Всемирно известная рыцарская поэма Торквато Тассо (1544–1595), посвященная событиям Первого крестового похода, завершившегося взятием Иерусалима (1099). В России этим неоспоримым шедевром зачитывались Батюшков и Жуковский, высоко ценил его Пушкин. Грандиозный памятник позднего Возрождения печатается в новом переводе Романа Дубровкина, выполненном рифмованными октавами с соблюдением стилистических особенностей итальянского подлинника. В своей работе переводчик опирался на выверенный по рукописям текст поэмы, недоступный его предшественникам. Впервые за три века знаменитая эпопея предстает перед русским читателем без искажений и нивелирования, вызванных вмешательством церковной и светской цензуры. Увлекательное повествование, полное батальных сцен, резких сюжетных поворотов, любовных интриг, колдовства, чудес и занимательных приключений.
Questo libro è stato tradotto grazie ad un contributo alla traduzione assegnato dal Ministero degli Affari Esteri e della Cooperazione Internazionale italiano
Книга издана при поддержке АО ЮниКредит Банка
© Р. М. Дубровкин, перевод, статьи, примечания, 2020
© П. Э. Палей, оформление, 2020
© Издательство Ивана Лимбаха, 2020
Великомученик идеала. Вступительные заметки
Несчастия от муз не отучили Тасса…
Разгневался Бог на отцов наших и рассеял нас по различным странам за грехи наши, а землю нашу отдал христианам.
I
Мировая литература знает немало произведений со сложной внутренней историей, отражающей не менее сложную судьбу их авторов. Торквато Тассо исполнилось тридцать лет, когда в декабре 1574 года, еще не оправившись от двух месяцев изнурительной лихорадки, он взялся за доработку последней Песни рыцарской эпопеи «Готфрид», известной сегодня как «Освобожденный Иерусалим».
Летом следующего года поэт прочитал ее своему тогдашнему покровителю феррарскому герцогу Альфонсу II и его сестре Лукреции. Книга была принята восторженно, и герцог, долгое время поощрявший работу своего подопечного, сделал поэту щедрый подарок, сопроводив его шутливым посвящением:
Поэт, однако, не помышлял об отдыхе. Для начала ему было необходимо привести в порядок рукописи и пересмотреть накопившиеся за десять лет работы варианты. При этом не в последнюю очередь, а может быть, прежде всего, он должен был заручиться поддержкой дружески настроенных словесников (в Ферраре, в Падуе, а затем и в Риме) и получить от них – еще до публикации – одобрение поэмы.
За четыре с половиной столетия, прошедшие с тех пор, такое почтительное подчинение гениального стихотворца сторонним судьям породило целую гамму чувств – от недоумения до иронии и возмущения. Одни усматривали в действиях Тассо заниженную самооценку, другие осуждали его за излишнее внимание к мнению педантов, ничего не смыслящих в поэзии. Причина этого труднообъяснимого поступка была, однако, достаточно прозаичной и даже прагматичной. Обращение к коллегам за предварительной оценкой соответствовало практике и традициям эпохи, в которую жил Тассо, и было обусловлено самой структурой итальянского литературного сообщества с его публичными чтениями и академиями. Участь шедевров решалась в ученых собраниях и покоях государей; ожесточенные дискуссии по поводу той или иной новинки кипели в университетских аудиториях; о нарушениях аристотелевского принципа единства, допущенных такими светилами, как Боярдо и Ариосто, кричали манифесты; проклятия вероотступникам гремели с церковных амвонов. В 1542 году остракизму подверглась неопубликованная драма «Каначе» Спероне Сперони, в 1590 году трагикомедия Гварини «Верный пастух» была объявлена опасной для нравственности молодежи: в Ватикане утверждали, что она причинила христианскому миру столько же зла, сколько Лютер и Кальвин своими ересями.
Весной 1575 года Тассо обращается за помощью к давнему другу и соученику по Болонскому университету Сципионе Гонзага и начинает посылать ему – главу за главой – рукопись поэмы. Гонзага привлекает к чтению живущих в Риме литераторов и философов, призванных досконально изучить ее и вынести окончательный вердикт. Организуется нечто вроде комитета, в деятельности которого Гонзага играет ключевую роль. Он – душа, координатор и, как сказали бы сегодня, модератор проекта.
Мы не знаем, по какому принципу подбирались члены жюри. Если тосканцы Фламинио де Нобили и Пьер Анджелио да Барга были настроены к творению Тассо скорее уважительно и терпимо, то два других участника – тридцатипятилетний римлянин Сильвио Антониано, сам пописывавший стихи, и упомянутый выше семидесятипятилетний падуанец Спероне Сперони были настолько нечувствительны к поэтическим новшествам, что любая попытка переубедить их была заранее обречена на провал и предполагала неизбежный разгром поэмы.
Редактирование (так называемая «римская ревизия»), продлившееся более года, осуществлялось следующим образом: Тассо посылал из Феррары рукописи, которые Гонзага давал на прочтение членам комитета. Суждения выносились коллегиально во время регулярных публичных собраний «ревизоров» и письменно каждым из них. Гонзага собирал критические замечания и возвращал списки автору для исправления; выбеленные рукописи вновь уходили в Рим, а затем возвращались с новыми рекомендациями в Феррару; автор заново выверял и шлифовал текст – теперь уже для подготовки к печати и т. д. Многомесячный обмен корреспонденцией между двумя городами отличался редкой интенсивностью и объемом.
Переписка поэта с римскими кураторами постепенно сложилась в своего рода дневник, фиксирующий все этапы редактирования. В 1587 году этот интереснейший материал был без уведомления автора опубликован под заголовком «Поэтические письма» в качестве приложения к недоработанному изданию его трактата «Рассуждения о поэтическом искусстве, и в особенности о героической поэме».
В первое время «диалог» с комитетом носил регулярный характер, но затем в пересылке рукописей начались задержки и сбои, вызванные философскими и политическими разногласиями автора с критиками. Их рекомендации были разноречивы и противоречивы, а придирки порой смехотворны. В апологетике Тассо начали появляться признаки усталости и раздражения. Терпение его истощилось, и он выказывал все меньше желания идти на уступки. Постепенно у поэта сложилось впечатление, что, несмотря на все его старания, ни один из предлагаемых вариантов не будет сочтен удовлетворительным. Конфликт с редакторами не был улажен и во время поездки Тассо в Рим, разрешение на которую он с таким трудом добился от герцога Альфонса.
Читая письма поэта тех лет, не трудно представить себе негодование, охватившее римских «знатоков» при изучении рукописи. Они увидели в поэме то, чего в ней не было, – безбожие, попрание морали, скабрезность; зато не смогли разглядеть, что в ней было: ум, эстетический вкус и, главное, поэзию в ее наивысшем проявлении.
Самую серьезную отповедь Тассо получил от кардинала Сильвио Антониано. Характерно, что в посланиях поэта вместо имени кардинала стоит многоточие. «Там много таких, как он», – сетует Тассо, опасаясь навлечь на себя гнев. И далее: «Теперь, возвращаясь к моим подозрениям и средствам от них, я уверен, что совершил ошибку, отдав поэму на прочтение в Рим»[2].
Антониано непреклонен. Он требует от Тассо вернуться к изначальным принципам Церкви: отказаться от чрезмерной чувственности и описаний сверхъестественного, усматривая в них увлеченность язычеством в ущерб католической вере. В ответ на эти и другие обвинения Тассо, оправдываясь и защищаясь, пишет за один день «Аллегорию поэмы», нечто вроде «пропуска к земным наслаждениям» (Ф. Де Санктис):
Героическая поэзия подобна живому существу, в котором сочетаются две натуры: подражание и аллегория. Первая привлекает к себе душу и слух человека, чудесным образом услаждая их; вторая приобщает его к добродетели или знанию, а иногда и к тому и к другому. И поскольку в эпосе подражание есть не что иное, как образ и подобие человеческих действий, аллегория эпоса обыкновенно является воплощением человеческой жизни…
Наставительные по тону и нарочито сухие, эти несколько страниц представляли собой попытку расшифровать узловые моменты поэмы, объяснить в доступной форме мотивацию главных персонажей и в конечном итоге подменяли высокое искусство констатацией гражданской позиции автора.
«Когда я начинал поэму, – признавался Тассо, – у меня не было и мысли об аллегории, казавшейся мне излишней, ненужной заботой, поскольку каждый трактует аллегорию по своему капризу»[3]. Ранее он, недоумевая, настаивал на том, что «достаточно ограничиться прямым смыслом; аллегорическое невозможно подвергнуть цензуре; аллегория никогда не осуждалась в поэте; нельзя осуждать то, о чем разные люди судят по-разному»[4].
Тем не менее, начиная осознавать, что при «стесненности времен»[5] Церковь оставила за собой исключительное право на толкование, Тассо решает «замолчать», подчиниться правилам игры и притвориться «обыкновенным» придворным: «Устав поэтизировать, я обратился к философствованию и в мельчайших деталях распространил аллегорию <…> на всю поэму». Себя и других он убеждал в том, что задачи его изначально были «политические» и что, «давая пищу всему свету»[6], он даже в самых чувственных эпизодах руководствовался установками Платона и Аристотеля.
Уезжая из Рима, поэт возложил на Гонзага обязанность проследить за внесением в рукопись последних изменений и просил переправить готовую книгу в Венецию, где ее предполагалось отдать в типографию. Эпидемия бубонной чумы, уничтожившая треть населения города, не позволила этим планам осуществиться. Дополнительные рекомендации по исправлению отдельных мест достигли Феррары только в мае 1576 года, когда, измученный сомнениями в собственном благочестии, Тассо задумался о кардинальной переработке своего труда, переработке, нашедшей отражение через пятнадцать лет в «Завоеванном Иерусалиме», но это была уже совсем другая книга.
II
Строгие судьи просвещенного XIX века, которым не откажешь ни в уме, ни в меткости суждений, с поразительным безразличием к бесчеловечному климату эпохи негодовали на то, что, «позволяя нередко своей фантазии и чувству свободно уноситься в мир романтики, Тассо не сумел отстоять этих свободных порывов творчества и готов был смиряться пред нелепыми приговорами ничтожных педантов, тщеславившихся своею скудоумною эрудицией, и лицемерных прислужников инквизиции, обзывавших противными нравственности романтические эпизоды „Освобожденного Иерусалима“ – те самые высоко поэтические эпизоды, которые могут возносить чувство читателя лишь в область идеала» (Н. Дашкевич)[7].
Объективно оценивая происходящее, нельзя не отметить, что у поэта были все основания считать, что с точки зрения Святого престола он в «Готфриде», как называлась тогда поэма, не только нарушил литературные каноны, но и профанировал религиозный сюжет, перенасытив ткань повествования эротическими картинами и реминисценциями языческой классики.
«Часто у меня в воображении ужасающе гремели трубы великого дня наград и наказаний, – взывал поэт к Богу, – я видел Тебя сидящим на облаках и слышал Твои устрашающие слова: „Ступай, проклятый, в вечное пламя!“»[8].
Опасения быть обвиненным в ереси с тех пор не отпускали Тассо. Вслед за обожаемым Данте он начал долгое сошествие в ад:
Повторим еще раз: страхи кающегося грешника были вполне оправданными. Поэму могли по цензурным соображениям внести в «Индекс запрещенных книг», обязательный для всего западного христианского мира, и отлучить автора от Церкви. В 1575 году, впервые после Тридентского собора (1563), в Риме праздновался юбилей, так называемый Святой год («Annus Sanctus»), сопровождавшийся ужесточением церковного надзора за творчеством. Человек, верующий с искренним усердием, Тассо вымолил у герцога Альфонса позволение отправиться в Ватикан, где вместе с другими паломниками принял от папы полное отпущение грехов. Душевного покоя это ему, однако, не принесло.
«Тассо ошибся с датой своего рождения, и это было самым главным его несчастием, которое сделало все другие его несчастия непоправимыми, – заметит три века спустя член Французской академии Виктор Шербюлье. – Напрасно он тешил себя иллюзиями, для него было мучением осознание того, что он не принадлежит своему времени, и это горькое открытие разбило его сердце и поколебало разум. Родись он на шестьдесят лет раньше… в мире не хватило бы корон, чтобы увенчать этого нового Виргилия… обреченного на жизнь в Италии, порожденной инквизицией, Тридентским cобором и конгрегацией иезуитов… <…> Его мать – эпоха Возрождения – умерла, давая жизнь своему последнему сыну, который постоянно мечтал о ней в упрямом убеждении, что она жива. Однажды он отправился в Рим, уверенный, что найдет ее там. У входа в Ватикан страшная фигура преградила ему путь с криком: „Мне имя Инквизиция“. В этот день разум его испытал потрясение, от которого он так и не оправился»[9].
Страх перед церковными властями обострил душевное нездоровье Тассо, и без того неуравновешенного, болезненно впечатлительного, легковозбудимого. Его подозрительность превратилась в манию, повсюду видел он отравителей, заговорщиков и подосланных убийц. Он понимал, что многие эпизоды его поэмы никогда не будут приняты Папской курией, без одобрения которой книга не сможет появиться в печати или будет изъята из обращения. С другой стороны, он знал, что, удалив романтические картины и сцены магии, он нанесет своему детищу непоправимый ущерб. Он то спрашивал совета у докторов теологии, то обращался к астрологам, то впадал в мрачный мистицизм. Сомневаясь в своих лучших друзьях, он вообразил, что на него донесли инквизиции. При этом в бесчисленных посланиях и прошениях он не только исповедовался во всех смертных грехах, но и требовал суда над собой. О злоключениях обезумевшего Тассо написано много и подробно на разных языках, хотя нередко с нарушением хронологии и в сопровождении различных домыслов.
«Кто не знает, как тесно безумие соприкасается с высокими порывами свободного духа и с проявлениями необычайной и несравненной добродетели? – задавался вопросом Монтень, встречавший, по его словам, Тассо в Ферраре. – Не обязан ли был он своим безумием той живости, которая стала для него смертоносной, той зоркости, которая его ослепила, тому напряженному и страстному влечению к истине, которое лишило его разума, той упорной и неутолимой жажде знаний, которая довела его до слабоумия, той редкостной способности к глубоким чувствам, которая опустошила его душу и сразила его ум?»[10]
При описании страданий Тассо невольно приходит на ум стихотворение Пушкина, потрясенного видом другого душевнобольного поэта – Константина Батюшкова, самого искреннего поклонника великого итальянца в России:
Вспоминали, что в состоянии помешательства Батюшков «говорил по-итальянски и вызывал в своем воображении некоторые прекрасные эпизоды „Освобожденного Иерусалима“ <…>, о которых он громко и вслух рассуждал сам с собой. С ним было невозможно вступить в беседу, завести разговор…»[11]
Задолго до Батюшкова автор «Освобожденного Иерусалима», страдая временами от галлюцинаций, так же отстранялся от мира, пока наконец не обрушил накопившуюся ярость на своего благодетеля – Альфонса II. Во время торжеств в честь третьего бракосочетания герцога он в присутствии придворных дам начал оскорблять весь дом Эсте. Знать, которой он еще недавно расточал в мадригалах комплименты, он обозвал шайкой «негодяев и неблагодарных мерзавцев».
14 марта 1579 года кардинал Луиджи д’Эсте получил донесение: «Сегодня ночью бедного обезумевшего Тассо, помоги ему Господь Бог наш, отвели в цепях в больницу Св. Анны, и это все, что на сей час можно сообщить о Ферраре».
Больница Святой Анны, одно крыло которой представляло собой богадельню для содержания неимущих и странников, находилась в непосредственной близости от герцогского дворца. Особое отделение было отведено в ней для умалишенных. Сюда и поместили Тассо. Пытаясь интерпретировать события той ужасной ночи, позднейшие биографы, отнюдь не уверенные, что приказ заковать поэта в цепи исходил непосредственно от «великодушного» герцога, отмечали, что, «согласно их изысканиям», подобная мера играла в эпоху Возрождения роль смирительной рубашки.
Заключение – сначала в одиночной келье, а затем в более просторном помещении – было мерой крайне немилосердной и продолжалось семь лет два месяца и несколько дней.
Друг, посетивший поэта в сентябре 1581 года, вспоминал, что нашел узника «в жалком состоянии», имея в виду «не ум, неповрежденный и здравый, о чем он мог судить во время долгого с ним разговора, а наготу и голод, от которых тот страдал».
Самый основательный биограф поэта, Анджело Солерти, считал подобные рассказы выдумкой, документально подтверждая, что заключенному доставляли еду из герцогской кухни и довольно скоро отвели две комнаты, где он мог принимать посетителей и работать. Сегодня сказали бы, что бóльшую часть срока осужденный содержался под «домашним арестом». Нередко ему дозволялось даже выходить в город и участвовать в праздниках. Помимо стихов и диалогов, Тассо написал в больнице десятки писем, обращаясь за помощью к разным государям и пытаясь оправдаться в обвинениях, истинных и мнимых. Поэт, «к дополнению несчастия, не был совершенно сумасшедший, – как отмечалось в примечаниях к «Умирающему Тассу» Батюшкова, – и в ясные минуты рассудка чувствовал всю горесть своего положения. Воображение, главная пружина его таланта и злополучий, нигде ему не изменило. и в узах он сочинял беспрестанно»[12].
Историки так и не пришли к единому мнению о причинах столь долгой бесчеловечной кары со стороны Альфонса, «просвещенного монарха» и мецената, пусть даже своевольного и, по некоторым сведениям, грубого, но неизменно благоволившего к своему придворному стихотворцу. Довольно быстро возникла легенда о том, что Тассо был влюблен в сестру герцога Леонору, претендовал на ее руку и даже был любим ею. Утверждалось (правда, без всяких на то оснований), что, дескать, брат-деспот («деспот жалкий», по слову Байрона) решил наказать своего придворного за неслыханную дерзость: ходили слухи, что поэт прилюдно поцеловал или обнял Леонору. У здравомыслящих людей эта фантастическая версия всегда вызывала по меньшей мере иронию: «В историческом отношении, – возражал Генрих Гейне, – мы должны отвергнуть это происшествие. Главные биографы Тассо, как Серасси, так и (если не ошибаемся) Мансо, не признают его. Один только Муратори рассказывает нам эту сказку. Мы даже сомневаемся, чтобы когда-нибудь существовала любовь между Тассо и бывшей на десять лет старше его принцессой[13]. Вообще, мы не можем безусловно согласиться также и с тем общераспространенным мнением, будто герцог Альфонс запер бедного поэта в дом умалишенных просто из эгоизма, из боязни, чтобы не померкла его собственная слава. Точно это уж такая неслыханная и непостижимая вещь, чтобы поэт сошел с ума? Почему же не объяснить этого помешательства просто и естественно? Почему, по крайней мере, не принять, что причина заточения Тассо лежала столько же в мозгу поэта, сколько в сердце князя?»[14]
Помимо романтического объяснения происшедшему, существуют, разумеется, и другие убедительные и менее убедительные гипотезы.
Согласно одной, диатрибы Тассо о недостаточной чистоте веры, как собственной, так и всего феррарского двора, известного своим эпикурейством, могли навлечь на герцога гнев папы, с которым у династии Эсте с давних времен сложились напряженные отношения. В случае пресечения наследников мужского пола герцогство бездетного Альфонса должно было вернуться в состав папского государства (что, собственно, и случилось впоследствии). Теперь же герцог, помимо прочего, вступил в конфликт с Римом, отказавшись изгнать из города евреев. В отличие от своих соседей семья Эсте (и особенно Леонора) не позволяла Церкви притеснять евреев. Примечательно, что иудеи осажденного Иерусалима, самоотверженно сражавшиеся в 1099 году против крестоносцев и перебитые при взятии города, ни разу не упомянуты в поэме Тассо.
Согласно второй, более эксцентричной и модной сегодня версии, за воспетой в поэме «невозможной» любовью христианских рыцарей к прекрасным язычницам скрывались эротические мотивы совершенно иного рода, не допускаемые догматами католицизма.
Более прозаическое объяснение состоит, по мнению третьих, в том, что Тассо, незадолго до заключения напавший с ножом на слугу, стал физически опасен для герцога, опасавшегося, что его подданный – скорый на руку, отчаянный дуэлянт – в припадке безумия его попросту убьет.
Вот какие почести воздавали в куплетах жители тогдашней Эмилии «феррарскому орлу», как нарек его Тютчев.
Нельзя не отметить, что в поведении Альфонса, отказавшегося возвратить автору его рукописи, обнаруживается при ближайшем рассмотрении еще один важный аспект. «Была ли это строгость или милость со стороны герцога? Хотел ли Альфонс сохранить творения Тасса от безумной ярости поэта?» – задавался вопросом в 1848 году, явно с чужих слов, «Справочный энциклопедический словарь» К. Крайя. При положительном ответе придется признать, что именно герцог спас поэму (по крайней мере один из ее вариантов) от уничтожения, а самого автора – от суда инквизиции.
III
Тассо находился в лечебнице, когда без ведома и согласия поэта начал печататься главный труд его жизни. Сначала в 1579 году одна Песнь была включена в генуэзскую антологию «Стихотворения разных прекрасных поэтов», затем в 1580 году в Венеции вышла сокращенная, «изувеченная» версия поэмы (четырнадцать Песней из двадцати с «чудовищными» типографическими ошибками). Книга была озаглавлена «Готфрид синьора Торквато Тассо, впервые увидевший свет». Наконец в 1581 году в Парме появилось полное издание поэмы, теперь уже под названием «Освобожденный Иерусалим», или, если отказаться от буквального перевода и предпочесть ему смысловую точность, «Освобождение Иерусалима». Название это было придумано благонамеренным другом поэта Анджело Индженьери, который усмотрел в нем перекличку с титулом вялой дидактической поэмы Джанджорджо Триссино «Освобождение Италии от готов» (1548).
Около 1579 года Индженьери получил в Ферраре доступ к полной рукописи поэмы и за шесть дней скопировал ее, пропуская не только отдельные строки, но и целые октавы. Текст, оказавшийся у него в руках, не содержал последних авторских исправлений, однако это не остановило предприимчивого издателя.
Получив сообщение о появлении книги, Тассо был удивлен и раздражен происшедшим, поскольку не считал поэму завершенной и, обдумывая заглавие, склонялся к «Отвоеванному» или, предпочтительнее, к «Завоеванному Иерусалиму». Неприятие эпитета он аргументировал тем, что «до прихода Христа» святой город «принадлежал скорее иудеям, чем христианам», а «после того, как Бог сошел на землю для спасения рода человеческого, в мире не осталось ничего, что бы не принадлежало Христу…»[15].
Авторского права в современном понимании термина в ренессансной Италии не существовало – печатание книг было прерогативой типографов и требовало получения так называемой привилегии, иначе говоря, платного разрешения от государя той или иной провинции. Еще в 1576 году Тассо приобрел во Флоренции двадцатилетнюю привилегию на печатание поэмы, но не успел или, вернее, не захотел ею воспользоваться. К несчастью, случай свел его с феррарским придворным Фебо Боннá, с которым он заключил письменное соглашение – по существу, карт-бланш на издание поэмы – и через флорентийского посланника в Ферраре обратился к великому герцогу Тосканскому с просьбой перерегистрировать эксклюзивную привилегию на лицензиата.
Ответ из Флоренции запоздал, однако к июню 1581 года в распоряжении Боннa оказались три другие привилегии – из Венецианской Республики, Милана и Феррары. Не привлекая поэта к чтению корректуры, Боннa поспешил выпустить книгу, на обложке которой с гордостью объявлялось, что поэма отпечатана на основе «подлинной рукописи с добавлениями, недостающими в предыдущих изданиях, и с Аллегорией того же автора». Особо оговаривалось, что каждая Песнь поэмы предварялась вводной октавой, излагающей ее содержание. Октавы эти не принадлежали Тассо. Их по собственной инициативе сочинил Орацио Ариосто, внучатый племянник Лудовико Ариосто, втершийся в доверие к поэту. В июле «Освобожденный Иерусалим» был отпечатан в той же редакции повторно, причем к списку привилегий добавилась еще одна – от французского короля! Оба издания носили посвящение Альфонсу II.
На основании прошения Тассо к тосканскому герцогу родилась гипотеза о том, что он смирился с происходящим и признал июньскую версию, включая ранее навязанное ей название. В действительности, согласно последним изысканиям, томившийся в лечебнице Тассо предпочел из многих зол выбрать наименьшее: пытаясь вернуть себе контроль над книгой, он с помощью Боннa надеялся ограничить пагубное распространение все новых пиратских изданий и до конца жизни так и не одобрил обнародованного текста. Учитывая тот факт, что и после «римской ревизии» поэт продолжал переделывать то одну, то другую октаву, мы можем смело утверждать, что поэма постоянно находилась «в работе».
В декабре того же года в письме к Гонзага Тассо подчеркивал, что никогда не признает своего авторства «за публикацией, которую сам не осуществил». В научной среде Италии сегодня полагают, что поэт безуспешно пытался взять печатание книги в свои руки, однако его «агенту» удалось убедить разных государей в недееспособности обитателя Святой Анны и приобрести привилегии на свое имя. Не получая финансовых выгод от многочисленных переизданий, Тассо не раз жаловался на корыстолюбие Боннa, ведущего за его счет роскошную жизнь в Париже, но так и не добился справедливости.
К весне 1582 года поэма была опубликована еще шесть раз – в Венеции, Ферраре и Парме, причем феррарские издания выходили, естественно, «с благословения» герцога Альфонса.
Затем наступило некоторое затишье, прерванное в 1584 году томом, выпущенным в Мантуе из-под пресса уважаемого типографа Франческо Осанна. Новое издание «героической поэмы синьора Торквато Тассо» претендовало на воспроизведение эпопеи «на основании последней авторской рукописи» с «дополнением многочисленных строф», измененных «в надлежащих местах». В обращении «К читателю» подчеркивалось, что подлинник был выверен «рукой того, кто, как всем известно, следовал каждой мысли сочинителя». Упомянутое лицо пожелало остаться неназванным, однако уже в 1612 году его имя стало достоянием гласности. Это был, безусловно, кардинал Сципионе Гонзага. Близость кардинала к Тассо, его научный и моральный авторитет мгновенно отодвинули в тень все предыдущие издания.
Так случилось, что в течение трех столетий образованные читатели Европы и Америки знакомились с шедевром Тассо главным образом по искаженному цензурой «кодексу Гонзага», в «котором „Иерусалим“ предстал более ясным, стилистически смягченным, с преуменьшенными языковыми странностями» (С. Феррари). Не удивительно, что именно этот вариант был предпочтен пуристами, шокированными грубой прямотой творения Тассо. В разное время возникали и другие издания, нередко основанные на черновых промежуточных рукописях, но ни одно из них не могло конкурировать с мантуанским.
Это продолжалось до тех пор, пока в самом конце XIX века при подготовке научного издания поэмы исследователи не установили, что ничем не оправданные поэтизмы и штампы предыдущих публикаций не имели непосредственного отношения к намерениям автора.
Известно, что типографское дело в эпоху Ренессанса было занятием, требовавшим обширных знаний и умений. Корректорами работали эрудиты, а на подготовку книги иногда уходили годы. Отец Торквато, знаменитый поэт Бернардо Тассо, специально отправился в Венецию – проследить за печатанием своей поэмы «Амадис», к выверке которой он привлек пятнадцатилетнего сына, прозываемого в те годы (чтобы не путать с отцом) Тассони («маленький Тассо»). Известно также, что среди издателей того времени попадалось немало недобросовестных, корыстных людей и что даже вычитка корректуры не гарантировала адекватного воспроизведения. В описываемом нами случае роль, однако, сыграли совершенно иные факторы.
Редактируя поэму или выбирая самые «невинные» строки из отправленных «римским ревизорам», а то и прибегая к чужим подсказкам, Гонзага действовал, по всей вероятности, из самых благородных побуждений. Не стоит забывать, что он был церковным иерархом и выполнял предписания Тридентского собора. «Иерусалим» был по своей сути произведением воинствующего католицизма, и только отдельные его места противоречили доктрине. Затушевать их и постарался будущий патриарх Иерусалимский. Действовал он, разумеется, не настолько радикально, как флорентийские монахи, которые по заданию инквизиции удалили из «Декамерона» Боккаччо все непристойные и антиклерикальные элементы, но все-таки вел себя достаточно своевольно. Не исключено, что, отчасти исказив поэму, Гонзага своим вмешательством спас ее от костра.
С этого времени поэма начала печататься с редкой периодичностью[16]. В 1789 году биограф Тассо аббат Пьерантонио Серасси приступил к подготовке амбициозного, богато оформленного, но текстуально не вполне надежного двухтомника, вышедшего посмертно в 1794 году в типографии «короля печатников и печатника королей» Джамбаттисты Бодони (часть тиража была напечатана в трех томах)[17]. Фолианты Серасси, признанные повсеместно шедеврами типографского искусства, стали скорее исключением в длинном ряду последующих переизданий, более скромных по художественному исполнению и стандартных по содержанию. Достигнув России на пике интереса к фигуре Тассо, эти книги читались по-итальянски и изучались (пусть даже с привлечением источников на других языках) интеллектуальной элитой обеих столиц. Два издания 1819 и 1825 годов сохранились в личной библиотеке Жуковского, два других – 1828 и 1836 годов – в библиотеке Пушкина. Батюшков, судя по пометам на принадлежавшем ему экземпляре поэмы, напротив, пользовался более ранним венецианским двухтомником 1787 года. В целом, вопрос о том, по какому из опубликованных вариантов работали русские переводчики «Иерусалима» – от А. Шишкова в начале XIX века до Д. Мина во второй его половине, – остается по сей день открытым и требует разысканий, выходящих за рамки настоящего предисловия. Однако совершенно очевидно, что при сличении дореволюционных переложений с переводом, представленным в настоящем томе, следует соблюдать крайнюю осторожность.
В наше время «кодекс Гонзага» окончательно признан неприемлемым. С появлением поэмы под редакцией Анджело Солерти (1895–1896) все последующие книгоиздатели стали заново отталкиваться от вариантов Фебо Боннá (1581–1585), возвращаясь к рукописям и устраняя недочеты предыдущих публикаций. Исследования эти, однако, до сих пор не завершены, и неизвестно, придут ли ученые когда-нибудь к единому мнению относительно подлинности текста.
IV
К 1586 году, когда поэт покинул стены Святой Анны, «Иерусалим» выдержал двенадцать переизданий. Слава поэмы была безграничной. Переведенная практически сразу на итальянские диалекты, на латынь, испанский, французский, английский и, чуть позднее, на португальский, польский, голландский, немецкий, она быстро распространилась по всей Европе. Королева Елизавета I учила ее строфы наизусть, восхищаясь первыми английскими изданиями «Готфрида Бульонского», вышедшими уже в 1594 и 1600 годах. Живущему в Лондоне итальянскому посланнику монархиня признавалась, что «Его Высочество (герцог Альфонс) должен быть счастлив, что его восхваляет такой великий поэт, – не менее счастлив, чем Александр Великий, восхищавшийся Ахиллом, которого прославлял великий Гомер». В 1590 году вышла рыцарская поэма Эдмунда Спенсера «Королева фей», написанная под непосредственным влиянием Тассо.
Примечательно, что именно в шекспировской Англии стали проявлять интерес к личности автора поэмы, к его трагической судьбе. Несостоявшийся мезальянс, приведший к помещению поэта в сумасшедший дом, стал темой нашумевшей пьесы «Меланхолия Тассо», поставленной в 1594 году и позднее утраченной. Пьеса не сходила со сцены одного из ведущих лондонских театров до 1601 года и шла одновременно с «Гамлетом» на вершине его популярности. Экзальтация вокруг безумия Тассо начала сходить на нет, когда в 1638 году Джон Мильтон посетил в Неаполе маркиза Джамбаттисту Мансо да Вилла, издавшего несколькими годами ранее первую биографию поэта – «Жизнь Торквато Тассо» (1621).
напишет автор «Потерянного рая» в латинском стихе[18].
Книга Мансо, несмотря на его искреннюю любовь к Тассо, являла собой очевидный образец мифотворчества. С идеальным представлением о Тассо как о поэте соединялось высокое понятие о нем как о человеке. Стремление биографа возвеличить покойного друга приписывало ему поступки и заслуги, в которые невозможно поверить при знании обычаев и нравов эпохи. Немаловажную роль в преувеличении и тиражировании домыслов, пущенных в ход Мансо, сыграли французские писатели, многим из которых (хотя далеко не всем) льстила ассоциация имени знаменитого стихотворца с их родиной.
Известно, что незадолго до поступления на службу к Альфонсу Тассо посетил Париж в свите кардинала Луиджи д’Эсте, прибывшего во французскую столицу по поручению папы. При этом совершенно непредставимо, чтобы молодой, никому не известный иностранец удостоился аудиенции Карла IX как стихотворец, воспевший взятие Иерусалима и подвиги «француза» Готфрида Бульонского. Непредставимо хотя бы потому, что, во-первых, короля, судя по документам, в это время не было в Лувре, и, во-вторых, потому, что поэма о Первом крестовом походе еще не была написана. Маловероятно и то, что Тассо «соединился тесной дружбой» с Ронсаром, которому, если верить молве, он дал на прочтение несколько отрывков из поэмы. Поэт, без сомнения, мог столкнуться с главой «Плеяды» в покоях королевского дворца, но никаких, даже косвенных, свидетельств подобной встречи не обнаружено. И уже совершенной фантазией представляется обращение Тассо к французскому монарху с просьбой помиловать осужденного на казнь или его панегирики о религиозной терпимости, из-за которых он якобы вынужден был покинуть Париж.
В жизнеописании Мансо впервые прозвучала упомянутая нами выше легенда о безответной (платонической) любви Тассо к болезненной и меланхоличной сестре Альфонса Леоноре, впоследствии переосмысленная в романтическом духе и породившая сентиментально-восторженный культ: вокруг поэта возник ореол страдальца, объявленного безумцем за любовь «не по рангу», – тема, подхваченная и абсолютизированная Руссо и Гольдони («Торквато Тассо», 1755).
В 1780 году, отталкиваясь от биографии Мансо, начнет обдумывать свою знаменитую пьесу Гете, следовавший описанию привычек и вкусов поэта по более достоверному жизнеописанию Серасси. Эта «страшная», по впечатлению А. Луначарского, драма была «страшна своим замыслом, который заключается в изображении даровитого, страстного, естественного человека, настоящего человека, которого за талант приближают ко двору, и он вдруг осмеливается считать себя не только привилегированным шутом, а равным аристократам человеком и полюбить одну из принцесс. За это – гром и молнии, за это – полная гибель, и гибель моральная, потому что принцесса тоже относится к любви поэта так, как если бы ей сделала предложение обезьяна»[19].
В 1800 году будет опубликована литературная мистификация Дж. Компаньони «Бдения Тассо» – сочинение, якобы найденное шестью годами ранее в Ферраре и выдаваемое за подлинные записки поэта в заключении. Очень быстро переведенные на несколько европейских языков (в том числе дважды на русский – в 1808 году), «Бдения» укрепят Байрона в правоте своего видения и, вкупе с книгой Мансо, подскажут ему сюжет «Жалобы Тассо» (1817), в которой герой элегии предвосхитит «байронического героя». Слава Тассо перебросится на другие искусства, главным образом на музыку и живопись. По европейским сценам с триумфом прокатятся оперы Монтеверди, Генделя, Сальери, Глюка, Гайдна, Россини (если называть только самые известные). В России с небывалым успехом пройдет драматическая фантазия Н. Кукольника. «Невзгоды судьбы этого несчастнейшего из поэтов» запечатлеет в своей симфонической поэме Ференц Лист.
К XIX веку ничем не оправданный миф о Тассо как о непризнанном гении затмит его гениальное произведение, что особенно проявится в живописи: если Пуссен, Ван Дейк или Буше возьмут за основу эпизоды из «Освобожденного Иерусалима», то Э. Делакруа в картине «Тассо в темнице» последует уже не поэме, а легенде. Вслед за ним Ш. Бодлер воспримет судьбу великого итальянца через видение живописца, прочитавшего элегию Байрона:
Облекая Тассо в ризы мученика, романтики не отдавали себе отчета в том, что во время написания большей части «Освобожденного Иерусалима» поэт состоял придворным стихотворцем «с жалованьем по пятнадцати золотых скудо в месяц и с освобождением от всяких определенных обязанностей, чтобы не стеснять его в литературных занятиях». Когда в двадцать один год Тассо прибыл в Феррару, город был занят приготовлениями к приему новой герцогини, Варвары Австрийской. По этому случаю были устроены блестящие батальные игры и турнир, в котором приняло участие сто рыцарей. Дальнейшая жизнь поэта в герцогском замке представляла собой бесконечный праздник с его вихрем развлечений и сказочным великолепием. Театральные представления сменялись охотой, маскарадами, выступлениями стихотворцев, философскими диспутами. Соперничать с блеском и роскошью Феррары могли разве что Венеция или Флоренция.
Вернувшись из Парижа, Тассо сочинил изящнуюпасторальную драму «Аминта», поставленную в 1573 году в одной из летних резиденций Эсте в присутствии многочисленной знати. Эта была «романтическая идиллия, легко и свободно вылившаяся из глубины сердца Тассо, переживавшего тогда один из самых радостных периодов своей жизни» (Н. Дашкевич). Иначе говоря, поэт пользовался всеми возможными милостями и почестями, к которым, кстати сказать, был склонен.
Поборникам романтизма трудно было признать столь очевидные факты. «Дворянин и нищий, благородный, прекрасный собою, – сетовал Н. Полевой, – мужественный, но допускаемый в общество только с клеймом ученого и стихотворца; человек с сердцем, созданным для любви истинной, и погрязший в мире волокитства и чувственной любви; приведенный притом судьбою ко двору самого ничтожного, мелкого тирана, тщеславного властителя Феррары, владения которого были окружены такими же ничтожными властителями, старавшимися превзойти один другого в роскоши, гордости и своеволии против низших среди придворных – низких ласкателей, бездушных и развратных, – Тассо ошибся, равно и в жизни и в направлении своего гения»[21].
Нельзя отрицать, что «обласканный» герцогом поэт действительно начинал разочаровываться в придворной жизни, однако было бы ошибочно (даже с точки зрения хронологии) связывать жестокие условия его содержания в одиночной келье с «Освобожденным Иерусалимом», как повествуется об этом в «Паломничестве Чайльд-Гарольда»:
V
Современник Байрона, итальянский поэт Уго Фосколо рассказывал, что однажды вечером, стоя на берегу моря в окрестностях Ливорно, он наблюдал за вереницей галерных рабов, тяжелым шагом возвращающихся в бараки. Скованные попарно цепью, узники набожно и горестно пели литанию, в словах которой Фосколо узнал мольбы, вложенные Тассо в уста христиан, совершающих крестный ход перед решающим штурмом Святого града.
Такой, поистине всенародной, популярности Тассо, разумеется, не предвидел. Он отдавал себе отчет, что пишет для взыскательных ценителей поэзии, для высокообразованных представителей дворянского круга, для «галантных придворных», но не был до конца уверен, что поэмой может заинтересоваться и более широкая аудитория: «Никогда не пытался я понравиться глупой черни, – убеждал он «римских ревизоров», – но в то же время я не хотел бы угождать одним мастерам искусства. Напротив, у меня есть серьезная амбиция снискать рукоплескания обыденных людей»[23].
Мы не погрешим против истины, если скажем, что Тассо на протяжении тридцати трех лет писал, хотя и с перерывами, одну грандиозную религиозную поэму об освобождении Иерусалима. «Все другие сочинения в стихах и прозе по существу только дополняют ее и тем самым представляют собой менее значительные художественные опыты, ценность которых проявляется только при рассмотрении главного произведения» (Ланфранко Каретти). Результатом этого титанического труда стали три обособленные книги общим объемом более сорока тысяч строк, если исключить забракованные варианты и предварительные заготовки. Речь идет о поэмах «Ринальд» (1562), «Освобожденный Иерусалим» (1581) и «Завоеванный Иерусалим» (1593).
Первая представляла собой галантно-героический рыцарский роман – пробу пера будущего мастера. Последняя – кардинальную переработку «Освобожденного Иерусалима», его, по существу, отрицание. Увеличенная на четыре песни, лишенная большинства любовных приключений и «светских» эпизодов, насыщенная идеями, почерпнутыми из богословских сочинений, новая редакция, возможно, и была строже с точки зрения классического вкуса и христианского благочестия, но в художественном отношении безнадежно проигрывала «Освобожденному Иерусалиму», с которым по сей день отождествляется имя Тассо.
Обращение поэта к истории Первого крестового похода не было случайностью. Торквато едва исполнилось четырнадцать лет, когда в 1558 году турецкие пираты разграбили Сорренто, где жила в то время его старшая сестра Корнелия. Молодая женщина, к счастью, спаслась от резни и не попала в гарем к султану, как опасался ее отец, но на впечатлительном, ранимом подростке, долгое время не знавшем о судьбе сестры, событие это не могло не оставить трагического отпечатка. Нападение на Сорренто произошло за несколько лет до кровопролитной битвы при Лепанто (1571), в которой союзный испано-венецианский флот нанес поражение флоту Оттоманской империи, положив конец владычеству турок на Средиземном море. Италия была спасена «от наводнения варварами» (Г. Гегель), однако десятилетия страха перед мусульманским нашествием естественным образом привели к всеобщей вспышке религиозности.
Мы не станем применять к иным эпохам собственные мерки. Отметим только, что в отличие от России Крестовые походы всегда воспринимались в Европе как акт покаяния и служения делу веры, ибо, по слову проповедника, «живыми или мертвыми» христиане принадлежат Богу. В XV–XVI веках Латинская церковь неоднократно призывала христианских государей, разобщенных и своекорыстных, к повторным Крестовым походам – не за земные королевства, а «за Царствие Небесное». Тассо прочувствовал этот призыв и выбрал историческую тему – самую крупную из возможных в его эпоху. Выбор этот, отличавшийся необыкновенной прозорливостью, во многом способствовал успеху эпопеи.
Основываясь на принципах Аристотеля и отрицая бессюжетность своего предшественника Ариосто, Тассо провозгласил целью стремление к внутреннему единству, понимаемому как подчинение поэмы законам, которые ему подсказывало безошибочное чувство гармонии. В «Рассуждениях о поэтическом искусстве, и в особенности о героической поэме» он сравнивает эпопею с чудом сотворенного Богом мира:
Мир, заключающий в своем лоне столько разнообразных вещей, един; едины его форма и сущность, един узел, связующий и сочетающий свои части в несогласованном согласии: все ему довлеет, и, однако, нет в нем ничего излишнего и ненужного; подобным образом, по моему мнению, и превосходный поэт (который не по чему иному именуется божественным, как по тому, что в действиях своих он уподобляется Верховному Мастеру, становясь причастником его божественности) способен создать поэму, в которой, как в уменьшенном мире, строятся в боевой порядок войска, идут на суше и на море сражения, осаждаются города, происходят единоборства, устраиваются турниры; в одном месте описываются голод, жажда, бури, пожары, чудеса; в другом держатся небесные и адские советы; еще где-то мы наблюдаем мятежи, раздоры, заблуждения, столкновение случайностей, колдовство, подвиги, проявления жестокости, храбрости, учтивости, великодушия; в третьем месте происходят любовные истории, то счастливые, то несчастные, то радостные, то исполненные сострадания, – и, несмотря на все это разнообразие вещей и явлений, в ней содержащихся, поэма должна быть единой, единой должна быть ее форма, ее фабула, чтобы все эти вещи между собой перекликались, чтобы они друг другу соответствовали и друг от друга необходимо и правдоподобно зависели, чтобы по отнятии одной части или при перемене ее местоположения разрушалось самое целое.
«Deus vult»[24], – ревела 26 ноября 1095 года собравшаяся во французском Клермоне толпа, теснясь к помосту, с которого папа Урбан II призывал отправиться на Восток и освободить Иерусалим от варварского владычества мусульман. Первый крестовый поход был, по убеждению Тассо, событием высокой духовности, и рыцари, «принимавшие в нем участие, имели, особенно в глазах современной поэту публики, совершенно идеальное значение. Люди, покинувшие свою родину, свободно решившиеся понести всевозможные лишения, не уклонившиеся от священной своей задачи среди всевозможных неудач и, наконец, после многих чрезвычайных усилий восторжествовавшие над всеми препятствиями – такие люди, без сомнения, представляют собою самый лучший и благодарный сюжет для развития эпических изображений» (И. А. Татарский)[25]. Как сказано у апостола: «И всякий, кто оставит домы, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли, ради имени Моего, получит во сто крат и наследует жизнь вечную» (Мф 19, 29).
Нельзя не признать, что набожность поэта была далека от наивного воодушевления XI века, от жестокой экзальтированности прошлого, и все же основной пафос «Освобожденного Иерусалима», его лейтмотив, безусловно, состоит в воспевании христианского самопожертвования, в призыве к аскетическому отречению от земной любви во имя служения Богу.
В лагере противников «Освобожденного Иерусалима» не раз утверждалось, что «чистый лирик» Тассо потерпел сокрушительное поражение, не сумев придать поэме ортодоксальный католический характер, поскольку его внутренне противоречивое мироощущение ослабило основную религиозно-эпическую тему.
В лагере сторонников, напротив, господствует уверенность, что творение Тассо в полной мере раскрывает страстную сторону религии, приподнятое, благочестивое рвение. Тассо, – отмечал К. Батюшков, – был «великим художником, который умел сочетать в своем творчестве классическое понимание красоты с миросозерцанием искренно верующего христианина». «Чувственность, примешанная к мистицизму», – охарактеризует поэму Дж. Кардуччи.
И тем и другим мнениям противоречит (по крайней мере, внешне) настойчивое обращение Тассо к демонологии, будто бы низведшей поэму к завлекательной волшебной сказке.
«Тасса внук» (выражение Пушкина), вольнодумец Вольтер в «Опыте эпической поэзии» (1728) возмущался смешением в христианской эпопее светских и религиозных элементов, описанием колдовских обрядов, этих «смешных и странных» ритуалов, которые не могут не удивить «здравомыслящего читателя». Подобный «избыток воображения», – писал автор «Генриады», – неприемлем для англичан и французов, но почитается «чуть ли не как религия суеверным итальянским народом». (В скобках напомним, что на удалении «магических» эпизодов настаивала инквизиция.)
Вольтер был прав, говоря, что суеверия были в моде в Италии во времена Тассо. Демонология процветала чуть ли не наравне с официальной религией. Вопреки ригоризму контрреформации отношение к алхимии и астрологии отличалось терпимостью: магию практиковали многие церковные иерархи и даже римские папы.
Следуя традиции, Тассо считал магию священной мудростью, а волшебство – проделкой Дьявола, Князя тьмы Плутона, вредящего крестоносцам, на стороне которых Бог, ангелы и тени героев, павших на войне с неверными. Подобно театральному постановщику, он убедительно применяет в своей поэме фантасмагорию, рассчитывая на некий высший сценический эффект. Повествование настолько логично, элементы конструкции настолько тщательно выверены, что фантастическое кажется порой убедительней самой приземленной механики – присутствующим здесь же детальным описаниям метательных снарядов, осадных башен и устройству клумб в волшебном саду коварной Армиды. Калейдоскоп беспрерывно сменяющихся эпизодов ошеломляет, оправдывая самые смелые ожидания. «Поэма эта, – отмечал Шатобриан, – превосходна по своей композиции. Она учит, как сочетать предметы изображения, не смешивая их между собою: мастерство, с которым Тассо переносит вас с поля битвы к любовной сцене, от любовной сцены на совет, с крестного хода в волшебный замок, из волшебного замка в военный лагерь, от штурма в грот отшельника, из шума осажденного города в тишину пастушеской хижины, – мастерство это достойно восхищения»[26].
То, что «Освобожденный Иерусалим» изначально построен на конфликтах, именуемых литературоведами амбивалентностью, было отмечено давно. Конфликты присутствуют здесь на всех уровнях – военном, идеологическом, нравственном, символическом. Это и столкновение двух миров – христианства и ислама, и борьба цивилизации против варварства, и противопоставление сельской стихии нарождающемуся городу. На этом возвышенном фоне выявляется множество противоречий не столь масштабных, продиктованных чувствами, свойственными человеческой натуре, – завистью, тщеславием, оскорбленной гордостью, жадностью.
Сегодня, спустя почти четыре с половиной столетия после выхода «Освобожденного Иерусалима», Тассо-страдалец вытеснил из сознания широкого читателя Тассо-поэта. Его трагическая биография заслонила поэму. Вокруг стихотворца нет больше романтического ореола, однако интерес к перипетиям его жизни, несомненно превосходит интерес к его творчеству. «Торквато Тассо, – отмечал еще Н. Кукольник, – может быть, в истории человеческого рода составляет единственный пример, до какого бедственного состояния доводит неотлучное присутствие гения!»
У переводчика поэмы это подчинение шедевра жизнеописанию вызывает категорическое неприятие. «Освобожденный Иерусалим» – творение самодостаточное, и хотелось бы, чтобы оно именно так воспринималось всеми, кто верит в особое, «царственное» предназначение поэзии. Талант Тассо громаден. В сравнении с картинами, созданными его безграничным воображением, тускнеют споры о том, насколько устойчивы были религиозные воззрения автора и в какой мере языческие мотивы поэмы противоречат христианскому аскетизму, декларируемому в его письмах и трактатах.
В пасторали «Аминта» Тассо рассказывает, как «певец любви» Тирсид, под именем которого он вывел самого себя, бродит по лесам, охваченный пламенем безумного вдохновения:
Легкая, полная лукавства пьеса, обыгрывающая развлечения провинциального двора, была блистательной интермедией в творчестве Тассо, гениальной безделкой, на короткое время отвлекшей его от главной работы. Вслед за своим героем, «избранником Божьим» Готфридом, верным «обету Креста», поэту предстояло исполнить собственный, данный еще в молодости обет: завершить великую драму о торжестве Долга, чтобы, одержав победу, войти в пантеон бессмертных.
Песнь первая
Песнь вторая
Песнь третья
Песнь четвертая
Песнь пятая
Песнь шестая
Песнь седьмая
Песнь восьмая
Песнь девятая
Песнь десятая
Песнь одиннадцатая
Песнь двенадцатая
Песнь тринадцатая
Песнь четырнадцатая
Песнь пятнадцатая
Песнь шестнадцатая
Песнь семнадцатая
Песнь восемнадцатая
Песнь девятнадцатая
Песнь двадцатая
Примечания
Как было отмечено в предисловии к настоящему изданию, обстоятельства, связанные с созданием «Освобожденного Иерусалима», привели к тому, что окончательной редакции поэмы не существует. Тассо никогда «не подписывал книгу к печати», и ни один из ее вариантов нельзя назвать аутентичным или каноническим. Наиболее приближенным к авторской воле сегодня считается миланское издание 1957 г. в серии «Классичи Мондадори», осуществленное Ланфранко Каретти («Tutte le poesie di Torquato Tasso. Primo Volume: La Gerusalemme liberata. A cura di Lanfranco Caretti»). Однако уже в переизданиях 1979 и 1999 гг. текст поэмы подвергся модификациям: из двадцати Песней только четыре сохранили свой первоначальный вид. Углубленное изучение рукописей, проводимое в последние десятилетия коллективом ученых из Италии и других стран, показало, что консенсуса относительно текста поэмы по-прежнему нет и что работа по его достижению далека от завершения. В данном контексте переводчик счел нецелесообразным строго придерживаться буквы какого-либо конкретного издания, доверяя в подавляющем большинстве случаев редакции Каретти.
В ряде изданий поэмы каждая Песнь предварялась октавой, излагающей ее содержание. Октавы эти, как мы подчеркивали в предисловии, не принадлежат Тассо, и по этой причине нами не воспроизводились. Римскими цифрами в тексте Примечаний обозначены порядковые номера Песней, арабскими – номера октав.
Песнь первая
1.
4.
5.
6.
7.
9.
10.
15.
20.
21.
25.
28. В 1098 г. Египет вновь овладел Иерусалимом, взятым турками два десятилетия ранее. Хронология описанных в поэме событий, связанных с приходом египетской армии для спасения города, не соответствует действительности.
29. Петр Пустынник – Петр Амьенский (около 1050–1115), аскет-проповедник, известный во Франции, но неизвестный в Италии. Его роль в организации Крестового похода неоправданно преувеличена Тассо.
32.
37.
38.
40.
41.
43.
44. Роберт II Фландрский (1065–1111) за участие в Крестовом походе получил прозвище Иерусалимский; Вильгельм – см. выше примеч. к строфе 32.
47.
50.
51.
52.
53.
54.
55.
59.
61.
62.
63.
64.
67.
68.
76.
77.
79.
Песнь вторая
55.
56.
58.
59.
71.
Песнь третья
3. Крестоносцы подошли к Иерусалиму ранним утром 7 июня 1099 г. в составе 40 000 солдат (по другим данным, не более 20 000) и полутора тысяч рыцарей.
32.
37.
38.
42.
55.
56 и ниже строфа 74. Вдоль Средиземного моря до горы Кармил простирается обширная долина, где в эпоху Крестовых походов находился Саронский лес.
57.
64.
Песнь четвертая
6.
11. Речь идет об одной из Страстей Христовых. После распятия Иисус Христос сошел в ад и, сокрушив его врата, вывел оттуда ветхозаветных праведников, а также Адама и Еву.
23.
44.
Песнь пятая
19.
48. Рассказ Танкреда – исторический факт. В 1097 г. Танкред взял киликийский Тарс, населенный главным образом армянами-христианами, однако вскоре после этого к городу подошел Балдуин с более крупными силами и предложил Танкреду совместно разграбить город. Танкред отказался, после чего его люди были изгнаны воинами Балдуина.
86.
Песнь шестая
10.
23.
108.
Песнь седьмая
12. В описываемую эпоху Мемфис, разрушенный в 650 г., уже не был столицей Египта.
29.
46.
64. Появление Раймунда Тулузского при дворе Конрада II – очевидный анахронизм. Упомянутый в поэме Леопольд – персонаж явно вымышленный.
69.
72.
76.
108.
Песнь восьмая
2.
37. См. примеч. к I, 21.
49.
69.
58.
Песнь девятая
4.
52.
78.
Песнь десятая
22.
23.
29.
75.
Песнь одиннадцатая
3.
7.
8.
10.
23.
72.
Песнь двенадцатая
21.
25. По обычаю абиссинских христиан, крещение мальчика происходит через 40 дней после его рождения, а девочки через 80.
47.
63.
Песнь тринадцатая
10.
13.
27.
38.
52.
60.
Песнь четырнадцатая
33.
38.
43.
57.
70.
Песнь пятнадцатая
10.
15.
16.
17.
18.
19.
20.
21.
22.
24.
30.
31.
З4. Э
35.
41.
51.
Песнь шестнадцатая
3.
6.
37.
58.
Песнь семнадцатая
1.
2.
4.
5.
13.
19.
20.
23.
24.
25.
26. Самарканд в VII–IX вв. находился под властью арабов; в конце XI в. попал в руки турок-сельджуков.
28.
32.
38.
66. Давая подробную, во многом вымышленную генеалогию дома д’Эсте и нередко нарушая хронологию, Тассо ставил своей задачей провести линию от родоначальника рода, римлянина Кая Акция к Ринальду, и от него к герцогу Альфонсу II.
67–68.
69.
70–71.
72.
73.
74.
75.
76.
77–78.
79.
79–80.
90.
91.
94.
Песнь восемнадцатая
9.
14.
25.
30.
35.
37.
40.
41–42.
Песнь девятнадцатая
31.
33.
39.
Песнь двадцатая
1.
41.
48.
94.
119.
136.
144. Христиане взяли Иерусалим 15 июля 1099 г. Успешный исход осады привел к завершению Первого крестового похода и созданию в Малой Азии и Палестине государств крестоносцев.
Краткое содержание
Песнь первая
После победоносного продвижения по Малой Азии многие христианские рыцари утратили воодушевление и впали в бездействие. Господь со своего престола обращает взор на Сирию и видит, что из множества предводителей похода один Готфрид Бульонский достоин повести армию на священный подвиг освобождения Гроба Господня. Бог отправляет к Готфриду архангела Гавриила, приказывая герцогу встать во главе объединенной армии и незамедлительно двигаться на Иерусалим, не дожидаясь, пока халиф Египта придет на помощь единоверцам. Готфрид при поддержке Петра Пустынника объявляет баронам Господню волю и уже в качестве главнокомандующего производит смотр стянувшимся со всей Европы войскам. Далее следует подробная характеристика участников похода, среди которых выделяются два главных героя поэмы – Танкред Тарентский, влюбленный в неназванную мусульманскую воительницу, и молодой Ринальд д’Эсте, итальянец из гвардейского полка «свободных» (странствующих) рыцарей, не связанных вассальной присягой. Готфрид посылает гонца в Константинополь, призывая датского королевича Свена как можно скорее присоединиться к походу. Армия выступает на Иерусалим. Правитель города, царь Аладин, приступает к укреплению крепостных стен.
Песнь вторая
По совету колдуна Исмена Аладин крадет из христианской церкви икону с изображением Богоматери и помещает ее в дворцовой мечети. В ту же ночь икона загадочным образом исчезает. Царь обвиняет в краже иерусалимских христиан и грозит истребить местную общину. Ради спасения единоверцев благочестивая девушка Софрония и влюбленный в нее юноша Олинд берут на себя вину. Деспотичный Аладин приговаривает их к смертной казни через сожжение, однако прискакавшая в город знаменитая персидская воительница Клоринда, уверенная в невиновности молодых христиан, спасает их от костра в обмен на обещание возглавить царское войско. Аладин изгоняет из города способных носить оружие иноверцев, и те отправляются навстречу крестоносцам в Эммаус. В лагерь крестоносцев прибывают послы египетского халифа – воинственный черкес Аргант и хитрый царедворец Алет. Алет пытается угрозами и лестью отговорить Готфрида от осады Иерусалима, но получает категорический отказ. Это означает фактическое объявление войны. Алет вынужден возвратиться с этим известием в Каир. Аргант, напротив, скачет в Иерусалим для участия в защите святого города.
Песнь третья
Христианская армия с ликованием подходит к Иерусалиму. Эрминия, дочь низвергнутого царя Антиохии, стоя на крепостной стене, указывает царю Аладину на Танкреда, в которого она безнадежно влюблена со времени своего пленения у крестоносцев. Сарацины совершают первую вылазку из крепости. Танкред вступает в схватку с Клориндой и, сбив с нее шлем, узнает в ней прекрасную незнакомку. Он пытается объясниться ей в любви, однако его признания прерываются нападением внезапно появившегося франка. Танкред отбивает удар и пускается в погоню за обидчиком. Эрминия рассказывает царю о каждом из христианских вождей и героев. Аргант между тем приходит на выручку Клоринде и, несмотря на превосходство христиан, закалывает предводителя странствующих рыцарей Дудона. Ринальд готов немедленно отомстить за смерть командира и броситься на штурм города, но Готфрид приказывает войскам вернуться в лагерь. Над могилой павшего героя Готфрид произносит речь, вдохновляющую крестоносцев на освобождение Гроба Господня, и отправляет лесорубов за древесиной, необходимой для постройки осадных башен.
Песнь четвертая
В адской бездне Сатана-Плутон созывает дьявольский совет, на котором он сетует на всемогущество Бога и заклинает демонов сделать все возможное, чтобы христианам не удалось взять Иерусалим. Духи тьмы избирают своим орудием правителя Дамаска, колдуна Гидраота. По внушению Дьявола в лагерь к крестоносцам подослана племянница Гидраота, прекрасная чародейка Армида. Армиде поручено употребить все женское искусство, чтобы внести разлад в ряды христиан. Волшебница рассказывает Готфриду вымышленную повесть о том, что брат ее покойного отца узурпировал власть, и умоляет помочь ей вернуть престол. Полководец не поддается на уговоры, опасаясь, что рискованное предприятие отвлечет христиан от осады Иерусалима. Обольщенный красавицей младший брат полководца Евстахий убеждает Готфрида отпустить с Армидой десять «свободных» рыцарей.
Песнь пятая
После кончины Дудона «свободным» рыцарям необходимо избрать себе нового предводителя. Евстахий, беспричинно ревнуя Ринальда к Армиде, подстрекает итальянца выставить свою кандидатуру, однако на тот же пост претендует подученный демоном норвежский принц Гернанд. Оболганный норвежцем Ринальд в порыве гнева убивает клеветника, за что ему грозит суд и, возможно, казнь. По совету своего дяди Гвельфа и Танкреда юноша покидает войско. Армида, потеряв надежду обольстить Готфрида, вновь просит у полководца помочь ей в борьбе с воображаемыми притеснителями. Готфрид вынужден прибегнуть к жеребьевке и предоставить царевне десять лучших рыцарей. Другие крестоносцы, в том числе Евстахий, увлеченные красотой чародейки, бегут за нею ночью из лагеря. Силы христиан тают; продовольствие на исходе; нападения арабских кочевников становятся все более угрожающими.
Песнь шестая
Тем временем защитники Иерусалима укрепляют стены и куют оружие, чтобы отразить штурм города. Аладин ждет прибытия Сулеймана, султана покоренной христианами Никеи. Наскучив бездельем, Аргант выпрашивает у царя разрешение сойтись в единоборстве с любым смельчаком, который примет его вызов. Готфрид назначает в соперники черкесу Танкреда. Тот скачет к месту боя, назначенного под стенами крепости, но останавливается, увидев на вершине холма Клоринду, посланную царем наблюдать с безопасного расстояния за поединком. Юный Оттон опережает Танкреда, вступает в бой с сарацином и, побежденный, становится его пленником. Танкред, опомнившись, предстает перед Аргантом. Начинается ожесточенная схватка. Наступление темноты вынуждает соперников прервать битву и отложить ее на несколько дней для излечения ран. Наблюдавшая за поединком с городской стены Эрминия тревожится за жизнь возлюбленного. Искушенная в знахарстве, она намеревается проникнуть в стан крестоносцев, дабы излечить раны рыцаря. Облачившись в доспехи Клоринды, девушка выезжает из крепости и посылает вперед слугу предупредить Танкреда о приходе неназванной целительницы. Дозорные принимают всадницу за Клоринду и обращают Эрминию в бегство. Получив известие о появлении мнимой Клоринды, Танкред пускается в погоню за беглянкой, надеясь уберечь ее от мести христиан.
Песнь седьмая
На третий день бегства Эрминия достигает берега Иордана, где находит прибежище в семье пастуха. Обретя на некоторое время покой, она продолжает тосковать по Танкреду. Между тем Танкред, направляясь в другую сторону, попадает в западню. Ему неизвестно, что рыцари, обезоруженные любовью Армиды, были уведены колдуньей не в Дамаск, а в ее замок на берегу Мертвого моря. В замке обольстительница открывает пленникам свое подлинное лицо, предлагая им либо отречься от Христа, либо погибнуть. Из всех рыцарей один Рамбальд предает святое дело. Рамбальд заманивает Танкреда в замок, из которого рыцарь не может выбраться и потому опаздывает на поединок с Аргантом. Крестоносцы, среди которых не осталось знаменитых героев, выбирают сарацину соперника при помощи жеребьевки. Жребий падает на Раймунда. Несмотря на почтенный возраст, граф оказывает сопротивление великану благодаря вмешательству ангела-хранителя. В отместку силы преисподней посылают на поле боя призрак Клоринды. По приказу фантома меткий лучник ранит стрелой старого воина. Увидев, что законы поединка коварно нарушены, Готфрид приходит в ярость. Крестоносцы сминают неверных и едва не врываются в Иерусалим. День этот, однако, не был предопределен Господом для взятия города. С Божьего позволения адское воинство приходит на подмогу неверным и обрушивает на христиан бурю.
Песнь восьмая
Фурия Алекто обдумывает новые козни, чтобы сокрушить крестоносцев. В лагерь христиан между тем прибывает Карл, единственный оставшийся в живых воин из армии датского королевича Свена. Карл повествует о подвигах своего государя и его героической смерти от руки Сулеймана – с недавнего времени атамана берберских разбойников. Карл приносит в лагерь меч Свена, который надлежит вручить Ринальду для отмщения султану. Злые духи сеют в рядах крестоносцев раздор, вызванный известием о смерти Ринальда, окровавленные доспехи которого доставлены в лагерь фуражной командой. Командир фуражиров рассказывает о найденном в оазисе обезглавленном теле изгнанного героя. Армию охватывает горе. Фурия Алекто является во сне итальянцу Аргилану и внушает ему, что юноша убит по приказу Готфрида. Аргилан поднимает своих земляков на бунт против всевластия крестоносцев-северян. По милости Господа полководец усмиряет мятеж. Аргилана уводят в цепях, и Готфрид приступает к осмотру осадных машин.
Песнь девятая
Силы ада не оставляют замысла сокрушить крестоносцев. Вдохновленный фурией Алекто Сулейман с шайкой кочевников-арабов под покровом темноты внезапно нападает на лагерь франков. Фурия заранее предупреждает Аладина о готовящемся нападении, и тот высылает на помощь султану Арганта и Клоринду. Готфрид отражает атаку Сулеймана, в то время как Гвельф обороняется от выступивших из Иерусалима сарацин, на стороне которых сражается армия демонов. Пользуясь всеобщей неразберихой, Аргилан убегает из тюрьмы и убивает султанского любимца, подростка Лесбина. Вмешательство архангела Михаила, посланного Богом, и возвращение рыцарей, уведенных Армидой, избавляет крестоносцев от разгрома. Аргант и Клоринда запираются в городе. Сулейман спасается бегством, не оставляя мысли об отмщении.
Песнь десятая
На дороге в Египет Сулеймана настигает колдун Исмен, убеждающий его не присоединяться к войску халифа, а вернуться в Иерусалим. Во время путешествия на волшебной колеснице маг предрекает славную судьбу потомку султана – Саладину, который через сто лет освободит Палестину от гнета христиан. Достигнув городских стен, Исмен приводит султана по подземному переходу в тронный зал Аладина, где держат совет мусульманские полководцы. Появление Сулеймана вселяет в царя надежду на благоприятный исход войны. Между тем вернувшиеся из плена крестоносцы рассказывают Готфриду о чудесах, увиденных ими в замке Армиды, о волшебных превращениях и о том, как Ринальд освободил их по дороге в Каир. При известии, что Ринальд жив, в лагере христиан начинается ликование. Петр Пустынник пророчит славную будущность юноше и всей династии Эсте.
Песнь одиннадцатая
Готфрид по наставлению Петра приказывает епископам совершить на виду у осажденных крестный ход под стенами Иерусалима и увенчать его торжественной мессой. Вечером, на совете, полководец объявляет о своем решении начать на следующий день штурм города. Аргант и Клоринда показывают чудеса храбрости, пытаясь оттолкнуть от стен гигантскую осадную башню. Стены Иерусалима начинают поддаваться. Готфрид, идущий на приступ простым пехотинцем, пытается проникнуть в крепость через брешь, заслоненную Сулейманом. Раненный стрелой, он вынужден вернуться в свой шатер. Успех теперь на стороне осажденных. Аргант и Сулейман безуспешно пытаются поджечь таран крестоносцев. Готфрид излечивается божественным вмешательством и возвращается в строй. Он готов сразиться с Аргантом, но наступление ночи принуждает его отозвать войска. Крестоносцам удается спасти главную осадную башню, починка которой продолжается до рассвета.
Песнь двенадцатая
Клоринда задумывает проникнуть под покровом темноты в лагерь франков и сжечь гигантскую машину. Аргант, завидуя славе амазонки, присоединяется к ней. Отчим Клоринды, евнух Арсет, пытается отговорить падчерицу от опасного предприятия, открывая воительнице правду о ее родителях-христианах. Старик рассказывает Клоринде, что она дочь чернокожего царя Эфиопии Сенапа, родившаяся белой и не крещенная опекуном вопреки наказу матери. Выслушав рассказ, Клоринда принимает решение остаться верной исламу. Персиянке и черкесу удается уничтожить деревянную башню при помощи горючей смеси, изготовленной магом Исменом, однако по возвращении в крепость Клоринда оказывается снаружи перед запертыми воротами. Девушка пытается найти в темноте другой вход в город. Танкред преследует воительницу, принимая ее за сарацинского воина, вступает с ней в бой и смертельно ранит ее. Перед смертью Клоринда умоляет своего убийцу свершить над ней таинство крещения и умирает христианкой. Подоспевший отряд нормандцев уносит в лагерь полуживого Танкреда и тело персиянки. Убитому горем рыцарю является тень возлюбленной, утешающей его надеждой встречи на небесах. Едва оправившись от ран, Танкред идет на ее могилу. Тем временем в Иерусалиме народ безутешно оплакивает воительницу. Аргант клянется отомстить за ее смерть.
Песнь тринадцатая
Исмен заколдовывает Саронский лес, чтобы лишить христиан древесины, необходимой для постройки новых осадных башен. Ни один из рыцарей не осмеливается войти в волшебную чащу. Танкреду удается проникнуть в глубину леса и пройти через огненную стену, однако призрак убитой им Клоринды, поселившийся в стволе дерева, внушает ему ужас, не позволяющий продвигаться дальше. Пустынник Петр убеждает Готфрида, что только возвращение Ринальда способно победить власть колдовства. В довершение несчастий Палестину поражает небывалая засуха, которую ранее предсказывал Исмен. Изнывая от зноя и жажды, крестоносцы впадают в отчаяние. В лагере зреет мятеж. Тогда в ответ на молитвы Готфрида Бог посылает на землю дождь, предопределивший исход войны.
Песнь четырнадцатая
Готфриду во сне является тень Гуго, погибшего еще до прихода крестоносцев в Сирию. Герой предрекает полководцу скорую смерть и просит вернуть Ринальда из дальних стран. На следующее утро Готфрид собирает совет, на котором он объявляет о помиловании беглеца. На поиски итальянца посланы Карл и Убальд. Следуя напутствиям Петра, они направляются к Аскалонскому магу, который приводит их в свое речное жилище. Отшельник рассказывает рыцарям о пленении Ринальда Армидой. Гонцы узнают, что волшебница намеревалась убить юношу, отбившего у нее пленных рыцарей, но, увидев его спящим, воспылала к нему неодолимой любовью. Армида перенесла пленника на зачарованные острова, где Ринальд с той поры предавался праздности. Отшельник подробно описывает опасности, подстерегающие рыцарей в волшебном саду, и наставляет их, как вызволить героя из плена.
Песнь пятнадцатая
Покинув пещеру отшельника, посланцы выходят к ожидавшему их паруснику Фортуны. На невидимом корабле они пролетают над Средиземным морем, рассматривают сверху египетский флот и бесчисленную армию халифа. Миновав Геркулесовы столбы, они оказываются над Атлантическим океаном. Автор пользуется случаем рассказать о будущем путешествии Христофора Колумба, дерзнувшего уплыть за Гибралтар в открытый океан. Высадившись на одном из Счастливых островов, рыцари поднимаются на гору, восхищаются великолепием природы и, сохраняя стойкость духа, преодолевают множество опасностей и соблазнов. Наконец они вступают в сказочный замок Армиды.
Песнь шестнадцатая
Пройдя ворота замка, посланцы попадают в заколдованный лабиринт. Верные указаниям Аскалонского мага, они находят из него выход и проникают на луг, где Ринальд предается любовным утехам со своей повелительницей. Убедившись, что Армида отлучилась для занятий черной магией, они ставят перед героем адамантовый щит, в зеркале которого Ринальд узнает себя в разнеженном, женоподобном щеголе. Пристыженный, он вспоминает о священном долге и без колебаний следует за Карлом и Убальдом. Армида, пытаясь вернуть изменника, настигает его перед отплытием на берегу моря. Юноша отвергает ее мольбы. Брошенная женщина падает в обморок. Придя в сознание, Армида убеждается, что осталась одна, и приходит в ярость. Уничтожив заклинаниями сад и дворец, она улетает в свой замок на берегу Мертвого моря и оттуда мчится в стан египетского царя, полна решимости обольстить всех властителей Востока.
Песнь семнадцатая
Халиф повелевает разноплеменным войскам собраться в Газе, чтобы оттуда выступить на помощь осажденному Иерусалиму. Сидя на престоле, он принимает парад бесчисленных полков, стянутых из Египта, Ливии, Аравии, Йемена, Эритреи, Индии и других отдаленных азиатских и африканских областей. Во главе войска царь ставит христианина-вероотступника Эмирена. Прибывшая в мусульманскую ставку Армида, надеясь воодушевить единоверцев, предлагает себя в жены любому витязю, который принесет ей в подарок голову убитого Ринальда. Возбужденные духом соперничества, царьки наперебой клянутся исполнить ее желание. Тем временем юный герой по дороге в Иерусалим посещает жилище Аскалонского мага. Отшельник показывает юноше щит, на котором оживают деяния его предков. Карл вручает Ринальду меч Свена, после чего монах открывает ему великую судьбу рода Эсте, особо выделяя в череде его потомков герцога Альфонса.
Песнь восемнадцатая
Ринальд возвращается в христианский лагерь, где его ждет восторженный прием. Петр Пустынник осуждает рыцаря за прошлые проступки и требует покаяния. Для очищения от грехов юноша поднимается на вершину Масличной горы, после чего обретает право одолеть нечисть Саронского леса. Вместо ожидаемых ужасов перед Ринальдом встает безмолвная чаща. Стволы деревьев лопаются, порождая тысячи нимф. Из мирты выходит Армида, которая преображается в чудовище. Недрогнувшей рукой Ринальд рубит мирту и развеивает чары. Крестоносцы получают возможность валить деревья для строительства осадных башен. В лагерь случайно залетает почтовый голубь с письмом к Аладину. Так Готфрид узнает о приближении египетского войска. Для уточнения планов противника герцог засылает в мусульманский стан лазутчика Вафрина и дает войскам приказ к последнему приступу. Колдун Исмен пытается сжечь головной таран, но переменившийся ветер обращает пламя на крепость. После смерти Исмена Готфрид созерцает небесное воинство, пришедшее ему на помощь для завоевания святого города. В жестокой схватке христиане сокрушают неверных. Танкред и Ринальд водружают флаги на стенах Иерусалима.
Песнь девятнадцатая
Сарацины в панике покидают стены крепости. Танкред и Аргант удаляются вдвоем в уединенное место, чтобы завершить отсроченный поединок. После кровопролитной схватки крестоносец убивает противника и падает в изнеможении возле его трупа. В городе свирепствует резня. Ринальд выламывает ворота храма царя Соломона. Сулейман вместе с Аладином укрываются в Башне Давида. Сражение прервано наступлением ночи, что вселяет в остатки мусульман надежду на скорый приход египетского войска. В стане египтян Вафрин подслушивает клевретов Армиды, клянущихся обезглавить Ринальда. Шпионя возле палатки главнокомандующего, он узнает о намерении Эмирена подослать переодетых убийц к Готфриду. У шатра Армиды он встречает Эрминию, знакомую лазутчику по ее плену у Танкреда. Эрминия открывает Вафрину детали заговора. Вдвоем они отправляются в лагерь крестоносцев, но по дороге натыкаются на Танкреда, лежащего без чувств возле тела убитого Арганта. Эрминия принимается за лечение возлюбленного. Вафрин добирается до шатра Готфрида и предупреждает полководца о заговоре и грозящей ему опасности. Герцог принимает решение перейти в наступление.
Песнь двадцатая
Многочисленная армия халифа становится в виду города. Готфрид располагает войска согласно стратегическому плану и держит перед ними речь. На другом конце поля Эмирен следует его примеру. Ринальд наносит поражение сарацинам из свиты Армиды. Армида пытается убить его, но не находит в себе сил сдержать натиск героя. Сулейман наблюдает со стены Иерусалима за кипящей внизу битвой. Охваченный бранным пылом, он выбегает из города, чтобы на стороне египтян принять участие в главном сражении против крестоносцев. Его бой с христианским арьергардом поднимает с постели раненого Танкреда. Аладин следует за сельджуком и гибнет от руки Раймунда. Ринальд закалывает султана, мстя ему за смерть королевича Свена. Языческие ряды сметены, крестоносцы одерживают победу. Ринальд устремляется за Армидой, покинувшей поле боя, и мешает ей покончить с собой. Обольстительница сдается на милость победителя. Готфрид убивает Эмирена. Рассеяв рать неверных, он с соратниками возвращается в освобожденный город и преклоняет колени пред Господним Гробом.
Указатель имен
Приводимый ниже список ограничивается именами, упоминаемыми в тексте перевода. Иносказания и аллюзии не объясняются. Большинство персонажей поэмы – лица вымышленные. Этот факт, за редким исключением, в перечне не оговорен. Лица исторические (включая тех, которые выступают под вымышленными именами и/или наделены вымышленными биографиями), напротив, установлены и названы. Европейские имена представлены в латинизированной форме, характерной для русского перевода средневековых трактатов и хроник; азиатские и псевдоазиатские – с максимальным приближением к русской литературной традиции. Полагаясь на читательскую образованность, мы исключили из списка имена знаменитостей, не входящих в число действующих лиц поэмы, а лишь упоминаемых в ней. Не вошли в перечень также имена мифологических и библейских героев, информацию о которых не составляет труда отыскать в общедоступных источниках.
«Там, где кончается словарь…» От переводчика
…Я теперь пишу не роман, а роман в стихах – дьявольская разница!
Мечта перевести «Освобожденный Иерусалим» и надежда довести эту работу до конца возникли у меня давно – лет тридцать пять тому назад, в середине 1980-х. При составлении антологии «Итальянская поэзия в русских переводах», вышедшей лишь в 1992 году, я обратил внимание на вопиющее несоответствие между всемирной известностью поэмы и отсутствием ее убедительного переложения на русский язык. Перелистывая в залах редкой книги дореволюционные издания, я отдавал себе отчет, что держу в руках антиквариат, представляющий интерес исключительно для библиофилов и историков литературы.
Я знал, что в XIX веке сведения о творении Tacco включались в России в школьные поэтики и университетские курсы; что в периодической печати и в личной переписке многих выдающихся писателей велись оживленные споры о принципах и приемах перевода «Освобожденного Иерусалима»; знал, что на протяжении десятилетий великая поэма была у нас обязательной книгой в библиотеке любого образованного человека; знал, что, существуй в то время «индекс цитирования», имена ее персонажей заняли бы одно из первых мест, а имя прекрасной чародейки Армиды («Лобзать уста младых Армид» у Пушкина и т. д.) настолько глубоко проникло в отечественный литературный обиход, что его уже не требовалось комментировать. Сочетание «Сады Армиды» фиксировалось словарями как крылатая фраза. Так, у Вяземского:
Полдюжины переложений поэмы контрастировали с этим знанием.
Я проштудировал выполненные прозой переводы А. Шишкова (с итальянского) и С. Москотильникова (с французского). Нарочитый пафос первого представлялся попыткой архаизировать подстрочник; второй, предельно информативный, не содержал ни малейшего намека на поэзию. Легкие балладные строфы С. Раича явно не подходили для произведения такого размаха. Звучные октавы Ивана Козлова дышали подлинной поэзией, но оставались отрывками. Двадцатилетний труд А. Ф. Мерзлякова, выполненный александрийским стихом, оказался «несварим по высокому славянороссийскому стилю» (О. Головнин), а по едкому слову Белинского, был «тяжел и дубоват, без всяких достоинств». Среди этих плачевных неудач выделялось, разумеется, наследие К. Батюшкова, который «перечитал все, что писано о несчастном Тассе, <и> напитался „Иерусалимом“». О Батюшкове, однако, сегодня сказано столько, что нет смысла повторяться, разве что еще раз восхититься выдающимся стихотворцем и выразить сожаление о том, что перевод его не был продолжен.
Далее – после длительного перерыва и почти одновременно – следовало три полных стихотворных перевода: Д. Мина (1900), О. Головнина (1911) и В. С. Лихачева (1910), завершенных, по-видимому, задолго до публикации, но увидевших свет только в эпоху модернизма. Первые два придерживались строфической формы и рифмовки оригинала, третий был написан белым пятистопным ямбом, искусственно разделенным на восьмистишия, отчего полностью нарушалась архитектоника поэмы.
Бросалось в глаза то, что в отличие от бурных дебатов, окружавших имя Тассо на протяжении десятилетий, новые переложения не стали предметом обсуждения и были практически не замечены журнальной критикой. Если в первой половине XIX века «перевод „Освобожденного Иерусалима“ должен был реформировать не только русское стихосложение, но и стихотворный язык» (Лидия Гинзбург), то на заре символизма поэма превратилась в «памятник», вызывающий уважение, но не более.
Эпоха зачарованности «Освобожденным Иерусалимом» и преклонения перед ее автором безвозвратно ушла в прошлое вместе с романтизмом. Еще меньший интерес внушала широкой публике фигура поэта. Упоминания о нем в печати, если не считать энциклопедических колонок и одной-двух статей, стали крайне редки. В 1892 году «Исторический вестник» сообщил о комитете «для организации торжественного чествования по случаю трехсотлетней годовщины по смерти Торкато Тассо», уточняя, что, кроме Рима, юбилей «будет отпразднован в Бергамо, Сорренто и Ферраре». О том же год спустя писал журнал «Нива», извещая читателей о годовщине «смерти великого итальянского поэта… пользующегося еще и поныне большой популярностью не только среди образованных классов, но и среди итальянского простонародья».
Новый юбилей 1894 года не был, насколько мне известно, отмечен ни одной значимой российской публикацией.
В поэзии одним из последних проявлений интереса к судьбе великого итальянца стала «Легенда из Т. Тассо» Д. Мережковского (1885) и его же «Старинные октавы» (1906).
Мережковский стоял у истоков русского символизма, зарождение которого проходило на фоне рассвета «психиатрического литературоведения». В двенадцатой книжке за 1895 год «Северный вестник» опубликовал переведенную с рукописи статью «Помешательство Торквато Тассо и Байрона», принадлежавшую Чезаре Ломброзо, уже известного в России по книге «Гениальность и помешательство» (русский перевод – 1885). «Сколько страниц исписано, – говорилось в статье, – чтобы доказать, что Тассо не был душевнобольным и что обвинение в безумии, как и заточение певца „Освобожденного Иерусалима“, – измышления его врагов. Между тем помешательство Тассо доказано с редкою убедительностью».
Как и в случае с нашумевшим «Вырождением» Макса Нордау, публикации подобного рода становились своеобразным источником знания и вдохновения для русских новаторов. Еще в студенческие годы доклад о поэме «Ринальдо» читал в литературном кружке молодой Брюсов. В тетрадях начинающего символиста сохранились переводы небольших фрагментов из «Освобожденного Иерусалима». «Приятно работать над большой поэмой, – писал Брюсов в 1895 году, – как-то становишься причастным тому же Тассо, Камоэнсу и другим в свое время великим, а ныне нечитаемым, начинаешь глубже проникать в их лабораторию».
В этом высказывании привлекает внимание констатация «в свое время великим, а ныне нечитаемым». Сам Брюсов в эти годы «много читал Тассо», причем в оригинале, и даже «выдумал писать эпопею в стиле прежних эпопей», несмотря на убеждение, что «мы наслаждаемся поэмами Тассо, хотя содержание их для нас неинтересно, а идеи – чужды».
В оригинале читал «Иерусалим» и эрудит Вяч. Иванов, пытавшийся приобщить к поэме М. Кузмина. Кузмин ответил вполне традиционно:
Году в 1896 Андрей Белый принимается за «нескончаемую поэму в подражание Тассу» («На рубеже двух столетий»), которую озаглавливает «Крестоносцы». Принцем Танкредом назовет одного из главных персонажей романа «Королева Ортруда» Ф. Сологуб. «У Данте все домашнее, как у Маяковского, – проницательно заметит А. Ахматова, – а у Петрарки и Тассо уже отвлеченное». Спустя десятилетия вспомнит о рыцарских эпопеях О. Мандельштам:
В отличие от Данте названные и другие переклички не будут иметь у новой плеяды русских поэтов никаких практических последствий. Все в конце концов сведется к карикатуре И. Северянина:
Что же касается непосредственно переводов, опубликованных в начале ХХ века, то не последней причиной непопулярности стала, разумеется, их вялость и бесцветность. Роман Брандт (Орест Головнин) видел достоинство своей работы в том, что перевод у него «вышел близкий, обыкновенно подстрочный»; о своем сопернике Д. Мине почтенный профессор Московского университета заметил, что перевод последнего обладает «худшим недостатком, какой может быть в поэтическом произведении: он местами прозаичен». В. Лихачев, по словам Брандта, «и не задавался целью представить близкий перевод, а, напротив того, намеренно приноравливает язык подлинника к современным русским привычкам».
Прав был Е. Эткинд, говоря, что ни один из этих переводов не дает «представления о поэтической мощи оригинала» и не может считаться «достаточно высоким художественным словом в этой области».
Учитывая очевидные поражения предшественников, я не считал, что приступаю к предприятию, именуемому сегодня безрадостным словом «переперевод». Располагай русский читатель пусть своевольным, но талантливым вариантом поэмы, я никогда не вступил бы в соревнование с переводчиком, поскольку много еще у нас неосвоенных шедевров мировой литературы – есть к чему приложить силы. Переводя «Иерусалим», я решал собственные задачи, прежде всего, как это ни самонадеянно звучит, мечтал убедить аудиторию в величии Тассо, переместить его гениальную поэму из наследия в современность.
Нет ничего удивительного, что в советское время появление книги, в названии которой присутствовал бы Иерусалим, да еще «освобожденный», было делом совершенно немыслимым по вполне объяснимым причинам: прежде всего антирелигиозным, а позднее и политическим. В 1947 году отрывки из поэмы в переводе Осипа Румера были вкраплены в известную «Хрестоматию по западно-европейской литературе» Б. И. Пуришева, а 1974-м часть Двенадцатой песни в переводе Е. Солоновича была надежно упрятана в недра еще более внушительного тома «Европейские поэты Возрождения». В постсоветский период, в 2007 году, перевод В. Лихачева был переиздан в «Библиотеке зарубежного поэта», видимо, с целью заполнения досадной лакуны.
Ни в 1985 году, когда я переводил фрагмент из Второй песни «Иерусалима» для упомянутой выше антологии, ни в 2006-м, когда я принялся за полный перевод поэмы, я не обращался к нерифмованному переводу В. Лихачева и не отталкивался от него в своей работе. Поиски строфических и ритмических решений изначально составляли немаловажную часть усилий по привитию итальянской поэзии к русской, и я не мог даже представить себе свой перевод иначе, как октавами с соблюдением всех строфических признаков: тройных созвучий и междустрофного альтернанса (чередования мужских и женских окончаний). Ни при каких обстоятельствах я не согласился бы считать перенос октавы в современные историко-литературные условия педантством – неким изощренным фокусом, отвлекающим от более важных особенностей оригинала. Ни на минуту не забывал я, насколько имя Тассо неотделимо в русской поэзии от устойчивого сочетания «Тассовы октавы» (у Баратынского, Мятлева, Плещеева, Плетнева, Ходасевича, Мандельштама) или «Торкватовы октавы» (у Пушкина, И. Козлова и др.). В этом аспекте мое решение диктовалось не тем, что строфы «Освобожденного Иерусалима», предназначенные изначально для эрудитов, стали баркаролами венецианских гондольеров (а также пастухов, разбойников и другого простого люда), и уж конечно не тем, что «именно гондольеры… – сетовал В. Набоков, – составляют одно из самых плоских общих мест романтизма», и только гений Пушкина смог воскресить «мотив, уже до смерти запетый в Англии и во Франции». Повторю еще раз: без октавы, максимально приближенной (насколько хватало умения и терпения) к непревзойденным одиннадцатисложникам Тассо в их традиционном русском эквиваленте, я не питал ни малейшей надежды донести до читателя красоту и мощь, которыми восхищался и восхищаюсь в бессмертной поэме.
«У великих авторов, – отмечал еще П. Катенин, – форма не есть вещь произвольная, которую можно переменить, не вредя духу сочинения; связь их неразрывна, и искажение одного необходимо ведет за собою утрату другого».
Не думаю, что сегодня стоит возрождать полемику первой половины XIX века и спорить «О возможности ввести Италиянскую октаву в Русское стихосложение» (С. Шевырев, 1831). Не стоит, видимо, и подвергать сомнению или отстаивать безусловные, на мой взгляд, положения книги Корнея Чуковского «Высокое искусство», несмотря на многочисленные попытки последних десятилетий игнорировать этот фундаментальный труд со стороны авторитетных и очень авторитетных ученых и практиков. И перевод «Неистового Роланда» полупрозой, и переложение «Божественной комедии» то силлабикой, то комментированным подстрочником, и прочие эксперименты подобного рода противоречат общей русской тенденции и обречены, по моему глубокому убеждению, на полное забвение. В России, в отличие от европейской практики, «регулярные» стихи принято переводить «регулярными» стихами, а верлибр – верлибром, и переводчик (посредник) не вправе обманывать это читательское ожидание.
Следуя традициям, унаследованным от великих Учителей – от В. Жуковского до А. Штейнберга, – и гордясь этими традициями, при работе над «Освобожденным Иерусалимом» я считал обязательным воспроизводить, насколько это возможно, все параметры подлинника, заменяя их при необходимости русскими аналогами. Афоризм Роберта Фроста «поэзия – это то, что теряется при переводе» был и остается для меня совершенно неприемлемым.
При этом я отдавал себе отчет, что октава – традиционная строфа западноевропейского стихотворного эпоса – под пером русских поэтов лишилась многих классических атрибутов эпопеи и постепенно стала восприниматься как явление скорее лирическое, элегическое, музыкальное (за исключением, пожалуй, «Аула Бастунджи» Лермонтова), а еще чаще трансформировалась в непринужденный, слегка ироничный, доверительный диалог автора с читателем. Русская октава, быть может, и не мелодичней итальянской, но она мелодична по преимуществу.
Возвращение октавы к ее воинственной, рыцарской ипостаси представлялось главной трудностью работы. То, что это в принципе возможно, блестяще показал еще Феофан Прокопович (1681–1736), почитавший «Освобожденный Иерусалим» равным «Энеиде» и называвший его «божественным». Именно Прокопович первым ввел в обиход русской поэзии октаву, приводя в своей «Поэтике» многочисленные отрывки из поэмы Тассо, правда, переведенные через посредство польского:
«Сколько описаний битв в поэме Торквато! – поражался Батюшков. – И мы смело сказать можем, что сии картины не уступают или редко ниже картин Вергилия. Они часто напоминают нам самого Омера». Последнее замечание верно, однако верно и то, что ни у одного поэта древности картины боя не были настолько техничны, настолько детализированы, как у Тассо. Батальные пейзажи и особенно единоборства занимают в целом незначительное место в русской поэзии. Найти в ней примеры для подражания оказалось задачей почти непосильной. «Особенно трудно было мне передавать сражения Тасса со всеми тонкими подробностями описания, – отмечал два века тому назад С. Шевырев. – Я переносил их прежде в свое воображение – и через него в русские слова. У Тасса все очевидно: такова кисть юга. Списывать бой Танкреда с Рамбальдом и Аргантом русскою кистию мне было большим трудом и наслаждением».
Должен признаться, что и для меня батальная тематика оказалась крепким орешком. Искусство ведения войны (о котором много писали в Италии XVI века), стратегия и тактика боевых действий, методы осады крепостей, дислокация войск, описание оружия, конструкция осадных башен и стенобитных машин – все эти предметы и явления составляют уникальность поэмы Тассо, придавшего картинам боя невиданную прежде драматичность. Кавалерийскую лексику я искал у Лермонтова и Толстого. У Державина и Бенедиктова учился подражать героической риторике. Воспроизведение оригинала походило в некоторых местах на обязанность рифмовать пособие по военному делу или учебник фехтования, нередко под угрозой скатиться в стилистику «Василия Теркина». Для соединения пафоса с боевой, походной конкретикой, для милитаризации стиха не хватало терминов, причем нередко в прямом смысле.
Русская поэзия не создала эпоса наподобие «Илиады». Что же касается Крестовых походов, то они, как явление России чуждое, были у нас уделом ученых и крайне редко писателей. И баллады Жуковского, и «Руслан и Людмила», и «Огненный ангел» Брюсова – привожу только самые очевидные примеры – безусловно, были для меня неоценимым подспорьем, но отнюдь не покрывали «словарных» потребностей. При ознакомлении с каталогом любого издательства, современного и дореволюционного, бросается в глаза доминирование в нем рыцарских романов зарубежных авторов. Язык переводов, унифицированный и ограниченный, тем более не способствовал расширению лексического диапазона. Отвергая украшательство текста архаизмами, я должен был придумать несуществующий язык, приближающийся к итальянскому оригиналу, хотя и не адекватный ему. Необходимо было создать имитацию широчайшего диапазона – от «гpeмящиx звyкoв» (А. Сумароков) до лирических пейзажей, от прочувствованных проповедей до чувственных куртуазных излияний, от топографическо-исторических экскурсов до описания бесчисленных ветвей генеалогического древа и т. п. Все это и многое другое необходимо было отображать с постоянной заботой о том, чтобы словесная ткань поэмы не только не обеднялась, но и сохраняла возвышенный дух, покоясь на прочных, осязаемых основах.
Известно, что октавы приостанавливают течение текста, приводя иной раз к монотонности. Но не только к ней. Бич повествовательной поэмы – невнятица. Переплетение сюжетных линий, нагромождение событий, мелькание имен запутывают читателя и в конце концов усыпляют его внимание. На этом фоне возникает центральная, на мой взгляд, проблема переложения такого рода произведений: добиваясь «красот» каждой отдельной октавы, нанизывая эпизоды на незримый стержень, нельзя ни на миг упускать путеводную нить. Самое построение поэмы требовало ясности изложения, без которой (учитывая опыт предшественников) не оставалось никакой надежды, что книга не будет отброшена читателем как скучная. Наилучшие инструкции на этот счет, повторяемые сегодня всеми пособиями по переводу, дал когда-то Петр Первый: «…дабы внятнее перевесть, не надлежит речь от речи хранить в переводе, но точно сенс вразумев, на своем языке уже так писать, как внятнее может быть». На сюжетном уровне «Освобожденный Иерусалим» не герметичен, в нем нет темных мест, не поддающихся интерпретации, и разгадка его аллегорий лежит далеко от словесной сферы. Гениальность Тассо как раз и состоит в том, что, несмотря на протяженность и широчайший охват повествования, он, обладая феноменальной памятью, сумел объединить свой труд под эгидой единой цели.
Уго Фосколо заметил, что поэма Тассо походит на античный храм, цельность которого можно вобрать единым взглядом. (Развивая образ, добавлю, что это скорее грандиозный собор, вдоль стен которого стоят статуи апостолов, а в подземелье находится некрополь.) Восхищаясь точностью сравнения, я именно так понимал образное и эмоциональное единство подлинника, не препятствующее его разнообразию – бесконечной смене тематических и стилистических регистров, присутствующих иногда в одной и той же главе. Настоящий праздник для читателя и неизбежная встряска для переводчика!
В «Освобожденном Иерусалиме» много крови. Трагические эпизоды, как правило, вызывающе натуралистичны. По-русски схожую «жестокость в жизни и ужасы в искусстве» воплотил разве что М. Волошин в своей «Усобице» (1921), некоторые стихотворения которой не уступают «Иерусалиму» в прямолинейности описаний, однако даже они не изобилуют такими анатомическими подробностями, как у Тассо. Насилие у Тассо всегда конкретно и не опоэтизировано, и это еще один вызов для переводчика, отказывающегося подвергать переводимое внутренней цензуре.
Яркость красок, с которой изображены у Тассо походная жизнь и тяготы крестоносцев, не была почерпнута из хроник, по определению лишенных красочности. Ни в одной детали поэма его не претендует на историческую объективность и не является стилизацией под быт и нравы XI века. Взгляд Тассо – это взгляд из современной ему Италии, отсюда и особенности изобразительности. По своей методике выведенные в поэме картины более всего напоминают живопись старинных мастеров, облекающих библейских патриархов или героев античности в одежды эпохи Возрождения. По-рыцарски говорят, а порой и ведут себя в поэме сарацины, а сарацинки, казалось бы, варварки, дикарки, не только «чувствуют и говорят точно изящные дамы Феррарского двора», но и «нарисованы чрезвычайно нежною кистью» (Н. Дашкевич).
Это не значит, что переводчик посчитал себя вправе пренебрегать историческим материалом. Точнее, псевдоисторическим – в том виде, в каком представил его читателю автор, провозгласивший в своих трактатах право творца на перетасовку фактов, изменение хронологии и другие своевольные действия, направленные на достижение максимального поэтического эффекта. С этой точки зрения наибольший контраст между правдоподобностью изображаемых событий и их вымышленной подоплекой достигается в сценах с участием магов, нечистой силы и вообще всего сверхъестественного.
Какой метод применить при переводе подобных эпизодов?
Говоря о Леконте де Лиле, Н. Гумилев отметил однажды, что ему нравится манера французского поэта «вводить реализм описаний в самые фантастические сюжеты». Описание потусторонних явлений при помощи вполне земных действий представляло собой еще один вызов для переводчика Тассо. Мне уже приходилось писать, что неоценимую помощь в этом плане оказал мне лучший русский перевод «Потерянного рая» Джона Мильтона, выполненный Аркадием Штейнбергом. Установлено, что английский поэт во вступительных песнях своей поэмы и особенно в сцене собрания в Сатанинском дворце во многом отталкивался от опыта своего итальянского предшественника. Переводя «Иерусалим», я попытался сделать обратную проекцию: создать иллюзию связи между двумя русскими текстами – написанным штейнберговским и своим, еще не существующим. Стих Мильтона полноводен, обилен, стих Тассо предельно лаконичен. Это делало перенос словесных блоков невозможным, но нечто неосязаемое придавало моей попытке заемную торжественность. Описывая бесовскую фантасмагорию «Освобожденного Иерусалима», я словно слышал грохот преисподней из мильтоновской трагедии, словно видел, как злодействует нечисть.
И последнее, но немаловажное замечание. Из всех западноевропейских языков, с которых мне довелось переводить, итальянский расставляет перед переводчиком наибольшее число ловушек, заманивая его в самую опасную: лексически близкое, вроде бы успешное переложение выглядит по-русски плоским, эстетически неоправданным. «О! что за прозаик этот Тассо! я не нашел ни одного сносного стиха – вот где работа мысли, а не ума! Ужас! Ужас! Ужас!» – сетовал в 1895 году Брюсов, понимая, как мне кажется, сколько сил и времени потребуется переводчику, чтобы, уйдя от дословности, извлечь и выразить на родном языке разлитую по итальянскому тексту, не воспроизводимую подстрочником высокую поэзию.
«Я отдал семь лет жизни на то, чтобы сильно почтить память Данте, – сказал М. Лозинский о переводе «Божественной комедии», – и счастлив, что довел дело до конца». После четырнадцати лет почти безотрывной работы над «Освобожденным Иерусалимом» я не менее счастлив, что могу выпустить в свет эту книгу.