Путь домой

fb2

В зелени лесов, глубине озер и вереске холмов человек, проживший несколько жизней, должен найти белую, черную и золотую кровь, чтобы вернуть свое имя и судьбу.

Жаба сказала, весна скоро закончится. Пророкотала далёким раскатом грома и прыгнула в траву. Я пожалел, что не взял плащ. Жаба не обманывала, до лета оставалось чуть больше недели, об этом трезвонили грозы, шумел тёплый, назойливый дождь. И всю эту неделю я буду мокнуть и идти.

Зачем я вернулся? Зачем, тётушка Жаба?

Дорога широкой лентой петляла от Килларни до Трали, манила вернуться в столицу славного графства Керри, сесть на дилижанс и умчаться прочь. Но я шагнул вслед за болотной пророчицей. Я обещал ей золотой – настоящее сверкающее солнце, редкого гостя на небе, и куда более редкого в кармане.

«Зачем тебе золотой, тётушка Жаба?»

«Ква-ква, голубчик. Испеку пирог, вложу в тесто монетку. Кому попадётся, весь год горя знать не будет».

Я перепутал, конечно, перепутал: золотой я обещал в гостинице в Килларни за самую чистую комнату и самый чистый ночной горшок.

– Тинне О’Салливан? – хозяйка внесла имя нового постояльца «Сна под холмом» в замызганную книгу. Почерк у неё кривой, ползущий вверх, фамилию мою исковеркала ошибками и кляксами.

– Тинне О’Салливан, – подтвердил я.

– Не родственник старику Салливану? – задумалась она, и от натужных мыслей поставила кляксу на моём имени, – Он, кажись, тоже был Тинне.

– Не родственник.

– Он помер, когда мне лет пять было. Ушёл в лес и помер, глупый старик. Мы в него камни кидали, а он грозился банши наслать.

– Что насчет номера? – поддержал я хозяйкину память золотой монетой.

– Тинне О’Салливан… Хорошо, темноглазый, – она попробовала монету на зуб, – Но куска пирога тебе не достанется.

– Ещё бы, мне ли без горя жить, – подмигнул я в ответ. Хотелось слегка подправить улыбку на её лице, ведь явно тот зуб справа гнилой да лишний.

Тётушка Жаба, не пойдёшь ли со мной после прогулки? Положу тебя под подушку драгоценной хозяйки гостиницы «Сон под холмом». Никому не спать ночью, гром да кваканье, крик да плаканье! Они кидали камни в старика О’Салливана. Два камня попали в поясницу, третий угодил в затылок. Как же не помнить!

Тётушка Жаба промолчала, подобрала живот. Мы прыгали по огромным корням, распирающим почву, припадали к сырой палой листве, проскальзывали в мшистые овраги. Хорошо, что я похудел. Великий голод прошёлся по изумрудным землям. Они только-только оправились от голодных смертей и плача сирот. Теперь кормить нужно гораздо меньше ртов, на тощие тела уйдёт меньше ткани. В Килларни всё обстояло чуть лучше, чем в остальной Ирландии. Не знаю, в чём тайна, но хозяйка обещала, что в похлёбке вечером я найду кусочки жира, может даже и мясо.

Жаба скакала к Торку между деревьями в три обхвата, высокими, с густыми говорливыми кронами и корнями глубже людской памяти. Значит, моя цель не изменила своей природе. Она, дивная моя, там, где вода как хрусталь, где струи поют звонче птиц, где ветви так переплелетаются, что ни одной капле дождя не проскользнуть.

Жаба вывела меня к водопаду. Не подвела, тётушка, не обманула.

– Что ж уговор есть уговор, – я наклонился к влажному тельцу, осторожно вынул тонкую иглу из правого глаза, – Свободна, тётушка Жаба. Больше не попадайся.

В следующий раз трижды взвесит, прежде чем выпрыгнет к одинокому путнику. Думала поймать меня. Думала, не вижу её. Настоящую.

Тётушка Жаба, где твои бородавки? Кожа гладкая, пальцы длинные, глаза красные, клыки с ладонь.

– Поцелуй меня, милый друг, ты с дороги устал, есть мёд моих губ. Есть рядом ручей, есть ложе из трав. А ты так высок, а ты так кудряв… – запела девица с красными глазами и волосами цвета молодой коры. Повстречались мы на буреломе – самое место для нагой красавицы. Весенние бури прошли, оставив поваленные стволы: сиди себе, высматривай. Вот она и выжидала.

Железная игла пронзила чудный глазок. Я не утратил сноровки, да и легко скрутить тянущиеся к объятию руки.

– Давай-давай, – подбодрил девушку, – жабой ты мне милее.

Как вытянись из-под ягодных губ клыки, так и втянулись обратно. Молочная кожа побурела, покрылась бородавками, уменьшилась девица, сжалась.

– Вытащи! Не признала! – заквакала-заквохтала, – Столько времени прошло. Что ж ты не сгинешь никак, кудрявый?

– Выбирай, снимаю кожу или ведёшь меня к ней.

– Смерти хочешь?

– Смерть всегда рядом ходит. Но моя дурёха заплутала где-то.

– Весна скоро закончится, она уйдёт, мы все уйдём, – причитала жаба, –Летом двери открыты…

– Выбирай, снимаю кожу или… – а что «или» не договорил. Убить не убью, но к жабьему облику навек припечатаю.

– Отведу, не убивай!

И опять красавицей обернуться решила.

– Тётушка Жаба, а тётушка Жаба, – иглу я не убрал, судороги сотрясали тельце, превращение не удавалось, – Ты что девица, что нежить, гадость редкостная. Лягушкой до болота доскачешь.

На том и договорились. Так и дошли до места. Иглу я вынул, вытер, вложил в футляр. Не вытру, от зелёной крови травой обрастёт. Инструмент заговорённый беречь нужно. Где я в нынешнем Килларни толкового кузнеца найду?

Водопад вызванивал по камням древние песни. Здравствуй, Торк, дружище! Сегодня не искупаюсь в твоих водах, уж прости. До сумерек надо в «Сон над холмом», там пирог и мясная похлёбка. Подскажите сладкоструйные воды, ваша ли хранительница посылает в эти земли благоденствие? Она любит покрупнее добычу, чтоб в теле, чтоб кожа розовая, глаза блестящие. Нам известны её предпочтения, милый Торк?

Вот она, на камне. Не изменилась.

Водопад ниспадал в быстрый ручей, обнимал стройную фигуру, играл с концами золотых прядей. Давняя знакомая моя напевала что-то тихое, гаснущее в перекатах воды, изредка проводила рукой по течению, гладила скользящий по телу Торк.

– Ты воняешь людьми, – головы не подняла, но заметила, – Дышишь тяжелее племенного быка. И набит железом. Как святая земля держит тебя?

«Когда Бог создавал время, он создал его достаточно» – гласила местная пословица. Только людям бог отдал краткий век, всё остальное отошло холодным, прекрасным и кровожадным детям волшебного народа. Леаннон или как называли раньше Ланнон-Ши не покинула места кормления. Столетия сменялись, Торк приносил ей заплутавших в лесу монахов, крестьян, путешественников или чрезмерно романтичных юношей.

– Зато ты диво как хороша, Леаннон, душа моя! – я придал голосу мелодичности. Она любила, когда не говорили, но пели хвалу её красоте, – Всё также тонки руки, гибок стан и струи воды, что перебираешь нежными пальцами, подобны струнам арфы…

– Где моя дочь? – перебила она, откинула золотые волосы, обнажила острые клыки.– Знаю, что угодить умеешь и навредить мастак.

– Дочь? Тётушка Жаба? – удивился я, – От кого ты её родила, от красного колпака или келпи? Морда как раз лошадиная.

–А ты чей сын? – нахмурилась, плеснула рукой в мою сторону, – Чьё имя носишь, отверженный? По какому праву топчешь покой этих камней, мутишь чистоту вод?

– Торк радуется мне, слышишь звон?

– Ты пришёл меня убить?

– Пришёл сделать тебе дочь покрасивее.

«Сон на холме» ел, двигались разом с десяток ртов. Стучали ложки, громыхали деревянные кружки, шкварчало масло, булькала похлёбка. Чавканье должно было отогнать сгущающиеся сумерки. По крайней мере, создавалось подобное ощущение. Слышите, злые духи, как здесь едят! Таковые и вас сожрут за милую душу!

В моей тарелке плавали только жир и лук, никакого мяса, кислая капуста хрустела, но ужаса не наводила. Влажный хлеб и цветом, и запахом напоминал мокрый свитер. Или я не умел столь потрясающе жевать, чтобы не чувствовать плесневелой вони.

– Пирог уже в печи! – хозяйка проплыла мимо, ароматы капусты и лука тянулись за ней шлейфом.

– Зубы не сломайте, – я источал любезность.

Мы соперничали друг с другом в широте улыбки. Интересно, как она станет улыбаться, когда в пироге не окажется золотого? Я проверил карман. Вернулся, родной. Мне ведь понадобится лошадь, путь до замка Рок не близкий, ноги поберечь надо.

Жертву я выбрал легко. За Леаннон полагалась богатая жертва. Смешивать золотую кровь с здешней грязью я не мог, нужна плата особенная, прекрасная, как сама хранительница Торка. У хозяйки гостиницы было две дочери. Внушительная Дара, старшая, походившая на мать широтой плеч и бёдер, и младшая Нисса, тонкая, шустрая, смешливая.

– Она на выданье, – гаркнула хозяйка, когда я вселялся. Нисса принимала чемодан, нагнулась низко, под искусным кружевом ворота я сосчитал каждый цветок веснушек на девичьей груди.

– Когда-то в этих краях пропадали молодые мужчины, – прошептал я. Нисса принесла вторую кружку эля, – они уходили искать счастья. Как и все мужчины, они считали, что счастье труднодостижимо, что оно где-то далеко, где большой мир и большие проблемы. Они устремлялись прочь из Килларни, по лесным тропам, мимо водопада Торка. Не доходили, не возвращались. Говорили, что их тела поглощал лес.

Нисса посмотрела круглыми зелёными глазами, рыжие кудри качнулись, пахнуло медом. Мне даже выбирать не пришлось. Её имя говорило само за себя – «единственный выбор», юное тело вторило – разве кто сравнится со мной?

– На самом деле, поглощала их Ланнон-Ши. Околдовывала сладкой песней, гибким станом, водой, лишавшей памяти. Показывала, что за счастьем идти недалеко, наделяла талантом барда, чтобы прославляли её красоту. Ты знаешь, моя Нисса, что утоляет жажду Ланнон-Ши?

Какой ирландец не знает о вечной неге в объятиях красавицы.

– Она пила их кровь, – я выудил из кармана флягу и налил в кружку немного золотой жидкости, – алая кровь, алые губы. Время замедлялось для них. Тела иссушались. И смерть открывала для них вечность.

Золотая кровь Леаннон обожгла нёбо.

– Вы чудной, Тинне, – хихикнула Нисса, взгляда не отвела, стояла и таращилась зеленью здешних лесов. Поистине мы все – дети родных мест!

– Чудные были те мужчины, – улыбнулся я, – Или тогда не было в Килларни красавиц подобных тебе.

«Сон под холмом» храпел трелями и басами, источал благоухание ночных горшков. Нисса выкрикивала «Тинне, Тинне» с жаром, закинув голову, Рыжие кудри щекотали мне живот. Она походила на Леаннон, я не ошибся.

– Мать нашла мне мужа, – утомленная, Нисса прижалась к моей груди, – он похоронил уже троих жён. Из тех, кто любит с кулаками.

– Разбил жене голову и купил пластырь на рану? – понял я.

– Последнюю хоронили в закрытом гробу, так он её, – Нисса зевнула.

– Почему же младшую вперёд старшей гонят из дому?

– Ты видел Дару? – и снова выпучила милые глаза, – Скорее его похоронят с такой женой. Он ведь не дурак. А моя родня всех умнее. Брендон – проповедник, человек божий, – она передразнила материнскую привычку трясти головой, – за ним, что у Христа за пазухой. Вот он и меня за пазуху христову заткнет. А знаешь, чего хочу я?

– Чего? – спросил я, утыкаясь в глубокую ложбинку ключицы. Нисса, Нисса – мёд и молоко.

– Хочу в леса, хочу в горы. Говорят, там ещё бродит волшебный народец. Я бы упросилась с ними. Чем я не фейри?

Всем ты фейри, человеческая дочь. Жара в тебе, не меньше чем в возлюбленной моей Леаннон, волосы рыжие как у Пака, глаза лукавые.

– Сними очки, Тинне, – попросила она, – Какие странные у тебя глаза. Один чёрный, другой…

Сбежать ей не удалось.

– Можешь вылезать, тётушка Жаба, – сказал я громко, скатившись с мокрых от крови простыней, – я голый и уставший, игла далеко.

– Ты убил её, зачем? – жаба выпрыгнула из-под занавески. Тяжело шлепнулась на пол.

– За смерть фейри я беру плату. Око за око.

– Она красивая, – жаба оттолкнулась задними лапками и вскочила на кровать.

– Не то, что ты, тётушка Жаба. Судьба жестока.

– Меня зовут Бронаг1, – заквакала она обиженно.

– Мать родила себе горе? Так кто же твой отец?

– Человек. Или кабан. Я не разобралась. Мать говорила, он долго жил с ней, но захотел настоящей любви и в итоге обратился в огненный шар и угас в водах Торка. Осталась я, материнская скорбная ноша.

– Ох, тётушка Жаба, жаль тебя.

– Она красивая… – Бронаг подобралась ближе к девушке.

– А знаешь что, Жаба-Бронаг, запрыгивай в её тело. Живи и радуйся, жирей и богатей. «Сон под холмом» переживет и голод, и огонь свободы, и век великих войн. Да и хозяйка не будет голосить с утра.

– Мне быть человеком?

– Быть любимой дочерью заботливой матушки. Той, кому твоя красота не кость в горле, кто не заставит тебя быть тётушкой Жабой.

– Ты не помнишь меня, Тинне? – жаба подпрыгнула ближе, прижалась мокрым тельцем. Она пахла водопадом, пахла Ланнон-Ши, – Мать принесла меня к Торку в вашу последнюю ночь, принесла в человечьем обличии. Ты сказал, что прекрасней девы не видывал. Мать сломала мне ноги, чтобы я не вышла ростом. Вытянула мне зубы, чтобы я не могла скрыть их, как положено Ланнон-Ши. Выколола глаза, а после вставила обратно, оттого они красны.

– Мне жаль, Бронаг, – повторил я. И сам поверил в правдивость слов.

– Я стану красивой?

– Имя какое у неё: Нисса. Такой выбор – единственный. И правильный. Живи и здравствуй, тётушка Жаба, на твоё бессмертие хватит красавиц.

Бронаг забралась в тепло человеческого тела, поймала ускользающую жизнь. Рана на груди затянулась, Нисса распахнула глаза.

– Нам тесно здесь вдвоём, забирай душу! – провозгласила новая Нисса.

Душа грела ладонь, маленьким огоньком. Ты точно фейри, человеческая дочь. Рвёшься на свободу даже сейчас, обжигаешь, требуешь. Сдаётся мне, сумею исполнить твою мечту.

Лошадь дрожала как овечий хвост, чуяла то, что не могли учуять люди. Я ощущал страх, исходивший от неё. Кобыла водила ушами, опускала каурую морду, я трепал её по холке, она ещё больше обмирала, но к замку всё же несла. Я решил назвать лошадку Катхейл, пугливая. Хотя следовало дать ей имя Киалмхар, мудрая, потому что знала, кого бояться. Очки я оставил в Килларни. Подарил Жабе-Бронаг, чтобы не забывала меня. Душа рыжей Ниссы сжалась в нагрудном кармане. Не лучший способ хранить души.

Взгляд впитывал зелень пологих холмов, наслаждался дымкой тумана над седыми озёрами, изучал разбросанные кости камней. Чем дальше Катхейл уносила от Килларни, тем легче дышалось. В Килларни меня душили обиды. Слишком долго я пробыл в сонной деревне в обличии старика. Тинне О’Салливана хозяйка гостинцы припомнила как старого глупца. Ни один из детей, кидавших мне вослед камни, обмазывающих собачим дерьмом покосившуюся калитку и подсовывающих под порог гвозди, не помнил Тинне О’Салливана молодым врачевателем, изгнавшим чуму из Килларни. Они видели только горб и морщины, глубже чем русло Торка. Во мне обновлённом разглядели лишь возможного родственника того старика. То ли дело озёра замка Росс. Его обитатели помнят Тинне-воина, искавшего смерть в битвах и чудом избегавшего встречи с костлявой. Тинне-вечно хмельного. Тинне- не пропустившего ни одной юбки. Под замком Росс добавлю я к золотой и алой крови чёрную.

– Где ты, где ты, старый друг,

Слышишь в сердце смерти стук,

Видишь ли ты за дождём

Гостя в саване златом?

Где ты, где ты, старый друг?

Не уйдёшь из цепких рук,

Я на чёрном жеребце,

По мосту скачу уже.

Где ты, где ты, старый друг?

Круг замкнулся, жизни круг.

Песни мне не удавались. Но кто сказал, что нельзя горланить, коли песня из сердца рвется, а на мили вокруг нет ушей, что обвинят меня в бесталанности?

Старого друга смертью не напугаешь, он давно уже умер. А вот песня его подбодрит.

Вдали блеснул Лох Лейн. Море, не иначе. Море пресное, море пьяное, я знал тебя, когда только небо отражалось в зеркале вод. Я считал камни будущей крепости, пил вино у твоих берегов, швырял куриные кости из окон замка. Ты не изменился, Лох Лейн. Всё также смотрится в тебя родное небо, в глубину глядит замок Росс и ждёт возвращения хозяина.

– Где ты, где ты, старый друг,

Уж не слышен сердца стук,

Только ветер мне в ответ:

«Где я был, меня уж нет».

Золотой снова вернулся. Лошадь окупилась. Правда, за такую трусиху я бы и медяка пожалел. Но «Сон под горой» отдал мне лошадь, дочь и монету. Оттого настроение у поднялось и выплеснулось из груди песней.

– Где ты, где ты, старый друг?

Оторвись от женских рук.

Ждёт тебя огонь войны,

Выйди-выйди из воды.

Лох Лейн дышал медленно. Волны ласкали песок, конь пил, я подкидывал монету и придумывал новые куплеты.

– Где ты, где ты, старый друг,

Ждёт тебя на дубе сук.

Я тебе петлю вяжу,

Службу в дружбу услужу…

– Думаешь, повешусь и наконец помру? – всплеск нарушил рулады, я открыл один глаз, задрал подбородок и допел.

– На свободу отпущу,

Старый друг, старый друг,

И немного погрущу,

Старый друг, старый друг.

– Ты фальшивишь и врёшь, – хозяин замка показался из озера. Сперва лысеющая макушка, кустистые брови, ястребиный нос. Затем могучие плечи и впалый живот.

– Оделся бы, старый друг! – хохотнул я.

– Мы никогда не были друзьями. Ты даже спасти меня не попытался.

Там, где он обитал уже три века, одежду не носили. Он скорее всего и не вспомнит, как мягок бархат, прохладен шёлк, как ладно сидят кожаные штаны, как тесно в латах. С голого тела стекала вода. Лох Лейн собирал капли, звал вернуться в простор озёрной глади. Старый друг встряхнулся как пёс, сел рядом голым задом.

– Ты смердишь, а вот тут, – я ткнул его в щеку, палец угодил в рыхлую дыру, – тебя изрядно погрызли рыбы, милорд О’Донахью.

– Что ты забыл в наших краях? – заныл милорд, перекатил головой от плеча к плечу, покатилась в голове вода с веселым бульканьем.

– Не бойся, я не к твоей Мерроу. Она меня недолюбливает, всё злится за ночь вашей свадьбы. Мне нужна кровь утопленника. К кому обратиться, как не к старому другу?

– Что дашь взамен? – пропела вода в голове утопленника

– Как всегда, – развел я руками, – Одну человеческую душу.

– Скажи, прошу, это окончательно? – и глаза его водянистые. Где синее пламя, пылавшее в них?

– В Лох Лейн больше не вернёшься, – пообещал я.

– Мерроу выцарапает тебе глаза, – теперь уже он хохотнул, с уголков рта потекли ручейки.

– Так ли?

– Белёсый точно. Режь.

Кровь утопленника вязкая, чёрная, вытекает медленно как смола. Пока набиралась, успели мы выпить Килларнийского эля, новоиспеченная Нисса стащила из погреба маленький бочонок, я разлил по бутылкам.

– Ни солнца, ни любви в этом эле, – вздохнул О’Донахью, – Помнишь пиры в Россе? Пенился эль, кипела кровь, грудь горела страстью и огнём. Ни тебе норманнов, ни саксов. Наши земли, наши жизни, наша вера.

– Уж не за верой ты сиганул в озеро?

– За любовью, будь она проклята, – эль выливался из дырявых щёк, – Ты подбери ей чернявого. Она жалуется, что рыжина слишком быстро смывается водой. Я сед как лунь. А она всё также молода.

О’Донахью, старый дурак, повёлся на слабые чары русалки. Сколько песен она ему спела? Сколько раз мелькнула за переплетением волос и водорослей белая грудь? Видно много, раз хвоста не разглядел. Или дело было в сумерках? Всем известно, в сумерках всякая любовь с первого взгляда. Не в болотника влюбился светлый лорд, и ладно. Я ворвался в башню слишком поздно и слишком пьяным, ноги заплетались, пальцы не находили русалочьей иглы. Мы опустошили подвалы замка, даже пол главного зала вдоволь напился вина. Милорд перелетел через зубцы и канул в озере.

– За поцелуй у глади вод,

Русалка душу заберёт,

Русалка в плен тебя возьмёт,

У глади вод, у глади вод.

– Замолчи, Тинне, дай помереть спокойно.

После исчезновения милорда О’Донахью замок взяли через три месяца. Я тогда бродил по округе, видел языки огня, слышал крики падающих из окон слуг, считал удары мечей.

– Кто там, кто там у дверей

Принимай гостей скорей,

Нам отдай и хлеб, и кров,

И для копий дай голов,

И напиться дай мечам,

Всё своё отдай гостям.

– Скажи Мерроу, я устал… – пробулькал старый друг.

Мерроу приглянулся новый возлюбленный. Она тоже устала от своего лорда. В последний век он только и делал, что ныл и перебирал женские имена, пытаясь вспомнить, как звали жену, убитую прилюдно и сброшенную в озеро. Мерроу твердила, что он путает, а сама среди водорослей перепрятывала венец миледи понадёжнее.

Сын мельника с глазами серыми, как воды Лох Лейна, пришёлся ей по вкусу. Я вколол ему одну каплю крови О’Донахью, чтобы замедлить приближение смерти. Молодой глупец решил, что в восстаниях, сотрясающих Ирландию, есть что-то романтичное, героическое даже. Не учёл – в борьбе за свободу жизнь маленького человека сгорает быстрее сухого дерева. Свобода любит человеческие жертвоприношения. А Мерроу – юношей с горящим взглядом. Она выпьет из него эту глупость вместе с остаткам жизни и вольёт в жилы воды Лох Лейна.

–Куда идёшь, – русалка изогнула хвост, повела плечом. Ночь была звёздной, сын мельника раскачивался на волнах бледной тенью, чешуйки русалочьего хвоста сверкали искрами, – останься с нами, здесь тихо, спокойно, ты обретёшь то, что так долго ищешь. Дом, Тинне, дом.

– Не пой бессмысленных песен. Ты одна из тех, кому известно другое моё имя. Разве это дом? Мне плавать призраком в Лох Лейне, да заманивать обманутых девушек, отягощённых приплодом?

– Ты его не найдёшь, – отрезала Мерроу. Сморщила нос, показала разрывы жабр. Рыба и есть рыба.

– Подскажи, если что знаешь?

– Иди на Скеллиг. Между большими и малым во льду забытья быть может он выйдет навстречу.

– Не поблагодаришь? – кивнул я на безразличного ко всему юнца.

– Ты забрал лорд, взамен подсунул мельника, – фыркнула русалка, – Иди, пока доплаты не потребовала!

– Есть и другой подарок, любезная Мерроу, – вспомнил я, – Я обещал этой девушке свободу выбирать любовь.

Я достал из кармана крохотный огонёк. Душа Ниссы каплей упала в Лох Лейн.

– Пусть будет твоей дочерью, Мерроу, считай родила от милорда. Рыжая, гляди, телом как водой меня обволокла, сердце огненное. Сгодится?

Мерроу обдала трепещущую Ниссу сотней брызг. К девушке вернулась плоть, мерцающая, зеленоватая.

– Значит дочь, – улыбнулась Мерроу.

Скеллиг. Идти к Скеллиг к началу лета… А ведь нужна ещё кровь. Значит, придётся делать крюк, значит, придётся распрощаться с золотым, чтобы попасть на Скеллиг до первого дня лета. Я постучал пальцем по мятой карте.

– Неси к перевалу, коняга.

С моей ненавистью к Килларни могла сравниться только любовь к перевалу Молс Гэл. Здесь воздух пах вересковым мёдом, кровью и потом далеких, древних битв, когда землю делили не чванливые люди, но светозарные боги. Молс Гэл, где камни, испещренные письменами, помнят огам и чтят узоры слов, покрывая их защитой трав и лишайников. Молс Гэл, где никто бы не назвал меня Тинне, но звали бы истинным именем. Где я был охотником за зверем и птицей, за смертным и бессмертным. Колыбель моя, сколько я вспоминал тебя в изгнании!

Едва мудрая Катхейл шагнула через границу перевала, я спрыгнул с седла, отвязал сумки. Не подобало ходить по кудрявой траве в людской одежде, мять обувью. Босые ступни пусть чувствуют влажное тепло земли, ветер рвёт волосы. Отрастайте, кудри, до плеч, до лопаток! В былые времена сплетал я длинные косы.

Я облачился в льняную тунику, затянул потуже пояс, подвесил кинжал и кожаный мешок с иглами. Расправил зелёный плащ, застегнул серебряную брошь. Время нещадно старило и молодило меня, каждый раз награждая изъяном: бельмом в глазу, шрамом под горлом, глубокими морщинами на лбу, хромотой на левую ногу. Но красной вышивки туники, цвета плаща и блеска самоцветов на венце не трогало. Единственное, что осталось от меня настоящего – одежда. Я берёг её пуще жизни.

Я расправил плечи, развел руки и крикнул, что было сил:

– Эй, Хранители Молс Гэла, я пришёл! Вернулся туда, где всё началось! Не пустой, с даром.

Катхейл так и затанцевала, разумная лошадка. Жаль мне тебя, пугливая, не покривлю душой.

– Дозволения прошу пройти по перевалу! – разнеслось над вересковым простором.

Эх, Катхейл, прости и прощай!

Земля Молс Гэла пила горячую кровь залпом, ни следа не оставляла. Бедняжка Катхейл упала, завалилась набок, я еле успел отпрыгнуть.

Они завизжали, завыли, налетели вихрем. Клыки рвали плоть. Я закрыл чёрный глаз, смотрел только бельмом. Кун Аннун, гончие Габриэля, дьявольские псы. Изменчива вера в богов, но не в псов, предвестников смерти. Чёрные псы, как горят ваши глаза! Угли костров, звёзды ночи, болотные огни.

Они лаяли на разные голоса. Вблизи слышался лай маленьких собак, издали доносился глубокий, раскатистый. Дикий вой оглашал перевал. Я помнил поджарые тела, повадки, голод. Катхейл исчезала в десятках пастей. Я приблизился, погладил самого большого. Вожак угрожающе зарычал, прыгнул, повалил, клыки щелкнули у лица.

– Фергус, ну и несёт от тебя, дружище!

Шершавый язык оцарапал щеку. Признал. Завилял всем телом, хвостом забил по худым бокам. Остальные замерли, вывалили языки.

– Ешьте подношение, всё по правилам. Что было моим, стало вашим. А ты Фергус, веди к деду! Посмотрим, признает ли он?

Земному коню не сравнится в скорости с адским псом, быстрее лишь кони Аннуна, на чёрных спинах их мчатся всадники Дикого Гона, а собаки ведут по следу добычи в закатном небе. Фергус летел северным ветром. Я держался за загривок, щурился, прикрывался свободной рукой. На перевале лето не появится до июля, Кун Аннун не жалуют тепла, весенние дожди им по душе. Вот дождь и следовал по пятам.

Фергус сминал длинные капли, бежал между ними, почти не касаясь земли. Молс Гэл преображался, трава тянулась к небу, вереск рос, росли, толстели холмы. Перевал растягивался вдаль и вширь, Фергус гнал время назад. В день, когда мы с дедом попрощались, и подарил он мне золотой.

На пороге заросшего плющом дома Фергус остановился. Перевал замер в безветрии, смолк далекий вой, замолчали птицы, травы перестали шептаться. Дед лежал под кустом бузины, курил трубку, наверняка тоже бузинную. Из трубки выходили идеальные кольца, без начала и конца, как мой путь. Большие, маленькие, крохотные. Крохотные, маленькие, большие. Они плыли к небесам, скапливались, формировали пушистые облака. Липли и липли друг к другу, нависали тяжёлыми дождевыми тучами. Дед выдул большое кольцо, оно пробило в тучах окно для солнца. Снова заморосил дождь. Солнечные лучи преломились, связали капли. В тёмном небе на сияющей подстилке туч загорелись огни: красный, оранжевый, жёлтый, зелёный, голубой, синий, фиолетовый. Сплелись в косу семи прядей, опустились дугой к земле, к ногам, торчащим из-под куста.

– Пожаловал наконец, Фионн сын Нудда, иль по привычке звать тебя Тинне-падубом, под которым нашёл я твоё израненное тело? – спросили меня кольца дыма.

– К чему поминать прошлое, дед? – я топтался возле бузины, – Я давно не Фионн, а Тинне больше не желаю быть. Я принёс тебе золотой, взамен прошу каплю крови.

– Испить до дна не желаешь? – долетело кольцо до моего носа, подразднило, разлетелось на клоки, – Как Леаннон? Слухи вперёд летят, да всё по воде.

– Разве ты кого-нибудь убил? – я сделал честное лицо. Разглядел он сквозь листву?

– Обокрал, обманул, облапошил, – похвалился он, – Но руки чисты, не в пример твоим. Сколько наших ты отправил в Аннун?

– В этом веке с сотню будет, – похвалился и я.

– Эх, что мы, что тараканы. Значит, всех собрал? Вместе веселее.

Я промолчал. Знал он, что не весело. Знал, зачем я явился.

– Полукровки останутся, – выдавил я наконец.

– И ты, выходит, мальчишка? – причмокнул он, – Ну где там моя монетка?

Я достал монету, повертел, подкинул. Она взлетела высоко, сверкнула и исчезла.

Дед выполз из-под куста. Кафтан тот же, штаны в полоску, золотая бляха на поясе, колпак с бубенцами набекрень. И взгляд с прищуром, и губы, сжимающие мундшутк, беспрестанно шевелятся, считают деньги. Дед мой, отец мой, спасение мое… Прости!

– Хорошо служила, милая? – спросил дед, монета появилась на ладони, – По заговоренному возвращалась в хозяйский карман, наводила на жадных яд да дурман, обращалась в руках умных и дураков, возвращайся скорее во тьму, под покров.

Мешок появился у левого бока, дед швырнул в него монету. Она звякнула, приветствуя сестер. Радуга окунулась в мешок, перебрала золото, вылилась обратно в небо, яркая, изогнутая, твёрже каменного моста.

– Дед, – прошептал я, – без крови никак.

Дед вздохнул-заскрежетал, снял колпак, звякнув бубенчиками. Золотые волосы едва цепляли моё бедро, борода путалась в ногах, кольца дыма поднимались к моему носу, огибали его и проскакивали выше. Дед докурил, потряс трубкой, засунул в карман. Он шевелил кончиком мясистого носа, часто моргал. Его поведение настораживало.

– Что, дед? Говори!

– Знаешь, Фионн, –почесал он затылок, от глаз к вискам протянулись солнечные лучи морщин. Доброта, она ведь лучами солнца по лицу бежит, – бери всю. Что мне делать на этой земле? Изумруд травы стерся, вереск больше не поёт, мёд горчит, эль не разгоняет кровь. Люди делят земли, мрут как мухи, от их смертей воняет вся округа. Ни время, ни пространство не укрывает меня больше от их боли. Они роют землю, ищут золото. Я им радугу, они глубже в норы. Я им монетку, они ищут мешки. Жадность да глупость. Ты почти всех переправил, освободи и меня!

Деду не отказать. Он нашёл меня под падубом, когда сорвался я с чёрной спины коня, летящего впереди Дикого Гона. Толкнул меня Владыка потустороннего мира, предводитель охоты. Падающей звездой расчертил я сумерки, упал в земли Молс Гэла. Три дня и три ночи лежал ничком, обгорая, перерождаясь, и звучал в голове крик: «Не ценишь ты человеческой жизни, так быть тебе человеком вечно. Стареть и умирать, рождаться заново и вновь по кругу стареть и умирать. Будь хоть воином, хоть лекарем, хоть пьяницей, хоть слугой нового Бога – изопьёшь горя сполна. А коли захочешь вернуться, придётся забирать те жизни, что для тебя имеют ценность. Убьёшь тысячу тысяч из волшебного народа. И вернёшь бессмертие».

Старый лепрекон сморщился под радугой пустой оболочкой.

Фергус нёс меня к последней цели. Скеллиг. Между двух островов, где море всегда скованно льдом, где дремлет вечность и клокочет в бездне вод конец мира – узкий путь, невидимый для смертных. Спустишься по нему, попадёшь к вратам Аннуна.

Мчался Фергус по радуге, из-под лап разлетались искры. Уже скрылся Молс Гэл, промелькнули внизу отвесные скалы, вспенился океан. В тумане проступили два брата, глядящих друг на друга, старший и младший: Скеллиг-Майкл и Скеллиг-Литтл. Меж ними чернели воды, прозрачный обманчивый лёд скрывал их злой нрав. Они ожидали часа, когда смогут выплеснуться, поглотить землю, стереть сочную зелень, обратить в морское дно мягкие холмы, отобрать дыхание у людей, дотянуться до небес и скинуть богов с вершин мира. Фергус заметил лестницу во льду раньше меня. Прыгнул с головокружительной высоты, едва не потеряв нерадивого всадника, опустился мягко и тут же ощерился.

Ворота, затейливые, витые, выкованные чьей-то искусной рукой или не рукой вовсе, но волей одной, поднялись из глубин, раскололи лёд. Радуга задрожала, свернулась красочным ковром. Ночь навалилась отовсюду разом. Ничего не стало кроме черноты и луны, льющей свет через врата. Из-за резных Колонн выступили две собаки: Дор и Март. Фергус заскулил, опустился на живот. Я одернул себя на полупоклоне. Не перед лунными собаками кланяться, но перед их хозяином. Лишь перед Владыкой. Он вышел следом, выступил огромный, сияющий, с тёмным ликом и ветвистыми рогами, упирающимися в небосвод, возложил длани на головы собак. В молчании прошли самые долгие минуты моей повторяющейся жизни.

Я протянул фляжку. Он взял двумя пальцами, выдернул пробку. От терпкого аромата Дор и Март завыли. Луна вздрогнула, зашаталась. Выплеснул Владыка молочную жидкость во врата. Кровь смешалась, сияла тысячей звёзд и горела огнями сотен костров. Пелена между колоннами встрепенулась, прильнула к крови, схватила множеством призрачных рук. Врата отворились. Я разглядел серую равнину. Расслышал вздохи страждущих душ. Хозяин этого мира в полном молчании указал на раскрытую дверь.

– Не хочу, – сказал я тихо. Ветер подхватил шепот, усилил, разнес по свету.

Рука Владыки опустилась.

– Я вернул долг, – объявил я, – Десять веков преследовал тех, на кого ты указывал. Десять веков рождался и умирал в одном и том же бренном теле. Забыл свой прежний свет, изгнал из памяти прежнее имя, отрёкся от гордых речей и поступков. Я не хочу более ни перерождения, ни бессмертия. Дай умереть.

Фергус схватил меня за край плаща, потянул. Даже пес понимал, насколько я глуп. Но я говорил правду. Я прожил столько человеческих жизней и видел столько судеб, что наконец осознал ценность смерти. Её ждал, в её объятиях хотел найти успокоение.

Владыка склонил голову. Небо уронило последнюю каплю весеннего дождя мне на макушку. Зрение заволокло пеленой, вой собак погас. Я упал, и лёд показался тёплым и мягким.

– Ты должен матери золотой, Тинне О’Салливан.

Я открыл глаза и натолкнулся на разгоряченную, улыбающуюся рыжую Ниссу. Грудь её вздымалась полукружиями холмов на равнине простыней. Она потягивалась, широко зевала, пахла мёдом, молоком и сном.

В окно лился рассвет. Облака мчались по утреннему небу, солнце прогоняло их.

– Будто всадники, погляди, – воскликнула Нисса, – А впереди рогатый. Я обшарила все твои вещи, а золото не нашла.

– Золото…– пробормотал я, – золотой…, – силился вспомнить. Жаба, водопад, Лох Лейн, отец мой, Владыка мой, – золотой… старый друг… Быть не может! – умер я или нет. Ощупал себя, ноги, руки, плечи, все разморенное сновидением и тем, что было, куда лучше любого сна. Взглянул на Ниссу, – не может того быть… неужели ещё одну, неужели последнюю?

– Что ты бормочешь, Тинне? – расстроилась Нисса, выгнулась, легла грудью на мою руку, – Эль перебродил?

Я выдернул руку из-под её головы, она перевернулась на бок.

– Кто ты? – закричал я, – Отвечай? Нисса? Бронаг? Где я?

Она глянула на меня прохладой зеленых глаз. Вытянула алые губы, провела пальцами по ключицам. Усмехнулась.

– В Килларни, темноглазый мой. Думал, отделаешься?

– Как я попал сюда? – потребовал я.

– Не всё ли равно. Много ветров на свете. Ты здесь, – она перекинула рыжие пряди за спину, – И судя по всему совсем скоро женишься на мне. Больше тебя кольцо Килларни не отпустит. Погулял по столицам, по горам, да лугам, – усмешка погасла, заговорила она мягко, с заботой, с любовью во взгляде оглядела меня, – Здесь и земля родная, и время правильно идёт. От начала до конца. Как должно. Иди же ко мне. Потому что отныне мы оба люди.

Золотой отыскался в кармане штанов. Плащ, о котором я столько вдыхал, висел на колченогом стуле. Фляжка лежала на подоконнике, на горлышке блестела последняя молочная капля. Рыжие кудри легли мне на плечи, она прижалась грудью, животом, бёдрами. Жаркая, настоящая и впервые небезразличная.

– Лето пришло, Тинне. Я ведь обещала – скоро лето, и вот оно.

– Не обманула, тётушка Жаба. Не обманула…