Рассказ о жизни детей в стенах лор-отделения безымянной российской больницы. Дети на пороге взросления, сталкиваясь с трудностями жизни из-за своих недугов, строят свой особенный мир – за зелёным забором, на территории огромного больничного комплекса. В этом мире они взрослеют, любят, страдают, смеются и плачут. Лишённые слуха или голоса, они обретают способность слышать друг друга лучше, чем здоровые люди.
Здесь, за зелёным забором, действовали свои законы. Нам было лет по двенадцать-пятнадцать в нашу последнюю встречу. Все эти корпуса, маленькие скверы с клумбами, киоски с комиксами и йогуртами у входа, страшный тёмный коридор на четвёртом этаже… Побывать здесь означало умереть на пару недель и вернуться. Каждый раз мы умирали по-новому.
Здесь каждый день было больно и каждый час – смешно. Здесь мы взрослели, плакали, сочиняли истории, смеялись, влюблялись и давились противной тушёной капустой. Мы не пожелали бы и врагу попасть сюда, но сами были безмерно счастливы снова и снова приезжать из Рязани, Нальчика, Ноябрьска…
Мы знали, что есть те, кому повезло меньше, чем нам. На седьмом – отделение микрохирургии, где детей сшивали по частям после аварий и несчастных случаев. На шестом – ожоговое. На пятом – неврологии; там проживали бедолаги с разной пакостью – от относительно безобидного неврита до паралича. Где-то в соседнем корпусе притаилось зловещее отделение онкологии. Его обитателей – обритых наголо тощих детей без признаков пола – несложно было узнать на улице во время прогулки. Хотя, они редко там появлялись.
Нам повезло немного больше, чем многим другим. Наши весёлые деньки с привкусом гноя и марганцовки протекали на четвёртом этаже в ЛОР-отделении.
Самое загадочное и прекрасное в нашем мире было то, как мы находили общий язык. Как получалось понимать друг друга у дюжины подростков, из которых треть наполовину слышит, а другая треть – наполовину говорит? Однако же, получалось.
Была и последняя треть – «носатые». Гаймориты, фарингиты, риниты… Они как бы выпадали из общей системы координат, потому что не были ничего, по сути, лишены. Глухие и безголосые гордились своими увечьями как крестом. А с носатых что взять – они ж почти нормальные люди! Но к ним относились без презрения – разве что слегка снисходительно.
Поэтому «носатые» не знали проблем с социализацией вообще – ни внутри, ни снаружи этой территории, обнесённой зелёным забором. Остальные же – только внутри.
Год за годом мы приезжали туда в надежде вылечиться. В девять лет мы заучивали наизусть диагнозы из медицинских карт, хвастаясь у кого длиннее и витиеватее звучит. А вечером спрашивали, забравшись под одеяло: «Мам, а что такое «хронический»?».
А потом мы всё равно ждали возвращения, чтобы встретиться со старыми друзьями. Договаривались заранее и заполоняли отделение два раза в год. Нам это было необходимо. А в конце концов стали ездить, просто чтобы провести две недели в другом мире, где все умеют говорить на одном языке, которого снаружи не знают.
Платить за это приходилось слезами, порошком из раскрошенных молочных зубов и кровью. Каждый день после завтрака – осмотр. Кому-то пять, а кому-то и сорок минут выпадало сидеть на кресле в процедурном кабинете и терпеть, терпеть, терпеть. Выполаскивание уха из огромного шприца полулитром раствора фурацилина или марганцовки выглядит страшно – но только выглядит. На деле, кроме головокружения, страшного в нём нет ничего. Но вот чистка вручную острым металлическим стержнем – это наши врачи почерпнули не иначе, как у самого Менгеле.
В этом облицованном кафелем кабинете мы видели многое, чего не хотели бы видеть, и чего нам не хотели бы показывать. Нам попадались на глаза вещи гораздо более интимные, чем нижнее бельё или страницы дневников. Мы – дети двенадцати-пятнадцати лет – каждый день смотрели на кровь, гной и слёзы друг друга; мы разглядывали обнажённые души в свете бестеневых ламп и замирали от восторга и боли.
Мы находили утешение в том, что смотрели свысока на мучителей. Им не дано проникнуть в мир, который существует у них под носом, в этом самом отделении. Они не умеют говорить на нашем языке. Так мы думали молча, без слов друг друга понимая, и этот навык нас неоднократно выручал.
А потом был Саня. Парень с обожжённым лицом. Его перевели с шестого этажа – из ожогового. Оно было, кажется, переполнено. И этот Саня стал первым человеком из внешнего мира, который вошёл в наш круг.
Хотя, как сказать. Ведь он был как мы – тоже многого лишён. И не половинки уха или кусочка горла, как некоторые из нас, а лица. Его скулы, подбородок, лоб и нос были покрыты багровыми рубцами с зияющими в крыльях носа чёрными пятнышками некроза. Ожог был старый – пожар случился. Саня ждал операции, чтобы удалить рубцы и обратиться в прекрасного принца.
Он немного терялся, когда ему смотрели в лицо. Особенно, если девушки. Он говорил, что пугает их. Кто знает. Ему было семнадцать, он бегал курить по вечерам и знал больше всех смешных историй. При всём этом он не смотрел сверху вниз ни на кого – даже на одиннадцатилетнего Ромку.
Когда мы сидели после отбоя на лавке у входа в отделение, Саня становился серьёзным и печальным. Он говорил, как много потерял, однажды став уродом. А мы понимали это, как никто. В эти моменты плакать хотелось каждому, но все смеялись.
Мы смеялись в лицо большому миру за грязными окнами, по другую сторону зелёного забора. Смеялись, поправляя повязку или затыкая трахеостомическую трубку. Смеялись глядя на чёрно-багровые шрамы Сани и прячущиеся между ними грустные карие глаза. Тихо хихикали вслед медсестре, которая даже не пыталась разгонять по палатам бедных обиженных на весь мир детей.
А на следующий день всё кончилось. Бек, с которого всё началось, спустя десять лет так же, как и я, в очередной раз уехал домой. Разъехались Настя с Саней, похоронив тот поцелуй в полумраке лестницы. Ромка вернулся домой и подрос. Катя, Тёма, Яна, Серёга, Родик… Кто-то теперь замужем, кто-то здоров, а кому-то стало только хуже. Многие совершенно исчезли из виду.
Но что бы с нами ни произошло, я знаю – мы навсегда запомним этот мир по ту сторону зелёного забора. Мир, где испуганные, униженные и обделённые дети смогли стать сильнее, чем те, кого с насмешкой называли «полноценными». Где не было ни слов, ни жестов, а была только общая беда. Где запах кварцевых ламп сменялся вонью тушёной капусты. Где смеяться было больно, а плакать – смешно. Где, глядя друг другу в глаза, мы раздевались до костей. Этот мир мы не забудем.
И мы никому не пожелаем попасть в этот мир.