в бокал, зачерпнул салата и углубился в просмотр.
Но вскоре в кухню вылетел тот самый круглоголовый парень, что шептал нечто на ухо прекрасной безмятежной девушке.
– Вы чего тут один?
Парень сунул под кран апельсин, по-свойски, деловито достал из ящика кухонного стола нож, остался недоволен его остротой, со знанием дела покопался в других отделениях, нашел точилку, наточил, аккуратно обтер нож губкой и двумя-тремя точными движениями распластал апельсин в фантастически красивый цветок.
– Вовсе не один, – улыбнулся я, – мы тут с «фильмецом».
Парень ловко переселил цветок на вынутую из сушилки чистую тарелочку и заглянул мне через плечо.
– А-а! Да… стоит того… Получите громадное удовольствие. Это я притащил. Витек, зараза, еще не посмотрел. Подождите. Я сейчас.
Парень с апельсиновым цветком исчез, я нажал «play», однако через несколько минут он снова оказался возле меня.
– Егор! – деловито сунул мне руку.
– Вадим Петрович, – я искренне ответил на рукопожатие.
Открытая и ясная улыбка парня нравилась мне, я не видел причин отделываться от него привычной возрастной вежливостью.
Егор достал из буфета свежий бокал, плеснул себе и мне из бутылки, подвинул табуретку.
– Не возражаете?
– Да нет.
И мы, прихлебывая вино, уставились в экран.
– Я его уже четвертый раз смотрю, – внезапно сообщил Егор. – Жаль, конечно, что Брэд Питт так стремительно стареет… но… актерище…
– Четвертый раз? – изумился я. – Зачем?
– Как? – недоуменно уставился на меня Егор. – Это же подлинный шедевр! Тут же надо все внимательно смотреть… вот обратите внимание…
И пока в комнате отплясывались танцы, мы с Егором на кухне взахлеб погрузились в разговоры о кино. Вернее, чуть не впервые в жизни, я, лектор с двадцатипятилетним стажем, почти молчал, лишь изредка кивая, мыча и задавая вопросы, а Егор… Егор вдохновенно рассказывал, едва успевая произносить слова, которые пулеметной очередью вылетали в пространство кухни, заполняя его целиком и превращая в какой-то совершенно иной, нереальный мир. Перебивая сам себя, перескакивая с одного на другое, буквально захлебываясь в скопище мыслей, которые, толкаясь, просились наружу из его крепкой, словно орех, головы, он живописал, мешая все подряд: наряды кинодив – с наиболее острыми моментами классических фильмов; киноляпы – с саундтреками; скандалы с участием звезд – с особенностями построения киносценария. Словом, за какие-то два-три часа, которые я просто не заметил, передо мной были развернуты во всей полноте су́дьбы актеров, режиссеров, сценаристов и даже гримеров!
Уму непостижимо, сколько он знал о кино и киномире! К тому моменту я уже месяца три каждый вечер «травился» каким-нибудь голливудским блокбастером или семейной мелодрамой, конечно, почти не различая лиц и лишь изредка опознавая какого-нибудь голливудского «звездаря», о котором с придыханием на перерывах между собой щебетали мои студентки.
Но он… Непостижимо, как в свои двадцать пять – двадцать семь уже все успел посмотреть (и не по одному разу!), обо всем этом прочесть всех, кто когда-либо что-либо об этом написал, и держать в своей голове в таких мельчайших подробностях. Он помнил наизусть, какой фильм каким режиссером когда был выпущен, какие шли пробы на какие роли и кто из великих, что называется, пролетел мимо «Оскара»… Про оскароносцев во всех номинациях вообще шпарил по годам безошибочно, попутно сообщая, кто из звезд как облажался, произнося знаменитую речь, или, напротив, сколь уместна, оригинальна или умна она была… Не в пример своей жене, порывистый и азартный, мгновенно вспыхивающий брызжущими во все стороны эмоциями, он вскакивал, бегал по кухне, размахивал руками, показывая, откуда и как выскакивал Брюс Ли, «с какой руки» и как точно ударил Джеки Чан, как танцевал Джон Траволта или размахивала катаной Ума Турман.
Егор был глубоко потрясен тем, что я не видел ни «Бешеных псов», ни «Криминального чтива» и даже почему-то пропустил «Основной инстинкт» и «Девять с половиной недель».
– Это в вашем-то возрасте! – кричал он мне. – Стыдно! Это классика! Это я должен был бы не знать, они же появились тогда, когда я еще под стол пешком ходил! А вы-то!
– Но зато я видел «Восемь с половиной»…
– О, шикардос! Феллини! – трубил Егор восхищенно.
– Но ты, наверное, не видел «Ночного портье»? – неловко пытался поддеть его я и тут же осознавал свою ошибку. Потому что Егор со снисходительной улыбкой, не тормозя, парировал убойным аргументом:
– Обижаете! Но почти на ту же тему есть сегодня лучше… современнее, острее… «Рассекая волны» видели?
И приходилось сознаваться, что не только не видел, но даже и не слышал…
Ошеломленный и восхищенный его увлеченностью, подавленный широтой познаний, я отчего-то краснел, что-то невразумительное мямлил в ответ о кандидатской, которую надо было писать как раз тогда, когда родился Витек… Мямлил и тут же догадывался, что понят им не буду и что если и совершил я какой-то страшный грех в своей жизни – так это то, что не видел второй серии «Убить Билла».
– Как?! – обрушивался он на меня всем своим кипучим темпераментом. – Вы же пропустили самое главное!
– Но помилуй… Я посмотрел первую часть… О ней столько говорили… А я пожалел, что пошел. Пожалел, что в кинотеатрах не выдают такие специальные пакетики, как в самолете… ну, когда тебя это… тошнит… там столько крови, что я просто не смог себя заставить через год смотреть вышедшую вторую часть… там все так бессмысленно… там же просто убивают, и все, – неловко оправдывался я.
– Что-о-о?! – ревел он мне в ответ. – Бессмысленно?! Просто убивают? Да там не просто убивают, там… Там надо уметь смотреть!
– Ну все, отец, ты попал, – смеялся Витек, выходя на кухню за очередной порцией шампанского для гостей. – Он теперь до утра не заткнется… Нашел свежие уши…
– Ты че! – кричал красный от досады Егор. – Ты понимаешь, твой отец не видел второго «Убить Билла»! Это же позор! А еще профессор! Чему вас там только учат в вашей профессуре! Да там самый смысл! Если смотреть фильм, учитывая вторую часть…
Витек, крепко сжимая пальцами горлышки бутылок, хохоча во все горло, исчезал туда, где дымили, орали и танцевали, а вдохновенный Егор растолковывал мне, уже изрядно седеющему несмышленышу, в чем, собственно, заключается глубокий замысел «удара пяти пальцев».
К утру, когда сын, чуть не силой вызволив меня из кухонного «киноплена», вызвал такси и, сажая в машину, извинялся за то, что Егор, такой-сякой, так и не дал нам «хорошенько пообщаться», я не разделил его тревог за мою утомленность от «навязчивого» собеседника.
– Ты знаешь, Витек, Егор – удивительный человек! Он одержимый, увлеченный! А это по нынешним временам дорогого стоит! Мы договорились, что я приду к нему в гости и он подробно, чуть не покадрово покажет и объяснит мне смысл этого самого «Убить Билла». Знаешь, это для меня целый мир…
– Ох, отец. Говорю – ты попал… На самом деле только у Нельки хватает терпения до конца его выслушивать! Заморочит он тебя, как ее заморочил! Ну смотри, дело хозяйское, – явно меня не поняв, пожал плечами сын, стиснул на прощание руку и захлопнул дверцу – у подъезда, зорко бдя сцену моего отъезда, уже пританцовывала его девушка, всем своим видом намекая, что, пока он возится со мной, остальные уже запустили самые красивые и яркие петарды…
Так примерно через пару недель я впервые оказался у них. Купив, как положено, цветы и дежурную «Ночку» к чаю, чуть волнуясь отчего-то, я позвонил в коричневую дверь на втором этаже дома в одном из московских далеких «спальников». Позвонил и… в самом деле попал, задержавшись рядом с этими людьми на неполные два года, в течение которых чуть не каждую неделю проводил в этой квартире как минимум сутки.
Дверь открыла Нелли (теперь я знал, как зовут эту прекрасную статую). У ее ног, разглядывая меня так же не мигая, как и хозяйка, стоял огромный бобтейл. На его шее красовался гигантский розовый бант.
Повисла неловкая пауза, в результате которой под прицелом двух пар глаз я все же выдавил из себя:
– Я к Егору… Он дома?
– Нет еще.
И мне показалось, что в небольшой светлой прихожей зазвучал клавесин: так мелодичен был голосок, произносивший эти немногие слова чуть нараспев.
– Да вы проходите… Он скоро придет. Фанни, подвинься, пожалуйста…
Бобтейл тряхнул своими шикарными кудрями и пересел едва ли на сантиметр дальше, все так же ни на секунду не отводя от меня взгляда.
– Это вам, – я протянул букет. – А это к чаю. – И протянул тортик.
Бобтейл посмотрел на хозяйку, словно спрашивая, будет ли она брать что-то из моих рук или уже пора на меня кидаться?
– Фанни! Это же наши с тобой любимые подмосковные розы! Смотри какая прелесть!
Что-то завораживающее было в этом слабом, тихом, каком-то беспомощном, беззащитном голосе. Он не был богат интонациями, скорее Нелли говорила монотонно. В однообразии, в сочетании с довольно высоким тембром и таился секрет странного покоя, который наступал в присутствии этой женщины. Я поймал себя на том, что не столько засматриваюсь на нее, сколько заслушиваюсь этой нехитрой мелодикой, словно ребенок – маминой колыбельной.
– Что же вы на пороге-то стоите! Фанни, пойдем поставим розы в вазу.
Фанни с сомнением покосилась на хозяйку, видимо уточняя, можно ли меня тут оставить одного. По ей одной понятным знакам решила – можно, и нехотя снялась вслед за Нелли.
Я осмотрелся.
Из необыкновенно светлого квадратного коридора прямо передо мной была отворена дверь в комнату, где виднелся угол белоснежной двуспальной кровати, покрытой розовым узорчатым покрывалом. Сквозь причудливые, почти прозрачные, с перемежающимися полосами персикового и белого шторы тускло просвечивал уличный фонарь. Его синеватый ореол дублировался в темном глубоком зеркале белого комода в углу, отчего в небольшой комнате все казалось таинственным и сказочным.
Слева коридор через арку перетекал в кухню, где горел приглушенный свет. Но что там, я рассмотреть не успел – Нелли с Фанни и вазой возвращались ко мне.
Бобтейл снова занял пост возле меня, настороженно принюхиваясь. Я начал расстегивать куртку, собака напряглась.
– Вы ее не бойтесь, она спокойная, – мелодия, приближаясь, звучала из комнаты справа, куда Нелли отнесла вазу и теперь возвращалась обратно.
– Фанни – это свои! Свои! – настойчиво стала внушать Нелли не желающей снять осаду псине.
Но только когда хозяйка приняла у меня куртку, чтобы повесить ее в шкаф, бобтейл несколько расслабился и начал мелко-мелко трясти своим «бобовым» хвостиком.
– Фанни, провожай гостя! Проходите!
И я шагнул направо, в гостиную.
Четыре больших белых стеклянных книжных шкафа, ровным рядом выстроившихся вдоль длинной стены, первыми бросились мне в глаза. Однако что-то в них было не так, что-то смущало своей непривычностью. И только когда тело мое с облегчением погрузилось в мягчайший бежевый диван напротив них, в полумраке двух высоких настольных светильников я смог разглядеть, что собственно книги-то стояли только в одном. Остальные три были плотно, так же как и классические томики в первом, вертикально, одна к одной, заставлены коробочками с дисками.
Нелли, перехватив мой взгляд, едва слышно, но в то же время заливисто засмеялась:
– Да… Это знаменитая киноколлекция Егора.
Напротив дивана, в котором я буквально утонул, между шкафами, на длинной белой тумбе, тоже плотно уставленной дисками, стояла по тем временам еще редкая в рядовых семейных домах огромная «плазма».
В этот момент в двери заскребся ключ.
Фанни, доселе, словно гипнотизируя, не отрывавшая от меня взгляда, с неожиданной для ее массы легкостью зацокала когтями в коридор.
– Фанни! Кто идет? Кто домой идет, Фанни? – нежно зазвенел голосок Нелли, проходящей мимо меня в прихожую. – Егор идет?
И строгая настороженная Фанни вдруг по-детски трогательно застонала, захлюпала какими-то высокими горловыми звуками, задыхаясь от эмоций, и еще активнее застучала коготками по полу.
– О-о-о-о! Какие люди! – в дверной проем гостиной высунулась широко улыбающаяся физиономия Егора. – А я думал, что вы не придете! Я вам рад!
Он потянулся из коридора пожать мне руку, затем исчез, и я только слышал его громоподобный голос, отдававший жене короткие деловые распоряжения.
– Это в морозилку… это просто в холодильник. Это вон на ту полку… Это тебе. А это положи сюда, сейчас съедим на ужин. Фанни гуляла?
Ответа я не расслышал, но судя по тому, что вслед прозвучало: «Фанни, гулять!», и раздалось теперь уже тяжелое и частое цоканье когтей по кафелю, свидетельствовавшее о радости затанцевавшего бобтейла, Егор засобирался на прогулку.
– Да стой ты… Неля, сними ты с нее этот бант, я не могу застегнуть ошейник…
– Сними, пожалуйста, сам, я ем йогурт… Ты принес мой самый любимый, – зазвенел в ответ «клавесин».
Последовала тихая возня, в комнату впорхнул и плавно приземлился на диван еще минуту назад украшавший шею Фанни роскошный бант.
– Я сейчас, я быстро! – крикнул из прихожей Егор.
Входная дверь хлопнула.
Повисла тишина. Такая, словно не было за окнами ни огромного города, ни не самого тихого переулка, которым я только что шел: мальчишки, вопя во все горло, азартно гоняли шайбу в ледовой коробке во дворе, приезжали и выезжали машины; да и дом стоял рядом с весьма оживленной магистралью, которая то и дело застревала в пробках… Но сюда, на этот второй этаж, как будто не проникали никакие звуки, словно квартира была герметизирована.
– Вам налить морсу? Егор принес очень вкусный морс.
Я не слышал, как Нелли появилась в комнате, и слегка вздрогнул.
– Замерзли? – Она сунула ложечку с какой-то причудливо-длинной ручкой в коробочку с йогуртом и пошла к окну. – Прикрою окно. Там сыро.
Я невольно залюбовался ее неспешной, ленивой грацией. Так ступает человек, который совершенно ни о чем не волнуется. Человек, который ни на секунду не сомневается в своем завтрашнем дне. И в том, что он обязательно наступит. И в том, что в нем будет что достать из холодильника. И в том, что будет что на себя надеть, потянувшись к шкафу. Человек, которому не угрожают увольнения, болезни, ссоры, потери близких… Глядя, как она спокойно и привычно справляется с фрамугой, я почему-то подумал: а знает ли эта красивая девочка, что такое смерть?
И тут же одернул себя: зачем это, в самом деле? Если мою жизнь накрыло и перековеркало, то это совсем не значит, что так же страшно должно разворотить и чужую.
Нелли тем временем поправила легкую, словно паутинка, бежевую штору и повернулась ко мне. Ложечка вновь заскребла по пластиковой коробочке.
– Вы не сказали, налить вам морсу или нет?
Я не знал, о чем говорить, и, чтобы не повисло тягостное молчание, согласился:
– Налейте.
Нелли так же неспешно проследовала мимо меня на кухню, я снова остался один.
Огляделся.
Может быть, из-за этого мягкого и ласкового безмолвия, царившего в квартире, а может быть, из-за неяркого теплого света от двух настольных светильников на тонких длинных ножках по обе стороны дивана я вдруг почувствовал, что мне тут удивительно спокойно. Почему-то отпускало доселе хронически напряженные нервы так, словно эта небольшая квартирка была надежной цитаделью, способной укрыть меня и от забот, и от мыслей, и от мучающих воспоминаний… Странным образом, хотя на улице была всего лишь промозглая, сырая зима, я чувствовал себя так, словно пришел сюда из завывающего снежного бурана, долго и упорно сбивавшего с ног остервенелым, хлестким ветром. И теперь, окоченевший, отупевший от усталости, в свете этих неярких ламп и в каком-то одурманивающем умиротворении медленно-медленно оттаивал.
Все здесь, в этом доме, было пронизано вниманием и заботой, на всем лежала печать какой-то неформальной душевной теплоты. Ничего от модных нынче «выставок достижений хозяев квартиры», все от удобства и покоя.
Комната, например, была выдержана в успокаивающих зеленовато-бело-бежевых неярких тонах, достаточно просторна, не перегружена мебелью и в то же время не пуста.
Вдоль стен у дивана стояли две большие белые невысокие тумбы, на которых, собственно, и располагались светильники и еще много чего: прозрачная ваза с принесенными мной розами поместилась среди каких-то статуэток и горшочков с фиалками. Причем меня поразило, что лепесточки и листики широко раскрытых глазков цветов были чистые-чистые, словно только что отмытые! А на идеально-белых вазончиках и белых же поверхностях тумб нигде не видны были следы полива.
Для меня ухаживать за немногочисленными столетниками, каланхоэ, денежными деревьями и кактусами, которые были расставлены Ниной по нашим подоконникам, являлось подлинной мукой! Я замечал их только тогда, когда, задергивая шторы, цеплялся за какой-нибудь лист или ветку. Тут-то и вспоминал, что, кажется, недели две-три их не поливал. Досадуя на то, что надо идти на кухню за тряпкой (потому что никогда не умел полить так, чтобы не выливалась из горшков и не текла из днищ вода), я каждый раз клялся себе, что непременно найду кого-нибудь, кому их можно было бы пристроить! Ибо с моими занятостью и необязательностью они точно погибнут. Попутно размышляя о том, что надо бы в очередную уборку протереть подоконники и помыть окна, я с успокоенной совестью завершал всю эту бессмысленную процедуру, задергивал-таки шторы и… благополучно обо всем забывал еще на две-три очередные недели.
А тут… Тут каждый цветочек озорно смотрел на меня, нежась в какой-то образцово ровной черной земле, и был таким чистеньким, что, ей-богу, я даже потянулся проверить: может быть, это имитация и цветы неживые? Но нет, бархатистые розоватые или фиолетовые лепестки были наполнены соком, упруги, крепки, то есть вся эта поросль была вполне натуральна.
Перед диваном, вокруг стеклянного (идеальной прозрачности!) журнального стола располагались два глубоких кресла, у окна стояла пара стульев – вот и все.
Но главное – все это было феноменально чистым. Просто стерильным! Создавалось ощущение, что не только житейские бури, но и вездесущая, всепроникающая беспощадная пыль боялась нарушить идиллию этого тихого рая. Не то чтобы в моей, теперь холостяцкой, берлоге все заросло и обрушилось, но без заботливых и вездесущих Нининых рук мне, конечно же, было тяжело поддерживать в ней прежний порядок. И частенько, вытаскивая книгу из огромной стопки, которая годами высилась на моем стареньком, но таком уютном и привычном, прошагавшем со мной всю мою клочковатую жизнь столе, мне приходилось кашлянуть от облачка вспорхнувшей пыли.
При жизни Нины я как-то и не замечал, что, как и когда она делала. Разве что время от времени меня привлекали к особо тяжелым работам, например вытащить на снег тяжеленные ковры из гостиной и нашей спальни, от души помахать по ним веником да постучать пластиковой узорчатой пылевыбивалкой. Но с тех времен, как в наш быт прочно вошел пылесос, я был и вовсе избавлен от домашних хлопот!
Сейчас же дни, когда мне приходилось делать более или менее глобальную уборку, превращалась в «вырванные из жизни» и воспринимались мной как досадные недоразумения. Никогда не имеющий достаточно времени, всегда опаздывающий со срочными текстами, одним глазом глядя в открытую книгу или недописанную работу, другим – на щетку, я старательно возил пылесосом по полу, раздражаясь потом оттого, что приходилось его чистить, заново перемазавшись в этой же самой, только теперь очень концентрированной пыли. Делал это как-то неловко, и казалось, все так старательно собранное снова ложилось на свое привычное место – в этом меня убеждала пылевая метелка, с которой вихрем, уже в крайней степени нервного раздражения от пустой потери времени, проходился по квартире. Словом… уборка не казалась мне плодотворным занятием. И я, к несчастью, не имел ни времени, ни желания уделять ей столько внимания, сколько, наверное, требовалось. А потому всегда оттягивал этот неприятный момент до той минуты, пока над моим письменным столом мне не приходилось поздороваться, например, со свесившимся с потолка на паутинке симпатичным пауком. Или не обнаруживалось на кухне, на какой-нибудь поверхности, непонятно откуда взявшееся и неоттирающееся ржавое пятно. Это меня отрезвляло, становилось стыдно перед самим собой, я переставал отвечать на телефонные звонки, отменял визит на какую-нибудь очередную конференцию или симпозиум и, чертыхаясь и проклиная все на свете, сутки елозил по квартире, чтобы назавтра… снова встретиться с пылью на письменном столе.
Здесь же все белые поверхности были белыми без единого пятнышка, диван и кресла – безупречно бежевыми, стекла – хрустально-прозрачными, потолки – свеже-снежными, словно их только что побелили. Плитка на полу в кухне и коридоре всегда сверкала, как зеркало, отражая свет, краны в ванной блестели…
Обозрев все это, я вдруг ощутил себя аборигеном, дикарем, увальнем, невольно вломившимся в некий мне совершенно незнакомый, отлаженный, безмятежный и очень размеренный мир, в котором все устроено очень правильно и надежно. И где я со своей лохматой, дерганой и нервной жизнью являюсь неким чуждым элементом, портящим всю эту феноменальную гармонию.
Чуть ли не впервые в жизни я застеснялся своего не слишком нового свитера, поправил и разгладил поверх горловины воротник рубашки, раздумывая, не застегнуть ли верхнюю пуговицу, и даже невольно глянул на свои носки: точно одинаковые? Бывало со мной такое после смерти Нины, что по рассеянности и в спешке я выхватывал из ящика то, что попало под руку, ориентируясь по более или менее одинаковому цвету, и уже на работе обнаруживая, что они не совсем одинаковые, например, по фактуре.
Но самое потрясающее ждало меня справа от книжных шкафов, в углу, напротив двери, там, где нет окна. Заботливой, неравнодушной рукой именно сюда (вероятно, чтобы свет не бил в глаза) был помещен гигантский многоэтажный угловой письменный стол. Замысловатые надстройки с полочками ломились от бумаг и дисков, однако сложенных и подровненных в идеальные стопочки, перемежающиеся аккуратными коробочками для степлеров, скрепок и прочей канцелярской мелочи. Как и положено по всем медицинским рекомендациям, слева от огромного монитора на специальной полочке жил пузатый ноздреватый кактус.
Контраст был убивающе-разительным! Мой рабочий стол имел всегда мой собственный порядок: что и где лежит и зачем туда помещено, определялось годами привычки. Я мог не глядя протянуть руку и достать что требовалось, вне зависимости от того, стоял ли этот, купленный мной еще в студенческие годы, стол в общаге, или потом – в квартире Нининой мамы, или в нашей… то есть теперь в моей. Никому из домашних даже не приходило в голову к нему приближаться! И, хотя я не раз и не два за жизнь ловил Нинин укоризненный взгляд и слышал тяжелый, старательно подавляемый вздох, с которым она окидывала мой «творческий хаос», тем не менее строго соблюдая нашу договоренность, жена никогда даже не пыталась пройтись по столу хотя бы тряпкой. Это время от времени я делал только сам.
На столе Егора же, при всей его – впрочем, строго упорядоченной! – перегруженности, не было ни пылинки!
Как? Как эти люди умудрялись бороться с тем, что годами отравляло мою жизнь? Они уже казались мне богами…
– Вот, возьмите!
Опять неслышно появившаяся в комнате Нелли протянула мне идеально прозрачный высокий стакан с красноватой жидкостью – только что соломинка в нем не плавала! И я снова поймал себя на мысли, что, прежде чем его взять, мне хочется не только пойти помыть руки (стакан был так чист, что руки мои мне показались недостойными его касаться), но и потуже затянуть у горла не надетый мной в этот раз галстук (о чем тут же пожалел). Дома такие стаканы Ниной выставлялись на стол в большие праздники, и потому сейчас я даже застеснялся: такой стакан – из-за меня? И только потом сообразил, что это другая привычка, что эти молодые люди так живут и ничего сверхцеремонного в использовании для меня – праздничного, а для них – рядового стакана под рядовой напиток в обычный вечер в их сознании просто нет.
– Спасибо…
Тут я понял, что морс весьма кстати: в горле у меня слегка пересохло, голос предательски хрипанул.
Нелли, все так же держа в руках баночку с йогуртом и ложку с длинной-длинной ручкой, снова неспешно проследовала мимо меня и, подогнув под себя ногу, мягко, грациозно опустилась на один из стульев у окна.
Я осторожно отхлебнул и поставил стакан на поверхность журнального столика. Нелли, как и до того Фанни, не стесняясь, рассматривала меня, изредка опуская взгляд в коробочку с йогуртом, в которой ловко и аккуратно орудовала причудливой ложкой.
Конечно, повисло молчание. Чтобы выиграть секунды, сохранив приличие, и придумать, о чем говорить, я снова взялся за стакан, отхлебнул, поставил… Нелли все так же смотрела на меня, поднося ложечку к маленькому аккуратному рту, и тут только я понял, что, как и в тот новогодний вечер, она уже «не с нами». Взгляд ее затуманился, подернулся пеленой отрешенности, она снова ушла в какие-то неведомые дали, в которые я, видимо, послужил лишь входом, поводом к этой неземной, глубочайшей погруженности во что-то, что было ведомо только ей одной.
С поиском темы для разговора можно было не напрягаться – молчание стало органичным.
Прикрыл глаза.
Странное дело. Сижу в совершенно чужой квартире, в которую попал впервые в жизни, а мне отчего-то тут хорошо, тепло и уютно так, словно дома.
И впрямь… Я не знал этих людей, был много старше их, а чувство, что попал не в гости, а именно домой, причем к себе домой, не покидало. Посреди взъерошенной, буйной, безнадежно утратившей свой привычный облик и привычки Москвы, доверху, как мусором, переполненной осколками «любовных лодок» и «разбросанными камнями» развороченных «семейных очагов», я случайно оказался в каком-то нереально идеальном, привычном скорее мне, моему поколению, мире. Словно вернулся в то благословенное время, когда мы с Ниной, прожив первые несколько бурных семейных лет, внезапно успокоились и как-то незаметно для самих себя, не сговариваясь, превратили свой дом в такую же «тихую гавань». Настолько тихую и надежную, что, чтобы ни происходило со мной вовне, внутри него меня всегда ждали на одном и том же месте никуда не девающиеся домашние тапочки, тихое бурчание телевизора в большой комнате, сонное сопение сына, не дотянувшего до моего возвращения с работы, разноцветные Нинины клубки с воткнутыми в них спицами в корзинке на окне, неизменный горячий суп, который (тут всегда это помнили!) я очень любил именно горячим…
Наша с Ниной квартира, так же как и эта, не пускала внутрь проблемы. Я порой вваливался домой в отчаянии, в тревоге, тоске, не зная, что будет завтра… Но, переступив порог, закрыв за собой дверь, уловив запах свежеиспеченных пирожков или печенья, звук тихого снования Нины по кухне, наливающей мне любимый ночной суп, ее негромкое: «Мой руки, остывает!» – я обмякал. Дребезжащие нервы переставали звенеть, и постепенно отсюда, из непритязательного уюта наших молчаливых вечеров, когда, еле ворочающий языком от усталости, я едва доносил до рта ложку с горячей жирной жидкостью, а Нина молча подкладывала мне то кусочек хлеба, то пирожок, неприятности казались не такими уж чудовищными. Чаще всего я и не рассказывал о них дома – это мне не требовалось. Важно было, что довеском к проблемам не становились поиск тапочек или готовка супа себе самому.
Это ощущение уверенности, что у тебя в нашем безумном, диком мире где-то все же есть место, в котором знают, что ты любишь и чего тебе хочется, где все правильно, разумно, упорядоченно и предсказуемо, у всего свое место и своя функция, эту точку отсчета, задающую систему координат всей жизни, с уходом Нины я безнадежно утратил. И честно говоря, уже не надеялся обрести. За окнами стояло другое время – это было видно не только по моим коллегам и студентам, но и по почти семейной жизни моего сына: другие привычки, другой уклад, принципиально другие отношения.
Да и сам я со смертью жены словно сбился с шага, не находя больше и в родных стенах прежнего покоя. Начав жить как бы «на одной ноге»: не сесть, а присесть, примостившись с краешку на минутку, не поесть, а срочно заглотнуть, чтобы куда-то бежать, не попить чаю, мерно черпая из крохотной розеточки вишневое варенье, а, забыв про него, отвлекшись на тысячу срочных мелочей, потом, через час, вспомнить и залпом опрокинуть в себя остывшую бурду. Я давно ощущал, что мне уже (быть может, в силу возраста, а может, воспитания в другом времени) не было места нигде – нигде не получалось жить так, чтобы не заставлять душу ежесекундно напрягаться в бесконечных компромиссах с самим собой. Наш с Ниной дом оставался последним местом, убежищем, где сохранялись мы такими, какие мы есть. Но теперь и он утратил это свойство, превратившись в гостиницу без обслуги, а сам я стал командированным постояльцем, ночующим в ней по мере надобности. Может быть, от этого острой болью отзывались во мне оставшиеся в нем приметы и знаки другой жизни и другого времени?
И вдруг в этой квартирке, у этих совершенно чужих людей моя нынешняя бесприютность неожиданно отступила. Душа оттаивала в опознавании привычного, того, что я это привычное нашел, не чая и даже не надеясь найти в нашем издерганном, нервном, амбициозном и, по сути, очень несчастном городе. Я испытывал неожиданное, какое-то глубокое, ни с чем не сравнимое облегчение.
От моих размышлений меня снова отвлек звук поворачивающегося в замке ключа.
– Неля! Фанни надо мыть лапы – там все развезло, пока мы гуляли! – вострубил из прихожей голос Егора. – Фанни, не крутись, дай снять ошейник. И нет! Не туда! В ванную! В ванную, я сказал!
В тепло и уют комнаты проник было тревожный холодок улицы, который внесли с собой хозяин и собака. Но в прихожей зашуршала снимаемая куртка, открылась и закрылась дверца стенного шкафа, веселое цоканье когтей выстукивало по кафелю пола счастливую польку… И холодок сам собой стал медленно-медленно таять, растворяясь в приглушенном свете гостиной, где я сидел, в молчании темной спальни, во вспыхнувшей на кухне газовой горелке, в первых вкусных запахах предстоящего ужина…
Квартира ожила, наполнилась звуками текущей воды, шарканья домашних тапочек, открываемой дверцы холодильника, стука ножа о разделочную доску, звона перебираемых в ящике вилок… Но все они, эти звуки, были признаками размеренного, упорядоченного, правильного жизнеустройства, в котором приход Егора, даже его громогласное командование, словно капитана на мостике корабля, вероятно (как и оказалось потом), было традиционным, составляло необходимую часть этого мерно текущего бытия.
Нелли меж тем очнулась, взгляд ее сфокусировался, она покрутила в руках коробочку от йогурта и ложку, словно вспоминая, как они очутились в ее руках, и, слабо улыбнувшись мне, плавно покачивая бедрами, направилась к выходу из комнаты.
Навстречу ей в комнату буквально ворвался Егор – он вообще как-то умудрялся бывать одновременно в нескольких местах: только что я слышал его голос на кухне, а он уже успел на ходу приложиться к щеке жены, кинуть на стол какую-то папку, шевельнуть мышь на столе, от чего засветился экран монитора, что-то там проверить и снова его погасить… При этом не умолкая ни на минуту.
– Я рад, что вы пришли. Сегодня пятница, и мы можем смотреть хорошее кино до самого утра… Идемте на кухню, сейчас мы будем ужинать, я приволок обалденные котлеты…
– Да я…
– Никаких «да я!». Котлеты ждут нас в нетерпении! Пошли-пошли на кухню, не уклоняйтесь, пожалеете! К тому же там можно продолжить разговаривать. Я вам сейчас расскажу – сегодня прочел, пока ехал в метро…
И снова я почувствовал, как мне нравится то, что происходит, – как-то запросто, без возрастных церемоний, и в то же время интеллигентно, без хамского панибратства. Откуда в этом мальчике обнаружился дух и тон наших тусовок конца 70-х? Ведь как раз в конце этих 70-х он, вероятно, только родился!
Невзирая на свои крохотные размеры, кухня была фантастически светлой, уютной и совсем нетесной. По левую сторону от входа высилась громада холодильника, за которым начинался плавный изгиб персикового цвета кухонного гарнитура, перетекающего через угол в месте раковины на другую стену и тянущегося до самого окна. Прижавшись к подоконнику, по центру стоял небольшой, такой же, как и в гостиной, но высокий, с прозрачной столешницей столик. С той разницей, что под стеклом лежала большая квадратная салфетка в черную и белую клетку. Отчего стол напомнил шахматную доску, взятую по краям в белую раму. Три посадочных места: уголок у стены напротив, в торце и у плиты. Вот в этот уголок напротив меня и усадил Егор. И снова прямая параллель: ах, как я любил у нас дома такой же уголок, в который забирался по команде Нины, не любившей, чтобы «кто-то крутился у меня под ногами, когда я готовлю».
– Вам, может быть, пока Егор возится, сварить кофе? – в кухню вошла Нелли. За ней, бурно отряхнувшись в прихожей, тихонько просочилась Фанни.
– Не откажусь…
Егор уже вовсю грохотал сковородками, мисками, выдвигал и задвигал ящики, размахивал ножом, сопровождая все громогласными высказываниями. И счастливая Фанни, не сводя с него влюбленных глаз, время от времени повизгивала от восторга, словно понимала, о чем хозяин рассказывает.
– Так вот, отец и сын Дугласы…
В миску Фанни прилетел изрядный кусок вырезки. Она нехотя на минутку отвлеклась, понюхала мясо, перетопталась передними лапами и снова уселась сверкающим от восхищения взором созерцать везде успевающего хозяина.
– Нель, ты что, ее кормила?
– Пыталась. В гречку влила остатки жаркого. Но она не стала есть. Так целый день и голодная.
Нелли аккуратно поставила передо мной изящную кружку, источавшую головокружительный запах кофе с какими-то пряностями, и присела на стул напротив.
– Ни фига себе, голодная! Я отдал за эту свежайшую вырезку половину своей зарплаты, а она носом крутит! Зажралась ты, госпожа Фанни, посажу на пустую овсянку!
Под укоряющим взглядом хозяина собака виновато потупила глаза, стыдливо поджала свой шарик-хвостик, подошла к миске, понюхала мясо, но есть не стала, а примостилась возле.
– Э-э-э-э… О чем бишь я?
– Об отце и сыне Дугласах, – тихонько подсказала Нелли.
– Ах да… Так вот, отец и сын Дугласы…
Поскольку Егор уже отвлекся и продолжил рассказывать, глаза псины засияли, она снова ловила каждое его движение так, словно понимала, о чем он говорит, и сопереживала всякому его слову.
По квартире поплыли ароматы жарящихся котлет, свеженарезанной зелени, вперемешку с бурными фактами биографий обоих Дугласов. Нелли неспешно накрывала на стол.
Каждый из них, казалось бы, был занят своим делом, каждый двигался сообразно своему ритму: Егор – бурно и порывисто, рассказывая и яростно жестикулируя, а Нелли – слушая, тихо, не желая мешать и отвлекать, как можно более незаметно. Однако их движения с Егором были такими слаженными, согласованными и оттого такими красивыми, что я засмотрелся! Потеряв нить рассказа, почти перестав слушать, прихлебывая в меру горячий, в меру крепкий, в меру сладкий (как Нелли так угадала?) кофе, уплывал, уплывал, уплывал в расслаблявшей, растворявшей меня, старого дурака, теплой человеческой заботе…
– Ну-с, приступим!
К чашке кофе, аккурат рядом, ни сантиметром дальше или ближе, приехала ловко посланная по поверхности стола огромная тарелка с горячей едой. А вслед за ней прибыл небольшой салатник, в котором горкой высилась аппетитная зелень.
– Приятного нам всем!
С размаху оседлавший табуретку в торце стола, ни на минуту не замолкающий Егор застучал ножом и вилкой.
Котлеты и впрямь были божественны, салат прекрасен, я буквально опьянел от хорошо приготовленной еды и окончательно размяк.
– Вадим Петрович! Вы готовы? Настал наш час! – как-то очень ловко разом Егор подхватил со стола все опустошенные тарелки и плюхнул их в мойку. – Это потом! Нас ждет Тарантино-о-о! Я пошел готовить кинозал… Неллечка, давай чай попьем там, давай?
– Давай.
Нелли легко поднялась, и снова я залюбовался, какими точными, изящными, неспешными движениями она достала пузатый белый чайник, начала собирать на поднос чашки, потянулась к полке за заваркой.
– Вадим Петрович! Пошли!
– Да-да, иду, – засуетился я, выбираясь из своего угла.
– Вы не спешите, если че. Просто догоняйте, Неля тут сама наколдует и принесет нам чаю с тортико-о-ом! – Распев Егора доносился уже откуда-то из гостиной.
Первый раз я шел по этой небольшой квартирке один, без сопровождения. Снова светлый коридор, таинство белой, какой-то очень целомудренной спальни, дверной проем, в который видна пирамида письменного стола. Где-то за окнами – морось и слякоть аномально теплого московского января. А тут – приглушенный свет, звяканье чашек на кухне, тычущийся мне в ладонь мокрый собачий нос, теплый язык, вдруг широко лизнувший мне пальцы: Фанни по каким-то ей одной ведомым собачим соображениям решила принять меня «в семью»…
Войдя в комнату, я стал было примащиваться в крайнее кресло, но Егор решительно запротестовал:
– Вадим Петрович, на диван! Оттуда лучше всего видно!
И я опять поймал себя на том, что с наслаждением подчиняюсь этим командам, и покорно сел на диван.
– Вот вам подушек под спину, чтоб удобнее было, – Нелли положила рядом со мной несколько разнокалиберных и разноцветных мягких квадратов.
– Да, располагайтесь удобнее, кино долгое!
Сидя на полу, Егор колдовал у телевизионной тумбы, плазма помигивала голубым пустым экраном. Нелли принесла поднос с чаем, от разрезанного торта шел одуряющий запах ванили.
Фанни прыгнула на диван и привалилась ко мне горячим боком, жарко дыша раскрытой пастью с вываленным языком… Нелли уютно, с ногами, забралась в кресло, прикрылась пледом, Егор уселся на пол у самого экрана, и мы «поплыли».
Что-то кричали герои, размахивая руками и пистолетами, сверкали катаны и свистели в воздухе цепи, сменяя друг друга, мелькали события, города и страны… Мы пили вкуснейший горячий чай, подкладывая друг другу «еще кусочек торта», Егор периодически останавливал видео, объяснял, показывал, отматывал назад… Я с удивлением открывал для себя вещи, которые точно не заметил бы, смотри эту «стрелялку» один. Глубина заложенного смысла в этом внешне совсем непритязательном кино разверзлась передо мной как бездна.
Когда мелькнуло финальное «The end», на часах было почти два ночи. Я ощутил легкое беспокойство – неудобно, так поздно, мне, очевидно, пора. И тут же острый приступ тоски накрыл меня, я прямо захлебнулся в нем, ощущая себя как уличный пес, которого, уж поскольку он прибился в непогоду, пригрели, накормили, приласкали и… теперь ему пора на волю своей бездомной судьбы. Представил, как выйду из этой тишины и чистоты в промозглую морось московской зимы… Как буду зябко кутаться в куртку в такси, с легким ознобом от сырости и недосыпа подниматься в лифте, зажигать свет в пустой прихожей… А завтра с утра – субботнего утра! – не в пример покойной тишине этой, тревожное молчание моей квартиры обнимет меня со всех сторон… Сам сварю себе кофе, засяду за работу, по привычке, по еще не погасшей инерции прислушиваясь, не гремит ли на кухне чем-нибудь Нина… и, конечно же, не услышу…
Я понимал, что не хочу отсюда уходить. Не хочу, и все… Хочу слышать, как моет посуду Неля, как жарко дышит мне в бок по-детски доверчиво уснувшая Фанни, как еще договаривает что-то Егор, протягивая какие-то диски и ожидая от меня ответа… И я что-то отвечал, даже смеялся и кивал… но отдавал себе отчет в том, что всем этим лишь оттягиваю и оттягиваю момент, когда надо встать, выйти в прихожую, надеть куртку… Меня вдруг покинуло мужество настолько, что было совестно даже перед самим собой – да что же это я, взрослый человек, а веду себя как ребенок… Что же это со мной…
– Мне пора… я засиделся, – каких усилий стоили мне эти доселе так легко и привычно произносимые слова. – Егор, я тебе очень благодарен за этот вечер. Ты действительно открыл мне целый мир… Позволь, я вызову такси…
– То есть как? – обалдел Егор. – Вы что, домой собрались?
– Ну да, – хорошо маскируя свое тоскливое смятение под вышколенной годами вежливостью, уверенно сказал я. – Конечно! Третий час ночи. Понятно, что завтра суббота, но вы же всю неделю работаете, рано встаете, вам надо отдыхать, отсыпаться…
– Нель! – Егор зычно воззвал к жене. – Тащи постель, я раскладываю диван!
– Хорошо! – мелодично прозвучало с кухни.
Сердце мое прыгнуло, но я еще держался.
– Егор, но это неудобно… Я и так засиделся. Отнял у вас столько времени…
– Да бросьте вы! – Он аккуратно, чтобы не разбудить, взял на руки подслеповато-сонно помигивающую, до конца не проснувшуюся Фанни, и она лизнула его в лицо. – Вам завтра с утра куда-то надо?
– Нет…
– Ну и все!
Егор бережно, как дитя, понес снова уснувшую Фанни в спальню, приостановился в дверях:
– Неля вам сейчас постелет… Спите завтра сколько нужно… утром попьем кофейку, еще поболтаем. Завтра суббота, мне тоже не вставать.
Вошла Неля, неся в руках стопку аккуратно сложенного белья. На кресло выложила белый махровый халат.
– Завтра утром, когда проснетесь, если захотите в душ, вот халат и полотенце. В ванной во втором стакане есть нераспечатанная зубная щетка. Остальное найдете. Доброй ночи.
И я остался… Остался на почти полтора года, обретя, по сути, свой второй дом. Каждые выходные приезжал в эту квартиру, как за глотком кислорода. Возможность тут бывать превратилась в потребность. И все чаще появлялся уже не только с тортиком, как гость, а как полноправный член семьи – с продуктами, с чем-то, что просили купить по дороге… И сколько потом было таких щемяще, проникновенно теплых вечеров!
Удивительно, но я как бы и не ощущал нашей разницы в возрасте, да и ребята никогда не давали для этого повода. Странным образом у меня не возникало желания чему-то поучать, что-то исправлять, наставничать… Да и необходимости такой не было – я никогда не видел в этом доме напряженных лиц, маскирующих скрываемые ссоры, прорывающегося сквозь вежливость раздражения… Ровно приветливые и без излишнего сюсюканья нежные друг с другом, они всегда были искренне рады мне, так же как и я им. Я не ощущал себя здесь ни папой, ни учителем, ни старшим товарищем. Был просто желанным другом, нам становилось все интереснее вместе, и мы все трое пили из этой чаши дружбы с удовольствием и взахлеб.
Мотаясь и колготясь по родимой Москве, забиваясь в свою одинокую берлогу вечерами, чтобы забыться сном и снова из нее, пустой и тоскливой, как можно скорее «удрать» утром, я, стыдясь самого себя, считал дни до конца недели, первое время от самого себя скрывая боязнь, что Егор не позвонит. Что не услышу его трубного «Вадим Петрович! Специально для вас! Вы оцените! Сам еще не видел, однако то, что пишут…»
Но он звонил. Звонил каждый раз, и каждый раз повторялось ставшее уже привычным и родным: прогулка с Фанни, к которой я иногда присоединялся, когда темпераментному хозяину особенно не терпелось мне срочно что-то рассказать; приготовленный им плотный и вкусный ужин, чай в гостиной под «хорошее кино».
Постепенно я втянулся и оказался «способным учеником»: стал сам «видеть». И зачастую Нелли, видимо утомленная нашими с Егором спорами о «трактовках» тех или иных эпизодов, тихо и незаметно исчезала спать. А мы на кухне говорили, говорили, говорили… Я стал своим настолько, что Фанни теперь неизменно дремала на диване возле меня, вызывая легкую ревность Нелли, а Егор, заваленный, как оказалось, работой, которую он брал и на дом, пренебрегая вежливостью, частенько смотрел кино, как он шутил, «спиной».
– Я это уже видел, но с удовольствием посмотрю еще раз, – говорил он в такие вечера. – Только я буду работать, а потом мы обсудим…
И все равно не удерживался. Восседая за столом-башней, отчаянно барабаня по клавишам своего «зверя», не видя экрана плазмы, он каким-то непостижимым образом умудрялся не выпадать из хода сюжета. И неизменно удивлял меня тем, что, не поворачиваясь, точно комментировал тот или иной кадр, те или иные поступки героев и даже оттенки их игры так, словно сидел на своем привычном месте – на полу перед экраном.
– Смотрите, смотрите, вот сейчас будет крупный план, она опустит ресницы… Ах, какой кадр, какой кадр!
И, не выдержав, срывался от компьютера, отматывал назад и, чуть откинув свою вихрастую с большим выпуклым лбом голову, прищуриваясь, просматривал нравящийся ему момент: переживал его, впитывал, вдыхал, как иной знаток и ценитель вдыхает аромат хорошего вина, затем снова возвращался к работе…
Когда в тот первый вечер во всей квартире погасили свет и я растянулся на разложенном диване, на простынях, которые, как у меня дома при Нине, вкусно пахли глажкой, то внезапно ощутил, казалось, давно забытую безмятежность…
Как я спал в ту ночь, вы себе представить не можете! Глубоко и спокойно. Так глубоко и так спокойно, как, наверное, не спал с детства. Ранним (а может, и не ранним – я мог себе позволить не смотреть на часы!) сереньким, мозглявеньким январским утром, почти не просыпаясь, услышал, как Егор в прихожей, вполголоса что-то бурча, собирается с Фанни на прогулку, успел подумать о чем-то вроде: «Господи! Слава богу, мне не вставать!» – и снова провалился в эту самую блаженную безмятежность. А когда реальность в виде негромких голосов за дверью и поскуливания Фанни все же стала проникать в сознание, то – и опять же, как давно со мной такого не было! – не сразу открыл глаза, а нежился в полудреме, постепенно осознавая, где я, что со мной и, главное, как же мне хорошо!
Наконец Фанни не выдержала, штурмом взяла дверь в гостиную, ворвалась и с радостным визгом вылизала мне все лицо.
– Фанни, бессовестная! Вадим Петрович, может быть, еще спать будет!
– Нет, нет, Егор, я уже встаю. С добрым утром!
– С добрым! – вместе с бодрым, свежим, улыбающимся Егором в комнату ворвался аромат кофе, ванили и еще чего-то очень вкусного.
Беззаботным, безответственным оказался не только вечер: утро наполнило душу радостью от наступившего дня – такое позабытое чувство, совсем как в детстве!
Выйдя из душа, я заглянул на кухню. В таком же, как на мне, белом халате там уже сидела Нелли, задумчиво ковыряя ложечкой в пластиковом стаканчике с очередным затейливым творожком.
– С добрым утром! – прозвенели колокольчики.
– Вы даже не представляете, с каким добрым!
Я забрался в отведенный мне уголок, передо мной тут же очутились чашка кофе, тарелочка с горкой горячих гренок, крохотный графинчик со сливками.
– Ну, как впечатления с утра? Вам по-прежнему нравится или передумали?
Егор вошел в кухню, неся в руках несколько коробочек с дисками.
– Нет, Егор, напротив! Я же сказал уже вчера – я тебе очень благодарен! С такой точки зрения мне никогда не пришло бы в голову все это смотреть.
– Тогда вот вам домашнее задание на неделю. – Он засмеялся и протянул мне диски. – Я специально для вас отобрал, посмотрите, потом обсудим. Это лучшее, что он снял…
Егор присел к столу, плеснул себе кофе, сливок и с вкусным хрустом впился зубами в гренку.
– А знаете, у него еще есть…
И вдохновенно снова понесся по лабиринтам киномира, сворачивая в самые темные закоулки, вытаскивая на свет божий тайники, раскрывая для меня двери запечатанных доселе комнат…
Я слушал его и думал о том, что удивительная какая-то, забытая, привычная моему поколению, но не их, правильность устройства этого дома, именно правильность – я не могу подобрать другого слова, – грела меня ровным огнем. Как стояли вещи на своих, органично отведенных им местах, так и люди занимали здесь строго отведенное им место, легко и непринужденно храня четкое распределение ролей во взаимоотношениях, которое никогда не нарушалось. И я мысленно любовался чужим негромким, не декларативным, не показным, но, как мне тогда казалось, настоящим счастьем.
Возвращаться тогда, в первый вечер, к себе домой в полупустом метро – да-да, мы проговорили допоздна! – мне было крайне тяжело. И без того обычно раздражающая меня расхлябанная январская московская снежно-грязная распутица, тоскливое ожидание вечно где-то застревающего автобуса, суетливые, бестолково сующиеся под ноги горожане сегодня воспринимались мной как-то особенно остро. Рай был позади, я спускался в чистилище.
Вошел домой, включил в прихожей свет, постоял… тишина… нежилая прохлада квартиры, в которой никого не было… Усмехнулся: только чемодана у ног не хватало, ведь я вернулся домой с таким же чувством, с каким возвращаются из очень длительной командировки, откуда-то, где жизнь идет совершенно по-другому, и после которой надо как-то входить в привычный, обыденный, определенный этой, домашней жизнью ритм. Раньше мне этот переход облегчали жена и сын: встречая на пороге, они заваливали заботами, проблемами, новостями, событиями, произошедшими с ними в мое отсутствие.
Сейчас этот переход нужно было совершить самостоятельно. Я пришел из жизни, где было много хороших людей, в жизнь, где я совершенно один и где позаботиться о себе могу только сам.
И с ужасом сознавал, что мне этот «переход» практически не под силу.
Чтобы не думать, чтобы что-то делать и не думать, я отправился на кухню, зачем-то поставил чайник. Затем зажег свет в своей комнате… Переоделся в домашнее… пошевелил бумаги на столе… понял – нет, не хочу, не могу, не буду сегодня работать.
Вспомнил о чайнике. Вернулся на кухню, налил себе чаю, подумал, что не смогу пить его один в пустой кухне, и понес в комнату.
Нажал кнопку компьютера, вставил один из дисков Егора. Замелькали первые кадры… я отхлебнул чаю… и тут четко осознал – не то. Все это, что я сейчас делаю, – не то. Не хочу смотреть кино, не хочу чаю. Ничего не хочу…
Откинул покрывало с постели, лег и укрылся с головой.
И только надежда на то, что в следующие выходные мы условились встретиться, примирила меня с этой реальностью, и я постепенно заснул.
Так и потекли они теперь, эти недели и месяцы – от выходных до выходных. Искусственно нагружая себя делами, утопая с головой в работе, я терпеливо отсчитывал дни: ах, только понедельник… нет, вот уже среда, а вот и четверг… значит, до вожделенной пятницы или субботы осталось совсем недолго…
– Отец! Ты куда пропал? – звонил мне изумленный сын. – У тебя все в порядке?
– Лучше, чем тебе кажется, – отвечал я ему.
– Ты, может, заедешь к нам?
– В выходные? Нет, не смогу. Давай повидаемся на неделе.
– Ты опять, что ли, у Егора зависать будешь?
Я мысленно ощеривался:
– Да, а что?
– Ну у тебя и терпение! Ты небось уже с ним весь Голливуд пересмотрел?
– Слава богу, еще не весь, – отвечал я, понимая, что не смогу объяснить сыну, что удерживает меня, совсем немолодого человека, возле этой славной семейной пары. Чего, быть может, я не нахожу в квартире моего сына…
В тот вечер я не спеша, с наслаждением улавливая в сентябрьском воздухе первые «прогорклые» нотки палого листа, шел привычным маршрутом от метро к дому Егора и Нелли в предвкушении анонсированной мне сегодня по телефону «потрясной семейной мелодрамы», но «с элементами большого кино». В пакете, в качестве «своей доли» в «семейном ужине», нес любимые сардельки, упругие и пышущие красным жаром помидоры «только с грядки» и немного свежих «собственноручно вчера собранных» грибов, что «захватил с собой для вас с дачи» один из моих аспирантов. Шел, улыбаясь самому себе и представляя, как будет мелко-мелко дрожать «боб» увидевшей меня Фанни, как с ленивой грацией Нелли обязательно заберет у меня плащ – «Ну что вы, мне нетрудно!» – и аккуратно повесит в стенной шкаф, как снова ворвется в квартиру Егор с воплями «Фанни, гулять срочно! У нас впереди хорошее кино!» – и я даже не прочь, пожалуй, прогуляться с ними – таким светлым, чистым и пронзительно-ясным был тот осенний вечер.
Набирая код у подъезда, я даже не услышал, а скорее почувствовал, что за моей спиной появился кто-то еще и, обернувшись, сперва буквально уперся носом в огромный, стильно и дорого упакованный букет темных густым, каким-то винным цветом роз. За шуршащим целлофаном нарисовалась весьма импозантная мужская физиономия, которая приветливо, но сдержанно улыбнулась.
Возникло некоторое замешательство – мужчина стоял ко мне очень близко и явно отступать не собирался – я не сразу понял, что он хочет войти вслед за мной. Невысокого роста, в сером элегантном костюме, выгодно скрывавшем его несколько пополневшее тело, с седеющими, хорошо постриженными и даже, как мне показалось, несколько уложенными волосами… Зеленоватые водянистые глаза спокойно и уверенно глядели на меня в упор – мужчина явно привык к людскому подчинению и не скрывал этого, а потому не понимал, видимо, почему я мешкаю.
Не видя смысла спорить по такому пустяку, я отступил и распахнул перед ним дверь. Он чуть склонил голову в знак благодарности и уверенно шагнул в подъезд. Закрывая за собой дверь, я невольно окинул взглядом двор: в середине его искал место для парковки идеально вымытый черный «Форд» – почему-то подумалось, что за рулем не хозяин, а водитель, и именно этот транспорт доставил к подъезду моего визави.
Меж тем мужчина направился к лифту, я же пошел к лестнице: здоровье еще позволяло прогулки подобного рода. К тому же даже секунды подъема в компании этого человека отчего-то показались мне утомительными.
Каково же было мое изумление, когда, поднявшись на второй этаж, я обозрел спину «серого костюма», поднимающего руку позвонить и заслоняющего собой ту дверь, куда стремился я.
Он почувствовал мой взгляд, обернулся. Наверное, у меня было такое лицо, что он еще раз сдержанно улыбнулся и непринужденно спросил:
– Вы тоже сюда?
– Да, – в замешательстве ответил я.
– Я приглашен на день рождения. Вы тоже?
– К кому? – нелепо спросил я.
Ситуация все больше смахивала на сюр.
– К Нелли!
Я мгновенно осознал весь идиотизм сложившегося положения: мало того, что я ничего не знал о Неллином дне рождения – мне об этом отчего-то никто не сказал, так еще – на фоне этого роскошного букета! – и без подарка, без цветов… С какими-то дурацкими сардельками и грибами в пакете!
Секунды текли, пауза затягивалась. Кое-как справившись с недоумением, я сотворил на своей физиономии нечто, приличествующее моменту, и выдал:
– Я тоже…
Взгляд мужчины на секунду похолодел, цепко обшарил меня с головы до ног, но, видимо, осмотр его по каким-то причинам удовлетворил, потому что лицо снова сложилось в любезную гримасу, и теперь уже он, чуть отступив, галантно предложил мне звонить первым.
– О, нет, пожалуй, заходите первым вы. – Я судорожно соображал, как вывернуться из этой дурацкой ситуации. – Я подожду, поскольку приготовил маленький сюрприз, а если мы войдем вдвоем, он не удастся!
Мужчина еще раз просканировал меня, черты его лица недобро заострились, он явно хотел что-то спросить, но внезапно передумал и процедил:
– Ну как знаете…
Я поспешно ретировался к лестнице, и уже когда повернул на второй пролет вниз, услышал, как знакомо залаяла Фанни, как открылась дверь, как что-то негромко и неразборчиво «проиграл» мелодичный «клавесин» Нелли и в ответ так же неразборчиво прозвучал глубокий бархатный бас входящего. Дверь хлопнула.
Шагая обратно к метро, я вдруг понял, что меня буквально засы́пало кучей вопросов. Почему звонивший мне сегодня Егор не сказал, что у Нелли торжество? Что это за человек, у которого моя скромная персона вызвала столько раздражения? И почему он довольно по-хозяйски вел себя со мной возле двери?
Вопросы были мне так неприятны, что буквально гнали к станции. И отвлекся я от них, только затормозив у стеклянного ларька, в витрине которого увидел роскошные фиолетовые ирисы.
Когда цветы уже были в руках, осознал, что отчего-то ноги просто не идут назад. Что-то беспокоило, что-то портило мне ту безмятежную картину, к которой я так привык за эти месяцы… Что-то лишало меня того покоя, который я тут неожиданно для себя обрел.
Впрочем, тут же себя одернул: у этой милой семейной пары, конечно же, есть друзья, знакомые, родственники, о которых я просто ничего не знаю и никогда их не видел. Просто мне, бывавшему у них раз в неделю и никогда никого не встречавшему, почему-то показалось, что они существуют в «безвоздушном пространстве» своего маленького мирного островка. И, привыкнув считаться «другом дома», будучи счастлив этой своеобразной дружбой, я отчего-то мысленно уже «приватизировал» их только для самого себя.
Это вполне логичное пояснение несколько остудило нервы. Но я по-прежнему почему-то тревожно крутился на пятачке у метро, не в силах повернуть назад.
И еще надо было что-нибудь придумать с подарком. Только где сейчас его купить? Района этого я не знал, соответственно, не знал и местных магазинов. К тому же Нелли настолько своеобразна, что первым попавшимся купленным сувениром точно не отделаться. Настроение мое еще больше поползло вниз. Не вернуться просто нельзя: во-первых, звонил Егор и будет весьма неудобно проигнорировать его приглашение. Во-вторых, я что-то наврал мужчине про «сюрприз» и теперь уехать и позвонить из дома, например сказавшись больным, я уже не смогу – нет у меня гарантии, что «костюм» не расскажет, как встретил у двери какого-то странного чудака, который шел в квартиру и почему-то отказался в нее заходить.
Осенний день неумолимо угасал, постепенно смазывая в четко очерченных прохладным воздухом контурах яркие краски синеватой пелены кристальной прохладной ночи. Надо было срочно что-то решать.
Тут я увидел продуктовый магазин, зашел в него, купил бутылку приличного вина. И, уже выходя, заметил в уголке притулившийся ларечек с сувенирами ручной работы. Зевающая девушка за стеклом явно сворачивала торговлю, но мне было не до деликатности: в витрине я увидел прелестную шкатулочку черного дерева с довольно изящной резьбой.
Девушка была столь любезна, что даже упаковала мне эту вещицу в подарочную обертку. Я снова вышел на улицу – уже горели фонари. Больше тянуть нельзя, надо возвращаться.
Подойдя к знакомому подъезду, невольно поднял голову. Яркий свет горел в кухне и в большой комнате, и отчего-то безотчетно я этому обрадовался.
Знакомый лай Фанни, открывающаяся дверь…
– Вадим Петрович! Боже, какие ирисы! Спасибо! Проходите!
Обычно очень ясные глаза Нелли в этот раз были слегка туманны: по ним отчетливо читалось, что за столом уже изрядно выпили.
– Неллечка, с днем рождения! – Я протянул ей упакованный подарок, достал из пакета бутылку вина.
Вокруг нас, барабаня когтями по медовому кафельному полу, плясала, претендуя со мной поцеловаться, Фанни.
– Спасибо!
Нелли принимала от меня подношения так, будто и не знала, что о дне рождения мне никто из них не сообщил. «Впрочем, – снова одернул я сам себя, – мне мог сказать об этом Егор!»
– Неллечка, детка, а вот это, – я протянул ей пакет с помидорами, сардельками и грибами, – в холодильник. Будет на завтра.
– Хорошо, спасибо!
Она повернулась и пошла на кухню, и вслед за ней, плотно примкнув носом к моему пакету, удалилась Фанни.
Я остался в прихожей один и, едва ли не впервые, открыл стенной шкаф сам и сам повесил плащ на плечики, автоматически отмечая свою «новую степень родства» с этим домом. При этом – странное дело! – ухо не ловило из гостиной гула голосов, будто на этом дне рождения никого не было.
– Идемте, идемте! – возвращающаяся из кухни Нелли (и тут я заметил, что ее хрупкая фигура затянута в удивительно идущее ей алое шелковое платье) несла в руках идеально прозрачную и оттого кажущуюся невесомой вазу с моими ирисами. – Идемте, вы припозднились, мы уже довольно давно сидим.
«Положим, меня и не приглашали», – вновь отметил я про себя и шагнул вслед за Нелли в комнату.
Первое, что неприятно поразило меня, – Егора не было! А во главе уже несколько подразоренного стола по-хозяйски восседал встреченный мной у подъезда мужчина. Надо отдать ему должное: он сделал вид, что мы не виделись у двери, и, привстав, протянул руку поздороваться:
– Сергей Иванович!
– Вадим Петрович!
Я поискал место, куда бы присесть, по пути невольно отмечая странности этого вечера.
На тумбе у окна, почти полностью перекрыв собой милые и наивные фиалки, в огромной белой вазе торчал тот самый роскошный букет, причем с него даже не сняли целлофан.
Откуда-то взявшийся обеденный стол – я его в квартире не припоминал – был разложен и придвинут к дивану, практически загромоздив собой всю комнату. Мне показалось, что угощение собрано несколько наспех – нарезка, какие-то готовые салаты в уже наполовину опустошенных салатниках. Создавалось впечатление, что хозяйственный Егор к этому свои руки не прикладывал. Словом, день рождения Нелли, на мой взгляд, все же нуждался в несколько более тщательной подготовке.
Странным выглядело количество и состав гостей. Как я уже сказал, во главе стола восседал незнакомец, сбоку от него стоял отодвинутый стул – видимо, тут сидела Нелли. Дальше шли пустота, пустота, пустота и на другом конце, ближе к выходу, сидя рядком на диване, плотно прижавшись друг к другу, словно пичуги на проводе, ютились три какие-то невзрачные девицы.
– Добрый вечер!
Девицы молча и, как мне показалось, испуганно кивнули.
Я впервые в этом доме невольно взял официальный тон: три девицы мне были незнакомы, потому совершенно не хотелось проявлять к ним то же дружеское расположение, с которым я относился к Нелли и Егору. И уж тем более к занявшему место хозяина дома незнакомцу. Все это вместе возвращало меня в статус моего положения и возраста, который давно тут утратил.
Поколебавшись, я отчего-то не стал садиться на стул рядом с Нелли. Но и напротив девиц мне тоже размещаться не хотелось.
Ничего не оставалось, как сесть по центру зияющей пустоты.
– Вот тарелочка, вилка, – неожиданно возникла возле меня Нелли.
Она потянулась к группе красиво выставленных на краю стола чистых бокалов, стаканов и рюмок:
– Вы будете вино? Коньяк? Водку?
Тут между нами втиснулась перевозбужденная, взволнованная Фанни и, обдав своим горячим дыханием, поставив лапы мне на колени, резко потянувшись, лизнула меня горячим языком.
– Фанни! – Нелли певуче и мелодично проехалась на букве «а». – Ты меня чуть не уронила!
Псина на секунду виновато опустила голову, но тут же рванулась и лизнула протянутую к бокалам руку Нелли. Алый собачий язык мазнул довольно массивную золотую дугу, отблескивающую какими-то белыми мелкими камушками, охватывающую тонкую кисть хозяйки. И опять я как-то автоматически отметил, что браслет не подходит ко всему строго продуманному наряду Нелли: обладающая безупречным вкусом, она, всегда внимательная к своему внешнему виду, вряд ли изначально могла создать такой негармоничный микс. Вероятно, это был подарок, надетый сразу же после подношения в угоду сидящему во главе стола гостю.
– А вас здесь, однако, любят, – раздалось бархатистое рокотание с другого конца стола.
Меня внутренне передернуло, я сделал вид, что не услышал.
– Спасибо, Неллечка. Я выпью чуть вина.
Настроение мое еще больше испортилось. Пожалуй, после одного-двух церемонных бокалов «за здравие» сие высокое собрание под первым же удобным предлогом придется покинуть. Оставалось только его придумать, и только я собрался этим заняться, как бархатистый голос завладел всеобщим вниманием.
– Рассказывал тут девочкам, – Сергей Иванович откупорил бутылку и потянулся через стол, чтобы мне налить, – что с отцом Нелли мы были давние-давние, старинные-престаринные приятели… Мы познакомились… дай бог памяти…
– Но когда они познакомились, я узнать не успел, – в двери знакомо заскребся ключ.
Фанни, сидевшая доселе плотно привалившись к моей ноге, рванула в прихожую.
Егор возник в проеме двери прямо в куртке.
– Привет честному собранию! Давно сидим?
Может быть, мне так показалось, а может, так и было? Настаивать не стану, но его бодрый тон на этот раз казался несколько искусственным. Нет, Егор улыбался, но не улыбались всегда сияющие азартом глаза. Вид у него был вообще несколько утомленный.
Он издали помахал мне и Сергею Ивановичу, показывая, что в уличной обуви в комнату не шагнет, и спросил:
– Неля, Фанни гуляла?
– Нет, – тихо прошелестело в ответ.
– Понял! Фанни, на выход!
Короткая возня в коридоре, хлопнувшая дверь.
В комнате повисло молчание. Нелли в своей обычной манере затихла и застыла, устремив глаза в собственное, одной ей ведомое «никуда», девицы тихо возились, накладывая друг другу салаты и подливая вино. Я, не поднимая глаз, ковырял вилкой в тарелке – есть мне не хотелось.
– Так вот, – снова взял инициативу в свои руки Сергей Иванович, – я предлагаю выпить за Неллечкиного отца, замечательного моего друга…
Девицы охотно подхватили свои бокалы и замерли, ожидая продолжения тоста.
Но Сергей Иванович продолжать не стал, а просто опрокинул в себя крохотную рюмку водки.
Помешкав, девицы пригубили бокалы и дружно заработали челюстями.
Я немножко отхлебнул довольно приятного, терпкого вина, поставил бокал и тоже взялся за вилку, но отложил. Еда почему-то не вызывала аппетита, хотя я вспомнил, что ел только утром. Пить не хотелось. Говорить было не о чем – я не знал ни отца Нелли, ни его судьбы, ни того, где он сейчас, хотя, судя по некоторым «пропускам» в разговоре, более осведомленные, чем я, присутствующие среди живых его не числили.
Надо было срочно что-то придумывать и уходить. Однако теперь, не дождавшись Егора, это сделать представлялось неудобным. И я томился и повисшей паузой, и необходимостью оставаться тут некоторое время, и разочарованием от несостоявшегося «семейного вечера». Мне было не по себе от острой обиды за Егора, возникшей и стойко не желающей исчезать, обиды, на которую я, посторонний человек, естественно, не имел права, но с которой как-то никак не мог справиться.
– Я думаю, Неллечка, тебе надо будет подъехать ко мне на днях на работу, – «серый костюм» деловито отпиливал ножом изрядный кусок куриной грудки. – Там уже сброшюровали твой диплом…
– Да, хорошо. Я вам позвоню.
И тут доселе тихонько переговаривающиеся только между собой девицы словно обрели под ногами твердую почву.
– Нелька! Ты уже и диплом написала? – сильно подщипанные бровки одной из пичуг взлетели до высоко взбитой челки.
Я понял, что, вероятно, барышни – однокурсницы и потому приглашены на это торжество.
– Да, на прошлой неделе закончила, – тихо прошелестела в ответ Нелли и снова впала в глубокую задумчивость.
– Нет, это вообще… Я еще даже не знаю, с какой стороны к нему подступиться, а ты уже, – чуть обиделась вторая.
– А мне моя крыса… Ой… – Третья барышня осеклась и покосилась на «серый костюм». Но поскольку он покровительственно улыбнулся, осмелела и продолжила: —…даже плана никакого не дала. Я ее спрашиваю, какую литературу брать? А она мне: вы же пять лет тут учились, курсовые писали, должны сами уметь подбирать… Прикинь?
«Серый костюм», вкусно прожевав грибочек, сдержанно рассмеялся.
– Ох, дорогие девочки, мне б ваши заботы…
– Это вам так кажется, что наши заботы – не заботы, – надула губы первая. – Вы же небось тоже когда-то были студентом и тоже мучились с дипломом…
– Был! – «Серый костюм» подцепил на вилку второй грибочек. – Благословенное, скажу вам, время! Мы с Неллиным отцом, бывало…
Что именно там бывало, никто узнать не успел, потому что в прихожей раздалось поцокивание и повизгивание и в комнату влетела Фанни.
– Фанни! Ты погуляла! Ты пришла! – рука хозяйки потрепала собаку по голове, и Фанни, блаженно закрыв глаза, внезапно расслабилась, обмякла и растеклась по полу, подставив пузо для почесывания.
Тут в комнату вошел и Егор.
– Ну как вы тут?
Он крепко пожал руку Сергею Ивановичу, мне, но задерживаться ни у «верхнего» конца стола, ни возле меня не стал. Отодвинув стул от своей «рабочей башни», примостился как-то сбоку, на углу, напротив девиц, и потянулся к бокалам.
И снова я поймал себя на том, что мне все больше и больше не нравится происходящее.
– Ой, Егор! Я тебе сейчас чистую тарелку принесу! – вдруг подхватилась третья, сидевшая тоже с краю девица.
– Валяй! Я пока чего-нибудь выпью! Вы небось уже не по первой, пока я работал? – ни к кому конкретно не обращаясь, сказал Егор.
– Да, мы тут уже хорошо посидели. – «Серый костюм» барственно отвалился на спинку стула. – Что тебя в пятницу-то так долго держат?
Егор, чтобы ответить, наскоро проглотил салат.
– Не задерживали, а задержался. Доделать надо было…
– Левачок? – «Серый костюм» понимающе усмехнулся.
– Зачем? – Егор разговаривал, не поднимая глаз, постоянно находя себе за столом какое-нибудь дело, которое как бы отвлекало его от прямого разговора с Сергеем Ивановичем. Сейчас он потянулся положить себе в тарелку колбасу. – Левачок я домой забираю.
– А так чего надрывался? В день рождения Неллечки мог бы и сорваться. Мы тут тебя ждем, знаешь же…
– Премия, – коротко бросил Егор и снова набил рот салатом.
У меня было впечатление, что он не столько голоден, сколько делает вид, что очень хочет есть, чтобы не разговаривать. Жадно черпая вилкой из тарелки, запихивая в себя все подряд и не глядя, прихлебывая из бокала, он, казалось, сосредоточился исключительно на том, что лежало в тарелке.
– Егор! Ты чего так все подряд молотишь? – громким шепотом спросила одна из девиц.
– Не ел ничего сегодня, – сквозь интенсивное жевание пробормотал Егор. – Голодный.
– Ну все же, – девица как-то даже распереживалась. – Ты же даже вкуса не чувствуешь, не различаешь, что ешь.
– В желудке все равно все смешается! – философски, не отрываясь от еды, сообщил Егор и донес до рта следующую изрядную порцию салата.
– Вот что, ребятки, скажу я вам, – «серый костюм» уже был явно сыт, а потому, видимо, особенно благостен и вальяжен. – Я предлагаю тост!
Нелли автоматически взялась за бокал, Егор, продолжая запихивать в рот все подряд, согласно кивнул и тоже протянул руку к рюмке. На этот раз водочной.
– Отец Нелли очень переживал, как сложится ее судьба. – «Серый костюм» мазнул ласковым покровительственным взглядом по неподвижно и отстраненно замершей хозяйке дома. – Он часто говорил мне, что такие прекрасные женщины, как она, рождаются заведомо несчастными. И я рад, что он ошибся. Я рад, что мы очень давно знаем эту прекрасную семью. И что у ребят уже седьмой год все хорошо.
От пошлости этой речи мне свело зубы.
Егор же, спешно прожевывая все, что набил себе в рот, широко согласно, чуть не всем корпусом, «кивнул» и быстро выпил. Девицы завозились, загомонили, привстали, чтобы чокнуться с Егором, мной, Нелли и «серым костюмом».
– За вас, ребятки! – «Серый костюм» не спеша, со вкусом выцедил рюмку, аккуратно поставил ее на стол. – Глядя на вас, глаза радуются.
Было уже просто невыносимо. Сказать я ничего не мог, да и что тут скажешь? Пребывание за столом становилось для меня просто мучительным.
Я встал и двинулся в коридор. Но уже на полпути понял, что просто так уйти не смогу – неприлично, а потому свернул в туалет, постоял там несколько секунд просто так, перевел дух и шумно, демонстративно спустил воду.
Возвращаться за стол не хотелось, но было надо.
В комнате меж тем висело молчание. Скрипнул стул подо мной, я взялся за вилку, понимая, что есть не буду, но не зная, чем себя еще занять.
Сергей Иванович, внимательно проследив за моими движениями, внезапно снова заговорил:
– Егор!
– У? – отозвался тот, по-прежнему сметая содержимое своей тарелки.
– Ты бы заехал ко мне на следующей недельке.
– Угу! – снова широко, всем корпусом, но как бы и мимоходом, не поднимая глаз, кивнул Егор. – Заеду.
– Да. – «Серый костюм» как бы приценивался к своим мыслям, неспешно произнося слова. – Я там тебе кое-что приготовил… Думаю, тебе будет что делать. Опять же, деньги нелишние… Осень подступает. Неллечке наверняка нужны ботиночки… Пальто новое…
– Угу, спасибо, – с набитым ртом едва выговорил Егор, снова согласно кивая.
– А вообще, ребятки, Неллин день рождения надо будет отметить как-то не так. В семейном кругу – это, конечно, прекрасно. Но нужен размах… Неллечка его достойна… Знаете, мой друг открыл недавно прекрасный загородный ресторан. Тигровые креветки там… – Он на минуту прикрыл глаза, словно почувствовал их вкус. – Неллечка, мне помнится, ты любишь тигровые креветки?
Нелли с трудом сфокусировала внимание на вопросе: застыв, по обыкновению, как изваяние, она все это время отчетливо «отсутствовала».
– Что?
– Тигровые креветки, мне помнится, ты любишь, правда? – Водянистые глаза «серого костюма» отечески-ласково светились.
– Люблю.
– Ну вот и поедем. Попробуем. Они там отменные. К тому же крытый бассейн. Поплаваете. Развеетесь от своих домашних хлопот. В следующую пятницу и сорвемся, да, Егор?
– Угу!
Не то чтобы у Егора было какое-то иное, чем всегда, настроение. Нет, он улыбался, даже, в перерывах между засовыванием еды в рот, поддевал какими-то негромкими шутками девиц, которые от его внимания рдели и задушенно хихикали. Однако, вопреки своей привычке становиться центром внимания и много говорить, он был, мягко говоря, немногословен.
Стол вообще жил своей жизнью, четко разделившись как бы на два лагеря, причем «водораздел» проходил аккурат по мне. На одном конце все время происходила какая-то возня: девицы шушукались между собой, что-то негромко спрашивали у Егора, он отвечал, они подкладывали ему еду. На другом царило величественное молчание: Нелли, чуть улыбаясь и почти не шевелясь, смотрела в одну точку, а развалившийся на стуле «серый костюм», словно бы из далекого далека, внимательно и оценивающе обшаривал взглядом всех присутствующих. При этом меня он просто не замечал, от чего, естественно, я не страдал – его внимание было бы мне неприятно. Тем более что я совершенно не знал, о чем с ним говорить.
– Неллечка, детка, как машина?
– Все нормально, – ровно прозвенело в ответ. – Масло надо бы поменять, а так…
– Пете позвони. – «Серый костюм» положил на стол тяжелую руку с крупными козырными часами на запястье. – В пятницу, когда вы подъедете, пусть будет готов это сделать. А мы к моему другу поедем на мне.
– Хорошо, – так же ровно и покорно отозвалась Нелли.
– Вот и ладно. – «Серый костюм» выпрямился, стал неспешно вставать. – Как бы ни было мне тут с вами хорошо, тепло, уютно, по-семейному… но – дела. Мне, ребятки, пора… Ждет деловой партнер на ужин. И я не могу ему отказать – разговор важный. – Он неспешно взял руку Нелли, перевернул и поцеловал запястье ровно там, где соскользнул выше, к локтю, золотой обод. – Звони, детка, если какие проблемы. Не стесняйся. Ты же знаешь… Как друг твоего отца, я обязан о тебе заботиться.
– Хорошо. Спасибо, – так же ровно и безучастно отозвалась Нелли.
«Серый костюм» двинулся в обход стола.
– Рад знакомству, – сухо уронил он, протянув мне руку.
– Взаимно, – процедил в ответ я.
Горячая жесткая рука делала рукопожатие тягостным. К неприязни моей, которая началась еще у подъезда, добавилось некоторое раздражение от сознания того, что как нынешних, так и следующих выходных в этом доме у меня не будет. А может быть, их не будет и вообще – целый ворох тяжелых мыслей кружился в голове, пока я наблюдал всю эту сцену.
– Егор!
Егор, спешно дожевывая, вскочил, протянул руку.
– Ты понял, да? На следующей неделе ты обязательно должен ко мне заехать!
– Заеду, я же сказал.
– Ну и славно…
«Серый костюм» обогнул уже стол и остановился на секунду в проеме двери.
– Девочки!
– Да, – чуть не хором ответили три пичуги.
Глазки их светились восхищенным и почтительным умилением.
– Я забыл вам сказать, что вы прекрасны! Но, думаю, вы и так это знаете.
И с этой пошловатой шуткой он скрылся в коридоре. Егор, на ходу глотнув из бокала и лихо подцепив грибочек, отправил его в рот и пошел провожать гостя. Следом за ним мимо меня в прихожую проплыла Нелли. За ней, нехотя отвалившись от моей ноги, потянулась Фанни.
Мы остались за столом. Из прихожей доносилось тихое жужжание голосов. Я мысленно прикинул, что сейчас, когда высокий гость откланяется, будет самый удобный момент сделать то же самое. Что-то подсказывало мне, что сегодня будет не до семейного киновечера. Да и настроение окончательно и безнадежно испорчено.
Мучительно подбирая слова, с которыми надо будет попрощаться, я не заметил, как в комнату вернулись Егор и Нелли.
– Ну-с, – вдруг над моим ухом прозвучал громкий, привычно-бодрый голос Егора. – Еще по одной, девочки?
Я с изумлением поднял на него глаза.
Девочки взвизгнули от восторга, застучали вилками, тарелками, завозились. Егор, как ни в чем не бывало, бодро плеснул во все бокалы.
– Вадим Петрович?
Я нехотя протянул ему свой.
– На дорожку – давай!
– На какую это дорожку? – удивился он. – Вы что, собрались уходить?
– Ну да. Поздно уже.
– А как же кино?
– До кино ли вам сегодня, вы же… – тут я несколько замялся, – будете праздновать. Так что как-нибудь в другой раз…
Я мямлил еще какие-то дурацкие слова, поскольку, естественно, не мог сказать всего того, что крутилось в моей голове.
– Ну нет, – Егор прям обиделся. – Мы так не договаривались.
– Мы не договаривались и о том, что у Нелли сегодня день рождения, – мягко упрекнул я Егора.
Но он словно не заметил моего упрека.
– Так у нее не сегодня. У нее в понедельник. Это просто он не мог в другой день. Позвонил, сказал, что сегодня приедет поздравить.
На лице Егора не отражалось при этих словах ровным счетом ничего. Между тем мне казалось… Впрочем, вероятно, мне это только казалось…
Жизнь в этом доме стала стремительно принимать привычные очертания. Словно школьники, отбыв официальную, обязательную часть торжества с родителями, и теперь наконец, когда старшие их покинули, предоставленные самим себе, все присутствующие разом, не сговариваясь, начали «растаскивать» это «торжество».
Нелли погасила верхний свет. Загорелись и разлили привычный мягкий полумрак настольные торшеры. И тут только я понял, что именно полное освещение в этой комнате раздражало меня более всего – вспомнил, что ни в один из вечеров, когда бывал здесь, оно не зажигалось. В его свете все мягкие, так нравящиеся мне краски и линии этой комнаты становились какими-то беспощадно-плоскими, аляповатыми, теряли свое уютное очарование – я вдруг заметил, как плохо обработаны панели «икеевской» мебели, грубоват пластик цветочных горшочков, рамочек и статуэток, простовата ткань кресел и дивана…
– Я, можно сказать, сижу жду, – обидчиво тянул Егор, отставляя стулья. Теперь его глаза сверкали привычным азартом, бликовали озорными бесенятами. – А вы решили меня кинуть? Нель, ты слышала? Вадим Петрович собрался уходить!
– Зачем? – Нелли неторопливо собирала со стола тарелки. – Мы совершенно не собираемся вам мешать, да, девочки? Уйдем сейчас на кухню, там посудачим… давно не виделись… А вы располагайтесь – фильм и правда хороший. Я уже его днем посмотрела.
Девицы согласно кивали, активно снуя между кухней и комнатой, отчего возникали суета, толчея и завихрения. Счастливая Фанни с визгом и лаем сопровождала каждого входившего и выходившего из комнаты, все говорили одновременно, гомонили, тараторили, смеялись.
И я растерялся. Для меня в этот вечер произошло слишком много, но… оказалось, что ничего не произошло для непосредственных участников этих событий. Или они так хорошо маскировали свои чувства?
Но нет. Все вновь было так, как это было всегда, все эти месяцы, словно не приходил сюда только что Сергей Иванович с дорогим букетом и браслетом, не сидел во главе стола…
Я ничего не понимал. Что-то внутри меня требовало немедленно уйти, но прежняя решимость стремительно отступала под возвращающимся обаянием привычного уюта и покоя, под напором тяжелого чувства необходимости отсюда возвращаться в пустую квартиру, а внезапно возникшая возможность остаться нарастала во мне унизительной радостью.
– Кончайте-ка вы эти свои церемонии! – Егор, отставив стулья, взялся за складывание стола. – Неудобно и прочее… Забирайтесь на свой диван. Сейчас мы с вами выпьем еще хорошего вина – а вино хорошее он привез, плохого у него не бывает…
И снова ни в интонации Егора, ни в выражении его лица не было ничего, что, казалось мне, должно было бы быть… Вообще все вокруг были так ровны в своем поведении, так убедительны, милы, что в конце концов я стал ругать себя за то, что дурно думаю о людях, и сдался.
– …и «поплывем». Фильмец, я вам скажу… Трейлер, по крайней мере, замечательный и многообещающий. Да и Нелька говорит: классный.
Пространство уже приняло знакомый и привычный мне облик: собрали громоздкий обеденный стол, снова, почти вплотную примкнув к журнальному, на своих местах угнездились глубокие кресла. Засветилась плазма, Егор, плеснув мне и себе из бутылки, оставленной нам девушками, уселся на полу. Везде побывавшая, из всех рук получившая лакомство, довольная и счастливая Фанни, как всегда, взобралась на горку подушек, которыми, по обыкновению, снабжала меня Нелли, пристроила мне на колени лохматую обаятельную морду и подставила розовое пузо для чесания. Плазма мигнула, пошли обязательные рекламные ролики…
И мы «поплыли». Словно после камня, брошенного в озеро, постепенно по поверхности угасли круги ряби, замерли посторонние звуки, вернулась и улеглась вокруг привычная «герметичная» уютная тишина. Ее не портило даже доносящееся из кухни едва слышное жужжание женских голосов…
На экране маленький мальчик, невесть откуда взявшийся в квартире, цепко держа за руку, вел взрослого, повидавшего виды главного героя по изгибам замысловатого прошлого… Егор то и дело подливал нам вина, от которого не наступало опьянение, лишь приятная легкость во всем теле…
Покой… И снова безмятежный, драгоценный душевный покой обнял меня своими мягкими лапами, обволок и расслабил, отстранив, осадив и похоронив под собой все странности этого вечера.
Сознание того, что до утра еще далеко, что вся моя суетная жизнь где-то там, за стенами этой квартиры, что она пока не может достать меня своими царапающими лапами, окончательно похоронило во мне все сомнения. Понимание того, что еще никто и ничто долго не отнимет у меня этого тихого уюта, что часов двенадцать мне не надо думать ни о том, чтобы не сгорел на плите чайник, ни о том, что хорошо бы договориться с А. о подработке, ни о походе в магазин, ни о готовке осточертевших мне макарон, что пока можно не думать о забарахлившем холодильнике и вызове мастера, что все это далеко-далеко от меня сейчас и подступит ко мне когда-нибудь потом, завтра, опьяняло и умиротворяло.
Где-то посреди фильма уехали девицы, заходила и говорила Нелли, то исчезала, то появлялась Фанни… А я все плыл и плыл в волнах вновь убаюкавшей безмятежности и немудрящего сюжета, который в конечном итоге вдруг увлек меня настолько, что я стал путать его перипетии и собственные воспоминания.
Когда фильм окончился, мы долго молчали. Что-то такое было в этой семейной мелодраме, что, глубоко задев, отбросило меня в юность… В которой все было так, как в этом доме, и совсем-совсем не так, как за его стенами… Тоска подступила внезапно, затормошила острой душевной болью… вдруг всплыли воспоминания, возвращаться к которым я давно себе запретил…
– Спать хотите? – осторожно спросил Егор.
– Нет.
– Тогда пошли на кухню перекусим, чайку попьем…
Из спальни доносилось мерное дыхание Нелли. По пути на кухню мы «потеряли» проснувшуюся Фанни, которая сперва удивилась, что мы вообще куда-то пошли, а потом, поколебавшись и сладко зевнув, решила, что ей с нами не по пути, свернула в приоткрытую дверь и беззвучно вспрыгнула на кровать, свернувшись клубком в ногах хозяйки.
Не зажигая верхнего света, а лишь включив тот, что над плитой, мы проговорили всю ночь, до серенького дождливого рассвета, зачеркавшего окна прозрачными кометами капель. Вернее, чуть не впервые за все наше знакомство с Егором говорил я… Моя первая встреча с Ниной, все перипетии нашего с ней долгого и трудного пути к тому, чтобы жить вместе, поднялись во мне и неожиданно для меня самого вылились на его голову.
Егор, как оказалось, умел слушать. Он лишь согласно кивал или изредка подбрасывал мне аккуратные, короткие вопросы…
Я не думал в этот момент, надо ли рассказывать то, что хоронил от самого себя – но… так уж получилось, так сложилось в ту странную ночь, что я выговорился и внезапно ощутил облегчение, даже своеобразный прилив сил жить… Словно давно-давно вызревавший где-то в глубине души гнойник прорвало и сквозь боль проступило близкое выздоровление. Болтая ложкой в утренней чашке сваренного Егором кофе, я вдруг даже подумал, что не так уж унизителен и страшен разговор с А., не так досаден приход мастера по ремонту холодильников, да и черт с ним, с чайником, который я все время забываю на плите – сгорит, куплю новый…
– Да-а-а-а, – после некоторого молчания протянул Егор, дослушав мои откровения. – Жизнь-то какая… Какой бы сценарий получился… Какое кино!
И он тут же начал фантазировать, как бы это написал тот или иной голливудский сценарист, отснял тот или иной режиссер, сыграл тот или иной артист, тонко подмечая разницу почерков, стилей и подходов, показывая мне, под какими разными ракурсами смотрелся бы у того или иного мастера тот или иной эпизод моей исповеди… И я словно еще раз увидел свою жизнь, но уже как-то независимо от самого себя – отраженную, преломленную через воображение Егора. Действительно как в кино, как жизнь чужую.
– Егор! Ты так хорошо разбираешься в кино. Так все это любишь. Отчего ты не пишешь или не снимаешь? Такому увлеченному человеку, как ты…
– А деньги кто зарабатывать будет? – улыбнулся Егор.
– Но ведь кино тоже не бесплатно снимают. Это же профессия…
– Которой у меня нет. И пока буду ее приобретать, мы с Нелькой сдохнем с голоду. – Егор ударил ладонью по столу, словно прихлопнув тему. – А вот теперь, Вадим Петрович, мы идем спать!
– Да нет, – взглянул я в окно, – пожалуй, поеду. А ты иди ложись, отдыхай, я тебе всю ночь перековеркал…
– Не страшно! Зато как поговорили… Душевно!
Странным образом мне стало еще легче. Я словно выздоравливал от тяжелой лихорадки этого года, отнимавшей все мои силы, выпивавшей, высасывавшей меня изнутри. И несмотря на бессонную ночь, выйдя из подъезда дома Нелли и Егора, впервые ощущал уже не привычную тоску. Это был не тяготящий меня путь в бесприютность и заброшенность. Я ощущал бодрость и силу настолько, что, приехав домой, незамедлительно позвонил А., разговор с которым оттягивал уже несколько недель, вызвал мастера, навел порядок в своем кабинете и с желанием, которого лишен был все эти месяцы, сел работать.
Заряда этой ночи мне хватило на всю неделю. Зная, что в конце ее меня не ждут в моем «втором доме», я тем не менее чуть не впервые за все наше знакомство не испытывал привычной тоски, не прислушивался к звонку телефона, ожидая «команды» Егора, не считал дней.
Напротив! Легко и непринужденно разбрасывая накопившиеся дела, мотался по матушке-Москве, и все у меня как-то само собой складывалось, все получалось, все клеилось. Поэтому пятница накатила неожиданно быстро, и, понимая, что чем-то надо будет заполнить пустые выходные, я наметил себе после всех дел съездить-таки в «Педагогическую книгу» – единственный магазин, где была в продаже монография моего приятеля – купить ее и за выходные тщательно проштудировать. Тем более что приятель ждал от меня на нее подробного отзыва.
Было около трех часов дня, когда я, подустав и потому поленившись шагать пешком, плюхнулся в троллейбус, попутно отметив про себя, что давненько у меня не было столько свободного времени, чтобы позволить себе просто неспешно проползти в этом черепашьем виде транспорта по главной улице родного города. Как-то так сложилось в эту неделю, что все основные дела были переделаны, заботы и «срочные мысли» на время отступили, и я, привалившись головой к стеклу, с удовольствием слушал поклацывание и пощелкивание вздыхающего и жалующегося на жизнь троллейбуса, неуклюже пробирающегося по пробкам Тверской.
Я давно не был в центре. Вернее, не так. В центре я бывал постоянно. Но, загруженный делами, вылетал из метро, стремительно несся по улице до нужного мне дома, потом обратно в метро… Забежать перекусить на пять минут в кафе, уткнувшись в экран ноутбука или прижав к уху телефон… сорваться и снова бежать, опаздывая на встречу или лекцию… Это не называется «бывать».
Бывать – это просто выйти и, никуда не спеша, пройтись пешком. Просто пройтись по любимым московским переулкам, без всякого плана и цели поворачивая по их прихотливым изгибам, обходя тупики проходными дворами, знакомыми с детства. Съесть, как в юности, мороженого, сидя на лавочке какого-нибудь двора, слушая доносящиеся из окон обрывки фраз и вдыхая аромат палой листвы, мешающийся с доносящимися из окон запахами духов, стирки, еды – отголосками чьей-то жизни…
Но сейчас, глядя на Тверскую из окна троллейбуса, я с удивлением узнавал, что многое пропустил. Во двориках я бы уже не посидел – в арках стояли прочные железные решетки, во многие переулки уже бы не свернул – там видна была идущая стройка… Вместо живых деревьев вдоль улицы стояли кадки с искусственными, вопящие рекламные буквы загораживали фасады домов настолько, что подчас я не различал их привычный с детства облик. Тверская как бы распалась на отдельные маленькие «государства»: каждая фирма, каждый магазин или ресторан украшали свой вход настолько «индивидуально», не думая о соседях, что единая строгая и величественная ранее улица стала напоминать лоскутное одеяло из плохо подобранных по цвету и форме клочков ткани. Бьющая в глаза роскошь отмытого шампунем асфальта с вмонтированными в него напольными лампочками тут же, встык, сменялась убогонькой вывеской какого-нибудь магазинчика. Вальяжные швейцары в ливреях, открывавшие перед шикарными дамами отполированные стеклянные двери дорогих магазинов, соседствовали с сидящими прямо на асфальте у отделения Сбербанка бомжами, клянчившими мелочь у выходящих посетителей.
Мой бедный, истерзанный всеми нововведениями город был так же убог в своей роскоши, как и вся наша нынешняя жизнь, в которой казаться стало давно важнее, чем быть…
Троллейбус в очередной раз тяжело вздохнул и встал: впереди нетерпеливо сигналили дорогие авто – пробка трепала нервы и водителям, и разъяренному гаишнику, который, выскочив из своего стеклянного убежища, куда-то бежал, яростно размахивая руками.
Почти вплотную к замершему и даже заглушившему мотор троллейбусу на тротуаре возле какого-то кафе еще стояли летние столики – сентябрь был теплый, сухой, солнечный, люди в разноцветных легких куртках жевали, болтали, курили, говорили по телефону, крутили головами, разглядывая протискивающихся мимо них прохожих. В троллейбусной раме окна они и впрямь выглядели как в кадре какого-нибудь голливудского кино – яркая, беспечная, отдыхающая толпа…
И только я усмехнулся про себя, что по закону жанра после такого благостного «общего плана» должно что-то начать происходить – видите, каким я стал достойным учеником Егора! – как крайний столик справа чем-то привлек мое внимание. Сперва я подумал, что взгляд зацепился за девушку, чьи длинные распущенные волосы взметал прихотливо меняющий свое направление ветер: он то уносил их прочь от нее так, что она вынуждена была ловить их руками и приглаживать, то, словно подшучивая, захлестывал ими лицо. Девушка чем-то неуловимо напомнила мне Нелли, хотя была значительно плотнее комплекцией, не блондинка и, в отличие от холодновато-отстраненной жены Егора, все время заразительно и обаятельно смеялась. Причем от своего смеха и настроения, видимо, сама получая огромное удовольствие – с таким наслаждением, от души хохоча, она запрокидывала голову и откидывалась на спинку стула. И волосы, разлетавшиеся по ветру, словно были продолжением этой радости, щедро рассыпая ее вокруг так, что даже сидевшие за соседними столиками оказались вовлеченными в это веселье и тоже как-то по-доброму и любовно улыбались. А может быть, им было слышно, отчего смеялась эта девушка, и они тоже невольно реагировали – естественно, этого я определить не мог.
Передо мной еще один абсолютно счастливый человек – это ясно. И я невольно залюбовался этой брызжущей радостью беспечной молодости, поймал себя на том, что тоже улыбаюсь при каждом – для меня, впрочем, беззвучном – взрыве ее смеха.
Ее спутник сидел ко мне спиной, и какое-то время я, завороженно наблюдая за девушкой, не обращал на него внимания. Но он, именно он явно был причиной хорошего настроения девушки, и это стало очевидно, когда в очередной раз шалун-ветер бросил и рассыпал по ее лицу роскошную русую прядь, а молодой человек поднял руку и осторожно, заботливо и ласково отвел с ее щеки волосы в сторону. Девушка перестала смеяться, притихла, всем телом приникла к краю стола навстречу собеседнику и начала неотрывно и нежно смотреть ему в лицо.
Троллейбус дернулся – видимо, пробка впереди рассасывалась, крякнул, поднатужился, и от этого резкого звука спутник девушки обернулся.
Это был Егор.
Я невольно отпрянул от стекла, словно он мог меня увидеть. Появилось ощущение, будто подсматриваю в замочную скважину, и от этого чувство гадливости к самому себе. Захотелось пересесть, благо салон был почти пуст. Я поискал глазами куда, приподнялся было, но в этот момент троллейбус дернулся еще раз, я покачнулся и неловко плюхнулся обратно на свое место.
Обернувшийся Егор смотрел в упор, и мы встретились с ним взглядами.
Троллейбус медленно поехал, столики уплывали назад, и я с облегчением вздохнул, когда в кадре окна вместо лица Егора нарисовалось усатое «швейцарское» рыло, чьи отвисшие возрастные брыли прочно подпирались высоким форменным воротником. Швейцар устало и равнодушно взглянул на проплывающий троллейбус, взялся за ручку огромной парадной стеклянной двери и вошел внутрь какого-то здания.
Егор ли это был? Может, я обознался? Ведь все произошло так быстро, стекло в троллейбусе мутновато, а мои мысли последнее время так прочно были заняты дорогими знакомыми, что я запросто мог принять похожего человека за того, с кем раз в неделю, что называется, отводил душу в разговорах…
Троллейбус, то и дело спотыкаясь, дополз-таки до нужной мне остановки.
Я вышел в смятении. Дважды за эту неделю я стал невольным свидетелем событий, которые были мне откровенно неприятны. И менее всего хотелось бы участвовать во всем этом, я бы предпочел не знать, не видеть и уж тем более по этому поводу не размышлять.
Увиденное с новой силой запустило во мне мучительный процесс. Жизненный опыт настойчиво подсказывал, кем был Сергей Иванович, я искренне не понимал, почему Егор относился к этому «никак». Ведь если видел и понимал я, то не мог же не видеть и не понимать он! И если в прошлую пятницу Егор показался мне некоей непонятной жертвой не слишком понятных и приятных обстоятельств, то сегодняшняя сцена просто ошеломила меня. В то же время, учитывая наличие Сергея Ивановича, я невольно теперь оправдывал и существование этой девушки.
Но верить во все это не хотелось, и я тут же снова начал ругать себя за то, что дурно думаю о людях. А почему, собственно, Сергей Иванович не может быть другом Неллиного отца, а девушка в кафе – всего лишь бывшей однокурсницей, знакомой, сослуживицей, в конце концов, просто «бывшей» – ведь я ничего не знал о прошлом Егора и Нелли…
В этом месте Тверская особенно оживленна, и меня, застывшего в своих размышлениях прямо посреди улицы, вскоре стали задевать и толкать прохожие. Я начал искать глазами подземный переход, решая, как попасть на ту сторону в Камергерский…
В магазине продавщица долго искала нужную книгу – оказалось, она осталась в единственном экземпляре. По дороге домой в метро я уже читал такой знакомый мне текст – с этой идеей мой теперь коллега, а когда-то однокурсник, носился еще с института, – читал, отчеркивал нужные места карандашом, записывая на полях попутные замечания, словом… Жизнь, слава богу, отвлекла меня своей суетой, и мучительные мысли о том, Егор ли это был, вместе с поднявшимся, как в день рождения Нелли, неприятным осадком, снова осели где-то в глубинах сознания.
Уже совсем поздно вечером, когда я, корпя над книгой, прихлебывал перед сном чай с совершенно пресным, невкусным магазинным вареньем, которое купил по дороге (ах, Нина варила такое сливовое!), зазвонил телефон.
– Вадим Петрович! – вопил в трубку голос Егора. – Если вы завтра ничем не заняты, приезжайте! Мне сегодня знакомая приволокла такой обалденный фильмец! Вам точно понравится, я знаю.
Улегшаяся было внутри меня буря поднялась и забурлила вновь: Егор таким образом оправдывался передо мной? Значит, он все же разглядел меня в окне троллейбуса?
Да, кстати, а Сергей Иванович? Я же не должен был приезжать к ним в эти выходные. Эта мысль вывела меня из ступора.
– Егор, дорогой… Я рад, что ты позвонил. Но ведь вы с Нелли уезжаете на все выходные с Сергеем Ивановичем куда-то за тигровыми креветками! Как же я приду к вам завтра, я не планировал.
– А… жаль, что вы заняты… ну, я не дотерплю, тогда посмотрю один, а в следующие выходные жду вас и еще раз – с вами! – разочарованно сбавил тон Егор.
– Нет, погоди! – я засуетился. – Я не занят. Я просто знаю, что заняты вы, и потому…
– Да нет, мы не заняты.
– Сергей Иванович, что же, отменил поездку?
– А его вчера убили. В понедельник похороны.
– То есть как?.. – И я впал в ступор второй раз.
Весть о смерти Сергея Ивановича была донесена до меня Егором как-то так же ровно и с тем же энтузиазмом, как бы через запятую, что и новость о «фильмеце»… Между тем две эти новости были явно неравноценны…
– Егор, дорогой… Как же так?.. Как убили?..
Я настолько растерялся, что никак не мог подобрать каких-то нормальных слов.
– Да не знаю. – Егор никак не менял тона. – Расстреляли машину за городом, когда он домой ехал, и все.
– Егор… соболезную…
– Да, спасибо… Так что, вы завтра-то приедете или нет?
Все еще не в состоянии осознать услышанное, я совсем не был готов отвечать – приеду или нет… Мысли путались, перед глазами мелькали то Сергей Иванович со своим черным «Фордом» и помпезным восседанием во главе стола, то хохочущая девушка в кафе, то золотой браслет на запястье Нелли…
– Егор, у вас такое горе… может быть, вам не до меня…
– Да не… нормально! – Голос Егора звучал по-прежнему – ему явно хотелось получить от меня какую-то определенность относительно завтрашнего дня.
– Ну конечно, приеду. Во сколько было бы тебе удобно?
– Давайте часиков в пять. Поужинаем и «поплывем», идет?
– Идет, – согласился я в полном замешательстве. – Завтра буду в пять. Что-то купить по дороге?
– Не, все есть! Даже маленький сюрприз для вас. Я купил любимый вами камамбер!
– Спасибо…
Я был тронут и одновременно совершенно сбит с толку.
– Ну тогда мы вас завтра ждем. Пока.
И Егор положил трубку…
Назавтра, уже будучи в дороге, я все же позвонил по их домашнему. Подошла Нелли.
– Неллечка, я еду к вам…
– Да, я знаю, – ровно прозвенело в ответ.
– Что-то надо купить?
– Да нет. Егор ничего не говорил. Хотя спрошу, подождите. Егор!
– Ау? – донеслось далекое из телефонной трубки.
– Вадим Петрович спрашивает, надо ли чего-нибудь купить?
Ответа я не разобрал, но Нелли, выслушав его, так же ровно сообщила:
– Нет. Ничего. Мы вас ждем.
Не скрою, идя к ним, я впервые испытывал некоторую неловкость. Мысль о том, что Егор видел меня в троллейбусном окне, не давала покоя, и я никак не мог определиться, как же следует себя вести. Сделать вид, что ничего не разглядел, не понял, у меня просто не получится. Естественно, говорить об этом первым я совершенно не собирался, однако… Однако все же вчерашняя сцена на Тверской, как и события прошлой пятницы, встали между мной и ребятами и изрядно отягощали мысли.
Вдобавок тягостную тень отбрасывала на все это такая внезапная и жестокая смерть Сергея Ивановича, о которой я думал весь этот день. Не то чтобы я сильно переживал за убитого, повторяю, он не понравился мне сразу… Но смерть… смерть всех нас уравнивает – и плохих, и хороших, слишком велик и страшен переход человека в иной мир, чтобы разбираться с земными обидами на его пороге. К тому же, по моим представлениям, его уход каким-то образом должен был затронуть чувства Нелли. А значит, будучи хотя и шапочно, но знакомым с покойным, я должен буду что-то сказать… Но должен ли, и если должен, то как выразить свои соболезнования.
Словом… Слишком многое произошло за эту неделю, чтобы я шел в свой «второй дом» в ожидании просто хорошего вечера.
Дверь мне открыл Егор.
Вопреки всегдашней традиции у его ног не крутилась Фанни.
На мой немой вопрос он широко улыбнулся:
– Неля ее купает. Слышите? – И впрямь, из ванной доносились стоны, повизгивания: видимо, Нелли уговаривала Фанни не брыкаться, но слов из-за шума воды разобрать было невозможно. – Короче! – Егор забрал у меня куртку, сунул ее в шкаф и сразу перешел к делу: – Фильмец в двух частях и довольно длинный. Поэтому план такой: сперва мы смотрим первую часть, потом ужинаем, а затем смотрим вторую. Идет?
– Конечно, как скажешь.
– О‘кей!
И Егор присел к плазме.
Я огляделся. Привявший уже букет Сергея Ивановича по-прежнему стоял в вазе на том же месте, где и в прошлую пятницу. Моих ирисов не было. Все остальное было как всегда все эти месяцы: тихо, тепло, уютно…
В ванной, меж тем, перестала шуметь вода.
– Егор! – донеслось оттуда.
– Оу!
– Помоги мне, пожалуйста, ее закутать и донести, она тяжелая и вырывается.
– Сейчас!
Легко, без тени раздражения, Егор оторвался от своего сосредоточенного занятия и проследовал мимо меня в коридор. И вскоре появился с огромным «кульком» белого махрового полотенца на руках, из которого только и торчал активно шевелящийся коричневый нос бобтейла.
– Фанни, детка… Не надо так делать, не дергайся. Я же тебя не удержу…
– Это она вас услышала и стала прямо вырываться. До этого стояла спокойно, – пожаловалась мне шедшая вслед за Егором Нелли. – Она вообще-то любит купаться.
Егор так бережно держал на руках «кулек», что аналогия с грудным младенцем невольно просилась сама собой.
Нелли забралась на диван, разложила поудобнее подушки.
– Теперь давай!
Егор бережно сгрузил свою ношу ей на колени, и Нелли ласково и заботливо стала вытирать активно брыкающуюся собаку.
– Вы погладьте ее, может, она успокоится, поздоровавшись с вами.
Я протянул руку, горячий язык тут же лизнул мне ладонь, а из-под вороха махровых складок раздался восторженный стон.
– Фанни, Фанни, спокойно! Вот он, Вадим Петрович, рядышком… Давай ложись, будем сохнуть… Егор, подай, пожалуйста, мне вот тот плед – вон он, там, на стуле, я его приготовила и забыла положить сюда… Ага, спасибо.
Нелли освободила собаку от мокрого полотенца, и Егор, подхватив, тут же унес его в ванную. И снова они оба действовали так привычно согласованно, так красиво, что я невольно вновь залюбовался этой слаженностью двух давно и привычно понимающих друг друга с полуслова, полужеста, полувзгляда людей. Человеческую близость ведь нельзя сымитировать: она либо есть, либо ее нет. А тут она была, я видел ее, и оба они так трогательно хлопотали над мокрой Фанни, как могут только хлопотать счастливые родители над желанным ребенком. И тут я невольно задался вопросом, который никогда прежде не приходил мне в голову: а отчего же у них до сих пор нет детей?
Но вслед за ним в мою голову ворвался другой: а все же кто им тогда покойный Сергей Иванович и эта девушка из кафе?
Фанни тем временем перепаковали в плед, она улеглась между мной и Нелли на разложенные подушки и, видимо, вполне удовлетворенная таким положением, наконец притихла.
– Егор! – Нелли утерла лоб тыльной стороной руки. – Я не могу встать, она поднимется вслед за мной. Подай, пожалуйста, еще ее расческу, ленту и вон тот флакончик, чтобы я потом не отвлекала тебя от фильма. Фанни подсохнет, и я ее тихонько расчешу…
– Держи.
– Вот теперь все. Мы готовы к просмотру. Да, Фанни?
Собачий нос снова задвигался и чихнул.
– Да, готовы, – рассыпался тихий нежный смех Нелли.
– Поплыли! – скомандовал Егор, уселся на пол перед плазмой и нажал кнопку.
И мы «поплыли» в… комедию, которая, впрочем, сразу не слишком пришлась мне по вкусу, но зато вполне радовала моих друзей. От души, то и дело заваливаясь на спину, хохотал Егор, звенела нежными трелями Нелли. Азартно комментируя события, Егор предполагал, что будет дальше, попутно подмечая огрехи монтажа, поругивая саундтрек, Нелли тихонько ворковала что-то ласковое, успокаивающее на ухо не слишком довольной процедурой расчесывания собаке. Фанни крутилась, разрываясь в своих собачьих чувствах между мной, хозяйкой и Егором, и все никак не могла определиться, к кому же ей хочется больше… А я… я отчего-то никак не мог отделаться от странного чувства, которое не давало мне сосредоточиться и до конца вникнуть в происходившее на экране: привядший букет на тумбе слева от меня, со стороны Нелли, беспокоил самим своим наличием, и я невольно время от времени косился на него.
Первая часть окончилась. Украшенная огромным фиолетовым бантом, высохшая, расчесанная, счастливая Фанни рванула с дивана вслед за ушедшим готовить ужин Егором. Нелли тоже меня покинула, чтобы переодеться – сохнувшая Фанни намочила ее домашний спортивный костюм.
Я на время остался один и вдруг понял, что впервые не хочу оставаться в одиночестве в этой всегда так нравящейся мне комнате. На этот раз тишина отчего-то давила на уши, беспокоила, гнала меня на кухню. Возможно, это было из-за букета, присутствие которого в комнате я ощущал почти физически.
По пути на кухню через приотворенную дверь я увидел на белом комоде спальни свои ирисы. И тотчас из дверей вышла Нелли в легком халатике, на ходу поправляя волосы.
– Идемте, сейчас Егор будет вкусно-вкусно нас кормить! – пошутила она.
На кухне царил веселый кавардак. Возле своей миски вкусно чавкала Фанни, на сковороде что-то аппетитно скворчало, Егор азартно сражался с помидорами, из крана бурно текла вода, омывая еще какие-то овощи, а перед моим местом в уголке на столе стояла неизменная чашка кофе, возле которой примостилась маленькая сырная доска с изрядным ломтем действительно очень любимого мной камамбера.
– Ну-с! – Егор обернулся. – Как вам фильмец?
– Не знаю, – я замялся.
Мне отчего-то в этот вечер совершенно не хотелось обсуждать кино. Да и комедия эта, по крайней мере первой своей частью, не произвела на меня никакого впечатления: как всегда в подобных западных лентах, герои роняли друг друга лицом в торт, и мне никогда не было понятно, почему от этого должно быть так весело.
– Давай посмотрим вторую часть, может быть, ключ там. Пока я еще не разобрался.
– Да! Именно! Вторая часть! В первой все только начинается!
И Егор, поливая салат подсолнечным маслом, пустился в длинные параллели между этой комедией и еще несколькими голливудскими лентами, названия которых мне не говорили ничего, а он, судя по всему, знал их назубок.
Нелли привычно умостилась на свое место между плитой и столом, достала сырный нож, протянула мне:
– Режьте. Это специально для вас куплено. Пробуйте.
– Спасибо!
Камамбер был прекрасен, кофе – черен и крепок, ужин – вкуснейший, рассказы Егора – бурными и полными удивительных подробностей – словом, все, как всегда. Не было только привычного ощущения безмятежного счастья, которое всегда охватывало меня в этом доме.
Посмотрев вторую часть, выслушав все пояснения Егора, я тем не менее остался к фильму равнодушен. Егор долго объяснял мне, откуда берет свое начало американская смеховая традиция, как она преломилась в кино, я послушно кивал, даже задавал какие-то вопросы. Однако впервые за этот год слушал невнимательно и даже поймал себя на мысли, что, возможно, надо ехать домой, а не оставаться ночевать. И сам удивился этому…
Но, естественно, ночевать меня оставили. Сойдясь на том, что американская комедия – блюдо специфическое и что в силу разницы американского и русского менталитета не каждый наш интеллектуал способен оценить все ее тонкости, мы разошлись по комнатам. И вскоре я, впервые в этом доме не сразу блаженно уснувший, а еще долго ворочавшийся в постели, услышал в ватной тишине квартиры мерное дыхание из спальни.
Возможно, мне не давал забыться фонарь, который, отчетливо рисуясь своей огромной овальной головой сквозь легкие двойные шторы, заливал комнату мертвенным холодным светом. Странно, я как-то раньше не замечал его присутствия, не видел того, что неоновое леденящее свечение делит комнату надвое, ровной чертой отсекая в безжизненно-яркую зону шкафы, набитые коробочками с дисками, и оставляя в глубокой тьме диван с лежащим мной, тумбы с фиалками, кресла и сейчас сдвинутый в сторону двери журнальный столик. Словно со дна глубокого колодца, из этой тьмы я разглядывал отсверкивающие в синеватом сиянии стекла, за которыми фонарный свет странным образом выел, вытравил на коробочках с фильмами все яркие краски. Я помнил их – красные, зеленые, желтые, кричащие, теплые, рекламные, броские. Сейчас же они были линяло-блеклыми, почти неотличимыми друг от друга. Под этими этикетками множество сюжетов, персонажей, перипетий… Реальные людские судьбы, преломленные чьей-то фантазией, воплощенные хорошо ухоженными и в общем-то благополучными людьми. При разнообразии увиденного в этой комнате за этот год все это вдруг стало складываться в моей голове в некие однообразные схемы, лежащие, как показалось сейчас, в основе таких вроде бы непохожих друг на друга киноисторий. Я перебирал и перебирал свои впечатления, но все равно никак не мог отыскать в памяти хотя бы что-то, что отклонялось от этой невидимой канвы, по которой вышивались такие, казалось бы, причудливые и хитрые узоры. А хотелось… зачем-то именно сейчас, этой ночью найти среди всего этого внутреннего однообразия нечто, что неожиданно и отчетливо выбивалось бы из общего ряда предсказуемости. Нечто такое, что поразило бы душу своей нетривиальностью…
То ли от этого холодного света, то ли от своих размышлений, то ли от бессонницы, я внезапно озяб, натянул на себя одеяло, но не согрелся. Встал, закрыл фрамугу, взял толстый плед, которым обычно накрывали диван, постелил его поверх. Забрался под всю эту тяжелую кучу в надежде, что озноб оставит меня наконец и даст провалиться в сон. Но сон не шел и не шел… Я ворочался с боку на бок, затем встал еще раз, надел оставленный мне по обыкновению белый банный халат, снова лег. Мелькнула мысль, что на улице не так уж холодно и совсем не холодно в комнате, а потому я, вероятно, заболеваю – протянуло-таки меня где-то скознячком в наших немаленьких аудиториях. А может быть, дома…
И тут в квартире возник звук. Что-то мягко шлепнулось об пол, замерло, потом зашуршало… Затем ухо различило знакомое цоканье коготков по полу. Фанни явно отправилась на кухню пить. И вправду – в ночной тишине послышалось плещущее собачье лакание. Потом коготки зацокали обратно, замерли – видимо, собака остановилась возле спальни. После значительной паузы коготки зацокали вновь. Звук сменился на более глухой, Фанни вплыла в мою комнату, осторожно приблизилась к дивану и снова замерла, видимо определяя, сплю я или нет.
Я повернул голову и протянул к ней руку. Собака радостно встряхнула кудряшками и, засопев, полезла на диван. Но не в ноги, как всегда, а, взгромоздившись всем своим немаленьким телом прямо на меня, доползла до лица и жарко дохнула. Передние лапы словно обняли меня за шею, шершавый язык от души умыл мой лоб. Я ласково потрепал ее за уши, она расслабилась, размякла, растеклась по мне, угнездив свою лохматую голову на мое плечо, и вскоре блаженно засопела. Я стал согреваться, спокойное дыхание собаки, словно колыбельная, убаюкивало сознание, и наконец я погрузился в одурманивающую тишину, холодный свет фонаря стал меркнуть, мысли – замедляться и путаться, пока не исчезли совсем…
Очнулся от стука клавиш. Егор восседал за своей рабочей башней, сосредоточенно глядя в монитор. Фанни не было, в квартире по-прежнему стояла тишина – видимо, Нелли тоже еще спала. За окном брезжил яркий, четкий, словно только что отмытый, сентябрьский рассвет.
Я пошевелился. Егор обернулся на звук.
– Замерзли, что ли, ночью?
– Немножко. Мне кажется, я заболеваю. Простыл где-то.
Егор сорвался со стула и исчез. На кухне зашумел чайник, открылись и закрылись дверцы навесного шкафчика, зазвенела ложка.
– Вот вам «Колдрекс», я туда еще меду бухнул для верности. Выпейте и спите дальше, – протянул он дымящуюся чашку, вернувшись в комнату. – Еще рано, Нелька и Фанни тоже спят…
– А ты чего же?
– Работа горит… Надо доделать к понедельнику.
– А… Ну, может, не буду тогда мешать, соберусь потихоньку.
– Да вы и не мешаете. К тому же куда вы после «Колдрекса» с медом на улицу? Выпейте, поспите еще… А я, если не сильно раздражает, еще постучу.
– Бог с тобой. Конечно, работай.
Я не спеша прихлебывал дымящуюся жидкость, она растекалась по жилам жаркими ручейками, глаза сами собой стали закрываться, и я, едва успев допить и поставить чашку на пол, снова заснул…
Болезнь меня тогда все же настигла, никакой «Колдрекс», конечно же, не помог. Капитальнейший грипп трепал меня почитай две недели, я валялся дома, плавая в жару или трясясь от озноба, страдая от какой-то очень сильной в этот раз ломоты в костях и диких головных болей.
Сын, помимо всех антибиотиков, которые кучей, как и положено, прописала мне наша районная старушка, приволок откуда-то (по ее же рекомендациям, данным как бы не от имени врача, а так – в частном порядке, в рамках долгого нашего с ней знакомства) малины, липы, меду и прочих народных средств. И я все это пил, перемежая горстями таблеток, а грипп упорно не хотел меня отпускать. Я проваливался в липкую, потливую тьму и снова, с трудом ловя сознание, выныривал из нее, автоматически тащился на кухню ставить чайник, чтобы заварить себе очередную порцию снадобий, и, наверное, как-то выключал его, и только одному богу известно, как не сжег этот проклятый чайник, ибо мне совершенно было не до моего вечного страха, что забуду его на огне. Просто все равно, сгорит он или нет. Мне вообще все было все равно – от головной боли не мог даже читать и словно впал в летаргию; жизнь сузилась до предела – от койки к термосу, стоявшему на кухне, и обратно, от сна к тяжелому пробуждению и снова впадению в чугунный сон.
Кажется, звонил Егор, но я плохо помню наш с ним разговор – было не до кино.
Когда очнулся – на улице, словно праздничный храм, стоял октябрь. Уже совсем остывающее, но трижды яркое от отсветов всевозможных оттенков желтого солнце заливало улицы. Еще слабый, а потому, наверное, излишне сентиментальный, я, впервые спустившись из своего двухнедельного квартирного заточения на улицу, вышел из подъезда и тут же опустился на лавочку: от чистого, промытого, какого-то остро-свежего воздуха закружилась голова. Сидел и смотрел на высоченное, яркое-яркое, нереально голубого цвета небо, на огромную березу, росшую у дома, трепещущую каждым листиком еще не растерянного парчового от пробивающих листву косых тонких солнечных лучей убора, и не мог оторвать от нее взгляда. Бьющие в глаза яркие краски жизни зачаровывали. После тяжелого морока болезни каждый серый клочок асфальта, каждая капля от холодной утренней октябрьской росы, радужно бликующая почище бриллианта, каждая, уже подсыхающая от ночных подморозок травинка казались мне чудом. Я вдыхал и вдыхал прогорклый, вкусно сдобренный дымком от сжигаемых где-то листьев воздух, и мне действительно хотелось буквально остановить мгновение, запомнить, сохранить в себе это ни с чем не сравнимое ощущение чистоты и свежести, которыми был наполнен город. Хотелось ни о чем не думать и ни о чем не заботиться, а любоваться и любоваться этим торжественным великолепием подступающего умирания.
Но не думать и не заботиться в нашей жизни невозможно. Нужно зарабатывать, общаться. И вскоре я, постепенно набирая прежний темп, уже несся из одного корпуса института в другой, от очников к заочникам, до одури просиживая ночи над обязательными статьями и текстами докладов к симпозиумам, и даже умудрился смотаться в две командировки на положенные для поддержания моего статуса плановые конференции. Телефон разрывался, не хватало часов в сутках, я догонял и наверстывал упущенное за время болезни, уже, конечно же, не замечая ни октября, ни неба, ни березы перед домом.
В один из вечеров в начале рабочей недели, как-то особенно устав – да и поздновато уже было после последней важной встречи! – я дремал в вагоне метро. Автоматически выныривая из сна при объявлении станции и убедившись, что еще не моя, снова придремывая, я, в очередной раз открыв глаза, увидел рядом с собой улыбающегося Егора.
– Добрый вечер, Вадим Петрович!
– Егор?! Какими судьбами?
Ветка метро была совсем не его.
Сон как рукой сняло. Я был ему рад.
– Да вот, сижу, жду, когда вы проснетесь – неудобно было вас будить. – Егор по обыкновению широко улыбался, протянул мне руку, уверенно и крепко пожал мою. – Вы про нас с Нелей совсем забыли?
– Да что ты! Я просто болел, ты же знаешь.
– Витек говорил, тут надысь виделся с ним на одном мероприятии.
Егор, прищурившись, смотрел в свое отражение в темном окне мчащегося по тоннелю поезда.
– Очухаться не успел – две командировки одна за другой, – я с удивлением обнаружил, что почему-то оправдываюсь.
– Тоже знаю, Витек тоже говорил.
– Ну вот… Вы-то как? Как Нелли, как Фанни поживает?
– Ну, Фанни-то что сделается? По-прежнему капризничает в еде, уж не знаю, чем ее кормить! Возили тут давеча к парикмахеру, навели марафет, теперь совсем красавица. Форсит еще больше. А в целом… в целом у нас все как всегда.
И тут я как-то очень остро вспомнил про это «как всегда»: тихий полумрак квартиры, голубой экран плазмы, горячий чай, жарко и доверчиво дышащая мне в бок трогательная Фанни…
– Чем нас радует киномир?
– О! Вы многое пропустили. Тут одна за другой такие премьеры вышли… Мы с Нелей даже ездили на одну в киноцентр… Шикарно!
– «Осторожно, двери закрываются, следующая станция…»
Егор поднял голову, послушал.
– О, мне на следующей! Вадим Петрович! Если в выходные вы никуда не уезжаете и не заняты, так мы вас ждем! Будем наверстывать упущенное.
– Спасибо, Егор! Я буду очень рад.
– Давайте, как всегда, в пятницу, часиков в шесть, идет?
– Идет!
– Тогда я поскакал, – Егор снова протянул мне руку. – Звонить уже тогда не буду, просто приезжайте, и все.
– Спасибо! Обязательно приеду!
Двери открылись, Егор помахал мне и шагнул на платформу.
Я и впрямь искренне был рад его видеть. Этот месяц после болезни жизнь поизмотала меня своей круговертью, а к обычной домашней пустоте и неустроенности прибавились еще две паршивейшие гостиницы – пребывание по три дня в номере каждой из них с разрывом в неделю пришлось терпеть, словно зубную боль, – и затем возврат в такой же пустой и выхолощенный дом… Словом, во всем этом ко мне опять вернулась преследующая меня неприкаянность, а Егор… Егор так прочно ассоциировался у меня с чем-то бесконечно теплым, домашним, с размеренной упорядоченностью устойчивого, без истерик и потрясений бытия, которого у меня не было, что я даже затосковал и снова, как прежде, стал мысленно считать, сколько осталось дней до пятницы.
Да, очень хорошо, что мы с ним вот так случайно встретились. Неловко было бы звонить, напрашиваться… а так все получилось само собой.
В своих размышлениях я прикрыл глаза с намерением снова подремать – ехать-то мне было еще минут пятнадцать – и не сразу заметил, что поезд стоит. Вскоре до сознания доплыло глуховатое бормотание из динамиков: «Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны», а с платформы донеслось: «По техническим причинам поезд дальше не пойдет. Освободите, пожалуйста, вагоны».
Я растерялся, закрутил головой, оглядывая платформу, чтобы понять, что происходит, и в этот момент у одного из пилонов увидел пару.
Нет, не так. Увидел – это слишком длинное слово для того, чтобы описать, как стремительно все произошло.
Людей в этот час на станции было немного. Да и сама станция, даром что центральная, особой суетой не отличалась ни в какие часы – это я знал, потому что бывал здесь довольно часто. А сейчас тут и вовсе было практически пусто. Потому взгляд схватил одновременно обоих и разом – все последовавшие события, словно действительно снятые одним дублем с одной камеры. Я мгновенно узнал ту девушку из кафе на Тверской. Туго затянутая в короткое, несколько «подстреленное» для ее плотной фигурки серое пальтецо, со все так же распущенными русыми волосами, только ветра, как вы понимаете, тут не было. Но это не мешало ее роскошной гриве взметаться и плескаться по воздуху, ибо девушка что-то темпераментно восклицала, то и дело встряхивая головой и отбрасывая от лица волосы, захлестывающие щеки. Напротив нее, привалившись плечом к бордово-коричневому мрамору, стоял Егор, естественно, как всегда, улыбаясь.
Как раз в тот момент, когда мой взгляд наткнулся на них, девушка вдруг сильно размахнулась и ударила Егора по лицу. Егор никак не отреагировал, даже не пошевелился, продолжая улыбаться, а девушка круто развернулась и, ловко обогнув пилон, побежала к выходу.
В этот момент ко мне подошла плотно утрамбованная в форменный мундир мадам с мегафоном в кокетливо наколотой на бок высокой прически пилотке.
– Вам особое приглашение требуется?
– Да-да. Сейчас. Простите, задремал…
Как вы понимаете, выходить не хотелось – встретиться с Егором сейчас было отчаянно неловко. Так неловко, словно эту пощечину получил я. И потому я не шагнул в ближайшую открытую дверь, а двинулся по вагону, чтобы оказаться от Егора на максимально бо́льшем расстоянии и сразу занырнуть за пилон.
– Куда?! – завопила дама. – Куда?! Выходите! Кто вас ждать будет, пока вы тут гуляете!
Но я упорно шел к последней вагонной двери, а дама бежала за мной, грозно стуча ботинками, и даже попыталась взять меня за рукав, чтобы вытянуть в очередную дверь по пути. Я отдернул руку, не спеша дошел туда, куда стремился, и шагнул на платформу.
Выигранные мной секунды и метры дела не спасли. Егора уже не было на прежнем месте, теперь он был совсем недалеко от меня и (поезд уже отъехал) внимательно изучал перечень станций и переходов на стене. Делать вид, что я его не вижу на пустой станции, было бы просто нелепо.
Он обернулся.
– Как-то так!
Лицо его по-прежнему улыбалось, щека отчаянно рдела.
– Да, – не зная, что в таких случаях прилично говорить, промямлил я. – Вот высадили… Стой теперь, жди…
Мы помолчали, оба понимая, что сцена с девушкой не осталась мною незамеченной.
– Бывает хуже, но реже, – не совсем ловко пошутил он. – Ну так мы вас ждем в пятницу?
Упоминание «мы» после всего увиденного меня несколько покоробило. Что это? Прекрасное самообладание? Или какая-то доселе мне неведомая форма бесстыдства?
– Так договорились же, – не зная, куда девать глаза, пробормотал я.
Егор, как ни в чем не бывало, еще раз протянул мне руку прощаться.
– Тогда счастли́во. Неля заждалась, наверное.
И, уверенно ступая чуть косолапящими ногами, зашагал на противоположную сторону.
Подошел мой поезд, я сел, прикрыл глаза. Первым порывом моим было отказаться от пятничного визита под каким-нибудь благовидным предлогом. Теплый мир, очарование этого милого дома рассыпа́лось во мне, и никакими усилиями не получалось его собрать обратно. Более того. Если в предшествующих событиях я каким-то образом мог придумать оправдание обоим и всему происходящему в целом (слабенькое, неубедительное, но все же!), если можно было бы еще сомневаться, видел ли Егор меня тогда в троллейбусе на Тверской или не видел, то сейчас никаких сомнений быть не могло: мы оба точно знали, что все видел и понял. Однако было впечатление, что бо́льшую неловкость испытал я, хотя в моем понимании все должно было бы быть наоборот.
Мой визит в пятницу после этого делал меня как бы соучастником лжи: если раньше Нелли ничего не подозревала и это было только их с Егором дело, то теперь… Теперь она ничего не будет подозревать и при моем «деликатном умалчивании».
Впрочем… Впрочем, и достаточно долгое наличие в жизни этой странной семьи покойного Сергея Ивановича уже вовлекло меня в некий неприятный круг умолчания. Глядя на ситуацию глазами Егора, я не мог не обижаться за него и не испытывать некоего негатива к Нелли по поводу ее возможного обмана. Конечно же, менее всего я собирался «открывать ему глаза» на некую странность взаимоотношений Нелли и Сергея Ивановича, но… но все же никак не мог решить про себя: ну в самом деле, не мог же он быть так наивен? Если все происходящее было очевидно мне, то неужели оно не было очевидно ему? И как тогда они вместе с этим пониманием живут?
Гадостный осадок от всех этих размышлений окончательно отравил вечер, я бестолково слонялся по квартире, принимался и бросал читать и так, засыпая, и не решил, поеду ли в пятницу в такой еще вчера манящий к себе дом. Раздражение на себя, на всю эту ситуацию не отпустило меня и с утра. И вообще, все дни до пятницы я пребывал в каком-то внутреннем напряжении: то изобретал приличные поводы позвонить и отказаться, то уговаривал себя, что в конечном итоге совершенно не обязан разбираться в их семейных «скелетах в шкафах», думать о них, мучиться ими… И ловил себя на желании сделать вид, что вообще ничего не знаю и знать не хочу, а хочу просто приехать и отдохнуть от своих неурядиц в приятной для меня, лечащей издерганные нервы атмосфере.
И – о, человеческая натура! Победил мой эгоизм. Я не нашел в себе сил снять телефонную трубку и сказать, что занят, уезжаю или – что было бы самым правильным – честно поведать, почему не хочу ехать ни в эту пятницу, ни вообще, как того требовала моя «прямая» натура. И в этом отчаянном раздрае с самим собой, который нарастал по мере приближения пятницы, все же отправился к ним в назначенное время, изо всех сил обманывая себя тем, что все происходит как бы как всегда.
С дороги, исполняя сложившийся за этот год ритуал, позвонил.
– Неллечка, я еду к вам, нужно что-нибудь купить?
– Не знаю, Вадим Петрович! – так привычно, словно не было всех моих сомнений и волнений, словно совсем ничего не происходило, звенел в трубке тихий напевный голосок Нелли. – Егора еще нет, не у кого спросить. Так что просто приезжайте, и все.
Но я все же купил бутылку вина – меня не было в этом доме почти полтора месяца, и «приличествовало» как-то отметить мое возвращение. И, уже свернув во двор, спросил сам себя: а может быть, мои волнения и сомнения – глупость, придуманная мной самим? Может быть, и впрямь ничего не происходит, а я зачем-то накручиваю сложности там, где их просто не существует? Ведь в жизни Егора и Нелли вообще ничего не менялось. Ничто не свидетельствовало о каком-либо их беспокойстве по поводу тех «открытий», из-за которых так мучился я. И, взявшись за ручку двери подъезда, вдруг подумал, что так ведь недолго и свихнуться: реальность перед моими глазами расслаивалась, раздваивалась, ее целостность разъезжалась, явные причины больше не порождали логичных следствий, и я… вдруг понял, что просто не знаю, как существовать в этой реальности, где иллюзия и правда так прочно перепутаны, переплетены, что их уже просто невозможно разъять.
– А-а-а! Вы к нам! Как это хорошо! А мы чуть-чуть не успели к вашему приходу! – раздался за моей спиной трубный глас Егора, и в тот же момент лапы Фанни впечатались в мою спину.
Я обернулся, но поздороваться с Егором не успел: Фанни, вытянувшись во весь свой рост, кинув лапы мне на плечи, жарко лизала мое лицо, постанывая от восторга.
– Фанни! Ты же перепачкаешь Вадима Петровича, – изо всех сил натянул поводок Егор.
Но Фанни снова рванулась ко мне и мощью своего восторга чуть не сшибла с ног.
– Фанни! – рявкнул Егор.
Собака виновато затрясла шариком хвоста, присела, но чувств у нее было так много, что, взвизгнув, она снова рванулась ко мне.
– Понятно. Так мы в подъезд долго не войдем! – Егор с усилием оттащил собаку и скомандовал: – Вадим Петрович, заходите, я пережду и поднимусь за вами. Иначе она не успокоится.
И я покорно вошел, слыша за спиной стоны и всхлипы рвущейся с поводка Фанни.
– Вадим Петрович, скидывайте скорее куртку, я почищу! – Открывшая мне Нелли все сразу поняла. – Это вас Фанни так встретила?
– Фанни! Стой, блин! Сумасшедшая собака!
Егор не вошел, а буквально въехал в не закрытую мной дверь, и в маленькой прихожей образовалась толчея, суета, никто не мог разобраться, куда ему шагнуть и как увернуться от безумного восторга собаки, всем своим телом прыгающей то на меня, то на Егора, то на Нелли.
Эта кутерьма облегчила мне первые минуты нашей общей встречи, сгладив необходимость что-то говорить и как-то смотреть в глаза обоим. Ибо ощущение того, что я являюсь соучастником чего-то не слишком благовидного, постыдного, неправильного меня не покидала.
А дальше… Дальше все пошло само собой. Нелли унесла мою куртку в ванную, Егор, нырнув в тапочки, рванул на кухню, а я напором Фанни был вытеснен в гостиную, повален на диван и облизан со всех сторон.
– Нелли, там в прихожей на полу пакет, в нем бутылка вина, забери, пожалуйста! – только и успел крикнуть я.
Все было как всегда: кофе, который мне, учитывая, что Фанни категорически не желала меня никуда отпускать, принесли в гостиную, вкуснейший ужин, полумрак уюта и тепла, светящаяся плазма, какое-то кино… Всегдашняя, привычная, без лишних сантиментов, но все равно нежная забота Егора о Нелли («ты не забыла, там в холодильнике твой любимый фруктовый кисель», «я купил тебе, как ты просила, этот шампунь»), ее царственное спокойствие и неземная отстраненность, с которой она ее принимала… Впрочем, и она не оставалась в долгу: «тебе звонил такой-то», «ты не забыл, что хотел…», «я нашла те диски, которые ты искал», «к понедельнику я закончу делать то, что ты просил…».
Все было как всегда, понимаете? Словно и не существовало того, что я чувствовал, знал и понимал! Словно не бились под гладью этого теплого спокойного озера бурные холодные ключи!
Мне были тут неподдельно рады! И так же, казалось, неподдельно теплы, ровны и нежны друг с другом, и я… Я в конечном итоге сдался, отогреваясь в этой атмосфере, понимая, отдавая себе отчет в том, что готов и хочу обманываться. И совсем не хочу думать, что под всем этим теплом и радушием существует какая-то вторая, неприятная жизнь, в которую я волей обстоятельств зачем-то посвящен. Мы снова пили хорошее вино, я рассказывал о своих командировках, Егор довольно остроумно их комментировал, Нелли тихонько смеялась, Фанни, плотно привалившись ко мне на диване, сладко вздыхала и время от времени, охваченная внезапно налетающим на нее порывом нежности, лизала мне лицо или руки.
И снова далеко-далеко за полночь я растянулся на знакомом диване, блаженно закрыл глаза и, поглаживая не ушедшую спать к хозяевам собаку, провалился в спокойный глубокий сон.
Опять я стал считать дни недели до пятницы или субботы, еженедельно разрешая себе этот праздник совершенно безответственного, расслабляющего и приносящего отдых душевного покоя, глубоко-глубоко внутри себя затоптав, заглушив неловкость от ощущения соучастия в чем-то неблаговидном, постыдном. В какой-то момент я решил, что смерть Сергея Ивановича и сцена на пустой вечерней станции метро наконец покончили с тем, что нависало над этой милой семьей и что так мешало мне принимать идиллию, царившую в этой квартире, за чистую монету.
В радости «возвращения в семью» промелькнул декабрь. Страна вплывала в новогоднюю лихорадку. И даже я, в принципе не подверженный подобным ритуалам, как-то, в ожидании возвращения домой Егора, принял самое деятельное участие в наряжении елки, развешивании рождественских венков, гирлянд и подарочных сапожков, которыми Нелли посчитала нужным украсить квартиру. И представьте, получил от этого огромное удовольствие! Копаясь в трогательной мишуре, такой блеклой и убогой в беспощадном дневном свете и такой роскошной и таинственной – в вечернем, я внезапно даже испытал некоторое возвышенное ощущение предвкушения чуда, которое давным-давно покинуло меня. Ибо с появлением на свет моего сына я стал для него источником исполнения заветных желаний, как когда-то были для меня мои родители. Его изумление и радость от свершившегося оправдывали некоторые усилия, которые приходилось прилагать, чтобы праздник оставался таинством. Когда же Витек повзрослел, «отрезвел» и обрел определенную долю циничности, свойственной подросткам; когда, едва отбыв с нами «двенадцать ударов», он стремительно исчезал «к друзьям», Новый год и вовсе превратился для нас с Ниной в просто приятный повод позволить себе, никуда не торопясь, не суетясь и не напрягаясь, провести тихий вечер вдвоем. Праздник стал как бы разрешением для нас, взрослых людей, хотя бы на сутки выключиться из бешеной гонки за выживанием и ощутить, что мы – ну хоть иногда! – можем себе позволить пожить «для себя».
Сейчас подступал второй новогодний вечер, который я должен был встретить без Нины. Первый подарил мне моих молодых друзей, и хотя, конечно, они не могли полностью заменить утраченное, тем не менее этот год Нелли и Егор серьезно скрасили мое одиночество. Может быть, поэтому от второго Нового года я подсознательно ожидал чего-то необычного? Тем более что вопрос, где его встречать, даже не обсуждался: как-то само собой разумелось, что я приеду к ним и «зависну», как говаривал Егор, не на один, а на два-три дня, за которые мы посмотрим «самое шикарное, что подарил миру Голливуд». В преддверии этого он весь декабрь серьезно шерстил свою коллекцию, составляя нашу «программу максимум», то выкладывая диски из шкафов на свой стол, то убирая какие-то из них и заменяя другими. Чувствовалось, что к вопросу он отнесся ответственно, много и долго рассуждал об этом вслух.
К тому же и компания планировалась совсем небольшая, «из своих»: предполагалось, что будет старинный друг Егора, музыкант, то ли играющий в какой-то рок-группе, то ли пишущий для нее песни, и друг детства Нелли, с которым она выросла в одном дворе. Выяснилось, что, хотя уже много лет прошло после ее переезда, она по-прежнему поддерживала пусть и телефонные, но все же теплые отношения с некоторыми членами старой дворовой компании.
Сын мой, в очередной раз позвонив, справился, не собираюсь ли я «куковать один» в новогоднюю ночь, и, как мне показалось, с облегчением узнав, что нет, не собираюсь, даже для порядка не поинтересовался моими планами. А может быть, ему и так было понятно, к кому я поеду.
Я же всю вторую половину декабря вообще жил в своей квартире как в гостинице: забежать, передремать, прихватить все, что нужно для безумного рабочего дня, и снова убежать: оба института, где я преподавал, неумолимо втягивались в сессию. А кроме того, конечно же, «домой»… настоящее «домой» снова было там, в далеком московском «спальнике»…
Воистину, это оказался самый странный Новый год за всю мою жизнь.
Тридцать первого декабря на достаточно большом потоке у меня стоял зачет – наши учебные офисы умели составлять расписание! Студенты надеялись, что в честь праздника обойдется, но я засел всерьез, и потому к трем часам дня моя подпись стояла лишь в половине зачеток. Не обремененный никакими глубокими знаниями молодняк тоскливо топтался в коридоре, не смея, впрочем, предъявлять мне какие-либо претензии: в институте знали, что автомат всей группе я не поставил ни разу.
Когда отпустил последнего, было уже почти семь. Пока собрался, пока доехал – стрелки подползали к девяти.
Город кипел предпраздничной суетой. Давно заметил – люди в новогодние дни как бы размякают и оттаивают, каменные лица, с которыми они обычно передвигаются в метро, расслабляются. Глухая повседневная замкнутость, свойственная столичным жителям, уступает место своеобразному радушию, снисходительности к слабостям других, почти братанию. Если в обычные дни пьяный в метро вызовет брезгливые гримасы, а шумящая в вагоне молодежь раздражает, то в Новый год люди постарше с умилением наблюдают за носящимися по платформам и вагонам группами молодняка, оглашающими высокие своды метро громовым хохотом и на ходу теряющими шарики. Незнакомые люди уступают друг другу место, поддерживают поскользнувшегося, пропускают в очередях на эскалатор перед собой спешащих, охотно подсказывают заблудившимся, где куда пересесть, и даже тратят время на то, чтобы их проводить (причем благотворительность распространяется даже на обычно всех раздражающих мигрантов!), поздравляя «с наступающим» так, словно являются давними знакомыми или родными. Город, охваченный единым пряничным порывом, жаждой радости и предвкушением новогоднего «счастья», на сутки становится теплым, дружным, внимательным, человечным – словом, таким, каким он был во времена моей юности.
Я почувствовал эту атмосферу сразу, как только выскочил из института. До метро было минут пятнадцать пешком или порядка пяти на автобусе. Но я и так уже припаздывал, и ждать, пока подтянется вечно где-то в пробках застревающий транспорт, было недосуг.
– Вам к метро? – Возле меня остановилась машина.
– Да.
– Садитесь, подброшу. Я туда же.
– Спасибо!
Я влез на заднее сиденье, хлопнул дверцей.
– С наступающим!
– И вас, – широко и радостно улыбнулся мне водитель в зеркало заднего вида.
Мы помчались по переулку, свернули на главную улицу и тут же застряли в лениво ползущем потоке машин.
– Ну попали, – выдохнул я и подумал, что надо было пройтись, в конце концов, меня ждали полностью бездельные два или три дня.
– Не, норм! – весело отозвался водитель. – Мы сейчас с вами, если не возражаете, проскочим. Я знаю где.
Распугивая торопящихся домой, груженных последними предновогодними покупками жителей, мы свернули один раз, потом другой, третий…
Я давно потерял логику этого движения и только следил за тем, как ловко водитель в темноте дворов вписывается в узкие прогалы между какими-то гаражами, строениями с темными окнами, вдруг возникающими деревьями и фонарями.
– Я сам тороплюсь. У меня ведь дочка только что умудрилась родиться! Вот, мчусь!
Я как-то особенно растрогался от этого сообщения и от радости просто не знал что сказать.
– Я вас поздравляю… двойной праздник…
– Ой, не говорите!
Водитель прямо светился счастьем, казалось, что в темной машине от его головы и впрямь исходит сияние. Хотя, конечно же, это были отсветы от фонарей.
Мы еще раз куда-то свернули, и внезапно перед нами оказалась площадь, залитая огнями, – как раз та, на которой находилась станция метро. Оставалось только как-то вклиниться в плотно утрамбованный, едва ползущий поток машин.
– Эх, – досадливо процедил водитель, – вот тут-то мы точно попали… Никто не пустит.
Мы помолчали, я не хотел ему мешать, понимая, что он ищет момент, чтобы встроиться в поток.
– Слушайте, – не отводя глаз от дороги, внезапно спросил он. – А вам куда? Может, мы не будем тут суетиться, если нам по дороге?
Я назвал район.
– Э-э-э-х… жаль… мне не туда… Ну ладно, ждем.
Я достал сто рублей – ровно столько обычно стоил путь от метро к институту в такси.
– Чтобы я вас не задерживал, давайте я тут выйду и площадь перейду сам.
Он обернулся, глянул на сторублевку.
– Обижаете! Праздник же. Какие деньги!
– Но вы же из-за меня теряете время…
– Бросьте! О-о-оп! – И он, внезапно резко вывернув руль, въехал в на секунду образовавшийся просвет в плотном потоке. – Все. Теперь через минуту будем у метро.
И впрямь, словно Бог услышал наш разговор: где-то впереди, видимо, загорелся зеленый, и весь поток двинулся, набирая скорость.
У станции, вылезая, я протянул ему руку, мы обменялись крепким дружеским рукопожатием.
– Счастья вам и вашей дочке!
– Светику! Она будет Света, светлая… С Новым годом!
– С Новым годом!
В приподнятом настроении, в предвкушении прекрасного вечера, омываемый со всех сторон всей этой плещущей предновогодней волной радости, я ехал и думал о том, что в нашей причудливой жизни остался, пожалуй, только один такой день в году, когда мы все ощущаем себя частью какого-то одного большого теплого целого. И получаем от этого несказанное удовольствие. Вероятно, это единое «нечто», общее для всех, всеобщее, простое, понятное каждому, радужное и беззаботное, собирающее нас, обычно насмерть стоящих за свою индивидуальность, как бы в одну семью вне зависимости от статуса, пола и возраста, превращающее озабоченных, отягощенных тяжелыми думами людей в открытых и чистых детей, и заставляет подсознательно ждать новогодних каникул, милостиво предоставляемых жизнью в тяжелых, однообразных буднях?
В дверь мне даже не пришлось звонить: Фанни давно выучила мои шаги по лестнице и сейчас, заслышав их, взорвалась радостным лаем.
– О-о-о-о! Вот мы вас и дожидались! – Сияющий Егор одной рукой открыл дверь, другой с трудом удерживая за роскошный блестящий бант на шее стонущего и тяжко дышащего бобтейла.
Я шагнул через порог, едва успел протянуть ему пакет с шампанским, конфетами и фруктами, как бант не выдержал, лента лопнула, и освобожденная Фанни ринулась обниматься, плотно прижав меня к стене.
Пока я боролся с ее восторгами, чтобы снять куртку и поменять обувь, ухо уловило из гостиной звуки негромко работающего телевизора и аккорды тренькающей гитары. Видимо, все приглашенные были уже тут, ждали только меня.
Шагнул в гостиную и обомлел.
В кресле, свесив через ручку едва прикрытые мини-юбкой длинные стройные ноги, опираясь спиной на сидящего на другой ручке гитариста, полулежала девушка с Тверской. Восхищавшая меня волна ее волос наполовину прикрывала лицо, обаятельнейшая круглая мордашка лучилась улыбкой, глаза вспыхивали озорными искорками.
Слева от нее, на диване, в таинственно мерцающем в полусвете сиреневом платье «с искрой» замерла в своем привычном оцепенении Нелли. Поодаль от этой живописной группы, развернув стул от стола Егора, возвышался гигантский человек – он казался огромным даже сидя! – с большим, крутым, тяжелым лбом, из-под которого недобро блестели темные умные глаза. Они неотступно, не отвлекаясь ни на минуту, следили за каждым движением Нелли. В одном его изрядном кулаке, удерживаемая за горлышко, была зажата бутылка коньяку, в другом – пузатый бокал, из которого он время от времени прихлебывал.
Счастливая Фанни влетела в гостиную, с размаху заскочила на диван, лизнула хозяйку. Нелли чуть заметно отстранилась и поморщилась – макияж был едва заметный, подчеркивающий достоинства ее утонченного лица! Фанни же залегла, припав на передние лапы и приподняв зад с быстро-быстро виляющим круглым хвостиком, видимо приглашала меня занять ставшее уже привычным «мое» место.
– Знакомьтесь, господа! – вошедший Егор вовремя скрыл мое замешательство, взяв все внимание присутствующих на себя. – Это Вадим Петрович!
Гигант, не вставая, меланхолично протянул мне руку: рукопожатие оказалось неожиданно теплым.
– Я тоже Вадим! – пророкотал он.
– Ой, они оба Вадимы! Можно загадывать желания! – Девушка с Тверской стремительно выбросила свое плотненькое тело из кресла, обежала молодого человека с гитарой, журнальный столик, встала между нами, схватив нас за руки, и замерла.
Прошло несколько секунд, девушка солнечно улыбнулась, скосила глаза на Егора, отпустила наши руки и торжествующе сообщила:
– Вот теперь точно сбудется, я это знаю!
И тем же путем, на ходу жарко обняв гитариста, вернулась в свое кресло, так же улегшись в него поперек и снова перекинув ноги через ручку.
Гитарист, склонившись над гитарой и покачиваясь в такт, ухом ловя переливы играемой мелодии, не отрывая рук от струн, никак не отреагировал на ее порыв, а мне лишь кивнул: дескать, прости, музыка важнее, бросив короткое: «Паша!» – И снова ушел в звуки.
Девушка с Тверской издали внимательно обшарила меня большими, быстрыми, хитроватыми глазами и хамовато спросила:
– А кто такой Вадим Петрович?
– Наш старый добрый знакомый!
– Любите вы, однако, старых знакомых! – с акцентом на слове «старый» процедила девушка.
Я с изумлением понял, что она совсем неплохо информирована о происходивших в этой семье событиях, одновременно утвердившись в своих предыдущих самых худших подозрениях, и невольно, не сдержавшись, обернулся на Егора.
Но его лицо было непроницаемо.
Девушка, намеренно манерничая, сложив губки бантиком, не меняя позы, протянула мне руку, как для поцелуя:
– Любка!
Поцеловать эту руку я бы и не смог – между нами был журнальный столик. Да и втягиваться в эту двусмысленную игру совершенно не собирался. Поэтому, переводя разговор из многослойной игры смыслов в одну-единственную, парировал:
– Очаровательное создание, старость – это то, что когда-нибудь случится и с вами. Никто из нас этого не минует!
И чтобы не обострять происходящее, опасаясь что-нибудь уронить, задеть, слегка перегнулся через накрытый и уставленный бутылками журнальной столик, вежливо пожав эту кокетливо протянутую руку.
– В отличие от некоторых, – снаряд явно летел не в меня, – в старости я останусь такой же очаровательной, причем без всяких подручных средств!
Вблизи оказалось, что Любка была сильно моложе Нелли – дай бог, чтобы ей было восемнадцать, – и почти не подкрашена.
Нелли на мой тревожный взгляд отрешенно улыбнулась и указала на диван:
– Присаживайтесь ко мне, Вадим Петрович! Видите, Фанни уже вас ждет!
По-прежнему боясь обрушить пирамиду закусок и бутылок, я уселся на диван и привычно утоп в мягких объятиях его подушек и пружин. Хотелось как можно глубже вдавиться в него.
Но, похоже, «напряг», по обыкновению, был только у меня.
Любка, все так же не меняя положения тела, сладко потянулась и, лениво, грациозно протянув над головой руку, постучала по спине гитариста:
– Паш! А давай Земфирину «Покатаемся по городу». Ты ее так проникновенно поешь!
Музыкант, не тормозя, перешел с одной тихонько наигрываемой им мелодии на другую и, отбивая ногой сложный ритм, негромко хрипловато затянул:
– Покатаемся по городу. Отвези меня, пожалуйста…
– К мосту! – подхватила Любка неожиданно чистым и глубоким голоском. – Ближе, ближе, здесь я дышу…
Песня в данной ситуации, по крайней мере для меня, звучала почти неприлично, я стиснул зубы, опустил глаза, не зная, как себя вести, чтобы не обнаружить свои смешавшиеся чувства.
– От луны такие грустные. До нее подпрыгнуть хочется… – поддавала Любка, почти забивая голос Паши.
Гигант зашевелился, плеснул себе в бокал новую порцию коньяку, глотнул, неодобрительно блеснул глазами на Любку, перевел взгляд на Нелли и так снова замер.
Да, вечер обещал быть томным!
– Да-авай вы-ыпьем прямо здесь и сейчас, – назойливо звенело над всеми головами.
– А давайте и вправду выпьем! – вострубил по-прежнему стоявший в дверях Егор, прервав, слава богу, эту пытку двусмысленностью, и захлопотал над журнальным столиком, подбирая бокалы. – А то на часах десять почти. Проводить год не успеем. – Вадим Петрович? Вам вина, водки?
– Вина, пожалуйста, – я даже несколько подохрип от увиденного.
– Вадик? А, у тебя же все есть…
– Мне ваш компот ни к чему, – коротко откликнулся гигант. – Сами его пейте.
– Ну, тебе, Пашка, как всегда, водочки, это я знаю! – полуутвердительно сказал Егор.
Музыкант, не отрываясь от игры, кивнул.
– Неллечка, вина? Какого?
Нелли вынырнула из «прекрасного далека», показала наманикюренным пальчиком на бутылку с яркой иностранной этикеткой, слабо улыбнулась и опять впала в глубокую задумчивость. Любка с интересом пронаблюдала этот короткий диалог и пропела:
– И меня моя милиция заберет и не подавится, смотри дальше, дальше. Здесь – никогда…
– Любань! Тебе водки, вина, коньячку? – перекрикивая ее соло, спросил все так же улыбающийся Егор.
– Да-авай выпьем, – упрямо тянула Любка и тоже наманикюренным пальчиком, почти вызывающе копируя Нелли, ткнула в бутылку с водкой.
– Хорошо подумала? – с сомнением покосился на нее музыкант, словно знал, чем это может закончиться.
– Однова́ живем! – лихо сообщила Любка и, внезапно рывком сняв ноги с ручки кресла, увалилась в него уже нормально. Затем протянула руку за налитой рюмкой, взяла ее и, глядя сквозь стекло на белую жидкость, тоже, казалось, впала в глубокое забытье.
Все же было что-то обаятельное в этих ее выходках, которые хоть и граничили с пошлостью, но тем не менее нечто не давало мне внутренне до конца окрестить их развязной вульгарностью – в раскосых глазах Любки, в самых их уголках, едва заметная, притаилась неподдельная боль. Я подозревал, чем продиктованы ее откровенный вызов, заведомо продуманная провокация, вся ее демонстративность поведения, и не понимал, зачем Егор все это устроил.
– Итак! – Егор шутовски-торжественно, стоя, приготовился говорить тост. – Мы провожаем с вами сегодня старый год!..
– И встречаем новый, который заведомо будет хуже старого! – предрекла Любка, все так же разглядывая водку в рюмке.
– Ты пессимистка! – коротко бросил Паша, одной рукой держа рюмку, а другой продолжая постукивать и шарить по грифу гитары.
– Я реалистка, – бросив короткий острый взгляд на улыбающегося Егора, мрачно сообщила Любка.
– Не перебивай! Я только сосредоточился…
– И как всегда не на том, на чем надо! – снова парировала Любка.
– Пашка, уйми ты ее, – захохотал Егор.
– А я-то че, – забурчал было музыкант и тут же осекся, поняв, что сказал что-то не то.
Вечер еще только начался, а обстановка уже явно накалилась. Острое чувство неловкости не покидало меня. С чего бы это? Ведь я – только сторонний наблюдатель чужих непростых отношений, не я заблудился в их хитроумных перипетиях, не я создал эту сложную комбинацию «ненужных связей, дружб ненужных», не моей волей сегодня под одной крышей сведены зачем-то такие разные женщины… Почему же мне так мучительно и душно? Тем более, похоже, кроме меня, никто больше такого острого неудобства и не испытывает!
Я смотрел на Нелли – она была хрустально спокойна, ее чистые и ясные глаза не выражали ровным счетом ничего. Музыкант, который, видимо, по специальному уговору на этот вечер был назначен на роль Любкиного парня, исполнял ее без особой охоты, явно не усердствовал и предпочитал прятаться за свою гитару. И никакой неловкостью был точно не обременен. Егор улыбался не переставая, не меняя выражения лица ни на минуту, и я никак не мог понять, чем вызвана такая неадекватная, неподдельная радость – ведь сейчас он ходил буквально по лезвию ножа: Любкин своевольный характер явно был малоуправляем и мог в любую секунду обрушить всю хилую «легенду» этого новогоднего торжества, похоронив под обломками и семью, и его самого.
И только сидящий поодаль большой молчаливый тезка, казалось, все воспринимал именно так же, как и я. Он, не дожидаясь никаких тостов, коротко прихлебывая коньяк, медленно переводил тяжелый взгляд с Егора на Пашу, с Любки – на Нелли, с Нелли – на Егора и снова на Любку. Время от времени мы с ним коротко переглядывались, в остальном он если даже и участвовал в разговоре, то отделывался короткими, малозначащими общими фразами, соблюдая полный нейтралитет и не размениваясь на намеки.
– Ну вот, – Егор скорчил комическую мину. – Теперь я забыл, что хотел сказать… Останетесь все без тоста.
Он уже собирался выпить, но тут, чтобы хоть немного разрядить обстановку, инициативу на себя взял я.
– Скажу тост! Мне положено! Мы со старым годом, как говорится, уже натура уходящая, – пошутил я довольно неловко. – Поэтому кому, как не мне?
– Ну почему же! – стрельнула в меня глазами Любка. – Вы еще очень ничего. Как говорится, кому что нравится…
Ее просто невозможно было сбить с курса, попавшая на прицел Нелли была обречена.
Можно было и огрызнуться, но еще больше обострять не хотелось. И потому сделал вид, что не услышал подтекста.
– Год, который мы провожаем, триста шестьдесят пять дней назад тоже был новым. И тот, который наступит, через триста шестьдесят пять быстрых или долгих – как кому нравится! – дней тоже станет старым. А за ним будет еще один – и он постареет. И каждый из этих годов – это мы сами, мы, которые проживали каждый из этих трехсот шестидесяти пяти дней. Провожая старый год, мы провожаем самих себя такими, какими были в каждую секунду, минуту, в каждый час его течения. Часть нас самих становится прошлым. Давайте же с уважением и любовью проводим себя такими, какими мы были, оставив прошлому все неприятности и проблемы, и через два часа встретим самих себя новыми и обязательно счастливыми!
Как ни старался я уйти от двусмысленности, у меня не получилось. Сама ситуация вкладывала в каждое сказанное слово не подразумеваемые мной обертона.
Я повернул голову: гигант Вадим буравил меня заинтересованным взглядом. Неожиданно он приподнялся и первым протянул мне свой бокал.
Музыкант достаточно равнодушно отдал дань ритуалу и снова начал наигрывать какую-то мелодию. Егор с энтузиазмом приложил свой бокал к моему и залпом выпил. Я повернулся к Нелли – она протянула хрупкую руку, бокалы отзвонили положенным звоном.
Любка, все так же грея в руках рюмку, в упор смотрела на меня, отчего создалось впечатление, что я ей все-таки не нравлюсь.
– Хороший тост! – вдруг заявила она.
– Оп-па! – откликнулся музыкант. – Вадим Петрович, а вам, однако, повезло! Вы прошли фейсконтроль!
Любка гневно сверкнула на него глазами.
– Вадим Петрович, между прочим, подал прекрасную идею! Часть, и значительная часть меня самой, сейчас, прямо у вас на глазах, становится прошлым, – Любка, не скрываясь, в упор смотрела в глаза Егору, отчего сцена приобрела еще более неприличный характер. – С уважением и любовью провожаю эту часть в прошлый год, оставляю с ней все неприятности и проблемы… И буду теперь новой! И обязательно счастливой!
Она махом опрокинула в себя водку.
– Сибирячка! – восхищенно пробормотал Паша, немедленно исполнив на гитаре туш.
Под садящимся Егором беспокойно заскрипел стул. Гигант, не торопясь, отхлебнул из бокала. Нелли, по-прежнему хрустально-прозрачная, прекрасная, отрешенная, пустыми, ничего не выражающими глазами смотрела перед собой.
– По высоким, по стаканам Jim Beam, – тихонечко запела Любка, и Паша тут же подхватил мелодию. – В губы целоваться неприятно – герпес достал…
Мелодия песенки словно капала в мозг, разъедая его, как кислота. Не знаю, как другим, мне было просто невыносимо! Я проклинал себя за то, что не остался дома, сам себе говорил, что надо бы уехать, пока еще ходит метро, и сам осознавал, что это невозможно, что в данной сложившейся ситуации это будет выглядеть как мальчишество, поза, вызов. Я был обречен досмотреть это шоу до конца, и оттого, что впереди еще такая длинная новогодняя ночь, меня обуяла тоска.
– А под звездами на крыше тепло вполне. Может, сходим погуляем, шагнем вперед…
Напевая, Любка встала, легкой, танцующей походкой подошла к окну, отодвинула штору.
За окном шел крупный, мягкий, неторопливый снег.
– Слушайте, а давайте правда пойдем погуляем? Что мы будем делать эти два часа до Нового года? «Иронию судьбы» лично я знаю наизусть!
Предложение было неожиданным, повисла недоуменная пауза, но вдруг идею подхватил Егор:
– Да! Мне как раз надо погулять с Фанни, чтобы она уже не беспокоила нас до утра.
– Смотрите, какой снег! В снежки поиграем! Его там уже достаточно насыпало!
Гигант перевел взгляд на меня, и мы оба молча решили, что даем на это мероприятие свое добро – невыносимо было сидеть в этой душной атмосфере назревающего скандала.
– Пожалуй, и правда можно пройтись! – сказал я. – Проветримся.
– Кто как, а я пошла одеваться! Паша, жду тебя в коридоре!
– А я-то че? – удивился музыкант.
Никто не обратил внимания на Любкину фразу – а зря! Надо было! И прежде всего это надо было сделать мне. И воспользоваться прогулкой, чтобы уже не возвращаться сюда и не наблюдать все то, что последовало в дальнейшем.
Но! Задним умом мы все крепки! В ту минуту я просто был рад тому, что иду на воздух, в этот сказочный, ставший таким редким теперь в Москве, предновогодний снег.
Выходили как-то не вместе.
Поскольку в маленькой прихожей было немного места, я вытащил свою куртку из стенного шкафа и шагнул на лестничную клетку, к окну, одеваться в ожидании остальных.
Первой на улице оказалась Любка и ждала всех, пританцовывая у подъезда. В такт ее движениям на ее какой-то совсем детской красной шапке с длинными ушами покачивался огромный помпон. Каждого выходившего она встречала метко посланным снежком.
Паша – он вышел вслед на ней первым – получил удар прямо в грудь.
– О! – завопила Любка. – Я попала тебе в сердце!
– Дура ты! – обиделся Паша. – В бутылку ты попала. Чуть ее не разбила. Сейчас же замерзнешь, чем греться будешь?
Вслед за Пашей из подъезда на безумно тянущей поводок Фанни выехал Егор. Ему повезло, Любка как раз нагнулась лепить очередной снаряд, и он успел повернуться к террористке спиной. Снежок оставил на его куртке четкую белую кляксу, но Егор даже не смог оглянуться, уносясь вслед за загребающей по снегу лапами Фанни куда-то в глубину двора.
Следом из подъезда показались мы с Вадимом, за нами, на ходу запахивая шубку, вышла Нелли.
Любка азартно метнула снаряд, но Вадим оказался неожиданно для его роста и массы проворным. Он резко выбросил руку и, словно вратарь, с лету поймал снежок.
Любкин помпон кивнул, она нагнулась слепить еще один снаряд, но не успела: Вадим сделал два немаленьких шага, сгреб ее, нагнувшуюся, шлепнул по попе, приподнял и усадил, словно куклу, в сугроб. Шапка на Любке от этого экзерсиса сбилась на мордашку, вместо лица оказался помпон.
Вадим же спокойно подошел ко мне и догнавшей меня Нелли, она взяла его и меня под руки, и мы втроем двинулись по тротуару в ту сторону, куда Фанни унесла Егора.
– Э! А я?
Любка уже успела сдвинуть шапку на место и теперь бурно требовала, чтобы кто-нибудь вытащил ее из сугроба.
Пашу подвело его благородство. Как только он подошел поближе и протянул ей руку, она резко дернула его к себе, и они оба увалились в снежную кашу, причем Любка, казалось, специально все глубже замешивала барахтающегося Пашу в снег.
Мы обернулись на его крики. Любка хохотала во все горло, Паша, весь белый, потерявший перчатки и шапочку-петушок, чертыхался на чем свет стоит, нашаривая в нагрудном кармане заветную бутылку, чтобы проверить, раздавил он ее или нет.
– Дура! – кричал он. – Какая же ты, Любка, дурр-ра!
А Любка, уже тоже вся в снегу, на заднице, словно с горки, съехав с сугроба, вскочила на ноги, припала на секунду к Пашиной груди, коротко поцеловала его в губы и выхватила у него из рук только что вынутую бутылку водки.
– Стой! Стой, малахольная!
Но она уже летела с бутылкой в руках стрелой мимо нас, по-прежнему оглашая окрестности диким хохотом.
– Догоняй!
И красный, взъерошенный, озверевший Паша понесся за ней.
– Стой, дурр-ра, ты же разобьешь, греться нечем будет!
– Греться, я думаю, им не придется, – философски заметил Вадим. – Сейчас тут не только им, всему району жарко будет.
Мы не торопясь дошли до конца длинного дома и только свернули за его угол, как нам навстречу, откуда ни возьмись, вылетела Любка, осыпала нас целым ворохом мягкого пушистого снега и снова унеслась.
– А где Егор? – спросил я, осторожно отряхивая шубку Нелли.
– Скорее всего, на пустыре, он там с Фанни гуляет. Сейчас мы туда дойдем. Тут недалеко.
Вокруг и впрямь стояла подлинная зимняя сказка. Было что-то около половины одиннадцатого, и жители района, не в пример нам, давно уже сидели за праздничными столами, а потому во дворах было пустынно. Не тронутые ничьими следами, на дорожках и газонах разлеглись пуховые платки, усыпанные алмазами, сверкающие в свете горящих окон радужными всполохами. Небо было густо-фиолетовым, глубоким, плотным и щедро роняло новые и новые петли и узелки этого бесконечного пухового вязания, так что через несколько минут каждый из нас был укутан, как оренбургским шерстяным платком, тончайшей белой кисеей. Стояла поразительная для этого часа тишина, воздух был остро-свеж, вкусен, дышалось легко, и хотелось вдыхать еще и еще, надышаться этой свежестью и чистотой.
Вадиму явно было тяжело идти так медленно, как шли мы с Нелли. Но он старательно подстраивал свои огромные шаги под плавную, короткую, мерную ее поступь; она легко опиралась на наши с ним руки, и в какой-то момент я и с ними стал ощущать себя неловко – таким «звучащим» было их молчание.
Мы еще раз свернули за угол какого-то дома, и перед нами раскинулось огромное, пустынное снежное поле, где-то очень далеко плавно, без привычной линии горизонта, перетекающее в небо. Узорчатая завесь идущего снега перемешивала верх и низ, право и лево, мы словно плыли в пустоте – на большом пространстве, лишенном ориентиров в виде столбов, лавочек, домов, машин это ощущение некоей взвешенности между небом и землей было полным.
– Ну и где Егор? – снова спросил я.
И в этот момент из плавного парения снега стремительно вынырнула Фанни, ударила меня лапами в бок, прыгнула на Нелли, глянула на Вадима, шарахнулась от него в сторону и, набирая скорость, буквально распластав по воздуху передние и задние лапы, полетела куда-то в пустоту.
– Значит, и Егор где-то рядом, – тихонько засмеялась Нелли.
Втроем идти становилось невозможно, снег засыпал кем-то протоптанную дорожку, я оставил Нелли на попечение Вадима и пошел за ними. Шел и думал о том, что я как-то давно ничего не понимаю в жизни, как-то безнадежно от нее отстал, и, вероятно, мне уже не догнать стремительно меняющихся норм, правил и привычек этого нового, подступившего прямо ко мне бытия.
– Вон они, красавцы! – воскликнула Нелли, показывая белой вязаной варежкой куда-то вперед. – Вадим Петрович, а вы волновались.
Я выглянул из-за широкой спины Вадима: сильно поодаль от нас, в отсветах ровного белого пространства, виднелись три крохотные фигурки, вокруг которых с диким лаем нарезала круги ошалелая от радости собака.
– И, похоже, они уже греются! – пророкотал Вадим.
И впрямь, бутылка водки, когда мы подходили, как раз из рук Егора перешла к Любке, и она, придерживая рукой свой помпон, запрокинув голову, глотнула прямо из горлышка.
– Здорова! – восхитился Егор.
– Сибирячка, – буркнул Паша.
– Эко вы, прям как алкоголики, – забасил Вадим. – На пустыре. На троих… Нас не дождавшись… Из горла́…
– Так вкуснее. – Любка по-детски утерла нос рукавом пальто. Круглые ее щеки пылали от бега и морозца словно два спелых яблока. – А чего вас ждать, – озорно сверкнула глазами. – Вы ж как черепахи, пока доползете, мы тут уже околеем.
Она стояла, прижавшись спиной к Паше, а он, расстегнув куртку, обнимал ее, грея и выглядывая из-за ее помпона, который каждый раз, когда она встряхивала головой, бесцеремонно проходился по его тоже раскрасневшейся то ли от бега, то ли от уже выпитого физиономии.
– Присоединяйтесь, – сказал он и протянул нам из-под руки Любки бутылку.
– Э, нет… – снова забасил Вадим. – Так негоже. С нами дамы.
Лоб его слегка наморщился, он полез в карман куртки, извлек оттуда вложенные один в другой небольшие пластиковые стаканчики, раздал нам всем, затем из другого кармана достал бутылку коньяка, откупорил и аккуратно разлил.
– За этот чудесный, сказочный снег!
Мы чокнулись, коньяк на морозце оказался неожиданно вкусен. Вадим еще раз опустил руку в карман и извлек пакетик, в котором лежала горстка шоколадных конфет. Нелли он к тому же протянул яркий оранжевый шарик мандарина.
– Закусывайте.
Любка внимательно смотрела на Вадима, но он словно не замечал ее присутствия, спокойно разлил еще, закупорил бутылку и опустил в карман.
– С наступающим?
– Скучные вы! – вдруг заявила Любка, резко оттолкнула Пашу, который едва удержался на ногах, и громко заорала:
– Фанни! Фанни, где ты?
Откуда-то из снежной кутерьмы с раскрытой пастью и свешенным набок красным языком пулей вылетела Фанни, но ни на секунду не затормозила возле нас, а, описав вокруг большую дугу, снова умчалась в просторы пустыря.
– Фанни! Фанни, стой, я с тобой!
Любка стартанула, что называется, с места в карьер и понеслась за собакой.
Я стоял между Нелли с Вадимом и Егором с Пашей, но гораздо ближе к последним, и потому мне их было хорошо слышно.
– Бешеная! – ворчал Паша, отхлебывая из водочной бутылки. – Сумасшедшая. Энерджайзер чокнутый. Как ты с ней управляешься?
– Спокойно! – Егор улыбнулся. – Очень спокойно.
Нелли с Вадимом о чем-то беседовали, а мы втроем наблюдали, как девушка и собака валяют друг друга в снегу. Глаза Егора светились мягким, нежным светом, он довольно улыбался.
– Ребенок… Она просто большой балованный ребенок, – сказал я. – Просто балованный ребенок. И все…
А собака уже летела к нам, и Любка догоняла ее, а потом собака стала догонять Любку, которая металась между нами, прячась то за Вадима, то за Пашу, то за меня. Фанни лаяла, не зная, с какой стороны нас обежать, чтобы достать ускользающую от нее новоявленную подружку, металась то вправо, то влево и все равно ошибалась, когда Любка, обманув ее намеченным движением, ловко перебегала к кому-нибудь другому.
Впрочем, мне хорошо было видно, что игра эта небескорыстна. Любка расчетливо врезалась между Вадимом и Нелли, как бы невзначай, случайно задевая, а то и толкая Нелли, отчетливо дразнила Егора, горячо прижимаясь к Паше и ускользая, уворачиваясь, когда Егор под предлогом прикрыть от собаки пытался ее приобнять…
Сколько все это продолжалось, сказать трудно – в какой-то момент нервы мои, до предела напряженные всей этой ситуацией, потребовали хоть какой-то передышки, я отошел немного в сторону и подставил разгоряченное лицо блаженно-леденящим пуховым хлопьям, сыпавшимся и сыпавшимся из огромного ватного одеяла неба.
– Слушайте, а который час? – Голос Нелли глухо и слабо звенел в тишине падающего снега. – Мы Новый год не пропустим?
– Тридцать пять двенадцатого, – бесстрастно констатировал Вадим.
– Встречаем здесь? – Егор по-прежнему растроганно улыбался, наблюдая, как Фанни в очередной раз сбила с ног Любку и встала над ней, не давая подняться.
– Да нет, хотелось бы как-то… по-человечески, – сказала Нелли. – Пошли?
– Уже тогда не пошли, – отозвался Егор, расправляя сложенный в руках поводок. – Уже тогда побежали! Фанни! Фанни, ко мне! Любка, пошли, Новый год пропустим!
Вадим с Нелли под руку уже подходили к краю пустыря, к домам, когда Фанни наконец дала надеть на себя поводок. Любку же никак невозможно было уговорить встать: раскинув руки и ноги звездочкой, она растянулась на снежном покрывале, глядя в небо, и все попытки ее поднять, отряхнуть были тщетны. Пашу она упорно роняла в снег рядом с собой, а Егора отчаянно пинала ногами.
– Ну и валяйся тут, чертова кукла, кобыла своенравная, необъезженная, – в очередной раз отплевываясь от снега, пробурчал Паша. – Вы тут как хотите, пасите ее до утра, что ли, а я замерз. И водка кончилась. Я пошел.
И, яростно загребая ногами снег, он направился вслед за уже повернувшими за первый дом Нелли и Вадимом.
Я подался за ним, чувствуя, что тут точно лишний.
В результате, когда я подошел к подъезду, было уже без пяти двенадцать. Не было только Егора с Фанни и Любки. Но, похоже, никто их ждать и не собирался: Нелли открыла дверь, мы втянулись в подъезд, вызвали лифт.
– Ну вот что, – обстоятельный Вадим снова наморщил свой немаленький лоб. – Держите!
И снова на свет появились пластиковые стаканчики, откуда-то вынырнула бутылка шампанского, которую Вадим довольно ловко стал открывать.
Тут на каком-то этаже открылась дверь, раздался громовой хохот многих голосов и первый удар курантов – телевизор, судя по всему, работал на полную мощь.
С тихим чпоканьем Вадим извлек пробку, из горлышка пошел легкий дымок, в этот момент раскрылись двери лифта, и мы, на ходу наливая шампанское, шагнули в тесную кабину. И уже в последний момент, когда двери стали закрываться, кто-то вставил ногу, створки дернулись и открылись вновь. Вдавливая нас всех в стены, в лифт влетела сперва – в снегу, какая-то вся надутая, раскрасневшаяся – Любка, а за ней, втащив упирающуюся собаку, втиснулся Егор.
Места в лифте для такой большой компании было очень мало, и Любка, чуть поискав глазами и найдя Пашу, вдруг прижалась к нему всем телом, жарко и громко прошептав:
– Ты же помнишь, я попала тебе прямо в сердце!
А куранты мерно отбивали удар за ударом, и с последним, двенадцатым, на ходу глотнув шампанского, мы вывалились из лифта у двери.
– Такого Нового года у меня еще не было, – тихо засмеялась Нелли.
– Да, пожалуй, – отозвался я, ошеломленный необычностью и стремительностью, с которыми оказался в первом января.
Егор ковырнул дверь ключом.
– Теперь уже можно не торопиться. Встретили… Каким же он будет у всех у нас, если, пока били куранты, мы все еще были в лифте?
– Как встретишь Новый год, так тебе и надо! – заявила Любка и первой шагнула в квартиру…
В ближайшие два часа обстановка существенно разрядилась. Во-первых, все подмерзли и подмокли, причем на Любке было совершенно сырым не только пальто, но и кофточка и юбка. Все это пришлось развесить на батарею, а Нелли дала ей свою большую и просторную майку и какие-то зеленые бриджи, отчего у Любки совсем испортилось настроение. Она забралась с ногами в то же кресло, в котором сидела до прогулки, свернулась калачиком, кротко прислонившись головой к спине пристроившегося, как и прежде, на ручке, Паши с гитарой и, занавесив лицо волосами, на время притихла, изредка только недобро посверкивая глазами.
Во-вторых, в «рождественских сапожках» для каждого нашлись подарки. Паша вынул из своего какие-то особенные струны для гитары и, восхищенный, долго не мог успокоиться. Он сразу снял старые и долго, причмокивая и кивая сам себе головой, устанавливал новые, в чем ему старательно помогала Любка. Новые струны долго с наслаждением тренькали – музыкант, припав ухом к инструменту, настраивал его. А настроив, немедленно, под всеобщие аплодисменты, исполнил какую-то сложнейшую вещь, раскрасневшись и восхищенно выкрикивая:
– Слышите! Это же совсем другое дело! Это же совсем теперь по-другому звучит!
Я вынул из сапожка диск с тем самым фильмом, который так неожиданно вызвал мою ночную откровенность с Егором.
– Спасибо!
– Не за что, – пожал плечами Егор. – Он же вам тогда так понравился…
Для Нелли в ее «сапожке» нашлись духи, Егор получил новый телефон, большой Вадим был одарен хорошим мужским одеколоном.
Последней за подарком подошла Любка. Кокетливо одернула на себе длинную майку, взялась за ее концы, как ребенок за юбочку, сделала книксен. Потом демонстративно потопталась, зажмурилась и сунула руку в красный сапожок.
Вытащила сжатый кулачок, одним глазом посмотрела в него, засмеялась, спрятала кулачок за спину, показала всем язык и сообщила:
– Не покажу!
И, тая довольную улыбку, ловко, как обезьянка, через спинку забралась обратно в кресло и снова привалилась к Пашиной спине.
В-третьих, конечно же, все нагуляли аппетит и потому активно жевали, подкладывая друг другу «вкусненького» и подливая шампанское. И даже гигант Вадим, который, невзирая ни на какие уговоры, к общей компании не присоединился и так и остался сидеть поодаль, у стола Егора, словно дежуря на добровольно выбранном посту, дважды снизошел до того, чтобы наполнить салатами и закусками выданную ему «самую большую» тарелку.
Все это время Любку, слава богу, было практически не видно и не слышно. Свернувшись клубком, время от времени поглядывая в свой сжатый кулачок, плотно прижавшись к колену Паши, она лишь изредка капризно требовала, чтобы именно Паша, и никто другой, положил ей то-то и то-то, забрал у нее «вот это» и «то», подлил шампанского. Глаза ее то и дело стреляли в Егора внимательным, цепким взглядом, но как только он перехватывал этот взгляд, она демонстративно оборачивалась к Паше, ластясь к нему и одновременно бесцеремонно им командуя.
Через какое-то время, когда все уже перешли к горячему, я вдруг заметил на ее пальчике ранее не виденный мной среди других ее колечек тоненький золотой ободочек с крохотным красным камушком-сердечком. Видимо, это и было то, что она не хотела показывать всем, но не вытерпела и под шумок всеобщего жевания тихонько надела на безымянный палец.
Пила Любка в этот вечер много и разное. Она то шумно требовала себе коньяку, то церемонно и кротко протягивала бокал для вина. И я, наблюдая за тем, как она, мешая разнообразные напитки, постепенно «набирается», честно говоря, понадеялся, что бешеные пробежки, спиртной «микс» и ночь возьмут свое и этот очаровательный злой ребенок прикроет наконец свои распутные глазки и так и уснет в своем кресле, как наигравшийся котенок. Тем более что в какой-то момент она и вправду примостила голову на Пашино колено, подложила под щеку руку с колечком-сердечком и сладко прижалась к нему пухлой розовой щекой.
Не тут-то было!
Часам к двум ночи постепенно из звона бокалов, вилок и хлопанья шампанских пробок сам собой как-то вырос ниочемный разговор. Вернее, так… Для меня он был ниочемный. Я ведь ничего не понимал в современной музыке, для меня китайской грамотой были фамилии зарубежных музыкантов и исполнителей, которыми сыпали Егор и Паша, ожесточенно споря о каких-то тонкостях современного рока. Время от времени в эту схватку вставляла свои пять копеек Любка. Нелли, по обыкновению застыв, то ли слушала, то ли отсутствовала, Вадим, меланхолично покачивая в руках очередную (какую по счету?) коньячную бутылку, тоже, как и Любка, методично набирался.
Спор сперва носил вполне творческий характер: Егор даже что-то напевал, а Паша, доказывая ему свою правоту, проигрывал какие-то музыкальные пассажи. И делал это так увлеченно, так заразительно, что доселе тихо чуть ли не подремывающая на его колене Любка вдруг встрепенулась, подняла свою мордашку и восхищенными глазами стала следить за тем, как стремительно летают его пальцы по грифу, как темпераментно рука бьет по струнам.
Оба спорщика уже изрядно подвыпили, поэтому время от времени сбивались с четкого произнесения фамилий, путали тексты песен, поправляли друг друга и одновременно обижались друг на друга за то, что поправляют. Словом… шел, как говорится в таких случаях, обыкновенный пьяный базар.
Но в какой-то момент Любка вдруг активнее и активнее стала вмешиваться в этот спор, все отчетливее в нем принимая сторону Паши. Посверкивая колечком, словно дразня Егора, она именно этой рукой норовила потрепать Пашу по голове, коснуться гитарных струн, схватить его за руку. Чем дальше разгорался спор, тем прямее становилась ее спина, тем крепче ложилась рука на его плечо, тем громче она подпевала ему, когда он играл, отчаянно поддерживая каждый его выпад против Егора.
Егор закипятился… Разговор постепенно стал набирать обороты в сторону повышенных тонов, но главное – он сменил подтекст. Теперь уже мне, стороннему наблюдателю, было совершенно ясно, что причиной спора была не музыка – Любка.
Видимо, это понимал и большой Вадим. Мы переглядывались с ним, и поскольку я в этой музыкальной тематике был совершенно бессилен, то, пока это еще было возможно, он короткими остроумными замечаниями охлаждал закипающие было «музыковедческие страсти». Но вскоре собеседники перестали слышать и его.
– Вот, вот, смотри! Это играется так! – орал раскрасневшийся Паша, и квартира наполнялась бурей гитарных звуков. – Понял, да? Понял? А он сыграл вот так…
Любка взвизгивала и аплодировала, отчего Егор грозно морщился и кричал:
– А я тебе говорю, не так он сыграл! Не так… он на третьем такте… – И принимался громко напевать, изображая, как этот некто что-то сыграл.
Я, слушая весь этот крик, напрягся настолько, что даже не заметил, как Вадим исчез из комнаты. Но когда и мне стало невыносимо присутствовать на этом своеобразном любовно-музыкальном ринге, я тихонько поднялся с дивана и направился на кухню. В комнате было душно, потому хотелось открыть окно, высунуть под все еще идущий снег разгоряченную выпитым и нервами голову и вдохнуть трезвящего воздуха.
В кухне было прохладнее, горел приглушенный свет. Гигант сидел в уголке на «моем» месте, бутылка и бокал с коньяком стояли на подоконнике, а сам Вадим, уткнув большую голову с крутым, огромным, нависающим над всем лицом лбом, неспешно и меланхолично играл сам с собой пробками от бутылок в шашки на черно-белых квадратиках салфетки, подложенной под стекло.
– Вы тоже? – спросил он, не поворачиваясь.
– Угу, – мгновенно поняв суть вопроса, отозвался я.
– Садитесь, сыграем…
Я втиснулся на место Нелли у плиты, тем самым приняв сторону пробок от шампанского.
Вадим молча поднялся, поискал в стенном шкафчике, открывая все его дверцы, и нашел наконец чистый бокал, плеснул мне коньяку, и мы продолжили начатую им партию.
Из комнаты доносились все громче звучащие аккорды, перекрикивающие их голоса, радостный смех Любки… Нашего отсутствия там просто не заметили, и, наверное, слава богу.
Вскоре в кухню прицокала Фанни – видимо, и для нее, набегавшейся и наигравшейся на пустыре, там стало излишне шумно. Она сперва постояла возле меня, недоуменно глядя на нас с Вадимом: дескать «что же это вы не спите-то?» – и, не дождавшись ответа, легла на пол у моих ног, протерла мохнатой лапой слипающиеся глаза и через какое-то время мирно засопела.
Шум в комнате нарастал, мы коротко переглядывались с Вадимом, – он, как и я, ожидал драки и был наготове.
Партия кончилась, мы, не сговариваясь, обменялись пробками и начали вторую. Какое-то время я еще различал, что орали в гостиной, разбирал слова, но вскоре гомон, доносившийся оттуда, приобрел характер морского прибоя или стука колес идущего поезда, в котором ты едешь, – просто перестаешь это замечать. Тишина и прохлада кухни остудили горящую голову, я несколько успокоился, а передвижение пробок-шашек по импровизированному игровому полю так увлекло, что в конечном счете я упустил тот момент, когда, как и из-за чего все это началось.
Не знаю, сколько прошло времени – по-моему, мы сыграли к тому моменту две или три партии. Но бутылку коньяка допили точно.
Я поднял голову оттого, что в квартире везде горел свет, были слышны топот ног, хохот и нечленораздельные выкрики.
Вадим тоже поднял голову. Мы переглянулись. На драку шум похож не был.
И тут вдруг мирно спавшая Фанни сорвалась с места и с оглушительным лаем бросилась в коридор. Вадим неспешно выпрямился. Встал и я.
Мы последовали за собакой, и я второй раз за это время обомлел от того, что увидел.
Нужно сказать, что за все месяцы нашего знакомства я никогда, понимаете, просто никогда не был в спальне. Вечерами всегда дверь в нее была приотворена, свет погашен, и только комодное зеркало, отблескивая коридорным светом и фонарем под окнами, чуть освещало край целомудренной белой кровати, аккуратно накрытой розовым покрывалом. А по утрам и вовсе не замечал этой комнаты, проходя мимо в ванную и на кухню. Это было царство хозяев дома, сердцевина их личной жизни, и поверьте, мне никогда бы не пришло и не приходило в голову зайти в нее, полюбопытствовав, а как же там все устроено?
Тем поразительнее для меня была открывшаяся глазам картина. Свет горел в коридоре, дверь в спальню была нараспашку, тщательно до того задрапированные тонкие шторы сбиты набок и наполовину заброшены на подоконник и на комодное зеркало. Ярко, беспощадно и как-то, я бы сказал, бесстыдно сиял потолочный светильник.
Белая, всегда аккуратно застеленная кровать сейчас представляла собой бесформенную кучу беспрестанно шевелящихся, шумно хохочущих и орущих подушек, покрывал, простыней и одеял: в этой пене белого и розового копошились чьи-то тела… На пороге спальни, припав на передние лапы, заходилась в лае Фанни. Завидев нас с Вадимом, она прыгнула сперва на меня, потом на него и снова вернулась к кровати, захлебываясь и подвывая…
В этот момент из кучи вынырнула и встала во весь рост встрепанная, торжествующая, какая-то осатанелая в своей залихватской радости Любка с подушкой в руках. Завидев нас, она еще громче захохотала и, размахнувшись так, что задела и сбила набок висящий на стене зажженный белый светильник – он мигнул и погас, – обрушила подушку на возникшую было из кучи чью-то мужскую голову. Голова исчезла в пене вздыбленной постели, но зато с другой стороны высунулась чья-то мужская рука, которая, дернув Любку за щиколотку, уронила ее поверх всего этого постельного хаоса. Тотчас же раздался заглушенный упавшим сверху телом отчаянный чей-то стон, тут же перешедший в дикий хохот. Куча завозилась, заорала еще интенсивнее, из нее то и дело показывались то рука, то нога, то голова. Показывались и снова утопали, раздавленные весом вынырнувшего из этого месива и снова, как в бурные волны, бросившегося то одного, то другого мужского или женского тела.
Фанни, все так же заходясь лаем, беспрестанно оглядываясь на нас, словно требуя, чтобы кто-нибудь наконец вмешался в этот беспредел, стала метаться вдоль кровати, пытаясь ухватить эти руки-ноги-головы, и наконец, потеряв терпение, прыгнула на нее и стала отчаянно копать передними лапами, кусая то, что ей попадалось.
– О-о-о-о! Ах! Ой, е!.. – заорала куча, чья-то босая нога пинком спихнула собаку на пол, но упрямая Фанни успела вцепиться в брючину и принялась отчаянно тянуть.
– Пусти, дурр-ра, пусти! – раздался Пашин голос, и меня передернуло.
Показавшаяся над хаосом тел и постели рука Егора нашарила подушку и метнула ее в направлении двери. Подушка приземлилась Фанни на спину, бобтейл пронзительно взвизгнул, отскочил, отпустив ногу Паши, и спрятался за Вадима.
И тут над кроватью снова поднялась Любка, грозно раскручивая над головой очередную подушку – волосы ее развевались во все стороны так, как тогда, под ветром на Тверской, глаза горели каким-то нездоровым, почти ведьминским огнем. Она, словно в замедленной съемке, перехватила и подняла двумя руками подушку как можно выше, причем часть наэлектризованных ее волос вздыбилась и приклеилась к наволочке, и со всей дури метнула в растворенную дверь.
Подушка с мягким всхлипом шмякнулась между мной и Вадимом. Фанни еще раз взвизгнула и бросилась в гостиную, а оттуда – было в этом всем что-то ирреальное, фантастическое, гротескное, почти невозможное! – неторопливо, спокойно, совершенно бесстрастно выплыла элегантная в сиреневом платье Нелли, отрешенно, пустыми, ничего не выражающими глазами посмотрела на всю эту вакханалию и, ни на секунду не остановившись, пошла на кухню.
Вадим молча повернулся, открыл стенной шкаф, достал свою куртку и хотел было дверцу закрыть, но я придержал его руку и вынул свою. Вадим щелкнул замком входной двери, и мы, так же молча, не сговариваясь, стали спускаться по лестнице вниз, на ходу попадая в рукава, застегивая молнии и натягивая шапки.
Снег кончился. Фиолетовое небо, подсвеченное неярким отблеском фонарей и короткими всполохами где-то запускаемых петард, лежало на крышах высоток. Холодный воздух обжигающе ринулся в легкие, я закашлялся.
Вадим достал телефон.
– Вам куда?
Я назвал адрес.
– Ага, значит, нужно две машины. – Он коротко поговорил, спрятал телефон, засунул в карман куртки кулаки. – В пределах десяти минут будут.
Так молча мы и стояли, пока в конце двора не показались фары первого такси и – надо же, так бывает! – почти сразу за ним и второго. Так же молча мы пожали друг другу руки и разошлись по машинам.
О чем думал, пока ехал домой новогодним городом? Представьте, ни о чем. Я так устал за эту ночь, что в голове было пусто, хотелось только как можно скорее добраться до дому и лечь.
Что и сделал, едва войдя. Даже не зажигая света в комнате, не раздеваясь, лишь скинув пиджак, прихватив плед и подушку, буквально упал и мгновенно заснул мертвецким сном.
Первое января оказалось для меня кристально трезвым и беспощадным. Открыв глаза, я уставился в окно, за которым, заливая мир, светило холодное январское солнце, да так, словно и не заметало мир ночью. Там было очень ясно. И на душе у меня тоже стало очень ясно.
Словно в свете того мертвящего ночного фонаря в их квартире я увидел очертания прошедшего года такими, какими они на самом деле были. И сам себе сказал: ты, именно ты виноват в том, что с тобой вчера произошло. Ты знал, ты давно понимал, что если выключить звук рассказов Егора, вынуть из розетки плазму, то… вам не о чем будет говорить. Что загадочное, неземное молчание Нелли, ее отрешенная отстраненность от жизни – это всего лишь огромная эмоциональная пустота, полное равнодушие ко всему, что не является ею самой… Что, по сути, тебя ничто, кроме твоей собственной жажды тишины, покоя и заботы, не связывает с этими людьми – ни общие переживания, ни дела, ни радости, ни несчастья… И я даже пожалел в этот момент о той единственной своей ночной откровенности с Егором, случившейся внезапно, под влиянием момента. Ведь, по сути, он остался глух к ней, восприняв мой рассказ не как трагедию реальных человеческих судеб, а как очередной «удачный» сюжет из пластиковой коробочки, которыми были забиты его книжные шкафы. Нас не отдалила и не сблизила моя откровенность, она ничего не изменила в наших отношениях, не прибавив к ним ни плохого, ни хорошего, она проскользила по краю его сознания так, как проскользили по краю его чувств жизнь и смерть приснопамятного Сергея Ивановича, Любка со всем ее, в общем-то непонятным ему, агрессивным женским надрывом…
Мои приятели не жили, а скорее изображали жизнь, соблюдая некий набор норм и правил, усвоенный в детстве, которые они честно применяли, в сущности не понимая зачем.
И ты, взрослый, повидавший виды человек, давно отдавал себе отчет, что под видимой благостностью их семейной иллюзии бьется другая, более жесткая реальность. Однако если сами жильцы этой квартиры не понимали или предпочитали не понимать, что она есть, ты сознательно делал вид перед самим собой, что она не существует. Почему?
Потому что иллюзия была слаще. Ты приписывал этим людям то, что сам утратил. Ты, именно ты мысленно наполнил их содержанием, которого в них не было, «вырядил» их в ту «одежду», которая нравилась тебе. Ты приукрашивал перед собой их быт, периодически затирая на этой картинке вдруг проступающие сквозь теплые цвета черные пятна правды. Ты увидел в них себя, а они, меж тем, были и оставались самими собой, потому что никогда не были такими, какими ты их себе придумал. Их жизнь была, по сути, как те очаровывающие глаз семейные мелодрамы, которых мы долгими вечерами за этот год посмотрели с избытком и в которых обязательно, подчас вопреки всякой логике, наступал счастливый конец. И потому тебе, живущему жизнь реальную, не очень гладкую, в которой счастливые завершения сюжетов были сущей редкостью, очень жаль было расставаться с этими обаятельными благополучными героями и их безоблачной, однообразной, бессобытийной, бесчувственно-красивой жизнью.
Почему?
Потому что ты пожалел себя. Да, сегодня некому тебя ждать по вечерам так, как, кажется, ждут там. Некому убирать твою холостяцкую теперь берлогу, доводя ее до того блестящего состояния, которое, кажется, царило в той квартире. Некому принять из рук куртку и повесить в стенной шкаф. Некому приготовить тебе вкусный ужин, любимый суп и принести поднос с чаем в гостиную, подложив «вот этот самый вкусный кусочек торта». Некому позаботиться о тебе так, как, кажется, заботятся там друг о друге.
Да. Так сложилось. И пока рядом была Нина, ты и представить себе не мог, как станет пусто без нее.
Но кто мешает тебе, раз ничего уже нельзя изменить, позаботиться о самом себе, чтобы ты теперь сам себя ждал в этой квартире?
На этой мысли я завис. Встал, ощущая себя помятым и нездоровым, поплелся на кухню, поставил на огонь турку. И спросил сам себя: а слабо сварить сейчас себе такой кофе, который любишь, а не тот, что делаешь каждое утро – просто чтобы глотнуть на бегу горячей, бодрящей жижи?
Эта мысль поразила меня своей простотой, и я полез по кухонным шкафчикам искать необходимое. Оказалось, что я просто не знаю, где что лежит, поскольку каждый раз не хочу морочиться и искать.
Вот…
Я замер, держа ложку с молотым кофе в руках:…не хочу морочиться и потому готов выдавать желаемое за действительное.
Это открытие так поразило меня, что я полез искать початую бутылку коньяка, которая стояла у меня не меньше полугода.
Нашел. Достал. Но пить не стал.
Не торопясь, нашел корицу, ванильный сахар, все это забросил в турку, заставил себя взять чашку с блюдцем, а не привычную, уже почерневшую от споласкивания на бегу ведерную кружку. Достал хлеб, масло, сыр, тщательно намазал каждый кусочек и – с тоскливой мыслью о том, что все же это потом мыть! – положил на тарелку.
Кофе вскипел. Я влил его в чашку, капнул коньяку. Сел в свой уголок на своей кухне и не торопясь, глядя в окно на залитую солнцем снежную улицу, отхлебнул.
Да. Это было «не совсем то». Но все же лучше, чем в пыльном кабинете, глотая из кружки остывшую бурду, думать, что хорошо бы еще и сыру, но… ах, некогда и не хочется идти на кухню… а попросить некого…
Допив кофе с неожиданно откуда-то появившимся удовольствием, я развалился на стуле, вытянул ноги, заложил руки за голову и осмотрелся.
Здесь все было как при Нине. Все. Со дня ее смерти мне казалось кощунственным что-либо трогать.
Но Нины больше не было. А надо как-то продолжать жить…
Остаток дня я потратил на то, чтобы изучить содержимое шкафов, переставить поближе необходимое мне и подальше – когда-то необходимое Нине. Более того, открыв холодильник, выудил из морозилки позабытую там курицу, купленную мне девушкой сына еще почитай с месяц назад, дождался, когда она разморозится, разрубил на куски и сварил себе суп. И к вечеру, порядком утомившись от хозяйственных хлопот, с наслаждением налил в тарелку дымящийся горячий бульон с картошкой и макаронами, и это оказалось так же вкусно, как было когда-то, когда это делала моя жена.
Новый год и впрямь становился для меня новым.
Не скрою, определенные «ломки» я испытывал – слезание с иллюзий, вероятно, сродни попытке перестать употреблять наркотик. Особенно когда через два дня позвонил Егор и как ни в чем не бывало сообщил, что они ждут меня, поскольку им принесли «новое классное кино». Автоматически отметив про себя, что Егор и говорит, и ведет себя так же, как и всегда, словно ничего не было (и внезапно осознав, что для него и впрямь ничего не случилось!), сделав гигантское усилие над собой, я отказался приехать, сказав, что, вероятно, подмерз на пустыре и сейчас не очень хорошо себя чувствую.
Егора это объяснение вполне удовлетворило. Он бодро попрощался, пообещав позвонить мне к Рождеству.
И позвонил. Но ни в Рождество, ни в старый Новый год я к ним не поехал. Я учил себя жить без них, без ожидания пятницы, без ощущения своей принадлежности к их такому, как оказалось на деле, холодному дому. Я методично, не позволяя себе ни на минуту отклониться от выбранного курса, учил себя жить заново так, чтобы жить мне захотелось и без них.
Я даже сходил на какой-то пустяковый фильм. И смысл был не в нем, а в том, что я заставил себя сходить в кино. Я наконец позволил себе приехать в центр и погулять по расцвеченной всеми мыслимыми и немыслимыми потехами родной Москве, как делал это когда-то в юности. Купил билет в театр.
Я стал звонить знакомым и встречаться с ними просто так – посидеть в кафе, поболтать. В дни, когда приезжали сын со своей девушкой – а теперь у меня откуда-то находилось на них время! – я встречал их чем-нибудь приготовленным своими руками и даже испытал некоторое удовлетворение от того, что сын однажды, причмокивая после жаркого, сообщил мне, что я готовлю почти так же, как мать. Я запрещал себе работать запоем, понимая, что моя гонка весь прошлый год – это попытка убежать от самого себя, от пустой квартиры.
Теперь же я возвращался домой вечерами, зная, что меня дома ждет мой любимый суп. Да, я готовил его теперь сам. Сам по пути покупал к нему пирожки, сам их разогревал… Но ел на кухне не торопясь, пил чай в гостиной, заставляя себя включить телевизор и хотя бы прослушать новости. Сам мыл за собой кучу, как казалось мне раньше, ненужной посуды, не чертыхаясь оттого, что трачу на это «драгоценное время». Ибо драгоценным временем для самого себя – пусть и вынужденно! – теперь стал я сам.
В моей жизни появились новые привычки, некий размеренный ритм. Я не торопясь, постепенно перебрал в квартире вещи, запретив себе сожаления и память, многое выбросил, передвинул кое-где мебель. И в какой-то момент, месяца через два, я поймал себя на мысли, что иду «домой». К себе домой.
За это время Егор еще несколько раз звонил, но мне было некогда – я внутри и снаружи обустраивал свою новую непривычную жизнь.
На дворе стоял уже отчаянный, озорной март, когда я позволил себе согласиться приехать к ним. Все таяло, текло, солнце бликовало в сосульках, в ручейках, в лужах, в мокрых стеклах трамваев и троллейбусов, стреляя в глаза озорными радужными зайчиками.
Не скажу точно, что руководило мной в этот момент: желание испытать себя или человеческое любопытство – ведь я оставил эту семью во время такого, что не могло не отразиться на их жизни… по крайней мере, так мне казалось…
И вновь с тортиком и букетом тюльпанов для Нелли я не спеша шагал знакомой дорогой, спрашивая себя: здоров ли я, готов ли к этой встрече и каким выйду оттуда завтра?
И все было так же, как всегда, – ровно приветливая Нелли, вешающая в стенной шкаф мой плащ, захлебывающаяся от радости Фанни, улыбающийся Егор, мягкий диван, приглушенный свет, горячий ароматный чай («купил сегодня впервые на развес, попробуем!» – «о да, оно того стоит!»), голубая плазма, в серебристой раме которой девушка в конце какого-то фильма отчаянно расстреливала из пулемета жителей какой-то деревни, ночь на вкусно пахнущих глажкой простынях с сопящей под боком собакой…
И прекрасное мартовское утро!
Нет, вы зря улыбаетесь, это отнюдь не фигура речи. Ибо утро было и впрямь прекрасным!
Встрепанное, одурелое солнце таращилось в окно изо всех своих молодых весенних сил. Его отблески и блики лежали на всем, даже там, куда не доставали его лучи: ярче, чем обычно, отсвечивал медом кафель коридора, еще нежнее и трогательнее смотрелись персиковые панели кухонных шкафов. Солнце шалило на всем: забиралось в миску с водой для Фанни, играя с легкой рябью при покачивании от шагов проходившего, пробегалось по поверхности ножа, стремительно перескакивая мгновенным солнечным зайчиком на стену, пропадая и вновь возникая, чтобы засверкать на вилке, крае стакана или хромированном чайнике.
В приоткрытую фрамугу было слышно каких-то пичуг, голосящих и скачущих по толстой ветке дерева, упирающейся прямо в окно кухни. Вкуснейший воздух, в котором утренняя свежесть снежной талой воды мешалась с нотками большого города: чуть-чуть бензина, чуть-чуть одеколона от проходившего мимо окон человека, чуть-чуть горячего хлеба, который разгружали в магазине в конце дома.
Солнце било в стеклянную поверхность кухонного стола, угасая на черных квадратиках и вспыхивая на белых, дробилось радугой по углам, полировало поверхность в ровно-желтую плоскость, но тут же – от покачнувшейся за окном ветки или пролетевшей птицы, или еще почему-то – мгновенно сдирало свою канареечную «наклейку», чтобы заново приклеить ее где-нибудь на стене или потолке.
Все было знакомо и… никак. Я, опасавшийся своеобразных «фантомных болей», действительно оказался здоров. И скорее с иронией наблюдал за самим собой, сидящим за этим сияющим столом, как всегда в уголке, толком не проснувшимся, расслабленным, гладящим по голове привалившуюся к моей ноге Фанни. Я остался отстраненным, не вникающим, не увлекающимся больше всем этим и смог сохранить трезвый взгляд на них, и главное – на самого себя.
Мы ждали утреннего кофе.
Турка стояла уже на плите, Егор, дирижируя сам себе в такт речи то ложкой, то вилкой, то ножом, жарил утренние гренки.
О! Что это были за гренки! Я довольно часто спрашивал Егора, как он это делает и в чем секрет, ибо, понаблюдав за двумя-тремя вроде бы нехитрыми операциями (разбить яйцо, влить молоко, окунуть туда кусок булки и бросить на сковородку), я тщетно по утрам пытался дома воспроизвести их божественный вкус.
А Егор каждый раз в недоумении пожимал плечами, дескать: смотрите, ничего тайного, все на ладони.
Да, все было на глазах, и тем не менее у меня никогда не получалась такая ровная хрустящая румяная корочка в сочетании с нежнейшим, тающим во рту мякишем.
– Понимаете, он свой первый фильм снял на таком бюджете, что смешно сказать: его ежедневные карманные расходы в дальнейшем были сильно больше, чем этот бюджет! Но, однако же, согласитесь, было что посмотреть?
Я слушал разглагольствования Егора вполуха, мысленно уже собираясь домой и прикидывая, какие дела меня ждут в первую очередь, а что можно отложить на завтра.
Но Егора это ничуть не смущало. Излагая длинную витиеватую историю успеха очередного голливудского то ли режиссера, то ли сценариста, он ловко выуживал из кипящего в сковороде масла гренку за гренкой, складывая их красивой горкой в розоватой тарелке.
Из душа появилась Нелли. В белом халате, свежая, в лучах весеннего солнца она и впрямь была прекрасна!
– Доброе утро, Вадим Петрович!
– Доброе, Неллечка!
– Вы еще не пили кофе?
– Нет. Я только поставил. – Егор подцепил вилкой очередной ломтик и ловко пристроил в общую пирамиду.
Она открыла холодильник, достала оттуда пластиковую бутылочку с каким-то очередным замысловатым йогуртом, из шкафчика извлекла изящную чашечку, перелила туда содержимое и присела на свое обычное место, не спеша прихлебывая белую мучнистую жидкость.
– Так вот, а потом он встретился с…
Рассказ Егора продолжился, но я снова «отключился», любуясь тем, как пробегают солнечные волны по белому ворсу халата, запутываются в золотом локоне Нелли, отсвечивают на ее нежной, светлой коже… Совершенное произведение природы – благоухающий молодостью цветок.
Допив, она неспешно встала, обогнула Егора, поставила чашку в мойку.
И тут кофе возвестил о своей готовности бурной коричневой шапкой пены. Егор, одной рукой вытаскивая из сковороды гренку, другой совершил немыслимый маневр, успев выключить конфорку, а Нелли быстро подхватила с нее турку.
И я снова залюбовался согласованностью и точностью их движений.
– Кофе готов! – возвестил Егор. – Осталось только натереть на гренки сыр, и мы вкусно завтракаем!
Нелли тут же повернулась к шкафчику, достала и расставила чашки.
Егор пристроил в сковородку последние три кусочка хлеба, коротко глянул на стол, открыл стенной шкафчик, взял поставленную ему Нелли чашку и вернул на полку. А оттуда достал большую кружку, на которой была изображена остроносая крыса.
Нелли ничего этого не видела, так как в тот момент доставала из холодильника масло, кусок сыра и пакет сливок.
Выложив все на стол, она повернулась к шкафчикам, по пути зачем-то прихватив кружку с крысой, поставила ее обратно на полку, а на место, где должен был сесть Егор, вернула прежнюю чашку.
Я на эти маневры сперва как-то не обратил внимания. Тем более что кофе уже дымился в моей чашке, а на плиту поставили турку со «вторым заходом». Но когда не перестававший рассказывать Егор, потянувшись за теркой для сыра, также невзначай, мимоходом подхватил поставленную Нелли чашку и через секунду заменил ее на кружку с крысой, я напрягся.
Нелли, меланхолично налив сливки в графинчик, ловко обогнула Егора, выбросила пакет в мусорное ведро, не торопясь сполоснула руки, вернулась к своему месту за столом, вновь поменяла «крысу» на чашку и села, подперев голову рукой, в ожидании начала завтрака.
Натиравший сыр Егор, не прерывая своей увлекательной истории и не переставая улыбаться, коротко обернулся, отряхнул руку от крошек, взял чашку и совершил обратный обмен.
Однако, как только он отвернулся, Нелли снова поменяла их местами.
Егор развернулся к столу с тарелкой, полной дымящимися, вкусно пахнущими сыром гренками.
– …я вам хочу сказать, что над ним в этот момент смеялся весь Голливуд! – сообщил он мне, явно подбираясь в своем рассказе к какому-то сногсшибательному событию. – Но он даже ухом не вел…
«Крыса» снова возникла на столе, а поставленная Нелли чашка отправилась в шкаф. Егор повернулся к плите взять турку.
Ни один мускул не дрогнул на лице Нелли. Она медленно протянула руку, взяла «крысу» и отпустила ее на пол.
Мне показалось, что раздался взрыв, столь громким был звук разбившейся о кафель кружки, да и осколки, брызнув во все стороны, умудрились залететь на стол.
Егор даже не обернулся. Он взял с плиты закипевшую турку и, не прекращая улыбаться и не замолкая ни на секунду, не меняя даже интонации и не теряя нити повествования, смахнул на пол ту чашку, что поставила ему Нелли.
Раздался второй взрыв. Второй фонтан осколков брызнул по кухне, долетев до мойки.
Я замер.
Нелли спокойно поднялась и отправилась в ванную, Егор же, триумфально возвестив появление в рассказе Умы Турман, достал из шкафа две новые кружки, поставил себе и Нелли и налил наконец кофе.
Тут я понял, что жизнь все же ворвалась в этот искусственно отгороженный от всех страстей и передряг целлулоидно-фантомный мир.
Нелли вернулась с веником и совком, спокойно, словно просыпались крошки от хлеба, подмела, вытрясла содержимое совка в мусорное ведро и так же не торопясь отнесла веник на место. Егор, вкусно прикусывая гренку, продолжал живописно повествовать про очередное приключение Умы Турман.
Нелли села за стол, тоже взяла гренку, откусила и отхлебнула кофе из чашки.
Я автоматически кивал, поддакивал, жевал, мы выпили по второй чашке кофе, но думал теперь только об одном: хочу домой, к себе домой.
– Как ни хорошо с вами, ребята, но… сегодня мне надо ехать, увы! – едва ли не впервые за все время нашего знакомства я был с ними неискренен. – Если к понедельнику не отправлю в журнал мудреный текст… не бывать мне больше профессором.
– Жаль, – тихо произнесла Нелли. – Очень жаль.
– Ну, не в последний же… – сказал я и отчего-то осекся.
– Да, конечно! – бодро поддержал меня Егор. – Тем более у меня в среду днюха, отмечать будем в субботу. Так что мы вас ждем! Часикам к пяти. Идет?
– Идет!
В среду я позвонил и поздравил Егора с днем рождения, заранее для себя решив, что на само торжество точно не поеду. С некоторой неловкостью – лгать мне было тяжело, не был к этому приучен, – в пятницу вечером снял телефонную трубку.
– Хочу перед тобой извиниться, Егор… Видишь ли, приехал мой давний знакомый, остановился у меня… В Москве всего на три дня… Так что, боюсь, на твой день рождения не попадаю. Но подарок передам обязательно!
– Да не парьтесь! – Голос Егора в трубке звучал как всегда, без каких-либо особых интонаций. – День рождения временно переносится. Мы его обязательно с вами отпразднуем. Но несколько позже. Потом вам про это отдельно позвоню.
– Хорошо, Егор, как скажешь! – Я ожидал уговоров, но, поскольку все обошлось без них, у меня отлегло от сердца. Тем не менее, хотя бы для приличия, следовало спросить, а почему?
– Егор, прости… что-то случилось?
– Да ничего особенного. Просто мы с Нелей разводимся, она собирает вещи и выезжает, нам не до того.
Это привычное «нам» покоробило.
Секунды текли. Надо было что-то на все это сказать, но я не представлял что.
И тут вспомнил о бобтейле.
– Егор, а Фанни? Она уезжает с Нелли или остается с тобой?
– Нет. Нелли ее взять не может, Вадим не переносит собак. А я… я не могу у себя оставить. Мы отвезем ее на дачу в сторожку, уже договорились, сторож готов взять.
«Мы» все еще, по многолетней инерции, звучало в его речи, но в этой ситуации, не знаю как ему, а мне мучительно резало слух. Он говорил так, словно речь шла не о разводе, а о каких-то дежурных, текущих семейных делах, которые просто требуют некоторых затрат времени и усилий.
– Погоди… какая дача, какая сторожка? Это же породистая собака. Она же там не выживет… И потом… вы же ее вырастили, столько лет она с вами…
– Ну что делать! – Голос Егора по-прежнему звучал ровно и не выражал ничего: ни сожаления, ни гнева, ни радости. Ровным счетом ничего, словно он говорил о табуретке, папке или ручке, которые отслужили свой срок и их пора выбросить. – Жизнь так повернулась, что мы больше не можем ее держать…
Опять «мы»… Это «мы» нервировало, заставляло спрашивать себя: а отдает ли он себе отчет в том, что на самом деле происходит?
Я окончательно разволновался. Рассказы о пьющем дачном стороже, над которым, видимо, потешался весь их поселок, и который вечно что-нибудь «проворонивал», терял, сжигал или топил, были дежурными анекдотами, перемежающими Егоровы голливудские «сказки».
– Погоди, Егор! Погоди…
Я представил себе надушенную, холеную, выкупанную в специальном шампуне, расчесанную тремя разными расческами, привыкшую спать на постели в ногах у Нелли и воротящую нос от вырезки с рынка Фанни в холодной будке на улице… В компании с вечно пьяным сторожем… Бррр… Нет!
– Скажи, вам принципиально отдать собаку именно в сторожку на дачу?
– Нет. Совсем нет. Просто больше некуда. Ее не берет никто из знакомых.
– Тогда… Тогда, если ты не возражаешь, я заберу ее себе.
– Нет, не возражаю.
– А Нелли… Она не будет возражать?
– Нет, не будет.
– Ты это точно знаешь?
– Совершенно точно.
Мы разговаривали так, будто я собирался вывезти стол, стул или швейную машинку, и это безразличие тона Егора отчего-то особенно обжигало.
– Тогда скажи, пожалуйста, когда я могу за ней приехать?
– Да хоть завтра.
– Хорошо. Я могу приехать часам к десяти, потом надо будет встречать поезд приятеля.
– Да не вопрос, – все так же безучастно согласился Егор.
– Я обязательно буду.
– Хорошо.
Я помолчал, что-то не давало мне положить трубку.
– Ты обещаешь мне, что заберу ее именно я и она не поедет ни в какой поселок ни к какому сторожу?
– Ну конечно, Вадим Петрович, какой разговор!
Тем не менее я проворочался всю ночь. Около семи утра не выдержал, встал… Заранее заказал такси на девять, договорился, что обратно поеду с собакой, и до приезда машины метался по квартире, сам себя пугая тем, что Фанни увезут раньше, чем я за ней приеду.
– Егор, я выезжаю.
– Да, я вас жду!
Не скрою, когда я буквально взлетел на второй этаж, сердце мое замерло.
Дверь в квартиру была открыта нараспашку, какие-то два дюжих молодца, запинаясь о Фанни, вытаскивали и грузили в лифт чемоданы и баулы.
Дверь в спальню тоже была открыта, ящики комода беспорядочно выдвинуты, шторы закинуты на подоконник… По-видимому, Нелли в квартире уже не было, потому что собака сидела в коридоре без всякого банта и беспрестанно крутила головой – и когда проходили грузчики, и когда мимо, не обращая на нее никакого внимания, промелькнул Егор.
Завидев меня, она с радостным лаем бросилась на лестницу, закинула мне лапы на плечи и умыла лицо горячим шершавым языком.
– Фанни, хорошая моя Фанни! Собирайся, поедем…
Но она еще не понимала. Бросилась в кухню, где уселся пить кофе Егор, чтобы сообщить ему, что пришел я. И снова в недоумении застыла – мне это было хорошо видно из прихожей, – тот даже не обернулся на ее зовущий лай.
– Егор!
– А, вы приехали… Сейчас.
Фанни затрясла было своим шариком, но Егор, все так же не глядя на нее, встал и пошел мне навстречу.
– Тут где-то была сумка… Я вам соберу ее миски, шампуни, расчески… Черт-те что, все съехало со своих мест, ничего не могу найти…
– Да ты не морочься, – мне было неприятно тут находиться, и я хотел как можно скорее покончить с этим делом. – Ты дай мне ошейник, поводок и намордник. Меня там машина ждет. Остальное либо потом, либо я сам куплю…
– А, да. Ну хорошо. – Егор как-то очень легко согласился, ему явно не хотелось со всем этим возиться.
Он вышел в прихожую, посторонился, пропуская очередную партию каких-то чемоданов, выносимых из гостиной, при виде которых брезгливо поморщился, открыл шкаф… Фанни зацокала коготками по полу, решив, что Егор собирается с ней на прогулку.
– Да стой ты! – с досадой рявкнул вдруг на нее Егор, и она осела на задние лапы и замерла.
Егор застегнул на ней ошейник, защелкнул карабин поводка и протянул другой конец мне.
– Вот, берите… Да, и намордник. Наденете в машине. Сами справитесь?
Я заколебался. Фанни тревожно закрутила головой, не понимая, что происходит.
– Понял. Сейчас! – Егор расправил ремешки и нагнулся над Фанни. – Стой, не крутись! – все больше раздражаясь, прикрикнул, втискивая ее морду в тесный кожаный решетчатый мешочек.
Фанни легла, уронив кудлатую голову на лапы, и только два ее огромных глаза поверх намордника из-под кудрявого чуба смотрели тоскливо и горестно.
– Пойдем, Фанни?
Она с изумлением взглянула на меня, словно хотела спросить: «Как? Куда?»
И впрямь, для нее это было в новинку – я никогда не гулял с ней один, лишь изредка вечерами сопровождая их с Егором в двух-трех кругах вокруг дома.
– Пойдем, Фанни, пойдем!
Но собака упрямо лежала на полу, не желая сдвигаться с места.
– Хорошо, возьму тебя на руки, – решил я и протянул руку Егору. – Что ж… звони, когда… – хотел сказать «когда все это минует», и… как-то не выговорилось…
Егор вяло пожал мне руку, в этот момент дюжие молодцы дружно отрапортовали: «Мы все».
– Я вам что-то должен? – обернулся к ним Егор.
– Нет. Все уплачено, – сообщили они и затопали вниз по лестнице.
Я нагнулся, чтобы поднять припавшую всем телом к полу Фанни.
– Давайте я вам помогу, что ли, – вдруг сказал Егор.
Он тоже нагнулся, привычно взвалил тяжелую тушку собаки себе на руки и передал мне.
Фанни сжалась, заскулила, сорвалась с моих рук и вдруг сама переступила порог и потянула к лифту.
– Это она просто еще не гуляла, – нехотя сообщил Егор.
– Хорошо, мы доедем, и я обязательно ее выведу. И покормлю.
Почему-то я подумал, что кормить ее тут тоже уже не стали.
Я шагнул вслед за бобтейлом к лифту, нажал кнопку. Обернулся.
Егор улыбнулся.
– Любка уехала, – вдруг ответил он на мой незаданный вопрос. – Куда-то к себе на Алтай. И вчера там вышла замуж.
Лифт подошел. Двери открылись. Фанни понуро вошла внутрь.
– Ты сам-то чего хотел? – наконец смог выговорить я.
– А я не знаю, – еще раз улыбнулся Егор и шагнул назад в квартиру.
Я вошел в лифт, двери закрылись.
Фанни, съежившись, сидела, плотно вдавившись задом в угол.
– Ничего, детка, не кручинься. Поверь, у меня тебе точно будет лучше, чем на даче в сторожке.
Мы вышли из подъезда, Фанни остановилась, зашевелила носом, глубоко вбирая в себя мартовские запахи, покрутила головой, потянула поводок на газон, присела.
Встала, встряхнулась и покорно пошла за мной к машине.
Пропустив ее на заднее сиденье, я сел рядом, захлопнул дверцу. Машина тронулась.
Фанни легла, положила мне голову на колени, и всю дорогу я тихо-тихо ее гладил.