Досужие и иные наблюдения автора над самим собой и окружающими и вызванные ими размышления о человеческой природе.
Чтобы не утонуть в себе, надо избавляться от мыслей.
Мой мир
Из мира, в котором я нахожусь, в мой внутренний мир попасть легко – это один мир. И он стоит на трех китах – на мне самом, на жизни вообще и на культуре, в которой я вырос. Если кого-то, как Робинзона, потрясет мой след, что ж, приношу заранее извинение и спешу уведомить – это не след дикаря-людоеда.
О памяти
«Память – это преодоление отсутствия», – процитировал я в своем первом романе. А что такое я? Да та же самая память. Память – это я. И вспоминая что-то, я всего-навсего преодолеваю самого себя, отсутствующего в будущем, а может, и в настоящем. Вытаскиваю как Мюнхгаузен себя за волосы из болота. То есть всё по большому счету выдумываю. При этом ни на минуту не забываю, что из прошлого можно взять лишь то, что в прошлом можно и оставить.
Я вспоминаю… Что же вижу прежде всего? Нет, не себя, не кого-то конкретно близкого. Передо мной витают образы. Они путаются – образы реально живших людей и рожденные усилием моего воспоминания. Они навязчивы, липнут, как мошка, словно я им что-то обещал. Может, они и впрямь (когда еще были теми людьми) читали во мне обещание вспомнить их, чувствовали его? Знали, что переживу и напишу о них? Что ж, если воспоминания рождены этим импульсом, я обязан вспомнить все, что обещал им, в том числе одним лишь фактом своего существования должен вспомнить о том, что поселило в них надежду.
Как странно держать в руках невесомую, неосязаемую, невидимую ткань воспоминаний, выуживать почти растворившиеся в бесконечности мгновений прошлого собственные ощущения и мысли!
Почти ничего не помню из школьных лет. Просуммировать, не набрать и месяца. Память блокирует вход в те годы, словно предохраняя от прозрений, а может быть, потрясений…
В пятом классе получил у физика Мюллера, толстого, флегматичного еврея или немца, тройку за оговорку. Сказал, что температура повысилась от минус пяти до минус семи. После этого столько было несравнимых с этой обид – их не помню, а эту запомнил! Дольше всего помнится мелкая несправедливость, но которая где-то и справедливость. Собственно, она остается навсегда, как игла в бабочке.
Мюллер запомнился тем, что съедал в буфете два стакана сметаны с двумя булочками, а еще ухаживал за рыжей десятиклассницей Ингой, белолицей в рыжих веснушках, тоненькой и гибкой, как лоза, а потом женился на ней. Лет через семь я встретил их с двумя рыжими детками. Он поздоровался, а Инга не заметила. Мюллер ссутулился, постарел. Инга раздалась в бедрах. Больше я их никогда не видел. Говорят, он умер через несколько лет. Думаю, ему тогда, отстаивая свое право на чувство, пришлось выдержать мощный, агрессивный напор дирекции школы и коллег.
Интересно, кроме жены и детей, кто-нибудь помнит его?
Вообще мало помню чего из своего прошлого, меньше, чем из некоторых фильмов. «Гамлет» Григория Козинцева или «Идиот» Ивана Пырьева остались яркими главами моей жизни, а многие события, имевшие отношения непосредственно ко мне, стерлись или помнятся как невзрачные лирические отступления или сноски внизу текста…
Каждая страна видится такой, какой помню ее по фильмам юности. Италия, например, черно-белая. Городская площадь в маленьком городке. Очень много камня, а на нем как божьи коровки люди. Мужчины, млея от безделья и скуки, попивают кофе, провожая клейкими взглядами редких женщин. Те и похожи и не похожи на итальянок: тонкие, гибкие, высокие. Мухи дохнут на лету от липкого зноя, тягучести каждой секунды. Или – другой эпизод: узкая, извилистая, крутая каменистая улочка, наполненная потоком шумящей карнавалом толпы. Тут уже появляется цвет, но залпами салюта, фейерверком. Или – совершенно сумасшедшая семейка – десятка два орущих родственников разных возрастов и образования, но одного воспитания, дед-придурок в коляске, плач, слезы, клятвы, ругань. То ли украли из тумбочки последние сольдо, то ли потеряла последнюю честь пятнадцатилетняя ссыкуха, и эти сольдо и честь все так бешено ищут, будто надеются найти. И в этом бедламе неважен цвет, там и так все горит… Но в то же время знаю: есть небо и море Италии, которые так любил Феличе Риварес, Овод, и так ненавидел Спартак.
Говорят, что жизнь – всего лишь воспоминания. Воспоминания собственных ощущений. Но почему тогда я вспоминаю то, чего не было со мной, чего я не переживал ни в опыте, ни умозрительно? Видимо, жизнь – не только воспоминания, жизнь – попытка увидеть ее такой, какой сотворил ее Господь. И счастье, когда хоть краем глаза удастся это подсмотреть. Это счастье познали Эдип и Гомер, и еще многие, прозревшие в своей слепоте.
Пожалуй, запомнились переживания, благодаря которым избавлялся капля за каплей от собственной глупости. Сколько лет переживал по поводу того, что мой ирландский сеттер, красавица Молли, которой покровительствовал главный ризеншнауцер Железнодорожного района, гуляя без привязи, ведет себя не так, как мне хотелось бы, не по-девичьи: убегает от меня, пьет из луж, подбирает всякую гадость, радостно лает на весь мир. А потом, когда ее карие глаза навеки покрылись непроницаемой пленкой, меня осенило: а сам-то я – разве не так же бегу сломя голову черт-те куда? Сам-то я пью, ем и говорю одно лишь непотребство, и чем я лучше собаки? Вот только ей этого уже не скажешь и не погладишь ее по шелковистой шерсти…
Несколько строк о собачьей жизни
В немецкой книге о собаках прочитал, что ирландский сеттер – очень мужественная собака и лучший друг лошади. И когда Молли лезла под кровать от салюта и от испуга лаяла на лошадок, я вполне авторитетно заявлял ей: «Молли! Не будь хуже того, чем ты должна быть!» Она слушала и лезла под кровать, и лаяла на коня.
«Молли, – продолжал я, чтобы хоть как-то отвлечь ее от der Mut (мужества), – хочешь быть членом Союза писателей России? Или композиторов? Подавай заявление. Я тебе рекомендацию напишу. Представь: ты член СП или СК. Ты там будешь самой мужественной и красивой».
Молли, трясясь, глядела на меня, дышала, высунув язык, думала.
Приснился сон.
Молли покакала в углу. Дочь стыдит ее.
Молли:
– Тебе что, не нравится, где я покакала?
Аня:
– А ты разве умеешь говорить?
– Умею.
– А что же не говорила?
– А ты меня не спрашивала ни о чем.
Долго разговаривали.
– Хочешь, я в другом месте буду какать? – предложила Молли.
– Надо подумать, – сказала Аня.
Этот сон помню лучше всей своей трудовой биографии.
Собаке надо обязательно свои деяния хоть на другой стороне улицы, но закопать. Это собачий талант. Чтобы Молли не пачкала лапы в земле, я ей запрещал делать это. Как-то поймал себя на том, что говорю: «Спасибо. Копать не надо».
На прогулке свой круг собачников. Знакомых выбираешь не по своему вкусу, а по собачьему. Ведь это не мы выгуливаем собак, а они нас. Всех собак знаешь по именам, а собачников как «папа Джефри» или «тот, что с Джефри» и почти никогда «хозяин Джефри».
Типичный разговор:
– Это не вы лаяли? – спрашивает «мама Лили».
– Нет, он, – указываю на «папу Джефри».
– У вашей красавицы чудная расцветка! Красили?
– Я – нет. Может, жена?
На прогулке часто встречаю пожилого мужчину с песиком Блейком. Каждый раз он бодро спрашивает, указывая на ищущую по кустам и на асфальте всякую гадость Молли: «Что она ищет?.. А, счастье ищет!». И в глазах «папы Блейка» появляется печаль.
Глянул Молли в глаза и увидел в них ответ на мучивший меня вопрос: есть сейчас, и больше ничего. И будь добр ко мне сейчас, так как завтра может и не быть.
Собаки стареют незаметно. Как-то дернул поводок – не туда пошла, совсем не сильно, а Молли упала на асфальт. Гляжу, а она старенькая совсем. Будто старушку повалил, и так нехорошо стало на душе.
Утром, еще в потемках, вышел с Молли на прогулку. Вдруг передо мной по асфальту в жидком свете фонаря проползла серая тень, а над головой прошелестели крылья. Пакет пролетел. Большой и желтый. Молли мужественно поджала хвост, а мне так жутко стало, будто крылья те подхватили и унесли ее в небытие.
Пригляделся к Молли, как она с трудом спускается по лестнице, как с трудом ложится и встает с пола, как тяжело бежит, как часто с тоской глядит на меня, будто прощается навеки, и так стало жалко ее! Ведь с ней прошла не самая худшая пора моей жизни, тринадцать лет. Для нее я – вообще вся ее жизнь, а может, даже ее мир.
Собаки, в отличие от нас, людей безучастных к окружающим, остаются преданными до конца. Мы не в состоянии это понять при их жизни. Собаки могут пробудить в человеке совесть, потому что она есть в них самих.
Молли умерла. Ветеринар сказал: ей очень больно, не мучайте собаку, усыпите, уже ничто не поможет. Отвез в ветеринарную клинику, и там ее, бедняжку, усыпили. Этот проклятый миг, когда жизнь ввинчивается в воронку собачьих глаз! Как-то все теряет смысл. Угрызения совести мучают тогда, когда уже поздно. Хоть и совести той осталось наполовину.
Голос совести
Во многих ли сидит демон Сократа – императивный голос совести? Сократ предвосхитил Христа-человека. Отдал жизнь, тело, чтобы доказать палачам и вообще всему миру, что есть нечто более высокое, что нельзя убить: дух.
Мгновения вечности
Хозяин с собакой на поводке. Собака послушно идет рядом с ним, мусолит в зубах поводок. И я, как эта собака, иду на привязи – он только невидим, этот поводок, как невидим и хозяин, мусолю путы, но не могу их перегрызть.
Не прошло и пяти минут после этого, и возле стены банка я увидел то ли разбившуюся, то ли раненую птицу, но такую красивую, умирающую, что просто стало жутко.
Когда по рецепту Чехова выжмешь из себя раба, в сухом остатке найдешь кого угодно, только не господина. Может, даже осознаешь, что пьянило-то в жизни именно это рабское содержание. Пьянило, потому что рвалось к свободе.
Боги подписывают себе смертный приговор, когда отпускают людей на свободу.
Какое искушение – вернуться к истокам и понять, почему свернул на этот путь, а не на другой, понять не «задним» умом, а тогдашним, молодым и незрячим, который, однако, был единственный, и которому безоговорочно доверял. А еще почувствовать то неуловимое, что подвигло на это, и что потом всю жизнь никак не мог ни уловить, ни поймать.
Пронзительность мгновений понимаешь через много лет, когда они почти полностью лишаются своей материальной силы и способности убить, заворожить, привести дух в исступленье. В само же мгновение вряд ли кто способен не только оценить, а даже и понять его. Почему в старости так много и так охотно пишут мемуары и перелицовывают дневники? Да потому что это не доставляет авторам почти никаких нравственных или физических страданий, позволяя им приобщиться к великим силам природы, некогда так возмутившим и взбудоражившим их, и еще чему-то непонятному. Приобщиться и вновь испытать хотя бы смутное ощущение потрясения и уронить видимую миру лицемерную слезу.
Если попытаться подсчитать число этих мгновений – думаю, десяти пальцев хватит, и это число у всех людей примерно одно и то же и оно не зависит ни от интеллекта, ни от образования, ни от века, ни от земли. Лучше всего эти мгновения описать эфемерным словом «счастье». Хотя счастье – всего лишь ожидание, а для кого-то простой перечень обязанностей. «Мгновенье! О, как прекрасно ты, повремени!» Помню, как меня в юности удивило и даже озадачило признание одного престарелого шаха – у которого в жизни было все, мир лежал у его ног! – он испытал всего несколько мгновений счастья! Несколько! В юности несколько я воспринимал как ничего. Об этом я вычитал у Гельвеция в ту пору, когда полагал, что ум – это главное, что должно быть в человеке. Сегодня я трезво воспринимаю слова шаха и понимаю зависть самого Гельвеция – это очень, очень много!
Потому что —
для простого счастья надо
в жизни выбрать из всего
каплю меда, каплю яда,
каплю времени всего.
Порой охватывает ужас, и себя чувствую одиноким мальчиком, покинутым всеми. Только что меня учили главному: ходить, падать и подниматься. И вот все ушли куда-то или остались где-то, а я здесь один среди чужих людей, беспомощный и не имеющий ни сил, ни желания бороться за эту жизнь. За чужую жизнь, так как моя лежит совсем в других краях, совсем в иных временах.
В детстве бредешь по отмели и вдруг наступишь на пескаря. И он с такой яростью рвется из-под стопы, что потом всю жизнь помнишь об этом и думаешь: «Каков!» И кто его знает, не подумаешь ли в самом конце: «А ведь тот пескарь – я!»
Каждая секунда, на которую нечаянно наступил, оставляет точно такую же память. А не наступил – и вспомнить нечего.
Скамья под черным небом детства. Звезды, луна, листва. Огоньки папирос, шаги, свежий ветерок с реки. Мгновение ощущается как бы охватывающим годы и десятилетия во все стороны, и в ту, куда идешь ты, и совсем в другие. Счастье – знать, что потом – безмерно.
Лет в шесть, может, в семь, я задал матери странный вопрос (по-настоящему он меня никогда не волновал): как делать карьеру. Мама ответила:
– Ступай за город, сынок. Когда закончится асфальт и пойдет свалка, а затем болота, тропинка поведет тебя по унылой местности в гору, все выше и выше. И когда ты окажешься на высоте, с которой будет страшно глянуть вниз, тебе то и дело придется с этой тропинки сталкивать всех, кто идет тебе навстречу или обгоняет тебя. Не сбросишь ты, сбросят тебя. Вот это и есть карьера.
В детстве меня поразил батюшка, бесстрастно отпевавший кого-то из своих близких. Будто он отпевал не своего родственника, и даже не человека, а некий неодушевленный предмет. Впрочем, так оно и было. Он на много лет внес сумятицу в мое сердце.
Помню площадку, закрытую дверь. Верхняя треть двери из непрозрачного стекла. За дверью Евдокия Анисимовна, первая моя учительница, пишет на доске тему первой моей контрольной. Какой предмет, какой класс – не помню, как не помню лиц, слов. Мы все притихшие, взволнованные грядущим испытанием, такие маленькие. А потом она растворяет дверь, запускает всех. Сама торжественно-грустная. Помню силуэты и атмосферу, а еще голубовато-желтый свет. Это свет памяти, или тогда, действительно, на площадке был голубой свет, а в двери желтый? Или он лился из зимних окон? Это был, кажется, второй этаж. Большие-большие окна, выходящие на восток. А жизнь наша тем временем стремительно неслась на запад, обгоняя солнце, обгоняя наши мысли.
Бывают минуты, часы, даже дни, когда ощущаешь себя дрожащим, льющимся нескончаемым звуком скрипки, от которого безумно устал, но без которого не сможешь больше жить.
Иногда во сне приснится какая-нибудь чушь, и потом весь день не можешь вспомнить, какая. Уснешь – а она снова приснится. И еще один день пропадет непонятно на что. А люди смотрят со стороны и думают: чем-то высоким занят человек.
Вспоминая, словно идешь босиком вдоль Волги по раскаленному песку, в котором битое стекло.
Скованные одним льдом
В институте я бредил наукой и с юношеским максимализмом разделил все профессии, имеющие отношение к науке, на две категории – для «белой» и для «черной» кости. Белой была теория, сфера духа и неба, а черной – практика, сфера жизнеустройства и земли. Среди этих профессий не оказалось почти ничего, что потом пришлось в жизни испробовать. Это испробованное третье вовсе не было серым или пегим, и уж никак не бесцветным, и оно в моей классификации по-прежнему имело белый и черный цвет, но уже по другой причине: то, что приносило людям несомненную пользу, было белым, а что вред – черным. Скажем, презираемым, черным, и тогда и сегодня для меня были торговля и гешефт. Тут ничего не поделаешь, я принадлежу не себе, а как собака – определенной породе, и для меня ничего в жизни не меняется, я гляжу на жизнь все теми же собачьими глазами, и люблю или ненавижу в ней все тем же собачьим сердцем.
Не изменилось, например, и мое отношение ко всему, что имеет отношение к слову «публичный». Я считал всегда, что быть публичным – не только недостойно, но и противно моему естеству. Это по моей классификации из разряда «черного», того, что на продажу. Вышел на трибуну и демонстрируешь свои прелести, как красотка не первой свежести. Встанешь перед чужими людьми, поднимешь глаза, оторвешься от мыслей, и зал из теплого, наполненного шумом и любопытными взглядами, тут же становится холодным и тихим, как глыба льда. Начинаешь говорить, а слова тоже холодные, и в груди холод. И это не от комплексов, а от понимания того, что ты для зрителей жалок и смешон, будь ты хоть Чарли Чаплин, хоть Черчилль. А потом одна досада – зачем вылез, зачем говорил? Удивительно, как много людей живет, скованных всю жизнь этим льдом!
Много чего изменилось в мире внешнем, но совсем не жаль, что моя порода стала невостребованной и перешла в разряд дворняжек, досадно лишь, что собачьи свадьбы водят теперь даже не таксы и спаниели, а карликовые пинчеры, тойтерьеры и родные сердцу чи-хуа-хуа.
Некоторые странности
Странно, можно достичь чего-либо, только превозмогая себя. Стоит поплыть по течению, чувствуя при этом гармонию с миром, – это путь никуда.
На первой еще несовершенной клавиатуре моего компьютера почему-то первой стерлась буква я – а ведь я о себе пишу редко, почти никогда. Стыдно о себе писать, разве что с иронией или издевкой. Хотя для каждого человека его «я» – наверное, единственный, кого не хватает вокруг. Я проявляется в каждом слове, где есть эта буква, как, например, в названии реки Яя. Она течет где-то в Кузнецком Алатау и несет не просто свои воды, а и неуемную человеческую гордыню.
Буква стерлась скорей всего потому, что все мои персонажи говорят о себе. О ком же еще им говорить, если они крутятся вокруг собственной оси – эгоизма, славной головоногой буквы я?
Странного в моей жизни, кроме нее самой, ничего не было. Удивительным образом я ее никогда не ощущал. Не чувствовал, не понимал, не мог составить о ней никакого мнения. Оглядываясь назад, отчетливо вижу себя и жизнь, как два разных и не пересекающихся друг с другом пути. Не знаю, как другие люди воспринимают свою жизнь, может, они и вовсе не думают о ней, а я не могу взять в толк: как она, достаточно долгая, наполненная разными событиями умудрилась пройти мимо меня? Или это я проскочил, не заметив ее? Но – как? Ведь я каждый день жил в ней? Множество сверстников заняли «свои» места в жизни – это вполне закономерный результат их устремлений, завоеваний, суеты, подлости, удачи. А я свое никак не чувствую «моим». Может, я занял чужое? А где же мое место? Может, кто-то из них занял его? Кто? Зачем? И что он там делает вместо меня? И куда мне теперь деваться и что делать? Или поздно что-то уже начинать, а скорее бы довершить то, что еще не начал? Ответа нет. Да он мне и не нужен.
Я никогда не мог понять тех, кто еще на заре туманной юности очертя голову кинулся в гущу жизни, пытаясь положить на лопатки толпу и выхватить изо рта кусок пирога, уже отравленный чужой слюной.
Мне никогда не быть среди тех, кто судит, среди тех, кто управляет, среди тех, кто правит бал, среди тех, кто на этом балу танцует. Мне никогда не упиваться весельем на чумном пиру, и никогда не грызть каштаны, которые все вокруг таскают из жара. Мне плевать на звания и успех, мне противны бездари на окладе власти и бездари на трудовых грошах еще больших бездарей, чем они. Мне по большому счету все равно, что обо мне скажут, мне, может быть, не безразлично только одно: я не хотел бы стать в чужих или собственных глазах подлецом.
Странно смотреть на фотографию умершего человека, всю жизнь озабоченного только тем, как от нее получить больше. И вот когда он получил от нее всё и застыл на фотографии в своей черно-белой или цветной глупости, как мошка в янтаре, удивительно, что с лица его так и не сошла жадность. Прости мне, Господи, эти слова, они не плохие и не хорошие. Они – никакие. Они – ни о ком. Они – просто о человеке и его глупости. Они – в том числе, и обо мне.
Распределение ролей
Поскольку я пишу прозу, то иногда заставлял себя обратить внимание на «роль пейзажа в романе». Не получалось. Видел дорогу, реку, мост через нее, тот берег в деревьях, луг, над всем этим небо, и это казалось мне настолько естественным, что давно уже не играло никакой роли. Было и было. Было, как моя жизнь, было, как жизнь вообще. Разве мы задумываемся о роли самой жизни в нашей жизни? О данности не задумываешься. О данности забываешь. И начинаешь думать о том, что не дано тебе или дано не тебе. И если первое называется мечтой, то второе – грехом, так как именно мысли отравляют человека завистью и гордыней.
О чем в последнее время я думал? О политиках и финансовых «пирамидах», о бандитизме и ЖКХ, о гламуре и беспределе ТВ, короче – об одних только ужасах. Не о мире и душе, не о прекрасном и добром – а только о черном и только о зле.
А ведь вся моя жизнь проходила на земле, где и в помине нет ничего того, о чем я так упорно и зло думал все это время. Что же, я понапрасну растратил мое время, выкинул пятнадцать лет в помойку чужих тщеславий, в костер чужих амбиций, и порывы души посвятил не миру людей моего круга, а войне нелюдей вне его?
Эти нелюди делили злато, хапали меха и земли, упивались нефтью и кровью, давились французским коньяком и русской икрой, пузырились и лопались от несварения и величия, как звери чужого и чуждого мне мира, зверствовали за стенами моего дома.
И только потому, что они ломились и в мой дом – я стал таким же выродком, как они? Господи, почему?
Вот оно, Христово «подставь щеку другую» – не запускай зло внутрь себя. Не давай ему гнезда, не прикармливай его, не пестуй, не лелей.
Время ронять мысли
Мысли приходят сами по себе, как кошки, и, как кошки, сами по себе уходят – когда-то я написал это, но не избавился от мыслей. Они по-прежнему приходят, не спрашиваясь. Часто не ко времени. Пришла – и что делать с ней? Надо же что-то делать, а то не уснешь. На дворе ночь, а на часах и вовсе полночь. Обе стрелки, часовая и минутная, замерли, будто навеки устремившись в зенит. Они еще несколько мгновений удерживают вес полуночи, несколько мгновений показывают свое точное время. Несколько мгновений, в каждом из которых вечность. Поразительно, есть «спонсор точного времени». По ТВ называли его. Жаль, не запомнил, кто бы это мог быть?
Кстати, в словах «полдень», «полночь» есть недосказанность, обещающая впереди нечто полное и цельное, хотя именно эти слова являются стержнями дня и ночи, на которых, как на булавках, трепещут белая и черная бабочки, как две стороны вечности.
Как порой прозрачны мысли! То ли льдинки, то ли паутинки, то ли воздух октября. И все это ближе к зиме. Часто во сне. Они звучат как музыка. Перефразируя поэта, когда б вы знали, из каких кошмаров приходит мне мелодия во сне…
Однажды утром заметил, как в зеркале промелькнула судьба. Она, наверное, мелькает там каждый день. А потом подумал: нет, судьба не мелькает, она даже не отбрасывает тень, судьба высится как Эверест, ее не обойдешь, ее не покоришь. Это должно быть заглядывал мой Черный человек.
Время ронять мысли настало. Кто соберет их – ветер, дворник? Смоет ли их поток ливня или растаявшего снега – почем знать? А может, кто и поднимет, обратив внимание на причудливый окрас или изрез, как у кленового листа. Высушит, а потом засунет между страницами любовного романа или памятника философской мысли. Мысли роняешь безболезненно, так как они давно уже перезрели. Мысли роняешь незаметно, так как не собираешься ими засевать плодородные почвы. Роняешь просто так, от безразличия и немощи тела. Роняешь так же просто, как когда-то ронял семя.
Отчего образуются камни и песок – в почках, печени, желчном пузыре? Оттого, наверное, что окаменевают мысли и чувства, а надежды и замыслы рассыпаются в песок. Оттого, быть может, что это окаменевает сама энтропия, выпадает в осадок не реализованная и не пригодившаяся информация. Оттого, скорее всего, что страх пред жизнью, леденящий кровь, превращает кровь в ледяные сгустки шариков, оседающие на фильтрах внутренних органов, к которым потом прилипает прочая дрянь.
Моллюск жемчужница живет в северных реках. Паразитирует на жабрах лосося. Лосось обычно находится в реке полгода, максимум год, потом плывет в море и там умирает. А вот с жемчужницей он реку не покидает и живет в ней, как библейский патриарх, 13 лет.
Может ли что-либо подвигнуть и человека к такому, приблизительному бессмертию? Пожалуй, только мысли, но и они, паразитируя в человеке, не удлиняют ему жизнь, так как обращены на весь мир. А миру, какое дело до чужих мыслей?
От человека остаются пирамиды и мысли. Они – необходимое и достаточное оправдание его существования. Только благодаря им человечество имеет свою историю.
Борхес видел в каждом человеке мысль Бога. Потому, наверное, что человек – всего лишь мысль, и больше ничего.
Экспресс без пересадки
Дни так быстро, так незаметно летят, словно не имеют ко мне никакого отношения. Словно во мне и не живет самая распространенная человеческая иллюзия, что эти дни мои.
Лучшее из всех чувств, которое к старости освобождается от всех прочих, – это жалость ко всему живущему. Жалеешь даже паука или комара, которые сами губят или делают несносной жизнь других существ.
По телевизору с выключенным звуком смешно выглядят дикторы и певцы. Выброшенная на берег рыба тоже смешно открывает рот. А ведь это самые ужасные, последние мгновения ее жизни.
Бабочка и гусеница, если и задумываются о смерти, то по-разному. У гусеницы впереди еще одна жизнь, а у бабочки лишь бессмертие.
Открытие
Только чужая смерть раскрывает бессмысленность твоей жизни.
Избавление от мелких мыслей
Все больше нравятся люди, которые оказывают не честь, а удовольствие.
О прутьях клетки тоже можно сказать: окружающий нас мир.
Нельзя заигрывать с судьбой. У судьбы нет чувства юмора.
Ничего – хорошее вознаграждение за долгую жизнь.
Не спеши – хороший эпиграф к пролетевшей жизни.
Старость замечаешь не тогда, когда она стучит в дверь, а когда она закрывает щеколду.
В юности хороша юность, и больше ничего. А в старости – всё, кроме старости.
Не клади палец в рот старику. Вставные челюсти отличаются мертвой хваткой.
На пути в ад одни триумфальные арки.
Почему кажется, что умершие умерли зимой? Холодно, белое с черным, никого…
День, когда исполняется 30 лет
Исполнилось 30 лет дочери. Лет 100 назад был такой фильм «День, когда исполняется 30 лет». Я, тогда метр с кепкой, смотрел его и думал: когда же это мне исполнится 30 лет? А до этого было маме 30 лет, а меня еще не было, я только вынашивался как замысел. А вот свое тридцатилетие не помню совсем. Что было в нем? Аня уже ходила, улыбалась во весь рот и кокетливо отставляла ножку в сторону. Неля и все мы радовались, глядя на нее. А что я делал еще – не помню. Тоже переставлял ножки по жизни. Спешил, дурень, в сегодняшний день.
Немного цифр
В 10 лет узнал, что есть деньги, в 30 – что в основном у других, а в 50 – что их никогда не будет. В 20 лет узнал, что есть девушки, в 40 – спина, в 60 – ноги, а о голове лучше спросить у других.
Почему при словах «долгота дня уменьшится на 4 минуты» пронзает печаль, точно завтра на 4 минуты уменьшится жизнь. Почему-то не думаешь о том, что завтра она уменьшится на 1 день, не думаешь, что она завтра вообще может закончиться. Игрок тоже аристократ – промотав состояние, экономит на ужине.
Внизу по тротуару прошла мамаша с мальчиком. Ему лет 5 или 6. А я ведь старше на 10 его жизней. Какая пропасть лет, а разницы не ощущаешь, будто ее и нет. Может, ее и правда нет? Он поглядел наверх, увидел меня. Наши глаза встретились. И я подумал: странно, расстояние от 5 лет до 10 мне видится во много раз большим, чем от 60 до 5.
Изредка проверяю на компьютере правописание отдельных фраз. Как-то написал: «Почти 10 лет прошло, как нет мамы. А мне все кажется: позвони я сейчас в Волгоград, и она поднимет трубку: «Да. Это ты, сыночек?» Один раз, давно уже, позвонил. Никто не ответил…»
Машинально проверил эту фразу. В «Статистике удобочитаемости» в строке «Легкость чтения» вижу – 100 %. То есть, легче этой фразы и нет ничего. Видно, чем больше скрыто переживаний меж строк, тем легче эти строки читаются.
И от такой легкости заныло сердце.
Смирись
Ох, как достают развязывающиеся шнурки и спортивные штаны, в которые я еще ни разу не всунул ногу, не запутавшись в шелковой подкладке. Со всем прочим я давно смирился. Даже с самим собой.
Нет людей одних выше других. Всякий человек выполняет заданную ему (а часто другому) программу и уходит, когда в старости, когда во цвете лет. Опустошив себя, он становится ненужным даже самому себе. Проживи Александр Македонский, Эварист Галуа, Михаил Лермонтов дольше, чем они прожили, вряд ли они чего добавили бы к тому, что создали. Они всё успели сделать, что обязаны были сделать. Да разве не об этом говорит пример Христа? И поэтому, когда у тебя что-то буксует, не летит к концу, не переживай – другим это все равно, а тебе этим продлевается жизнь. Живи и радуйся.
Стоит понять одну простую вещь: что ты абсолютно не нужен этой жизни, – и сразу же жизнь наполняется смыслом, радостью, чем угодно. Жизнь – пустая квартира, в которой ты справляешь новоселье. Чем обставишь ее, тем и будешь жить.
Жизнь без остатка делится на семью, родину и дело. Если есть остаток, жизнь на величину этого остатка прошла впустую. А если ее не хватило – благодари Бога, ты угоден Ему.
Жаль, нет путеводителя по жизни. Его можно было бы издать под редакцией знаменитого академика, напечатать в Дрездене, оснастить картами и гравюрами и рекомендовать для всех библиотек и учебных заведений страны. А лет через сто найти его на полке провинциальной библиотеки, сесть в маленьком зале под старинной лампой с абажуром и просмотреть от начала до конца, делая пометки и испытывая неизъяснимое блаженство приобщения к тому, чего хотелось, но чего не было в твоей жизни. Почему-то человек лишен этого путеводителя, который он называет судьбой, а иногда даже счастьем. Дело в том, наверное, что путеводитель создается уже после того, как была проложена дорога.
Почему человек уверен, что ему что-то должен – другой человек, природа, Бог? Муравей ползет – и никому он не нужен. Разве что муравьеду. Радуйся, что тебя не придавила нога, и не слизнул язык. Самодостаточность всего, кроме человека, наводит на мысль, что человек не творение Бога, а остаток, крошки его творений.
Душа человеческая соткана из согласия и противоречий, которые носят условный характер, как параллели и меридианы, опоясывающие земной шар. И как по этим параллелям и меридианам можно установить координаты места, так и по согласию с миром, приносящему умиротворение, и по противоречиям, раздирающим человека, можно установить состояние его души. Координаты же человека в мире зависят от широты его души и долготы ума.
Умом любят блеснуть до обеда, а о душе поговорить после него.
Се человек
Человек приходит в чужой мир с единственной задачей – сделать его своим, и уходит из него как чужак по-английски, не успев даже сказать «прощай». В жизни он успевает сменить только знак плюс на минус и радость на тоску. Тоска по прошлому – это не тоска по молодости, как это кажется на первый взгляд. Это ужас перед стремительно сокращающимся будущим. Человек приходит в мир, построенный другими, а уходит в мир, построенный им самим.
Жизнь идет себе и идет, а история привязывает ее то к войнам, то к революциям. И вместо того, чтобы жить в веке золотом, человек оказывается в веке первом, десятом, семнадцатом…
Только романтики и душевно щедрые люди становятся со временем желчными язвами. Они, как экран монитора, излучают свет и подвергаются эрозии. А вот абсолютно черный человек, закрытый для всех, сохраняет свое естество. И появляется изредка то в зеркале, то на пороге.
Сначала гуляют с мамой. Потом с бабушкой. Потом с девушкой. Потом с детьми. Потом с собаками. А потом ни с кем не гуляют.
Нескончаемый диалог
– Мне известно, что ты трудился всю жизнь, – сказал Бог философу.
– Да, я отдал труду все свои силы, – подтвердил тот.
– Чем же ты занимался всю свою жизнь?
– Я всю жизнь утверждал, что бессмертия нет!
– Будь же бессмертным, – сказал Бог и отвернулся от него.
– Боже! – возопил философ. – Чем же я займу свое время?
– Собой.
– Но меня одного на это не хватит!
Дом для всех
Человечество для человека – что для потерявшегося ребенка столичный вокзал или для одинокого горожанина ненастная ночь в горах. Человечество – монстр, которому все равно, погубит он себя или нет. Человечество может погубить всех людей во имя одного только человеколюбия. И странно, что эти люди, только они одни, могут спасти его самого.
Твой дом
Как хорошо зайти тихо в дом, где тебя ждут, где тебя спросят, как прошел день, где расскажут о своем дне, и тебе будет одинаково хорошо, говорить или слушать, ибо в этом доме все едино – и покой и любовь. Они на двоих, они неделимы, они во веки веков.
Как хорошо, что дом этот не на перекрестке дорог и не на трассе, как хорошо, что к нему ведет тропка, как хорошо, что вокруг дома не примята трава и не валяется мусор.
Как хорошо, что от этого дома ведут дороги во все стороны света, а все дороги на свете ведут в этот дом.
Как хорошо, что дом этот твой.
Любой уголок дома хранит столько тайн, сколько тебе и не снилось. Он говорит о тебе больше, чем ты о нем. Ты в принципе ничего не знаешь о своем доме! Думаешь, что ты ему хозяин, расставляешь мебель, книжки, посуду и прочую муру по местам, вывешиваешь картинки, наклеиваешь обои, а на самом деле делаешь лишь то, к чему тебя понуждает невидимый дух дома.
Стоит мужчине заговорить о сущности жизни, женщина тут же заметит, как пыльно в доме и что давно пора вынуть все и протереть, а ненужное выкинуть. И она права, так как это и есть сущность жизни: пыль, хлам, потери.
Живут двое, каждый сам по себе; потом встретятся, живут вдвоем, и по-прежнему каждый сам по себе; потом расстанутся, и снова живут двое, каждый сам по себе; потом умрут, каждый сам по себе; и от обоих ничего не останется, ни детей, ни воспоминаний. Это и есть свобода, только бездомная.
Часто перед глазами мелькнет картинка, а через минуту или час становится реальностью. Наш обзор времени – как конус света, захватывает текущие мгновения, ушедшие и грядущие. Если мы не слишком сосредоточены на себе, можно продлить то, что ушло, и оттолкнуть или притянуть то, что приближается к нам. И это делается только для того, чтобы дом свой оградить от всяческой напасти.
Россия
Непонятно, зачем России жить по канонам западного мира, зачем ей западные ценности? В штате Индиана (США), например, в соответствии с законом число π (пи) равно 3,2, а не 3,1415. А у нас напиши это хоть в первый параграф Конституции, все будут прикидывать площадь круга на глаз.
В Воронежской области есть мемориал мадьярским оккупантам. В горячечном сне не представишь, чтобы в Штатах воздвигли мемориал арабским террористам, врезавшимся в башни Торгового центра. А ведь все – люди.
Когда у народа есть стон, остается добавить к нему слова – и получится гимн. Но когда у народа есть еще телевидение и депутаты, можно и вовсе обойтись без народа.
Когда телеканалы подбирали для России гимн, герб и стяг, они так и сделали – спросили депутатов, а про народ забыли. А спроси – и гербом мог бы стать вовсе не двуглавый орел, и даже не грифон или семаргл, не кентавр или барс с собаковидной головой, а самый обычный трехглавый Змей Горыныч, названный так более тысячи лет назад по имени реки Горынь.
Утверди Президент без лишних обсуждений в качестве российского герба этого самого Змия, которого не единожды побеждали князья и простолюдины, и, быть может, вернул бы России национальную идею.
Этот исконный враг земли русской, наидревнейший ее атрибут, символизирует не только неоднократную и славную победу русского оружия над злом, но и объясняет три ипостаси гражданина России как существа о трех головах, одна из которых постоянно занята поиском смысла жизни, вторая – поиском хлеба насущного, а третья – места для естественных оправлений. Причем поиски эти, как правило, у любого гражданина всегда совпадают в пространстве и во времени, где он умудряется еще молиться, любить женщин и защищать родину.
Страшно далеки мы все от разгадки жизни. Эпоха Великих открытий у нас еще впереди. Но и сегодня тот, кто посмотрит на небосвод, глядишь, и увидит на нем сразу три солнца – это три богатыря – Утро, Полдень и Вечер – скачут на страшной высоте на пылающих конях по пути, который им указал старичок Время. От коней тех идет такой нестерпимый свет и жар, что кажется, будто и не три их вовсе, а нечто ослепительно-триединое. Может даже, тот самый сказочный Змей Горыныч о трех головах, вознесенный временем на умопомрачительную высоту.
Разгадка жизни, может быть, в том и состоит, что жизнь, как конституция, несет одни лишь разочарования. Но ведь разочарование (если подумать) – такое прекрасное слово. В нем нет ничего ужасного. Разочарование – это фейерверк, салют из остатков иллюзий и надежд, освещающий унылую местность души. Оно завершает один акт очарования и подготавливает другой. Очарование и разочарование естественны, как дыхание, как вдох и выдох, они две стороны одной и той же жизни. Разочарование заставляет думать, страдать, творить. Разочарование напоминает Нил, по которому из одной бесконечности в другую плывут в ладьях древние боги.
Слово разочарование освещает и согревает всех окружающих, как ускользающий навек от них закат солнца. Кстати, как и слово разувериться. С той лишь разницей, что в последнем случае закат будет не очередной, а последний, а Нил из звездной реки превратится в реку фараонов с рабами и крокодилами и начнет впадать в море, вечно кишащее пиратами.
У Соммерсета Моэма в комедии «Недосягаемая» главная героиня пьесы десять лет жила в свое удовольствие врозь со своим мужем, имела очаровательного любовника, с которым они мечтали пожениться. Мечтания были сугубо теоретические, так как начинать бракоразводный процесс никто не собирался. По истечении десяти лет муж умер, можно было бы любовникам и жениться, но тут выясняется, что оба не очень-то и спешат вступать в брак, а более всего мужская сторона. Коллизия пьесы сводится к тому, что рождается новый герой пьесы – иллюзия бессмертия мужа, при которой все можно сохранить по-старому. Мне эта ситуация очень напомнила положение России, в котором она оказалась в XX столетии. Сперва она была замужем за социализмом, постоянно греша с капитализмом, а когда социализм благополучно помер, а союз с капитализмом не получился, родилась иллюзия, что социализм еще и жив, и можно жить с ним, продолжая блудить с капитализмом.
Действительно, Россию не понять умом. Ее даже трудно представить. Перефразируя Паскаля, Россия – это бесконечное пространство, центр которой везде, а границы – нигде. При этом бескрайность России оборачивается страшной теснотой там, где чего-то дают.
В России нет ни одного алкоголика или бомжа, который на дне бутылки или мусорного ящика не искал бы смысла жизни. Потому что только эти поиски и поддерживают жизнь. Именно эти поиски, и только они одни, оправдывают то состояние человеческого достоинства, в котором они проводятся.
В России нет ни одного политика или журналиста, который не заботился бы об обездоленных. В России вообще хорошо живет лишь тот, кто заботится о тех, кто живет плохо.
Рекламировать у нас средство, вызывающее отвращение к алкоголю, безнравственно.
Четыреста пятьдесят лет назад население Молуккских островов с распростертыми объятиями встретило католического миссионера Франциска Ксавье. Тогда знакомство аборигенов с португальским языком ограничилось спряжением глагола «грабить» и созданием от этого глагола новых причастий и новых временных оборотов. Россия вечно опаздывает. Сегодня россияне точно так же знакомятся с языком английским. Впрочем, еще до этого Россия, хоть и не поместилась в шляпу, но живо разошлась по отечественным карманам.
Если напуганному зайцу дать слово, он напугает льва. В 90-е годы дали его художникам слова, кисти, нотного стана, резца. Их натурщицам и подмастерьям. Актерам, журналистам и режиссерам. Публицистам и политикам. Кухаркам и гранильщикам алмазов. Словом, всем, кто его взял. 15 лет из них не может выйти испуг, и они пугают им весь свет. И странно одно: чем больше выходит из них испуг, тем чище атмосфера в России.
Никто и ничто не поднимет наш народ с колен, кроме угрозы исчезновения. Но ее надо понять или хотя бы почувствовать. Или хотя бы стереть колени. А они, увы, как у верблюда. И терпение у него такое же, и выносливость, и неприхотливость ко всему. И так же плюет он на всё, и так же не по чину величественен и мудр. Только вот погоняет его любая скотина. И пустыня вокруг, колючки да солончак. Увы.
Пустыня жизни – конечно же, пустыня. Но в ней сколько людей – столько и оазисов. И только когда все люди объединятся, станут одним целым, пустыня превратится в один большой оазис. Пустыня исчезнет. Вот только бы она не превратилась в очередной мираж!
Практически одна параллель
В Англии верующие – протестанты, в Италии – католики, а у нас – атеисты.
Овцы съели Англию, гуси спасли Рим. А Россию продали свиньи.
Уроки истории
История делается в свое время, а пишется в чужое.
Любая история, в том числе и всемирная, интересна не сама по себе, а интерпретацией.
Разве не интересно сопоставить, например, Вильяма Шекспира и Бориса Годунова? Жили в одно время, оба прожили около пятидесяти лет, в основном на подмостках. Личная драма и тайна – что у того, что у другого. Оба с бородкой, оба безумцы, и оба не могут без трагедий. Жизненный пик обоих пришелся на одно время, хотя кажется, что жили они совсем в разные эпохи, и чуть ли не в противоположные стороны развивалась их жизнь. И странно, кровавый Годунов выглядит куда современнее гуманного Шекспира, погрязшего в мрачном средневековье, хотя понимаешь, что Шекспир в своем позднем Возрождении куда современнее нашего Бориса в его раннем Загнивании. Поглядев же по сторонам, лишний раз видишь, что Россия до сих пор так и не пришла в себя от созерцания химер западного прогресса. И все бесконечно: бесконечная борьба короля с парламентом у них и бесконечная смута у нас.
Древние греки с острыми клинышками бород и фаллосов, напряженными мышцами и разящими мечами, никак не вяжутся с обычным пониманием мира и добра. В них всё было слишком неугомонное и жестокое, как в осах, и шастали они в поисках добычи по белу свету, как свора бездомных собак. Они способны были только пронзать своим острым временем пространство, да пронзать себе подобных: мужчин мечами, а женщин фаллосами, испытывая при этом не наслаждение, не радость, а одну лишь неуемную гордость. Вряд ли сегодня они привлекли бы внимание художников.
В Египте человека называли скотом бога Солнца, а в священной корове Хаттор греки и римляне признали Афродиту и Венеру. Отголоски этой веры донеслись и до России, где жриц богини любви называют телками. Точно так же на наших кладбищах цыганские мавзолеи не что иное, как осколки величественных египетских пирамид. И вообще о стройной геометрии древнеегипетского мироустройства, как земного, так и загробного, у нас напоминают сегодня лишь спорадические потуги по восстановлению государственности да спорадические мысли о душе и смерти. На России угасала не одна древняя культура. Как птица Феникс, они потом делали попытки возродиться, и возрождались более-менее удачно, но снова успокаивались на ее безграничных просторах, на которых не раз и не два можно возродить Землю и спокойно похоронить все человечество.
Древние египтяне считали, что они – слезы бога солнца Ра. Над каждой страной ее главный бог пролил немало слез, но, видно, лишь над Русью их было пролито столько, что хватило и на людей, и на всю их историю. Но кто ж еще над ней так много смеялся?
Видимо, курс Всемирной истории (а уж тем более, Российской) станет самой смешной книгой, которую на Страшном суде прочтет Создатель.
Не правда ли, странно, на крыльце дома на сороковой версте от губернского города думать о пирамидах, мудром боге Тоте, о двух руслах Нила, в пустыне и на небесах? Думать черт-те о чем, когда под боком своя, не менее древняя, разве что более дикая река, дачники, ничем не отличающиеся от бедуинов и египетских рабов, дымящаяся городская свалка, не уступающая никакой пирамиде, барахолка, в которой не разберется ни Тот, ни этот, которого звать Меркурий.
Немного мудрости
Любой афоризм, любое меткое слово, не рожденные сами по себе, а вырванные из контекста, банальны и даже глупы. Как и каждый из нас, каким бы он остроумцем или умницей не был, вырванный из общности людей, – глуп, пошл и банален. Верной себе остается одна лишь мудрость, но ее так мало в мире, что можно даже сказать, вообще нет. Во всяком случае, она скрыта от мира, а если мир узнает о ней, она очень быстро превращается в общее расхожее (так и напрашивается другое слово: отхожее) место.
Риторические вопросы
Почему женщины примеряют шляпки не к голове, а к туфлям или сапогам?
Как измерить мир, когда даже в душе не можешь измерить свое одиночество?
Кто же это сказал: «После меня хоть потоп»? Ной или Генрик Сенкевич? Или слесарь-сантехник?
Проверить свое самочувствие на других – не это ли основное занятие человека?
Зачем люди хотят так много знать, если истинное знание скрыто всего в нескольких словах, составляющих скелет сущего: свет и тьма, добро и зло, любовь и ненависть?
Почему русские не ищут среди предков Авраама, Кафки и Эйнштейна русских корней?
Неужто мусульмане считают и всех жен гяуров неверными?
Стоит ли доказывать эту формулу: СМЕРТЬ = Я – МИР?
Пара замечаний о женщинах
Спящая Красавица – не самое худшее состояние женщины.
Женщины были бы ангелами, если б не их пол.
Человеческое
На платформе электрички можно увидеть общество равных возможностей: помимо граждан, голубей, воробьев, иногда ворон. Никто не мешает друг другу, всем хватает места.
Голубь, подзакусив, бросает взгляд на голубку, прохаживающую вблизи, кружит вокруг нее, то в одну сторону, то в другую, прижимая ее к бордюру. Хвост веером, вздыбленный хохолок, даже угол наклона туловища меняется – не голубь, а просто МиГ-истребитель – шажки становятся упругими, быстрыми, бормочет себе под нос: «Сейчас. Сейчас. Сейчас, голубка, станешь ты моею!» Девушка уже и согласна на все. Но тут через две скамейки бросают на асфальт хлеб, и кавалер от барышни перелетает к еде. Голубка – следом. И крылья ее рыдают: «А я?! А я?! А я?!»
И все повторяется…
Немного пейзажа
Сидишь на веранде дачного домика в июле, закрыв глаза и подставляя восходящему солнцу лицо. Видишь и ощущаешь золотое тепло в прожилках света и тени, из которого доносится треньканье птиц, гудение мух, далекий лай собаки. Пока не проснулись соседи – это самый упоительный час.
В стене дома и дереве больше жизни, чем в человеке. Той основательной, неторопливой жизни, которая единственно и должна быть. Потому что ни стена, ни дерево не озабочено следующим мгновением, им безразлично, что будет завтра, да даже через час. Они знают это.
Основательность всего, что не является тобой, даже в том, что третий день не прекращается дождь. И когда на горизонте в узком просвете появляется, наконец, голубой цвет, кажется, что через пять минут он зальет все небо. Но после это дождь идет еще пять дней. Это один из примеров надежды.
Ромашки, ласточки, стрекозы придают жизни смысл.
В рваном бесшумном полете белой бабочки трагедии не меньше, чем в стройной симфонии Шостаковича, – и, прежде всего, потому, что он беззвучный, что уже говорит о начале, прологе трагедии.
Сидит птах на верхушке столба, и крики его слышны даже там, откуда его и не увидать. Он, как птичий поэт, поет – и далеко разносится его голос, не искажаясь пространством. Кому поет, зачем поет? А, поет и поет, как всякий поэт. Знать, нужен самой природе.
Красное небо заката в городе размыто грязью испарений, грязью мыслей, грязью дорог.
Все больше хочется скрыться в переулках, в зоопарке или возле реки. Все меньше хочется огней и змеиного шипения автомобильных трасс. Совсем не хочется людей, магазинов, театров. И очень хочется грозы, которая отгремела уже.
Осенний день за окном. Крапает дождь, неумолчно урчит, переваривая тысячи машин, проспект, колышется на ветру веревка с тремя прищепками на пустом балконе… Когда на сером дворе мелкий нескончаемый дождь, все кажется таким же серым, мелким и нескончаемым.
Время не течет, время прыгает. Только что сеял дождь, и вот из-за столовой ползет тонкая гарь. Морозный воздух особенно чуток к ней. Вдоль дороги стынут прозрачные шары деревьев, как сердца, вмерзая в воздух капиллярами и обрубками сосудов.
Зимний вид за окном ничуть не хуже летнего. В чем-то даже еще лучше. Нет многих подробностей, которые мешают увидеть тишину и почувствовать ее отклик в собственной душе. И кажется, что вновь вернулся в детство, где на всем белая холодная чистота.
Неслышные шаги зимы напоминают поступь смерти.
Когда снежинки наискосок летят мимо окна, кажется, что вот-вот что-то произойдет.
Может, тихо закончится жизнь?
Еще немного слов и цифр
Ничто не меняется с годами. Сегодня, как и вчера, в нашем обществе неприлично быть здоровым. Должна болеть голова, сердце либо душа. Хотя душа, скорее, неприличная болезнь. Сегодня верх неприличия – не пить. Ведь алкоголь дан человеку затем, чтобы он реже ощущал себя скотиной.
Сегодня, как и 10 лет назад, и 20, чтобы не чувствовать себя скотом, надо отказаться от общественного транспорта, общественного питания, общественных организаций… Общества? Если от этого не отказаться, общественное мнение назовет тебя человеком.
И тараканы – как бегали, так и бегают. Бегают уже 300 миллионов лет.
Собрали 100 человек и попросили каждого написать, сколько человек из присутствующих хоть раз в жизни что-нибудь да украл. 100 человек написали одно число: «99».
Иллюзия
Многообразие мира ужасает. Наша культура – громадная свалка никому не нужных ценностей. В ней находят прибежище бомжи, из которых шестая часть с высшим образованием. А где-то в стороне от нее, с наветренной стороны, мерцают миражи благополучия и рядятся в прозрачные одежды, которые невозможно запачкать даже нечистой совестью. Там люди живут иллюзией, что у них культура иная.
О силе воздействия искусства на человека… не знаю. После работы с женой спешили на «Три сестры». Рядом с театром овощной киоск. Старенький дедушка протянул продавщице смятую десятку, дрожащим пальцем ткнул в кучку подпорченных фруктов: «Мне вон тех яблочков две штучки». Смотрел спектакль, неплохо играли, не визжали и не раздевались догола, вот только не мог понять, о чем…
В иной пьесе столько говорят, что становится непонятно, а где же пьеса?
Иными словами любуешься, как жемчугом или бриллиантами. Нанизываешь их на нить, примеряешь на лебединую шею. Как не любоваться ими, если они со временем не тускнеют, а лишь наполняются светом. Да и в лебединой шее интересно словосочетание «лебединая шея», а не то, что оно означает. То, что оно означает, так скоро покрывается морщинами и складками! Отчего, правда, становится еще дороже.
Все течет, все меняется
Стоит ли доводить свои произведения до идеального состояния? Та же 100-процентная очистка сточных вод в 50 раз превышает стоимость 90-процентной очистки. А основной потребитель будет пить одну гадость, лишь бы не заплатить лишнего. По этому принципу и создается большинство «мыльных опер». Когда искусство на 90 % состоит из поделок, оно становится «народным».
Все больше многозначных слов. Они часто оборачиваются в антонимы. Когда сегодня говорят о том, что «завод запущен», это означает не то, что завод запущен в работу, а напротив, совсем заброшен. А когда на не совсем деликатный вопрос, как зарплата, отвечают ничего, это и означает ничего. Из ничего и получают ничего.
За последнее десятилетие изменилась речь горожан не только набором слов, а чисто интонационно. Она звучит по чужому, акцентируя каждое слово как инородное, приближаясь все более к речи американца, которого интересуют вовсе не слова, а дело, бизнес. Всё больше людей заботит не быть, а выглядеть. Кто это придумал, что у каждого одна судьба: родиться, выжить и жить, мечтая об одном только – как бы жить не хуже других? По большому счету так и жить не стоит, но вот ведь странно, все только так и живут.
Весьма показательны языковые изменения конца XX столетия, что и демонстрирует именно с этим подзаголовком «Толковый словарь современного русского языка», изданный в 2001 году издательством «Астрель АСТ». Слово «любовь» не сохранилось в нем ни как явление и даже сущность всего живущего, ни само по себе в виде отдельного слова или посвященной ему отдельной статьи, а лишь в виде двух ссылок к понятиям «заниматься любовью» и «инвалютная любовь». Причем заниматься даже не любовью, а просто «заниматься» чем-то, наряду, надо так понимать, с прочим. Авторы относят это дело к англ. to make love, то есть делать любовь, и переводят это вполне компетентно, как «совершать половой акт». Свершил – и вся любовь! Чего еще там, какая такая Настасья Филипповна и «Темные аллеи»! Какая, к черту, метафизика и мировая культура! А не нравится это определение, пожалуйте другое – «валютная проституция».
Зато на шести страницах предлагается 29 слюноточивых статей с ключевым словом «секс», чем, похоже, авторы доводят себя вместе с потенциальными читателями до полного экстатического удовлетворения и опустошения. Поглядишь на это бесплодное семяизвержение и точно уверишься, что валютная проституция может вызвать и не такое. Жаль, что авторы сами не воспользовались предлагаемой ими же «сексотерапией», т.е. лечением сексуальных расстройств. Хорошо еще, что в словарь не вошли такие дурные слова, как «эксгумация», «страсть», «мошонка», и их вполне достойно заменили «ценности» и «трахнуться». Похоже, господа составители первым словом расплачиваются за второе.
И так трудно сегодня верить актрисам, играющим жен и матерей. Трудно верить актерам, играющим отцов и супругов. Легко верить актрисам, играющим проституток, и актерам, играющим бандитов, – они у них получаются как живые.
Бесстыдство, с каким сегодня бесстыдные люди рассуждают перед микрофоном о своей личной жизни, говорит лишь о том, что у этих людей есть одно лишь бесстыдство, и вся их личная жизнь посвящена только бесстыдству, а все мы, кто с бесстыдством взираем на это, есть еще более бесстыдные твари.
Прав Розанов: вся Русь печальна. Оттого, наверное, что вся радость достается шарлатанам и проходимцам. Шарлатаны и проходимцы вообще забивают сваи этого мира.
Интеллигенция – настолько растяжимое понятие, что зачастую не означает ничего.
Полезно (даже для здоровья) перечитывать чьи-то высказывания, афоризмы. Каждый раз читаешь их как в первый раз. Краткие истории вообще хороши тем, что они не длинные. В них есть нечто гомеопатическое. Несколько крупинок, не уловишь даже вкуса, так, чуть-чуть сладенько, а в них-то самая горечь, чуть ли не одна желчь. Принимаешь их день, другой, месяц, год… – глядишь, в конце жизни стал другим человеком…
Но еще лучше записывать собственные мысли, они как-то ближе.
Битва за урожай
Пожалуй, нужен единственный талант – проявить его ни рано, ни поздно, а вовремя. Посредственность тоже вырастает из того же семечка, что и талант, за ней лишь больше ухода. Всякую посредственность культивируют и поливают потому, что именно она дает основной урожай.
Тайна творчества
Только в предутренний час, когда день невидим еще и неслышен, когда он подкрадывается из темноты, прежде чем прыгнуть и поглотить тебя, только в этот час и можно хоть что-то написать о нем, минувшем, или грядущем, или которого не было и не будет никогда.
Может, секрет в этом?
Можно знать о многом, можно много об этом рассуждать. Можно многое испытать, можно все это проанализировать, можно весь мир пропустить через себя. Но если в душе нет крохотного места (величиной-то с копейку), которое никогда не сольется с миром, можно не писать, не рисовать, не сочинять музыку – получится фальшь и ложь. В лучшем случае ты удвоишь сущность, воспроизведешь мир, в котором не будет тебя.
В искусстве и в жизни подробности губят главное – искусство и жизнь.
Вокруг множество деталей, на которых запеклось время, но они в рассказах и картинах чаще всего остаются незамеченными, потому что у художника и зрителя разные углы зрения. Да и смотрят они на одно и то же с разных сторон. Копировать уродливое и прекрасное – скучно. Лучше передавать непередаваемое настроение, несформулированные мысли, безотчетные движения и поступки. В них с лихвой отразятся прелесть и уродство души. Только тогда тебя поймут, когда ты сам не будешь понимать, что же ты такое сделал.
Лучшие, быть может, строки в поэзии – две строки Квинта Валерия Катулла: «…что женщина в страсти любовнику шепчет, в воздухе и на воде быстротекущей пиши!»
Исхитрись взглянуть на мир подобно ее страстному шепоту, и в воде, в воздухе, в огне найдешь все, что было когда-то написано, в том числе и свои несколько строк. Даже если ты прозаик.
Цифры в последний раз
Всего-то несколько десятков цифр, букв, цветов, запахов, звуков дают всё многообразие мира.
И всего 2-3 мелодии способны исторгнуть слезы из глаз, всего 2-3 строки сжимают сердце, всего 2-3 краски лишают дара речи; но чтобы знать эти 2-3 мелодии, 2-3 строки, 2-3 краски, надо увидеть, услышать, почувствовать весь мир.
Один человек слушает другого только затем, чтобы потом передать что-то третьему. Именно эта цепная реакция деления человечества на множество мнений и предпочтений дает энергию цивилизации.
Там, где нет поста ГАИ
Камень на развилке дорог из русских сказок – самый могучий образ, который создало человеческое воображение. Ведь на нем, собственно, начинается и заканчивается любая сказка. Подходит к камню мужик, неважно кто, дурак или царевич, и делает свой выбор. А дальнейшее – всего лишь повествование о дураке или царевиче. И это действительно неважно, так как это повествование о тебе.
В сказке налево поехать – себя потерять, направо – коня, прямо – вовсе жениться. А в жизни разве по-другому? Вечно на распутье: налево идти – честь потерять, направо – ум, прямо – последнюю совесть. Вот и выбирай. И странно, куда бы ни направился, чаще всего теряешь самого себя.
Правдивая история о людях искусства
Люди искусства ничем не отличаются от людей не искусства. Во всяком случае, ссорятся они точно так же. Может, только ругаются другими словами. Ругаются они, как культурные люди, дома, за закрытыми ставнями, но иногда тихими вечерами их можно услышать и с улицы.
– Сторукая гекатонхейра! – орет он.
– Приап! Жалкий Приап! – восклицает она.
Соседи ничего не понимают, кто его старуха. Вроде как и ругательное слово, а непонятное, хоть и крайне неприличное. Да и она – какая старуха? Сорока нет. Чего-то не то. А он так и вовсе – что за прап? Прап да прап. Прапорщик? Не похож… Оба чокнутые какие-то!
Правдивые истории о писателях
Сижу в «Сибирских огнях», дежурю. Передо мной амбарная книга приема рукописей, большей частью графоманских, ручка, которая пишет, когда ей вздумается. Принесли рассказ. У автора горят глаза, руки дрожат. Даже страшно стало – чую, вся жизнь его в этом повествовании, которое будет покруче «Фауста» Гете.
Глянул начало. «В школьном коридоре повесили объявление, что с 14 сентября будет работать музыкальный кружок». Вырвалось:
– Слишком традиционно. Лучше так: «В школьном коридоре повесили директора».
Автор посмотрел на меня с болью. Похоже, разочаровался в человечестве. Пришлось извиниться. Это и есть скрытая жизнь литературы.
Вот и стал я редактором, «и литература стала мне противна» (В. Розанов).
Еще одному писателю S (это уже профессионал) подсказал прекрасное начало романа – вполне в духе времени.
«На рауте графу Ржевскому представили барона и баронессу фон Книппер.
– Ваши родственники не страдают хроническим алкоголизмом? – спросил у них граф. – Есть прекрасное средство…»
Чем хорошо это начало – на нем легко оборвать роман. А писатель S таки пишет продолжение!
Несколько воробьев суетились вокруг четвертушки хлеба. Один сидел на ней и с крестьянской сосредоточенностью клевал, не глядя по сторонам. Три копошились внизу, пытаясь утащить хлеб. Еще два дрались из-за невидимой крошки. Что-то вспугнуло воробьев, они улетели. Остался один, верхний. Глянул по сторонам и продолжил свое нехитрое дело. Снова слетелись. И снова та же самая картина: один ест, три тащат в разные стороны, два дерутся. И снова улетели, а один остался… Чем не писатели?
Чтобы тебя заметили в жизни, надо всю жизнь напоминать о себе. Безногий писатель Z на протяжении многих лет ходит во ВТЭК подтверждать свою инвалидность. Каждый раз он пытался вразумить комиссию, что если у него нет ноги, то ее больше никогда не будет. Напрасно! Во ВТЭК трудились специалисты по ящерицам.
В 5 утра с балкона шестого этажа дома писателей в разные стороны долго мощными струями писали два мужика. Один из них три раза воскликнул: «Хорошо-то как, господи!», а второй покачивался с закрытыми глазами. Да, бельгийский писающий мальчик и есть писающий мальчик. Ему никогда не набрать таких высот.
Писатель N принес к ветеринару кота. «Проблемы с мочеиспусканием, – встревожено объяснил он, – третий день не писает».
«Проблемы? Не будет проблем. Сейчас мочевой пузырь запустим, и пописает, как миленький! – сказал ветеринар, поколдовал над котом, а потом сам побежал в туалет: – Вот, и у меня мочевой пузырь запустился!»
А писатель N пришел домой и записал: «Сегодня пописали с Мурзиком».
Правдивая история о двух нищих
Как-то возле универсама ко мне подошел нищий. Я разглядывал плакат, рекламирующий услуги банка. В кармане не было ни гроша. (Для верности едва не написал: ни сольдо). Разглядывал картинку и соображал, где же их можно заработать. Это было в начале девяностых.
– Подай на хлебушко, – попросил нищий.
Я удивился:
– Тебе нужны деньги?
Нищий промычал в ответ.
– Зачем тебе деньги? – продолжил я. Делать было все равно нечего, и я разговорился. – Вот у меня денег никогда нет. Зачем они, когда есть такое прекрасное и надежное платежное средство, как пластиковая карточка «Золотая корона»? Вон, видишь на плакате? Деньги лучше всего хранить на пластиковой карточке. У тебя есть пластиковая карточка?
У нищего пластиковой карточки не было, отчего он стал походить на идиота.
– Извини, друг, как-нибудь в другой раз. Карточку лучше всего постоянно носить с собой. Да и просить не надо, помнишь, что сказал мессир?
– Кто? – хрипло спросил нищий.
– Никогда ни у кого ничего не проси, сказал мессир, сами дадут.
– Засранец он, твой мессир, – сказал нищий. – Жидяра. Как и ты.
– Ах, какая прелесть! Это ты ему самому скажи!
– И скажу! Где он?
– А вон телефон внизу.
Вовсе не трудно быть бессердечным. И даже легко встать в один ряд с бессмертными. Для этого не надо ничего брать близко к сердцу. И ничего не иметь в кармане.
Общество парфюмеров
Гниение не столь уж и безобразно. Оно прекрасно в своем роде. Особенно ночью в свете полной луны. Это красочно показал кто-то из японцев. А сейчас кажут и наши, правда, не столь изящно. В них нет восточного изощренного натурализма, зато под завязку западной рефлексивной манерности. Их можно понять. Их раздражает человек, краса вселенной, этот самозванец касты «совков», требующий, видите ли, для души чистые черты и ясные лики, лучезарность и прочую чепуху. А вот, скажем, для мухи или червя вовсе нет гниения в том смысле, как оно представляется человеку. Для мухи и червя гниение прекрасно, оно поле их творчества. И кто такой человек, как не тот же червь? Так что пусть хавает гниение как самый изысканный творческий продукт. Знать бы, чем представляется это творчество для Создателя?
Венедикт Ерофеев, по большому счету, предложил читателям гниль, которую выписал не без изящества, как тот японец. Вся гниль нашего общества, вся людская муть вылилась в его поэтику. А те, кто последовал за ним, пишущие и читающие, – всего-навсего зеленые мухи, которые не могут жить без разложения жизни на благоуханные элементы. Что поделаешь, все стали парфюмерами.
Раньше вместо матерных слов стояли точки. Сейчас они поменялись местами. Вообще-то так лучше писать не книги, а в подъезде и на заборе – больше пространства (в том числе и для личности), больше площадь авторского листа, так дешевле и доступнее. Да и уж точно, прочтут все. И не раз.
Сегодняшний VIP-литератор – совершеннейшее чудо, шпиц или персидский котик, в котором все хорошо, что касается его породы, от коготочков до бантика, и нет ни одной блохи, подхваченной в провинции. Какие глазки, какой носок и ангельский должён быть голосок.
Москва через призму поэзии
Случись в России потоп или иной катаклизм, Москва, быть может, вновь станет тем ковчегом, который не раз уже спасал страну. Но и сегодня – разве она не ковчег, на котором собрались и творцы, и твари, и всем им тесно? Занимая площадь менее одной сотой процента территории страны, столица тщится и пыжится вместить в себя всю культуру. И русскую литературу в том числе. В ней на квадратный метр общей площади в тысячу раз больше жильцов, чем в России, – о каком просторе мыслям может идти речь? В рамках автомобильных колец мысли тесно, слову душно, да и жизни – той, какой живет вся остальная страна, – нет. И поневоле литература, рождаемая в Москве, – литература о себе или спасении на ковчеге, который плывет не по России, а уплывает из нее. Отчего делается грустно.
Жаль Москву – она еще задыхается от знахарей, народных целителей и экстрасенсов. Природным знахарем может быть один человек из 50-100 тысяч, то есть по всей Москве можно набрать от силы пару сотен. А на деле их триста тысяч. Вот и «лечат» они столицу, вконец одуревшую от шарлатанов.
Кстати, писателей в столице меньше на целый порядок – всего-то десятка три тысяч. Это обнадеживает.
Многие столичные политики и журналисты убеждены, что занимаются самым важным видом деятельности. В этом же убеждены и многие столичные дворники и ассенизаторы. Как примерить их позиции, как объяснить им, что они занимаются одним и тем же?
Картинки с выставки: отупевший от безделья охранник, охраняющий национальное достояние, жужжащий, как муха в паутине, аналитик какого-то Центра, теленарциссы и жующие, поющие, танцующие бедра. И режиссеры, режиссеры, тридцать тысяч одних режиссеров – и все они предпочитают умирать в актрисах.
Как можно верить властителям дум, изъяснявшимся по-французски даже тогда, когда французская солдатня валялась на московских перинах? И сегодня они скоренько научились английскому, чтоб взяли в лакейскую.
Из века в век одно и то ж: в Москве – диссиденты с вечной ложкой, то икры, то дегтя, а в провинции – мизантропы вследствие заботы о них.
Сливки общества состоят из холестерина.
…и через призму прозы
Девушка в вагоне московского метро, отвернувшись от всех, смотрела в стену.
На стене замер многоцветный паук-многоножка, лапки и круглое брюшко которого были прозрачны, и по ним пульсировала не кровь, а круглые бляшки разных оттенков красного, зеленого, желтого, синего цветов с названиями «Выхино», «Тульская», «Фили», «Марьино», «Чистые пруды».
Потом бляшки растаяли, расплавились, паук расползся и мерцал в сумраке.
Это она плакала.
В Москве мужчины тоже бросают пить, а женщины есть. А еще все бросают друг друга.
Короче
Чем Москва отличается от провинции, если коротко? Если коротко: Москва себя любит, а провинция ее нет.
Под покровом культуры
Культура, как давно уже все поняли, – это не только Министерство культуры, напоминающее многим кладбищенский памятник из камней. Культура вообще иллюзия близости к богам. Она – пропасть, в которую боги то и дело толкают человечество. Здоровой культуры не осталось – это тоже признали все, поэтому разлагающуюся культуру ищи не на помойках, а в произведениях лучших ее представителей. Сколько ей лет, и сколько она еще простоит – вряд ли скажет даже ее министр. Годичные кольца станут видны лишь тогда, когда культуру спилят под корень и наш «пипл» взвоет хором: «Вау!»
Если прежние культуры – это целые плодородные пласты под ногами, то современная культура – пыль и грязь, навоз и трупы. Впрочем, то же самое было и с предыдущей культурой, и перед ней, и перед той… Пыль и грязь, навоз и трупы, наслаиваясь, и дают плодородный слой чернозема. И только мы все, перегнивая, даем всходы, которые не увидим.
Национальная идея, как и Бог, существует лишь в непроявленном состоянии, и не поддается человеческой оценке и определению. Национальная идея не может быть формализована, ограничена человеческим словом. Назови имя Бога – и ты убьешь Его. Сформулируй национальную идею – и ты сочинишь по ней реквием. У национальной идеи нет границ в пространстве, нет глубины во времени. Она временна и одновременно вечна. Национальная идея – это дух нации, который человеку не дано увидеть, а нации дано лишь воплотить. А нет духа – и нация рассыпается, как песок. Остается чернь, выясняющая, что такое национальная идея. А потом приходит Черный человек и заказывает по ней реквием.
Когда дух нации здоров – нация здорова, если же он болен – нация больна, и никакие «доктора» не в состоянии поставить диагноз и предложить лечение, кроме возрождения национальной идеи. Вторая молодость бывает, но она, скорее, первая старость. Так и с национальной идеей. Если первая была православная, то вторая – одно лишь словоблудие.
Порядковый номер культуры
Когда говорят, что живут в таком-то микрорайоне, доме таком-то, а квартира № 471, сразу представляется узник концлагеря с личным номером.
О писателях, художниках, музыкантах
По завещанию Бернарда Шоу, его прах был смешан с прахом его жены и развеян в их саду в Эйот Сент-Лоренсе в 1950 году. Отметил ли в последующем садовник какие-то изменения в саду, или все шло своим чередом? Неужели тени зыбкие не ходили, невиданные ранее цветы не расцвели?
12-й съезд писателей России в 2003 году состоялся на родине Тургенева, Бунина, Лескова, Тютчева, Фета… Это не был съезд победителей, но он не был и собранием дальних родственников. Каждый писатель достойно представлял себя в русской литературе, присутствие которой, благодаря памятникам, прекрасно ощущалось на орловской земле.
Экспресс «Москва – Орел» пришел уже ночью. Перед гостиницей толпа подростков, взрослые. Встречают – как пришельцев из «золотого века». Страшно подумать.
После «пьяного» поезда как чумной. Водка и закусь, песни и пляски, планы и замыслы, выяснение «ху из ху» – кто говно, а кто еще нет… Рев и хохот, топот и гром. Трактир на колесах. Угомонились чуть-чуть уже, когда подъезжали. Глаза, отсверкав, стали стальными, а у многих, как у рыб, никакими. И все наглей и презрительней поглядывали на властителей дум охранники и проводники. Вроде бы, что тут такого, да как-то не так. Вспомнил вдруг Пушкина: съезжались гости на дачу…
Пока добирались от вокзала до гостиницы, было муторно и стыдно. Споткнулся на ступеньках, на которых трудно было споткнуться. Казалось, спину прожигают насмешливые взгляды подростков, которые пришли на встречу со словом, а увидели бессловесное стадо туристов, спешащих занять номера.
А потом смурые очереди к администратору, к столам, где выдавали номерки, бирки, программки, женщина с чайником, обносившая гостей чаем в пластиковых стаканчиках. С нее, будь это съезд художников, точно написали бы «Девушку с чайником». От разных партий выдали пакеты с книгами, а от Жириновского еще и майки «ЛДПР». Хотелось спать, и не только потому, что в Новосибирске уже утро, а чтоб забыться от впечатлений первого дня. Но неугомонные писатели все орали в номерах, орали в коридорах, в 2 ночи пошли «ужинать» в ресторан – там их ждали накрытые с вечера столы. Ужинали и орали до утра.
Как проснулся, подумал: хватит высокого, еду домой. Но потом усмирил себя и остался.
Увидел памятники тем писателям, послушал, поговорил с этими, прошелся по Орлу, побывал в Мценске, Спасском-Лутовинове… И понял главное – ради чего, собственно, и стоило туда съездить. Только в такой орде, в таком нашествии и может родиться истинно человеческое, истинно народное произведение, которое будут читать не только критики, но и читатели, точно такие же горлопаны и босяки, которым страшно обидно за Россию, страшно одиноко и скучно без слова на этом свете. Не менее чем Гоголю на том.
Вечером в холле гостиницы между поэтами завязался диспут – о Маяковском и Лиле Брик, ведьма она или не ведьма, о Есенине и Айседоре Дункан, ведьма она или нет, о Пушкине и Наталье Гончаровой, ведьма она или нет. Чаще других звучали слова «поэт» и «ведьма», отчего стало, в конце концов, не по себе, хотя все и порядком напились. При этом слово «поэт» вроде как не нуждалось в доказательствах, а «ведьма» нуждалось. Поначалу его доказывали, пока всем не надоело, а потом стали читать стихи Маяковского, Есенина, Пушкина. И будто все оказались околдованные стихами. Может, оно так и было. Женщины с незапамятных времен околдовывали поэтов, и те создавали стихи-заклятья, околдовывая ими потомков, которые читают их уже другим женщинам, таким же ненаглядным колдуньям…
Где поэзия, там и проза. Говорили о нашей и западной литературе. У нас все патриархально, жертвенно. Пиетет к старшим. Судьба и интрига прошивает несколько поколений. У них все эгоистично. Герой и, как приложение к нему, его друзья, враги, любовницы. Деды, родители, дети – так, фон, оттенки. Там редко найдешь мастерское описание старика. А у Толстого – екатерининский вельможа Безухов, умирающий, никакого действия, но какая глыба! А старик Болконский – не у дел, но какой дух! А распутный старик Карамазов у Достоевского – куда до него героям Пруста или завсегдатаям «Мулен Руж»! Западный дух – дух сиюминутной победы, выгоды, наслаждения, которому не нужна глубина, уходящая в могилы, и высота, уводящая к небу. Он нам и на дух не нужен.
Сарсапарель – что это? Оказывается, это то же, что сассапариль. А сассапариль – то же, что и смилакс, род лиан семейства лилейных. И откуда еще узнать об этом, если б не роман Герберта Уэллса «Человек-невидимка» да потом энциклопедический словарь. На бутыль с сарсапарелью Невидимка указывает пальцем, разоблачая мошенничество мистера и мисс Холл (они ею разбавляли в своем погребе пиво для постояльцев), перед тем, как его разоблачили самого. Зачем Уэллсу понадобилась эта самая сарсапарель, признаться, не понял. Неужели не нашлось ничего проще? Видно, сохранялась иллюзия крепости пива от этой самой сарсапарели, может даже, качество пива улучшалось? А может, вся штука в древесном спирте, от которого усиливалась крепость пива? Об этом я, скорее всего, нигде не узнаю. У нас два вида этих лиан встречаются на Кавказе и на Дальнем Востоке. В Англии точно не растут. Значит, привозное зелье. Говорят, весьма красивы. Не видел. А может, и видел, так, без названия. Растение и растение. Лиана. А может, и цветочек, лилия.
Русский роман – не английский и никакой другой. Трудно себе представить Сомса Форсайта на «идиотском» вечере у Настасьи Филипповны, где она бросает в огонь целое состояние, или одного из сэров Генри за шашками с Ноздревым и зятем его Мижуевым. И совсем уж невозможно вообразить Печорина Тартареном из Тараскона, а Дмитрия Карамазова мистером Домби. А еще вдруг представил (но это уже из другой оперы): князь Андрей влюбился в певицу Мадонну. И тут же вспомнил разъяренного Толстого с ружьем. Мурашки пошли.
Ницше готов отрицать сострадание потому лишь, что ему никто не сострадал в его боли. Откуда взялись только его сегодняшние сострадатели?
Современная музыка вторична, в ней нет того, ради чего она создается – мелодии. Видимо, мелодии были отпущены человечеству в очень ограниченном количестве, вроде котла, к которому устремились композиторы всех времен и народов, кто с большой ложкой, кто с маленькой, а кто и с половником. Тут уж кому как повезло, зависимо от таланта и прыти. А сегодня можно лишь возить ложками по стенкам и дну опустевшего котла, отдирать пригар да прилипшие крохи и слушать, глотая слезы бессилия, «Реквием» Моцарта.
Если бы симфонический оркестр набирали по тем же правилам, что и команду футболистов, и судили по тем же правилам… О, тогда можно было бы по ходу игры заменять музыкантов, удалять их, показывать им карточки, орать на них, свистеть, забрасывать пластиковыми бутылками. Можно было бы прерывать игру оркестра на судейские разбирательства и помощь врача, проверять игроков на допинг-контроль, доводить их до полного физического изнеможения на тренировках, заставляя извлекать из скрипки мощь контрабаса, а из контрабасов томность флейты. Можно было бы о мастерстве игроков судить не по тишине в зале, а по реву и драке на трибунах. Думаю, музыканты согласились бы. Ведь тогда их зарплата выросла бы как минимум в сто раз, а число слушателей в тысячу.
Если собрать всё написанное или нарисованное когда-либо на бумаге, получится чистый белый лист. Если собрать все звуки, прозвучавшие когда-либо на земле, получится абсолютная тишина. Почему так? Да потому что только спектр дает белый цвет, и только тишина разлагается на звуки. Это, видимо, и было еще не прозвучавшее Слово.
У философов учишься, даже когда не читаешь их, когда их труды просто лежат на столе, чуть-чуть сбоку. Рано или поздно понимаешь, что они такие же люди, как ты, и в этот миг освобождаешься от иллюзии их превосходства и начинаешь проще смотреть на мир. Именно простой взгляд на жизнь и открывает ее во всей широте. Ведь проще жизни разве что смерть, как заключительный ее аккорд.
И если ты гений, а хочешь стать еще умнее, не читай философскую энциклопедию – совсем сдуреешь. Гением быть трудно. Никто толком не оценит. А вот дурака оценит каждый, и оценит хорошо.
Неоцененный
Раздражаться по поводу того, что тебя не оценили или не заметили, не опубликовали – смешно. Сократ не издавался при жизни, да и Гомер. Разве ты перевернул кому-то душу, изменил жизненный уклад, перестроил жизнь? Усмири свою гордыню. Если жаждешь признания – продолжай делать то, что делал. Но и тогда не рассчитывай на успех. Люди, как вороны, замечают лишь то, что блестит; а что там блестит: стекло или бриллиант – им по большому счету все равно.
Радуйся, что ты лишен такого счастья, как возможности разориться.
Мелкая зависть
Писатель F. о себе. У него VIP-юбилей. Писательница B. о нем. И не только. И что интересно – с одной интонацией, одной растяжкой, одной величественностью. Только у него сильно мужской голос, а у нее – слабо женский. Он прозаик, она поэт. Но оба в запредельных высях, не скажу – горних. И в словах только они, они, они. Слова, слова, слова…
Хороших людей много, сказал писатель F.
Но им себя всегда мало, – хочу вставить слово и я. Может и зря. Просто так. Из зависти.
И заодно по другому, правда, поводу, но все по той же причине.
Слава – что дырка от бублика. Бублик съели, а дырка делится творческими планами.
Ничто не заявляет так охотно о себе, как глупость.
Чем меньше человек, тем больше он о себе говорит.
Некоторое уточнение классики: в себе любят искусство только те, кто любит себя в искусстве.
Прозаики и поэты
Не раз (по разным причинам) я пытался найти отличие и сходство прозы и поэзии. Казалось, находил, но проходило какое-то время, и мои находки тускнели, а то и вовсе рассыпались в прах. И сегодня я так и не знаю, в чем же сходство, а в чем отличие. Наверное, во всем, а может, ни в чем. Попытаюсь собрать в «Камеру находок» хотя бы некоторые из них. Они, как правило, отливались в афористичную форму – компромиссный (по форме) вид между прозой и поэзий.
Чего истинного больше всего в русской жизни? Отвечаю: прозы и поэзии. Вот ее-то, этой истинной прозы и поэзии, больше всего и в русской литературе.
Поэт – хирург, а прозаик – терапевт. Впрочем, и в прозе много литературных памятников, дающих срез, а не диагноз. Значит, и там не обходится без хирургов. Но горе, когда скальпель окажется в руке безумца!
Собрание сочинений прозаика – чем не сумасшедший дом одного пациента? А сборник поэта – раскладушка в дурдоме человечества.
Что может быть ужасней самочувствия поэта, не написавшего ни одного стихотворения? Разве что самочувствие прозаика, навалявшего тридцать романов.
Прозаику не простят поэтических вольностей, так же как поэту прозаических подробностей. (Не прав я: прощают и даже поощряют).
Что же делать поэтам без читателей? А ведь что-то делают. То же, что и прозаики. Пьют-с.
Поэту достаточно несколько строк, чтобы тронуть сердце читателя. У прозаика тоже есть такая возможность, но для этого он должен быть поэтом.
Хорош рассказ, когда его не читают, а думают. Хорош стих, когда его не думают, а поют.
Запомни, поэт: Пушкин с тростью на Тверском бульваре не совсем то же, что ты с авоськой на улице Ленина. Да и босой Толстой с сохой мало походит на прозаика.
Поэт пишет строчки, которые прозаику не придут даже в голову.
Поэтический дар – от Бога, но почему-то многие разменивают его на прозаический дар от черта.
Поэты создают мир из атомов, на которые разлетелся мир прозаиков.
Чтобы родиться прозаиком, надо умереть поэтом.
Умирая, прозаик теряет мир, а поэт его обретает.
В поэзии, в отличие от прозы, одно плохо – она должна быть хорошей с первой строки до последней.
Ничтожно все, к чему прозаик прикасался. Возвышенно, о чем всегда мечтал поэт.
Прозаики и поэты населяют свои миры собой. У поэтов они только повоздушнее, что ли.
Поэзия – небрежность, проза – снисходительность.
Один писатель может простить другому всё, кроме успеха. Поэт – еще успеха у Девы, а прозаик – у критикесс.
Прозаику достаточно написать одно стихотворение, чтобы перечеркнуть все свое прозаическое прошлое и поставить крест на поэтическом будущем. А поэту стоит потрудиться, чтобы быть погребенным под завалами прозаической эпопеи.
Последняя (еще горячая) находка в этой серии: поэзия – это детство души, а проза – ее старость.
И напоследок о блаженстве
В далекий-далекий, чуть ли не два миллиона лет назад, солнечный день я, семилетний, ушел далеко от дома, очень далеко. Никогда еще я не уходил так далеко от дома. Мне тогда казалось, что я ушел вообще на край света. Вниз по реке, к спрятанной в густых зарослях заводи.
Заводь казалась мне бездонной. Ни души кругом. Я нежился в воде, теплой и зеленой. Пару раз нырнул, не открывая глаз, но дна не достал. А так хотелось ногами коснуться мягкого прохладного ила. Почувствовать, как ил скользит, журчит меж пальцев, наползает на лодыжки, икры… Несколько секунд я пребывал в жуткой неопределенности своего положения. От ощущения холодной скользкой бездны подо мной меня охватил сладкий ужас. Но уже через пять минут я забыл обо всём: о бездне, своем одиночестве, забыл о громадном грозном мире, в который я попал.
Я лежал на спине, раскинув руки и шевеля ими и ногами так, чтобы вода не заливалась в нос, и испытывал неизъяснимое блаженство. Счастье я ощущал комком в горле, оно не угасло во мне до сих пор. Тогда же я впервые ощутил и безмерность мира. Как муравей, заползший на быка, навсегда уносимый от муравейника.
День был знойный, всё замерло, марево дрожало в голубом и зеленом ослепительном свете. Казалось, весь мир гляделся в воду, как в зеркало; и небо, и деревья, и сама вода многократно отражались друг в друге, переливались, ища устойчивую форму.
Вдруг инстинктивно я почуял опасность. Поднял голову. В метре от меня, словно торпеда, вспарывая воду, бесшумно скользила гадюка. Я услышал, как трещит мир, увидел, как из воды всплывает чудовище с маленькой змеиной головкой…
Не помня себя, я стал кричать, бить по воде руками и ногами, нырнул к камышам, выскочил на берег и, не разбирая дороги, помчался от реки куда-то в степь…
Очнулся я от жара. В ушах стоял звон раскаленной зноем степи. И чей-то голос шептал мне: «Это не гадюка была, а уж».
Как быстро была нарушена моя безмятежная радость мыслью об опасности! Как хрупка оказалась моя – пусть детская способность быть разумным!
Еще жива была Молли и черная, как пантера, кошка Лиза…
Сидел я на кухне и в безмятежном состоянии духа поглощал творожный сырок в шоколадной глазури. Из приемника лилась нежная мелодия Дебюсси. Было утро. За окном чирикали воробьи. На полу Молли задумчиво грызла кость. Лиза сидела на табуретке и глядела на меня круглыми глазами, в которых под бесстрастной желтизной, нет-нет, да и проблескивал слабый интерес к пище…
Наскучив сидеть, Лиза спрыгнула с табуретки, и я, понятно, тут же забыл о ней. Но она сама напомнила о себе.
Еще таяла мелодия Дебюсси, во рту таял сырок, Молли тоже от восторга закатывала глаза, как вдруг страшный грохот обрушился на нас, и со всех сторон на пол посыпались кастрюли, банки, гречка, рис, сахар. Валилось из шкафа, падало с подоконника.
Лиза, как ворона, перелетела через ошалевшую Молли, взлетела по ковру на шкаф и улеглась там, а Молли чуть не поперхнулась от страха и, выбив дверь в мою комнату, забилась под стол.
Оказывается, Лиза, не дождавшись от меня милостей, решила сама взять их в свои лапы. Открыла дверцу шкафа, залезла на верхнюю полку, неосторожно повернулась там – контейнер с гречкой стал клониться и падать, Лиза спрыгнула на пол, смахнув всё, что было на полке, с пола метнулась на подоконник, снесла и с него все банки с кастрюлей, и, преследуемая грохотом и звоном, смылась с места преступления.
Я с трудом проглотил ставший вдруг сухим сырок и благодарил Провидение, что в этот миг ел его, а не грыз, как Молли, кость или сухарь.
Было, было у меня садистское желание – прикрепить Лизу к палке и, как шваброй, смести ею весь образовавшийся мусор.
Глянув в мои добрые глаза, Лиза всё поняла и тут же шмыгнула под диван.
Молли ходила вокруг меня, колотила по стенам и моим ногам хвостом и, как могла, утешала меня и даже помогла подмести кухню, выбрала для этого кучку сахарного песка и со вздохом брякнулась на нее своей широкой грудью и ненасытным брюхом…
А я сидел на табуретке, глядел на Молли и думал о том, как хорошо поутру бежать с ней по тропинке навстречу восходу…
Солнце слепит. Всё, что вблизи, покрыто яркими пятнами, засохшие травинки и соломинки на земле блестят, как золотые нити, роса на траве, как жемчуг, а дальше сплошное черное пятно, вспыхивающее еще более черным огнем; сама тропинка льется ровной полосой серебряного расплава, и следы лап бегущей впереди собаки проявляются на ней через пару мгновений, когда она уже бежит на три корпуса впереди этого места, будто бежит собака-невидимка. А над рекой туман, и кажется, что река эта – и есть та самая река, что уносит в невозвратные туманные дали…
Боже, каким ярким светом наполнены эти воспоминания!
2003—2007 гг.