Рассказы о необычайном

fb2

Вот уже три столетия в любой китайской книжной лавке можно найти сборник рассказов Пу Сун-лина, в котором читателя ожидают удивительные истории: о лисах-оборотнях, о чародеях и призраках, о странных животных, проклятых зеркалах, говорящих птицах, оживающих картинах и о многом, многом другом. На самом деле книги Пу Сун-лина давно перешагнули границы Китая, и теперь их читают по всему миру на всех основных языках. Автор их был ученым конфуцианского воспитания, и, строго говоря, ему вовсе не подобало писать рассказы, содержащие всевозможные чудеса и эротические мотивы. Однако Пу Сун-лин прославился именно такими книгами, став самым известным китайским писателем своего времени. Почвой для его творчества послужили народные притчи, но с течением времени авторские истории сами превратились в фольклор и передавались из уст в уста простыми сказителями.

В настоящем издании публикуются разнообразные рассказы Пу Сун-лина в замечательных переводах филолога-китаиста Василия Михайловича Алексеева, с подробными примечаниями.

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022

Издательство АЗБУКА®

Предисловие переводчика

У всякого народа, в особенности на заре его культурной жизни, есть смутное чувство, говорящее ему, что те животные, которые его окружают, не так уж далеки от человека, как это кажется, судя по отсутствию у них членораздельной речи – этой типичной принадлежности человеческой породы животных. Наоборот, именно эта жуткая странность, при которой, будучи в данный момент довольными и веселыми, животные не смеются; желая сейчас что-то сказать, не говорят, – эта странность пугает, как неразгаданная тайна, и двуногий царь природы начинает сомневаться в своем непререкаемом властительстве: наоборот, ему кажется, что его окружают существа, от которых он зависит, которые могут диктовать ему свою волю, благоволя ему или вредя. Одною из таких неразгаданных тайн человеку всегда представлялась лисица – та самая лисица, которая, с одной стороны, была ему неприятна, воруя у зазевавшегося хозяина кур, но с другой – весьма приятна, в качестве превосходной шубы, сшитой из шкуры тех лисиц, что, в свою очередь, зазевались и попались в руки предприимчивому охотнику.

Кто из нас не знает, какими качествами наделил куму-лису, Лису Патрикеевну, воровку-лису русский человек? Кто не знает таких выражений, как «лисить», «лису петь», «подпускать лису», «лисой пройти», «не волчий зуб – так лисий хвост», «лиса своего хвоста не замарает», «кабы лиса не подоспела, то бы овца волка съела» и т. п., в которых лиса является образом человека лукавого, хитрого, пролазы, проныры, корыстного льстеца? Русский народ, конечно, не оригинален в данном отношении, и все вышесказанное является лишь примером человеческой изобретательности, первобытной, простодушной, наивной. Ей еще так далеко до развитого миропонимания, прошедшего школу научного наблюдения и успокоившего свое жуткое ощущение соседства непонятных животных пониманием биологической панорамы.

Китайский народ, прежде всего, не отставал в этом отношении от других. Так, ему лиса представлялась всегда символом осторожности и недоверчивости. «Лиса сама закапывает, сама же и раскапывает» – при такой подозрительности никакого дела нельзя сделать. Затем, китайцу лиса точно так же, как и другим народам, кажется хитрым и лицемерным существом, водящим за нос сильных и свирепых зверей, как, например, в одной басне, известной не только одним китайцам (хотя и помещенной в одном древнем тексте), – в басне о лисице, идущей впереди тигра и принимающей на свой счет почтительное поклонение, расточаемое встречными, – конечно, только тигру. Далее, так же как и у нас, лисица в Китае представляется существом, одаренным особой способностью к вкрадчивому лицемерию, легко обольщающим жертву и потом безжалостно ее же эксплуатирующим. Наконец, все эти качества, на которые жалуется создающий басни и поговорки крепкий задним умом наивный человек, подчеркиваются китайцем, когда он говорит о лисе как об определенно злом существе, одинаковом в этом отношении с шакалом и волком, хищном, свирепом, отвратительном. Отвращение к лисе видно даже в таком китайском выражении, как «лисий запах», означающем противную вонь, идущую от больных и неопрятных людей из-под мышек.

Однако китайцу – не в пример, по-видимому, прочим – лиса представляется и полезным существом. Не говоря уже о ее шкуре, ценимой не менее, чем где-либо, китайская медицина знает весьма полезные свойства лисьего организма, части которого, например печень, могут исцелять злую лихорадку, истерию, внезапные обмороки, а мясо ее вообще может, как говорят даже солидные китайские медицинские трактаты, – в особенности если его приготовить должным образом – исцелять случаи «крайнего испуга, обмороков, бессвязной речи, беспричинных, безрассудных песен, скопления холода во внутренностях, злостного отравления» и других подобных болезней. Лисья кровь, как говорит в своем знаменитом сочинении один из китайских мыслителей рубежа н. э., сваренная с просом, дает способность избегать опьянения и т. д. и т. д. Одним словом, лиса, оказывается, не так уж безнадежно плоха. Наоборот – и здесь китайская фантазия идет, по-видимому, впереди всех народов, – она оказывается наделенною редким свойством долголетия, достигающего тысячи лет, и, значит, вообще сверхчеловеческими, даже прямо божескими особенностями. Эти качества, прежде всего, делают ее, конечно, доброю, ибо такова воля умилостивляющего ее человека, который, страшась и подозревая ее в душе своей, боится ей это показать. Так, девятихвостая белая лисица, жившая в горе Ту, явилась древнему герою китайского исторического предания, императору Юю, и он женился на ней, как герой на фее. «Небесная лисица, – говорит другое литературное предание, – имеет девять хвостов и золотистую шерсть; она может проникать в тайны мироздания, покоящиеся на чередовании мужского и женского начал».

Эта волшебная фантастика, которою китайский народ, неизвестно даже с какого времени, окутывает простого плотоядного зверька, разрастается до размеров, которые, по-видимому, совершенно чужды воображению других народов.

Вы проходите по китайским полям и вдруг видите, что перед каким-то курганом стоит огромный стол, на котором покоится ряд древнего вида сосудов, знамена, значки и все вещи, свойственные, насколько вам известно, только храму. Вы осведомляетесь у прохожего мужичка, что это такое, и слышите в ответ: «Это фея-лиса» (хусянье). Она, видите ли, живет где-то тут в норе, и ее упрашивают не вредить бедному народу – и не только не вредить, а наоборот, благодетельствовать ему, как благодетельствуют прочие духи. И вы действительно читаете на знаменах и особых красивых лакированных досках крупные надписи: «Есть у меня просьба – непременно ответишь!», «Смилуешься над нами, стадом живых» и т. д. Словом, лиса становится анонимным божеством, равноправным со всеми другими, которым в Китае имя легион. Вот в этой-то своей роли божества, наделенного к тому же способностью принимать всевозможные формы, начиная от лисы-зверя и кончая лисой-женщиной и лисом-мужчиной, во всяком их дальнейшем разнообразии, смотря по тому, на кого и во имя чего требуется действовать, вот в этом мире превращений лиса и кружит человеческую голову всевозможными химерами, создающими самое необыкновенное течение событий там, где обычная человеческая жизнь проста, убога, скучна. На этой почве и развились повести и рассказы Ляо Чжая, перевод которых здесь печатается. Перед русским читателем здесь развертывается самая прихотливая картина сверхъестественного вмешательства лисицы в человеческую жизнь. Она окутывает его злым наваждением, не давая ему жить спокойно в своем же доме и веля поступаться самыми насущными вопросами совести. Она обольщает бедного человека своею нечеловеческой красотой и, воспользовавшись любовью, пьет соки его жизни, а затем бросает в жертву смерти и идет охотиться за другим. Лиса превращает его в бездушного исполнителя своих приказаний, велит ему действовать как во сне, теряя ощущение подлинной жизни. И, боясь злых чар лисы, человек, в сердце которого есть решимость, не знающая сопротивления, объявляет ей войну, ловит ее, рубит ее, натравливает на нее ее врага, сам рискуя пропасть вместе с ней. Однако если он действует исподтишка, если он, вместо того чтобы самому проявить героизм, идет к колдуну за талисманом или если он, облагодетельствованный красотой своей лисьей подруги, желает от нее избавиться подловатым образом, стараясь при этом ничем не рисковать, – то горе ему! От него лиса отнимет все, что когда-либо ему дала, вынет семя жизни и погубит бесповоротно и окончательно.

Но, вмешиваясь таким образом в жизнь человека, лиса не всегда действует зло. Верно, что она морочит глупых людей, глумится над алчными и грубыми, охотящимися за счастьем, которое им на роду не писано. Верно, что она жестоко наказывает за распутство, а главное, за вероломство и подлость по отношению главным образом к ней же, – но разве может все это быть сопоставлено с теми нечеловеческими радостями, которые создает появление в серой и убогой жизни человека обольстительной красавицы, не требующей ничего такого, что осложняет жизнь, и отдающейся человеку прямо и решительно, погружая его сразу же в подлинное счастье, в то незаслуженное и огромное, что в жизни творит жизнь и за которое человек идет на все, даже на свою явную погибель. Лиса приходит к человеку сама, влюбляет его в себя, любит его, становится восхитительной любовницей и верной подругой, добрым гением, охраняющим своего друга от злых людей. Она является в жизнь ученого еще более тонкою, чем он сам, и восхищает его неописуемым очарованием, которое человеку, женатому на неграмотной, полуживотной женщине, охраняющей его очаг и отнюдь не претендующей на неиссякающее любовное внимание, является особенно дорогим и которое развертывает всю его сложную личность, воскрешает ее. С легким сердцем устремляется он к своей гибели. Очертя голову и повинуясь зову очарованной души, он сам своими же руками разрывает сети колдуна, в которые попала его чародейка, – и тогда она преображается, несет ему исцеление и, прощаясь с ним, ловко и легко устраивает ему счастливую, теперь уже мирную жизнь. Однако не претендуй, жалкий человек, на счастье, которого ты не заслуживаешь! Лисий смех, леденящий душу, раздается в ответ на твои просьбы, и глупейший мираж будет дан тебе в удел вместо грубого счастья, которое ты цинично себе просишь.

Лиса не только женщина. Она может также явиться человеку и в образе мужчины. Это будет тонко образованный ученый, беседа с которым окрыляет дух; он будет товарищ и друг, преданный беззаветно и искренно, ищущий себе ответа в глубине чужой души, но возмущающийся и казнящий своего товарища за всякую попытку использовать его божественную силу в угоду грубому аппетиту. Лис живет вместе с человеком, ничем не отличается, кроме свойственных ему странностей, но иногда он – невидимка и посылает свои чары только одному своему избраннику, сердце которого не заковано обывательским страхом и слепыми россказнями. Лис-невидимка – все тот же преданный друг, иногда, правда, непостижимый в своих действиях, похожих скорее на действия врага, но потом действительно оказывающийся подлинным золотом.

Неся человеку фатальное очарование, приводя его к границе смерти, лиса сама же несет ему исцеление, помогающее, как ничто на свете. Она хранит пилюлю вечной жизни, горящую в вечном сиянии бледной колдуньи-луны и способную оживить даже разложившийся труп. И перед тем как стать бессмертным гением надземных сфер, она еще раз вмешивается в жизнь человека и несет ему мир и счастье.

Переводчик и автор этого предисловия предполагает, что эта фантастика, это причудливое смешение мира действительности с миром невероятных возможностей может волновать русского читателя, если он хоть немного склонен к обособлению от жизни, и дать ему ряд переживаний, которые для русской и европейской литературы вообще необыкновенны и интересны.

Эти «Записи необыкновенного, сделанные Ляо Чжаем» («Ляо Чжай чжи и»), можно сказать, не боясь преувеличения, являются в Китае самой популярной книгой. Более того, принимая во внимание число людей, могущих вообще держать книгу в руках, среди общей массы пятисот миллионов китайцев, мы можем, пожалуй, утверждать, что эта книга является если не самой известной, то, во всяком случае, из таковых, говоря теперь уж обо всем земном шаре. Благодаря совершенной свободе печати и издательства, отсутствию понятия о праве собственности на какое бы то ни было литературное произведение, раз оно уже увидело свет в печати, благодаря дешевизне труда и бумаги, эту книгу вы встретите в любой книжной лавке, на любом книжном уличном развале или лотке; вы увидите ее в руках у людей самых разнообразных положений и состояний, классов, возрастов. Книгу эту, прежде всего, читает, читает с восторгом и умилением перед образцом литературной изысканности всякий тонко образованный китаец, не говоря уже про людей с образованием по качеству средним и ниже среднего – людей, для которых Ляо Чжай – восхитительная недостижимость. Однако и для тех, кто не особенно грамотен, то есть не имеет того запаса литературного навыка и даже попросту запаса слов, которым располагает образованный китаец, Ляо Чжай – настоящий магнит. Правда, такой читатель понимает сложный, весь блещущий литературной отделкой текст из пятого в десятое, но даже самая фабула, самое мастерство рассказчика, развивающего перед читателем восхитительную картину человеческой жизни, пленяют его настолько, что он не выпускает из рук этой книги и, конечно, не менее образованного знает содержание ее четырехсот с лишком рассказов, как содержание самых ходячих анекдотов.

Однако нам может быть понятно, что читателю этого типа крайне досадно видеть себя в жалком положении человека, питающегося крохами от трапезы господ своих, и он естественным образом всегда стремился, так сказать, к уравнению своих прав. И вот, если вы пройдете по Пекину, выйдете за ворота маньчжурского города, пройдете по главной улице до храма Неба, то в этой части столицы вы увидите ряд чайных, где китайский простолюдин внимает своему шошуды, то есть рассказчику, обладающему особым талантом и развитым уменьем переложить текст и даже стиль Ляо Чжая в такую форму, которая, сохраняя все богатство оригинала, создает особую ритмическую разговорную речь. Таким образом, здесь совершается художественное претворение книжной непонятной речи в живую и понятную, – и китаец неграмотный оказывается точно так же приобщенным к достоинствам Ляо Чжая, как и китаец образованный.

Кто же автор этих рассказов, маг и чародей, сумевший овладеть умами Китая, этой литературной страны, избалованной тысячами поэтов и бесконечным рядом вообще выдающихся писателей?

Пу Сун-лин (по фамилии Пу, по имени Сун-лин), давший себе литературное прозвание, или псевдоним, Ляо Чжай, родился в 1622 году и умер в 1715 году в провинции Шаньдун, находящейся в Восточном Китае, близ морского побережья, с которого простым глазом видны очертания Порт-Артура. Место действия его рассказов почти не выходит за пределы Шаньдуна, и время их не отступает от эпохи жизни самого автора. Вот что о нем рассказывает его, к сожалению, слишком краткая биография, находящаяся в описании уезда Цзычуань, в котором он родился и умер.

«Покойному имя было Сун-лин, второе имя – Лю-сянь, дружеское прозвание Лю-цюань. Он получил на экзамене степень суйгуна[1] в 1711 году и славился среди своих современников тонким литературным стилем, сочетавшимся с высоким нравственным направлением. Со времени своего первого отроческого экзамена он уже был известен такой знаменитости, как Ши Жунь-чжан, и вообще его литературная слава уже гремела. Но вот он бросает все и ударяется в старинное литературное творчество, описывая и воспевая свои волнения и переживания. В этом стиле и на этой литературной стезе он является совершенно самостоятельным и обособленным, не примыкая ни к кому.

И в характере своем, и в своих речах покойный проявлял благороднейшую простоту, соединенную с глубиной мысли и основательностью суждения. Он высоко ставил непоколебимость принципа, всегда называющего только то, что должно быть сделано, и неуклонность нравственного долга.

Вместе со своими друзьями Ли Си-мэем и Чжан Ли-ю, также крупными именами, он основал поэтическое содружество, в котором все они старались воспитать друг друга в возвышенном служении изящному слову и в нравственном совершенстве.

Покойный Ван Ши-чэнь всегда дивился его таланту, считая его вне пределов досягаемости для обыкновенных смертных.

В семье покойного хранится богатейшая коллекция его сочинений, но „Странные истории Ляо Чжая“ („Ляо Чжай чжи и“) особенно восхищают всех нас, как нечто самое вкусное, самое приятное».

Итак, перед нами типичный китайский ученый. Посмотрим теперь, каково содержание его личности как ученого, то есть постольку, поскольку это касается воспитания и вообще культурного показателя. Остальное, не правда ли, уже сообщено в вышеприведенных строках исторической справки.

Китайский ученый отличается от нашего главным образом своею замкнутостью. В то время как наш образованный человек – не говоря уже об ученом – наследует в той или иной степени культуру древнего мира и Европы, являющуюся вообще сборным соединением разных отраслей человеческого знания и опыта, начиная с религии и кончая химией и чистописанием, – образованный и ученый китаец является – и особенно являлся в то время, когда жил Пу Сун-лин – Ляо Чжай, – наследником и выразителем только своей культуры, причем главным образом литературной. Он начинал не с детских текстов и легких рассказов, а сразу с учения Конфуция и всего того, что к нему примыкает, иначе говоря – с канона китайских писаний, к которым, конечно, можно применить наше слово и понятие «священный», но с надлежащею оговоркой, а именно: они не заимствованы, как у нас, от чуждых народов и не занимаются сверхъестественным откровением, а излагают учение «совершенного мудреца» Конфуция о призвании человека к высшему служению. Выучив наизусть – непременно в совершенстве – и научившись понимать с полною отчетливостью и в согласии с суровой, непреклонной традицией все содержание этой китайской библии, которая, конечно, во много раз превосходит нашу, хотя бы размерами, не говоря уже о трудности языка, – той библии, о которой в нескольких строках нельзя дать даже приблизительного представления (если не сказать в двух словах, что ее язык так же похож на тот, которым говорит учащийся, как русский язык на санскрит), – после этой суровой выучки, на которой «многие силу потеряли» и навсегда сошли с пути образования, китаец приступал к чтению историков, философов разных школ, писателей по вопросам истории и литературы, а главным образом – к чтению литературных образцов, которые он, по своей уже выработанной привычке, неукоснительно заучивал наизусть. Цель его теперь сводилась к выработке в себе образцового литературного стиля и навыка, которые позволили бы ему на государственном экзамене проявить самым достойным образом свою мысль в сочинении на заданную тему, а именно доказать, что он в совершенстве постиг всю глубину духовной и литературной китайской культуры тысячелетий и является теперь ее современным представителем и выразителем.

Вот, значит, в чем заключалось китайское образование. Оно вырабатывало человека, отличающегося от необразованного, во-первых, тем, что он был в совершенстве знаком с тайною языка во всех его стадиях, начиная от архаической, понятной только в традиционном объяснении, и кончая современной, сложившейся из непрерывного роста языка, который впоследствии прошел еще целый ряд промежуточных стадий. Во-вторых, этот человек держал в своей памяти – и притом самым отчетливым образом – богатейшее содержание китайской литературы, в чтение которой он весь был погружен чуть ли не двадцать лет, а то и больше! Таким образом, перед нами человек со сложным миропониманием, созерцающий всю свою четырехтысячелетнюю культуру, и со сложным умением выражать свои мысли, пользуясь самыми обширными запасами культурного языка, ни на минуту не знавшего перерыва в своем развитии.

Таков был китайский интеллигентный человек времен Пу Сунлина. Чтобы теперь представить себе личность самого Ляо Чжая, автора этих странных рассказов, надо к вышеизложенной общей формуле образованного человека прибавить особо отличную память, поэтический талант и размах выдающейся личности, которой сообщено столь сложное культурное наследие.

Все это и отразилось на пленительных его рассказах, в которых прежде всего заблистал столь известный всякой литературе талант повествователя. Там, где всякий другой человек увидит только привычные формы жизни, прозорливый писатель увидит и покажет нам сложнейшую и разнообразнейшую панораму человеческой жизни и человеческой души. То, что любому из нас, простых смертных, кажется обыденным, рядовым, не заслуживающим внимания, то ему кажется интересным, тесно связанным с потоком жизни, над которым, сам в нем плывя, только он может поднять голову. И наконец, тайны человеческой души, видные нам лишь постольку, поскольку чужая душа находит себе в наших бледных и ничтожных душах кое-какое отражение, развертываются перед поэтом во всю ширь и влекут его в неизбывные глубины человеческой жизни.

Однако талантливый повествователь – это только ветвь в лаврах Ляо Чжая. Самым важным в ореоле его славы является соединение этой могучей силы человека, наблюдающего жизнь, подняв голову над стадом двуногих, с необыкновенным литературным мастерством. Многие писали на эти же темы и до него, но, по-видимому, только Ляо Чжаю удалось приспособить утонченный литературный язык, выработанный, как мы видели, многолетней суровою школой, к изложению простых вещей. В этом живом соединении рассказчика и ученого Ляо Чжай поборол прежде всего презрение ученого к простым вещам. Действительно, китайскому ученому, привыкшему сызмальства к тому, что тонкая и сложная речь передает исключительно важные мысли – мысли Конфуция и первоклассных мастеров литературы и поэзии, которые, конечно, всегда чуждались «подлого штиля» во всех его направлениях, – этому человеку всегда казалось, что так называемое легкое чтение есть нечто вроде исподнего платья, которое все носят, но никто не показывает. И вот является Ляо Чжай и начинает рассказывать о самых интимных вещах жизни таким языком, который делает честь самому выдающемуся писателю важной, кастовой китайской литературы. Совершенно отклонившись от разговорного языка, доведя это отклонение до того, что поселяне-хлебопашцы оказываются у него говорящими языком Конфуция, автор придал своей литературной отделке такую высоту, что члены его поэтического содружества (о котором упоминалось выше) не могли сделать ему ни одного возражения.

Трудно сообщить русскому читателю, привыкшему к вульгарной передаче вульгарных тем, и особенно разговоров, всю ту восхищающую китайца двойственность, которая состоит из простых понятий, подлежащих, казалось бы, выражению простыми же словами, но для которых писатель выбирает слова-намеки, взятые из обширного запаса литературной учености и понимаемые только тогда, когда читателю в точности известно, откуда взято данное слово или выражение, что стоит впереди и позади него, одним словом – в каком соседстве оно находится, в каком стиле и смысле употреблено на месте и какова связь его настоящего смысла с текущим текстом. Так, например, Пу Сун-лин, рассказывая о блестящем виде бога города, явившегося с неба к своему зятю как незримый другим призрак, употребляет сложное выражение в четыре слова, взятых из разных мест классической древней книги античных стихотворений («Шицзин», III, III, 7 и I, V, 3), причем в обоих этих местах говорится о четверке рослых коней, влекущих пышную придворную колесницу. Таким образом, весь вкус этих четырех слов, изображающих парадные украшения лошадей, сообщается только тому, кто знает и помнит все древнее стихотворение, из которого они взяты. Для всех остальных это только непонятные старые слова, смысл которых в общем как будто говорит о том, что получалась красивая, пышная картина. Разница впечатлений такова, что даже трудно себе представить что-либо более удаленное одно от другого. Затем, например, рассказывая о странном монахе, в молодом теле которого поселилась душа глубокого старца, Пу пользуется словами Конфуция о самом себе («Луньюй», II, 4): «Мне, – говорит китайский мудрец, – было пятнадцать – и я устремился к учению; стало тридцать – и я установился…» Теперь фраза Пу гласит следующее: «Лет ему (монаху) – только „и установиться“, а рассказывал о делах, случившихся восемьдесят, а то и больше лет тому назад». Значит, эта фраза понятна только тем, кто знает вышеприведенное место из Конфуция, и окажется, что монаху было тридцать лет, следовательно, перевести эту фразу на наш язык надо было бы так: «Возраст его был всего-навсего, как говорит Конфуций: „когда только что он установился“, а рассказывал…» и т. д. Одним словом, выражения заимствуются Пу Сун-лином из контекста, из связи частей с целым. Восстановить эту ассоциацию может только образованный китаец. О трудностях перевода этих мест на русский язык не стоит и говорить.

Однако все это – еще сущие пустяки. В самом деле, кто из китайцев не знал (в прежнее, дореформенное время) классической литературы? Наконец, всегда можно было спросить даже простого учителя первой школы, и он мог или знать, или догадаться. Другое дело, когда подобная литературная цветистость распространяется на все решительно поле китайской литературы, задевая историков, и философов, и поэтов, и всю плеяду писателей. Здесь получается для читателя настоящая трагедия. В самом деле, чем дальше развивает отборность своих выражений Пу Сун-лин, тем дальше от него читатель. Или же, если последний хочет приблизиться к автору и понимать его, сам должен стать Пу Сун-лином, или, наконец, обращаться поминутно к словарю. И вот, чтобы идти навстречу этой потребности, современные издатели рассказов Ляо Чжая печатают их вместе с толкованиями цветистых выражений, приведенными в той же строке. Конечно, выражения, переведенные и объясненные выше как примеры, ни в каких примечаниях не нуждаются, ибо известны каждому мало-мальски грамотному человеку.

Таким образом, вот тот литературный прием, которым написаны повести Ляо Чжая. Это, значит, вся сложная культурная ткань древнего языка, привлеченная к передаче живых образов в увлекательном рассказе. Волшебным магнитом своей богатейшей фантазии Пу – Ляо Чжай заставил кастового ученого отрешиться от представления о литературном языке как о чем-то важном и трактующем только традиционные темы. Он воскресил язык, извлек его, так сказать, из амбаров учености и пустил в вихрь жизни простого мира. Это ценится всеми, и до сих пор образованный китаец втайне думает, что вся его колоссальная литература есть скорее традиционное величие и что только на повестях Ляо Чжая можно научиться живому пользованию языком ученого. С другой же стороны, простолюдин, не имевший времени закончить свое образование, чувствует, что Ляо Чжай рассказывает вещи, ему родные, столь милые и понятные, и одолевает трудный язык во имя близких ему целей, что, конечно, более содействует распространению образования, нежели самая свирепая и мудрая школа каких-либо систематиков.

В повестях Ляо Чжая почти всегда действующим лицом является студент. Китайский студент отличается от нашего, как видно из сказанного выше, тем, что он может оставаться студентом всю жизнь, в особенности если он неудачник и обладает плохою памятью. Мы видели, что и сам автор повестей Пу выдержал мало-мальски сносный экзамен лишь в глубокой старости. Мягко обходя этот вопрос, историческая справка, приведенная на предыдущих страницах, не говорит нам о том, что составляло трагедию личности Пу Сун-лина. Он так и не мог выдержать среднего экзамена, не говоря уже о высшем, и, таким образом, стремление каждого китайского ученого стать «государственным сосудом» встретило на его пути решительную неудачу. Как бы ни объясняли себе – он, его друзья, почитатели и, наконец, мы – эту неудачу, сколько бы мы ни говорили, что живому таланту трудно одолеть узкие рамки скучных и вязких программ с их бесчисленными параграфами и всяческими рамками, выход из которых считается у экзаменаторов преступлением, – все равно: жизнь есть жизнь, а ее блага создаются не индивидуальным пониманием вещей, а массовой оценкой, и потому бедный Ляо Чжай глубоко и остро чувствовал свое жалкое положение вечного студента, отравлявшее ему жизнь. И вот он призывает своим раненым сердцем всю фантастику, на которую только способен, и заставляет ухаживать за студентом мир прекрасных фей. Пусть, думается ему, в этой жизни бедный студент горюет и трудится. Вокруг него порхает особая, фантастическая жизнь. К нему явятся прекрасные феи, каких свет не видывал… Они подарят ему счастье, от которого он будет вне себя, они оценят его возвышенную душу и дадут ему то, в чем отказывает ему скучная жизнь. Однако он – студент, ученик Конфуция, его апостол. Он не допустит, как сделал бы всякий другой на его месте, чтобы основные принципы справедливости, добра, человеческой глубины человеческого духа и вообще незыблемых идеалов человека были попраны вмешательством химеры в реальную жизнь. Он помнит, как суров и беспощаден был Конфуций в своих приговорах над людьми, потерявшими всякий масштаб и в упоеньи силы начинающими приближаться к скоту, – да! он это помнит и свое суждение выскажет всегда, чего бы это ему ни стоило. И как в языке Ляо Чжая собрано все культурное богатство китайского языка, так и в содержании его повестей собрано все богатство человеческого духа, волнуемого страстью, гневом, завистью и вообще тем, что всегда его тревожило, – и все это богатство духа вьется вихрем в душе вечно юного китайского студента, стремящегося, конечно, поскорее уйти на трон правителя, но до этих пор носящего в себе незыблемо живые силы, сопротивляющиеся окружающей пошлости темных людей.

Кружа таким образом своей мыслью около своей неудачи и создавая свой идеал в размахе страстей жизни, бедный студент сумел, однако, высказаться положительно и вызвал к себе отношение, далеко превышающее лавры жалостливого рассказчика. Исповеданные им конфуцианские заветы права и справедливости возбудили внимание к его личности, и, таким образом, личность и талант сплелись в одну победную ветвь над головой Ляо Чжая. И настолько умел он захватить людей своей идейностью, что один император, ярый поклонник его таланта, хотел даже поставить табличку с его именем в храме Конфуция, чтобы тем самым сопричислить его к сонму учеников бессмертного мудреца. Однако это было сочтено уже непомерным восхвалением, и дело провалилось.

Содержание повестей, как уже было указано, все время вращается в кругу и – «причудливого, сверхъестественного, странного». Говорят, книга сначала была названа так: «Рассказы о бесах и лисицах» («Гуй ху чжуань»). Действительно, все рассказы Ляо Чжая занимаются исключительно сношением видимого мира с невидимым при посредстве бесов, оборотней, лисиц, сновидений и т. д. Злые бесы и неумиренные озлобленные души несчастных людей мучают оставшихся в живых. Добрые духи посылают людям счастье. Блаженные и бессмертные являются в этот мир, чтобы показать его ничтожество. Лисицы-женщины пьют сок обольщенных мужчин и перерождаются в бессмертных. Их мужчины посланы в мир, чтобы насмеяться над глупцом и почтить ученого умника. Кудесники, волхвы, прорицатели, фокусники являются сюда, чтобы, устроив мираж, показать новые стороны нашей жизни. Горе злому грешнику в подземном царстве! Сколько нужно сложных случайностей и совпадений, чтобы извлечь его из когтей злых бесов! А главное – судьба! Да, судьба – вот общий закон, в котором тонет всё и тонут все: и бесы, и лисицы, и всякие люди. Судьба отпускает человеку лишь некоторую долю счастья, и как ни развивай ее, дальше положенного предела не разовьешь. Фатум бедного человека есть абсолютное божество. Таков крик исстрадавшейся души автора, звучащий в его «книге сиротливой досады», как выражаются его критики и почитатели.

Как же случилось, что все эти химерические превращения и вмешательства в человеческую жизнь, все эти туманные, мутные речи о предметах, «о которых не говорил Конфуций», не говорят и все классики, – как случилось, что Пу Сун-лин избрал именно их для своих повестей – и не только случайно выбрал, но – нет – собирал их заботливо всю свою жизнь? Как это совместить с его конфуцианством?

Он сам об этом подробно говорит в предисловии к своей книге, указывая нам прежде всего, что он в данном случае не пионер: и до него люди такой высокой литературной славы, как Цюй Юань и Чжуан-цзы (IV в. до н. э.), выступали поэтами причудливых химер. После них можно также назвать ряд имен (например, знаменитого поэта XI в. Су Дун-по), писавших и любивших все то, что удаляется от земной обыденности. Таким образом, под защитой всех этих славных имен Пу не боится нареканий. Однако главное, конечно, не в защите себя от нападок, а в собственном волевом стремлении, которое автор объясняет врожденной склонностью к чудесному и фатальными совпадениями его жизни. Он молчит здесь о своей неудаче в этом земном мире, которая, конечно, легла в основу его исповедания фатума. Однако из предыдущего ясно, что Пу в своей книге выступает в ряду своих предшественников с жалобой на человеческую несправедливость. Эта тема всюду и везде, как и в Китае, вечна, и, следовательно, мы отлично понимаем автора и не удивляемся его двойственности, без которой, между прочим, он не имел бы той литературной славы, которая осеняла его в течение этих столетий.

Литературный перевод этих повестей, сделанный с оригинала, появляется на русском языке впервые. Все, что появлялось доселе, было или учебным переводом с примечаниями для руководства начинающих китаеведов[2], или же переводом с иностранных переводов. Это обязывает переводчика предложить вниманию читателя несколько соображений, которые могут им, если он того пожелает, отчасти руководить.

Переводчик просил бы, прежде всего, не удивляться всему тому, что не совпадает с привычным чтением. Ведь перевод на китайский язык наших произведений, например поэм Жуковского, сна Татьяны из «Евгения Онегина», святочных рассказов и т. д., поверг бы китайца точно так же в крайнее удивление и вызвал бы недоуменный вопрос: где же тут литература, что интересного в этой диковинной чепухе, шокирующей литературный вкус читателя? Опасно – должен предостеречь переводчик, – будучи простым обывателем, мнить себя абсолютным судьей чужеземного творчества.

Выпускаемая книжка, конечно, фактически обращается к любому человеку, умеющему читать, но достоинство ее обращено только к тем, кто любит новое; кто всей душой стремится в новый мир человеческих чувств, переживаний, образов и слов; кто знает цену новому знакомству, новому проникновению в новые тайны человеческой души. Такому читателю, наоборот, показалось бы чрезвычайно странным и неприятным, если бы он в переводах с китайского увидел только то, что давно уже знал из своего опыта с чтением русской литературы.

Далее, переводчик просит не забывать, что дело происходит в XVII веке, в Китае, еще совершенно не затронутом европейской цивилизацией и, следовательно, молчащем во всех тех областях, которые в то время требовали от мирового писателя отзыва и ответа.

Затем, хорошо было бы, если бы читатель, натолкнувшись в переводе этих рассказов на шокирующие чувство благопристойности места, взглянул на них так же, как глядят на светящийся предмет близорукие, то есть через некоторые очки, восстанавливающие нормальное зрение и более не позволяющие видеть вместо светящейся точки радужное пятно. Читатель этого типа легко поймет, что фактическая непристойность, изображенная Ляо Чжаем в двух-трех словах, отнюдь не рассчитана на такое внимание, каким окружены соответствующие места у Ги де Мопассана, Золя, не говоря уже о нашей литературе начала XX века, Арцыбашеве и других. Переводчику хотелось бы предупредить обычное лицемерие, а тем более ханжество читателя, не умеющего относиться к литературной вещи с должным чувством пропорции ее частей и форм.

Наконец, как выяснено уже на предыдущих страницах, перевод с китайского языка, располагающего двойственностью своего проявления в литературе и в разговоре, на русский язык, который этой двойственности почти не имеет – во всяком случае, ее не любит, – такой перевод не может воссоздать оригинал во всей его красе. Протянуть от своих слов к их родникам те же нити, что протягивает гениальный китаец, устроить читателю тот же литературный пир, что блещет и волнует в рассказах Ляо Чжая, – это значило бы стать Ляо Чжаем на русской почве. Переводчик есть только переводчик. Ему доступны фразы, слова, иногда образы, но переводчик Байрона не Байрон, переводчик Пушкина не Пушкин, и, значит, переводчик Ляо Чжая не Ляо Чжай. Если ему удалось найти в себе проникновенное слияние двух разных миров – китайского и русского, если он сумел достойным образом передать содержание повестей на русскую литературную речь, легко читаемую и действительно отражающую подлинный текст, не делая уступок в угоду понятливости читателя, то последний вместе с переводчиком может быть только доволен.

В. Алексеев

Химеры Пэн Хай-цю

Лайчжоуский студент Пэн Хао-гу в своем загородном доме сидел над книгами. До семейного дома было очень далеко, наступила уже, как говорится, средняя осень[3], а вернуться к родным все не удавалось – и ему без друзей и без компании было скучно, тоскливо. Здесь, в деревне, думалось ему, не с кем поговорить. Есть, правда, некий Цю, известный в округе литератор, но в нем было что-то непонятно отвратительное, и Пэн обращался с ним небрежно.

Луна уже взошла[4], и Пэну стало еще скучнее. Делать нечего – пришлось, как говорится, «заломить планку»[5] и пригласить к себе Цю.

Сели пить. Пока пили, кто-то постучал в ворота. Мальчик, прислуживавший в кабинете Пэна, вышел к дверям. Оказалось, какой-то молодой ученый желает видеть хозяина. Пэн вышел из-за стола и чинно попросил гостя войти. Обменялись приветствиями, сели в кружок. Пэн спросил, где гость живет и из какого он рода.

– Я из Гуанлина, – сказал гость. – Фамилия у нас с вами, сударь, одинаковая, а величать меня Хай-цю. Эта прекрасная ночь застала меня в гостинице, и мне стало как-то особенно тяжело. До меня дошли слухи о вашей высокой и тонкой образованности, и вот я являюсь к вам без всякого третьего лица!..

Пэн оглядывал говорившего. Холщовое платье на нем было чисто и опрятно[6]. Говорил он и улыбался с непринужденной, живой текучестью. Пэну он очень полюбился.

– Вы, значит, – сказал он радостно, – мой сородич…

Вечер этот, что за вечер?[7] Гостя милого встречаю!

И велел подать вина, угощая гостя как давнишнего приятеля. Он заметил по настроению гостя, что тот как будто сильно третирует Цю. И в самом деле, когда Цю с почтением пытался втянуться с ним в беседу, гость отвечал надменно и бесцеремонно. Пэну было стыдно и неловко за Цю. Он постарался вмешаться в их разговор и предложил начать с народных песен[8] под общую выпивку. Поднял глаза к небу, кашлянул раз-другой и запел про фуфэнского молодца[9].

Весело смеялись.

– Ваш покорнейший слуга, – сказал гость, – напевать не мастер, так что нечем отблагодарить, как говорится, за «Солнечную весну»[10]. Нельзя ли кого нанять за меня?

– Как прикажете, – сказал Пэн.

– А что, у вас в Лай нет какой-либо известной певицы?

– Нет, не имеется, – отвечал Пэн.

Гость погрузился в молчание и так сидел довольно долго. Потом обратился к мальчику.

– Вот что, – сказал он, – я только что позвал кой-кого… Там, за воротами… Проводи-ка сюда!

Мальчик вышел и действительно увидел какую-то девицу, прохаживающуюся перед дверями дома. Мальчик поманил ее и привел к гостям. Ей было лет дважды восемь, может быть, несколько больше… Живым-живая бессмертная фея!

Пэн был совершенно ошеломлен… Усадил ее… На ней была ивово-желтая накидочка, и запах ее духов сразу же наводнил все углы.

– Ну что, – спросил ее участливо гость, – очень трудно, небось, было бежать за тысячу ли?

– Как же, как же, – с улыбкой сказала дева.

Пэн был весь удивление и стал было ее расспрашивать, но гость уже обратился к нему.

– Очень жаль, – сказал он, – что в ваших местах здесь нет красавиц… Я вот и позвал ее сюда с лодки, плывшей по Западному озеру!..[11] Вот, милая, вы сейчас только что в своей лодке пели про легкомысленного молодца, – обратился он к деве. – Это очень мило! Пожалуйста, спойте нам это еще раз!

И дева запела:

Человек без страсти, чувства и любви[12], Ты повел уж коня мыть на весенний прудок… Вот уж голос твой томительно далек… А над Цзяном свод небес так чист, высок, И в горах так слабо светит лунный рог! Ты тряхнул головой – нет, не вернешься ко мне, На дворе ж поутру белым-белеет восток. Не ропщу, не виню долгой разлуки года, Горько лишь знать: счастья короток часок. Где ты будешь ночевать, скажи, дружок? Не лети, как летит ивовый в ветре пушок! Даже если не быть знатным вельможей тебе[13], Никогда не ходи в дом, где линьцюнский[14] цветок!

Гость достал из чулка яшмовую флейту[15] и дул в такт ее пению. Кончилась песня – остановилась флейта.

Пэн был вне себя от изумления, сидел и беспрерывно хвалил.

– От Западного озера до нас разве одна тысяча ли? И вдруг вы что-то крикнули – а приглашенная уже здесь! Уж не бессмертный ли вы волшебник?

– Ну, о бессмертном смею ли я и говорить, – ответил гость. – Просто я, знаете, смотрю на десятки тысяч ли как на свой двор! А вот что, господа: сегодня вечером на Западном озере воздух и луна великолепны, как никогда. Нельзя, право, чтоб нам туда не заглянуть! Могли ли бы вы идти за мной туда погулять?

Пэн согласился, желая внимательнее присмотреться к странным причудам гостя.

– Очень буду рад, – сказал он.

– В лодке? На коне? – спросил гость.

Пэн подумал и решил, что в лодке будет интереснее.

– Хотелось бы в лодке, – ответил он.

– Здесь у вас, – сказал гость, – скричать лодку будет, пожалуй, далековато. А вот на Небесной Реке[16] – там, наверное, должен быть перевозчик!

С этими словами он помахал рукой кому-то в воздухе.

– Лодка, сюда! – крикнул он. – Эй, лодка, сюда! Мы хотим ехать на Западное озеро… За платой не постоим!..

Не прошло и мгновенья, как из пространства слетела к ним ярко расписанная ладья. Ее окружали со всех сторон пары-тучи. Все влезли в ладью и видят, что в ней стоит человек с коротким веслом в руках, а к веслу плотными рядами приткнуты длинные перья, так что оно с виду напоминает перовой веер.

Человек взмахнул веслом – и чистый ветерок загудел вокруг них, а ладья стала плавно вздыматься и уноситься в выси туч. Она плыла по направлению к югу – мчалась, как стрела.

Миг – и она уже опустилась на воду. В лодке слышно было лишь томленье-гуденье скрипок и флейт; в уши вонзались звуки поющих. Вышли, стали смотреть. Луна отпечаталась в волнах, одетых туманом, и гуляющих на озере – людная улица!

Рулевой перестал двигать веслом, предоставив теперь лодке плыть самой. Всмотрелись пристальней – и впрямь: это было Западное озеро.

Тогда гость прошел на корму, достал оттуда диковинные яства и чудесное вино и, весь в радостном возбуждении, стал с гостями пить.

Вскоре затем к ним стала медленно подходить ладья с высоким корпусом[17], подошла и поплыла рядом с их ладьей. Взглянули в ее окно: там сидели двое или трое каких-то людей, которые играли за столом в шахматы[18] и раскатисто хохотали.

Гость взмахнул чаркой и сказал, подав ее деве:

– Это втяни! Милую я провожаю!

Пока дева пила, Пэн, весь в любовном томлении, ходил возле нее взад и вперед, охваченный одной лишь страшащей его мыслью, что она уйдет. Он тронул ее ногой, и дева косою волною очей послала ему взгляд, от которого Пэн взволновался страстью еще пуще прежнего. Он требовал назначить срок следующему свиданию.

– Если вы любите меня, – сказала дева, – вы только спросите и назовите имя Цзюань-нян… Не найдется меня не знающих!

Гость сейчас же взял у Пэна шелковый платок и передал его деве.

– Вот я за вас назначу срок, – сказал гость, – пусть это будет через три года!

С этими словами он поднялся с места, посадил деву к себе на ладонь и произнес:

– О фея! О фея!

И сейчас же ухватился за окно соседней ладьи и втолкнул в него деву. Отверстие окна было всего в несколько дюймов, так что дева продвигалась, распластавшись и извиваясь, как змея, но не чувствовалось, чтобы ей было узко.

И вдруг с соседней ладьи послышался голос:

– А, Цзюань-нян пробудилась!

И сейчас же лодка заработала веслами и отплыла. Затем, уже издали, было видно, как она дошла до места и остановилась. Видно было также, как люди вышли из лодки нестройной толпой и исчезли.

Настроение у плывших сразу упало, и Пэн стал говорить со своим гостем о том, что ему хотелось бы выйти на берег и вместе с ним посмотреть, как там и что.

Только что они стали это обсуждать, как ладья сама собой уже причалила. Вышли из лодки и резвым шагом стали от нее уходить.

Пэну показалось, что он уже прошел ли с чем-то, как подошел отставший гость. Он подвел к Пэну коня и дал ему держать его, а сам сейчас же опять ушел.

– Подождите, – сказал он, – я займу еще пару коней и приду опять.

Прошло порядочное время, а он все не появлялся. Прохожие стали уже редеть. Пэн взглянул на небо: косая луна уже катилась к западу и цвет неба шел к утренней заре.

Куда пошел Цю, ему было неизвестно. Он держал коня и ходил с ним взад и вперед, не имея определенного решения: не то двигаться дальше, не то идти назад. И так, с поводьями в руках, он дошел до места, где причалила ладья, но и сама ладья и гость уже исчезли.

Пэн подумал теперь, что в его поясном мешке[19] совершенно пусто, и при этой мысли ему стало еще тоскливее. А небо уже сильно светлело, и при свете утра он увидел, что на коне лежит небольшой кошелек с накладным узором. Посмотрел, что в нем, и нашел там лана три-четыре. Купил себе поесть и стал терпеливо ждать.

Пэн не заметил, как дело уже подошло к полудню. Тогда он решил, что, пожалуй, лучше всего будет пока что разузнать о Цзюань-нян, а там уже потихоньку можно будет собрать сведения о Цю. Решив так, стал спрашивать, называя всем имя Цзюань-нян, но таковое было никому не известно. Настроение у него стало все хуже, безрадостнее… На следующий день он поехал дальше.

Конь был смирный, хороший. На его счастье, он не хромал и не слабел, но вернулся Пэн домой только через полмесяца.

Когда все трое сели в ладью и поднялись в воздух, мальчик, прислуживавший в кабинете Пэна, пришел в дом, где жила семья, и доложил, что барин исчез как ангел. В семье стали плакать и причитать: думали, что он уже не вернется. И вдруг Пэн привязал коня и входит в дом… Семья была радостно поражена, столпилась вокруг него, принялась расспрашивать, и Пэн рассказал им подробно о всей этой приключившейся с ним небывальщине.

Однако, рассказывая, он подумал, что ведь он вернулся-то в свое село и к своим колодцам один. А вдруг да семья Цю начнет дознаваться, как это так случилось! Ему стало при одной этой мысли страшно, и он запретил своим домашним что-либо распространять.

Во время рассказа Пэн упомянул о том, как у него появился конь. Публика гуртом пошла в конюшню посмотреть на коня, подарок святого чародея. Пришли – а конь вдруг куда-то исчез. Остался только Цю. Он был привязан к яслям соломенною крутенкой.

В крайнем изумлении от этого зрелища, побежали к Пэну, зовя его выйти посмотреть. И Пэн увидел, что Цю стоит, опустив голову в колоду, с лицом мертвым, как пепел. Пэн задал ему вопрос, тот не ответил, и только глаза его то открывались, то закрывались. Больше ничего…

Пэн совершенно не мог вынести этого зрелища, отвязал Цю и положил его на кровать. А Цю лежал, словно лишившись и души и дыханья. Стали вливать ему суп, вино – он понемногу уже мог глотать. Наконец среди ночи начал слегка оживать и вдруг остро захотел по нужде лезть на рундук. Пошли с ним, поддерживая и помогая: он положил там несколько кусков конского навоза.

Покормили его еще, попоили, и наконец он смог говорить. Пэн стал его подробно расспрашивать.

– Как только мы сошли с ладьи, – рассказывал Цю, – этот самый человек отвел меня поговорить с ним. Мы пришли в какое-то совершенно безлюдное место, и он в шутку хлопнул меня по затылку. И вдруг я потерял сознание, почувствовал томление и свалился с ног. Полежав так ничком, через некоторое время я очнулся, оглянул себя: а я, оказывается, уже стал лошадью. Я все ясно понимал, только не мог говорить… Эта, знаете, история – большое для меня унижение, стыд и срам… В самом деле – нельзя, скажу я вам, доводить об этом до сведения моей семьи… Умоляю вас – не выдавайте меня!

Пэн обещал. Велел заложить повозку с верховым и быстро поехал провожать его домой.

С этих пор Пэн так и не мог забыть своего чувства к Цзюань-нян. И вот прошло три года. Воспользовавшись случаем, что муж сестры служил на юге в Янчжоу[20], он направился туда навестить их. В этом городе жил один человек из известной семьи, некий Лян, находившийся в связях с Пэнами. Как-то раз он дал обед и пригласил Пэна с ним выпить.

За столом появилось несколько гетер-певиц… Все они подходили и почтительно представлялись гостям. Лян спросил, куда делась Цзюань-нян. Слуги доложили, что она больна. Хозяин разгневался.

– Эта девчонка, – кричал он, – зазналась, цену сама себе вздувает!.. Веревкой связать ее и сюда привести!

Пэн, услыхав имя Цзюань-нян, поразился этим и спросил, кто она такая.

– А это – веселая дама, – сказал хозяин, – певичка. Но она, скажу вам, первая во всем Гуанлине. Теперь, изволите ли видеть, у нее завелась кое-какая известность – так, не угодно ли, сейчас уж и зазналась, сейчас уж и неприлично себя ведет!

Пэн решил, что совпадение имени в данных обстоятельствах совершенно случайно. Тем не менее сердце екало «тук-тук» и его охватывало нетерпение: страстно захотелось хоть раз на нее взглянуть.

Вскоре пришла и Цзюань-нян. Хозяин обеда принялся ее отчитывать и журить. Пэн внимательно ее рассматривал: так и есть, она самая – та, которую он видел тогда, в середине осени.

– Она, знаете, мне давно знакома, – сказал Пэн хозяину. – Сделайте мне одолжение, простите ее великодушно!

Цзюань-нян тоже пристально посмотрела на Пэна и, по-видимому, тоже была поражена.

Лян не нашел времени во все это вникать, а просто велел всем сейчас же взяться за чарки и действовать.

– А помните ли вы еще, – спросил Пэн, – песню про беспутного молодца или уже забыли?

Цзюань-нян все больше пугалась. Уставилась в Пэна глазами и только по прошествии некоторого времени стала петь известную уже Пэну песню. А он слушал этот голос – и тот так живо ему напомнил ту самую осень!

С вином покончили, и хозяин велел ей услужить гостю в спальне. Пэн схватил ее за руку и сказал:

– Неужели ж наконец-то сегодня происходит наше свидание, условленное три года тому назад?

Цзюань-нян принялась рассказывать.

– Как-то давно, – говорила она, – я с какими-то людьми плыла по Западному озеру. Не выпила я и нескольких чарок, как вдруг словно опьянела и в этом мутном состоянии кем-то была взята под руку и поставлена среди деревни. Вышел мальчик, ввел меня в дом, где за столом сидели трое гостей… Так вы, сударь, один из них, не правда ли? Затем мы сели в ладью и прибыли на Западное озеро. Там меня через окно вернули обратно. Меня вы нежно-нежно держали за руку… А я потом все время силилась это вспомнить, но говорила себе, что это только сон. Но, между прочим, шелковый платочек явно был при мне, и я, знаете, его все время берегу, как говорится, за десятью прокладками!

Пэн рассказал ей, в свою очередь, как было дело, и оба от удивления только и делали, что вздыхали.

Цзюань-нян припала к нему всем телом на грудь и зарыдала.

– Святой чародей, – говорила она, – уже был нам милым сватом. О сударь, не смотрите на меня как на вихревую пыль, которую можно только бросить, и не переставайте помнить о женщине, живущей в море скорбей и мук!

– Ни дня не прошло, – отвечал ей Пэн, – чтобы у меня из сердца уходило то, что было сказано и условлено тогда в ладье. Если бы ты, милочка, только пожелала, то я не пожалел бы для тебя потоком опорожнить мошну, даже коня продал бы!

На следующий день он довел об этом до сведения Ляна, занял у своего служилого родственника и за тысячу ланов вымарал ее из списков гетер. Забрал с собой и приехал с ней домой.

Как-то они зашли с нею в его загородный дом. Там она все еще могла узнать, где они в тот год пили.

Писавший эту странную историю скажет так:

Лошадь – и вдруг человек! Надо полагать, что и человек-то был… лошадь!

Да если б он и был настоящей лошадью, было бы, право, жаль, что он не человек!

Подумать только, что и лев, и слон, и журавль, и пэн – все терпят от плетки и палки…[21] Можно ли сказать, что божественный человек не обошелся с ним еще милостиво и любовно?

Назначить срок в три года… Тоже своеобразная, как говорят, «переправа через море страданий»![22]

Лиса острит

Вань Фу, по прозванию Цзы-сян, житель Босина, в молодости занимался конфуцианской наукой. В доме были кое-какие достатки, но судьба его сильно захромала, и, прожив уже двадцать с лишком лет, он все еще, как говорится, не сумел «подобрать сельдерея»[23] – траву цинь.

В этой местности был скверный обычай часто объявлять повинности за богатыми домами[24]. Люди солидные и честные доходили чуть не до полного разрушения своих хозяйств. Как раз Вань был объявлен подлежащим повинности. Он испугался и бежал в Цзинань[25], где снял помещение в гостинице.

Ночью прибежала какая-то девица, чрезвычайно с лица красивая. Вань пришел от нее в восторг и, так сказать, усвоил ее. Попросил ее назваться. Дева сказала сама же, что она, прямо говоря, лиса.

– Только, – добавила она, – я не буду для вас, сударь, злым наваждением!

Вань был очень доволен и не стал относиться к ней с недоверием.

Дева не велела Ваню делиться помещением. А сама с этих пор стала появляться ежедневно, жила у него, лежала с ним. Вань же во всех ежедневных тратах жил всецело на ее счет.

Так они прожили некоторое время. У Ваня завелось двое-трое знакомых, заходивших к нему и постоянно остававшихся ночевать, не уходя к ночи. Вань тяготился этим, но не решался отказать. Делать нечего, пришлось сказать гостям, чтó тут по-настоящему происходит. Гости выразили желание взглянуть хоть раз на святое лицо. Вань сообщил об этом лисе. Она тут же обратилась к гостям:

– Смотреть на меня? Зачем это? Я ведь как люди!

Гости слышали ее голос, мило-мило звучавший, слово за словом, перед самими, казалось, глазами, а куда ни обернись, хоть на все четыре стороны, – никого не видно.

Среди гостей Ваня был некто Сунь Дэ-янь, паяц и записной остряк. Он усердно просил Ваня дать ему свидеться с лисой.

– Вот удалось мне, – добавил он при этом, – слышать нежный ее (ваш) голос. Вся, знаете ли, душа моя, все мое существо так и полетело куда-то за все пределы. Зачем ей (вам) так скупиться на свою красоту? Зачем заставлять человека, услышавшего голос ее (ваш), только и делать, что думать о ней (вас)?

– Послушай, добродетельный внучок[26], уж не хочешь ли ты своей прапрапрабабушке писать, как говорится, «портрет грядущей в радости»?[27]

Все гости захохотали.

– Я лисица, – продолжала невидимка. – Да разрешат мне гости рассказать кое-что из истории лисиц. Очень желаете послушать или не очень?

– Мм… да, мм… да, – отозвались гости.

– В одной деревне, – начала лиса, – была гостиница, в которой давно уже водились лисицы. Они выходили и нападали на проезжих. Узнавая об этом, посетители предупреждали друг друга и не ночевали в ней. Через полгода в помещениях повеяло нежилым и страшным. Хозяин сильно затужил и более всего избегал говорить о лисе. Вдруг как-то появился проезжий издалека, говоривший о себе, что он иностранец. Увидел ворота гостиницы и решил заночевать. Хозяин очень обрадовался и пригласил его войти. Только что он хотел это сделать, как прохожие шепнули ему тихонько: «В этом доме водится лиса!» Проезжий испугался и сказал хозяину, что он хочет переехать в другое место. Хозяин принялся уверять его, что это сущий вздор, и тот остался.

Только что он вошел к себе и прилег, как увидел массу мышей, выползших из-под кровати. Проезжий сильно перепугался, бросился бежать, крича, что было сил, что тут лисица. Хозяин стал расспрашивать.

«Лисица здесь устроила себе целое гнездо! – кричал гость сердито. – Зачем было обманывать меня, говоря, что лисы нет?»

Тогда хозяин спросил, как выглядит то, что он видел.

«То, что я сейчас видел, – ответил гость, – тоненькое-тонюсенькое, маленькое, хорошенькое… Если это и не лисьи дети, то, конечно, лисьи внуки»[28].

На этом и кончила рассказывать. Гости на креслах так и осклабились.

– Раз вы не удостаиваете нас свиданья, – сказал тут Сунь, – то мы останемся ночевать и ни за что не сочтем нужным уйти. Мы помешаем вашему, так сказать, Янтаю[29].

– Ну что ж, – смеялась лиса, – оставайтесь ночевать, ничего! Только если против вас будет что-либо предпринято, то уж, пожалуйста, не давайте этому застрять в душе!

Гости испугались, как бы она из злобы не выкинула с ними штуки, и все тут же разошлись. Однако каждые несколько дней обязательно приходили разок и требовали, чтобы лиса посмеялась и поругалась[30].

Лиса была остроумна до чрезвычайности. Что ни скажет, при каждом слове сейчас же укладывает гостей вверх ногами. Записные остряки не могли скрутить ее. И вот публика в шутку стала называть ее «Барынька-Лиса».

Однажды она поставила вина и устроила, так сказать, высокое собрание[31]. Вань занимал место хозяина пира. Сунь и еще два гостя уселись налево и направо от него. На последнее место, вниз[32], поставили диванчик и просили пожаловать лису. Лиса отнекивалась, сказав, что не умеет пить вина. Тогда все стали просить ее сесть и беседовать. Она согласилась.

Вино обошло уже по нескольку раз. Публика решила бросать кости, играя под ви́на в так называемые «усы тыквы[33]». Один из гостей попал на тыкву и должен был, значит, пить. И вот он взял свою чарку, перенес на хозяйское место и сказал:

– Барынька-Лиса, вы такая чистая и трезвая… Возьмите-ка вместо меня пока эту чару и пейте!

Лиса засмеялась.

– Я ж не пью, – сказала она. – Но хотела бы изложить одну историю, чтобы помочь вам, моим почтенным гостям, пить!

Сунь заткнул уши: ему неприятно было слушать. Гости же предложили хором:

– Кто будет ругать человека, того штрафовать!

Лиса захохотала:

– Ну а если, положим, я буду ругать лису – то это как?

– Можно, – сказала публика.

И стали слушать, склонив уши, а лиса рассказывала следующее:

– В былые дни некий сановник выехал послом в государство красноволосых[34] и надел на себя шапку из лисьих грудок[35]. Приехал и представился тамошнему царю.

Царь увидел эту шапку и удивился.

«Что это за шкура, – спросил он, – у нее такой нежный и густой волос?»

Сановник ответил, что это лиса.

«Об этой твари, – сказал царь, – мне во всю жизнь не приходилось ничего слышать! Этот знак ху – в каком роде будет его начертание?»

Посланник стал писать в воздухе[36] и докладывать царю:

«Справа – большая тыква, слева – маленький пес»[37].

Гости и хозяин опять захохотали на весь дом.

Двое из гостей были братья Чэни. Одного звали Чэнь Со-цзянь[38], а другого – Чэнь Со-вэнь[39]. Видя, что Сунь сидит сильно сконфуженный, один из них сказал:

– Куда, скажите, девался самец-лис, что он позволяет своей самке-лисе источать подобный яд?

Лиса продолжала:

– Только что рассказанная история еще ведь не окончена, а меня уже сбил с толку этот ваш собачий лай… Позвольте ж кончить! Далее, значит, царь этой страны, видя, что посланник приехал на муле, тоже чрезвычайно изумился… Тогда посланник стал докладывать ему:

«Он рожден от лошади!»

Царь удивился еще больше.

«В Срединном царстве, – продолжал посланник, – лошадь рождает мула, а мул рождает жеребенка».

Царь стал внимательно расспрашивать, как это бывает.

Посланник докладывал:

«Лошадь родила мула – это слуга вашего величества видел[40]. Мул родил жеребенка – это слуга вашего величества слышал».

На всех креслах опять громко захохотали. Публика, зная теперь, что лису не переговоришь, решила после этого, что тот, кто первый начнет над кем издеваться, да будет оштрафован и станет, так сказать, «хозяином восточных путей»[41].

Вскоре от вина стали хмелеть. Сунь, шутя, обратился к Ваню:

– Возьмем какую-нибудь двойную строку[42], – пожалуйста, подберите!

– Именно? – спросил Вань.

Сунь сказал:

– Публичная дева выходит из ворот, спрашивает о возлюбленном человеке. Когда приходит: «Миллион счастья!»[43] Когда уходит: «Миллион счастья!»

На всех креслах разом погрузились в думу, но подобрать не могли. Лиса засмеялась.

– А у меня есть! – сказала она.

Публика прислушалась. Лиса читала[44]:

– Драконов князь[45] издает указ, ища прямого (честного) советчика. Черепаха-бе – тоже может сказать[46]. Черепаха-гуй – тоже может сказать!

В креслах, со всех четырех сторон, не было человека, который бы не опрокинулся в изнеможении.

– Послушайте, – сказал рассерженный Сунь, – ведь только что мы заключили с вами условие… Как это вы опять не воздержались?

– Винá действительно за мной, – рассмеялась лиса. – Однако, не будь этих слов, не удалось бы подобрать как следует. Завтра утром устрою обед, чтобы искупить свой грех!

Посмеялись – на этом и кончили.

Всех таких мастерских шуток и острот лисы никогда и никому не передать.

Через несколько месяцев она вместе с Ванем поехала к нему на родину. Добрались до границы Босина[47].

– У меня в этих местах, – сказала она Ваню, – есть кое-какая родня, с которой я давным-давно прервала отношения. Нельзя, однако, чтоб разок хоть к ним не зайти. Время сейчас, знаешь, позднее, так что мы с тобой вместе у них переночуем, а утром в путь. Так и ладно будет!

Вань спросил, где же они живут. Она показала, прибавив, что это невдалеке. Ваню это показалось странным, ибо раньше здесь никакого жилья не было, но он решил: будь что будет – и пошел за ней. Ли через два[48] действительно показалось село, в котором он отродясь никогда не бывал. Лиса подошла и постучалась в ворота. К воротам вышел какой-то сероголовый[49]. Они вошли – и увидели перед собой ряд дверей, друг за другом, и здания, громоздящиеся одно над другим. Красиво, замечательно – точь-в-точь как у именитых богачей!

Сейчас же их провели к хозяевам. Старик и старуха сделали Ваню приветственное движение и усадили его. Накрыли стол полным-полно всяческою роскошью и обращались с Ванем, как с зятем.

После обеда остались ночевать. Лиса явилась к Ваню рано и заявила:

– Если я сейчас же приду домой с тобой вместе, то, боюсь, как бы не напугать людские толки. Иди-ка ты вперед, а я приду за тобой следом.

Вань поступил так, как она ему сказала, пришел первым и предупредил домашних. Вскоре пришла и лиса. Она говорила и смеялась с Ванем, но все только слышали, человека самого было не видно.

Прошел год, у Ваня опять были дела в Цзи[50], и лиса опять пошла с ним вместе.

Вдруг появилось несколько человек, с которыми лиса вступила в беседу, с величайшим оживлением болтая с ними о холоде и тепле…[51] Затем она обратилась к Ваню:

– Я, видишь ли ты, собственно-то говоря, живу в Шане[52]. Так как у меня с тобой давнишняя связь судьбы, то я и была с тобой столько времени. А вот сегодня прибыли мои братья, и я хочу с ними поехать к себе, так что не могу уже тебе во всем угождать!

Вань удерживал ее. Не согласилась и тут же ушла.

Хэн-нян о чарах любви

Хун Да-е жил в столице. Его жена, из рода Чжу, обладала чрезвычайно красивою наружностью. Оба они друг друга любили, друг другу были милы. Затем Хун взял себе прислугу Бао-дай и сделал ее наложницей. Она внешностью своей далеко уступала Чжу, но Хун привязался к ней. Чжу не могла оставаться к этому равнодушной, и друг от друга отвернули супруги глаза. А Хун, хотя и не решался открыто спать ночью у наложницы, тем не менее еще более привязался к Бао-дай, охладев к Чжу.

Потом Хун переехал и стал соседом с торговцем шелками, неким Ди. Жена Ди, по имени Хэн-нян, первая, проходя через двор[53], посетила Чжу. Ей было за тридцать, и с виду она только-только была из средних, но обладала легкой и милой речью и понравилась Чжу. Та на следующий же день отдала ей визит. Видит – в ее доме тоже имеется, так сказать, «маленькая женочка», лет этак на двадцать с небольшим, хорошенькая, миловидная. Чуть не полгода жили соседями, а не слышно было у них ни словечка брани или ссоры. При этом Ди уважал и любил только Хэн-нян, а, так сказать, «подсобная спальня» была пустою должностью, и только.

Однажды Чжу, увидев Хэн-нян, спросила ее об этом:

– Раньше я говорила себе, что каждый «мил человек»[54] любит наложницу за то именно, что она наложница, и всякий раз при таких мыслях мне хотелось изменить свое имя жены, назвавшись наложницей. Теперь я поняла, что это не так… Какой, скажите, сударыня, вот у вас секрет? Если б вы могли мне его вручить, то я готова, как говорится, «стать к северу лицом и сделаться ученицею»[55].

– Эх ты! – смеялась Хэн-нян. – Ты ведь сама небрежничаешь, а еще винишь мужа! С утра до вечера бесконечной нитью прожужжать ему уши – да ведь это же значит «в чащи гнать пичужек»[56]. Разлука усиливает их чрезвычайно. Слетятся они и еще более предадутся своему вовсю… Пусть муж сам к тебе придет, а ты не впускай его. Пройдет так месяц, я снова тебе что-нибудь посоветую.

Чжу послушалась ее слов и принялась все более и более наряжать Бао-дай, веля ей спать с мужем. Пил ли, ел ли Хун – всякий раз она непременно посылала Бао-дай быть вместе с ним.

Однажды Хун как-то кружным путем завернул и к Чжу, но та воспротивилась, и даже особенно энергично. Теперь все стали хвалить ее за честную выдержку.

Так прошло больше месяца. Чжу пошла повидаться с Хэн-нян. Та пришла в восторг.

– Ты свое получила, – сказала она. – Теперь ты ступай домой, испорти свою прическу, не одевайся в нарядные платья, не румянься и не помадься. Замажь лицо грязью, надень рваные туфли, смешайся с прислугой и готовь с нею вместе. Через месяц можешь снова приходить.

Чжу последовала ее совету. Оделась в рваные и заплатанные платья, нарочно не желая быть чистой и светлой, и, кроме пряжи и шитья, ни о чем другом не заботилась. Хун пожалел ее и послал Бао-дай разделить с ней ее труды, но Чжу не приняла ее и даже, накричав, выгнала вон.

Так прошел месяц. Она опять пошла повидать Хэн-нян.

– Ну, деточка, «тебя, как говорят, действительно можно учить»![57] Теперь вот что: через день у нас праздник первого дня сы.[58] Я хочу пригласить тебя побродить по весеннему саду. Ты снимешь все рваные платья и разом, словно высокая скала, восстанешь во всем новом: в халате, шароварах, чулках и туфлях. Зайди за мной пораньше, смотри!

– Хорошо, – сказала Чжу.

День настал. Она взяла зеркало, тонко и ровно наложила свинцовые и сурьмовые пласты, во всем решительно поступая, как велела Хэн-нян. Окончив свой туалет, она пришла к Хэн-нян. Та выразила ей свое удовольствие.

– Так ладно, – сказала она и при этом подтянула ей «фениксову прическу»[59], которая стала теперь блестеть так, что могла, как зеркало, отражать фигуры.

Рукава у ее верхней накидки были сделаны не по моде, Хэн-нян распорола и переделала. Затем, по ее мнению, фасон у башмаков был груб. Она в замену их достала из сундука заготовки, и они тут же их доделали. Кончив работу, она велела Чжу переобуться.

Перед тем как проститься с ней, она напоила ее вином и наставительно сказала:

– Когда вернешься домой и заприметишь мужа, то пораньше запрись у себя и ложись. Он придет, будет стучать в дверь – не слушайся. Три раза он крикнет, можешь один раз его принять. Рот его будет искать твоего языка, руки будут требовать твоих ног, на все это скупись. Через полмесяца снова придешь ко мне.

Чжу пришла домой и в ослепительном своем наряде явилась к мужу. Хун сверху донизу оглядывал ее; вытаращил глаза и стал радостно ей улыбаться, совсем не так, как в обычное время.

Поговорив немного о прогулке, облокотилась, подперла голову рукой и сделала вид, что ей лень. Солнце еще не садилось, а она уже встала и пошла к себе, закрыла двери и легла спать.

Не прошло и нескольких минут, как Хун и в самом деле пришел и постучал. Чжу лежала прочно и не вставала. Хун наконец ушел. На второй вечер повторилось то же самое. Утром Хун стал ее бранить.

– Я привыкла, видишь ли ты, спать одна… Мне непереносимо тяжело будет опять беспокоиться.

Как только солнце пошло к западу, Хун уже вошел в спальню жены, уселся и стал караулить. Погасил свечу, влез на кровать и стал любезничать, словно с новобрачной. Свился, сплелся с ней в самой сильной радости и, сверх того, назначил ей свидание на следующую ночь. Чжу сказала: «Нельзя» – и положила с мужем для обычных свиданий срок в три дня.

Через полмесяца с небольшим она опять навестила Хэн-нян. Та закрыла двери и стала говорить:

– Ну, с этих пор можешь уже распоряжаться своей спальней одна и как угодно. Однако вот что я тебе скажу. Ты хоть и красива, но не кокетка. С твоей-то красотой можно у Западной Ши[60] отбить покровителя, а не только у подлой какой-нибудь!

Теперь она в виде экзамена заставила Чжу взглянуть вбок.

– Не так, – заметила она. – Недостаток у тебя в том, что ты выворачиваешь глаза.

Стала экзаменовать ее, веля улыбнуться, и опять сказала:

– Не так! У тебя плохо с левой щекой!

С этими словами она с осенней волной глаз послала нежность, а затем вдруг раскрыла рот, и тыквенные семена[61] еле-еле обозначились.

Велела Чжу перенять. Та сделала это несколько десятков раз и наконец как будто что-то себе усвоила.

– Ну, теперь ты иди, – сказала Хэн-нян. – Возьми дома в руки зеркало и упражняйся. Секретов больше у меня не осталось. Что касается до того, как быть на постели, то действуй сообразно обстоятельствам, применяясь к тому, что понравится… Это не из тех статей, которые можно передать на словах!

Чжу, придя домой, во всем стала действовать так, как учила Хэн-нян. Хун сильно влюбился, волнуясь и телом и душой, только и думая, как бы не получить отказ. Солнце еще только склонялось к вечеру, как он уже сидел у нее, любезничал и улыбался. Так и не отходил от двери спальни ни на шаг. И так, день за днем, это превратилось у него в обыкновение. Она, в заключение всего, так и не могла вытолкать его и прогнать.

Чжу стала еще лучше обходиться с Бао-дай. Каждый раз, устраивая в спальне обед, она сейчас же звала ее присаживаться вместе. А Хун смотрел на Бао-дай все более и более как на урода. Обед не кончился, а он ее уже выпроваживал.

Чжу обманным для мужа образом забиралась в комнату Бао-дай и запирала дверь на засов. Хуну всю ночь негде было, так сказать, себя увлажнить.

С этих пор Бао-дай возненавидела Хуна и при встречах с людьми сейчас же начинала жаловаться на него и поносить. Хуну же она становилась все более и более противна и выводила его из себя. Мало-помалу он стал доходить в обращении с ней до плетей и розог. Бао-дай разозлилась, перестала заниматься собой и нарядами, ходила в рваном платье и грязных туфлях; голова у нее была вроде клочьев травы, так что уже нечего было считаться с ней как с человеком.

Хэн-нян однажды говорит Чжу:

– Ну-с, как тебе кажется мой секрет?

– Основная правда, – отвечала Чжу, – конечно, в высшей степени очаровательна. Однако ученица могла идти по ней, а в конце концов так и не познать ее. Вот, например, что значило, как вы говорили, «дать им полную волю»?

– А ты разве не слыхала, что человеческому чувству свойственно тяготиться старым и восторгаться новым, уважать то, что трудно дается, и не ценить того, что легко? Муж любит наложницу, это не обязательно значит, что она красива. Нет, это значит, что ему сладки внезапные захваты и манят счастьем трудно дающиеся встречи. Дай ему вволю насытиться, и тогда жемчужины, скажем, и деликатесы и те надоедят; что ж говорить о похлебке из лопуха?

– А что значило: сначала замараться, а потом блистать?

– Ты отстала и не была на глазах; ему казалось, что наступила долгая разлука. Потом вдруг он увидел тебя в пышной красоте – и это было для него то же, как если б ты только что появилась. Смотри, например, как бедный человек, который вдруг получил рис и мясо, начинает смотреть на грубую крупу как на безвкусицу. Притом же ты ему не легко давалась – и вышло, что она-де нечто старое, а ты новость; она дается легко, а с тобой трудновато. Это ведь и был твой способ поменять место жены на наложницу!

Чжу это очень понравилось, и обе стали задушевными подругами на своих женских половинах.

Прошло несколько лет. Вдруг она говорит Чжу:

– Мы обе с тобой чувством своим словно одна. Я, конечно, должна была не скрывать от тебя своей жизни и давно уже хотела тебе ее рассказать, но боялась, что ты потеряешь ко мне доверие. Теперь же, перед своим уходом и на прощанье, я решусь сказать тебе все по совести. Я, видишь ли, лисица. В молодости своей мне пришлось пострадать от мачехи, которая продала меня в столицу. Муж мой, однако, обращался со мною великодушно и хорошо, так что я не решалась сейчас же с ним порвать и вот в полной любви дожила до сего дня. Завтра мой старик-отец начнет отделяться от своего трупа[62], и я пойду его повидать и больше сюда уже не вернусь.

Чжу схватила ее за руки и принялась горько вздыхать. Рано утром она отправилась повидать ее, но весь дом был в крайней тревоге и в смятении: Хэн-нян исчезла.

Автор этих странных историй сказал бы при этом следующее:

Купивший жемчуг не ценил жемчуг, а ценил коробку[63].

Чувства к новому и старому, к трудному и легкому таковы, что тысячелетия не могли разрушить эти заблуждения. Но именно среди них-то и удается проводить средства, как превратить ненависть в любовь.

Древний подлый министр, льстиво служа царю, не допускал его до людей, не давал ему взглянуть в книги[64].

Отсюда мне ясно, что, для того чтобы куда-нибудь втиснуться и укрепить там свой фавор, имеются способы особых традиций.

Чжэнь и его чудесный камень

Чанъаньский чиновник Цзя Цзы-лун, проходя случайно по соседнему переулку, встретил какого-то незнакомца, обладавшего живым, элегантным духом. Спросил, кто такой. Оказалось – студент Чжэнь из Сяньяна, снявший здесь временное помещение. Цзя всем сердцем увлекся им и на следующий же день пошел занести ему свой визитный листок. Студента как раз он не застал. Заходил после этого еще три раза – и все не мог его поймать. Тогда он тайно отправил своего человека подсмотреть, когда Чжэнь будет дома, и затем пошел к нему. Чжэнь притаился и не выходил. Цзя пошел шарить по дому, и наконец Чжэнь вышел. Прижали друг к другу колени, изливаясь в беседе. Поняли друг друга и очень полюбили.

Цзя явился в гостиницу и послал мальчика за вином. Чжэнь, вдобавок ко всему, оказался умелым выпивалой, причем ловко острил. Обоим было очень весело и приятно. Когда вино уже готово было кончиться, Чжэнь поискал в своем сундучке и достал оттуда сосуд для выпивания. Это была яшмовая чарочка без дна. Чжэнь влил в нее вина, глядь: а она полна через край! Тогда он взял чарку поменьше и стал ею вычерпывать в чайник. И сколько он ни черпал, вино в чарке нисколько не убывало.

Цзя подивился и стал настойчиво выспрашивать у него тайну.

– Я, знаете, не хотел свиданья с вами, – сказал Чжэнь, – и это вот почему: у вас никаких иных недостатков нет, кроме еще не очищенного алчного сердца. А это – тайное средство бессмертных людей. Могу ли я его вам передать?

– Что за несправедливость! – воскликнул Цзя. – Да разве я жадный человек? Если и рождаются где-то во мне по временам мечты о роскоши, то только оттого, что я беден!

Посмеялись и разошлись.

С этих пор стали заходить друг к другу без перерыва, совершенно забывая, кто к кому. Но каждый раз, как Цзя случалось бывать в затруднительном положении, Чжэнь сейчас же доставал кусок какого-то черного камня, дул и наговаривал над ним, потом тер им о черепки и обломки, которые сейчас же превращались в серебро. И он дарил это серебро Цзя, причем только-только чтобы тому хватало на расходы – никогда больше, ничего лишнего. Цзя же всегда просил прибавить.

– Говорил же я, что ты жаден! Ну что это такое? Ну что это такое?

Цзя был убежден, что если ему говорить открыто, то дело ни за что не удастся, и принял решение воспользоваться его пьяным сном, чтобы украсть камешек и затем предъявлять ему требования. И вот однажды, после того как они напились и легли, Цзя тихонько поднялся и стал шарить в глубине одежды Чжэня. Тот заметил.

– Ты, скажу тебе теперь по правде, – промолвил он, – погубил свою душу. Нельзя тут жить!

Простился с ним и ушел; нанял себе другое помещение.

Прошло этак с год. Цзя гулял как-то на берегу реки; заметил камень, блистающий, весь чистый, необыкновенно напоминающий вещицу студента Чжэня. Подобрал и стал беречь, как драгоценность и сокровище.

Через несколько дней вдруг к нему пришел Чжэнь с удрученным видом, словно у него случилась какая-то потеря. Цзя выразил ему сочувствие и ласково стал его спрашивать.

– Ты видел у меня, помнишь, камень, который превращал черепки в драгоценный металл. В давние дни, когда я дружил и странствовал с Бао-чжэнь-цзы[65], он полюбил меня за твердость и стойкость; подарил мне эту вещь. А я в пьяном виде ее потерял. Погадав тайно, я открыл, что она должна быть у тебя. Если ты сжалишься надо мной, как, помнишь, в истории с «возвращением пояса»[66], то я не посмею забыть о благодарности.

Цзя засмеялся.

– Я в своей жизни, – сказал он, – никогда не смел обманывать друга. Действительно, как ты гадал, так и есть! Однако кто, скажи, лучше знал о бедности Гуань Чжуна, как не Бао Шу?[67] Ну а ты как поступишь?

Чжэнь просил разрешения подарить ему сто ланов.

– Сто ланов? – сказал Цзя. – Немало! Передай лишь мне твой наговор и дай мне лично попробовать… Отдам без всякой досады!

Чжэнь выразил опасение, что ему вряд ли можно поверить.

– Послушай, друг, – сказал на это Цзя, – ты ж ведь святой: разве не знаешь ты, что Цзя не может потерять доверие друга?

Чжэнь передал ему наговор. Цзя, усмотрев на крыльце большой камень, хотел испробовать на нем, но Чжэнь схватил его за локоть и не давал двинуться вперед. Тогда Цзя подобрал половинку кирпича, положил на булыжник и сказал:

– Ну а в таком роде штука – не много будет?

Чжэнь разрешил, но Цзя стал тереть не кирпич, а булыжник. Чжэнь весь изменился в лице и хотел вступить с ним в драку, как булыжник уже превратился в слиток серебра. Цзя вернул камень Чжэню.

– Ну, раз сделано такое дело, – сказал со вздохом Чжэнь, – о чем тут дальше разговаривать? Тем не менее наградить человека совершенно зря счастьем и благополучием – значит непременно навлечь на себя небесную кару… Вот что: если мне можно будет избежать наказания, то согласишься ли ты пожертвовать за меня штук сто гробов да готовых одежд из оческов ваты штук тоже сто?

– Зачем, скажи, я хотел достать деньги, а? – спросил Цзя. – Конечно, не для того, чтобы хранить их в яме! Ты все еще смотришь на меня как на раба, стерегущего богатства!

Чжэнь выразил свое удовольствие и удалился.

Цзя, завладев серебром, стал, с одной стороны, благотворить, с другой – на него торговать. Не прошло и трех лет, как все, что положено было раздать, было роздано полностью.

Вдруг появился Чжэнь, взял его за руку и сказал:

– Ты, друг, действительно честный человек. После нашей с тобой разлуки дух счастья доложил небесному богу, и меня вычеркнули из списков святых. Но с тех пор, как ты почтил меня своими щедрыми дарами, мне за эти добрые дела и заслуги удалось погасить положенную кару. Я хочу, чтобы ты старался дальше… Не разрушай дела!

Цзя поинтересовался узнать, какую должность на небесах исполняет Чжэнь.

– Я, видишь ли, лис, обладающий сверхземным Дао-Путем. Происхождения я самого ничтожного и не мог допустить себя до оков греха. Вот почему всю жизнь свою я себя щадил и не смел ничего делать зря.

Цзя поставил вина, и они предались веселому выпиванию, точь-в-точь как то делали в прежнее время.

Цзя дожил до девяноста с чем-то лет. Лис появлялся у него от времени до времени.

Крадет персик

Когда я был еще мальчиком, я как-то пошел в главный город. Мой приход совпал с весенним праздником[68]. По старому обыкновению, за день перед этим во всех лавках и у всех продавцов разукрашивались здания, где били в барабаны и дудели в трубы. Народ шел в приказ фаньтая[69]. Это называлось «дать театр весне».

Я с товарищами пошел повеселиться и поглазеть. Гуляющих в этот день было прямо-таки стена. В зале сидели четыре важных чиновника, одетых в красное платье и поместившихся друг против друга на восток и запад. В те дни я был еще дитя и не мог разобрать, что это были за чиновники. Я слышал лишь гудение человеческих голосов, гром барабанов и вой труб, положительно меня оглушавших.

Вдруг появился какой-то человек, ведший за руку мальчугана с растрепанными волосами, а на плече несший коромысло с грузом. Он поднялся наверх, имея, по-видимому, что-то сообщить сидевшим там господам. Однако тысячи голосов кипели и волновались так, что я не слыхал, что он там говорил. Мне видно было лишь, что в зале наверху смеялись.

Вслед за тем появился синий служитель[70] и громким голосом велел показать фокусы. Этот самый человек, получив такое приказание, сейчас же встал и спросил, какие фокусы надо показывать. В зале переглянулись и обменялись несколькими словами. Сторож спустился к нему и спросил его от имени господ, в чем он наиболее силен. Он отвечал, что может вырастить вещь шиворот-навыворот. Сторож пошел сообщить это господам чиновникам. Через минуту он спустился опять и велел фокуснику стащить персик. Тот громко согласился. Он снял с себя одежду и покрыл ею свой сундучок. Затем сделал недовольную гримасу и сказал:

– Ах, господа, господа властители! Вы не знаете, не понимаете! Ведь твердые льды еще не растаяли… Откуда ж, скажите, достану я вам персик?.. Однако, если мне его вам не принести, боюсь, рассердится сидящий к югу лицом[71]… Ну как мне быть?

– Отец, – сказал мальчик, – раз ты уже дал обещание, как же теперь отказываться?

Фокусник довольно долго стоял в унылом раздумье.

– Ну, – сказал он наконец, – я все это зрело и окончательно обдумал. Теперь еще только начало весны, снега еще лежат кучами. В мире людей где тут искать это самое? А вот в садах Ванму[72] персик во все четыре времени года никогда не вянет и не отходит. Там, вероятно, найдется, а коль найдется, надо будет, значит, его с неба украсть – вот и все!

– Еще чего! – сказал ему сын. – По-твоему, на небо по ступеням, что ли, можно взойти?

– А вот у меня есть такой способ, – сказал фокусник.

И с этими словами он открыл свой сундучок: оттуда вытащил свернутую веревку, примерно на несколько сажен расправил ее конец и бросил его в воздух. И тотчас же веревка встала в воздухе, выпрямившись и словно за что-то зацепившись. Не прошло и нескольких мгновений, как он снова подкинул, и чем больше подкидывал, тем выше уходила веревка. Вот уже она там, где-то в неразличимой выси, ушла в тучи, и в то же время в руках фокусника она уже была вся.

– Иди сюда, сынок! – крикнул фокусник. – Я уже старый и дряхлый человек. Тело стало тяжелое, неповоротливое. Я не могу туда идти. Мне нужно, чтобы сходил ты!

С этими словами он вручил веревку сыну.

– На, держи ее, – добавил он, – и можешь лезть!

Сын взял веревку с крайне нерешительным видом и сказал отцу недовольным тоном:

– Папа, какой ты, право, глупый-преглупый! Ты хочешь, чтобы я доверил себя этой веревке-ниточке и полез в высь небес, на десятки тысяч сажен… А вдруг да среди дороги она лопнет или разорвется?.. Останутся ли хоть косточки мои?

Отец снова принялся понуждать его, крича и наседая.

– Я, – твердил он, – уже, как говорится, «потерял из уст своих»[73]; каюсь, да не вернешь… Потрудись, мальчик мой, сходи… Да ты, сыночек, не горюй… Украдешь, принесешь – нам с тобой пожалуют господа сотенку серебром, и я, уж так и быть, возьму тебе красавицу-жену!

И вот сын ухватился за веревку и, извиваясь по ней, стал лезть вверх. Он перебирал руками, за которыми шли следом ноги, и лез, словно паук по паутине. Лез, лез – и понемногу стал уже входить в тучи, в высокое небо, где его стало больше не видать.

Прошло довольно долгое время – и вдруг упал персик, величиной с хорошую чашку. Фокусник пришел в восторг, схватил персик и поднес господам в зале. В зале стали друг другу его передавать, рассматривать… Прошло опять порядочное время, а господа не могли понять, настоящий это или фальшивый.

Вдруг веревка упала на землю. Фокусник принял испуганный вид.

– Погибло все! – кричал он. – Там наверху кто-то срезал мою веревку. На чем же будет теперь мой сын?

Через несколько минут что-то упало. Фокусник посмотрел – оказывается, то была голова его сына. Он схватил ее обеими руками и стал плакать.

– Значит, он там крал персик, – причитал отец, – а надзиратель заметил… Сынок, пропал ты!

Прошло еще некоторое время. Упала одна нога. За ней вскоре стали падать вразброд разные члены тела… И наконец там больше от него ничего не оставалось.

Фокусник был сильно удручен. Подобрал все, кусок за куском, сложил в сундук и закрыл его.

– Только этот один сын у меня и был, – причитал он, – каждый день мы с ним, бывало, бродили то на юг, то на север… А вот теперь, повинуясь господскому строгому повелению, сам того не ожидая, попал он в такую непостижимую беду. Придется тащить его на себе, где-нибудь зарыть…

Он поднялся в зал и стал там на колени.

– Из-за этого самого персика, – начал он, – я убил своего сына. Пожалейте ничтожного человека, помогите на похороны… Я тогда придумаю, как вас отблагодарить, «свяжу хоть соломы»[74], как говорится, что ли!..

Господа, заседавшие в зале, были крайне поражены, сидели в полном недоумении. Каждый дал фокуснику серебра. Тот принял и спрятал в пояс.

Тогда он хлопнул по сундуку и крикнул:

– Бабар, ты что ж не выходишь поблагодарить? Чего там ждешь?

И вдруг какой-то мальчик с взлохмаченной головой приподнял ею крышку сундука и вышел, повернулся на север[75] и поклонился в землю. Это был его сын.

До сих пор все еще помню этот фокус: очень уж он был необыкновенный!

Потом мне довелось слышать, что эти штуки умеют проделывать Белые Лотосы[76]… Так что уж не их ли отпрыск был этот человек?

Оскорбленный Ху

В Чжили[77] жила богатая семья, в которой хотели нанять учителя. Вдруг является некий сюцай[78], входит в ворота и рекомендуется; хозяин приглашает его войти. У сюцая открытая, живая речь, и он хозяину становится дружески приятным.

Сюцай назвал себя Ху. Хозяин вручил ему плату и оставил у себя в доме.

Ху вел уроки с большим усердием и отличался сочным проникновением – не чета какому-нибудь начетчику низшего типа. Однако случалось, что он уйдет гулять, а придет лишь поздно ночью. Запоры у дверей явно-явно наложены, а он, не постучав даже, уже сидит у себя в комнате. Все тогда высказали друг другу тревогу, решив, что это лис.

Тем не менее было ясно, что мысли у Ху определенно не злые, и его ублажали, чтили; не нарушали в отношении к нему строгой вежливости из-за того только, что это было странное, неестественное существо.

Ху знал, что у хозяина была дочь. Он стал домогаться брака и неоднократно давал это понять, но хозяин делал вид, что не догадывается.

Однажды Ху отпросился в отпуск и ушел. На следующий день появился какой-то гость, привязавший у ворот черного осла. Хозяин встретил его и ввел в дом. Лет ему было за пятьдесят. Одет он был в свежее, чистенькое платье и такие же туфли. Вид у него был тихого и утонченного человека. Сели. Гость сказал о себе, и хозяин наконец узнал, что он, как говорится, стал для Ху льдом[79].

Хозяин молчал. Прошло довольно много времени.

– Ваш покорный слуга, – сказал он наконец, – с господином Ху уже друзья, и такие, про которых говорят, что между ними нет встречных огорчений. К чему непременно брачиться? Кроме того, скажу вам еще, что моя дочурка уже обещана другому. Позвольте утрудить вас передать господину мои извинения!

– Я определенно знаю, – сказал гость, – что прекрасный предмет вашей любви[80] еще лишь ждет помолвки… Зачем вы так усердно отказываете?

Повторил это дважды, трижды, но хозяин все твердил: нельзя. Гостю было, видимо, стыдно.

– Мы, Ху, – сказал он, – тоже, как говорится, родовитая семья[81]… Разве уж так мы ниже вас, сударь?

Хозяин тогда заявил определенно:

– Сказать по правде, у меня нет никаких прочих соображений, кроме только одного: я ненавижу его породу!

Гость, услыша это, разгневался. Рассердился и хозяин, и они стали нападать друг на друга все резче и резче. Гость вскочил и вцепился ногтями в хозяина. Хозяин велел слугам взять палку и прогнать его. Гость убежал, оставив своего осла.

Посмотрели на осла. Видят – шерсть у него черного цвета, придавленные уши, длинный хвост… Тварь огромная. Взяли его за узду, потянули – не двигается. Стали бить, а он под ударами так и упал: жж-жж… запело в траве насекомое.

Хозяин понимал, что, судя по его гневным речам, гость непременно явится отомстить, велел быть настороже. На следующий день и в самом деле огромной толпой явилось лисье войско, кто верхом, кто пеший, кто с копьем, кто с луком; лошади ржали, люди кипели: звуки, жесты – все смешалось в дикий-дикий хаос.

Хозяин не решился выйти из дому. Лис во всеуслышание сказал, чтобы подожгли дом. Хозяин пугался все сильнее и сильнее. Один из наиболее крепких повел за собой домашних слуг и с громким криком выбежал из дому. Залетали камни, дошли до стрел – с обеих сторон так и били, поражая и раня друг друга.

Лисы стали понемногу слабеть. Их увели беспорядочной толпой. На земле был брошен нож, блестевший ярко, словно иней или снег. Подошли, чтобы подобрать. Оказалось – это лист гаоляна[82]. Публика засмеялась.

– Ах, значит, вся их сноровка только в этом! – говорилось вокруг.

Однако из опасения, что они появятся снова, караулили еще строже.

На следующий день сидели и разговаривали, как вдруг с неба сошел какой-то великан, ростом в сажень с лишком и в несколько аршин поперек себя. Размахивая огромным ножом, величиной с дверное полотнище, стал убивать одного человека за другим. Тут все схватили в руки стрелы и камни и кто чем стали в него бить. Он свалился и издох. Оказывается – соломенный призрак[83].

Публике теперь это казалось все более и более легким, несерьезным. Лисы в течение трех дней более не появились, и публика тоже стала полениваться.

Как-то раз, только что хозяин влез в ретираде на рундук, как вдруг увидел лисье войско, появившееся с натянутыми луками и стрелами под мышкой. Начали в него беспорядочно стрелять. Стрелы вонзились ему в задние места. Хозяин, страшно перепугавшись, что было силы стал кричать, чтоб бежали драться, и лисы ушли. Вытащили стрелы – смотрят, а это стебли лопухов.

И в таком роде продолжалось с месяц, а то и больше. Лисы то приходили, то уходили – нерегулярно. Особого вреда, положим, они не наносили, но все же ежедневно люди несли строгий караул.

Однажды появился студент Ху[84] во главе своих войск. Хозяин вышел к нему сам. Ху, увидя его, скрылся в толпе. Хозяин окликнул его. Делать нечего – пришлось выступать.

– Ваш покорный слуга, – сказал хозяин, – считает, что он ни в чем не ошибся в смысле вежливого внимания к вам, сударь. Зачем же, скажите, вы подняли войска?

Толпы лис хотели стрелять, но Ху остановил их. Хозяин подошел, взял его за руку и пригласил войти в его прежнюю комнату. Тут он поставил вина и стал его угощать, говоря ему тихо и свободно:

– Вы, сударь, человек умный и должны меня извинить. При моем к вам чувстве и расположении, неужели я не был бы доволен вступить с вами в брачное родство? Только судите же сами: у вас все – и повозки, и лошади, и здания большею частью не те, что у людей. Моей дочери, находящейся в столь нежном возрасте, идти за вас – вы должны же это понять – невозможно. К тому же, знаете, пословица гласит: «Сорвешь тыкву сырой – во рту неприятно». Что вам в ней, сударь?

Ху сильно смутился.

– Не беспокойтесь, – сказал хозяин, – прежняя наша приязнь остается в силе. Если вы не отвергаете еще меня, считая меня мусором, то вот видите, младшему сыну в моем доме уже пятнадцать лет, и я хотел бы дать ему, как говорится в таких случаях, «с распоясанным чревом лежать у кровати»[85]. Не знаю, насколько найдется ему подходящая?

– У меня, – сказал радостно Ху, – есть молоденькая сестренка. Она моложе вашего почтенного сыночка на год и очень даже недурна. Вот ее дать, как говорят, «в услужение по выметальной части»[86], – что вы на это скажете?

Хозяин встал и поклонился. Ху сделал ответный поклон. Затем хозяин стал потчевать Ху и был в отличном настроении. Предыдущая ссора целиком была забыта. Он велел поставить вино и другие напитки для угощения тех, что пришли с Ху. И баре и люди веселились и тешились вволю.

Хозяин расспросил подробнее о местожительстве Ху, желая, как водится, поднести гуся[87], но Ху отказался. Свечерело; зажгли, продолжая пир, свечи, и Ху ушел совершенно пьяным. С этих пор все стало спокойно.

Прошел с чем-то год. Ху не появлялся. Кое-кто уже думал, что его сговор – одно вранье, но хозяин был тверд и ждал его.

Прошло еще полгода, и вдруг Ху пришел. Поговорили о тепле и холоде. Затем Ху сказал:

– Сестра моя совсем взрослая. Прошу вас подождать, когда будет счастливый день[88], в который нам послать ее служить свекру и свекрови.

Хозяин был крайне доволен. Тут же уговорились о сроке, и Ху ушел.

С наступлением ночи и в самом деле появились носилки и кони, привезшие молодую жену. Ее приданое было очень богатое, роскошное. Поставили среди комнаты – так заняло почти всю комнату. Молодая жена представилась свекрови. Она была мила и красива на редкость. Хозяин был очень доволен.

Приехал проводить сестру Ху и один из младших братьев. Оба они говорили очень тонко и умно. Да и пить умели тоже ловко. Ушли только на рассвете.

Молодая жена, оказывается, умела предсказывать урожайные и плохие годы. Поэтому во всех хозяйственных предприятиях с ней считались.

Братьев Ху с их матерью мог видеть каждый, когда они иногда являлись проведать молодую.

Невеста-монахиня Чэнь Юнь-ци

Студент Чжэнь Юй происходил из Илина в Чу[89]. Он был сын второго кандидата[90], сам вполне владел стилем и отличался прекрасною наружностью. Он пользовался в этом отношении известностью еще с очень нежного возраста.

Когда он был ребенком, один гадатель, посмотрев на его лицо, сказал так:

– Впоследствии ему суждено будет взять себе в жены даосскую монахиню[91].

Отец с матерью сочли это за шутку. Стали уже приговаривать ему невесту, но, к их огорчению, все не могли ни на ком остановиться: одна была слишком низка, другая – слишком знатна.

Мать студента была урожденная госпожа Цзан. Ее родня жила в Хуангане[92]. Как-то раз по делам студенту пришлось туда идти, чтобы повидать свою вторую бабушку[93]. Ему сказали там слова, ставшие поговоркой[94]:

Четыре облака в Хуане[95]:Младшие не имеют равных.

Дело в том, что в этом уезде был храм Патриарха Люя[96], а в этом храме жили даосские монахини, все прекрасные собой. Отсюда и поговорка[97].

Этот небольшой храм был всего лишь в десяти с чем-то ли от деревни, где жили Цзаны, и наш студент тайком от них направился в храм. Постучался. И в самом деле, там оказались четыре даосские монахини. Они с большим самоуничижением и в то же время с большой охотой бросились его привечать-принимать. Вид у них был очень приличный, чистенький.

Та же из них, что была моложе всех, была так красива, что и во всем просторном мире ничего подобного нельзя было найти. Студенту она пришлась по душе: он устремил на нее весь свой взор. Она же, подперев рукой лицо, смотрела себе куда-то в сторону.

В это время три прочие девы-монахини собирали на стол посуду и кипятили чай. Студент воспользовался удобным случаем, чтобы спросить у младшей, как ее имя и фамилия.

– Меня зовут Юнь-ци, – отвечала она. – А по фамилии – Чэнь!

– Странно, – сказал в шутку студент. – А ведь мне, ничтожному студентику, как раз фамилия Пань![98]

Чэнь краска бросилась в щеки. Она опустила голову и молчала. Потом поднялась и ушла.

Тут же сейчас заварили чай и стали подносить гостю отборные фрукты. Разговорились, сказали, как каждую зовут. Одна назвалась Бай Юнь-шэнь[99].

Ей было тридцать с лишком. Другая оказалась Шэн Юнь-мянь. Этой было с чем-то двадцать. Третью звали Лян Юнь-дун. Она была в возрасте двадцати четырех – двадцати пяти лет, но считалась тем не менее младшей из всех.

Юнь-ци так и не появлялась. Это привело студента в крайнее уныние, и он спросил о ней.

– Эта девчонка[100], – отвечала Бай, – боится незнакомых людей!

Студент поднялся и стал прощаться. Бай употребляла все усилия, чтобы только его удержать, но он не остался и вышел.

– Вот что, – сказала Бай на прощанье, – коли хотите видеть Юнь-ци, можете снова завтра зайти!

Студент вернулся к своим; весь помысел его был охвачен самой пылкой любовью.

На следующий день он опять появился в храме. Даоски были дома, кроме одной Юнь-ци. Студенту было неудобно торопиться с вопросом, а девы-монашки уже накрыли на стол и оставляли его обедать. Студент усиленно отказывался, но его не слушали. Бай наломала ему хлеба[101], дала в руку палочки[102] и принялась самым усердным и сердечным образом его угощать.

Наконец студент спросил:

– А где ж Юнь-ци?

– Придет сама, – был ответ.

Прошло опять довольно много времени. День, по-видимому, уже склонился к вечеру. Студент собрался уходить, но Бай задерживала его, ухватив за руки.

– Посидите пока здесь, – говорила она, – а я пойду и притащу нашу девчонку сюда, чтоб она имела счастье к вам явиться!

Студент остался. Сейчас же заправили лампы, собрали вина. Юнь-мянь тоже ушла. Вино уже обошло по нескольку раз. Студент стал отказываться, говоря, что уже пьян.

– Выпейте три чарки, – сказала ему Бай, – тогда Юнь-ци выйдет!

Студент исполнил это, выпил, сколько ему было сказано. Тогда Лян, в свою очередь, поднесла ему столько же и стала упрашивать, потчевать его. Студент и их осушил до конца. Затем, перевернув чарку, заявил, что он пьян.

Бай взглянула на Лян.

– У нас с тобой, знаешь, лица неважные, – сказала она, – нам с тобой не уговорить его выпить еще. Ты пойди-ка притащи сюда девчонку Чэнь; скажи, что ее милый Пань давно уже поджидает свою Мяо-чан![103]

Лян удалилась, но вскоре вернулась и сообщила определенно, что Юнь-ци не придет. Студент собрался уходить, но была уже глубокая ночь. Он притворился пьяным и лег навзничь.

Прошло несколько дней. Он все не решался опять пойти в монастырь. А в сердце все время думал о Юнь-ци, не мог забыть. И лишь время от времени подходил поближе к монастырю, высматривал ее, поджидал.

Однажды дело было уже к вечеру. Бай вышла из дверей с каким-то юношей и удалилась. Студент был восхищен: Лян-то он не очень боялся. Ринулся к дверям и давай стучать.

К дверям вышла Юнь-мянь. Он спросил ее, кто дома, и узнал, что Лян тоже куда-то ушла. Тогда он осведомился и о Юнь-ци. Шэн провела его и, войдя с ним в какой-то двор, крикнула:

– Юнь-ци! Гость пришел!

Студент только и видел, как дверь в комнату закрылась с шумом.

– Заперла дверь, – сказала с улыбкой Шэн.

Студент стал у окна и сделал вид, будто собрался говорить. Тогда Шэн вышла. Юнь-ци говорила ему через окно:

– Меня, знаете, сударь, здесь держат как приманку, а вас здесь удят… Если будете ходить сюда часто, то жизни вашей конец. Я, правда, не смогу всю жизнь до могилы хранить чистый устав монахинь, но не решусь также воспользоваться этим обстоятельством, чтобы нарушить свой стыд и честь. Я только хотела бы найти такого, как милый Пань, и служить ему!

Тогда студент дал ей обещание быть с ней до белой головы.

– У меня, – сказала Юнь-ци, – есть наставница, вырастившая и выпестовавшая меня. А это ведь нелегко ей далось! Если вы действительно меня полюбили, принесите ей двадцать ланов серебром и выкупите таким образом меня. Я буду ждать вас три года. Если же вы рассчитываете здесь на свидание, как говорится, в тутовых кустах[104], то на это я пойти не могу!

Студент обещал, но только лишь собрался он высказаться перед ней сам, как снова появилась Шэн, и он вышел вслед за ней. Потом откланялся ей и вернулся к себе.

На душе у него было тяжело, брало уныние. Стал думать, как бы так изловчиться, чтобы во что бы то ни стало и через каких-нибудь третьих лиц пробраться к ней и хоть разок еще подойти поближе к ее милому существу; но как раз в это время прибыл из дому слуга, сообщивший ему, что отец захворал; ему пришлось ехать днем и ночью, чтобы только вернуться вовремя.

Вскоре кандидат, его отец, умер. У матери завелись в доме строжайшие порядки, и студент не решался довести до ее сведения о своих сердечных делах. Все, что он мог сделать, это сурово урезывать свои расходы и день за днем копить.

Стали появляться предложения брака, но он отказывался, ссылаясь на свой траур по родителю. Мать не желала его слушать, но студент сказал ей кротко и ласково так:

– В прошлый раз, мама, когда я был в Хуангане, моя вторая бабушка пожелала женить меня на некоей Чэнь, и я, сказать правду, очень бы этого хотел. Но вот теперь случилось наше большое несчастье, вести оттуда застряли… Я давно уже не ездил в Хуанган проведать ее. Вот если б мне туда скоренько слетать!.. Если ничего из этого не вышло, дело не слажено, то я послушаюсь, чего ты, мать, от меня хочешь!

Мать согласилась, и вот, забрав все свои сбережения, наш студент направился в Хуан.

Прибыв туда, он явился в храм и вдруг нашел, что помещения пустуют, холодные, заброшенные, – совершенно иная картина против прежней! Вошел несколько глубже в храм. Там увидел лишь какую-то старуху-монахиню буддийской веры, которая сидела в кухне и стряпала. Студент подошел к ней и стал задавать ей вопросы.

– В третьем году, видите ли, старая даоска умерла, а все «Четыре тучи» рассыпались, словно звезды по небу!

– Куда же они девались? – спрашивал студент.

– А вот, Юнь-шэнь и Юнь-дун бежали с развратными молодцами. Намедни я как будто слышала, что Юнь-ци временно поселилась где-то к северу от нашего уезда. Известий же, касающихся Юнь-мянь, я не знаю.

Слыша такие слова, студент затужил, велел запрягать и сейчас же поехал к северу от города. Тут он стал наводить справки в каждом попадавшемся ему на пути даосском храме, но следов было мало.

В тягостном унынии вернулся он домой.

– Вот что, мама, – солгал он матери, – дядя сказал мне так, что старик Чэнь, видишь ли, поехал в Юэчжоу. Когда же он вернется, то дядя пришлет к нам гонца!

Через полгода вдова поехала навестить свою мать и спросила ее, между прочим, об этом деле. Та, в совершенной растерянности, ничего не понимала. Вдова рассердилась было на сына за обман, но старуха выразила предположение, что внук столкнулся с дедом один на один, а ей они ничего не сообщили. К счастью, дед уехал куда-то далеко, и раскрыть эту чепуху не было возможности.

Вдова, по данному ею храмовому обету[105], собралась на Лотосовый утес[106] и постилась сначала у подошвы горы. Как-то раз, когда она лежала в постели, хозяин гостиницы постучал ей в двери и проводил к ней какую-то девушку-даоску, чтобы та побыла с ней вместе ночью. Девушка назвалась Чэнь Юнь-ци.

Узнав, что госпожа живет в Илине, она пересела к ней на постель и стала изливать ей жалобы на свою жизнь. Говорила она, вызывая своими словами в слушающей глубокое сострадание.

После всего прочего она сказала вдове наконец, что у нее есть двоюродный брат, студент Пань, родом оттуда же, откуда и вдова.

– Прошу вас, – взмолилась она при этом, – дайте себе труд приказать кому-нибудь из ваших детей или племянников передать ему одно мое словцо: пусть только скажут от меня, что такая-то живет в монастыре Гнездящегося Журавля[107], в келье старшей наставницы Ван Дао-чэн. Скажите, что я с утра до вечера горюю и страдаю. День проживу, что год прошел. Пусть он поскорее приедет навестить меня. Я, передайте ему, боюсь, что не знаю, как будет после нынешних дней.

Вдова спросила, как в точности имя и прозвание[108] студента Паня, но дева их не знала, а сказала только:

– Ну да раз он в училище, то сюцаи, думаю, о нем слыхали!

Еще не рассвело, как она уже спозаранку простилась с госпожой и на прощанье еще раз настойчиво и убедительно напомнила ей свою просьбу.

Когда госпожа вернулась домой, то стала рассказывать сыну и, между прочим, дошла до этого разговора. Студент встал на колени перед ней и так стоял все время.

– Мама, – говорил он, – скажу тебе всю правду: этот так называемый студент Пань – я, твой сын, и никто иной!

Госпожа расспросила, что и как, и, узнав от него про все эти обстоятельства, сильно рассердилась.

– Негодный мальчишка, – волновалась она, – ты развратничаешь направо и налево по храмам и монастырям… Смотри-ка, даоску берет себе в жены! С каким же ты лицом покажешься и ее покажешь на свадьбе родным и гостям?

Студент поник головой, не смея более проронить ни одного слова.

Затем студент поехал на экзамен в уезд и тайком там нанял лодку, чтобы разыскать Ван Дао-чэн. Когда же он прибыл на место, то оказалось, что Юнь-ци полмесяца тому назад уже куда-то ушла странствовать и с тех пор не возвращалась.

Студент вернулся домой, приуныл и заболел. Как раз в это время скончалась старуха Цзан. Вдова Чжэнь поспешила на похороны матери, но по пути с похорон сбилась с дороги и попала к некоей Цзин, которая оказалась ее двоюродной сестрой.

Тотчас она была приглашена в дом, где увидела какую-то молодую девушку, лет восемнадцати-девятнадцати, красоты совершенно очаровательной, невиданной.

Вдова, все время думавшая о том, как бы найти сыну прекрасную жену, чтобы он только не дулся на нее, была в душе поражена впечатлением от этой девушки и стала расспрашивать свою сестру о ней и ее жизни поподробнее.

– Это некая Ван, – отвечала та. – Она Цзинам племянница. И опора и прибежище[109] у нее потеряны, и она временно живет здесь.

– А кто ж ее жених? – любопытствовала вдова.

– Нет жениха!

Вдова взяла девушку за руку, заговорила с ней. От нее веяло грацией и ласковостью. Вдове она сильно полюбилась, и ради нее она осталась переночевать.

Затем она потихонечку сообщила о своих намерениях сестре.

– Великолепно, – отвечала та. – Только эта особа высоко себя ценит. Иначе зачем бы ей до сих пор так шататься без цели? Разреши – я с ней поговорю!

Вдова пригласила девушку лечь с ней на одну постель, стала с ней болтать и шутить с огромным для себя удовольствием. Девушка сама пожелала считать вдову своей матерью, и та ликовала. Пригласила ее вернуться вместе с ней в Цзинчжоу. Девушка этому предложению была особенно рада, и на следующий же день они обе в одной лодке вернулись домой.

Когда они добрались до дому, то оказалось, что студент все еще болен: так и не вставал. Мать, желая чем-либо порадовать больного, послала служанку шепнуть ему:

– Барыня для вас, барич, привезла красавицу!

Студент не поверил. Припал к окну, взглянул: еще прелестнее, чем Юнь-ци!

И подумал он про себя, что вот уже прошел их трехгодичный срок свидания, а она как ушла куда-то странствовать, так и не возвращалась. Можно предположить, что ее яшмовое лицо[110], наверное, уже нашло себе владельца, так что, заполучив эту красотку, можно очень хорошо утешиться.

Подумал, просиял, заулыбался и изменил выражение лица. Болезнь мигом прошла.

Тогда мать пригласила обоих молодых людей чинно представиться друг другу. Когда студент вышел, вдова спросила девушку:

– Ну что, ты поняла теперь, зачем я тебя взяла с собой сюда?

Девушка улыбнулась:

– Да уж поняла. Но зато вы, мама, не знаете, что я думала, когда собралась сюда с вами ехать. Я в молодости была просватана за некоего Паня из Илина. Но от него давно уже нет никаких вестей. Должно быть, уже нашел себе достойную пару. Если так, то я буду вам, мама, невесткой. Если этого еще не случилось, буду веки вечные вам как дочь и скоро-скоро отблагодарю вас за всю вашу ко мне доброту!

– Ну, если у тебя уже дано обещание, принуждать не будем. Только вот что. Несколько времени тому назад мне случилось быть на горе Пяти Патриархов[111]. И вот, знаешь, ко мне является некая даоска-монашенка и спрашивает меня о Пане. Теперь – опять этот Пань! А я наверное знаю, что среди наших илинских более или менее видных людей нет такой фамилии!

– Как, – воскликнула в изумлении девушка, – это были вы, мама, та женщина, которая спала там у Лотосовой горы? Ведь та, кто спрашивала вас про Паня, – я самая и есть!

Тут только мать все поняла – поняла и улыбнулась.

– Ну если так, – сказала она, – то студент Пань, скажу тебе определенно, – здесь!

– А где? – любопытствовала девушка.

Вдова велела служанке привести сына и спросила его. Тот был поражен.

– Как! Ты и есть Юнь-ци? – воскликнул он.

– А ты почем знаешь?

Студент рассказал все, что было, и она наконец узнала, что история с Панем была только шуткой.

Узнав, что Пань и есть студент, она застыдилась, что с ним все время говорит, и побежала сообщить обо всем этом вдове. Та спросила ее, откуда вдруг у нее появилась новая фамилия Ван?

– Да это моя настоящая фамилия и есть, но даоска, меня наставлявшая, полюбив меня, удочерила, и я шла под ее фамилией.

Вдове все это понравилось. Она выбрала счастливый день и устроила им брачную церемонию.

Возвратясь к предыдущему, видим, что дело было вот как.

Юнь-ци вместе с Юнь-мянь жили возле наставницы своей Ван Дао-чэн, но когда той пришлось круто, то Юнь-мянь ушла от нее в Ханькоу. Юнь-ци была балованна, наивна, работать не умела, да и к тому же стыдилась вообще выходить по даосским делам[112]. Даочэн это очень не одобряла.

Случилось затем так, что ее дядя Цзин приехал в Хуанган, где встретился с ней. Она лила слезы. Тогда дядя увез ее с собой и заставил ее снять свой даосский наряд.

После этого он хотел сватать ее за видных людей и упорно скрывал поэтому, что она когда-то была монахиней. Тем не менее всем, кто, как говорится, справлялся о ее имени[113], она выражала несогласие. Дядя и его жена не понимали, чего она хочет, и стали относиться к ней весьма недружелюбно, так что когда в тот самый день вдова взяла ее с собой и они могли вручить ей девушку, то почувствовали, словно свалили с себя тяжкое бремя.

По соединении в чаше[114] каждый из новобрачных все время рассказывал, что с ним приключилось. Их то охватывал восторг, то брали слезы.

Молодая оказалась весьма почтительной к старшим и усердно внимательной, так что вдова очень ее полюбила. Однако она только и знала, что играла на лютне и особенно охотно в шахматы; знать не знала, как вести хозяйство и домашние дела. Вдову это сильно огорчало.

Через месяц с небольшим вдова отправила обоих молодых к Цзинам. Они там погостили несколько дней и поехали обратно. Когда они плыли в лодке по Цзяну[115], вдруг мимо них прошла какая-то другая лодка, в которой сидела даосская монахиня. Подплыли – оказывается: Юнь-мянь!

Юнь-мянь единственная из всех была дружна с Юнь-ци, и молодая, обрадовавшись ей, пригласила ее к ним в лодку. Обе делились друг с другом всем «кислым и горьким»[116].

– Куда же ты теперь едешь? – спрашивала молодая.

– Я, видишь ли, – отвечала та, – давно о тебе тосковала. Наконец отправилась в дальний путь, пришла в монастырь Гнездящегося Журавля – и вдруг узнала там, что ты пошла к Цзинам. Вот я и решила проведать тебя в Хуангане. А того и не знала, что тебе уже удалось соединиться со своим возлюбленным! Смотрю теперь на тебя: ты словно фея… А я, значит, осталась без тебя бесприютной странницей: то поплыву, то причалю… И не знаю теперь, когда все это кончится!

Сказала и горько вздохнула.

Молодая придумала следующее. Она велела ей переодеться в другое платье, сняв монашеское, и идти под видом ее сестры. А она возьмет ее пока в компаньонки ко вдове, а там понемножку да помаленьку можно будет и ей подобрать приличную пару. Шэн согласилась.

Приехали домой. Молодая сначала доложила старухе, и затем только Шэн вошла в дом. Манеры у нее были как у девушки из хорошего дома, а в разговоре и шутке она проявляла великолепное понимание светских вещей. Старухе как вдове было очень скучно, одиночество ее удручало, так что, обретя себе Шэн, она была в высшей степени довольна и боялась лишь одного: как бы та от нее не ушла.

Шэн вставала спозаранку и принималась хлопотать вместо старухи, не считая уже себя гостьей. Старуха все больше и больше приходила от нее в восторг и про себя уже подумывала, не взять ли ее в дом как сестру молодой, чтобы покрыть этим ее прежнее монашество. Так она думала втихомолку, но не решалась об этом заговорить.

Однажды старуха забыла что-то сделать и побежала спросить у Шэн, а у той, оказывается, это давно уже для нее было готово. Воспользовавшись тогда представившимся случаем, она сказала ей:

– Наша сударушка с картинки не умеет вести хозяйство. Что с ней делать? Вот ежели бы молодая была вроде тебя, мне нечего было бы и тужить!

Старуха не знала, что у молодой это давно уже было на уме, она только боялась, как бы мать не рассердилась. Теперь же, услыша от той подобные речи, она засмеялась и сказала:

– Раз матушка меня любит, то молодая жена может ведь изобразить Ин с Хуан[117]… Как вам кажется?

Мать не отвечала, а тоже раскатисто смеялась вовсю. Молодая пришла к мужу и сказала ему, что старуха уже закивала головой. Тогда очистили и прибрали отдельное помещение, и молодая говорила Шэн:

– Послушай-ка, помнишь, когда мы еще с тобой в монастыре спали на одной подушке, ты, сестрица, говорила мне, что только бы нам с тобой найти человека, который понимал бы, что значит любовь и ласка, – что мы бы обе стали служить такому человеку? Помнишь или нет?

У Шэн невольно замигали глаза.

– Что ты, что ты, – пролепетала она, – да ведь когда я говорила про любовь и сближение, я ни о чем таком и не помышляла… Просто вот думала: целый день трудиться и хлопотать, а никто, никто и не будет знать, сладко ли, горько ли тебе… А вот за эти дни матушка наша соблаговолила приласкать меня за мою работишку. И душе моей стало вдруг отчетливо ясно, где холодно, а где тепло. Так что, если ты не издашь, как говорится, «указа прогнать пришельца»[118] и велишь мне быть постоянной компаньонкой матушке, то все мои пожелания этим будут удовлетворены. Я и не буду даже мечтать об исполнении того, о чем мы тогда говорили!

Молодая передала это матери. Та велела обеим им зажечь свечи и произнести обеты сестер, поклявшись, что они никогда не будут в этом каяться.

Вслед за этим она велела сыну исполнить с Шэн обряд, полагающийся мужу с женой.

Когда они пошли спать, Шэн заявила ему:

– Вот что, знаешь, я ведь двадцатитрехлетняя старая теремница![119]

Студенту не верилось. Но вдруг… пало красное и заполнило весь матрац. Студент диву дался…

– Почему, ты думаешь, я так рада найти себе милого? – шептала она. – Совсем не потому, что я не могла добровольно оставаться одинокой затворницей. Скажу тебе по правде: мне невыносимо было краснеть, угощая гостей, словно в каком-то, как говорится, «кривом палисаднике»[120], и в то же время иметь тело теремной девушки. Вот этим разочком я воспользуюсь, чтобы приписаться к вашей семье и чтобы за тебя служить твоей старухе-матушке. Буду здесь экономкой, заведующей домоправлением. А что до супружеского удовольствия в спальне, то ты уж, пожалуйста, ищи его у другой!

Через три дня она свою постель перенесла к матери. Та гнала ее прочь, но она не уходила. Тогда молодая, спозаранку забравшись к матери, заняла ее место на постели и улеглась спать. Делать было нечего, и новой пришлось идти к студенту.

С этих пор они через два-три дня стали чередоваться. Привыкли и стали считать, что это в порядке вещей.

Вдова в свое время любила играть в шахматы, но с тех пор, как она овдовела, ей было некогда этим заниматься. Теперь же, когда у нее была Шэн, все дела по дому пришли в образцовое состояние и ей целый день нечего было делать. И вот в часы безделья она садилась с молодой за шахматы. Зажигали свет, варили чай… Старуха слушала, как обе жены играли на лютне, и только за полночь расходились.

– Даже когда был жив отец моего сына, – говорила старуха знакомым, – и то я такой радости иметь не могла!

Шэн заведовала всем, что уходило и приходило, записывала и давала старухе отчет. Та ничего не понимала:

– Вы вот обе говорите мне, что в детстве вы были сиротами и знали только грамоту, лютню да шахматы. Кто же тебя всему этому-то выучил?

Шэн смеялась и рассказывала все по правде. Смеялась и старуха.

– Вот ведь и я тоже, – говорила она, – никогда не хотела женить сына на даоске, а теперь – на-ка! – получила сразу двух!

И тут она вдруг вспомнила, что было нагадано ее сыну – тогда еще отроку. Вспомнила – и поверила, что нельзя убежать от того, что предопределено судьбой.

Студент дважды был на экзаменах, но все не выдерживал.

– Хотя наш дом и не из богатых, – сказала наконец старуха, – но все же кое-какой землицы наберется с триста му. Да тут еще нам повезло с Юнь-мянь, так ловко со всем управляющейся. Нам что дальше, то все теплее и сытнее становится. Ты, сынок, будь только у моих колен да забирай своих обеих жен и вкушай удовольствие вместе со мной. Я не хочу, чтобы ты искал себе богатства и знатности[121].

Студент повиновался.

Впоследствии Юнь-мянь родила мальчика и девочку, а Юнь-ци – девочку и трех мальчиков. Мать умерла, когда ей было уже за восемьдесят.

Ее внуки, все как один, вошли во дворец полукруглого бассейна, а старший, рожденный от Юнь-мянь, даже прошел на областных отборах[122].

Седьмая Сяо и ее сестра

Сюй Цзи-чжан из Линьцзы жил в деревне Мельнице, что к востоку от города. Занимался он ученым делом, но пока безрезультатно[123]; ушел с родных мест и стал служителем при канцелярии.

Как-то раз пошел он к родным жены. Возвращался домой в пьяном виде. Дело было уже к вечеру. Дорога выходила к могильным склепам дома Юев. Когда он проходил этими местами, то большие здания так и замелькали перед ним своею красотою. У одних ворот сидел какой-то старик. У Сюя появилась винная жажда, ему пришло на ум напиться, и вот он, сделав перед стариком приветствие, попросил у него дать ему чего-нибудь такого. Старик встал и пригласил гостя войти в дом. Поднялись в гостиную, где старик дал ему пить. Когда он кончил пить, старик сказал:

– Такой, знаете, темный сейчас вечер, идти будет трудно… Останьтесь пока здесь, переночуйте, а утром раненько и в дорогу. Как вам кажется, а?..

Сюй, со своей стороны, тоже чувствовал себя от усталости прямо умирающим и на это предложение с радостью согласился. Старик велел слугам приготовить вина и подать гостю, сказав ему при этом следующее:

– У меня, старика, к вам есть словечко – не презирайте только его, как какую-нибудь большую волну[124]. Ваш безупречный дом имеет прекрасную славу, и с вами стоит породниться брачным путем. У меня есть молодая дочь, которая еще не просватана. Хочу дать ее в жены низшего ранга. Осчастливьте, соблаговолите протянуть руку и ее подобрать!

Сюй в вежливом беспокойстве не знал, что ответить. Старик тут же послал слугу объявить всем родным и родственникам и, кроме того, передал, чтобы девушка принарядилась. В один миг один за другим появились четыре или пять человек в высоких, горой стоящих шапках и широких поясах[125]. Девушка тоже вышла в сияющем наряде. Красота ее лица совершенно выделялась среди обыкновенных лиц. Сели все вперемешку и стали пировать.

У Сюя и дух и душа, помутнев, пришли в хаотическое волнение, и он хотел только поскорее лечь спать. Вино обошло их по нескольку раз, но он упорно отказывался, сказав, что не может с собой справиться. Тогда старик послал маленькую служанку проводить мужа с женой за полог и запереть их вместе – пусть там и сидят.

Сюй спросил ее о родне и фамилии. Она назвала свою фамилию – Сяо и сказала, что в семье она седьмая по счету[126]. Он стал далее подробно разузнавать о положении и состоянии ее родных, на что она отвечала:

– Хотя я сама и ничтожна по происхождению, нисколько не знатна, однако как пара жениху-канцеляристу я, наверное, не засрамлю его. К чему так усердствовать с допросами?

Сюй, утопая в ее прелестях, прильнул к ней в самой полной и совершенной любовной близости, больше никаких особых подозрений не высказывал.

– В этих местах, знаешь, нельзя обзаводиться домом, – сказала молодая женщина. – Я хорошо знаю, та, что будет моей старшей сестрой в твоем доме, обладает в высшей степени ровным и добрым характером. Может быть, она не будет нам мешать? Ты иди домой, приготовь какое-нибудь помещение, а я приду уж сама!

Сюй обещал. Вслед за этим он положил свою руку ей на тело и, теряя сознание, начал засыпать. Когда же он проснулся, то в его объятиях было уже пусто. Цвет неба уже сильно просветлел, но тень сосен заслоняла утро. Под ним был подложен пласт просяной соломы толщиной больше фута. Сюй ахнул от изумления и пошел домой.

Рассказал жене. Та в шутку вычистила и прибрала помещение, поставила туда кровать, закрыла двери и вышла.

– Новая женушка, значит, сегодня прибывает, – сказала она.

И оба принялись хохотать.

Солнце уже закатилось, когда жена шутливо потащила Сюя открывать дверь.

– Смотри, – говорила она, – новая, поди, уж не сидит ли в спальне?

Вошли, а перед ними на кровати сидит красавица в роскошнейшем наряде. Увидя вошедшую пару, она поднялась им навстречу. Муж и жена остолбенели, а она, закрывая рот рукой, совершенно беззвучно смеялась. Затем она поклонилась им обоим, выразив им почтение и серьезность своих чувств. Жена Сюя занялась приготовлением обеда, предоставив им обоим радоваться своему слиянию.

Женщина вставала спозаранку и принималась за работу, не ожидая понуканий и назначений.

– Мои сестры, – сказала она однажды Сюю, – хотят к нам прийти взглянуть на нас.

Сюй выразил опасение, что второпях ему нечем будет принять гостей.

– Ну, все они знают, – возразила молодая, – что у нас в доме небогато, и заранее пришлют все съестное. Надо только попросить сестрицу нашего дома взять на себя труд сварить и состряпать это!

Сюй сказал жене. Та изъявила свое согласие. И действительно, после утренней стряпни пришли люди с вином и разной снедью, сложили все это с коромысел[127] и ушли. Жена принялась за исполнение обязанностей повара. После полудня пришли в дом шесть-семь женщин, из которых самой старшей было не более как около сорока. Они уселись в кружок и стали вместе пить, наполнив всю комнату раскатистым смехом.

Жена Сюя, притаившись под окном, разглядывала их, но видела только мужа и Седьмую, которые сидели друг против друга и пили. Остальные же гости были в углу комнаты, невидимы. Северный Ковш[128] уже повис в углу комнаты, когда они наконец с криком и шумом ушли.

Молодая пошла провожать гостей и еще не возвращалась. Жена вошла в комнату и увидела, что на столе стоят чашки и подносы, совершенно пустые.

– Эти холопки, кажется, все были голодны. Ишь ведь их вылизали как: словно собака гладкий камень!

Вскоре молодая вернулась и стала ласково-искренне благодарить ее за труды; вырвала у нее из рук посуду и стала мыть сама, торопя законную жену идти и мирно себе ложиться спать.

– Гости приходят к нам в дом, – говорила ей жена, – а мы допускаем, чтобы они сами припасли, что пить и есть… Не смех ли это? На днях их нужно будет еще раз пригласить к нам!

По прошествии нескольких дней Сюй исполнил слова жены и велел молодой снова позвать гостей. Те явились и принялись есть и пить вовсю. Однако оставили четыре подноса, не прикоснувшись к ним ни ложкой, ни палочками. Сюй поинтересовался, что это значит. Девы засмеялись:

– Ваша супруга думает, что мы злые. Вот мы и оставляем нарочно для нашей стряпухи.

За столом была одна девушка лет восемнадцати-девятнадцати в башмаках из некрашеного холста и в белом грубом платье.

– Это молодая вдова, – сказали Сюю.

Ее звали Шестой. В ее живости и манерах была очаровательная красота. Она любила смеяться и умела говорить. Знакомясь с Сюем все ближе и ближе, она стала над ним смеяться и острить. Установили чарочное правительство[129], в котором Сюй занял должность секретаря[130] и запретил насмехаться и балагурить. Шестая сестра сплошь да рядом попадалась в нарушении этого приказа, и ей пришлось тянуть к себе одну за другой чарок десять, если не больше. Она быстро захмелела и наконец была пьяна. Ее пахучее прекрасное тело было теперь в нежной лени, слабое и безвольное, еле-еле держащееся… Вскоре она ушла. Сюй зажег свечу и пошел ее искать. Оказалось, что она сладко спит в темном алькове. Сюй приблизился к ней и слился с ее губами. Она даже и не почувствовала. Сердечное полотнище уже заволновалось[131], как вдруг из-за стола послышались с разных мест крики, зовущие Сюя. Он быстро оправил ей платье. Глядь – в рукаве у нее шелковый платочек. Украл его и выбежал.

Подошла полночь, и гости вышли из-за стола, а Шестая все еще не просыпалась. В пологи вошла Седьмая, стала ее расталкивать – и наконец она, зевая и потягиваясь, встала, завязала юбку, оправила волосы и ушла вслед за другими.

Сюй неотступно, неотвязно думал о ней и тосковал, не выпуская ее из сердца. Он уже хотел было, как только очутился в пустом месте, развернуть оставшийся у него платочек и любовно его рассмотреть, как тот исчез. Сюй стал искать. Он подумал, что, провожая гостей, уж не обронил ли платочек по дороге. Взял свечу, стал светить ею пристально на всех крыльцах и выходах; куда делся платочек – так и не нашел. Ему стало как-то не по себе.

Молодая спросила его, в чем дело. Сюй нехотя ответил.

– Нечего обманывать и врать, – сказала она с усмешкой. – Платочек-то люди уже унесли! Напрасно утруждаешь свое сердце и свои очи!

Сюй, испугавшись этих слов, рассказал ей все как было, начистоту. Упомянул также, как он все тоскует и думает.

– Она с тобой, – сказала Седьмая, – не имеет старой судьбы, и связь ваша только здесь!

– Как это так? – спросил Сюй.

– А вот так. Она, видишь ли, в предыдущей своей жизни была девой песен, а ты был ученый на службе. Ты ее увидел и влюбился. Оба родителя тебе помешали, и твоим намерениям не суждено было осуществиться. Разволновавшись чувством, ты заболел и был на краю катастрофы. Ты тогда послал ей сказать: «Я уже не встану. Мне бы только, чтоб ты пришла, чтоб дала мне разок потрогать твою кожу, – и тогда я б умер без сожаления!» Та дева согласилась сделать, как ты просил, но в то же время ей случилось быть занятой разными делами, и она не пошла к тебе сейчас же, а прибыла через вечер. Оказалось, что больной уже умер. Таким образом, в первой жизни у нее с тобой была судьба для одного прикосновения. Все, что выходит за эти пределы, это уж вне упований.

После этого Сюй опять устроил обед и снова пригласил всех дев. Не явилась только Шестая. Сюй решил, что молодая заревновала, и предался сильной злобе и досаде. Однажды молодая сказала ему:

– Если ты понапрасну меня винишь в том, что касается Шестой, то, скажу тебе по правде, она просто не желает сюда прийти; в чем, скажи, тут моя вина? Сегодня вот уже восемь лет с тех пор, как мы слюбились, и я ухожу – буду с тобой прощаться. Позволь мне придумать все, что только в моих крайних силах, чтобы разрушить это былое заблуждение. Она, правда, не придет, но не может же она запретить нам туда идти самим! Вот поднимемся к ним в дом, пройдем к ней… И неизвестно, может быть, как говорится, человеческое решение победит небесное определение!

Сюй с радостью согласился. Молодая взяла его за руку, и они вспорхнули в ветре, словно шествуя по пустотам. В одно мгновение они уже были в ее доме с желтой черепицей, широкими, просторными залами, изломами и извивами ворот и дверей. Все это нимало не изменилось против того времени, когда он этот дом видел в первый раз. Тесть и теща вышли к ним оба вместе.

– Смотри, грубая девчонка! – сказали родители. – Ты давно уже получила теплоту и ласку, а мы, старики, эти остатние годы разрушаемся и слабеем… Не странно ли, что ты нас забыла своими посещениями и проведываниями?

Сейчас же накрыли столы и устроили пир. Молодая стала расспрашивать о сестрах, старших и младших.

– Все они вернулись к своим семьям. Только одна Шестая живет здесь у нас.

Тут же крикнули служанку, веля ей просить Шестую появиться к ним. Она долгое время не выходила. Молодая прошла к ней и стала ее тащить. Наконец она появилась, но с опущенной головой, скромная, молчаливая, непохожая на прежнюю балагурку. Вскоре старик и старуха откланялись и ушли.

– Смотри, сестра, – сказала молодая, – какая ты высокомерная и самомнящая! Ты заставляешь человека меня ненавидеть!

Шестая слегка усмехнулась:

– Послушай, ветрогон, зачем ты ко мне пристаешь?

Молодая взяла у них обоих чарки с остатками вина и заставила их обменяться и пить.

– Губы ведь уже соединялись, – сказала она. – К чему делать эти манеры?

Вскоре Седьмая тоже ушла, и в комнате остались только они вдвоем. Сюй сейчас же вскочил и начал к ней приставать. Шестая ловко и грациозно отстраняла его и сопротивлялась. Сюй ухватил ее за платье, стал на колени и умолял. Вдруг послышались крики, потрясавшие всю землю, и огненные лучи стреляли в двери. Шестая сильно перепугалась, толкнула Сюя, чтоб он встал, и сказала ему:

– Что мне делать? Беда меня застигла неожиданно!

Сюй засуетился, заметался, не зная, что делать. А женщина уже бесследно скрылась. Сюй, весь в горе, присел немного. Глядь – здания и комнаты разом исчезли. Прибежали охотники, человек десять, с соколами и ножами в руках.

– Кто тут ночью валяется? – кричали они в испуге.

Сюй сказал, будто он сбился с дороги, и назвал им свою фамилию и прозвание.

– Мы только что гнались тут за лисицей! Не видели ли вы ее?

– Нет, не видел, – отвечал Сюй.

Он теперь внимательно распознал эту местность: то был склеп Юев.

Уныло-уныло вернулся он домой и все еще надеялся, что Седьмая снова придет. Утром смотрел и гадал по сорочьей радости[132], вечером искал предзнаменований по узорам свечи[133]. Но никаких слухов о ней не было.

Это рассказывал Дун Юй-сюань.

Царица Чжэнь

Лочэнский Лю Чжун-хань был с детских лет туп, но к книгам питал любовь эротомана. Он вечно запирался, предавался своим трудам с остервенением, совершенно не общаясь с людьми.

Однажды, когда он таким образом занимался, вдруг до него донеслись какие-то необыкновенные ароматы, которые наполнили всю его комнату. Еще минута, и послышались звуки дорогих брелоков в самом многообразном хаосе. Лю с изумлением оглянулся и увидел, что к нему входит красавица, у которой шпильки головного убора и серьги сияют и переливаются всеми цветами. За нею свита – и все как есть одеты в придворные платья с украшениями.

Лю, в испуге и удивлении, пал на землю. Красавица стала его поднимать.

– Как это так, – спросила она, – ты был такой сначала гордый, а потом вдруг стал таким раболепным?

Лю все более и более трепетал и пугался.

– О небесная фея, – бормотал он, – из каких ты мест? Я ведь не имел случая ни поклониться тебе, ни знать тебя! Когда же, скажи, до настоящего времени успел я тебя оскорбить?

– Давно ль, скажи, расстались мы, – улыбалась ему в ответ фея, – чтоб уж так помутнеть и потускнеть воспоминанию? Разве это не ты был тот, который – помнишь, тогда? – сидя с важным и серьезным видом, точил кирпичину?

И вот разложили парчу и кожу, поставили в яшмовых сосудах напитки, и фея торопливо усадила Лю, стала с ним пить и говорить с ним о делах нынешних и древних. И то, что она говорила, было так глубоко и так метко, до того необычно, что Лю, весь растерянный, смущенный, не знал, что ему ответить.

– Я только что успела, – сказала красавица, – съездить к Яшмовому озеру[134], разок там попировать. Через сколько же рождений ты успел пройти, чтобы твой острый ум мог так окончательно отупеть?

С этими словами она велела служанке густо отварить настой из хрусталя и поднести Лю. Лю принял и стал пить. И вдруг, выпив, он почувствовал, как его ум и душа раскрылись и прониклись.

Затем настал уже темный вечер. Все служанки удалились. Фея затушила свечу, разложила постель, и по всем кривым пошла до пределов их радостная любовь.

Еще не рассвело, как девушки свиты уже вновь собрались. Красавица поднялась, но ее роскошный наряд был такой же, как вчера, и прическа оставалась совершенно законченной, так что она и не приводила ее снова в порядок.

Лю, влюбленный, весь приникнув к ней, с неотступным усердием старался выпытать у нее, как ее фамилия, как имя.

– Сказать, что ж, ничего, можно, – отвечала фея. – Боюсь только, как бы не усугубить твоих недоумений. Моя фамилия Чжэнь[135]. Ты же – потомок Гун-ганя, который в те времена из-за меня совершил преступление и пострадал. Этого моя душа, скажу по совести, вынести не могла, и вот наше сегодняшнее свидание вызвано, между прочим, моим желанием отблагодарить тебя моим глупым чувством.

Лю спросил, где теперь Вэйский Вэнь[136].

– Пэй[137], – сказала она, – не более как самый обыкновенный сынок своего разбойника-отца[138]. Мне приходилось по нескольку лет бывать среди веселящихся и беспечных людей, принадлежавших к богатой знати; так вот, я иногда встречалась с ним, но не останавливала на нем внимания. Его, видишь ли, в свое время из-за А-маня[139] долго держали в темном царстве[140]. Я ничего более о нем не слыхала. Напротив того, Чэньский Сы[141] стал теперь книжником у Владыки[142]. Раз как-то я его видела.

Вслед за этими ее словами тут же появилась колесница с драконами, которая остановилась среди двора. Царица подарила Лю коробку из яшмы, сделала прощальное приветствие и взошла на колесницу. Тучи подняли ее, заволокли туманы… Она исчезла.

С этого времени литературная мысль Лю сильно развилась. Однако, охваченный воспоминанием о красавице, он весь застыл в думе и имел вид помешанного. Прошло так несколько месяцев, и он стал все более и более близиться к смертельному истощению. Мать его не понимала, где тому причина, и только горевала.

Дома у них была старуха-прислуга. Вдруг она как-то говорит Лю:

– Барин, да нет ли уж у вас кого на мысли, и очень даже?

Ее слова кое-как попадали в цель, и Лю не мог скрыть.

– Гм! Да, да! – отвечал он.

– Вы, барин, напишите-ка, как говорится, футовое письмецо[143], а я сумею его передать и доставить!

Лю в радостном волнении сказал:

– У тебя есть необыкновенный дар… А я до сего времени был темен, как говорили раньше, в «приметах людей». Если же ты действительно сумеешь это сделать, я не позволю себе этого забыть.

С этими словами он сложил письмо, надписал конверт, передал старухе, и та сейчас же ушла.

Вернулась она лишь к полуночи.

– Обошлось счастливо, – сказал она, – дело я не попортила. Только что это, значит, я вхожу в ворота, как привратник, думая, что я ведьма, хотел меня связать, но я достала ваше, барин, письмо, и он понес его. Через самое короткое время мне крикнули войти. Госпожа тоже, знаете, все вздыхает, а сама говорит, что не может снова с вами свидеться; впрочем, она готова была написать вам ответ, да я сказала, что барин наш так извелся и исхудал, что одним словечком его вряд ли излечишь. Госпожа слегка задумалась, потом бросила кисть и сказала мне: «Вот что – будь добра сначала передать господину Лю, что я сейчас же пришлю ему красивую жену». Перед тем как мне уйти, она еще наказала мне, что все то, о чем сейчас была речь, – думы сотен лет и что только тогда эти расчеты могут длиться вечно, если мы не посмеем легкомысленно о них болтать.

Лю был очень рад этому и стал поджидать. На следующий день действительно появилась какая-то старая нянька, а с ней за руку девушка. Обе прошли к матери Лю. Девушка была с лица такой красоты, что после нее выбрось весь мир. Старуха назвалась фамилией Чэнь, а девушка оказалась ее родной дочерью по имени Сы-сян. Чэнь выразила желание посватать дочь в жены. Матери Лю девушка понравилась, и она начала переговоры о браке. При этом старуха не требовала никаких денег, а спокойно себе сидела и ждала, пока не окончатся все церемонии, а затем удалилась. Один только Лю, зная в глубине души, что тут есть что-то необыкновенное, как-то потихоньку спросил у жены, как она приходится той самой госпоже.

– Я, – ответила жена, – бывшая певица из Медного Феникса[144].

Лю выразил подозрение, что она бес.

– Нет, – отвечала она на это. – Я вместе с госпожой включена была уже в списки бессмертных, но, по случайному проступку, мы были свергнуты и упали среди людей. Госпожа теперь уже снова на прежнем месте, а мой срок изгнания еще не истек. Госпожа упросила небесных распорядителей дать ей временно меня в услужение, с тем чтобы в ее воле было оставить меня или отпустить. Поэтому-то мне и удалось постоянно служить у ее постели и у стола.

Однажды явилась какая-то слепая старуха, которая вела на веревке желтую собаку и просила милостыню в доме Лю, причем пела простые песни под аккомпанемент кастаньет. Жена Лю вышла поглядеть. Не успела она еще как следует стать, как собака сорвалась с веревки и стала ее кусать. В испуге молодая женщина бросилась бежать. Смотрят – ее шелковое платье все оборвано. Лю погнался за собакой с палкой и стал ее бить. Та рассвирепела еще больше и бросилась рвать висевшие куски ткани, так что платье в мгновение ока было искромсано и изжевано, словно пенька. Слепая старуха ухватила собаку за шерсть на шее, привязала ее и увела.

Лю прошел к жене поглядеть, как она себя чувствует. Лицо ее от испуга еще не оправилось.

– Милая, – сказал муж, – ты ведь бессмертная фея, как же ты вдруг боишься пса?

– Ты, конечно, не знаешь, – отвечала она, – что этот пес – оборотень старого Маня[145]. Он, видишь ли ты, злится на меня за то, что я не исполнила его приказания о так называемом разделении духов[146].

Лю, услыша такие слова, выразил готовность купить пса и забить его палкой.

– Нельзя, – сказала жена. – То, что послал в наказание Верховный Владыка, как можно самовольно избивать?

Так она прожила два года. Все, кто ее видел, изумлялись ее красоте. Однако, как ни расспрашивали о ее происхождении, оно оказывалось весьма сильно облеченным в какую-то туманную неопределенность. И все подозревали в ней нечистую силу.

Мать обратилась с расспросами к Лю. Тот рассказал кое-что о ее необыкновенных историях. Мать сильно испугалась и велела ему отпустить ее. Лю не согласился. Тогда мать потихоньку от него разыскала колдуна. Тот пришел и стал ворожить во дворе. Только что он очертил на земле квадрат для алтаря, как женщина сказала с досадой:

– Я, собственно говоря, хотела, чтоб нам быть вместе до белеющих голов. А теперь, смотри, наша мать относится ко мне с подозрением, и, конечно, нам полагается расстаться. Если хотите, чтобы я ушла, то ведь это ж нетрудно, – неужели же меня могут выгнать все эти заклинания и ворожбы?

Она тут же навязала прутьев, развела огонь и бросила под крыльцо. В один миг дым застлал весь дом, так что даже сидевшие друг против друга потеряли один другого из вида. Слышен был только грохот, раскатывающийся, словно гром.

Затем дым исчез. Смотрят, а у колдуна из всех семи отверстий тела течет кровь и он мертв. Вошли в комнату, но молодой жены уже не было. Позвали было старуху-прислугу, чтобы ее расспросить. Та тоже девалась неизвестно куда. Лю тогда объявил матери, что старуха-то была лиса.

Чудеса Второй девочки

Чжао Ван из Тэна вместе со своей женой был предан почитанию Будды[147]. Они не ели ничего скоромного, ничего кровоточащего, и в селе за ними установилась репутация людей благонравных, хороших. Считалось, что у них есть кое-какие достатки.

У них была дочь, Вторая девочка[148], отличавшаяся необыкновенною сообразительностью и красотой. Оба Чжао любили и берегли ее, как жемчужину. Когда ей исполнилось шесть лет, отец отправил ее к учителю заниматься вместе с ее старшим братом Чан-чунем. И вот она всего в пять лет уже твердо одолела «Пятикнижие»[149].

Ее однооконником[150] был некий студент Дин, имевший прозвание[151] Цзы-мо, старше ее на три года. Он блистал литературным дарованием и развитием, отличался текучею подвижностью ума и нрава. Он эту девочку полюбил всей душой и сообщил об этом своей матери, прося ее домогаться его брака у семьи Чжао. Чжао согласия не дали, рассчитывая просватать дочь за кого-нибудь из видной семьи.

Так прошло некоторое время. Чжао были совращены в вероучение Белых Лотосов, и когда Сюй Хун-жу[152] поднял свой мятеж, то вся их семья передалась на его сторону и стала, таким образом, преступниками.

Сяо-эр, Вторая девочка, понимала смысл в их книгах[153], которые умела ловко толковать. Кроме того, стоило ей лишь раз увидеть, как делаются фокусы с бумажными солдатами и гороховыми лошадьми[154], – как она уже овладевала этим искусством в совершенстве. У Сюя было шесть маленьких девочек, служивших ему, как ученицы учителю[155], но Эр считалась самой лучшей, и за это ей удалось вполне овладеть его искусством. Отец же ее, Чжао, за заслуги дочери получил у Сюя значительную и ответственную должность.

В это время Дину исполнилось восемнадцать лет, и он уже гулял у тэнского бассейна[156]. Несмотря на это[157], он не давал своего согласия на просватанье, так как не мог забыть своей Сяо-эр.

Он тайком скрылся от родных и перебежал под знамена Сюя. Увидя его, девочка была очень рада, встретила его с необычайной для прочих торжественностью и лаской. В качестве высокодостойной ученицы Сюя она распоряжалась всеми войсковыми делами, выходила и возвращалась днем и ночью, когда хотела, так что отец и мать никаких ей преград ставить не могли.

Дин же виделся с ней по ночам. Она тогда прогоняла прочь солдат – и они оставались вдвоем до конца третьей стражи[158].

Дин говорил ей шепотком:

– Знаешь ли ты, моя милая, зачем, собственно, я сюда пришел, каковы мои скромные-скромные мечты?

– Не знаю, – отвечала девочка.

– Я, видишь ли ты, не тщеславен, не рассчитываю, как говорится, «ухватиться за дракона»[159]… Уж если я на то пошел, то, скажу начистоту, только ради тебя! Нет, милая, спасения в левых путях[160]. Единственно, чего можно от них ожидать, – это только гибели. Ты ведь, милая моя, такая умница: неужели ты об этом не думаешь? Если б ты могла бежать отсюда за мной, то, уверяю тебя, дюймовое сердечко[161] это не останется неблагодарным!

Совершенно растерявшись от подобных речей, девочка молчала. И вдруг у нее в уме совершенно прояснилось, и она как будто пробудилась ото сна.

– Убежать за спиной у родителей, – сказала она после долгого молчания, – бессовестно. Позволь мне сказать им об этом!

И она пошла к своим родителям, стала доказывать им, где настоящая выгода и где крах. Но Чжао ее не понимал.

– Наш учитель, – говорил он, – человек-бог. Какие могут быть у него превратности мыслей и заблуждения?

Девочка поняла, что доказать ему ничего не удастся. Тогда она сменила свою детскую прическу-челку на шиньон замужней женщины, извлекла двух бумажных змеев-коршунов, на одного села сама, на другого – Дин. Змеи издали свист ветра, взмахнули крыльями и полетели рядышком, словно птицы цзянь-цзянь[162].

На рассвете долетели до Лайу[163]. Тут девочка свернула коршунам шеи, и они вдруг съежились и упали. Тогда она их подобрала, а вместо них сделала двух ослов.

Они сказались там бежавшими от мятежа и наняли себе помещение. Выходить на люди они стали кое-как, не обращая на себя внимания и стараясь на наряды быть поскромнее.

У них был недохваток в дровах и припасах, что приводило Дина в глубокое уныние. Пошел было он занять крупы у соседей, но никто не согласился дать ему ни меры. Эр же не проявила ни малейшего огорчения. Взяла лишь да заложила свои булавки и серьги, заперла дверь, уселась с Дином вместе и давай загадывать и отгадывать «загадки лампы»[164].

Не то они принимались вспоминать из своих забытых книг и на этом поприще состязались, кто ниже, кто выше[165]. Того, кто проигрывал, другой бил по руке сложенными двумя пальцами.

Их сосед с запада[166], некто Вэн, был отважный человек по части «зеленого леска»[167]. Однажды, когда он возвращался после набега домой, Эр сказала мужу:

– Раз мы богаты таким соседством, чего нам тужить? Возьмем у него в долг тысячу серебром… Даст он нам, как ты полагаешь?

Дин сказал, что это трудновато допустить.

– А я так заставлю его, знаешь, с радостью нам эти деньги внести! – сказала Эр.

И с этими словами она схватила ножницы и вырезала из бумаги фигуру Судного Чина. Затем поставила ее на пол и накрыла куриной клеткой. Сделав все это, она схватила Дина за руку и полезла с ним на кровать.

Разогрели запасенное вино и стали рыться в «Чжоуских церемонных статутах»[168] для чарочной конституции[169]. Говорили наобум: такая-то книга, лист, строка – и тотчас же принимались вместе искать. Тот, кому попадались знаки с боковиком[170] еды, воды, укисания, – пил. Тот же, кто натыкался прямо на вино, – пил вдвое.

Эр сразу же наткнулась на «Виночерпия»[171]. Дин тогда взял большую чару, налил ее дополна и заторопил Эр выпить ее до дна. Эр произнесла тоном заклятия:

– Если удастся извлечь эти деньги, ты, сударь, пусть набредешь на главу выпивки!

Дин раскрыл книгу и нашел главу о «Черепаховоде»[172].

– Вот и вышло, – засмеялась Эр.

Накапала вина и передала Дину. Тот не соглашался и не уступал.

– Нет, слушай, – говорила она, – ты теперь водяной воин[173] и должен пить по-черепашьи[174].

Только что они этак поспорили и пошумели, вдруг слышат, как в клетке кто-то крякает. Эр вскочила с кровати.

– Пришел, – вскричала она.

Раскрыла клетку, смотрит – а в мешке лежат огромные серебряные слитки, кусок за куском, заполнив все как есть пространство. Дин ошалел от радости, с которою не мог справиться.

Немного погодя нянька Вэнов с младенцем на руках пришла к ним поболтать и шепотком передавала, что вчера их барин только что вернулся и сидел, накрыв свечу, как вдруг земля под ним разверзлась, и до такой глубины, что не чуялось дна. И оттуда вдруг вылез Судный Чин[175]. Вылез и сказал:

– Я один из управляющих подземного дворца. Бог и повелитель Тайской горы[176] на совещании с властителями темного царства набрел на злостный лист «жестоких гостей»[177]… Придется им поставить тысячу серебряных лампад, по десяти ланов[178] весом каждая. Если ты дашь денег на сотню, то грехи твои и преступления могут быть вычеркнуты.

– Хозяин наш, – продолжала рассказывать нянька, – перетрусил, испугался, бросился зажигать курильные свечи, бить ему лбом о пол и молиться. Затем покорно и благоговейно поднес ему тысячу серебром. Тогда Судный Чин как-то незаметно влез обратно в землю, которая тут же замкнулась.

Муж и жена, слушая все это, притворно покрикивали, выражая свое крайнее изумление.

После этого происшествия они стали прикупать себе то корову, то лошадь. Стали заводить прислугу и оборудовали себе целый большой дом.

Один из местных негодяев, высмотрев все их богатства, стакнулся с такими же беспутными парнями, вместе с ними перелез к Динам через забор и начал их грабить. Муж с женой не успели еще очнуться ото сна, как уже грабители, с пуками горящей соломы в руках, наводнили всю комнату. Двое из них схватили самого Дина. Жена, как была, голая вскочила и, тыча в злодеев пальцем, словно пикой, закричала:

– Стой, стой!

И все тринадцать воров стали, одеревенев, с высунутыми языками. Вид у них был глупый-преглупый, словно то были не люди, а деревянные идолы.

Тогда только молодая надела штаны[179] и слезла с кровати. Затем она крикнула и собрала всех слуг, велела им скрутить за спину грабителям руки, одному за другим, и вынудила принести повинную, говоря все как есть начистоту.

Она стала их теперь корить.

– Послушайте, – говорила она, – к вам издалека пришли люди спрятать, как говорится, свою голову в ручьи и долы. Пришли и рассчитывали встретить здесь помощь и поддержку. К чему же такое безжалостное бесстыдство? Бывает ведь, что человеку становится иногда очень и очень трудно, но тем, кому приходится туго, никто не мешал бы об этом просто сказать нам… Разве мы какие-то скопидомы, скряги, кулаки? За такие действия вас, шакалы, волки вы этакие, следовало бы по всей справедливости всех казнить… Только вот что, я не могла бы этого вынести! Так вот, пока что я вас отпущу, а уж если еще раз попадетесь, не помилую.

Воры поклонились Эр в ноги, поблагодарили и ушли.

Через некоторое время Сюй Хун-жу попался. Оба Чжао с сыном и невесткой были казнены. Студент взял с собой серебра и пошел выкупать малолетнего Чанчунева сына. Выкупил и принес его домой. Мальчику было три года. Дин стал воспитывать его, как свое собственное детище, под своей же фамилией, дав ему имя Чэн-тяо[180].

Через это односельчане мало-помалу прознали, что Дины – потомки Белых Лотосов.

Как раз в это время случилось, что напала саранча, нанося вред посевам. Тогда Эр сделала из бумаги стокрылого коршуна и пустила в поле. Саранча ринулась вдаль и уже не появлялась на их поле, которое осталось неповрежденным. Это вызвало среди деревенских общую зависть. Они явились толпой к правителю и выдали Динов головой как партийных сообщников Хун-жу.

Правитель, позарившись на богатство Динов, как на вкусное мясо, схватил Дина и арестовал. Дин сунул ему солидный куш и в конце концов был освобожден, но жена говорила ему:

– Богатство наше пришло к нам, не правда ли, зря. Значит, и правильно, что ему суждено распылиться. Все это так, да, но жить со змеями и скорпионами в одном месте долго нам нельзя!

И вот они задешево продали все, что имели, и ушли оттуда. Осели теперь они в западном пригороде уездного города.

Молодая отличалась феноменальной сноровкой и ловкостью. Она умела экономно вести хозяйство, а в деловом отношении далеко оставляла за собой мужчин.

Попробовали они открыть стекольное дело. И что же? Она каждому поступившему рабочему собственноручно все показывала, шашки-шахматы или лампы – что бы то ни было, все это блистало оригинальностью формы и блеском росписи. Никто на всем рынке не мог за ней угнаться, ей удавалось быстро сбывать товар, даже по повышенным ценам.

Так прожили они несколько лет. Богатством стали славиться еще пуще прежнего. Тем не менее молодая сама смотрела за работами и с прислугой была очень строга. В доме у них сидело едоков прямо-таки несколько сот, а лишнего рта не было ни одного.

Когда она освобождалась от хлопот, то садилась с мужем варить чай и играть в шахматы. А то брались за классиков или историков и с удовольствием их разбирали.

Все денежные и продовольственные выдачи и поступления, а равно дела прислуги и рабочих отчитывались раз в пять дней, причем Эр сама держала в руках палки[181], а Дин за нею отмечал, выкрикивая имена и цифры. Наиболее усердных награждали, одних больше, других меньше – по заслугам. Ленивых же наказывали розгой, плетью, бранью, простаиванием на коленях.

В этот отчетный день давался всем отпуск и ночных работ не производилось. Муж и жена, хозяева, ставили вино и угощение, сзывали прислугу, велели ей петь деревенские песни и хохотали.

Хозяйка была прозорлива, как фея. Никто не смел ее провести. Но так как ее награды плыли всегда поверх заслуженного, то дела было вести легко.

В селе было более двухсот дворов. Тем, кто был победнее, она помогала, смотря по их достатку, ссужая на оборот. И вышло из этого то, что в селе не было ни гулящих, ни ленивых.

Случилась как-то большая засуха. Эр велела жителям села поставить в поле алтарь. Сама же села в повозку и ночью туда выехала. Вышла из повозки и давай делать Юевы шаги[182], заклинательные приемы. И полил ливень сладкого, благодатного дождя… В районе пяти ли все поля были досыта увлажнены. Люди стали еще пуще обожать Эр как божество.

Она, выходя из дому, никогда не закрывалась, и всякий селянин ее видел. Бывало, что молодежь соберется меж собой и свободно выражается о ее красоте. Стоило, однако, им лично с нею встретиться, как сейчас же принималась самая подобострастная поза, и никто не смел даже поднять на нее глаза.

Осенью она давала деньги местным мальчикам, которые еще не умели пахать, за то, что они ей рвали тмин. Рвали они, рвали чуть не двадцать лет, заполнив тмином целый дом. Люди про себя смеялись над ней, осуждали.

Вдруг «влево от гор»[183] наступил большой голод, и люди поедали друг друга. Тогда Эр извлекла запасы, смешала их с крупой и стала раздавать голодающим.

Благодаря этому близлежащие деревни сберегли себе жизнь и никто не спасался бегством.

Историк этих чудес скажет теперь так:

То, что делала Эр, сообщено ей Небом. Это не зависит от усилия человека.

И однако, не будь этого отрезвления от одного слова, – и ей давным-давно пришла бы смерть.

Из этого видим, что в мире, должно быть, немало людей, одаренных совершенно необычными талантами, но по оплошности попавших к негодным проходимцам и через них погибших.

Как нам знать, неужели ж среди учившихся вместе с нею девочек совершенно не было подобных ей?

И это соображение заставляет меня предаться досаде, что им не встретился свой Дин!

Проказы Сяо-цуй

Министр ведомства «Величайших Постоянств»[184] Ван, родом из Юэ[185], когда был еще в возрасте, как говорится, «свитых рожков»[186], лежал однажды днем на постели. Вдруг стало темно, мрачно, грянул внезапно сильный гром. К нему подбежало и под него легло какое-то животное, больше кошки, и, как он ни ворочался, не отходило. Через некоторое время погода прояснилась, и животное сейчас же убежало. Ван посмотрел на него: нет, это не кошка! Тут только он струсил и крикнул через комнату своего старшего брата. Тот, узнав, в чем дело, с довольным видом сказал:

– Ну, братец, ты, наверное, будешь очень знатным лицом. Это ведь к тебе приходила лисица, укрывающаяся от беды, которою ей грозил Гром Громовой![187]

Действительно, впоследствии Ван в очень раннем возрасте выдержал экзамен на «поступающего служить»[188] и, побыв уездным правителем, поступил в «помощники государева правления»[189]. У него родился один сын, по имени Юань-фэн, чрезвычайно глупый. Шестнадцати лет от роду он не умел понимать, что значит женщина, что такое мужчина, так что никто из односельчан не брачился с ним. Вана это огорчало.

Случилось, что какая-то женщина в сопровождении молодой девушки вошла в ворота дома Вана и стала сама предлагать девушку в жены. Ван посмотрел на ее дочь: она очаровательнейшим образом была вся в открытой улыбке, настоящая порода фей! Ван был рад ей и спросил у женщины ее фамилию. Она назвалась Юй; дочь же, сказала она, зовут Сяо-цуй. Лет ей было две восьмерки. Стали говорить о свадебных деньгах.

– Она, знаете, пока при мне, ест хлеб с мякиной, да и то не досыта, – сказала женщина, – так что если в одно прекрасное утро поместить ее в больших хоромах, дать ей в услужение служанок и слуг, кормить ее досыта жирной пищей, то все ее мечты будут удовлетворены, а мое желание покойно. Разве я за свой овощь требую денег?

Госпоже это понравилось, и она оказала женщине весьма щедрый прием, а та тут же велела девушке поклониться господину и госпоже Ванам.

– Вот тебе свекор и свекровь, – сказала она, – которым ты должна усердно служить… А я сильно тороплюсь и пока уйду, а дня через три, должно быть, снова явлюсь.

Ван велел было слуге проводить ее на лошади, но она сказала, что ее село отсюда недалеко и что не стоит беспокоиться такими сложными хлопотами. Вышла за двери дома и удалилась.

Сяо-цуй, нимало не горюя и не тоскуя, сейчас же села и стала рыться и выбирать цветочные узоры[190]. Госпоже Ван это было приятно, нравилось, полюбилось. Прошло несколько дней. Женщина так и не появлялась. Спросили молодую, где ее село, но та с совершенно наивным видом не умела сказать, как туда пройти. Тогда родители Ваны дали мужу с женой отдельный двор и велели им закончить брачные обряды. Вановы родственники, услыша, что они подобрали себе в молодухи какое-то бедное ничтожество, стали насмехаться над ними, но при виде молодой все они пришли в изумление, и разговоры прекратились.

Молодая, вдобавок ко всему прочему, была необыкновенно сообразительна и умела угадывать по виду, веселое или гневное настроение у свекра и свекрови. А те, в свою очередь, оказывали ей внимание и любовь куда более заметные, нежели то бывает в обыкновенных обстоятельствах. Однако они робко-робко вели себя: всё боялись, как бы она не возненавидела их сына за его идиотство. Молодая же все время была настроена радостно, смеялась и не выказывала к нему отвращения.

Единственной ее особенностью была страсть к шалостям. Так, она сшила из холста шар и давай его подкидывать ногами и хохотать. На ноги она надевала маленькие кожаные башмачки и, поддав мяч на несколько десятков шагов, дразнила мужа, веля ему туда-то бежать и принести. Барский сынок со служанкой, бывало, обливаясь потом, бежали друг за дружкой. Однажды случайно зашел сам Ван, и вдруг – тррах! – мяч влетел и ударил прямо ему в лицо. Молодая вместе со служанкой унесли ноги, а барский сын все еще прыгал, скакал и догонял мяч. Ван рассердился, бросил в сына камнем, и тот наконец упал и заплакал. Ван рассказал об этом супруге. Та пошла сделать выговор молодой жене, которая лишь опустила голову и легонько улыбалась, а рукой царапала по дивану.

Как только свекровь удалилась, она опять, как глупенькая, запрыгала по-прежнему.

Раз она взяла румян, белил и прочего и разрисовала мужу лицо узорами, словно как у черта. Увидя это, госпожа сильно рассердилась, раскричалась на молодую и давай ее ругать. А та, прислонясь к столу, играла своим пояском; не пугалась, но и ничего не говорила. Госпожа не знала, что делать, и побила за это палкой своего сына. Юань-фэн закричал изо всех сил, и тогда только молодуха пригнула колени и стала просить прощения. Гнев госпожи сейчас же прекратился, и она, остановив свою палку, удалилась. Молодая с хохотом потащила мужа за собой в спальню, отряхнула пыль с его одежды, вытерла у него на глазах слезы, погладила ему рубцы от палки и дала ему в виде гостинца жужубов и каштанов. Муж утер слезы и просиял радостью.

Молодая заперла дверь и снова стала наряжать мужа, делая его теперь то князем-старшиной[191], то жителем Шамо, то, наконец, убрав все прочее, одевала в роскошное платье, затягивала тонкую талию, наряжая его, таким образом, красавицей Юй[192], и заставляла грациозно кружиться в танце походных шатров. А то иногда она втыкала себе в волосы фазаний хвост, играла на пипа[193], дин-дин да дин-дин, тоненько так и нежно, – вся комната оглашалась хохотом. Так она стала делать каждый день, и это превратилось у нее в привычку. Из-за идиотства своего сына Ван не позволял себе пройти к молодой и бранить ее, так что, даже если и слышал что-либо, делал вид, что не обращает внимания.

На одной с ним улице жил цензор Ван. Оба Вана жили друг от друга всего в расстоянии десятка домов, но друг друга не могли переносить. Как раз в это время наступила большая ревизия чиновников, и цензор, боясь, как бы Ван не получил печати[194] хэнаньского даотая[195], решил повредить ему на этом пути. Ван знал о его происках и страшно горевал, не представляя себе, что тут можно предпринять.

Однажды вечером все рано легли спать. Молодая надела форменную шапку, чиновничий пояс и прочие украшения и принадлежности костюма первого министра. Затем она взяла ножницы и нарезала ими белых ниток, из которых сделала густые усы. После этого нарядила двух служанок людьми в синем платье[196], изображающими слуг важного чиновника. Тайно и без позволения оседлала лошадь из конюшни и выехала на ней, сказав шутливо:

– Я хочу заехать к господину Вану!

И поскакала к воротам цензора. Там же вдруг она стала плеткой бить слуг, говоря им:

– Я ехал к товарищу министра Вану, а совсем не к цензору Вану!

Повернула поводья и вернулась домой. Доехав до ворот, она привратниками по ошибке была принята за настоящего чиновника, и те побежали доложить Вану. Ван быстро вскочил и побежал учтиво встретить. Тут только он узнал, что это шутка жены его сына. Рассердился страшно.

– Люди только и ходят что по моим промахам, – говорил он жене, – а тут – на-ка! – всю мерзость моих женских комнат так-таки подняли в чужой дом и объявили! Ну, знаешь, моя беда невдалеке!

Госпожа рассердилась, побежала в комнату невестки и принялась ее ругательски ругать. Та только и делала, что глуповато усмехалась, ничего решительно не возражая. Хотела бить – не было решимости, хотела ее гнать – не к кому! Оба супруга в злобе и досаде не спали всю ночь.

В это время первый министр был необыкновенно суровый, и, между прочим, его манеры, внешний вид и слуги – все это ни на малейшую черту не отличалось от того поддельного наряда, что сделала себе молодая женщина. Цензор Ван тоже был введен в заблуждение и принял ее за подлинное лицо. Он неоднократно выходил караулить у ворот Вана. Была уже середина ночи, а гость от Вана все еще не выходил. Цензор заподозрил, что у первого министра с Ваном имеется какой-то тайный заговор. На следующий день оба Вана были на ранней аудиенции у государя. Цензор, увидев Вана, спросил его:

– Вчера ночью, кажется, наш министр приезжал в ваш дом?

Ван, решив, что он над ним издевается, с лицом, полным стыда, сказал в ответ: «Да-да», и то не очень громко. Цензор еще более стал подозревать Вана, и все его подвохи с этих пор прекратились. Наоборот, после этого он стал особенно дружелюбно и радостно его встречать. Ван, убедившись в настоящем положении дел, втайне был рад, но велел жене потихоньку уговорить молодую изменить свое поведение. Та засмеялась и обещала.

Прошел год. Главный министр был отставлен от должности, и как-то случилось, что он послал Вану частное письмо, которое по ошибке попало в руки цензора. Тот сильно обрадовался и начал с того, что поручил кое-кому из хорошо знавших Вана пойти к нему и попросить взаймы десять тысяч ланов. Ван отказал. Тогда цензор лично явился в дом Вана. Ван стал искать свою шапку и халат, но найти того и другого не мог. Цензор ждал его долго, рассердился на его невнимание и в сердцах хотел уже уходить; как вдруг увидел Ванова сына, одетого в царское платье и в шапке с бусами[197]. Какая-то женщина выталкивала его из дверей. Цензор сильно испугался, но потом засмеялся, погладил его, снял с него платье и шапку, связал в одеяло и ушел. Ван быстро выбежал, но гость был уже далеко.

Узнав о том, что случилось, Ван в ужасе лицом стал похож на землю и громко заплакал.

– Ну, – сказал он, – это «вода моего несчастья»[198]. Можно, пожалуй, указать уже день, когда заалеет кровью весь мой род!

Тут он взял с женой по палке и направился в комнаты. Молодая, догадавшись, что будет, закрыла двери и дала им волю ругаться и грозить. Ван рассердился и топором раскрыл ее двери. Молодая же, сидя у себя и сдерживая смех, заявила ему:

– Слушайте, отец, вы не сердитесь! Если здесь будет находиться молодая жена, то и нож, и пилу, и топор, и секиру она сама на себя примет, лишь бы не допустить, чтобы беда обрушилась на обоих родителей. Если я вас вижу сейчас в таком состоянии, то уж не значит ли это, что вы хотите убить меня, чтобы, как говорится, «залить мне рот»?[199]

Ван остановился.

Цензор пришел к себе домой и действительно написал обличительный донос, обвиняя Вана в том, что называется «неследованием своей колее»[200], причем в доказательство представил царское платье и царскую шапку. Государь был потрясен этим и лично осмотрел вещи. Оказалось, что шапка с привесками была сделана из просяных сластей, а облачение было не чем иным, как рваным холстом и желтыми обертными тряпками. Государь разгневался на ложный донос и велел по этому поводу еще призвать Юань-фэна. Увидя его глупое выражение – явное, хоть руками сгребай, – государь захохотал.

– Ах, значит, этот-то и мог стать Сыном Неба! – сказал он и отдал цензора под суд.

Тогда цензор стал снова обвинять Вана в том, что у него в доме живет человек с нечистой силой, творящий вредные чары. Судебные власти допросили домашнюю прислугу, которая показала, что ничего другого здесь нет, кроме сына-идиота и его сумасшедшей жены, которые целый день только тем и занимаются, что играют и смеются. Соседи по дому также не дали никаких иных свидетельств, и дело было решено тем, что цензора приговорили к ссылке в юньнаньские[201] войска.

С этих пор Ван стал считать молодую женщину замечательной и при этом, видя, что ее мать долго не идет, решил, что она не человек. Подослал к ней жену, чтобы та постаралась выведать от нее, но она только смеялась и ничего не говорила. Жена Вана пристала к ней с расспросами, еще и еще, и тогда она, прикрывая рот, сказала:

– Я – дочь Яшмового Верховного[202]. Разве вы, матушка, не знаете?

Прошло не особенно много времени. Ван был назначен сановником в столицу. Ему было уже за пятьдесят, и он все время горевал, что нет внука[203]. А молодая, прожив у них уже три года, каждую ночь спала отдельно от барского сына, так что, по-видимому, еще не имела с ним ничего секретного. Госпожа Ван велела унести кровать и сказала сыну, чтобы он спал вместе с женой. По прошествии нескольких дней он пришел к матери и заявил:

– Кровать-то у меня взяли, а все не возвращают, злые люди!

И старые и молодые служанки все, как одна, так и засверкали зубами, а госпожа закричала на него и вытолкнула вон.

Однажды молодая мылась в своей спальне. Сын Ванов, увидев ее там, захотел помыться вместе с ней. Она засмеялась, остановила его и велела ему пока обождать. Затем, выйдя из комнаты, налила свежей горячей воды в кувшин, сняла с него халат и штаны и с помощью служанки втолкнула его. Почувствовав жар и духоту, он громко закричал, что хочет выйти, но жена не слушала его и накрыла его еще одеялом. Через короткое время звуки прекратились. Открыли, взглянули – мертв. Молодая хохотала вовсю, нисколько не смущаясь. Вытащила его, положила на кровать, вытерла тело насухо, дочиста и покрыла двойным одеялом. Госпожа, услыхав об этом, вошла в комнату, заплакала, потом стала браниться:

– Ты, сумасшедшая холопка, – кричала она, – за что ты убила моего сына?

– Такого глупого сына, знаете, лучше вовсе не иметь, – смеялась та в ответ.

Госпожа еще более разгневалась и боднула головой молодую. Служанки бросились их разнимать и уговаривать. Как раз во время этой суматохи и ссоры вдруг одна из прислуг доложила:

– Барич дышит!

Госпожа отерла слезы, потрогала его, а дыхание уже – сю-сю – так и заходило. Сильный пот обильно засочился, промачивая насквозь тюфяки и матрацы. Так прошло время – ну, чтобы поесть, – и пот прекратился. Вдруг больной открыл глаза и стал озираться вокруг, на все четыре стороны. Оглядел всех слуг, которых, по-видимому, не узнавал.

– Все, что было прежде, я сейчас вспоминаю, – словно проснувшись ото сна, сказал он. – Что это значит?

Видя, что его слова уже не идиотские, госпожа пришла в сильное удивление и потащила его к отцу. Тот и так и этак неоднократно испытывал его – действительно не идиот! Отец страшно обрадовался, словно получил какую-нибудь редкостную драгоценность.

Поставили теперь кровать на ее прежнее место, постлали снова на ней одеяло, положили подушку и стали смотреть. Молодой вошел в спальню и выслал всех прислуг. Наутро заглянули в спальню – кровать была незанятой и стояла зря. С этих пор идиотские, с одной стороны, и сумасшедшие – с другой, выходки более не повторялись.

Супруги жили тихо и любовно, согласно, словно цитра цинь и гусли сэ, словно один был тенью другого.

Так прошел с чем-то год. На Вана последовал со стороны одного из приверженцев цензора донос, по которому он был лишен должности и еще потерпел небольшое наказание. У него давно хранилась яшмовая ваза – подарок гуансийского губернатора, цена которой была несколько тысяч ланов. И вот он хотел отдать ее в виде взятки тому, кто, так сказать, занимал дорогу. Молодая увлеклась вазой, держала и рассматривала ее, пока она не выпала у нее из рук и не разбилась вдребезги. Полная смущения и стыда, она сама явилась с повинной. Ваны как раз были в невеселом расположении духа из-за потери должности и, узнав об этом происшествии, рассердились и в оба рта пустились ее ругать. Молодая, вся в гневе, вышла и сказала их сыну:

– Живя здесь в твоем доме, я сохранила в живых и в сохранности не одну только какую-то вазу. Как можно после всего этого не оставить мне никакого, как есть, лица[204], никаких глаз? Говоря с тобой серьезно, я должна тебе заявить, что я не человек. Мать моя в беде, грозившей ей от Грома Громового, встретила и глубоко почувствовала заступничество и крылья твоего отца. Кроме того, у нас с тобой была предопределенная доля на пять лет. Вот ввиду всего этого мать и послала меня сюда, чтобы отблагодарить за оказанную ей в свое время милость, а также чтобы исполнить данный тогда же обет. О тех плевках, о той брани, которые я терпела здесь у вас, о тех вытасканных у меня волосах не стоит и говорить: этого просто не сосчитать. Знаешь, почему я не ушла сейчас же? Да потому, что пятилетней нашей любви еще не исполнился срок. Ну а теперь – зачем мне еще здесь оставаться?

И в ярости вышла. Муж погнался было за ней, но она уже исчезла. Ван, придя в себя, все понял ясно и почувствовал себя совершенно потерянным. Полный раскаяния, он видел всю невозможность загладить свой промах.

Молодой Ван вошел в спальню, посмотрел на оставшиеся после жены косметики, на брошенные шпильки и горько заплакал, полный желания умереть. Ему ни сон, ни еда не были сладки, и с каждым днем он все хирел и замирал. Ван, сильно удрученный этим зрелищем, быстро собрался устроить ему, как говорится, «клеевую скрепу»[205], чтобы рассеять тоску сына, но молодого Вана это не радовало. Единственно, о чем он думал, – это как бы найти хорошего художника, который написал бы портрет Сяо-цуй. Днем и ночью стал он делать у портрета возлияния и читать молитвы.

Так прошло чуть ли не два года. Однажды ему случилось возвращаться домой из какой-то чужой деревни. Уже блистала светлая луна. За деревней находился сад с павильоном, принадлежавший родне Вана. Ван, проезжая верхом, услыхал за стеной сада чей-то смех. Остановил лошадь, велел конюху держать ее за узду, влез на седло и заглянул в сад: там гуляли и резвились две девушки. Луна зашла за тучи, стало темновато, разобрать было не очень-то легко. Он слышал только, как одна из них, одетая в бирюзовое платье, сказала другой:

– Слушай, ты, холопка, надо бы тебя выгнать за ворота!

Другая же, одетая в красное, ответила:

– Как так? Ты в саду моей семьи и вдруг кого же это собираешься выгонять?

– Ты, холопка, право, бессовестная, – возразила та, в бирюзовом. – Сама не умела быть женой, так что люди ее выгнали, и вдруг нахально признает своим чужое владение!

– А все-таки, знаешь, я лучше тебя, старшей холопки, на которую нет желающего обратить внимание.

Так отвечала ей дева в красном. Ван вслушивался в ее голос – что-то уж больно похож он на голос Сяо-цуй. И Ван громко окликнул ее. Женщина в бирюзовом ушла.

– Ну, пока что, – сказала она на прощанье, – я с тобой спорить не буду. Твой мужчина, смотри, пришел!

Тут дева в красном подошла к Вану: действительно, это Цуй. Вана охватил беспредельный восторг… Она велела ему лезть на забор, затем дала руку и спустила его вниз.

– Два года мы не виделись, – сказала она, – вот и стал ты горстью высохших костей!

Ван схватил ее за руки, а слезы так и побежали вниз. Стал подробно рассказывать, как он о ней все время думал.

– Я, конечно, знала это, – сказала она. – Только, видишь ли, у меня не было лица, с которым я могла бы снова показаться у ваших. Сегодня я забавлялась тут со старшей сестрой, и опять пришлось нам встретиться. Этого достаточно, чтобы убедиться в том, что предопределенной связи судеб избежать нельзя. Пожалуйста, поедем домой вместе. Если ж нельзя, сделай одолжение, останемся в этому саду!

Ван согласился и послал слугу, чтобы тот бежал домой и сообщил госпоже. Та в испуге вскочила, села в кресло, которое несут на плечах, и поехала. Там она открыла ключом сад и вошла в павильон. Молодая Ван бросилась к ней, пала в ноги и так ее встретила. Госпожа схватила ее за руки и, проливая слезы, стала усердно докладывать ей о своих ошибках, даже не оправдываясь и не извиняя себя.

– Если ты нимало не помнишь о палках и розгах, то, пожалуйста, поедем вместе домой. Утешь поздний закат дней моих!

Молодая сурово и решительно отказывалась, считая это невозможным. Тогда госпожа выразила опасение, что в этой заброшенной даче слишком дико и тихо, и предлагала обслуживать ее большим количеством слуг, но молодая сказала ей на это:

– Никого из всех этих людей я не желаю видеть. Разве вот тех двух служанок, что в былые дни были со мной с утра до вечера, – к ним я не могу не относиться с любовью и вниманием. Кроме них, еще, пожалуй, я хотела бы какого-нибудь старого слугу, чтобы он был у ворот, а в остальных никакой дальнейшей надобности нет!

Как она сказала, так все и было сделано. Под предлогом, что молодой Ван лечится на даче от болезни, ему ежедневно стали посылать туда пищу и все необходимое. На этом и кончили.

Молодая все время уговаривала мужа заключить новый брак, но тот не соглашался. Через год, или около того, у молодой стали вдруг постепенно изменяться брови, глаза и даже голос. Ван достал ее портрет, сравнил: далеко не то – как будто два разных человека! Ван пришел в сильное изумление.

– Ну-с, – спросила его по этому поводу жена, – посмотри-ка на меня: как я выгляжу теперь по сравнению с той, какой была раньше?

– Красива-то ты нынче красива, – отвечал муж, – но по сравнению с тем, что было раньше, по-видимому, не то!

– Что ж, я, пожалуй, состарилась!

– В двадцать-то лет с небольшим разве может человек так скоро состариться?

Молодая засмеялась и сожгла портрет. Ван бросился спасать его из огня, но от него остался лишь пепел.

Однажды она сказала мужу:

– Когда мы еще жили дома, наша мама сказала мне, что я до смерти не сделаю кокона[206]. Теперь оба наших родителя состарились, а ты – сирота. Я же, говорю серьезно, не могу родить дитя и боюсь, как бы не помешать твоему потомству. Прошу тебя поэтому взять себе в дом жену. Пусть она с утра до вечера служит свекру и свекрови, а ты будешь себе расхаживать между нами обеими: тоже никакого ведь неудобства от этого не будет!

Ван согласился с этим и понес брачные подарки в дом сановника первой степени Чжуна. Приближался счастливый срок. Молодая сделала новобрачное платье, туфли и препроводила это в виде подарка к свекрови. Когда новобрачная вошла в ворота дома, то вдруг оказалось, что ее речь, вид, манеры ходить и двигаться ни на волос не отличались от Сяо-цуй. Сильно изумленный при виде этого, Ван поехал на дачу, но куда девалась Сяо-цуй, никто не знал. Ван спросил у служанок. Они достали красный платок и сказали ему:

– Барыня ушла на время к себе домой проведать мать и оставила вот это для передачи вам, барин!

Ван развернул платок. Там оказалось ввязанным в узел яшмовое цзюэ[207]. Ван про себя догадался уже, что она не вернется, забрал служанок и увел их домой.

Он ни на час, ни на минуту не забывал о Сяо-цуй. На его счастье, сидя с новой женой, он испытывал то же, что было бы при виде его старой любви. Он понял теперь, что Сяо-цуй предвидела брак с девицей Чжунов и изменила заранее свой вид, дабы утешить его будущие думы и воспоминания.

Целительница Цзяо-но

Студент Кун Сюэ-ли был потомок Совершенного[208]. Он был человек, насыщенный культурною начитанностью, писал хорошие стихи. У него был ученый друг, который был правителем уезда Тяньтай. Раз он ему прислал письмо, приглашая его к себе. Студент поехал. В это самое время правитель умер, и студент, бедный, потерянный, не мог ехать домой. Он временно поселился в храме Путо[209] и нанялся в писари к монахам.

К западу от храма, шагах этак в ста, был дом господина Шаня. Он был сын магната старой семьи, но в большой тяжбе сильно разорился. Семья была малочисленная, и он переехал жить в деревню, так что с этих пор дом его опустел.

Однажды в воздухе вился и падал большой снег. Было тихо, прохожих никого. Студент шел мимо дверей этого дома, как вдруг из них вышел юноша яркой красоты и в высшей степени изящный. Увидав студента, он устремился к нему и, сделав церемонный поклон, ласково заговорил, стал расспрашивать, а затем пригласил его снизойти и пожаловать к нему в дом. Студенту он полюбился, и тот с большим удовольствием за ним пошел. Войдя в дом, он увидел, что комнаты не очень обширны, но в них повсюду развешены парчовые ковры, а на стенах висит много каллиграфий и картин древних людей. На столе лежит книга, название которой гласит: «Мелкие статьи из Ланхуаня»[210]. Просмотрел, перелистал разок – всё статьи, никогда на глаза не попадавшиеся.

Студент, считая, что раз юноша живет в доме Шаней, то, вероятно, он и есть хозяин, не стал расспрашивать о его службе и родне[211], но юноша осведомился очень подробно о том, откуда ведут его следы, и, видимо, жалел его. Стал уговаривать его поставить здесь, так сказать, шатер и проповедовать ученикам[212].

– Я здесь прохожий странник, – сказал студент со вздохом. – Кто будет служить мне в роли древнего Цаоцю[213]?

– Если вы не отринете меня, как какую-нибудь жалкую клячу, – сказал ему на это юноша, – я хотел бы сделать вам поклон у ваших дверей и стен[214].

Студент обрадовался, но сказал, что не смеет быть ему учителем, и просил разрешения быть другом.

Затем он спросил, почему этот дом так долго стоял заколоченным.

– Это, видите ли, дворец Шаней. Так как господин Шань в свое время поселился в деревне, то дом его пустовал, и пустовал долго. Моя же фамилия, видите ли, Хуанфу. Дед мой жил в Шэнь[215]. Дом наш спалило степным пожаром, и вот мы на некоторое время воспользовались этими строениями, чтобы здесь оправиться.

Теперь только студент узнал, что он не Шань.

Дело было уже позднее, а они беседовали и смеялись в полном удовольствии. Юноша оставил его разделить с ним постель.

На рассвете появился мальчик, который стал раздувать в комнате угли. Юноша встал первым и ушел во внутренние помещения, а студент сидел еще, закутавшись в одеяло. Мальчик вошел в комнату и доложил:

– Прибыл старший господин![216]

Студент, встрепенувшись, вскочил. Вошел старик, у которого белым белели и волосы, и виски. Он подошел к студенту и стал его усердно благодарить.

– Господин, вы не выказали пренебрежения к моему тупому сыну[217] и даже соглашаетесь дарить ему ваши наставления! Мальчуган еще только начинает учиться, как говорят, «марать ворон»[218]. Не смотрите на него как на сверстника, хоть он вам и друг!

И с этими словами старик поднес ему пару парчового платья, соболью шапку, чулки и туфли. Затем, видя, что студент умылся и причесался, старик крикнул, чтобы принесли вина и закусок. Студенту было неизвестно, как называются все эти столы, диваны, что были вокруг, одежды, халаты, но они блистали яркими красками, так что стреляло в глаз.

Вино обошло по нескольку раз. Старик поднялся, стал прощаться и ушел, волоча за собой посох. Закусывать кончили. Юноша представил Куну свои упражнения в стильном изложении. Все это были вещи, написанные в старинной форме[219], современных же типов не было совершенно. Кун поинтересовался узнать, почему это у него так выходит.

– Я, видите ли, – отвечал юноша, – не ищу, чтобы продвинуться и овладеть степенью и чином![220]

К вечеру он опять наливал Куну и говорил ему:

– Сегодняшний вечер весь пройдет в удовольствии. А завтра так уже не позволяется! Эй, – крикнул он мальчишке, – посмотри, лег спать или нет Старший Господин. Если он уже лег, то можешь тихонько позвать сюда Сян-ну[221].

Мальчик удалился. Прежде всего он принес пипа в вышитом чехле. И тотчас за этим вошла служанка, красная, нарумяненная, прелести исключительной. Юноша велел ей играть «Сянских жен»[222]. Она взяла косточку и начала трогать струны, возбуждая волны сильной грусти. Играла она совершенно непохоже на все то, что слышал до сих пор Кун.

После игры юноша еще велел ей обнести вином по большому бокалу. Кончили пить только в третьей страже[223].

На следующий день они встали рано и уселись заниматься. Юноша оказался в высшей степени сообразительным и способным: стоило ему пробежать что-либо глазами, как он уже читал это наизусть. Месяца через два-три он уже владел кистью с поразительным мастерством.

Оба уговорились теперь устраивать выпивку каждые пять дней. Садясь пить, юноша сейчас же звал Сян-ну. Однажды вечером студент, уже полупьяный и в разгоряченном настроении, так и уставился в нее взглядом глаз. Понимая его, юноша сказал:

– Эта служанка – воспитанница моего отца. Вам здесь пусто и далеко, семьи нет… Я днями и ночами давно уже о вас думаю. Придется, пожалуй, вам сыскать какую-нибудь прекрасную подругу!

– Если вы серьезно хотите облагодетельствовать меня, удружить, – сказал Кун, – нужно, чтоб та была непременно вроде Сян-ну.

– Вот уж действительно, – засмеялся юноша, – про вас можно сказать словами пословицы: «Мало что видели – много чему дивитесь»[224]. Если такую считать красавицей, то ваше желание, знаете, удовлетворить легко!

Прожили так полгода. Как-то студенту захотелось попорхать за городом. Придя к воротам дома, он нашел их закрытыми извне и спросил, почему это так.

– Мой отец боится, что всякие связи и знакомства вносят в мысли беспорядок. Ввиду этого он и решил отказаться от гостей.

После этих слов студент тоже стал спокойнее.

Наступили сильные жары и парная духота. Они перенесли свой кабинет в садовую беседку. У студента на груди вдруг вскочила опухоль величиной сначала с персик, а через ночь уже с чашку. Она болела и мучила студента, который стонал и охал. Юноша наведывался к нему с утра до вечера. Сон и аппетит пропали. Еще прошло несколько дней, чирей разрастался, и больной еще решительнее отказывался от пищи и питья. Зашел и сам старый хозяин, сел против него и тяжко вздохнул.

Юноша сказал:

– Я, папа, вчера ночью подумал, что чистую болезнь[225] нашего почтенного учителя может вылечить сестренка Цзяо-но. Я послал уже человека к бабушке позвать ее домой. Что это она так долго не приходит?

Как раз в это время вошел мальчик и доложил:

– Барышня Цзяо пришла. Тетка и барышня Сун тоже здесь.

Отец с сыном быстро пошли в комнаты, и через несколько мгновений юноша привел сестру и показал ей Куна. Ей было лет тринадцать-четырнадцать. Кокетливые волны глаз струились умом. Тонкая ива[226] рождала красоту. Студент поглядел на нее, увидел ее лицо – и все охи, все стоны в один миг забыл. Весь дух его жизни так от нее и воспрянул.

– Это мой чудесный друг, – поторопился сказать юноша, – не отличающийся от единоутробного брата. Сестренка, ты хорошенько его вылечи!

Девочка, справляясь с застыдившимся лицом, отвела свой длинный рукав, подошла к постели и стала осматривать больного. Пока она трогала и держалась рукой, студент ощущал ее ароматный дух – а тот был куда лучше всякой орхидеи[227].

– Поделом у вас такая болезнь, – засмеялась дева, – сердечный пульс взволнован! Однако, как ни опасна болезнь, вылечить ее можно. Только вот что, кусок кожи уже весь наполнен. Иначе как разрезать кожу и выскрести мясо, нельзя!

И вот она сняла с руки золотой браслет и наложила его на больное место, полегоньку да потихоньку все прижимая да прижимая. Чирей вздулся на дюйм, если не выше, выйдя за браслет, но зато остальная опухоль у корня вся целиком собралась внутрь и уже больше не походила шириной на чашку, как прежде.

Затем она раскрыла газовый свой воротник, отвязала привесной нож, у которого лезвие было тоньше бумаги, и, держа браслет в одной руке, а нож в другой, легким-легким движением прорезала нарыв у самого корня. Темно-красная кровь хлынула потоком, замарав кровать и постель.

Студент настолько жаждал близости к нежно-кокетливой красавице, что не только не чувствовал боли, но, наоборот, все боялся, что она скоро кончит дело с разрезом и недолго еще будет возле него.

Вскоре она отрезала гнилое мясо, которое напоминало своим круглым-круглым видом нарост на дереве, притом только что срезанный. Затем она крикнула, чтобы принесли воды, обмыла ему место разреза. Наконец выплюнула изо рта красный шарик величиной с ядро самострела и приложила его к мясу, надавливая и катая его во все стороны. Прокатился шарик первый раз – и Кун почувствовал, как в нем вздымается горячий огонь. При втором прокате его стало легонько щекотать. После третьего оборота по всему телу разлилась чистая прохлада, которая так и текла в костный мозг.

Девочка подобрала шарик, вложила его в рот – и проглотила.

– Выздоровел! – сказала она и быстро выбежала.

Студент подпрыгнул, вскочил и пошел благодарить. Упорная его болезнь словно потерялась. Однако он весь повис в думе о яркой красоте ее лица и мучился, не владея собой. С этих пор он забросил книги и тупо сидел, не имея больше никаких оснований надеяться. Юноша уже заметил это и сказал:

– Я вам, старший мой братец[228], уже, как говорится, «искал вещь по признакам» и нашел прекрасную пару!

– Кого? – спросил Кун.

– Тоже из моей родни.

Студент погрузился в раздумье, пребывал в нем довольно долго и только промолвил:

– Не надо!

Отвернулся лицом к стене и продекламировал:

По морю плыл я когда-то[229] волнистому –речь о воде не трудна ль мне?Кроме как там, на Ушаньских утесах, –все, что на небе, не тучи![230]

Юноша понял его намек.

– Мой отец относится, знаете, с большим уважением к вашему безбрежному дарованию ученого, и всегда ему хотелось породниться с вами путем брака. Все дело в том, что у нас есть только одна маленькая сестренка, которой слишком мало лет. Но есть у нас милая Сун, дочь моей тетки, которой семнадцать лет. Она, знаете, совсем не груба и не урод. Не верите мне – так вот: сестрица Сун каждый день проходит мимо беседки в нашем саду. Подкараульте ее у передней пристройки, посмотрите и сами увидите!

Студент сделал, как ему было сказано, и действительно, появилась Цзяо-но вместе с красавицей: рисованные брови[231] – излом лука, бабочка; лотосовый крючочек[232] подкидывает феникса[233], и вообще она по сравнению с Цзяо-но – как старшая и младшая сестры. Студенту она сильно понравилась, и он просил юношу быть, как говорится, «вырубателем»[234].

На следующий день юноша вышел из комнат и поздравил Куна.

– Слажено! – сказал он.

И вот приготовили им отдельный двор и устроили студенту брачную церемонию. И в эту ночь тимпаны и флейты полною мощью глотали; прахи земли сетью густою неслись. Казалась она феей святою мечтаний; и вдруг с ним будет под одним и пологом и одеялом!

И Кун решил, что чертоги Широких Студеных дворцов[235] не всегда там, за тучами высших небес.

После этого «соединения в чаше» Кун чувствовал, как сердце его, душа удовлетворены совершенно.

Однажды вечером юноша обратился к нему со следующими словами:

– Доброту вашу, проявленную в отшлифовке, как говорится, и отделке моей[236], мне ни на один день не забыть… Однако на днях господин Шань, покончив со своим судом, возвращается домой и очень спешно требует своего помещения. Мы решили оставить этот дом и уехать на запад[237], так что создается положение, при котором нам трудно будет вновь жить вместе.

Сказал, а у самого так и закрутились в груди нити мыслей о разлуке.

Студент выразил желание ехать вместе с ними, но юноша советовал ему вернуться к себе на родину. Студент сказал, что это будет трудно сделать.

– Вам нечего беспокоиться, – сказал юноша. – Можно будет сейчас же отправить вас в путь.

Не прошло и минуты, как старик-отец привел свою Сун и подарил студенту сто ланов желтого золота. Юноша взял мужа и жену за левую и правую руки, велел им закрыть глаза и не смотреть. И вот они как-то вспорхнули и пошли по пустотам. Могли только ощущать, как свистит в их ушах ветер.

Летели долго.

– Приехали! – сказал юноша.

Студент открыл глаза и в самом деле увидел свое родное село. Теперь только он убедился, что юноша – не человек.

Радостно постучал Кун в ворота своего дома. Для матери это было совершенной неожиданностью, да еще тут же она увидела его красивую жену. Принялись все вместе радоваться и утешаться… Наконец Кун обернулся – юноша уже ушел.

Сун служила своей свекрови, как хорошая дочь. О ее красоте и добродетели слава шла не только по ближайшей округе, но и далеко за ее пределами.

Впоследствии Кун выдержал экзамен на цзиньши и получил должность судьи в Яньане. Забрал семью, отправился на службу; но мать его, за дальностью расстояния, не поехала.

Сун принесла мальчика по имени Сяо-хуань. Кун за сопротивление «прямо указующему» чину[238] был отставлен от должности и из-за целого ряда препятствий не мог вернуться домой.

Однажды он, охотясь в полях за городом, повстречал какого-то красивого юношу, скачущего на великолепном жеребце. Юноша так на него и поглядывал. Всмотрелся – да это молодой Хуанфу! Кун натянул вожжи, остановил коней, и к ним сошли печаль и радость[239], одна за другой.

Юноша пригласил Куна поехать к нему. И вот они прибыли в какое-то село, в котором от деревьев был густой мрак, ибо они заслоняли собой небо и солнце. Подойдя к дому, Кун заметил на воротах «золотые пузыри» и «гвозди-поплавки»[240] – вполне, что называется, родовитая семья!

Спросил его о сестре. Оказывается, она вышла замуж, но свекровь умерла, и она в глубоком горе.

Переночевав, Кун простился и уехал. Потом вернулся вместе с женой. Пришла и Цзяо-но. Взяла на руки Кунова сына, стала обнимать, покачивать, играть с ним.

– Ай-ай, сестрица, – сказала она, – ты смешала нашу породу!

Кун поклонился ей и благодарил за оказанное ему тогда благодеяние.

– Смотри, – сказала она сестре, – твой муж знатен, рана тоже залечена, а боли-то все еще, небось, не забыл?

Ее муж, господин У, тоже пришел познакомиться и навестить. Переночевал ночь-другую, уехал.

Однажды юноша, сделав страдальческое лицо, сказал Куну:

– Небо посылает нам злое бедствие. Можете ли вы нас спасти?

Кун не понимал, в чем дело, но самым решительным образом заявил, что он берется. Юноша выбежал, созвал всех домочадцев в гостиную, где они, став в ряд, стали ему кланяться. Кун был в сильном недоумении и стал настойчиво расспрашивать.

– Мы, – сказал юноша, – не люди, а лисицы. Сегодня будет большая беда от Громового[241]. Если вы согласитесь лично идти на опасность, то весь наш дом может рассчитывать на жизнь и невредимость. Если ж нет, то прошу вас забрать сына и уходить, чтобы не обременять нас!

Кун поклялся жить и умереть вместе с ними. Тогда юноша велел ему встать с мечом в руках у ворот.

– Громовик ударит – так вы не шевелитесь, – сказал он ему в виде наставления.

Кун сделал, как было велено. Действительно, он уже видел, как темнели тучи. День померк. Стало мрачно и черно, как камень и[242]. Обернулся, посмотрел на старый их дом – уже не было высоких дверей и палат, а виднелась лишь высокая могила – целый холм, а в нем огромная бездонная нора. Кун весь растерялся от изумления, но как раз в это время раздался раскат грома, потрясший холмы и горы, словно плетенку-веялку. Пошел быстрый ливень…

Безумный ветер вырывал с корнем старые деревья… Кун стоял ослепленный и оглушенный, но нимало не шевелился, неподвижный, как гора. Вдруг среди клубов тумана и черных ват он увидел, как что-то вроде беса с острым клювом и длинными когтями выхватило из норы человека и стало вместе с дымом прямо вздыматься вверх. Прищурясь, взглянул Кун на одежду и башмаки, и ему показалось, что это как будто Цзяо-но. Он рванулся, подпрыгнул, отделившись от земли, и ударил беса мечом; вслед за его ударом бес упал вниз. Миг – и гора обвалилась. Гром грянул резко и свирепо… Кун свалился и тут же умер.

Вскоре погода прояснилась. Цзяо-но уже могла подавать признаки жизни. Увидя, что студент лежит мертвый рядом с ней, она громко заплакала:

– Господин Кун умер за меня. Как мне жить теперь?

Сун тоже вышла, и они понесли его в дом. Цзяо-но велела Сун поддержать ему голову и головной шпилькой разнять ему зубы, а сама ухватилась за щеки и языком пропустила внутрь красный шарик. Затем она прильнула к его губам и стала дуть. Красный шарик вошел в горло вслед ее вдуванию и там заклокотал. Через некоторое время Кун очнулся и ожил. Видит – вся семья стоит перед ним… И ему казалось все происшедшее туманом: словно то был сон, от которого он просыпается. Теперь, когда вокруг него вся семья была одним клубком[243], круглым-круглым, он оправился от испуга и выразил радость.

Решив, что в этом заброшенном месте долго жить нельзя, он дал мысль всем вместе вернуться к нему на родину. Весь дом наперерыв одобрял это предложение, за исключением Цзяо-но, которой оно не нравилось. Тогда Кун стал просить ее поехать вместе с господином У.

Однако ж, помимо этого, он с тревогой думал, что старик и старуха, пожалуй, не согласятся расстаться со своими молодыми детьми. Целый день говорили об этом, так и не поехали.

Вдруг вбежал, весь в поту, лившем ручьями, запыхавшийся слуга из дома У. Встревожившись, бросились его расспрашивать. Оказалось, что семья У в тот же день потерпела разгром. Весь дом погиб целиком.

Цзяо-но, топнув ногой, предалась горькой печали и не могла остановить своих слез. Бросились утешать ее, уговаривать. Теперь предположение о совместном возвращении на родину Куна было окончательно решено.

Кун пошел в город устраивать свои дела. Через несколько дней он все закончил, затем, работая ночами, собрал свое имущество и поехал домой.

Дома он дал юноше свободный сад, который с тех пор был постоянно закрыт снаружи и открывался только тогда, когда приходил Кун со своею Сун.

Кун жил с юношей и его сестрой как одна семья. Вместе играли в шахматы, пили вино, беседовали, пировали.

Сяо-хуань подрос и стал красивый, тонкий, изящный. В нем было что-то лисье. Когда он выезжал погулять в столицу или у себя на улицу, все знали, что это лисий сын.

Я, историк этих чудес, скажу:

Вот мое отношение к студенту Куну.

Мне не завидно, что он получил очаровательную жену; но завидно, что он получил нежного друга.

Смотреть на его лицо – можно забыть голод. Слушать его голос – можно «раскрыть щеки» в улыбку.

Добыть столь прекрасного друга; иногда беседовать с ним, выпивать… Тогда, как говорит поэт:

Свою красоту вручает мне он[244],Душа же моя к нему идет.

…И это куда быстрее, чем в классическом стихе: «Вéрхом-вниз куртка-штаны»[245] – на зов властителя из дворца.

Си-лю это знала!

Девушка Си-лю была дочь ученого человека из Чжунду. Кто-то за ее изящную, прелестную талию шутя назвал ее Тоненькой Ивой (Си-лю). Она с детства отличалась смышленостью, разбиралась в литературных вещах и особенно любила читать книги по физиогномике.

Характером она была скромна, молчалива. Никогда, бывало, не скажет про человека, хорош он или дурен. Одно только: когда приходили спрашивать ее имя[246], она непременно просила, чтобы ей дали хоть раз на этого человека поглядеть. И вот она пересмотрела так очень многих, но все говорила: не подходит и этот! А лет ей уже стукнуло девятнадцать. Отец и мать сердились на нее.

– Что ж, значит, во всей Поднебесной так-таки и не найдется тебе достойной пары, – говорили они, – и ты, выходит, будешь стариться со своей рогулькой[247]? Так, что ли?

– Сказать правду, – отвечала Си-лю, – я все хотела человеческим победить небесное, но вот уж прошло порядочно времени, а это не удалось. Такова, значит, моя судьба! Начиная с сегодняшнего дня прошу вас, родители, – я повинуюсь только вашему приказанию!

В это время нашелся некий студент Гао, очень известный уже молодой ученый, происходивший, кроме того, из старой, видной семьи. Услыхав о Си-лю, он, как говорится, положил ей птицу[248]. Совершили обряд. Муж с женой отлично друг другу пришлись.

От первой жены у студента остался мальчик. Сиротку звали Чан-фу. Ему было пять лет. Молодая обходилась с ним с безупречной и полной ласковостью, так что когда она, бывало, уйдет к своим проведать, то Чан-фу сейчас же принимается кричать, плакать и бежит за ней. Она его бранить, отсылать прочь – ни за что не перестанет…

Приблизительно через год после свадьбы Си-лю родила сына и назвала его Чан-ху, Вечная Опора. Студент спросил, чем объяснить, что она именно так его назвала.

– Да так, ничего особенного, – ответила она. – Просто я надеюсь, что он постоянно будет у твоих колен, держаться за тебя!

В отношении домашних рукоделий молодая была достаточно небрежна и никогда на них не обращала внимания. А вот что касалось того, как расположены их поля, к востоку ли, к югу ли, или сколько причитается внести оброка, об этом она дознавалась по записям и документам и все боялась, как бы не было неточностей.

Прошло уже порядочное время, как она однажды говорит студенту так:

– Вот что, слушай – будь добр, не вмешивайся в дела по дому и хозяйству, предоставь их мне. Дай мне самой с ними справиться. Хочу попробовать, смогу я вести твой дом или нет?

Студент исполнил ее просьбу. Прошло полгода, и действительно в доме не произошло ни малейших упущений. Студент опять восхищался своей примерной женой.

Как-то раз он отправился в соседнее село кое с кем выпить. Вдруг во время его отсутствия появился пристав, взыскивающий недоимки по оброку. Он стучал в ворота и бранился. Си-лю выслала слугу, чтобы успокоить его, но пристав не уходил. Тогда она отправила мальчика в село, велела ему бежать и воротить студента поскорее домой. Пристав наконец убрался.

– Ну что, моя Тоненькая Ива, – смеялся студент, – понимаешь ты хоть теперь-то, что и умница-жена, а все не то, что дурак-муж?

Слыша эти речи, Си-лю опустила голову и заплакала. Студент испугался, привлек к себе и начал утешать, но она так и не повеселела.

Студент не мог допустить, чтобы все домашнее хозяйство лежало бременем на ней, и хотел по-прежнему взять его на себя, но Си-лю опять не согласилась. Она ранехонько подымалась, ложилась поздней ночью и управляла имением с еще большей рачительностью. Еще за год до срока она уже копила оброк следующего года, так что недоимочные пристава ни разу за целый год не появлялись к их дверям торопить с уплатой.

Она пошла и дальше и таким же порядком стала думать о пище и одежде, вследствие чего их бюджету стало еще просторнее.

Студент был страшно рад.

– Моя Тоненькая Ивушка, – шутил он с ней как-то раз, – почему, скажи, ты тонкая?.. А потому, что и брови у тебя тонкие, и талия тонкая, и волны очей тонкие, а еще приятно мне, что и ум у тебя особенно тонкий!

Си-лю отвечала ему в такт:

– Мой Гао-Высокий действительно высок! И нравственности ты высокой, и дух твой высок, и литературный стиль твой высок… Все, чего я бы желала, – это то, чтобы и годами жизни ты был еще выше[249] всего этого.

Один раз кто-то из односельчан стал продавать отличный гроб. Си-лю, не жалея больших денег, гроб этот купила. Денег на уплату не хватило; тогда она всеми способами постаралась выпросить взаймы у своих родственников и односельчан. Студент считал, что эта вещь вовсе не до зарезу нужна, круто запретил ей покупать, но кончилось все-таки тем, что она не послушалась и купила. Через год с чем-то в селе у них был покойник, семья которого явилась к Гао, чтобы откупить у них этот гроб по удвоенной цене. Студент позарился на цену и стал говорить по этому поводу с женой. Но та не соглашалась. Он спросил, что за причина такого отказа. Она молчала. Спросил еще раз, а у нее уже заблестело в глазах, готовых заплакать. Подивился про себя этому, но не хотел ее раздражать и оставил дело.

Прошел еще год. Студенту было двадцать пять лет. Жена запрещала ему отлучаться далеко. Чуть, бывало, он вернется попозже, как уже по дороге идут друг за другом слуги с приглашением поскорее пожаловать. Товарищи шутили над ним, ругали…

Однажды он пошел пить к одному из приятелей. Там он почувствовал себя неважно и поехал домой. Едва проехал полпути, как свалился с лошади и тут же умер… Стояли самые жаркие, парные дни. К счастью, одежда и саван были уже давно запасены… И в селе теперь только преклонились перед всеведением Си-лю.

Чан-фу было десять лет; он только что начинал учиться писать сочинения. Как только отец умер, он стал капризничать, лениться и не желал заниматься наукой. Кончилось тем, что он убежал к пастухам и стал проводить время с ними. Си-лю бранила его, но он не исправлялся. Дала ему розог, плетки, но он был по-прежнему груб и туп. Мать ничего с ним поделать не могла, позвала его к себе и сказала ему так:

– Ну, раз ты не желаешь как следует учиться, могу ли я тебя заставить силком? Только вот в чем дело: в бедном доме лишних людей не бывает, так что ты переодень-ка то, что на тебе, и иди работать вместе со слугами. А не пойдешь, так буду бить плеткой – тогда не кайся!

И вот она одела его в рваные обноски и послала пасти свиней. Когда он вернулся домой, то сам взял себе глиняный горшок и пошел хлебать жижу вместе с работниками.

Через несколько дней, измучившись, он заплакал, стал перед нею во дворе у дома на колени и сказал, что хочет учиться по-прежнему. Мать же отвернулась к стене, оставила его так стоять и не стала слушать.

Делать было нечего, взял кнут, вытер слезы и ушел. Осень уже кончилась, одеться было не во что, на ногах тоже не было ничего. Холодный дождь мочил его насквозь, и он только съеживался, пряча голову, словно нищий. Сельские жители смотрели на него и жалели. Те же из них, которые брали себе вторую жену или, как говорится, продолжение семьи[250], предупреждали своих против Си-лю как против дурного примера. И так кругом ее шли толки и пересуды, а она, прослышав обо всем этом, оставалась равнодушной, не обращая внимания.

Чан-фу не мог вынести своих мучений, бросил свиней и убежал. Мать и не подумала посылать в погоню, узнавать о нем, а предоставила ему делать что хочет.

Через несколько месяцев ему уже негде было выпрашивать себе хлеба, и, весь изможденный, он сам добровольно вернулся домой. Войти прямо в дом он не посмел, а упросил со слезами на глазах соседку-старуху пойти и сказать о нем матери.

– Если он в силах вытерпеть сотню палок, – сказала мать, – то пусть явится. Иначе – пусть поскорее уберется!

Услыхав это, Чан-фу ринулся в дом и, горько плача, выразил желание получить палок.

– Ну что, – спросила мать, – теперь-то ты каешься или нет?

– Каюсь, – ответил сын.

– Ну, раз каешься, то мне незачем тебя колотить, – сказала мать. – Будь доволен тем, что будешь опять пасти свиней! Но если еще раз провинишься – не помилую!

Чан-фу зарыдал.

– Нет, – кричал он, – я хочу, чтобы ты дала мне сто палок… Я прошу дать мне снова учиться!

Мать не слушала. Старуха-соседка принялась ее усовещивать, и она наконец приняла его. Вымыла, дала одеться и велела заниматься с братом Чан-ху у того же учителя.

Чан-фу проявил теперь прилежание, совершенно непохожее на прежнее, и необыкновенно острое внимание. Через три года он уже гулял у полукруглого бассейна. Почтенный Ян, бывший тогда губернатором, увидел его сочинение, нашел его талантливым и велел выдавать ему ежемесячное пособие натурой, чтобы, как говорится, помочь ему на огонь в лампе.

А Чан-ху был необыкновенно туп. Сидел над книгой несколько лет, а не мог, что называется, даже имени своего и фамилии запомнить. Мать тогда велела ему бросить книги и заняться сельским хозяйством. Но он любил гулять зря и терпеть не мог работать. Мать рассердилась.

– Везде-везде люди чем-нибудь занимаются. Раз ты не можешь учиться да не хочешь работать на земле, то что же, в самом деле, не лучше ли прямо сдохнуть скелетом в канаве?

И тут же прибила его палкой.

С этого дня он пахал и работал вместе с батраками. Стоило ему как-то утром встать попозже, как на него уже посыпались ее ругательства. А в то же время она все, что было из одежды получше, из еды и питья повкуснее, отдавала старшему. Чан-ху, конечно, не смел ничего сказать, но в душе спокойно к этому относиться не мог.

Когда полевые работы закончились, мать достала денег и послала его учиться торгово-разносному делу. Но Чан-ху оказался человеком блудливым и азартным игроком. Как только начал дело, сейчас же все потерял. Пришел к матери и обманул ее, сказал, что судьба свела его с разбойниками и ворами. Но мать догадалась и с бранью принялась его колотить чуть не до смерти. Чан-фу стал на колени и так, не вставая, умолял ее перестать; предлагал ей бить лучше его, чем брата; тогда только гнев ее спал.

С этого дня стоило Чан-ху выйти за ворота, как она уже внимательно за ним наблюдала. Чан-ху слегка подтянулся, но удовлетворения его душе не было.

И вот однажды он попросился у матери ехать с другими торговцами в Ло[251]. На самом же деле это был только предлог к далекому пути для простора всяким желаниям. Попросился, а всей душой так и замирал, так и трепетал: все боялся, что она его просьбы не удовлетворит.

Но мать, выслушав его, не выразила ни сомнений, ни опасений; сейчас же достала тридцать ланов мелкого серебра, снабдила его всем необходимым для пути, а в заключение всего вручила ему слиток серебра.

– Вот, – сказала она, – это наследство из мошны твоих служилых предков. Этого нельзя тратить. И я кладу эту штуку сюда для того, чтобы, как говорится, «придавить» тебе пожитки[252]. Пусть это будет на случай крайности, не иначе! Да, вот еще что. Ты еще только учишься далеко ходить: на особо значительные барыши рассчитывать ты не смеешь. Ты только не потерпи убытку на данные мною тридцать ланов, вот и будет достаточно!

Отправляя его в дорогу, она еще раз подтвердила то, что было сказано. Чан-ху дал обещание исполнить и удалился. Он сиял от радости, получив наконец желанную свободу.

Придя в Ло, он распростился со спутниками и отправился ночевать к известной певице и гетере Ли; провел с ней вечеров десять… Разменное серебро незаметно пришло к концу. Однако, помня, что у него в мешке лежит еще большой кусок, он не тревожился по поводу этого оскудения. Наконец дошло и до слитка. Отрубил – оказалось, что серебро фальшивое. Чан-ху страшно испугался, мгновенно потеряв на лице краску… А старуха из дома Ли, видя, в чем дело, обрушилась на гостя с холодными словами.

Чан-ху в душе уже потерял покой, но с пустой мошной идти ему было тоже некуда, да к тому же он рассчитывал на то, что гетера вспомнит, как она столько времени с ним дружила, и сразу с ним не порвет.

Но вдруг появились двое каких-то людей с кангой[253], моментально замкнули ему шею. Весь трепеща от испуга, не понимая, что он такое сделал, он умолял со слезами объяснить ему, в чем дело… Оказалось, что гетера, увидав фальшивое серебро, пошла и донесла в местное управление.

Чан-ху привели к правителю, который не дал ему говорить в свое оправдание, а велел дать палок, чуть не забив его при этом насмерть. Чан-ху посадили в тюрьму. Никаких денег при нем уже не оказалось, и над ним тюремные надсмотрщики жестоко измывались. Чан-ху ходил по тюрьме и просил милостыню, чтобы кое-как продлить остаток своего прозябания.

Только что Чан-ху ушел, мать обратилась к Чан-фу.

– Вот что, – сказала она, – ты запомни, что через двадцать дней я должна послать тебя в Ло. Дел у меня чересчур много. Боюсь как-нибудь забыть об этом.

– Что это значит? – спросил Чан-фу и просил объяснить.

Но она умолкла, готовая рыдать. Чан-фу не посмел спросил ее еще раз и ушел к себе. Через двадцать дней он спросил ее. Она вздохнула.

– Твой брат, – сказала она, – так же легкомыслен и развратен, как ты в свое время, помнишь, был небрежен к науке. Ведь если б я не рискнула получить дурную славу, то разве ты был бы тем, что ты сейчас? Люди называли меня жестокой, но никто из них не знал, как слезы плыли по подушке.

Сказала и заплакала. А Чан-фу стоял навытяжку, внимательно и покорно слушал, но не смел задавать вопросы. Наконец она перестала плакать.

– У твоего брата, – вымолвила она, – не умерла еще развратная душа, и я нарочно дала ему поддельного серебра, чтобы ее сокрушить. Теперь, по-моему, он уже сидит в оковах. Генерал к тебе относится прекрасно. Пойди попроси его… Ты сможешь тогда избавить его от смертельной опасности и родить в нем стыд и раскаяние!

Чан-фу сейчас же отправился в путь. Когда он прибыл в Ло, то брат уже сидел в тюрьме три дня. Чан-фу пришел в тюрьму, взглянул на брата, а у Чан-ху лицо, глаза были уже как у мертвого духа. Увидя брата, он не смел поднять на него глаз. Чан-фу заплакал.

В это время Чан-фу был заметно отличаем у губернатора, питавшего к нему расположение, так что всем вокруг его имя было известно. Местный правитель, узнав, что он брат Чан-ху, поспешил того немедленно выпустить.

Придя домой, Чан-ху, все же боясь, что мать сердится, пополз к ней на коленях. Мать взглянула на него и сказала:

– Ну что, исполнились твои желания?

У Чан-ху закипали слезы, он не смел пикнуть. Чан-фу стал вместе с ним на колени. Тогда лишь мать крикнула им, чтобы они поднялись…

С этой поры Чан-ху до боли каялся и стал самым прилежным образом вести дела по хозяйству. Если случалось ему полениться, то мать на него уж не кричала и с него не спрашивала.

Так прошло несколько месяцев, а она и не думала с ним заговаривать о торговле. Тогда он захотел было сам у нее попроситься, но не посмел, а сообщил о своем желании брату. Мать, узнав об этом, выразила свое удовольствие. И вот вместе с Чан-фу она кое-что подзаложила, подзаняла и дала Чан-ху денег. Через полгода он уже удвоил капитал.

В этом же году осенью Чан-фу был на испытаниях победителем[254]. Через три года получил степень[255]. А младший брат его расторговался уже до сотен тысяч.

Кое-кто из города заходил в Ло и видел мать Гао. Ей было всего сорок, а на вид – тридцать с чем-то. Одета же просто, скромно, словно из самой обыкновенной семьи.

Вот что скажу по этому поводу я, автор этих странных историй:

Появится к нам то, что черной душой именуется[256], мачеха то есть. Глядишь, и вот снова трагедия сына, одетого в листья-камыш[257], налицо. Так, древнее время и наше – одной ведь норы барсуки[258]! Становится горестно очень!

Бывает и так, что захочет из нас кто-нибудь избежать нареканий и сейчас норовит, выпрямляя кривую, уж слишком держаться строжайше прямой. И вот доходят до того, что, сложа руки, попустительствуют детям: пускай, мол, как хотят! И не приструнят их ни разу. Далеко ль это отстоит от жестких мер и наказаний?

Одно скажу: вот я сегодня, например, ударю мной рожденное дитя – и люди это за грубость не сочтут. А вот таким же поступить порядком с ребенком из чужого чрева – сейчас же явятся толпой и будут тыкать пальцы и поносить со всех сторон.

Теперь что до Си-лю. Она, конечно, не была жестокой только к сыну, что ей достался от другой. Ну а, положим, если б свой вдруг оказался умницей? Сумела бы она и в этом случае такое проявить к ребенку отношение, чтоб обелить себя пред светом и людьми?

Смотрите ж, как она, однако, не уходя от неприязни, терпя хулу и клевету, в конце концов добилась того, что один сын чиновным стал, другой богатым, – все это на людях, все прямо на глазах!

Не правда ли, такое поведение, не говоря уже о женской половине, среди мужчин, и то лишь среди стойких, как сталь, встречается, пожалуй!

Изгнанница Чан-э

Цзун Цзы-мэй из Тайюаня, учащийся студент, ездил вместе со своим отцом. Как-то раз на пути они временно остановились в Гуанлине. У отца была старая знакомая старуха Линь, жившая под Красным мостом, и вот однажды он, проходя вместе с сыном по мосту, встретил ее. Старуха настойчиво приглашала их зайти к ней. Заварила чай, стала беседовать.

Какая-то девушка очутилась с ней рядом. Это была исключительная красота! Старик усердно ее расхваливал. Старуха, глядя на Цзуна, говорила:

– Ваш сынок такой тихий, нежный, словно сидящая в тереме девушка. Это признак, как говорят гадатели, будущего счастья. Если вы не отнесетесь к ней с презрением и не откажетесь, то она может послужить вам, как говорится, «при сорной корзинке и метелке»[259]. Что вы на это скажете?

Отец поторопил сына встать из-за стола и велел поклониться старухе.

– Одно слово – тысяча золотом! – сказал он.

Перед этим, оказывается, старуха жила одинокой, как вдруг к ней сама явилась эта девушка, жалуясь на свое сиротство и свои беды. Старуха спросила, как ее зовут. Оказалось, что ее имя Чан-э[260]. Старухе она понравилась, и та оставила ее у себя жить. Сказать правду, она рассчитывала на то, что девушка будет для нее, что называется, «редкостно ценным товаром».

Цзуну в это время было четырнадцать лет. Поглядев на девушку, он в душе ликовал и решил, что отец непременно закрепит дело сватовством. Однако отец, вернувшись с ним домой, как будто забыл об этом. Сердце студента горело, накаливалось. Он тайно от отца сказал матери. Узнав об этом, отец засмеялся.

– Послушай, – сказал он, – да ведь тогда я просто с жадной старухой пошутил! Она не знает даже, если продать желтое золото, сколько за него взять! Ну а я разве мог об этом так легко говорить?

Через год отец и мать вместе умерли. Цзы-мэй не мог забыть своего чувства к Чан-э и к концу траура поручил кой-кому передать о его намерениях старухе Линь. Сначала старуха не приняла предложения. Цзун рассердился.

– Я, – сказал он, – отродясь не умел «гнуть свою поясницу зря». Почему бы этой старухе смотреть на мой поклон как на ни цяня не стоящий? Уж если она нарушает прежний наш уговор, пусть мне хоть поклон вернет!

Старуха сказала на это следующее:

– Я тогда, вероятно, пошутила с твоим отцом и обещала. Может быть, это и было – только окончательных слов мы не говорили. Вот я, значит, и забыла совершенно. Ну, раз ты теперь об этом заговорил, то ведь разве я держу ее, чтобы выдать за «небесной милостью царя»? Скажу коротко: я каждый день ее снаряжала и готовила – да, действительно имея в виду обменять ее на тысячу золотом. Теперь же прошу лишь половину – идет?

Цзун рассчитал, что ему будет трудно это устроить, и дело оставил.

Как раз в это время по соседству с западной стороны сняла помещение одна вдова, у которой была дочь, достигшая уже шпилек в прическе[261]. Ее звали детским именем Дянь-дан. Цзун случайно ее увидал и нашел, что она по красоте и изяществу не уступит Чан-э. Стал думать о ней с любовью и постоянно старался открыть себе к ней доступ разными подарками. Через некоторое, довольно продолжительное время она стала понемногу привыкать к нему и нет-нет да пошлет, бывало, взором глаз ему свое чувство. Однако, как ни хотелось им поговорить, подходящего случая не было.

Как-то вечером она перелезла через стену, чтобы попросить огня. Цзун был в восторге, схватил ее, задержал, и с этих пор они радостно слюбились. Цзун предложил пожениться, девушка отказывалась, говоря, что ее старший брат ушел с товаром и еще не вернулся домой. С этих пор они стали пользоваться всяким предлогом, чтобы друг к другу заходить, и их взаимные отношения уже имели вид и манеры совершенно тесных.

Однажды Цзуну случилось проезжать по Красному мосту. Заметив, что в воротах стоит как раз Чан-э, он быстро помчался мимо нее. Чан-э смотрела на него и подзывала рукой. Цзун остановил шаг. Девушка позвала снова, и он въехал. Она стала ему выговаривать за нарушение обещания. Цзун рассказал, как было дело, и вошел в комнаты. Девушка достала слиток желтого золота и хотела вручить ему, но Цзун не брал, отказывался и говорил:

– Я считал уже своей судьбой разлуку с тобой навсегда. Вот почему у меня появились искания на стороне. Взять золото и думать о тебе значило бы нехорошо поступить с другой. Взять золото и не думать о тебе значило бы провиниться перед тобой. Нет, в самом деле – я не решаюсь брать на себя тяжести проступка перед кем-либо.

Девушка долго молчала.

– О твоем уговоре, – сказала она наконец, – я отлично осведомлена. Этому делу никоим образом не бывать. Но даже допустим, что оно совершится, я не буду сердиться и роптать на твою измену. Скорее уходи – старуха идет!

Цзун в полном замешательстве не знал, на что решиться, взял золото и поехал домой. Нити мыслей у него жестоко перепутались, и в какую сторону идти – вперед ли, назад ли, он совершенно себе не представлял.

Через ночь он осведомил об этом Дянь-дан. Дянь-дан была глубоко согласна с тем, что он сказал, и лишь советовала ему остановиться всецело на Чан-э. Цзун молчал. Она выразила тогда желание стать низшей, наложницей. Цзун обрадовался этим словам и сейчас же послал сваху с деньгами к старухе Линь. Та не сказала ни слова и отдала Цзуну Чан-э.

Когда Чан-э вошла в дом, Цзун передал ей слова Дянь-дан. Чан-э слегка улыбнулась и сделала вид, что очень одобряет. Цзун, обрадованный таким ее отношением, хотел сейчас же сказать об этом хоть слово Дянь-дан, но посещения Дянь-дан уже прекратились. Чан-э, понимая, что это сделано было ради нее, решила в таком случае на время отправиться домой проведать старуху и нарочно дать Дянь-дан случай прийти. Она велела при этом Цзуну украсть у нее привесной карманчик.

Действительно, после ее ухода Дянь-дан явилась, и Цзун стал с ней обсуждать их дальнейшие планы. Она только и сказала на это, чтобы он не торопился. Затем она сняла платье и стала любовно с ним шутить.

Под ребрами у нее висел пурпурного цвета «лотосовый» карманчик[262]. Только что Цзун вознамерился сорвать его себе, как она заметила это, изменилась в лице, поднялась и сказала:

– У вас, сударь, по отношению к некоторым сердце одно, а по отношению ко мне – двойное. Человек с душой изменника! Позвольте после этого прервать с вами всякие отношения!

Цзун исчерпал все, что мог придумать, лишь бы удержать ее и рассеять недоразумение, но она не слушала и решительным шагом вышла.

Однажды Цзун завернул к ним, чтобы наведаться и разузнать. Оказалось, что там уже поселился какой-то новый жилец из У, а Дянь-дан с матерью давным-давно переехали. Ни тени, ни следа! И спросить не у кого! Вздохнул, подосадовал – на этом и кончил.

С тех пор как Цзун женился на Чан-э, его дом сразу же стал богатеть. Потянулись непрерывной линией высокие здания и длинные переходы, заполнившие собой всю длину улицы.

Чан-э любила шутить, острить, балагурить. Как-то раз она углядела картину, изображавшую красавицу.

– Я говорю себе, – сказал при этом Цзун, – что таких, как ты, милая, под нашими небесами нет двоих. Вот только не удалось мне повидать Летящей Ласточки[263] и одалиски Ян[264]!

– Если хочешь их повидать, – ответила Чан-э, – это будет нетрудно.

С этими словами она взяла сверток[265], взглянула внимательно разок и побежала к себе в комнату. Там она стала перед зеркалом и нарядилась, подражая «Летящей Ласточке, танцующей в ветре»[266]. Затем она стала изображать фаворитку Ян, «несущую в себе опьянение»[267].

При этом она то вырастала, то уменьшалась, то полнела, то худела, изменяя свой вид сообразно требованиям того или другого момента. От нее веяло, и дышали ее движения чем-то вплотную точным, тем самым, что было на картине. Во время представления, когда она приняла позу, пришла со двора служанка, которая ее совершенно не могла признать, испугалась и спросила у своих подруг, кто это. И затем только, внимательно всмотревшись в нее, она наконец воскликнула от пробуждения и засмеялась. Цзун был доволен.

– Вот у меня есть своя красавица, – сказал он, – а вместе с ней все красавицы тысячелетий очутились в моей спальне!

Однажды ночью, только что он крепко уснул, ворвались в дверь несколько человек, и на стены стрельнули лучи света. Чан-э быстро вскочила.

– Воры пришли, – сказала она в испуге.

Цзун, проснувшись, хотел прежде всего кричать и звать людей, но какой-то человек приставил к его шее сверкавшее лезвие, и Цзун, трясясь от страха, не смел дохнуть. Другой человек схватил Чан-э, взвалил себе на плечи, и с шумом все они исчезли.

Теперь только Цзун закричал. Сбежалась прислуга. Оказалось, что все драгоценности, бывшие в спальне, целы: не пропало ни мельчайшего пустяка.

Цзун сильно загрустил и, весь придавленный горем, потерял способность соображать. У него не стало больше почвы для сердечных чувств. Пожаловался правителю. Тот послал погоню, чтобы схватить злоумышленников, но никаких решительно вестей о них не было.

Так протянулись нудной чередой три-четыре года. Весь в гуще своих горьких дум, Цзун часто испытывал отсутствие в себе всякой привязанности к жизни.

Под предлогом явки на экзамен он поехал в столицу. Прожил там полгода и все время следил, выискивал, выспрашивал, дознавался – не было способа, к которому бы он ни прибег. Вот как-то раз совершенно случайно, проезжая по переулку Яо, он встретил какую-то девушку с грязным лицом, в рваном платье, еле-еле ковыляющую, словно нищая. Он остановился, посмотрел на ее лицо – Дянь-дан! Цзун оторопел.

– Как дошла ты до столь печального вида? – вскричал он.

– После нашей с тобой разлуки, – отвечала дева, – мы поехали на юг. Старуха-мать у меня, как говорится, «подошла к жизни»[268], а меня схватил злодей и продал в богатый дом, где меня били, позорили, морили голодом и холодом… Не могу даже говорить об этом!

Цзун заплакал, на землю покатились слезы.

– Можно ли тебя выкупить? – спросил он.

– Вряд ли. Боюсь, что хлопот и трат будет много, но ты не сумеешь ничего для меня добиться!

– Должен сказать тебе правду, – продолжал Цзун, – за эти годы у меня появились изрядные достатки. Жалко, что здесь я на чужой стороне и денег на прожитие у меня в обрез. Я не откажусь выпростать всю мошну и продать коня, но, если то, что требуется для выкупа, слишком велико, придется вернуться домой, похлопотать и как-нибудь устроить!

Она назначила ему выйти завтра на западную стену и встретить ее в ивовой роще. Сказала еще ему, чтобы он пришел один и не брал с собой человека. Цзун обещал. На следующий день он направился туда пораньше. Дева оказалась уже на месте. Она была одета в кафтанчик, свеженький, светленький, и выглядела совершенно не той, что вчера. Удивленный Цзун поинтересовался узнать, как это случилось.

– Вчера, видишь ли, – сказала она с улыбкой, – я испытывала твое сердце. На мое счастье, оказалось, что в тебе живет еще настроение того, помнишь, «человека в кафтане из толстого шелка»[269]. Пожалуйста, пойдем к моей убогой хижине. Мне нужно тебе по-настоящему воздать должное!

Прошли несколько шагов к северу и очутились у самого ее дома. Тут она сейчас же достала закусок, вина, села с ним и стала весело болтать. Цзун стал подговариваться, чтобы ехать домой вместе.

– У меня, знаешь, слишком много мирских пустяков, меня обременяющих, так что идти с тобой я не могу. А вот вести о Чан-э, скажу определенно, до меня очень даже дошли!

Цзун бросился к ней с вопросом, где Чан-э.

– Где она пребывает и куда ходит, все это окутано флером некоей дали, некоей выси, непонятной и непостижимой, так что я, пожалуй, не сумею тебе рассказать во всех подробностях. Но в Западных горах живет одна старая монашенка, кривая на один глаз. Спроси ее – она, наверное, знает!

Затем оставила его у себя спать.

Утром на рассвете она указала ему тропу, по которой Цзун дошел до места. Там стоял старый буддийский храм. Все его стены вокруг вконец развалились. В чаще бамбуков была келья, в половину нареза[270], крытая соломой. В келье сидела старая монахиня и чинила свой халат. Увидя, что пришел гость, она выказала к нему полное равнодушие, оставив его без привета и поклона. Цзун сложил руки в жест приветствия, и только теперь она подняла голову и обратилась к нему с вопросом. Цзун назвался и сейчас же довел до ее сведения, кого он здесь ищет.

– Мне уже восемьдесят лет, – сказала монахиня, – я стара, слепа и от мира совершенно отошла. Откуда мне знать вести о красавицах?

Цзун настойчиво упрашивал, и настроение монахини стало сдавать.

– Сказать по правде, – промолвила она наконец, – я ничего о ней не знаю. А вот завтра вечером ко мне зайдут две-три родственницы, молодые девушки. Может быть, они осведомлены о ней – этого я не знаю. Ты можешь прийти сюда завтра вечером!

Цзун вышел. Когда на следующий день он снова появился, то монахиня куда-то ушла, и обломки ворот были закрыты. Цзун стал выжидать. Прошло много времени, часы уже торопились вперед. Светлая луна взошла в выси. Ночной ворон грустно каркал. Цзуна охватывал страх. Он не знал, куда ему теперь деваться, и принялся нерешительно бродить взад и вперед.

В это время он издали увидел нескольких девушек, пришедших откуда-то к храму. Глядь, и Чан-э тут! Цзун обрадовался до исступления, сорвался, бросился к ней и схватил ее за рукав.

– Ты насмерть перепугал меня, грубый человек! – вскричала Чан-э. – Какая досада, что у этой Дянь-дан такой щедрый язык! Из-за нее придется дать чувству и страсти себя опутать!

Цзун увлек ее, чтобы где-нибудь сесть, схватил за руки и стал на все лады ее ласкать. Рассказал ей о всех своих бедах и мытарствах и сам не заметил, как растрогался печалью.

– Скажу тебе теперь всю правду, – промолвила Чан-э. – Я и на самом деле Хэн-э[271], но присуждена в опале и всплывать и утопать в мирской суете. Мой срок уже истек, и вот я устроила так, что меня будто бы украли разбойники, – это для того, чтобы прервать все твои надежды. Монахиня эта тоже служит у Ванму дворцовой смотрительницей. Я с самого начала отбывания небесной кары получала от нее приют и видела сочувствие. Вот почему всякий раз, когда я удосуживаюсь, то всегда захожу к ней сюда проведать, жива ли она. Отпусти меня, сударь, – а я тогда приведу к тебе Дянь-дан!

Цзун не послушался, поник головой и стал ронять слезы. Дева взглянула вдаль.

– Слушай, – сказала она, – сестры идут сюда!

Только что Цзун оглянулся вокруг, как Чан-э уже исчезла. Цзун зарыдал до потери голоса. Ему не хотелось больше жить, и, сняв пояс, он удавился. И вот в темном-темном забытьи он чувствует, как душа его уже вышла из своей оболочки и в грустном унынии не знает, куда теперь направиться. Вдруг он видит, что пришла Чан-э, схватила его, подняла вверх, так что ноги его отделились от земли, и втащила в храм. Потом толкнула его и крикнула:

– Глупый ты, глупый ты! Чан-э, смотри, здесь!

И он вдруг словно проснулся ото сна. Когда он несколько отошел, дева сказала с гневом в голосе:

– Ах ты, подлая холопка Дянь-дан! Меня погубила и милого убила! Этого я тебе уж простить не могу!

Цзун сошел с горы, нанял повозку и поехал домой. Там он велел слугам собрать вещи, двинулся в обратный путь, выехал за западную стену столицы и явился к Дянь-дан поблагодарить ее. Но дом оказался совсем каким-то другим. Изумленный, вздыхая, он повернул обратно и втайне был доволен, что Чан-э не знает об этом. Когда же он въехал в ворота, то она уже встречала его с улыбкой.

– Ну что, сударь, – спросила она, – видел ты Дянь-дан?

Цзун, сраженный этим вопросом, ответить на него не мог.

– Слушай, сударь, – сказала она. – Уж раз ты нарушил верность Чан-э, то где тебе достать Дянь-дан? Будь добр, посиди-ка здесь, подожди. Она сама должна сюда явиться.

Не прошло и небольшого времени, как и в самом деле Дянь-дан явилась и, растерявшись, порывисто припала к дивану. Чан-э сложила пальцы и дала ей щелчок:

– Ты, бесовская твоя головушка! Немало погубила ты людей.

Дянь-дан била лбом в землю, только и умоляя что об избавлении от смерти какой угодно ценой.

– Ты столкнула человека в яму, – сказала Чан-э, – и еще хочешь освободиться от тела для занебесных пустот!.. Вот что, слушай. Одиннадцатая из дев Просторно-студеного чертога[272] не сегодня завтра спускается в мир, чтобы выйти замуж. Нужно будет ей вышить сотню подушек и сотню пар башмачков. Иди-ка со мной, и будем вместе работать!

Дянь-дан ответила ей почтительным тоном:

– Я бы просила разрешения работать отдельно и посылать вещи в известные сроки.

Чан-э не согласилась.

– Вот что, сударь, – сказала она, обращаясь к Цзуну, – если ты сумеешь, что называется, заставить ее щеки расплыться[273], то я сейчас же ее отпускаю!

Дянь-дан кинула взор на Цзуна. Тот засмеялся, но ничего не сказал. Дянь-дан посмотрела на него гневными глазами и попросила позволения вернуться домой, заявить своим. Чан-э позволила, и она ушла.

Цзун поинтересовался узнать ее прошлое и выяснил, что она – лисица с Западных гор.

Он купил возок и стал ее поджидать. На следующий день она и в самом деле явилась. Домой поехали все вместе. Если кто-нибудь любопытствовал на этот счет, то Цзун отвечал обманчиво.

Однако, с тех пор как Чан-э во второй раз вернулась домой, она стала вести себя серьезно, не острила, как повеса, и не хохотала. Цзун стал ее всячески понуждать к разным нескромным шуткам, но она ограничивалась тем, что учила проделывать их Дянь-дан. Дянь-дан отличалась сметливостью исключительной и ловко кокетничала.

Чан-э любила спать одна и все время отказывалась, как говорится, «замещать вечера». Однажды ночью, когда водяные часы ударили уже три, до нее все еще доносился из комнаты Дянь-дан раскатистый, беспрерывный смех. Она послала служанку подкрасться и подслушать, что там такое. Служанка вернулась, в чем дело – не сказала, а только попросила самое госпожу пройти туда. Чан-э припала к окну, взглянула… Оказывается, Дянь-дан, вся застыв в румянах и наряде, изображает ее, а Цзун хватает, обнимает и зовет ее Чан-э. Чан-э усмехнулась и отошла. Не прошло и нескольких минут, как вдруг совершенно неожиданно у Дянь-дан заболело сердце. Она быстро накинула на себя платье и потащила Цзуна за собой в помещение Чан-э. Войдя в дверь к ней, она тут же пала к ее ногам.

– Что я тебе, – удивлялась та, – врач или ворожея, занимающаяся, как говорится, «задавливанием счастливой соперницы»? Ты ж сама хотела, схватившись за сердце, изображать знаменитую Си[274].

Дянь-дан била головой в землю и твердила лишь, что сознает свою вину.

– Выздоровела ты! – сказала Чан-э.

Дянь-дан поднялась, проронила усмешку и вышла.

Как-то раз она шепнула тайком Цзуну:

– Я, знаешь, могу заставить нашу барыню изобразить нам Гуань-инь[275].

Цзуну не верилось, и он в шутку держал с ней пари. Когда Чан-э усаживалась, скрестив ноги, то зрачки ее закрывались, словно она погружалась в сон. Дянь-дан потихоньку достала яшмовую вазу, воткнула в нее иву и поставила на столик, а сама распустила волосы, сложила ладони рук и стала в позу прислуживающей у нее сбоку. Вишневые губки полураскрывались, слегка виднелись зерна тыквы. Зрачки нимало не мигали. Цзун смеялся. Чан-э открыла глаза и спросила, что это значит.

– Я изображаю, – сказала Дян-дан, – Драконову дочь, что прислуживает Гуаньинь.

Чан-э засмеялась – так и оставила, но в наказание велела ей изобразить, как поклоняется отрок. Дянь-дан подвязала свои волосы со всех четырех сторон, подошла к ней на поклонение, упала на землю, стала так и этак ворочаться, крутиться, принимая всевозможные позы. Налево и направо она косо изламывалась, так что могла чулками потереть у уха. Чан-э «раздвинула, как говорится, свои щеки» и сидя ткнула ее ногой. Дянь-дан подняла голову, взяла в рот «фениксов крючок»[276], слегка коснулась его зубами. Чан-э шутила и смеялась и вдруг почувствовала, как нить кокетливого чувства поднимается в ней от конца ноги кверху, устремившись прямо в сердечную келью. В мысль проникло беспутство и в сердце блуд. И казалось ей, что она с собой не совладает. Тогда она вся как-то быстро духовно подобралась и крикнула на Дянь-дан:

– Ты, лисья холопка! Смерть бы тебе – вот что! Ты что же, так и будешь морочить людей без разбора?

Дянь-дан испугалась, разинула рот, бросилась наземь. Чан-э опять принялась ей строго выговаривать. Все же бывшие тут ничего не понимали.

– Лисий нрав у нашей Дянь-дан, – говорила Цзуну Чан-э, – не исправляется к лучшему. Вот и я только что чуть не была одурачена, и если б только я не была из тех, у кого давние корни пущены глубоко, то разве трудно упасть в эти тенета?

С этой поры она всякий раз, как виделась с Дянь-дан, обращалась с ней очень сурово, и та стала ее все больше и больше бояться.

– Я у нашей барыни, – заявила она как-то Цзуну, – в каждой части ее тела, во всей ней не найду решительно ничего такого, чего бы я не любила, как родное, самым сильным чувством. А между тем и сама не заметила, как вышло так, что я не только не смею приласкаться к ней глубже, но уже и допустить этого, пожалуй, не могу!

Цзун передал это Чан-э, и та стала обращаться с ней как в первое время. Однако, считая их забавы и шуточки бесчинством, она неоднократно делала Цзуну предостережения и внушения, но тот не мог ее послушаться, и вслед за ним все служанки, старые и молодые, наперерыв старались фамильярно шутить и играть с хозяевами.

Однажды две из них вывели под руки служанку, наряженную фавориткой Ян, и давали глазами ей понять, чтобы она притворилась, будто у нее лень в костях, и приняла вид пьяной. Потом они быстро отняли от нее свои руки, и служанка вдруг грохнулась на крыльцо с таким шумом, словно рухнула стена. Все тут бывшие громко вскрикнули, подошли поближе к ней, пощупали, а фаворитка уже, оказывается, представила им смерть у Мавэйского взгорья[277]. Публика тут перепугалась и помчалась доложить господам. Чан-э охватил испуг.

– Беда пришла! – вскричала она. – Ну, что я говорила?

Пошли, осмотрели – спасти уже было невозможно. Послали человека сказать об этом отцу служанки. Этот человек, всегда отличавшийся безнравственным поведением, прибежал с криком, взял на плечи труп и внес в гостиную, где стал браниться на тысячи ладов. Цзун заперся у себя, дрожал от страха и не знал, что предпринять. Чан-э самолично вышла и стала журить этого человека.

– Хозяин этого дома довел своими шутками служанку до смерти. Закон не дает способа откупиться. А между тем, как знать, что тот, с кем приключилась столь неожиданная смерть, не оживет снова?

– Все четыре конечности ее уже заледенели, – кричал отец служанки, – какой тут еще может быть разговор о ее жизни?

– Не ори, – сказала Чан-э. – Допустим, что она не оживет! Ну что же? Известно ведь, что на то есть у нас судья!

С этими словами она вошла в горницу, потрогала труп. Глядь – служанка уже оживает и встает вслед за движением ее руки. Чан-э повернулась и закричала гневно:

– К счастью, наша прислуга не умерла. Как ты, вор этакий, холоп, мог тут так бесчинствовать? Свяжите-ка его соломенными веревками и отправьте в управление!

Человек не мог ничего возразить, стал на колени и умолял простить его.

– Ну, раз ты сознаешь свой проступок, – сказала Чан-э, – я тебя временно избавлю от суда. Однако такие, как ты, скверные людишки все то так, то этак – ничего определенного. Если оставить у нас твою дочь, то в конце концов она станет для нас утробой всяких бед. Нужно будет, чтобы ты ее сейчас же увел отсюда, а уплаченные за нее деньги – сколько там было? – изволь поскорее вернуть и устраивайся как знаешь!

И послала его под конвоем нескольких человек, велев им позвать двух-трех стариков из его деревни и просить их подписаться в качестве свидетелей под контрактом. После этого она крикнула служанке, чтобы та подошла к ней, и велела ее отцу самому спросить, нет ли у нее какого-либо нездоровья.

– Нет, – отвечала та.

Только после этого она вручила дочь отцу и отослала их. Затем она собрала всю прислугу, стала им делать выговор за выговором и всех поколотила.

Кроме того, она позвала Дянь-дан и наложила на нее в этом смысле строжайший и срочный запрет.

– Теперь только я поняла, – сказала она Цзуну, – что тот, кто стоит над людьми, даже в улыбке не может себе позволить легкомысленной несерьезности. Начало всех этих штук идет от меня, а зло, видишь, потекло теперь так, что и остановить невозможно. Вообще, кажется, горе – это мрак, радость – это свет[278], и когда свет достигает предельной высоты, рождается мрак. В этом заключается определенная судьба людей, идущая по какому-то кольцу. А на эту беду со служанкой я смотрю как на некоторое постепенное осведомление наше, идущее от духов того света[279]. И если мы будем по-прежнему пребывать в грубом помрачении, то вслед этому настигнет нас и полная, сокрушительная погибель.

Цзун с большим почтением выслушал ее, а Дянь-дан со слезами на глазах молила вытащить, освободить ее. Тогда Чан-э ухватила ее за ухо и отпустила руку только через некоторое время. Дянь-дан на минуту погрузилась в забытье и вдруг словно пробудилась ото сна, бросалась куда попало и в радостном восторге пела и танцевала.

С этих пор в женской половине у Цзуна стало чисто, чинно: никто не смел шуметь.

Служанка добралась до своего дома и внезапно, без всякой болезни, умерла. Отец ее вручил выкупные деньги деревенским старикам и поручил им просить от его имени Чан-э сжалиться над ним и простить. Она согласилась и, кроме того, пожертвовала ему, из чувства к своей бывшей прислуге, дерево на гроб, с чем и отпустила стариков.

Цзун часто горевал, что у него нет сына. Как вдруг Чан-э в животе своем услышала плач мальчика. Взяла нож, распорола себе левые ребра и вытащила – впрямь: мальчик!

Не прошло и небольшого времени, как она опять понесла. Опять раскрыла себе правое ребро и вытащила девочку. Мальчик был ужасно похож на отца, а дочь на мать. И того и другую просватали за детей потомственной знати.

Историк этих странных случайностей скажет при этом следующее:

«Ян-свет в зените, инь-мрак рождается» – верховные слова! А все-таки, если у меня в спальне завелась фея, которая, на мое счастье, может довести до апогея мою радость, уничтожив мои беды, может вскормить мою жизненную мощь и задавить мою смерть, – то в радостях подобного царства состариться – что ж? Хорошо бы! А фея, видите ли, о нем тоскует!

Конечно, то, что она сказала о вычисленном в небесных вращениях судеб вечном круговом движении, – правильно, и рассудку надлежит это признать. Тем не менее чем, скажите, объяснить, что в мире бывают люди, находящиеся в долговечном горе, без единого просвета?

При Сун, говорят, жил человек, искавший бессмертного блаженства, но не нашедший его.

– День побывать бессмертно блаженным, – говаривал он, – и тут же умереть! Нисколько не было б обидно!

На такие слова я, знаете, не мог бы уже улыбнуться!

Что видел пьяный Ван Цзы-ань

Ван Цзы-ань, известный в Дунчане студент, терпел в экзаменационных залах неудачи. Войдя на экзаменационный двор, он почувствовал, как его надежды загорелись с особой силой. Когда же подошло время вывесить списки выдержавших, он свирепо напился и, совершенно пьяный, пришел домой и улегся в спальне.

Вдруг какой-то человек докладывает ему, что приехал верховой с оповещением[280]. Ван, шатаясь-мотаясь, вскочил и крикнул:

– Дать вестнику десять тысяч![281]

Домашние, видя, что он пьян, морочили его и старались успокоить.

– Знай себе спи, – говорили они. – Уже дали!

Ван улегся. Вдруг опять кто-то вошел к нему и сказал:

– Ты прошел на цзиньши.

– То есть как это я мог достичь этой степени, – изумился Ван, – раз я не ездил в столицу?[282]

– Ты забыл, что ли? – возразил человек. – Третьи экзамены уже закончились!

Ван пришел в полный восторг. Вскочил и заорал:

– Подарить вестнику десять тысяч!

Домашние врали опять:

– Спи, пожалуйста. Уже подарили!

Прошло опять некоторое время. Стремительно влетает к нему человек и говорит:

– Ты академик в Ханьлинь[283], выбранный по дворцовому экзамену[284]. Твои служители уже здесь!

И он действительно увидел двоих людей, кланяющихся ему у постели. На них были чистые, строго приличные шапки и одежды.

– Угощаю их вином и обедом! – кричал Ван.

Домашние опять что-то врали, смеясь над пьяным себе в кулак.

Прошло опять порядочно времени. Ван решил, что нельзя же не выйти на село поблистать.

– Эй, служители! – закричал он громко.

Кричал не один десяток раз – никто не отвечал.

– Лежи, лежи пока, – смеялись домашние, – они сейчас куда-то ушли.

Долго тянулось время. Наконец служители и в самом деле снова появились. Ван застучал по кровати, затопал ногами и стал ругаться.

– Вы куда подевались, тупые рабы? – кричал он.

Один из служителей осерчал.

– Ах ты, шалопай, голоштанник! – закричал он. – Мы с тобой всего-то пошутили, а ты и всерьез бранишься?

Ван рассвирепел. Быстро вскочил и ударил служителя, свалил с него шапку, но и сам грохнулся на пол.

Вошла жена, подняла его.

– До чего ж ты пьян! – сказала она.

– Как так я пьян? – возмутился Ван. – Негодяй такой служитель… Я и проучил его…

Жена засмеялась:

– Слушай, ты, у нас в доме всего только одна прислуга, которая днем тебе стряпает, ночью тебе греет ноги… Откуда это вдруг взялись служители, чтобы ходить за твоими нищими костями?

Сыновья и дочери улыбались во весь рот. Хмель стал понемногу проходить. И вдруг – словно проснулся ото сна… Понял, что все только что бывшее – чепуха. Тем не менее помнил еще, как сбил со служителя шапку. Сейчас же прошел за дверь и нашел там шапку с кисточкой[285], величиной с винную чарочку.

Все были крайне удивлены.

– Прежде, знаете, черти издевались над людьми, – смеялся сам над собой Ван, – а теперь я попал к лисе в переделку!

Автор этих странных историй добавит следующее:

У студента-сюцая, входящего на экзаменационный двор, есть семь, так сказать, сходств.

Когда он только что туда входит, то напоминает нищего, несущего короб, бело(голо)ногого. Когда выкликают имена, то чиновник кричит, служители бранятся… Студент – словно преступник в тюрьме.

Когда он проходит в свою серию и келью[286], то что ни дыра – то высунута голова, что ни конура – то торчит нога[287]… Студент походит тогда на замерзшую к концу осени пчелу.

Когда он выйдет с экзаменационного ристалища, настроение темным-темно. Небо и земля кажутся какого-то особого цвета, измененными. Студент похож тогда на больную птицу, выпущенную из клетки.

Но вот он начинает ждать экзаменационного объявления. Его пугают уже и трава и деревья. Его сон полон причудливых фантазий. Стоит ему представить себе лишь на минуту, что желаемое достигнуто, как в одно мгновение вырастают перед ним терема, залы, хоромы. Вдруг, наоборот, придет ему в воображение картина потери надежд – и сейчас же: тело и кости сгнили. В эти дни, гуляет ли, сидит ли он, ему трудно сохранять спокойствие, и студент напоминает мне теперь обезьяну на привязи.

Вдруг влетает верховой с вестями. А на листе меня-то и нет! И тогда все настроение резко меняется. Весь я как-то деревенею, словно умираю… Совсем как муха, нажравшаяся яду: как ни трогай ее – не чувствует.

В первое время, как только он потерял свою надежду, его душа – зола, его мысль убита. Крепко бранит экзаменаторов за слепоту, а сочинения свои – за неудачу. Что же – значит, нужно сделать факел из этого самого, что лежит на столе! Не догорело еще – ногами растоптать… Не растоптал еще – в грязную канаву!.. И затем, растрепав волосы, броситься в горы, где сесть лицом к каменной стене[288]!.. Появись теперь ко мне кто-нибудь с разными там: «Далее увидим…», «И сказано было…» – сейчас же схвачу нож и устремлюсь за ним в погоню! Да еще, пожалуй, и так: вы, те, кто когда-либо говорил со мной о стильных упражнениях[289] и вел меня к успеху, – я вам задам!.. Ах, взять в руки копье, и за ними в погоню!

Проходит некоторое время… Дни всё отдаляются да отдаляются, и дух понемногу успокаивается. Опять начинает зудеть набитая к искусству рука. И студент теперь напоминает мне горлицу, у которой разбились яйца: ей бы только ветку в клюв и опять строить гнездо – еще раз наново заняться выводками.

Вот все эти картины студенческой жизни для тех, кто в самой игре злых обстоятельств: они плачут, рыдают, собираются умирать. Если же кто со стороны посмотрит на них – смешно, очень смешно!

Ван Цзы-ань в своем сердце пережил в течение нескольких минут десятки тысяч мысленных нитей. По-видимому, черт или лис давно уже про себя над ним смеялись и вот использовали наконец его опьянение для издевательства. Когда человек на постели очухался, еще бы ему не хохотать над собой во все горло!

Однако вкусить от сладкого осуществления надежды удается ведь не больше чем на миг, и все господа академики испытывают такие состояния не более как минуты две-три в жизнь… А Цзы-ань вкусил эти наслаждения все целиком в одно утро!

Выходит, что лисья благостыня была для него не хуже благодеяния экзаменатора!

Чародей Гун Мэн-би

Лю Фан-хуа из Баодина был богатей на всю округу. Человек он был задушевный, любил принимать гостей, так что за столом у него всегда сидело человек сто. Он живо входил в нужду человека и не скупился дать ему хоть тысячу ланов. Гости и приятели занимали у него деньги и никогда не отдавали.

Однако среди них был некто Гун Мэн-би, родом из Шэньси, – этот за всю свою жизнь ни у кого ничего не просил. Бывало, он придет – и весь год проведет у Лю. Речь у Гуна была изящная, живая; Лю сидел и спал с ним чаще, чем с другими.

У Лю был сын, звали его Хэ. Ко времени, о котором сейчас разговор, ему еще завязывали на голове рожки[290]. Он звал Гуна дядей, а тот тоже охотно с ним играл. Бывало, Хэ придет из школы домой – а Гун сейчас же начинает с ним выламывать из пола кирпичи и куски их закапывать в землю, словно клад серебра, – все это смеясь и шутя. Было пять комнат, и они почти все полы пораскопали и понаделали кладов. Над Гуном смеялись, ставя ему на вид ребячество, но Хэ это нравилось: он любил Гуна, несмотря ни на что, и привязался к нему больше, чем к кому другому из посещавших дом гостей.

Прошло лет десять. Дом начал мало-помалу опустошаться. Уже не хватало на нужды большого гостеприимства, и гости стали понемногу редеть. Тем не менее человек с десять все еще засиживались до поздней ночи за беседой, как и в былое время.

Года Лю завечерели, а дела с каждым днем все падали и падали, но он все еще нет-нет да отрежет, бывало, от себя земли, чтобы на вырученные деньги готовить дома кур да каши. А Хэ тоже был из транжир. Глядя на отца, и он тоже заводил себе компании мальчуганов-приятелей. Отец никаких запретов на это не налагал.

Немного времени еще прошло, Лю захворал и умер. А к этому времени дело дошло до того, что не на что было устроиться с похоронной обстановкой. Тогда Гун достал денег из собственной мошны и справил Лю весь обряд. Хэ проникся к нему еще большим чувством и стал теперь доверять дяде Гуну решительно все – и малое, и крупное.

А Гун, как, бывало, ни придет к ним откуда-нибудь, непременно тащит в рукаве черепок. Придет в комнату и, глядишь, бросит его куда-нибудь в темный угол. Зачем это он делал, теперь уже решительно никто не мог понять.

Хэ все время жаловался Гуну на свою бедность.

– Нет, – возражал ему Гун, – ты не знаешь, как трудно бывает человеку в горе. Что тут говорить о безденежье? Дай тебе хоть тысячу ланов – ты сейчас же все спустишь!.. Настоящий мужчина мучится только тем, что он себя еще не утвердил, а тревожиться о бедности – стоит ли?

Однажды Гун стал прощаться с Хэ, сказав, что собирается домой. Хэ заплакал и все твердил, чтобы Гун поскорее приходил назад. Гун обещал и с этим ушел.

Хэ все беднел и не мог уже себя прокармливать. Все, что было получено за заклады, понемногу исчезало… Хэ со дня на день ждал прихода Гуна, рассчитывая, что тот сразу все устроит. А Гун, как говорится, стер свои следы, скрыл свою тень, ушел – словно желтым журавлем улетел…

Еще при своей жизни Лю сосватал Хэ дочь некоего Хуана из Уцзи. Это была старая, видная, состоятельная семья. Время шло. Прослышав, что Лю обеднел, Хуан начал про себя каяться в своем решении. Когда Лю умер, ему послали траурное оповещение, но он даже не явился на похороны, а все старался теми или другими словами извинить себя дальностью расстояний и прочим.

Когда у Хэ траур кончился, мать послала его к тестю, чтобы лично уговориться о свадебном сроке. Она рассчитывала на то, что Хуан пожалеет мальчика и окажет ему внимание.

Хэ пришел. Хуан, услыхав, что он одет в рваное платье и что на ногах у него дырявые туфли, крикнул привратнику, чтобы тот не смел его принимать. При этом он велел передать пришедшему следующее:

– Иди домой и достань сто ланов. Достанешь – приходи, нет – так, будь добр, с этих пор между нами все кончено.

Когда Хэ это передали, он громко зарыдал. Соседка-старуха, жившая насупротив Хуанов, пожалела мальчика и предложила ему поесть. Затем она подарила ему триста мелких монет[291], приласкала и отправила домой.

Мать Хэ и плакала, и волновалась, но ничего поделать не могла. Тогда она вспомнила, что в былое время восемь и даже девять человек из десяти гостей, собиравшихся у них, были им должны. И вот она послала его просить у них помощи, выбирая для этой цели наиболее богатых и солидных.

– Нет, – отвечал ей Хэ, – те, кто раньше с нами знались, знались из-за нашего богатства. Вот дай мне сесть в высокую повозку, запряженную четверкой коней, то даже тысячу ланов занять у них – и то было бы нетрудно. Но при таком моем положении кто из них станет помнить о прежнем добре и о старой дружбе? Да вот еще что: отец давал деньги, никогда не требуя ни расписок, ни поручительств. Взыскивать долги трудно: нечем доказать!

Однако мать настаивала, и Хэ послушался. Прошло больше двадцати дней, а он не мог достать ни монетки. Впрочем, нашелся некий богач Ли Четвертый, видевший в свое время много добра и ласки у них в доме, – так тот, узнав про эти их обстоятельства, подарил им с чувством исполняемого долга один лан.

Мать и сын горько рыдали и с этих пор перестали на что-либо надеяться.

Дочь Хуана была уже в возрасте прически[292]. Услыхав о том, что ее отец отстранил Хэ, она решила про себя, что это неправильно. Когда Хуан захотел, чтобы она вышла за другого, она заплакала.

– Молодой Лю, – сказала она, – не бедным же родился! Представьте себе, что он был бы еще богаче прежнего, разве его мог бы вырвать у нас какой-либо соперник? А теперь, раз он беден, так и бросить его? Это бессовестно!

Хуану эти речи не нравились, и он принялся на сотни ладов этак и так ее убеждать, но девушка так и не поддалась его словам. Старик и старуха разгневались на нее и с утра до вечера плевались и бранились. Девушка притихла.

Вскоре после этого на Хуанов ночью был сделан набег грабителей, которые чуть не до смерти запытали калеными прутьями мужа с женой, а все домашнее имущество, что называется, в рогожку свернули – забрали начисто.

Три года старики кое-как существовали, а дом все разрушался и падал. Появился с запада какой-то торговец, который, прослышав, что девушка Хуанов – красавица, выразил желание просватать ее за пятьдесят ланов. Хуан, позарившись на такие деньги, дал согласие, рассчитывая насильно отнять у дочери ее собственную волю. Но дочь, разузнав про эти его планы, оделась в разные лохмотья, выпачкала грязью лицо и под покровом ночи убежала.

По дороге она шла, прося милостыню, и месяца через два наконец добралась до Баодина. Там она разузнала, где живет Хэ, и явилась прямо к нему в дом. Мать Хэ сочла ее за жену нищего и крикнула ей, чтобы убиралась, но девушка всхлипнула, зарыдала и стала ей себя называть. Тогда мать взяла ее за руки и тоже расплакалась.

– Дитя мое, – говорила она, – как это ты дошла до такого вида?

Тогда девушка, вся полная грусти, рассказала ей, как все это случилось. И мать с сыном плакали.

Потом ей дали помыться, и краса ее сочно засверкала; брови, глаза заискрились и загорелись. Мать с сыном ликовали.

Тем не менее в доме стало три рта, так что пришлось в день есть только по разу. Мать плакала и говорила:

– Мне с сыном, что ж, – так и полагается… Уж кого жаль мне, так это его достойную жену, которую мы так плохо содержим!

Молодая улыбалась и успокаивала старуху:

– Когда ваша молодая невестка была в нищенках, это состояние ей было хорошо знакомо. Сравнить с нынешним днем мое прошлое – это значит понять, что существует разница между небесным райским чертогом и подземной адской тюрьмой.

У матери разнимались в улыбку скулы.

В один прекрасный день молодая как-то забрела в нежилое помещение. Там она увидела груды нарезанной травы, закрывавшей весь пол без малейшего промежутка. Она стала потихоньку продвигаться вперед, к внутренним комнатам. Там были груды пыли, грязи, а в темном углу лежала куча каких-то вещей. Она тронула кучу ногой – нога отскочила. Подняла, посмотрела – все сплошь «чжутийское»[293]!

Пораженная этой находкой, она побежала сказать Хэ. Хэ побежал с ней осмотреть как следует и обнаружил, что все те черепки, которые в свое время бросал в угол Гун, превратились теперь в белое серебро.

И тут Хэ вспомнил, как в детстве он с Гуном хоронил обломки в комнатах. «Уж не превратились ли и они в серебро?» – подумалось ему. Но их старое жилище было уже заложено соседу с восточной стороны. Хэ мигом выкупил его и взял себе. Видит, лежат кое-какие обломки кирпичей, а запрятанные черепки вышли наружу, так и валяются. Он уже совершенно было потерял всякую надежду, но вот раскопал под другими кирпичами, а там ярко-ярко засверкали сплошь белые слитки. В мгновение ока у него уже были сотни тысяч.

Вслед за этим он выкупил все свои угодья, все свое хозяйство, приобрел слуг, и в доме стало красивее и наряднее, чем в былые дни.

Теперь Хэ в приливе чувств воскликнул:

– Если я не установлюсь прочно, я оскорблю этим моего дядю Гуна!

И вот он заставил себя, как говорится, спустить шатер[294]. Через три года он уже прошел на областных отборных испытаниях.

Тогда он взял с собой сто ланов и отправился благодарить старую соседку Хуанов. На нем было новое платье, прямо-таки стрелявшее в глаза. С десяток, а не то и больше, рослых слуг сидели на ретивых конях, похожих на драконов… А у старушки была всего одна комнатка!

Хэ уселся на диван. Люди кричали[295], лошади бесились – шум их заполнил всю деревенскую улицу…

После того как дочь Хуанов исчезла, торговец с запада начал наседать на старика, требуя обратно деньги, выданные на свадьбу. Но чуть ли не половина их была уже истрачена. Пришлось, чтобы только выплатить долг, продать старый дом. И от этого Хуаны обеднели, стали терпеть лишения, как в свое время Хэ. Теперь, слыша, как великолепно шествует их бывший зять, они закрылись, предались скорби – и только.

А старая Лю купила вина, приготовила обед и давай угощать Хэ. Угощала и рассказывала, какая девушка была достойная и как жаль, что она убежала.

– Ну а ты женат или нет? – спросила она у Хэ.

– Женат, – отвечал тот.

После обеда он потащил старуху посмотреть его молодую жену, посадил ее в повозку и вместе с ней вернулся домой.

Дома к ним вышла нарядная молодуха, которую, словно фею, поддерживала толпа служанок.

Увидели друг дружку – и были донельзя поражены. Потом стали рассказывать о происшедшем.

Молодая участливо спросила, как поживают родители.

Старуха прожила у них несколько дней. За ней ухаживали, ее угощали изо всех сил самым радушным образом. Сшили ей отличное платье и вообще сверху донизу одели во все новое. Наконец отправили ее восвояси.

Старуха, вернувшись, явилась к Хуанам и сообщила им все подробности о дочери и передала о ее участливом за них беспокойстве. Муж и жена были прямо-таки ошеломлены.

Старуха советовала им идти к дочери, но Хуан изобразил на лице затруднение… Наконец холод и голод стали невмоготу – делать нечего: пошел в Баодин.

Дойдя до ворот, увидел высокие красивые хоромы. Привратники засверкали на него сердитыми глазами, и целый день ему не удалось дать о себе знать. Но вот вышла какая-то женщина, и Хуан, сделав ласковое лицо и говоря самыми подобострастными, холопскими словами, заявил ей о себе и просил ее тихонько от всех сообщить о нем госпоже.

Через некоторое время женщина эта вышла к нему и проводила в боковое помещение.

– Барыня очень хочет с вами свидеться, – сказала она, – но боится, как бы не узнал барин. Надо будет пока еще подождать удобного момента. Вы, почтенный человек, сюда пришли невесть откуда, уж не голодны ли?

Хуан стал рассказывать про свои горести. А женщина поставила перед ним полный сосуд вина и два блюда закусок. Кроме того, положила ему пять ланов, сказав при этом так:

– Барин наш, видите ли, сейчас обедает в жениных покоях, и барыня боится, что ей не удастся выйти к вам. Завтра с утра вам следует пораньше отсюда уйти, так чтобы барин не услышал!

Хуан обещал. Утром встал спозаранку и собрался в путь, но замки еще не были открыты. Старик остановился в воротах, сел на свой узел и стал ждать.

Вдруг раздались крики, что выходит барин, и только что Хуан хотел спрятаться, как Хэ уже увидел его и удивленно спросил, что это за человек. Слуги ничего не могли ответить. Хэ вскипел гневом.

– А, так это, наверное, какой-нибудь мерзавец. Ну-ка свяжите его да отправьте к властям!

Слуги гаркнули в ответ и прикрутили его к дереву короткими веревками. Хуан, горя от стыда и ужаса, не знал, что сказать. Но тут же вскоре вышла вчерашняя женщина, встала на колени и сказала, обращаясь к Хэ:

– Это мой дядя, господин! Он пришел вчера поздно вечером, я вашей милости и не доложила!

Хэ велел развязать старика, а женщина проводила его за ворота.

– Забыла я сказать привратнику, – сказала она. – Вот и получились из-за меня эти неровности… Барыня говорит, чтобы вы, когда надумаете, направили сюда старую барыню под видом продавщицы цветов и чтобы она пришла вместе со старой Лю.

Хуан обещал, пришел домой и рассказал все это старухе. Та, соскучившись по дочери, сейчас же сказала Лю, и та действительно пошла вместе с ней в дом Хэ. Им открыли дверей с десяток, а то и больше, пока они не добрались до апартаментов молодой.

А на молодой была надета накидка; она носила высокую прическу; жемчуга и изумруды кружили тонкими узорами; запах духов так и ударял в вошедшего. Стоило ей издать звук, как старые и малые служанки уже бежали к ней, окружая ее со всех сторон плотной толпой. Они придвигали к ней золотые кресла и диваны, клали двусторонние подушки. Проворные девочки уже заваривали чай.

Обе женщины шепотом спрашивали друг друга о здоровье и самочувствии, смотрели друг на дружку, и в их глазах блестели слезы.

К ночи молодая велела отвести старухам комнату и уложить их там спать. Матрацы и подкладки были нежные, мягкие, никогда не виданные у них даже в прежние, богатые дни…

Так они прожили здесь дня три-четыре. Молодая выказывала им самое полное внимание. Старуха, отведя дочь в пустую комнату, плакала и сознавалась в своей прошлой неправоте.

– Ну, – возражала ей молодая, – между нами, матерью и дочерью, какой грех не забудется? Вот только гнев мужа все еще не утих. Берегись, чтобы он не узнал!

И как только приходил Хэ, старуха сейчас же скрывалась. Но вот однажды, только что они с дочерью уселись колени к коленям, как вдруг вошел Хэ, увидел и рассердился.

– Это что еще за тварь, деревенщина? – ругался он. – Смеет еще пододвигаться к барыне и сидеть с нею рядом! Вытаскать у нее волосы до последнего!

Старуха Лю бросилась к нему.

– Это, – залепетала она, – моя, как говорится, «тыква и конопля»[296], старуха Ван… Она цветами торгует… Будьте добры, уж не взыщите!

Хэ поднял руки[297] и извинился. Затем сел.

– Вы, почтеннейшая, пришли, оказывается, вот уже несколько дней, а я все занят, так и не успел ничего узнать… Ну что, эти старые скоты Хуаны живы еще или нет?

– Оба вполне хорошо поживают, – отвечала старуха. – Только вот бедны так, что жить невозможно. А вы, барин, такой богатый, такой знатный…[298] Отчего бы вам хоть разок не вспомнить об отношении зятя к старому тестю?

Хэ ударил кулаком по столу.

– Как? – вскричал он. – Да ведь если бы в те дни не вы, старушка, если б вы не дали мне из жалости чашки кашицы, то разве я мог бы вернуться к себе домой? А теперь вдруг я захотел бы еще дать им себя обдирать и на себя сесть! Что за мысль пришла вам?

Говорил и, рассердясь, в ярости топнул ногой, вскочил и давай браниться.

Молодую взял гнев.

– Пусть они недобрые, нехорошие люди, – сказала она, – но это мой отец и моя мать. Вспомни, как я еле-еле издалека приплелась сюда к вам, с нарывами и обмороженными кистями рук, со сквозными язвами на ногах… Я считала ведь, что ни в чем не провинилась перед тобой. Как же это ты теперь в присутствии дочери бранишь отца, заставляя ее невыносимо страдать?

Хэ смирил свой гнев, встал и вышел. Старуха Хуан была мертва от стыда, в лице ни кровинки… Запрощалась и собралась уходить. Дочь дала ей тайком от всех двадцать ланов.

Старуха вернулась к себе, и все сношения между семьями прекратились. Молодую это глубоко тревожило. Тогда Хэ послал им приглашение. Муж с женой явились, полные стыда и не имея слов для извинений.

Хэ принялся извиняться.

– В прошлом году, – говорил он им, – вам угодно было осчастливить меня своим посещением. Но вы не сказали мне открыто о себе и вот заставили меня дать волю многим, многим грехам!

Хуан только бормотал: «Да-с, да-с…»

Хэ велел переодеть их, дать им другую обувь и оставил их жить.

Они прожили этак с месяц, но у Хуана на душе покоя не было, и он неоднократно заявлял о том, что собирается домой. Хэ подарил ему сто ланов белого серебра и сказал при этом так:

– Купец с запада дал пятьдесят. Я теперь эту сумму удваиваю!

Хуан принял деньги с лицом, вспотевшим от стыда. Хэ проводил его в повозке и с конной свитой.

В вечереющие годы Хуан считался у себя довольно-таки зажиточным человеком.

Преданная Я-тоу

Студент Ван Вэнь происходил из Дунчана. С самого детства он отличался искренностью и твердым характером. Собравшись раз съездить в Чу[299], он перебрался через Большую реку[300] и остановился в одной гостинице. Тут он вышел со двора побродить.

Его земляк и родственник Чжао Дун-лоу, крупный торговец, часто не приезжавший домой годами, увидя здесь Вана, взял его за руки, сильно обрадовался и тут же пригласил зайти навестить его. Дошли до места, где жил Чжао. Какая-то красивая женщина сидела в комнате. Удивленный, изумленный Ван попятился назад, но Чжао потащил его и крикнул при этом через окно:

– Ни-цзы, уходи!

Ван вошел. Чжао поставил вино, собрал закуску и стал, как говорится, болтать о «тепле и холоде».

– Что это за место и жилье? – осведомился Ван.

– Это маленький, так сказать, «дворец с кривой решеткой»[301], – отвечал Чжао. – Я давно уже странствую и вот на некоторое время снимаю у них помещение для постели и ночлега.

Во время этого разговора Ни-цзы часто входила в комнату и выходила. Вана коробило[302], ему не сиделось спокойно, весь так и сжимался… Он встал из-за стола и стал прощаться. Чжао схватил его и силком усадил.

Вдруг Ван заметил какую-то молоденькую девушку, проходившую мимо дверей с той стороны. Она поглядела на Вана, и «осенние волны»[303] взметнулись неоднократно – в бровях и очах таилось чувство. Весь вид, все манеры были женственно-грациозны – настоящая фея-небожительница!

Ван всегда отличался строгой корректностью. Тут же на него нашло какое-то затмение, словно он сам себя потерял, и он сразу же спросил, кто эта красавица.

– Это, – отвечал Чжао, – вторая дочь нашей старухи. Ее маленькое прозваньице – Я-тоу, Воронья Головка. Ей четырнадцать лет. Эти самые, как их принято, кажется, называть, «люди с обмотанными головами»[304] часто дразнили аппетит старухи большими деньгами, но девочка упорно к ним не желала. Дело доходило до того, что мать ее за это била плетью и розгой. Девочка все ссылается на свое малолетство и жалобно просит оставить ее в покое. И вот до настоящего времени она ждет предложения.

Ван, услыша эти слова, опустил голову и сидел молча, словно не в своем уме, и отвечал на вопросы все время невпопад – странно как-то.

– Если у вас, сударь, – стал шутить Чжао, – нависает в ее сторону некоторая мысль, то мне придется быть вашим, как говорится, «топором во льду»[305].

– Нет, – отвечал Ван, весь какой-то растерянный, – и на этом желании я не дерзаю остановиться!

Тем не менее солнце уже склонилось к вечеру, а об уходе он и не заговаривал. Чжао стал опять трунить над ним и приглашать.

– Ваша чудесная мысль, – сказал ему Ван, – вызывает во мне глубокую признательность и уважение. Мошна вот, как говорится, против шерстки идет[306]… Как тут быть?

Чжао, зная резкий, ярый характер девочки, решил, что она, конечно, ни за что не согласится, и поэтому обещал помочь Вану десятком ланов. Ван поклонился, поблагодарил и стремительно вышел; появился затем с деньгами, собранными до мельчайшей монеты. Всего набралось около пяти ланов. Чжао отнес их к старухе, и та, конечно, нашла, что этого мало.

– Слушай, мать, – сказала ей при этом Я-тоу, – ты каждый день бранишь меня за то, что я не была для тебя, как говорится в таком случае, «денежным деревом»[307]. Позволь же сегодня попросить у тебя разрешения стать тем, чего ты от меня хотела. Стоит ведь только мне начать учиться жить по-человечески, как день, в который я тебя отблагодарю, уже обозначится. Не отвергай же богатого бога[308] только из-за того, что денег маловато!

Старуха, зная упрямство девочки, была очень рада уже и тому, что та изъявила хотя бы лишь согласие и покорность ее желанию. Приняв предложение, та послала служанку пригласить господина Вана.

Чжао это было неприятно, и он в душе раскаивался в своем предложении. Пришлось добавить денег и передать старухе.

Ван и девочка вкусили теперь радость и наслаждение в самой высокой степени. Затем она сказала ему:

– Ваша покорная слуга принадлежит к низшему классу людей, так называемых «цветов в дымке»[309]. Мне, конечно, не быть вам парой. Однако, раз вы удостаиваете подобной привязанности, мое чувство долга и ответственности сейчас же становится в высшей степени серьезным. Теперь, если вы, вытряхнув весь свой кошелек, купили эту одну лишь ночь радости, то как же нам быть завтра?

Ван, весь в слезах, горько всхлипывал.

– Не горюйте, – сказала дева. – Я брошена в этот «ветер с пылью»[310], по правде-то говоря, вопреки моему желанию. Все дело в том, что мне еще не встречался человек, как вы: честный, стойкий, на которого можно положиться. Прошу вас, давайте ночью убежим!

Ван принял это с радостью и сейчас же поднялся. Поднялась и дева. Прислушались: на городской башне пробило три удара[311]. Дева быстро переоделась в мужскую одежду, и они вместе торопливо вышли. Постучались в дверь к хозяину. У Вана давно уже были два осла, и теперь он под предлогом спешного дела велел слуге сейчас же двинуться в путь. Дева привязала к ляжке слуги, а также к ушам ослов талисманы и, дав им вожжи, велела скакать вовсю. Глаз она не велела открывать. Только за ушами слышен был свист ветра.

Наутро прибыли к устью реки Хань, где наняли комнату и остановились. Ван от этих необыкновенных событий пришел в крайнее изумление.

– Сказать тебе, – промолвила тут дева, – ты как, не испугаешься? Я не человек… Лиса! Мать моя, жадная до блуда, каждый день подвергала меня жестокому обращению, так что сердце мое было полно неприятных чувств. Теперь мне повезло – и я высвободилась из горького, как говорится, моря[312]. За сотни-то верст она уже не узнает, и можно надеяться, что все обойдется без несчастья.

Ван, в общем, не выражал сомнений и двойственных предположений и сказал непринужденно:

– В спальне сижу я напротив мимозы. Дом наш – в нем только четыре стены[313]. Сказать по правде, трудновато тут чем-либо утешиться. Боюсь, что в конце концов мне придется быть оставленным тобою и брошенным!

– К чему подобные опасения? – говорила дева. – Теперь пока что продадим товары и поживем. На два-три рта, при скромности и умеренности, может и хватить… Но можно продать ослов и пустить эти деньги в оборот.

Ван сделал так, как она сказала. Сейчас же он поставил у ворот небольшой прилавок и сам, работая наравне со слугой, занялся здесь продажей вина и разных соусов[314]. Дева принялась делать жилеты и вышивать лотосовые мешочки[315]. Ежедневно зарабатывали они более чем достаточно, пили и ели превосходно.

Прошло более года, и они стали уже мало-помалу обзаводиться прислугой, молодой и старой, а Ван с этих пор уже не надевал, как говорится, «бычачьих носов»[316], а всего лишь присматривал за выполнением работ, не больше.

Однажды молодая женщина вдруг загрустила, запечалилась.

– Сегодня ночью, – сказала она, – должна произойти неприятность. Как нам быть, как нам быть?

Ван спросил, в чем дело.

– Мать, видишь ли ты, – отвечала дева, – уже успела разузнать обо мне, и мне придется вытерпеть много оскорблений и насилий! Если она пришлет сестру, то мне нечего тужить… Боюсь, что мать явится сама!

Дело было уже к полуночи, когда она, сама себя поздравляя, сказала:

– Ничего! Не беда! Сестрица идет!

И действительно, не прошло и минуты, как вошла, распахнув двери, Ни-цзы. Я-тоу бросилась ей навстречу с улыбкой и приветом, но та стала браниться.

– Ты, бесстыжая холопка, – кричала она, – ишь ведь, побежала за ним и спряталась! Мама велела мне связать тебя и увести!

С этими словами она вынула веревку и стала обматывать Я-тоу шею. Та вскипела гневом.

– Что за преступление, – кричала она, – идти с одним-единственным мужчиной!

Ни-цзы пришла в ярость, схватила сестру за платье, рванула и оторвала воротник. Сбежалась вся домашняя прислуга. Ни-цзы испугалась и убежала.

– Сестра ушла, – сказала Я-тоу, – значит, мать теперь уж появится самолично. Великое несчастье мое уже недалеко. Надо бы поскорее что-нибудь придумать!

И стала быстро укладываться, чтобы снова перебраться в другое место.

Вдруг нежданно вошла старуха с таким сердитым лицом, что, как говорится, хоть руками нащупывай.

– Я давно знала, – кричала она, – что ты холопка, невоспитанная и бесчинная девчонка!.. И вот пришлось мне явиться самой!

Я-тоу бросилась ей навстречу, стала на колени, горько заплакала и взмолилась, но старуха, ничего не говоря, схватила ее за волосы и потащила вон.

Ван в тоске и унынии бродил из угла в угол. Пропали и сон и аппетит… Он бросился было к Большой реке в надежде деньгами выкупить Я-тоу, но когда он явился туда, то нашел, правда, дом и все по-старому, но люди и вещи уже успели исчезнуть. Стал расспрашивать местных жителей, но никто из них не знал, куда они переселились. Ван в горе и унынии вернулся к себе, распродал все, что было, проезжим, захватил все деньги и поехал к себе домой на восток.

Прошло несколько лет. Приехав в Яньскую столицу[317], он случайно зашел в воспитательный дом, где увидел мальчика лет семи-восьми. Слуга Вана был поражен его сходством с хозяином и то с той, то с другой стороны пристально, не отрываясь, вглядывался в него. Ван спросил, что это он так смотрит на мальчика. Слуга улыбнулся и сказал. Ван тоже улыбнулся и стал внимательно разглядывать мальчика, у которого было какое-то совершенно особенное изящество стати и манер. Ван тут же подумал, что у него сейчас нет потомства. И вот, так как мальчик был на него похож и ему полюбился, он его выкупил. Спросил, как его зовут. Мальчик назвался Ван Цзы.

– Да, но тебя ведь бросили еще в пеленках, – удивился Ван, – как это ты можешь знать свою фамилию и свое имя?

– Мой воспитатель, – отвечал мальчик, – раз как-то сказал мне, что когда меня нашли, то на моей груди лежала записка, в которой было обозначено: «Сын Ван Вэня из Шаньдуна».

Ван изумился до испуга.

– Я как раз Ван Вэнь и есть. Откуда ж быть у меня сыну?

И решил, что это был, очевидно, какой-то однофамилец, с тем же притом именем, но в душе был тайно рад и сильно полюбил мальчика, привязался к нему.

Когда он приехал домой, то все, кто видел мальчика, не спрашивая, уже знали, что это сын студента Вана.

Цзы, подрастая, становился сильным и очень воинственным, любил полевые охоты, не занимался хозяйством. Ему нравилось драться и доставляло удовольствие убивать. Ван между тем никак не мог его обуздать и удержать.

Помимо этого, Цзы сам говорил про себя, что умеет видеть бесов и лисиц, но никто не верил. Но вот как-то вышло, что в их деревне оказался пострадавший от лисы, и Цзы пригласили пойти туда взглянуть. Тот явился и сейчас же указал на то место, где притаилась лиса, приказав нескольким из бывших тут бить по тем местам, куда он водил. Сейчас же послышался лисий вой, и стали падать на землю клочья шерсти вместе с кровью. После этого в доме стало тихо. Люди стали смотреть на Цзы с возрастающим удивлением.

Однажды Ван, гуляя по людной улице, совершенно неожиданно повстречал Чжао Дун-лоу, на котором и шапка и платье были надеты как попало, причем и сам он выглядел истощенным, каким-то черным.

Сильно изумившись при его виде, Ван спросил, откуда это он появился. Чжао страдальческим голосом попросил разрешения поговорить где-нибудь наедине. Ван тогда привел его к себе и велел поставить вина.

– Когда старуха раздобыла Я-тоу, – рассказывал гость, – она стала бить ее по чем попало палками и розгами. Затем они перебрались на север, и старуха снова хотела, как говорится, отнять у нее волю, но дочь поклялась, что до смерти не будет иметь второго. Тогда старуха заперла ее на замок и бросила. Тут Я-тоу родила мальчика и выбросила его в глухой переулок. Я слышал, что он в воспитательном доме… Должно быть, уже большой… Это, сударь, от вашей плоти!

У Вана брызнули слезы.

– Небо, – сказал он, – даровало мне счастье, и злополучный сын мой уже у меня!

И рассказал все от начала до конца.

– Ну а вы-то, сударь, – спросил он в свою очередь, – как вы дошли до этого состояния, стали таким опавшим и помятым?

– Да, – вздыхал Чжао, – теперь только я узнал, что человек в своей любви, протекающей в этих самых зеленых домах[318], не должен быть слишком честным и порядочным… Ах, да что и говорить!

Оказалось, что сначала, когда старуха переехала на север, Чжао поехал с ними вместе с товаром, уместившимся в коробе за спиной. Тяжелый же товар, который было трудно двигать, он весь распродал задешево. Во время пути пришлось платить носильщикам и вообще покрывать все их расходы, так что трат было бесконечное множество и убыток был огромный. А тут еще Ни-цзы стала требовать от него все больше и больше, и вот через несколько лет десятки тысяч ланов исчезли начисто. Тогда старуха, видя, что, как говорится, золото в постели[319] кончилось, стала с утра до вечера обращать к нему, так сказать, белые глаза[320], да и Ни-цзы стала все чаще оставаться на ночь в богатых домах, так что иногда не возвращалась по нескольку вечеров. Чжао выходил из себя, прямо-таки не выносил этого, но ничего поделать не мог.

Как-то раз старуха отлучилась из дому, и Я-тоу позвала Чжао из окна.

– В этих «кривых решетках», – сказала она, – никакого любовного чувства быть не может. Что дает связь – так это деньги! Вы все еще любовно приникли к дому и не уходите… Смотрите – подберете себе огромную беду!

Чжао охватил испуг. Он словно только что начал просыпаться ото сна. Собравшись в путь, он тайком заглянул к Я-тоу, которая вручила ему письмо для передачи Вану. И вот Чжао вернулся к себе, а теперь, при встрече, все и рассказал, как было.

Затем тут же он вынул письмо Я-тоу, в котором говорилось следующее:

«Знаю, что Цзы уже у твоих коленей. О моих бедах и злосчастьях господин Дун-лоу сам сумеет рассказать все подробно. О прежней злой причине твоей жизни стоит ли даже говорить? А я, сидя в темной комнате, из мрака вовсе не вижу небесного рая. Раны от плетки разрывают кожу, пламенем голода горит сердце. Сменяется утро с вечером – словно проходит год. Если ты, государь мой, не забыл, как мы с тобой на реке Хань в снежную ночь согревались под легким одеялом, передавая его друг другу, – то подумай с сыном, и вы, наверное, сумеете вызволить меня из напасти. Однако, хотя мать и сестра так жестоки, все-таки они моя плоть и кость, и ты вели ему не наносить им вреда и не губить их – так я хочу!»

Ван прочел письмо и неудержимо зарыдал. Он одарил Чжао деньгами и шелком и отпустил его.

В это время Цзы было уже восемнадцать лет. Ван рассказал ему все от начала до конца и затем показал письмо от матери. Цзы рассвирепел, глаза готовы были лопнуть. Он сейчас же помчался в столицу и стал расспрашивать, где живет старуха У. Оказалось, что у них как раз был полон двор повозок и коней.

Цзы прямо вошел в дом, где в это время Ни-цзы пила с купцами, торгующими на озерах. Увидав Цзы с ножом в руке, она так и переменилась в лице. Цзы бросился вперед и зарезал ее. Гости перепугались, решив, что это грабитель. Взглянули на труп женщины, а она уже превратилась в лису.

Цзы с ножом в руках пошел прямо дальше. Видит – старуха присматривает за служанками, готовящими суп. Он подбежал к дверям кухни, так что старуха не заметила, оглянулся во все стороны, быстро вытащил стрелу и пустил ее в балки.

Оказалось, сдохшая с простреленной грудью – лиса.

Цзы тут же отрезал у нее голову, побежал разыскивать место заключения матери, нашел, камнем разбил запоры – и вот у матери с сыном, что называется, даже пропал голос.

Мать спросила, где старуха.

– Я ее уже казнил, – ответил сын.

– Как же ты, дитя мое, – рассердилась мать, – не послушался моих слов?

И велела похоронить за городом, в поле. Цзы сделал вид, что согласен, содрал с лисы кожу и спрятал.

Затем стал рыться в старухиных сундуках, свернул в узел золото и деньги, отдал матери и вернулся с нею домой.

Муж с женой опять счастливо соединились… И горевание и радость, одно с другим разом появились…

Отец спросил, где старуха У.

– У меня в мешке! – сказал Цзы.

Отец в испуге стал расспрашивать дальше, а Цзы уже подавал ему обе шкуры. Мать в гневе бросилась его ругать.

– Противный, непокорный сын! Как ты мог это сделать?

И, зарыдав, в горе стала сама себя бить. Не находила себе места, металась из стороны в сторону, искала смерти. Ван стал изо всех сил утешать ее и успокаивать, крикнув сыну, чтобы тот зарыл шкуры. Цзы разозлился.

– Что ж это, – кричал он, – нашла теперь спокойное и радостное пристанище и вдруг забыла о том, как ее драли и били?

Мать сердилась все сильнее и сильнее и рыдала не переставая. Цзы зарыл шкуры, пришел и сообщил об этом. Тогда только она стала отходить.

С тех пор как жена вернулась к нему, Ван стал благоденствовать еще пуще прежнего. Чувствуя к Чжао признательность за оказанное добро, он наградил его крупной суммой денег. Чжао, между прочим, узнал только теперь, что и старуха и дочери были лисы.

Цзы оказался в высшей степени почтительным сыном и служил, обожая мать. Однако стоило его нечаянно чем-нибудь задеть, как он злым голосом гневно рычал. И вот жена как-то заговорила об этом с мужем:

– Знаешь что, у нашего сына есть какая-то упрямая жила. Если ее не выколоть, то в конце концов он и нас с тобой убьет, и имущество погубит!

Затем, ночью, дождавшись, когда Цзы заснул, она тихонько связала ему ноги и руки. Цзы проснулся и сказал:

– За мной нет никакого преступления!

– Я тебя собираюсь лечить! – отвечала мать. – Не горюй!

Цзы заорал изо всех сил, стал ворочаться, но не мог освободиться от пут. И вот мать взяла большую иглу и стала колоть у щиколотки, вонзая на три-четыре фэня[321]. Затем взяла нож и давай ковырять и резать. Тррах! – что-то так и рвануло. После этого она то же сделала у локтя и плеча и наконец развязала Цзы. Похлопала и велела лежать спокойно.

Рано утром Цзы вбежал, чтобы услужить отцу с матерью, и заплакал.

– Всю ночь, – говорил он в слезах, – я вспоминал о том, что до сих пор делал. Все это было недостойно человека!

Отец и мать сильно обрадовались, и с этих пор Цзы стал мягок и нежен, словно теремная девственница. В деревне его хвалили за примерное поведение.

Лис Чжоу Третий

Чжан Тай-хуа был богатый чиновник из Тайаня. В доме у него завелась лиса, мучившая всех нестерпимо. Посылал он смирить ее своими приказами[322] – безрезультатно. Изложил дело местному правителю. Тот тоже, конечно, был бессилен.

Как раз в это время в восточной части этой области также появился лис, который жил в семье одного крестьянина. Все люди его видели: то был седой старик. Он ходил к людям в гости, посещал их по случаю траура и вообще делал все принятое среди людей. О себе он говорил, что он второй брат в семье. Все и звали его Ху Второй.

Как-то случайно к правителю зашел с визитом один студент и, между прочим, рассказал про чудеса. Правителю пришло по этому поводу на мысль дать чиновнику совет: пусть он пойдет и расспросит старика. В это время у него был один из канцелярских слуг из этой именно деревни. Послал справиться: так и есть, без обмана. Чиновник вместе со слугой пошел в деревню, где в доме слуги устроил обед, и позвал Ху. Тот явился, кланялся и благодарил, ничем не отличаясь от обыкновенных людей. Чиновник рассказал ему, о чем у него к нему просьба.

– Знаю, знаю, – говорил лис, – но ничего для вас сделать сам не могу. Вот только у меня есть приятель – Чжоу Третий, который сейчас пока живет в храме Священной Горы, – вот он, должно быть, может подавить эту вашу нечистую силу. Ужо я его попрошу.

Чиновник обрадовался и стал с облегченным сердцем изливаться в благодарностях. Ху перед уходом условился с чиновником устроить завтра обед в восточной части храма Священной Горы. Чжан так и сделал, как он велел, и Ху действительно привел с собой Чжоу. Это был человек с огромной бородищей и железным лицом, одетый в верховой костюм. Выпили по нескольку раз.

– Мне сейчас брат Ху Эр передал ваше желание, и я уже все знаю. Однако эти твари, верно вам говорю, слишком разновидны, повсюду имеют своих последователей – не очень-то можно их проучить словом, и вряд ли можно будет избежать применения силы. Позвольте уж мне временно поселиться в вашем доме. Отказывать вам и не потрудиться, насколько то позволяют мои слабые силы, я не посмею.

Чиновник, слыша эти слова, подумал про себя, что ведь выходит так, что, прогоняя одну лису, наживаешь себе другую – меняешь зло на зло. Нерешительно мялся, не смея сейчас же ответить. Чжоу это уже заметил.

– Вы уж не боитесь ли меня? – допытывался он. – Я ведь не такой, как другие. Кроме того, у меня с вами давняя определенная судьба. Пожалуйста, не сомневайтесь.

Чиновник согласился. Чжоу еще велел на другой день всей семьей сидеть, заперев двери, у себя в комнатах и сделать одолжение – не кричать.

Чиновник вернулся домой и сделал все, как было велено. Вдруг на дворе послышались звуки дерущихся и режущих друг друга людей, утихшие только через некоторое время. Открыли двери, вышли посмотреть: кровью закапаны все лестницы, и на крыльце лежат несколько лисьих голов, величиною в чашку. Смотрят затем в комнату, из которой выгоняли лис. Там сидит Чжоу в важной позе, делает приветствие, смеется:

– Я принял возложенное вами на меня важное поручение, и вся нечистая сила разом уничтожена.

С этой поры Чжоу поселился у чиновника, относившегося к нему как к постояльцу.

Странник Тун

Сюйчжоуский студент Дун имел пристрастие к рубке мечом. Бывало, взволнованный и возбужденный, говорит, что берет на себя все решительно.

Однажды по дороге домой он повстречал какого-то проезжего, который, оказалось, ехал на своем ослишке с ним по пути. Разговорились. Незнакомец говорил с полной откровенностью, и речь его была сильная, с большим подъемом уносящаяся в какие-то дали.

Дун спросил, как его зовут и как прозвание.

– Я из Ляояна, – ответил незнакомец, – и моя фамилия Тун.

– Куда же вы направляетесь?

– Да вот, видите ли, я уже двадцать лет как из дому и сейчас как раз еду домой, что называется, из заморских стран.

– Вот вы, – сказал Дун, – исходили все земли в пределах морей и видели, конечно, людей неописуемое множество. Скажите, видели ли вы или нет когда-либо человека совершенно необыкновенного?

– А в каком же роде необыкновенного?

Тут Дун принялся рассказывать о предмете своего увлечения, выразив при этом досаду, что ему все не удается найти такого необыкновенного человека, который передал бы ему свое искусство, научив его как следует.

– Ну, положим, – сказал Тун, – таких необыкновенных людей в какой только земле нет. Все дело в том, видите ли, что передать свое искусство мастера могут только и исключительно тому человеку, который будет или верным слугой своего повелителя, или набожно-благочестивым, отцепочтительным сыном.

Дун с жаром заявил, что он может это сказать именно о себе. И тут же он вынул из-за пояса свой меч, постукал по нему пальцем и что-то запел. Потом хватил мечом по деревцу, росшему возле дороги, желая похвалиться остро отточенным лезвием.

Тун еле заметно ухмыльнулся, разглаживая свою бороду. Потом попросил у Дуна показать ему меч. Дун передал.

– Знаете что, – сказал новый знакомец, бегло осмотрев меч, – он выкован из латного железа, так что в нем сидят пары пота и вони… Самого, скажу вам, последнего сорта эта вещь! А вот у вашего покорнейшего слуги, хотя он и никогда не учился искусному владению мечом, есть все-таки один меч, который очень даже может пригодиться!

С этими словами он полез в полý, достал из нее короткий кинжал, всего в фут с чем-то длиной, и стал стругать им Дунов меч: так волосок по волоску, словно то был не меч, а какая-нибудь тыква или баклажан. Постругав, стал кромсать, и вслед его ударам меч падал косыми кусками, напоминавшими лошадиные копыта.

Дун был несказанно ошеломлен. Тоже попросил дать ему в руки посмотреть. Потрогал, потер, раз и два – и вернул обратно. Затем пригласил Туна заехать к нему и, когда приехали, стал усердно и настойчиво оставлять гостя на ночлег.

Гость остался. Дун поклонился ему, стуча головой о пол, и просил сообщить ему приемы владения мечом. Тун отказался, уверяя, что не знает их. Дун, держа у колен свой меч, развил сильную, мощную, кипучую речь, а тот спокойненько слушал – и только.

Уже стража углубилась в ночь, как вдруг Дун услыхал в соседнем дворе какую-то возню и схватку. Надо сказать, что в этом соседнем дворе жил отец Дуна. Дун встрепенулся, заподозрив недоброе, подбежал к стене и весь застыл в прислушиваньи. Слышит, как кто-то гневным голосом говорит:

– Вели своему сыну поскорее выйти сюда, где я его казню, а тебя тогда помилую!

Еще несколько мгновений, и Дуну показалось, что на кого-то сыплются удары. Человек заохал, застонал в бесконечном крике… И впрямь это был его отец!

Студент схватил копье и побежал было на крик, но Тун его остановил.

– Слушайте, – сказал он, – идти вам туда сейчас, думаю, – значит не уцелеть… А надо бы внимательно следить за тем, чтобы все шансы были на вашей стороне!

Студент, весь в испуге и недоумении, просил дать ему наставление, как быть.

– Еще бы, – продолжал гость, – грабитель спокойно назвал вас и потребовал к себе явиться. Конечно, он, как говорится, со сладким сердцем вас убьет! А ведь у вас, сударь, нет никаких, что называется, «костей с мясом»[323], так что надо бы передать распоряжение о том, как поступить вашей жене и семье после этого самого[324]. Я же тем временем открою двери и разбужу ваших слуг!

Студент согласился. Пошел в комнаты и сказал жене. Та ухватилась за его одежду и стала плакать. Мужество студента сразу же исчезло, и он с женой полез в верхний этаж дома, где стал шарить лук, искать стрелы на случай нападения грабителя. Все это впопыхах, кое-как…

Не успел он найти, что нужно, как слышит голос Туна с крыши.

– Ну, счастье ваше, – кричал он смеясь, – воры ушли!

Зажгли свет – а он уже исчез. Осторожно пробираясь, вышли из дому и увидели, что старик только что идет с фонарем домой: он, оказывается, ходил к соседу на выпивку.

И все, что осталось на дворе, – это зола от большого количества пучков соломы.

Понял теперь Дун, что гость и был этот самый необыкновенный человек.

Вот что сказал бы здесь автор этой странной истории:

Верное сердце и сыновнее чувство у человека в крови, в его нравственной природе.

В былые времена жили слуги царей и сыновья отцов, которые не умели за них умереть, а разве – скажите – у них сначала-то не было момента, когда они хватали копье и храбро бежали на свою смерть? Все дело в том, что они упустили момент поворота в мыслях.

Вот, например, Се Да-шэнь и Фан Сяо-жу. Се заключил с Фаном уговор вместе умереть, а чем кончил? Съел свое слово![325]

Разве мог он знать, что после клятвы, вернувшись домой, не сумеет не послушаться кое-кого на своей постели, кто воет и плачет?

У нас в городе жил сыщик, который служил у начальника уезда. Часто бывало так, что он по нескольку дней не являлся домой. И вот его жена вступила в связь с одним из местных повес.

Однажды он приходит домой, а из спальни вдруг выходит и сталкивается с ним молодой человек. В сильном недоумении он давай допрашивать жену. Но та уперлась и не сознавалась.

Тогда он нашел на постели какую-то забытую молодым человеком вещь. Жена стала в тупик, сказать было уже нечего, бросилась на колени и принялась слезно умолять о прощении.

Человек этот рассердился страшно, бросил ей веревку и понуждал ее покончить с собой. Жена просила его разрешить ей умереть принаряженной. Муж позволил.

Тогда она пошла к себе и стала справлять свой туалет, а муж сидел, наливал себе вино и ждал, кричал, бранился и все время торопил.

Наконец жена вышла, сияя нарядом, поклонилась ему и сказала, еле сдерживая слезы:

– Господин мой, неужели ты и впрямь допустишь, чтобы твоя раба умерла?

Человек с грозным и надутым видом цыкнул на нее. Жена – делать нечего – побрела обратно в спальню.

Только что стала она связывать пояс, как он взял чарку, звякнул ею и крикнул:

– Ну ладно, вернись! Зеленый платок[326] на голове вряд ли может насмерть раздавить меня![327]

И стали они мужем и женой по-прежнему.

Этот был тоже вроде Да-шэня.

Усмехнуться только!

Вещая сваха Фэн Третья

Одиннадцатая в семье барышня Фань, дочь лучэнского «возливателя вина»[328], с детства отличалась красотой и привлекательностью; ее тонкое, одухотворенное изящество было совершенно исключительным. Отец с матерью ценили и любили ее. Когда искали за нее посвататься, то они тут же предоставляли дочери выбирать самой, но она всегда находила в женихах мало желательного.

Дело было в день первой лунной полноты[329]. Монахини в храме Водной Луны[330] устроили молитвенное собрание Юйланьпэнь[331]. В этот день «девы на прогулке, словно в небе тучи»[332]. Фань тоже явилась туда и стала, как говорят набожные люди, «следовать своей радости»[333]. В это время какая-то девушка, идя за ней шаг за шагом, часто заглядывала ей в лицо и, по-видимому, желала иметь с ней разговор. Фань всмотрелась пристальнее – перед ней была красавица, для своего времени небывалая, лет этак восьмерки на две. Она понравилась, полюбилась барышне Фань, и та, в свою очередь, устремила на нее свой взор. Девушка улыбнулась…

– Сестрица, – начала она, – вы не будете ли Фань Одиннадцатая?

– Да, – отвечала Фань.

– Ваша прекрасная слава мне давно уже известна. Люди говорят действительно не попусту и не зря!

Фань тоже стала спрашивать, где она живет.

– Моя фамилия Фэн, – отвечала девушка. – По счету ж в семье я третья. Живу отсюда недалеко, в соседнем селе!

С этими словами она взяла Фань за рукав и радостно засмеялась… В ее речах и движениях была теплая грация. Фань тут же почувствовала к ней большую и радостную любовь. Обе девушки страстно приникли друг к дружке и не могли оторваться.

– Почему у вас нет сопровождающих? – поинтересовалась Фань.

– Отец и мать у меня рано оставили свет. Дома сидит только старуха-прислуга и сторожит у ворот. Прийти сюда ей, значит, и нельзя.

Фань собралась уходить домой. Фэн застыла на ней зрачками и готова была заплакать. Фань тоже стала какая-то рассеянная, потом пригласила ее зайти вместе с ней к ним.

– Ах, барышня, – сказала Фэн, – у вас там красные ворота[334] и затканные шелками двери[335], у меня, скромной, нет, как говорится, родни «тростника и камыша»[336]… Боюсь, как бы не навлечь на вас насмешек и высокомерного пренебрежения!

Фань принялась настойчиво приглашать ее, и она наконец ответила, что подождет до другого раза. Тогда Фань вынула одну из головных шпилек и подарила ей. Фэн отблагодарила ее: точно так же вытащила из прически зеленую заколку.

Вернувшись домой, Фань вся была охвачена думой и воспоминанием, необыкновенно острым и тесным. Она достала подаренную ей заколку – ни золото, ни яшма: никто из домашних не знал, что это такое. Фань сильно подивилась.

Теперь она стала каждый день ожидать прихода Фэн и, вся в тоске, наконец расхворалась. Отец с матерью, разузнав, в чем дело, послали человека в ближние села расспросить и найти, но никто решительно о ней ничего не знал.

Подошел праздник двойной девятки[337]. Ослабевшая, исхудавшая Фань чувствовала себя совершенно несчастной и с помощью мальчика-слуги, поддерживавшего ее, кое-как выбралась посмотреть свой сад. Она велела постлать себе тюфячок, как полагается, «у восточного забора»[338]. Вдруг какая-то девушка лезет по стене, высовывается и смотрит на нее. Фань бросила взгляд и увидела, что эта девушка – Фэн.

– Прими меня своей силой! – кричала она мальчику.

Тот сделал, как она велела, и она с шумом спрыгнула вниз. Фань, радостно удивленная, сейчас же встала и потащила ее, заставила усесться на тюфячок. Затем принялась журить ее за то, что не исполняет своих обещаний, и спросила, откуда она сейчас-то появилась.

– Мой дом, – отвечала Фэн, – отсюда все-таки далеко, а сейчас я была у дяди, куда пришла позабавиться… В прошлый раз я вам говорила о ближайшем селе – это я о дядиной семье! С тех пор как мы расстались, мне было очень мучительно о вас все время думать и вспоминать, но знаете, когда бедный и ничтожный дружит со знатью, то прежде, нежели его нога ступит к знатному на порог, в груди у него уже живет стыд и застенчивость. Я все боялась, что ваша прислуга будет смотреть на меня сверху вниз. Вот почему я не приходила, как действительно обещала. А вот сейчас я как раз проходила за этой стеной, услышала женский голос и сейчас же полезла на стену поглядеть: я надеялась, что это вы… Вот и оказалось, что так и есть, как я хотела!

Фань вслед за этим рассказала ей об источнике своей болезни, и Фэн заплакала дождем.

– Знаете что, – сказала она, – о моем посещении надо будет молчать строго-настрого, как о секрете… А то будут болтать и создавать, чего нет, раздувать скверное, струить слова о нехорошем – все это для меня невыносимо!

Фань обещала. Обе девушки вошли в дом, уселись на одной кровати и с отрадным чувством высказали друг другу всю свою душу. Болезнь сейчас же прошла. Они решили быть сестрами и сейчас же поменялись одеждой и обувью.

Завидя кого-нибудь, направляющегося в комнату, Фэн скрывалась за пологом, и так прошло месяцев пять-шесть. Господин и госпожа узнали об этом наконец предостаточно, и вот однажды, в то время как обе девушки сидели за шахматами, незаметно и неожиданно для них вошла госпожа, которая взглянула в лицо Фэн и сказала в крайнем изумлении:

– И действительно, это подруга моей дочери! Слушай, – обратилась она к дочери, – у тебя в комнате есть такая чудесная подруга – нам обоим с отцом это же одна радость… Почему, скажи, ты нам не сообщила об этом раньше?

Девушка тогда довела до сведения матери мнение на этот счет Фэн.

– Вы дружите с моей дочерью, – обратилась теперь госпожа к Фэн, – это нам доставляет наивысшую радость и утешение. Чего же это скрывать?

У Фэн стыд и замешательство покрыли все щеки… Она молчала и только теребила свой поясок…

Госпожа ушла, и Фэн стала прощаться. Фань изо всех сил старалась ее удержать… Наконец она осталась.

Однажды вечером вдруг она, вся расстроенная и растерянная, вбежала и залилась слезами.

– Я ведь твердила тебе, – говорила она плача, – что не стоит здесь оставаться… Вот и пришлось на самом деле сегодня нарваться на этакий позор!

Вся в испуге, Фань бросилась ее расспрашивать.

– Только что я сейчас вышла, так сказать, переменить платье, как некий молодой человек грубо подошел ко мне и стал от меня, знаешь, требовать… К счастью, мне удалось убежать, а то если б так вышло, то что у меня было бы за лицо и глаза после этого?

Фань расспросила подробно, как он выглядит, и стала извиняться.

– Не нужно это считать чем-то особенным, – говорила она. – Это мой глупый брат. Вот ужо я пойду и скажу маме: она его проучит палкой!

Фэн стала твердо и определенно прощаться, чтоб уйти, но Фань все упрашивала ее подождать, когда рассветет.

– Дядин дом, – говорила она, – всего ведь пол-аршина отсюда. Стоит только дать мне лестницу, и я перелезу через стену!

Фань, зная, что ее не удержать, послала двух служанок перелезть с ней через стену и проводить ее в дорогу. Прошли они с половину ли, как девушка простилась с ними, отослала их и пошла одна.

Служанки пришли домой, а их барышня легла ничком на постель и стала горевать и грустить, словно потеряла супруга.

Прошло еще несколько месяцев. Однажды служанка Фаней по каким-то делам была в селе, лежавшем к востоку от города, и, возвращаясь вечером домой, повстречала девушку Фэн, которая шла в сопровождении старухи. Служанка обрадовалась ей, поклонилась и стала спрашивать о здоровье. Фэн тоже грустным-грустным голоском осведомилась, как живет ее барышня. Служанка ухватила ее за платье и сказала:

– Третья барышня, вы зайдите к нам. Наша барышня смотрит и ждет вас – вот-вот умрет!

– Я тоже все думаю о сестрице, – говорила Фэн. – Только мне бы не хотелось, чтобы дома знали. Придешь домой, открой дверь сада – я сама и приду!

Служанка, вернувшись, доложила своей барышне. Та обрадовалась и сделала, как было сказано. Глядь – а Фэн уже в саду. Как увиделись они, так и стали говорить, что называется, о «разлуке беспредельной». Нить за нитью так и вили свою речь, не ложась спать. Наконец, увидя, что служанки уже крепко уснули, Фэн встала и улеглась на одной подушке с Фань.

– Я, конечно, знаю, – шептала она ей втихомолку, – что ты еще не помолвлена и что при твоей красоте, при твоем уме и при вашем богатом доме нечего беспокоиться о том, что не найдется тебе знатного жениха. Однако юношей в шелку да в атласе, высокомерных и заносчивых, нечего считать. Если же ты хочешь себе настоящую, прекрасную пару, то уж позволь попросить тебя не рассуждать о том, беден он или богат.

Фань нашла это справедливым.

– «В давние годы место там было для встречи[339]… Ныне ж не то: стал там молитвенный дом». Завтра усердно попрошу тебя дать себе труд поехать разок со мной, и я дам тебе поглядеть на молодого господина, отвечающего твоим желаниям. Я, видишь ли, с малолетства начитанна в книгах гадателей по лицу[340] и очень даже нешатка в понимании их.

Рано утром Фэн ушла, условившись ждать Фань в буддийском ланьжо. Фань действительно приехала туда, а Фэн была там уже давно. Осмотрели все кругом, и Фань пригласила девушку сесть с ней вместе в повозку. Сидя рука об руку, они выехали за ворота и увидели студента, лет семнадцати-восемнадцати, одетого в холщовый халат без всяких украшений, но статного, рослого по виду и фигуре. Фэн, тихонько указывая на него, шепнула:

– Это, я тебе скажу, талант для Ханьлинь, Сада Кистей.

Фань бегло оглядела студента, и Фэн простилась с ней.

– Сестрица, – сказала она ей при этом, – ты вернись первая, а я приду сейчас же за тобой.

Под вечер она действительно явилась.

– Я только что ходила, как говорят, «за вещью по цвету», искала и спрашивала самым подробным образом. Этот человек оказался моим земляком Мэн Ань-жэнем!

Фань, зная, что он беден, не сочла дело вообще возможным.

– Сестрица, – сказала Фэн, – зачем и ты тоже падаешь в человеческие мирские чувства? Если этот человек будет всегда беден и ничтожен, я должна буду выковырять свои зрачки, чтобы они больше не смотрели в лицо судьбы ученых, что на виду у всей Поднебесной.

– Как же быть-то? – спрашивала Фань.

– Я хочу, – отвечала Фэн, – чтобы ты мне дала какую-нибудь вещь; с ней в руках я могла бы с ним условиться и дать ему торжественное обещание.

– Что это ты, сестрица, так уж заторопилась? – останавливала ее Фань. – Отец и мать у меня еще живы. Если они не согласятся, то как же тогда-то быть?

– Если так поступать, то я действительно боюсь, что они не согласятся… Однако если твоя воля тверда, то жизнь или смерть разве могут отнять ее у тебя?

Фань упорно не считала это возможным.

– Да, – говорила на это Фэн, – женщиной уже владеют брачные оковы, а бесовские силы все еще не исчезли. Вот поэтому я и явилась, чтобы отблагодарить тебя за прежнюю ко мне любовь. Позволь, значит, с тобой здесь проститься, а ту шпильку с золотым фениксом, что ты мне подарила, я возьму с собой и подарю ему вопреки твоей воле.

Только что Фань хотела предложить поговорить об этом еще раз, как Фэн уже вышла за дверь.

Студент Мэн обладал большими способностями, но в то время был беден. Поэтому, хотя ему было уже восемнадцать лет, но он еще лишь хотел начать выбор подруги и пока не сватался. В тот самый день он вдруг увидел двух красавиц, вернулся домой и предался тайным мечтаниям. К концу первой стражи[341] Фэн постучалась к нему в ворота и вошла. Он зажег огонь и узнал ту, которую видел днем.

Обрадовался и стал задавать ей вопросы.

– Моя фамилия Фэн, – отвечала она, – я подруга Одиннадцатой Фань.

Студент был страшно рад. Некогда тут было расспрашивать о подробностях. Он быстро подошел к ней, обхватил и стал обнимать. Фэн сопротивлялась.

– Я не Мао Суй[342], – заявила она. – Я Цаоцю Шэн. Одиннадцатая барышня желает связать себя с вами, как говорится, льдом.

Студент был изумлен до крайности и не верил. Тогда Фэн достала булавку и показала ему. Студент был вне себя от радости и поклялся так:

– Если она дала себе труд полюбить меня до такой степени, то я, не получив ее, Одиннадцатой барышни, пусть лучше до конца жизни буду холостым!

Фэн затем ушла. Рано утром студент пригласил соседнюю старуху явиться к госпоже Фань. Госпожа нашла, что он беден, и даже вовсе не стала говорить с дочерью, а сейчас же отослала сваху.

Барышня, узнав об этом, потеряла в сердце своем всю надежду и глубоко вознегодовала на Фэн за то, что та ее обманула. Однако золотую шпильку вернуть было трудно. Только и оставалось, что поклясться насмерть.

Прошло еще несколько дней. Сын одного местного магната стал искать сватовства, но, боясь, что дело не сладится, пригласил быть сватом уездного правителя.

В данное время этот магнат был в силе, и господин Фань в душе своей его боялся. Он спросил об этом дочь. Та стала невесела. Стала ее расспрашивать мать. Она все время молчала, ничего ей не сказав, и только появились слезы. Затем она послала кой-кого шепнуть госпоже, что, если то не будет студент Мэн, она до смерти не выйдет ни за кого замуж.

Господин Фань, узнав об этом, сильно рассердился и окончательно обещал магнату. Мало того, подозревая, что дочь имеет по отношению к студенту тайные намерения, он тут же выбрал счастливый день и торопил с окончанием всех обрядностей.

Разгневанная девушка перестала принимать пищу, целыми днями только и делала, что лежала уткнувшись.

Накануне дня, когда молодой должен был встретить свою жену, она вдруг поднялась, взяла зеркало и стала делать туалет. Мать ее в душе уже ликовала, как вдруг вбежала прислуга, сообщая, что молодая барышня удавилась.

Весь дом в испуге и в слезах… Горько каялись, но догнать уже было нечем. Прошло три дня, и девушку похоронили.

С тех пор как студент Мэн получил от старухи-соседки, как говорится, свой мандат обратно, он пришел в ярость и досаду – хотел даже покончить с собой. Однако издали и обиняками он стал разузнавать и расспрашивать, без всяких оснований надеясь вновь вернуть дело. Когда же он дознался, что у девушки есть уже повелитель, то огонь гнева загорелся в сердце, и все его мечты разом оборвались.

Через короткое время он услыхал о, так сказать, «яшме погребенной и духах зарытых»[343] и, весь в грусти, скорбел о погибшей, досадуя, что не умер вместе с красавицей.

Под вечер он вышел из дому, думая, что ему удастся воспользоваться темнотою ночи, чтобы поплакать разок на могиле Одиннадцатой барышни. Вдруг подходит к нему какой-то человек. Подошел ближе – оказывается, это Фэн Третья!

– К счастью моему, – сказала она студенту, – свадьба-радость может состояться!

– Милая, – сказал студент, весь в слезах, – ты не знаешь, что ли, что Одиннадцатой уже не существует?

– Именно по тому самому, что ее нет, я и говорю, что свадьба состоится, – твердила она. – Надо поскорей позвать ваших домашних, чтобы они раскопали могилу. У меня, видите ли, есть необычайное средство, которое может ее воскресить!

Студент послушался, открыл могилу, взломал гроб, потом снова закрыл его и сам понес на себе труп. Придя домой вместе с Фэн, он положил труп на кровать, и они вложили в него лекарство. Прошло некоторое время, и труп ожил.

Девушка посмотрела на Фэн и спросила, что это за место.

– Это Мэн Ань-жэнь, – сказала Фэн, указывая на студента.

И рассказала, что и как. Только теперь девушка стала просыпаться, словно ото сна.

Фэн выразила опасение, как бы дело не было разглашено, и они решили уйти за пятнадцать ли, где и скрыться в горной деревушке. Затем она хотела проститься и уйти, но Фань со слезами упросила подругу остаться, дав ей для жилья особый двор. Она продала свои украшения, положенные с нею в гроб, и на эти деньги они стали жить, даже, пожалуй, с маленьким достатком.

Каждый раз, как приходил студент, Фэн сейчас же убегала. Фань тогда совершенно непринужденно как-то сказала ей:

– Мы с тобой сестры, не хуже родных по кости и мясу. Однако, в конце-то концов, не сто же лет нам вместе жить! Лучше не придумать, как нам с тобой подражать Ин и Хуан[344].

– У меня, – сказала Фэн, – с детства имеется сверхъестественный секрет, при посредстве которого, то вдыхая, то выдыхая[345], можно долго жить. По этой причине я не желаю выходить замуж.

– Средств, питающих жизнь, – сказала ей на это с улыбкой Фань, – и распространенных в мире, столько, что ими, как говорится, вгонишь в пот вола и заполнишь балки[346]… Вот только кто их испробует на деле?

– У меня, – отвечала Фэн, – есть средство, неизвестное людям этого мира. То, что распространено среди людей, – в общем, не настоящие средства. Только идущая от самого Хуа То[347] «картина пяти зверей» ничего себе, отнюдь не является вздором. Надо сказать, что вообще всякий без исключения человек, культивирующий и выплавляющий в себе высшую природу, непременно желает, чтобы его кровь и дыхание текли просторно и свободно. Если приключилась опасность или неожиданная болезнь, надо сделать «тигра» – сейчас же проходит. Это ли еще не доказательство?

Фань тайком поговорила со студентом, и они решили, что пусть он сделает вид, как будто уезжает куда-то далеко. И вот, с наступлением ночи, Фань стала угощать ее вином. Когда же она напилась пьяной, студент тихонько вошел к ней и осквернил ее. Она проснулась и сказала:

– Сестрица, ты погубила меня! Видишь ли, если заповедное воздержание от похоти не нарушено, то, когда совершенная истина в нем уже созрела, человеку полагается вознестись на первое небо… А теперь я упала в подлую каверзу! Судьба, значит!

С этими словами она встала и начала прощаться.

Фань заявила ей, что у нее были самые искренние и честные мысли, жалобно умоляла ее и извинялась.

– Ну, скажу тебе по правде, – ответила ей Фэн, – я, знаешь, лиса. Взглянув на твое прекрасное лицо, я вдруг почувствовала, как во мне родились к тебе любовь и обожание, опутавшие меня, как кокон, сам себя вяжущий… И вот настал, приключился нынешний день! Это власть демона страстей и от человеческой силы не зависит. Если я еще у вас тут останусь, то демон возродится с пущей силой, будет бездна и бесповоротный провал… Твое, милая женщина, счастье, елей твоей судьбы – все это совершенно прямо и идет куда-то далеко. Любить тебя, дорожить тобой – естественно и для тебя самой.

С этими словами она ушла.

Муж и жена долго стояли в оцепенении страха и от изумления только вздыхали.

Прошел год. Студент действительно победил на местном экзамене и был назначен на должность в Ханьлинь, Лес Кистей. И вот он подал свой именной лист[348] и явился к Фаням. Господин Фань, пристыженный и раскаивающийся, его не принял было, но студент настоятельно просил – и тогда его впустили.

Академик вошел и стал исполнять обрядность, требуемую от сына-зятя: пал наземь и с величайшим почитанием стал бить поклоны. Фань страшно рассердился, думая, что академик издевается и третирует его. Однако тот попросил разрешения у Фаня отвести его в сторону и рассказал ему все как было. Старик не особенно-то верил и послал человека к нему на дом разузнать.

Тут он взволновался донельзя и пришел в полный восторг, но шепнул, чтобы остерегались все это разглашать. Старик боялся, как бы не случилось неожиданной беды.

Прошло еще два года. Сватавшийся магнат был уличен в незаконной протекции и вместе с отцом сослан на Ляодун, в матросы.

Теперь только Фань Одиннадцатая навестила родителей.

Искусство наваждений

Покойный господин Юй в молодости был прям и честен, как рыцарь[349]. С увлечением предавался кулачному спорту[350]. Силища у него была такая, что он мог с двумя жбанами в руках высоко подпрыгивать и исполнять танец вихря[351].

В годы царствования, называемые «Возвышением правоначалия»[352], он был в столице[353], куда приехал держать высшие дворцовые экзамены[354]. Здесь чем-то заразился и захворал его слуга. Юя это встревожило. Тут как раз подвернулся уличный гадальщик, о котором говорили, что он очень искусно гадает и может в точности определить человеку и жизнь и смерть. Юй решил спросить его насчет слуги.

Только что он подошел к гадателю, как тот, не дав ему еще ничего сказать, спросил:

– Скажите, сударь, вы хотите меня спросить, не правда ли, относительно болезни вашего слуги?

Юй опешил и ответил утвердительно.

– Больному-то, видите ли, – продолжал гадатель, – вреда не будет, а вот вам, сударь, может грозить беда!

Тогда Юй попросил гадать о нем лично. Гадатель взметнул гуа[355] и заявил, растерянный:

– Вы, сударь, должны умереть через три дня!

Юй долго стоял, ошарашенный этим прорицанием, а гадатель меж тем довольно развязно говорил ему:

– Вот что, сударь, ваш покорнейший слуга[356] располагает, видите ли, кое-каким искусством в данном отношении. Уплатите мне за труды десять серебром, и я, так и быть, за вас отчитаюсь перед духом![357]

Юй подумал про себя, что раз уже решено, жить ему или умирать, то разве может человеческое искусство это отвратить? Не согласился на предложение, встал и собрался уходить.

– Вот видите, – сказал гадатель, – вы жалеете денег для такого пустячного расхода… Не кайтесь же, не кайтесь!

Люди, питавшие к Юю расположение, испугались за него и дали ему совет лучше уж хоть всю мошну выворотить, лишь бы улестить гадателя, но наш герой[358] их не слушал.

Время пробежало быстро. Наступил третий день. Юй сидел в своем помещении с серьезным видом, хранил спокойствие и внимательно глядел. Однако весь день ничего неприятного не случилось.

Когда настала ночь, он запер двери, устроил свет, сел в позе готового ко всему и облокотился на меч[359]… Водяные часы[360] уже шли к концу первой стражи, а все еще не было смертельных для него подвохов, и он уже подумывал о том, как бы идти к подушке.

Вдруг он слышит, как в оконной скважине что-то зашуршало-зашуршало… Юй быстро ринулся взглянуть и увидел, что в комнату проникает какой-то маленький человек с копьем на плече. Опустившись на пол, он вдруг стал нормального роста.

Юй схватил меч и рубанул по нем. Удар порхнул по воздуху, не попав, куда было нужно. А человек вдруг опять стал малюсеньким и стал искать прежней скважины, желая, очевидно, убраться вон.

Юй сейчас же ударил по нем опять. Человек повалился вслед за ударом. Юй посветил на него: оказалось, это бумажная фигура, разрубленная в пояснице пополам.

Наш герой уже не решался теперь лечь. Сел и стал ждать.

Через некоторое время опять что-то такое проникло через окно и выглядело причудливо, ужасно, словно черт. Только что оно достало до полу, как Юй нанес резкий удар… Разрубил – стало двое, и оба заерзали по полу, как черви… Боясь, как бы они не встали, Юй наносил им удар за ударом… Раз-раз – и все прямо в цель. Но звук был не мягкий. Вгляделся пристально: оказывается – глиняный божок![361] И весь разломан на мелкие кусочки!

Теперь наш Юй пересел уже к самому окну и уставился взором в скважину.

Прошло довольно-таки долгое время. Вдруг он слышит за окном что-то вроде коровьего фырканья и будто какая-то тварь налегает на оконную раму, отчего вся стена заходила, затрещала[362], готовая, по всем признакам, сейчас же рухнуть.

Боясь, как бы стена его не задавила, Юй решил, что все-таки лучше всего, по-видимому, выскочить вон и драться уже снаружи. Трррах! – сорвал засовы и выбежал.

Перед ним был огромный бес, столь высокого роста, что был в уровень с крышей дома. При мутном свете луны Юй видел лишь, что у него лицо черно, как уголь, и глаза сверкают, словно молнии, давая какой-то желтый свет. На верхней части тела у него не было никакой одежды и на ногах обуви, но в руках он держал лук, а у поясницы торчали стрелы.

Пока наш Юй стоял перед бесом, ошеломленный зрелищем, тот уже успел пустить в него стрелу. Юй взмахнул мечом и отразил стрелу, которая тут же упала на землю. Только что он хотел ударить по бесу, как тот пустил вторую стрелу. Юй стремительно отскочил в сторону, и стрела прямо впилась в стену, дрожа и воя.

Бес рассвирепел, выхватил из-за пояса нож, размахнулся им, как порыв ветра, и, уставясь глазами на Юя, изо всех сил рубанул, но Юй с ловкостью обезьяны ринулся вперед, и нож врезался в каменную плиту, которая тут же раскололась.

Тогда Юй, пробежав у беса промеж ног, резанул его по самую щиколотку. Раздался резкий звук: ррр… Бес еще пуще рассвирепел, зарычал громовыми раскатами, обернулся и снова ударил ножом. Юй опять припал к земле и ползком пролез к бесу. Нож хватил по концу его кафтана и отрезал полу. А в это время Юй уже успел подскочить к бесу под самые ребра и нанести отчаянный удар. Опять раздался какой-то треск, бес свалился и замер.

Юй давай рубить его по чем попало, но слышал лишь звук чего-то твердого, словно то была доска ночного сторожа. Зажег огонь – смотрит: какой-то деревянный истукан величиной с нормального человека! И лук и стрелы оставались у пояса, но раскраска и резьба истукана были ужасны, чудовищны. На всех тех местах, куда пришлись удары меча, была кровь.

Юй взял свечу и так сидел до самого утра. Он наконец понял, что эти бесовы твари были подосланы гадателем, желавшим привести человека к смерти, чтобы создать своему искусству славу чего-то божеского.

На следующий день Юй рассказал обо всем этом друзьям, и они всей толпой пошли туда, где сидел гадатель. Тот, издали увидев Юя, в мгновение ока стал невидим.

Один из присутствовавших заметил, что это тоже особое искусство – скрываться от взоров и что его можно парализовать собачьей кровью. Юй поступил, как было указано, и, запасшись чем следовало, пришел опять. Гадатель сейчас же скрылся, как и в первый раз. Юй смочил то место, где он стоял, собачьей кровью, и взорам предстал гадатель, у которого, однако, все лицо и вся голова были измазаны собачьей кровью. Глаза же так и сверкали, словно то стоял черт.

Гадателя связали и передали властям.

Он был казнен.

Историк этой небывальщины сказал бы при этом так:

Сказано уже, что покупать себе гадание – своего рода идиотство. Много ль найдется таких жрецов этого искусства, которые не ошибались бы в жизни или смерти человека? Гадать же с ошибкой – то же, что и вовсе не гадать.

Однако, раз ты уже совершенно ясно и определенно предсказал мне день смерти, чего тут еще, казалось бы? Ан нет – есть среди гадателей, оказывается, и такие, что для вящего прославления своего знахарства желают использовать чужую жизнь. Эти-то будут, кажется, пострашнее прочих!

Подвиги Синь Четырнадцатой

Студент Фэн из Гуанпина жил в годы «Правой доблести»[363]. Он смолоду отличался легкомыслием и свободолюбием. Как-то раз, дав себе полную волю в вине, он шел на заре и встретился с какой-то совсем молоденькой девочкой, одетой в красный плащ. Лицо ее было женственно-привлекательно. Она бежала по росе, и ее башмачки и чулочки сильно намокли. За ней шла маленькая служанка. В сердце Фэна закралась любовь.

Под вечер он возвращался домой пьяный. У дороги с давних пор стоял буддийский ланьжо[364], который долгое время уже прорастал и разрушался. Из него вышла какая-то девушка. Оказалось, та прежняя красавица. Вдруг она заметила студента, повернулась и ушла в храм.

Студент подумал про себя, как это красавица могла очутиться в молитвенном дворе храма; привязал осла к воротам и пошел взглянуть на этакое диво. Вошел. Обломки стен разрушались и падали. На ступенях крылец тоненькая трава расстилала свой коврик. Студент стал бродить взад и вперед.

В это время вошел пожилой человек с проседью. Шапка и одежда у него были весьма приличны и опрятны. Он спросил гостя, зачем он сюда пришел.

– Да случайно, знаете, зашел в этот древний храм, чтобы взглянуть туда-сюда. А вы, старец, зачем здесь?

– Я, видите ли, живу бродячей жизнью и определенного места не знаю. Вот и здесь я тоже лишь временно нашел приют, чтобы немного передохнуть. Впрочем, раз я удостоен чести вашим лестным появлением, то у меня найдется горный чай, который я и могу предложить вам вместо вина.

С этими словами он пригласил гостя зайти к нему. За храмовым приделом Фэн увидел двор с блестящей, яркой каменной дорожкой. Бурьянов и лопухов уже больше не было.

Затем вошел в помещение. В этих комнатах и входные занавесы, и пологи над кроватями были окутаны пахучим туманом, который так и ударил в нос вошедшему.

Сели. Стали называться.

– Мне, старикашке, фамилия Синь, – сказал хозяин.

Студент был совершенно пьян.

– До меня дошли слухи, – сказал он, – что у вас есть барышня и что она до сих пор еще не нашла себе приличной пары. Позволю себе нескромную самонадеянность и выражу желание представить вам самого себя вместе, как говорится, с «зеркалом и подставкой»[365].

Синь улыбнулся.

– Разрешите, – сказал он, – посоветоваться с моей старухой.

Студент сейчас же попросил дать ему кисточку и написал следующие стихи[366]:

В тысячу золотом яшмовый пест разыщу,С пылким усердьем сам я его представлю.Если Юнь-ин[367] будет на это согласна,Ей Первоиней сам тем пестом и столку[368].

Хозяин с улыбкой передал это слугам.

Вскоре явилась служанка и стала что-то говорить Синю на ухо. Тот поднялся и, успокоив гостя, просил его терпеливо пока посидеть. Затем отодвинул занавес, вошел в соседнюю комнату, сказал там тихонько слова три и сейчас же быстро вышел.

Студенту казалось, что старик непременно принесет прекрасную весть, но Синь уселся и начал улыбаться, посмеиваться, не заговаривая ни о чем таком прочем. Студент не мог утерпеть, чтоб не спросить:

– Я так и не знаю еще как следует, что думает и велит передать ваша супруга. Сделайте мне удовольствие, разрешите сомнения, которые теснятся в груди.

– Вы, сударь, – отвечал Синь, – выдающийся и разносторонний ученый человек; я давно уже склонился перед вашей личностью. Однако у меня есть одно личное соображение, о котором я не решаюсь вам сказать.

Студент стал настойчиво упрашивать.

– Видите ли, – сказал Синь, – у меня, как говорится, слабого потомства[369] всего девятнадцать человек, из которых двенадцать уже замужем. Распоряжаться свадьбами и обрядами я предоставил моей, с вашего позволения, старухе. А я по-стариковски уже не вмешиваюсь.

– Ваш покорный слуга хотел бы получить лишь ту, которая сегодняшним утром шла по росе, с маленькой служанкой за руку.

Синь не отвечал и сидел перед ним молча. Студент слышит, как там, в комнатах, кто-то так и выпевает сочно, словно пташка. В пьяном раже он рванул дверной занавес и сказал:

– Если мне не суждено получить достойную подругу, дай же я хоть раз взгляну на ее лицо и этим расплавлю свою досаду!

В комнате, услыша движение крюков, всей группой так и остались стоять, глядя в немом изумлении. Действительно, как и мог ожидать студент, там была девушка в красном. Она взмахнула рукавом, наклонила прическу и стояла, прямая, стройная, перебирая пояс и в упор глядя на входящего студента.

Вся комната пришла в дикое смятение. Синь рассердился и велел слугам вытолкать студента. Тому вино еще сильнее, прямо фонтаном бросилось в голову – и он повалился ничком в заросли бурьяна. Черепки и камни летели на него со всех сторон дождем. К счастью, в него не попали.

Полежав некоторое время, он прислушался – и услыхал, как его осел все еще жует у дороги. Встал, сел на осла и поплелся шажком. Ночь была мутная, темная, наводящая тоску… Он забрел, заблудясь, в овраг, где струился поток. Рыскали волки, кричали совы… У студента стали вздыматься волосы и в сердце захолодело. Топчась в нерешительности на одном месте, оглянулся на все четыре стороны, так и не узнавая, что это за место. Лишь где-то вдалеке, там, в темном лесу, он увидел огонек, который то светил, то угасал. Подумав про себя, уж не деревушка ли там какая-нибудь, решительно направился туда, чтоб заночевать.

Поднял голову. Перед ним были огромные строения. Постучал плетью в ворота. Изнутри кто-то спросил:

– Откуда это является сюда в полночь господин?

Студент сказал, что сбился с дороги.

– Подождите, я пойду доложить хозяевам, – сказал спрашивавший.

Студент стал ждать, нога к ноге, словно цапля. Вдруг он услышал движение ключа, и дверь открылась. Вышел рослый слуга и взял у гостя осла. Студент вошел. Видит – в комнате очень красиво, приятно. В гостиной стоят лампы. Немного посидел. Тут вышла какая-то женщина и спросила у гостя его фамилию. Студент назвался. Не прошло и четверти часа, как вышли служанки, ведя под руки старуху.

– Госпожа области[370] прибыла, – было сказано при этом.

Студент встал и, приняв церемонное положение, хотел было уже сделать большой поклон, но старуха остановила его и села.

– Ты не внук ли Фэн Юнь-узы? – спросила она.

– Да, – сказал студент.

– Ты, значит, мой внучок-племянник! – сказала старуха. – Часы мои уже останавливаются, и остаток годов идет к концу. От плоти, что называется, и костей моих очень уж пришлось мне жить вдали и отчуждении!

– Я еще ребенком потерял свою, как говорится, опору и надежду[371], – сказал студент, – и едва ли знаю одну десятую часть тех людей, кто жил с моим дедом. И вот мне так и не удалось иметь честь навестить их. Усердно прошу вас указать мне их и назвать.

– Сам узнаешь, – сказала старуха.

Студент не смел расспрашивать далее и сидел против нее, весь погруженный в воспоминания.

– Скажи, племянничек, – спросила старуха, – как это ты попал сюда в такую глубокую ночь?

Студент стал гордо хвастаться своею храбростью и одно за другим по порядку изложил все то, что с ним случилось. Старуха смеялась.

– Ну что ж, – говорила она, – это дело великолепное. К тому же ты, племянничек, известный ученый, ничем не уступаешь невесте. Как может какая-то грубая лисица-оборотень возвышать себя над тобой? Ты, мой друг, не беспокойся: я сумею тебе ее самым милым образом сюда доставить.

Студент выразил свою благодарность и сказал:

– Хорошо, хорошо!

Старуха обернулась к служанкам.

– Я и не знала, – сказала она, – что дочь Синя вдруг окажется такою неподатливою и прекрасною!

Служанка заметила:

– У него девятнадцать дочерей, и все они как бы летят, порхают: в них есть жизнь и смысл! Не знаю только, которую из них по счету сватал себе барин?

– Ей, в общем, лет пятнадцать, может быть, чуть больше, – описывал студент.

– Да это Четырнадцатая! – сказала служанка. – Всего три дня тому назад она вместе с матерью приходила сюда поздравлять вас и желать долгой жизни[372]. Как это вы так основательно забыли ее?

– Да это уж не та ли, – засмеялась старуха, – что делает себе высокие резные «лепестки лотоса»[373] и наполняет их душистым порошком? Не та ли, что гуляет в газовой накидке? Эта, что ли?

– Она и есть! – отвечала служанка.

Старуха продолжала:

– Эта девчонка отлично умеет принимать тот или иной вид, кокетничать и жеманничать. Однако, надо сказать по правде, она действительно, как говорится в древнем стихе, «уединенная и скромная»[374], достойная девушка, и ты, милый племянничек, обратив на нее свое благосклонное внимание, не ошибся. Пошли-ка, – скомандовала она служанке, – Лисенка, пусть позовет ее сюда.

Служанка ответила: «Слушаю-с» – и ушла. Через некоторое время она снова вошла в комнату, доложила:

– Синь Четырнадцатую позвали, она уже здесь.

Вслед за тем показалась девушка в красном. Она прямо направилась к старухе, пала ниц и стала делать перед ней поклоны. Старуха оттащила ее.

– Ты станешь женой моего племянника, – сказала она, – не нужно делать этих церемоний прислуги перед госпожой!

Девушка поднялась и стояла очаровательная, прелестная. Красные ее рукава были почтительно опущены книзу[375]. Старуха поправила ей локоны, притронулась к ее серьгам и затем спросила ее:

– Что ты в последнее время у себя делаешь?

– На досуге вышиваю на ложке, и только, – ответила она, потупясь.

Затем повернула голову, увидела студента и от стыда вся съежилась, испытывая беспокойство.

– Это мой племянник, – сказала старуха. – Он, видишь ли, весь полон желания вступить с тобою в брак; за что, спрашивается, было заставлять его сбиться с дороги и всю ночь рыскать по оврагам?

Девушка потупилась и молчала.

– Я послала за тобой, – сказала старуха, – не для чего иного, как для того, чтобы быть со стороны моего племянника, что называется, «вырубающей».

Девушка молчала, и только… Старуха велела обтереть кровать, настлать матрацы и тюфяки и тут же устроить им брачное соединение в чаше. Девушка так и зарделась.

– Я пойду домой сказать отцу с матерью, – сказала она.

– Послушай, – сказала старуха, – я тебе, как говорится, служу льдом… О каком тут недоразумении или ошибке может быть речь?

– Повелению областной госпожи, – возразила девушка, – ни отец, ни мать не посмеют воспротивиться. Тем не менее делать все это торопливо, наспех, кое-как… пусть я, девчонка, умру, но не посмею этого вашего приказания принять!

Старуха улыбнулась.

– Волю у этой девчонки, – сказала она, – не отнимешь. Настоящая жена моему племяннику!

С этими словами она взяла у девушки с головы золотой цветок и дала студенту. Затем велела ему с этим идти домой, чтобы заняться гаданьем о счастливом дне. На этот день и назначить брак. Наконец она отправила служанку проводить девушку.

Вдали уже кричали петухи. Услыша это, старуха послала человека подать студенту осла и проводить его, показав, как пройти за воротами.

Едва студент сделал несколько шагов, как вдруг, обернувшись, увидел, что и село и дом исчезли. Видны были только сосны и дикие акации, которые густо-густо чернели перед ним, да покрывали могилу кучи лопухов и полынь… И больше ничего.

Студент стал сосредоточенно думать и вспоминать. Наконец он догадался, что на этом месте как раз находится могила министра Се, который доводился братом его бабке… Вот, значит, почему его называли племянником! Он понял уже, что был сейчас с мертвыми духами[376]. Однако что за человек Четырнадцатая, ему было неизвестно. Вздохнул и поехал домой.

Кое-как, без особенной энергии, принялся он за гаданье о счастливом дне, выбрал и стал ждать, хотя его и брало опасливое раздумье, что рассчитывать на обещание мертвого духа трудно.

Он еще раз сходил в тот самый храм. Но его здания были в состоянии полной заброшенности, и от них веяло холодом нежилого. Студент стал расспрашивать у живущих около храма поселян. Ему сказали, что в храме постоянно появляются лисицы.

«Ладно, – думал студент про себя, – если получу красавицу, то пусть она хотя бы и лисица, все равно – и это будет великолепно».

Когда настал этот день, студент убрал комнаты, подмел дорожки и поочередно со слугой смотрел вдаль и ждал. Подошла полночь, но все еще было тихо. Студент уже потерял всякую надежду, но сейчас же за дверями раздались крики. Он бросился к туфлям, вышел взглянуть, а расшитая повозка уже стояла во дворе и две служанки помогали молодой сесть в ее зеленую комнату[377].

Среди ее картонок и ящиков с нарядами лишних вещей, по-видимому, не было. Но двое слуг, с целой гривой волос на голове, принесли огромную, величиною с целый жбан, «разбей-полную» копилку, спустили ее с плеч и поставили в угол гостиной.

Студент был так счастлив получить красивую подругу, что и не думал относиться к ней с подозрением, как к неестественному созданию и нечеловеку.

– Как это так, – спросил он, впрочем, однажды, – один какой-то мертвый дух, эта старуха Се, а твой дом так усердно чтит ее и так к ней словно прилип?

Жена отвечала:

– Да, но министр Се теперь занимает должность объездного уполномоченного всех пяти столиц[378] и мертвые духи вместе с лисицами нескольких сот ли в окружности бегут в его свите. Вот отчего он так редко возвращается к себе в могилу[379].

Студент не забыл, как говорится, о «выправительнице прихрамыванья»[380] и на следующий же день отправился на ее могилу для принесения жертвы ее духу. Вернувшись домой, он увидел у себя двух слуг, которые поздравляли его, держа в руках парчу с узорами раковин[381]. Все это они положили ему на стол и ушли.

Студент рассказал жене. Она взглянула на вещи и заметила:

– Да это же вещи областной нашей госпожи!

В городе, где жил Фэн, обитал также сын сановника «Серебряной Террасы»[382] Чу, который с малых лет был с Фэном товарищ по кисти и тушечнице[383] и обращался с ним в высшей степени бесцеремонно. Услыша теперь, что студенту удалось жениться на лисе, он послал ей разные подарки, а затем и сам пришел с визитом в гостиную и поздравил с вином в чарке. Через несколько дней он вдобавок к этому «загнул визитный бланк»[384] и явился пригласить на выпивку.

Услыхав об этом, жена сказала:

– Когда намедни приходил этот господин, я сделала в стене отверстие[385] и взглянула на него. У этого человека обезьяньи глаза[386] и коршунов нос[387]. С ним долго жить нельзя. Тебе не следовало бы идти к нему!

Студент обещал. На следующий день Чу явился в дом и спросил объяснения причин, по которым он позволил себе нарушить слово. Тут же кстати он поднес ему свои только что написанные стихи. Фэн стал их критиковать, допустив при этом насмешку и издевательство. Чу был сильно сконфужен и, недовольный, ушел.

Студент пришел к себе и стал смеясь рассказывать об этой истории в спальне жене. Та заметила ему недовольным тоном:

– Этот господин – шакал, волк. С ним фамильярничать не приходится. Смотри, ты не слушаешь моих слов, как бы не дойти тебе до беды!

Студент улыбнулся и просил извинения, и с тех пор как только встречался с Чу, то сейчас же льстил ему и поддакивал. Прежняя размолвка понемногу таяла.

Наступил местный экзамен, на котором Чу оказался первым. Он, стараясь быть корректным, все же внутренне торжествовал и послал человека, приглашая студента на попойку. Тот отказался и пошел только после неоднократных таких же приглашений.

Когда он явился, то узнал, что это день рождения хозяина. Гостей и присных была полная гостиная. Были роскошно накрыты столы с угощением. Хозяин достал свое экзаменационное сочинение и показал его студенту. Друзья-приятели теснились плечо к плечу, вздыхали и расхваливали.

Обошло по нескольку раз вино, и в зале раздалась музыка, где смешались барабаны с флейтами. Гостям и хозяевам было очень весело.

Вдруг Чу обратился к Фэну:

– Вот, знаешь, пословица-то гласит: «На экзамене не судят о литературных достоинствах…»[388] Теперь я понял, что эти слова неправильны. Я, к конфузу моему, очутился выше тебя… Но почему? Да потому, что несколько фраз в первой части моего сочинения хоть на один, скажем, номер[389], да несколько выше твоих!

После этих слов хозяина вся зала единогласно выразила ему свое одобрение. Студент, который был уже пьян, не мог утерпеть, чтобы не расхохотаться.

– Как? – воскликнул он. – Ты до сих пор все еще думаешь, что добился этого успеха своими литературными качествами?

При этих словах студента у всех присутствующих с лица сошла вся краска, а хозяином овладели стыд и злость, так что даже сперло дух. Гости стали понемногу уходить, Фэн тоже быстро исчез.

Проснувшись трезвым, он начал раскаиваться в том, что сделал, и пошел сказать жене. Та стала невеселой.

– Скажу тебе, знаешь, откровенно, – заявила она, – ты именно, как говорят, «повеса из деревенского переулка»[390]. Ведь если ты применишь ничтожно-легкомысленное обращение к возвышенно-благородному человеку, то погубишь свою же нравственную личность. Если же применишь к ничтожному, мелкому человеку, то убьешь свое же тело… Да, знаешь, твое несчастье уже недалеко. Мне не вынести, чтоб быть свидетельницей твоего разгрома и унылых блужданий. Позволь с этих пор от тебя отстать и проститься.

Студент перепугался, заплакал, сказал, что он раскаивается.

– Если ты хочешь, чтобы я осталась, – объявила она, – то я с тобой заключаю уговор, а именно: с сегодняшнего дня ты запрешь ворота и прекратишь все сношения с друзьями-приятелями. Не смей также давать себе волю в выпивке.

Студент усердно внимал этим словам, как приказанию.

Четырнадцатая была как человек усердная, скромная в расходах и в то же время совершенно открытая, лишенная всяких предрассудков. Целые дни она проводила за шитьем и тканьем. Иногда она по собственному почину шла домой, чтобы «успокоить родителей»[391], но ни одной ночи вне дома не провела. Кроме того, она от времени до времени доставала золото и деньги на расходы. А если за день что-нибудь оставалось, она бросала в копилку. На целый день она запирала двери, а если кто-нибудь заходил проведать, то она приказывала слуге извиниться, но отказать.

На следующий же день пришло спешное письмо от Чу. Жена студента сожгла его, не сообщив ничего мужу. Еще через день студент пошел за город навестить семью умершего друга и встретил там Чу, который схватил его под руки и стал изо всех сил тащить к себе. Студент сказал, что у него есть дела, и отказывался идти, но Чу велел кучеру натянуть поводья, обхватил Фэна и помчался с ним домой, где сейчас же велел подать, что называется, «очищенного и крепкого»[392], но Фэн сплошь отказывался и очень рано уже собрался уходить. Чу хотел даже загородить путь, но безрезультатно. Тогда он вызвал своих домашних женщин, которые ударили в гитары – и началась музыка.

Студент всегда отличался несдержанным характером. Все это время он сидел взаперти в своем же доме, чувствуя крайнюю тоску и болезненное угнетение. И вдруг ему выпал теперь случай отчаянно напиться! Воспрянув сейчас же духом и разойдясь вовсю, он уже перестал крутить свою беспокойную мысль. Напился всласть, до потери сознания, и лег тут же за столом.

У Чу была жена из семьи Жуаней, отличавшаяся сварливостью и ревностью. Ни одна служанка, ни одна наложница не смела пользоваться румянами и притираниями. Как раз накануне этого одна из служанок прошла в кабинет Чу, но была ею накрыта и получила удар палкою по голове, от которого череп треснул, и она пала мертвой тут же на месте.

Чу злился на Фэна за то, что тот насмеялся над ним и выказал свое пренебрежение. Целыми днями он измышлял способы ему отомстить и наконец решил напоить его пьяным и в чем-либо его оклеветать. Воспользовавшись тем, что студент пьян и спит, он перенес труп убитой на кровать, прикрыл дверь и быстро удалился.

В пятой страже[393] Фэн протрезвел, проснулся и, заметив, что так и лежит возле стола, приподнялся, чтобы поискать подушку и постель. Подтянув к себе туфли, он подошел, но там вдруг оказалось что-то мягкое и податливое… Пощупал – человек! Ему пришло на мысль, что это, вероятно, хозяин прислал мальчика-слугу, чтоб спать с ним, и давай его толкать. Человек был недвижим, лежал мертвецом.

В сильном испуге выбежал Фэн из комнаты и в диком исступлении заорал. Вся прислуга разом поднялась. Зажгли огонь, увидели труп, схватили студента и стали грозно на него кричать. Чу вышел, осмотрел труп и клеветнически обвинил студента в том, что он, принуждая служанку к разврату с ним, убил ее. Фэна арестовали и препроводили в гуанпинское управление.

Жена его только на следующий день узнала об этом, залилась слезами и сказала:

– Я давно уже знала, что сегодняшний день наступит!

И стала с этих пор ежедневно посылать мужу серебро и медные деньги.

Представ пред областным начальником, студент не мог дать ни одного настоящего показания для устранения своей беды, и его с утра до вечера били, колотили палками до того, что слезла кожа с мясом.

Жена пошла его сама проведать и расспросить. При виде ее студенту горе сдавило душу, и он не мог ничего ей сказать. Поняв, что пропасть, в которую его ввергло несчастье, уже очень глубока, она посоветовала ему дать ложное сознание вины и этим путем избежать казни. Студент заплакал и выслушал ее слова как приказание.

Пока она ходила туда и обратно, никто ее не замечал, даже на расстоянии полуфута.

Она вернулась домой, рыдая и горюя. Сейчас же отправила от себя свою служанку и несколько дней жила одна. Затем с помощью старой свахи она купила девушку из хорошей семьи, которую звали Лу-эр. Она была уже в возрасте, когда зашпиливают прическу. Лицо у нее блистало самой яркой красотой. Жена Фэна стала с ней вместе есть и с ней вместе спать, лаская, любя ее и обращаясь с ней совершенно иначе, чем со всеми другими слугами.

Студент сознался, что нечаянно убил, и был присужден к удавлению. Слуга, получив об этом весть, прибежал домой и, полный горя, передал ее, буквально не владея голосом. Женщина же выслушала с невозмутимым спокойствием, словно это ее мыслей не задевало.

Наконец приближался уже срок осенних приговоров[394], и вот тут она в беспокойстве заторопилась, заволновалась, засуетилась, забегала. Стала уходить утром, чтобы лишь к вечеру вернуться… Туфли ее не знали отдыха. Но каждый раз, когда она находилась где-нибудь в безлюдном месте, она принималась горько и жалобно рыдать от неизбывной печали. Дошло до того, что и сон ее и аппетит сильно пострадали.

Однажды после полудня вдруг появилась лиса-служанка. Жена Фэн так и вскочила, бросилась ее уводить и что-то говорить, закрывшись от всех. Когда же вышла, то все лицо ее было полно улыбки, и она стала заниматься хозяйством, как в спокойное время.

На следующий день слуга пришел в тюрьму, где студент передал через него жене, чтобы она пришла еще раз перед вечной разлукой. Слуга исполнил приказание. Жена вяло обещала и вообще не потревожилась и не погоревала, оставив все это без малейшего внимания, как нечто, ее совершенно не касающееся. Домашние стали втихомолку осуждать ее за злое равнодушие.

Вдруг по всем путям закипели слухи о том, что сановник Чу отрешается от должности и что пинъянскому «наблюдателю и следователю» предписано высочайшим именным указом разобрать и окончить дело студента Фэна. Слуга, услыша это, полный радости, побежал сказать своей госпоже. Та тоже выразила радость и сейчас же отправила человека в областное управление разведать. А студента, оказывается, уже выпустили из тюрьмы. Увидел его слуга – горе и радость объяли обоих.

Сейчас же был схвачен Чу-сын, который при первом же допросе дал полные показания о деле, после чего студента сразу же отпустили с миром домой. Он пришел, увидел жену в ее комнате – слезы у него так и покатились. Жена тоже, глядя на него, вся приуныла, но потом, забыв горе, они предались радости.

Тем не менее Фэн так и не знал, как это удалось довести дело до сведения государя. Жена засмеялась и указала ему на служанку.

– Вот, – сказала она, – ваш, государь, заслуженный министр!

Студент остолбенел… Стал расспрашивать, как это так. Оказалось следующее.

Когда жена отправила служанку, то велела ей ехать в Яньскую столицу с тем, чтобы проникнуть во дворец и изложить несправедливость от имени мужа. Служанка прибыла ко дворцу, но там оказался сторожащий и охраняющий входы[395]. И вот ей пришлось несколько месяцев бродить лишь взад и вперед по Дворцовому каналу[396], попасть же было невозможно. Она уже стала опасаться, как бы не опоздать и не погубить дела. Только что она собралась домой, чтобы поговорить на этот счет, как вдруг раздались вести о том, что Сын Неба[397] готовится осчастливить Датун[398]. Служанка побежала вперед и приняла вид странствующей гетеры. Государь зашел, как говорится, в «кривую загородь», где она удостоилась его самого полного внимания и любовной ласки. При этом государь выразил ей свое сомнение, сказав, что она непохожа на человека из этого самого «праха в ветре»[399]. Тогда она уронила голову и заплакала. Государь спросил, какое у нее горе или обида.

– Я, ваше величество, – отвечала она, – происхожу из Гуанпина; я дочь студента Фэна (такого-то). Мой отец по несправедливости посажен в тюрьму и уже близок к смерти, а меня продали в эту вот «кривую загородь».

Государь был тронут ее горем, подарил ей сто ланов серебра и перед отъездом расспросил ее подробно о деле с начала до конца, причем кистью на бумаге записал имя и фамилию, добавив, что он хочет с ней делить богатство и почет.

– Удалось бы только нам с отцом жить вместе, – сказала она на это, – я не хочу пышности и отборных яств!

Государь кивнул головой в знак одобрения и отбыл.

Служанка теперь обо всем этом докладывала Фэну; тот бросился бить поклоны, а слезы в глазах так и сверкали.

Прожив с ним недолго после этого, жена вдруг сказала ему следующее:

– Не будь, знаешь, моего чувства к тебе и роковой нашей связи, зачем бы мне обрекать себя на такие надоедливые хлопоты? Когда тебя схватили, я рыскала и носилась по всем твоим родственникам, и ни один, понимаешь ты, из них не дал мне никакого ответа. Как у меня тогда было кисло в душе[400], уверяю тебя, я не могу и высказать. И вот теперь, глядя на этот мир праха и пошлой грубости, я все более и более тягощусь и мучусь… Для тебя я уже давно воспитала прелестную подругу, так что за всем этим можно будет с тобой проститься.

При этих ее словах студент заплакал, повалился ей в ноги и не поднимался, пока она наконец не осталась.

Ночью она послала Лу-эр услужить ему при почивании, но он решительно воспротивился и не принял. Наутро, взглянув на жену, он увидел, что светлая красота ее лица сразу стала спадать, а через месяц она начала стареть и дряхлеть. Через полгода она уже была темна, черна, словно деревенская старуха.

Студент почитал ее, так и не замещая другой. Вдруг она опять заговорила о расставании.

– Послушай, ведь у тебя же есть прелестная подруга, – добавила она при этом, – зачем тебе нужен этот Цзюпань?[401]

Студент стал умолять ее и плакать, как и в прошлый раз.

Так прошел еще месяц. Она внезапно захворала, перестала есть и пить и скелет скелетом лежала на своей половине. Студент подавал ей горячую воду и лекарства, служа ей, как отцу с матерью. Ни одно лекарство не помогало, и она отошла.

Студент загрустил и готов был, казалось, умереть. Затем на деньги, пожалованные государем служанке, он устроил ей похороны и монашеские службы.

Через несколько дней служанка тоже ушла. Тогда он сделал женой Лу-эр, которая через год принесла ему сына.

Однако год за годом был неурожай, и дом все падал и падал. Муж и жена не знали, что и предпринять. Сидели друг против друга, как тени, предавались печали.

Вдруг он вспомнил про копилку в углу комнаты, куда, как он часто видел, Четырнадцатая бросала деньги.

– Вот не знаю, – прибавил он, – существует она или нет?

Подошел к углу. Он был весь как есть заставлен мисками для сбережения бобов, плошками из-под соли и прочими вещами, наполнявшими комнату ряд за рядом. Все это, одну вещь за другой, он сбросил прочь, взял палочки для еды и попробовал шарить в копилке. Разбил копилку вдребезги. Оттуда волной хлынуло серебро и медь.

С того времени Фэны вдруг сильно разбогатели. Впоследствии слуга Фэна как-то побывал у гор Тайхуа, где встретил Четырнадцатую. Она ехала на сизом муле, а ее служанка трусила за ней на осле.

– Господин Фэн здоров? – спросила она и добавила: – Передай своему господину от меня, что я уже занесена в книгу святых!

С этими словами она пропала из виду.

Смешливая Ин-нин

Ван Цзы-фу из Лодяня[402] рано лишился отца. Обладая недюжинными способностями, он уже четырнадцати лет «вошел во дворец полукруглого бассейна». Мать чрезвычайно его любила и берегла, не позволяя ему без дела гулять за селом, по безлюдным местам. Сосватала ему невесту из семьи Сяо, но та еще до брака скоропостижно умерла, и, как говорит поэт, дело «о поиске своей жар-птицы» не вышло.

Как-то, пятнадцатого числа первой луны[403], к Вану зашел его двоюродный брат, студент У, и увлек его за собой посмотреть на праздник. Только что вышли они за село, как прибежал слуга и позвал У домой. Ван, видя, как «девы гуляют, словно облака», в возбужденном упоении пошел себе гулять один.

Появилась какая-то барышня, держась за служанку и теребя ветку цветущей дикой сливы. Лицо такой красоты, что в мире совсем не бывает. Студент уставился в нее недвижными глазами и совершенно позабыл о том, как это неприлично и зазорно. Барышня прошла несколько шагов и говорит, обратясь к служанке:

– А у этого парня глаза словно у разбойника, так и горят.

А лицо полно смеха, хоть в горсть собирай. Обронила цветок на землю, а сама удалилась, смеясь и болтая. Студент подобрал цветок, грустно-грустно задумался… Вся душа его замерла, куда-то исчезла. В сильном унынии вернулся он домой, спрятал цветок под подушку, поник головой и уснул. После этого он перестал говорить и даже есть, чем сильно встревожил мать, которая позвала монахов, отслужила молебен с заклятиями от наваждения, но больному стало еще хуже – у него кости заострились, кожа обтянулась. Пришел врач, осмотрел, пощупал пульс, дал лекарство, вызвал пот… Больной был не в себе, в забытьи, словно помешанный. Мать ласково спрашивала его, что с ним; Ван молчал, не отвечая ей.

А тут как раз подвернулся У. По секрету мать наказала ему допытаться у больного, в чем дело. У подошел к постели; при виде его у Вана покатились слезы. У тут же стал уговаривать его, помаленьку допытываться, и тогда Ван сказал ему все начистоту: просил дать совет, как и что делать… У засмеялся:

– Какой же ты, братец, опять же чудак! Разве трудно сделать то, что тебе надо? Я просто возьму на себя расспросить о ней да поискать – ведь раз она шла пешком по полю, то уж наверное не из старого знатного дома, и если она еще не помолвлена, то дело твое обязательно сладится! Если же нет, то дадим кому надо круглую сумму, и тогда уж наверное согласятся. Ты только как следует поправляйся, а дело это уж я беру на себя.

Услыша такие слова, Ван невольно улыбнулся и повеселел.

У вышел от больного, рассказал все это матери и стал, что называется, «искать вещи по приметам»: где живет девица. Но как он ни расспрашивал, как ни допытывался везде, где мог, никаких следов не находил. Мать сильно забеспокоилась, не зная, что же теперь-то делать. А с тех пор, как ушел У, лицо больного вдруг прояснилось, и он даже начал понемногу принимать пищу. Так прошло несколько дней. У снова пришел, и студент спросил, что тот наконец придумал. У стал врать.

– Нашел! – сказал он. – Готово! Я-то думаю, кто такая и чья, а оказывается: дочь моей тетки и твоя троюродная сестра. Теперь мы еще чуть-чуть повременим свататься: ведь родственникам неудобно вступать в брак, хотя, знаешь, по правде говоря, всегда это налаживается.

Студент так обрадовался, что даже брови поднялись, что называется, «во весь лоб», и спросил, где же она живет.

– Там, – сочинял У, – в юго-западных горах, отсюда верстах этак в пятнадцати.

Ван еще и еще раз велел похлопотать. С решительным и смелым видом У взял все на себя. С этих пор студент с каждым днем стал приближаться к окончательному выздоровлению. Посмотрел он под подушку: цветок хотя и засох, но все еще не опадал, – и вот, весь уйдя в воспоминания, он держал его в руке и любовался, словно видя самое девушку. Затем, дивясь, почему У не приходит, загнул, что называется, ему записку, приглашая зайти. Но У под разными предлогами не приходил. Тогда Ван разозлился, разволновался, потерял настроение. Мать, боясь, как бы он снова не захворал, стала спешно искать ему невесту, потихоньку заговаривая с ним о женитьбе, но Ван всякий раз отрицательно мотал головой, не желая слушать. Он со дня на день поджидал У, а от того по-прежнему не было никаких вестей. Ван, тоскуя и досадуя, подумал наконец, что каких-нибудь пятнадцать верст вовсе уже не такая даль, чтобы стоило из-за этого зависеть, как говорится, чуть ли не от дыхания другого человека. Взял нежно цветок сливы в рукав и, набравшись духу, пошел сам искать девушку. А дома никто об этом и не знал. Нерешительно шагая и в полном одиночестве – спросить дорогу было не у кого, – он направился к южным горам. Пройдя около пятнадцати верст, он очутился среди гор, обступивших его в полном беспорядке со всех сторон. Было пустынно, все в сине-зеленых тонах, и тело наполнилось бодростью. И тихо-тихо – никого. Видны были только, как сказано кем-то, птичьи дороги в горах.

Взглянул он вглубь ущелья – и видит, что где-то средь чащ и цветочных полян как будто притаилась деревушка. Сошел с горы, направился в деревню. Видит, домов хоть немного и все они крыты соломой, но вид у них очень нарядный и милый. У входа в один дом, что к северу, растут зеленые ивы, а за забором видны персики и абрикосы, еще в полном цвету и вперемежку с высоким и стройным бамбуком; в листве порхают и щебечут вольные птицы. Ван подумал, что это, пожалуй, сад и дом какого-нибудь ученого, и не посмел ни с того ни с сего войти, но, оглянувшись вокруг и высмотрев против дома большой и гладкий камень, уселся на него и решил на нем отдохнуть. Вдруг слышит, как за забором девушка протяжно зовет какую-то Сяо-жун кокетливо-нежным голосом. Только что он прислушался, как девушка прошла из восточной части в западную с цветком абрикоса в руках, наклонилась и стала закалывать шпильку. Увидя студента, остановилась и, еле сдерживая смех, вернулась обратно. Ван пристально всмотрелся: так и есть, что она – та самая, которую он встретил на празднике. Сердце его забилось бешеною радостью, но как войти, под каким предлогом? Хотел было назвать тетку, но, не будучи знаком с нею, побоялся ошибиться. Спросить некого. И вот он, то сидя, то лежа, то гуляя взад и вперед с утра и до захода солнца, просмотрел все глаза, даже забыл о голоде. Лишь от времени до времени он видел, как девушка, выставив половину лица, приходила посмотреть на него и делала вид, что удивляется, почему он не уходит. Наконец вышла старуха, опираясь на палку, и обратилась к студенту с вопросом:

– Откуда вы, господин? Мне говорят, что вы пришли с утра и сидите здесь до сих пор. Что вы хотите делать? И разве ж вы не голодны?

Ван быстро вскочил на ноги и, приветствуя старуху, отвечал:

– Хочу повидать своих родственников.

Старуха была глуха; она растерянно сказала:

– Не слышу!

Ван повторил громче. Тогда старуха спросила:

– А как фамилия ваших почтенных родственников?

Студент ответить не мог. Старуха засмеялась.

– Как странно, – сказала она, – даже фамилии не знаете: каких же родственников можно разыскать, не зная их имени? Гляжу я на вас и вижу, что вы ученый дурень. Идемте-ка лучше за мной. Я дам вам поесть. Дома у меня найдется для вас и небольшая постель. Проспитесь, а утром отправляйтесь себе домой, узнайте наконец фамилию ваших родственников и приходите опять искать: ничего, не опоздаете!

Ван только теперь почувствовал голод и в надежде поесть, а главное, в сознании, что это приближает его к красавице, сильно обрадовался и пошел в дом вслед за старухой. Видит: во дворе дорога устлана ровным белым камнем и красные цветы сжимают ее с обеих сторон, лепесток за лепестком падая на ступени. Прошли к западу, открыли еще ворота[404] – весь двор усажен цветами, повсюду парники, куртины. Старуха ввела гостя в дом. Белые стены сверкали, как зеркала. В окна влезали, словно чего ища, ветви дикой яблони. Циновки, столы, сиденья – все блистало, сверкало чистотой. Только что Ван уселся, как кто-то стал на него украдкой поглядывать в окно. Старуха крикнула:

– Сяо-жун, скорее готовь обед!

Служанка за стеной издала ответный крик. Ван сидел и подробно рассказывал, кто кому и как приходится. Старуха спрашивает его:

– Вашему деду по матери не была ли фамилия У?

– Да!

Старуха изумилась и промолвила:

– Да вы ведь мой племянник! Ваша мать – моя сестра. Сколько лет уже, как мы друг о друге ничего не знаем! Это потому что мы бедны, да и в доме нет подростка-мальчика… А ты, племянник, вот уже какой вырос, я и не признала тебя!

– Да я к вам ведь и шел, тетя, – сказал студент, – но, знаете, второпях забыл вашу фамилию.

– Твоей старухе фамилия Цинь. У меня детей нет. Есть, правда, нежное существо, да и то не от меня, а от другой. Ее мать вышла снова замуж, а ее оставила мне на воспитание. Она очень неглупа, но не совсем-то воспитанна: только и знает, что беззаботно веселится. Вот сейчас я пошлю за ней, пусть придет тебя приветствовать.

Через некоторое время прислуга изготовила и внесла пищу: оказались цыплята, в горсточку величиной. Старуха угощала студента. Когда кончили и прислуга пришла убрать посуду, старуха сказала ей:

– Позови сюда барышню Ин.

Прислуга вышла. Прошло довольно много времени. Ван слышит, что за дверью кто-то тихо смеется. Старуха говорит:

– Ин-нин, здесь сын твоей тетки.

За дверями не прекращались взрывы смеха. Служанка втолкнула барышню в комнату, и та, зажав рот, безостановочно смеялась. Старуха посмотрела на нее сердито.

– Здесь гость! Что за манера смеяться, захлебываясь, хи-хи-хи да ха-ха-ха?

Девушка стояла, сдерживая смех. Студент сделал приветствие. Старуха представила его:

– Это господин Ван, сын твоей тетки. Одной семьи, а друг друга не знаем! Не смешно ли?

Студент спросил, сколько сестрице лет. Старуха не разобрала. Студент повторил, а девушка так и смеялась вовсю, не могла даже головы поднять и смотреть прямо. Старуха продолжала:

– Я сказала ведь, что она маловоспитанна: вот и видно. Уже шестнадцать лет, а глупенькая, словно младенец!

– Она моложе меня на год, – сказал студент.

– А! Тебе, значит, семнадцать, – отвечала старуха. – Ты не родился ли в год Гэн-у[405] и не под «конем» ли ты?[406]

Ван кивнул головой утвердительно. Тогда старуха опять спросила:

– Кто твоя жена?

– Нет у меня жены!

– Как? При таких способностях и при такой красоте в семнадцать лет человек еще не имеет жены! Смотри: у Ин-нин тоже нет своей семьи. Как вы прекрасно друг другу подходите! Жаль, что для брака есть запрет, касающийся близких родственников.

Студент молчал, уставив взоры на Ин-нин и не имея времени взглянуть на кого-нибудь другого. Служанка шепнула барышне:

– Глаза так и сверкают: разбойничий вид так-таки и не изменился!

Ин-нин громко рассмеялась и сказала служанке:

– Посмотри, не распустился ли голубой персик.

Быстро поднялась и, закрывая себе лицо рукавом, засеменила мелкими шажками к выходу. Дойдя до дверей, она смеялась уже без всякого удержу. Старуха тоже встала, велела служанке сделать для студента постель и сказала ему:

– Милый племянничек, тебе ведь нелегко было сюда прийти. Так ты оставался бы здесь на три-четыре дня, а мы потом не торопясь проводим тебя. Если тебе не нравится, скучно и пусто здесь у меня, то за домом есть садик, где ты можешь гулять и развлекаться. Есть и книги для чтения.

На следующий день студент пошел в сад за домом – маленький садик, этак в половину му[407], весь покрытый, точно ковром, нежною травой, так как цвет ивы устилал все его дорожки. В саду был павильон в три маленькие комнатки, весь закрытый цветущими деревьями. Ван тихо шагал, пробираясь сквозь цветы, и вдруг слышит чей-то свистящий с дерева смех. Поднял голову: оказывается, что сидит Ин-нин. Как только увидела студента, захохотала как сумасшедшая, чуть не свалилась с дерева. Студент крикнул:

– Не надо, упадешь!

Девушка стала спускаться с дерева, все время неудержимо смеясь, и действительно, уже почти спустившись наземь, сорвалась и упала. Смех прекратился. Студент, поддерживая ее, тайком пожал ей руку у кисти. Девушка опять стала смеяться, прислонясь к дереву, не в силах идти. Прошло довольно много времени, прежде чем прекратился ее смех. Студент дождался, когда она перестала хохотать, и тогда вынул из рукава цветок и показал ей. Ин-нин взяла цветок и сказала:

– Засох! К чему его беречь?

– Ты, сестрица, обронила его в праздник первой луны – вот я и берегу его.

– Какой же смысл беречь?

– Чтобы показать, что я тебя люблю, не забываю. С тех пор как я встретил тебя на празднике, все мысли мои остановились на тебе, и я захворал. Я уже приговорил себя к превращению, как говорят, в создание иного мира и не чаял увидеть твое лицо, твою красоту. Как счастлив я, что ты удостоила меня своей ласковой мягкостью и жалостью!

– Ну, это ведь настоящие пустяки! Раз пришел к родным, то разве нам чего-нибудь для тебя жаль? Когда будешь отправляться, надо будет позвать прислугу и велеть ей нарвать тебе из нашего сада огромный букет, нагрузить на тебя и проводить.

– Сестрица, ты глупенькая, что ли?

– Почему вдруг я стала глупа?

– Да ведь я не цветок люблю, а ту, которая этот цветок держала.

– Разве нужно еще говорить о чувстве к родственнице?

– Любовь, о которой говорю я, вовсе не любовь, что называется, «ползучей тыквы», естественно родственная, а любовь мужа к жене.

– А есть разница?

– Ночью быть на одной постели, спать на одной подушке – вот что.

Девушка, опустив голову, довольно долго думала и проговорила:

– Я не привыкла спать с незнакомыми людьми…

Не успела она это проговорить, как незаметно подошла прислуга, и студент, испугавшись, быстро убежал. Вскоре после этого собрались у старухи, которая спросила Ин-нин, где она была, на что та отвечала: я разговаривала с Ваном в саду.

Старуха ворчала:

– Обед давно уже готов. О чем там было так долго болтать?

– Да вот, братец хочет со мной вместе спать…

Не успела она это еще проговорить, как студент в ужасе стал ей делать страшные глаза. Девушка слегка улыбнулась и остановилась. К счастью, старуха не слыхала, а когда она начала подробно расспрашивать, студент сейчас же замял дело, говоря о чем-то другом. Затем он вполголоса стал упрекать девушку, а она ему на это:

– Значит, эти слова не следует говорить, так, что ли?

– Это говорится, – сказал ей студент, – за спиной у людей.

– Так это за спиной у посторонних людей. Как же можно говорить за спиной у мамы? Да ведь и спальня-то – самое обыкновенное, житейское дело; почему о нем нельзя говорить?

Студент, досадуя на ее наивность, не находил способа вразумить ее.

Только что они кончили обедать, как из дому пришли за студентом и привели двух, так сказать, длинноухих господ[408]. Дело было так. Мать, поджидая его и не дождавшись, встревожилась и стала искать по всей деревне, но никаких следов и признаков сына не оказалось. Она пошла к У, тот вспомнил о своих словах и посоветовал идти искать сына в юго-западные горы. И вот люди, пройдя несколько сел, добрались сюда. Студент вышел за ворота, встретил пришедших, вернулся и сказал старухе, прося позволения отправиться домой вместе с девушкой. Старуха обрадовалась.

– Я хотела сама к вам пойти, – говорила она, – и не только теперь, а давно уже, но по дряхлости своей не могу далеко ходить. Если можешь взять с собой сестру, чтобы представить ее тетке, то отлично – бери.

Позвали Ин-нин. Та пришла смеясь.

– Что за радость у тебя, что смеешься? – ворчала старуха. – Как начнет смеяться, так и не унять. А ведь если б не смеялась, наверное, была бы прямо-таки совершенством.

Посмотрела на нее сердито и продолжала:

– Твой старший брат хочет идти с тобой. Изволь сейчас же собраться и сложить свои вещи.

Затем накормила, напоила пришедших за Ваном людей и, провожая их обоих, наказывала девушке:

– У твоей тетки земли и добра вполне достаточно, так что лишнего человека она прокормить может. К ним придешь, так и не возвращайся. Поучись немного грамоте и приличию, хорошенько служи старухе-тетке. Пусть она даст себе труд подыскать тебе хорошую пару.

Молодые люди отправились, дошли до границы гор, обернулись, и им казалось, что старуха, стоя у ворот, все еще смотрит на север, вослед им.

Когда прибыли домой, мать студента, увидя красавицу, с удивлением спросила, кто это. Студент сказал, что это дочь тетки.

– Как? – удивилась мать. – Ведь то, что тебе говорил У, был вздор. У меня нет сестер. Как же ты можешь быть племянником?

Спросили девицу; та отвечала:

– Я не от этой матери. Мой отец был по фамилии Цинь. Когда он умер, я была еще в пеленках и потому не помню его.

– Это правда, – согласилась мать, – у меня была сестра замужем за неким Цинем, но умерла она уже очень давно; как же она может еще существовать?

Тут она стала внимательно расспрашивать о приметах сестры – ее лице, родинках и прочем. Все оказалось в полном соответствии. И мать опять с изумлением повторяла:

– Да, конечно, правильно. И все-таки она давным-давно умерла… Как может быть, что она еще жива?

Пока они недоумевали и рассуждали, пришел У. Девица убежала в дом. У расспросил обо всем и, узнав, долго молчал в полном недоумении, потом вдруг спросил:

– А что, эту девицу не зовут ли Ин-нин?

– Да, да, – сказал студент.

У стал громко выражать свое крайнее изумление. Когда его спросили, откуда он знает ее имя, то он рассказал следующее:

– Когда умерла тетка Цинь, ее муж жил вдовцом и подвергался наваждению лисы, от которого захворал сухоткой и умер. Лиса же родила девочку по имени Ин-нин. Она лежала в пеленках на кровати, и все домашние ее видели. Когда Цинь умер, то лиса все еще от времени до времени приходила. Впоследствии достали талисманные письмена Небесного Учителя[409] и расклеили по стенам. Тогда лиса ушла, забрав с собой и дочь. Это уж не она ли самая?

Стали снова удивляться, догадываться, а из дому только и слышно было что захлебывающийся смех Ин-нин. Мать сказала:

– Эта девица – все-таки преглупое созданье.

У просил разрешения повидать ее лично. Мать ввела его в дом, где дева захлебывалась густым смехом, не обращая на них внимания. Мать велела ей выйти, и тогда она, напрягая все усилия, постаралась сдержать смех, повернулась к стене и все-таки долго не выходила. Потом, только что вышла и еле-еле раскланялась, как быстро повернулась и ушла обратно в комнаты, где опять засмеялась раскатистым, безудержным смехом. И все женщины, что были в доме, глядя на нее, открывали рты и тоже смеялись. У попросил разрешения пойти и посмотреть на лисьи чудеса, став для этого сватом. Когда он пришел на то место, где должна была находиться деревня, то никаких домов не нашел: были только горные цветы, и те уже опадали. Он вспомнил, где была схоронена его тетка, и ему показалось, что это как будто неподалеку отсюда, но могильный холм зарос, сровнялся с землей, и никаких сил не было его распознать. Поехал в досаде – с тем и вернулся. Мать Вана, подозревая, что Ин-нин – бес, вошла к ней и рассказала, что слышала от У. Девица нисколько не изумилась. Даже когда мать пожалела, что она теперь бездомная, она не выказала никакого горя, а только хихикала. Все терялись и ничего не могли понять. Мать велела ей спать с младшей дочерью. И вот она рано утром стала приходить к матери здороваться и спрашивать, хорошо ли та почивала. Ее рукоделия были совершенно исключительны по работе, удивительно ловки и тонки. Только и было в ней странного, что она любила неугомонно смеяться: несмотря на запрещения, она, видимо, не имела сил сдерживать себя. Однако смеялась она грациозно. Бывало, бешено захохочет, а лица ее это не портит. Все ее очень полюбили, а соседки – и девицы, и замужние – наперебой старались ей угодить и понравиться.

Вот мать Вана выбрала счастливый день и уже готова была сочетать молодых, но еще боялась, что все-таки это бесовское отродье. Как-то раз она незаметно стала рассматривать Ин-нин против солнца – оказалось, что в ее теле и ее тени не было ничего особенного. Когда настал избранный день, она велела ей одеться в самое красивое платье и исполнить церемонии, требуемые от молодой жены, но девушка покатывалась со смеху и не могла делать никаких обрядовых движений. Пришлось прекратить церемонию. Студент стал бояться, как бы она, по своей глупости, не разболтала про тайные дела их спальни, но она оказалась тут весьма серьезной и хранила секреты, не проронив ни слова. Бывало, мать рассердится, но стоит только молодой засмеяться, как гнев исчезнет. Если случалось, что служанка в чем-либо провинится, то, боясь розог и плетки, просила ее пойти поговорить со старухой. Затем приходила виноватая – и всегда бывала прощена.

Молодая любила цветы до безумия, разыскивая их повсюду, у родных и знакомых. Даже тайком тащила в ломбард золотые булавки, чтобы только купить еще каких-нибудь красивых цветов. И вот в течение нескольких месяцев крыльцо, ступени, заборы, даже ретирады оказались сплошь в цветах.

За домом росла роза мусян, у самой стены соседнего дома. Ин-нин часто влезала на дерево, рвала розы и, любуясь ими, закалывала их себе в волосы. Старуха, если видела это, всегда бранилась, но молодая не слушалась. Вот однажды соседский сын увидел ее, пристально уставился и совсем потерял голову. Ин-нин и не подумала убежать, сидела и смеялась. Тот решил, что ее мысли уже с ним, и еще более распалился. Она указала ему на место под стеной и, смеясь, слезла; тот понял, что она назначает ему место свидания. Страшно обрадовался и, как только стемнело, направился туда. Оказалось, что женщина уже там. Подошел к ней, схватил и начал блудить. И вдруг – в скрытом месте он почувствовал словно укол шила, и боль проникла в самое сердце. Громко закричал и свалился наземь. Вгляделся хорошенько: это вовсе и не женщина, а сухое дерево, валяющееся у стены; а то, к чему он прижался, оказалось дырой дождевого желоба. Отец его, услышав крики, быстро прибежал и стал расспрашивать, но сын лишь стонал, ничего не отвечая, и только когда пришла жена, рассказал ей все как было. Зажгли огонь, осветили дыру – смотрят: в ней сидит огромный скорпион, величиной с небольшого краба. Старик отломил кусок дерева, убил скорпиона, поднял сына и унес его на себе домой. В полночь сын умер. Старик подал на Вана жалобу, в которой разоблачил все дьявольские причуды и странности Ин-нин. Начальник уезда, относившийся всегда с уважением к талантам Вана, отлично знал его за солидного и степенного ученого; он решил, что сосед его оклеветал, и уже велел дать тому палок, но Ван упросил начальника освободить старика от наказания, и того отпустили домой.

Старуха сказала Ин-нин:

– Послушай, глупая, послушай, сумасшедшая! Ведь я давно уже знала, что в твоей безмерной веселости таится горе. Хорошо, что теперешний начальник – такой светлый ум и мы, слава богу, не попались в кашу, а вдруг, представь себе на его месте дурака: тот ведь непременно потащил бы нас, женщин, в свидетельницы, и тогда с каким лицом было бы сыну моему показаться к родным и в селе?

Ин-нин с серьезным видом поклялась, что больше не будет смеяться.

– Нет таких людей, – возразила старуха, – которые бы не смеялись… Только надо время знать.

Однако Ин-нин с этих пор уже больше совсем не смеялась, даже когда ее дразнили и вызывали. Тем не менее целый день ни на минуту не становилась грустной.

Однажды вечером, сидя с мужем, она вдруг заплакала; слезы так и закапали у нее из глаз. Тот удивился, а она, всхлипывая, говорила ему:

– Раньше я не сообщала тебе этого, боясь испугать, да и жила я с тобой еще слишком мало времени. Теперь же я вижу, что ты и твоя мать – оба любите меня, даже слишком, и совершенно меня не чураетесь. Следовательно, сказать все напрямик, пожалуй, беды не будет. Я действительно лисьей породы. Перед тем как умереть, моя мать отдала меня матери-бесу, у которой я и жила более десяти лет. И вот теперь, когда у меня нет братьев и когда вся моя надежда только на тебя, я скажу, что моя мать осталась лежать в горах; над ней некому сжалиться, чтобы похоронить ее вместе с отцом моим; в могиле царят горе и досада. Если б ты не пожалел хлопот и затрат, то, может быть, велел бы нашим слугам покончить с этой обидой, и тогда все когда-либо воспитывавшие девочек не допустили бы более, чтобы их бросали и топили[410].

Студент согласился, но выразил опасение, что могила затерялась в густых зарослях травы и отыскать ее будет трудно. Жена сказала ему, чтобы он не беспокоился. И вот в назначенный день муж с женой повезли гроб на могилу, которую Ин-нин быстро нашла среди путаных чащ и падей. Действительно, там оказался труп старухи, еще с остатками кожи. С плачем и причитаниями положила она труп в гроб и повезла к могиле отца, где и погребла мать с ним вместе. В эту самую ночь студент видел во сне старуху-лису, которая пришла благодарить. Проснулся и рассказал сон жене, и та сказала, что она с лисой даже виделась этой самой ночью, но старуха не велела ей пугать мужа. Студент выразил досаду, зачем она не оставила старуху дома. Ин-нин сказала:

– Она ведь бес, а здесь много живых людей и царит земной дух. Разве можно ей тут долго жить?

Ван спросил про Сяо-жун.

– Она тоже лиса, – сказала жена, – и очень способная, понятливая. Моя мать-лиса оставила ее, чтобы смотреть за мной. Она, бывало, соберет плодов или еще чего и кормит меня; вот я ее и ценила, жила с ней душа в душу. Вчера я спросила мать о ней, – оказывается, она уже замужем.

После этого каждый год в тот день, когда едят холодное[411], муж и жена шли на могилу Циней, кланялись и прибирали могилу.

Через год Ин-нин родила сына. Будучи грудным ребенком, он уже не боялся незнакомых людей, увидит кого – сейчас смеется: много, видно, было в нем материнского.

Послесловие рассказчика

Мы видели, как девушка заливалась глупым смехом, и казалось, не правда ли, что в ней нет ни сердца, ни души. Однако устроить у стены такую злую штуку кто мог бы умнее ее? Опять же, так любить и жалеть свою мать!.. Быть бесовской породы – и вдруг перестать смеяться, даже наоборот – заплакать… Да, наша Ин-нин – уж не отшельник ли, скрывшийся в смехе?

Я слышал, что в горах есть трава, называемая «смейся!». Кто ее понюхает, смеется так, что не может перестать. Вот этой бы травки да в наши спальни! Тогда поблекла бы слава знаменитых трав «радость супружеская» и «забвение неприятностей». А этот наш «цветок, понимающий слова»[412] – хорош, конечно, но, право, досадно, что он вечно кокетничает.

Четвертая Ху

Студент Шан из округа Тайшань[413] сидел один в своем строгом ученом кабинете[414]. На дворе была осенняя ночь – в высотах мерцала в Серебре Река[415], на небе горела луна. Студент вышел гулять в тени цветов, весь в думе о далеком «нечто». Вдруг видит, как к нему перелезает через забор какая-то девушка, подходит, смеется и говорит:

– Магистр, что это вы так глубоко задумчив стали?

Шан подошел к ней, посмотрел: красива лицом, словно бессмертная фея! В исступленной радости своей схватил ее, втащил к себе, до дна и высот в любовном бесчинстве дойдя.

Девица назвалась фамилией Ху, по имени Третья – Ху Сань-цзе. Студент спросил ее, где она живет, в котором доме, но она только смеялась, не отвечая, и он вопроса не повторил, а только твердил, что всегда будет ее любить.

И вот она начала его посещать, не оставляя пустым ни одного вечера.

Однажды ночью сидели они при свече под пологом, колени к коленям. Студент любовно смотрел на нее и глаз не спускал: зрачок и другой не вращались совсем. Она смеялась и спрашивала:

– Недвижно так уставиться в меня, наложницу свою, что это значит, мне скажи?

– Я гляжу на тебя, моя милая, – отвечал ей студент, – как на красный пион и персик лазурный. Хоть всю ночь прогляди – не насытишь себя.

Дева сказала:

– Я существо грубое, и при всем этом ты так благосклонно глаза в глаза на меня смотришь. Если бы ты увидел нашу Четвертую сестрицу, то просто не знаю, как бы ты сходил с ума.

Студент разволновался еще сильнее, совсем теряя голову, и говорил, что ему слишком досадно будет, если он не увидит хоть разок красоты лица ее сестры, стал на колени и умолял.

Через день она действительно пришла вместе с Четвертой сестрой. Лет этой девушке было только-только достаточно, чтобы уже сделать прическу. Она была прекрасна, как лотос, что розовеет в свисающих каплях росы; как цветок абрикоса, увлажненный легким туманом. Кокетливо и грациозно, еле заметно улыбалась, и красота ее лица как будто выходила за пределы возможного. Студент пришел в неистовый восторг, ввел в дом сестер, усадил и стал смеяться и разговаривать с Третьей, а Четвертая в это время сидела молча и только, наклонив голову, перебирала свой вышитый пояс. Вскоре Третья встала и начала прощаться, сестра ее тоже готова была отправиться ей вослед, но студент увлек ее и, не отпуская, говорил Третьей:

– Милая, милая, будь добра, скажи ей хоть одно слово!

Та засмеялась и сказала:

– Ну и сумасшедший же! Смотри, как разъярился! Сестрица, останься тут немножко!

Четвертая молчала. Когда сестра ушла, то оба они сейчас же погрузились в самую полную любовную радость. Блаженство кончилось; студент протянул руку, положил на нее голову девушки и разом высказал ей все, что с ним в жизни было, ничего не утаив и все назвав. Она тоже заявила ему сама, что она лиса, но он так влюбленно приник к ее прелести, что и не подумал изумиться. Затем она сказала ему еще, что ее сестра страшно ядовита, что она уже убила троих, так что всякий, кто ею соблазнится, непременно погибнет.

– Счастье твое, – твердила она, – что я вся в твоей любви и не допущу, чтобы ты погиб, но с той нужно сейчас же покончить.

Студент испугался, стал просить ее дать средство и помощь.

– Хотя я и лиса, – сказала она ему в ответ, – но уже овладела настоящими действиями бессмертных людей. Мне нужно будет написать тебе полоску талисманных письмен, которую ты наклеишь на двери спальни, и этим ее отгонишь!

Сказав это, она села и написала талисман. Настало утро. Третья пришла, увидела талисман, попятилась и сказала:

– Ах ты, неблагодарная девчонка! Ты вскружила голову возлюбленному и не вспомнила даже о той, которая продела нитку в иглу! Вы оба предназначены друг другу – это верно… Я и не думаю сердиться. Но зачем непременно так поступать?

Сказала и сейчас же ушла. Прошло несколько дней. Четвертая куда-то отлучилась, назначив свидание через день. Студент вышел на улицу поглядеть на народ. Под горой была дубовая роща. И вот из зарослей выходит молодая женщина, тоже чрезвычайно элегантной и тонкой наружности, подходит к нему близко и говорит:

– Магистр, зачем вам так легкомысленно увлекаться сестрами Ху? Они ведь вам не могут подарить ни гроша!

Затем вручила студенту целую связку монет и продолжала:

– Вот возьмите это и отправляйтесь домой. Купите хорошего вина, а я захвачу закусок и приду: вместе с вами проведем мы время превесело!

Студент сунул деньги в карман и сделал, что было велено. Вскоре женщина действительно пришла и положила на стол копченую курицу и соленую свинину, затем вынула нож и нарезала все это тоненькими ломтиками. И вот стали есть, запивая все это вином, остря, забавляясь и радуясь друг другу. Поев и выпив, погасили огонь, забрались на кровать и безумно заволновались в разнузданной любовности. Поднялись, когда уже совершенно рассвело. Только что женщина села на кровать и, спустив ноги, готовилась переменить ночные туфли, как вдруг послышались голоса. Не успела она прислушаться, как уже входили в полог – не кто иной, как сестры Ху! Женщина, завидев их, бросилась бежать, так и оставив башмаки на постели. Обе девы кричали ей вослед:

– Проклятая лиса! Как ты смела с человеком вместе спать?

Прогнали ее, вернулись, и Четвертая с раздражением стала упрекать студента за то, что он неисправим, причем сказала, что раз он сошелся со злодейкой-лисой, то ей уже нельзя к нему подходить. Сказав все это, сердито повернулась и хотела уйти, но студент в страхе и ужасе бросился ей в ноги и нежными словами стал жалобно ее умолять. Третья, стоя тут же, уговаривала ее простить его. Тогда только гнев Четвертой стал понемногу проходить, и наконец они опять стали любовничать по-старому.

Однажды в дом заехал некий человек из Шэньси, который рассказал, что он уже давно целыми днями ищет оборотней, но лишь сегодня настигает их. Отец нашего студента, внимая этим странным словам, расспросил незнакомца, откуда он, и тот стал рассказывать:

– Я в туманах и волнах день за днем плыву и еду по всему свету и в течение года восемь или девять месяцев провожу вне дома. Дело в том, что эти оборотни погубили моего меньшого брата, и я, узнав дома об этом, пришел в такое озлобление, что поклялся непременно разыскать их и уничтожить. Где я ни скитался, куда я ни метался, тысячи верст оставил за собой, а никаких следов и признаков не находил. Теперь они в вашем доме, и знаете, если их сейчас не уничтожить, то кому-то придется последовать за моим братом в могилу.

Как раз в это время студент лежал, прильнув к своей деве. Родители незаметно разузнали это и, слыша, что говорит заезжий гость, сильно испугались, зазвали его и предложили поворожить. Тот вынул две вазы, поставил на пол, долго писал талисманы[416], бурчал заклинания – и вот с четырех сторон показались клубы черного тумана и один за другим полезли в вазы. Гость в восторге говорил:

– Ну, вся семейка тут!

Затем, обвязав отверстия ваз свиным пузырем, закрепил и запечатал крепко-накрепко. Отец студента, сильно обрадовавшись, усердно просил гостя остаться обедать. Студент, крайне опечаленный, подошел к вазам и стал прислушиваться. Четвертая Ху, сидя в вазе, сказала ему:

– Сложа руки смотреть и не помочь беде… Что за неблагодарное у тебя сердце!

Студент расчувствовался, ревностно бросился вскрывать вазы, но они были так крепко запечатаны, что открыть их не удалось. Тогда дева-лиса говорит:

– Не надо, не надо! Ты только возьми флажок на алтаре, поверни и брось, затем шилом пропори пузырь, я в эту дыру и выйду.

Студент так и сделал. И действительно, видно было, как из отверстия шелковинкой вытянулся белый пар, поднялся к небу и исчез. Гость, выйдя из комнаты, увидел, что флажок валяется лицом вниз на полу, страшно испугался и закричал:

– Удрала! Это, наверное, ваш сын наделал!

Потряс вазы, приник ухом и сказал:

– К счастью, ушла только одна из них! Но этой твари сдохнуть не положено, пусть ее, – можно простить!

Забрав вазы, распростился и ушел.

Прошло некоторое время. Как-то раз студент смотрел в поле за работниками, которые жали пшеницу, и вдруг издали увидел Четвертую Ху, которая сидела под деревом. Студент подбежал к ней, схватил за руки и стал участливо и ласково расспрашивать. Она говорила ему:

– С тех пор как мы расстались, уже десять раз сменились весна за весной, осень за осенью. Теперь «Великая Красная» уже готова[417], и, только думая, что ты меня еще не забыл, я пришла, чтобы тебя приветствовать.

Студент хотел взять ее к себе домой, но она сказала ему:

– Я не та, что была раньше: нельзя и сравнивать. Мне уже не полагается марать себя земною страстью. Впрочем, нам придется свидеться еще раз!

Проговорив это, она исчезла неизвестно куда.

Прошло еще двадцать с чем-то лет. Шан случайно сидел один и увидел, как откуда-то пришла Четвертая Ху. Он обрадовался и стал с ней говорить. Она сказала:

– Мое имя теперь уже в книге бессмертных, и мне, собственно говоря, не следовало бы вновь ступать по грешному миру, но, тронутая твоим чувством, я прошу позволения засвидетельствовать тебе свое уважение и сообщить, что наступает срок «разрыва струн лютни»[418]. Советую тебе поскорее распорядиться «последующими делами». Не горюй и не беспокойся: я переведу тебя в добрые духи, так что тебе беды не будет.

Простилась и ушла.

Шан действительно вскоре умер.

Он был родственником моего приятеля Ли Вэнь-юя, и я сам его видел как-то раз.

Лис выдает дочь замуж

Министр Инь из Личэна в молодости был беден, но обладал мужеством и находчивостью. В его городе был дом, принадлежавший одной старой и знатной семье и занимавший огромную площадь в несколько десятков му, причем здания с пристройками тянулись неразрывною линией. Однако там постоянно видели непонятные странности нечистой силы, поэтому дом был заброшен, никто в нем жить не хотел. Затем прошло много времени, в течение которого лопух и бурьян закрыли все пространство, так что даже среди белого дня туда никто не решался зайти.

Как-то раз Инь устроил с товарищами попойку, на которой один из них сказал:

– Вот если кто-нибудь сумеет провести там одну ночь – тому мы устроим в складчину пир.

Инь вскочил и закричал:

– Подумаешь, как трудно!

Взял с собой циновку и пошел к дому. Остальные проводили его до самых ворот; все шутили и говорили ему:

– Мы тебя пока тут подождем. Если что-нибудь тебе покажется, ты сейчас же закричи.

– Ладно, – сказал Инь, – если там будет бес или лиса, я захвачу вам что-нибудь в доказательство.

Сказал – и пошел в дом.

Войдя туда, он увидел высокий бурьян, закрывавший собой все тропы; лопухи и пырей выросли высотою с коноплю. В эту ночь луна была в первой четверти и светила мутно-желтым светом, но двери все-таки различить было можно. Пробираясь ощупью сквозь несколько дверей, он наконец дошел до последнего, главного здания и взобрался наверх, на лунную площадку, которая привлекательно сияла и блистала чистотой. Тут он и решил остановиться.

Сначала он стал смотреть на запад, где еще светила луна, словно полоска в пасти гор. Посидел так довольно долго: ничего, решительно ничего странного. Он посмеялся про себя над вздорными слухами, постлал циновку, положил под голову камень и стал лежа смотреть на Ткачиху и Пастуха[419], а когда эти звезды начали меркнуть, сознание его помутнело, и он уже отходил ко сну, как вдруг услышал в нижней части дома стук шагов, быстро подымавшихся наверх.

Инь притворился спящим, но наблюдал. Видит: пришла какая-то служанка с фонарем в виде лотоса в руках. Вдруг она его увидела и в испуге попятилась, говоря тому, кто шел за ней:

– Здесь живой человек!

Внизу спросили:

– Кто такой?

– Не знаю, – отвечала она.

Тут поднялся какой-то старик, подошел к циновке, внимательно посмотрел на спящего и сказал:

– Это министр Инь[420]. Он сладко спит, пусть его – будем делать наше дело. Барин – человек без предрассудков, не закричит, если что странное увидит.

С этими словами старик и служанка вошли в комнаты.

Раскрылись все двери, и народу прибывало все больше и больше. Загорелись в доме огни – стало светло как днем. Инь слегка поворочался, потом чихнул и кашлянул. Услыша, что он проснулся, старик вышел, стал на колени и сказал:

– Барин, моя дочка сегодня ночью выходит замуж. Нежданно-негаданно мы вдруг встречаем здесь вашу милость. Позвольте надеяться, что вы не будете нас осуждать слишком сурово.

Инь поднялся, потянулся, поправился и сказал:

– Я не знал, что сегодняшней ночью будет эта радостная церемония. Ужасно сконфужен, что мне нечем одарить молодых.

– Пусть только ваша милость, – отвечал старик, – соблаговолит подарить нас своим светлым посещением, и этого будет достаточно, чтобы отогнать от нас все зловещее. Мы будем очень счастливы. Если же ваша милость даст себе труд пожаловать к нам посидеть, то мы польщены этим будем чрезвычайно.

Инь с удовольствием согласился и пошел в комнаты. Видит: обстановка и сервировка блестящи. Выходит какая-то женщина, лет за сорок, и кланяется ему.

– Это, с вашего позволения, моя жена, – представил ее старик.

Инь ответил приветствием. Сейчас же послышались оглушительные звуки флейт, по лестнице бежали люди и кричали:

– Приехали!

Старик быстро выбежал встречать, а Инь остался стоять и тоже как бы ждал. Через несколько минут толпа слуг с фонарями, обтянутыми газом, ввела жениха, которому можно было дать лет семнадцать-восемнадцать. Наружность его была очень элегантна, манеры прелестны. Старик велел ему прежде всего сделать церемонию приветствия перед знатным гостем. Юноша обратился к Иню, а тот, играя роль как бы принимающего гостей, держал себя наполовину хозяином. Затем уже обменялись поклонами старик и юноша.

После этого уселись за стол. Через некоторое время стали собираться густыми толпами разряженные и разрумяненные женщины. Подавали вино и кушанья, жирные, отменные – от них шел туман. Яшмовые кубки и золотые чаши на столах так и сверкали.

Когда вино обошло гостей уже по нескольку раз, старик позвал слугу и велел пригласить невесту. Слуга ушел и долго не появлялся. Тогда старик встал и сам открыл полог невесты, торопя ее выйти; и вот ее вывели под руки несколько старух-служанок. На невесте нежно звенели драгоценности, и запах сильных духов шел от нее во все стороны. Старик велел ей обратиться к почетному месту, где сидел Инь, и поклониться. После этого она встала и уселась подле матери. Инь незаметно окинул ее взором. Нежно-синие краски головного убора сочетались с пышным нарядом феникса, в котором сияли блестящие серьги. Лицо блистало красотой, в мире не встречаемой.

Теперь стали угощать вином в золотых чашах, каждая по нескольку бутылок. Иню пришло тут на мысль, что эту-то вещь и можно взять, в виде доказательства происходящего, для предъявления приятелям, и он незаметно сунул чашу в рукав, затем притворился пьяным, склонился к столу, свалился и уснул, а все кричали:

– Барин пьян!

Вслед за тем Инь слышит, как жених собирается уезжать. Вдруг заиграла музыка, и все толпой бросились по лестнице вниз. Когда они ушли, хозяин стал убирать винные сосуды. Глядь – не хватает одной чаши. Искали, шарили – так и не нашли. Кто-то намекнул на лежащего гостя, но старик сердито запретил ему говорить, боясь, как бы Инь не услыхал. Затем все стихло и в комнатах, и на дворе.

Инь встал. Было темно: ни свечи, ни фонаря. Но все было насыщено запахом духов и вина. Подождав, пока на востоке забелело, Инь не торопясь вышел, пощупывая в рукаве своем золотую чашу. Когда он пришел к воротам, то оказалось, что компания уже давно его поджидала. Ему выразили некоторое сомнение, говоря, что он, может быть, ночью вышел, а только утром снова вошел в дом, но Инь вытащил чашу и предъявил ее скептику. Зрители ахнули и стали расспрашивать. Инь рассказал, и все убедились, что такой вещи у бедного ученого не бывает, – убедились и поверили.

Впоследствии, когда Инь уже выдержал последние государственные экзамены, он был как-то назначен в Фэйцю. Однажды его угощали у местных богачей Чжу. Хозяин велел вынуть большие чаши. Слуги долго не приходили. Наконец подошел мальчик-слуга и, прикрыв рот, о чем-то шепнул хозяину, и тот выразил гневное раздражение. Затем гостю поднесли золотую чашу с вином, приглашая выпить. Инь посмотрел и заметил, что по форме и по отделке эта чаша не отличается от той лисьей, что у него дома, и, в крайнем смущении, спросил, откуда она и кто ее делал. Хозяин отвечал, что этих чаш всего восемь. Они были заказаны у искусного мастера его дедом, когда тот жил в столице. Как родовая драгоценность, они хранились за десятью замками, и очень долгое время их не вынимали, но теперь, ввиду лестного посещения начальника области, их вынули из сундуков, но их оказалось только семь: по-видимому, кто-то из домашней прислуги одну украл. С другой стороны, и пыль и печати не тронуты. Совершенно необъяснимая вещь.

Инь засмеялся:

– Ну что же, значит, чаша полетела в эмпиреи! Однако драгоценность, передававшаяся из поколения в поколение, затеряться не может. Вот у меня есть одна такая чаша, что-то уж слишком похожая на вашу. Подождите, я вам ее преподнесу.

После обеда, вернувшись к себе, Инь вынул чашу и с нарочным послал ее угощавшему. Тот рассмотрел ее внимательно и ахнул от изумления. Сейчас же явился лично благодарить и спросил, откуда она к нему попала. Инь тогда рассказал ему все подробности от начала до конца. И стало ясно, что лисица может, правда временно, достать редкостную вещь, но не смеет оставить ее у себя навсегда.

Товарищ пьяницы

Студент Чэ был не из очень богатой семьи, но сильно пил. Бывало, если на ночь не осушит чаши три, так не может уснуть. Поэтому винный кувшин у его постели никогда не стоял пустым.

Однажды ночью он вдруг просыпается и, повернувшись на постели, слышит, как будто кто-то спит с ним рядом. Думал было, что это его же одежды свалились и накрыли его. Пощупал – нет, тут что-то такое шероховатое, словно трава, вроде кошки, но побольше. Зажег свечу – лиса! Напилась пьяной и лежит, как пес. Посмотрел в свой кувшин – пусто! И сказал улыбаясь:

– Это, значит, мой товарищ по пьянству!

Не решился будить лису, накрыл ее своей одеждой, положил на нее руку и лег с ней спать; однако оставил гореть свечу, чтобы посмотреть, как она будет менять свой вид. В полночь лиса потянулась, зевнула… Чэ засмеялся и сказал:

– Чудесно, знаете, вы спали!

Снял одежды со спящей лисы, посмотрел – оказывается, на ее месте красивый молодой ученый в парадной шапке. Поднялся и поклонился студенту, благодаря его за то, что он был так великодушен и не убил его.

– Я безумно люблю это рисовое зелье, – сказал ему Чэ, – и люди считают меня дуралеем. Вы же теперь мой Бао Шу[421]. Если я не внушаю вам недоверия, то будьте моим дорогим другом по винному добру.

Втащил нового друга на кровать и стал опять с ним спать, приговаривая: «Приходи почаще. Не стесняйся!» Лис засмеялся.

Когда Чэ проснулся, лис уже ушел. И вот он приготовил полный жбан отличного вина и затем стал ждать приятеля. Вечером тот и в самом деле пришел. Сели колени в колени и стали весело пить. Лис пил много, сыпал отличными прибаутками, острил. Чэ выражал свое огорчение, что столь поздно обрел себе такого друга, а лис говорил ему:

– Уже столько раз я пил у тебя чудесное вино. Чем, скажи, отблагодарить тебя за радушие?

– Об удовольствии, доставленном тебе каким-нибудь кувшином вина, стоит ли давать себе труд толковать? – обрывал его студент.

– Пусть будет по-твоему, – соглашался лис. – Однако сам-то ты – бедный студент и достать тебе этих, как говорится, «денег на посохе»[422] нелегко, даже очень нелегко. Надо будет придумать тебе средства к пьянству.

На следующий вечер он пришел и говорит студенту:

– Вот что, брат, в трех верстах отсюда у дороги валяется серебро. Иди скорее и забери.

Чэ побежал туда рано утром и действительно нашел два лана. Сейчас же он купил отличных закусок к предстоящей ночной выпивке. Лис опять указал ему, что за его же двором в яме лежит клад, который стоит вскрыть, и действительно Чэ нашел там меди на сотни ланов, нашел и говорит:

– Есть здесь в мошне, есть, говорю, в самом деле! Брось горевать, будто вина не купить[423].

– Неправда, – говорил лис. – Разве долго будет держаться вода в колее? Нет, надо опять что-нибудь придумать.

Через некоторое время лис опять говорит студенту:

– На рынке сейчас очень недорого можно купить подсолнухи. За этот драгоценный товар следовало бы держаться, на нем выедешь.

Чэ так и сделал: накупил подсолнухов пудов сорок. Все смеялись над ним и ругались. Однако в скором времени наступила большая засуха. И пшеница и бобы посохли. Можно было садить только подсолнухи. Чэ продал свой запас вдесятеро дороже против своей цены и сразу же стал богатеть. Купил и засеял огромное поле тучной земли, но каждый раз спрашивал лиса, что сеять. Сеял пшеницу – был урожай пшеницы, сеял просо – удавалось просо. Спрашивал он у лиса также и о том, когда садить: раньше или позднее. Как тот решал, так он и делал.

Лис с каждым днем все более и более привязывался к семье Чэ. Называл его жену золовкой, а на сына их смотрел как на своего родного, но когда Чэ умер, лис больше уже не появлялся.

Чародейка Лянь-сян

Студент Сан Сяо, по прозванию Цзы-мин, был из Ичжоу. Рано осиротев, он жил бобылем в порту Хунхуа. Это был человек тихий, степенный, всегда довольный. Два раза в день он выходил из дому, чтобы пообедать и поужинать у соседей, а все остальное время проводил, плотно усевшись дома, – только и всего.

Как-то раз сосед-студент шутя говорит ему:

– Ты живешь один. Неужели не боишься ни беса, ни лисы?

– Молодцу, – отвечает Сан, – нечего бояться беса или лисы. Если придет ко мне лис, у меня про него найдется острый меч. Если же придет лиса, то я еще сам выйду, открою дверь и приму к себе.

Студент ушел, сговорился с приятелями, и они, подставив лестницу к забору, велели одной веселой девице влезть по ней и спуститься к Сану во двор. Вот она постучала к нему в дверь, Сан посмотрел на нее, спросил, кто она. Девица сказала, что она бес. Сан страшно перепугался. Зубы от страха громко защелкали. Девица сделала несколько нерешительных шагов, потом взяла да ушла.

Студент-сосед рано утром зашел к Сану. Тот рассказал ему о том, что видел ночью, и заявил, что он собирается уехать отсюда к себе. Сосед захлопал в ладоши и крикнул:

– Ну что же ты не открыл двери, как говорил, и не принял ее сам?

Сан сейчас же понял, что с ним сыграли шутку, и успокоился: стал жить себе по-прежнему.

Прошло с полгода. Раз ночью к нему постучала какая-то дева. Сан решил, что это опять проделка приятеля. Открыл дверь, пригласил войти. Видит – перед ним головокружительная красота, из тех, что могут опрокинуть царство[424]. Изумленный, стал он расспрашивать ее, откуда она такая пришла. Дева сказала, что она гетера Лянь-сян, Аромат Лотоса, живет по соседству с ним. Сан поверил, так как в порту было много этих «зеленых теремов», погасил свечу, влез на кровать и слился с девушкой крепко-крепко.

С этой поры она стала приходить к нему дня через три, дней через пять.

Однажды вечером Сан сидел, погруженный в думы. Вдруг впорхнула какая-то девушка. Студент, думая, что это Лянь-сян, пошел к ней навстречу и начал беседу. Всмотрелся – совсем не она! Этой деве было лет пятнадцать-шестнадцать. Свисали длинные рукава, падала на лоб челка, и вся фигура дышала живою и утонченной грацией. Она подходила нерешительно: то подойдет, то опять назад… Студент был сильно поражен и спросил ее недоверчиво, не лиса ли она.

– Нет, – отвечала дева, – я из хорошей семьи. Моя фамилия Ли. Я так уважаю вас за вашу тонкую и высокую образованность… И очень довольна, что вы снизошли до меня и выказываете свое дорогое мне расположение.

Студент пришел в восторг, схватил ее за руки – руки были холодны как лед.

– Почему руки твои такие холодные?

– А как им не быть холодными? Я такая маленькая, такая хрупкая и зябкая, а тут еще ночью заморозки, иней… Понятно, я зябну!

Студент сейчас же разложил постель, стал расстегивать ей платье… Оказалась самой настоящей девственницей.

– Меня влечет к тебе, – сказала она, – любовь. Потеряв сегодня то, что было моим цветом, я все же не гнушаюсь своего падения. Хочу всегда служить тебе у подушки и постели… Кстати, у тебя в доме есть кто-нибудь еще?

– Нет, – отвечал студент, – посторонних нет. Разве вот есть тут одна соседская гетера; только она и посещает меня нечасто.

– Мне надо, – сказала она ему на это, – изо всех сил от нее скрываться. Я, видишь, не такая, как эти девки со дворов. Ты уж, пожалуйста, помолчи, не пророни ни слова обо мне. Она придет, я уйду. Она уйдет, я приду. Вот так еще можно будет.

Когда запели петухи, она собралась уходить. Подарила студенту вышитый башмачок, имевший вид тонкого крючочка, и сказала:

– Это я надеваю себе вниз… Поиграй им иногда, и этого будет достаточно, чтобы дать мне знать, что ты думаешь обо мне и любишь. Однако если есть кто-нибудь посторонний, остерегайся играть.

Сан взял и стал рассматривать: башмачок востренький, тоненький, словно шило для разматывания узлов… И душа его была полна любовной радости.

Через вечер, когда никого у него не было, он вытащил башмачок и стал внимательно смотреть на него, любоваться. Дева сейчас же впорхнула, как ветерок, и они тут же прильнули друг к другу. С этих пор каждый раз, как он вынимал башмачок, дева, как бы отвечая его мыслям, сейчас же прилетала. Сан дивился и расспрашивал ее. А она смеялась и говорила:

– Так, как-то кстати приходится!

Однажды ночью пришла Лянь-сян и с испугом заметила:

– Послушай, какой у тебя плохой вид. Как твое здоровье? Почему это?

Студент сказал, что он сам ничего не замечает. Лянь сейчас же простилась и ушла, назначив свидание через десять дней. Как только она ушла, пришла Ли и приходила все время, не оставляя ни одного вечера свободным.

Раз она спросила:

– Что же эта твоя любовь так долго не приходит?

Сан сказал, как у них условлено. Ли засмеялась и спросила:

– Кого из нас двоих, меня или ее, ты считаешь красивее?

– Можно сказать: обе вы прекрасны, – отвечал студент. – Только у милой Лянь кожа нежнее и мягче…

Ли изменилась в лице и сказала:

– Ты говоришь: красивы мы обе… Это ты только мне так говоришь… Та, наверное, настоящая фея из лунных чертогов. А мне, конечно, с ней не сравниться!

И надулась… Стала считать по пальцам. Сосчитала, что десять дней уже прошло. Велела не выдавать ее и решила тайком посмотреть на Лянь-сян.

В следующую ночь действительно пришла Лянь-сян. Стали очень мило шутить и смеяться… Потом пошли спать, и вдруг дева испуганным голосом говорит ему:

– Пропал ты! Всего десять дней, как я тебя не видела, а смотри, как ты высох и осунулся: куда больше прежнего! Уверишь ли ты меня, что у тебя нет еще и других встреч?

Студент спросил, почему она так думает.

– Я сужу, – сказала она, – по внутреннему состоянию: смотри – пульс-то твой еле-еле бьется, с перерывами, словно путаные нити шелка. Это болезнь от беса!

На следующую ночь пришла Ли. Сан спросил:

– Ну как? Посмотрела? Как тебе нравится Лянь-сян?

– Прекрасна, – отвечала Ли. – Я сразу же решила, что в мире таких красавиц нет. И конечно, права: она – лиса. Как только она от тебя вышла, я за ней следом. Она прошла к южным горам и там, оказывается, живет в норе.

Сан, думая, что она просто ревнует, вяло одобрил это предположение в общих словах, а на следующий вечер шутил с Лянь-сян:

– Я, конечно, не верю, но вот говорят, что ты, милая, – лиса.

Лянь быстро спросила, кто это так говорит. Но студент, смеясь, уверял ее, что он просто шутит… Лянь продолжала:

– Ну, хорошо! А какая же разница между лисой и человеком?

– Такая, говорят, что завороженные лисой сильно хворают и умирают. Вот чего нужно бояться!

– Неправда это, – возразила Лянь, – в твои годы, милый мой, после спаленки дня в три силы восстанавливаются. Пусть даже это будет лиса – какой вред для тебя? Конечно, если, как говорится, «рубить да рубить каждый день», то ведь человек-то окажется еще почище лисы! Разве ты думаешь, что умершие от сухотки люди и их призраки так-таки от лис и погибли?.. Как бы то ни было, здесь, наверное, есть кто-то, кто на меня наговаривает.

Сан самым решительным образом настаивал, что никого такого нет, но Лянь допытывалась все настойчивее и настойчивее, и студент был вынужден выдать секрет.

– Я сильно дивилась, – промолвила Лянь, – видя, как ты изможден, но почему так быстро это шло?.. Нет, она не человек, а что-то другое! Ты ей ничего не говори, а завтрашнюю ночь я тоже выслежу ее, как она меня.

В эту ночь Ли действительно пришла. Сказала два-три слова, как вдруг за окном послышался кашель, потом чиханье. Ли быстро убежала. Лянь вошла и сказала студенту:

– Ты погиб! Это настоящее бесовское отродье. Если ты увлекся ее красотой настолько, что не можешь сейчас же порвать с ней, то твоя дорога к могиле уж коротка!

Сан, решив, что она ревнует, сидел молча, не проронив ни слова. Лянь продолжала:

– Я отлично знаю, что ты не можешь забыть любовь, но и я не могу равнодушно смотреть, как ты умираешь. Завтра я принесу лекарство и сразу очищу тебя от могильного яда. Счастье твое, что побеги твоей болезни пока неглубоки и что в десять дней она должна пройти. Ты уж позволь мне побыть с тобой все эти дни на одной постели, чтобы я могла следить за твоим выздоровлением. Тогда дело сладится.

На следующую ночь она действительно принесла какого-то снадобья и дала студенту принять, причем сразу две-три дозы. Студент почувствовал, как во внутренностях стало вдруг чисто и пусто и как жизненный дух сразу же воспрянул. В душе благословляя чародейку, он в то же время так и не поверил, что эта болезнь от беса.

Лянь каждую ночь спала с ним под одним одеялом и нежно ухаживала. Когда он хотел с ней слиться, она гнала его прочь. И вот через несколько дней кожа наполнилась, округлилась, и Лянь собралась уходить. На прощанье она особенно усердно настаивала, чтобы он порвал с Ли. Студент притворно обещал. Как только дверь захлопнулась, он сейчас же зажег огонь, схватил башмачок и весь погрузился в мечту. Ли сейчас же прилетела, выказывая крайнее раздражение по поводу столь долгой разлуки.

– Она все ночи тут у меня ворожила, – говорил студент, – и знахарствовала: ты уж, пожалуйста, меня за это не брани. Любовь к тебе во мне живет.

Ли чуть-чуть повеселела. Студент же шептал ей, лежа рядом на подушке:

– Я тебя, дорогая моя, люблю очень. А ведь вот говорят, что ты бес!

Ли прикусила язык и молчала довольно долго. Потом стала браниться:

– Наверное, тебя мутит эта развратная лиса, а ты слушаешь! Если ты с нею не порвешь, то я не стану к тебе больше ходить.

И начала всхлипывать, глотая слезы. Сан бросился ее утешать, объясняться этак и так, приговаривая на сотни ладов, и наконец она успокоилась.

Через ночь опять пришла Лянь-сян. Поняв, что Ли снова была, она раздраженно заметила студенту, что он, по-видимому, непременно хочет умереть.

– Милая, – смеялся студент, – ну зачем так сильно ревновать?

Лянь сердилась все больше и больше:

– Ты сам посеял в себе корень смерти. Теперь я его из тебя извлекла. Как же тогда, скажи, поступают неревнивые, если я, по-твоему, ревнива?

Сан кое-как отговорился и шутливо заметил:

– Та говорит, что эта моя болезнь от лисьего наваждения!

Лянь, вздохнув, сказала:

– Пусть будет по-твоему. Твое помрачение не проходит. Сам не заботишься о себе – чего ж мне-то тратить столько слов, чтобы себя выгораживать? Позволь, значит, на этом с тобой и проститься. Через сто дней мне придется увидеть тебя на одре болезни.

Как Сан ни удерживал ее, не осталась и быстро выпорхнула.

Теперь Ли была со студентом все время: и утром, и ночью. Прошло таким образом два с чем-то месяца. Студент стал чувствовать сильное изнурение и упадок сил. Сначала он еще пытался кое-как объяснить это, утешая себя и не придавая болезни значения, но с каждым днем он сох все больше и больше и мог теперь есть только чашку жидкой каши. Хотел было ехать домой на поправку, но все еще был охвачен страстью и не мог решиться уехать вовремя. Проведя в такой косной нерешительности еще несколько дней, он размяк, раскис и уже не мог вставать.

Сосед-студент, видя, что его изнуряет болезнь, стал каждый день посылать к нему на дом мальчика с обедом. Теперь больной впервые заподозрил Ли и сказал ей:

– Как я раскаиваюсь, что не послушался Лянь-сян! Вот до чего я дошел теперь!

Проговорив эти слова, он упал в обморок. Когда же пришел в себя, открыл глаза и осмотрелся вокруг, Ли уже не было. На этом ее посещения и прекратились.

Теперь Сан лежал, слабый и худой, в своей пустой комнате, думая о Лянь-сян, как крестьянин об урожае. Однажды, только что он весь ушел в свои думы, вдруг кто-то поднял дверной полог и входит к нему. Смотрит – Лянь-сян! Подошла к постели и насмешливо сказала:

– Ну что, мужчина, вздор я говорила, да?

Студент долго задыхался от волнения, затем стал говорить, что он сознает свою вину и только просит помочь ему, спасти его.

– Нет, – сказала Лянь, – болезнь забралась уже под самое сердце. Уверяю тебя, что спасти жизнь нет возможности. Я пришла сюда нарочно, чтобы проститься с тобой и доказать тебе, что я не ревнива.

В сильном горе Сан сказал:

– Вот, возьми одну вещь, что под моей подушкой, и будь добра, потрудись уничтожить ее.

Лянь отыскала башмачок, подошла к свече, стала поворачивать его в руках, пристально разглядывая. Сейчас же ураганом ворвалась Ли, как вдруг увидела Лянь-сян; повернулась и хотела убежать, но Лянь загородила собою двери. Ли в крайнем замешательстве не знала, как выбраться. Студент выговаривал ей, перечисляя все ее преступления, возражать она не могла.

– Сегодня наконец-то удалось мне устроить личную ставку с милой сестрицей, – смеялась Лянь. – Ты как-то говорила, что наш больной хворал тогда едва ли не по моему навету. Ну а теперь как?

Ли, опустив голову, просила извинить ее проступок.

– Быть такой прекрасной, – продолжала Лянь, – и вдруг любовь превратить в злобу!

Ли пала наземь и, роняя слезы, умоляла оказать сострадание и спасти больного. Лянь подняла ее с пола и стала подробно расспрашивать о ее жизни, и та рассказала следующее:

– Я дочь судьи Ли и давно уже умерла, еще ребенком, и похоронена за стеной дома. Однако у меня, как у тутового червя, несмотря на смерть, остатняя нить еще не оборвалась. Вступить в союз и любовь с нашим больным – это, конечно, было моим желанием, но довести его до смерти – никогда не бывало у меня в мыслях.

– Верно ли, – спрашивала ее Лянь, – что я слышала, будто бесу в живом образе очень выгодна смерть человека, чтобы после его смерти он мог постоянно уже быть с этим человеком вместе?

– Нет, – отвечала Ли, – это не так. Обоим бесам встретиться нет никакого удовольствия. Ведь если б была какая-нибудь в этом радость, то разве мало молодых людей, лежащих в могиле?

Лянь стыдила ее:

– Как глупо! Каждую ночь делать это самое… Ведь даже с человеком и то не выдержать этого, тем более с бесом.

– Послушай, – спросила в свою очередь Ли. – Ведь лиса может извести человека насмерть. Каким же чудом ты одна этого не делаешь?

– Я не из той породы, – отвечала ей Лянь, – что выбирают людей для того, чтобы за их счет поправить свои силы. Есть на свете также род лисиц, которые людям не вредят, но бесов, не вредящих людям, конечно, нет, ибо мрачный могильный дух в них слишком уж силен.

Студент, слыша такие речи, узнал наконец, что и в самом деле одна – бес, а другая – лиса. К счастью, он уже привык к ним, часто видя их, и совершенно не пугался. И все-таки, сознавая, что остаток его жизни напоминает тонкую нить, невольно закричал от сильной боли. Лянь посмотрела на Ли и спросила:

– Как же нам теперь быть с больным?

Ли, стыдясь и краснея, покорно извинялась…

– Боюсь, – продолжала Лянь, – что когда больной снова окрепнет, то «уксусница будет есть дикую сливу»[425].

Ли, подобрав платье и сделав поклон ей, сказала:

– Если найдется такой искусный, редкостный, исключительный врач, который дал бы мне возможность уйти от преступления перед моим господином, то я, будь уверена, зарою свою голову в землю, а то и в самом деле, как посмею я смотреть людям в глаза?

Лянь развязала мешок, вытащила оттуда лекарство и сказала:

– Я давно уже знала то, что происходит сейчас, и после разлуки с ним я в трех горах собирала травы. Прошло целых три месяца, прежде чем весь лекарственный подбор был полон. Его дают истощенным и изнуренным насмерть людям, и не бывает случая, чтобы они не оживали. Однако эта болезнь такова, что за нее надо взяться с того же конца, с которого она пошла. Поэтому я не могу, в свою очередь, обойтись без тебя и попрошу тебя потрудиться.

– Что же от меня требуется? – спрашивала Ли.

– Требуется благоуханный плевок из твоего вишневого рта. Я введу лекарственную пилюлю, а тебя попрошу прижаться к его губам и проплюнуть ее.

У Ли закружилась голова, побледнели щеки; она опустила голову, беспокойно ворочалась и смотрела на свои башмаки.

– Ну что ж, сестрица, – ехидничала Лянь, – тебе, по-видимому, удовольствие доставляет только твой башмачок?

Ли еще больше застыдилась и не знала, куда девать глаза.

– Да ведь это твое же опытное искусство, столь много тобою практиковавшееся, – продолжала Лянь, – чего же ты теперь-то скупишься на него?

Затем она взяла пилюлю, вложила студенту в губы и, обратясь к Ли, стала настойчиво торопить ее. Ли ничего не оставалось делать, как исполнить, и она плюнула.

– Еще раз! – командовала Лянь.

Ли плюнула три, четыре раза – и только тогда пилюля была проглочена. Вскоре в животе больного глухо забурчало, словно громовой раскат. Тогда Лянь вложила еще одну пилюлю и теперь уже сама прижалась к студенту губами и стала дуть, ввевая свое дыхание. Студент почувствовал, что в том месте, где пилюля, жжет, как огнем, и что жизненная сила пламенно вздымается.

– Выздоровел, – сказала Лянь.

Ли, заслыша крик петуха, заметалась, простилась и ушла.

Теперь Лянь рассудила, что ввиду только что начавшегося выздоровления нужно еще пока выхаживать больного и что поэтому неправильно было бы отпускать его по-прежнему обедать вне дома. Она закрыла ворота снаружи на замок, желая показать, что студент уехал, и таким образом избежать всяких посещений. Затем она принялась смотреть и ухаживать за больным днем и ночью. Ли тоже стала обязательно приходить каждый вечер, усердно помогала и служила Лянь, как своей старшей сестре, и та ее глубоко полюбила. Так прошло три месяца. Студент совершенно окреп, до нормального состояния, и Ли вот уже несколько ночей как не приходила. Иногда лишь зайдет, взглянет и уходит. Когда оставалась с больным с глазу на глаз, становилась серьезной, невеселой. Лянь оставила ее как-то ночевать и лечь со студентом, но Ли отказалась наотрез и вышла. Студент выбежал за ней, схватил ее и принес в дом. Она была легка, как соломенное чучело. Ей, таким образом, не удалось убежать. Тогда она легла спать одетая и свернулась в клубок, не длиннее аршина. Лянь еще более привязалась к ней. Потом она шепнула студенту, чтобы он обнял Ли пострастнее и сделал свое дело, но, как он ни будил ее, растолкать не мог, затем и сам уснул. Когда же проснулся и стал ее искать, ее уже не было. После этого она не появлялась в течение приблизительно десяти дней. Студент усиленно мечтал о ней и думал, вынимая башмачок, и все время теребил его вместе с Лянь, которая ахала и твердила:

– Какая глубокая обворожительная красота! Я и то влюбилась… Что ж тут говорить о мужчине?

– Да, – вторил ей студент, – в былое время стоило мне только повертеть в руках ее башмачок, как она сейчас же приходила. Я сильно подозревал, что тут что-то неладно, но, конечно, не мог ожидать, что она бес. А теперь вот держу башмачок и рисую себе ее красивое лицо… Как грустно, право!

Сказал и заплакал.

Несколько времени тому назад дочь одного богача, Чжана, по имени Янь-эр, заболела прекращением потовых выделений и умерла пятнадцати лет от роду. Но вот в конце ночи она вдруг оживает, встает, озирается и хочет убежать. Чжан запер дверь и не позволил ей выходить. Девушка же говорила, что она душа дочери судьи и что она тронута любовью студента Сана: даже башмачок ее у него оставлен.

– Правду вам говорю – я бес. Какая польза запирать меня?

Так как в ее речах был смысл, то Чжан стал ее расспрашивать, с чего все это с ней приключилось. Девица понурилась, смотрела исподлобья, выражалась как-то расплывчато и ничего о себе сказать не могла. Кто-то упомянул при этом, что студент Сан заболел и уехал домой, но дева спорила и твердила, что это вздор, чем привела всю семью в недоумение. Услыхал об этом и студент-сосед, перелез через забор, подошел и подсмотрел, как наш студент разговаривает с красавицей. Неожиданно для них он вошел в комнату и застал их врасплох. В суматохе дева исчезла неизвестно куда. Сосед в диком изумлении бросился расспрашивать, а Сан смеялся и говорил:

– Помнишь, что я в былое время говорил тебе о лисе, – вот я ее и принял!

Сосед поведал ему теперь о словах девы Янь-эр. Сан отпер двери и собрался идти посмотреть и разузнать, но горевал, что у него нет предлога проникнуть в дом Чжанов. Мать этой девицы, узнав, что студент действительно не уехал, пришла в крайнее изумление, наняла старуху и послала к нему с требованием вернуть башмачок. Он сейчас же достал его и передал старухе. Янь-эр, получив его, обрадовалась, попробовала надеть – оказался не по ноге: слишком узок, чуть не на целый вершок. Ахнула, испугалась, достала зеркало, посмотрелась и смутно-смутно стала догадываться, что она родилась в чужом теле. Рассказала об этом. Мать наконец поверила.

Девица сидела перед зеркалом, смотрела в него и плакала.

– В былое время, – жаловалась она, – наружностью своей я могла даже похвастать, но, глядя на сестрицу Лянь, я стыдилась и конфузилась: а теперь вот уж какая я! Человек человеком, а куда хуже своего бесовского облика!

Схватила башмачок и принялась стонать и выть. Как ни уговаривали ее, унять не могли. Потом закрылась одеялом и лежала, как истукан, не шевелясь. Кормили ее – не ела, и тело ее в конце концов опухло. И так не ела в течение семи дней, но не умерла, а наоборот, опухоли стали понемногу спадать. Затем она почувствовала сильный, нестерпимый голод и стала снова принимать пищу. Еще через несколько дней все тело зазудело, зачесалось и кожа слезла. Утром встала, смотрит – ночные башмачки сами собой упали. Отыскала, стала надевать, вдруг оказались слишком велики, не подходили. Попробовала свой прежний башмак – подошел совершенно: было узко и широко везде, где надо. Обрадовалась, взяла опять зеркало – и увидела теперь, что и брови, и глаза, и щеки, и скулы совершенно похожи на то, что было всегда. Обрадовалась еще сильнее, помылась, причесалась, пошла к матери, и все, кто видел ее, тоже радовались.

Лянь-сян, слыша об этой поразительной истории, посоветовала студенту послать к ним сваху. Однако бедный и богатый – два полюса, и студент не решался сейчас же начинать сватовство. Все-таки помог случай. Старуха Чжан решила в первый раз справить день своего рождения – шестьдесят лет, и наш Сан отправился к ней с одним из ее зятьев, чтобы поздравить старуху и пожелать ей долгоденствия. Старуха, увидя на визитной карточке имя Сана, велела Янь-эр подсматривать из-за занавеса[426] и распознать, тот ли это гость, которого она ждет. Сан пришел после всех. Дева стремительно выбежала, схватила его за рукав и хотела идти с ним домой к нему, но старуха закричала на нее, и она со стыдом вернулась. Студент, всмотревшись пристальней и залюбовавшись ею, стал невольно ронять слезы, поклонился, упал к ногам старухи и лежал, не вставая. Старуха подняла его, не считая это насмешкой над ней[427].

Вернувшись, студент просил дядю своей матери быть сватом. Посоветовавшись, старуха выбрала счастливый день, чтобы приютить у себя зятя. Студент сказал об этом Лянь-сян и стал советоваться с ней, как быть с церемонией. Лянь долго сидела в крайнем огорчении и хотела распрощаться и уйти, но студент сильно испугался и заплакал.

– Ты идешь в чужой дом, – объясняла ему Лянь, – чтобы там зажечь брачную узорную свечу[428]. А я-то, с каким лицом я туда за тобой пойду?

Тогда студент решил сначала вместе с ней поехать к себе домой и уже оттуда предпринять брачную встречу с Янь. Лянь согласилась, и студент все это рассказал старику Чжану, но тот, услыхав, что у него есть жена, рассердился и стал браниться. Тогда Янь-эр постаралась убедить его, и он согласился делать так, как просил Сан. В назначенный день студент отправился встречать невесту. Однако у него в доме все приготовленные к церемонии вещи были слишком убоги. Когда же он вернулся с женой, то увидел, что все пространство от дверей дома до самой гостиной было устлано кашмирскими коврами. Сотни и тысячи свечей в фонарях сверкали, как парчовые. Лянь-сян взяла молодую под руки и ввела ее в «зеленую хижину». Как только сняли с молодой покрывало, обе обрадовались друг другу по-прежнему. Лянь дала молодым пить брачную чашу и сама пила. Затем она стала подробно расспрашивать Янь-эр об этой странной истории с ее возвратившейся в чужое тело душой. Янь рассказала следующее:

– В те дни, – говорила она, – я была угнетена и печальна. Так как тело мое я считала чуждым земле и потому ощущала себя как нечто поганое, то после разлуки с Саном я особенно негодовала на то, что мне не удалось вернуться к себе в могилу. И вот я стала порхать по ветру, то несясь, то задерживаясь, и каждый раз, как видела живого человека, алчно его жаждала. Днем я обитала среди полей и лесов, ночью же появлялась и исчезала то там, то здесь – куда вели ноги. Случайно добралась я до дома Чжанов и увидела, что молодая девушка лежит на постели: вот я и устремилась, пристала к ней, но не знала еще, что смогу впоследствии в ней ожить.

Лянь слушала все это в напряженном молчании, словно о чем-то думая.

Прошло два месяца. Она принесла сына. Потом, после родов, сразу же захворала, с каждым днем все больше и больше слабея. Раз она взяла Янь за руку и говорит ей:

– Позволь мне обременить тебя моим злосчастным ребенком: ведь мой сын – твой сын!

Янь заплакала, кое-как стала утешать ее, придумывая разные вещи… Затем позвали заклинателей и врачей, но Лянь их не принимала. И так она все глубже и глубже погружалась в свою затяжную болезнь, а дыхание ее стало словно висящая в воздухе тонкая шелковая нить. Студент и Янь – оба рыдали. Вдруг больная открыла глаза и проговорила:

– Перестаньте! Мой сын рад жить, а я рада умереть. Если будет судьба, то через десять лет мы сможем снова встретиться.

С этими словами она умерла. Открыли одеяло, чтобы убрать покойницу, смотрят – труп превратился в лисицу. Студент не мог допустить, чтобы на нее смотрели как на оборотня, и устроил богатые похороны.

Сыну Лянь дали имя Ху-эр, Лисенок, и Янь любила его как своего собственного. В весенний праздник «чистой и светлой погоды»[429] она непременно брала его и отправлялась голосить на могилу Лянь. Так прошло несколько лет. Сан выдержал второй государственный экзамен в своем уезде, и семья стала понемногу богатеть. Только Янь все огорчалась, что не рожала. Зато Ху-эр был замечательно способный мальчик, хотя слабенький, хилый, вечно больной. Янь часто выражала желание, чтобы Сан купил себе наложницу. И вот однажды прислуга докладывает, что у их дверей стоит какая-то старуха с девочкой, которую просит у нее купить. Янь велела привести ее. И вдруг, увидев ее, страшно испугалась и вскричала:

– Сестрица Лянь, ты опять появилась?

Сан всмотрелся: действительно, очень похожа, и тоже ахнул. Спросили, сколько ей лет. Оказалось – четырнадцать. Справились, за сколько старуха продаст девочку. Та отвечала:

– У меня, старухи, только всего и есть, что этот комочек мяса. Пусть ей найдется место – тогда и мне будет где поесть. А если впоследствии мои старые кости не выбросят куда-нибудь в канаву, то и хватит с меня!

Сан купил девочку, заплатив за нее как можно дороже, и оставил у себя. Янь взяла девочку за руку, ввела в спальню, заперлась и, взяв девочку за подбородок, улыбнулась ей и спросила:

– Ты меня знаешь или нет?

Та отвечала, что не знает. Спросила, как ее фамилия. Девочка сказала, что ее зовут Вэй и что отец ее был торговец пряными соусами в Сюйчэне, но вот уже три года как умер. Янь стала считать по пальцам и внимательно обдумывать. Выходило, что с тех пор, как умерла Лянь, прошло как раз четырнадцать лет. Опять принялась внимательно разглядывать девочку, нашла, что вся ее наружность, лицо, манеры – все самым непостижимым образом напоминает Лянь. Тогда она шлепнула ее по затылку и закричала ей:

– Сестрица Лянь, а сестрица Лянь! Ты, должно быть, не обманула меня, назначив свидание наше через десяток лет!

Девочка стала что-то смутно-смутно вспоминать, словно просыпаясь ото сна. Потом в ней вдруг все решительно прояснилось, и она бодро сказала: «Да, да!» – и стала смотреть на Янь-эр как на давно знакомую.

– Все это, – смеялся Сан, – похоже на то, как будто знакомая ласточка возвращается домой!

Девочка плакала и говорила:

– Да, конечно! Я слышала, как мать моя рассказывала мне, что я заговорила, как только родилась, и это было сочтено зловещим знаком. Меня стали тогда поить собачьей кровью, и сознание моей прежней жизни во мне помутнело, а затем исчезло. Теперь же я в самом деле словно ото сна проснулась!.. А ты, барышня, не правда ли, та самая сестрица Ли, что стыдилась быть бесом?

И обе разговорились о своей прежней жизни, вспоминая ее то с радостью, то с печалью.

Однажды весной, в день «холодного обеда»[430], Янь говорит своей новой сестре:

– Этот день мы с мужем посвящаем ежегодно поездке на могилу сестрицы Лянь.

И взяла ее с собой. Когда все они пришли на могилу, то новая увидела, что могила заросла травой да и деревья уже в обхват руки. Увидела и глубоко вздохнула.

Ли говорит затем мужу:

– Я в двух жизнях своих была дружна с сестрицей Лянь и не вынесу нашей разлуки. Право, следовало бы наши белые кости зарыть в одну яму.

Сан согласился, вскрыл могилу Ли, достал ее скелет, принес и похоронил вместе с Лянь. Друзья его и приятели, услыша про все эти чудеса, надели соответствующие случаю одежды и встретились с Саном на могиле, совершенно для него неожиданно. И таких было несколько сот человек.

В год Гэн-сюй я прибыл в Ичжоу. Шел дождь, и я стал пережидать его в гостинице. Некий Лю Цзы-цзин, родственник Сана, показал мне составленную его земляком Ван Цзы-чжаном «Повесть о студенте Сане». В ней было около десяти тысяч слов. Я сразу же прочел ее – и вот это, в общих чертах, пересказ повести.

Лиса-урод

Студент Му из Чанша был совершенно бедный человек, так что зимой оставался без ватных одежд. Раз вечером, когда он сидел в неподвижной усталости, к нему вошла какая-то женщина в наряде ослепительной красоты, но сама черная, отвратительная, – вошла и, смеясь, спросила:

– Неужели не холодно?

Му испугался и спросил ее, что это значит.

– Я фея-лиса, – сказала она. – Мне жаль вас, такого бедного, скучного, несчастного, – и я хочу вместе с вами согреть вашу холодную постель.

Студент, боясь лисы и испытывая отвращение к ее уродливому виду, громко закричал. Тогда она положила на стол слиток серебра и сказала:

– Если будете со мною милы и ласковы, подарю вам это.

Студент обрадовался и согласился. На кровати не было ни матраца, ни подстилок. Женщина разложила вместо них свой кафтан. Перед утром она встала, наказав студенту сейчас же купить на подаренные ею деньги ваты и сделать постельные принадлежности, а на оставшиеся деньги купить себе теплое платье и устроить угощение.

– Денег на все это хватит, – сказала она на прощанье, – если нам удастся жить в вечной дружбе, то не беспокойся: беден больше не будешь! – Сказала – и ушла.

Студент рассказал это своей жене. Та тоже обрадовалась, сейчас же пошла накупила ваты и все сшила. Женщина ночью пришла, увидела, что вся постель сделана заново, сказала студенту с довольным видом:

– Прилежная, однако, жена у тебя. – И опять оставила ему в награду серебра.

С этой поры она стала приходить каждый вечер, не пропуская ни одного, и, уходя, непременно что-нибудь оставляла. Так прошло около года. Весь дом обстроился, принарядился, стали носить и дома и на улице красивые шелка – незаметно разбогатели, не хуже известных зажиточных семей. Затем женщина стала оставлять наградной мзды все меньше и меньше, и студенту от этого она окончательно опротивела. И вот он позвал знахаря и велел ему начертить на дверях талисманные узоры. Когда женщина явилась, она накинулась на них, вцепилась зубами, разодрала, бросила, вошла в дом и, тыча пальцем в студента, сказала ему:

– Чтобы быть таким неблагодарным за мое доброе отношение и за мое чувство – это уж чересчур… Однако что делать? Если я вызываю отвращение и презрение, я и сама уйду. Только вот что: раз наши отношения прекращаются, то мое оскорбленное чувство обязательно требует удовлетворения. – В сильном гневе повернулась и ушла.

Студент испугался и опять обратился к знахарю. Тот пришел и стал устраивать заклинательный алтарь… Не успел он расставить свои вещи, как вдруг свалился на пол, и кровь залила все его лицо. Смотрят – у него отрезано ухо. Все бросились в крайнем испуге бежать. Знахарь тоже, закрыв рукой ухо, быстро куда-то юркнул. В доме началось швырянье камнями величиной с таз, – и окна, горшки, котлы – все было разбито. Студент забрался под кровать, съежился, свернулся, скорчился в ужасе… Вдруг видит: входит его женщина с какой-то тварью в руках, у которой голова кошки, а хвост собачий. Поставила эту тварь у постели и стала науськивать:

– Сс-сс! Грызи подлецу ногу!

Тварь сейчас же вцепилась в туфлю студента. Зубы ее оказались острее стали. Студент пришел в дикий ужас, хотел было спрятать ногу, но не мог шевельнуть ни суставом. Тварь стала грызть палец, тот так и захрустел. Студент, испытывая невероятные боли, молил и заклинал прекратить его мучения.

– Все золото и все жемчуга сейчас же вынуть и не сметь утаивать! – кричала женщина.

Студент обещал. Женщина цыкнула, и тварь перестала кусать. Студент, однако, не мог выбраться из-под кровати и только рассказывал, где что лежит. Женщина пошла искать сама. Отыскала драгоценности, жемчуга, разное платье и, сверх того, еще двести с чем-то ланов. Ей показалось этого мало, и она снова стала натравливать свою тварь, которая опять принялась грызть. Студент жалобно вопил, просил простить его. Женщина назначила ему срок в десять дней, с тем чтобы ей было выплачено шестьсот ланов. Студент согласился.

Тогда она ушла, захватив с собой животное. Через некоторое, довольно продолжительное, время стали понемногу собираться домашние. Вытащили студента из-под кровати: у него из ноги хлестала кровь, – оказывается, два пальца потеряны. Осмотрели дом – все богатство исчезло, осталось только рваное одеяло былых дней, которым его и накрыли, уложив в постель. Теперь, боясь, что через десять дней женщина опять появится, продали прислугу и все имущество, чтобы выручить сполна назначенную сумму. Действительно, женщина явилась в срок, ей быстро вручили деньги, после чего она ушла, не сказав ни слова. На этом посещения и прекратились.

Раны на ноге у студента стали заживать лишь после всевозможного лечения; прошло около полугода, прежде чем он выздоровел. После этого он остался так же гол и беден, как был раньше. А лиса пошла в соседнюю деревню, к некоему Юю, бедному крестьянину, бывшему в вечной нужде. И вот через три года он внес все недоимки; огромные дома его тянулись один за другим, одевался он в роскошные одежды, половина которых была из тех, что были в доме студента. Тот видел это, конечно, но не смел даже спросить. Как-то раз на пути он встретил свою женщину, стал на колени и долго так стоял у дороги. Она не проронила ни слова и только взяла пять-шесть ланов, завернула в простую тряпку и издали швырнула ему, затем повернулась и пошла дальше.

Юй рано умер, а женщина по временам все-таки приходила в его дом, и все золото, все одежды сейчас же стали исчезать. Сын Юя, завидев ее, поклонился и представился, а затем издали стал заклинать ее, говоря так:

– Раз отец наш умер, то мы, его дети, должны бы и вам быть детьми. Если вам не угодно даже пожалеть и приласкать нас, все же как можете вы так спокойно допустить нас до разорения?

Женщина ушла и более не приходила.

Лисий сон

Мой приятель Би И-ань был человек решительный, ни с кем не считавшийся, смелый, самовольный, сам себе радующийся. С виду он был тучный, весь оброс волосами. Имя его среди ученых того времени было известно.

Как-то раз он приехал по делам в имение к своему дяде-губернатору и расположился там на ночлег во втором этаже дома, в котором, как рассказывали, всегда жило много лисиц. Би часто читал повесть о «Синем Фениксе»[431] и всякий раз уносился в тот мир, всей душой досадуя, что с ним ни разу этого не случалось. Поэтому, очутившись здесь, на этой вышке, он настроил соответствующим образом свои мысли и сосредоточил все свое воображение, а затем пошел к себе спать. Солнце уже склонялось к закату. Дело было летом. Было жарко и душно. Он лег против двери и заснул. Во сне ему показалось, что кто-то его будит. Проснулся, оглянулся – видит: стоит какая-то женщина в возрасте, как говорил Конфуций, когда уже «не колеблются»[432], но сохранившая еще одухотворенное изящество. Би в испуге вскочил, спросил ее, кто она, зачем здесь…

– Я лисица, – отвечала она смеясь. – Тронута вашим глубоким желанием, которое принимаю.

Би слушал и восхищался. Стал шутить и острить. Женщина говорила ему улыбаясь:

– Мои годы уже порядочно возросли. Если я и не возбуждаю в ком-нибудь отвращение к себе, все-таки сама первая постыжусь и остановлюсь. А вот у меня есть дочка, только-только начинающая делать прическу, – может быть, она послужит вам, подав помыться и причесаться[433]. На следующую ночь не пускайте к себе никого, и мы придем. – Сказала и ушла.

Наступила ночь. Би закурил благовонные свечи, уселся и стал поджидать. Действительно, женщина явилась, ведя за руку девушку, у которой все манеры и наружность были столь грациозны и столь очаровательны, что весь мир обойди – не сыщешь ничего подобного.

– Господин Би, – обратилась к ней женщина, – имеет с тобой давно определенную судьбу, и ты должна остаться здесь. Возвращайся завтра пораньше, нечего быть жадной до спанья!..

Би взял девушку за руки и повел под полог, где насладился ею сполна в любовном ликовании. Когда дело было сделано, девушка, смеясь, сказала:

– Какой ты жирный, неуклюжий, тяжелый – нет сил вынести!

Еще не рассвело, а она уже ушла. К вечеру сама явилась и сказала:

– Сестры хотят поздравить меня с женихом. Может быть, соблаговолишь завтра пойти к ним вместе со мной?

Би спросил, куда это. Она сказала, что старшая сестра устраивает угощение недалеко отсюда. Би и в самом деле принялся ждать ее, но она долго не приходила. Все тело его понемногу устало, и он уж прикорнул было к подушке, как вдруг дева вошла к нему и сказала:

– Ай, как я заставила тебя долго ждать! Прошу извинения!

Затем взяла его за руку и повела.

Пришли они в какое-то место, с большими дворами и строениями, и прямо прошли в главную гостиную. Видят: фонари так и горят, словно точки звезд. Вот выходит хозяйка, лет двадцати, в простом наряде, но сама – прелесть. Присела, сделала приветствие, поздравила и стала просить к столу, но вошла служанка и доложила, что приехала вторая барышня. Би видит, как вошла девушка лет восемнадцати-девятнадцати, рассмеялась и сказала сестре:

– Ну, сестрица, ты уже теперь «проломанная тыква». Доволен ли муженек-то твой?

Сестра ударила ее веером по спине и сурово посмотрела.

– Помню, – продолжала та, – как мы с сестрой, будучи детьми, шутя дрались. Она страшно боялась, когда ей начнут считать ребра, так что, бывало, издали погрозишь ей пальцем, она уже смеется вовсю, ничем не сдержишь, а потом сердится на меня и говорит, что мне придется выйти замуж за принца-карлика. А я ей на это говорю, что она выйдет замуж за волосатого мужчину, который проколет ей ее губки. Так оно и вышло!

Старшая сестра рассмеялась и говорит:

– Нечего удивляться, если третья сестра сердится и проклинает тебя. Молодой муж тут рядом, а ты лезешь со своими глупыми выходками!

После этого составили чарки и просили к столу, за которым весело пировали и смеялись. Вдруг пришла девочка с кошкой в руках, лет ей было одиннадцать-двенадцать. Детские ее волосы еще не подсохли, а уже в кости вошли красота и нежная прелесть.

– Что это, четвертая сестрица тоже хочет повидать сестриного мужа? – обратилась к ней старшая. – Здесь негде сесть!

Взяла ее, посадила на колени и стала кормить со стола. Потом передала ее на руки второй сестре со словами:

– Отсидела мне все ноги, даже больно!

Вторая сказала:

– Да, девочка уже порядочная, весу в ней вроде сотни фунтов. Я же слабая и хрупкая, мне не сдержать ее. Раз она хочет повидать молодого – то и пусть: он такой большой и здоровый – его жирные колени, наверное, выдержат. – И с этими словами посадила девочку к Би.

Как только она к нему перешла, он ощутил аромат и нежную мягкость – легкость такую, словно на коленях у него никого не было. Он обнял ее и стал пить с ней из одной чарки.

– Смотри, маленькая, – говорила ей старшая, – не пей слишком много, а то опьянеешь и потеряешь приличие. Боюсь, молодой муж будет над тобой смеяться!

Девочка, захлебываясь, хохотала и гладила рукой кошку, которая громко мяукала. Старшая сестра заметила ей:

– Почему не бросаешь кошку? От нее только блохи и вши!

Вторая сестра предложила пить за кошку.

– Возьмем, – говорила она, – палочки, будем друг другу в них передавать кошку: у кого она закричит – тот пусть пьет.

Все так и поступили. Как только кошка дошла до Би, сейчас же мяукнула. Би нарочно лихо пил, чарку за чаркой осушал подряд несколько раз. Он знал, что это девочка щиплет и заставляет кошку орать, – а все кругом смеялись. Вторая говорит:

– Ну, сестрица, отправляйся спать! Ты задавила бедного молодого. Смотри, как бы третья сестра на тебя не рассердилась.

Девочка с кошкой ушла.

Старшая, видя, что Би умеет много пить, сняла с себя наколку, наполнила вином и просила его выпить. Би посмотрел – в наколке вина какая-нибудь чашка, а выпил, так почувствовал, как будто там несколько бутылок. Осушил, посмотрел: оказывается, это лотосовая чаша.

Вторая также захотела угостить молодого. Тот стал отказываться, говоря, что не выдержит. Тогда она вынула коробочку из-под румян, величиной с шарик самострела, налила и сказала:

– Ну, если вам не осилить вина, то хотя этим покажите свое расположение!

Би посмотрел – можно осушить одним глотком, а на самом деле сделал сотню глотков, но коробочка еще не была осушена. Молодая стала рядом и подменила коробочку маленькой лотосовой чаркой.

– Не давай, – сказала она своему Би, – шутить с собой этим негодницам!

Взяла и поставила коробку на стол: она оказалась огромной плоской чашей. Вторая говорит ей на это:

– Ты зачем вмешиваешься в мои дела? Три дня, как он твой муж, а уж такая нежная любовь появилась, скажи пожалуйста!

Би взял чарку, поднес ко рту и сейчас же осушил. Когда держал ее, она была такая нежная и мягкая. Вгляделся – вовсе и не чарка, а тонкий чулочек, узенький, как крючок. И подкладка и украшения работы изумительной. Вторая сестра выхватила у него чулок и забранилась:

– Ишь ты, плутовка! Когда это только ты успела украсть у человека туфлю?.. То-то я дивлюсь, что нога холодна как лед!

Встала, пошла в комнату переодеть башмак. Третья перестала наливать. Би вышел из-за стола и начал прощаться. Она проводила его за село и велела ему идти домой одному…

И вдруг Би открыл глаза: проснулся – все это было только сном. А все-таки в носу и во рту стоял густой винный дух. Сильно подивился.

Под вечер девушка пришла и спросила его, не опился ли он вчера до смерти. Би сказал, что ему все это показалось сном.

– Мои сестры, – продолжала дева, – боясь твоего буйства, нарочно представили все это сном, но это не был сон.

Дева часто садилась с Би за шахматы, и тот неизменно проигрывал. Тогда она смеялась над ним:

– Ты каждый день этим занимаешься с такой страстью, что я думала – ты очень силен, а теперь вижу, что ты так себе, ни то ни се.

Би просил дать ему указания. Дева сказала:

– Шахматы – это искусство, которое требует твоего собственного проникновения: как я могу быть тебе полезной? Вот с утра до вечера понемногу заимствуй у меня, – может быть, добьешься исключительного умения.

Так прошло несколько месяцев, и Би почувствовал, что он как будто сделал успехи. Дева проэкзаменовала его и засмеялась.

– Нет еще, нет еще! – сказала она.

Би как-то вышел со двора, чтобы сыграть с теми, с которыми он ранее играл, – все заметили его необыкновенные успехи и подивились.

Би был человек прямой, открытый и в душе не терпел ничего оставшегося невысказанным. Понемногу он стал пробалтываться. Дева, конечно, сейчас же узнала и выговаривала ему:

– Тот, кто не терпит неприятностей в дружбе с однородным ему человеком, не дружится с шалым студентом. Сколько раз я велела тебе быть осторожным и молчать, а ты все еще по-прежнему…

Рассердилась и хотела уйти. Би бросился извиняться, и дева понемногу успокоилась; однако с этого времени стала приходить к нему все реже и реже.

Так прошло около года. Однажды вечером она пришла, безмолвно уселась и уставилась на студента. Тот было с ней за шахматы – не играет. Он с ней спать – не ложится. Грустно-грустно сидела довольно долго и наконец спросила его:

– Скажи, как ты относишься ко мне по сравнению с Цин-фэн, «Синим Фениксом», повесть о которой ты так любишь?

– Конечно, ты лучше, – отвечал Би.

– Ну, я, положим, стыжусь с ней сравниться. Однако вот в чем дело. Ляо Чжай – твой друг по школе. Будь добр, попроси его сочинить повесть обо мне. Быть может, лет через тысячу меня тоже будут любить и вздыхать по мне, как ты по Цин-фэн.

Би сказал на это:

– Давно я об этом думал, но по твоему приказанию – помнишь, тогда? – я нарочно молчал!

– Ну, это было прежде, – возражала дева, – а теперь я хочу с тобой проститься, и не стоит уже скрывать…

– Куда же ты?

– Мы вместе с четвертой сестрой вызваны к Матери Западных Царей[434] и назначены вестницами цветов и птиц. Больше не удастся к тебе прийти.

Би просил ее что-нибудь сказать ему на прощанье. Дева сказала:

– Если твой гордый дух смирится, ошибок, разумеется, станет меньше.

С этими словами она поднялась, схватила студента за руку и попросила проводить ее. Прошли около версты и с плачем расстались, причем дева сказала ему:

– Если нас друг к другу тянет, то нельзя отрицать, что когда-либо снова встретимся.

С этими словами ушла.

В двадцать первом году Кан-си[435], в девятнадцатый день последнего месяца, Би сидел со мной в моем кабинете, который носил тогда имя «Кабинета Горделивых Дум», – сидел и подробно рассказывал всю эту странную историю, случившуюся с ним, а я говорил ему:

– Если была такая лиса, то кисти Ляо Чжая она окажет только честь.

Взял и записал.

Дева-лиса

Гунь был из Цзюцзяна. Ночью пришла к нему какая-то дева и легла с ним. Он понимал, что это лиса, но, влюбившись в красавицу, молчал, скрывал от людей: не знали об этом даже отец с матерью.

Прошло довольно много времени, и он весь осунулся. Отец с матерью стали допытываться, что за причина такой болезни, и сын сказал им всю правду. Родители пришли в крайнее беспокойство и стали посылать с ним спать то того, то другого по очереди, да еще повсюду развесили талисманы, но так и не могли помешать лисе. Только когда старик-отец сам ложился с ним под одеяло, то лиса не приходила. Если же он сменялся и спал кто другой, то она появлялась опять. И Гунь спросил ее, как это понять.

– Все эти обыкновенные вульгарные талисманы, – отвечала лиса, – конечно, не могут меня удержать. Однако для всех ведь существует родственное приличие, а разве можно допустить, чтобы мы с тобой блудили в присутствии отца?

Старик, узнав это, еще чаще стал спать с сыном, даже не отходил от него. Лиса перестала приходить.

Затем случилась смута. Разбои и мятежи свирепо прошли по всей стране. Вся деревня, где жил И, разбежалась, и вся семья его рассеялась. Сам он бежал в горы Куньлунь. Кругом были дикие, безлюдные места, а с ним никого близкого или знакомого. Солнце уже закатывалось, и в душу все сильнее и сильнее закрадывался страх. Вдруг он видит, что к нему подходит какая-то дева. Думал было, что это из беженок. Посмотрел вблизи: оказывается, его дева-лиса. После разлуки и средь разрухи свидание было радостным и милым.

– Солнце уже на западе, – сказала ему лиса. – Идти больше, пожалуй, некуда. Подожди-ка здесь некоторое время, пока я не присмотрю места получше, где бы можно было устроить домик, чтобы спрятаться от тигра и волка.

Прошла несколько шагов к северу, присела где-то в траве, что-то там такое делая. Потом через небольшой промежуток времени вернулась, взяла И за руку и пошла с ним к югу. Сделали десяток-другой шагов – она опять потащила его обратно. И вот он вдруг видит тысячи огромных деревьев, которые окружают какое-то высокое строение, с медными стенами и железными столбами и с крышей, напоминающей серебро. Посмотрел вблизи – стены оказались ему по плечо, причем нигде в них не было ни ворот, ни дверей, но все они были усеяны углублениями. Дева вскочила на стену и перепрыгнула. То же сделал И. Когда он вошел в ограду, то подумал недоверчиво, что золотые хоромы человеческим трудом не создаются, и спросил лису, откуда все это явилось.

– Вот поживи здесь сам, – сказала она, – а завтра я тебе это подарю. Здесь золота и железа на тысячи и десятки тысяч. Хоть полжизни ешь – не проешь.

Затем стала прощаться. И принялся изо всех сил ее удерживать, и она осталась, причем сказала ему:

– Меня бросили, мной пренебрегли – этим я уже обречена на вечную разлуку. А теперь, смотри, не могу быть твердой.

Когда И проснулся, лиса ушла неизвестно куда. Рассвело. И перепрыгнул через стену и вышел. Обернулся, посмотрел туда, где был, – никакого здания уже не было, а только четыре иглы, воткнутые в перстень, а на них коробка из-под румян. А то, что было большими деревьями, оказалось старым терновником и диким жужубом.

Лис из Вэйшуя[436]

У Ли из Вэйсяня[437] был отдельный дом. Как-то к нему явился старичок, желавший снять помещение, за которое он давал пятьдесят ланов в год. Ли согласился. Затем старик ушел и пропал без вести. Ли велел сдать помещение кому-нибудь другому, но на следующий же день явился старик и сказал:

– Ведь о сдаче помещения вы договаривались со мною, и даже в присутствии свидетелей. Как же вы хотите сдать его другим?

Ли сказал, что именно ввело его в сомнение.

– Я намерен, – объяснил ему старик, – здесь жить долго. Почему я так задержался? А потому, что выбранное мною счастливое число будет еще через десять дней.

Вместе с этим он уплатил за год вперед и сказал, что если помещение будет пустовать до конца года, то, значит, нечего и спрашивать. Ли проводил старика и осведомился на прощанье, когда же он переедет. Старик указал срок, но после срока прошло уже несколько дней, и все-таки никого не было видно. Тогда Ли отправился сам лично поглядеть и увидел, что ворота закрыты изнутри, над домом поднимается кухонный дым и слышны человеческие голоса. Сильно изумившись, Ли послал свой визитный листок и пошел с визитом. Старик выбежал ему навстречу, ввел его в дом и, приветливо улыбаясь, старался с ним сблизиться. Ли, вернувшись домой, послал своего человека с угощениями в подарок старику и семье. Тот одарил и наградил слугу самым щедрым образом.

Прошло еще несколько дней. Ли устроил обед и пригласил старика. Они оба друг другу пришлись по душе и радовались этому бесконечно. Ли спросил старика, откуда он родом. Старик отвечал: из Цинь[438]. Ли изумился, что он пришел сюда из столь далеких мест. Старик сказал ему на это:

– Ваша прекрасная область – счастливая земля, а в Цинь долго жить будет нельзя, так как там произойдут большие бедствия.

Поскольку время было тихое и мирное, то Ли оставил разговор, не расспрашивая подробнее.

Через несколько дней старик прислал Ли свой именной листок тоже с приглашением, чтобы таким образом отблагодарить хозяина дома за приют. На обед он поставил вино и кушанья в самом щедром изобилии и отменно вкусные. Ли все более и более приходил в недоумение и выразил догадку, что старик – какой-то знатный вельможа. Тогда старик по дружбе сознался Ли, что он лис.

Ли, до крайности пораженный этим признанием, рассказывал это всем встречным, и вот вся местная знать, услыша про эти лисьи чудеса, каждый день стала направлять свои экипажи к воротам старика и вообще искать его дружбы. Понемногу и представители местной власти стали заглядывать к старику, и только когда сам правитель области просил разрешения познакомиться, то старик подчеркнуто отказал. Тот просил Ли как хозяина взять на себя переговоры по этому поводу, но старик опять отказал. Ли спросил, в чем тут дело. Старик пододвинулся к Ли и шепотом сказал ему:

– Вы не знаете, конечно, что он в предыдущем своем рождении был ослом. Хотя в настоящую минуту он и сидит торжественно над нами, но он из тех, кому какую дрянь ни давай, все выпьют. Я, конечно, другой породы и стыжусь с такими якшаться.

Ли в осторожных выражениях сообщил об отказе начальнику, говоря, что лис боится его проницательного ума и потому не дерзает принять его. Тот поверил и перестал просить.

Все это происходило в 1672 году. Вскоре после этого в Цинь начались мятежи и всякие несчастья. Значит, лис умел знать об этом наперед.

Послесловие рассказчика

Осел – громоздкая тварь. Озлится – так брыкается, орет, глазищи – большие чашки, и вид принимает свирепый, словно бык. Не только рев его противен, но и смотреть на него отвратительно. Однако попробуй поманить его горстью сена – и что же? Прижмет уши, опустит голову и с радостью даст на себя надеть узду. Конечно, если кто-нибудь с такими качествами сидит над народом, то правильно будет о нем сказать, что он пьян от всякой дряни. Позвольте выразить пожелание, чтобы те, кто собрался править нами, помнили об осле как о предостережении и, наоборот, старались походить на лиса. От этого, понятно, благотворное влияние правителя сильно возрастет!

Мохнатая лиса

Крестьянину Ма Тянь-жуну было двадцать с чем-то лет, когда он потерял жену. Он был беден и не мог жениться снова. Как-то раз он полол в своем поле и вдруг увидел молодую, прекрасно одетую женщину, которая проходила прямо по ниве, с одного участка на другой, шагая через межи. Лицо у нее было румяное, и весь вид живой, элегантный. Ма решил, что она заблудилась. Посмотрел вокруг: в полях никого не было. Пристал к ней, шутя и заигрывая. Женщина тоже улыбнулась. Ма захотел соединиться с ней тут же, как попало, но та заметила ему:

– Послушай! В ясный день, под синим небом разве позволительно такое делать? Ты лучше иди домой, запрись и жди меня. Когда стемнеет, я приду.

Ма не поверил, но женщина в этом поклялась, и тогда он подробно рассказал ей, где его ворота и двери и как пройти. Женщина ушла, но действительно, как только наступила полночь, явилась, и они стали весело любовничать. Ма почувствовал какую-то особенную нежность ее кожи, зажег огонь – и действительно: кожа была красная, тонкая, как у новорожденного, но все тело было покрыто тонкими волосами. Ма подивился этому, затем решил, что ведь проследить, откуда она, нельзя, и подумал про себя: «Уж не будет ли это лиса?» И начал в шутку ее допрашивать, а она сама созналась, даже не подумала скрывать.

– Раз ты фея, – сказал Ма, – то, как всякое божество, ты не оставишь ни одной просьбы без уважения. Вот я удостоился чести так близко к тебе прильнуть – неужели же ты не поможешь мне на бедность, не дашь несколько ланов?

Женщина обещала. На следующую ночь она опять пришла. Ма потребовал деньги: женщина притворно удивилась и сказала:

– Вот как раз деньги-то я и забыла!

Когда она собралась уходить, Ма опять твердил ей о деньгах – и следующей ночью спросил ее:

– А то, что я просил, небось, опять забыла?

Женщина рассмеялась и просила подождать до одного из следующих дней. Через несколько дней Ма стал опять требовать, и женщина, смеясь, вытащила из рукава два слитка серебра в пять-шесть ланов, с приподнятыми краями и тонким металлическим отливом – просто прелесть, так и залюбуешься. Ма пришел в восторг, схватил деньги и запрятал в сундук поглубже.

Прошло полгода. Как-то случайно ему понадобились деньги, он достал серебро и кому-то показал.

– Да это олово! – сказали ему.

Действительно, куснул зубами – так и откусил: кусок упал… Ма в страшном смятении схватил олово, спрятал и побежал домой. Ночью явилась женщина, и он в сердцах принялся ее ругательски ругать.

– Твоя судьба, видишь ли ты, незавидна, – смеялась ему в ответ женщина. – Настоящее-то серебро не по тебе: с ним ты не сумеешь обращаться.

Посмеялась и прекратила этот разговор.

– Я слышал, – продолжал ворчать Ма, – что все феи-лисы – редкие в стране красавицы… Совершенно, оказывается, неправильно!

– Мы, – отвечала ему лиса, – являемся и превращаемся смотря по человеку. Теперь гляди: у тебя нет счастья даже для одного лана серебра. Как же ты мог бы пользоваться такой красотой, от которой, как говорят, падают ястребы и ныряют рыбы? Я с моим грубым, подлым видом, конечно, не гожусь для прислуживанья человеку высшего круга, но если сравнить меня с большеногой и горбатой, то я самая первая красавица.

Так прошло несколько месяцев. Вдруг ей вздумалось подарить Ма три лана.

– Ты часто требовал денег, – сказала она ему при этом, – но я считала, что твоей судьбе не полагается иметь накопленные деньги. Однако теперь пришло время, когда тебе придется иметь дело со свахой и делать предложение. Позволь подарить тебе вот эти деньги для расходов на одну жену. Кроме того, я пользуюсь этим случаем, чтобы сделать тебе и прощальный подарок.

Ма стал уверять, что у него не было никаких разговоров о приглашении свахи, но женщина подтвердила, что это так и что через день-два сваха непременно появится. Ма спросил насчет той девицы, о которой она говорит, какова она собой.

– Ты все думаешь о самой первой у нас красавице, – отвечала она, – ну, значит, это первая красавица и должна быть!

– На это, конечно, я не смею рассчитывать, – скромничал Ма, – однако за три-то лана разве можно купить жену?

– Ну, это уже решено и подписано Лунным Дедом[439] и не зависит от человеческих стараний, – закончила женщина.

Ма спросил еще, почему же она так скоро заговорила о прощании.

– Ходить к тебе по ночам, – отвечала она, – с луной в головах и кутаясь в звезды – это не дело: нет прочного в этом постоянства. Если, как поется, «милый сам жену имеет», то к чему мне-то тут быть затычкой?

Начало светать, и она ушла, вручив ему дозу желтого порошку и сказав при этом, что, чего доброго, он еще захворает после разлуки с ней, так пускай примет порошок и тогда поправится.

На следующий день и в самом деле пришла какая-то сваха. Ма сразу же стал расспрашивать о том, какова собой невеста. Сваха отвечала, что она ни красавица, ни урод – а так, средняя. Спросил также насчет свадебных денег, сколько с него потребуется. Оказалось, четыре или пять ланов. Ма не возражал против цифры, но настаивал на своем желании хоть раз лично взглянуть на эту особу. Сваха выразила опасение, что девица из порядочной семьи не согласится, вероятно, сама высватываться и показываться. Однако кончили на том, что условились направиться вместе, а затем действовать сообразно тому, как продиктуют обстоятельства и удобный случай. Когда подошли к селу, сваха ушла вперед и велела Ма ждать ее за околицей. Ушла – и долго не приходила. Потом явилась и сказала:

– Готово, слажено. Мои родственники живут с ней на одном дворе. Я только что, проходя, видела, что девица наша сидит у них в комнате. Пойдем, пожалуйста, сейчас туда. Ты сделаешь вид, что проходишь через комнату, чтобы повидаться с моими родственниками, и можешь увидеть ее на расстоянии, скажем, фута.

Ма пошел за ней и действительно увидел в комнате девицу, прилегшую на кровать для того, чтобы ей почесали спину. Ма быстро прошел мимо, окинув ее косым и беглым взглядом: она действительно была такая, как говорила сваха. Затем речь зашла о брачных расходах, причем с ним не стали спорить и только просили дать один-два лана на то, чтобы одеть девицу при ее выходе из дома. Ма еще более остался доволен этой скромной цифрой, вынул деньги, расплатился со свахой и писцом, изготовившим брачный контракт: вышло, в общем, всего ровно три лана, и ни на медяк больше.

Ма дал погадать и выбрать счастливый день для встречи девицы, идущей к нему. Когда ее ввели в двери, то Ма увидел, что у ней был горб и на груди и на спине и шея скорчилась, словно у черепахи. Посмотрел под юбку – лотосовые лодочки были в добрых пол-аршина. Ма понял тогда, что значили слова лисы.

Послесловие рассказчика

«Являемся и превращаемся смотря по человеку», – кажется, лиса этим сама пошла навстречу насмешке и сама все объяснила, однако ее словам о счастье и милостях судьбы можно верить, и даже очень глубоко. Я всегда думал, что если в нескольких поколениях твоих предков не было благородных дел, то ты не достигнешь высокого и сановного поста. Если же и сам ты в поколениях своего потомства не дашь прекрасных дел – им не иметь красивой жены. Те, кто верит в то, что всякое дело есть следствие своей причины, наверное, не сочтут эти мои слова за туманности Небесной Реки.

Лиса-наложница

Лю Дун-цзю из Лайу провинции Шаньдун был правителем Фэнь-чжоу (в Шэньси). Раз он сидит один в канцелярии и вдруг слышит смех и говор, приближающиеся к нему со двора. Когда смеющиеся вошли, они оказались четырьмя женщинами, из которых одной было за сорок, другой лет тридцать, третьей около двадцати четырех – двадцати пяти, а самая последняя еще носила челочку. Все они встали перед столом, глядя на Лю, и смеялись. Лю отлично знал, что в его дворе много лисиц, и поэтому оставил их без внимания. Так прошло несколько минут. Затем девушка с челкой вытащила красный платок и шутливо бросила Лю в лицо. Тот схватил платок и выбросил в окно, продолжая не обращать на деву никакого внимания. Они все захохотали и ушли.

В один прекрасный день к Лю явилась та, что была постарше, и сказала ему следующее:

– Моя сестренка имеет с вами свою судьбу. Я хотела бы, чтобы вы не погнушались ею и не выбросили бы как негодную траву.

Лю вяло обещал, и та ушла, чтобы сейчас же явиться со служанкой, причем обе они вели под руку девушку с челкой. Затем они усадили ее плечо к плечу с Лю, и старшая сказала:

– Чудесная вы, право, пара жар-птиц! Сегодняшней ночью устройте себе получше узорную брачную свечу, ты же, милая, постарайся услужить господину Лю. А теперь – мы ушли.

Лю стал рассматривать девушку пристально: красота сияющая, второй такой, конечно, нет, – и давай с ней миловаться. Затем стал расспрашивать, откуда она.

– Я, конечно, не человек, – сказала она, – но в то же время все-таки человек. Дело в том, что я дочь твоего предшественника по службе, меня стала губить лиса, и я скоро умерла, а затем была похоронена здесь в саду. Однако другие лисы собрались и оживили меня, после чего мне сообщилась лисья летучая подвижность.

Лю после этих ее слов стал щупать у ней в конце спины. Почувствовав это, девица улыбнулась и спросила:

– Ты уж не думаешь ли, что у лисицы есть хвост?

Повернулась и сказала:

– Пожалуйста, пощупай.

С этих пор она так и осталась у него жить.

Лю стал теперь проводить со своей маленькой метрессой все время: ходил ли, сидел ли – все с ней. Домашние отнеслись к ней как к малой госпоже. Когда служанки явились к ней на поклон, она их одарила очень щедро.

Тут подошел день рождения Лю. Явилась масса гостей. Пришлось накрыть на тридцать персон, понадобилось очень много поваров. Еще до этого дня Лю дал приказ набрать их, но пришли один-два, и он не знал, куда деваться от раздражения. Дева, узнав об этом, велела ему не беспокоиться.

– Если поваров все равно не хватает, – сказала она, – то не лучше ль будет отпустить и тех, что пришли. Я, конечно, не из очень-то способных, но на тридцать человек приготовить нетрудно.

Лю был очень доволен и отдал распоряжение, чтобы всю рыбу, мясо, специи – одним словом, все перетащили в помещение госпожи. Затем весь дом в течение целого дня только и слышал что дробный стук ножей, не прекращавшийся ни на минуту.

Во дворе накрыли стол и только что поставили подносы, глядь – а они уже полны самыми разнообразными кушаньями.

Десять, даже больше, человек суетились по дороге к столу бесконечной чередой – все время брали и уносили кушанья, а им не было конца-краю. Наконец пришел слуга с требованием лапши. Из дому ему говорят, что ведь хозяин не заказывал ее. Разве можно ее изготовить по приказу: раз-два?

– Впрочем, – сказали оттуда, подумав, – нечего делать. Давай возьмем в долг.

Через несколько минут зовут взять лапшу. Глядь – а тридцать чашек так и дымятся на столе.

Когда гости ушли, дева говорит Лю:

– Благоволи дать денег на уплату кой-кому за лапшу.

Лю послал человека отнести деньги. Оказалось, что в одном доме как раз исчезла лапша и все были в крайнем недоумении, которое разъяснилось, конечно, когда пришел человек от Лю.

Однажды вечером Лю сидел и пил. И вдруг ему захотелось своего горьковатого шаньдунского винца. Дева попросила разрешения пойти взять его и вышла из дому. Потом вернулась и сказала, что у дверей стоит жбан, которого ему хватит на несколько дней. Лю посмотрел – и в самом деле вино: настоящее домашнее, молодое, «в жбане весеннее». Через несколько дней госпожа Лю отправляет из дому двух слуг к мужу в Фэнь. На пути один из них говорит другому:

– Я слышал, что госпожа лиса дает на водку очень щедро. Сходить вот теперь да получить от нее – можно будет и шубу купить.

Дева, сидя у себя, уже узнала об этом и говорит Лю:

– Придут люди из дому. Меня злость берет на одного из них, мерзавца, невежу. Ну, уж я ему отплачу!

На следующий день только что слуга вошел в город, как у него сильно разболелась голова, а когда он дошел до дворца, то схватил голову обеими руками, выл от боли и кричал. Все советовали позвать врача, дать лекарства, но Лю смеялся и говорил:

– Не стоит лечить. Придет время, сам поправится.

Многие выразили опасение, уж не прогневил ли он маленькую госпожу. Слуга подумал и сказал, как это и чем именно он, который только что пришел и еще не снял дорожной сумки, мог провиниться? Впрочем, что тут разговаривать и кому жаловаться: нехотя пополз на коленях и стал упрашивать госпожу.

– Ты назвал меня госпожой, – говорил ему голос из-за занавески, – этого достаточно. Зачем ты назвал меня лисой?

Тогда слуга понял и стал бить поклоны без конца и опять слышит голос:

– Если ты захотел приобрести себе шубу, зачем же все-таки быть таким невежей?

Потом опять:

– Ну, ты выздоровел!

При этих словах боль у слуги словно куда-то исчезла. Он стал откланиваться и хотел уже уйти, как из-за занавески ему выбросили сверток, сказав:

– Вот тебе шуба из ягненка. Бери и уходи.

Слуга развернул, смотрит: там пять ланов.

Лю спросил, что нового дома. Слуги отвечали, что особенного ничего, только вот однажды ночью пропал куда-то из кладовой жбан с вином. Высчитал по числам и часам – как раз оказалось в ту самую ночь, когда лиса пошла брать вино. Все были в ужасе от ее чудесной силы и стали называть ее святой феей.

Лю нарисовал ее портрет. В то время Чжан Дао-и был ученым инспектором. Прослышав про эти чудеса маленькой госпожи, он явился к Лю с визитом как земляк и пожелал на нее взглянуть, но дева отказала. Лю тогда показал ее портрет. Чжан силком вырвал и унес, повесил у себя и стал молиться с утра до ночи, приговаривая:

– С такою твоей, милая, красотой, куда бы ни явилась ты, везде свое возьмешь. И вдруг – ты отдала себя волосатому, мохнатому старику. Смотри, ведь я ж не хуже его, Дун-цзю. Почему же ты не подаришь меня ласковым взглядом?

Дева сидела с Лю в канцелярии и вдруг говорит:

– Господин Чжан невежа. Надо будет его слегка проучить.

И вот однажды, как раз когда Чжан молил и заклинал ее портрет, ему показалось, что кто-то из пространства хлопнул его по лбу, так что он грохнулся на пол и ощутил сильную боль. Страшно испугавшись, он вернул портрет. Лю стал расспрашивать человека, который принес портрет, но тот скрыл настоящую причину и отвечал что-то, сочиняя. Лю засмеялся.

– А скажи-ка, – спросил он, – у твоего господина лоб разве не болит?

Слуга не мог больше обманывать и сказал всю правду.

Через несколько времени прибыл зять Лю, студент Ци. Попросил разрешения повидать деву, но та резко отказала. Ци настаивал.

– Зять ведь не чужой, – уговаривал ее Лю, – чего ты так упрямишься?

– Когда зять твой явится ко мне, – отвечала та, – надо обязательно ему что-нибудь подарить. Но он надеется на мою щедрость, и, по-моему, мне не удовлетворить его желаний. Вот почему я и отказала ему сейчас. Но раз он так усердно об этом просит, то я согласна принять его дней через десять.

Через десять дней Ци входил к ней, здоровался, кланяясь ей из-за занавеси. Спросил ее о здоровье, был скромен во всем, сдержан и не решался внимательно рассмотреть. Когда же уходил, то, сделав несколько шагов, повернул голову и уставился на нее пристальным взглядом, но вдруг услыхал:

– Зятек-то обернулся!

Сказала – и захохотала резким-резким смехом, словно сова. Ци услыхал этот смех и почувствовал, как ноги его размякли, сознание помутнело, словно он терял и жизнь и дух. Только выйдя от нее и посидев, он начал понемногу приходить в себя.

– Вот сейчас я слышал ее смех, – говорил он, – словно раскаты грома. Сам не знаю даже, мое ли это тело или нет.

Через несколько минут служанка от имени своей госпожи передала подарок в двадцать ланов. Ци взял и сказал служанке:

– Святая фея каждый день живет с моим тестем. Разве она не знает, что у меня широкая натура и что я не привык тратить мелочь?

Дева, услыхав это, сказала:

– Я ведь знала, что это за человек! Однако моя мошна как раз пуста. Некоторое время тому назад я с одной подругой ходила в Бяньлян[440], а этот город в то время был занят речным богом, весь под водой, и наши деньги потонули. Тогда мы вошли в воду, и каждая нашла некоторое их количество. Однако разве могу я насытить его безмерные требования? Пусть даже я сумею его щедро одарить – все равно его счастье ничтожно, и даже в этом случае ему не справиться с наградой.

Вообще дева могла заранее разузнать о чем бы то ни было. Когда встречалось какое-нибудь недоумение и затруднение, Лю всегда с ней советовался, и не было случая, чтобы она не разрешила. Однажды, когда они сидели вместе, она вдруг взглянула на небо и сильно испугалась.

– Большой мятеж наступает, – сказала она, – как нам с этим быть?

Лю с тревогой спросил о своих домашних, но она успокоила его, говоря, что вообще им беды не будет и только второму его сыну будет худо.

– Здесь, – продолжала она, – в непродолжительном времени будет поле сражений. Тебе следует просить назначения куда-либо подальше, и тогда только, быть может, избежишь беды.

Лю послушался ее, подал прошение начальству и получил назначение по продовольственному делу в Юньнань и Гуйчжоу. Дорога предстояла очень дальняя, и все, слышавшие об этом, сочувственно жалели Лю. Одна только дева его поздравляла. Вскоре взбунтовался Цзян Жан, и вся область Фэньчжоу погибла, став гнездом мятежников. Второй сын Лю пришел из Шаньдуна, попал в разгар всех этих восстаний и был убит. Город пал. Всем чиновникам пришлось испытать несчастье, и только Лю, командированному по делам службы, удалось избежать беды.

Когда мятеж был усмирен, Лю вернулся. Однако тут же, по ошибке, он был привлечен к суду по крупному делу и разорился до того, что не хватало на еду. А между тем тот, от кого он зависел, требовал от него уйму денег, так что Лю в безвыходном положении загрустил и хотел смерти.

– Нечего горевать, – сказала ему дева. – Вон возьми эти три тысячи ланов под кроватью – хватит нам на прожитие!

Лю пришел в восторг и спросил, где они украдены, эти деньги.

– В мире есть вещи без хозяина, бери – всего не возьмешь. Зачем непременно красть?

Лю разными махинациями удалось избавиться от преследования и вернуться домой. Дева пошла за ним.

Прошло несколько лет. Вдруг она ушла, оставив в подарок несколько вещей в бумажном конверте. В числе этих вещей был флажок длиною вершка в два, который вешают на дверях дома, где покойник. Всем это показалась плохим предзнаменованием. И действительно, Лю вскоре умер.

Красавица Цин-фэн

Гэны из Тайюаня были раньше крупными людьми, и дома, ими занимаемые, были огромные, просторные. Потом здания эти стали разрушаться, пустовать одно за другим и были наполовину заброшены. Вслед за этим в них начались разные чудеса и странности. Вдруг двери зала то откроются, то захлопнутся, и семья Гэн по ночам в ужасе кричала. Гэн, удрученный всем этим, переселился в свое загородное имение, оставив старого привратника караулить дом. После этого дома Гэнов стали падать и разрушаться еще сильнее. Водворилось полное запустение, а люди слышали там смех и песни…

У Гэна был племянник по имени Цюй-бин, человек взбалмошный, свободный от всяких предрассудков, смелый и совершенно несдержанный. Он велел старому привратнику сейчас же прибежать и сказать ему, если что будет слышно или видно. И вот старик, увидев ночью в разрушенном доме огни, то сверкающие, то потухающие, пошел и доложил молодому Гэну. Тот захотел пойти и посмотреть, что там за чудеса. Его останавливали – он не слушал.

Он отлично знал расположение ворот и входов и пошел, уверенно пробираясь через густые заросли дикого бурьяна, идя по дорожкам то туда, то сюда. Наконец он вошел в большой дом. Поднялся наверх – ничего особенного. Прошел через весь дом – слышит где-то близко-близко человеческие голоса. Посмотрел в щель – видит: горят две огромные свечи – светло от них, словно днем. Какой-то пожилой человек в шапке ученого сидит, повернувшись в южном направлении, против него пожилая женщина, обоим за сорок. Налево молодой человек лет двадцати с небольшим, а направо – девушка, только-только начавшая делать себе прическу. Перед ними полный стол вин и закусок, и они сидят за ним, весело разговаривают. Гэн неожиданно для них вошел в комнату и сказал с улыбкой[441]:

– Вот пришел незваный гость.

Все в испуге бросились бежать и скрылись. Один старик вышел из-за стола и закричал: кто это такой тут пришел в чужие покои?

– Это мои покои, – отвечал студент. – Вы изволили их занять, сами сидите и пьете такое чудесное вино, а ни разу не пригласили владельца дома. Не будьте уж слишком жадным скрягой!

Старик внимательно посмотрел на студента и сказал:

– Вы не владелец.

– Я шалый студент, – сказал Гэн, – Гэн Цюй-бин, племянник владельца.

Тогда старик, почтительно приветствуя его, сказал:

– Я давно уже знаю вас. Смотрю на вас с восхищением, с уважением, как смотрят люди на звезды Ковша или на святую гору Тай.

Сказал, поклонился студенту и ввел его в комнаты, крикнув слугам, чтобы убрали стол и подавали снова. Студент воспротивился и остановил его. Старик стал наливать вино.

– Мы с вами, – говорил ему студент, – как бы одной семьи, и не следует вашим, знаете, от меня убегать. Прошу вас вернуть их сюда выпивать вместе с нами.

Старик крикнул:

– Сяо-эр.

В комнату откуда-то вошел молодой человек.

– Вот мой поросенок, – сказал старик.

Молодой человек сделал приветствие и сел. Стали понемногу расспрашивать друг друга о родне и происхождении. Старик назвался Ху И-цзюнем. Студент всегда увлекался, и от его разговора веяло живым духом. Сяо-эр был тоже человек с огоньком. И вот они, откровенно и искренне высказываясь, сильно друг другу понравились. Студенту был двадцать один год – он был на два года старше Сяо-эра и решил считать его как бы своим младшим братом.

– Я слышал, – говорил старик, – что ваш дед составил «Повествование о горе Ту»[442]. Знаете ли вы его?

Студент отвечал, что знает. Старик сказал:

– Я потомок Туской девы, лисы. После Тана[443] нашу родословную я еще могу вспомнить, но что было ранее, при Пяти сменах[444], у меня нет никаких сведений. Осчастливьте нас, сударь, дайте нам от вас услышать об этом и поучиться!

Тогда студент изложил им в общих чертах историю о том, как Туская дева помогла Юю в его титанических трудах. Рассказывая, он выражался мастерски, ярко, красочно, и чарующие нити повести били жизнью, как родник или фонтан.

Старик пришел в восхищение.

– Какое счастье, что мы сегодня узнали то, о чем раньше не слыхали! Наш молодой господин, оказывается, нам не чужой. Попроси-ка сюда маму и Цин-фэн, пусть послушают вместе с нами и узнают о доблестях наших предков.

Сяо-эр прошел в комнаты за занавесями, и сейчас же оттуда вышла старуха с девушкой. Гэн пристально вгляделся и увидел нежные формы, рождающие грацию, глаза чистые, как осенние воды[445], и струящие блеск ума. Среди людей не будет второй такой красавицы.

Старик указал пальцем на старуху и сказал:

– Это моя старая карга[446].

Затем, указывая тем же жестом на девушку, добавил:

– А это Цин-фэн. Она мне, старому хрычу, как бы дочь. Чрезвычайно, знаете, способна. Что увидит, услышит, сейчас же запомнит и уже не забывает. Вот почему я и позвал ее послушать вас.

Студент кончил рассказывать и стал пить. Пил и смотрел на девушку пристальным, упорным взглядом остановившихся глаз. Та, чувствуя на себе этот взгляд, опустила голову. Студент исподтишка, незаметно нажал ногой на ее лотосовый крючок, но она быстро отдернула ножку, хотя не проявила гневного неудовольствия. У студента захватило дух и мысли, которые стали куда-то вздыматься и лететь. Он не мог с собой справиться, хлопнул по столу и крикнул:

– Вот бы мне такую жену! Не поменялся б я тогда и с сидящим на троне к югу лицом царем Китая!

Старуха, видя, что студент начинает пьянеть и возбуждаться до неистовства, поднялась и ушла с девушкой в занавес.

Студент потерял всякую надежду, простился со стариком и вышел. А сердце так и крутило, так и кружило – не мог забыть он своего чувства к Цин-фэн. Наступила ночь, и он снова пошел в дом. Там, правда, еще стоял запах орхидеи и мускуса, но было полное безмолвие, и ни звука, ни кашля не мог он уловить, сосредоточенно внимая и ожидая всю ночь.

Придя домой, он стал предлагать своей жене забрать все имущество и идти туда жить, в чаянии хоть раз встретить Цин-фэн, но жена не соглашалась. Тогда Гэн пошел туда один. Сел и стал читать в первом этаже. Только что он расположился ночью возле стола, как вбежал черт с всклокоченными волосами и черным, как лак, лицом. Вытаращил глаза и стал смотреть на студента. Тот улыбнулся, обмакнул палец в растертую тушь и давай себе мазать лицо. Намазал и, сверкая глазами, стал тоже в упор смотреть на беса. Тот сконфузился и убежал.

На следующую ночь, дождавшись очень позднего времени, он погасил свечу и решил лечь спать. Вдруг слышит, что с той стороны дома кто-то открывает двери, открыл и прикрывает. Студент быстро вскочил и пошел смотреть. Видит – дверь наполовину открыта. Вслед за тем слышатся чьи-то мелкие-мелкие шажки, и из комнаты показывается пламя свечи. Смотрит – это идет Цин-фэн. Увидев неожиданно студента, испугалась и сейчас же пошла назад, быстро захлопнув за собой обе двери. Студент стал на колени и обратился к ней с мольбой:

– Я, ничтожный, маленький студент, не ушел от опасности, не убежал от злого лиха… Это только из-за вас. Какое счастье, смотрите – здесь никого нет! Дайте мне только раз пожать вашу ручку и улыбнитесь мне… Пусть умру тогда – не жаль!

Девушка отвечала ему издали:

– Разве ж я не знаю про вашу глубокую и нежную-нежную любовь ко мне? Но ведь заповеди девичьего терема строги, и я не смею вас слушаться.

Студент продолжал умолять:

– Я не дерзаю надеяться на сближение наших тел. Дайте только разок взглянуть на вас – вот и довольно будет с меня!

Девушка, по-видимому, соглашалась, открыла дверь и вышла. Гэн схватил ее за руку и потащил, весь полный неистовой радости, прямо в нижние комнаты, схватил ее, обнял и посадил на колени. Она говорила ему:

– Счастье, что судьба наша заранее предрешена и после сегодняшнего вечера уже не стоит обо мне думать.

Студент спросил, что за причина.

– Мой дядя, – отвечала она, – боится ваших неистовств и, желая вас отпугнуть отсюда, превратился в злого беса, но вы не пошевельнулись. Теперь решили переехать в другое место, и вся семья уж перебралась туда со всеми вещами, а я осталась караулить, но уйду рано утром.

Сказала и хотела уйти, говоря, что боится, как бы не пришел дядя. Студент силой удерживал ее, ему хотелось слиться с ней в радости…

Только что они все это договорили, как вдруг вошел старик. Девушка, полная стыда и страха, ничего не могла сказать в свое оправдание, опустила голову, прислонилась к кровати и стояла молча, теребя свой пояс.

– Дрянь! – кричал ей сердито старик. – Ты опозорила мой дом[447]. Пошла вон отсюда! Попробуй не убраться сейчас же, я тебя погоню плетью.

Девушка с опущенной головой быстро убежала. Старик тоже ушел. Студент бросился им вслед и стал прислушиваться. Слышит брань на все лады и судорожные рыданья Цин-фэн, прерываемые проглатываемыми слезами. Душу студента резало, как ножом, и он громко закричал:

– Вся вина во мне, ничтожном студенте. При чем здесь Цин-фэн? Если простите ее, режьте меня, пилите меня, рубите меня – я все готов стерпеть…

Стоял и кричал еще долго, но было уже тихо. Тогда он лег спать.

С этих пор в доме не было слышно ни звуков, ни шорохов. Дядя Гэн, узнав об этом, подивился, и когда студент захотел купить дом для жилья, то он не торговался, а тот с радостью забрал своих и переселился. Он был очень рад, что все это так удалось, и ни на секунду не забывал своей Цин-фэн.

Как-то раз, возвращаясь домой с могил во время весеннего праздника, он увидел двух маленьких лисиц, которых гнала собака. Одна из них убежала и скрылась в густой траве, а другая металась в страхе по дороге, глядела на студента и нежно-нежно жалобно выла, съежившись и прижав уши, словно прося у него помощи. Студент сжалился над ней, расстегнул свой халат, сунул ее туда и принес домой. Заперся, положил ее на кровать – оказывается, это Цин-фэн. Страшно обрадовавшись, бросился утешать ее и расспрашивать.

– Я только что играла со служанкой, – рассказывала Цин-фэн, – как вдруг попалась в эту беду. Не будь вас, мне обязательно пришлось бы найти себе могилу в собачьем брюхе. Пожалуйста, не смотрите на меня как на тварь и не презирайте.

– Я мечтал о тебе, я думал о тебе целые дни. И ночами во сне с тобой была слита моя душа. Увидел тебя я теперь – словно родное сокровище нашел. Как можешь ты говорить о презрении?

– Такова, значит, судьба, Небом нам отсчитанная, – говорила дева. – Не было бы этого переполоха, разве могла я к тебе прийти? Однако и счастье же нам! Ведь прислуга обязательно скажет, что я уже погибла. Значит, я могу с тобой быть теперь в вечном союзе.

Студент обрадовался и поселил ее в отдельном доме. Прошло два с чем-то года. Как-то ночью он сидел и занимался. Вдруг вбегает к нему Сяо-эр. Гэн прервал занятия и стал удивленно расспрашивать, откуда это он. Сяо-эр упал на пол и, убитый горем, говорил:

– Моему отцу грозит сейчас неожиданная опасность, и, кроме вас, некому помочь. Он сам хотел явиться к вам и умолять о помощи, но боялся, что вы его не примете. Вот он и послал меня…

Гэн спросил, в чем дело.

– Знаете ли вы, – стал рассказывать Сяо-эр, – Третьего Мо?

– Еще бы, это сын ровесника моего отца!

– Так вот, он завтра здесь будет. Если он привезет пойманную лису, разрешите надеяться, что вы ее возьмете и оставите у себя.

– Видите ли, – отвечал на это студент, – тот стыд и оскорбление, которые я претерпел тогда, так и горят в моей душе. О чем другом я не позволю и говорить, но если уж вы хотите, чтобы я оказал вам эту небольшую услугу, то извольте, я готов, но не иначе, как если здесь будет у меня Цин-фэн.

Сяо-эр заплакал и сказал:

– Сестренка Фэн вот уже три года как умерла в поле.

– Ну, когда так, – промолвил студент, оправив платье, – мне еще больше досадно и неприятно.

Взял книгу и стал громко читать, не обращая на молодого человека никакого внимания. Тот вскочил, рыдал до хрипоты, закрыл лицо руками и выбежал вон. Студент пошел к Цин-фэн и рассказал ей, что было. Та побледнела.

– Что же? Ты спасешь его или нет? – спросила она с тревогой в голосе.

– Спасти-то спасу, – отвечал он, – но я не обещал, просто желая отплатить за грубость старика!

Дева обрадовалась и сказала:

– Я осталась ребенком-сиротой, и он меня вырастил. Правда, он тогда так провинился перед тобой, но ведь того требовала строгость семейных нравов.

– Конечно, – соглашался студент. – Однако он сам виноват, что я не могу говорить об этом без раздражения, и, если бы ты действительно умерла, я бы, конечно, не стал ему помогать.

– Ну и жестокий же ты человек, – смеялась Цин-фэн.

На следующий день действительно приехал Мо, на коне в роскошной сбруе, с полным стрел колчаном из тигровой шкуры, в сопровождении толпы слуг. Студент встретил его у ворот. Видит – охотничьей добычи очень много и среди нее черная лисица, у которой вся шерсть в темной крови. Потрогал – тело под кожей еще теплое. Сказал, что у него порвалась шуба, и попросил дать ему на починку. Мо с радостью отвязал и отдал, а он передал лисицу в руки Цин-фэн, сам же уселся с гостем пить.

Когда тот ушел, Фэн прижала лисицу к груди – и та через три дня ожила, повертелась и превратилась опять в старика. Он поднял глаза, увидел Фэн и подумал, что он не среди людей.

Фэн стала рассказывать, как все это было. Старик поклонился студенту и сконфуженно извинился за прежнее. Затем, глядя радостно на Фэн, говорил:

– Я всегда думал, что ты не умерла. Так вот и оказалось!

Затем дева стала просить.

– Если ты меня любишь, – говорила она студенту, – пожалуйста, предоставь мне опять прежний дом, чтобы я могла моего дядю потихоньку откормить.

Студент изъявил согласие. Старик, красный от волнения и смущения, поблагодарил, откланялся и ушел. С наступлением ночи действительно явилась вся семья, и с этих пор стали жить, как отец с сыном, не враждуя и не чуждаясь. Студент жил в своем кабинете, куда Сяо-эр заходил от времени до времени поболтать. Жена Гэна родила мальчика. Когда он вырос, дали ему Сяо-эра в учителя. Он отлично учил и вид имел настоящего наставника!

Лис-невидимка, Ху Четвертый

Чжан Сюй-и из Лайу был второй брат нашего инспектора Чжана Дао-и, человек характера независимого, свободолюбивого, ничем себя не стесняющий. Узнав, что в их городе есть дом, в котором поселились лисицы, он честь честью взял в карман свой визитный листок и пошел знакомиться, рассчитывая повидать лису хоть раз. Придя к воротам, он сунул листок в дверную щель и стал ждать. Вскоре двери дома растворились, а слуга, увидав его, в сильном изумлении попятился и затем быстро ушел. Чжан, оправив платье, вошел в дом с вежливою почтительностью. Видит – в гостиной стоят столы и диваны – красиво так, изящно, но не слышно никого и не видно. Чжан сложил руки в приветствие[448] и сказал тоном мольбы или заклятия:

– Я, ваш покорнейший слуга, прихожу сюда с полным благоговением и предварительно попостясь. Раз уже вы, бессмертный и блаженный, не отринули меня как человека, не имеющего с вами ничего общего, то почему же наконец не угодно вам осчастливить меня своею светлой лучезарностью?

В ответ на это он вдруг слышит, как кто-то в пустой комнате ему говорит:

– Изволили дать себе труд, сударь, завернуть ко мне! Вот уж можно сказать, как у Чжуан-цзы[449], что стук шагов ваших действует словно на анахорета в безлюдном ущелье гор. Прошу вас занять место и подарить меня своим поучительным словом.

И Чжан сейчас же увидел, как два кресла пододвинулись сами собой друг против друга. Только что он сел, как тотчас же появился красный поднос из резного лака, на котором стояли две чашки с чаем, и повис в воздухе перед глазами Чжана. Затем гость и хозяин взяли по чашке и стали пить. Слышно было прихлебыванье, но самого человека видно не было. Кончили чай, перешли на вино. Стали расспрашивать друг друга о чинах и службе. Невидимый сказал о себе, что его зовут Ху, среди братьев он четвертый, а что здешние люди зовут его баричем. Угощая Чжана, он рассуждал с ним о том о сем и по мыслям и по духу сильно ему нравился. А подавались всё отменные яства, приготовленные из черепах, и оленина вперемешку с душистым перцем и специями. Слуг, подававших вино и кушанье, было, по-видимому, весьма много. После вина Чжану сильно захотелось чаю – и только что эта мысль начала чуть-чуть шевелиться, как душистый чай уже был подан на стол. И вообще, чего бы он ни пожелал, все решительно подавалось сообразно его мысли. Чжан пришел в полный восторг… Отправился домой только тогда, когда был совершенно пьян.

С этой поры он стал обязательно наведываться к Ху, едва дав пройти трем-четырем дням. Ху тоже от времени до времени появлялся в доме Чжана, и вообще у них установилось взаимное гостеприимство.

Однажды Чжан спросил лиса насчет старой колдуньи, живущей в южном городе, которая все время занималась тем, что выуживала от больных деньги, уверяя их, что она действует силою лисьего божества, так вот не знает ли он эту волшебную лисицу, поселившуюся в доме колдуньи.

– Она все врет, – отвечал Ху, – никакой там на самом деле лисицы нет.

Вскоре Чжан встал, чтобы пойти помочиться, и вдруг слышит шепот:

– Вы только что вот говорили о старухе из южного города, колдующей от имени лисицы. О ней вам ничего не известно, что она за человек, – не так ли? Мне хотелось бы сопровождать вас туда к ней и посмотреть, что там такое. Пожалуйста, не откажите замолвить словечко за меня перед хозяином, чтобы он разрешил.

Чжан понял, что ему говорит лис-слуга, и сказал:

– Ладно.

Затем, вернувшись к столу, он стал просить лиса:

– Я хотел бы взять одного или двух из ваших слуг, чтобы пойти с ними разузнать насчет этой лисьей ведуньи. Усердно прошу вас дать им соответственное распоряжение.

Лис сказал решительно, что не стоит этого делать, но Чжан заговорил еще и еще раз об этом, и тогда лис дал согласие. Когда вслед за этим Чжан вышел, то увидел, что сама собой подошла лошадь, которую, однако, словно кто-то вел. Чжан сел и поехал, а лис говорил ему по дороге:

– Вы, господин, по дороге заметите, что вам на одежду будет попадать мелкая пыль: это от нас – мы будем ехать сзади.

И так все время они разговаривали, пока не приехали в город и затем к старухе.

Старуха, увидев Чжана, вышла ему навстречу с улыбкой и сказала:

– Дорогой барин! Что это вы вдруг изволили пожаловать?

Чжан спросил ее:

– Вот я слышал, что у тебя в доме завелась какая-то особенно чудотворящая лисица, которая по твоей молитве все делает. Так это или нет на самом деле?

Старуха, сделав важный вид, отвечала ему:

– Барину не следовало бы говорить то, что мелет какой-нибудь простой человек на улице. Зачем вы вдруг так прямо и говорите: какая-то лисица? Боюсь, как бы не прогневалась Сестра-Цветочек в моем доме.

Не успела она окончить своей речи, как в воздухе появился обломок кирпича и ударил колдунью по руке. Та зашаталась и чуть-чуть не упала.

– Барин, ваша милость, за что вы ударили старуху? – спросила она его с ужасом.

– Ты никак ослепла, старая, – смеялся Чжан. – Где это видано, чтобы человеку разбили череп, а он обвинял бы в том постороннего человека, стоящего засунув руки в рукава?

Колдунья, в полном недоумении, не знала, что делать… Пока она озиралась да ахала, ее снова ударило камнем. Она свалилась, а на нее полетела всякая мерзость и грязь, покрывшие ей все лицо, так что она стала похожа на черта. Она выла и стонала, прося Чжана велеть, чтоб это прекратилось. Чжан стал просить пощадить ее, и действительно, все остановилось. Колдунья вскочила и убежала к себе в комнату, закрылась и не решалась уже выйти.

– Ну что, – кричал ей туда Чжан, – твоя лиса похожа на мою или нет?

Колдунья принялась извиняться и каяться в своих проступках. Чжан поднял голову и, обратясь в пространство, велел больше старуху не бить. Та робко-робко вышла из комнаты, и Чжан шутливо отчитал ее, а потом вернулся домой.

С этого дня каждый раз, как ему случалось идти куда-нибудь одному по дороге, он замечал сзади себя мелкую пыль, летящую на него легкими волнами. Тогда он громко обращался к лису, и тот сейчас же отвечал, так что ошибки никогда не было. И благодаря лису Чжану теперь нечего было бояться ни волка, ни тигра, ни злодея.

Так прошло больше года. Чжан еще теснее сдружился с лисом. Как-то он спросил лиса, сколько ему лет. Тот решительно не мог вспомнить. Сказал только, что видел мятеж Хуан Чао[450], и помнит его, словно это было вчера.

Как-то раз вечером они сидели и беседовали. Вдруг в стене послышался какой-то свистящий шум, очень резкий. Чжан с удивлением спросил, что это такое.

– Это, наверное, мой старший брат, – отвечал Ху.

– Почему же вы не приглашаете его с нами посидеть? – полюбопытствовал Чжан.

– Видите ли, – объяснил ему Ху, – его путь к вечному дао еще слишком нетверд. Пока он только и любит, что таскать кур и жрать их: пожрет – и доволен.

Чжан говорит затем как-то лису:

– Про такую чудесную дружбу, как у нас с вами, можно действительно сказать, что она безоблачна, а ведь я так и не видел ни разу вашего лица. Знаете, очень уж мне это досадно!

– Пусть только будет крепка наша дружба, – отвечал лис, – этого и достаточно… К чему вам видеть мое лицо?

Однажды лис устроил выпивку, пригласил Чжана и сказал, что он с ним должен проститься.

– Куда это вы? – спрашивал Чжан.

– У меня имение в Шэньси, так я иду домой. Вот еще что: вы часто жаловались, что не видели меня в лицо. Вот теперь прошу вас запомнить черты вашего многолетнего друга, чтобы как-нибудь потом вы могли узнать меня.

Чжан осмотрелся вокруг – нигде ничего не видно.

– Пожалуйста, приоткройте дверь в спальню: я там.

Чжан сделал так, как было сказано, приоткрыл дверь и взглянул: в спальне сидел красивый юноша, смотрел на него и смеялся. Он был великолепно одет, нарядный, как бабочка. Брови и глаза были у него словно на картине. Миг – и он стал опять невидимкой. Чжан повернулся и пошел, а за собой слышал стук туфель, шаг за шагом его провожающих.

– Ну, сегодня я успокоил ваше неудовольствие, – говорил голос.

Чжан отвечал, что он так привязался к лису и так нежно его любит, что не вынесет разлуки.

– Разлука, как и сближение, имеет свое положенное время, – утешал его лис. – Можно ли давать волю своим чувствам, горящим независимо от присутствия или отсутствия друга?

Взял большой кубок вина и просил Чжана пить. Сидели и пили оба до полуночи, когда наконец лис проводил Чжана, с нарядным шелковым фонарем в руках, до самого дома. Чжан все-таки утром пошел посмотреть, но нашел только пустые стены разрушенного дома – и больше ничего.

Впоследствии его дядя Чжан Дао-и был назначен инспектором по ученой части в Сычуань. Чжан, который был по-прежнему честен, но беден, узнав о его приезде, пошел его навестить, сильно рассчитывая от него поживиться. Однако через месяц с небольшим вернулся домой в полном разочаровании, ибо пришлось от всех этих надежд отказаться. Он сидел на лошади и горько вздыхал, растерянный и убитый, словно у него погибли жена или друг. Вдруг его стал нагонять какой-то молодой человек верхом на сером коне. Чжан оглянулся. Видит, что шуба и конь у всадника отменно красивы и вид вообще интеллигентного человека, и решил вступить с ним в легкий разговор. Юноша, убедившись, что Чжан не в духе, спросил, что с ним, и тот со вздохом объяснил, в чем дело. Юноша стал его всячески утешать. Так они проехали вместе с полверсты до перепутья, где юноша, приветливо откланявшись, стал прощаться и сказал ему:

– Там впереди, на дороге, стоит человек, который вручит вам вещицу от вашего друга. Пожалуйста, примите ее с улыбкой и не придавая особого значения.

Чжан хотел расспросить его по этому поводу, но тот стегнул лошадь и ускакал. Так Чжан и не понял, откуда всё это.

Через версту-две он увидел слугу с небольшой шкатулкой в руках, которую тот протягивал ему, подходя к коню и говоря:

– Барин мой, Ху Четвертый, свидетельствует вам, господин, свое почтение и шлет вот это.

Чжан вдруг все понял, словно озаренный. Принял шкатулку, открыл – смотрит: полным-полно сияющего серебра. Только что обернулся к слуге, но того и след простыл.

Злая тетушка Ху

В доме Юэ Юй-цзю из Иду поселилось лисье наваждение. Белье, одежда, всякая утварь – все выбрасывалось, все летело к соседской стене. Хотели однажды взять тонкого полотна из домашнего запаса. Смотрят: штука свернута, как полагается, а развернули – оказалось, что сверху и с боков цело, а внутри пусто, вырезано ножницами. И все в таком роде. Не выдержав долее этих мучений, стали осыпать лису бранью.

– Боюсь, лиса услышит, – предупреждал и останавливал Юэ.

– Я уже услыхала! – кричала лиса с потолка.

И бесовская сила стала еще упорнее.

Однажды, когда муж и жена лежали в постели и еще не собирались вставать, лиса сдернула с них одеяло и одежду и утащила. И вот они, притулясь кое-как и забелев телами на кровати, стали жалобно умолять, глядя в пространство. Вдруг видят: входит женщина из окна и бросает им на кровать одежду. С виду она была невысокого роста и не старая. Одежда на ней оказалась темно-красная, сверху надета была доха-безрукавка, в рисунке из снежных лепестков. Юэ надел платье, сделал почтительное приветствие и сказал:

– Вышняя фея, вам угодно было снизойти до нас своим вниманием. Не тревожьте нас – и мы попросим вас быть нашей дочерью. Как вы на это взглянете?

– Я старше тебя[451], – отвечала лиса. – Чего это ты лезешь величаться? Отец тоже!

Юэ просил ее быть ему сестрой. На это она согласилась, и Юэ велел всем в доме величать ее тетушкой Ху.

Как раз в это время в семье сына яньчжэньского Чжана тоже поселилась какая-то лиса, взяв себе второй этаж. Она постоянно разговаривала с людьми. Юэ спросил свою лису, знает ли она эту.

– Еще бы не знать, – отвечала она, – ведь это тетушка Си из моей же семьи!

– Но ведь она, эта тетушка, никогда не тревожит людей, – не унимался Юэ, – почему же вы ей не подражаете?

Однако лису это не убедило, и она мучила всех по-прежнему, причем больше всех прочих она морочила невестку Юэ, у которой туфли, чулки, шпильки, серьги постоянно оказывались валяющимися на дороге. За обедом в своей чашке с похлебкой та постоянно находила то погребенную в жиже дохлую крысу, то испражнения и вообще мерзость. Женщина тогда бросала чашку и ругала лису блудливой потаскухой и никогда вообще не обращалась к ней с мольбой и просьбой.

– И мужчины, и женщины, – заклинал ее Юэ, – все они величают тебя тетушкой. Отчего же ты не ведешь себя как старшая для них?

– Вели своему сыну выгнать свою жену, и чтоб я была твоей невесткой, тогда оставлю вас в покое.

– Похабная лиса, – бранила ее невестка, – бесстыжая! Ты что ж, захотела мужчину у людей отбивать?

В это время она сидела на сундучке с платьем. Вдруг видит, что у нее из-под сиденья валит густой дым, и ящик стал пахнуть и раскалился – словно то была духовка. Открыла, посмотрела – весь запас платьев истлел. Остались две-три штуки, и те все не ее, а свекрови.

Затем лиса опять хотела заставить сына Юэ выгнать свою жену. Тот не согласился. Через несколько дней стала его торопить, но тот не соглашался по-прежнему. Лиса разозлилась, стала швырять в невестку камнями. Рассекла и проломила ей лоб… Кровь так и полила, женщина чуть не умирала. Юэ приходил в отчаяние все сильнее и сильнее.

Ли Чэн-яо из Сишаня отлично наговаривал воду. Юэ пригласил его, предложив заплатить. Ли развел золото и написал на красном шелку талисман. Писал целых три дня и тогда только сказал, что готово. Затем он привязал к палке зеркало, схватил за палку, как за рукоятку, и пошел наводить зеркало повсюду по дому, причем велел своему мальчику идти за ним и смотреть, не покажется ли что-нибудь, – тогда бежать бегом и докладывать. Дойдя до одного места, мальчик сказал, что на стене что-то лежит, распластавшись, как пес. Ли сейчас же ткнул пальцем и стал писать заклинание, а потом давай шагать юевым шагом по двору. Поворожил он так некоторое время – и вот все видят, как пришли собаки и свиньи, что были в доме, прижали уши, подтянули хвосты – и с таким видом, словно слушались его распоряжений. Ли махнул рукой и сказал:

– Вон!

И сейчас же все они гурьбой, вытянувшись в линию, словно рыбы, выбежали вон. Поворожил еще, и сейчас же пришли утки. Он опять выгнал их. Затем пришли куры. Ли указал на одну курицу и громко закричал на нее. Все другие куры ушли, и только эта одна уселась, сложила крылья и стала протяжно клохтать, говоря по-человечески:

– Я не посмею больше!

– Эта тварь, – сказал Ли, – не что иное, как Малиновая Тетка[452], сделанная в вашем же доме.

Все домашние заявили, что такой никто никогда не делал.

– Малиновая Тетка, – продолжал утверждать Ли, – сегодня еще здесь.

Тогда начали вспоминать, что три года тому назад действительно в шутку сделали эту куклу и что вся эта бесовщина, все эти странности начались именно с того самого дня. Стали повсюду шарить и наконец увидели, что эта соломенная кукла все еще лежит на балке в конюшне. Ли взял и бросил ее в огонь. Затем он вытащил винный сосуд, три раза поворожил, трижды покричал – и курица вскочила и убежала. Тогда в сосуде послышался голос:

– Ну, Юэ, у меня четыре злобы против тебя. Через несколько лет мне придется снова к тебе прийти!

Юэ просил Ли бросить сосуд в кипяток или огонь, но тот не согласился, забрал и унес.

Кое-кто видел, что у него на стенах висят несколько десятков таких кувшинов. В тех, горла которых заткнуты, сидят лисицы. Говорили также, что он выпускает их поочередно, для того чтобы они выходили и делали бесовские наваждения. Это ему дает доход, когда приглашают для ворожбы, и он держит их как дорогой товар.

Великий князь Девяти Гор

Ли из Цяочжоу был студент уездного города. Семья всегда была из достаточных, зажиточных, но жила нарочно не очень раскидисто и широко. За домом у него был сад в несколько му, который он запустил и на который затем уже не обращал внимания.

Однажды к нему явился какой-то старик и пожелал снять помещение, за которое давал сто ланов. Ли отказал, заявив, что никакого помещения у него нет, но старик настаивал.

– Пожалуйста, возьмите деньги, – говорил он, – и затем не обращайте внимания и не заботьтесь.

Ли, не понимая хорошенько, что у него на уме, взял деньги, решив посмотреть, что это за странная история.

Через день-два жители этой деревни видели, как во двор Ли стали въезжать телеги, полные многочисленных домочадцев, которые сидели на них целыми группами. Все видевшие приходили в недоумение, зная, что в доме Ли положительно негде поместиться. Спросили Ли – тот ничего не знал и не понимал. Когда же пришел домой, то не заметил никаких следов, даже звуков никаких не слыхал.

Через несколько дней старик вдруг является к Ли с визитом.

– Вот уже несколько дней и ночей я провел под покровом ваших палат, – сказал он с изысканной вежливостью. – Пришлось, видите ли, каждую вещь сделать с самого начала и кое-как. Пока ставили печи, пока устраивали кухню, положительно не было времени исполнить то, что полагается жильцу по отношению к владельцу помещения. Сегодня я дал распоряжение детям сварить кашу и буду счастлив, если вы соблаговолите ко мне заглянуть.

Ли пошел за ним, прошел в сад и вдруг увидел, что здесь высятся красивые, отлично построенные дома, совершенно новые. Затем он вошел в дом, и там мебель и обстановка блистали отменной красотой. Котел с вином кипел[453] под навесом, в кухне кружил пар из чайника. Тут же стали разливать вино и разносить кушанья, в высшей степени вкусные, сладкие, отборные. Все время было видно, как по двору взад и вперед бегает многочисленная молодежь, и слышны были милые, приветливые голоса ребятишек. В женских помещениях, за их пологами и занавесями, слышен смех и говор, а домашней прислуги – так уж той, по-видимому, не менее как несколько десятков, а то и вся сотня. Ли решил про себя, что это лисицы, и, вернувшись с обеда, затаил желание истребить их.

Он стал ходить на базар и покупать серу и селитру. Накупив несколько сотен фунтов, он постарался незаметно рассыпать все это в саду, и когда все было обсыпано, он разом повсюду поджег. Пламя взвилось к небу и слилось со звездами и Небесной Рекой, клубясь, как черный вещий гриб линчжи[454]. Вонь горелого и режущие глаз тучи пепла мешали подойти поближе, и только слышны были громкие вопли, плач, рев, крики суеты, все это в диком хаосе звуков, положительно оглушавших. Когда пожар стал потухать, Ли пошел посмотреть. Мертвые лисицы покрывали собой все пространство, и их обугленные головы с палеными мордами валялись неисчислимыми кучами. Только что он стал все это рассматривать, как откуда-то появился старик и с сильным негодованием, отнюдь не скрываемым, стал выговаривать Ли:

– Ведь мы никогда не ссорились, и я вас не обижал. За ваш сад, заброшенный пустырь, я дал вам сто ланов в год, что, конечно, немало. Как же вы позволили себе всех нас так уничтожить? Такое редкостное злодейство без отмщения никогда не остается…

Сказал – и в сильном гневе исчез…

Ли стал бояться, что лис начнет швырять в него камни и наделает этим беды, но прошло больше года, ничего: ни малейшей чертовщины, никаких странностей.

Это дело было в первый год государя Шунь-чжи[455]. В горах Шаньдуна, где жил Ли, стали обнаруживаться банды мятежников, пересвистывающихся и скапливающихся десятками тысяч: никакой губернатор, конечно, не мог их изловить. Ли, у которого была на руках большая семья, с тревогой задумывался каждый день, как бы уйти от мятежа. Как раз в это время в его деревне появился гадатель-астролог, называвший себя старцем из Наньшаня. Он указывал человеческую судьбу, добрую и злую, с такой отчетливой определенностью, словно видел ее собственными глазами, и слава его гремела. Ли пригласил его к себе в дом и просил исчислить, сколько ему жить. Старец в крайнем изумлении вскочил и стал в почтительно-благоговейную позу.

– Здесь передо мной настоящий, подлинный царь, – проговорил он.

Ли, услыхав это, страшно испугался и начал говорить, что ведь это же вздор, но старец с самым серьезным лицом положительно это утверждал, и Ли не то верил, не то сомневался.

– Ну как же может быть, – сказал он наконец, – чтобы так вот, голыми руками можно было принять волю Неба на воцарение?

– Неправда, – возражал старец, – с самой глубокой древности наши цари и государи в большинстве случаев, кажется, восставали из простых людей. Да и кто, в самом-то деле, бывал Сыном Неба от рождения?

Ли пришел от всего этого в восхищение, пододвинулся ближе к старцу и просил его быть при нем. Старец с величайшей решимостью взял на себя роль знаменитого Лежащего Дракона[456] и просил Ли прежде всего приготовить несколько тысяч лат и шлемов, а также луков и самострелов. Ли выразил опасение, что к нему никто не пристанет, но старец возражал ему.

– Подданный вашего величества, – говорил он, – просит разрешения соединить под вашей властью все горные группы, вступить с ними в договор, полный глубокого значения и совершенно определенный. Стоит только мне сказать, что Великий Князь есть истинный Сын Неба, как войска и командиры горных масс сейчас же и непременно откликнутся мне, как эхо.

Ли обрадовался и отправил старца в путь. Затем он вынул все свои запасы серебра и пустил их на военные доспехи.

Старец вернулся лишь через несколько дней и докладывал:

– Благодаря обаянию и счастливой судьбе вашего величества, а также трехвершковому языку вашего покорного слуги и подданного, все без исключения горы изъявили желание схватить свои нагайки и мчать под ваши знамена.

Действительно, в течение десяти дней к нему пристало, как к повелителю, несколько тысяч. Он теперь назначил старца главным полководцем, водрузил себе огромное знамя и раздал целый лес полковых значков. Захватил горы, устроил в них себе ставку, и имя его, сила и могущество уже владели народом, действуя на него как грозные раскаты грома. Начальник уезда собрал свои войска и явился его покорять, но старец, став во главе мятежных банд, разбил его наголову. Начальник в страхе и смятении бросился к областному яньскому правителю, донося о грозном и критическом положении вещей. Подошло, сделав далекий переход, яньское войско, но старец опять взял в свои руки мятежников, выступил против правительственных войск, ударил и совершенно рассеял их, причем убил и ранил командиров и солдат в огромном количестве. Сила Ли становилась все более и более грозной, и банды его насчитывались уже десятками тысяч. Теперь он возвел себя в княжеское достоинство, назвавшись Великим Князем Девяти Гор.

Затем старец стал тревожиться, как бы не было недостатка в лошадях. Но как раз случилось так, что из столицы посылали в южные провинции лошадей. Старец отрядил партию своих банд, которые в одном удобном месте отняли всех лошадей, и с этих пор имя Великого Князя Девяти Гор гремело уже повсюду. Тогда он дает старцу титул «Великий Вождь, защищающий династию» и остается себе пребывать в величественном покое среди своего горного гнезда, совершенно открыто и самоуверенно считая, что день, когда на него наденут желтое императорское облачение, уже близок, остается лишь выждать его.

Шаньдунский губернатор уже собрался выступить против него и отнять лошадей, которых он захватил; тут еще подоспела депеша яньского правителя, – и вот губернатор отправил несколько тысяч лучших войск, которые пошли шестью путями, окружили горы и стали наступать. Полковые знамена замелькали по всем ущельям и наводнили их… Великий Князь Девяти Гор в страшном испуге послал за старцем, чтобы посовещаться, но куда тот делся, никто не знал. Князь пришел в крайнее замешательство и положительно не знал, как поступить. Взошел на гору, обратился к наступавшим войскам и прокричал:

– Теперь только я понял, как велика сила его величества.

Горы были взяты. Ли захвачен, казнен, и весь его род уничтожен. Он уже догадался, что старец был старый лис, который, значит, отомстил Ли также истреблением всего его рода.

Послесловие рассказчика

Вот сидит человек, обнимая свою жену и своих детей; сидит себе, растопырив ноги, без шапки[457]. Где тут убьешь его? Ну, допустим, убьешь, а каким же манером и за что истребишь весь его род? Нет, план лиса был хитрее!

Однако его семени на земле уже нет: нет и нет – хоть поливай, не вырастет. Что до Ли, то уже одно его злодейство с убийством лисиц свидетельствовало о том, что в его сердце имеется корень вора и мятежника. Вот почему лису и удалось вырастить из этого корня побег и затем основать на этом свою месть.

Попробуйте, хоть сейчас, взять первого попавшегося вам на дороге и скажите ему: «Ты – Сын Неба и царь!» Конечно, не найдется ни одного, который не убежал бы от вас в ужасе. Но смотрите: вы вполне открыто будете им руководить к совершению действия, пахнущего истреблением рода, а он… он с радостью будет вас слушать. Что жена и дети погибнут, это не заслуживает, конечно, внимания.

Когда, знаете, человек слушает негодные речи, то сначала он возмущен, сердится. Потом он начинает колебаться, а потом верить. И поймет свое заблуждение только тогда, когда погибнут и жизнь его, и имя. Все мы, в общем, таковы.