Свободу не просят. Повесть об одном дне

fb2

Повесть о революции 1905–1907 гг. в России. Редкая книга. Единственное издание.

Целевая аудитория: для детей среднего возраста 9-14 лет; для юношества возраста 14–20 лет.

1. Сегодня в час дня в России будет революция!

Нет сомнения, что никто в мире не был более осведомлен о русских событиях, чем маленький консьерж кафе «Мажестик» на бульваре Монпарнас в Париже. Никто иной, как именно этот внук расстрелянного у чугунных ворот церкви Сен-Жермен-де-Пре коммунара, наследственный республиканец и консьерж мсье Анри Ренэ, открывая в это утро стеклянные двери кафе подумал:

«Сегодня в час дня в России будет революция!».

Он улыбаясь развернул ароматные листы «Юманите», внимательно прочел все, что сообщал петербургский корреспондент газеты и пожал плечами, недоумевая:

— Почему бы им не называть вещи своими именами? Или были революции, которые начинались иначе, чем русская?

Никто не мог ответить маленькому политику. Столики кафе были пусты. Не было ни одного русского; толстый буржуа, жевавший бритыми губами свежий хлеб за единственным занятым столиком, читал хронику биржевых сделок и вовсе не думал о революции в России. Ренэ осмотрел кафе, бестолкового. буржуа с его стаканом кофе, сел прочнее у стеклянных дверей, еще раз пожал плечами, затянутыми расшитой ливреей. Он никогда не бывал в России, но русские часто заходили в кафе «Мажестик»: у них Ренэ не замечал страха перед революцией, наоборот, мсье Сороцкий, ученый, любезный и страшно рассеянный человек, ждал русскую революцию, чтобы вернуться на родину.

Маленький консьерж задумчиво свернул газету, не забывая сгибать ее по старым следам, так, чтобы она имела вид совершенно свежей. В это утро он с особенным вниманием всматривался через туманные стекла в лица прохожих, с особенной предупредительностью тянул свою веревку, когда входили русские, широко распахивая перед ними стеклянную дверь. Он боялся, что многие из них и мосье Сороцкий, конечно — не зайдут в этот день в его кафе. Но маленький консьерж слишком близко к своему сердцу принимал русские события: мсье Сороцкий пришел не раньше не позднее, чем всегда, и взгляд его с совершенно обычной рассеянностью от ливреи Ренэ поднялся к столикам, отыскивая меж них свободный. Конечно не мог он заметить и странной медлительности услуг консьержа.

Не вся кровь старого коммунара впиталась в каменные плиты паперти церкви Сен-Жермен-де-Пре — она билась еще в маленьком сердце Ренэ — он был взволнован, он слышал запах пороха, дымившегося под красными знаменами, он стоял на паркетном полу так твердо, как стоял дед его на баррикадах, он спросил просто:

— Мсье на днях возвращается в Россию?

Мсье Сороцкий оглянулся, желая найти, к кому обращался вопрос. Маленький консьерж смотрел на него; приняв пальто он не торопился его повесить с другими. Мсье Сороцкий протер пенсне носовым платком, еще раз оглянулся и, наконец, ответил:

— Почему вы так думаете, мой маленький друг?

Ренэ засмеялся:

— Сегодня в России будет революция, мсье!

Мсье Сороцкий посмотрел в глаза маленького консьержа: сначала молча с благодарным изумлением, потом усмехнувшись, и затем уже с тихой горечью:

— Революции не случаются оттого только, что маленький внук коммунара и русский студент этого хотят!

— Но в России сегодня…

— Вы не знаете России…

— Но я знаю истории всех революций, и кровью моего деда политы улицы Монмартра! Сегодня последний день русского царя, что бы затем ни случилось!

Мсье Сороцкий посмотрел на взволнованного внука своего деда, пожал ему руку, сказал твердо:

— В этом может быть вы правы! Но я не думаю, чтобы мне удалось скоро покинуть Париж!

Он кивнул головою маленькому консьержу и прошел к свободному столику у окна; там лежали газеты в том самом виде, в каком вышли они из рук Ренэ, знавшего в этот день о событиях в России несомненно больше, чем все русские в Париже и на снежных улицах Петербурга.

* * *

А там, в Петербурге, в ночь выпал легкий снежок; с утра солнце продралось в рваные облака, покрыло тончайшим налетом меди стены, вершины деревьев, крыши, стекла окон сверкающих витрин. Одеваясь за китайскими ширмами у окна, Сороцкий Илья в Петербурге посмотрел в голубой парк, ощутил в себе необычайный прилив бодрости и силы. Столетние вязы были недвижны, солнце доставало до бронзовых вершин их из за медной стены соседнего многоэтажного дома, парк искрился и сверкал — Илья подумал, улыбаясь:

«Даже солнце! Какой чудесный день!».

Он одевался у окна за ширмами по праздничному, сзади себя он слышал гудевший самовар, торопливый звон посуды и неумолимый голос жены:

— Валя, если ты будешь шалить, ты не пойдешь с нами смотреть царя!

Илья оделся и вышел; мальчик сидел смирно— отцу перед ним было неловко; отец торопился, вздрагивал от нетерпения, кое-как пил чай и, не допивши, стал надевать пальто.

— А мы?

— Вы присоединяйтесь к нашему отделу, а я пойду дальше. Мне хочется видеть все, все!

— А если что случится?

— Ах, ерунда! Обыкновенный крестный ход!

Он застегивал пальто, торопился:

— Я верю в царя, как все! В России немыслимы революции, баррикады — мы особенный народ! Мне жаль брата Павла — что там за границей: ужас! И погубить так свою молодость, карьеру! Он мог бы выйти в люди! Революция? В эти дни кто у нас ведет массы? Священник! Куда? К царю! Зачем? Просить о своих нуждах! Вот — Россия! Рабочие, жены, дети — все к царю — просить свободу…

Илья говорил громко, волнуясь. За тонкой стеной, кто-то, прислушавшись, постучал и ответил с холодным спокойствием:

— Свободу не просят, Илья!

Илья достегнул пальто, сказал коротко:

— Ты встал, Роман? Идешь?

— Иду!

— Пойдем вместе!

Они сошлись в коридоре, Илья пожал тонкую жилистую руку соседа, договорил, улыбаясь:

— Идем вместе, хотя мы никогда не пойдем но одной дороге!

Роман добродушно ответил:

— Кто знает! Я думаю, скорее, чем ты рассчитываешь! Честные парни будут с нами! Сегодня, наверное, многие прозреют!

В каменных воротах их поджидал бородатый деревенский мужик в полушубке; Роман кивнул ему, мужик пошел за ними, нахлобучивая шапку и торопясь. Сизые тучи закрыли солнце, улицы были серы, но лица прохожих, как у этого мужика, были торжественны, солнечны и счастливы — над ними сиял неразгаданный образ царя.

— Вот он тоже, — обернулся Роман на мужика, — пришел из деревни верст за сто, только для того, чтобы взглянуть на царя!

— И прошение есть — добавил мужик, — прошение от всего мира! Ежели, случаем, от царя близко буду, то подам ему в собственные руки, как мир наказал!

Илья посмотрел в мужицкое лицо, сожженное июльскими зноями, обветренное зимними стужами, в груди его стало ласково и тепло, он сказал:

— Ты видишь, Роман? Сегодня последний день старой русской нужды, темноты, бесправия, невежества! От сегодняшнего дня пойдет новая жизнь! Гапон поднял народ, Гапон поведет его дальше!

Мужик наклонил ухо, прислушиваясь, спросил у Романа тихо:

— Кто такой Гапон этот?

Илья всплеснул руками:

— Разве вы ничего не слышали о священнике Гапоне? Да ведь это такой человек, которого сам бог послал русскому народу! Сила, мощь, умение

схватить мысль толпы с первого слова, с намека! Умение поставить вопрос так, что через полчаса не остается ни одного человека, который бы не понимал, что нужно сейчас делать!

Роман пожал плечами, сказал коротко:

— Мы ему не верим! Он связан с полицией, с правительством — это факт.

— Да нельзя же, нельзя же! — перебил страстно Илья — понимаете, что нельзя всегда и всюду выискивать подвохи, обман! Партийные ему не верят из зависти, из-за того, что он ведет народ, а не они… За ними же идет горсть!

— К сожалению, да!

Илья засмеялся:

— Ну и славу богу, что сознался!

На углу 4-ой линии Илья остановился. Скрюченная старушка обошла их, проворчала:

— Светопредставление какое то! Обедни давно отошли, а народ все идет и идет. Куда идут, и сами, мотри, не знают!

— К царю, бабушка!

— Нужны вы ему!

Роман расхохотался, старушка погрозилась, ушла. Илья сказал спокойно:

— Я должен идти в Нарвский отдел, там будет Гапон. А вы?

— Да мы с Герасимычем попутешествуем по Васильевскому. У нас на Васильевском все-таки потверже настроение…

Герасимыч остался с Романом. Илья наскоро пожал их руки, прошел между серых солдатских шинелей, строившихся с ночи на набережной. Его не останавливали, не опрашивали. Солдаты прыгали с ноги на ногу, винтовки их стояли в козлах, возле них с тупой задумчивостью рыженький солдатик жевал хлеб, выбрасывая крошки ворковавшим в снегу голубям.

2. «К тебе, государь»!

Накануне и в воскресенье все одиннадцать отделов «Петербургского Общества Фабричных и Заводских Рабочих» непрестанно переполнялись сменявшимися толпами самого разнородного люда. В Нарвском отделе каменная лестница, забитая беспрерывно двигавшимися людьми, едва сдерживала тяжесть толпы: по одной стороне ее входили, по другой выходили, по нескольку минут оставаясь в помещении, чтобы выслушать еще раз прошение к царю, крикнуть:

— Правильно!

— Иначе жить невозможно!

— Царь-батюшка поймет!

Когда Илью на плечах толпы внесло в зал, он в мертвой тишине услышал волнующий необычайный, хотя уже усталый и охрипший голос, читавший с артистической выразительностью.

«Гапон!» — подумал Илья и, приподнявшись на локтях, поверх моря обнаженных голов увидел впереди того, кому принадлежал голос: «Священник и толпа! Как хорошо! И как он читает!».

Накануне до поздней ночи Гапон лично об‘е-хал все одиннадцать отделов, говорил с возрастающим возбуждением, поднимая все более и более настроение толпы. Он надорвал себе голос, едва держался на ногах — с утра же мог только прочесть в сотый раз прошение царю. Он едва заглядывал в гектографированный листок, он повторял в сотый раз слова, жесты, волнуемый тысячью глаз, затаенных дыханий, не думая о них. Он чувствовал только одно, как это чувствуют актеры, даже нс слышащие аплодисментов, чувствовал страшный, головокружительный успех и упивался своею невиданной властью над толпою.

— Государь, мы, рабочие, дети наши, жены и беспомощные старцы-родители, пришли к тебе, государь, искать правды и защиты — слушал Илья и, волнуемый этим голосом, чувствовал всю жуткую беспомощность старцев, неправду жизни и бесконечную мощь государя. «К тебе, государь!» — повторил он с умилением, и слова эти приблизили точно к солнцу, опаляя лицо теплом и светом.

— Мы обнищали, нас угнетают, — читал Гапон, и голос его сверкнул угрозою, как первая молния в затаившихся тучах над жадной землей, — нас обременяют непосильными трудами, над нами ругаются, в нас не признают людей, к нам относятся, как к рабам, которые должны терпеть свою участь и молчать. Мы и терпели, но нас толкают все дальше в омут нищеты, бесправия, невежества. Нас душит деспотизм и произвол, мы задыхаемся…

Не одному Илье стало трудно дышать, весь зал задохнулся под гнетом неслыханного произвола, точно сейчас только он упал на их груди всей своей тысячелетнею тяжестью. Голос Гапона поднялся до ослепительной резкости:

— Нет больше сил, государь. Настал предел терпению, для нас пришел тот страшный момент, когда лучше смерть, чем продолжение невыносимых мук!

Гапон посмотрел в тесный угол зала, Илья оглянулся туда же; там кто-то, прячась, давился слезами. Гапон вздохнул, в молчании истерический стон прошел над толпою, заставив ее вздрогнуть разом— Гапон стал читать дальше. Илья почувствовал, как у него самого стали дрожать губы, он отвернулся,

Стал выбираться из толпы, чтобы не слышать странного голоса, жутких слов.

Откуда-то крикнули: «иконы несут» — Илья посмотрел в дверь, заглядывая поверх голов в узкий кусочек улицы: там действительно колыхались хоругви.

— Сейчас пойдем! — сказал кто-то тихо.

Илья прислушался, Гапон дочитывал прошение. Голос усталый, набухший тоскою, окреп, стал выше и звонче, когда читал он:

— Вот, государь, главные наши нужды, с которыми мы пришли к тебе. Повели и поклянись исполнить их, и ты сделаешь Россию сильной и славной, запечатлеешь имя свое в сердцах наших и наших потомков на вечные времена. А не позволишь, не отзовешься на нашу мольбу — мы умрем здесь на этой площади перед твоим дворцом. Нам некуда больше итти и незачем! У нас только два пути: или к свободе, к счастью или в могилу! Укажи, государь, любой из них — мы пойдем по нему беспрекословно, хотя бы это и был путь к смерти! Пусть наша жизнь будет жертвой для исстрадавшейся России. Нам не жалко этой жертвы — мы охотно принесем ее!

Гапон передал кому-то лист, на который почти не смотрел, добавил тихо:

— Так мы скажем ему!

Принявший листок молодой, бледный человек в рабочей блузе, с не смытою копотью на лице, отстраняя Гапона, крикнул звонко:

— Смеют ли солдаты и полиция не пустить нас, товарищи?

Точно от зазвеневших стекол отскочили слова и загудел тысячью голосов в ответ зал:

— Не смеют! Нет!

— Товарищи, лучше умереть нам за наши требования, чем так жить, как до сих пор жили?

— Умрем!

— Все ли клянетесь умереть?

— Клянемся!

— Кто клянется — подними руку!

Тысяча рук змеиными жалами взметнулась вверх и опустилась с угрозою. И снова ударился в стекла звончайший голос:

— Товарищи, а что тем, кто сейчас клянется умереть, а затем струсит и не пойдет с нами?

И отскочило от стекол страшное эхо:

— Проклятье, проклятье!

Илья закрыл лицо руками; толпа двинулась к выходу, унося его за собою. Там в улице над морем обнаженных голов плескались золотом и бархатом хоругви, толпа же теснилась и прибывала, грозя затопить все улицы города.

* * *

Герасимыч долго смотрел вслед Илье, когда же он прошел мимо выстроившихся солдат, мотнул в его сторону головой, спросил:

— Горячий паренек! Чей такой?

— Бухгалтер с нашей фабрики. А любопытный же ты человек, Герасимыч!

— Любопытно, как у вас тут!

— Ну вот и гляди во все глаза! — Роман подумал, повернул круто, через улицу. — Тебе все равно, где ни быть, так пойдем на Петербургскую сторону. Мне там быть надо! Невеста там работает!

— Невеста?

— Невеста. Пойдем-ка скорей!

Герасимыч шел, едва поспевая. Чем ближе к отделу, тем в улицах плотнее двигались люди по тротуарам, и труднее становилось итти. В помещение отдела на Петербургской стороне Герасимыч прошел только за спиною Романа; там люди стояли плотно, но жались без ропота, давая место другим. За столом на возвышении стоял пожилой бородатый человек, он говорил истово, помахивая свернутым листком только что читанной петиции:

— Пойдем к отцу и скажем, как мучают нас наши обдиралы. Скажем ему: отец, прими нас, мы пришли к тебе, помоги нам, то есть детям твоим. Мы то знаем, ты рад жизнь отдать за нас и только живешь для нас, но ты ничего не знаешь, как бьют и мучают нас, как мы голодаем, как всегда измучены и при том невежественны, подобны скотам, почти что все неграмотные. Ожидаем получить это все, что говорили и при том говоря так: ведь и в Евангелии сказано, что отец принял блудного сына, а ведь мы не блудные, мы все стараемся, убиваемся и при том сидим голодные…

Герасимыч слушал внимательно, посматривал по сторонам, сказал Роману тихо:

— Как в церкви стоят!

Роман оглянулся, покачал головою, глазами искал Варю, невесту. Оратор же продолжал говорить:

— Разные там случаи между рабочими и хозяевами должны решать представители от хозяев и от рабочих — поровну. Правда, товарищи?

— Поровну, поровну! — ответили из толпы, точно голосовали готовый закон, дружно и весело.

— А чем так то жить, не лучше ли нам сойти в могилу? — закончил оратор.

— Лучше в могилу, лучше в могилу!

Председательствовавший за столом спросил вставая:

— Время выходить, товарищи, так надо ответить и на другой вопрос. Что, товарищи, если государь нас не примет и не захочет прочесть нашей петиции, что тогда, чем мы ответим на это?

— Нет тогда у нас царя! — крикнул кто-то почти рыдая, и за ним все, вплоть до Герасимыча, стали кричать:

— Нет тогда царя! Не надо нам такого царя! Роман вдруг, почти неожиданно для себя самого, крикнул, поднимая руку:

— Долой самодержавие!

Никто, не поддержал его; ближайшие оглянулись, покачав головами. Спереди же, оглядываясь, кто-то крикнул зло:

— Нам студентов не надо! Пусть идут отсюда! Роман сжал губы. Лысый старичок сказал ему укоризненно:

— Стыдно, молодой человек, хотя вы и не студент, а народ поджигаете! За это бьют! Не с красными флагами идет народ, а крестным ходом!

Варя, стоявшая за столом с пучком белых перевязок, взглянула на крик, узнала Романа, чуть чуть покраснела, кивнула ему головой. Председатель сказал ей что-то, она вышла за стол, стала над толпою, сказала торопясь:

Матери, жены, сестры! Не отговаривайте ваших сыновей, мужей и братьев итти за правое дело. Идите вместе с нами… Если же на нас нападут, будут стрелять — не кричите, не визжите, не бегите, а возьмите вот эти повязки и станьте сестрами милосердия!

Десяток рук потянулся к ней, белые повязки с красными крестами замелькали над толпой. Варя сошла с возвышения в толпу, шла к Роману, раздавая последние повязки. Роман пожал ее руку тепло и нежно, сказал же сухо:

— Кажется мы только двое и смотрим трезво на положение вещей. Как они не понимают!

— Тем лучше поймут после!

— Мы вместе идем, Варя!

— Конечно.

Роман окликнул Герасимыча, пожал ему руку:

— Ну, Герасимыч, смотри теперь в оба. Далеко не уходи, чтоб не заплутаться, а вечером чайку попить приди!

— Приду!

Варя шла к выходу за спиною высокой женщины, ей говорил чумазый парень, чуть не плача:

— Что же ото такое, мамка. Пусть и нас убьют! Что же это такое? Одних будут убивать, а другие останутся. Я пойду.

Вокруг Романа и Вари двигалось живое море розовых лиц, детских, молодых, старых. Никогда еще чумазый паренек не видывал столько народу, у него кружилась голова от восторга, он дергал мать за руку и повторял:

— Я пойду, мамка! Мамка, я пойду.

Мать наконец сказала — «пойдешь!». Тогда Роман схватился за голову, чуть не застонав, потом крикнул:

— Товарищи, берегитесь! Солдаты стоят на всех мостах! Никто не может поручиться…

Гул недовольных голосов заглушил его. Лысый старичок погрозил пальцем — Роман махнул рукою.

Варя тихонько взяла его руку:

— Молчи! Может быть не посмеют, ведь это же действительно, как крестный ход. Смотри!

Тысячеголовая толпа, выливавшаяся волнами из переулка на холодную мостовую Каменноостровского проспекта, в самом деле двигалась с медлительностью и торжественностью крестного хода. Конные городовые, мелькая впереди черными султанами, расчищали дорогу для шествия, гнали извозчиков, отстраняли прохожих. Вокруг Романа были напряженные, спокойно торжественные лица; многие незнакомые заговаривали друг с другом с необычной простотой и задушевностью, понимали же друг друга с полуслова — так были общи мысли и настроения.

— Разве он может не выйти!

— Выйдет! Предупредили заранее через министров!

— Как же! Гапон письменно от имени всех рабочих поручился за неприкосновенность его личности…

Роман слушал, пожимая плечами, сказал коротко.

— А войска для чего выставлены?

Лысый старичок, не отстававший от него, следивший за ним, сказал нравоучительно:

— Войска выставлены, чтобы безобразий не было! Мало ли тут снует охотников красные флаги выкинуть! Знаем мы!

Старичок погрозил:

— Народ не допустит этого! Народу красные флаги не нужны — у него царь защита и прибежище!

Варя потихоньку уводила Романа из недружелюбно настраивавшейся к нему толпы вперед. У Александровского парка толпа стала тревожно замедлять ход — вся площадь перед Троицким мостом была занята солдатами. Роман с Варею выступили вперед, Варя смотрела на серые фигуры, мертво выстроенные у моста, думала о том, что они должны бы были освободить путь, если хотели пропустить толпу. Но солдаты не двигались; тогда передние ряды остановились, совещаясь; от солдатских же серых шинелей оторвалась светлая, офицерская, и офицер с красными щеками, с очень черными нафабренными усиками, побежал навстречу.

Толпа стала. Хрустящий снег под ногами застыл, всем нужно было слышать, что скажет офицер. Роман поднялся на цыпочках, но разобрать слов нельзя было, видел же он только, как от толпы отделился председательствовавший на собрании рабочий и с ним еще двое. По толпе пронеслось:

— Депутаты пошли!

— Депутаты, чтоб пропустили!

— Сейчас пропустят! Не могут не пустить!

Серая тревога легчайшей тенью одела толпу, одна над другою вытягивались головы, чтобы видеть. Тогда многие видели, как депутаты стали на колени, выворотили карманы, показывая, что у них нет оружия, подали белый лист бумаги с петицией, председатель же развернул белый платок и махал им. Офицер подошел ближе, вырвал из рук прошение и пошел быстро в сторону, точно давая дорогу. Делегаты пошли за ним, но передние ряды уже двинулись, снег зажурчал под тысячью ног, Варя вздохнула свободно. Лысый старичок, нагнавший Романа, сказал удовлетворенно:

— Видали? Войска свое дело знают! Раз порядок, так они пропустили! Тут не красные флаги, тут народ к своему государю, да… к государю — народ!

Роман, не слушая, потянул к себе Варю. Поверх чьих то высоких плеч он видел отчетливо, как по неслышной команде солдаты вскинули ружья, штыки змеиными жалами вытянулись навстречу толпе.

— Что такое? Что?

Роман не успел ответить, и лысый старичок не кончил своей речи. Острия штыков утонули в белых облачках дыма; слова, крики, хруст снега исчезли в оглушительном треске, как будто кто разом разбил миллионы стекол, взорвал весь лед на Неве, вскинул к небу самый чугунный мост.

Передние ряды шарахнулись в стороны, обнажая толпу. Варя крикнула, не прячась:

— Да холостыми же, холостыми, не бойтесь! Лежавшие в снегу не поднимались. Роману стало

страшно. Оглушительный треск заглушил ропот толпы. Варя видела белые облачки над неровными рядами штыков, но сейчас же все это исчезло за чужими плечами, и у нее на лице остался горячий след, точно от удара стальным хлыстом. Она зашаталась и упала на руки Романа.

3. Свободу не просят

Илья Сороцкий никогда не был в Париже, в кафе «Мажестик» на бульваре Монпарнасе, но он постоянно переписывался с братом и знал о нем не меньше, чем о самом себе. Теперь, стоя у подъезда в толпе, он видел море голов, выливавшихся из помещения на улицу, видел иконы, портреты царя, плещущиеся в воздухе хоругви и думал о том, что никакими словами нельзя написать в Париж о том, что в действительности есть.

В клочьях разорванных туч опять сверкало холодное петербургское солнце; Илья стоял без шапки, прислонившись к стене; в ногах, в самых суставах была какая-то умилительная слабость.

Высокая худая женщина с суровым лицом, просветленным улыбкой, как хмурое небо нечаянным солнцем, поставила перед выстраивавшимися рядами сына, перекрестила его, дала ему в руки икону, сказала:

— Ну, Ванька! Гляди царя! А ежели, случаем, он тебя спрашивать что будет, говори правду! Не бойся!

Илья улыбнулся невольно. Она обернулась к нему, сказала торопливо:

— Сейчас сбегала на Болдыреву дачу, оттуда иконы брали, и я взяла — вот мальчонке! С иконой то он всегда впереди будет, увидит и царя, а мне расскажет! Мне помирать, а ему на всю жизнь будет радость!

Илья обернулся к мальчонке:

Идешь, значит, кавалер, со всеми?

— Знамо иду, раз все…

— А куда, зачем — понял?

— Что ж не понять, я фабричный! И мамка с фабрики… Я не маненький!

Илья сказал строго:

— Да, сегодня великое воскресение. Для новой жизни народ воскрес!

Мать поправила сыну икону в руках, распухшие красные от холода пальцы его крепко впились в дерево. Он подул на них теплым дыханием, спросил:

А стрелять не будут?

Разве в иконы стреляют? — засмеялся кто-то в ответ.

Толпа грудилась у икон и хоругвей. Над головою Ильи прозвенел волнующий голос — точно вот здесь рядом:

— Товарищи, скажите мне — оружие у кого-нибудь есть?

Илья поднял голову. Гапон не сходя с каменного крыльца ждал ответа. Он был далеко от Ильи, за сотни голов от него, но странный голос его плыл над головами с изумительной ясностью, и никто не подумал крикнуть в ответ, ответили тихо, как будто стояли рядом:

— Нет, нет!

— Никакого оружия? Хотя бы и перочинного ножа у вас нет?

— Нет, нет!

Илья улыбаясь достал из кармана перочинный нож и выкинул его далеко за толпу. Гапон поймал этот жест, улыбнулся, кивнул ему головою.

— Вот это хорошо, мы безоружными пойдем к нашему царю!

Илья прикрыл веки от странной мысли, мысли о том, что против царя можно иметь оружие. Он улыбнулся в ответ Гапону почти благоговейно, подумав: «Если такими могут быть простые священники пересыльных тюрем — то каким же мог быть царь?». Неразгаданный образ царя повис над толпой ослепительным солнцем; Илья подумал:

«Да, таков он и есть!»

Гапон стал сходить с крыльца. Неожиданно выплеснулся из толпы звонкий окрик и остановил его:

— Батюшка, а если они стрелять будут! Везде солдаты!

Гапон поднял руку, как будто защищаясь. В хрустящей снегом тишине голос его прозвучал жестоким и властным:

— Тогда — пусть этот день станет последним днем самодержавия! Тогда мы все скажем — у нас нет больше царя! Нам не нужен такой царь!

Толпа шевельнулась, хоругви и иконы как будто поникли, привыкшие во время служб Гапона в церкви вторить ему и подпевать ответили тихо его же словами:

— Тогда нет царя у нас! Нет царя!

Илья грустно улыбнулся тем, кто смел сомневаться в царе. Гапон сошел в толпу спокойно, но Илья слышал, как, приостановившись, он сказал окружившим его рабочим:

— Вот, товарищи, я стою за ваши интересы, а что я за это получу? Темную карету от ваших врагов!

— Разобьем мы эту карету! — крикнул кто-то с отчаянной страстностью. — Не выдадим тебя, батюшка!

Гапон улыбнулся. Илья посмотрел на него и вспомнил Романа. Он, отвернувшись, стал смотреть в толпу, прячась от странных мыслей — Гапон показался неискренним, холодноватым актером. Илья отмахнулся от ненужных мыслей; Гапон затерялся в толпе. Хоругви колыхнулись, ряды выстраиваясь двинулись вперед, кто-то высоким сильным голосом запел:

— Спа-а-а-а-си го-о-о-о-споди…

Тысячи голосов разом подхватили молитву. Илья выдвинулся вперед, толкаясь между плотно сомкнутых спин, под хоругви, пошел в передних рядах, возле мальчика с иконой. Ванька прятал белевший от холода нос за спиною иконы, улыбался, таращил вверх голубые взволнованные глаза, ему нравились металлические хоругви больше икон. Впереди ехали конные городовые; отдавая честь шли в серых шинелях пристав и околоточный. Сзади выливалось на Нарвское шоссе, волнуясь, как спелое поле ржи, море обнаженных голов. Свинцовые тучи неожиданно захлестнули солнце, Ванька стал смотреть на серое небо, дожидаясь, когда оно покажется снова. Солнце не показывалось более весь день. Над головами плескались хоругви, Ванька начал оглядываться по сторонам; оглядываясь он неизменно видел возле себя клетчатый шарф Ильи, в шарфе жесткое, синее от бритья лицо, улыбавшееся ему.

Впереди уже были видны заиндевевшие громады Нарвских ворот: по обе стороны их, как и утром, вытягивались плотные ряды серых солдатских шинелей. Солдаты со спокойным любопытством смотрели на придвигавшуюся толпу, стальные штыки холодными остриями поблескивали над рядами, и только перед ними беспокойно двигались взад и вперед светлые офицерские шинели.

Толпа двигалась мерно, снег журчал под ногами. Похожие на змеиные жала штыки были страшны Ваньке, он загородился от них иконою, запел так громко, что Илья различил его голос среди других. По детски чисто и высоко, но с неожиданной страстностью выпевал он твердые слова:

— По-о-о-обе-е-е-ды…

Илья хотел ему улыбнуться, но в тот же миг кто-то ахнул впереди него, и Илья между чьих-то оттопыренных ушей увидел, как из под каменной арки ворот, точно из засады со страшною быстротою вынесся конный отряд. Илья оглянулся, вытягивая голову, стараясь понять, что случилось, но увидел кругом только посеревшие от тревоги лица, а впереди раздававшуюся надвое толпу, точно расхлестнутую пополам крепчайшим бичем. Ванька шатнулся к нему, закрываясь иконою, их обоих оттеснили к сомкнувшимся вплотную спинам; в вихорьках снежной пыли были видны только вздыбленные морды храпевших лошадей и сверкавшие шашки над ними.

— Опричники! — кричали вслед.

— В крестный ход!

— Да что ж такое! Да. что же это? — кричал седенький старичок, и голос его набухал слезами, тоской и отчаянием. — Да что же это они?

Отряд прорезал колонну до конца, повернул кругом в снежной ныли и вернулся назад к каменной арке с тою же жуткою быстротой. Толпа замкнулась за ними, как бездонная река за кормой парохода — Илье стало страшно: маленький мальчик визжал под ногами, кто-то искал в снегу шапку.

— Что же это такое? Как же понять! — настойчиво кричал старичок.

— Встреча царя…

— Да ведь мы же идем мирно, с молитвами…

— Да вы не стойте, идите…

— Пошли, пошли — все равно!

Илья пошел за другими. Из-за чужих плеч, ушей, голов он смотрел вперед, ничего не понимая. Хоругви над толпой плескались взволнованно, но пение поднялось вновь и стало еще крепче. Ванька перекрестился за иконой и шел уже с опаской выглядывая из-за нее.

— Да, если клялись умереть, так отступать уж поздно. Будем, по крайней мере, знать-есть ли у нас царь…

— Должно быть, что и нет!

— Нет, подождите! Тут может быть ошибка!

Илья слушал взволнованно человека, распахивавшего полы пальто, точно подставляя грудь под штыки, смотрел на Ваньку, на десятки глаз, ртов и лиц и вдруг почувствовал несуразное желание завыть в тоске и отчаянии — он думал о Романе и краснел как ребенок в школе, пойманный на глупом доверии к шалунам.

В щелочку между теми же красными, оттопыренными ушами он увидел странное движение в рядах солдат, услышал едва-едва тревожный солдатский рожок и вслед затем неровно поднявшиеся винтовки.

— Пугают, чай! Не выстрелят!

Толпа притихла, обрывки молитвы прозвенели над толпой и погасли. Шедший впереди околоточный махал руками, кричал:

— Как можно стрелять в крестный ход! Что вы хотите!

Его едва ли слышали. Легкий дым, как снежная пыль, заволок на мгновение солдат; как будто сотни бичей ударили разом по жесткой земле. С глаз Ильи неожиданно исчез не понимавший старичок, седая головка его с зачесанной лысинкой. Спотыкнулся и Ванька, ударившись лицом в рыжий затоптанный снег. Пение еще дрожало где-то в последних рядах, когда толпа взвыла бешеной ненавистью и колыхнулась назад:

— Так нет у нас царя больше!

— Нас встречают свинцом…

— Солдаты, солдаты! — кричал кто, — то в тоске и отчаянии. — Солдаты!

Ванька пробовал подняться, но простреленный живот казался тяжестью неподъемной, он опирался на снег распухшими от холода руками, потом ткнулся вновь лицом в снег и не встал. Илья наклонился к нему поднять, схватил за плечо, поднял — икона была залита кровью, голова же Ваньки на болталась, как пришитая, и из слипавшихся от крови и снега пальцев Ильи Ванькино плечо выскользнуло, и бескостное тельце в бобриковом пиджачке распласталось на снегу.

Над головою Ильи еще раз ударили сотни гулких бичей, потом залпы стали падать пачками. Толпа суровой стеною без крика и стона отодвигалась назад.

Илья видел впереди себя спины и затылки. Он споткнулся о чужое тело, уперся руками в багровое пятно на снегу, чтобы встать, и, встав, вытянул руки свои, как чужие — на них пристыл кровяной снег. Илья встряхнул руками, тогда увидел впереди мчавшуюся в снежной пыли конницу и, спасаясь, побежал к тротуару через затоптанный снег, по которому грудой потерянного платья лежали стонущие люди.

Он бежал улицею, догоняя плотную стену спин, и видел, как отступавшая толпа все еще роняла на снег людей и жалась беспомощно к каменным стенам домов. По тротуарам двигались плотною лентою, снежная улица вдруг опустела. На вытоптанном во всю ширину Нарвского шоссе снегу лежали люди, валялись шапки и спавший с чьей-то ноги затоптанный валенок.

* * *

Ванькина мать напрасно махала руками, протискивалась вперед — из густой толпы выбиться было невозможно. Как все, пригибая голову, она слышала сзади залпы, у нее застыло сердце за Ваньку, но сжатую чьими-то спинами ее несли безвольно все дальше и дальше, пока не вынесли в боковую улицу. Только здесь почуяла она, что стоит опять па своих ногах. Она ринулась было назад, но в улицу волна за волной вкатывались новые люди, пройти им на встречу было нельзя; на нее сердито кричали.

— Тетка, шимашедчая! Куда ты лезешь! Не слышишь, что там делается!

— А сын то, сын то там! — всхлипывала она.

— Ну что сын? Придет, дай срок!

— А как убьют?

— Не поможешь!

Никто не думал о себе, о других, у всех была одна мысль, одно чувство, одна воля. Высокий худой человек размахивая руками кричал:

— Вы видели, товарищи? Вот какой у нас царь! Довольно нам такого царя!

— Нет царя у нас больше!

— Долой такого царя!

Пожилая заплаканная женщина со сбившимся на затылок платком говорила:

— Ничего нет! Ни бога, ни царя! В иконы стреляют, бог видно только нам, а им и бога не надо!

— У кого штыки — тем бог не нужен!

В ощетинившихся штыках выглянул подлинный образ царя — суровая ненависть осталась на улице.

Илья выбился из толпы в ту же улицу. С ним вместе очнулся здесь человек, все еще несший портрет царя. Точно только теперь заметив его, он швырнул его в снег и начал топтать каблуками, вдавливая в снег. Он был похож на пьяного, он кричал бессмысленно:

— Нет больше царя! Нет царя!

Ванькина мать метнулась к Илье:

— А мальчонку, мальчонку моего видели?

— Какого? — растерялся Илья.

— С иконой, с иконой нарочно впереди его поставила!

Илья спросил, не узнавая женщины:

— С иконой? В белой шапке?

Она. застыла, едва выговаривая:

— В белой!

Илья помялся, потом махнул рукою:

— Наповал убили!

Она посмотрела, как будто не понимая. Потом взвизгнула, и уже никто не мог ее удержать: она растолкала толпу, вырвалась в широкую снежную улицу. Но вытоптанному снегу лежали люди, в улице было пусто, только иногда от стен на дорогу пригибая головы выбегали смельчаки, чтобы забрать стонавших и шевелившихся.

Суровой женщине, вышедшей на улицу, точно не видевшей ничего, кричали, ее останавливали. Она не слушала, прошла к первому человеку. Это был вовсе не Ванька, по он стонал, силясь подняться на локте. Она махнула рукою, оглядываясь на тротуар, тогда оттуда стали подходить другие.

Они подняли стонавшего человека, понесли, она же не оглядываясь пошла вперед среди рассеянных выстрелов искать сына.

Илья проводил ее глазами, закутался в свой клетчатый шарф, засунул руки в самую глубину карманов и все-таки зяб. Он пошел как можно быстрее незнакомыми переулками, почти пустыми.

Дышать морозным воздухом было тяжело, в груди настывал снежный шар, от быстрой ходьбы он не таял, но становился жестче, бессмысленнее и тупее, как застрявшая в голове Романова фраза:

— Свободы не просят!

Улицы были безлюдны, кое-где еще иногда врывались как эхо в каменные лбы зданий отдельные выстрелы. Люди исчезли с улиц, тротуаров, и все-таки неуловимый гул взволнованных голосов журчал в воздухе, затаенная ненависть — чудилось Илье — заставляла самые камни домов, стен, мостовых глухо гудеть и стонать.

* * *

В полдень, ровно в двенадцать часов, как двести лет назад, с бастионов Петропавловской крепости грянул пушечный выстрел. Петербуржцы, сновавшие по Невскому в ожидании шествий, свободно проходившие на Дворцовую площадь, как всегда, потянулись к часам: часы золотые, серебряные, черные, на цепочках и без них, при пушечном выстреле разом, как по команде, засверкали в сотнях рук: петербуржцы проверили точность времени.

Илья добрался до Невского во втором часу, на Невском, на площадях, прилегающих к Зимнему Дворцу было спокойно, Илье начинало казаться, что там у Нарвских ворот произошла только ошибка, что еще ничего не случилось, рабочие подойдут из других отделов, петиция будет вручена государю. Ни конные городовые, ни разъезжавшие патрули, никто не останавливал прохожих, стекавшихся из разных частей города. Илья свободно прошел Невским на Дворцовую площадь, вокруг были все те же праздничные лица, на них таилось торжество.

Молоденькая женщина с ребенком на руках выбивалась из толпы, говорила:

— Идите, идите! Стрелять будут!

Ей улыбались, никто не верил. Солдаты стояли спокойно, к ним подходили близко, переговаривались. Худой длинноусый офицер несколько раз кричал:

— Расходитесь, стрелять будем!

Ему так же не верили. Угрюмый человек с культяпым пальцем помахал ему в ответ рукою, крикнул:

— Мы ждем товарищей-депутатов, чтобы подать прошение государю!

Офицер, видимо не имевший никаких приказаний, терялся от напиравшей толпы, уговаривал отойти:

— Государя нет в Петербурге! Отойдите!

— Государь здесь! — орали из толпы.

— Нет! Уверяю, что нет!

— А флаг на дворце?

— Что же флаг!

Илья тронул за рукав спорившего человека, стал говорить, на него смотрели, плохо понимая. Он и сам чувствовал, что волнуясь плохо вяжет слова, и стал истерически кричать:

— Уйдите, уйдите! Вас убьют! Будут стрелять! У Нарвских ворот стреляли… Я оттуда! Уйдите!

— Ушли бы вы сами, коли очень боитесь!

Тот же человек высунулся из толпы вперед к солдатам, спросил громко:

— Товарищи-солдаты! Будете стрелять в нас, будете?

Офицер прошел перед рядами, скомандовал. С левого фланга выступил высокий солдат с рожком, рожок заиграл, никто из толпы не понял, что могло это значить. Илья закутался в шарф, стал выбиваться из толпы, на него смотрели с презрительными усмешками, вслед шутили холодно и зло:

— Пропусти, пропусти, товарищи!

— Нет ли у кого штанов чистых товарищу?

Илья остановился:

— Через пять-десять минут после рожка будут стрелять, вы знаете?

— В нас стрелять?

— В толпу!

Шутники покачивали головами. Угрюмый рабочий вновь высунулся вперед, стал говорить, обращаясь к солдатам:

— Солдаты! Товарищи! Братья! Вы собираетесь нас беззащитных расстреливать? За что же вы будете нас убивать? За то, что мы хлопочем о хорошей жизни? Да ведь и вы выйдете из солдатов, очутитесь на наших же фабриках и заводах! В кого вы хотите стрелять, братья… За что…

Офицер, внимательно слушавший оратора, вдруг рассвирепел, бросился к нему. Из под насупленных бровей округлившиеся глаза его налились кровью. Толпа поддалась назад, но тут же десяток грудей загородил от него рабочего. Офицер в бешенстве выхватил револьвер и выстрелил, кто-то вскрикнул, хватаясь за грудь. Толпа двинулась на офицера, он отступил, командуя.

Винтовки в руках солдат поднялись неохотно, они забирали прицел выше толпы. Илья почувствовал снова снежный шар в груди, задыхаясь и вздрагивая он уходил из толпы в пустой тоске и отчаянии.

— Ну и так лучше, так лучше! — шептал он.

Опять тот же холодный треск, похожий на сотни жгучих бичей, ударивших враз по жесткой земле — толпа шатнулась. Кто-то стоял с поднятыми руками впереди, кричал:

— Холостыми… Вверх, вверх, не бойтесь!

Но никто уже не мог удержаться, каждого несли за собою чужие плечи и груди. Илья безвольно двигался с другими, почти не ступая ногами. Залпы догоняли один другой, толпа пригибала головы, отступая. Илья откололся от нее с какой то женщиной и очутился на собственных ногах в Александровском саду.

Отсюда сквозь решетки, с деревьев, со скамеек смотрели случайные зрители. В толпе, окружившей скамейку, кто-то истерично рыдал, ребячье бледное личико и жуткая полоса крови на нем мелькнули в глаза Илье. Он не мог остановиться, он бежал от людей, выстрелов и прежде всего от самого себя и страшного холодного шара, подкатывавшего к горлу, давившего из глаз слезы и неудержимый истерический крик.

Он захватил горсть снега и глотая его с ним вместе старался проглотить холодный шар в груди, чтобы вздохнуть и прийти в себя. Но шар не уходил, снег разливал по всему телу озноб и холод, от них не спасал клетчатый шарф, надвинутая шапка и вздернутые плечи под тяжелым пальто.

4. Последний день

Мистер Хорн Хорст в качестве постоянного корреспондента «Таймса» не мог более выдержать, хотя стрельба выстроившихся на Певческом мосту солдат продолжалась, и идти по обоим сторонам Мойки было небезопасно. Он отошел от окна с решительностью корреспондента самой распространенной в Англии газеты, понюхал одеколону, потер лоб и виски, очень торопливо оделся и вышел, коротко крикнув лакею:

— Отвечать, что к четырем буду.

Внизу, в подъезде набились люди, он растолкал их, не слушая предупреждений, пробрался вдоль стены дома до первого переулка, свернул, нахлобучив шапку, взял первого извозчика и отправился на Литейный.

В особняк за чугунной решеткой мистера Хорна впустили с некоторой осторожностью. Он поднялся по мраморной лестнице, укрытой коврами, сбросил пальто швейцару, назвал себя и тотчас же был проведен в гостиную. Он был взволнован, он успел дважды взглянуть на часы, проверенные по пушке, прежде чем на пороге гостиной появился камергерский мундир, ленты, ордена и над ними маленькое, сморщенное, как печеное лесное яблочко, личико князя.

Мистер Хорст подошел со всем свойственным корреспонденту «Таймса» тактом к занимавшему его вопросу; только после десятиминутных вступительных переговоров он, наконец, спросил с резкостью:

— Скажите мне, князь, почему сегодня без соблюдения формальностей убивают совершенно невооруженных рабочих, студентов, даже женщин и детей?

— Потому что гражданские законы отменены и действуют законы военные!

Мистер Хорст смотрел изумленно. Встав с кресла он напомнил князю:

— Но во всех отделах рабочих обществ вывешены объявления о готовившейся депутации к царю! Их не запрещали власти ни военные, ни гражданские, стало быть, князь, самое шествие…

Князь улыбнувшись указал мистеру Хорст: кресло, привставши, сел сам, сказавши холодно

— Вас удивляет, что этого никто не знает? Да, удивление ваше естественно, но — князь пожал

сухими плечиками с искренним сожалением, — но в России мы не можем смотреть на вещи так, как вы смотрите в Англии!

Князь выправил грудь, сурово подтянул свои губы, едва заметно привстал:

— Прошлой ночью его величество решил отстранить гражданскую власть и вручить заботу об общественном спокойствии великому князю Владимиру. Великий князь Владимир известен своею начитанностью в истории Французской революции и он не допустит послаблений!

Голос князя окреп; сухой пальчик острым ноготком клюнул дубовый локоток кресла разгневанно:

— Великий князь не впадет в те ошибки, которые были допущены приближенными Людовика XIV, он не обнаружит слабости! Он считает, что верным средством для излечения народа от конституционных идей является повешение сотни недовольных в присутствии их товарищей… Но до сих пор князя не слушали…

Сухонькое личико выразило безграничное сожаление:

— Да, не слушали! Но сегодня его высочество обладает всей полнотой власти и может испробовать свой способ! Его высочеству предоставляется исключительный случай проявить свои необычайные государственные способности и наполеоновские качества, и он ничуть не опасается за результат! Чтобы ни случилось — он будет укрощать мятежный дух толпы, даже если бы ему пришлось для того выслать все войска, которыми он располагает!

Мистер Хорст торопливо занес на манжетах главные мысли князя. Князь не мешал ему, но несколько раз обязательно пояснил сказанное. Мистер Хорст был удовлетворен, к тому же он торопился на телеграф. Он встал, почтительно пожал ручку князя, повторяя любезности, и вышел.

Князь посмотрел ему в спину с торжеством и презрительной снисходительностью — князь презирал не мистера Хорста, он презирал страну, которую мистер Хорст представлял в качестве корреспондента распространеннейшей английской газеты.

Мистер Хорст ушел, не оглядываясь, он торопился. Извозчик покорно ждал у подъезда, мистер Хорст уселся, назвал ближайшее телеграфное отделение, санки заскрипели, лошадь пошла осторожно, сторожа чуткими ушами далекие выстрелы. Над Невским, отдаваясь по всем каменным чердакам, точно над головою гремели выстрелы. Несколько минут по Литейному пришлось ехать за чьими то санками; в санках двое держали у себя на коленях поперек женщину, сбоку санок болтались безжизненно красивые ноги в тонких чулках, белых ботинках, отороченных, как снег, пушистым мехом.

Извозчик не смел обогнать их, но когда санки свернули, он сказал мистеру Хорсту наставительно и с упреком, ткнув кнутовищем в ту сторону, куда свернули санки:

— Даром возим народ весь день! Жалея. А промежду тем полиция штрафует и на пять и на десять целковых! А разве я могу не везти, ежели человек при смерти?

Мистер Хорст кивнул головою, хотя понимал извозчика плохо; мистер Хорст обдумывал текст телеграммы в Лондон и курил сигару, не глядя по сторонам.

* * *

Ощущение безудержного падения, головокружительного настолько, что невозможно было ни о чем думать, не оставляло Варю до самой больницы. Но, когда санки остановились, ее подняли на руках, она увидела над собою чужие лида и среди них особенное лицо Романа. Она посмотрела в его повлажневшие глаза, сказала тихо:

— О, господи, как тяжело. Лучше бы умереть!

Роман наклонился над нею:

— Умрите, Варя, спокойно, если уж нужно вам умереть! Все равно теперь уже нет другой жизни, кроме этой — отомстить за вас, за всех. И мы сделаем, Варя, сделаем — умирайте спокойно!

Она не могла улыбнуться. Запекшаяся кровь на лице стягивала его, как маска, она потеряла сознание, протянув Роману руку. Роман поцеловал ее и ушел.

Серые сумерки сползали с каменных плеч города, улицы были тихи, в улицах, переулках двигались те же люди; вокруг Романа было неубываемо столько же лиц, как и утром, но лица были другие, как слова, жесты и взгляды.

Высокий худой человек без шапки говорил громко, ведя за собою угрюмых людей:

— Теперь ко дворцу нам нечего ходить, вы сами видите! Царю нужна наша кровь, а не наши прошения. Ну что же? Лучше в открытую! Но, товарищи, с голыми руками мы ничего не добьемся! Нам нужно оружие! За оружие, товарищи!

— На Васильевском, на Малом проспекте баррикады складывают! А оружия нет! — сказал один из угрюмых людей.

— Найдем!

Роман пошел за ними. У него плохо вязались мысли, но мысль об оружии была простой, она ввязла в голову крепко. На перекрестке встретился городовой, Роман подошел к нему, положил на плечо его тяжелую руку, и шедшие рядом мгновенно поняли, что делать:

— Сдавай оружие!

Городовой молча и с предупредительной торопливостью вынул револьвер, стал отстегивать кобуру, Роман взял револьвер и отмахнулся от кобуры:

— Не надо этого нам!

Кто то снял и шашку; городовой проводил узенькими глазами толпу, выраставшую, как снежный ком по дороге. Роман вдруг вспомнил, крикнул:

— Товарищи, на пятнадцатой линии есть оружейная фабрика! Идем?

Пошли все не рассуждая. Шли, ускоряя каждый шаг, потом уже бежали, покрикивая на отстававших:

— Скорее, скорее, товарищи! Вы губите все дело! На четвертой линии баррикады готовы! Нужно оружие! Нужно оружие! За оружием, товарищи!

Бежавших спрашивали — «куда, товарищи?» — и прирастали к толпе, когда слышали в ответ:

— За оружием, товарищи!

— На баррикады, товарищи!

В маленьком переулке нашли фабрику. Дворник огромный и важный дрожал, заикался, не мог говорить. Он показал на подвальные окна, где была мастерская, Роман схватил его за грудь полушубка:

— Ключи! Живо ключи!

Он принес ключи, ключ долго ползал около замка, наконец калитка отворилась, толпа ввалилась во двор. Но мастерская была закрыта, ключей у дворника не было; тогда к двери привалились плечами, били оглоблей, как тараном, дверь стояла покойно. Роман разбил окно, дворник услужливо принес железный лом — тогда двери и окна были разбиты. На фабрике было только холодное оружие; сабли, клинки, старинные ятаганы стали охапками выбрасывать в окна на улицу, там их разбирали мгновенно.

С улицы крикнули сторожевые:

— Солдаты!

Мастерская была опустошена, в улице, боязливо заглядывая в переулок, стояли солдаты. Они отодвинулись, давая дорогу вооруженным людям, не сделали ни одного выстрела.

— А, они храбры только с безоружными!

— Манчжурские герои!

— Иуды! Кого убиваете!

Солдаты исчезли в темноте, мерный скрип ровных рядов утих скоро. Роман смотрел на новые лица вокруг себя, недоумевал, спросил:

— Товарищи, где же вы утром были? Зачем не останавливали других?

— Что останавливать, коли вот я к примеру с царским портретом шел!

— А теперь?

— Что теперь? Как с портретом, так и с царем сделаем!

Роман, улыбаясь, кивнул головою. Толпа вышла к четвертой линии, там в полутемной улице бесформенной грудою высились наскоро сложенные баррикады, тут были шкафы, лестницы, телеграфные столбы, камни, дрова, доски — точно кто опрокинул и вытряс сюда весь хлам каменных дворов улицы.

* * *

— Солдатам и офицерам, убивающим невинных братьев, их жен и детей, всем угнетателям народа мое пастырское проклятие! Солдатам, которые будут помогать народу добиваться свободы, — мое благословение! Их солдатскую клятву изменнику царю, — приказавшему пролить невинную кровь, разрешаю…

Гапон был страшен. Наскоро обстриженные волосы торчали клочьями; неровной рукою отнятая бородка, подстриженные усы лишили лицо его священнического благообразия. Усталый, охрипший голос его прорывался мгновенно прежними звуками изумительной чистоты и приятности, но точно для того только, чтобы напоминать о том, что было несколько часов тому назад.

Гапон плохо понимал, что он не на кафедре, а в подвальной квартирке, завешенной мокрым бельем, что перед ним не море обнаженных голов, а всего лишь десяток взволнованных людей, укрывших его. Старушка, кое как перевязавшая ему легкую рану в руке, стояла у двери и всхлипывала не столько от его слов, сколько от своих собственных, жалких, завязших на серых губах:

— За нас, батюшка, шел! За нас пострадать желал!

— Пишите нам эти слова ваши, батюшка, — торопили Гапона, — разнесем мы их по всему свету, а сами уезжайте, ради господа!

— Вас, батюшка, ищут всюду! Все готово — зачем медлите!

Гапон пустыми глазами смотрел вокруг, кто то подал ему листок бумаги — он стал писать, обдумывая каждое слово. Он знал наизусть эти слова, повторял их рабочим, уходившим с бумажками, иногда, прощаясь, говорил:

— Я еще покажу им себя. Они еще узнают, каков я на самом деле! Мы организуем боевую группу, мы объединимся с социал-демократами…

— Батюшка, медлить нельзя больше! Поедемте!

Те, кто ушел со словами Гапона, разбрелись по городу, они знали их наизусть: этот человек с лохматыми клочьями волос, в штатском пиджаке последними силами врубал в их память проклятие изменникам и разрешение клятвы солдатам.

Эти слова, звучавшие так гордо и дерзко в подвальной квартирке, завешенной мокрым бельем, звучали на баррикадах бесцветно и жалко. Роман выслушал молча передававшего их взволнованного человека, но неожиданная мысль зародилась вместе с ними.

Роман встал на ребро опрокинутого стола, крикнул звонко:

— Товарищи! Тут на пятой линии фабрика Гаевского, пойдемте в типографию, отпечатаем воззвание к рабочим!

— Наборщики, пойдемте!

— Наборщики есть?

— Есть.

Роман сошел вниз, из темных груд вышли пять человек с шашками и ятаганами. Роман кивнул им, отправился знакомой дорогою па пятую линию. Дошли скоро — торопились — встретившийся рабочий сказал коротко:

— Солдаты идут громить баррикады!

Кто то предложил вернуться назад, Роман сказал твердо:

— Пять строчек о том, что происходит здесь, через два часа приведут на подмогу сотни людей! Живо за дело!

В типографию звонили, в окнах было темно и глухо. Роман начал стучать в окна — тогда из форточки испуганно спросили:

— Что угодно?

Роман ответил просто:

— Нам нужно напечатать воззвание. Именем народа я требую открыть типографию!

Типографию открыли, открывший спросил:

— Кто будет набирать и печатать? На фабрике нет ни души!

— Мы — рабочие!

Роман положил револьвер на кассу, взял клочок бумаги. Рабочие стали за кассами, торопили:

— Скорее!

Роман давал по одной фразе на клочках, их набирали быстро. Просили тревожно:

— Несколько фраз, сочиняйте товарищи! Несколько фраз! Дело ясно!

Роману приносили готовые фразы, он переписывал их, давал дальше. Вышло короткое воззвание:

«Товарищи! На 4-ой и 5-ой линиях Васильевского острова уже устроены баррикады. Мы готовы жизнь положить за свободу, бороться до конца — до победы. Нам нужно только огнестрельное оружие. С вооруженной силой царя мы можем бороться только с оружием в руках. За оружие, товарищи! Мы ждем, что все рабочие присоединятся к нам! Мы разобрали одну мастерскую, мы готовы к бою!»

Застывшие в нетопленном помещении машины невозможно было пустить в ход, печатали на тискальных станках, сделавши несколько наборов. Листки вышли четкими, с ними почуяли в руках новые силы, шли весело назад, раздавая листки и командируя с ними встречных во все концы Васильевского острова.

* * *

Через Неву пришлось идти льдом, мосты еще были заняты солдатами; Илья остановился: с Васильевского шли угрюмые люди, там гремели залпы, Илья спросил:

— Что такое?

— Солдаты громят баррикады. Возьмите левее, товарищ! Нечего попусту рисковать жизнью!

Илья поднял плечи, еще раз затянул шарф на груди, подумал с тоскою:

— Может быть лучше бы умереть?!

В улице, у самого дома встретился Роман. Он отирал с лица кровь, сказал спокойно:

— Баррикады погибли. Но это не важно.

— Ты ранен?

— Не важно. Самое главное сделано. Первая кровь пролита. Теперь надо до конца итти… Борьба начата — самое главное…

Он говорил с трудом, вздрагивая от усталости, казалось он не знал, что делать дальше. Илья подумал о том, что они виделись утром. Между утром и вечером стояла черная бездна, над бездной висели жуткие слова:

— Убивающим невинных братьев — проклятие! Клятву изменнику царю — разрешаю!

Илья потер себе грудь, чтобы хоть несколько смягчить боль; посмотрел на лицо Романа. Между царем, выстрелами и этой кровью на лице Романа была страшная связь, крепкая, колющая на смерть, как стальные солдатские штыки. Илья протянул руку, сказал покорно:

— Да, свободу не просят!

— По крайней мере не будут больше просить!

— Не будут! Мне очень стыдно, Роман!

Роман еще раз багровым платком отер кровь, сказал:

— Нет, зайду-таки в аптеку. Пусть что-нибудь сделают! — он помолчал, пожимая руку Ильи, потом добавил тихо — Не люблю я слов, Илья.

Голый шар в груди стал резче. Илья задавил шарф на груди, надвинул шапку, прячась от невыносимого стыда. На минуту ему показалось, что он не меньше других виноват в крови Романа:

— Сколько проклятий высыпят на нас, за кем шли доверчивые люди!

Роман пожал плечами, махнул рукой, ушел, проворчав:

— Да не это же главное!

Илья посмотрел ему вслед, споткнулся едва двигающимися ногами на ровном снегу — точно выставившем холодные камни из самой глубины мостовой, пошел не оглядываясь, дергая плечами от озноба и холода, от неудержимого желания кричать и плакать.

* * *

В тот же день, поздно вечером и в лондонских кабачках, прятавших у раскаленных каминов прохожих от промозглого тумана улиц; и в кафе «Мажестик» на бульваре Монпарнасс в Париже не оставалось уже ни одного человека, у кого из кармана не торчал бы экстренный выпуск любимой газеты.

Мсье Сороцкий сидел за любимым столиком, смотрел в окно, поджидая сходившихся русских, перечитывал корреспонденцию в «Юманите».

— Сказать, что манифестация 9 января была мирной — недостаточно. В ней было что то наивное, душевное, религиозное и в ней невольно видишь характерное и глубокое проявление русского народного духа. Нельзя представить себе, с каким доверием большая часть рабочих присоединялась к кортежам, которые в воскресение направлялись со всех концов к Зимнему Дворцу. Мирное поведение толпы подтверждается со всех сторон, представителями всех партий…

Мсье Сороцкий прикрыл веки усталых глаз большим и указательным пальцами, оперся на них и застыл неподвижно. Маленький консьерж впустил троих русских, провел их к столику Сороцкого, принял шляпы и трости, сказал:

— Мсье… Я также читал сегодня, как там в России один русский сказал солдатам: «Стреляйте, если не стыдно!» Он распахнул полы своего пальто — тогда раздался залп, и он упал под пулями русских солдат. Тогда я думал о своем деде, он упал под нулями так же там. у ворот церкви Сен-Жермен-де-Пре… Но, мсье, разве я не с гордостью ношу его имя и повторяю о нем всегда?

Русские пожали руку маленькому консьержу.

— В России началась революция, — прибавил он, — поверьте мне, господа, что мы все рады этому!

Маленький консьерж отошел. Сороцкий улыбнулся. Высокий огромный мужчина, русский с ног до головы, посмотрел вслед консьержу, обвел глазами весь вал, тонувший в свете, дыму и людском говоре, сказал потрясая руками по-русски:

— О, французы! О французские буржуа! Понимаете вы — в России революция! Понимаете ли вы это, толстобрюхие, самодовольные парижские мясники! О, вы этого не поймете, ибо вы заплыли жиром, как ваши говяжьи туши! О, великий дед маленького консьержа! Пусть твой прах лежит покойно! Мы сделаем свое дело!

Хозяин гостиницы в черном фраке прислушивался недолго, он пробрался между столиками, по которым взволнованными пальцами постукивали негодующие посетители и их дамы, сказал на ухо два слова неистовому оратору.

Он замолчал, перевел кое-как сказанное, ответил просто:

— Ага, ну и черт с вами! Товарищи, пойдемте укладывать чемоданы!

Маленький консьерж отворил двери, ему жали руку все по очереди, он улыбался, сияя влажными глазами и расшитой ливреей.

На улице было светло, моросил холодный дождь. Тогда все четверо невольно подумали о том, что в России шел снег, вероятно густыми серыми хлопьями, снег покрывал кровь на улицах, сонные патрули утаптывали дороги.

В России действительно шел снег, но уже ничто не могло вытравить с каменных улиц яда пролитой крови.