Девочки-двойняшки всегда знали, что они есть друг у друга. Взявшись за руки, они шли по жизни: одинаковые косички, одинаковые платьица, одинаковые игрушки… Одна юношеская любовь на двоих. Этот рассказ – часть второй книги романа "Реки текут к морю". Можно прочитать рассказ о непростом выборе, что пришлось делать каждой из сестер. А можно начать читать роман с начала и неспеша дойти до истории Эли и Ленуси. И дочитать историю до конца.
Девочки-двойняшки с самого раннего детства знали, что они есть друг у друга. Одинаковые косички, одинаковые платьица, они привыкли быть всегда вместе, даже спали в одной кровати, вернее на одной тахте. Им всегда покупали двух одинаковых кукол, пупсиков или зайчиков, бабушка вязала две одинаковые шапочки, два одинаковых шарфика. Никогда не приходилось что-то делить или отбирать. Так дружно, держась за руки, они пришли в школу в первый класс и тут обе сразу «влюбились» в одного мальчика.
Взрослым легко смеяться над детскими влюбленностями: «Ну, это не по-настоящему, что они могут чувствовать и понимать в семь-то лет, это все игра, ерунда». Может, конечно, и ерунда, а только Эля и Ленуся, как увидели этого мальчика на крыльце школы своего первого в жизни первого сентября, так и остолбенели. А он – высокий, белобрысая челка из-под синей кепочки с помпончиком, новая синяя школьная курточка расстегнута, в руках черный портфель – улыбнулся:
– А вы, куклы, в первый «Б»? Если да, то здесь вставайте со мной рядом, здесь первый «Б» собирается.
Можно подумать, он главный.
Мальчишку этого, как потом выяснилось, когда уже в класс пришли, и учительница с ними знакомиться стала, Юркой звали.
Юрка Вихров стал для двойняшек лучшим другом. Всю начальную школу, все три года проходили они втроем. Только что за партой в классе втроем не сидели. Даже, когда всем классом шли куда-нибудь, в кино или в музей, всех парами строили, а они втроем вставали, Юрка посредине, девчонки по сторонам. Учительница сначала пыталась перестраивать, а потом сдалась, пусть втроем ходят.
В девятом классе у них была поездка в Ленинград, вернее в Петродворец. Это был уже конец учебного года. Года, как всегда, оконченного на тройки с тоненькой прослойкой четверок.
Майская теплынь. Беготня по парку и фотографирование в обнимку у каждого фонтана. Юрка взял с собой фотик и теперь щедро тратил кадры на своих подруг. Экскурсия по Большому дворцу – подавляющая роскошь, бесконечная череда разнообразной красоты. Стеклянные бутылочки пепси-колы, купленные в буфете возле «каретного сарая». Восторг и упоение.
Сидя в автобусе на обратном пути, глядя в последний раз на проносящиеся в рыжем свете вечерние улицы Ленинграда, Эля поняла, что хочет жить только здесь, только в этом Городе, переполненном под завязку строгой красотой каменных домов с перебивкой зелеными пятнами парков. В этом Циркаче, прыгающем через мосты с берега на берег бесконечных рек, речек и каналов. В этом Галантном Кавалере, окончательно и бесповоротно вскружившем ей голову. «Я приеду сюда поступать на исторический факультет ЛГУ и останусь здесь навсегда».
Она прекрасно понимала, что ни в какой институт, а уж тем более в университет она со своими тройками не поступит. Со средним баллом аттестата «три с половиной» поступить она могла только в культпросветучлище в их городе. Ну может еще в медучилище, но это было совсем не то. Хотя мама настойчиво предлагала именно медучилище. Скорее даже, безапелляционно навязывала. В последние школьные дни Эля обошла всех учителей и попросила, нет потребовала, именно потребовала дополнительных заданий на лето и занятий по повторению в июне вместе с двоечниками. «Все лоботрясы, как могут, отлынивают, а Верховцевой, понимаете ли, приспичило!» – пожимали плечами училки, но отказать Эле не могли.
И Эля начала учиться. Весь июнь она бегала в школу, повторяла, а скорее проходила заново эти чертовы алгебру с геометрией, химию с физикой. Боролась с ними, как с личным врагом. Рыдала над задачами, не желавшими сходиться с ответами. Сдавалась: «Сдохну, а не выучу. Это невозможно понять! Ну его совсем!» Но размазав слезы по щекам, начинала заново. Впереди, в мерцающей золотыми блестками розовой дали манил к себе рукой сладостный красавец – Ленинград.
Пока Эля зубрила, ее сестра гуляла с Юркой. Целыми днями— да здравствуют каникулы и летняя благодать – они шлялись по улицам. Гоняли на великах. Забирались в самые дальние уголки города, купались под стенами старинного монастыря или еще дальше – на скиту, от которого осталась одна маленькая церковка с луковичной маковкой. Вода текла у ног, синяя, утопившая в себе целое небо. Золотые ленты солнца колыхались в жидкой синеве. На них садились чайки.
Повсюду таскал Юрка с собой свой фотик, снимал Ленусю на пляже, в кафешке, просто на скамейке в парке, с велосипедом, со встречной болонкой, с бродячим котом. Настоящая летняя фотосессия. Хотя тогда, в конце восьмидесятых, таких слов не знали. Называлось это просто – «фоткаться». Он даже зарядил свой «Зоркий» цветной пленкой, свемовской, других в городе не продавали. И все эти снимки дарил ей. За месяц она накопила пухлый пакет.
Юрка с Ленкой даже пробовали целоваться за кустами в дальней части кремля возле маленькой, слегка рассевшейся, как пересохшая бочка, церквушки. Получалось, правда, не очень – смешно и щекотно, как от трехкопеечной газировки. Приятно получалось.
На июль, на вторую смену, мама, как всегда, взяла на работе две путевки в пионерлагерь, шикарный лагерь на берегу огромного озера. И почему-то очень свободный. Всегда можно было втихаря смыться за территорию, побродить по сосновому лесу, выкупаться в озере. В лагерь девчонки ехали охотно. Но в этот раз Элька уперлась:
– Не поеду. Мне заниматься надо.
– А куда я путевку дену? Что, назад в профком нести?
Мать ни за что не понесла бы путевку обратно. Это был дефицит. Доставались они не всем. Ходила, улыбалась, заискивала перед этой стервой, путевками ведающей, две бесплатные выбивала, зонтик ей японский подарила, ношеный уже, правда, но все равно. Японский же. А теперь обратно в профком путевку потащит? Что ж зонтик «Три слона» за одну только? Жирно будет.
– Мам, а давай Юрке отдадим. Я с ним поеду, – предложила Ленуся.
Отдать путевку на сторону было жалко, но уж ладно. Пусть Ленка с приятелем поедет, он хороший мальчик, хоть и безотцовщина, мать у него в управлении какого-то завода, вроде, работает. С таким дружить не зазорно. А эта пусть сидит, учится, может и правда в университет поступит. Соседи от зависти сдохнут. Эти рассуждения успокоили мать девочек, и в лагерь Ленка поехала с Юркой.
Когда они вернулись, по городу ходили уже, не стесняясь, взявшись за руки. А Эля получила от своего давнего друга лишь «привет» мимоходом.
– Привет. Ленка дома?
– Привет, Юрка. Чего не заходишь? Ленки нет.
– А-а… Ну я пошел.
– Да погоди, она за молоком выскочила. Сейчас придет. Ты проходи.
– Не, на улице подожду. Пока!
Упрыгал кузнечиком через две ступеньки вниз по лестнице. Уже хлопнула дверь подъезда, а Эля все стояла на площадке.
– Эля! Что ты там застряла? Закрывай быстрее. По полу – сквозняк! – прокричала мать из глубины квартиры.
Она говорила невнятно, зажав в зубах шпильки, волосы укладывала. Вместо «сквозняк» послышалось: «Поздняк».
– Поздняк, – повторила Эля, глядя через лестничное окно в спину уходящего со двора приятеля, – поздняк…
И заныло сердечко. Только тут она поняла, какую жертву требует от нее своенравный обольститель Ленинград. Нет, конечно, она не думала, что они так навсегда и останутся втроем, она, Ленуся и Юрка. Хотя, почему не думала? Именно так и думала. Она давно привыкла, что этот мальчишка всегда с ними. Сестрам не приходило в голову делить его. Юрка – это Юрка, их Юрка, их обеих. Так было всегда. Эля даже видеть его перестала, в смысле обращать внимание, какой он. Симпатичный? Красивый? Нет? Обыкновенный? Просто Юрка.
И вот оказалась лишней. Третий – лишний. Она, Эля – лишняя. Теперь она по-другому увидела Юрку. Высокий, а после месяца, что они не виделись, вытянулся еще больше. Не привык еще к своему росту, слегка сутулится. Тощий. Загорел там в лагере. А волосы нестриженные еще больше побелели, выгорели на солнце. На носу конопушки едва заметные. Обыкновенный пацан-десятиклассник, ничего особенного.
Вам ничего. А ей, Эле, вдруг стало очень даже «чего». Это она могла бы раскатывать с ним по городу, валяться на песке под монастырской стеной, слушать, как поет ветер, ласкаясь к холодной реке. Это ее он должен был фотографировать. Это с ним можно было попробовать … Интересно, а они с Ленусей целовались? Это она была бы с Юркой… Если бы не Ленинград.
Ну что ж. Значит Юрка достался Ленусе, а ей достанется Ленинград.
– Пошли домой, что ли?
– Нет, мне еще к Ольге Васильевне. У меня английский.
– Эль, зачем тебе после уроков-то еще корпеть? Козе – баян, икона – папуасу. У тебя же твердая четвера.
– Произношение. Ольга говорит: «Умение пользоваться чужим языком – это словарный запас плюс произношение. Если спряжение перепутаешь, тебя поймут. А вот если во рту каша – вряд ли». Она пообещала мне произношение поставить. Так что, Лен, ты иди… – Эля посмотрела на маячившего за спиной сестры Юрку, – вы идите, а я тут…
– Ну как хошь, зубри свой зариз э дор. Пошли, Юрка!
Ленуся с Юркой рванули к свободе, а Эля побрела на второй этаж в кабинет английского. Как там говорила «англичанка»? Суум квикве? Каждому – свое. Только это вроде не английский? Но домой Эля пришла значительно раньше сестры. Ленка заявилась только в восемь вечера. Бросила портфель в прихожей на старый сундук. Плюхнулась на тахту, как была, в пальто и сапогах. Потянулась кошкой.
– Ты б разделась хоть. Чё так долго?
– В кино с Юркой ходили.
– Чего смотрели?
Хмыкнула:
– Чего, чего… «Ну, погоди!»
Эля могла и не спрашивать. Афиши всех четырех кинотеатров города зазывали на фильм «Пришло время любить».
Время пришло и развело сестер.
Теперь Эля ходила в кино или в кафе-мороженое с подружками, а Ленуся… А Ленуся только что не ночевала у своего Юрки. Даже его мама уже привыкла видеть эту девочку у себя дома: он Лену по математике подтягивает, все-таки выпускные экзамены не за горой.
Они занимаются. Сидят на кухне, плотно сдвинув табуретки. Юркина рука скользит по Ленкиной спине. Сверху вниз. Снизу-вверх. Вроде как успокаивающе. Но Ленусе кажется, что от этого бесконечного теплого скольжения вся ее спина начинает вибрировать. Она, как грозовая туча, накапливает электричество, и, если рука не остановится прямо сейчас, ее спина, да нет, вся она целиком лопнет, расколется перезревшим гранатом, брызнет во все стороны соком. Алым. Горячим.
«Пусть значения производной функции положительны… тогда угловой коэффициент… чего там с ним… а, вот, будет… будет…» – бормочет Юрка. Его голос заполняет Ленусю целиком. Она не слышит, не понимает ни слова, но голос волнами колышется внутри нее. Колышется и журчит легкой речной волной, набегающей на рыжий песок под белой монастырской стеной.
– Ленка, чего будет-то?
– Что? – она хлопает ресницами.
– Чего будет с угловым коэффициентом?
– В смысле? – она продолжает не понимать.
– Положительным он будет или отрицательным?
– Отрицательным, – она просто повторяет последнее слово.
– Да с какого перепуга отрицательным?
– Тогда положи…
Ее губы совсем рядом. Не удержался. Наклонился. Поцеловал. Не дал договорить. Она подается ему навстречу и чувствует, как, наконец, лопается внутри спекшаяся гранатовая корка, щедро расплескивая густую влагу. Горячую. Жадную.
Стянуть с него футболку. – Расстегнуть эту чертову кучу пуговок, господи, да сколько же их у нее! – Учебник смахнули,
Это уже не первый раз.
Уже было. В лагере.
Озеро. Берег. Неразличимое бормотание прозрачной волны. Нагретый бок перевернутой лодки. Все получилось быстро. Ушли за территорию, купались возле соседнего пансионата, загорали, привалившись к дырявому борту, целовались. Ну и… А что такого? Джульетта опять же… Лолита… И другие разные из литературы. В тот раз Ленуся не особо поняла, как и что, даже не осознала, понравилось или нет. Сопение и ерзанье. Алая капелька на горячем песке. Многому ли могут научить друг друга два девственника? Потом опять купались. Уже голышом. А смысл натягивать мокрые, обляпанные береговым мусором полосочки ткани?
Что-то изменилось тогда у нее внутри. В голове ли, в сердце, бог весть. Теперь она знала, не думала, не верила, не надеялась, а именно знала: с Юркой они навсегда.
Что мы знаем о детских влюбленностях? Что мы, взрослые, помним о них? Теперь, когда все давно прошло, заросло, заледенело. Хрустнуло льдинкой под неразборчивой пятой Времени. Вечно оно не знает, куда ногу ставить! Растаяла хрупкая труха, стекла тонюсенькой струйкой в общую реку жизни, исчезла в ней. И мы течем себе дальше, гоним корабли целей и лодочки надежд, крутимся возле утесов обид, брызжем пеной гнева, тремся о берега скуки и неудовлетворенности. Будто и не было в маленьком детском сердчишке маленькой теплой любви. Розовой, как нагретое на солнце яблочко чудного сорта Бельфлер-китайка. Кисло-сладкого такого яблочка. Кисло-сладкой такой любви. Сладкой от счастья и кисловатой от тревоги.
Ну все!
Труби, труба! Бей, барабан!
Школа позади.
Выпускной отгуляли. Сначала официальщина, поздравления, все по одному на сцену актового зала выходили, получали от директрисы свои аттестаты. Потом дискотека. Ряды кресел в стороны сдвинули, на сцене ансамбль школьный. «Вот, новый поворот… Скоро и мы с тобою… Я видел хижины, и видел я дворцы… Ты, теперь я знаю, ты на свете есть… Хочешь, я в глаза, взгляну в твои глаза…»
Сколько уже этих дискотек было? Но эта – последняя.
Многие девчонки домой сбегали, сменили каблуки на кроссовки, платья на джинсы и бадлончики. И Ленка тоже побежала переодеваться. А Эля не пошла. Зачем? Ну да, в брюках плясать удобнее. Но ведь это единственный раз – выпускной. И последний. Пусть будут босоножки на десятисантиметровой танкетке, пусть будет шелковое платье. Чего его жалеть? Выпускное, как свадебное – одноразовое.
Пока Ленка домой бегала, Эля Юрку пригласила на белый танец. А потом он ее на следующий.
– Уезжаешь?
– Да, завтра отосплюсь, еще сфотографироваться надо, три на четыре, а послезавтра с мамой поедем документы подавать.
– Молодец ты, Элька. А мне в армию.
После дискотеки, ночью уже совсем, на кораблике по реке катались. А Ленка чего-то не пошла, сказала, голова болит. Эля с Юркой на палубе вдвоем стояли. Молчали. Юрка свой пиджак ей на плечи накинул: «Не мерзни». Эля думала: «Вот так я могла бы с ним рядом вечно стоять. Жаль, что это теперь не мое место. Ленкино. А мое? Где-то мое место окажется? С кем рядом?» Вздыхала тихонечко, чтобы парень не заметил. Было ей грустно. И казалось, почему-то, что и ему, Юрке, тоже грустно. Какой-то он был не радостный. Может, в армию идти не хотел. Может, завидовал ей, Эле, что отчаливает она, как пароход, в новую жизнь.
Ленка в медучилище подалась. Хотела в культпросвет поступать, но мать против кулька воспротивилась: «Попрешься потом в область в сельском клубе кружок вести. Дед Никанор с гармошкой, два пионера сопливых с ложками и пяток беззубых старух в кокошниках зажигательно поют: «Куда ведешь, тропинка узкая…» А, в медучилище у нее кадровичка – бывшая одноклассница Лилька Сидорова, Лилия Борисовна. Не велико начальство, а все же блат, куда ж без него. Так что девчонке прямая дорога к шприцам и бинтам. Медик и дома пригодится, и в жизни не пропадет. Работа востребованная, да и благодарные больные, глядишь, пятерку в карман халата сунут. Это все мамины рассуждения. Ленка согласилась: мед, так мед. А Эле все равно. Ее уже тут нет практически. Она из-за сияющего перед носом обольстителя-Ленинграда ничего не видит вокруг.
Не видит, что сестра ее уже неделю ходит смурная. С перевернутым лицом. Бабушка ей: «Ленок, Ленусенька, что с тобой? Ты не заболела? Может голова болит? Может на экзаменах перезанималась?» А та только: «Ничего… Не болит… Нормально все». Ага, перезанималась она. Еле-еле на четверки, где могли вытянули. Ну не без троек, конечно. Это Эля старалась, мандражила, зубрила. А Ленке хоть бы хны, лишь бы поскорее с плеч спихнуть.
Ленуся смотрела на сестру с завистью: хорошо ей, выбила, выгрызла себе аттестат, свалит отсюда. И Юрка, гад, в армию на два года – отсиживаться, прятаться от нее. А она, несчастная, останется здесь одна. С дитем. Мать со свету сживет, как узнает. Что делать-то? Никого у нее нет. Одна со своей бедой. Две недели задержка. Сначала и не сообразила, что к чему. Потом, неделя прошла, а красный день календаря не наступил, заерзала: ну как беременная. Опаньки. Запсиховала, задергалась.
Юрке сказала. Ему первому. Не одна же она это сделала. Вдвоем. Вдвоем и разгребать надо.
А он наорал на нее. Ну понятно, тоже перетрусил, как и она, но орать-то зачем.
– Это ты специально! Специально залетела! Подстроила! Мне в армию идти, а ты что, хочешь, чтоб мы расписались? Прямо сейчас? Чтоб я…
– Юра, ты что? Ты с ума сошел? Как я могла специально?
– Вы, девки, все можете. Считаете по дням. Небось, календарик ведешь, отмечаешь? Во-о-от…
Она не стала его слушать. «Подстроила». Чтоб его к своей юбке привязать. Придумал же. Гад какой. Надо было ему по физиономии надавать, ногтями расцарапать. Не хватило запала. Просто развернулась и ушла. Только дверью хлопнула так, что штукатурка с угла над косяком отвалилась. И каблуком этот кусок с размаху раздавить, растоптать. Хоть на нем отыграться.
На выпускном опять с Юркой попыталась поговорить. Парни за школу покурить, винца хлебнуть выходили. Она к Юрке подошла, разговор, мол, есть. Вышли в яблоневый сад. У них за школьным стадиончиком сад был, ботаничка вечно там ковырялась, считала его своим собственным, даже грядки у нее там были. Яблони только-только отцвели, вся трава под деревьями лепестками засыпана, как снегом.
– Ты не трусь, Юрка, я тебя в ЗАГС не тяну. Сама разберусь.
Он хмыкнул:
– Как разберешься-то?
Ленуся прижалась спиной к стволу, почувствовала, как сквозь тонкий шелк платья впиваются в кожу сучки и неровности дерева. Стояла, задрав голову, смотрела ему в лицо снизу-вверх. «Ему ведь меня совсем не жалко. Странно. Он всегда добрый был, щедрый… Куда же его доброта подевалась? Зачем я вообще с ним разговариваю? Хочу успокоить? Что ему ничего не грозит? Я – его – успокоить? Почему меня никто не успокаивает? А ему все равно…»
– Обыкновенно. Аборт сделаю. Или ребенка рожу. А что, еще какие-то варианты есть?
Он оперся рукой на ствол возле ее головы, наклонился чуть ниже.
И Ленусе показалось, сейчас он ее поцелует.
Вот сейчас.
Так, как целовал всегда. Сначала пару раз сухо клюнув в губы, а потом крепко, сочно. Обнимет, прижмет к себе. И исчезнет холод и тоска у нее в груди. Осыплются серыми лепестками на землю.
И снова будут они вместе.
Навсегда.
– Ленка, а зачем ты мне все это говоришь? Ты сама все решила. Сама решилась на залет. Теперь говоришь, сама все разрулишь. Флаг тебе в руки. Я-то при чем?
Поговорили…
Она домой пошла. Брела дворами, поскуливала, подвывала побитой собакой, размазывала по лицу тушь со слезами. Потом умывалась на колонке. Нельзя же в таком размазанном виде с выпускного вернуться. И мать, и бабушка сразу уцепятся: «Что случилось? Чего да как…»
– Ты чего так рано? – бабушка сразу забеспокоилась, увидев внучку в прихожей.
– Да… Я это… Переодеться пришла. Не могу на каблуках танцевать. Все переодеваться пошли. Ну почти все…
– А Эля?
– Что Эля? А … Она не хочет. Ей и так хорошо.
Пришлось возвращаться в школу. И даже плясать там. Хотелось забиться куда-нибудь подальше и плакать, а надо было улыбаться и плясать.
Решение подсказала мать. Нет, Ленуся ей ничего не рассказала. Она б себе язык скорее откусила. Мать с бабушкой на кухне чай пили. Ленуся хотела зайти в кухню, но на свое счастье не успела. Услышала обрывок разговора и затихарилась мышкой в темной прихожке.
– Как бы она мужу про аборт объяснила? Взрослая баба, а таких вещей не знает. Дурища.
Кого поносила мать было не важно, но тема была Ленусе ой как близка.
– А я ей и говорю: «Аскорбинку купи». Она глаза вылупила, не понимает. «Купи, баночку аскорбинки, горошки желтые, сто штук, и сожри за раз. И на аборт бежать не придется. Средство проверенное.
Развернувшись, Ленка рванула в аптеку.
Может помогла та баночка копеечных витаминок, а может Ленуся зря тряслась, не было у нее никакой беременности. А задержка, что ж, мало ли какая была причина, женский организм – дело темное. Только уже на следующий день все Ленкины проблемы смыло багровой струей. И никогда еще она так не радовалась «красному дню календаря».
Эля в Ленинграде не осталась, мать не позволила. Как увидела расхристанный тараканник – общагу университетскую, так и развернула лыжи:
– Дома педунститут закончишь. И не реви. Нечего!
В октябре Юрка уходил в армию.
– Ленка, пойдем пацанов проводим. Девчонки с класса собираются. Завтра утром на вокзале, – Эля только что встретила на улице одноклассницу и услышала об этом, но делает вид, что знала об этом всегда.
– Да па-а-аш… – Ленуся хотела сказать: «Да пошел он! Провожать я пойду! Пусть колбасой катится!»
Но остановилась.
Элька же не в курсе того ужаса, что она пережила. Перетерпела под боком у сестры, а та и не заметила. Не обратила внимания. Не до того ей было. Своими планами наполеоновскими занята была, по сторонам не смотрела. А теперь она, Ленуся, свободна. Больше не висит над ней дамоклов меч незваной беременности. Но Юрку она не простила. И не простит. Трус. Паскудник. Дерьмо собачье. А провожать она пойдет. Плюнет ему вслед так, что задымится: пусть, пусть катится в свою армию. Без него воздух свежее будет.
– Да, пошли проводим, посмотрим, как им лбы забреют. Солдатушки, бравы ребятушки.
Как назло, погода расклеилась. Небо распухло больными гландами, загундосил простужено ветер, повисла в воздухе мелкая сечка дождя, покрывая холодной испариной лбы домов. Может и не ходить? Но Элька не отставала: «Да ну, подумаешь, морось мелкая. Пойдем».
На платформе, в длинном холодном коридоре, образованным стеной вокзала и поездом, толпились парни, родители, друзья-приятели, девчонки. Двери вагонов были еще заперты, проводницы, видимо, прятались внутри. Под козырьком вокзала стояла кучка офицеров. Остальные отъезжающие старались держаться поодаль, с призывниками не смешиваться. Провожающая толпа была по большей части женской: матери и девчонки. Она колготилась, закручивалась небольшими водоворотиками, выбрасывала вверх вскрики, смех, обрывки фраз: «Сынок, пиши, не забывай… ну давай, братан… ты там, это, не трусь, себя в обиду не давай… я тебя ждать буду, обещаю… вчера проводы… отец сам рюмку налил… до сих пор башка раскалывается… сушняк… в самоволку… на губу посадят… на присягу приедем… куда пошлют… вдруг в ГДР, круто… только бы не в Афган…» С дальнего угла доносились всхлипы баяна, какие ж проводы без музыки.
Сестры, сжавшись под одним зонтиком высматривали своих.
– Ленка, вон Юрка стоит. Пошли! – Эля увидела его первой, дернулась вправо.
Юрка с матерью стояли с самого дальнего края серой человечьей стаи.
– Я сейчас, ботинок развязался. Ты иди, – Ленуся присела, быстро дернув шнурок на кроссовке.
Эля подошла:
– Здрасьте.
– А, здравствуй, здравствуй… Проводить пришла? А сестричка где? – Юркина мать, тетя Галя, так и не научилась различать этих одинаковых, как магазинные куклы, девчонок, и, боясь перепутать, по имени их не называла.
– Лена сейчас подойдет, она…
Обернулась, пошарила глазами в мокром мареве, но Ленки не было. Странно. Куда она делась со своим шнурком? Только сейчас Эля увидела, что несмотря на всплески смеха и веселые выкрики, это была очень печальная толпа. Грустные, а то и заплаканные лица матерей – последний раз обнять своего ребенка, последний раз дотронуться до него, запомнить это касание на два года. Два года – как это много. Девчонки, жмущиеся к своим любимым. Запрокинутое мокрое лицо. Слезы? Дождь? Высокий парень, не стесняясь никого, целует, склевывает соленые капли. Вдруг вспомнилось из кино, из черно-белого фильма, такого же черно-белого, как нынешний день: «Посмотрите, как сразу постарели наши матери…»
– Писать мне будешь? – Юрка взял ее за локоть, чуть подтянул к себе.
– Конечно, и я буду, и Ленка… – она опять оглянулась.
Куда же смыло сестру? «Где она болтается? Не могла по-человечески приятеля проводить. Не приятеля, друга. Сколько лет дружим! В армию же уходит, не на курорт едет. А вдруг в Афган пошлют. А вдруг…» Дальше додумывать эту мысль Эля не смогла. Зажмурившись, она потянулась к Юрке, обняла его за шею и чмокнула в щеку:
– Я буду писать… и ждать буду… только вернись, Юрка…
«Стройсь!» – Грянуло над головами, на вокзальное крыльцо выкатился толстый, круглый дядька в фуражке и при погонах, сколько там у него звездочек – не разглядишь, а по голосу – генерал, не меньше. Толпа завертелась быстрее. Призывники отдирали, отталкивали от себя матерей и девчонок, мгновенно чужели, утягивались в новую, не понятную, не известную им самим жизнь.
И казалось, грянет сейчас над головами: «По вагонам!», и полезут солдатики в распахнутые ворота теплушек…
Ленуся стояла под кустом, унизанным гроздьями красных ягод. Куст мотался у нее перед носом, тряс своими ветками, швырял воду, осевшую на листьях, ей в лицо. Сквозь линзы капель, забивших глаза, смотрела: Юрка с мамой, Элька рядом. Стоит, говорит что-то. Вдруг кидается ему на шею, припадет лицом к щеке… Целует. Что же еще? Юрку целует. Твоего Юрку, между прочим. Твоя сестра, между прочим. Больно? Горит в груди-то? А, Ленуся? Жжет? Жжет… А чего ты спряталась-то? Не хватило храбрости подойти? Подошла бы. Гордая такая вся. Красивая и смелая. Сказала бы: «Катись колбасой!» или наоборот: «Служи Родине, мальчик». Как собаке: «Служи!» А ты за кустом присела. Струсила ты, Ленка. Струсила. Стыдобища.
Первое письмо пришло через месяц. Ленуся выдернула его из почтового ящика вместе с «Комсомолкой». Глянула – от Юрки – рефлекторно сунула конверт обратно в железное квадратное жерло. Пальцы об штаны обтерла. Будто жабу случайно прихватила. Склизкую, противную. Стояла смотрела на конвертик с казенным штампом. Надо разорвать не читая. И сжечь. И пепел развеять. Вытащила опять, в карман сунула. Письмо Юркино она не разорвала и не сожгла. Но и читать не стала. Сунула конверт в черный бумажный пакет, где лежали ее летние прошлогодние фотографии. Туда же легло и следующее Юркино письмо в нераспечатанном конверте. И следующее… Теперь этот пухлый пакетик казался ей гробиком, похоронившим ее счастье. Былое счастье. Бывшее. Умершее. В голове у нее крутилось одно стихотворение. Вообще-то голова ее была набита стихами, как подушка перьями. Но сейчас выскочило одно, забытое, наверное, всеми кроме нее. Лена выкопала его в городской библиотеке, в маленькой, плохо пропечатанной книжице с голубыми листами и витиеватой надписью на порванной обложке: «Цветение бумажных хризантем. Стихи Лидии Ренн. Новгород, 1916 год».
Моя Любовь так долго умирала.
Так мучилась, ночами не спала.
Я слышала, она в бреду шептала:
«Я не умру». Помочь я не смогла.
Я как сестру ее похоронила.
И на могилке выросла трава.
На бедный холмик я б не приходила,
Но Ревность бедная жива.
Пусть не красивая и злая,
Ее не прогоняю прочь.
Она мне все-таки родная.
Она Любви погибшей дочь.
Жалкие глагольные рифмы местечковой поэтессы Ленусю не смущали, в висках у нее билось: «…ревность бедная жива…» Она сознавала, что ревнует. Перед Новым годом она вытащила из ящика очередное Юркино письмо: «Да ты не уймешься! Не надоело писать, не получая ответов?» Но что это? На конверте возле слова «Кому» написано: «Верховцевой Эльвире». Эльке! А вовсе не ей, не Ленусе. Теперь он будет Эльке писать? Вскрыть немедленно, посмотреть, вдруг он там сестре в любви объясняется. Вот ведь гад! Но в голове сквознячком холодным: «А тебе-то что? Ты-то уже не при делах, девонька. И Юрка уже не твой. И ты сама так решила».
– Элька, тебе письмо от Юрки! – закричала Ленуся, влетев в квартиру.
Избавиться от него поскорее. А то горит в руках. Еще немного – не удержишься, откроешь.
– Да ты что? – сестра явно обрадовалась, – давай его скорее сюда.
– Потанцуй! Потанцуй! – Запрыгала Ленка, вытянув руку с письмом над головой. – Догони и отними, – она помчалась вокруг стола, занимавшего середину бабушкиной комнаты.
«Давай, догоняй, сестричка. А я письмо разорву и под ноги тебе мятые клочки брошу. Ползай, собирай», —злыми пульсиками билась кровь в виски.
– Ленуся, ну отдай! Вот я пляшу уже, – Эля мчалась за сестрой, на ходу притоптывая и поводя руками, изображая подобие танца.
Ленуся резко остановилась, бросила конверт на стол:
– Забирай!
Она не спросила, что он написал ей, а Эля не сказала. Не потому что там было что-то такое… Просто она думала, что то же самое Юрка писал и Ленке. Про учебку, про дедов и утренние издевательства, про «упал-отжался». Про солдатские будни, короче.
Но теперь Ленуся вытягивала из почтового ящика, как из проруби, разных рыб. Юрка по очереди писал им обеим. И каждый раз, отдавая сестре письмо, каждый раз, засовывая нераспечатанный конверт в черное нутро бумажного «гробика», она чувствовала, что ревнует. И ей уже казалось, что может быть она зря разорвала их отношения. Конечно, он испугался. Испугался так же, как и она сама. Мальчишка, школьник, что с него возьмешь. Но ведь, проехали. Все живы, здоровы, все хорошо, мир не рухнул. А она оттолкнула его. Отвернулась. А он, может быть любит ее до сих пор. Может, прощенья просил, каялся, там – в этих непрочитанных письмах. А она… Ты, ведь, любишь его, Ленуся? Юрку своего любишь и сейчас? Сейчас даже больше, пожалуй. Ревность подпитывает.
– Слушай, а тебе Юрка что пишет? – Эля как-то все-таки спросила.
– Разное, – Ленуся замешкалась, брякнула наугад – про присягу… То же, что и тебе.
– Ну да…
Теперь Эля уверилась, что приятель пишет им действительно одинаковые письма. Про одни и те же события. Да и где взять разных для двух адресатов?
Но постепенно в Юркиных письмах стало проскальзывать и другое: скучаю… пришли мне свою фотографию… помню, как прощались у вагона… жду встречи… очень хочу увидеть. И однажды в конце письма появилось: «целу̀ю». И Эля заметалась: это только ей или Ленусе тоже? И как узнать? И как отвечать ему? Она вдруг осознала, что хочет, очень хочет, пожалуй, больше всего на свете хочет, чтобы такие слова Юрка писал только ей. Ни Ленке, никому другому. Ей одной. Она поймала себя на том, что не просто ждет следующего письма, а считает дни: вот неделя прошла с Ленкиного письма, значит, уже скоро и ей придет. Еще два дня миновало – наверное, завтра. Сегодня! Сегодня, наверняка. Нет? Ну тогда завтра. Завтра – точно. И сама она начала потихоньку раскрепощаться в своих ответах. От перечисления городских новостей, событий в жизни их одноклассников или других знакомых перешла к своим чувствам. И если по началу все больше писала «мы»: мы ждем… мы надеемся, что приедешь в отпуск (есть в армии отпуска?) … мы встретимся…, и была это, скорее, попытка подбодрить товарища, то теперь в письмах осталось только «я», и была там одна Эля, без своей сестры. Писала, что тоже ждет и мечтает о встрече. И была в этих словах совсем иная окраска: лирическая, нежная, близко-близко стоящая рядом с любовью.
Два года для Эли пролетели быстро. Лекции, семинары, сессии, студенческие капустники, дискотеки. И Юркины письма. Она хранила их в жестяной коробке из-под датского печенья, синей с красными рождественскими звездами, оленями и Санта Клаусом. Печенье где-то достала мать, было оно не особо вкусным, самые запростяцкие круглые печенюшки, обсыпанные сахаром, а вот коробка была очень хороша, и Эля утащила ее к себе. Спрятала у задней стенки в письменном столе, завалив сверху уже не нужными тетрадками.
А для Ленуси те же два года тянулись длинной серой резиной. Свое медучилище она выносила с трудом. Все эти орнитозы-зоонозы, гипсовые повязки, виды переломов и субфебрильная лихорадка вгоняли ее в тоску, казались ей аморфными бесцветными амебами, вяло шевелящими вытянутыми в ее сторону ложноножками. Скука, скука… Похожая на разваренную в супе, разлезлую луковицу. Спасалась она книжками. Мир, в котором крутились Сирано де Бержерак, капитан Блад, Эсмеральда, мушкетеры и гвардейцы, виконты и аббаты, мир, запрятанный под подушку, был гораздо интереснее того, в который надо было каждый день выходить из дома.
Она перелопачивала сотни страниц, полных любви: счастливой, роковой, безответной, приносящей героям бесконечные страдания, ведущей к свету и погружающей в черную пучину зла. Она примеряла на себя каждую: победоносно покоряла, умирала от горя, тонула в ненасытной страсти, тихо и покорно ждала. И кем бы она себя не представляла, всегда напротив нее был Юрка. Это его покоряла, из-за него умирала, его ждала. Понимала, что правильно не стала ему отвечать. Вот он приедет, и они поговорят. Глядя друг другу в глаза. Все объяснят друг другу. Простят друг друга. И будут жить дальше. Надо только дождаться его возвращения.
Дождалась.
– Юрка… Здравствуй, Юрка, – Ленуся выскочила на дверной звонок, а там он.
Заматерел. Уходил в армию пацаном. Длинный, тощий. А сейчас – мужик, вон, даже щетина на щеках. Специально что ли не сбрил? Она даже как-то захолонула, застыла. Вроде бы тот же самый Юрка, а в то же время совсем незнакомый человек. Надо бы поговорить… Она так долго этого ждала. Объясниться… Но не здесь же, не в дверях. А дома мать и бабушка – не пообщаешься толком. Сейчас она оденется, и они выйдут на улицу. Может быть в парк? Сколько раз они там гуляли! Пойдут под кленами, по усыпанным рыжевьем листьев дорожке. И она скажет ему, что ждала, что простила, что надо жить дальше, что детские обидки остались в прошлом… А он скажет, что вернулся к ней навсегда. Скажет самое главное. Что любит ее.
– Привет. Эля дома?
– Эля? Нет. Она в институте еще.
– А… Придет скоро?
– Не знаю. Через час может… Юрка, погоди, я… Мне надо… Я хотела…
– Ладно, я пошел. Скажи ей, я заходил.
Он развернулся. Стал спускаться, прыгая через ступеньку. Он всегда так спускался по лестнице. Ленуся метнулась в прихожую, схватила куртку, выскочила на площадку:
– Юрка, подожди!
Внизу лязгнула дверь.
Надо бежать за ним. Догнать. Объяснить.
Надо?
Не надо. Бесполезно. Поздно.
Она вернулась в квартиру.
– Кто приходил, Ленуся?
– Никто, бабуль, Тетя Зина в магазин собралась, спросила, не надо ли нам чего. Я сказала, не надо.
Она вытащила из тумбочки пухлый черный конверт, сунула в сумку. Зачем? Решила прочитать Юркины письма. Вон их сколько за два года накопилось. Ровно двадцать. Двадцать конвертов, гладеньких, не раскрытых. Надо прочитать. Но не дома. Дома не дадут. Обязательно кто-нибудь дернет, сунет нос: «Что там у тебя?» Надо уйти куда-нибудь.
Она пошла парком в сторону реки. Тут на пригорке под рыжими кленами были развалины каруселей. Когда-то давно маленькие, они катались в больших круглых чашках, красных или синих, с белыми горохами по бортам. Потом, став старше, лихо крутились на «Ромашке», взлетая высоко-высоко, над кремлем, над рекой, над танцплощадкой на взгорке. Уже много лет карусели стояли брошенными. Что-то демонтировали, что-то раскурочили. И теперь из дырявых деревянных площадок торчали неопознаваемые ржавые железяки, закрученные кренделями трубы. Только пара качелей-лодочек уцелела. И на них даже можно было раскачаться, если тебе нравится режущий уши железный визг давно не смазанных подшипников.
Ленуся забралась в лодочку, стряхнув пару кленовых ладошек, уселась на единственную уцелевшую доску. Сумка на колени. Вот они, конвертики нетронутые. Аккуратной стопочкой в руке. По порядку, как приходили. Самое первое внизу, самое последнее сверху. С первого и начнем. Она разрывала конверты. Читала, пробегая глазами строчки. Слеза вылезла из уголка, пробежала по щеке. Ленуся не заметила. Потом слез стало больше, они мешали читать, строчки начали прыгать и расплываться. Она смахнула влагу тыльной стороной ладошки, шмыгнула носом.
Юрка каялся. За трусость свою немужскую. Прощенья не просил. Считал, такое не прощают. Просил только прочитать письмо. Чтобы поняла: он признает свою вину. Второе письмо начиналось: «Я знаю, что не хочешь отвечать мне, и ты абсолютно права, Ленка, но я буду писать тебе, я буду говорить с тобой, я буду кричать тебе. И ты услышишь».
Она не услышала.
Он писал: «Я люблю тебя… Я хочу быть с тобой… Я приму любую кару, что ты мне назначишь… Только заметь, что я рядом».
Она не заметила.
Он кричал: «Ленка, ответь… Хоть одно слово… Дай мне надежду».
Она не дала.
Письма становились короче. Иссякали. Таяла надежда. Утихала боль.
В тринадцатом конверте лежал листок только с одной фразой: «Какой-то древний китаец сказал, что послать в письме пустой лист, значит, признать правоту того, кому пишешь».
В четырнадцатом конверте лежал пустой лист, вырванный из середины тетрадки в клетку. И в пятнадцатом… Погоди, что такое? Лена лихорадочно разрывала конверты – чистые тетрадные листы ложились ей на колени. Семь листов… Семь писем… Семь месяцев… Больше полугода пустоты. А она-то, дура, копила эту пустоту, стопочкой складывала.
«Дура, дура! Идиотка! Вот тебе пустота! Живи теперь в ней! Хоть словечко бы ему написала! Хоть козлом бы обозвала! Выплеснула бы злость! А ты молчала. Домолчалась. Так тебе и надо».
«Пу-у-с-с-сто-о-о», – отзывался ветер, раздвигал ветки, высовывался из разлохмаченной рыжей гривы кленов, подглядывал сверху.
Она порылась в сумке, вытащила косметичку, а из нее – полупустую пачку Стюардессы и зажигалку. Давно уже покуривала с девчонками в училище, только от матери прятала улики поглубже, подальше. Бог не дай, учует, такое устроит, мало не покажется. Пощелкала зажигалкой, огонек вспыхивал и тут же гас, и здесь почти пусто. Кинула обратно в сумку. И письма туда же. Комком, как попало, сминая, засовывала, будто спешила куда-то. Побежала на берег. Там, она знала, недалеко от пристани было кострище, собирались вечерами, сидели, жгли палки, ветки, гитара, пиво помаленьку. Менты не гоняли. Если не бузить. Присела на корточки, вытряхнула на подмокшую, блестящую вороновым крылом, золу смятые бумажки, конверты. Хотела ссыпать туда же и фотографии. Но нет – в пакет их. Пусть остаются. Щелкнула зажигалочкой: «Ну давай, давай, не тяни…», уголок тетрадного листа загорелся. Хорошо. Теперь без спешки, чтоб не потух, и следующий добавим. И вот эту деревяху, что рядом валяется, тоже сюда, в огонь. Гори, разгорайся.
Огонь набирался сил. Костерок чувствовал себя все более уверенно. Принялась и деревяшка, гладкая, облизанная рекой ветка. Ленуся сидела на камне, смотрела, как чернеют в пламени конверты и листы. Теперь уже нельзя понять, есть ли на них слова, призывы, мольбы или они пусты и немы.
Сквозь поднимавшийся дым должна Ленуся видеть реку, всю залитую золотом холодного вечереющего солнца, небо, безмятежное, безоблачное, с легкой прозеленью из-за этого сусального блеска. Но видела почему-то крыльцо своей школы. Они с Элей, взявшись за руки поднимаются, а наверху стоит Юрка – новенькая школьная форма на вырост, белобрысая ровная челочка из-под синей кепки со смешным помпончиком: «Вы, куклы, куда, в первый Б?» Три ступеньки крыльца все никак не могут кончиться, и они поднимаются, крепко сжав ладошки. А Юрка все так же стоит высоко-высоко – пацан-подросток, тощий, чуть сутулившийся – парень, широкоплечий, с легким облачком щетины на щеках: «Вы куда?»
«Мы к тебе, Юрка!»