Фридрих Ницше – мыслитель, который помогает людям обрести самое себя, стать собой и даже превзойти себя. Этому, в частности, учит его Заратустра – пророк, мятежник, Сверхчеловек, альтер-эго автора. То, как Ницше это делает, до сих пор остается загадкой и является необыкновенно притягательным. Его работы предельно откровенны, истины шокируют, но в то же время помогают читателю задуматься над собственными действиями, переосмыслить их, найти в себе силы идти против течения и главное – понять свое предназначение в жизни и двигаться вперед выбранным путем. При этом Ницше не предлагает никакой методики, не дает никаких указаний, его рассуждения всегда символичны, понимать их можно по-разному. Каждый берет то, в чем нуждается в данный момент. Поэтому всякий раз в произведениях философа можно открывать для себя что-то новое и удивляться, что ранее оно осталось незамеченным.
© С.Л. Франк (наследники), перевод с немецкого, 2017
© С.Ю. Нечаев, предисловие, преамбулы к текстам, комментарии, 2017
© ООО «Издательство АСТ», 2017
Драма неприкаянной души
Фридрих Вильгельм Ницше родился 15 октября 1844 года в Рёккене (недалеко от Лейпцига, провинция Саксония, которая тогда входила в состав Пруссии).
Родился он в глубоко религиозной семье – его дед, отец и дядя были лютеранскими пасторами, а назван он был в честь короля Фридриха Вильгельма IV, день рождения которого совпал с его днем рождения.
Мальчик получил очень религиозное воспитание. Он был серьезным и уравновешенным, мало участвовал в детских играх и сторонился незнакомых людей. В 1849 году, после смерти отца (тот упал с лестницы, сильно ударился головой о каменные ступени и умер после целого года изнурительных страданий), семья переехала в Наумбург, где маленький Фридрих Вильгельм поступил в гимназию. А с 1858 года он уже учился в знаменитой школе Пфорта, что под Наумбургом. Там все давалось ему легко, хотя из-за своей невероятной тщательности он и засиживался над учебниками до полуночи.
С 1862 года Ницше начал мучиться регулярными головными болями, а в середине октября того же года покинул Наумбург и отправился в Боннский университет, где поступил на филологический факультет. С 1865 года он продолжил обучение в Лейпциге, куда последовал за своим учителем – профессором филологии Фридрихом Ричлем.
С 1869 по 1879 гг. Ницше уже сам был профессором Базельского университета по отделению классической филологии. А докторскую степень ему присудили без защиты – на основании статей, опубликованных в «Рейнском научном журнале».
Перед переездом в Швейцарию Ницше освободился от прусского подданства: отныне и впредь он жил вообще без гражданства.
Еще в Бонне он постоянно разрывался между филологией, теологией и музыкой, не решаясь остановиться на чем-нибудь одном. И именно в это время в одном из книжных магазинов он случайно увидел издание неизвестного ему до того времени автора. Это была книга «Мир как воля и представление» Артура Шопенгауэра. Ницше стал перелистывать ее и… «Не знаю, – написал он потом, – какой демон шепнул мне, чтобы я купил эту книгу. Придя домой, я с жадностью раскрыл ее, весь отдавшись во власть энергичного, мрачного, но гениального автора».
Ницше поразили глубина идей и сарказм Шопенгауэра, его тонкий вкус и широкий размах. Его потрясло презрение философа к людям, к их мелочным заботам и корыстным интересам. Молодой ученый пришел к мысли о том, что человек сильно зависит от условий своего существования, и это его сближает с животным.
Ницше казалось, что этот гений обращался к нему одному. И он безоговорочно принял мрачный шопенгауэровский мир. Он был очарован мудростью и могучей энергией философа. В апреле 1866 года Ницше написал: «Три вещи в мире способны успокоить меня, но это редкие утешения: мой Шопенгауэр, Шуман и одинокие прогулки». Он стал называть Шопенгауэра своим отцом и говорил о нем так: «Это самый истинный из всех философов. В нем нет никакой притворной чувствительности; душа его преисполнена смелостью, а это главная добродетель вождя». В одной из записных книжек Ницше того времени можно найти такую запись: «Век Шопенгауэра заключает в себе здоровый, проникнутый идеалом пессимизм, серьезную, мужественную силу, вкус ко всему простому и здоровому. Шопенгауэр – это философ воскресшего классицизма, германского эллинизма».
Влияние, которое имел на Ницше Шопенгауэр, было обусловлено двумя главными качествами этого философа: его честностью и его постоянством. Он был честен, так как, не заботясь о внешнем успехе, в своих работах обращался только к самому себе; он был постоянен, потому что такова его природа. Шопенгауэр искал в философии не самоуспокоения, а истины. Как отмечает русский философ и публицист князь Е.Н. Трубецкой, «в нем правдолюбие взяло верх над животным стремлением к счастью. Поставивши вопрос о цели и смысле существования, тот философский вопрос, который Ницше справедливо считал центральным, он не побоялся разрешить его в отрицательном смысле и разрушить иллюзию счастья». Именно поэтому Ницше нашел в Шопенгауэре величайший тип философа, не пугающегося никаких выводов.
А 8 ноября 1868 года произошло еще одно знаменательное событие в жизни Ницше – он познакомился со знаменитым композитором Рихардом Вагнером. Ницше был восхищен этой первой поистине гениальной творческой личностью, встреченной им на жизненном пути. Но его пленила не шумная слава Вагнера, а мятежный дух и подлинно независимое миропонимание. Ницше казалось, что Вагнеру удалось переложить на музыку философскую систему Шопенгауэра.
А в 1870 году, во время Франко-прусской войны, Ницше решил отправиться на фронт, но нейтральная Швейцария разрешила ему стать лишь санитаром. Сопровождая транспорт раненых в Карлсруэ, Ницше заразился дизентерией и дифтеритом, провел неделю в Эрлангенском госпитале, находясь между жизнью и смертью. Война надломила духовное и физическое здоровье молодого человека: с тех пор к нему уже никогда не возвращались ни спокойный сон, ни уравновешенное настроение.
Последующие годы Ницше жил главным образом в Швейцарии и в Италии. Под влиянием мыслей Шопенгауэра и эстетических идей Вагнера он перешел от занятий классической филологией к философии. При этом его продолжали мучить сильные головные боли. «Несколько раз спасенный от смерти у самого ее порога и преследуемый страшными страданиями – так я живу изо дня в день; каждый день имеет свою историю болезни», – так он сам описывал в письме к другу страдания, которые испытывал на протяжении многих лет.
Из-за болезни Ницше вынужден был оставить преподавание в университете.
Зиму 1876–1877 гг. Ницше провел в мягком климате Сорренто, где жил в обществе нескольких друзей: из Рима приехала его давняя приятельница Мальвида фон Мейзенбух (автор известных «Мемуаров идеалистки»); из Восточной Пруссии прибыл доктор Пауль Рэ, с которым Ницше связала крепкая дружба.
Увы, пребывание на юге не облегчило его мук. С начала 1879 года каждодневные приступы болезни Ницше сопровождались непрерывной рвотой. Он недолго и безуспешно лечился в Женеве. После оставления профессорской должности в Базельском университете по состоянию здоровья Ницше назначили ежегодную пенсию в 3000 франков. Он вел отшельническую жизнь в Италии и в Швейцарских Альпах, в Энгадине, в маленькой деревушке Сильс-Мария.
12 ноября 1887 года Ницше написал своему другу Францу Овербеку: «Мне кажется, что для меня замкнулась своего рода эпоха; обратный просмотр был бы как нельзя более уместен. Десятилетие болезни, больше чем десятилетие, и не просто болезни, от которой существовали бы врачи и лекарства. Знает ли, собственно, кто-либо, что сделало меня больным? Что годами держало меня возле смерти в жажде смерти? Не думаю. Если исключить Вагнера, то никто еще не шел мне навстречу с тысячной долей страсти и страдания, чтобы найти со мною “общий язык”; так был я уже ребенком один, я и сегодня еще один, в свои 44 года. Это ужасное десятилетие, оставшееся за мною, вдоволь дало мне отведать, что значит быть в такой степени одиноким, уединенным: что значит одиночество страдающего, который лишен всякого средства хотя бы сопротивляться, хотя бы “защищать себя”. Круг чтения: Монтень, письма Галиани к мадам д’Эпине, дневник Гонкуров. Выход в свет “Генеалогии морали”. И, как всегда, музыка, музыка, музыка… Меня раздражает все, что нельзя выразить музыкой».
В 1888 году, уже охваченный безумием, Ницше пытался создать историю своей жизни. Не вышло. И 11 августа того же года он написал своему другу и поверенному в издательских делах Генриху Кёзелицу, взявшему псевдоним Петер Гаст: «Может быть, я зашел слишком далеко – не в содержании, а в манере выражаться?» А Мальвиде фон Мейзенбух он признался: «Иногда для того чтобы стать бессмертным, надо заплатить ценою целой жизни! <…> Старый соблазнитель Вагнер, хотя и мертвый, продолжает похищать у меня тех людей, до которых могли бы достигнуть мои творения». И еще из письма к ней: «Для того чтобы выносить мои произведения, надо иметь великую душу. Я очень счастлив, что восстановил против себя все слабое и добродетельное».
С этого момента наступил перелом в философском миропонимании Ницше. Он разочаровался в Вагнере и почувствовал отвращение к Шопенгауэру, который до того был главным его учителем в философии. Дело в том, что учение Шопенгауэра не могло дать ответа на вопрос о смысле жизни индивида, то есть именно на тот вопрос, который с самого начала был для Ницше центральным. Философия Ницше была безоглядной проповедью человеческого эгоизма, он искал в ней прежде всего оправдание индивида, а с точки зрения Шопенгауэра, все индивидуальное вообще и всякий процесс есть пустота, есть ложь, есть нечто, подлежащее упразднению. А вот основной упрек Ницше к музыке Вагнера сводился к следующему: это «искусство, которое отрицает гармонию существования и видит ее за пределами мира», где все существующее сливается в безразличное единство и где нет места для разнообразия индивидуальных существ.
Постепенно все ученики покинули Ницше, а немецкие филологи объявили его «человеком, умершим для науки».
А 3 января 1889 года последовал апоплексический удар прямо на улице. За ним – окончательное затмение. Обеспокоенный этим Овербек проконсультировался с психиатрами и доставил Ницше в Базель. Там 10 января больного поместили в психиатрическую клинику. Диагноз: «Paralysis progressiva» (прогрессирующий паралич). 17 января мать отвезла больного сына в психиатрическую клинику Йенского университета. Безумие Ницше было несомненно, однако природа этого до сих пор остается загадкой.
Некоторые считают, что его жестокий душевный недуг – это Божественная кара за непокорность мысли и гордыню. В журнале «Вопросы философии и психологии» за 1892 год так и было заявлено: «Какой великий и поучительный пример представляет судьба этого несчастного гордеца, попавшего в дом умалишенных… Истинный ужас наводит это великое и заслуженное наказание злополучного безбожника, вообразившего себя Богом».
20 апреля 1897 года мать Ницше умерла, а незадолго до этого сестра перевезла больного брата в Веймар. Там Ницше и скончался 25 августа 1900 года. Ему было всего 55 лет.
За год до этого Петер Гаст начал издание полного собрания сочинений Ницше.
Писать Ницше мог только в промежутках между приступами болезни, однако написал он немало. Его основными произведениями стали книги «Несвоевременные размышления», «О пользе и вреде истории для жизни», «Шопенгауэр как воспитатель», «Человеческое, слишком человеческое», «Веселая наука», «Так говорил Заратустра», «По ту сторону добра и зла», «К генеалогии морали», «Казус Вагнер», «Сумерки идолов, или Как философствуют молотом», «Антихрист. Проклятие христианству», «Ecce Homo. Как становятся сами собою», «Воля к власти» и др.
Работы Ницше делятся на две группы, что в целом соответствует двум этапам развития видений их автора. Первая группа включает в себя ранние работы, посвященные проблемам предназначения человека и написанные под воздействием Шопенгауэра. Во второй группе заметен отказ от идей Шопенгауэра в пользу «переоценки всех ценностей». В этих работах излагается философская концепция уже самого Ницше: центральное место там занимают понятия «воля к власти» и «сверхчеловек».
Соответственно, в философской деятельности Ницше различаются два ясно очерченных периода, причем гранью между этими двумя периодами служит 1876 год, когда Ницше окончательно разочаровался в Шопенгауэре и Вагнере. И второй период стал собственно ницшеанским («периодом заратустризма», по выражению Петера Гаста). Он знаменовал собой коренной перелом в его мировоззрении, и в нем произошел переход от метафизики Шопенгауэра к позитивизму, то есть к принципиальному отрицанию всякой метафизики.
Следует отметить, что идеи Ницше оказали очень большое влияние на современную философию. Пожалуй, ни одного автора не цитировали так часто, как Ницше (его стиль чрезвычайно афористичен). Многие страницы работ и даже целые книги Мартина Хайдеггера, Николая Бердяева, Семена Франка и других выдающихся философов посвящены анализу его наследия, полемике с ним, пронизаны неприятием его идей или преклонением перед ними.
Так, Бердяев в своей работе «Смысл творчества» писал: «Ницше – предтеча новой религиозной антропологии. Через Ницше новое человечество переходит от безбожного гуманизма к гуманизму Божественному, к антропологии христианской. Ницше – инстинктивный… пророк религиозного возрождения Запада. Ненависть Заратустры к последнему человеку, изобретшему счастье, есть священная ненависть к унизительной лжи гуманизма. Заратустра проповедует творчество, а не счастье, он зовет к подъему на горы, а не к блаженству на равнине. Гуманизм – равнина, гуманизм не выносит гор. Ницше почуял, как никто еще и никогда на протяжении всей истории, творческое призвание человека, которого не сознавала ни антропология святоотеческая, ни антропология гуманистическая. Он проклял добрых и справедливых за то, что они ненавидят творящих. Муку Ницше мы должны разделить, она насквозь религиозна».
Деятели русского символизма Вячеслав Иванов и Дмитрий Мережковский обратились к творчеству Ницше как к мировоззрению, в основе которого лежит вера в абсолютные ценности духа, в нем видели предвестника новой культуры, создателя нового типа человека – свободного, гордого, смелого и талантливого.
«Молодые представители символизма отождествляли себя с Заратустрой, искренне пытаясь играть его роль пророка, мятежника и бунтовщика против ценностей старой культуры. Провозглашая художника сверхчеловеком, они видели долг творческой личности в свободном от авторитетов выражении себя, своего отношения к миру», – пишет Юлия Синеокая, исследователь творчества философа.
Сверхчеловек Ницше воспринимался не как разрушитель культуры и веры, а напротив, как хранитель идеалов и духовных ценностей, доступных индивиду (личности), но не обществу в целом.
«Глубина духовной культуры Ницше и многообразие содержания его идей давали возможность подходить к нему с разных сторон, понимать и ценить его с самых различных точек зрения», – отмечал Семен Франк в работе «Фридрих Ницше и этика любви к дальнему».
Немецкий философ Алоиз Риль видел в Ницше «философа культуры», а Георг Зиммель считал его родоначальником этики «благородства». Однако ни то, ни другое определение – не говоря уже о множестве прочих, менее удачных – не раскрывают нравственный облик Ницше, и вполне допустимы совершенно иные его характеристики.
Например, немецкий философ Ганс Файхингер писал о нем так: «С одной стороны, учение Ницше разрушительно и в руках неосторожных и недозрелых может действовать как умственный и нравственный динамит. Но с другой стороны, оно может вывести нас из “догматической дремоты” и принудить пересмотреть и заново обосновать наши интеллектуальные и моральные ценности… Одни осудят это учение, другие станут восхвалять, третьи частью примут его, частью отвергнут. Но все согласятся, что это учение – заслуживающий внимания и важный фермент времени. Мы сказали бы слишком мало, если бы признали просто, что оно “будит” нашу мысль. Оно не только будит, но и заставляет задуматься».
Князь Е.Н. Трубецкой в критическом очерке «Философия Ницше» утверждал, что Ницше ниспровергал «идолов» современного человечества и разрушал «его капища», то есть святилища, а на их развалинах хотел «воздвигнуть новую святыню».
Вообще в России на рубеже XIX–XX веков популярность Ницше была очень высокой. Пожалуй, максимальной. Связано это было с тем, что в это время в стране имел место кризис ценностей. Традиционные идеалы и ориентиры русской интеллигенции тогда потускнели и начинался поиск нового. При этом марксизм только еще завоевывал себе сторонников, а идеология народничества уже практически дискредитировала себя. Таким образом, Россия оказалась в идеологическом вакууме, и тут именно Ницше помог русским интеллектуалам обрести свободу духа.
А вот в начале 20-х годов ХХ века труды Ницше были изъяты из «интеллектуального оборота». В Советском Союзе сочинения Ницше не издавались: считалось, что его идеи использовали для создания своей идеологии фашисты. И только с началом горбачевской перестройки Ницше перестал быть persona non grata.
Человеческое, слишком человеческое
Книга для свободных умов
«Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов» (Menschliches, Allzumenschliches: Ein Buch für freie Geister) – это философская работа Ницше, которую он начал в Сорренто (Италия), куда переехал осенью 1876 года, прекратив по состоянию здоровья преподавание в университете. Первоначально книга вышла в двух томах. Первый появился в мае 1878 года в издательстве Эрнста Шмайцнера в Хемнице. На заглавном листе стоял подзаголовок: «Памяти Вольтера. Посвящается столетней годовщине со дня его смерти 30 мая 1778 года». Работа эта произвела впечатление разорвавшейся бомбы, вызвав очень бурный резонанс. Например, Рихард Вагнер весьма агрессивно выступил против нее, что поссорило Ницше с композитором и его артистическим окружением. А вот швейцарский профессор Якоб Буркхардт поддержал работу, назвав «державной книгой» и «книгой, увеличившей независимость в мире».
Сам Ницше написал о своей работе так: «Возникновение этой книги относится к неделям первых байройтских фестшпилей [фестивалей]; глубокая отчужденность от всего, что меня там окружало, есть одно из условий ее возникновения <…> В Клингенбрунне, глубоко затерянном в лесах Богемии, носил я в себе, как болезнь, свою меланхолию и презрение к немцам и вписывал время от времени в свою записную книжку под общим названием “Сонник” тезисы, сплошные жесткие psychologica».
Эта книга стала переломной в философии Ницше. Налицо был явный разрыв с прежними ценностями: метафизикой, Вагнером и т. д. В этой книге Ницше впервые обрушился с критикой на современное ему общество, выступил как нигилист и аморалист. Он, по его собственным словам, решительно восстал против идеализма и всяческого мошенничества высшего порядка. Это было связано с его знакомством с философом-позитивистом и психологом Паулем Рэ (они вместе приехали в Сорренто). Тот подарил Ницше свою книгу «Происхождение моральных чувств», и она сыграла важную роль в трансформации ницшеанского мировоззрения. Не случайно «злые языки» назвали этот перелом «беспощадным реализмом».
В критическом очерке «Философия Ницше» Евгений Трубецкой писал, что книга «Человеческое, слишком человеческое» «проникнута скептическим отношением к разуму; именно здесь пространно развивается тема о нелогичности всей нашей жизни, о неспособности нашего разума к познанию, вследствие чего, строго говоря, нам следовало бы воздерживаться от всяких суждений. В этой же книге бессилие человеческого разума объясняется тем, что он является орудием нашей воли, наших страстей».
Предисловие
Довольно часто и всегда с большим удивлением мне говорили, что есть что-то общее и отличительное во всех моих произведениях, начиная с «Рождения трагедии» вплоть до недавно опубликованного «Пролога к философии будущего»: все они содержат – говорили мне – западни и сети для неосторожных птиц и едва ли не постоянный незаметный призыв к перевороту всех привычных оценок и ценимых привычек. Как?
Работа «Рождение трагедии из духа музыки» (Die Geburt der Tragödie aus dem Geiste der Musik). Это эстетический трактат, над которым Ницше трудился с осени 1869 года по ноябрь 1871 года. Он был опубликован в 1872 году и переиздан в 1886 году с предисловием «Опыт самокритики» и подзаголовком «Эллинство и пессимизм».
Мои произведения называли школой подозрения, еще более – школой презрения, к счастью, также школой мужества и даже дерзости. И действительно, я и сам не думаю, чтобы кто-то когда-либо глядел на мир с таким глубоким подозрением, как я, и не только в качестве случайного адвоката дьявола, но и – выражаясь богословски – в качестве врага и допросчика Бога; и кто угадывает хоть что-нибудь из последствий всякого глубокого подозрения – из озноба и тревог одиночества, на которые осуждает всякая безусловная
Имморалист – не признающий никаких нравственных норм, отрицающий вообще всякий идеал. Ницше многократно высказывался в этом смысле. С его точки зрения, философия должна быть имморализмом, то есть совершенным отрицанием нравственности.
Е. Трубецкой замечал, что в книге «Человеческое, слишком человеческое» ясно «обрисовываются основные черты “имморализма” нашего философа; уже здесь перед ним носится идеал личности, возвысившейся над противоположностью добра и зла, “свободно и бесстрашно парящей над людьми, нравами, законами и обычными оценками вещей”; здесь мы несомненно имеем дело с идеалом “сверхчеловека”, хотя и без этого названия».
– Так, однажды, когда мне это было нужно, я
Можно предположить, что душа, в которой некогда должен совершенно созреть и налиться сладостью тип «свободного ума», испытала, как решающее событие своей жизни,
Ганс Файхингер в работе «Ницше как философ» писал: «В большой публике известно лишь то учение Ницше, которое можно назвать, по его собственному выражению, “по ту сторону добра и зла”. Оно состоит в утверждении, что обычное различие добра и зла неверно. Оно заключается в отрицании или, лучше, в переоценке всех прежних моральных ценностей, в признании морали, противной природе, “противоестеством” (widernatur) и в замене ее естественной моралью “сверхчеловека”, который, не заботясь об этой псевдоморальной оценке, беспрепятственно проводит свою естественную “волю к могуществу”. То, что толпа называет “моралью” и считает священным, – ничтожный фетиш, презираемый сильным и умным. Сверхчеловек не руководствуется традиционным разграничением добра и зла».
От этой болезненной уединенности, из пустыни таких годов испытания еще далек путь до той огромной, бьющей через край уверенности, до того здоровья, которое не может обойтись даже без болезни как средства и уловляющего крючка для познания, – до той
Отдел первый
О первых и последних вещах
Отсутствие исторического чувства есть наследственный недостаток всех философов; многие из них принимают даже самоновейшую форму человека, возникшую под влиянием определенных религий, иногда просто под влиянием определенных политических событий, за прочную форму, из которой следует исходить. Они не хотят усвоить того, что человек есть продукт развития, что и его познавательная способность есть продукт развития, тогда как некоторые из них хотят даже вывести весь мир из этой познавательной способности. – Но все
Метафизика – это раздел философии, изучающий явления и процессы, имеющие имматериальную природу, но находящиеся в тесной связи с физическими явлениями и материальной природой, а также оказывающие друг на друга взаимное влияние (от
Здесь хорошо обратиться к работе Ганса Файхингера «Ницше как философ», в которой дается такое пояснение: «Ницше признает “вечное возвращение” всех вещей, “вечную жизнь”. Но как не похоже это понятие на понятие того же написания в религии. Христианство обещает вечную жизнь тому, кто в этой преходящей жизни распинает свою плоть, отрекается от своего эгоистического “я” и следует заповеди всеобщей любви к людям, – тому, кто поступает совершенно иначе, чем наставляет Ницше. Поэтому у Ницше замечается сильная антирелигиозная, и в частности антихристианская, тенденция <…> Со времени Вольтера и Фейербаха религия не имела больше ни одного столь ожесточенного врага».
Тогда все еще сохраняется указанная выше возможность; но с ней просто нечего начать, не говоря уже о том, чтобы можно было ставить счастье, благо и жизнь в зависимость от хитросплетений такой возможности. – Ибо о метафизическом мире нельзя было бы высказать ничего, кроме того, что он – иной мир, что это есть недоступное, непостижимое иное бытие; это была бы вещь с отрицательными качествами. – Если бы существование такого мира было доказано совершенно точно, то все же было бы несомненно, что самое безразличное из всех познаний есть именно его познание; еще более безразличное, чем моряку среди опасностей бури – познание химического анализа воды.
Вещь в себе – философский термин, обозначающий объекты умопостигаемые, в отличие от чувственно воспринимаемых феноменов; вещь как таковая, вне зависимости от нашего восприятия.
Явление – вообще всё, что чувственно воспринимаемо; особенно бросающееся в каком-то отношении в глаза.
Логика (от
Так же обстоит дело с
Демокрит Абдерский – древнегреческий философ, предположительно ученик Левкиппа, один из основателей материалистической философии и атомистики.
Но «глубокая» мысль может все же быть весьма далека от истины, как, например, всякая метафизическая мысль; если от глубокого чувства отнять примешанные к нему элементы мысли, то останется
В ранний период своей философской деятельности Ницше искал метафизического утешения и находил его в созерцании единой вечной сущности, того безусловного, подлинного бытия, которое уже «не может быть отрицаемо». Потом он пришел к заключению, что над миром явлений нет ничего безусловного, «ничего такого, чего бы нельзя было высмеять». И для него не стало больше утешения метафизического. И он стал искать утешения уже не по ту сторону, а по эту сторону мироздания.
Атомизм – теория, согласно которой чувственно воспринимаемые (материальные) вещи состоят из химически неделимых частиц – атомов. Возникла в древнегреческой философии. Дальнейшее развитие получила в философии и науке Средних веков и Нового времени. Термин «атомизм» употребляется в двух смыслах. В широком смысле атомизмом называется любое учение об атомах, в узком – древнегреческая философская школа V–IV веков до н. э. В обоих случаях употребляется также термин «атомистика».
Тут мы все еще чувствуем себя вынужденными допустить «вещь» или материальный «субстрат», который движется, – тогда как вся научная работа именно и преследовала задачу разложить все вещеобразное (материальное) на движения: мы и здесь еще различаем в нашем ощущении между движущим и движимым и не можем выйти из этого круга, ибо вера в вещи издавна вросла в наше существо. <…>
Субстрат (от позднелат. Substratum – «основа», «подстилка») – общая основа многообразных явлений; основа общности или сходства однородных явлений; совокупность относительно простых, в определенном смысле элементарных оснований, взаимодействие которых обусловливает свойства какой-то системы или процесса.
Иммануил Кант (1724–1804) – немецкий философ, родоначальник немецкой классической философии.
Мораль, согласно Канту, нельзя рассматривать лишь как способ достижения какого-то результата. По Канту, в морали человек должен сам осознавать необходимость определенных действий и сам понуждать себя к этому. Утверждая свободу, человек выступает творцом собственного нравственного мира, он сам себе предписывает закон действий.
Быть может, будущий обзор потребностей человечества признает отнюдь не желательным, чтобы все люди поступали одинаково; напротив, в интересах вселенской цели придется для отдельных этапов человечества поставить специальные задачи, при случае, быть может, даже дурные задачи. – Во всяком случае, если человечество не хочет погубить себя таким планомерным всеобщим управлением, то должно быть найдено в неизвестном доселе размере
Мартин Лютер (1483–1546) – христианский богослов, переводчик Библии на немецкий язык. Его именем названо одно из направлений протестантизма (лютеранство). Основой его реформаторской деятельности было стремление показать, что священники не являются посредниками между Богом и человеком, что они лишь должны направлять паству и являть собой пример истинных христиан. «Человек спасает душу не через Церковь, а через веру», – писал Лютер. Он опровергал догмат божественности личности папы, при этом он ссылался на православную церковь, которая обходится без папы и его безграничных полномочий.
И даже все Возрождение кажется первой весной, которая почти вновь засыпается снегом.
Возрождение (Ренессанс) – период в истории культуры Западной и Центральной Европы XIV–XVI вв., основным содержанием которого было становление новой, «земной», светской по своей сути картины мира, кардинально отличной от средневековой. Строительным материалом для здания новой культуры послужила античность, которая как бы возрождалась к новой жизни.
Но и в нашем столетии метафизика Шопенгауэра доказала, что и теперь еще научный дух недостаточно силен; поэтому средневековое христианское миропонимание и человекоощущение могло еще раз полностью воскреснуть в учении Шопенгауэра, несмотря на давно уже осуществленное уничтожение всех христианских догматов. Науки в его учении хоть отбавляй, но не она властвует над последним, а, напротив, старая, хорошо знакомая «метафизическая потребность». Несомненно, одним из величайших и неоценимых преимуществ, которое мы получаем от Шопенгауэра, является то, что он временно оттесняет наше чувство назад, к старым, могущественным формам понимания мира и людей, к которым иначе мы не так легко нашли бы путь. Приобретение для истории и справедливости весьма велико: я думаю, теперь никому не удалось бы легко без помощи Шопенгауэра проявить справедливость к христианству и его азиатским родственникам, что в особенности невозможно на почве еще существующего христианства. Лишь после этого великого
Эпоха Просвещения – интеллектуальное и духовное движение конца XVII – начала XIX вв. в Европе и Северной Америке. Оно явилось естественным продолжением гуманизма Возрождения и рационализма начала Нового времени, заложивших основы просветительского мировоззрения: отказ от религиозного миропонимания и обращение к разуму как к единственному критерию познания человека и общества.
Франческо Петрарка (1304–1374) – итальянский поэт, глава старшего поколения гуманистов, один из величайших деятелей итальянского Проторенессанса, предшествовавшего эпохе Возрождения.
Эразм Роттердамский (1469–1536) – крупнейший ученый Северного Возрождения, прозванный «князем гуманистов». Способствовал возвращению в культурный обиход литературного наследия античности, писал преимущественно на латыни.
Вольтер (1694–1778) – он же Франсуа-Мари Аруэ, один из величайших французских философов-просветителей XVIII века: поэт, прозаик, сатирик, трагик, историк и публицист.
Оптимизм (от лат. оptimus – «наилучший») – взгляд на жизнь с позитивной точки зрения, уверенность в лучшем будущем. Является противоположностью пессимизму. Самым характерным примером противопоставления оптимизма и пессимизма является суждение человека о стакане, заполненном водой ровно наполовину. Считается, что оптимист уверен, что такой стакан наполовину полон, а вот пессимист полагает, что стакан наполовину пуст.
Ганс Файхингер в работе «Ницше как философ» замечал: «Очень распространен предрассудок, будто Ницше пессимист. Это ошибочно. Ницше, наоборот, решительный антипессимист, какого только можно себе представить… Столь распространенный в наше время пессимизм представляется ему признаком глубокого застоя нашей культуры: разочарование жизнью, отрицание жизненных ценностей в его глазах – явления разложения».
Предикат (от лат. рraedicatum – «заявленное», «упомянутое», «сказанное») – это то, что утверждается о субъекте. Субъектом высказывания называется то, о чем делается утверждение.
Обращение суждений гласит: что-либо не может пробиться, удержаться – следовательно, оно не право; мнение мучит, возбуждает – следовательно, оно ложно. Свободный ум, который слишком часто встречается с такого рода умозаключениями и страдает от их результатов, часто впадает в искушение делать противоположные выводы, которые в общем, разумеется, также суть ложные умозаключения: что-либо не может пробиться – следовательно, оно хорошо; мнение тревожит, беспокоит – следовательно, оно истинно.
Темперамент – это индивидуально-своеобразные свойства психики, определяющие динамику психической деятельности человека, которые, одинаково проявляясь в разнообразной деятельности независимо от ее содержания, целей, мотивов, остаются постоянными в зрелом возрасте и во взаимосвязи характеризуют тип темперамента. Согласно учению древнегреческого врача Гиппократа, у людей выделяются четыре типа темперамента: сангвиник, флегматик, холерик и меланхолик. Кстати, Вагнер особенно ценил пылкий
Под конец мы стали бы жить среди людей и с самими собой, как среди
Отдел второй
К истории моральных чувств
Франсуа де Ларошфуко (1613–1680) – герцог, французский писатель, автор сочинений философско-моралистического характера. Главной книгой, обобщающей жизненный опыт писателя, стала его книга «Максимы и моральные размышления» – сборник афоризмов составляющих «кодекс» житейской философии. После Вагнера и Шопенгауэра своим учителем Ницше считал Ларошфуко.
Плутарх – древнегреческий писатель и философ, общественный деятель. Наиболее известен как автор труда «Сравнительные жизнеописания», в котором воссоздал образы выдающихся политических деятелей Греции и Рима.
Каковы были последствия этого – можно теперь обозреть весьма отчетливо, после того как на многих примерах было показано, что заблуждения величайших философов обыкновенно имеют своей исходной точкой неверное объяснение определенных человеческих поступков и чувств – на основе, например, ошибочного анализа так называемых неэгоистических поступков строится ложная этика, в угоду последней, в свою очередь, берутся в помощь религия и мифологические чудища, и наконец тени этих темных духов омрачают и физику, и все миросозерцание. Но если установлено, что поверхностность психологического наблюдения ставила и вновь постоянно ставит человеческим суждениям и заключениям опаснейшие сети, то теперь необходима та выдержка в работе, которая не устает собирать камень за камнем и камешек за камешком, – необходимо воздержанное мужество, чтобы не стыдиться такой скромной работы и бороться со всяким пренебрежением к последней. Несомненно, что бесчисленные отдельные замечания о человеческом и слишком человеческом были впервые открыты и высказаны в кругах общества, которые привыкли приносить всякого рода жертвы не научному познанию, а остроумию и желанию нравиться; и благоухание этой старой родины моралистической сентенции – весьма соблазнительное благоухание – почти неразрывно связалось со всем этим родом подобной литературы; так что в свою очередь ученый человек непроизвольно обнаруживает некоторое недоверие к этому роду и к его серьезности. Но достаточно только указать на его плоды: ибо уже теперь начинает обнаруживаться, какие серьезнейшие плоды вырастают на почве психологического наблюдения. Каково основное положение, до которого доходит с помощью своего режущего и рассекающего анализа один из смелейших и холоднейших мыслителей, автор книги «О происхождении моральных чувств»?
Автор этой книги Пауль Рэ (1849–1901) – немецкий писатель и философ-позитивист, друг Ницше, врач. Книга «Der Ursprung der moralischen Empfindungen» вышла в свет в 1877 году.
«Моральный человек, – говорит он, – стоит не ближе к интеллигибельному (метафизическому) миру, чем физический человек». Это положение, ставшее твердым и острым под ударами молота исторического познания, когда-нибудь, в каком-либо отдаленном будущем, послужит, может быть, топором, который подсечет корень «метафизической потребности» людей, –
А если кому при дуновении такого миросозерцания повеет холодком на душу, тот, вероятно, несет в себе самом слишком мало огня; стоит лишь ему оглянуться, как он заметит болезни, которым потребны ледяные компрессы, и людей, которые настолько «слеплены» из пламени и духа, что они едва ли могут найти для себя где-либо достаточно холодный и режущий воздух. Больше: подобно тому как слишком серьезные личности и народы имеют потребность в легкомысленных вещах, – подобно тому как другие, слишком подвижные и возбудимые, по временам нуждаются для своего здоровья в гнетущем бремени, – так и
Ницше считал, что ложь – не порок, ибо все моральные нормы являются не истиной, а заблуждениями. Соответственно, отступление от моральных норм не может быть ложью.
«В глазах Ницше симпатические влечения служат признаком слабости, а себялюбие, возведенное в принцип, напротив, – признаком силы. Но по его же учению симпатия представляется лишь выражением утонченного эгоизма слабости; а раз эгоизм может воплощать и силу, и слабость, он не может быть мерилом ценности: один эгоизм не равноценен другому».
Предпочитать низкое благо более ценимому (например, чувственное наслаждение здоровью) считается безнравственным, как и предпочитать благополучие свободе. Но порядок ценности благ непостоянен и неодинаков во все времена; если кто-либо предпочитает месть справедливости, то по мерилу прежней культуры это нравственно, по мерилу нынешней – безнравственно. «Безнравственно» означает, следовательно, что кто-либо еще не ощущает или ощущает еще недостаточно сильно более высокие, тонкие, духовные мотивы, которые привносит каждая новая культура; оно означает отсталость, но подразумеваемое здесь различие – всегда лишь различие в степени. – Сам же порядок ценности благ устанавливается и изменяется не на основании моральных точек зрения; но всякий раз, как он определенным образом установлен, он решает, нравственно ли известное действие или безнравственно.
Ницше заявлял, что мораль – это продукт
Согласно Ницше, «жестокость бесчувственного человека есть антипод сострадания; жестокость чувствительного – более высокая потенция сострадания». Он морально осуждал сострадание и оправдывал жестокость.
Ницше писал: «Гениальный человек невыносим, если не обладает при этом, по крайней мере, еще двумя качествами: чувством
Ницше открыл феномен Ressentiment (
Не получив удовлетворения в благодарности, могущественный человек показал бы себя бессильным и впредь считался бы таковым. Поэтому каждое хорошее общество – а это первоначально всегда означает общество могущественных – ставит благодарность в число первых обязанностей. – Свифт бросил реплику, что люди благодарны в той же мере, в какой они склонны к мести.
Джонатан Свифт (1667–1745) – англо-ирландский писатель-сатирик, публицист, философ, поэт и общественный деятель, англиканский священник.
Не тот, кто причиняет нам вред, а только тот, кто возбуждает презрение, считается дурным. В общине хороших добро наследуется; дурной не может вырасти из столь хорошей почвы. Если тем не менее кто-либо из хороших делает нечто недостойное хорошего, то прибегают к уверткам: вину приписывают, например, Богу, утверждая, что он поразил хорошего слепотой и безумием. –
Силен, согласно Ницше, тот, кто со всей энергией, ни перед чем не останавливаясь, проявляет свою жажду могущества. Основными чертами сильного идеального человека Ницше являются злоба и
Согласно Ницше, сострадание – это слабость, предосудительная слабость. Сострадание – не добродетель, и мысль о страдании ближнего должна быть побеждена точно так же, как и мысль о собственном страдании.
Ипохондрия – состояние человека, проявляющееся в постоянном беспокойстве по поводу возможности заболеть одной или несколькими соматическими болезнями, жалобах или озабоченности своим физическим здоровьем, восприятии своих обычных ощущений как ненормальных и неприятных, предположениях, что кроме основного заболевания есть какое-то дополнительное. При этом человек может считать, что знает, какое у него «на самом деле» заболевание, но степень его убежденности обычно раз от раза меняется, и он считает более вероятным то одно заболевание, то другое.
Ницше была ненавистна буржуазия, но не в качестве эксплуататорского класса, а в качестве мещанства, заинтересованного в сокрытии истины об инстинкте власти как об истинной «пружине» всей человеческой истории. Доброта, справедливость, сострадание – все это категории мещанской «надстройки», прячущей базисные принципы бытия, связанные с первозданными стихиями, не подвластными христианской морали.
Ницше говорил о моральном инстинкте повиновения, способствовавшем культивированию в Европе стадного типа человека, считающего себя единственно возможным типом человека вообще. Он перечислял присущие этому типу моральные добродетели, которые и делают его смирным, уживчивым и полезным стаду, это – дух общественности, благожелательность, почтительность, прилежание, умеренность, скромность, снисходительность, сострадание и т. п. С другой стороны, то, что, согласно Ницше, возвышает отдельную личность над стадом, – это великий независимый дух, желание оставаться одиноким, чувство собственного достоинства, великий разум и т. п.
Платон – древнегреческий философ, ученик Сократа, учитель Аристотеля, первый философ, чьи сочинения дошли до нас не в кратких отрывках, цитируемых другими, а полностью.
Конечно, следует
Проспер Мериме (1803–1870) – французский писатель и переводчик, один из первых во Франции мастеров новеллы. Цитата, приводимая Ницше, взята из «Писем к незнакомке».
Раскрытие самообмана – вечная тема Ницше. Ложь, согласно Ницше, необходима и составляет важное условие жизни. Человеку в «неразумном мире» нужны иллюзии и самообман. Слабым они позволяют переносить груз жизни, для сильных являются средством утверждения воли к власти. В любви к ближнему Ницше видел лицемерие или самообман.
По этому поводу Ганс Файхингер замечал, что «обыкновенные доводы для Ницше не годятся; интеллект он вообще ставит не слишком высоко. Наоборот, интеллект он ценит меньше воли: в умственном просвещении видит опасность для энергии инстинктивной воли. Одним словом, Ницше – антиинтеллектуалист… В чрезмерно высокой оценке интеллекта и в низкой оценке воли он видит главный источник нынешнего упадка. Эта тенденция доходит иногда у Ницше до антилогического презрения к науке, до полного пренебрежения логикой, до скептического издевательства над стремлением к “истине”».
Ницше определял истину как полезную ложь. Он смеялся над «простаками», следующими морали, которая боится сделать открыто ложь своим основным принципом.
Индивидуум – особь, жизненная единица, самостоятельная в морфологическом и физиологическом отношениях. Индивидуум – это личность, неделимая сущность, ибо личность неразложима на более простые составляющие.
В последнее время неделимый в качествах и свойствах индивидуум начал уступать место дивидууму. Человек цельный уходит прочь, и на его место приходит дивидуум, человек многоликий. Это своего рода шизофрения, когда в одном теле легко могут уживаться несколько личностей. А в будущем люди все меньше будут цельными существами: каждый скорее будет похож на множество личностей, то есть на дивидуум.
Ницше утверждал, что одной из первых задач является создание людей, наделенных правом давать обещания. Он писал: «Когда дается обещание, то им бывает не слово, которое обещает, а то невысказанное, что стоит позади слова».
Прагматическая тенденция философии
Ницше как-то признался: «Учение о мести красной нитью справедливости прошло через все мои труды и старания». Он писал: «Месть более человечна, чем отсутствие всякой мести».
Аякс Теламонид – греческий герой, участвовавший в осаде Трои. Был прозван Великим. После гибели Ахилла спорил за право владеть его доспехами и оружием с Одиссеем. После того как доспехи и оружие передали Одиссею, Аякс впал в безумие и покончил с собой.
Если бы Аякс мог в течение только одного дня охладить свое чувство, то его самоубийство, по-видимому, оказалось бы ненужным, на что указывает изречение оракула; вероятно, он мог бы посмеяться над ужасными внушениями оскорбленного тщеславия и сказать самому себе: «Кто не принимал, подобно мне, овцу за героя? Разве в этом есть что-нибудь чудовищное? Напротив, это есть лишь нечто общечеловеческое!» Так мог бы утешить себя Аякс. Но страсть не хочет ждать; трагическое в жизни великих людей состоит часто не в конфликте с временем и с низостью их ближних, а в их неспособности отложить свое дело на год или два; они не могут ждать. – Во всех дуэлях увещающие друзья должны установить одно: могут ли еще ждать заинтересованные лица. Если нет, то дуэль разумна, поскольку каждый из обоих участников говорит себе: «Либо я буду еще жить, тогда он должен тотчас же умереть, либо наоборот». Ждать значило бы в таком случае продолжать страдать от ужасной пытки оскорбленной чести на глазах ее оскорбителей; а это именно может быть бoльшим страданием, чем какого вообще стоит жизнь. <…>
Ницше писал: «У раздражительных и вспыльчивых людей первые слова и действия большей частью не имеют никакого значения для их настоящего характера».
У Е. Трубецкого в очерке «Философия Ницше» можно найти следующее объяснение этой фразы: «В глазах Ницше добрый человек есть декадент… С его точки зрения, сила человека проявляется не в добре, а во зле, в способности противостоять общепринятому, “преступать” вековые обычаи. Всякий великий человек, который вносит что-нибудь новое в жизнь, непременно “преступает” старый закон, следовательно, является преступником, но преступником в великом, а не в жалком стиле. Преступник прежде всего – тип сильного человека, а потому он – самый ценный человеческий тип. Если он не раскаивается, не оплакивает своего деяния в угоду ходячей морали, то это служит признаком его душевного здоровья».
По мнению Ницше, тот, кого люди обыкновенно называют «преступником», представляет собою тип сильного человека, попавшего в неблагоприятные условия. Типичный пример – Наполеон. Это сильный человек, который взял верх над обществом, а посему он не преступник, а великий человек. Точно так же Ницше преклонялся перед величайшим извергом эпохи Возрождения – знаменитым герцогом Чезаре Борджиа. Известно, что этот человек ознаменовал свое правление настоящей оргией жестокости: он терроризировал своих подданных массовыми казнями, убивал не только опасных для него людей, но и их детей, чтобы некому было за них мстить… И вот этого-то злодея Ницше называл «великим виртуозом жизни».
Ницше считал, что «успех всегда был величайшим лжецом», что «все великие люди замаскированы своими созданиями до неузнаваемости». Ницше утверждал: «Если война кончается успехом, то хвалят ее зачинщика. Всегда ищут вину там, где есть неуспех». При этом он был уверен, что «величие не должно зависеть от успеха». Он приводил пример Демосфена, который завоевал величие, хотя он и не имел успеха.
По поводу взглядов Ницше к христианству хорошо высказался Г. Файхингер: «Христианство поучает состраданию, любви, самоутверждению до аскетизма… учит заботиться о бедных и больных, о слабых и страждущих. Оно не признает права сильного, а, наоборот, провозглашает лишь право на внимание и сострадание. Поэтому Ницше совершенно естественно должен был увидеть в христианстве корень всего культурного упадка. Где торжествует христианство, там торжествует и масса слабых рабов над немногими сильными, которых природа предназначила быть владыками массы. В этом смысле Ницше называет христианство “рабским восстанием морали” и старается исторически доказать, что христианство было, прежде всего, принято и распространено рабами».
Эпикур – древнегреческий философ, основатель эпикурейства (эпикуреизма) в Афинах. Главную цель философии он видел в том, чтобы научить человека счастливой жизни, ибо все остальное несущественно.
Ницше давал высокую оценку стремлению к справедливости: «Поистине, никто не имеет больших прав на наше уважение, чем тот, кто хочет и может быть справедливым. Ибо в справедливости совмещаются и скрываются высшие и редчайшие добродетели». С другой стороны, он писал: «Если справедливый человек остается справедливым к человеку, причинившему ему вред, то ему не так-то легко веришь. Даже у порядочных людей наблюдается малая доза посягательства, злости». И еще Ницше был уверен: «Люди не равны – так говорит справедливость».
Пандора – в древнегреческой мифологии женщина, созданная по велению Зевса в наказание людям за похищение для них Прометеем огня. Любопытная, она открыла полученный от Зевса сосуд (ящик Пандоры), из которого тут же по миру разлетелись все несчастья и бедствия, а под захлопнутой крышкой осталась на дне одна надежда. В наше время стала крылатой фраза «Открыть ларец Пандоры», что означает совершить действие с необратимыми последствиями (обычно негативными).
Зевс – в древнегреческой мифологии бог неба, грома и молний, ведающий всем миром. Главный из богов-олимпийцев. Брат Аида, Гестии, Деметры и Посейдона. Жена Зевса – богиня Гера. В римской мифологии отождествлялся с Юпитером.
Ницше писал: «Возлюби ближнего своего – это значит прежде всего: оставь ближнего своего в покое! – И как раз эта деталь добродетели связана с наибольшими трудностями». А еще он был уверен, что бюргерские (то есть обывательские) и рыцарские добродетели «не понимают друг друга и чернят друг друга».
Ницше был готов возвеличить честолюбие и себялюбие лишь потому, что они говорят о силе и дерзании. О себе он говорил: «Если бы существовали боги, как вынес бы я, что я не бог. Следовательно, нет богов!»
Ницше презирал человека. Он заявлял, что «человек есть
Фукидид – крупнейший древнегреческий историк, основатель исторической науки, автор «Истории Пелопоннесской войны».
В начале Пелопоннесской войны, в 431 году до н. э., Мелос (один из Кикладских островов) не присоединился к Афинам. Мелосцы, потомки спартанских колонистов, пытались сохранять нейтралитет в конфликте, но афинская агрессия вынудила их вступить в войну.
Каждый удовлетворяет другого тем, что каждый получает то, что он больше ценит, чем другой. Каждому дают то, что он хочет иметь, как принадлежащее отныне ему, и получают взамен желаемое. Справедливость есть, следовательно, воздаяние и обмен при условии приблизительного равенства сил; так, первоначально месть принадлежит к области справедливости, она есть обмен. Так же и благодарность. – Справедливость естественно сводится к точке зрения рассудительного самосохранения, т. е. к следующему эгоистическому соображению: «Зачем я буду бесполезно вредить себе и при этом все же, быть может, не достигну своей цели?» – Таково
Ницше взял знаменитое высказывание Спинозы «unusquisque tantum juris habet, quantum potentia valet» (каждый имеет право в силу значительности своей силы) и заменил его на «quantum potentia valere creditor» (сколь значительным кажется по своей силе). Этим изменением Ницше, скорее всего, хотел сказать, что право не имеет прямой зависимости от силы, как утверждал Спиноза. Ницше считал, что каждый человек имеет столько прав, сколько он берет в кредит у силы.
Ницше считает, что культура держится на отдельных личностях, подчиняющих себе массу, и само спасение человечества он видит не в массах, а в сильных индивидуумах. Для масс Ницше применяет определение «слишком многие» (избыточные), масса для него, по слову Г. Файхингера, «лишь пушечное мясо в борьбе за существование, лишь фон, на котором вырисовываются немногие лучшие».
В развитии европейской нравственности Ницше выделял два направления, которые различаются по ценностям, добродетелям, носителям нравственности и т. д. Это аристократическая (рыцарская) нравственность и мещанская нравственность, которая в результате синтеза христианской морали и буржуазной практики стала главенствующей. Ницше считал, что новая мораль должна вернуться к аристократизму. Аристократизм для Ницше – это синоним всего благородного, высокого.
Адитон – особая священная комната в древнегреческих и римских храмах, расположенная позади основного помещения, где находилась статуя божества. В адитон могли входить только жрецы, причем лишь в строго определенное время. Там находились алтарь (жертвенник) и сокровищница.
Жан Кальвин (1509–1564) – французский богослов, реформатор церкви, основатель кальвинизма. Главное его сочинение – «Наставление в христианской вере».
Мигель Сервет (1511–1553) – испанский мыслитель, теолог, естествоиспытатель и врач. Его книга была признана еретической, а весь тираж ее уничтожен. Он был арестован, но бежал из тюрьмы и был заочно приговорен к смерти. После побега Сервет направился в Женеву и неосмотрительно посетил богослужение в церкви Кальвина, где был узнан и вновь арестован. После продолжительных пыток Сервет был сожжен на костре 27 октября 1553 года, так и не поддавшись требованиям палачей признать Иисуса Христа и Святой Дух единой личностью.
Святая инквизиция (Inquisitio Haereticae Pravitatis Sanctum Officium – Святой отдел расследований еретической греховности) – общее название ряда учреждений Римско-католической церкви, предназначенных для борьбы с ересью.
Сократ – древнегреческий философ, учение которого знаменует собой поворот в философии – от рассмотрения природы и мира к рассмотрению человека. Его деятельность – поворотный момент во всей античной философии.
Отдел пятый
Признаки высшей и низшей культуры
Никколо Макиавелли (1469–1527) – итальянский мыслитель, философ, писатель, политический деятель (отвечал во Флоренции за дипломатические связи республики). Выступал сторонником сильной государственной власти, для укрепления которой допускал применение любых средств, что выразил в прославленном труде «Государь», опубликованном в 1532 году.
Для самого Ницше вера не стала живительной силой, да и непросто было уловить хоть искру живого религиозного огня в выродившемся и формализованном европейском христианстве конца XIX века. Вера казалась Ницше привычным наследием или наследием привычки.
Упрощенное понимание христианства открыло для Ницше путь к переоценке ценностей, к поиску новых идеалов. Одним из таких идеалов для него стал гений, от которого остается только один шаг к понятию сверхчеловека. Из всех искусств Ницше превыше всего ставил искусство жизни, а его сверхчеловек – гений жизни.
Глетчерный лед (ледниковый лед) – лед, возникающий из снега в областях выше снеговой линии.
Ницше считал свободомыслие и просвещение исключительно делом каждого отдельного человека. При этом он презрительно говорил: «Свободомыслие наших ученых в моих глазах является только шуткой: им не хватает в этих вещах моей страсти, моего страдания».
Средние века (Средневековье) – исторический период всемирной истории, следующий после Античности и предшествующий Новому времени. Началом Средневековья принято считать крушение Западной Римской империи в 476 году (когда Ромул Август отрекся от престола). Относительно конца Средневековья у историков нет единого мнения: кто-то связывает его с падением Константинополя (1453), кто-то – с открытием Америки (1492), кто-то – с началом Реформации (1517), кто-то – с началом Английской революции (1640) и т. д.
Контрреформация (
От случайного исключительного стечения политических условий зависело, что Лютер в ту пору уцелел и что этот протест приобрел силу: ибо его защищал император, чтобы использовать его реформу как орудие давления на папу, и, с другой стороны, ему втайне покровительствовал папа, чтобы использовать протестантских властителей в противовес императору. Без этого случайного совпадения намерений Лютер был бы сожжен, подобно Гусу, – и утренняя заря Просвещения взошла бы несколько ранее и с более прекрасным, неведомым нам теперь сиянием. <…>
Ян Гус (1369–1415) – национальный герой чешского народа, проповедник, мыслитель, идеолог чешской Реформации. Был священником и некоторое время ректором Пражского университета. 6 июля 1415 года был сожжен на костре вместе со своими трудами. Казнь Гуса вызвала Гуситские войны (1419–1434).
Свой культурный идеал Ницше пытался отыскать на почве Древней Греции. Он выступал против упрощенного понимания греческого искусства и культуры как чего-то наивного, простого, примитивного. Ницше писал: «Если гений и искусство являются конечными целями эллинской культуры, то все формы эллинского общества должны показаться необходимыми механизмами и необходимыми звеньями на пути к этой великой цели». При этом культура понималась Ницше как род природного инстинкта.
Ницше был уверен, что его бедность будет меньше заметна под аристократическими манерами. При этом все то, что Ницше говорил об аристократизме, имело к нему лично лишь посредственное отношение. К аристократам он пристал лишь по своим собственным соображениям, что вполне объясняется следующим его признанием: «Великое преимущество аристократического происхождения в том, что оно дает силы лучше выносить бедность». Но, к сожалению, бедность остается бедностью, несмотря ни на какие манеры. Соответственно, и эгоизм, о котором говорит Ницше, был эгоизмом не спокойного и уверенного в себе аристократа, а эгоизмом бедняка. Что же касается манер самого Ницше, то его язвительная ирония не знала предела, и он почти всегда излагал свои мысли в такой афористической манере, что большинство его сочинений не поддается однозначной интерпретации и вызывает много споров.
Парэнетическая работа – т. е. назидательно-учительная. Имеется в виду очерк «Шопенгауэр как воспитатель» (Schopenhauer als Erzieher), опубликованный в 1874 году. В этой работе Ницше признавался: «Я принадлежу к тем читателям Шопенгауэра, которые, прочитав одну его страницу, вполне уверены, что они прочитают все, написанное им, и будут слушать каждое сказанное им слово. У меня сразу явилось доверие к нему… Выражаясь нескромно и нелепо, но вразумительно, я скажу: я понял его, как будто он писал для меня. Поэтому я не нашел в нем ни одного парадокса, хотя кое-где находил мелкие ошибки; ибо что такое парадоксы, как не утверждения, не внушающие доверия, потому что сам автор создал их без надлежащего доверия, – потому что он хотел в них блистать, соблазнять и вообще казаться чем-нибудь? Шопенгауэр никогда не хочет казаться: он пишет для себя».
Ницше использовал термин «наука» в широком смысле этого слова. При этом он критиковал науку как «абсолютную ценность», как новую религию для лишенного Бога века. Ницше писал: «Цель науки – уничтожение мира. Доказано, что этот процесс происходил уже в Греции: хотя сама греческая наука значит весьма мало. Задача искусства – уничтожить государство. И это также случилось в Греции. После этого наука разложила искусство». Ницше понял, что преподавание – не его призвание. Вплотную соприкоснувшись с наукой, он пришел к выводу, что наука разрушает единство человека с природой, существующее благодаря искусству.
Бенвенуто Челлини (1500–1571) – итальянский скульптор, ювелир, живописец и музыкант эпохи Возрождения. Создал свою знаменитую бронзовую статую «Персей» в 1545–1554 гг. во Флоренции для герцога Козимо Медичи.
Персей – герой древнегреческой мифологии, сын Зевса и Данаи – дочери аргосского царя Акрисия. Победитель горгоны Медузы, чудовища с женским лицом и змеями вместо волос.
Ницше считал, что «сущность вещей» – это слепое желание власти и все, происходящее в человеческой душе, по его мнению, должно истолковываться как проявления этого желания.
Солон – афинский политик, законодатель и поэт, один из «семи мудрецов» Древней Греции.
Парменид – древнегреческий философ, основатель и главный представитель Элейской школы. Свои взгляды выразил в метафизической поэме «О природе».
Пифагор Самосский – древнегреческий философ, математик и мистик, создатель религиозно-философской школы пифагорейцев.
Эмпедокл из Акраганта – древнегреческий философ, врач, государственный деятель, жрец. Труды Эмпедокла написаны в форме поэм.
Анаксимандр Милетский – древнегреческий философ, представитель милетской школы натурфилософии, автор первого греческого научного сочинения, написанного прозой.
Платон был воплощенным желанием стать высшим философским законодателем и основателем государств; он, по-видимому, ужасно страдал от неосуществленности своего призвания, и на склоне лет душа его была полна чернейшей желчи. Чем более падало могущество греческих философов, тем более они внутренно страдали от этой желчности и злобности; а когда различные секты стали защищать свои истины на улицах, души этих женихов истины были совершенно загрязнены ревностью и злословием; тиранический элемент свирепствовал отныне, как яд, в их собственном теле. Это множество маленьких тиранов готовы были съесть живьем друг друга; в них не осталось уже ни одной искры любви и слишком мало радости от своего собственного познания. – Если верно вообще, что тираны по большей части погибают насильственной смертью и что их потомство недолговечно, то принцип этот применим и к тиранам духа. Их история кратка, насильственна, их влияние на потомство внезапно обрывается. Почти о всех великих эллинах можно сказать, что они как бы явились слишком поздно – об Эсхиле, о Пиндаре, о Демосфене, о Фукидиде; проходит одно поколение – и их влияние совершенно исчезает. Это бурная и грозная черта греческой истории. Теперь, впрочем, поклоняются евангелию черепахи.
Эсхил – древнегреческий драматург, отец европейской трагедии.
Пиндар – один из самых значительных лирических поэтов Древней Греции.
Демосфен – знаменитый оратор Древнего мира.
Мыслить исторически почти означает теперь утверждать, будто во все времена история делалась по принципу: «возможно меньше в возможно дольший срок!» Ах, греческая история бежит так быстро! Никогда уже не существовало более такой расточительной, такой безмерной жизни. Я не могу поверить, чтобы история греков шла тем
Ахилл (Ахиллес) и черепаха – одна из апорий (внешне парадоксальных рассуждений) древнегреческого философа Зенона Элейского. Быстроногий Ахиллес никогда не догонит неторопливую черепаху, если в начале движения черепаха находится впереди Ахиллеса. Допустим, Ахиллес бежит в десять раз быстрее, чем черепаха, и находится позади нее на расстоянии в тысячу шагов. За то время, за которое Ахиллес пробежит это расстояние, черепаха в ту же сторону проползет сто шагов. Когда Ахиллес пробежит сто шагов, черепаха проползет еще десять шагов и т. д. Процесс будет продолжаться до бесконечности, то есть Ахиллес так никогда и не догонит черепаху.
У греков история быстро идет вперед, но так же быстро и назад; движение всей машины настолько форсировано, что один камень, брошенный в ее колеса, может разорвать ее. Таким камнем был, например, Сократ; в одну ночь было разрушено столь изумительно правильное доселе, но вместе с тем слишком быстрое развитие философской науки. Нельзя счесть праздным вопрос: не нашел бы Платон, избегнув чар Сократа, еще более высокий тип философского человека – тип, который теперь навсегда потерян для нас? В предшествующие ему эпохи всматриваешься, как в скульптурную мастерскую таких типов. Шестое и пятое столетия, однако, обещали, по-видимому, еще больше и нечто более высокое, чем они дали; но это только и осталось обещанием и возвещением. И все же вряд ли какая потеря тяжелее потери типа новой, доселе еще неведомой высшей
Фалес – древнегреческий философ и математик из Милета (Малая Азия). Представитель ионической натурфилософии и основатель милетской (ионийской) школы, с которой начинается история европейской науки. Традиционно считается основоположником греческой философии и науки.
Аристотель – древнегреческий философ, ученик Платона. С 343 года до н. э. – воспитатель Александра Македонского. Наиболее влиятельный из философов древности, основоположник формальной логики. Карл Маркс называл Аристотеля величайшим мыслителем древности.
Как указано, здесь есть пробел, перерыв в развитии; случилось, вероятно, какое-то великое несчастье, и единственная статуя, по которой можно было бы познать смысл и цель этой великой скульптурной подготовки, разбилась или не удалась; что, собственно, случилось – это навсегда осталось тайной мастерской. – То, что имело место у греков – что каждый великий мыслитель, мня себя обладателем абсолютной истины, становился тираном, так что и духовная история приобрела у греков тот же насильственный, торопливый и опасный характер, который обнаруживает их политическая история, – этот род событий не был еще исчерпан тем самым: много подобного случалось вплоть до Новейшего времени, хотя постепенно все реже и теперь уже вряд ли с чистой наивной совестью греческих философов. Ибо в целом противоположное учение и скептицизм говорят теперь слишком громко и внятно. Период тиранов духа кончился. В сферах высшей духовной культуры, правда, всегда должно будет существовать господство, – но это господство отныне находится в руках
Скептицизм – философское направление, выдвигающее сомнение в качестве принципа мышления, особенно сомнение в надежности истины. Скептицизм лежит в основе философского учения Ницше. Он писал: «Новым в нашем нынешнем отношении к философии является убеждение, которого еще не имела ни одна эпоха: мы не имеем истины». Скептицизм Ницше проистекал из уверенности в том, что объективный мир сознанием принципиально непостижим.
Олигарх – от «олигархия» (власть немногих). Олигархия – это политический режим, при котором власть сосредоточена в руках сравнительно малочисленной группы граждан и обслуживает их личные и групповые интересы, а не интересы всех граждан.
Духовное превосходство, которое прежде разъединяло и сеяло вражду, теперь обыкновенно
Охлократия (власть толпы) – форма демократии, основанная на меняющихся прихотях толпы, постоянно попадающей под влияние демагогов. Охлократия характерна для переходных и кризисных периодов. Охлократия как форма государственности определяется властью охлократов – политиков без происхождения.
Карл Эрнст фон Бэр, он же Карл Максимович Бэр (1792–1876) – один из основоположников эмбриологии и сравнительной анатомии, академик Петербургской академии наук, президент Русского энтомологического общества, один из основателей Русского географического общества.
Космополитизм (от
Циник – человек, имеющий презрительное отношение (проявляющий цинизм) к культурным и нравственным ценностям общества. Ницше писал: «Цинизм есть единственная форма, в которой пошлые души соприкасаются с тем, что называется искренностью; и высшему человеку следует навострить уши при каждом более крупном и утонченном проявлении цинизма». С другой стороны, Ницше признавал: «Если счастье, если погоня за новым счастьем в каком бы то ни было смысле есть то, что привязывает живущего к жизни и побуждает его жить дальше, то, может быть, циник ближе к истине, чем всякий другой философ, ибо счастье животного, как самого совершенного циника, служит живым доказательством истинности цинизма».
Эпикуреец стоит на той же точке зрения, что и циник; между ними обычно есть лишь разница в темпераменте. Далее, эпикуреец использует свою более высокую культуру, чтобы сделать себя независимым от господствующих мнений; он возвышается над последними, тогда как циник ограничивается только отрицанием. Он как бы бродит в тихих, защищенных от ветра, полутемных аллеях, в то время как над ним, среди ветра, верхи деревьев шумят, выдавая ему, как бурно мятется вокруг него мир. Напротив, циник как бы ходит голышом среди порывов ветра и закаляет себя, пока не впадает в бесчувствие.
Эпикуреец – последователь философа Эпикура. В обычной жизни – человек, стремящийся только к удовлетворению своих страстей и желаний; человек, как бы смакующий удовольствие.
«Когда мы отрицаем, – говорил Ницше, – это значит, что в нас есть нечто такое, что хочет жить и утверждать себя, нечто такое, чего мы, может быть, еще не видим и не знаем».
Микрокосм, или микрокосмос, – в античной натурфилософии понимание человека как Вселенной (макрокосма) в миниатюре. Эта концепция служит основой для множества метафизических теорий, согласно которым процессы, происходящие внутри человека, аналогичны вселенским процессам и подчиняются тем же самым законам. В современном мире микрокосмосом считаются молекулы, атомы и более маленькие частицы как структура Вселенной (макрокосма) в миниатюре.
Отдел шестой
Человек в общении
Ницше писал: «Есть персоны, которые хотели бы вынудить каждого к полному приятию или отрицанию их собственной персоны: их мучительный бред величия проистекает из их недоверия к самим себе». А еще он отмечал: «Стоит нам только на один шаг переступить среднюю меру человеческой доброты, как наши поступки вызывают недоверие. Добродетель покоится как раз посередине».
При этом Ницше писал: «Моя первая человеческая мудрость в том, что я позволяю себя обманывать, чтобы не остерегаться обманщиков».
С другой стороны, Ницше утверждал: «Причислять к морали (или даже считать за саму мораль) сострадание и деликатность чувства в отношении ближних есть признак тщеславия».
Ницше считал, что «отсутствие друзей заставляет предполагать зависть или
Ницше писал: «Во все времена вполне справедливо считали высокомерие “пороком мудрецов”, но без этого греховного побудительного мотива жалка была бы на земле истина с ее осуществлением». Выступая против Иисуса, Ницше говорил: «Он был самым
Ницше писал: «Наши самоубийцы дискредитируют самоубийство – не наоборот». С другой стороны, он признавался: «Мысль о самоубийстве – могучее утешение, с ней проживаешь множество кошмарных ночей». Говоря о государстве, Ницше утверждал, что в нем «все теряют самих себя, хорошие и дурные». Государством он называл то, «где медленное самоубийство всех называется жизнь».
Ницше говорил: «Можно молчать и сидеть смирно только тогда, когда есть стрелы и лук; иначе болтают и бранятся».
Ницше утверждал: «Люди благодарны в той же мере, в какой они склонны к мести. Плачу добром за добро, а значит и злом за зло». Продолжая эту мысль, он писал: «Большие одолжения вызывают не чувство благодарности, а желание мстить; и если мелкое благодеяние не забывается, словно червь, гложет оно».
Ницше утверждал, что «невежливость часто бывает признаком неуклюжей робости, которая вследствие неожиданности теряет голову и хочет прикрыть это грубостью». С другой стороны, Ницше осуждал невежливых, заявляя, что скупится своей вежливостью тот, что беден любовью.
Ницше писал: «Если бы люди совершали только поступки, не вызывающие никаких угрызений совести, то человеческий мир все же казался бы достаточно дурным и обманчивым, хотя и не таким болезненным и жалким, как теперь». Ницше был уверен, что «всегда было достаточно дурных людей, не испытывавших угрызений совести»; про себя же он говорил так: «Испытывал ли я когда-нибудь угрызения совести? Память моя хранит на этот счет молчание».
К концу 1888 года Ницше порвал отношения с очень многими прежними друзьями. Он писал про так называемых добрых друзей, что они «всегда слишком ленивы и полагают, что именно в качестве друзей имеют право на леность». А посему «можно совсем избавиться от них». Ницше стал утверждать, что «наше страстное желание обрести друга является предателем нашим», что нужно «уметь быть врагом», что «врага должен чтить ты в друге своем» и т. д.
Ницше обратился к проблеме иронии в 70–80-е годы, и он первый в буржуазной философии дал обоснование эстетике упадка культуры. В его трактовке ирония оказывается выражением так называемой исторической болезни, то есть бессилия и страха современного цивилизованного человека перед будущим. Трагическая ирония, применяемая в философии Ницше, очень много взяла от иронии судьбы Шопенгауэра, от независимого от субъекта хода вещей. Ницше писал: «Все человеческое заслуживает с точки зрения своего возникновения иронического рассмотрения; поэтому ирония в мире столь избыточна».
«“Други, друзей не бывает!” – воскликнул мудрец, умирая;
“Враг, не бывает врагов!” – кличу я, безумец живой». <…>
Отдел девятый
Человек наедине с собой
Ницше говорил, что для людей с сильным характером существуют типичные ситуации и события, в которых им предназначено судьбой снова и снова принимать участие и о которых они могут сказать: «Да, я такой». Ницше писал: «Связанность воззрений, обратившаяся через привычку в инстинкт, ведет к тому, что зовется силой характера. Когда человек действует на основании немногих, но всегда одинаковых мотивов, то его действия приобретают большую энергию. Немногочисленные мотивы, энергичное поведение и чистая совесть составляют силу характера». Ницше утверждал, что у человека с сильным характером нет многих возможностей действия: «Его интеллект не свободен, ибо он показывает ему в определенном случае, быть может, только две возможности. И он выбирает одну из них довольно быстро, т. к. ему не приходится выбирать из пятидесяти».
Идеализм далеко не так идеален, как можно было бы ожидать. У Ницше его «аристократизм» есть лишь отражение его идеализма. Но он стал циником, а циник очень часто – это разочаровавшийся идеалист. Ницше писал: «Если мы и “разочарованные”, то не по отношению к жизни, у нас лишь открылись глаза на “желательность” всех видов. С насмешливой злобой смотрим мы на то, что называется “идеалами”; мы презираем себя лишь за то, что не всегда можем подавить в себе то нелепое движение чувства, которое называется идеализмом. Дурная привычка сильнее, нежели гнев разочаровавшегося». А еще Ницше утверждал: «Сотворить идеал – это значит переделать своего дьявола в своего Бога. А для этого надобно прежде всего сотворить своего дьявола».
Ницше утверждал, что в мире нет цели, нет смысла; а между тем вся жизнь человека построена на предположении какой-то конечной цели, которая оправдывает его существование. Отсюда следует, что это представление «цели» есть выражение человеческой прихоти и произвола. Отдельные люди и целые народы создают себе цели по своему усмотрению и вкусу.
Ницше считал, что «героизм – это стремление к той цели, по отношению к которой сам человек уже совершенно не принимается во внимание». По его мнению, героизм – это добровольное согласие на абсолютное самоуничтожение.
Ницше в своих оценках ревности был весьма категоричен. Он утверждал, что ревность – это «остроумнейшая страсть», но при этом она еще и «величайшая глупость». Ницше писал: «Ревнива каждая добродетель в отношении другой, а ревность – ужасная вещь. Даже добродетели могут погибнуть из-за ревности».
Вся прежняя философия, по утверждению Ницше, ошибалась, когда думала, что цель, истина – это то, что нас ведет. На самом деле истина – это воля к власти. Ницше заявлял, что полезность для жизни и истинность тождественны. А еще он писал: «Как будто существует “истина”, к которой можно было бы так или иначе приблизиться! Утверждение, что истина достигнута и что с незнанием и заблуждением покончено, – это одно из величайших заблуждений, какие только могут быть». Говоря об истине, Ницше утверждал, что «всякая истина, о которой умалчивают, становится ядовитой», что «истина доказывается кровью», но при этом «кровь – наихудшее свидетельство истины, ибо отравляет она самое чистое учение, превращая его в заблуждение и ненависть сердца».
«Философия для Ницше есть прежде всего эксперимент над собственной жизнью. Он чувствует, что его мысль подкашивает основные предположения его существования и спрашивает себя: возможно ли жить с истиною! Мы знаем, что этот эксперимент окончился для Ницше умопомешательством».
Согласно Ницше, мысль способна формировать и давать твердое направление хаотическим массам. «Только сильный человек, – писал он, – может выносить историю, а слабых она подавляет». По его мнению, исторические факты (так было) разрушительно действуют на энергию в настоящем, приучая слабых людей к мысли, что жизнь – это исполнение предначертаний истории. Тогда как, наоборот, великие люди должны давать тон истории в смысле направления хода событий.
У Ницше любовь к будущему (дальнему) человечеству неразрывно связана с ненавистью и презрением к человечеству современному (ближнему): любовь и презрение, по его мнению, – это две стороны одного и того же чувства. «Великое презрение» – это источник нравственного обновления человечества: высшее из того, что люди могут пережить, есть «час великого презрения, когда им станет отвратительным и их счастье, и их разум, и их добродетель», когда во всем этом они увидят лишь «нищету, грязь и жалкое довольство».
Ницше презрительно относился к дарвинизму с его борьбой за существование и естественным отбором. По его мнению, естественный порядок вещей таков, что сильные должны господствовать, а слабые – подчиняться. Ницше неоднократно пытался начертать образ сверхчеловека, но хотя он и не спешил конкретизировать понятие сверхчеловека, все же давал понять, что главное в нем – противоположность «добрым людям». В сверхчеловеке Ницше можно скорее увидеть бессердечного тирана, чем кроткого праведника. Ницше писал: «Долгие и великие страдания воспитывают в человеке тирана». Он считал, что тираны по определению верят только в себя, и если тиран – не можешь иметь друзей.
Кобольд – в мифологии Северной Европы это домовые (духи домашнего очага) и духи-хранители подземных богатств. Они добродушные, однако могли устроить в доме хаос и беспорядок в ответ на пренебрежение. В германской мифологии кобольды – особый вид эльфов, которые сродни гномам.
Вся философия Ницше есть, в сущности, попытка преодолеть страх смерти и ответить на вопрос, стоит ли жить вообще.
Шопенгауэру принадлежат слова: «Если шутка прячется за серьезное – это ирония, если серьезное за шутку – это юмор». Ницше обладал очень острым умом и мощной интеллектуальной энергией. Он был уверен, что сверхчеловеком может стать только обладающий острым умом и железной волей. Для Ницше «острый ум» и «остроумие» – это не одно и то же. Но при этом он с сожалением отмечал, что даже «остроумие некоторых людей не может поспеть за удобными случаями, так что удобный случай уже входит в дверь, а острота остается все еще на лестнице».
Ницше называл человека «грязным потоком» и «канатом, натянутым между животным и сверхчеловеком». Согласно Ницше, человек отличается от всех животных тем, что он «животное, смеющее обещать». Ницше говорил, что человек – это животное с испорченными инстинктами. Это больное животное – в том смысле, что оно уже не может быть животным. Ему тяжело, потому что он должен карабкаться куда-то вверх. При этом Ницше был убежден, что человек может стать много хуже любого животного, что он – самое жестокое из всех животных.
Ницше считал мужество лучшим смертоносным оружием, ибо оно «убивает даже сострадание». По мнению Ницше, «мужество есть лишь у тех, кто ощутил сердцем страх; кто смотрит в пропасть, но смотрит с гордостью в глазах».
Ницше утверждал, что мученики только вредили истине. Он писал: «Что мученичество может служить доказательством истины чего-либо, – в этом так мало правды, что я готов отрицать, чтобы мученик вообще имел какое-нибудь отношение к истине. Уже в тоне, которым мученик навязывает миру то, что считает он истинным, выражается такая низкая степень интеллектуальной честности, такая тупость в вопросе об истине, что он никогда не нуждается в опровержении». По мнению Ницше, смерти мучеников были большим несчастьем в истории, ибо простонародье всегда было убеждено, что то дело, за которое кто-нибудь идет на смерть, имеет за собой что-нибудь. Ницше говорил: «Даже и в настоящее время достаточно только жестокости в преследовании, чтобы создать почтенное имя самому никчемному сектантству».
Ницше утверждал, что скромность – это добродетель рабов, тогда как надменным и гордым она ни к чему. Более того, даже очень умным людям, по мнению Ницше, начинают не доверять, если видят их скромность и смущение. О себе же Ницше говорил так: «Я хочу создать вещи, против которых бессильно время, создать для себя по форме и по существу маленькое бессмертие; я никогда не был достаточно скромен, чтобы мечтать о меньшем». Своего «Заратустру», кстати, он «скромно» называл «глубочайшей книгой, какой когда-либо обладало человечество».
Казус белли (случай для войны, военный инцидент) – юридический термин времен римского права: формальный повод для объявления войны. Широко используется в современной исторической науке, в противопоставление казусу федерис (casus foederis), предполагающему вступление в войну исходя из условий договора о стратегическом союзе с одной из воюющих сторон.
Будда (буквально – «пробудившийся», «просветленный») – в буддизме это наиболее высокое «состояние духовного совершенствования», либо это имя Будды Шакьямуни, либо имя одного из других бесчисленных существ, достигших просветления (бодхи).
Жан-Жак Руссо (1712–1778) – французский философ, писатель, мыслитель эпохи Просвещения. Его называют предтечей Великой французской революции.
Так говорил Заратустра
Книга для всех и ни для кого
«Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого» (Also sprach Zarathustra. Ein Buch für Alle und Keinen) – это центральная по своему значению работа Ницше, философский роман, начавший издаваться в 1883 году. Первоначально книга состояла из трех частей, написанных, по сути, в удивительно короткие сроки (фактически чистое время создания первых трех частей заняло не больше месяца). Ницше хотел написать еще три части, но закончил только одну – четвертую (она была закончена в феврале 1885 года). Временами он сожалел об этом, а порой заявлял: «С этих пор я буду говорить, а не Заратустра». В любом случае, произведение так и осталось неоконченным. А после смерти Ницше все четыре части были опубликованы в одном томе.
В книге говорится о судьбе и учении некоего бродячего философа, носящего имя Заратустра – в честь древнеперсидского пророка Заратуштры. Он уверен, что несет в себе знание о новом звене в эволюции человека, что человек – это промежуточная ступень в превращении обезьяны в сверхчеловека. Фактически, через серию мастерски нарисованных Ницше житейских сцен и якобы рассказанных Заратустрой притч, автор выступает как провозвестник Сверхчеловека Будущего, который должен стать логической «заменой» homo sapiens. При этом образ сверхчеловека-творца, обладающего могущественной волей, у Заратустры постоянно уточняется и приобретает все новые и новые краски.
Книга представляет собой отчасти поэтический, отчасти философский трактат (Ницше словно балансирует на грани между философией, прозой и поэзией), раскрывающий позицию самого мыслителя относительно того, как человек может возвысить свой внутренний мир, стать его творцом и воспитать самого себя. В книге восхваляется идея необходимости всегда и во всем идти своим путем.
Автор стремился противопоставить ее Библии как воплощению отжившей свое христианской морали.
Про это произведение Ницше писал: «Мою книгу бегло просмотрят, и это будет предметом для разговора. Подобная перспектива внушает мне отвращение. Кто достаточно серьезен, чтобы понять меня? Если бы я имел авторитет старого Вагнера, дела мои обстояли бы в наилучшем виде, но теперь никто не может уберечь меня от того, что я попадусь в руки “gens de lettres”[18]. К черту!»
Оценки этой «ницшевской Библии» были самыми разными. Например, русский религиозный мыслитель С.Л. Франк писал о ней так: «Зимой 1901–1902 гг. мне случайно попала в руки книга Ницше “Так говорил Заратустра”. Я был потрясен не учением Ницше, а атмосферой глубины духовной жизни, духовного борения, которой веяло от этой книги». А вот Л.Н. Толстой в декабре 1900 года возмущался книгой и ее автором: «Он был совершенно сумасшедший, когда писал, и сумасшедший не в метафорическом смысле, а в прямом, самом точном: бессвязность, перескакивание с одной мысли на другую, сравнение без указаний того, что сравнивается, начала мыслей без конца, перепрыгивание с одной мысли на другую по контрасту или созвучию, и все на фоне пункта сумасшествия – idée fixe о том, что, отрицая все высшие основы человеческой жизни и мысли, он доказывает свою сверхчеловеческую гениальность. Каково же общество, если такой сумасшедший, и злой сумасшедший, признается учителем?»
Немецкий философ Мартин Хайдеггер в своем докладе, прочитанном 8 мая 1953 года в Бремене, сказал: «Ницше сопроводил эту книгу подзаголовком. Он гласит: “Книга для всех и ни для кого”. “Для всех” – это не значит, конечно, для всякого первого встречного. “Для всех” – это подразумевает: для каждого человека как человека, для каждого в отдельности и постольку, поскольку он становится значимым в своей сути; “…и ни для кого”, этим сказано: ни для кого из отовсюду занесенных любопытствующих зевак, которые упиваются лишь отдельными отрывками и необычной искрометностью этой книги… Как зловеще подтвердил свою правильность подзаголовок этого произведения за семьдесят лет после своего появления, но как раз в обратном смысле. Она стала книгой для всякого, но до сих пор не объявился ни один мыслящий, кто оказался бы на высоте основной мысли этой книги и смог бы измерить всю весомость ее прихода и происхождения».
Ницше писал своему издателю Эрнсту Шмейцнеру: «Сегодня у меня есть к вам дело; я сделал решительный шаг, и вы можете им воспользоваться. Дело идет о маленькой работе, не более ста страниц; она называется “Так говорил Заратустра, книга для всех и ни для кого”. Это или поэзия, или пятое евангелие, или еще что-нибудь другое, что не имеет названия; это самое серьезное, самое удачное из моих многих произведений и приемлемое для всех».
Часть первая
Предисловие Заратустры
Когда Заратустре исполнилось тридцать лет, покинул он свою родину и озеро своей родины и пошел в горы. Здесь наслаждался он своим духом и своим одиночеством и в течение десяти лет не утомлялся этим. Но наконец изменилось сердце его – и в одно утро поднялся он с зарею, стал перед солнцем и так говорил к нему:
«Великое светило! К чему свелось бы твое счастье, если б не было у тебя тех, кому ты светишь!
В течение десяти лет подымалось ты к моей пещере: ты пресытилось бы своим светом и этой дорогою, если б не было меня, моего орла и моей змеи.
Но мы каждое утро поджидали тебя, принимали от тебя преизбыток твой и благословляли тебя.
Взгляни! Я пресытился своей мудростью, как пчела, собравшая слишком много меду; мне нужны руки, простертые ко мне.
Я хотел бы одарять и наделять до тех пор, пока мудрые среди людей не стали бы опять радоваться безумству своему, а бедные – богатству своему.
Для этого я должен спуститься вниз: как делаешь ты каждый вечер, окунаясь в море и неся свет свой на другую сторону мира, ты, богатейшее светило!
Я должен, подобно тебе, закатиться, как называют это люди, к которым хочу я спуститься.
Так благослови же меня, ты, спокойное око, без зависти взирающее даже на чрезмерно большое счастье!
Благослови чашу, готовую пролиться, чтобы золотистая влага текла из нее и несла всюду отблеск твоей отрады!
Взгляни, эта чаша хочет опять стать пустою, и Заратустра хочет опять стать человеком».
– Так начался закат Заратустры.
Заратустра (Заратуштра) – это древнеперсидский жрец и прорицатель, которому, по его собственному утверждению, было дано Откровение Ахурамазды («Бога Мудрого») в виде Авесты – священного писания зороастризма.
Заратустра родился в Радесе (сейчас это пригород Тегерана) и жил на востоке Большого Ирана ориентировочно между VI и первой половиной V века до н. э.
Утверждается, что при рождении Заратустра не заплакал, как все новорожденные, а засмеялся, и смех его убил более двух тысяч демонов. Когда Заратустра был ребенком, совершалось много чудес, что вызывало злобу темных сил, но Заратустра был надежно защищен Божественной силой.
Вся философия Ницше – это тоска по достоверному и истинному. Плюс это поиск истинного человека. Вот почему Заратустра у него не может долго оставаться в уединении своей пещеры. Он то поднимается на горные вершины, то спускается на заселенные людьми равнины и, разочаровавшись, вновь возвращается к себе в пещеру. Так проходит жизнь Заратустры: его странствия должны продолжаться без конца, так как они не могут достичь цели. Трагизм его положения заключается в том, что, презирая людей, он вынужден вместе с тем искать в них опору для своей надежды.
Заратустра спустился один с горы, и никто не повстречался ему. Но когда вошел он в лес, перед ним неожиданно предстал старец, покинувший свою священную хижину, чтобы поискать кореньев в лесу. И так говорил старец Заратустре:
«Мне не чужд этот странник: несколько лет тому назад проходил он здесь. Заратустрой назывался он; но он изменился.
Тогда нес ты свой прах на гору; неужели теперь хочешь ты нести свой огонь в долины? Неужели не боишься ты кары поджигателю?
Да, я узнаю Заратустру. Чист взор его, и на устах его нет отвращения. Не потому ли и идет он, точно танцует?
Заратустра преобразился, ребенком стал Заратустра, Заратустра проснулся: чего же хочешь ты среди спящих?
Как на море, жил ты в одиночестве, и море носило тебя. Увы! ты хочешь выйти на сушу? Ты хочешь снова сам таскать свое тело?»
Заратустра отвечал: «Я люблю людей».
«Разве не потому, – сказал святой, – ушел и я в лес и пустыню? Разве не потому, что и я слишком любил людей?
Теперь люблю я Бога: людей не люблю я. Человек для меня слишком несовершенен. Любовь к человеку убила бы меня».
Заратустра отвечал: «Что говорил я о любви! Я несу людям дар».
«Не давай им ничего, – сказал святой. – Лучше сними с них что-нибудь и неси вместе с ними – это будет для них всего лучше, если только это лучше и для тебя!
И если ты хочешь им дать, дай им не больше милостыни и еще заставь их просить ее у тебя!»
«Нет, – отвечал Заратустра, – я не даю милостыни. Для этого я недостаточно беден».
Святой стал смеяться над Заратустрой и так говорил: «Тогда постарайся, чтобы они приняли твои сокровища! Они недоверчивы к отшельникам и не верят, что мы приходим, чтобы дарить.
Наши шаги по улицам звучат для них слишком одиноко. И если они ночью, в своих кроватях, услышат человека, идущего задолго до восхода солнца, они спрашивают себя: куда крадется этот вор?
Не ходи же к людям и оставайся в лесу! Иди лучше к зверям! Почему не хочешь ты быть, как я, – медведем среди медведей, птицею среди птиц?»
«А что делает святой в лесу?» – спросил Заратустра.
Святой отвечал: «Я слагаю песни и пою их; и когда я слагаю песни, я смеюсь, плачу и бормочу себе в бороду: так славлю я Бога.
Пением, плачем, смехом и бормотанием славлю я Бога, моего Бога. Но скажи, что несешь ты нам в дар?»
Услышав эти слова, Заратустра поклонился святому и сказал: «Что мог бы я дать вам! Позвольте мне скорее уйти, чтобы чего-нибудь я не взял у вас!»
Так разошлись они в разные стороны, старец и человек, и каждый смеялся, как смеются дети.
Но когда Заратустра остался один, говорил он так в сердце своем: «Возможно ли это! Этот святой старец в своем лесу еще не слыхал о том, что Бог мертв».
Как известно, конец XIX века ознаменовался тем, что достижения науки и техники стали подталкивать сознание человека к атеистическому мировоззрению. Глубокая вера начала выхолащиваться, соблюдение христианских церковных обрядов по большей части стало привычкой. В сознании людей, наделенных высоким интеллектом, начало утрачиваться ощущение присутствия Высших Сил. Но Ницше смог увидеть в этом победном шествии материализма совсем другую закономерность. Образ старого Бога перестал соответствовать задачам, вставшим перед развитыми странами на стыке XIX и XX веков. «Бог мертв», – сделал свой вывод философ.
«Бог мертв»… Но люди продолжали жить так, как будто известие о его смерти еще не дошло до их сознания. У русского философа и поэта-символиста В.И. Иванова концепция сверхчеловека получила принципиально иное прочтение: «Заратустра! Не в ницшеанском ли пророчествовании о сверхчеловеке индивидуализм достиг своих заоблачных вершин?» Этот вопрос получил на страницах сочинений В.И. Иванова положительный ответ: индивидуализм «убил старого Бога» и обожествил сверхчеловека.
Придя в ближайший город, лежавший за лесом, Заратустра нашел там множество народа, собравшегося на базарной площади: ибо ему обещано было зрелище – плясун на канате. И Заратустра говорил так к народу:
Я учу вас о сверхчеловеке. Человек есть нечто, что дo2лжно превзойти. Что сделали вы, чтобы превзойти его?
Все существа до сих пор создавали что-нибудь выше себя; а вы хотите быть отливом этой великой волны и скорее вернуться к состоянию зверя, чем превзойти человека?
Что такое обезьяна в отношении человека? Посмешище или мучительный позор. И тем же самым должен быть человек для сверхчеловека: посмешищем или мучительным позором.
Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас еще осталось от червя. Некогда были вы обезьяной, и даже теперь еще человек больше обезьяна, чем иная из обезьян.
Даже мудрейший среди вас есть только разлад и помесь растения и призрака. Но разве я велю вам стать призраком или растением?
Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке!
Сверхчеловек – смысл земли. Пусть же ваша воля говорит: да будет сверхчеловек смыслом земли!
Сверхчеловек (
Сверхчеловек – это творец, могущественная воля которого направляет вектор исторического развития. К прототипам сверхчеловека философ относил Юлия Цезаря, Чезаре Борджиа, Наполеона. Немецкий писатель Герман Гессе в своем докладе «Фауст и Заратустра», прочитанном в Бремене 1 мая 1909 года, говорит, что Заратустра, «стоя на почве современного познания Природы и миросозерцания, принял человека как цельное, неделимое существо в числе остальных созданий и указал ему новую Цель, новый путь к сверхчеловеку!»
Также уместно вспомнить, что писал Г. Файхингер: «Для возвышающихся над принципом равенства людей-господ Ницше придумал, или точнее, позаимствовал у Гёте… знаменитое выражение “сверхчеловек”. Ницше употребляет его, однако, в двояком смысле, и без знания двойственности смысла этого слова всё учение останется непонятным. С одной стороны, словом “сверхчеловек” обозначаются отдельные представители высшей, по Ницше, породы людей в прошлом, выдающиеся личности, исторически осуществившие идеал людей-господ; следовательно, в этом смысле названное слово означает исторического “сверхчеловека”. С другой стороны, “сверхчеловек” воплощает общий идеал человечества, подлежащий достижению в будущем путем совершенствования и подбора, следовательно, тут мы имеем дело с идеальным “сверхчеловеком”. Если мы назовем этого последнего сверхвидом, то первых мы можем назвать сверхличностями. Такими сверхличностями в историческом смысле были: Александр Великий, Цезарь, Август, Карл Великий, Чезаре Борджиа, Наполеон».
Я заклинаю вас, братья мои, оставайтесь верны земле и не верьте тем, кто говорит вам о надземных надеждах! Они отравители, все равно, знают ли они это или нет.
Они презирают жизнь, эти умирающие и сами себя отравившие, от которых устала земля: пусть же исчезнут они!
Прежде хула на Бога была величайшей хулой; но Бог умер, и вместе с ним умерли и эти хулители.
Смерть Бога, о которой говорит Ницше, следует понимать как нравственный кризис человечества, во время которого происходит утрата веры в абсолютные моральные законы. Соответственно, Ницше предлагал переоценить ценности и выявить более глубинные пласты человеческой души, чем те, на которых основано христианство. Слова Ницше о том, что Бог умер, шокировали многих, но философ ставил диагноз своей (и нашей) эпохе, говоря, что в мире, где властвует мышление (разум, ratio), нет места Богу.
Теперь хулить землю – самое ужасное преступление, так же как чтить сущность непостижимого выше, чем смысл земли!
Некогда смотрела душа на тело с презрением: и тогда не было ничего выше, чем это презрение, – она хотела видеть тело тощим, отвратительным и голодным. Так думала она бежать от тела и от земли.
О, эта душа сама была еще тощей, отвратительной и голодной; и жестокость была вожделением этой души!
Но и теперь еще, братья мои, скажите мне: что говорит ваше тело о вашей душе? Разве ваша душа не есть бедность и грязь и жалкое довольство собою?
Поистине, человек – это грязный поток. Надо быть морем, чтобы принять в себя грязный поток и не сделаться нечистым.
Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он – это море, где может потонуть ваше великое презрение.
В чем то самое высокое, что можете вы пережить? Это – час великого презрения. Час, когда ваше счастье становится для вас отвратительным, так же как ваш разум и ваша добродетель.
Час, когда вы говорите: «В чем мое счастье! Оно – бедность и грязь и жалкое довольство собою. Мое счастье должно бы было оправдывать само существование!»
Час, когда вы говорите: «В чем мой разум! Добивается ли он знания, как лев своей пищи? Он – бедность и грязь и жалкое довольство собою!»
Час, когда вы говорите: «В чем моя добродетель! Она еще не заставила меня безумствовать. Как устал я от добра моего и от зла моего! Все это бедность и грязь и жалкое довольство собою!»
Час, когда вы говорите: «В чем моя справедливость! Я не вижу, чтобы был я пламенем и углем. А справедливый – это пламень и уголь!»
Час, когда вы говорите: «В чем моя жалость! Разве жалость – не крест, к которому пригвождается каждый, кто любит людей? Но моя жалость не есть распятие».
Говорили ли вы уже так? Восклицали ли вы уже так? Ах, если бы я уже слышал вас так восклицающими!
Не ваш грех – ваше самодовольство вопиет к небу; ничтожество ваших грехов вопиет к небу!
Но где же та молния, что лизнет вас своим языком? Где то безумие, что надо бы привить вам?
Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он – эта молния, он – это безумие!
Пока Заратустра так говорил, кто-то крикнул из толпы: «Мы слышали уже довольно о канатном плясуне; пусть нам покажут его!» И весь народ начал смеяться над Заратустрой. А канатный плясун, подумав, что эти слова относятся к нему, принялся за свое дело.
Обращаясь к людям, Заратустра пророчествовал о сверхчеловеке, а народ, собравшийся на базарной площади, подумал, что речь просто-напросто идет о ловкости канатного плясуна.
Заратустра же глядел на народ и удивлялся. Потом он так говорил:
Человек – это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, – канат над пропастью.
Чтобы стать сверхчеловеком, человек должен пройти по канату жизни. При каждом шаге он должен делать правильный выбор, чтобы не сорваться.
Опасно прохождение, опасно быть в пути, опасен взор, обращенный назад, опасны страх и остановка.
В человеке важно то, что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и гибель.
Я люблю тех, кто не умеет жить иначе, как чтобы погибнуть, ибо идут они по мосту.
Согласно Ницше, человек – это мост, по которому ему предстоит пройти, проходя через себя самого. Человек должен быть не просто очищен, отбросив все уродливое, что в нем есть, чтобы в человеческом сознании мог родиться сверхчеловек, а сам человек при этом должен исчезнуть. Только тогда будет достигнута истинная «цель без цели», только тогда путь по «мосту» будет пройден до конца.
Я люблю великих ненавистников, ибо они великие почитатели и стрелы тоски по другому берегу.
Я люблю тех, кто не ищет за звездами основания, чтобы погибнуть и сделаться жертвою, – а приносит себя в жертву земле, чтобы земля некогда стала землею сверхчеловека.
Я люблю того, кто живет для познания и кто хочет познавать для того, чтобы когда-нибудь жил сверхчеловек. Ибо так хочет он своей гибели.
Я люблю того, кто трудится и изобретает, чтобы построить жилище для сверхчеловека и приготовить к приходу его землю, животных и растения: ибо так хочет он своей гибели.
Я люблю того, кто любит свою добродетель: ибо добродетель есть воля к гибели и стрела тоски.
Я люблю того, кто не бережет для себя ни капли духа, но хочет всецело быть духом своей добродетели: ибо так, подобно духу, проходит он по мосту.
Я люблю того, кто из своей добродетели делает свое тяготение и свою напасть: ибо так хочет он ради своей добродетели еще жить и не жить более.
Я люблю того, кто не хочет иметь слишком много добродетелей. Одна добродетель есть больше добродетель, чем две, ибо она в большей мере есть тот узел, на котором держится напасть.
Я люблю того, чья душа расточается, кто не хочет благодарности и не воздает ее: ибо он постоянно дарит и не хочет беречь себя.
Я люблю того, кто стыдится, когда игральная кость выпадает ему на счастье, и кто тогда спрашивает: неужели я игрок-обманщик? – ибо он хочет гибели.
Я люблю того, кто бросает золотые слова впереди своих дел и исполняет всегда еще больше, чем обещает: ибо он хочет своей гибели.
Я люблю того, кто оправдывает людей будущего и искупляет людей прошлого: ибо он хочет гибели от людей настоящего.
Я люблю того, кто карает своего Бога, так как он любит своего Бога: ибо он должен погибнуть от гнева своего Бога.
Я люблю того, чья душа глубока даже в ранах и кто может погибнуть при малейшем испытании: так охотно идет он по мосту.
Я люблю того, чья душа переполнена, так что он забывает самого себя, и все вещи содержатся в нем: так становятся все вещи его гибелью.
Я люблю того, кто свободен духом и свободен сердцем: так голова его есть только утроба сердца его, а сердце его влечет его к гибели.
Я люблю всех тех, кто является тяжелыми каплями, падающими одна за другой из темной тучи, нависшей над человеком: молния приближается, возвещают они и гибнут, как провозвестники.
Смотрите, я провозвестник молнии и тяжелая капля из тучи; но эта молния называется сверхчеловек.
По мнению Ганса Файхингера, «Ницше рисует перед нами, погруженный в размышления о грядущем человечества, воображаемую “страну детей” будущего. Подобные люди суть земные боги, это – созидающие существа, которые сами берут в руки свою судьбу и свое будущее. Ибо никто не может снять с человека эту обязанность: нет богов, творящих и мешающих нам творить. <…> На человеке будущего, освобожденном от иллюзий прошлого и ясно, холодно и светло смотрящем в глаза вселенной, лежит огромная ответственность».
Произнесши эти слова, Заратустра снова посмотрел на народ и умолк. «Вот стоят они, – говорил он в сердце своем, – вот смеются они: они не понимают меня, мои речи не для этих ушей.
Неужели нужно сперва разодрать им уши, чтобы научились они слушать глазами? Неужели надо греметь, как литавры и как проповедники покаяния? Или верят они только заикающемуся?
У них есть нечто, чем гордятся они. Но как называют они то, что делает их гордыми? Они называют это культурою, она отличает их от козопасов.
Поэтому не любят они слышать о себе слово “презрение”. Буду же говорить я к их гордости.
Буду же говорить я им о самом презренном существе, а это и есть последний человек».
И так говорил Заратустра к народу:
Настало время, чтобы человек поставил себе цель свою. Настало время, чтобы человек посадил росток высшей надежды своей.
Его почва еще достаточно богата для этого. Но эта почва будет когда-нибудь бедной и бесплодной, и ни одно высокое дерево не будет больше расти на ней.
Горе! Приближается время, когда человек не пустит более стрелы тоски своей выше человека и тетива лука его разучится дрожать!
Я говорю вам: нужно носить в себе еще хаос, чтобы быть в состоянии родить танцующую звезду. Я говорю вам: в вас есть еще хаос.
Швейцарский психиатр Карл Юнг так рассматривал фразу о хаосе и танцующей звезде: «Ницше, очевидно, говорит здесь о “последнем человеке” в противопоставлении к людям нашего времени, которые все еще остаются хаотическими <…> Старая алхимическая литература пыталась говорить об этом. Изначальное состояние человека представлялось набором хаотических элементов, которые обнаруживали себя вне какого-либо организующего порядка, весьма случайностно; и тогда процесс огня, в котором эти хаотические элементы должны были плавиться вместе, производил, как предполагалось, новое духовное развитие». Танцующая звезда – это символ концентрации жизненной искры, огненной искры творения, это зерно величайшей надежды. Юнг писал: «Если человек сумеет посадить такое зерно, это будет подобно тому, что он зародит в себе мерцающую звезду. Это также объясняет метафору танца; непрекращающееся мерцание звезды символизирует активность ее эманации».
Горе! Приближается время, когда человек не родит больше звезды. Горе! Приближается время самого презренного человека, который уже не может презирать самого себя.
Смотрите! Я показываю вам последнего человека.
«Что такое любовь? Что такое творение? Устремление? Что такое звезда?» – так вопрошает последний человек и моргает.
Земля стала маленькой, и по ней прыгает последний человек, делающий все маленьким. Его род неистребим, как земляная блоха; последний человек живет дольше всех.
«Счастье найдено нами», – говорят последние люди и моргают.
Они покинули страны, где было холодно жить: ибо им необходимо тепло. Также любят они соседа и жмутся к нему: ибо им необходимо тепло.
Захворать или быть недоверчивым считается у них грехом: ибо ходят они осмотрительно. Одни безумцы еще спотыкаются о камни или о людей!
От времени до времени немного яду: это вызывает приятные сны. А в конце побольше яду, чтобы приятно умереть.
Они еще трудятся, ибо труд – развлечение. Но они заботятся, чтобы развлечение не утомляло их.
Не будет более ни бедных, ни богатых: то и другое слишком хлопотно. И кто захотел бы еще управлять? И кто повиноваться? То и другое слишком хлопотно.
Нет пастуха, одно лишь стадо! Каждый желает равенства, все равны: кто чувствует иначе, тот добровольно идет в сумасшедший дом.
«Прежде весь мир был сумасшедший», – говорят самые умные из них и моргают.
Все умны и знают все, что было; так что можно смеяться без конца. Они еще ссорятся, но скоро мирятся – иначе это расстраивало бы желудок.
У них есть свое удовольствьице для дня и свое удовольствьице для ночи; но здоровье – выше всего.
«Счастье найдено нами», – говорят последние люди и моргают.
Здесь окончилась первая речь Заратустры, называемая также «Предисловием», ибо на этом месте его прервали крик и радость толпы. «Дай нам этого последнего человека, о Заратустра! – так восклицали они. – Сделай нас похожими на этих последних людей! И мы подарим тебе сверхчеловека!» И все радовались и щелкали языком. Но Заратустра стал печален и сказал в сердце своем:
«Они не понимают меня: мои речи не для этих ушей.
Очевидно, я слишком долго жил на горе, слишком часто слушал ручьи и деревья: теперь я говорю им, как козопасам.
Непреклонна душа моя и светла, как горы в час дополуденный. Но они думают, что холоден я и что говорю я со смехом ужасные шутки.
И вот они смотрят на меня и смеются, и, смеясь, они еще ненавидят меня. Лед в смехе их».
Но тут случилось нечто, что сделало уста всех немыми и взор неподвижным. Ибо тем временем канатный плясун начал свое дело: он вышел из маленькой двери и пошел по канату, протянутому между двумя башнями и висевшему над базарной площадью и народом. Когда он находился посреди своего пути, маленькая дверь вторично отворилась, и детина, пестро одетый, как скоморох, выскочил из нее и быстрыми шагами пошел вослед первому. «Вперед, хромоногий, – кричал он своим страшным голосом, – вперед, ленивая скотина, контрабандист, набеленная рожа! Смотри, чтобы я не пощекотал тебя своею пяткою! Что делаешь ты здесь между башнями? Ты вышел из башни; туда бы и следовало запереть тебя, ты загораживаешь дорогу тому, кто лучше тебя!» – И с каждым словом он все приближался к нему – и, когда был уже на расстоянии одного только шага от него, случилось нечто ужасное, что сделало уста всех немыми и взор неподвижным: он испустил дьявольский крик и прыгнул через того, кто загородил ему дорогу. Но этот, увидев, что его соперник побеждает его, потерял голову и канат; он бросил свой шест и сам еще быстрее, чем шест, полетел вниз, как какой-то вихрь из рук и ног. Базарная площадь и народ походили на море, когда проносится буря: все в смятении бежало в разные стороны, большею частью там, где должно было упасть тело.
Но Заратустра оставался на месте, и прямо возле него упало тело, изодранное и разбитое, но еще не мертвое. Немного спустя к раненому вернулось сознание, и он увидел Заратустру, стоявшего возле него на коленях. «Что ты тут делаешь? – сказал он наконец. – Я давно знал, что черт подставит мне ногу. Теперь он тащит меня в преисподнюю; не хочешь ли ты помешать ему?»
«Клянусь честью, друг, – отвечал Заратустра, – не существует ничего, о чем ты говоришь: нет ни черта, ни преисподней. Твоя душа умрет еще скорее, чем твое тело: не бойся же ничего!»
Человек посмотрел на него с недоверием. «Если ты говоришь правду, – сказал он, – то, теряя жизнь, я ничего не теряю. Я немного больше животного, которого ударами и впроголодь научили плясать».
«Не совсем так, – сказал Заратустра, – ты из опасности сделал себе ремесло, а за это нельзя презирать. Теперь ты гибнешь от своего ремесла; за это я хочу похоронить тебя своими руками».
На эти слова Заратустры умирающий ничего не ответил; он только пошевелил рукою, как бы ища, в благодарность, руки Заратустры.
Тем временем наступил вечер, и базарная площадь скрылась во мраке; тогда рассеялся и народ, ибо устают даже любопытство и страх. Но Заратустра продолжал сидеть на земле возле мертвого и был погружен в свои мысли: так забыл он о времени. Наконец наступила ночь, и холодный ветер подул на одинокого. Тогда поднялся Заратустра и сказал в сердце своем:
«Поистине, прекрасный улов был сегодня у Заратустры. Он не поймал человека, зато труп поймал он.
Жутко человеческое существование и к тому же всегда лишено смысла: скоморох может стать уделом его.
Я хочу учить людей смыслу их бытия: этот смысл есть сверхчеловек, молния из темной тучи, называемой человеком.
Но я еще далек от них, и моя мысль не говорит их мыслям. Для людей я еще середина между безумцем и трупом.
Темна ночь, темны пути Заратустры. Идем, холодный, недвижный товарищ! Я несу тебя туда, где я похороню тебя своими руками».
Сказав это в сердце своем, Заратустра взял труп себе на спину и пустился в путь. Но не успел он пройти и ста шагов, как человек подкрался к нему и стал шептать ему на ухо – и гляди-ка, тот, кто говорил, был скоморох с башни. «Уходи из этого города, о Заратустра, – говорил он, – слишком многие ненавидят тебя здесь. Ненавидят тебя добрые и праведные, и они зовут тебя своим врагом и ненавистником; ненавидят тебя правоверные, и они зовут тебя опасным для толпы. Счастье твое, что смеялись над тобою: и поистине, ты говорил, как скоморох. Счастье твое, что ты пристал к мертвой собаке; унизившись так, ты спас себя на сегодня. Но уходи прочь из этого города – или завтра я перепрыгну через тебя, живой через мертвого». И сказав это, человек исчез; а Заратустра продолжал свой путь по темным улицам.
У ворот города повстречались ему могильщики; они факелом посветили ему в лицо, узнали Заратустру и много издевались над ним: «Заратустра уносит с собой мертвую собаку: браво, Заратустра обратился в могильщика! Ибо наши руки слишком чисты для этой поживы. Не хочет ли Заратустра украсть у черта его кусок? Ну, так и быть! Желаем хорошо поужинать! Если только черт не более ловкий вор, чем Заратустра! – Он украдет их обоих, он сожрет их обоих!» И они смеялись и шушукались между собой.
Заратустра не сказал на это ни слова и шел своей дорогой. Он шел два часа по лесам и болотам и очень часто слышал голодный вой волков; наконец и на него напал голод. Он остановился перед уединенным домом, в котором горел свет.
«Голод нападает на меня, как разбойник, – сказал Заратустра. – В лесах и болотах нападает на меня голод мой и в глубокую ночь.
Удивительные капризы у моего голода. Часто наступает он у меня только после обеда, и сегодня целый день я не чувствовал его; где же замешкался он?»
И с этими словами Заратустра постучался в дверь дома. Появился старик; он нес фонарь и спросил: «Кто идет ко мне и нарушает мой скверный сон?»
«Живой и мертвый, – отвечал Заратустра. – Дайте мне поесть и попить; днем я забыл об этом. Тот, кто кормит голодного, насыщает свою собственную душу: так говорит мудрость».
Старик ушел, но тотчас вернулся и предложил Заратустре хлеб и вино. «Здесь плохой край для голодающих, – сказал он, – поэтому я и живу здесь. Зверь и человек приходят ко мне, отшельнику. Но позови же своего товарища поесть и попить, он устал еще больше, чем ты». Заратустра отвечал: «Мертв мой товарищ, было бы трудно уговорить его поесть». – «Это меня не касается, – ворча произнес старик, – кто стучится в мою дверь, должен принимать то, что я ему предлагаю. Ешьте и будьте здоровы!»
После этого Заратустра шел еще два часа, доверяясь дороге и свету звезд: ибо он был привычный ночной ходок и любил всему спящему смотреть в лицо. Но когда стало светать, Заратустра очутился в глубоком лесу, и дальше уже не было видно дороги. Тогда он положил мертвого в дупло дерева на высоте своей головы – ибо он хотел защитить его от волков – и сам лег на землю, на мох. И тотчас уснул он, усталый телом, но с непреклонной душою.
Долго спал Заратустра, и не только утренняя заря, но и час дополуденный прошли по лицу его. Но наконец он открыл глаза: с удивлением посмотрел Заратустра на лес и тишину, с удивлением заглянул он внутрь самого себя. Потом он быстро поднялся, как мореплаватель, завидевший внезапно землю, и возликовал: ибо он увидел новую истину. И так говорил он тогда в сердце своем:
«Свет низошел на меня: мне нужны спутники, и притом живые, – не мертвые спутники и не трупы, которых ношу я с собою, куда я хочу.
Мне нужны живые спутники, которые следуют за мною, потому что хотят следовать сами за собой, – и туда, куда я хочу.
Свет низошел на меня: не к народу должен говорить Заратустра, а к спутникам! Заратустра не должен быть пастухом и собакою стада!
Сманить многих из стада – для этого пришел я. Негодовать будет на меня народ и стадо: разбойником хочет называться Заратустра у пастухов.
У пастухов, говорю я, но они называют себя добрыми и праведными. У пастухов, говорю я, но они называют себя правоверными.
Посмотри на добрых и праведных! Кого ненавидят они больше всего? Того, кто разбивает их скрижали ценностей, разрушителя, преступника – но это и есть созидающий.
Посмотри на правоверных! Кого ненавидят они больше всего? Того, кто разбивает их скрижали ценностей, разрушителя, преступника – но это и есть созидающий.
Спутников ищет созидающий, а не трупов, а также не стад и не верующих. Созидающих так же, как он, ищет созидающий, тех, кто пишет новые ценности на новых скрижалях.
Заратустра говорит о пути созидающего. Миллионы живут, не созидая ничего. А это одна из основ жизни: пока люди не созидают, они не могут быть счастливы. Только творчество придает достоинство, оно помогает расцвести во всей полноте. Но созидающий не может быть частью толпы. Путь созидающего, в конечном итоге, ведет человека к самому себе.
Спутников ищет созидающий и тех, кто собирал бы жатву вместе с ним: ибо все созрело у него для жатвы. Но ему недостает сотни серпов; поэтому он вырывает колосья и негодует.
Спутников ищет созидающий и тех, кто умеет точить свои серпы. Разрушителями будут называться они и ненавистниками добрых и злых. Но они соберут жатву и будут праздновать.
Созидающих вместе с ним ищет Заратустра, собирающих жатву и празднующих вместе с ним ищет Заратустра: что стал бы он созидать со стадами, пастухами и трупами!
И ты, мой первый спутник, оставайся с благом! Хорошо схоронил я тебя в дупле дерева, хорошо спрятал я тебя от волков.
Но я расстаюсь с тобою, ибо время прошло. От зари до зари осенила меня новая истина.
Ни пастухом, ни могильщиком не должен я быть. Никогда больше не буду я говорить к народу: последний раз говорил я к мертвому.
К созидающим, к пожинающим, к торжествующим хочу я присоединиться: радугу хочу я показать им и все ступени сверхчеловека.
Одиноким буду я петь свою песню и тем, кто одиночествует вдвоем; и у кого есть еще уши, чтобы слышать неслыханное, тому хочу я обременить его сердце счастьем своим.
Я стремлюсь к своей цели, я иду своей дорогой; через медлительных и нерадивых перепрыгну я. Пусть будет моя поступь их гибелью!»
Так говорил Заратустра в сердце своем, а солнце стало уже на полдень; тогда он вопросительно взглянул на небо: ибо услышал над собою резкий крик птицы. И он увидел орла: описывая широкие круги, несся тот в воздухе, а с ним – змея, но не в виде добычи, а как подруга: ибо она обвила своими кольцами шею его.
«Это мои звери!» – сказал Заратустра и возрадовался в сердце своем.
Орел и змея не являются «поэтическим изобретением» Ницше. В мифологии и мистицизме эти звери являются довольно популярными персонажами и элементами символики. По словам философа Майстера Шварцзихтига, они «олицетворяют собой противоборствующие силы света и тьмы: орел тесно связан с солнечной символикой и пониманием силы дня, змея является одним из образов ночи и призрачной, подземной жизни. Иногда вместо орла может фигурировать сокол или ястреб, а вместо змея – дракон, но принципиально это ничего не меняет. Например, в египетских мифах многократно обыгрывается противоборство бога солнца Ра, воплощающегося в образе сокола, и олицетворяющего собой мрак и зло змея Апопа».
«Самое гордое животное, какое есть под солнцем, и животное самое умное, какое есть под солнцем, – они отправились разведать.
Они хотят знать, жив ли еще Заратустра. И поистине, жив ли я еще?
Опаснее оказалось быть среди людей, чем среди зверей, опасными путями ходит Заратустра. Пусть же ведут меня мои звери!»
Сказав это, Заратустра вспомнил слова святого в лесу, вздохнул и говорил так в сердце своем:
«Если б я мог стать мудрее! Если б я мог стать мудрым вполне, как змея моя!
Но невозможного хочу я; попрошу же я свою гордость идти всегда вместе с моим умом!
И если когда-нибудь мой ум покинет меня – ах, он любит улетать! – пусть тогда моя гордость улетит вместе с моим безумием!»
Так начался закат Заратустры.
Закат Заратустры состоит не в тратах накопленной мудрости, а в том, что он поверил в возможность существования человека без Бога.
Речи Заратустры
Три превращения духа называю я вам: как дух становится верблюдом, львом – верблюд и наконец ребенком становится лев.
Притча Ницше – концепция эволюции человеческого духа. По сути, тут описаны три типа личности – верблюд, лев и ребенок. Верблюд – это вьючное подневольное животное. Это человек, живущий сугубо материальными потребностями, по принципу «ты должен». Лев – царь зверей, олицетворяющий силу и свободу. Это тип личности, который выделился из «верблюдов» и самоутверждается за их счет. Львы живут по принципу «хочу». Наконец, стадия ребенка – это такой тип личности, который пытается в окружающем мире найти нечто новое. Для «ребенка» самосовершенствование – это не тяга к самоутверждению за счет более глупых и менее образованных. Ребенок – это невинность, колесо, катящееся само собой, и он обретает свой мир, живя по принципу «ты можешь».
Много трудного существует для духа, для духа сильного и выносливого, который способен к глубокому почитанию: ко всему тяжелому и самому трудному стремится сила его.
Что есть тяжесть? – вопрошает выносливый дух, становится, как верблюд, на колени и хочет, чтобы хорошенько навьючили его.
Что есть трудное? – так вопрошает выносливый дух; скажите, герои, чтобы взял я это на себя и радовался силе своей.
Не значит ли это: унизиться, чтобы заставить страдать свое высокомерие? Заставить блистать свое безумие, чтобы осмеять свою мудрость?
Или это значит: бежать от нашего дела, когда оно празднует свою победу? Подняться на высокие горы, чтобы искусить искусителя?
Или это значит: питаться желудями и травой познания и ради истины терпеть голод души?
Или это значит: больным быть и отослать утешителей и заключить дружбу с глухими, которые никогда не слышат, чего ты хочешь?
Или это значит: опуститься в грязную воду, если это вода истины, и не гнать от себя холодных лягушек и теплых жаб?
Или это значит: тех любить, кто нас презирает, и простирать руку привидению, когда оно собирается пугать нас?
Все самое трудное берет на себя выносливый дух: подобно навьюченному верблюду, который спешит в пустыню, спешит и он в свою пустыню.
Но в самой уединенной пустыне совершается второе превращение: здесь львом становится дух, свободу хочет он себе добыть и господином быть в своей собственной пустыне.
Своего последнего господина ищет он себе здесь: врагом хочет он стать ему, и своему последнему богу, ради победы он хочет бороться с великим драконом.
Кто же этот великий дракон, которого дух не хочет более называть господином и богом? «Ты должен» называется великий дракон. Но дух льва говорит «я хочу».
Чешуйчатый зверь «ты должен», искрясь золотыми искрами, лежит ему на дороге, и на каждой чешуе его блестит, как золото, «ты должен!».
Тысячелетние ценности блестят на этих чешуях, и так говорит сильнейший из всех драконов: «Ценности всех вещей блестят на мне».
«Все ценности уже созданы, и каждая созданная ценность – это я. Поистине, “я хочу” не должно более существовать!» Так говорит дракон.
Братья мои, к чему нужен лев в человеческом духе? Чему не удовлетворяет вьючный зверь, воздержный и почтительный?
Создавать новые ценности – этого не может еще лев; но создать себе свободу для нового созидания – это может сила льва.
Завоевать себе свободу и священное «Нет» даже перед долгом – для этого, братья мои, нужно стать львом.
Завоевать себе право для новых ценностей – это самое страшное завоевание для духа выносливого и почтительного. Поистине, оно кажется ему грабежом и делом хищного зверя.
Как свою святыню, любил он когда-то «ты должен»; теперь ему надо видеть даже в этой святыне произвол и мечту, чтобы добыть себе свободу от любви своей: нужно стать львом для этой добычи.
Но скажите, братья мои, что может сделать ребенок, чего не мог бы даже лев? Почему хищный лев должен стать еще ребенком? Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение, святое слово утверждения.
Да, для игры созидания, братья мои, нужно святое слово утверждения: своей воли хочет теперь дух, свой мир находит потерявший мир.
Три превращения духа назвал я вам: как дух стал верблюдом, львом верблюд и наконец лев – ребенком.
По мнению Ницше, дух человека должен пройти три превращения. Сперва дух становится верблюдом, поскольку он хочет испытать тяжесть собственной ноши. Затем он стремится стать львом, чтобы обрести свободу и стать господином. Но поняв, что не сможет наслаждаться свободой, дух стремится к полному обновлению. Это возможно при превращении в дитя.
Так говорил Заратустра. В тот раз остановился он в городе, названном: Пестрая корова.
По словам немецкого писателя Германа Гессе, город этот назывался Пестрая корова, «потому что там все только жевало, пережевывало и получало удовольствие».
Заратустре хвалили одного мудреца, который умел хорошо говорить о сне и о добродетели; за это его высоко чтили и награждали, и юноши садились перед кафедрой его. К нему пошел Заратустра и вместе с юношами сел перед кафедрой его. И так говорил мудрец:
Честь и стыд перед сном! Это первое! И избегайте встречи с теми, кто плохо спит и бодрствует ночью!
Стыдлив и вор в присутствии сна: потихоньку крадется он в ночи. Но нет стыда у ночного сторожа: не стыдясь, трубит он в свой рог.
Уметь спать – не пустяшное дело: чтобы хорошо спать, надо бодрствовать в течение целого дня.
Десять раз должен ты днем преодолеть самого себя: это даст хорошую усталость, это мак души.
Десять раз должен ты мириться с самим собою: ибо преодоление есть обида, и дурно спит не помирившийся.
Десять истин должен найти ты в течение дня: иначе ты будешь и ночью искать истины, и твоя душа останется голодной.
Десять раз должен ты смеяться в течение дня и быть веселым: иначе будет тебя ночью беспокоить желудок, этот отец скорби.
Немногие знают это; но надо обладать всеми добродетелями, чтобы спать хорошо. Не дал ли я ложного свидетельства? Не нарушил ли я супружеской верности?
Не позволил ли я себе пожелать рабыни ближнего моего? Все это мешало бы хорошему сну.
И даже при существовании всех добродетелей надо еще понимать одно: уметь вовремя послать спать все добродетели.
Чтобы не ссорились между собой эти милые бабенки! И на твоей спине, несчастный!
Живи в мире с Богом и соседом: этого требует хороший сон. И живи также в мире с соседским чертом! Иначе ночью он будет посещать тебя.
Чти начальство и повинуйся ему, даже хромому начальству! Этого требует хороший сон. Разве моя вина, если власть любит ходить на хромых ногах?
Тот, по-моему, лучший пастух, кто пасет своих овец на тучных лугах: этого требует хороший сон.
Я не хочу ни больших почестей, ни больших сокровищ: то и другое раздражает селезенку. Однако дурно спится без доброго имени и малых сокровищ.
Малочисленное общество для меня предпочтительнее, чем злое; но и оно должно приходить и уходить вовремя: этого требует хороший сон.
Мне также очень нравятся нищие духом: они способствуют сну. Блаженны они, особенно если всегда воздают им должное.
«Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное». Это слова Иисуса Христа из Нагорной проповеди. Нищие духом – это те, кто стремится стяжать важнейшую христианскую добродетель – смирение. Нравственным антиподом нищему духом является человек гордый, который сам считает себя духовно богатым.
Так проходит день у добродетельного. Но когда наступает ночь, я остерегаюсь, конечно, призывать сон! Он не хочет, чтобы его призывали – его, господина всех добродетелей!
Но я размышляю, что я сделал и о чем думал в течение дня. Пережевывая, спрашиваю я себя терпеливо, как корова: каковы же были твои десять преодолений?
И каковы были те десять примирений, десять истин и десять смехов, которыми мое сердце радовало себя?
При таком обсуждении и взвешивании сорока мыслей на меня сразу нападает сон, незваный, господин всех добродетелей.
Сон колотит меня по глазам – и они тяжелеют. Сон касается уст моих, и они остаются отверстыми.
Поистине, тихими шагами приходит он ко мне, лучший из воров, и похищает у меня мысли: глупый стою я тогда, как эта кафедра.
Но недолго стою я так: затем я уже лежу. —
Слушая эти речи мудреца, Заратустра смеялся в сердце своем: ибо свет низошел на него. И так говорил он в сердце своем:
Глупцом кажется мне этот мудрец со своими сорока мыслями; но я верю, что хорошо ему спится.
Счастлив уже и тот, кто живет вблизи этого мудреца! Такой сон заразителен; даже сквозь толстую стену заразителен он.
Чары живут в самой его кафедре. И не напрасно сидели юноши перед проповедником добродетели.
Его мудрость гласит: так бодрствовать, чтобы сон был спокойный. И поистине, если бы жизнь не имела смысла и я должен был бы выбрать бессмыслицу, то эта бессмыслица казалась бы мне наиболее достойной избрания.
Теперь я понимаю ясно, чего некогда искали прежде всего, когда искали учителей добродетели. Хорошего сна искали себе и увенчанной маками добродетели!
Для всех этих прославленных мудрецов кафедры мудрость была сном без сновидений: они не знали лучшего смысла жизни.
И теперь еще встречаются люди, похожие на этого проповедника добродетели, не всегда, однако, такие же честные, но их время прошло. И недолго стоять им, как уже будут они лежать.
Блаженны сонливые: ибо скоро станут они клевать носом. —
Так говорил Заратустра.
Однажды и Заратустра устремил мечту свою по ту сторону человека, подобно всем потусторонникам. Актом страдающего и измученного Бога показался тогда мне мир.
Русский переводчик книги назвал людей, которые верят в иной мир, «потусторонниками». Это не потусторонние силы. По законам русского языка, потусторонник – это тот, кто уже находится «по ту сторону». А Ницше говорит о тех, кто еще здесь, но только хочет туда. А хочет напрасно – потому что потустороннего мира, по мнению Ницше, нет. Наверное, более правильно было бы перевести так: «О мечтающих о другом мире».
Сном показался тогда мне мир и поэтическим творением Бога: разноцветным дымом пред очами Божественного недовольника.
Добро и зло, и радость и страдание, и я и ты – все показалось мне разноцветным дымом пред очами Творца. Отвратить взор свой от себя захотел Творец – и тогда создал он мир.
Опьяняющей радостью служит для страдающего – отвратить взор от страдания своего и забыться. Опьяняющей радостью и самозабвением казался мне некогда мир.
Этот мир, вечно несовершенный, отражение вечного противоречия и несовершенный образ – опьяняющая радость для его несовершенного Творца, – таким казался мне некогда мир.
Итак, однажды устремил и я свою мечту по ту сторону человека, подобно всем потусторонникам. Правда ли, по ту сторону человека?
Ах, братья мои, этот Бог, которого я создал, был человеческим творением и человеческим безумием, подобно всем богам!
Человеком был он, и притом лишь бедной частью человека и моего Я: из моего собственного праха и пламени явился он мне, этот призрак! И поистине, не из потустороннего мира явился он мне!
Что же случилось, братья мои? Я преодолел себя, страдающего, я отнес свой собственный прах на гору, более светлое пламя обрел я себе. И вот! Призрак удалился от меня!
Теперь это было бы для меня страданием и мукой для выздоровевшего – верить в подобные призраки; теперь это было бы для меня страданием и унижением. Так говорю я потусторонникам.
Страданием и бессилием созданы все потусторонние миры, и тем коротким безумием счастья, которое испытывает только страдающий больше всех.
Усталость, желающая одним скачком, скачком смерти, достигнуть конца, бедная усталость неведения, не желающая больше хотеть: ею созданы все боги и потусторонние миры.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в теле, ощупывало пальцами обманутого духа последние стены.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в земле, слышало, как вещало чрево бытия.
И тогда захотело оно пробиться головою сквозь последние стены, и не только головою, – и перейти в «другой мир».
Но «другой мир» вполне сокрыт от человека, этот обесчеловеченный, бесчеловечный мир, составляющий небесное Ничто; и чрево бытия не вещает человеку иначе, как голосом человека.
Поистине, трудно доказать всякое бытие и трудно заставить его вещать. Скажите мне, братья мои, разве самая дивная из всех вещей не доказана еще лучшим образом?
Да, это Я и его противоречие и путаница говорит самым правдивым образом о своем бытии, это созидающее, хотящее и оценивающее Я, которое есть мера и ценность вещей.
И это самое правдивое бытие – Я – говорит о теле и стремится к телу, даже когда оно творит и предается мечтам и бьется разбитыми крыльями.
Все правдивее научается оно говорить, это Я; и чем больше оно научается, тем больше находит оно слов, чтобы хвалить тело и землю.
Новой гордости научило меня мое Я, которой учу я людей: не прятать больше головы в песок небесных вещей, а гордо держать ее, земную голову, которая создает смысл земли!
Новой воле учу я людей: идти той дорогой, которой слепо шел человек, и хвалить ее, и не уклоняться от нее больше в сторону, подобно больным и умирающим!
Больными и умирающими были те, кто презирал тело и землю и изобрел небо и искупительные капли крови; но даже и эти сладкие и мрачные яды брали они у тела и земли!
Своей нищеты хотели они избежать, а звезды были для них слишком далеки. Тогда вздыхали они: «О, если б существовали небесные пути, чтобы прокрасться в другое бытие и счастье!» – тогда изобрели они свою выдумку и кровавое пойло!
Эти неблагодарные – они грезили, что отреклись от своего тела и от этой земли. Но кому же обязаны они судорогами и блаженством своего отречения? Своему телу и этой земле.
Снисходителен Заратустра к больным. Поистине, он не сердится на их способы утешения и на их неблагодарность. Пусть будут они выздоравливающими и преодолевающими и пусть создадут себе высшее тело!
Не сердится Заратустра и на выздоравливающего, когда он с нежностью взирает на свою мечту и в полночь крадется к могиле своего Бога; но болезнью и больным телом остаются для меня его слезы.
Много больного народу встречалось всегда среди тех, кто предается грезам и одержим Богом; яростно ненавидят они познающего и ту самую младшую из добродетелей, которая зовется – правдивость.
Они смотрят всегда назад, в темные времена: тогда поистине мечта и вера были другими вещами, неистовство разума было богоподобием, а сомнение грехом.
Слишком хорошо знаю я этих богоподобных: они хотят, чтобы в них верили и чтобы сомнение было грехом. Слишком хорошо знаю я также, во что сами они верят больше всего.
Поистине, не в потусторонние миры и искупительные капли крови, но в тело больше всего верят они, и на свое собственное тело смотрят они как на вещь в себе.
Но болезненной вещью является оно для них – и они охотно вышли бы из кожи вон. Поэтому они прислушиваются к проповедникам смерти и сами проповедуют потусторонние миры.
Лучше слушайтесь, братья мои, голоса здорового тела: это – более правдивый и чистый голос.
Более правдиво и чище говорит здоровое тело, совершенное и прямоугольное; и оно говорит о смысле земли.
Так говорил Заратустра.
К презирающим тело хочу я сказать мое слово. Не переучиваться и переучивать должны они меня, но только проститься со своим собственным телом – и таким образом стать немыми.
«Я тело и душа», – так говорит ребенок. И почему не говорить, как дети?
Но пробудившийся, знающий, говорит: я – тело, только тело, и ничто больше; а душа есть только слово для чего-то в теле.
Тело – это большой разум, множество с одним сознанием, война и мир, стадо и пастырь.
Орудием твоего тела является также твой маленький разум, брат мой; ты называешь «духом» это маленькое орудие, эту игрушку твоего большого разума.
Я – говоришь ты и гордишься этим словом. Но больше его – во что не хочешь ты верить – тело твое с его большим разумом: оно не говорит Я, но делает Я.
Что чувствует чувство и что познает ум – никогда не имеет в себе своей цели. Но чувство и ум хотели бы убедить тебя, что они цель всех вещей: так тщеславны они.
Орудием и игрушкой являются чувство и ум: за ними лежит еще Само. Само ищет также глазами чувств, оно прислушивается также ушами духа.
У Ницше «Само» – это «неведомый мудрец», который подчиняет себе «Я». «Само» все время приказывает: здесь ощущай боль, здесь чувствуй радость… Если «Само» хочет погибнуть, то человек, соответственно, становится «презирающим тело».
Само всегда прислушивается и ищет: оно сравнивает, подчиняет, завоевывает, разрушает. Оно господствует и является даже господином над Я.
За твоими мыслями и чувствами, брат мой, стоит более могущественный повелитель, неведомый мудрец, – он называется Само. В твоем теле он живет; он и есть твое тело.
Больше разума в твоем теле, чем в твоей высшей мудрости. И кто знает, к чему нужна твоему телу твоя высшая мудрость?
Твое Само смеется над твоим Я и его гордыми скачками <…>
К презирающим тело хочу я сказать слово. То, что презирают они, не оставляют они без призора. Что же создало призор и презрение и ценность и волю?
Созидающее Само создало себе призор и презрение, оно создало себе радость и горе. Созидающее тело создало себе дух как длань своей воли.
Даже в своем безумии и презрении вы, презирающие тело, вы служите своему Само. Я говорю вам: ваше Само хочет умереть и отворачивается от жизни.
Оно уже не в силах делать то, чего оно хочет больше всего, – созидать дальше себя. Этого хочет оно больше всего, в этом вся страстность его.
Но теперь это для него слишком поздно – и вот ваше Само хочет погибнуть, вы, презирающие тело.
Ваше Само хочет погибнуть, и потому вы стали презирающими тело! Ибо вы уже больше не в силах созидать дальше себя.
И потому вы негодуете на жизнь и землю. Бессознательная зависть светится в косом взгляде вашего презрения.
Я не следую вашим путем, вы, презирающие тело! Для меня вы не мост, ведущий к сверхчеловеку!
Так говорил Заратустра.
Брат мой, если есть у тебя добродетель и она твоя добродетель, то ты не владеешь ею сообща с другими.
Конечно, ты хочешь называть ее по имени и ласкать ее: ты хочешь подергать ее за ушко и позабавиться с нею.
И смотри! Теперь ты обладаешь ее именем сообща с народом, и сам ты с твоей добродетелью стал народом и стадом!
Лучше было бы тебе сказать: «Нет слова, нет названия тому, что составляет муку и сладость моей души, а также голод утробы моей».
Пусть твоя добродетель будет слишком высока, чтобы доверить ее имени: и если ты должен говорить о ней, то не стыдись говорить лепеча.
Говори лепеча: «Это мое добро, каким я люблю его, каким оно всецело мне нравится, и лишь таким я хочу его.
Не потому я хочу его, чтобы было оно Божественным законом, и не потому я хочу его, чтобы было оно человеческим установлением и человеческой нуждой: да не служит оно мне указателем на небо или в рай.
Только земную добродетель люблю я: в ней мало мудрости и всего меньше разума всех людей.
Но эта птица свила у меня гнездо себе, поэтому я люблю и прижимаю ее к сердцу – теперь на золотых яйцах она сидит у меня».
Так должен ты лепетать и хвалить свою добродетель.
Некогда были у тебя страсти, и ты называл их злыми. А теперь у тебя только твои добродетели: они выросли из твоих страстей.
Ты положил свою высшую цель в эти страсти: и вот они стали твоей добродетелью и твоей радостью.
И если б ты был из рода вспыльчивых, или из рода сластолюбцев, или изуверов, или людей мстительных: все-таки в конце концов твои страсти обратились бы в добродетели и все твои демоны – в ангелов.
Некогда были дикие псы в погребах твоих, но в конце концов обратились они в птиц и прелестных певуний.
Из своих ядов сварил ты себе бальзам свой; ты доил корову – скорбь свою, – теперь ты пьешь сладкое молоко ее вымени.
И отныне ничего злого не вырастает из тебя, кроме зла, которое вырастает из борьбы твоих добродетелей.
Брат мой, если ты счастлив, то у тебя одна добродетель, и не более: тогда легче проходишь ты по мосту.
Почтенно иметь много добродетелей, но это тяжелая участь, и многие шли в пустыню и убивали себя, ибо они уставали быть битвой и полем битвы добродетелей.
Брат мой, зло ли война и битвы? Однако это зло необходимо, необходимы и зависть, и недоверие, и клевета между твоими добродетелями.
Посмотри, как каждая из твоих добродетелей жаждет высшего: она хочет всего твоего духа, чтобы был он ее глашатаем, она хочет всей твоей силы в гневе, ненависти и любви.
Ревнива каждая добродетель в отношении другой, а ревность – ужасная вещь. Даже добродетели могут погибнуть из-за ревности.
Кого окружает пламя ревности, тот обращает наконец, подобно скорпиону, отравленное жало на самого себя.
Ах, брат мой, разве ты никогда еще не видел, как добродетель клевещет на себя и жалит самое себя?
Человек есть нечто, что дo2лжно превзойти; и оттого должен ты любить свои добродетели – ибо от них ты погибнешь.
Так говорил Заратустра. <…>
Из всего написанного люблю я только то, что пишется своей кровью. Пиши кровью – и ты узнаешь, что кровь есть дух.
Нелегко понять чужую кровь: я ненавижу читающих бездельников.
Кто знает читателя, тот ничего не делает для читателя. Еще одно столетие читателей – и дух сам будет смердеть.
То, что каждый имеет право учиться читать, портит надолго не только писание, но и мысль.
Некогда дух был Богом, потом стал человеком, а ныне становится он даже чернью.
Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть.
В горах кратчайший путь – с вершины на вершину; но для этого надо иметь длинные ноги. Притчи должны быть вершинами: и те, к кому говорят они, – большими и рослыми.
Воздух разреженный и чистый, опасность близкая и дух, полный радостной злобы, – все это хорошо идет одно к другому.
Я хочу, чтобы вокруг меня были кобольды, ибо мужествен я. Мужество гонит призраки, само создает себе кобольдов – мужество хочет смеяться.
Я не чувствую больше вместе с вами: эта туча, что я вижу под собой, эти чернота и тяжесть, над которыми я смеюсь, – такова ваша грозовая туча.
Вы смотрите вверх, когда вы стремитесь подняться. А я смотрю вниз, ибо я поднялся.
Кто из вас может одновременно смеяться и быть высоко?
Кто поднимается на высочайшие горы, тот смеется над всякой трагедией сцены и жизни.
Беззаботными, насмешливыми, сильными – такими хочет нас мудрость: она – женщина и любит всегда только воина.
Вы говорите мне: «Жизнь тяжело нести». Но к чему была бы вам ваша гордость поутру и ваша покорность вечером?
Жизнь тяжело нести; но не притворяйтесь же такими нежными! Мы все прекрасные вьючные ослы и ослицы.
Что у нас общего с розовой почкой, которая дрожит, ибо капля росы лежит у нее на теле?
Правда, мы любим жизнь, но не потому, что к жизни, а потому, что к любви мы привыкли.
В любви всегда есть немного безумия. Но и в безумии всегда есть немного разума.
И даже мне, расположенному к жизни, кажется, что мотыльки и мыльные пузыри и те, кто похож на них среди людей, больше всех знают о счастье.
Зреть, как порхают они, эти легкие вздорные ломкие бойкие душеньки, – вот что пьянит Заратустру до песен и слез.
Я бы поверил только в такого Бога, который умел бы танцевать.
И когда я увидел своего демона, я нашел его серьезным, веским, глубоким и торжественным: это был дух тяжести, благодаря ему все вещи падают на землю.
Убивают не гневом, а смехом. Вставайте, помогите нам убить дух тяжести!
Я научился ходить; с тех пор я позволяю себе бегать. Я научился летать; с тех пор я не жду толчка, чтобы сдвинуться с места.
Теперь я легок, теперь я летаю, теперь я вижу себя под собой, теперь Бог танцует во мне.
Так говорил Заратустра. <…>
Есть проповедники смерти; и земля полна теми, кому нужно проповедовать отвращение к жизни.
Земля полна лишними, жизнь испорчена чрезмерным множеством людей. О, если б можно было «вечной жизнью» сманить их из этой жизни!
«Желтые» или «черные» – так называют проповедников смерти. Но я хочу показать их вам еще и в других красках.
Вот они, ужасные, что носят в себе хищного зверя и не имеют другого выбора, кроме как вожделение или самоумерщвление. Но и вожделение их – тоже самоумерщвление.
Они еще не стали людьми, эти ужасные; пусть же проповедуют они отвращение к жизни и сами уходят!
Вот – чахоточные душою: едва родились они, как уже начинают умирать и жаждут учений усталости и отречения.
Они охотно желали бы быть мертвыми, и мы должны одобрить их волю! Будем же остерегаться, чтобы не воскресить этих мертвых и не повредить эти живые гробы!
Повстречается ли им больной, или старик, или труп, и тотчас говорят они: «Жизнь опровергнута!»
Но только они опровергнуты и их глаза, видящие только одно лицо в существовании.
Погруженные в глубокое уныние и алчные до маленьких случайностей, приносящих смерть, – так ждут они, стиснув зубы.
Или же: они хватаются за сласти и смеются при этом своему ребячеству; они висят на жизни, как на соломинке, и смеются, что они еще висят на соломинке.
Их мудрость гласит: «Глупец тот, кто остается жить, и мы настолько же глупы. Это и есть самое глупое в жизни!»
«Жизнь есть только страдание», – так говорят другие и не лгут; так постарайтесь же, чтобы перестать вам существовать! Так постарайтесь же, чтобы кончилась жизнь, которая есть только страдание!
И да гласит правило вашей добродетели: «Ты должен убить самого себя! Ты должен сам себя украсть у себя!»
«Сладострастие есть грех, – так говорят проповедующие смерть, – дайте нам идти стороною и не рожать детей!»
«Трудно рожать, – говорят другие, – к чему еще рожать? Рождаются лишь несчастные!» И они также проповедники смерти.
«Нам нужна жалость, – так говорят третьи. – Возьмите, что есть у меня! Возьмите меня самого! Тем меньше я буду связан с жизнью!»
Если б они были совсем сострадательные, они отбили бы у своих ближних охоту к жизни. Быть злым – было бы их истинной добротою.
Но они хотят освободиться от жизни; что им за дело, что они еще крепче связывают других своими цепями и даяниями!
И даже вы, для которых жизнь есть суровый труд и беспокойство, – разве вы не очень утомлены жизнью? Разве вы еще не созрели для проповеди смерти?
Все вы, для которых дорог суровый труд и все быстрое, новое, неизвестное, – вы чувствуете себя дурно; ваша деятельность есть бегство и желание забыть самих себя.
Если бы вы больше верили в жизнь, вы бы меньше отдавались мгновению. Но чтобы ждать, в вас нет достаточно содержания, – и даже чтобы лениться!
Всюду раздается голос тех, кто проповедует смерть; и земля полна теми, кому нужно проповедовать смерть.
Или «вечную жизнь» – мне все равно, – если только они не замедлят отправиться туда!
Так говорил Заратустра.
Мы не хотим пощады от наших лучших врагов, а также от тех, кого мы любим до глубины души. Позвольте же мне сказать вам правду!
Братья мои по войне! Я люблю вас до глубины души; теперь и прежде я был вашим равным. И я также ваш лучший враг. Позвольте же мне сказать вам правду!
Я знаю о ненависти и зависти вашего сердца. Вы недостаточно велики, чтобы не знать ненависти и зависти. Так будьте же настолько велики, чтобы не стыдиться себя самих!
И если вы не можете быть подвижниками познания, то будьте по крайней мере его ратниками. Они спутники и предвестники этого подвижничества.
Я вижу множество солдат: как хотел бы я видеть много воинов! «Мундиром» называется то, что они носят; да не будет мундиром то, что скрывают они под ним!
Будьте такими, чей взор всегда ищет врага – своего врага. И у некоторых из вас сквозит ненависть с первого взгляда.
Своего врага ищите вы, свою войну ведите вы, войну за свои мысли! И если ваша мысль не устоит, все-таки ваша честность должна и над этим праздновать победу!
Любите мир как средство к новым войнам. И притом короткий мир – больше, чем долгий.
Я призываю вас не к работе, а к борьбе. Я призываю вас не к миру, а к победе. Да будет труд ваш борьбой и мир ваш победою!
Заратустра так высоко ценит борьбу, что считает ее оправдывающей всякую цель. Ницше считал, что «в пылу борьбы можно пожертвовать жизнью», что «каждой победе присуще презрение к жизни». С другой стороны, он предостерегал: «Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем».
Можно молчать и сидеть смирно, только когда есть стрелы и лук; иначе болтают и бранятся. Да будет ваш мир победою!
Вы говорите, что благая цель освящает даже войну? Я же говорю вам, что благо войны освящает всякую цель.
Тут мы имеем дело с одним из «нравственных парадоксов» Ницше, которые обыкновенно приводятся в доказательство его жестокости и безнравственности. Но стоит лишь вспомнить, что под «войной» подразумевается, как это объяснял сам Ницше, «война за мысли», как парадоксальность приведенных слов исчезнет, уступив место глубоко правдивой и благородной мысли. Разве «хорошая война», то есть честная и мужественная борьба за свои убеждения и идеалы, не заставляет людей относиться с уважением к идеалам подобного борца, и не она ли освящает в действительности всякую цель (всякое дело)?
Война и мужество совершили больше великих дел, чем любовь к ближнему. Не ваша жалость, а ваша храбрость спасала доселе несчастных.
Что хорошо? – спрашиваете вы. Хорошо быть храбрым. Предоставьте маленьким девочкам говорить: «Быть добрым – вот что мило и в то же время трогательно».
Вас называют бессердечными – но ваше сердце неподдельно, и я люблю стыдливость вашей сердечности. Вы стыдитесь прилива ваших чувств, а другие стыдятся их отлива.
Вы безобразны? Ну что ж, братья мои! Окутайте себя возвышенным, этой мантией безобразного!
И когда ваша душа становится большой, она становится высокомерной; и в вашей возвышенности есть злоба. Я знаю вас.
В злобе встречается высокомерный со слабым. Но они не понимают друг друга. Я знаю вас.
Враги у вас должны быть только такие, которых бы вы ненавидели, а не такие, чтобы их презирать. Надо, чтобы вы гордились своим врагом: тогда успехи вашего врага будут и вашими успехами.
Восстание – это доблесть раба. Вашей доблестью да будет повиновение! Само приказание ваше да будет повиновением!
Для хорошего воина «ты должен» звучит приятнее, чем «я хочу». И все, что вы любите, вы должны сперва приказать себе.
Ваша любовь к жизни да будет любовью к вашей высшей надежде – а этой высшей надеждой пусть будет высшая мысль о жизни!
Но ваша высшая мысль должна быть вам приказана мною – и она гласит: человек есть нечто, что дo2лжно превзойти.
Итак, живите своей жизнью повиновения и войны! Что пользы в долгой жизни! Какой воин хочет, чтобы щадили его!
Я не щажу вас, я люблю вас всем сердцем, братья по войне!
Так говорил Заратустра.
Кое-где существуют еще народы и стада, но не у нас, братья мои; у нас есть государства.
Государство? Что это такое? Итак, слушайте меня, ибо теперь я скажу вам свое слово о смерти народов.
Государством называется самое холодное из всех холодных чудовищ. Холодно лжет оно; и эта ложь ползет из уст его: «Я, государство, есмь народ».
Это – ложь! Созидателями были те, кто создали народы и дали им веру и любовь; так служили они жизни.
Разрушители – это те, кто ставит ловушки для многих и называет их государством: они навесили им меч и навязали им сотни желаний.
Где еще существует народ, не понимает он государства и ненавидит его, как дурной глаз и нарушение обычаев и прав.
Это знамение даю я вам: каждый народ говорит на своем языке о добре и зле – этого языка не понимает сосед. Свой язык обрел он себе в обычаях и правах.
Но государство лжет на всех языках о добре и зле: и что оно говорит, оно лжет; и что есть у него, оно украло.
Учение Ницше состоит в утверждении, что обычное различие добра и зла неверно. То, что толпа называет «моралью», – это ничтожный фетиш, который презирают сильные и умные. Сверхчеловек не руководствуется традиционным разграничением добра и зла.
Все в нем поддельно: крадеными зубами кусает оно, зубастое. Поддельна даже утроба его.
Смешение языков в добре и зле: это знамение даю я вам как знамение государства. Поистине, волю к смерти означает это знамение! Поистине, оно подмигивает проповедникам смерти!
Рождается слишком много людей: для лишних изобретено государство!
Смотрите, как оно их привлекает к себе, это многое множество! Как оно их душит, жует и пережевывает!
«На земле нет ничего больше меня: я упорядочивающий перст Божий», – так рычит чудовище. И не только длинноухие и близорукие опускаются на колени!
Ах, даже вам, великие души, нашептывает оно свою мрачную ложь! Ах, оно угадывает богатые сердца, охотно себя расточающие!
Да, даже вас угадывает оно, вы, победители старого Бога! Вы устали в борьбе, и теперь ваша усталость служит новому кумиру!
Героев и честных людей хотел бы он уставить вокруг себя, новый кумир! Оно любит греться в солнечном сиянии чистой совести, – холодное чудовище!
Все готов дать вам, если вы поклонитесь ему, новый кумир: так покупает он себе блеск вашей добродетели и взор ваших гордых очей.
Приманить хочет он вас, вы, многое множество! И вот изобретена была адская штука, конь смерти, бряцающий сбруей Божеских почестей!
Да, изобретена была смерть для многих, но она прославляет самое себя как жизнь: поистине, сердечная услуга всем проповедникам смерти!
Государством зову я, где все вместе пьют яд, хорошие и дурные; государством, где все теряют самих себя, хорошие и дурные; государством, где медленное самоубийство всех называется – «жизнь».
Посмотрите же на этих лишних людей! Они крадут произведения изобретателей и сокровища мудрецов: культурой называют они свою кражу – и все обращается у них в болезнь и беду!
Посмотрите же на этих лишних людей! Они всегда больны, они выблевывают свою желчь и называют это газетой. Они проглатывают друг друга и никогда не могут переварить себя.
Посмотрите же на этих лишних людей! Богатства приобретают они и делаются от этого беднее. Власти хотят они, и прежде всего рычага власти, много денег, – эти немощные!
Посмотрите, как лезут они, эти проворные обезьяны! Они лезут друг на друга и потому срываются в грязь и в пропасть.
Все они хотят достичь трона: безумие их в том – будто счастье восседало бы на троне! Часто грязь восседает на троне – а часто и трон на грязи.
По-моему, все они безумцы, карабкающиеся обезьяны и находящиеся в бреду. По-моему, дурным запахом несет от их кумира, холодного чудовища; по-моему, дурным запахом несет от всех этих служителей кумира.
Братья мои, разве хотите вы задохнуться в чаду их пастей и вожделений! Скорее разбейте окна и прыгайте вон!
Избегайте же дурного запаха! Сторонитесь идолопоклонства лишних людей!
Избегайте же дурного запаха! Сторонитесь дыма этих человеческих жертв!
Свободною стоит для великих душ и теперь еще земля. Свободных много еще мест для одиноких и для тех, кто одиночествует вдвоем, где веет благоухание тихих морей.
Еще свободной стоит для великих душ свободная жизнь. Поистине, кто обладает малым, тот будет тем меньше обладаем: хвала малой бедности!
Там, где кончается государство и начинается человек, не являющийся лишним, там начинается песнь необходимых, мелодия, единожды существующая и невозвратная.
Туда, где кончается государство, – туда смотрите, братья мои! Разве вы не видите радугу и мосты, ведущие к сверхчеловеку?
Так говорил Заратустра.
Беги, мой друг, в свое уединение! Я вижу, ты оглушен шумом великих людей и исколот жалами маленьких.
С достоинством умеют лес и скалы хранить молчание вместе с тобою. Опять уподобься твоему любимому дереву с раскинутыми ветвями: тихо, прислушиваясь, склонилось оно над морем.
Где кончается уединение, там начинается базар; и где начинается базар, начинается и шум великих комедиантов, и жужжанье ядовитых мух.
В мире самые лучшие вещи ничего еще не стоят, если никто не представляет их; великими людьми называет народ этих представителей. Плохо понимает народ великое, т. е. творящее. Но любит он всех представителей и актеров великого.
Вокруг изобретателей новых ценностей вращается мир – незримо вращается он. Но вокруг комедиантов вращаются народ и слава – таков порядок мира.
У комедианта есть дух, но мало совести духа. Всегда верит он в то, чем он заставляет верить сильнее всего, – верить в себя самого!
Завтра у него новая вера, а послезавтра – еще более новая. Чувства его быстры, как народ, и настроения переменчивы.
Опрокинуть – называется у него: доказать. Сделать сумасшедшим – называется у него: убедить. А кровь для него лучшее из всех оснований.
Истину, проскальзывающую только в тонкие уши, называет он ложью и ничем. Поистине, он верит только в таких богов, которые производят в мире много шума!
Базар полон праздничными скоморохами – и народ хвалится своими великими людьми! Для него они – господа минуты.
Но минута настойчиво торопит их: оттого и они торопят тебя. И от тебя хотят они услышать Да или Нет. Горе, ты хочешь сесть между двух стульев?
Не завидуй этим безусловным, настойчиво торопящим, ты, любитель истины! Никогда еще истина не повисала на руке безусловного.
От этих стремительных удались в безопасность: лишь на базаре нападают с вопросом: да или нет?
Медленно течет жизнь всех глубоких родников: долго должны они ждать, прежде чем узнают, что упало в их глубину.
В сторону от базара и славы уходит все великое: в стороне от базара и славы жили издавна изобретатели новых ценностей.
Беги, мой друг, в свое уединение: я вижу тебя искусанным ядовитыми мухами. Беги туда, где веет суровый, свежий воздух!
Беги в свое уединение! Ты жил слишком близко к маленьким, жалким людям. Беги от их невидимого мщения! В отношении тебя они только мщение.
Не поднимай руки против них! Они – бесчисленны, и не твое назначение быть махалкой от мух.
Бесчисленны эти маленькие, жалкие люди; и не одному уже гордому зданию дождевые капли и плевелы послужили к гибели.
Ты не камень, но ты стал уже впалым от множества капель. Ты будешь еще изломан и растрескаешься от множества капель.
Усталым вижу я тебя от ядовитых мух, исцарапанным в кровь вижу я тебя в сотнях мест; и твоя гордость не хочет даже возмущаться.
Крови твоей хотели бы они при всей невинности, крови жаждут их бескровные души – и потому они кусают со всей невинностью.
Но ты глубокий, ты страдаешь слишком глубоко даже от малых ран; и прежде чем ты излечивался, такой же ядовитый червь уже полз по твоей руке.
Ты кажешься мне слишком гордым, чтобы убивать этих лакомок. Но берегись, чтобы не стало твоим назначением выносить их ядовитое насилие!
Они жужжат вокруг тебя со своей похвалой: навязчивость – их похвала. Они хотят близости твоей кожи и твоей крови.
Они льстят тебе, как богу или дьяволу; они визжат перед тобою, как перед богом или дьяволом. Ну что ж! Они – льстецы и визгуны, и ничего более.
Также бывают они часто любезны с тобою. Но это всегда было хитростью трусливых. Да, трусы хитры!
Они много думают о тебе своей узкой душою – подозрительным кажешься ты им всегда! Все, о чем много думают, становится подозрительным.
Они наказывают тебя за все твои добродетели. Они вполне прощают тебе только твои ошибки.
Потому что ты кроток и справедлив, ты говоришь: «Невиновны они в своем маленьком существовании». Но их узкая душа думает: «Виновно всякое великое существование».
Даже когда ты снисходителен к ним, они все-таки чувствуют, что ты презираешь их; и они возвращают тебе твое благодеяние скрытыми злодеяниями.
Твоя гордость без слов всегда противоречит их вкусу; они громко радуются, когда ты бываешь достаточно скромен, чтобы быть тщеславным.
То, что мы узнаем в человеке, воспламеняем мы в нем. Остерегайся же маленьких людей!
Перед тобою чувствуют они себя маленькими, и их низость тлеет и разгорается против тебя в невидимое мщение.
Разве ты не замечал, как часто умолкали они, когда ты подходил к ним, и как сила их покидала их, как дым покидает угасающий огонь?
Да, мой друг, укором совести являешься ты для своих ближних: ибо они недостойны тебя. И они ненавидят тебя и охотно сосали бы твою кровь.
Твои ближние будут всегда ядовитыми мухами; то, что есть в тебе великого, – должно делать их еще более ядовитыми и еще более похожими на мух.
Беги, мой друг, в свое уединение, туда, где веет суровый, свежий воздух! Не твое назначение быть махалкой от мух.
Так говорил Заратустра.
Я люблю лес. В городах трудно жить: там слишком много похотливых людей.
Не лучше ли попасть в руки убийцы, чем в мечты похотливой женщины?
И посмотрите на этих мужчин: их глаза говорят – они не знают ничего лучшего на земле, как лежать с женщиной.
Грязь на дне их души; и горе, если у грязи их есть еще дух!
О, если бы вы совершенны были, по крайней мере как звери! Но зверям принадлежит невинность.
Разве я советую вам убивать свои чувства? Я советую вам невинность чувств.
Разве целомудрие я советую вам? У иных целомудрие есть добродетель, но у многих почти что порок.
Они, быть может, воздерживаются – но сука-чувственность проглядывает с завистью во всем, что они делают.
Даже до высот их добродетели и вплоть до сурового духа их следует за ними это животное и его смута.
И как ловко умеет сука-чувственность молить о куске духа, когда ей отказывают в куске тела!
Вы любите трагедии и все, что раздирает сердце? Но я отношусь недоверчиво к вашей суке.
У вас слишком жестокие глаза, и вы похотливо смотрите на страдающих. Не переоделось ли только ваше сладострастие и теперь называется состраданием!
И это знамение даю я вам: многие желавшие изгнать своего дьявола сами вошли при этом в свиней.
Кому тягостно целомудрие, тому надо его отсоветовать: чтобы не сделалось оно путем в преисподнюю, т. е. грязью и похотью души.
Разве я говорю о грязных вещах? По-моему, это не есть еще худшее.
Познающий не любит погружаться в воду истины не тогда, когда она грязна, но когда она мелкая.
Поистине, есть целомудренные до глубины души: они более кротки сердцем, они смеются охотнее и больше, чем вы.
Они смеются также и над целомудрием и спрашивают: «Что такое целомудрие?
Целомудрие не есть ли безумие? Но это безумие пришло к нам, а не мы к нему.
Мы предложили этому гостю приют и сердце: теперь он живет у нас – пусть остается, сколько хочет!»
Так говорил Заратустра.
«Всегда быть одному слишком много для меня», – так думает отшельник. «Всегда один и один – это дает со временем двух».
Всегда для отшельника друг является третьим: третий – это пробка, мешающая разговору двух опуститься в бездонную глубь.
Ах, существует слишком много бездонных глубин для всех отшельников! Поэтому так страстно жаждут они друга и высоты его.
Наша вера в других выдает, где мы охотно хотели бы верить в самих себя. Наша тоска по другу является нашим предателем.
И часто с помощью любви хотят лишь перескочить через зависть. Часто нападают и создают себе врагов, чтобы скрыть, что и на тебя могут напасть.
«Будь хотя бы моим врагом!» – так говорит истинное почитание, которое не осмеливается просить о дружбе.
Если ты хочешь иметь друга, ты должен вести войну за него; а чтобы вести войну, надо уметь быть врагом.
Ты должен в своем друге уважать еще врага. Разве ты можешь близко подойти к своему другу и не перейти к нему?
В своем друге ты должен иметь своего лучшего врага. Ты должен быть к нему ближе всего сердцем, когда ты противишься ему.
Ты не хочешь перед другом своим носить одежды? Для твоего друга должно быть честью, что ты даешь ему себя каков ты есть? Но он за это посылает тебя к черту!
Кто не скрывает себя, возмущает этим других: так много имеете вы оснований бояться наготы! Да, если бы вы были богами, вы могли бы стыдиться своих одежд!
Ты не можешь для своего друга достаточно хорошо нарядиться: ибо ты должен быть для него стрелою и тоскою по сверхчеловеку.
Видел ли ты своего друга спящим, чтобы знать, как он выглядит? Что такое лицо твоего друга? Оно – твое собственное лицо на грубом, несовершенном зеркале.
Видел ли ты своего друга спящим? Испугался ли ты, что так выглядит твой друг? О мой друг, человек есть нечто, что дo2лжно превзойти.
Мастером в угадывании и молчании должен быть друг: не всего следует тебе домогаться взглядом. Твой сон должен выдать тебе, что делает твой друг, когда бодрствует.
Пусть будет твое сострадание угадыванием: ты должен сперва узнать, хочет ли твой друг сострадания. Быть может, он любит в тебе несокрушенный взор и взгляд вечности.
Пусть будет сострадание к другу сокрыто под твердой корой, на ней должен ты изгрызть себе зубы. Тогда оно будет иметь свою тонкость и сладость.
Являешься ли ты чистым воздухом, и одиночеством, и хлебом, и лекарством для своего друга? Иной не может избавиться от своих собственных цепей, но является избавителем для друга.
Не раб ли ты? Тогда ты не можешь быть другом. Не тиран ли ты? Тогда ты не можешь иметь друзей.
Слишком долго в женщине были скрыты раб и тиран. Поэтому женщина не способна еще к дружбе: она знает только любовь.
В любви женщины есть несправедливость и слепота ко всему, чего она не любит. Но и в знаемой любви женщины есть всегда еще внезапность, и молния, и ночь рядом со светом.
Еще не способна женщина к дружбе: женщины все еще кошки и птицы. Или, в лучшем случае, коровы.
Еще не способна женщина к дружбе. Но скажите мне вы, мужчины, кто же среди вас способен к дружбе?
О, мужчины, ваша бедность и ваша скупость души! Сколько даете вы другу, столько даю я даже своему врагу и не становлюсь от того беднее.
Существует товарищество; пусть будет и дружба!
Так говорил Заратустра.
Много стран видел Заратустра и много народов – так открыл он добро и зло многих народов. Большей власти не нашел Заратустра на земле, чем добро и зло.
Ни один народ не мог бы жить, не сделав сперва оценки: если хочет он сохранить себя, он не должен оценивать так, как оценивает сосед.
Многое, что у одного народа называлось добром, у другого называлось глумлением и позором – так нашел я. Многое, что нашел я, здесь называлось злом, а там украшалось пурпурной мантией почести.
Никогда один сосед не понимал другого: всегда удивлялась душа его безумству и злобе соседа.
Скрижаль добра висит над каждым народом. Взгляни, это скрижаль преодолений его; взгляни, это голос воли его к власти.
Похвально то, что кажется ему трудным; все неизбежное и трудное называет он добром; а то, что еще освобождает от величайшей нужды, – редкое и самое трудное – зовет он священным.
Все способствующее тому, что он господствует, побеждает и блестит на страх и зависть своему соседу, – все это означает для него высоту, начало, мерило и смысл всех вещей.
Поистине, брат мой, если узнал ты потребность народа, и страну, и небо, и соседа его, ты, несомненно, угадал и закон его преодолений, и почему он восходит по этой лестнице к своей надежде.
«Всегда ты должен быть первым и стоять впереди других; никого не должна любить твоя ревнивая душа, кроме друга», – слова эти заставляли дрожать душу грека; и шел он своей стезею величия.
«Говорить правду и хорошо владеть луком и стрелою» казалось в одно и то же время и мило и тяжело тому народу, от которого идет имя мое, – имя, которое для меня в одно и то же время и мило и тяжело.
Тут подразумеваются персы. В следующих двух абзацах речь идет о еврейском народе и древних германцах.
«Чтить отца и матерь и до глубины души служить воле их» – эту скрижаль преодоления навесил на себя другой народ и стал чрез это могучим и вечным.
«Соблюдать верность и ради верности полагать честь и кровь даже на дурные и опасные дела» – так поучаясь, преодолевал себя другой народ, и, так преодолевая себя, стал он чреват великими надеждами.
Поистине, люди дали себе все добро и все зло свое. Поистине, они не заимствовали и не находили его, оно не упало к ним, как глас с небес.
Человек сперва вкладывал ценности в вещи, чтобы сохранить себя, – он создал сперва смысл вещам, человеческий смысл! Поэтому называет он себя «человеком», т. е. оценивающим.
Оценивать – значит созидать: слушайте, вы, созидающие! Оценивать – это драгоценность и жемчужина всех оцененных вещей.
Через оценку впервые является ценность; и без оценки был бы пуст орех бытия. Слушайте, вы, созидающие!
Перемена ценностей – это перемена созидающих. Постоянно уничтожает тот, кто должен быть созидателем.
Созидающими были сперва народы и лишь позднее отдельные личности; поистине, сама отдельная личность есть еще самое юное из творений.
Народы некогда наносили на себя скрижаль добра. Любовь, желающая господствовать, и любовь, желающая повиноваться, вместе создали себе эти скрижали.
Тяга к стаду старше происхождением, чем тяга к
Поистине, лукавое
Любящие были всегда и созидающими, они создали добро и зло. Огонь любви и огонь гнева горит на именах всех добродетелей.
Много стран видел Заратустра и много народов; большей власти не нашел Заратустра на земле, чем дела любящих: «добро» и «зло» – имя их.
Поистине, чудовищем является власть этих похвал и этой хулы. Скажите, братья, кто победит его мне? Скажите, кто набросит этому зверю цепь на тысячу голов?
Тысяча целей существовала до сих пор, ибо существовала тысяча народов. Недостает еще только цепи для тысячи голов, недостает единой цели. Еще у человечества нет цели.
Согласно учению Ницше, человечество не имеет цели. Значит, нет и самого человечества. Существо, лишенное цели, ничтожно. Оно недостойно носить имя человека. Но если все те цели, которые до того ставило себе человечество, оказались призрачными, то необходимо поставить новую цель. Однако нравственные воззрения, ложные в своем основании, не спасали личности от ничтожества. Ницше утверждал, что крушение морали, предстоящее в непосредственном будущем, должно вызвать в обществе дальнейший процесс разложения, и следовательно – дальнейшее измельчание и падение личности. Поэтому человечество более чем когда-либо нуждается в новой цели и в новой любви, а уничтожение человека должно быть остановлено новым актом творчества.
Но скажите же мне, братья мои: если человечеству недостает еще цели, то, быть может, недостает еще и его самого?
Так говорил Заратустра.
Вы жметесь к ближнему, и для этого есть у вас прекрасные слова. Но я говорю вам: ваша любовь к ближнему есть ваша дурная любовь к самим себе.
Вы бежите к ближнему от самих себя и хотели бы из этого сделать себе добродетель; но я насквозь вижу ваше «бескорыстие».
Ты старше, чем Я; Ты признано священным, но еще не Я: оттого жмется человек к ближнему.
Разве я советую вам любовь к ближнему? Скорее я советую вам бежать от ближнего и любить дальнего!
Выше любви к ближнему стоит любовь к дальнему и будущему; выше еще, чем любовь к человеку, ставлю я любовь к вещам и призракам.
«Любовь к дальнему» у Ницше есть не что иное, как любовь к идеальному или, иначе говоря, любовь к «призракам», под которыми философ подразумевает самодовлеющие моральные идеалы – истину, красоту, гармонию, справедливость, человеческое достоинство и т. п. Согласно Ницше, любовь к этим «призракам» стоит выше любви к людям.
Этот призрак, витающий перед тобою, брат мой, прекраснее тебя; почему же не отдаешь ты ему свою плоть и свои кости? Но ты страшишься и бежишь к своему ближнему.
Вы не выносите самих себя и недостаточно себя любите; и вот вы хотели бы соблазнить ближнего на любовь и позолотить себя его заблуждением.
Я хотел бы, чтобы все ближние и соседи их стали для вас невыносимы; тогда вы должны бы были из самих себя создать своего друга с переполненным сердцем его.
Вы приглашаете свидетеля, когда хотите хвалить себя; и когда вы склонили его хорошо думать о вас, сами вы хорошо думаете о себе.
Лжет не только тот, кто говорит вопреки своему знанию, но еще больше тот, кто говорит вопреки своему незнанию. Именно так говорите вы о себе при общении с другими и обманываете соседа насчет себя.
Так говорит глупец: «Общение с людьми портит характер, особенно когда нет его».
Один идет к ближнему, потому что он ищет себя, а другой – потому что он хотел бы потерять себя. Ваша дурная любовь к самим себе делает для вас из одиночества тюрьму.
Дальние оплачивают вашу любовь к ближнему; и если вы соберетесь впятером, шестой должен всегда умереть.
Я не люблю ваших празднеств; слишком много лицедеев находил я там, и даже зрители вели себя часто как лицедеи.
Не о ближнем учу я вас, но о друге. Пусть друг будет для вас праздником земли и предчувствием сверхчеловека.
Немецкий философ Мартин Хайдеггер в 1953 году писал о сверхчеловеке Ницше так: «Слово “сверхчеловек” мы обязаны, конечно, заранее уберечь от всех фальшивых и сбивающих с толку тонов, которые слышатся для обыденного мнения. Именем “сверхчеловек” Ницше как раз называет не просто человека, превышающего обычную, до сих пор существовавшую меру. Он подразумевает также не некий человеческий вид, который отбрасывает гуманность, возводит в закон голый произвол и берет за правило титаническое неистовство. Сверхчеловек, в буквальном смысле слова, есть скорее тот, кто превосходит прежнего человека единственно для того, чтобы прежде всего привести доныне существующего человека к его еще не осуществленной сущности и прочно установить его в ней».
Я учу вас о друге и переполненном сердце его. Но надо уметь быть губкою, если хочешь быть любимым переполненными сердцами.
Я учу вас о друге, в котором мир предстоит завершенным, как чаша добра, – о созидающем друге, всегда готовом подарить завершенный мир.
И как мир развернулся для него, так опять он свертывается вместе с ним, подобно становлению добра и зла, подобно становлению цели из случая.
Будущее и самое дальнее пусть будет причиною твоего сегодня: в своем друге ты должен любить сверхчеловека как свою причину.
Братья мои, не любовь к ближнему советую я вам – я советую вам любовь к дальнему.
Так говорил Заратустра.
Ты хочешь, брат мой, идти в уединение? Ты хочешь искать дороги к самому себе? Помедли еще немного и выслушай меня.
«Кто ищет, легко сам теряется. Всякое уединение есть грех», – так говорит стадо. И ты долго принадлежал к стаду.
Голос стада будет звучать еще и в тебе! И когда ты скажешь: «У меня уже не одна совесть с вами», – это будет жалобой и страданием.
Смотри, само это страдание породила еще единая совесть: и последнее мерцание этой совести горит еще на твоей печали.
Но ты хочешь следовать голосу своей печали, который есть путь к самому себе? Покажи же мне на это свое право и свою силу!
Являешь ли ты собой новую силу и новое право? Начальное движение? Самокатящееся колесо? Можешь ли ты заставить звезды вращаться вокруг себя?
Ах, так много вожделеющих о высоте! Так много видишь судорог честолюбия! Докажи мне, что ты не из вожделеющих и не из честолюбцев!
Ах, как много есть великих мыслей, от которых проку не более, чем от воздуходувки: они надувают и делают еще более пустым.
Свободным называешь ты себя? Твою господствующую мысль хочу я слышать, а не то, что ты сбросил ярмо с себя.
Из тех ли ты, что имеют право сбросить ярмо с себя? Таких немало, которые потеряли свою последнюю ценность, когда освободились от рабства.
Свободный от чего? Какое дело до этого Заратустре! Но твой ясный взор должен поведать мне: свободный для чего?
Ницше был ожесточенным противником любого ограничения индивидуума со стороны общества и государства. В отличие от него, социалисты стремились социализировать все функции и устранить индивидуальную свободу действий, чтобы предотвратить эксплуатацию людей единичными сильными личностями. Ницше же, наоборот, утверждал, что все держится на отдельных личностях, подчиняющих себе массы, а простые люди существуют лишь для повиновения и они нуждаются во властных натурах. То есть спасение человечества Ницше видел в сильных индивидуумах.
Можешь ли ты дать себе свое добро и свое зло и навесить на себя свою волю, как закон? Можешь ли ты быть сам своим судьею и мстителем своего закона?
Ужасно быть лицом к лицу с судьею и мстителем собственного закона. Так бывает брошена звезда в пустое пространство и в ледяное дыхание одиночества.
Сегодня еще страдаешь ты от множества, ты, одинокий: сегодня еще есть у тебя все твое мужество и твои надежды.
Но когда-нибудь ты устанешь от одиночества, когда-нибудь гордость твоя согнется и твое мужество поколеблется. Когда-нибудь ты воскликнешь: «Я одинок!»
Когда-нибудь ты не увидишь более своей высоты, а твое низменное будет слишком близко к тебе; твое возвышенное будет даже пугать тебя, как призрак. Когда-нибудь ты воскликнешь: «Все – ложь!»
Есть чувства, которые грозят убить одинокого; если это им не удается, они должны сами умереть! Но способен ли ты быть убийцею?
Знаешь ли ты, брат мой, уже слово «презрение»? И муку твоей справедливости – быть справедливым к тем, кто тебя презирает?
Ты принуждаешь многих переменить о тебе мнение – это ставят они тебе в большую вину. Ты близко подходил к ним и все-таки прошел мимо – этого они никогда не простят тебе.
Ты стал выше их; но чем выше ты подымаешься, тем меньшим кажешься ты в глазах зависти. Но больше всех ненавидят того, кто летает.
«Каким образом хотели вы быть ко мне справедливыми! – должен ты говорить. – Я избираю для себя вашу несправедливость как предназначенный мне удел».
Несправедливость и грязь бросают они вослед одинокому; но, брат мой, если хочешь ты быть звездою, ты должен светить им, несмотря ни на что!
И остерегайся добрых и праведных! Они любят распинать тех, кто изобретает для себя свою собственную добродетель, – они ненавидят одинокого.
Остерегайся также святой простоты! Все для нее нечестиво, что не просто; она любит играть с огнем – костров.
И остерегайся также приступов своей любви! Слишком скоро протягивает одинокий руку тому, кто с ним повстречается.
Иному ты должен подать не руку, а только лапу, – и я хочу, чтобы у твоей лапы были когти.
Но самым опасным врагом, которого ты можешь встретить, будешь всегда ты сам; ты сам подстерегаешь себя в пещерах и лесах.
Одинокий, ты идешь дорогою к самому себе! И твоя дорога идет впереди тебя самого и твоих семи дьяволов!
Ты будешь сам для себя и еретиком, и колдуном, и прорицателем, и глупцом, и скептиком, и нечестивцем, и злодеем.
Надо, чтобы ты сжег себя в своем собственном пламени: как же мог бы ты обновиться, не сделавшись сперва пеплом!
Одинокий, ты идешь путем созидающего: Бога хочешь ты себе создать из своих семи дьяволов!
Таким образом Ницше восстает и против того образа Бога, который был использован католической церковью при оправдании ужасов инквизиции, и против образа, который может создать человек по своему образу и подобию (то есть «из своих семи дьяволов»). Новый образ Бога должен, согласно Ницше, соответствовать сознанию сверхчеловека, так как устремляться человек может только к тому, что ему кажется понятным и привлекательным, пусть даже пока и труднодостижимым.
Одинокий, ты идешь путем любящего: самого себя любишь ты и потому презираешь ты себя, как презирают только любящие.
Созидать хочет любящий, ибо он презирает! Что знает о любви тот, кто не должен был презирать именно то, что любил он!
Со своей любовью и своим созиданием иди в свое уединение, брат мой, и только позднее, прихрамывая, последует за тобой справедливость.
С моими слезами иди в свое уединение, брат мой. Я люблю того, кто хочет созидать дальше самого себя и так погибает.
Так говорил Заратустра. <…>
Есть у меня вопрос к тебе, брат мой; точно некий лот, бросаю я этот вопрос в твою душу, чтобы знать, как глубока она.
Ты молод и желаешь ребенка и брака. Но я спрашиваю тебя: настолько ли ты человек, чтобы иметь право желать ребенка?
Победитель ли ты, преодолел ли ты себя самого, повелитель ли чувств, господин ли своих добродетелей? Так спрашиваю я тебя.
По мнению Ницше, мелочные заботы, муравьиная суета, жалкое довольство и «счастье большинства» – вот что предстоит преодолеть «высшим людям».
Или в твоем желании говорят зверь и потребность? Или одиночество? Или разлад с самим собою?
Я хочу, чтобы твоя победа и твоя свобода страстно желали ребенка. Живые памятники должен ты строить своей победе и своему освобождению.
Дальше себя должен ты строить. Но сперва ты должен сам быть построен прямоугольно в отношении тела и души.
Не только вширь должен ты расти, но и ввысь! Да поможет тебе в этом сад супружества!
Высшее тело должен ты создать, начальное движение, самокатящееся колесо – созидающего должен ты создать.
Брак – так называю я волю двух создать одного, который больше создавших его. Глубокое уважение друг перед другом называю я браком, как перед хотящими одной и той же воли.
Да будет это смыслом и правдой твоего брака. Но то, что называет браком многое множество, эти лишние, – ах, как назову я его?
Ах, эта бедность души вдвоем! Ах, эта грязь души вдвоем! Ах, это жалкое довольство собою вдвоем!
Браком называют они все это; и они говорят, будто браки их заключены на небе.
Ну что ж, я не хочу этого неба лишних людей! Нет, не надо мне их, этих спутанных небесною сетью зверей!
Пусть подальше останется от меня Бог, который, прихрамывая, идет благословлять то, чего он не соединял!
Не смейтесь над этими браками! У какого ребенка нет оснований плакать из-за своих родителей?
Достойным казался мне этот человек и созревшим для смысла земли; но когда я увидел его жену, земля показалась мне домом для умалишенных.
Да, я хотел бы, чтобы земля дрожала в судорогах, когда святой сочетается с гусыней.
Один вышел, как герой, искать истины, а в конце добыл он себе маленькую наряженную ложь. Своим браком называет он это.
Другой был требователен в общении и разборчив в выборе. Но одним разом испортил он на все разы свое общество: своим браком называет он это.
Третий искал служанки с добродетелями ангела. Но одним разом стал он служанкою женщины, и теперь ему самому надо бы стать ангелом.
Осторожными находил я всех покупателей, и у всех у них были хитрые глаза. Но жену себе даже хитрейший из них умудряется купить в мешке.
Много коротких безумств – это называется у вас любовью. И ваш брак, как одна длинная глупость, кладет конец многим коротким безумствам.
Ваша любовь к жене и любовь жены к мужу – ах, если бы могла она быть жалостью к страдающим и сокрытым богам! Но почти всегда два животных угадывают друг друга.
И даже ваша лучшая любовь есть только восторженный символ и болезненный пыл. Любовь – это факел, который должен светить вам на высших путях.
Когда-нибудь вы должны будете любить дальше себя! Начните же учиться любить! И оттого вы должны были испить горькую чашу вашей любви.
Горечь содержится в чаше даже лучшей любви: так возбуждает она тоску по сверхчеловеку, так возбуждает она жажду в тебе, созидающем!
Ницше чувствовал именно эту тоску. На него угнетающе действовали те идеалы, которые привлекали простых людей и людей образованных, относивших себя к элите. Он с горечью отмечал, что XIX век вместе с научными и техническими достижениями принес и измельчание личности, погоню за наживой, излишнюю рассудочность. Ницше страдал от того, что человек стал превращаться в «полезную машину», нацеленную на достижение все больших и больших материальных благ.
Жажду в созидающем, стрелу и тоску по сверхчеловеку – скажи, брат мой, такова ли твоя воля к браку?
Священны для меня такая воля и такой брак.
Так говорил Заратустра.
Многие умирают слишком поздно, а некоторые – слишком рано. Еще странно звучит учение: «Умри вовремя!»
Умри вовремя – так учит Заратустра.
Конечно, кто никогда не жил вовремя, как мог бы он умереть вовремя? Ему бы лучше никогда не родиться! – Так советую я лишним людям.
Но даже лишние люди важничают еще своею смертью, и даже самый пустой орех хочет еще, чтобы его разгрызли.
Серьезно относятся все к смерти; но смерть не есть еще праздник. Еще не научились люди чтить самые светлые праздники.
Семен Франк в своей работе «Фридрих Ницше и этика любви к дальнему» пишет о том, что Ницше очень ярко, радостно и сильно говорит о смерти в этой части своего произведения. Вряд ли кто-то еще до него так смог сказать об этом явлении. Его слова – апофеоз «свободной смерти».
Совершенную смерть показываю я вам; она для живущих становится жалом и священным обетом.
Своею смертью умирает совершивший свой путь, умирает победоносно, окруженный теми, кто надеется и дает священный обет.
Следовало бы научиться умирать; и не должно быть праздника там, где такой умирающий не освятил клятвы живущих!
Так умереть – лучше всего; а второе – умереть в борьбе и растратить великую душу.
Но как борющемуся, так и победителю одинаково ненавистна ваша смерть, которая скалит зубы и крадется, как вор, – и, однако, входит, как повелитель.
Свою смерть хвалю я вам, свободную смерть, которая приходит ко мне, потому что я хочу.
И когда же захочу я? – У кого есть цель и наследник, тот хочет смерти вовремя для цели и наследника.
Из глубокого уважения к цели и наследнику не повесит он сухих венков в святилище жизни.
Поистине, не хочу я походить на тех, кто сучит веревку: они тянут свои нити в длину, а сами при этом все пятятся.
Иные становятся для своих истин и побед слишком стары; беззубый рот не имеет уже права на все истины.
И каждый желающий славы должен уметь вовремя проститься с почестью и знать трудное искусство – уйти вовремя.
Надо перестать позволять себя есть, когда находят тебя особенно вкусным, – это знают те, кто хочет, чтобы их долго любили.
Есть, конечно, кислые яблоки, участь которых – ждать до последнего дня осени; и в то же время становятся они спелыми, желтыми и сморщенными.
У одних сперва стареет сердце, у других – ум. Иные бывают стариками в юности; но кто поздно юн, тот надолго юн.
Иному не удается жизнь: ядовитый червь гложет ему сердце. Пусть же постарается он, чтобы тем лучше удалась ему смерть.
Иной не бывает никогда сладким: он гниет еще летом. Одна трусость удерживает его на его суку.
Живут слишком многие, и слишком долго висят они на своих сучьях. Пусть же придет буря и стряхнет с дерева все гнилое и червивое!
О, если бы пришли проповедники скорой смерти! Они были бы настоящей бурею и сотрясли бы деревья жизни! Но я слышу только проповедь медленной смерти и терпения ко всему «земному».
Ах, вы проповедуете терпение ко всему земному? Но это земное слишком долго терпит вас, вы, злословцы!
Поистине, слишком рано умер тот иудей, которого чтут проповедники медленной смерти; и для многих стало с тех пор роковым, что умер он слишком рано.
Он знал только слезы и скорбь иудея, вместе с ненавистью добрых и праведных, – этот иудей Иисус; тогда напала на него тоска по смерти.
Зачем не остался он в пустыне и вдали от добрых и праведных! Быть может, он научился бы жить и научился бы любить землю – и вместе с тем смеяться.
Верьте мне, братья мои! Он умер слишком рано; он сам отрекся бы от своего учения, если бы он достиг моего возраста! Достаточно благороден был он, чтобы отречься!
Но незрелым был он еще. Незрело любит юноша, и незрело ненавидит он человека и землю. Еще связаны и тяжелы у него душа и крылья мысли.
Но зрелый муж больше ребенок, чем юноша, и меньше скорби в нем: лучше понимает он смерть и жизнь.
Свободный к смерти и свободный в смерти, он говорит священное «Нет», когда нет уже времени говорить «Да»: так понимает он смерть и жизнь.
Да не будет ваша смерть хулою на человека и землю, друзья мои: этого прошу я у меда вашей души.
В вашей смерти должны еще гореть ваш дух и ваша добродетель, как вечерняя заря горит на земле, – или смерть плохо удалась вам.
Так хочу я сам умереть, чтобы вы, друзья, ради меня еще больше любили землю; и в землю хочу я опять обратиться, чтобы найти отдых у той, что меня родила.
Поистине, была цель у Заратустры, он бросил свой мяч; теперь будьте вы, друзья, наследниками моей цели, для вас закидываю я золотой мяч.
Больше всего люблю я смотреть на вас, друзья мои, когда вы бросаете золотой мяч! Оттого я простыну еще немного на земле; простите мне это!
Так говорил Заратустра. <…>
Часть вторая
…И только когда вы все отречетесь от меня, я вернусь к вам. Поистине, другими глазами, братья мои, я буду тогда искать утерянных мною; другою любовью я буду тогда любить вас.
Друзья мои! До вашего друга дошли насмешливые слова: «Посмотрите только на Заратустру! Разве не ходит он среди нас, как среди зверей?»
Но было бы лучше так сказать: «Познающий ходит среди людей, как среди зверей».
Но сам человек называется у познающего: зверь, имеющий красные щеки.
Откуда у него это имя? Не потому ли, что слишком часто должен был он стыдиться?
О, друзья мои! Так говорит познающий: стыд, стыд, стыд – вот история человека!
И потому благородный предписывает себе не стыдить других: стыд предписывает он себе перед всяким страдающим.
Поистине, не люблю я сострадательных, блаженных в своем сострадании: слишком лишены они стыда.
Если должен я быть сострадательным, все-таки не хочу я называться им; и если я сострадателен, то только издали.
Я люблю скрывать свое лицо и убегаю, прежде чем узнан я; так советую я делать и вам, друзья мои!
Пусть моя судьба ведет меня дорогою тех, кто, как вы, всегда свободны от сострадания и с кем я вправе делить надежду, пиршество и мед!
Поистине, я делал и то и другое для всех, кто страдает; но мне казалось всегда, что лучше я делал, когда учился больше радоваться.
С тех пор как существуют люди, человек слишком мало радовался; лишь это, братья мои, наш первородный грех!
И когда мы научимся лучше радоваться, тогда мы тем лучше разучимся причинять другим горе и выдумывать его.
Поэтому умываю я руку, помогавшую страдающему, поэтому вытираю я также и душу.
Ибо когда я видел страдающего страдающим, я стыдился его из-за стыда его; и когда я помогал ему, я прохаживался безжалостно по гордости его.
Большие одолжения порождают не благодарных, а мстительных; и если маленькое благодеяние не забывается, оно обращается в гложущего червя.
«Будьте чопорны, когда принимаете что-нибудь! Вознаграждайте дарящего самим фактом того, что вы принимаете!» – так советую я тем, кому нечем отдарить.
Но я из тех, кто дарит: я люблю дарить как друг – друзьям. Но пусть чужие и бедные сами срывают плоды с моего дерева; это менее стыдит их.
Но нищих надо бы совсем уничтожить! Поистине, сердишься, что даешь им, и сердишься, что не даешь им.
И заодно с ними – грешников и угрызения совести! Верьте мне, друзья мои: угрызения совести учат грызть.
Но хуже всего мелкие мысли. Поистине, лучше уж совершить злое, чем подумать мелкое!
Хотя вы говорите: «Радость мелкой злобы бережет нас от крупного злого дела», но здесь не следует быть бережливым.
Злое дело похоже на нарыв: оно зудит, и чешется, и нарывает, – оно говорит откровенно.
«Гляди, я – болезнь», – так говорит злое дело; в этом откровенность его.
Но мелкая мысль похожа на грибок: он и ползет, и прячется, и нигде не хочет быть, пока все тело не будет вялым и дряблым от маленьких грибков.
Но тому, кто одержим чертом, я так говорю на ухо: «Лучше, чтобы ты вырастил своего черта! Даже для тебя существует еще путь величия!»
Ах, братья мои! О каждом знают слишком много! И многие делаются для нас прозрачными, но от этого мы не можем еще пройти сквозь них.
Трудно жить с людьми, ибо так трудно хранить молчание.
И не к тому, кто противен нам, бываем мы больше всего несправедливы, а к тому, до кого нам нет никакого дела.
Но если есть у тебя страдающий друг, то будь для страдания его местом отдохновения, но также и жестким ложем, походной кроватью: так будешь ты ему наиболее полезен.
И если друг делает тебе что-нибудь дурное, говори ему: «Я прощаю тебе, что ты мне сделал; но если бы ты сделал это себе, – как мог бы я это простить!»
Так говорит всякая великая любовь: она преодолевает даже прощение и жалость.
Надо сдерживать свое сердце; стоит только распустить его, и как быстро каждый теряет голову!
Ах, где в мире совершалось больше безумия, как не среди сострадательных? И что в мире причиняло больше страдания, как не безумие сострадательных?
Горе всем любящим, у которых нет более высокой вершины, чем сострадание их!
Так говорил однажды мне дьявол: «Даже у Бога есть свой ад – это любовь его к людям».
И недавно я слышал, как говорил он такие слова: «Бог мертв; из-за сострадания своего к людям умер Бог».
Итак, я предостерегаю вас от сострадания: оттуда приближается к людям тяжелая туча! Поистине, я знаю толк в приметах грозы!
Запомните также и эти слова: всякая великая любовь выше всего своего сострадания: ибо то, что она любит, она еще хочет – создать!
«Себя самого приношу я в жертву любви своей и ближнего своего, подобно себе», – так надо говорить всем созидающим.
Но все созидающие тверды.
Так говорил Заратустра. <…>
Громом и небесным огнем надо говорить к сонливым и сонным чувствам.
Но голос красоты говорит тихо: он вкрадывается только в самые чуткие души.
Тихо вздрагивал и смеялся сегодня мой гербовый щит: это священный смех и трепет красоты.
Над вами, вы, добродетельные, смеялась сегодня моя красота. И до меня доносился ее голос: «Они хотят еще, чтобы им заплатили!»
Вы еще хотите, чтобы вам заплатили, вы, добродетельные! Хотите получить плату за добродетель, небо за землю, вечность за ваше сегодня?
И теперь негодуете вы на меня, ибо учу я, что нет воздаятеля? И поистине, я не учу даже, что добродетель сама себе награда.
Ах, вот мое горе: в основу вещей коварно волгали награду и наказание – и даже в основу ваших душ, вы, добродетельные!
Но, подобно клыку вепря, должно мое слово бороздить основу вашей души; плугом хочу я называться для вас.
Все сокровенное вашей основы должно выйти на свет; и когда вы будете лежать на солнце, взрытые и изломанные, отделится ваша ложь от вашей истины.
Ибо вот ваша истина: вы слишком чистоплотны для грязи таких слов, как мщение, наказание, награда и возмездие.
Вы любите вашу добродетель, как мать любит свое дитя; но когда же слыхано было, чтобы мать хотела платы за свою любовь?
Ваша добродетель – это самое дорогое ваше Само. В вас есть жажда кольца; чтобы снова достичь самого себя, для этого вертится и крутится каждое кольцо.
И каждое дело вашей добродетели похоже на гаснущую звезду: ее свет всегда находится еще в пути и блуждая – и когда же не будет он больше в пути?
Так и свет вашей добродетели находится еще в пути, даже когда дело свершено уже. Пусть оно будет даже забыто и мертво: луч его света жив еще и блуждает.
Пусть ваша добродетель будет вашим Само, а не чем-то посторонним, кожей, покровом, – вот истина из основы вашей души, вы, добродетельные!
Но есть, конечно, и такие, для которых добродетель представляется корчей под ударом бича; и вы слишком много наслышались вопля их!
Есть и другие, называющие добродетелью ленивое состояние своих пороков; и протягивают конечности их ненависть и их зависть, просыпается также их «справедливость» и трет свои заспанные глаза.
Есть и такие, которых тянет вниз: их демоны тянут их. Но чем ниже они опускаются, тем ярче горят их глаза и вожделение их к своему Богу.
Ах, и такой крик достигал ваших ушей, вы, добродетельные: «Что не я, то для меня Бог и добродетель!»
Есть и такие, что с трудом двигаются и скрипят, как телеги, везущие камни в долину: они говорят много о достоинстве и добродетели – свою узду называют они добродетелью!
Есть и такие, что подобны часам с ежедневным заводом; они делают свой тик-так и хотят, чтобы тик-так назывался – добродетелью.
Поистине, они забавляют меня: где бы я ни находил такие часы, я завожу их своей насмешкой; и они должны еще пошипеть мне!
Другие гордятся своей горстью справедливости и во имя ее совершают преступление против всего – так что мир тонет в их несправедливости.
Ах, как дурно звучит слово «добродетель» в их устах! И когда они говорят: «Мы правы вместе», всегда это звучит как: «Мы правы в мести!»
Своею добродетелью хотят они выцарапать глаза своим врагам; и они возносятся только для того, чтобы унизить других.
Но опять есть и такие, что сидят в своем болоте и так говорят из тростника: «Добродетель – это значит сидеть смирно в болоте.
Мы никого не кусаем и избегаем тех, кто хочет укусить; и во всем мы держимся мнения, навязанного нам».
Опять-таки есть и такие, что любят жесты и думают: добродетель – это род жестов.
Их колени всегда преклоняются, а их руки восхваляют добродетель, но сердце их ничего не знает о ней.
Но есть и такие, что считают за добродетель сказать: «Добродетель необходима»; но в душе они верят только в необходимость полиции.
И многие, кто не может видеть высокого в людях, называют добродетелью, когда слишком близко видят низкое их; так, называют они добродетелью свой дурной глаз.
Одни хотят поучаться и стать на путь истинный и называют его добродетелью; а другие хотят от всего отказаться – и называют это также добродетелью.
И таким образом, почти все верят, что участвуют в добродетели; и все хотят по меньшей мере быть знатоками в «добре» и «зле».
Но не для того пришел Заратустра, чтобы сказать всем этим лжецам и глупцам: «Что знаете вы о добродетели! Что могли бы вы знать о ней!»
Но чтобы устали вы, друзья мои, от старых слов, которым научились вы от глупцов и лжецов.
Чтобы устали от слов «награда», «возмездие», «наказание», «месть в справедливости».
Чтобы устали говорить: «Такой-то поступок хорош, ибо он бескорыстен».
Ах, друзья мои! Пусть ваше Само отразится в поступке, как мать отражается в ребенке, – таково должно быть ваше слово о добродетели!
Поистине, я отнял у вас сотню слов и самые дорогие погремушки вашей добродетели; и теперь вы сердитесь на меня, как сердятся дети.
Они играли у моря – вдруг пришла волна и смыла у них в пучину их игрушку: теперь плачут они.
Но та же волна должна принести им новые игрушки и рассыпать перед ними новые пестрые раковины!
Так будут они утешены; и подобно им, и вы, друзья мои, получите свое утешение – и новые пестрые раковины!
Так говорил Заратустра.
Жизнь есть родник радости; но всюду, где пьет отребье, все родники бывают отравлены.
Слово «Gesindel» переведено как «отребье». Наверное, правильнее – «чернь».
Эта самая чернь (лавочники, мясники и т. п.) была ненавистна Ницше. Он полагал отделение великих от черни посредством образования, то есть, по его мнению, именно образование должно было стать непреодолимой границей для черни, тем самым вечно возобновляющимся барьером, всегда ясно отделяющим «они» от «мы».
Все чистое люблю я; но я не могу видеть морд с оскаленными зубами и жажду нечистых.
Они бросали свой взор в глубь родника; и вот мне светится из родника их мерзкая улыбка.
Священную воду отравили они своею похотью; и когда они свои грязные сны называли радостью, отравляли они еще и слова.
Негодует пламя, когда они свои отсыревшие сердца кладут на огонь; сам дух кипит и дымится, когда отребье приближается к огню.
Приторным и гнилым становится плод в их руках: взор их подтачивает корень и делает сухим валежником плодовое дерево.
И многие, кто отвернулся от жизни, отвернулись только от отребья: они не хотели делить с отребьем ни источника, ни пламени, ни плода.
И многие, кто уходил в пустыню и вместе с хищными зверями терпел жажду, не хотели только сидеть у водоема вместе с грязными погонщиками верблюдов.
И многие приходившие опустошением и градом на все хлебные поля хотели только просунуть свою ногу в пасть отребья и таким образом заткнуть ему глотку.
И знать, что для самой жизни нужны вражда и смерть и кресты мучеников, – это не есть еще тот кусок, которым давился я больше всего.
Но некогда я спрашивал и почти давился своим вопросом: как? неужели для жизни нужно отребье?
Нужны отравленные источники, зловонные огни, грязные сны и черви в хлебе жизни?
Не моя ненависть, а мое отвращение пожирало жадно мою жизнь! Ах, я часто утомлялся умом, когда я даже отребье находил остроумным!
И от господствующих отвернулся я, когда увидел, чтo они теперь называют господством: барышничать и торговаться из-за власти – с отребьем!
Среди народов жил я, иноязычный, заткнув уши, чтобы их язык барышничества и их торговля из-за власти оставались мне чуждыми.
И, зажав нос, шел я, негодующий, через все вчера и сегодня: поистине, дурно пахнут пишущим отребьем все вчера и сегодня!
Как калека, ставший глухим, слепым и немым, так жил я долго, чтобы не жить вместе с властвующим, пишущим и веселящимся отребьем.
С трудом, осторожно поднимался мой дух по лестнице; крохи радости были усладой ему; опираясь на посох, текла жизнь для слепца.
Что же случилось со мной? Как избавился я от отвращения? Кто омолодил мой взор? Как вознесся я на высоту, где отребье не сидит уже у источника?
Разве не само мое отвращение создало мне крылья и силы, угадавшие источник? Поистине, я должен был взлететь на самую высь, чтобы вновь обрести родник радости!
О, я нашел его, братья мои! Здесь, на самой выси, бьет для меня родник радости! И существует же жизнь, от которой не пьет отребье вместе со мной!
Слишком стремительно течешь ты для меня, источник радости! И часто опустошаешь ты кубок, желая наполнить его!
И мне надо еще научиться более скромно приближаться к тебе: еще слишком стремительно бьется мое сердце навстречу тебе.
Мое сердце, где горит мое лето, короткое, знойное, грустное и чрезмерно блаженное, – как жаждет мое лето-сердце твоей прохлады!
Миновала медлительная печаль моей весны! Миновала злоба моих снежных хлопьев в июне! Летом сделался я всецело и полуднем лета!
Летом в самой выси, с холодными источниками и блаженной тишиной – о, придите, друзья мои, чтобы тишина стала еще блаженней!
Ибо это – наша высь и наша родина: слишком высоко и круто живем мы здесь для всех нечистых и для жажды их.
Бросьте же, друзья, свой чистый взор в родник моей радости! Разве помутится он? Он улыбнется в ответ вам своей чистотою.
На дереве будущего вьем мы свое гнездо; орлы должны в своих клювах приносить пищу нам, одиноким!
Поистине, не ту пищу, которую могли бы вкушать и нечистые! Им казалось бы, что они пожирают огонь, и они обожгли бы себе глотки!
Поистине, мы не готовим здесь жилища для нечистых! Ледяной пещерой было бы наше счастье для тела и духа их.
И, подобно могучим ветрам, хотим мы жить над ними, соседи орлам, соседи снегу, соседи солнцу – так живут могучие ветры.
И, подобно ветру, хочу я когда-нибудь еще подуть среди них и своим духом отнять дыхание у духа их – так хочет мое будущее.
Поистине, могучий ветер Заратустра для всех низин; и такой совет дает он своим врагам и всем, кто плюет и харкает: «Остерегайтесь харкать против ветра!»
Так говорил Заратустра.
Взгляни, вот яма тарантула! Не хочешь ли ты посмотреть на него самого? Вот висит его сеть – тронь, чтобы она задрожала.
Вот идет он добровольно: здравствуй, тарантул! Черным сидит на твоей спине твой треугольник и примета; и я знаю также, что сидит в твоей душе.
Мщение сидит в твоей душе: куда ты укусишь, там вырастает черный струп; мщением заставляет твой яд кружиться душу!
Так говорю я вам в символе, вы, проповедники равенства, заставляющие кружиться души! Тарантулы вы для меня и скрытые мстители!
Но я выведу ваши притоны на свет; поэтому и смеюсь я вам в лицо своим смехом высоты.
Поэтому и рву я вашу сеть, чтобы ярость ваша выманила вас из вашей пещеры лжи и чтобы месть ваша выскочила из-за вашего слова «справедливость».
Ибо, да будет человек избавлен от мести – вот для меня мост, ведущий к высшей надежде, и радужное небо после долгих гроз.
Но другого, конечно, хотят тарантулы. «По-нашему, справедливость будет именно в том, чтобы мир был полон грозами нашего мщения», – так говорят они между собою.
«Мщению и позору хотим мы предать всех, кто не подобен нам», – так клянутся сердца тарантулов.
И еще: «Воля к равенству – вот что должно стать отныне именем для добродетели; и против всего власть имущего поднимаем мы свой крик!»
Проповедники равенства! Бессильное безумие тирана вопиет в вас о «равенстве»: так скрывается ваше сокровенное желание тирании за словами о добродетели!
Истосковавшийся мрак, скрытая зависть, быть может, мрак и зависть ваших отцов – вот что прорывается в вас безумным пламенем мести.
То, о чем молчал отец, начинает говорить в сыне; и часто находил я в сыне обнаженную тайну отца.
На вдохновенных похожи они; но не сердце вдохновляет их – а месть. И если они становятся утонченными и холодными, это не ум, а зависть делает их утонченными и холодными.
Их зависть приводит их даже на путь мыслителей; и в том отличительная черта их зависти, что всегда идут они слишком далеко; так что их усталость должна в конце концов засыпать на снегу.
В каждой жалобе их звучит мщение, в каждой похвале их есть желание причинить страдание; и быть судьями кажется им блаженством.
Но я советую вам, друзья мои: не доверяйте никому, в ком сильно стремление наказывать!
Это – народ плохого сорта и происхождения; на их лицах виден палач и ищейка.
Не доверяйте всем тем, кто много говорит о своей справедливости! Поистине, их душам недостает не одного только меду.
И если они сами себя называют «добрыми и праведными», не забывайте, что им недостает только – власти, чтобы стать фарисеями!
Обычно слово «фарисей» употребляют как синоним слова «лицемер». Фарисеи – религиозно-общественное течение в Иудее, это одна из трех древнееврейских философских школ. Название «фарисеи» возникло в начале II века до н. э., и слово «фарисеи» происходит от слова «отделяться», «обособляться», то есть изначально «фарисеи» – это было прозвище (в смысле – «отступники», «еретики»).
Друзья мои, я не хочу, чтобы меня смешивали или ставили наравне с ними.
Есть такие, что проповедуют мое учение о жизни, – и в то же время они проповедники равенства и тарантулы.
Они говорят в пользу жизни, эти ядовитые пауки, хотя они сидят в своих пещерах, отвернувшись от жизни: ибо этим они хотят причинять страдание.
Этим они хотят причинять страдание всем, у кого теперь власть: ибо у этих преобладает еще проповедь смерти.
Будь иначе, и тарантулы учили бы иначе: ибо они некогда были худшими клеветниками на мир и сожигателями еретиков.
Я не хочу, чтобы меня смешивали или ставили наравне с этими проповедниками равенства. Ибо так говорит ко мне справедливость: «люди не равны».
И они не должны быть равны! Чем была бы моя любовь к сверхчеловеку, если бы я говорил иначе?
Пусть по тысяче мостов и тропинок стремятся они к будущему и пусть между ними будет все больше войны и неравенства: так заставляет меня говорить моя великая любовь!
Изобретателями образов и призраков должны они стать во время вражды своей, и этими образами и призраками должны они сразиться в последней борьбе!
Добрый и злой, богатый и бедный, высокий и низкий, и все имена ценностей: все должно быть оружием и кричащим символом и указывать, что жизнь должна всегда сызнова преодолевать самое себя!
Ввысь хочет она воздвигаться с помощью столбов и ступеней, сама жизнь: дальние горизонты хочет она изведать и смотреть на блаженные красоты, – для этого ей нужна высота!
И так как ей нужна высота, то ей нужны ступени и противоречия ступеней и поднимающихся по ним! Подниматься хочет жизнь и, поднимаясь, преодолевать себя.
И посмотрите, друзья мои! Здесь, где пещера тарантула, высятся развалины древнего храма, – посмотрите на них просветленными глазами!
Поистине, тот, кто некогда здесь, в камне, воздвигал свои мысли вверх, знал о тайне всякой жизни наравне с мудрейшим из людей!
Что даже в красоте есть борьба, и неравенство, и война, и власть, и чрезмерная власть, – этому учит он нас здесь с помощью самого ясного символа.
Как божественно преломляются здесь, в борьбе, своды и дуги; как светом и тенью они устремляются друг против друга, божественно стремительные.
Так же уверенно и прекрасно будем врагами и мы, друзья мои! Божественно устремимся мы друг против друга!
Горе! Тут укусил меня самого тарантул, мой старый враг! Божественно уверенно и прекрасно укусил он меня в палец!
«Должны быть наказание и справедливость, – так думает он, – ведь недаром же ему петь здесь гимны в честь вражды!»
Да, он отомстил за себя! И, горе! – теперь мщением заставит он кружиться и мою душу!
Но чтобы не стал я кружиться, друзья мои, привяжите меня покрепче к этому столбу! Уж лучше хочу я быть столпником, чем вихрем мщения!
Поистине, не вихрь и не смерч Заратустра; а если он и танцор, то никак не танцор тарантеллы!
Так говорил Заратустра.
В XV веке на юго-востоке Италии, в Апулии, распространилась эпидемическая болезнь «тарантизм» (Tarantismus, Tarantolismo), причину которой народное суеверие находило в укусе тарантула. Считалось, что яд тарантула ввергает в состояние глубокой подавленности. Единственным средством против болезни считалась пляска, так как предполагалось, что во время энергичных телодвижений яд выходит из тела вместе с потом. С течением времени страх перед болезнью вызвал повальное помешательство среди населения: все танцевали до полного изнеможения. Пик тарантизма пришелся на XVII век, потом волна эпидемии стала постепенно спадать, а в XVIII веке болезнь исчезла окончательно. Единственным напоминанием о ней осталось название веселого зажигательного танца – «тарантелла».
Народу служили вы и народному суеверию, вы все, прославленные мудрецы! – а не истине! И потому только платили вам дань уважения.
И потому только выносили ваше неверие, что оно было остроумным окольным путем к народу. Так предоставляет господин волю своим рабам и еще потешается над их своеволием.
Но кто же ненавистен народу, как волк собакам, – свободный ум, враг цепей, кто не молится и живет в лесах.
Выгнать его из его убежища – это называлось всегда у народа «чувством справедливости»; на него он все еще натравливает своих самых кусачих собак.
«Истина существует: ибо существует народ! Горе, горе ищущему!» – так велось исстари.
Своему народу хотели вы дать оправдание в его поклонении; это называли вы «волею к истине», вы, прославленные мудрецы!
И ваше сердце всегда говорило себе: «Из народа вышел я, оттуда же низошел на меня голос Бога».
Упрямые и смышленые, как ослы, вы всегда были ходатаями за народ.
И многие властители, желавшие ладить с народом, впрягали впереди своих коней – осленка, какого-нибудь прославленного мудреца.
А теперь, прославленные мудрецы, хотелось бы мне, чтобы вы наконец совсем сбросили с себя шкуру льва!
Пеструю шкуру хищного зверя и космы исследующего, ищущего и завоевывающего!
Ах, чтобы научился я верить в вашу «правдивость», вам надо сперва отказаться от вашей воли к поклонению.
Правдивым называю я того, кто идет в пустыни, где нет богов, и разбивает свое сердце, готовое поклониться.
На желтом песке, палимый солнцем, украдкой смотрит он с жадностью на богатые источниками острова, где все живущее отдыхает под тенью деревьев.
Но его жажда не может заставить его сделаться похожим на этих довольных: ибо где есть оазисы, там есть и идолы.
Быть голодным, сильным, одиноким и безбожным – так хочет воля льва.
Быть свободным от счастья рабов, избавленных от богов и поклонения им, бесстрашным и наводящим страх, великим и одиноким – такова воля правдивого.
В пустыне жили исконно правдивые, свободные умы, как господа пустыни; но в городах живут хорошо откормленные, прославленные мудрецы – вьючные животные.
Ибо всегда тянут они, как ослы, телегу народа!
За это не сержусь я на них; но слугами остаются они для меня и людьми запряженными, даже если сбруя их сверкает золотом.
И часто бывали они хорошими слугами, достойными награды. Ибо так говорит добродетель: «Если должен ты быть слугою, ищи того, кому твоя служба всего полезнее!»
«Дух и добродетель твоего господина должны расти благодаря тому, что ты его слуга, – так будешь ты расти и сам вместе с его духом и его добродетелью!»
И поистине, вы, прославленные мудрецы, вы, слуги народа! Вы сами росли вместе с духом и добродетелью народа – а народ через вас! К вашей чести говорю я это!
Но народом остаетесь вы для меня даже в своих добродетелях, близоруким народом, который не знает, что такое дух!
Дух есть жизнь, которая сама врезается в жизнь: своим собственным страданием увеличивает она собственное знание, – знали ли вы уже это?
И счастье духа в том, чтобы помазанным быть и освященным быть слезами на заклание, – знали ли вы уже это?
И слепота слепого, и его искание ощупью свидетельствуют о силе солнца, на которое глядел он, – знали ли вы уже это?
С помощью гор должен учиться строить познающий! Мало того, что дух двигает горами, – знали ли вы уже это?
Вы знаете только искры духа – но вы не видите наковальни, каковой является он, и жестокости его молота!
Поистине, вы не знаете гордости духа! Но еще менее перенесли бы вы скромность духа, если бы когда-нибудь захотела она говорить!
И никогда еще не могли вы ввергнуть свой дух в заснеженную яму: вы недостаточно горячи для этого! Оттого и не знаете вы восторгов его холода.
Но во всем обходитесь вы, по-моему, слишком запросто с духом; и из мудрости делали вы часто богадельню и больницу для плохих поэтов.
Вы не орлы – оттого и не испытывали вы счастья в испуге духа. И кто не птица, не должен парить над пропастью.
Вы кажетесь мне теплыми; но холодом веет от всякого глубокого познания. Холодны, как лед, самые глубокие источники духа: услада для горячих рук и для тех, кто не покладает рук.
Вот стоите вы, чтимые, строгие, с прямыми спинами, вы, прославленные мудрецы! – вами не движет могучий ветер и сильная воля.
Видели ли вы когда-нибудь парус на море, округленный, надутый ветром и дрожащий от бури?
Подобно парусу, дрожащему от бури духа, проходит по морю моя мудрость – моя дикая мудрость!
Но вы, слуги народа, вы, прославленные мудрецы, – как могли бы вы идти со мною!
Так говорил Заратустра. <…>
«Волею к истине» называете вы, мудрейшие, то, что движет вами и возбуждает вас?
Волею к мыслимости всего сущего – так называю я вашу волю!
Все сущее хотите вы сделать сперва мыслимым: ибо вы сомневаетесь с добрым недоверием, мыслимо ли оно.
Но оно должно подчиняться и покоряться вам! Так водит ваша воля. Гладким должно стать оно и подвластным духу, как его зеркало и отражение в нем.
В этом вся ваша воля, вы, мудрейшие, как воля к власти, и даже когда вы говорите о добре и зле и об оценках ценностей.
Создать хотите вы еще мир, перед которым вы могли бы преклонить колена, – такова ваша последняя надежда и опьянение.
Но немудрые, народ, – они подобны реке, по которой плывет челнок, – и в челноке сидят торжественные и переряженные оценки ценностей.
Вашу волю и ваши ценности спустили вы на реку становления; старая воля к власти брезжит мне в том, во что верит народ как в добро и зло.
То были вы, мудрейшие, кто посадил таких гостей в этот челнок и дал им блеск и гордые имена, – вы и ваша господствующая воля!
Дальше несет теперь река ваш челнок: она должна его нести. Что за беда, если пенится разбитая волна и гневно противится килю!
Не река является вашей опасностью и концом вашего добра и зла, вы, мудрейшие, – но сама эта воля, воля к власти неистощимая, творящая воля к жизни.
Но чтобы поняли вы мое слово о добре и зле, я скажу вам еще свое слово о жизни и свойстве всего живого.
Все живое проследил я, я прошел великими и малыми путями, чтобы познать его свойство.
Стогранным зеркалом ловил я взор жизни, когда уста ее молчали, – дабы ее взор говорил мне. И ее взор говорил мне.
Но где бы ни находил я живое, везде слышал я и речь о послушании. Все живое есть нечто повинующееся.
И вот второе: тому повелевают, кто не может повиноваться самому себе. Таково свойство всего живого.
Но вот третье, что я слышал: повелевать труднее, чем повиноваться. И не потому только, что повелевающий несет бремя всех повинующихся и что легко может это бремя раздавить его.
Попыткой и дерзновением казалось мне всякое повелевание, и, повелевая, живущий всегда рискует самим собою.
И даже когда он повелевает самому себе – он должен еще искупить свое повеление. Своего собственного закона должен он стать судьей, и мстителем, и жертвой.
Согласно Ницше, повелевать (приказывать) – значит преодолевать самого себя.
Но как же происходит это? – так спрашивал я себя. Что побуждает все живое повиноваться и повелевать и, повелевая, быть еще повинующимся?
Слушайте же мое слово, вы, мудрейшие. Удостоверьтесь серьезно, проник ли я в сердце жизни и до самых корней ее сердца!
Везде, где находил я живое, находил я и волю к власти; и даже в воле служащего находил я волю быть господином.
Чтобы сильнейшему служил более слабый – к этому побуждает его воля его, которая хочет быть господином над еще более слабым: лишь без этой радости не может он обойтись.
И как меньший отдает себя большему, чтобы тот радовался и власть имел над меньшим, – так приносит себя в жертву и больший и из-за власти ставит на доску жизнь свою.
В том и жертва великого, чтобы было в нем дерзновение, и опасность, и игра в кости насмерть.
А где есть жертва, и служение, и взоры любви, там есть и воля быть господином. Крадучись проникает слабейший в крепость и в самое сердце сильнейшего – и крадет власть у него.
И вот какую тайну поведала мне сама жизнь. «Смотри, – говорила она, – я всегда должна преодолевать самое себя.
Конечно, вы называете это волей к творению или стремлением к цели, к высшему, дальнему, более сложному – но все это образует единую тайну.
Лучше погибну я, чем отрекусь от этого; и поистине, где есть закат и опадение листьев, там жизнь жертвует собою – из-за власти!
Мне надо быть борьбою, и становлением, и целью, и противоречием целей; ах, кто угадывает мою волю, угадывает также, какими кривыми путями она должна идти!
Что бы ни создавала я и как бы ни любила я созданное – скоро должна я стать противницей ему и моей любви: так хочет моя воля.
И даже ты, познающий, ты только тропа и след моей воли: поистине, моя воля к власти ходит по следам твоей воли к истине!
Конечно, не попал в истину тот, кто запустил в нее словом о “воле к существованию”; такой воли – не существует!
Ибо то, чего нет, не может хотеть; а что существует, как могло бы оно еще хотеть существования!
Только там, где есть жизнь, есть и воля; но это не воля к жизни, но – так учу я тебя – воля к власти!
Многое ценится живущим выше, чем сама жизнь; но и в самой оценке говорит – воля к власти!»
Согласно Ницше, жизнь – это постоянное изменение, это постоянное принесение в жертву всего отжившего. Жизнь – это разрушение старого и последующее построение нового. И человечество в этом процессе движимо волей к власти. В своей философии Ницше исходил из того, что там, где есть жизнь, всегда есть и воля к власти.
Так учила меня некогда жизнь, и отсюда разрешаю я, вы, мудрейшие, также и загадку вашего сердца.
Поистине, я говорю вам: добра и зла, которые были бы непреходящими, не существует! Из себя должны они все снова и снова преодолевать самих себя.
При помощи ваших ценностей и слов о добре и зле совершаете вы насилие, вы, ценители ценностей; и в этом ваша скрытая любовь, и блеск, и трепет, и порыв вашей души.
Но еще большее насилие и новое преодоление растет из ваших ценностей: об них разбивается яйцо и скорлупа его.
И кто должен быть творцом в добре и зле, поистине тот должен быть сперва разрушителем, разбивающим ценности.
Так принадлежит высшее зло к высшему благу; а это благо есть творческое.
Будем же говорить только о нем, вы, мудрейшие, хотя и это дурно. Но молчание еще хуже; все замолчанные истины становятся ядовитыми.
И пусть разобьется все, что может разбиться об наши истины! Сколько домов предстоит еще воздвигнуть!
Так говорил Заратустра.
Спокойна глубина моего моря; кто бы угадал, что она скрывает шутливых чудовищ!
Непоколебима моя глубина; но она блестит от плавающих загадок и хохотов.
Одного возвышенного видел я сегодня, торжественного, кающегося духом; о, как смеялась моя душа над его безобразием!
С выпяченной грудью, похожий на тех, кто вбирает в себя дыхание, – так стоял он, возвышенный и молчаливый.
Увешанный безобразными истинами, своей охотничьей добычей, и богатый разодранными одеждами; также много шипов висело на нем – но я не видел еще ни одной розы.
Еще не научился он смеху и красоте. Мрачным возвратился этот охотник из леса познания.
С битвы, где бился с дикими зверями, вернулся домой он; и сквозь серьезность его проглядывает еще дикий зверь – непобежденный!
Как тигр, все еще стоит он, готовый прыгнуть; но я не люблю этих напряженных душ: не по вкусу мне все эти ощерившиеся.
И вы говорите мне, друзья, что о вкусах и привкусах не спорят? Но ведь вся жизнь есть спор о вкусах и привкусах!
Вкус: это одновременно и вес, и весы, и весовщик; и горе всему живущему, если бы захотело оно жить без спора о весе, о весах и весовщике!
Если бы этот возвышенный утомился своею возвышенностью, – только тогда началась бы его красота; и только тогда вкусил бы я его и нашел бы вкусным.
И только когда он отвратится сам от себя, перепрыгнет он через свою собственную тень – и поистине прямо в свое солнце.
Слишком долго сидел он в тени, щеки побледнели у кающегося духом; почти умер он с голоду в своих ожиданиях.
Презрение еще в его взоре, и отвращение таится на его устах. Хотя отдыхает он теперь, но его отдых еще не на солнце.
Он должен был бы работать, как вол; и его счастье должно бы разить землею, а не презрением к земле.
Белым волом хотел бы я его видеть, идущим, фыркая и мыча, впереди плуга, – и его мычание должно бы хвалить все земное!
Темно еще его лицо; тень руки пробегает по нему. Затемнен еще взор его глаз.
Самоё дело его есть еще тень на нем: рука затемняет того, кто трудится не покладая рук. Еще не преодолел он своего дела.
Как люблю я в нем выю вола; но теперь хочу я еще видеть взор ангела.
И от воли своей героя должен он отучиться: вознесенным должен он быть для меня, а не только возвышенным, – сам эфир должен вознести его, лишенного воли!
Он победил чудовище, он разгадал загадки; но он должен еще победить своих чудовищ и разгадать свои загадки, в небесных детей должен он еще превратить их.
Еще не научилось его познание улыбаться и жить без зависти; еще не стих поток его страстей в красоте.
Поистине, не в сытости должно смолкнуть и утонуть его желание, а в красоте! Осанистость свойственна щедрости благородно мыслящего.
Закинув руку за голову – так должен был бы отдыхать герой, так должен был бы преодолевать он даже свой отдых.
Но именно для героя красота есть самая трудная вещь. Недостижима красота для всякой сильной воли.
Немного больше, немного меньше: именно это значит здесь много; это значит здесь всего больше.
Стоять с расслабленными мускулами и распряженной волей – это и есть самое трудное для всех вас, вы, возвышенные!
Когда власть становится милостивой и нисходит в видимое – красотой называю я такое нисхождение.
И ни от кого не требую я так красоты, как от тебя, могущественный; твоя доброта да будет твоим последним самопреодолением.
На всякое зло считаю я тебя способным; поэтому я и требую от тебя добра.
Поистине, я смеялся часто над слабыми, которые мнят себя добрыми, потому что у них расслабленные лапы.
К столпу добродетели должен ты стремиться: чем выше он подымается, тем становится он красивее и нежнее, а внутри тверже и выносливее.
Да, возвышенный, когда-нибудь должен ты быть прекрасным и держать зеркало перед своей собственной красотою.
Тогда твоя душа будет содрогаться от божественных вожделений – и поклонение будет в твоем тщеславии!
Это и есть тайна души: только когда герой покинул ее, приближается к ней, в сновидении, – сверхгерой.
Так говорил Заратустра.
Слишком далеко залетел я в будущее; ужас напал на меня.
И, оглянувшись кругом, я увидел, что время было моим единственным современником.
Тогда бежал я назад домой – и спешил все быстрее; так пришел я к вам, вы, современники, и в страну культуры.
Впервые посмотрел я на вас как следует и с добрыми желаниями; поистине, с тоскою в сердце пришел я.
Но что случилось со мной? Как ни было мне страшно, – я должен был рассмеяться! Никогда не видел мой глаз ничего более пестро-испещренного!
Я все смеялся и смеялся, тогда как ноги мои и сердце дрожали: «Ба, да тут родина всех красильных горшков!» – сказал я.
С лицами, обмазанными пятьюдесятью кляксами, – так сидели вы, к моему удивлению, вы, современники!
И с пятьюдесятью зеркалами вокруг себя, которые льстили и подражали игре ваших красок!
Поистине, вы не могли бы носить лучшей маски, вы, современники, чем ваши собственные лица! Кто бы мог вас узнать!
Исписанные знаками прошлого, а поверх этих знаков замалеванные новыми знаками, – так сокрылись вы от всех толкователей!
И если даже быть испытующим утробы, кто поверил бы, что есть у вас утробы! Из красок кажетесь вы выпеченными и из склеенных клочков.
Все века и народы пестро выглядывают из-под ваших покровов; все обычаи и все верования пестроязычно глаголят в ваших жестах.
Если бы кто освободил вас от ваших покрывал, мантий, красок и жестов, – все-таки осталось бы у него достаточно, чтобы пугать этим птиц.
Поистине, я сам испуганная птица, однажды увидевшая вас нагими и без красок; и я улетел, когда скелет стал подавать мне знаки любви.
Ибо скорее хотел бы я быть поденщиком в подземном мире и служить теням минувшего! – Тучнее и полнее вас обитатели подземного мира!
В том и горечь моей утробы, что ни нагими, ни одетыми не выношу я вас, вы, современники!
Все, что есть удушливого в будущем и что некогда пугало улетевших птиц, поистине более задушевно и внушает больше доверия, чем ваша «действительность».
Ибо так говорите вы: «Мы всецело действительность, и притом без веры и суеверия»; так выпячиваете вы грудь – ах, даже и не имея груди!
Но как могли бы вы верить, вы, размалеванные! – вы, образа всего, во что некогда верили!
Вы – ходячее опровержение самой веры и раскромсание всяких мыслей. Неправдоподобные – так называю я вас, вы, сыны действительности!
Все времена пустословят друг против друга в ваших умах; но сны и пустословие всех времен были все-таки ближе к действительности, чем ваше бодрствование!
Бесплодны вы; потому и недостает вам веры. Но кто должен был созидать, у того были всегда свои вещие сны и звезды знамения – и верил он в веру!
Вы – полуоткрытые ворота, у которых ждут могильщики. И вот ваша действительность: «Все стоит того, чтобы погибнуть».
Ах, вот стоите вы предо мной с торчащими ребрами! И многие из вас хорошо понимали это и сами.
И они говорили: «Кажется, Бог, пока спал я, что-то отнял у меня? Поистине, достаточно, чтобы сделать из этого самку!
Это насмешка над библейским мифом о сотворении Евы из ребра Адама.
Удивительна скудость ребер моих!» – так говорили уже многие из людей настоящего.
Да, смех вызываете вы во мне, вы, современники! И в особенности когда вы удивляетесь сами себе!
И горе мне, если бы не мог я смеяться над вашим удивлением и должен был глотать все, что есть противного в ваших мисках!
Но я хочу отнестись к вам легче, ибо нечто тяжелое должен нести я; и что мне за дело, если жуки и летучие гады сядут на мою ношу!
Поистине, не станет же она от того тяжелее! И не от вас, вы, современники, должна прийти ко мне великая усталость.
Ах, куда же еще подняться мне с моей тоской! Со всех гор высматриваю я страны отцов и матерей.
Но родины не нашел я нигде: тревожно мне во всех городах, и рвусь я прочь из всех ворот.
Чужды мне и смешны современники; к ним еще недавно влекло меня сердце; и изгнан я из стран отцов и матерей.
Так что люблю я еще только страну детей моих, неоткрытую, лежащую в самых далеких морях; и пусть ищут и ищут ее мои корабли.
Своими детьми хочу я искупить то, что я сын своих отцов; и всем будущим – это настоящее!
Так говорил Заратустра.
Когда вчера взошел месяц, я думал, что он хочет родить солнце: так широко, как роженица, лежал он на горизонте.
Но он обманул меня своей беременностью; и скорее еще я поверю, что месяц – мужчина, чем что он – женщина.
Конечно, мало похож на мужчину этот застенчивый полуночник. Поистине, с нечистой совестью бродит он по крышам.
Ибо полон он похоти и ревности, этот монах в месяце, падок он до земли и всех радостей влюбленных.
Нет, я не люблю его, этого кота на крышах! Противны мне все, кто подкрадывается к полузакрытым окнам!
Набожно и молча бродит он по звездным коврам; но я не люблю мужских ног, ступающих тихо, на которых не звенят даже шпоры.
Праведна поступь любого правдивца; но кошка ходит по земле крадучись. Взгляни, по-кошачьи восходит луна и нечестно.
Это сравнение прилагаю я к вам, чувствительные лицемеры, к вам, ищущим «чистого познания»! Вас называю я – сластолюбцами!
Вы также любите землю и земное – я хорошо разгадал вас! – но стыд в вашей любви и нечистая совесть, – вы похожи на луну!
В презрении к земному убежден ваш дух, но не ваше нутро; а оно сильнейшее в вас!
И теперь стыдится ваш дух, что он угождает вашему нутру, и крадется путями лжи и обмана, чтобы не встретиться со своим собственным стыдом.
«Для меня было бы высшим счастьем, – так говорит себе ваш пролгавшийся дух, – смотреть на жизнь без вожделений, а не как собака, с высунутым языком.
Быть счастливым в созерцании, с умершей волею, без приступов и алчности себялюбия, – холодным и серым всем телом, но с пьяными глазами месяца!
Для меня было бы лучшей долею – так соблазняет самого себя соблазненный, – любить землю, как любит ее месяц, и только одними глазами прикасаться к красоте ее.
И я называю непорочным познание всех вещей, когда я ничего не хочу от них, как только лежать перед ними, подобно зеркалу с сотнею глаз».
О вы, чувствительные лицемеры, вы, сластолюбцы! Вам недостает невинности в вожделении; и вот почему клевещете вы на вожделение!
Поистине, не как созидающие, производящие и радующиеся становлению любите вы землю!
Где есть невинность? Там, где есть воля к зачатию. И кто хочет созидать дальше себя, у того для меня самая чистая воля.
Где есть красота? Там, где я должен хотеть всею волею; где хочу я любить и погибнуть, чтобы образ не остался только образом.
Любить и погибнуть – это согласуется от вечности. Хотеть любви – это значит хотеть также смерти. Так говорю я вам, малодушные!
Но вот же хочет ваше скопческое косоглазие называться «созерцанием»! А к чему можно прикоснуться трусливым глазом, должно быть окрещено именем «прекрасного»! О вы, осквернители благородных имен!
Но в том проклятие ваше, вы, незапятнанные, вы, ищущие чистого познания, что никогда не родите вы, хотя бы широко, как роженица, и лежали вы на горизонте!
И поистине, ваши уста полны благородных слов; и мы должны верить, что и сердце ваше переполнено, вы, лжецы?
Но мои слова – слова невзрачные, презрительные и простые; и я люблю подбирать то, что на ваших пиршествах падает под стол.
Все-таки я могу сказать истину им – лицемерам! Да, мои рыбьи косточки, раковины и колючие листья должны щекотать носы лицемерам!
Дурной запах всегда вокруг вас и ваших пиршеств: ибо ваши похотливые мысли, ваша ложь и притворство висят в воздухе!
Рискните же сперва поверить самим себе – себе и своему нутру! Кто не верит себе самому, всегда лжет.
Личиною Бога прикрылись вы перед самими собой, вы, «чистые»: в личине Бога укрылся ужасный кольчатый червь ваш.
Поистине, вы обманываете, вы, «созерцающие»! Даже Заратустра был некогда обманут божественной пленкой вашей; не угадал он, какими змеиными кольцами была набита она.
Душу Бога мечтал я некогда видеть играющей в ваших играх, вы, ищущие чистого познания! О лучшем искусстве не мечтал я никогда, чем ваши искусства!
Нечисть змеиную и дурной запах скрывала от меня даль и что хитрость ящерицы похотливо ползала здесь.
Но я подошел к вам ближе: тогда наступил для меня день – и теперь наступает он для вас, – кончились похождения месяца!
Взгляните на него! Застигнутый, бледный стоит он – пред утренней зарею!
Ибо оно уже близко, огненное светило, – его любовь приближается к земле! Невинность и жажда творца – вот любовь всякого солнца!
Смотрите же на него, как оно нетерпеливо подымается над морем! Разве вы не чувствуете жадного, горячего дыхания любви его?
Морем хочет упиться оно и впивать глубину его к себе на высоту – и тысячью грудей поднимается к нему страстное море.
Ибо оно хочет, чтобы солнце целовало его и упивалось им; оно хочет стать воздухом, и высотою, и стезею света, и самим светом!
Поистине, подобно солнцу, люблю я жизнь и все глубокие моря.
И для меня в том познание, чтобы все глубокое поднялось – на мою высоту!
Так говорил Заратустра.
Пока я спал, овца принялась объедать венок из плюща на моей голове – и, объедая, она говорила: «Заратустра не ученый больше».
И, сказав это, она чванливо и гордо отошла в сторону. Ребенок рассказал мне об этом.
Люблю я лежать здесь, где играют дети, вдоль развалившейся стены, среди чертополоха и красного мака.
Я все еще ученый для детей, а также для чертополоха и красного мака. Невинны они, даже в своей злобе.
Но для овец я уже перестал быть ученым: так хочет моя судьба – да будет она благословенна!
Ибо истина в том, что ушел я из дома ученых и еще захлопнул дверь за собою.
Слишком долго сидела моя душа голодной за их столом; не научился я, подобно им, познанию, как щелканью орехов.
Простор люблю я и воздух над свежей землей; лучше буду спать я на воловьих шкурах, чем на званиях и почестях их.
Я слишком горяч и сгораю от собственных мыслей; часто захватывает у меня дыхание. Тогда мне нужно на простор, подальше от всех запыленных комнат.
Но они прохлаждаются в прохладной тени: они хотят во всем быть только зрителями и остерегаются сидеть там, где солнце жжет ступни.
Подобно тем, кто стоит на улице и глазеет на проходящих, так ждут и они и глазеют на мысли, продуманные другими.
Если дотронуться до них руками, от них невольно поднимается пыль, как от мучных мешков; но кто же подумает, что пыль их идет от зерна и от золотых даров нивы?
Когда выдают они себя за мудрых, меня знобит от мелких изречений и истин их; часто от мудрости их идет запах, как будто она исходит из болота; и поистине, я слышал уже, как лягушка квакала в ней!
Ловки они, и искусные пальцы у них – чтo мое своеобразие при многообразии их! Всякое вдевание нитки и тканье и вязанье знают их пальцы: так вяжут они чулки духа!
Они хорошие часовые механизмы; нужно только правильно заводить их! Тогда показывают они безошибочно время и производят при этом легкий шум.
Подобно мельницам, работают они и стучат: только подбрасывай им свои зерна! – они уж сумеют измельчить их и сделать белую пыль из них.
Они зорко следят за пальцами друг друга и не слишком доверяют один другому. Изобретательные на маленькие хитрости, подстерегают они тех, у кого хромает знание, – подобно паукам, подстерегают они.
Я видел, как они всегда с осторожностью приготовляют яд; и всегда надевали они при этом стеклянные перчатки на пальцы.
Также в поддельные кости умеют они играть; и я заставал их играющими с таким жаром, что они при этом потели.
Мы чужды друг другу, и их добродетели противны мне еще более, чем лукавства и поддельные игральные кости их.
И когда я жил у них, я жил над ними. Оттого и невзлюбили они меня.
Они и слышать не хотят, чтобы кто-нибудь ходил над их головами; и потому наложили они дерева, земли и сору между мной и головами их.
Так заглушали они шум от моих шагов; и хуже всего слушали меня до сих пор самые ученые среди них.
Все ошибки и слабости людей нагромождали они между собою и мной: «черным полом» называют они это в своих домах.
И все-таки хожу я со своими мыслями над головами их; и даже если бы я захотел ходить по своим собственным ошибкам, все-таки был бы я над ними и головами их.
Ибо люди не равны – так говорит справедливость. И чего я хочу, они не имели бы права хотеть!
Так говорил Заратустра.
«С тех пор как лучше знаю я тело, – сказал Заратустра одному из своих учеников, – дух для меня только как бы дух; а все, что “не преходит”, – есть только символ».
«Это слышал я уже однажды от тебя, – отвечал ученик, – и тогда ты прибавил еще: “Но поэты слишком много лгут”. Почему же сказал ты, что поэты слишком много лгут?»
«Почему? – повторил Заратустра. – Ты спрашиваешь, почему? Но я не принадлежу к тем, у кого можно спрашивать об их “почему”.
Разве переживания мои начались со вчерашнего дня? Давно уже пережил я основания своих мнений.
Мне пришлось бы быть бочкой памяти, если бы хотел я хранить все основания своих мнений.
Уже и это слишком много для меня – самому хранить свои мнения; и много птиц улетает уже.
И среди них нахожу я и залетного зверька в моей голубятне, он мне чужой и дрожит, когда я кладу на него свою руку.
Но что же сказал тебе однажды Заратустра? Что поэты слишком много лгут? – Но и Заратустра – поэт.
Веришь ли ты, что сказал он здесь правду? Почему веришь ты этому?»
Ученик отвечал: «Я верю в Заратустру». Но Заратустра покачал головой и улыбнулся.
«Вера не делает меня блаженным, – сказал он, – особенно вера в меня.
Но положим, что кто-нибудь совершенно серьезно сказал бы, что поэты слишком много лгут; он был бы прав – мы лжем слишком много.
Мы знаем слишком мало и дурно учимся, поэтому и должны мы лгать.
И кто же из нас, поэтов, не разбавлял бы своего вина? Многие ядовитые смеси приготовлялись в наших погребах; многое, чего нельзя описать, осуществлялось там.
И так как мы мало знаем, то нам от души нравятся нищие духом, особенно если это молодые бабенки.
И даже падки мы к тому, о чем старые бабенки рассказывают себе по вечерам. Это называем мы сами вечной женственностью в нас.
И как будто существует особый, тайный доступ к знанию, скрытый для тех, кто чему-нибудь учится: так верим мы в народ и “мудрость” его.
Все поэты верят, что если кто-нибудь, лежа в траве или в уединенной роще, навострит уши, то узнает кое-что о вещах, находящихся между небом и землею.
И когда находят на поэтов приливы нежности, они всегда думают, что сама природа влюблена в них.
И что она подкрадывается к их ушам, чтобы нашептывать им таинственные, влюбленные, льстивые речи, – этим гордятся и чванятся они перед всеми смертными!
Ах, есть так много вещей между небом и землей, мечтать о которых позволяли себе только поэты!
И особенно выше неба: ибо все боги суть сравнения и хитросплетения поэтов!
Поистине, нас влечет всегда вверх – в царство облаков: на них сажаем мы своих пестрых баловней и называем их тогда богами и сверхчеловеками.
Ибо достаточно легки они для этих седалищ! – все эти боги и сверхчеловеки.
Ах, как устал я от всего недостижимого, что непременно хочет быть событием! Ах, как устал я от поэтов!»
Пока Заратустра так говорил, сердился на него ученик его, но молчал. Молчал и Заратустра; но взор его обращен был внутрь, как будто глядел он в глубокую даль. Наконец он вздохнул и перевел дух.
«Я – от сегодня и от прежде, – сказал он затем, – но есть во мне нечто, что от завтра, от послезавтра и от когда-нибудь.
Я устал от поэтов, древних и новых: поверхностны для меня они все и мелководны.
Они недостаточно вдумались в глубину; потому и не опускалось чувство их до самого дна.
Немного похоти и немного скуки – таковы еще лучшие мысли их.
Дуновением и бегом призраков кажутся мне все звуки их арф; что знали они до сих пор о зное душевном, рождающем звуки!
Они для меня недостаточно опрятны: все они мутят свою воду, чтобы глубокой казалась она.
И они любят выдавать себя за примирителей; но посредниками и смесителями остаются они для меня и половинчатыми и неопрятными.
Ах, я закидывал свою сеть в их моря, желая наловить хороших рыб, но постоянно вытаскивал я голову какого-нибудь старого бога.
Так алчущему давало море камень. И сами они могли бы вполне произойти из моря.
Несомненно, попадаются перлы у них; тем более похожи сами они на твердые раковины. И часто вместо души находил я у них соленую тину.
У моря научились они тщеславию его: не есть ли море павлин из павлинов?
Даже перед самым безобразным из всех буйволов распускает оно свой хвост, и никогда не устает оно играть своим веером из кружев, шелка и серебра.
Тупо смотрит буйвол, в своей душе близкий к песку, еще более близкий к тине, но приближающийся больше всего к болоту.
Что ему красота, и море, и убранство павлина! Это сравнение привожу я поэтам.
Поистине, самый дух их – павлин из павлинов и море тщеславия!
Зрителей требует дух поэта – хотя бы были то буйволы!
Но я устал от этого духа; и я предвижу время, когда он устанет от самого себя.
Я видел уже поэтов изменившимися и направившими взоры на самих себя.
Я видел приближение кающихся духом: они выросли из них».
Так говорил Заратустра.
Кающийся духом – созидающий, возвышенный человек.
Есть остров на море – недалеко от блаженных островов Заратустры, – на нем постоянно дымится огнедышащая гора; народ и особенно старые бабы из народа говорят об этом острове, что он привален, подобно камню, перед вратами преисподней; а в самом-де вулкане проходит вниз узкая тропинка, ведущая к этим вратам преисподней.
В ту пору, как Заратустра пребывал на блаженных островах, случилось, что корабль бросил якорь у острова, где стоит дымящаяся гора; и люди его сошли на берег, чтобы пострелять кроликов. Но около полудня, когда капитан и люди его снова собрались вместе, увидели они вдруг человека, идущего к ним по воздуху, и какой-то голос сказал явственно: «пора! давно пора!» Когда же видение было совсем близко к ним – оно быстро пролетело мимо них, подобно тени, в направлении, где была огненная гора, – тогда узнали они, к величайшему смущению, что это – Заратустра; ибо все они уже видели его, за исключением самого капитана, и любили его, как любит народ: мешая поровну любовь и страх.
«Смотрите, – сказал старый кормчий, – это Заратустра отправляется в ад!»
В то же самое время, как эти корабельщики пристали к огненному острову, разнесся слух, что Заратустра исчез; и когда спрашивали друзей его, они рассказывали, что он ночью сел на корабль, не сказав, куда хочет он ехать.
Так возникло смятение, а через три дня к этому смятению присоединился еще рассказ корабельщиков – и теперь весь народ говорил, что черт унес Заратустру. Хотя ученики его смеялись над этой болтовней, и один из них сказал даже: «Я думаю, что скорее Заратустра унес черта». Но в глубине души все были озабочены и желали скорее увидеть его; как же велика была их радость, когда на пятый день Заратустра появился среди них.
И вот рассказ о беседе Заратустры с огненным псом.
Земля, сказал он, имеет оболочку; и эта оболочка поражена болезнями. Одна из этих болезней называется, например, «человек».
А другая из этих болезней называется «огненный пес»: о нем люди много лгали и позволяли лгать.
Чтобы изведать эту тайну, перешел я море – и я увидел истину нагою, поистине нагою! – необутою до самого горла.
Теперь я знаю, что это за огненный пес; а также все бесы извержения и возмущения, которых боятся не одни только старые бабы.
«Выходи, огненный пес, из своей бездны! – кричал я. – И сознайся, как глубока эта глубина! Откуда это ты фыркаешь кверху?
Ты пьешь обильно у моря: это видно по соли твоего красноречия! Поистине, для пса из бездны берешь ты слишком много пищи с поверхности!
Самое большее, я считаю тебя чревовещателем земли; и всякий раз, когда я слышал речи бесов возмущения и извержения, находил я их похожими на тебя: с твоей же солью, ложью и плоскостью.
Вы умеете рычать и засыпать пеплом. Вы большие хвастуны и вдосталь изучили искусство нагревать тину, чтобы она закипала.
Где вы, там непременно должна быть поблизости тина и много губчатого, пористого и защемленного; все это рвется на свободу.
«Свобода!» – вопите вы все особенно охотно; но я разучился верить в «великие события», коль скоро вокруг них много шума и дыма.
И поверь мне, друг мой, адский шум! Величайшие события – это не наши самые шумные, а наши самые тихие часы.
Не вокруг изобретателей нового шума – вокруг изобретателей новых ценностей вращается мир; неслышно вращается он.
И сознайся только! Мало оказывалось всегда совершившегося, когда твой шум и дым рассеивались. Что толку, если город превращается в мумию и колонна лежит в грязи!
И вот что скажу я еще разрушителям колонн. Несомненно, это величайшее безумие – бросать соль в море и колонны в грязь.
В грязи вашего презрения лежала колонна; но таков закон ее, что для нее из презрения вырастает новая жизнь и живая красота.
Теперь в божественном ореоле восстает она, еще более обольстительная в своем страдании; и поистине, она еще поблагодарит вас, что вы низвергли ее, вы, разрушители!
Такой совет даю я царям, и церквам, и всему одряхлевшему от лет и от добродетели – дайте только низвергнуть себя! Чтобы опять вернулись вы к жизни и к вам – добродетель!»
Так говорил я перед огненным псом; но он ворчливо прервал меня и спросил: «Церковь? Что это такое?»
«Церковь? – отвечал я. – Это род государства, и притом самый лживый. Но молчи, лицемерный пес! Ты знаешь род свой лучше других!
Как и ты сам, государство есть пес лицемерия; как и ты, любит оно говорить среди дыма и грохота, – чтобы заставить верить, что, подобно тебе, оно вещает из чрева вещей.
Ибо оно хочет непременно быть самым важным зверем на земле, государство; и в этом также верят ему».
И как только сказал я это, огненный пес, как бешеный, стал извиваться от зависти. «Как, – кричал он, – самым важным зверем на земле? И в этом также верят ему?» И столько дыму и ужасных криков выходило из его глотки, что я думал, что он задохнется от гнева и зависти.
Наконец он умолк, и уменьшилось его пыхтение; но как только он умолк, сказал я со смехом:
«Ты сердишься, огненный пес, – значит, я прав относительно тебя!
И чтобы оставался я правым, послушай о другом огненном псе: он говорит действительно из сердца земли
Дыхание его из золота и золотого дождя: так хочет сердце его. Что ему до пепла, дыма и горячей слизи!
Смех выпархивает из него, как пестрые тучки; противны ему твое бурчанье, твое плеванье и истерзанные потроха твои!
Но золото и смех – берет он из сердца земли, ибо, чтобы знал ты наконец, – сердце земли из золота».
Когда услышал это огненный пес, он не выдержал, чтобы дослушать меня. Пристыженный, поджал он хвост, трусливо проговорил «гав, гав!» и уполз вниз, в свою пещеру.
Так рассказывал Заратустра. Но ученики его едва слушали его: так велико было их желание рассказать ему о людях с корабля, о кроликах и о летающем человеке.
«Что мне думать об этом! – сказал Заратустра. – Разве я призрак?
Но вероятно, это была моя тень. Вы, должно быть, кое-что уже слышали о страннике и тени его?
Несомненно одно: нужно, чтобы я держал ее крепче, – иначе она еще испортит мою славу».
И снова Заратустра качал головой и дивился. «Что мне думать об этом!» – повторял он.
«Почему же кричал призрак: “Пора! Давно пора!”
Почему же – давно пора?»
Так говорил Заратустра. <…>
Однажды, когда Заратустра проходил по большому мосту, окружили его калеки и нищие, и один горбатый так говорил ему:
«Посмотри, Заратустра! Даже народ учится у тебя и приобретает веру в твое учение; но чтобы совсем уверовал он в тебя, для этого нужно еще одно – ты должен убедить еще нас, калек! Здесь у тебя прекрасный выбор и поистине случай с многими шансами на неупущение. Ты можешь исцелять слепых и заставлять бегать хромых, и ты мог бы поубавить кое-что и у того, у кого слишком много за спиной; это, думаю я, было бы прекрасным средством заставить калек уверовать в Заратустру!»
Но Заратустра так возразил говорившему: «Когда снимают у горбатого горб его, у него отнимают и дух его – так учит народ. И когда возвращают слепому глаза его, он видит на земле слишком много дурного – так что он проклинает исцелившего его. Тот же, кто дает возможность бегать хромому, наносит ему величайший вред: ибо едва ли он сможет бежать так быстро, чтобы пороки не опережали его, – так учит народ о калеках. И почему бы Заратустре не учиться у народа, если народ учится у Заратустры?
Но с тех пор как живу я среди людей, для меня это еще наименьшее зло, что вижу я: “одному недостает глаза, другому – уха, третьему – ноги; но есть и такие, что утратили язык, или нос, или голову”.
Я вижу и видел худшее и много столь отвратительного, что не обо всем хотелось бы говорить, а об ином хотелось бы даже умолчать: например, о людях, которым недостает всего, кроме избытка их, – о людях, которые не что иное, как один большой глаз, или один большой рот, или одно большое брюхо, или вообще одно что-нибудь большое, – калеками наизнанку называю я их.
И когда я шел из своего уединения и впервые проходил по этому мосту, я не верил своим глазам, непрестанно смотрел и наконец сказал: “Это – ухо! Ухо величиною с человека!” Я посмотрел еще пристальнее: и действительно, за ухом двигалось еще нечто, до жалости маленькое, убогое и слабое. И поистине, чудовищное ухо сидело на маленьком, тонком стебле – и этим стеблем был человек! Вооружась лупой, можно было даже разглядеть маленькое завистливое личико, а также отечную душонку, которая качалась на стебле этом. Народ же говорил мне, что большое ухо не только человек, но даже великий человек, гений. Но никогда не верил я народу, когда говорил он о великих людях, – и я остался при убеждении, что это – калека наизнанку, у которого всего слишком мало и только одного чего-нибудь слишком много».
Сказав так горбатому и тем, для кого он был рупором и ходатаем, Заратустра обратился с глубоким негодованием к своим ученикам и сказал:
«Поистине, друзья мои, я хожу среди людей, как среди обломков и отдельных частей человека!
Самое ужасное для взора моего – это видеть человека раскромсанным и разбросанным, как будто на поле кровопролитного боя и бойни. И если переносится мой взор от настоящего к прошлому, всюду находит он то же самое: обломки, отдельные части человека и ужасные случайности – и ни одного человека!
Настоящее и прошлое на земле – ах! друзья мои, это и есть самое невыносимое для меня; и я не мог бы жить, если бы не был я провидцем того, что должно прийти.
Провидец, хотящий, созидающий, само будущее и мост к будущему, – и ах, как бы калеки на этом мосту: все это и есть Заратустра.
Утешением для Ницше служило то, что он видел в настоящем переход к лучшему будущему. А залог того лучшего будущего, которое предвидел Заратустра, – это процесс вырождения современного человечества. Этот упадок представляет собой необходимое условие того великого роста, который предстоит человечеству. Старое погибает, и это значит, что нарождается новая, высшая форма существования. При этом, когда растет высший человек, вместе с ним должна расти и оборотная его сторона – человек обыденный, низший. Для возвышения исключительных экземпляров необходим контраст. Таким образом, согласно Ницше, вырождение не заслуживает осуждения, ибо это – необходимое последствие самой жизни.
И вы также часто спрашивали себя: “Кто для нас Заратустра? Как должны мы называть его?” И, как у меня, ваши ответы были вопросами.
Есть ли он обещающий? Или исполняющий? Завоевывающий? Или наследующий? Осень? Или плуг? Врач? Или выздоравливающий?
Поэт ли он? Говорит ли он истину? Освободитель? Или укротитель? Добрый? Или злой?
Я хожу среди людей, как среди обломков будущего, – того будущего, что вижу я.
И в том мое творчество и стремление, чтобы собрать и соединить воедино все, что является обломком, загадкой и ужасной случайностью.
И как мог бы я быть человеком, если бы человек не был также поэтом, отгадчиком и избавителем от случая!
Спасти тех, кто миновали, и преобразовать всякое “было” в “так хотел я” – лишь это я назвал бы избавлением!
Воля – так называется освободитель и вестник радости; так учил я вас, друзья мои! А теперь научитесь еще: сама воля еще пленница.
“Хотеть” освобождает – но как называется то, что и освободителя заковывает еще в цепи?
“Было” – так называется скрежет зубовный и сокровенное горе воли. Бессильная против того, что уже сделано, она – злобная зрительница всего прошлого.
Обратно не может воля хотеть; что не может она победить время и остановить движение времени, – в этом сокровенное горе воли.
“Хотеть” освобождает; чего только не придумывает сама воля, чтобы освободиться от своего горя и посмеяться над своим тюремщиком!
Ах, безумцем становится каждый пленник! Безумством освобождает себя и плененная воля.
Что время не бежит назад, – в этом гнев ее; “было” – так называется камень, который не может катить она.
И вот катит она камни от гнева и досады и мстит тому, кто не чувствует, подобно ей, гнева и досады.
Так стала воля, освободительница, причинять страдание: и на всем, что может страдать, вымещает она, что не может вернуться вспять.
Это, и только это, есть само мщение: отвращение воли ко времени и к его “было”.
Поистине, великая глупость живет в нашей воле, и проклятием стало всему человеческому, что эта глупость научилась духу.
Дух мщения: друзья мои, он был до сих пор лучшей мыслью людей; и где было страдание, там всегда должно было быть наказание.
“Наказание” – именно так называет само себя мщение: с помощью лживого слова оно притворяется чистой совестью.
И так как в самом хотящем есть страдание, что не может он обратно хотеть, – то и сама воля, и вся жизнь должны бы быть – наказанием!
И вот туча за тучей собралися над духом – пока наконец безумие не стало проповедовать: “Все преходит, и потому все достойно того, чтобы прейти!”
И самой справедливостью является тот закон времени, чтобы оно пожирало своих детей, – так проповедовало безумие.
Нравственно все распределено по праву и наказанию. Ах, где же избавление от потока вещей и от наказания “существованием”? Так проповедовало безумие.
Может ли существовать избавление, если существует вечное право? Ах, недвижим камень “было”: вечными должны быть также все наказания. Так проповедовало безумие.
Никакое деяние не может быть уничтожено: как могло бы оно быть не сделанным через наказание! В том именно вечное в наказании “существованием”, что существование вечно должно быть опять деянием и виной!
Пока наконец воля не избавится от себя самой и не станет отрицанием воли, – но ведь вы знаете, братья мои, эту басню безумия!
Прочь вел я вас от этих басен, когда учил вас: “Воля есть созидательница”.
Всякое “было” есть обломок, загадка, ужасная случайность, пока созидающая воля не добавит: “Но так хотела я!”
Пока созидающая воля не добавит: “Но так хочу я! Так захочу я!”
Но говорила ли она уже так? И когда это случается? Распряжена ли уже воля от своего собственного безумия?
Стала ли уже воля избавительницей себя самой и вестницей радости? Забыла ли она дух мщения и всякий скрежет зубовный?
И кто научил ее примирению со временем и высшему, чем всякое примирение?
Высшего, чем всякое примирение, должна хотеть воля, которая есть воля к власти, – но как это может случиться с ней? Кто научит ее хотеть обратно?»
Но на этом месте речи Заратустра вдруг остановился и стал походить на страшно испугавшегося. Испуганными глазами смотрел он на своих учеников; взор его, как стрела, пронизывал их мысли и тайные помыслы. Но минуту спустя он уже опять смеялся и сказал добродушно:
«Трудно жить с людьми, ибо трудно хранить молчание. Особенно для болтливого».
Так говорил Заратустра. Но горбатый прислушивался к разговору и закрыл при этом свое лицо; когда же он услыхал, что Заратустра смеется, он с любопытством взглянул на него и проговорил медленно:
«Почему Заратустра говорит с нами иначе, чем со своими учениками?»
Заратустра отвечал: «Что ж тут удивительного! С горбатыми надо говорить по-горбатому!»
«Хорошо, – сказал горбатый, – а ученикам надо разбалтывать тайны.
Но почему говорит Заратустра иначе к своим ученикам, чем к самому себе?»
Не высота: склон есть нечто ужасное!
Склон, где взор стремительно падает вниз, а рука тянется вверх. Тогда трепещет сердце от двойного желания своего.
Ах, друзья, угадываете ли вы и двойную волю моего сердца?
В том склон для меня и опасность, что взор мой устремляется в высоту, а рука моя хотела бы держаться и опираться – на глубину!
За человека цепляется воля моя, цепями связываю я себя с человеком, ибо влечет меня ввысь, к сверхчеловеку: ибо к нему стремится другая воля моя.
Сверхчеловек, согласно Ницше, отличается от простых людей несокрушимой волей, однако смысл его жизни не в управлении другими людьми. Он выше этого. Он – гений и бунтарь, способный разрушить старые правила и создать новые. При этом, как утверждал Ницше, сверхчеловек – это продолжение человека. Его качества уже таятся в людях в зародыше. То есть сверхчеловек – это «синтетический человек»: его образ получается путем сведения в одно целое того, что есть в отдельных людях. Но в сверхчеловеке нет места для мелкого и ничтожного: он олицетворяет совокупность всего, что в человеке есть великого.
И потому живу я слепым среди людей, как будто не знаю я их, – чтобы моя рука не утратила совсем своей веры в нечто твердое.
Я не знаю вас, люди: эта тьма и это утешение часто окружают меня.
Я сижу у проезжих ворот, доступный для каждого плута, и спрашиваю: кто хочет меня обмануть?
Моя первая человеческая мудрость в том, что я позволяю себя обманывать, чтобы не быть настороже от обманщиков.
Ах, если бы я был настороже от человека, – как бы мог человек быть тогда якорем для воздушного шара моего! Слишком легко оторвался бы я, увлекаемый вверх и вдаль!
Таково уж провидение над моею судьбой, что без предвидения должен я быть.
И кто среди людей не хочет умереть от жажды, должен научиться пить из всех стаканов; и кто среди людей хочет остаться чистым, должен уметь мыться и грязной водой.
И часто так говорил я себе в утешение: «Ну, подымайся, старое сердце! Несчастье не удалось тебе: наслаждайся этим – как своим счастьем!»
Моя вторая человеческая мудрость в том, что больше щажу я тщеславных, чем гордых.
Не есть ли оскорбленное тщеславие мать всех трагедий? Но где оскорблена гордость, там вырастает еще нечто лучшее, чем гордость.
Чтобы приятно было смотреть на жизнь, надо, чтобы ее игра хорошо была сыграна, – но для этого нужны хорошие актеры.
Хорошими актерами находил я всех тщеславных: они играют и хотят, чтобы все смотрели на них с удовольствием, – весь дух их в этом желании.
Они исполняют себя, они выдумывают себя; вблизи их люблю я смотреть на жизнь – это исцеляет от тоски.
Потому и щажу я тщеславных, что они врачи моей тоски и привязывают меня к человеку, как к зрелищу.
И потом: кто измерит в тщеславном всю глубину его скромности! Я люблю его, и мне его жаль из-за его скромности.
У вас хочет он научиться своей вере в себя; он питается вашими взглядами, он ест хвалу из ваших рук.
Даже вашей лжи верит он, если вы лжете во хвалу ему, – ибо в глубине вздыхает его сердце: «Что я такое!»
И если истинная добродетель та, что не знает о себе самой, – то и тщеславный не знает о своей скромности!
Моя третья человеческая мудрость в том, что ваша боязливость не делает для меня противным вид злых людей.
Я счастлив при виде чудес, порождаемых знойным солнцем: при виде тигра, пальм и гремучих змей.
Так и среди людей есть прекрасный приплод знойного солнца, и у злых есть много чудесного.
И как мудрейшие среди вас не казались мне такими уж мудрыми, так нашел я и злобу людей в молве о ней.
И часто спрашивал я, качая головой: к чему еще гремите вы, гремучие змеи?
Поистине, даже для зла есть еще будущее! И самый знойный юг не открыт еще для человека.
Сколь многое называют теперь худшей злобою, что имеет всего двенадцать футов в ширину и три месяца в длину! Но некогда придут в мир гораздо большие драконы.
Чтобы сверхчеловек не был лишен своего дракона, сверхдракона, достойного его, – надо, чтобы знойное солнце долго еще пылало над влажным девственным лесом!
Из ваших диких кошек должны вырасти сперва тигры, из ваших ядовитых жаб – крокодилы: ибо у доброго охотника должна быть и добрая охота!
И поистине, вы, добрые и праведные! В вас есть много смешного, и особенно ваш страх перед тем, что до сих пор называли «дьяволом»!
Так чужда ваша душа всего великого, что вам сверхчеловек был бы страшен в своей доброте!
И вы, мудрые и знающие, вы бежали бы от солнечного зноя той мудрости, в которой сверхчеловек купает с радостью свою наготу.
Вы, высшие люди, каких встречал мой взор! В том сомнение мое в вас и тайный смех мой: я угадываю, вы бы назвали моего сверхчеловека – дьяволом!
Ах, устал я от этих высших и лучших: с «высоты» их потянуло меня выше, дальше от них, к сверхчеловеку!
Ужас напал на меня, когда увидел я нагими этих лучших людей; тогда выросли у меня крылья, чтобы унестись в далекое будущее.
В далекое будущее, в более южные страны, о каких не мечтал еще ни один художник: туда, где боги стыдятся всяких одежд!
Но переодетыми хочу видеть я вас, о братья и ближние мои, и наряженными, тщеславными и гордыми, в качестве «добрых и праведных».
И переодетым хочу я сам сидеть среди вас – чтобы не узнавать вас и себя: в этом моя последняя человеческая мудрость.
Так говорил Заратустра.
Ницше утверждал, что создание из человеческого материала сверхчеловека создает посмертное оправдание всем уже умершим. Этим сообщается смысл их жизни и вообще всему прошедшему. Но достойно любви не настоящее и не прошедшее, а только будущее: следует любить не «ближних», а «дальних». Только в сверхчеловеке люди имеют цель, ради которой они могут любить и уважать друг друга. А еще Ницше утверждал, что «только тот, кто строит будущее, имеет право быть судьей прошлого».
Что случилось со мною, друзья мои? Вы видите меня расстроенным, изгнанным, повинующимся против воли, готовым уйти – ах, уйти подальше от вас!
Да, еще один раз должен Заратустра вернуться в свое уединение: но неохотно возвращается на этот раз медведь в свою берлогу!
Что случилось со мною? Кто обязывает меня к этому? – Ах, этого хочет мой гневный повелитель, он говорил ко мне; называл ли я вам когда-нибудь имя его?
Вчера вечером говорил ко мне мой самый тихий час – вот имя ужасного повелителя моего.
И случилось это так – ибо я должен сказать вам все, чтобы ваше сердце не ожесточилось против внезапно удаляющегося!
Знаете ли вы испуг засыпающего?
До пальцев своих ног пугается он, ибо почва уходит из-под ног его и начинается сон.
Это говорю я вам для сравнения. Вчера, в самый тихий час, почва ушла из-под моих ног: сон начался.
Стрелка подвинулась, часы моей жизни перевели дух, – никогда еще не было такой тишины вокруг меня: так что сердце мое испугалось.
Тогда заговорила беззвучно тишина ко мне: «Ты знаешь это, Заратустра?»
И я вскрикнул от страха при этом шепоте, и кровь отхлынула от моего лица, – но я молчал.
Тогда во второй раз сказала она мне беззвучно: «Ты знаешь это, Заратустра, но ты не говоришь об этом!»
И я отвечал наконец, подобно упрямцу: «Да, я знаю это, но не хочу говорить об этом!»
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Ты не хочешь, Заратустра? Правда ли это? Не прячься в своем упорстве!»
И я плакал и дрожал, как ребенок, и наконец сказал: «Ах, я хотел бы, но разве могу я! Избавь меня! Это свыше моих сил!»
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Что тебе за дело, что случится с тобой, Заратустра? Скажи свое слово и разбейся!»
И я отвечал: «Ах, разве это мое слово? Кто я такой? Я жду более достойного; я не достоин даже разбиться о него».
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Что тебе за дело, что случится с тобой? Ты еще недостаточно кроток для меня. У кротости самая толстая шкура».
И я отвечал: «Чего только не вынесла шкура моей кротости! У подножия своей высоты я живу; как высоки мои вершины? Никто еще не сказал мне этого. Но хорошо знаю я свои долины».
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «О, Заратустра, кто должен двигать горами, тот передвигает также долины и низменности».
И я отвечал: «Еще мое слово не двигало горами, и что я говорил, не достигало людей. И хотя я шел к людям, но еще не дошел до них».
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Что знаешь ты об этом! Роса падает на траву, когда ночь всего безмолвнее».
И я отвечал: «Они смеялись надо мной, когда нашел я свой собственный путь и пошел по нему; и поистине, дрожали тогда мои ноги.
И так говорили они мне: ты потерял путь, а теперь ты отучиваешься даже ходить!»
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Что тебе до насмешек их! Ты тот, кто разучился повиноваться: теперь должен ты повелевать!
Разве ты не знаешь, кто наиболее нужен всем? Кто приказывает великое.
Совершить великое трудно; но еще труднее приказать великое.
Самое непростительное в тебе: у тебя есть власть, и ты не хочешь властвовать».
И я отвечал: «Мне недостает голоса льва, чтобы приказывать».
Тогда, словно шепотом, сказала она мне: «Самые тихие слова – те, что приносят бурю. Мысли, ступающие голубиными шагами, управляют миром.
О, Заратустра, ты должен идти, как тень того, что должно наступить: так будешь ты приказывать и, приказывая, идти впереди».
И я отвечал: «Мне мешает стыд».
Тогда опять сказала она мне беззвучно: «Ты должен еще стать ребенком, чтобы стыд не мешал тебе.
Гордыня юноши тяготеет еще на тебе, поздно помолодел ты, – но кто хочет превратиться в дитя, должен преодолеть еще свою юность».
И я решался долго и дрожал. Наконец сказал я то же, что и в первый раз: «Я не хочу».
Тогда раздался смех вокруг меня. Ах, смех этот разрывал мне внутренности и надрывал мое сердце!
И в последний раз сказала она мне: «О, Заратустра, плоды твои созрели, но ты не созрел для плодов своих!
И оттого надо тебе опять уединиться; ибо ты должен еще дозреть».
И опять раздался смех, удалявшийся от меня, – тогда наступила вокруг меня тишина, двойная тишина. Я же лежал на земле, и пот катился с моих членов.
Теперь слышали и вы все, почему я должен вернуться в свое уединение. Ничего не утаил я от вас, друзья мои.
И всё это слышали вы от меня, всегда самого молчаливого из всех людей, – и я хочу остаться таким!
Ах, друзья мои! Я мог бы еще многое сказать вам, я мог бы еще многое дать вам! Почему же не даю я? Разве я скуп?
Но когда Заратустра произнес эти слова, им овладела великая скорбь и близость разлуки со своими друзьями, так что он громко заплакал; и никто не мог утешить его! Ночью же ушел он один и оставил своих друзей. <…>
По ту сторону добра и зла
Прелюдия к философии будущего
Рукопись произведения «По ту сторону добра и зла. Прелюдия к философии будущего» (Jenseits von Gut und Böse. Vorspiel einer Philosophie der Zukunft) была закончена зимой 1885–1886 гг. Первоначально Ницше хотел издать ее в лейпцигском издательстве Германа Креднера, однако ему там ответили отказом. После этого он обратился в берлинское издательство Карла Дункера, где ему также было отказано. В результате в августе 1886 года Ницше издал книгу за свой счет в лейпцигском издательстве Константина Георга Науманна. Но за десять месяцев со дня выхода книги было продано всего 114 экземпляров.
В письме к своему другу и поверенному в издательских делах Петеру Гасту философ отзывался об этой своей работе так: «Ужасная книга, проистекающая на сей раз из моей души, – очень черная, почти каракатица. Меня она бодрит – как если бы я взял нечто “за рога”: по всей очевидности, не “быка”».
В произведении «По ту сторону добра и зла» сконцентрирована острая критика современности: политики, науки, искусства, философии, а главное – морали. Оно разоблачает недостатки тех, кого принято называть «философами», и выявляет качества «новых философов»: воображение, упорство, оригинальность, «создание ценностей». Оно оспаривает некоторые из основных постулатов старой философской традиции («знание», «истина», «свобода воли» и др.), объясняя их изобретением морального сознания. Вместо них предлагается, что человечество движимо волей к власти. Производится глубокая переоценка гуманистических ценностей, показывается, что даже жажда власти, захват и причинение боли более слабому не являются стопроцентно достойными осуждения.
В этой своей книге Ницше предсказал грядущий распад европейской духовности. Он оказался одним из первых, кто сумел показать, какими смертоносными ядами отравляет человеческую душу ход развития современной цивилизации.
Реакция на данную пророческую работу Ницше оказалась самой разнообразной. В августе 1886 года Ницше писал богослову и своему другу Францу Овербеку: «И вот же просьба, старый друг: прочти ее всю от и до и воздержись от чувства горечи и отчуждения – “соберись с силами”, всеми силами твоего благоволения ко мне, твоего терпеливого и стократно испытанного благоволения, – если книга окажется тебе невмоготу, то, может статься, это не распространится на сотню частностей!»
Овербек ничего не ответил на это. А восторженной идеалистке Мальвиде фон Мейзенбург Ницше вообще запретил читать его книгу. Зато швейцарский культуролог Якоб Буркхардт похвалил книгу за ее «исторические прозрения». Похвальный отклик на книгу пришел также из Парижа от философа и историка Ипполита Тэна.
Предисловие
Предположив, что истина есть женщина, – как? разве мы не вправе подозревать, что все философы, поскольку они были догматиками, плохо понимали женщин? что ужасающая серьезность, неуклюжая назойливость, с которой они до сих пор относились к истине, были непригодным и непристойным средством для того, чтобы расположить к себе именно женщину. Да она и не поддалась соблазну – и всякого рода догматика стоит нынче с унылым и печальным видом.
Веданта («завершение Вед») – одна из шести ортодоксальных (признающих авторитет вед) школ (даршан) в философии индуизма. По сути, веданта является общим названием ряда философско-религиозных традиций в индуизме, объединяемых темой, предметом и отчасти – основополагающими текстами и написанными к ним комментариями. Согласно учению Веданты, высшая реальность и причина всего существующего – вечный несотворенный брахман. Целью бытия Веданта считает «освобождение», достижение изначального тождества индивидуального духовного начала (атмана) и брахмана.
Веды («знание», «учение») – сборник самых древних священных писаний индуизма на санскрите.
Брахман (первоначально – «молитва») – в индийской философии понятие, обозначающее надличностный абсолют, «душу мира», первооснову всех вещей и феноменов.
Платонизм – учение древнегреческого философа Платона и его последователей, утверждающее абсолютную реальность идей и бессмертие духовной оболочки. По мнению Ницше, Платон перенял идеи Сократа о демократии, развив их до уровня социалистических. Платон заложил моральные основы для христианского мировоззрения. «Христианство, – писал Ницше, – есть платонизм для народа». Оно стало образом мышления слабых угнетенных людей («именно нищие сословия ищут в нем спасения»).
Не будем же неблагодарны по отношению к ней, хотя мы и должны вместе с тем признать, что самым худшим, самым томительным и самым опасным из всех заблуждений было до сих пор заблуждение догматиков, именно выдумка Платона о чистом духе и о добре самом по себе. Но теперь, когда оно побеждено, когда Европа освободилась от этого кошмара и по крайней мере может наслаждаться более здоровым… сном, мы,
Догматик – это тот, кто утверждает что-либо без достаточного основания и придерживается своего мнения, несмотря на веские встречные доводы. В философии первоначально догматиками назывались те, кто выдвигал позитивные положения и учения, в противоположность все подвергавшим сомнению скептикам. По Канту, догматики – это те, кто выдвигает позитивные метафизические положения в обход опыта и наблюдения, не спрашивая, имеет ли право человеческий разум на такие утверждения. Философии
Говорить так о духе и добре, как говорил Платон, – это значит, без сомнения, ставить истину вверх ногами и отрицать саму
Иезуитизм (то же, что иезуитство) – лицемерие, двуличие, беспринципность в выборе средств для достижения своих целей.
Мы же, не будучи ни иезуитами, ни демократами, ни даже в достаточной степени немцами, мы,
Отдел второй
Свободный ум
О sancta simplicitas! В каком диковинном опрощении и фальши живет человек! Невозможно вдосталь надивиться, если когда-нибудь откроются глаза, на это чудо! каким светлым, и свободным, и легким, и простым сделали мы всё вокруг себя! – как сумели мы дать своим чувствам свободный доступ ко всему поверхностному, своему мышлению – божественную страсть к резвым скачкам и ложным заключениям! – Как ухитрились мы с самого начала сохранить свое неведение, чтобы наслаждаться едва постижимой свободой, несомненностью, неосторожностью, неустрашимостью, веселостью жизни, – чтобы наслаждаться жизнью! И только уже на этом прочном гранитном фундаменте неведения могла до сих пор возвышаться наука, воля к знанию, на фундаменте гораздо более сильной воли, воли к незнанию, к неверному, к ложному! И не как ее противоположность, а как ее утонченность! Пусть даже
«О sancta simplicitas!» переводится с латыни как «О святая простота!»
Когда Ян Гус в 1415 году был возведен на костер как опасный еретик и враг католической церкви, он заметил дряхлую старушку, верующую католичку, которая, вполне уверенная, что делает благое дело, принесла на место казни свою охапку хвороста и подбросила ее в костер. «О святая простота!» – с горькой усмешкой воскликнул Гус: за будущее счастье этой женщины он боролся, и она же с лучшими намерениями служила его мучениям. С той поры эти слова применяются ко всем невежественным и темным людям, которые, будучи обмануты своими мнимыми друзьями, по недомыслию выступают против друзей настоящих.
Тартюфство – ханжество, лицемерие. Термин происходит от имени героя комедийной пьесы Мольера «Тартюф, или Обманщик», написанной в 1664 году.
После такого веселого вступления пусть будет выслушано и серьезное слово: оно обращается к серьезнейшим. Берегитесь, философы и друзья познания, и остерегайтесь мучений! Остерегайтесь страдания «во имя истины»! Остерегайтесь даже собственной защиты! Это лишает вашу совесть всякой невинности и тонкого нейтралитета, это делает вас твердолобыми к возражениям и красным платкам, это отупляет, озверяет, уподобляет вас быкам, когда в борьбе с опасностью, поруганием, подозрениями, изгнанием и еще более грубыми последствиями вражды вам приходится в конце концов разыгрывать из себя защитников истины на земле, – точно «истина» такая простодушная и нерасторопная особа, которая нуждается в защитниках! И именно в вас, о рыцари печального образа, господа зеваки и пауки-ткачи ума! В конце концов, вы довольно хорошо знаете, что решительно все равно, окажетесь ли именно
Бенедикт Спиноза (1632–1677) – нидерландский философ еврейского происхождения, один из главных представителей философии Нового времени.
Джордано Бруно (1548–1600) – итальянский монах-доминиканец, философ и поэт, автор многочисленных трактатов, выдающийся мыслитель эпохи Возрождения. Был арестован в Венеции и выдан суду инквизиции в Риме. Из-за отказа отречься от своих учений был сожжен на костре как еретик.
Мученичество философа, его «принесение себя в жертву истине» обнаруживает то, что было в нем скрыто агитаторского и актерского; и если предположить, что на него до сих пор смотрели только с артистическим любопытством, то по отношению к иному философу, конечно, может показаться понятным опасное желание увидеть его когда-нибудь также и в состоянии вырождения (выродившимся в «мученика», в крикуна подмостков и трибун). Лишь бы при подобном желании непременно ясно понимать,
Сатиры – в греческой мифологии лесные божества, демоны плодородия, жизнерадостные козлоногие существа, населявшие греческие острова и проводившие время в пьянстве и охоте за нимфами.
Каждый избранный человек инстинктивно стремится к своему замку и тайному убежищу, где он
Фердинандо Галиани (1728–1787) – аббат, итальянский экономист и писатель эпохи Просвещения, автор трактата «О деньгах» («Della moneta»). Его произведения были переведены на многие европейские языки.
Гораздо чаще бывает, что, как сказано, ученая голова насажена на туловище обезьяны, исключительно тонкий ум соединен с пошлой душой, – среди врачей и физиологов морали это не редкий случай. И где только кто-нибудь без раздражения, а скорее добродушно говорит о человеке как о брюхе с двумя потребностями и о голове – с одной; всюду, где кто-нибудь видит, ищет и
Независимость – удел немногих: это преимущество сильных.
Независимость существует всегда только в личности. Стефан Цвейг писал: «Величественная независимость Ницше создает не учение (как полагают школьные педанты), не веру, а только атмосферу, бесконечно ясную, безмерно светлую, бурей страсти насыщенную атмосферу демонической личности, разрешающуюся в разрушении, в грозе. Входя в его книги, мы ощущаем озон, стихийный, очищенный от всякой затхлости, спертости, мрачности воздуха: свободный кругозор открывается в этом героическом пейзаже, свободный небосклон, и веет в нем безгранично прозрачный, острый, как нож, воздух, воздух для сильного сердца, воздух свободного духа. Всегда в свободе для Ницше последний смысл – смысл его жизни, смысл его гибели».
И кто покушается на нее, хотя и с полнейшим правом, но без
Минотавр (бык царя Миноса) – критское чудовище, человек-людоед с головой быка, живший в Лабиринте и убитый Тесеем.
Наши высшие прозрения должны – и обязательно! – казаться безумствами, а смотря по обстоятельствам, и преступлениями, если они запретными путями достигают слуха тех людей, которые не созданы, не предназначены для этого. <…> Есть такие духовные высоты, при взгляде с которых даже трагедия перестает действовать трагически; и если совокупить в одно всю мировую скорбь, то кто отважится утверждать, что это зрелище
Ницше считал, что для высшего рода существ необходимы низшие – в качестве орудий и пьедестала. Проще говоря, для господ необходимы рабы. Принижение человека в течение долгого времени должно считаться единственною целью истории: только так может создаться тот широкий и прочный фундамент, на котором будет красоваться более сильная разновидность человека.
Мы чтим и презираем в юные годы еще без того искусства оттенять наши чувства, которое составляет лучшее приобретение жизни, и нам по справедливости приходится потом жестоко платиться за то, что мы таким образом набрасывались на людей и на вещи с безусловным утверждением и отрицанием. Все устроено так, что самый худший из вкусов, вкус к безусловному, подвергается жестокому одурачиванию и злоупотреблению, пока человек не научится вкладывать в свои чувства некоторую толику искусства, а еще лучше, пока он не рискнет произвести опыт с искусственным, как и делают настоящие артисты жизни. Гнев и благоговение, два элемента, подобающие юности, кажется, не могут успокоиться до тех пор, пока не исказят людей и вещи до такой степени, что будут в состоянии излиться на них: юность есть сама по себе уже нечто искажающее и вводящее в обман. Позже, когда юная душа, измученная сплошным рядом разочарований, наконец становится недоверчивой к самой себе, все еще пылкая и дикая даже в своем недоверии и угрызениях совести, – как негодует она тогда на себя, как нетерпеливо она себя терзает, как мстит она за свое долгое самоослепление, словно то была добровольная слепота! В этом переходном состоянии мы наказываем сами себя недоверием к своему чувству, мы истязаем наше вдохновение сомнением, мы даже чувствуем уже в чистой совести некую опасность, как бы самозаволакивание и утомление более тонкой честности, и прежде всего мы становимся противниками, принципиальными
Делать нечего: чувства самопожертвования, принесения себя в жертву за ближнего, всю мораль самолишений нужно безжалостно привлечь к ответу и к суду – точно так же как эстетику «бескорыстного созерцания», под прикрытием которой кастрация искусства довольно лукаво пытается нынче очистить свою совесть. Слишком уж много очарования и сахару в этих чувствах под вывесками «для других», «
На какую бы философскую точку зрения ни становились мы нынче, со всех сторон
Кроме шуток, есть что-то трогательное и внушающее глубокое уважение в невинности мыслителей, позволяющей им еще и нынче обращаться к сознанию с просьбой, чтобы оно давало им
Бюргерский – свойственный бюргерам, среднему слою горожан Западной Европы. В переносном смысле – обывательский. Ницше презирал бюргеров и мечтал об их превращении в настоящих людей. Ему виделся суровый герой, ведущий некогда инертные массы бюргеров на подвиги.
Да простят мне шутку, выраженную в такой мрачно-карикатурной форме: ибо я сам давно научился иначе думать об обмане и обманутости, иначе оценивать их и готов попотчевать по крайней мере парой тумаков слепую ярость, с которой философы всеми силами противятся тому, чтобы быть обманутыми. Почему бы и
Фикция (от
Допустим, что нет иных реальных «данных», кроме нашего мира вожделений и страстей, что мы не можем спуститься или подняться ни к какой иной «реальности», кроме реальности наших инстинктов – ибо мышление есть только взаимоотношение этих инстинктов, – не позволительно ли в таком случае сделать опыт и задаться вопросом: не
Джордж Беркли (1685–1753) – английский философ, епископ, последовательно развивал тезис о том, что «бытие – это или то, что воспринимается, или тот, кто воспринимает».
Ассимиляция (от
Праформа – исходная, древнейшая форма.
В конце концов, не только позволительно сделать этот опыт, – на это есть веление совести
«Воля», естественно, может действовать только на «волю», а не на «вещества» (не на «нервы», например); словом, нужно рискнуть на гипотезу – не везде ли, где мы признаем «действия», воля действует на волю, и не суть ли все механические явления, поскольку в них действует некоторая сила, именно сила воли – волевые действия. – Допустим, наконец, что удалось бы объяснить совокупную жизнь наших инстинктов как оформление и разветвление
Разрушая, Ницше хотел и созидать. Вся его критика современной морали исходила из положительного идеала, из представления об «истинных» ценностях жизни. Что это такое? Ницше были ненавистны, прежде всего, любые проявления бессилия. Единственной истинной ценностью для него была сила, ибо только сила может придать ценность человеческому существованию.
Интеллигибельный (от лат. intelligibilis – «понятный») – постигаемый лишь разумом, не данный в чувственных ощущениях, нематериальный.
Никто не станет так легко считать какое-нибудь учение за истинное только потому, что оно делает счастливым или добродетельным, – исключая разве милых «идеалистов», страстно влюбленных в доброе, истинное, прекрасное и позволяющих плавать в своем пруду всем родам пестрых, неуклюжих и добросердечных желательностей. Счастье и добродетель вовсе не аргументы. Но даже и осмотрительные умы охотно забывают, что делать несчастным и делать злым так же мало является контраргументами. Нечто может быть истинным, хотя бы оно было в высшей степени вредным и опасным: быть может, даже одно из основных свойств существования заключается в том, что полное его познание влечет за собою гибель, так что сила ума измеряется, пожалуй, той дозой «истины», какую он может еще вынести, говоря точнее – тем, насколько истина
Все глубокое любит маску; самые глубокие вещи питают даже ненависть к образу и подобию. Не должна ли только
Нужно дать самому себе доказательства своего предназначения к независимости и к повелеванию; и нужно сделать это своевременно. Не дo2лжно уклоняться от самоиспытаний, хотя они, пожалуй, являются самой опасной игрой, какую только можно вести, и в конце концов только испытаниями, которые будут свидетельствовать перед нами самими, и ни перед каким иным судьею. Не привязываться к личности, хотя бы и к самой любимой, – каждая личность есть тюрьма, а также угол. Не привязываться к отечеству, хотя бы и к самому страждущему и нуждающемуся в помощи, – легче уж отвратить свое сердце от отечества победоносного. Не прилепляться к состраданию, хотя бы оно и относилось к высшим людям, исключительные мучения и беспомощность которых мы увидели случайно. Не привязываться к науке, хотя бы она влекла к себе человека драгоценнейшими и, по-видимому, для
Нарождается новый род философов: я отваживаюсь окрестить их небезопасным именем. Насколько я разгадываю их, насколько они позволяют разгадать себя – ибо им свойственно
Новые ли это друзья «истины», эти нарождающиеся философы? Довольно вероятно, ибо все философы до сих пор любили свои истины. Но наверняка они не будут догматиками. Их гордости и вкусу должно быть противно, чтобы их истина становилась вместе с тем истиной для каждого, что было до сих пор тайным желанием и задней мыслью всех догматических стремлений. «Мое суждение есть
Нужно ли мне добавлять еще после всего этого, что и они будут свободными,
Герольд (от
Предтеча (
Во всех странах Европы, а также и в Америке, есть нынче нечто злоупотребляющее этим именем, некий род очень узких, ограниченных, посаженных на цепь умов, которые хотят почти точь-в-точь противоположного тому, что лежит в наших намерениях и инстинктах, – не говоря уже о том, что по отношению к этим будущим
То, чего им хотелось бы всеми силами достигнуть, есть общее стадное счастье зеленых пастбищ, соединенное с обеспеченностью, безопасностью, привольностью, облегчением жизни для каждого; обе их несчетное число раз пропетые песни, оба их учения называются «равенство прав» и «сочувствие всему страждущему», – и само страдание они считают за нечто такое, что должно быть
Что же удивительного в том, если мы, «свободные умы», не самые общительные умы, если мы не всегда желаем открывать,
Мы были как дома или, по крайней мере, гостили во многих областях духа; мы постоянно вновь покидали глухие приятные уголки, где, казалось, нас держали пристрастная любовь и ненависть – юность, происхождение, случайные люди и книги или даже усталость странников; полные злобы к приманкам зависимости, скрытым в почестях, или деньгах, или должностях, или в воспламенении чувств; благодарные даже нужде и чреватой переменами болезни, потому что она всегда освобождала нас от какого-нибудь правила и его «предрассудка»; благодарные скрытому в нас Богу, дьяволу, овце и червю; любопытные до порока, исследователи до жестокости, с пальцами, способными схватывать неуловимое, с зубами и желудками, могущими перерабатывать самое неудобоваримое; готовые на всякий промысел, требующий острого ума и острых чувств; готовые на всякий риск благодаря чрезмерному избытку «свободной воли»; с передними и задними душами, в последние намерения которых не так-то легко проникнуть; с передними и задними планами, которых ни одна нога не посмела бы пройти до конца; сокрытые под мантиями света; покорители, хотя и имеющие вид наследников и расточителей; с утра до вечера занятые упорядочиванием собранного; скряги нашего богатства и наших битком набитых ящиков; экономные в учении и забывании; изобретательные в схемах; порой гордящиеся таблицами категорий, порой педанты; порой ночные совы труда даже и среди белого дня, а при случае – а нынче как раз тот случай – даже пугала: именно, поскольку мы прирожденные, неизменные, ревнивые друзья
Отдел четвертый
Афоризмы и интермедии
Кто учитель до мозга костей, тот относится серьезно ко всем вещам, лишь принимая во внимание своих учеников, – даже к самому себе. <…>
Привлекательность познания была бы ничтожна, если бы на пути к нему не приходилось преодолевать столько стыда.
Бесчестнее всего люди относятся к своему Богу: он не
Любовь к
«Я это сделал», – говорит моя память. «Я не мог этого сделать», – говорит моя гордость и остается непреклонной. В конце концов память уступает.
Мы плохо всматриваемся в жизнь, если не замечаем в ней той руки, которая щадя – убивает.
Если имеешь характер, то имеешь и свои типичные пережитки, которые постоянно повторяются.
Мудрец в роли астронома. – Пока ты еще чувствуешь звезды как нечто «над тобою», ты еще не обладаешь взором познающего.
Не сила, а продолжительность высших ощущений создает высших людей.
Кто достигает своего идеала, тот этим самым перерастает его.
Иной павлин прячет от всех свой павлиний хвост – и называет это своей гордостью.
Гениальный человек невыносим, если не обладает при этом, по крайней мере, еще двумя качествами: чувством благодарности и чистоплотностью.
Степень и характер родовитости человека проникают его существо до последней вершины его духа.
В мирной обстановке воинственный человек нападает на самого себя. <…>
Презирающий самого себя все же чтит себя при этом как человека, который презирает.
Душа, чувствующая, что ее любят, но сама не любящая, обнаруживает свои подонки: самое низкое в ней всплывает наверх. <…>
Ужасно умереть в море от жажды. Уж не хотите ли вы так засолить вашу истину, чтобы она никогда более не утоляла жажды? <…>
Женщина научается ненавидеть в той мере, в какой она разучивается очаровывать.
Одинаковые аффекты у мужчины и женщины все-таки различны в темпе – поэтому-то мужчина и женщина не перестают не понимать друг друга.
У самих женщин в глубине их личного тщеславия всегда лежит безличное презрение – презрение «к женщине». <…>
Очень умным людям начинают не доверять, если видят их смущенными.
Ужасные переживания жизни дают возможность разгадать, не представляет ли собою нечто ужасное тот, кто их переживает.
Тяжелые, угрюмые люди становятся легче именно от того, что отягчает других, от любви и ненависти, и на время поднимаются к своей поверхности. <…>
Кому не приходилось хотя бы однажды жертвовать самим собою за свою добрую репутацию? —
В снисходительности нет и следа человеконенавистничества, но именно потому-то слишком много презрения к людям.
Стать зрелым мужем – это значит снова обрести ту серьезность, которою обладал в детстве, во время игр.
Стыдиться своей безнравственности – это одна из ступеней той лестницы, на вершине которой стыдятся также своей нравственности.
Нужно расставаться с жизнью, как Одиссей с Навсикаей, – более благословляющим, нежели влюбленным.
Одиссей – в древнегреческой мифологии царь Итаки, супруг Пенелопы и отец Телемаха, прославившийся как участник Троянской войны, один из ключевых персонажей «Илиады» и главный герой поэмы «Одиссея», повествующей о долгих годах скитаний и возвращении Одиссея на родину.
Навсикая – в древнегреческой мифологии царевна феаков, прекрасная дочь царя Алкиноя и царицы Ареты, героиня поэмы «Одиссея», спасительница главного героя.
Как? Великий человек? – Я все еще вижу только актера своего собственного идеала.
Если дрессировать свою совесть, то и кусая, она будет целовать нас.
Разочарованный говорит: «Я слушал эхо и слышал только похвалу». —
Наедине с собою мы представляем себе всех простодушнее себя: таким образом мы даем себе отдых от наших ближних. <…>
Открытие взаимности собственно должно бы было отрезвлять любящего относительно любимого им существа. «Как? Даже любить тебя – это довольно скромно? Или довольно глупо? Или – или —». <…>
Не человеколюбие, а бессилие их человеколюбия мешает нынешним христианам предавать нас сожжению. <…>
Нет вовсе моральных феноменов, есть только моральное истолкование феноменов…
Бывает довольно часто, что преступнику не по плечу его деяние, – он умаляет его и клевещет на него.
Адвокаты преступника редко бывают настолько артистами, чтобы всю прелесть ужаса деяния обратить в пользу его виновника.
Труднее всего уязвить наше тщеславие как раз тогда, когда уязвлена наша гордость. <…>
«Ты хочешь расположить его к себе? Так делай вид, что теряешься перед ним —» <…>
Там, где не подыгрывает любовь или ненависть, женщина играет посредственно.
Великие эпохи нашей жизни наступают тогда, когда у нас является мужество переименовать наше злое в наше лучшее. <…>
Отвращение к грязи может быть так велико, что будет препятствовать нам очищаться – «оправдываться».
Часто чувственность перегоняет росток любви, так что корень остается слабым и легко вырывается. <…>
Иной человек, радующийся похвале, обнаруживает этим только учтивость сердца – и как раз нечто противоположное тщеславию ума. <…>
Кто ликует даже на костре, тот торжествует не над болью, а над тем, что не чувствует боли там, где ожидал ее. Притча.
Если нам приходится переучиваться по отношению к какому-нибудь человеку, то мы сурово вымещаем на нем то неудобство, которое он нам этим причинил.
Народ есть окольный путь природы, чтобы прийти к шести-семи великим людям. – Да, – и чтобы потом обойти их.
Наука уязвляет стыдливость всех настоящих женщин. При этом они чувствуют себя так, точно им заглянули под кожу или, что еще хуже, под платье и убор.
Чем абстрактнее истина, которую ты хочешь преподать, тем сильнее ты должен обольстить ею еще и чувства. <…>
Что человек собою
Оба пола обманываются друг в друге – от этого происходит то, что, в сущности, они чтут и любят только самих себя (или, если угодно, свой собственный идеал). Таким образом, мужчина хочет от женщины миролюбия, – а между тем женщина
Люди наказываются сильнее всего за свои добродетели. <…>
Только из области чувств и истекает всякая достоверность, всякая чистая совесть, всякая очевидность истины. <…>
Один ищет акушера для своих мыслей, другой – человека, которому он может помочь разрешиться ими: так возникает добрая беседа.
Вращаясь среди ученых и художников, очень легко ошибиться в обратном направлении: нередко в замечательном ученом мы находим посредственного человека, а в посредственном художнике очень часто – чрезвычайно замечательного человека.
Мы поступаем наяву так же, как и во сне: мы сначала выдумываем и сочиняем себе человека, с которым вступаем в общение, – и сейчас же забываем об этом.
В мщении и любви женщина более варвар, чем мужчина.
Брюхо служит причиной того, что человеку не так-то легко возомнить себя Богом. <…>
Ницше говорил, что если над человеком нет Бога, – это значит, что сам человек должен стать для себя высшим (божественным). Единый Бог должен быть заменен множеством человеческих богов. Ницше писал: «Божественное состоит именно в том, что есть боги, но нет Бога». Но обожествленный человек – это вместе с тем и человек преображенный, кардинально отличающийся от нынешнего «человека-карлика». Должно народиться нечто, «что превзойдет величием бурю, горы и море и будет вместе с тем сыном человеческим». Согласно философии Ницше, новой целью для человека может быть только новый человеческий, точнее говоря – новый сверхчеловеческий тип.
Сравнивая в целом мужчину и женщину, можно сказать следующее: женщина не была бы так гениальна в искусстве наряжаться, если бы не чувствовала инстинктивно, что ее удел –
Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем. И если ты долго смотришь в бездну, то бездна тоже смотрит в тебя. <…>
Соблазнить ближнего на хорошее о ней мнение и затем всей душой поверить этому мнению ближнего, – кто сравнится в этом фокусе с женщинами! – <…>
Иметь талант недостаточно: нужно также иметь на это ваше позволение, – не так ли, друзья мои?
«Где древо познания, там всегда рай» – так вещают и старейшие и новейшие змеи.
Все, что делается из любви, совершается всегда по ту сторону добра и зла.
Понимание трагического ослабевает и усиливается вместе с чувственностью.
«Безумие единиц – исключение, а безумие целых групп, партий, народов, времен – правило.
Мысль о самоубийстве – сильное утешительное средство: с ней благополучно переживаются иные мрачные ночи.
Нашему сильнейшему инстинкту, тирану в нас, подчиняется не только наш разум, но и наша совесть.
Дo2лжно отплачивать за добро и за зло, но почему именно тому лицу, которое нам сделало добро или зло?
Мы охладеваем к тому, что познали, как только делимся этим с другими.
Поэты бесстыдны по отношению к своим переживаниям: они эксплуатируют их. <…>
Любовь обнаруживает высокие и скрытые качества любящего – то, что у него есть редкостного, исключительного: постольку она легко обманывает насчет того, что служит у него правилом. <…>
Люди свободно лгут ртом, но рожа, которую они при этом корчат, все-таки говорит правду.
У суровых людей задушевность является предметом стыда – и есть нечто ценное.
Христианство дало Эроту выпить яду: он, положим, не умер от этого, но выродился в порок.
Эрот (Эрос), он же Амур и Купидон, – мифологическое божество любви, безотлучный спутник и помощник Афродиты, олицетворение любовного влечения, обеспечивающего продолжение жизни на Земле.
Много говорить о себе – может также служить средством для того, чтобы скрывать себя.
В хвале больше назойливости, чем в порицании.
Сострадание в человеке познания почти так же смешно, как нежные руки у циклопа. <…>
Мы не ненавидим еще человека, коль скоро считаем его ниже себя; мы ненавидим лишь тогда, когда считаем его равным себе или выше себя. <…>
В конце концов, мы любим наше собственное вожделение, а не предмет его.
Чужое тщеславие приходится нам не по вкусу только тогда, когда оно задевает наше тщеславие.
Насчет того, что такое «достоверность», может быть, еще никто не удостоверился в достаточной степени.
Мы не верим в глупости умных людей – какое нарушение человеческих прав!
Следствия наших поступков хватают нас за волосы, совершенно не принимая во внимание того, что мы тем временем «исправились».
Бывает невинность во лжи, и она служит признаком сильной веры в какую-нибудь вещь.
Бесчеловечно благословлять там, где тебя проклинают.
Фамильярность человека сильнейшего раздражает, потому что за нее нельзя отплатить тою же монетой. —
«Не то, что ты оболгал меня, потрясло меня, а то, что я больше не верю тебе».
Бывает заносчивость доброты, имеющая вид злобы. <…>
Отдел пятый
К естественной истории морали
Моральное чувство в Европе в настоящее время настолько же тонко, зрело, многообразно, восприимчиво, рафинировано, насколько относящаяся к нему «наука морали» еще молода, зачаточна, неуклюжа и простовата, – интересный контраст, который становится порой даже видимым, воплощаясь в лице какого-нибудь моралиста. Уже слова «наука морали», если принять во внимание то, что ими обозначается, слишком кичливы и противны
Моралист – человек, проповедующий строгую нравственность, охотник до нравоучений. Ницше в своих трудах дал множество определений морали. В большинстве случаев он критиковал мораль именно с моральной точки зрения. Сам себя Ницше считал имморалистом, но анализ его текстов показывает, что многие его идеи высокодуховны и моральны. Получается, что Ницше страстно желал быть «по ту сторону морали», но это ему не удалось. Русский философ Н.А. Бердяев в одном из своих сочинений назвал Ницше «одним из величайших моралистов всех времен в самом благороднейшем смысле этого слова».
Все философы с надутой серьезностью, возбуждающей смех, требовали от себя кое-чего несравненно более великого, более притязательного и торжественного, как только им приходилось иметь дело с моралью как наукой: они хотели
Вивисекция (от
Не говоря уже о ценности таких утверждений, как то, что «в нас есть категорический императив», всегда еще можно спросить: что говорит такое утверждение о том, кто его высказывает? Есть морали, назначение которых – оправдывать их создателя перед другими; назначение одних моралей – успокаивать его и возбуждать в нем чувство внутреннего довольства собою; другими он хочет пригвоздить самого себя к кресту и смирить себя; третьими – мстить, при помощи четвертых – скрыться, при помощи еще других – преобразиться и вознестись на недосягаемую высоту. Одна мораль служит ее создателю для того, чтобы забывать, другая – чтобы заставить забыть о себе или о какой-нибудь стороне своей натуры; один моралист хотел бы испытать на человечестве мощь и творческие причуды; какой-нибудь другой, быть может именно Кант, дает понять своей моралью следующее: «Во мне достойно уважения то, что я могу повиноваться, – и у вас
Императив (от
Трудолюбивым расам очень тяжело переносить праздность: то был мастерский трюк
Стоя – философская школа, возникшая в Афинах примерно в 300 году до н. э. во времена раннего эллинизма и сохранившая влияние вплоть до конца античного мира. Получила такое наименование по названию портика Стоа Пойкиле (букв. «расписной портик»), где основатель стоицизма Зенон Китийский впервые самостоятельно выступил в качестве учителя. Для стоиков Бог и природа суть одно и то же, а человек – часть этой богоприроды. Все действительное и действующее телесно. Сила, управляющая миром в целом, – божество. Она пронизывает мир, она – душа мира, его разум. Вся материя есть лишь модификации, находящиеся в вечном изменении этой божественной силы и снова и снова растворяющиеся в ней.
Афродисия (Aphrodisias) – античный город в древней Карии (ныне это территория Турции).
Старая теологическая проблема «веры» и «знания» – или, точнее, инстинкта и разума, – стало быть, вопрос, заслуживает ли инстинкт при оценке вещей большего авторитета, нежели разум, ставящий вопрос «почему?», требующий оснований, стало быть, целесообразности и полезности, – это все та же старая моральная проблема, которая явилась впервые в лице Сократа и еще задолго до христианства произвела умственный раскол. Правда, сам Сократ сообразно вкусу своего таланта, таланта превосходного диалектика, встал сперва на сторону разума; и в самом деле, что же он делал в течение всей своей жизни, как не смеялся над неуклюжей неспособностью современных ему знатных афинян, которые, подобно всем знатным людям, были людьми инстинкта и никогда не могли дать удовлетворительных сведений о причинах своих поступков? Напоследок же, втихомолку и втайне, он смеялся и над самим собою: при самодознании и перед лицом своей более чуткой совести он нашел у себя то же затруднение и ту же неспособность. Но к чему, сказал он себе, освобождаться из-за этого от инстинктов! Нужно дать права им, а
Рене Декарт (1596–1650) – французский философ, математик, механик, физик и физиолог, создатель аналитической геометрии и современной алгебраической символики, автор метода радикального сомнения в философии, механицизма в физике. Главным вкладом Декарта в философию стало классическое построение философии рационализма как универсального метода познания.
Кто проследил историю развития какой-нибудь отдельной науки, тот находит в ее развитии нить к уразумению древнейших и самых общих процессов всякого «знания и познавания»: и там и здесь развились прежде всего скороспелые гипотезы, вымыслы, глупая добрая воля к «вере», недостаток недоверия и терпения; наши чувства поздно научаются, и никогда не научаются вполне, быть тонкими, верными, осторожными органами познания. Нашему глазу легче воспроизводить по данному поводу уже много раз воспроизведенную картину, нежели удерживать в себе необычные и новые элементы какого-нибудь впечатления: последнее требует большей силы, большей «моральности». Слушать нечто новое уху томительно и тяжело; чуждую музыку мы слушаем плохо. Слыша чуждую речь, мы невольно делаем попытки соединять слышанные звуки в такие слова, которые звучат для нас интимнее и роднее: так переделал, например, некогда германец слышанное им слово arcubalista[22] в слово Armbrus[23] t (самострел). Ко всему новому чувства наши относятся враждебно и с неприязнью; и вообще даже в «простейших» случаях чувственного восприятия
Подобно тому как нынче читатель не прочитывает всех отдельных слов (или же слогов), помещенных на странице, а скорее выбирает случайно из двадцати слов приблизительно пять и «отгадывает» относящийся к этим пяти словам вероятный смысл, – совершенно так же и мы, рассматривая, скажем, дерево, не отдаем себе точного и подробного отчета, каковы его листья, ветви, цвет и вид; нам гораздо легче создавать при помощи фантазии некое подобие дерева. Даже переживая что-нибудь необычайное, мы поступаем все так же: мы выдумываем себе большую часть переживаемого, и нас едва ли можно заставить смотреть на какое-нибудь событие
Различие между людьми сказывается не только в различии скрижалей их благ, стало быть, не только в том, что они считают вполне желанными различные блага и вместе с тем не сходятся в сравнительной оценке, в установлении табели о рангах общепризнанных благ, – оно сказывается еще более в том, что считается ими за действительное
По отношению к женщине, например, более скромному в своих требованиях человеку уже право располагать ее телом и удовлетворение полового чувства кажутся достаточным и удовлетворяющим его признаком обладания и владения; другой человек, со своей более недоверчивой и более притязательной алчностью к владению, видит в таком обладании «вопросительный знак», видит только его призрачность и хочет более тонких доказательств: прежде всего, чтобы знать, только ли женщина отдается ему, или же она готова бросить ради него все, что имеет или чем очень дорожит, – лишь
Алессандро Калиостро, настоящее имя – Джузеппе Бальсамо (1743–1795) – известный мистик и авантюрист, называвший себя разными именами. Во Франции он был известен как Жозеф Бальзамо.
У людей тороватых на помощь и благодетельных мы встречаем почти регулярно то грубое лукавство, которое заведомо подгоняет к их желаниям того, кому нужно помочь: как если бы последний, например, «заслуживал» помощи, желал именно
Можно сделать заключение о существовании возле Солнца бесчисленного количества темных тел – таких, которых мы никогда не увидим. Говоря между нами, это притча; и психолог морали читает все звездные письмена только как язык символов и знаков, который дает возможность замалчивать многое.
Мы совершенно не понимаем хищного животного и хищного человека (например, Чезаре Борджиа), мы не понимаем «природы», пока еще ищем в основе этих здоровейших из всех тропических чудовищ и растений какой-то «болезненности» или даже врожденного им «ада», – как до сих пор делали все моралисты. По-видимому, моралисты питают ненависть к девственному лесу и тропикам. По-видимому, «тропического человека» хотят во что бы то ни стало дискредитировать, все равно, видя в нем болезнь и вырождение человека или сроднившиеся с ним ад и самоистязание. Но для чего? В пользу «умеренных поясов»? В пользу умеренного человека? Человека морального? Посредственного? <…>
Чезаре Борджиа (Борджа) (1475–1507) – политический деятель эпохи Возрождения из испанского рода Борджиа, предпринявший попытку объединить Италию под эгидой Святого престола, который занимал его отец – Александр VI. Погиб в бою, пережив отца менее чем на четыре года.
Ввиду того, что во все времена существования людей существовали также и человеческие стада (родовые союзы, общины, племена, народы, государства, церкви) и всегда было слишком много повинующихся по отношению к небольшому числу повелевающих, – принимая, стало быть, во внимание, что до сих пор повиновение с большим успехом и очень долго практиковалось среди людей и прививалось им, можно сделать справедливое предположение, что в среднем теперь каждому человеку прирождена потребность подчиняться, как нечто вроде
Человек эпохи распада, смешивающей расы без всякого разбора, человек, получивший вследствие этого весьма разнообразное племенное наследие, т. е. противоположные, и часто не одни только противоположные, инстинкты и ценностные нормы вещей, которые борются друг с другом и редко успокаиваются, – такой человек поздних культур и преломленных лучей в среднем становится слабее: главнейшее стремление его клонится к тому, чтобы наконец кончилась война, которую он собою
Эпикурейство – это мировоззрение, возникшее на основе искаженного толкования этического подхода Эпикура о разумном стремлении человека к счастью и видящее смысл человеческой жизни лишь в удовлетворении чувственных инстинктов и в наслаждении личным комфортом.
Аврелий Августин Иппонийский, он же Блаженный Августин (354–430), – христианский богослов и философ, влиятельнейший проповедник, епископ, один из отцов христианской церкви.
Если же внутренний разлад и война действуют на такую натуру как
Алкивиад – древнегреческий государственный деятель, оратор и полководец времен Пелопоннесской войны (431–404 до н. э.).
Гай Юлий Цезарь (100–44 до н. э.) – древнеримский государственный и политический деятель, полководец, писатель.
Фридрих II Гогенштауфен (1194–1250) – король Германии, император Священной Римской империи с 1220 года, внук Фридриха I Барбароссы, руководитель Шестого Крестового похода.
<…> Чтобы учить человека смотреть на будущность человека как на свою
Отдел седьмой
Наши добродетели
Наши добродетели? – Очень вероятно, что и у нас еще есть собственные добродетели, хотя, само собою разумеется, уже не те чистосердечные и неуклюжие добродетели, за которые мы чтили наших дедов, в то же время несколько отстраняя их от себя. Мы, европейцы послезавтрашнего дня, мы, первенцы двадцатого столетия, – при всем нашем опасном любопытстве, при нашей многосторонности и искусстве переодевания, при нашей дряблой и как бы подслащенной жестокости ума и чувств, – нам, вероятно,
Следует остерегаться тех людей, которые высоко ценят доверие к их моральному такту и тонкости морального распознавания: они никогда не простят нам, если им случится ошибиться
Моральное суждение и осуждение – это излюбленная месть умственно ограниченных людей людям менее ограниченным, это в некотором роде возмещение того, что природа плохо позаботилась о них, это, наконец, случай
Европейский метис – в общем довольно безобразный плебей – непременно нуждается в костюме: история нужна ему, как кладовая, наполненная костюмами. Конечно, он замечает при этом, что ни один из них не приходится ему впору, – и вот он все меняет и меняет их. Присмотритесь к девятнадцатому столетию, обратите внимание на эти быстрые смены пристрастий к маскарадам разного стиля, а также на минуты отчаяния, вызываемого тем, что нам «ничто не идет». – Тщетно выряжаться в романтическом, или классическом, или христианском, или флорентийском стиле, или в стиле барокко, или в «национальном», in moribus et artibus[24]: все это нам «не к лицу»!
Но «дух», в особенности «исторический дух», усматривает и в этом отчаянии свою выгоду: благодаря ему постоянно пробуется, перекладывается, откладывается, укладывается, прежде всего
Трансцендентальный (от
Аристофан – древнегреческий комедиограф, прозванный «отцом комедии».
Шарль Марготель де Сен-Дени, сеньор де Сент-Эвремон (1610–1703) – французский литератор и философ-моралист.
Не иначе обстоит дело и с Шекспиром, с этим изумительным испанско-мавританско-саксонским синтезом вкуса, который уморил бы со смеху или разозлил бы древнего афинянина из поклонников Эсхила, – мы же, напротив, принимаем с тайным дружелюбием и сердечностью именно эту дикую пестроту, эту смесь самого нежного, самого грубого и самого искусственного, мы наслаждаемся ею как нарочито для нас сбереженными ухищрениями искусства, причем нас так же мало беспокоят зловония и близость английской черни, в соседстве с которой живут искусство и вкус Шекспира, как и на Chiaja[26] в Неаполе, где мы проходим, очарованные, несмотря на всю вонь, которая несется из кварталов черни.
Мы, люди «исторического чувства», имеем как таковые, бесспорно, и свои добродетели – мы непритязательны, бескорыстны, скромны, мужественны, полны самопреодоления, готовы на самопожертвование, очень благодарны, очень терпеливы, очень предупредительны, – при всем том, быть может, мы не обладаем большим вкусом. <…> Быть может, наша великая добродетель исторического чувства является необходимым контрастом
И гедонизм, и пессимизм, и утилитаризм, и эвдемонизм – все эти образы мыслей, определяющие ценность вещей по возбуждаемому ими
Гедонизм (от
Пессимизм (от
Утилитаризм (от
Эвдемонизм (от
Сострадание к
Тварь, творение – любой объект, который существует в мире. Термины «тварь» и «творение» однокоренные слова с глаголом «творить». В религиозном мировоззрении принимается концепция о том, что все существующее в мире, как одушевленное, так и неодушевленное, сотворено Богом.
В Библии сказано: «И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма. И был вечер, и было утро: день шестой. Так совершены небо и земля и все воинство их. И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмой от всех дел Своих, которые делал. И благословил Бог седьмой день, и освятил его».
И понимаете ли вы, что
Женщина хочет стать самостоятельной: и для этого она начинает просвещать мужчин насчет «женщины самой по себе», –
Анна-Луиза Жермена, баронесса де Сталь-Гольштейн, известная просто как мадам де Сталь (1766–1817) – французская писательница, дочь видного государственного деятеля Жака Неккера, находилась в оппозиции к Наполеону.
Глупость на кухне; женщина в качестве кухарки; ужасающее отсутствие мысли в заботе о питании семейства и его главы! Женщина не понимает, что
Есть обороты и выбросы ума, есть сентенции – этакие небольшие пригоршни слов, в которых внезапно кристаллизуется целая культура, целое общество. Сюда относятся и следующие случайные слова, сказанные госпожой де Ламбер своему сыну: «Mon ami, ne vous permettez jamais que de folies, qui vous feront grand plaisir»[30] – говоря мимоходом, самые умные слова, которые когда-либо мать обращала к сыну. <…>
Анна-Тереза де Маргена де Курсель (1647–1733), после своего замужества ставшая мадам де Ламбер, маркизой де Сен-Бри, известная в обществе как маркиза де Ламбер – французская писательница и хозяйка модного парижского литературного салона.
Где мужчина к нам ползет, мигом скука уползет!
Седина, ах! и наука – добродетели порука.
Как бы умной мне прослыть? Молча черное носить.
На душе легко и тихо. Слава Богу – и портнихе!
Молода: цветущий грот. Чуть стара: дракон ползет.
Статен, знатен, полон сил: о, когда б моим он был!
Речь кратка, бездонна суть – для ослицы скользкий путь!
До сих пор мужчины обращались с женщинами как с птицами, которые сбились с пути и залетели к ним с каких-то вершин: они принимают их за нечто в высшей степени тонкое, ранимое, дикое, причудливое, сладкое, полное души – но в то же время и за нечто, что необходимо держать взаперти, дабы оно не улетело.
Впасть в ошибку при разрешении основной проблемы «мужчина и женщина», отрицать здесь глубочайший антагонизм и необходимость вечно враждебного напряжения, мечтать здесь, может быть, о равноправии, о равенстве воспитания, равенстве притязаний и обязанностей – это
Напротив, человек, обладающий как умственной глубиной, так и глубиной вожделений, а также и той глубиной благоволения, которая способна на строгость и жесткость и с легкостью бывает смешиваема с ними, может думать о женщине всегда только
Перикл – афинский государственный деятель V века до н. э., один из «отцов-основателей» афинской демократии, знаменитый оратор и полководец.
Слабый пол никогда еще не пользовался таким уважением со стороны мужчин, как в наш век, – это относится к демократическим склонностям и основным вкусам так же, как непочтительность к старости, – что же удивительного, если тотчас же начинают злоупотреблять этим уважением? Хотят большего, научаются требовать, находят наконец эту дань уважения почти оскорбительной, предпочитают домогаться прав, даже вести за них настоящую борьбу: словом, женщина начинает терять стыд. Прибавим тотчас же, что она начинает терять и вкус. Она разучивается
Эмансипация (от
Здесь хорошо привести слова Г. Файхингера: «Правом сильного считается и право мужчины по отношению к женщине. Поэтому Ницше – энергический противник всякой так называемой эмансипации женщин. Поскольку эти освободительные стремления женщин можно назвать феминизмом, Ницше – самый ожесточенный антифеминист, какого только можно себе представить <…> Женщина от природы слабее, следовательно, она предназначена к служению… Всем известен его афоризм: “Ты идешь к женщинам? Не забудь же плетку!”… В возрастающей “эмансипации женщин” – освобождении от естественного рабского подчинения мужчине – Ницше видит проявление современного культурного упадка».
Отдел девятый
Что аристократично?
Всякое возвышение типа «человек» было до сих пор – и будет всегда – делом аристократического общества, как общества, которое верит в длинную лестницу рангов и в равноценность людей и которому в некотором смысле нужно рабство. Без
Человек – это часть мироздания, и значит, он часть той всеобщей бессмыслицы, которую Ницше видит во всем существующем. «Поэтому для Ницше недостаточно “преодолеть человека”, он видит задачу своей мысли в том, чтобы “преодолеть вселенную”», – пишет Е. Трубецкой.
Конечно, не следует поддаваться гуманитарным обманам насчет истории возникновения аристократического общества (т. е. предусловия этого возвышения типа «человек» —): истина сурова. Не будем же щадить себя и скажем прямо, как
Взаимно воздерживаться от оскорблений, от насилия и эксплуатации, соразмерять свою волю с волею другого – это можно считать в известном грубом смысле добронравием среди индивидуумов, если даны нужные для этого условия (именно – их фактическое сходство по силам и достоинствам и принадлежность к
Аннексия (от
«Эксплуатация» не является принадлежностью испорченного или несовершенного и примитивного общества: она находится в связи с
Странствуя по многим областям и утонченных и грубых моралей, господствовавших до сих пор или еще нынче господствующих на земле, я постоянно наталкивался на правильное совместное повторение и взаимную связь известных черт – пока наконец мне не предстали два основных типа и одно основное различие между ними. Есть
Ницше считал, что если бы мировой процесс был сознательным (осмысленным), то каждая стадия его выражала бы определенную ступень на пути к совершенству. Но так как мировой процесс вообще не есть стремление к цели, то он представляет собой движение не поступательное, а круговращательное. Согласно Ницше, никакого прогресса нет, и, достигнув известного предела в своем развитии, мир вновь возвращается к своей исходной точке. Он представляет собой бесконечное повторение.
Но более всего мораль людей властвующих чужда и тягостна современному вкусу строгостью своего принципа, что обязанности существуют только по отношению к себе подобным, что по отношению к существам более низкого ранга, по отношению ко всему чуждому можно поступать по благоусмотрению или «по влечению сердца» и, во всяком случае, находясь «по ту сторону добра и зла», – сюда может относиться сострадание и тому подобное. Способность и обязанность к долгой благодарности и долгой мести – и то и другое лишь в среде себе подобных, – изощренность по части возмездия, утонченность понятия дружбы, до известной степени необходимость иметь врагов (как бы в качестве отводных каналов для аффектов зависти, сварливости и заносчивости, – в сущности, для того, чтобы иметь возможность быть хорошим
Термином «веселая наука» («gai saber») пользовались провансальские трубадуры для обозначения своего поэтического искусства. Кстати, именно так – «Веселая наука» (Die fröhliche Wissenschaft) – Ницше назвал свою книгу, написанную зимой 1881–1882 гг. в Генуе.
К вещам, быть может менее всего доступным пониманию знатного человека, относится тщеславие: он пытается отрицать его даже там, где люди другого сорта не сомневаются в его очевидности. Для него является проблемой представить себе таких людей, которые стараются внушить о себе хорошее мнение, хотя сами о себе его не имеют – и, стало быть, также не «заслуживают», – и которые затем сами проникаются
Атавизм (от
Фактически в настоящее время, вследствие возникающего мало-помалу демократического порядка вещей (и его причины – кровосмесительства господ и рабов), все более и более усиливается и распространяется бывшее искони свойством людей знатных и редкое стремление устанавливать самому себе цену и «хорошо думать» о себе; но ему постоянно противодействует склонность более древняя, шире распространенная и глубже вкоренившаяся, – и в феномене «тщеславия» эта древнейшая склонность побеждает позднейшую. Тщеславный человек радуется
Успех всегда был величайшим лжецом, – а ведь и само «творение» есть успех; великий государственный муж, завоеватель, человек, сделавший какое-нибудь открытие, все они замаскированы своими созданиями до неузнаваемости; «творение», произведение художника или философа только и создает вымышленную личность того, кто его создал, кто должен был его создать; «великие люди» в том виде, как их чтут, представляют собою после этого ничтожные, плохие вымыслы; в мире исторических ценностей
Джакомо Леопарди (1798–1837) – итальянский романтический поэт, мыслитель-моралист, филолог.
Генрих фон Клейст (1777–1811) – немецкий драматург, поэт и прозаик, один из зачинателей жанра рассказа.
Вполне понятно, почему именно в женщине – отличающейся ясновидением в мире страданий и, к сожалению, одержимой страстью помогать и спасать, страстью, далеко превосходящей ее силы, – вызывают
Духовное высокомерие и брезгливость каждого человека, который глубоко страдал, –
Человек, стремящийся к великому, смотрит на каждого встречающегося ему на пути либо как на средство, либо как на задержку и препятствие – либо как на временное ложе для отдыха. Свойственная ему высокопробная
Ницше утверждал, что иллюзия мирового прогресса покоится на иллюзии мировой цели. Человеческая привычка видеть цель в основе существующего заставляет людей думать, что мир близится к какому-то состоянию совершенства, что настоящее существует только для будущего. Но, согласно Ницше, если бы мир имел какую-то цель, она уже была бы достигнута, ибо мировое движение совершается уже в течение бесконечно долгого времени. Сам факт беспрерывного течения явлений доказывает, что мир не имеет цели, а следовательно, не имеет и конца: он постоянно умирает и постоянно нарождается вновь, вечно течет и не способен застыть в каком-либо состоянии.
Кто не
Всякого рода обиды и лишения легче переносятся низменной и грубой душой, чем душой знатной: опасности, грозящие последней, должны быть больше, вероятность, что она потерпит крушение и погибнет, при многосложности ее жизненных условий, слишком велика. – У ящерицы снова вырастает потерянный ею палец, у человека – нет. <…>
Жить, сохраняя чудовищное и гордое спокойствие; всегда по ту сторону. – По произволу иметь свои аффекты, свои «за» и «против», или не иметь их, снисходить до них на время;
– Что такое знатность? Что означает для нас в настоящее время слово «знатный»? Чем выдает себя знатный человек, по каким признакам можно узнать его под этим темным, зловещим небом начинающегося господства черни, небом, которое делает все непроницаемым для взора и свинцовым? – Этими признаками не могут быть поступки; поступки допускают всегда много толкований, они всегда непостижимы; ими не могут быть также «творения». В наше время среди художников и ученых есть немало таких, которые выдают своими творениями, что глубокая страсть влечет их к знатному, – но именно эта потребность в знатном коренным образом отличается от потребностей знатной души и как раз служит красноречивым и опасным признаком того, чего им недостает. Нет, не творения, а
Томас Гоббс (1588–1679) – английский философ-материалист, один из основателей теории общественного договора и теории государственного суверенитета. Известен идеями, получившими распространение в таких дисциплинах как этика, теология, физика, геометрия и история.