Любовь Лафайета

fb2

Юный и богатый сирота, маркиз де Лафайет — отличная партия; Адриенна де Ноайль — девушка из знатной семьи с большими связями при дворе. Их союз мог бы стать обычным браком по расчёту, если бы двух подростков не соединила чистая и нежная любовь. Зятю герцога д’Айена доступна блестящая военная или придворная карьера, но Лафайет хочет прославить своё имя сам. Он отправляется в Америку сражаться за независимость бывших английских колоний; Адриенна преданно ждёт его, томясь от неизвестности. Следует ли ей уехать к нему, подобно жёнам английских и немецких офицеров? Вместо этого она становится деятельной помощницей своего мужа, «доброй американкой» во Франции, доказывая его правоту, выполняя его поручения и воспитывая их детей. Страдания и смерть, предательство и благородство — пройдя через множество испытаний, они оба стали взрослыми за эти шесть лет.

События Войны за независимость США показаны глазами её участников из разных лагерей.

Знак информационной продукции 12+

Екатерина Глаголева

Об авторе

Дипломированный переводчик Екатерина Владимировна Глаголева (р. в 1971 г.) начала свой литературный путь в 1993 году с перевода французских романов Александра Дюма, Эрве Базена, Франсуа Нуриеве, Фелисьена Марсо, Кристины де Ривуар, а также других авторов, претендующих на звание современных классиков. На сегодняшний день на ее счету более 50 переводных книг (в том числе под фамилией Колодочкина) — художественных произведений, исторических исследований. Переводческую деятельность она сочетала с преподаванием в вузе и работой над кандидатской диссертацией, которую защитила в 1997 году. Перейдя в 2000 году на работу в агентство ИТАР-ТАСС, дважды выезжала в длительные командировки во Францию, используя их, чтобы собрать материал для своих будущих произведений. В тот же период публиковалась в журналах «Эхо планеты», «History Illustrated», «Дилетант», «Весь мир» и других. В 2007 году в издательстве «Вече» вышел первый исторический роман автора — «Дьявол против кардинала» об эпохе Людовика ХIII и кардинала Ришелье. За ним последовали публикации в издательстве «Молодая гвардия»: пять книг в серии «Повседневная жизнь» и семь биографий в серии «ЖЗЛ». Книга «Андрей Каприн» в серии «ЖЗЛ: биография продолжается» (изданная под фамилией Колодочкина) получила в 2020 году диплом премии «Александр Невский».

Краткая библиография:

Дьявол против кардинала (роман). Серия «Исторические приключения». М.: Вече, 2007, переиздан в 2020 г.

Повседневная жизнь во Франции во времена Ришелье и Людовика ХIII. М.: Молодая гвардия, 2007.

Повседневная жизнь королевских мушкетеров. М.: Молодая гвардия, 2008.

Повседневная жизнь пиратов и корсаров Атлантики от Фрэнсиса Дрейка до Генри Моргана. М.: Молодая гвардия, 2010.

Повседневная жизнь масонов в эпоху Просвещения. М.: Молодая гвардия, 2012.

Повседневная жизнь европейских студентов от Средневековья до эпохи Просвещения. М.: Молодая гвардия, 2014.

Вашингтон. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2013.

Людовик XIII. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2015.

Дюк де Ришелье. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2016.

Луи Рено. ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2016.

Ротшильды. ЖЗЛ и вне серии: Ротшильды: формула успеха.

М.: Молодая гвардия, 2017 и 2018.

Рокфеллеры. ЖЗЛ и NEXT. М.: Молодая гвардия, 2019.

Путь Долгоруковых (роман). Серия «Россия державная». М.: Вече, 2019.

Аль Капоне. Порядок вне закона. ЖЗЛ и NEXT. М.: Молодая гвардия, 2020.

Польский бунт (роман). Серия «Всемирная история в романах». М.: Вече, 2021.

Лишённые родины (роман). Серия «Всемирная история в романах». М.: Вече, 2021.

1

— Нет, нет и нет! — Госпожа д’Айен вскочила с кресла, комкая в руках батистовый платок, и стала нервно прохаживаться вдоль окон. Муж следил за ней ироничным взглядом, дожидаясь, пока она успокоится.

— Это безрассудство, Жан, совершенное безрассудство! — Она остановилась против козетки, на которой устроился герцог. — Мальчик, сирота, которого некому направлять, воспитывать…

— …и которому мы станем единственной семьёй…

— А это неожиданное, ничем не заслуженное богатство, которое свалилось ему на голову?

— …и которым ему ни с кем не придётся делиться. Дорогая, я вас не понимаю. Вы что, хотите сосватать нашей дочери нищего, которому к тому же надо кормить семерых братьев и сестёр?

— Но и Луиза, и Адриенна ещё дети! Они только-только прошли конфирмацию! Какими супругами они могут стать, да ещё неопытному юноше? Когда я вышла за вас замуж, мне было восемнадцать, а не двенадцать!

— …а мне шестнадцать.

— Да, но не четырнадцать!

Герцог усмехнулся: сбить с толку Генриетту не так-то просто. Но его жене было вовсе не до смеха:

— Этот мальчик — никто, неужели вас это не волнует?

— Вот и прекрасно! — Д’Айен спокойно разглядывал ногти на своей холёной руке, хотя внутри него уже закипало раздражение. — Мы сможем сделать его кем-то, причём не кем-то там! Богатый родовитый сирота — да стоит выпустить его из рук, как его тотчас разорвут на части! И глазом не успеете моргнуть, как он уже пойдёт к алтарю с какой-нибудь мадемуазель де Роншероль!

Платок в руке герцогини превратился в маленький жалкий комочек, она с досадой бросила его на кресло. Герцог понял, что переломный момент настал.

— Я совершенно согласен с вами, дорогая: они ещё дети, с браком надо повременить… год или два. Пусть познакомятся поближе, пусть маркиз чаще бывает у нас. Я уверен, что вы его полюбите. Я видел его у герцогини де Фрон-сак — это достойный, благовоспитанный юноша. А связи госпожи де Ла Тремойль окажут ему неменьшую услугу, чем состояние покойного господина де Ларивьера.

— Ах боже мой, Жан, как вы не понимаете! — всплеснула руками Генриетта. — Зачем торопить события и навязывать детям роль, до которой они ещё просто не доросли? Их чувства должны быть непритворными, а вы хотите поставить их в ложное положение ради…

— Довольно, сударыня! — Д’Айен поднялся с козетки и одёрнул светло-зелёный жилет, топорщившийся на его округлом брюшке. — Видит Бог, я был терпелив! И Ему, и вам хорошо известно, как мне хотелось иметь сына, хотя я считаю наших дочерей достойной наградой. И вот теперь, когда, быть может, моё величайшее желание осуществится, вы…

Не докончив фразы, герцог стремительно вышел.

Госпожа д’Айен опустилась на кресло и принялась расправлять платок, чувствуя, что он ей скоро понадобится. Сын, их долгожданный сын! Он родился два года назад — и зачах, не принятый этим миром… Каждое воспоминание об этой утрате отзывалось болью в сердце.

Вскоре после родов Генриетта заболела оспой, но муж запретил врачам говорить ей правду, чтобы она не обрекла себя на одиночество в те дни, которые могли стать последними в её жизни. Она хотела видеть дочерей — и он привёл в её спальню всех пятерых, подвергнув их опасности, только чтобы сделать ей приятное! Она поправилась, узнала всё, ужаснулась тому, что могло произойти. Молясь о своих голубках, она опрометчиво сказала: «Боже, если хочешь, возьми моего сына, но только пожалей и сохрани моих девочек…» Любовь бывает жестокой!

Муж никогда не показывал виду, что страдает. Генриетта привыкла считать его легкомысленным и неспособным к анализу своих поступков, но как же она, получается, заблуждалась на его счёт! Жану тридцать четыре года, он отец семейства, а она всё видит в нём ветреного юношу… Он прав, что рассердился на неё!

…Господин, дожидавшийся в малой гостиной, встал с кресла, когда герцог вошёл в двери. Д’Айен жестом усадил его обратно, позвонил слугу и приказал принести им чего-нибудь прохладительного.

— Судя по выражению вашего лица, природная доброта мешает вам огорчить меня ответом, который расстроит моего племянника, — начал гость, когда лакей удалился.

Но к герцогу уже вернулись его беззаботность и хорошее расположение духа.

— Вы не знаете госпожу д’Айен, — сказал он, откинувшись на спинку кресла и положив ногу на ногу. — Сколько бы она ни упорствовала в своём мнении, она повинится, как дитя, если доказать ей, что она неправа.

Он отпил из своего бокала и повертел его за тонкую ножку.

— Но она не уступит, пока не увидит вашего племянника. Привозите его непременно, она не откажется его принять. А я пока уеду на три месяца в Версаль. Долг, знаете ли. Мой черёд охранять короля.

Гость понимающе улыбнулся, и оба подняли бокалы, кивнув друг другу.

* * *

Подобно актёру на сцене, Луи де Ноайль стоял в центре малой гостиной, распространяя вокруг себя аромат фиалок, и в лицах рассказывал о последних манёврах, на которых он был с отцом, маршалом де Муши[1]. Поочередно изображая офицеров, он передразнивал их манеру отдавать команды, и Луиза с Адриенной охотно смеялись, поощряя его упражнения в остроумии. Госпожа д’Айен, пристроившись за пяльцами, между тем исподволь разглядывала долговязого юношу в красном мушкетёрском мундире и ботфортах, не слишком удобно сидевшего на пуфе. Его припудренные рыжеватые волосы были стянуты в хвост и перехвачены черной лентой; галстук повязан элегантно и продуманно небрежно. Своей светлой веснушчатой кожей и серо-голубыми глазами он напоминал шотландца, но длинный тонкий нос с небольшой горбинкой, изящный изгиб чувственных губ и выступающий вперед подбородок выдавали французского аристократа. Он пришёл вместе с виконтом, однако за целый час не проронил ни слова, если не считать обычных приветствий и комплиментов дамам. Его лицо оставалось бесстрастным, и было совершенно невозможно понять, о чём он думает и где витают его мысли. Улучив паузу в разговоре, госпожа д’Айен попыталась вовлечь в него загадочного гостя.

— Вы всё время молчите, маркиз. Видно, вам у нас скучно?

— Вовсе нет, сударыня, совсем наоборот! — встрепенулся он. — Просто мне в голову не приходят мысли, достойные того, чтобы высказать их вслух.

Юноша отвечал, не смущаясь, и смотрел ей прямо в глаза.

— Возможно, вы чрезмерно строги к себе? Во всяком случае, достоинства мыслей трудно оценить, пока их не произнесли или не поверили бумаге. Не пишете ли вы?

— Я? О нет. Боюсь, я не имею к этому способностей. В коллеже дю Плесси учитель риторики поставил мне «посредственно».

— И что же было темой вашего упражнения? — заинтересовалась Адриенна.

— «Превосходный скакун». Я написал, что идеальный скакун сбросит седока при одном лишь виде хлыста в его руке.

Теперь уже обе девочки посмотрели на гостя с интересом.

— Верьте ему, племянница, — вмешался Ноайль, присев на стул рядом с Луизой. — Лафайет превосходно укрощает лошадей. Однако с учителями у него это получается хуже, хотя он, подобно Катону, постоянно с ними спорит.

— Я бы желал походить на сего достойного мужа во многом другом, — серьёзно отозвался маркиз.

— Вот как? — Госпожа д’Айен отложила пяльцы. Разговор начинал занимать её. — О чём же вы мечтаете?

— О славе.

Девочки переглянулись; Лафайет заметил это и слегка покраснел.

— О славе заслуженной, в том смысле, в каком её понимали древние, — пояснил он. — Своим титулом я обязан подвигам одного из моих предков; отсветы его славы падают и на меня, но я не хочу славы отражённой. Я хочу сам облагородить своё имя каким-нибудь… подвигом — слишком громкое слово… Выдающимся и замечательным поступком во благо других людей.

Он говорил, всё больше воодушевляясь. Адриенна не сводила с него глаз.

— Когда мне было восемь лет, в наших краях завелось чудовище…

— Чудовище?!

— Так его называли крестьяне. Это была какая-то гиена гигантских размеров, с черной полосой по хребту; она загрызла двух коровниц и пастуха, не говоря уже про овец, и люди опасались покидать свои посёлки. Епископ Мандский уверял в своих проповедях, что это чудище послано на землю в наказание за наши грехи. Король прислал отряд драгун, чтобы поймать или убить его; самые опытные охотники пытались напасть на его след. По вечерам я уходил из замка в лес, тайно надеясь встретить эту гиену и избавить от неё свои владения. Однажды я провёл в лесу целую ночь…

Дамы ахнули разом.

— Ваша матушка, должно быть, не находила себе места от тревоги, — укоризненно произнесла госпожа д’Айен.

— Матушка жила тогда в Париже… А моя бабушка и тётушки никогда не стесняли моей свободы. К тому же у меня была небольшая армия из крестьянских детей, которые стали мне верными товарищами…

— И что же гиена? — перебил Ноайль.

— Её подстрелил господин де Ботерн, королевский аркебузир, — неохотно признался Лафайет.

— И это вправду было чудовище?

— Раза в три больше обычного волка.

— Какой ужас! — воскликнула Луиза. — Ах, я бы умерла от страха, если бы только увидела эту гиену! А самой искать встречи с ней — ну уж нет!

— Вам нет необходимости подвергать себя опасности, для этого есть мы — мужчины! — снисходительно ответил ей Ноайль, стараясь вновь завладеть её вниманием.

— Иные женщины не уступают в храбрости мужчинам, — с горячностью возразила ему Адриенна. — Амазонки, например, презирали опасность и ничего не боялись!

— Я так не думаю, дорогая, это было бы неразумно, — повернулась к ней госпожа д’Айен. Её слегка беспокоила запальчивость дочери, склонной давать слишком большую волю воображению. — Наверняка были вещи, которых амазонки боялись и старались их избегать.

— Они боялись любви, — сказал Лафайет.

Все снова посмотрели на него; Ноайль с Луизой рассмеялись, и на щеках маркиза, подёрнутых лёгким пушком, вспыхнул румянец. Госпожа д’Айен посмотрела на старшую дочь с укором.

— Они боялись, что любовь сделает их слабыми, — тотчас продолжил Лафайет, и Луиза опустила глаза под его упорным взглядом. — Но любовь, напротив, делает женщин сильнее, я это знаю. Правда, не всем продлевает жизнь…

Голос его дрогнул, взгляд затуманился; он вскочил с пуфа и подошёл к окну, встав спиной к остальным и делая вид, будто рассматривает что-то во дворе.

Адриенна подалась вперёд в своем кресле; её васильковые глаза под густыми чёрными бровями стали ещё больше; луч солнца, заглянувший в комнату, пронизал её пышные, мелко вьющиеся волосы, и они нимбом засветились над головой. В этот момент Лафайет уже овладел собой и отвернулся от окна. Их взгляды встретились. Он улыбнулся, и Адриенна ответила ему такой же искренней улыбкой. Госпожа д’Айен посмотрела на них, потом на своего кузена вдвое моложе её, плотнее придвинувшегося к племяннице, и вздохнула. Браки заключаются на небесах, а устраиваются на земле, но как узнать, согласуются ли помыслы людей с Божественным промыслом…

2

Толпа водоворотом закручивалась вокруг статуи Людовика Возлюбленного, словно скакавшего по головам. В сгустившемся вечернем воздухе сильнее ощущались запахи жареного мяса, пряной колбасы и горячего хлеба; народ давился из-за них возле буфетов, и четыре десятка городских дружинников с трудом оттесняли желающих набить брюхо на дармовщинку. Возле бочек с вином тоже было не протолкнуться, а люди всё прибывали и прибывали. Голоса звучали громче и развязнее, то здесь, то там нестройно затягивали песни.

Набережную запрудили фиакры и кареты; состоятельным пассажирам приходилось выбираться из них и идти пешком. На берегу реки, у края площади Людовика XV, установили декорацию — Храм Гименея, нарисованный на холсте меж двух деревянных колонн, раскрашенных под мрамор; именно отсюда будут запускать шутихи под руководством самого Руджиери. В городской казне наскребли денег только на это да на балаганы, поставленные вдоль «бульваров» (за ширмой этого красивого слова скрывались немощёные просёлки на месте снесённой городской стены). Что ж, Париж не в состояний тратить на увеселения такие безумные деньги, как Версаль, но надо же отпраздновать бракосочетание дофина!

Карета Сегюров остановилась в конце улицы Сен-Флорантен, на углу сада Тюильри: дальше было не проехать. При виде толпы гувернёр нахмурился и принял озабоченный вид, однако его воспитанники, семнадцатилетний Филипп и четырнадцатилетний Жозеф, предвкушали веселье. Два лакея шли впереди, прокладывая дорогу, но против улицы Руаяль гувернёр велел всем остановиться: разумнее остаться здесь, ровно посередине, тем более что на фейерверк лучше смотреть издали.

На крыльце особняка, обращенного фасадом к площади, стояли дамы, которым не хватило места на балконах и возле окон; они негромко переговаривались, кутаясь в шали: хотя день 30 мая 1770 года выдался жарким, послезакатный сумрак принёс с собой прохладу. От крепкого запаха духов у Филиппа слегка кружилась голова; он украдкой рассматривал дам, боясь показаться нахалом, и с досадой понял, что среди них нет ни одной знакомой.

Слева темнели кроны деревьев в саду Тюильри, отделённом от площади стеной и рвом с каменной балюстрадой. Справа тёмная клоака шоссе, проложенного меж Елисейских Полей, извергала из себя подозрительную публику: вызывающе одетых женщин и недоброго вида мужчин, скрывавших нижнюю часть лица под платком.

Ровный гул голосов взорвался воплями радости, когда в небо с шипением взвились первые шутихи, рассыпавшись тучей искр. За ними последовали ещё и ещё: светящиеся пучки, вертящиеся огненные кольца, жужжащие спирали… Каждый залп приветствовали одобрительными криками и рукоплесканиями, дети визжали от восторга, самых маленьких отцы сажали себе на шею, чтобы им было лучше видно, какая-то старушка в чепце простодушно ахала, показывая на небо пальцем. Филипп тоже, не отрываясь, смотрел на эту огненную феерию, отражавшуюся в тёмных водах Сены, а Жозеф вместе со всеми кричал: «Ура!»

Финальный букет выпустили слишком рано, он смешался с предыдущими ракетами; ошмётки шутих упали прямо на «Храм Гименея», который мгновенно вспыхнул. В толпе послышались смех, улюлюканье, возгласы разочарования. Часть зевак ещё пялилась на догорающую декорацию, а большинство уже потянулось на улицу Руаяль, чтобы поскорее добраться до балаганов. Им навстречу пробирались две пожарные кареты, которые провожали насмешливыми замечаниями.

— Всё, finita la commedia, — сказал гувернёр. — Скорее к карете.

Он сильно нервничал, и юноша, обернувшись в последний раз на площадь, понял причину его тревоги: плотные кучки негодяев в масках специально затрудняли продвижение, тесня приличную публику; у кого-то уже срезали кошелёк, вскрикнула дама — у неё сорвали с шеи ожерелье… Филипп рванулся к ней на помощь, хотя при нём не было шпаги, но один из лакеев, ни говоря ни слова, обхватил его за плечи и увлёк за собой.

Кучер с лакеями, торопясь, стали разворачивать карету — вот чёрт! Как нарочно! Позади, на улице Руаяль, уже творилось нечто невообразимое. Устремившись в это бутылочное горлышко, люди, ничего не видя в темноте, натыкались на брёвна и камни, разбросанные возле строящейся церкви Святой Марии Магдалины, и падали в не засыпанные канавы. Под напором всё прибывавшей толпы воры, сбитые с ног, валились поверх своих жертв, давя их собой и задыхаясь сами. Понявшие опасность попытались вернуться назад, но сзади всё напирали и напирали. Крики ужаса и боли метались в тесной каменной клетке из домов; плакали дети, которых топтали ногами, пронзительно кричали потерявшие их матери; кто-то отчаянно молотил кулаками в наглухо закрытую калитку; мужчины половчей карабкались на заборы, груды камня и щебня, цепляясь за любой выступ.

До особняка Сегюров оставалось не больше ста метров, быстрее дойти пешком. Подгоняемые гувернёром, мальчики бежали по узкому тротуару, чувствуя спиной надвигающуюся людскую волну. В окошках застрявших экипажей белели перепуганные лица; люди протискивались между карет, спасаясь от смертельной давки. Они лезли на козлы, на крыши, их отпихивали, они падали под ноги лошадям…

Истошные вопли раненых сливались с лошадиным ржанием, треском разрываемой обшивки, звоном бьющегося стекла…

— Ах боже мой, вы живы! — Маркиза де Сегюр спустилась по лестнице навстречу сыновьям, едва они вошли в вестибюль. — Что происходит? Неужели бунт?

Жозеф с возбуждённо блестящими глазами принялся рассказывать, размахивая руками; выслушав, мать отправила его спать и приказала горничной подать ему отвар мелиссы. Филипп пожелал ей доброй ночи и тоже пошёл к себе: нужно поскорее записать увиденное в дневник, пока впечатления не поблёкли, а детали не стёрлись из памяти. В голове уже роились рифмы, готовые выстроиться строчками звучных стихов…

— Как хорошо, что мужа нет в Париже. — Маркиза встревоженно прислушивалась к шуму с улицы. — Он непременно бросился бы унимать беспорядки, и одному Богу известно, чем бы это кончилось… Но, право, что за нелепая идея устроить праздник в таком неудобном месте! — обернулась она к гувернёру. — И вы говорите, там не было никакой охраны?

— От улицы Сент-Оноре шёл отряд городской стражи; его, должно быть, отозвали с бульваров. Я думаю, порядок скоро будет восстановлен.

— Ох уж эта городская стража! Мошенники, пьяницы и трусы, способные только гонять нищих и отвозить преступников на казнь!.. Но как всё это неприятно! Отметить гибелью детей и женщин бракосочетание нашего будущего короля! Я представляю, как расстроятся дофин и его юная супруга, когда узнают об этом прискорбном происшествии… Жозеф сказал, что «Храм Гименея» сгорел? При дворе наверняка найдутся злоязычные люди, которые увидят в этом дурное предзнаменование!

— В тот день, когда эрцгерцогиня Мария-Антуанетта появилась на свет, произошло землетрясение, разрушившее Лиссабон, — услужливо напомнил гувернёр.

3

Клотильда, Полина и маленькая Розалия обступили Луизу, не давая ей идти, обхватили руками и плакали в голос. Луиза растроганно гладила их по головкам и обещала, что будет приезжать к ним часто-часто, они не успеют соскучиться. У Адриенны тоже текли слёзы по щекам. Когда и Луиза закрыла лицо руками, готовая разрыдаться, госпожа д’Айен решительно подошла к девочкам, пожурила их за то, что они расстраивают сестру, вместо того чтобы поддерживать её в хорошем настроении в такой важный день, и велела гувернантке увести их наверх.

Два месяца назад Луизе сказали, что её руки просили для виконта де Ноайля и что родители дали своё согласие, однако принуждать её к браку никто не станет. Луиза заверила мать и отца, что их желание вполне согласуется с её собственным. Сентябрьским утром в часовне Ноайлей состоялась свадьба, и вот теперь Луиза должна была покинуть родительский дом, чтобы жить вместе с мужем. Ещё вчера она думала лишь о радостной стороне перемен в своей жизни, но теперь горечь разлуки с родными отравила эту радость.

— Ну полно, полно, — госпожа д’Айен обняла её и поцеловала в лоб. — Вы ведь не уезжаете на край света. Мы тоже скоро переберёмся в Версаль и будем видеться там с вами каждый день. Всё, промокните глаза платком, только не трите. Муж должен видеть вас весёлой и довольной, иначе он посчитает виной ваших огорчений себя и с досады начнёт дуться на вас, а уж это совсем никуда не годится.

Когда карета с гербом Ноайлей на дверце выкатилась в ворота, увозя Луизу к новой семье, госпожа д’Айен сказала Адриенне, что им нужно поговорить. Мать и дочь прошли в малый салон и сели на козетку лицом к лицу.

— Дитя моё. — Госпожа д’Айен взяла Адриенну за руки. — Тебе уже скоро четырнадцать, ты почти взрослая девушка, и я хочу снова задать тебе вопрос: готова ли ты принять первое причастие?

Адриенна опустила голову; её едва наметившаяся грудь взволнованно поднималась и опускалась. Наконец, она решилась и подняла глаза на мать:

— Вы ведь не будете на меня сердиться, если я скажу правду?

— Конечно нет!

— Мне кажется, что я ещё к этому не готова. Я не настолько тверда в своей вере, чтобы принять таинство Евхаристии без рассуждений. Наверное, это кощунство, но… Если вы, мама, скажете мне: сделай то-то и то-то, так нужно, — я сделаю, не задавая вопросов. Но когда мне говорят, что, съев просфору, испечённую какой-то доброй женщиной, я обрету вечную жизнь… Я верю в Христа и в Святую Троицу, и в спасение души, — поспешно перебила она сама себя, когда мать отняла одну руку.

— Хорошо-хорошо, — ободряюще кивнула госпожа д’Айен, — я вижу, что ещё рано, не будем же торопиться. Конечно, мне бы очень хотелось, чтобы ты совершила этот важный шаг, прежде чем совершить другой…

— Какой другой, мама?

Теперь настала очередь госпожи д’Айен опускать глаза и подбирать слова.

— Как ты относишься к господину де Лафайету?

Кровь прилила к щекам Адриенны, а сердце бешено заколотилось, но она как могла ровным голосом ответила, что находит господина де Лафайета умным, учтивым и интересным человеком, общество которого ей не неприятно.

— Он просил твоей руки ещё год назад, — сказала мать. — Твой отец согласился, но мы решили не говорить тебе об этом, пока…

— Год назад?!

— Дитя моё, — госпожа д’Айен заметно волновалась, — ты сама сказала, что, не рассуждая, исполнила бы любую мою просьбу, но прежде чем попросить тебя о чём-то, я должна быть уверена, что действую только тебе во благо! Я совершенно не знала господина де Лафайета, но за этот год, поверь мне, я полюбила его, как сына…

— Мама! — Адриенна бросилась ей на шею и стала целовать в обе щёки. — Как я счастлива, мама!

После этого красноречивого выражения своих чувств она спросила, потупившись, когда же свадьба, и узнала, что через полгода.

— Но это значит… что мне тоже придётся покинуть вас и сестёр, как Луизе?

— Нет-нет, — поспешила успокоить её госпожа д’Айен, — я настояла на том (и твой отец со мной согласен), что первые несколько лет вы поживёте у нас. Господин де Лафайет ещё так молод… И потом, ему, возможно, придётся уехать в свой полк, куда он зачислен лейтенантом…

Если Адриенна и расслышала последние слова, то, скорее всего, не поняла их. Весь день с её лица не сходила счастливая улыбка, и даже вечером, когда она молилась перед сном, губы шептали привычные слова, но мысли были не о небесном блаженстве, а о земном.

Зиму они провели в Версале. Луиза часто приезжала в особняк отца, потому что сёстры пока ещё не могли встречаться с ней при дворе, не будучи там представлены. Весной вернулись в Париж и стали готовиться к свадьбе. Лафайет на правах жениха почти каждый день бывал в отеле Ноайлей на улице Сент-Оноре. Сёстры Адриенны (самой младшей было шесть, а старшей десять) полюбили его, потому что он разговаривал с ними, как с большими, и всегда радовались его приходу.

Одиннадцатого апреля 1774 года вся семья собралась в домовой церкви; герцог д’Айен повёл к алтарю свою дочь, чтобы вложить её маленькую ручку в широкую ладонь наречённого сына.

— Мари Жозеф Поль Ив Жильбер, — вопросил священник, — желаешь ли ты взять присутствующую здесь Мари Адриенну Франсуазу в законные супруги и жить с ней согласно Божьему закону в освящённом браке?

— Да, — ответил Лафайет.

— Обещаешь ли ты любить её, утешать, почитать в болезни и здравии и, отказавшись от всякого иного союза, сохранишь ли ей верность до самой смерти?

— Да, обещаю.

Обратившись к невесте, священник задал ей те же вопросы, и Адриенна ответила «да». После этого Лафайет повернулся к ней и, глядя на неё сверху вниз (хотя она специально надела туфли на больших каблуках, чтобы казаться выше), торжественно произнёс:

— Я, Мари Жозеф Поль Ив Жильбер дю Мотье, маркиз де Лафайет, объявляю, что беру тебя, Мари Адриенну Франсуазу де Ноайль, в законные супруги с нынешнего дня, в радости и горе, в богатстве и бедности, в здравии и болезни, чтобы любить и беречь тебя, пока смерть не разлучит нас, и в том клянусь тебе перед Богом и людьми.

Адриенна повторила эту клятву, каждое слово которой отзывалось в её сердце.

— С этим кольцом я беру тебя в жёны; моё тело отныне принадлежит тебе, и с тобой я буду разделять все мои блага земные!

Жильбер без труда надел кольцо на её тонкий пальчик, но после вздохнул с облегчением, и она поняла, что он очень волновался, боясь сделать что-нибудь не так.

— Что Бог соединил, человек да не разлучает. In nomine Patris et Filii et Spiritus sancti. Amen.[2]

Священник прочёл на латыни псалом Beati omnes (Блаженны все, боящиеся Господа), и обряд завершился. Мать, сёстры, тётушки и другие родственницы обнимали и целовали Адриенну; тётушки Жильбера остались в Оверни, поэтому он принимал поздравления только от тестя, которого уже стал называть папой, Луи де Ноайля и Филиппа де Сегюра — друга по мушкетёрской роте.

Визитёры, праздничный обед, бал в большой зале с окнами в сад, потом небольшой фейерверк, переплетённые литеры «Л» и «Н» (Лафайет-Ноайль), пылающие в тёмном небе… Адриенна изнемогала под ворохом событий, втиснувшихся в один день и нарушивших привычный уклад жизни, ей приходилось делать над собой усилие, чтобы сохранять улыбку на лице среди гостей. Госпожа д’Айен украдкой пошепталась с мужем, и тот с присущей ему бесцеремонностью, смягчённой юмором, выпроводил всех в каких-нибудь четверть часа. Молодым пожелали доброй ночи.

Раздев Адриенну и облачив её в ночную сорочку, горничная вышла. Девушка забралась под одеяло и услышала сквозь стук собственного сердца, как отворилась дверь спальни; Лафайет в небрежно запахнутом халате откинул рукой полог и посмотрел на неё. Мать подготовила Адриенну к тому, что должно произойти в брачную ночь, но ей всё равно было немножко страшно. Однако Жильбер оказался так ласков и нежен, что она прониклась к нему ещё большей любовью. Через несколько минут они уже лежали рядом, взявшись за руки, обессиленные и слегка ошеломлённые тем, что случилось.

На столике в изголовье кровати горел ночник, едва рассеивавший темноту. Лицо Адриенны тонуло во мраке, но Жильбер помнил его наизусть. Он повернулся набок, провёл рукой по её волосам, коснулся щеки, и она тотчас поцеловала его ладонь.

— Сердце моё! — прошептал он.

— Вы уже причащались? — спросила вдруг Адриенна.

— Да, и не раз.

В голосе Жильбера звучало удивление.

— И вы верите в Евхаристию?

— Я верю в свою звезду.

Он погладил её по плечу, но Адриенна не ответила на ласку, и Жильбер понял, что начатый разговор для неё очень важен.

— Нет, в самом деле: господа богословы могли бы представить мою жизнь как поучительную притчу. — Он принял шутливый тон, с каким обычно говорил с ней о серьёзных вещах. — Я никогда не знал своего отца: он погиб на войне, так и не увидев меня. Моя мать умерла, когда мне было тринадцать лет. Но я верил, что удача улыбнётся мне, и вот теперь у меня есть семья: ваш батюшка, которого я с радостью называю отцом, ваша матушка, которую я глубоко уважаю, и вы — моя чудесная жена, которую я так люблю!

Адриенна прильнула к нему и закрыла глаза.

4

Когда король будет проходить мимо, поклонись и поблагодари, — наставлял герцог д’Айен своего зятя, пока они шли по аллее к Малому Трианону.

— За что? — уточнил Лафайет.

На губах герцога заиграла довольная улыбка.

— По случаю твоей женитьбы его величество произвёл тебя в капитаны полка Ноайля.

— Но папа, к чему такая спешка? — Лафайет вовсе не обрадовался. — Я ещё не был в своём полку, и как отнесутся офицеры, которые много старше меня, имеют опыт и заслуги, но ниже чином…

— Дорогой мой! — Д’Айен остановился и опёрся обеими руками на трость с золотым набалдашником, чтобы подчеркнуть серьёзность своих слов. — Никто не мешает тебе проявить качества, достойные твоего нынешнего звания, но такова жизнь: стать кем-то и потом назваться им гораздо сложнее, чем назваться и потом стать. Опыт и заслуги — дело наживное. Вспомни сказку о Золушке: добродетель может всю жизнь просидеть в золе у очага, если кто-нибудь вовремя не подсадит её в золочёную карету. Считай, что я — твоя фея-крёстная.

И д’Айен пошёл дальше вальяжной походкой человека, знающего себе цену.

Жильбер ещё никогда не бывал в Малом Трианоне, который король начал строить для одной фаворитки — маркизы де Помпадур, а подарил уже другой — графине Дюбарри. Замок был квадратной формы и имел четыре фасада, каждый в пять окон, разделённых коринфскими пилястрами. Вестибюль напоминал собой внутренний двор; большая лестница вела на второй этаж. Парадные комнаты, где уже прохаживались придворные, собираясь небольшими группками, чтобы посудачить, были украшены скульптурными натюрмортами и живописными аллегориями времён года; на видном месте висел портрет госпожи Дюбарри в виде Флоры.

Королю было шестьдесят четыре года, из Людовика Возлюбленного он уже давно превратился в Людовика Недолюбливаемого. Шесть лет назад он лишился и жены, и верной подруги, однако быстро утешился в объятиях новой прелестницы вдвое моложе себя. Его младшая дочь Мадам Луиза ушла в монастырь, чтобы замаливать грехи отца.

Рассматривая портрет фаворитки, Жильбер подумал о графе Дюбарри, который согласился за ежегодную пенсию в пять тысяч ливров жениться на бывшей любовнице своего брата, чтобы та могла быть представлена ко двору и поселиться вот в этом замке, превратив кабинет короля в свою спальню. На следующий же день после свадьбы граф навсегда уехал в Лангедок. Дворянин торгует своей честью! И ведь наверняка ему многие завидовали…

Лафайет принял свой обычный непроницаемый вид, который позволял ему наблюдать и слушать, не побуждая других завязать с ним разговор. В свои шестнадцать лет он годился во внуки, а то и в правнуки большинству присутствующих — разряженных, как павлины, набелённых и нарумяненных стариков и старух с приклеенными мушками и в завитых париках. Водворение молодой фаворитки стало победой партии маршала де Ришелье, которому уже перевалило за восемьдесят и который служил ещё Людовику XIV — прадеду короля. Королевские внуки, в особенности дофин и его юная супруга, не выносили госпожу Дю-барри, однако их партия проиграла войну, и брат дофина граф Прованский был вынужден жениться на некрасивой принцессе из Пьемонта, которую ему сосватали через посредство фаворитки. «Что было бы, если бы глава побеждённой партии граф де Шуазель остался у руля?» — подумал про себя Жильбер. А впрочем, многое ли изменилось? Как говорит Вольтер, правительство тем лучше, чем меньше в нём бесполезных людей, — то есть великий философ даже не допускает мысли о том, что каждый член правительства может быть полезен. Но как же тяжело должно быть дельному человеку среди всех этих паразитов?..

Вошёл король — когда-то красивый мужчина, а ныне располневший, обрюзгший и выглядящий вовсе не величественно. Пройдя мимо дам и кавалеров, выстроившихся в два ряда и склонявшихся перед ним в поклоне, он обменялся кое с кем парой слов и перебросился парой шуток с д’Айеном, сыном своего доброго друга: маршал де Ноайль начинал военную карьеру королевским адъютантом в битве при Фонтенуа и командовал охраной в тот злосчастный вечер, когда Дамьен пырнул Людовика XV ножом, а кроме того, у них была общая страсть к ботанике. Затем король проследовал в столовую и занял своё место напротив госпожи Дюбарри. Стоя у стены среди других придворных, Жильбер исподволь разглядывал графиню, отметив искусно наложенные румяна, со вкусом подобранные украшения и продуманный наряд, однако всё это следовало поставить в заслугу горничным и камердинеру. Невыразительные глазки под яркими полукружиями бровей, наметившийся двойной подбородок, округлые плечи под газовой косынкой — очень скоро эта дама начнёт полнеть, но не по королевской милости… Наверняка она не ограничивается лёгким непродолжительным ужином в обществе его величества. Вот и сегодня трапеза завершилась быстро: у короля не было аппетита. Бросив на стол салфетку, поданную ему обер-камергером, старик поднялся и вдруг, пошатнувшись, рухнул навзничь.

Дамы вскрикнули, начался переполох. Упавшего обступили со всех сторон, но обер-камергер, напротив, просил всех отойти, чтобы дать королю воздуху; кто-то пытался открыть окно; д’Айен послал лакея за врачом. Лафайет так и остался на своём месте, растерявшись и не зная, что ему делать. Король по-прежнему был без сознания; несколько слуг подняли его и понесли в его покои. Д’Айен пошёл следом; госпожа Дюбарри поспешно удалилась. Кое-кто выскользнул из замка, чтобы разнести новость по Версалю, но большинство придворных оставались в столовой, перешёптываясь между собой. Толпа расступилась, пропуская королевского хирурга с несессером. Прошло ещё какое-то время; часы на каминной полке пробили восемь. В столовую спустился д’Айен, поискал глазами Лафайета, удовлетворённо кивнул и сделал ему знак следовать за собой. Они молча вышли из замка и, скрипя гравием, направились к решётке сада, за которой ждала карета.

— Немедленно отправляйся в Париж, а оттуда сразу в Мец, где стоит твой полк, — сказал д’Айен, когда лакей поднял подножку и захлопнул дверцу. — Сейчас заедем ко мне, я дам тебе твой патент и напишу письмо, которое ты вручишь моему кузену (и твоему командиру) князю де Пуа для передачи маршалу де Бройлю. Король, возможно, заболел. Третьего дня на охоте он повстречал похоронную процессию; покойница умерла от оспы. Не дай бог, чтобы эта зараза… Короче, сделай так, как я сказал.

Поднявшись в кабинет, герцог в присутствии Жильбера набросал записку жене о том, чтобы она ни в коем случае не приезжала к нему в Версаль, письма кузену и маршалу. Спрятав их за обшлагом рукава, Лафайет вскочил в седло и поскакал в Париж; впереди ехал слуга, освещая им дорогу факелом.

* * *

Король всю жизнь боялся оспы; стоит ли удивляться, что именно она свела его в могилу. Его тело, так долго предававшееся пороку, теперь превратилось в наглядное его изображение: отталкивающее, покрытое струпьями и издающее невыносимое зловоние. Он исповедался, попросив прощения у своего народа, которому служил недостойным примером. У одра раскаявшегося грешника, сменяя друг друга, дежурили его дочери — старые девы, воплощение добродетели. Когда освобождённая душа наконец-то покинула бренную оболочку, все три тоже заболели, успев, однако, довести до конца последнюю интригу: госпожу Дюбарри ночью увезли под стражей в монастырь Понт-о-Дам, опечатав её бумаги. Наследника не подпускали к умирающему; дофину Людовику и его су-пруте Марии-Антуанетте лишь издали показали полутруп с распухшим и почерневшим лицом, начавший разлагаться ещё при жизни. Десятого мая 1774 года, около четырёх часов пополудни, лакей в синей ливрее задул свечу на парапете балкона, выходящего на Мраморный двор Версальского замка.

Обер-камергер герцог Бульонский вышел из королевской спальни в комнату «Ой-де-Бёф» и громко объявил: «Король умер, да здравствует король!» Услышав эти слова, дофин испустил вопль отчаяния. К нему уже спешили придворные, чтобы приветствовать нового короля. Графиня де Ноайль, обер-камерфрау Марии-Антуанетты, присела перед двадцатилетними супругами в глубоком реверансе и первой назвала Людовика «ваше величество». «Какое тяжкое бремя! И меня ничему не учили! — горестно воскликнул король поневоле. — Мир рушится!» А его жена вздохнула: «Господи, защити нас, мы воцарились такими молодыми!»

Тем временем слуги, завязав лица платками и надев перчатки, положили покойника в двойной гроб и засыпали известью. Ночью его вывезли в охотничьей карете в усыпальницу Сен-Дени, кружной дорогой. Весь траурный кортеж состоял из двух карет: в одной ехали герцоги д’Омон и д’Айен, в другой — королевский духовник и священник из Версаля. Замыкали процессию полсотни конных гвардейцев.

Лафайет оторвался от письма своего тестя, сообщавшего ему эти подробности. Сухое и деловое, оно составляло резкий контраст с письмом Сегюра. Узнав о смерти Людовика XV, Филипп бросился в Версаль, обливаясь слезами, и что же? Вместо траура он встретил там веселье. Двор не живёт вчерашним днём, а день сегодняшний казался ярким солнечным утром: молодость (и неопытность) королевской четы внушала надежды очень многим…

Задумавшись о превратностях судьбы и о людском непостоянстве, Жильбер не сразу разглядел постскриптум, а когда прочёл, то вскочил, словно ужаленный:

«Возможно, тебя уже известили, но я всё же примерю на себя роль архангела Гавриила: у госпожи д’Айен есть основания полагать, что твоя жена беременна».

* * *

Лафайет получил отпуск только в сентябре. Он уже знал, что беременность Адриенны завершилась несчастливо; он всячески утешал жену в своих письмах, но она отвечала, что окончательно успокоится, только когда увидит и обнимет его.

Тем временем герцог д’Айен чуть не поссорился с супругой, доказывая ей необходимость обезопасить их семью, привив дочерей от оспы. «Английские матери любят своих детей не меньше вашего, сударыня, а потому и подвергают их сей совершенно безопасной операции в самом нежном возрасте. Вы так кичитесь своей начитанностью, вам ли не знать, что пишет об этом Вольтер в „Английских письмах“! Столь почитаемый вами фернейский старец расхвалил достоинства оспопрививания еще полвека назад, надеясь, что его услышат, и что же? Дамы, считающие себя просвещёнными ученицами философов, по-прежнему тонут во мраке невежества, превратив естественные науки в модную тему для разговоров, вместо того чтобы пользоваться их плодами! Да бог с ним, с Вольтером, — сам король повелел подвергнуть инокуляции себя и своих младших братьев!

Неужели пример монарха не кажется вам достаточно убедительным?»

Разум госпожи д’Айен подсказывал ей, что муж прав, однако не мог преодолеть сопротивления со стороны её чувств: страх перед неудачей и надежда на то, что всё как-нибудь обойдётся само собой, пересиливали все доводы рассудка. И потом, король и его братья — женатые мужчины, что им за дело, если бы даже оспа и наложила на их лица свою печать. Иное дело — девочки, которым только предстоит подыскать супругов. Тогда герцог пустил в ход последний аргумент: от оспы надо привить Жильбера; это вопрос решённый и обсуждению не подлежит. Госпожа д’Айен с облегчением дала своё согласие, но тут оказалось, что операция пройдёт не в Меце, где служит её зять, а в Париже, где её проведут самые лучшие врачи. Уже после первых намёков матери на то, что разлука с мужем может продлиться несколько дольше, чем они предполагали, Адриенна категорически заявила, что уйдёт из дома, лишь бы только быть со своим супругом. Она же поклялась ему у алтаря не покидать его в болезни! Проведя ещё одну мучительную ночь в раздумьях, госпожа д’Айен сняла домик в Шайо и заперлась в нём с обоими, решив ухаживать за зятем сама, поскольку она уже переболела оспой, и поручив младших дочерей заботам гувернантки.

Хирург сделал надрезы между большим и указательным пальцами обеих рук и вложил туда пинцетом немного гноя, взятого из пустулы больного оспой. Через неделю у Лафайета начался жар, головные боли, тошнота. Потом тело в нескольких местах покрылось сыпью, жар понемногу спал, и ещё через неделю он был совершенно здоров, а его внешность ничуть не пострадала.

5

Жильбер опять перепутал фигуры, и королева, с которой он должен был встать в пару, звонко расхохоталась.

— Нет, вы настоящий медведь, господин де Лафайет!

Вся кадриль остановилась, музыка смолкла. Жильбер слегка покраснел под взглядами, устремлёнными на него со всех сторон, и у Адриенны, танцевавшей с Сегюром, сжалось сердце, так ей было больно и обидно за мужа.

— Вы правы, ваше величество; боюсь, что танцы — не то занятие, для которого созданы медведи.

Лафайет с достоинством поклонился, и Мария-Антуанетта кокетливо наклонила голову; она жестом подозвала к себе Ноайля, велела оркестру играть сначала, и репетиция возобновилась. Жильбер встал у окна, сложив руки на груди.

Адриенна ободряюще ему улыбнулась. В её душе клокотало возмущение, но ей приходилось сдерживать себя. Если бы это не было репетицией королевского балета… Но всё же — как можно вести себя так неучтиво! Пусть Жильбер несколько неуклюж, разве прилично выставлять его на посмешище перед всеми? Хорошо ещё, что здесь, в этой зале, собрались его друзья, которые хорошо его знают и уважают, и дамы, относящиеся к нему более чем благосклонно, а если бы такое случилось на балу?.. Сегюр слегка пожал ей руку, напомнив, что им сейчас идти вперёд. Раз-два, три-четыре. Ноайль легко вёл свою даму; Адриенна метнула быстрый и острый взгляд в надменное лицо королевы. Ей нет никакого дела до чувств других людей! Здесь, при дворе, из чувств остались только спесь и зависть; красота высокомерна, а не добра, доброту же считают глупостью. Как Адриенна теперь понимает свою матушку, никогда не любившую Версаль!

Смена партнёров; Мария-Антуанетта пошла в паре с Куаньи, а Адриенна — с Дийоном, и её мысли неожиданно приняли совершенно иной оборот. А может быть, королева недобра, потому что несчастлива?.. Она замужем уже пять лет, но, если верить версальским сплетням, её брак с королём ещё даже по-настоящему не свершился. Во всяком случае, королева ни разу не была беременна, и её бездетность служит пищей для пересудов, в то время как её младшая невестка, некрасивая и недалёкая Мария-Тереза Савойская, готовится в конце лета родить первенца графу д’Артуа. А ведь королева так хороша собой! И так жаждет любви! Сколько слухов породил её единственный танец с красавцем-шведом графом Ферзеном, прошлой зимой на маскараде, когда она была ещё только супругой дофина! В самом деле, какая мука — жить в Версале, где обсуждают каждый твой шаг, у всех на виду, под строгим взглядом графини де Ноайль, которую Мария-Антуанетта прозвала «мадам Этикет»… Неудивительно, что королева полюбила маскарады и балы в Опере, сбегая из Версаля в Париж при первой возможности. Король застенчив, близорук и не любит светских развлечений; его жене, должно быть, так одиноко на чужбине… Чтобы пройти вечером в спальню жены, находящуюся в другом конце коридора от его собственной, король должен проследовать через зал «Ой-де-Бёф», где вечно толпятся придворные, и всем нетрудно догадаться, куда и зачем он идёт. Понятно, что он старается это делать как можно реже… Получается, что дурнушка Адриенна во много раз счастливее красавицы-королевы, потому что любит и любима, и муж по ночам не жалеет для неё ласк! Адриенна поискала взглядом Жильбера; он беседовал с братом Сегюра. Как он хорош в этом костюме, подчеркивающем благородство его черт и осанки! Это была идея королевы: нарядиться всем в костюмы времен Генриха IV и королевы Марго, когда мужчины были прямодушны и сильны, а женщины — отважны и бескорыстны. Облегающие камзолы, чулки, короткие шёлковые плащи шли только молодым; подагрические старики в них выглядели нелепо и смешно, а потому не появлялись на маскарадах. Если бы королева могла, она прогнала бы их совсем; она так и заявила однажды, что людям старше тридцати следует соблюдать приличия и не показываться в Версале… Бедная королева… Её надменность и бесчувственность — всего лишь досада и неудовлетворённость, разбитые мечты о счастье… Когда кадриль закончилась, Адриенна уже простила Марию-Антуанетту и была готова её пожалеть.

* * *

Зима 1775 года выдалась необычно холодной. На Сене скалывали лёд, кутающиеся в тёплые накидки прохожие месили ногами кашу из снега, грязи и конского навоза, мощёные дворы приходилось посыпать песком, чтобы не поскользнуться на обледеневших булыжниках. Изо всех труб валил дым, дрова на рынке сильно вздорожали. На площадях раскладывали костры, у которых грели озябшие руки и ноги мальчишки-разносчики, подёнщики, грузчики, возчики, лоточные торговки и прочая неприкаянная публика.

Многие замерзали до смерти по ночам в своих нетопленых лачугах, и король, узнав об этом, велел раздать сто тысяч ливров неимущим парижанам. Его благословляли за доброту; однажды днём, когда королева приехала в Париж на театральное представление, люди выпрягли лошадей из её саней и повезли их сами. Мария-Антуанетта была очень тронута и обрадована этим выражением народной любви.

Чем крепче становился мороз, тем неистовее веселились на балах, маскарадах, в театрах и тавернах. Каждую неделю Луиза и Адриенна с мужьями танцевали на балу королевы, а после отправлялись ужинать в особняк Ноайлей, приводя с собой ораву друзей. В большом зале сворачивали ковры, зажигали все свечи в огромной люстре, и снова играла музыка, сновали лакеи с подносами. Самые близкие друзья дома приезжали обедать; в парадной столовой накрывали длинный стол на тридцать персон. Превозмогая свою нелюбовь к шумным увеселениям и бездумному времяпрепровождению, госпожа д’Айен играла роль радушной хозяйки, чтобы угодить мужу и не отвадить от дома молодых зятьёв: так она сможет чаще видеть старших дочерей. Ей не было неприятно общество молодёжи, ведь разговоры за столом, несмотря на шутливый настрой, задаваемый хозяином дома, велись не только о пустяках, но и о вещах вполне серьёзных и достойных внимания. И тем не менее она ждала Великий пост как избавление.

Герцогу же такая рассеянная жизнь была вполне по вкусу, поскольку, как он любил повторять, на свете нет ничего важнее пустяков. Пока не пришла пора возвращаться в Версаль, он ездил с визитами, укрепляя старые связи, и появлялся на балах и в гостиных, чтобы завести новые. Его охотно принимали у Жюли де Леспинас, где собирались литераторы, у госпожи Жофрен — в день, отведённый для учёных, и у герцогини де Граммон, где говорили о политике. Помимо этого, д’Айен усердно навещал свою младшую сестру — графиню де Тессе, которая разделяла его вольнодумные взгляды. Графине недавно исполнилось тридцать три года; она сочетала независимость суждений с безупречностью манер, и её обаяние было основой её привлекательности. Вечера на улице Варенн в Сен-Жерменском предместье отличались возвышенной простотой, изящной рассудительностью, учтивой критикой. Здесь говорили об истории и политике древних и новых времён, пересказывали придворные анекдоты, обсуждали литературные и театральные новинки, переходя от серьёзного к занимательному, а от приятного к полезному.

Едва герцог в костюме цвета увядших листьев и напудренном парике появился в гостиной, сверкая алмазными пряжками на туфлях и благоухая жасмином, как дамы обступили его и потребовали немедленно признаться, какого он мнения о «Севильском цирюльнике» господина де Бомарше, представленном третьего дня в «Комеди-Франсез». Д’Айен сказал, что мадемуазель Долиньи весьма недурна в роли Розины, она сохранила стройную фигуру и умело стирает с лица печать лет при помощи грима, а вот Белькуру подобные ухищрения не помогли: пятидесятилетний Альмавива выглядит едва ли привлекательнее Бартоло. Зато Превиль-Фигаро, со своей естественной игрой, был, как всегда, хорош.

— Да нет же, какого вы мнения о пьесе? — спросила маркиза де Сегюр, не позволяя герцогу ускользнуть.

— Я думаю, что господин де Бомарше завидует своему Фигаро и хотел бы быть таким, как он, однако вывел себя в виде Базиля.

— Базиля?

— Помилуйте, все его рассуждения о клевете подсказаны жизненным опытом; а то вот ещё неплохая фраза из начала четвёртого акта: «Обладать всякого рода благами — это ещё не всё. Получать наслаждение от обладания ими — вот в чём настоящее счастье». С этим, кстати, я совершенно согласен.

— Одна знатная англичанка, которая находится сейчас в Париже и просила меня руководить ею в светской жизни, наотрез отказалась пойти в театр, когда услыхала название пьесы, — сообщила госпожа де Тессе, обмахиваясь веером. — «Севильский цирюльник»! В пьесе, конечно же, должны быть слуги, чтобы помогать своим господам, но отдавать им главную роль — это уже возмутительно! Если на сцене начнут представлять «Парижского портного» или «Лондонского сапожника», приличная публика перестанет ходить в театры.

И графиня приняла высокомерный вид, изображая чопорную англичанку.

— «Вечно вы браните наш бедный век», — ответил ей в тон старший брат цитатой из пьесы.

— «Прошу простить мою дерзость, — тотчас подхватила госпожа де Тессе, — но что он дал нам такого, за что мы могли бы его восхвалять? Всякого рода глупости: вольномыслие, всемирное тяготение…»

— «Электричество, веротерпимость, оспопрививание, хину…», — продолжил перечислять герцог, пока не запнулся в свою очередь.

— «Энциклопедию и драматические произведения», — закончила одна из дам, и все рассмеялись.

— И всё же я не удивлюсь, если у господина де Бомарше возникнут неприятности из-за его пьесы, — сказала маркиза де Сегюр. — Его высоким покровителям могут не понравиться слова о том, что немного найдётся господ, достойных стать слугами.

— Беда в том, что любой слуга считает себя достойным стать господином.

На этих словах д’Айен галантно раскланялся с дамами и пошёл вглубь гостиной, то и дело приветствуя знакомых.

Филипп де Сегюр беседовал с аббатом Делилем — вернее, почтительно ему внимал. Переводчик «Георгик» Вергилия был в большой моде, особенно после своего недавнего избрания во Французскую академию. Вольтер расхваливал его на все лады, Лагарп возмутился, что сей исключительный талант диктует школярам тексты для перевода на латынь, и тридцатишестилетнему аббату, чья молодость была так досадна маршалу де Ришелье, отдали кафедру латинской поэзии в Коллеж де Франс. Теперь он кочевал по литературным салонам, декламировал свои вирши у госпожи Жофрен и снисходительно давал советы начинающим литераторам. Филиппа он поучал тому, как завладеть вниманием слушателя.

Герцог непринуждённо вмешался в разговор, сказал обычные комплименты Делилю и увлёк Сегюра в дальний угол, мягко придерживая за локоть. Им надо было поговорить наедине — насколько это возможно.

— Я очень рад вашей дружбе с господином де Лафайетом, — сказал д’Айен, переходя прямо к сути, — и надеюсь, что вы сумеете повлиять на него своим авторитетом старшего товарища.

Сегюр удивлённо вскинул брови.

— Видите ли, мой дорогой, мне кажется, что у моего зятя… слишком холодный темперамент. Просто не верится, что в краю овернских вулканов мог уродиться столь сдержанный человек, руководствующийся в своих поступках не чувствами, а исключительно рассудком.

Филипп растерянно пробормотал, что не видит в этом ничего недостойного, более того, многим юношам следовало бы брать пример с господина де Лафайета. Д’Айен скорчил гримаску.

— Мой юный друг, одежды добродетели к лицу лишь тем, кто уже не в силах грешить. Не подумайте, что я вам стану проповедовать порок, о нет! Но чтобы восторжествовать над своими слабостями, прежде нужно им поддаться. Что за доблесть победить противника, с которым не столкнулся лицом к лицу? Вы со мной согласны?

Сегюр поспешно согласился, не вполне понимая, куда клонит собеседник. Герцог продолжал:

— Вы молоды, вам кажется, что вся жизнь у вас впереди. Но время летит быстрее, чем вы думаете, и очень скоро настанет момент, когда о юности придётся говорить в прошедшем времени, семнадцатилетние девы станут считать вас стариком, и вам только и останется, что хранить верность своей супруге, есть на ужин варёную куропатку и разбавлять вино водой. Весь парадокс в том, что, если господин де Лафайет услышит подобное от вас, а не от меня, он задумается, а не станет возмущаться. Так что Саrре diem[3], как говорит наш друг Гораций!

На этих словах, потрепав Сегюра по плечу, герцог мгновенно растворился в толпе, оставив юношу в полнейшем недоумении.

* * *

Жильбера захватил водоворот парижской жизни. Нужно было делать и отдавать визиты, слушать в Опере «Ифигению в Авлиде» маэстро Глюка, бывшую у всех на устах, посещать с тестем-химиком лекции естествоиспытателя Жюсьё и сеансы физических опытов, на которые пошли из любопытства госпожа д’Айен и Адриенна, танцевать на балах и участвовать в пирушках. Поздно возвращаясь домой, он иногда без сил валился на постель и засыпал, пока слуга стягивал с него сапоги. Свеча, поставленная на столик, выхватывала из темноты стопку книг, приготовленных для чтения на ночь, и Жильберу становилось совестно. За три месяца, проведённых в Меце, он понял, как ничтожны его познания в военном деле и сколько ему придётся навёрстывать. Он дал себе слово пополнить зимой пробелы в своём образовании и накупил трактатов по военному искусству, но книги так и лежали нераскрытыми. В конце концов, прочесть их можно будет и в Меце, где, в общем-то, больше нечем заняться. А здесь, в Париже, нужно ловить каждый миг, тем более что Жильбер старался извлекать пользу даже из развлечений.

Чопорный, стылый, унылый в своей роскоши Версаль всё еще оставался затхлым царством стариков, и молодой двор, точно магнитом, тянуло в Париж. Эти вылазки делались инкогнито, и игра с переодеваниями, налёт тайны и нарушения запретов ещё усиливали веселье, горяча кровь. Вот и сегодня, привычно поднявшись по скрипучей лестнице на второй этаж таверны «Деревянный меч» на улице Ломбардов, Лафайет застал там младшего брата короля в окружении своих «рыцарей».

Его шумно приветствовали, а хозяин немедленно принёс и откупорил ещё две бутылки бургундского. Вся компания, бывшая уже под хмельком, решила изобразить господ из парламента, устроив шутовское заседание: граф д’Артуа был председателем, прочие разобрали роли адвокатов и советников, а Лафайет, сразу влившись в игру, вызвался стать генеральным прокурором.

Семнадцатилетний Карл д’Артуа — изящный, весёлый и прямодушный — совсем недавно побывал на заседании Парижского парламента и теперь, под видом игры, хотел излить свою досаду. Два месяца назад король, уступив главному министру Морепа, восстановил парламенты, заменённые ранее высшими советами. Если советники назначались правительством и получали жалованье из казны, то члены парламента свои должности покупали, уплачивая при этом «налог на присягу», который поступал в кассу Ордена Святого Духа. Старик Морепа видел в этом залог определённой независимости в отношении короля, которому господа из парламента могли делать замечания. Народ, считавший их своими защитниками, встретил новость бурным ликованием, однако Большая палата быстро оказалась под колпаком у принцев крови во главе с Конти, намеревавшихся диктовать свою волю Людовику XVI.

Сторонники реформ не сдавались и подали новый проект, который и предстояло рассмотреть на том самом заседании 30 января. Неожиданно для всех слово взял девятнадцатилетний граф Прованский и заговорил умно и бойко. Вкратце изложив содержание проекта из десяти статей, он высказался против двух из них: о должностных преступлениях и о замене парламента Высшим советом, разоблачая их тайный смысл, который якобы противоречил интересам короля. Артуа прекрасно понимал, в чём тут дело: Прованс с детских лет считался самым умным, образованным и изворотливым, то есть гораздо лучше подходившим на роль короля, чем дофин. Сохранить парламенты было для него шансом получить реальную власть, раз уж в номинальной ему было отказано по прихоти природы.

К моменту его блестящей речи заседание продолжалось уже пятый час в большом холодном зале. Пока брат разливался соловьём, Артуа встал со своего места и подошёл прямо к камину. Он грел у огня озябшие руки и бока, перешучиваясь с советниками по поводу того, что неплохо бы размять ноги, а то от долгого сидения и в голове наступает застой. Внезапно в зале наступила ледяная, звенящая тишина. Прованс оборвал свою речь и сверлил брата гневным взглядом, его нежные молочные щёки покрылись красными пятнами. Все взоры обратились на Артуа, и тогда Месье не хуже королевского гувернёра прочитал брату нотацию о том, как надлежит себя вести в присутствии уважаемых магистратов, в священном месте, да ещё в такой важный момент, когда речь идет о высших интересах государства! Не выказав ни малейшего раскаяния, Карл вернулся на своё место и приготовился слушать дальше. Но на повестке дня стояло ещё сто пятьдесят вопросов, каждый из них требовал подробного обсуждения, и чтобы не слишком утомлять заскучавших принцев и вельмож, председатель быстренько завершил заседание. Под бурные рукоплескания приняли постановление, наспех состряпанное принцем Конти вместе с председателем и генеральным прокурором.

И вот теперь хохочущая молодёжь исполнила этот фарс на бис. Пародируя текст эдикта о парламентах, Лафайет с пафосом говорил, что суть свободы в том, чтобы каждый держался своего места, а уж он своё не отдаст никому! Взрывы смеха порой заглушали звуки скрипок и волынок, доносившиеся из большой залы на первом этаже; вино лилось рекой. Когда разудалая компания собралась расходиться, большинство уже нетвёрдо переставляли ноги. Сегюру нужно было торопиться в Версаль, чтобы не опоздать к церемонии отхода короля ко сну.

— Скажи Ноайлю, сколько я выпил! — прокричал ему вслед Лафайет заплетающимся языком.

Заботливая Адриенна прислала за ним карету. Жильбер повалился на сиденье и велел везти себя домой.

* * *

— Сударь! Проснитесь, сударь! — Лакей осторожно потряс Сегюра за плечо.

Часы на мраморной подставке пробили полночь. Свет от огонька свечи пробивался сквозь неплотно сомкнутые веки.

— Ну что там ещё? — сонно пробурчал Филипп, отворачиваясь от света.

— Здесь господин де Лафайет. Он говорит, что у него к вам срочное дело.

Дверь распахнулась, вошёл Лафайет с канделябром в руке. Слуга поспешно удалился, оставив их одних, а Сегюр сел на постели и потёр руками лицо.

Жильбер выглядел серьёзным и сосредоточенным. Выждав некоторое время, он сообщил своему другу, что явился в столь неурочный час, потому что дело не терпит отлагательств, к тому же говорить о нём он предпочитает без посредников, — короче, он вызывает его на дуэль.

— С ума ты сошёл? — Сегюр уставился на него в изумлении. — Драться? С тобой? Из-за чего?

Жильбер уверил его, что по-прежнему остаётся ему другом и глубоко уважает его как честного и достойного человека, но раз они оказались соперниками в любви, один из них должен отказаться от своих притязаний, а поскольку добровольно этого не сделает никто, предоставим решение судьбе.

Филипп встал с постели и надел шлафрок, брошенный на спинке кресла. Он по-прежнему не понимал, о чём толкует Лафайет, и лишь когда тот с видимым усилием выдавил из себя имя — Аглая, — в голове его стало проясняться.

— Ты влюблён в графиню фон Гунольштейн?

Лафайет отвернулся, но Сегюр успел заметить, что он покраснел.

— И ты считаешь меня своим соперником? — рассмеялся Филипп. — Милый мой, это просто смешно!

С обиженным видом мальчика, которого считают недостаточно взрослым, Жильбер принялся ему доказывать, что ничего смешного тут нет, дуэль необходима: только так он сможет доказать ей… доказать всем… Его сердило стремление Филиппа обратить всё в шутку, и тому пришлось потратить не меньше часа, чтобы образумить своего не в меру пылкого друга. Не без труда уверив Лафайета, что вовсе не стоит у него на пути, Сегюр без обиняков назвал имя титулованного любовника Аглаи — герцога Шартрского. Кузен короля — не чета маркизу из Оверни. До дуэли он не снизойдёт, послать ему вызов — значит попасть в нелепое положение, а в наши дни стать посмешищем хуже, чем лишиться чести.

Аглая. Эта большеглазая девочка с невинным ротиком и не вполне сформировавшейся фигурой (хотя она недавно родила) была нынешней зимой самой популярной женщиной в Париже. Её муж, двадцатипятилетний граф Филипп Август фон Гунольштейн, сам похожий на девушку, командовал драгунским полком герцога Шартрского, а она, прежде чем сделаться фрейлиной герцогини, чуть не заняла место фаворитки королевы, должным образом оценившей её вкус и умение выбирать наряды. У этого «не» было весьма неприглядное объяснение, которое Сегюр скрыл от Лафайета, чтобы не выглядеть в его глазах придворным сплетником. Дело в том, что если бы Жильбер вздумал вызывать на поединок всех своих отнюдь не воображаемых соперников, то потратил бы на это остаток жизни. Под маской невинности скрывалось порочное, развратное существо, и юный маркиз наверняка бы ужаснулся, если бы ему открылась пропасть, на дне которой влачился его идеал. Трудно сказать, кто направил дочь маркиза де Барбантана на скользкую стезю, но королеве стало известно, что мать прелестной Аглаи, которая души не чаяла в своей дочери, помогла ей загладить первую «ошибку», укрыв на некоторое время в Швейцарии. Марии-Антуанетте недвусмысленно дали понять, что особа, выискивающая себе любовников в садах Пале-Рояля да к тому же, как говорят, обшаривающая их карманы, — не лучшее общество. В гулких галереях Версаля сплетня, произнесённая шёпотом, звучит громоподобно, а Сегюр специально прислушивался к подобным разговорам в салонах и прихожих, намереваясь написать роман нравов в духе Мариво…

В два часа ночи Лафайет ушёл — ступая на цыпочках, чтобы не разбудить слугу Сегюра. Привратник выпустил его на улицу, посреди которой тускло горел масляный фонарь. Сегюр снова улёгся в постель — и не мог удержаться от улыбки, вспомнив разговор с герцогом д’Айеном: это у Жильбера-то холодный темперамент? Плохо же герцог изучил своего зятя…

* * *

Герцог д’Айен чересчур увлёкся своей ролью феи-крёстной: Жильбер неожиданно узнал, что тесть хочет раздобыть ему место при дворе, пристроив в свиту графа Прованского, поскольку все остальные должности уже разобраны. Лафайета это вовсе не прельщало, но разочаровать «папу» он не мог. Оставалось действовать хитростью, то есть, не отказываясь самому, сделать так, чтобы ему предпочли другого.

Случай осуществить свой план представился на одном из последних маскарадов в Опере. Полнеющую фигуру Месье можно было узнать даже под широким домино, а полумаска не скрывала сочного рта с немного выпяченной вперёд нижней губой. Намеренно не закрывая своё лицо, Лафайет завёл с принцем непринуждённый разговор, делая вид, будто не знает, кто его случайный собеседник. Прованс очень удачно поинтересовался его нарядом, и Лафайет ответил, что это костюм графа Овернского — верного союзника Бурбонов, происходящего из не менее славного рода. Принц снисходительно усмехнулся и возразил, что Овернь с давних пор находилась под властью самих Бурбонов, которые с 1416 года противостояли там власти французских королей из рода Валуа. И лишь в 1523 году, когда Франциск I отобрал эти земли у герцога Бурбонского и Овернского Карла III, тот был вынужден укрыться во владениях императора Карла Пятого, да и то до 1612 года графы Овернские сохраняли за собой…

— Довольно! — перебил его Лафайет. — Не стоит так трудиться, сударь, чтобы доказать мне, что память — ум глупцов.

И тотчас ушёл, внутренне хохоча над своей проделкой.

Пару дней спустя Лафайет стоял в толпе придворных в зале Ой-де-Бёф.

— Корроль! — зычно провозгласил церемониймейстер и стукнул своим жезлом об пол.

Дамы присели в реверансе. Близоруко прищурившись, Людовик XVI прошёл через зал в сопровождении принцев. Граф Прованский выхватил взглядом Лафайета, остановился и нахмурился. Маркиз учтиво поклонился. С трудом сдерживая гнев, Месье спросил, известно ли ему, с какой маской он так грубо разговаривал третьего дня на балу?

— С той, на которой сейчас зелёный фрак.

Это было уже чересчур. Со скрипом повернувшись на каблуках, Прованс удалился, пытаясь сохранять достоинство, а в его фисташковую спину летели сдавленные смешки «рыцарей» Артуа.

…Беззаботно напевая модную песенку, Жильбер взлетел по парадной лестнице версальского особняка Ноайлей.

— Поди сюда! — услышал он громкий голос справа.

Герцог д’Айен сидел у камина в низком кресле, положив правую ногу на скамеечку. У него опять разыгралась подагра, но гримаса на его лице вовсе не была гримасой боли. Впервые Жильбер видел своего «папу» в гневе. Лакей вышел, плотно прикрыв за собой двери.

— Ты немедленно уезжаешь в Мец, — отчеканил герцог. — Твои вещи уже уложены, поедешь на почтовых, прогонные и деньги на дорогу — в маленькой шкатулке. Это письмо потрудись отдать моему кузену де Пуа. Надеюсь, в полку тебя приучат к дисциплине и отобьют охоту к глупым шуткам.

6

Все главные улицы Реймса были запружены народом. Французские и швейцарские гвардейцы выстроились частоколом от собора Богоматери до городских ворот, на мосту в два ряда стояли алебардщики, а далее, вдоль дороги, — шесть рот городской стражи и рота арке-бузиров. В час пополудни городские чиновники, отряд полиции с лейтенантом и два сержанта крепостного гарнизона с духовым оркестром выехали из Ратуши верхом и остановились в полулье[4] от Реймса, где к ним присоединились губернатор, интендант Шампани и другие представители королевской власти. Следом подкатила карета в виде колесницы Аполлона, предназначенная для Людовика XVI.

Июньское солнце сияло вовсю, чиновники томились от жары в своих чёрных костюмах с вытканной на них белой лилией. Неожиданное нашествие всполошило птиц, они перекрикивались встревоженными голосами, прячась среди стеблей озимой пшеницы; любопытные чибисы выглядывали из луговой травы и тотчас скрывались обратно; в вышине звонко свистели жаворонки.

Вот вдалеке запылила дорога — это оказались принцы. Прованс выбрался из экипажа и стоял со скучающим видом, не удостаивая никого своим вниманием; Артуа расхаживал по обочине, с наслаждением подставляя лицо мягкому ветерку, и смотрел из-под руки на трясогузок, торопливо перебегавших дорогу. Слуги быстро накрыли раскладные столы, уставив их походной снедью. Лёд растаял; Артуа поморщился, отпив тёплого вина. Прованс отказался, хотя очень хотел пить, и только вытер лицо влажным полотенцем. До города рукой подать, но ведь будут ещё всякие церемонии, длинные речи — на его лице не должно читаться, что он думает лишь о том, как дотерпеть до уборной. Где же его братец, наконец? Неспешность когда-нибудь его погубит…

Король приехал только в четверть пятого: он добирался другой дорогой. Встречающие засуетились; Людовик проследовал к церемониальной карете, куда уселись также его братья, герцог Орлеанский, его сын, герцог Шартрский, и принц Конде; процессия выстроилась и двинулась в город.

Впереди кортежа гарцевали трусцой королевские мушкетёры в голубых плащах поверх красных мундиров, на серых и вороных лошадях. Следом катили кареты министров и королевских чиновников, между ними и колесницей встроился отряд королевских пажей. Капитаны конной гвардии маршал де Ноайль и князь де Бово трусили верхом рядом с дверцами королевского экипажа, а командиры обеих мушкетёрских рот, лёгкой кавалерии и гвардейцев — рядом с задними колёсами. Далее шли двадцать четыре пеших лакея, за ними снова всадники — лёгкая кавалерия и лейб-гвардия короля, губернатор и генеральный наместник в Шампани, жандармы и чиновники.

Толпа зевак колыхалась, словно море; задние до боли вытягивали шеи и напирали на передних, солдаты отпихивали их назад. У городских ворот кортеж остановился. Людовик вышел к городским эшевенам, опустившимся перед ним на одно колено.

— О великий миг, сир! — заговорил бургомистр, словно читал монолог с театральных подмостков. — Сложить к ногам вашего величества смиреннейшее почтение и полнейшую покорность народа, который не нарадуется на вас, ведь ваше величество уже самим началом прекрасного царствования снискал всевозможные похвалы! Ликование народа, возгласы, идущие из самого сердца, исполненного любви к лучшему из королей, вернее моего слабого голоса убедят его в наших чувствах. Соблаговолите, сир, удостоить нас благоприятного взгляда, дабы наше счастье стало полным! Да здравствует король! — закричал он, обратившись к народу.

Возглас тотчас подхватили, он эхом прокатился в обе стороны: по городу и по окрестным полям. Бургомистр взял обеими руками большой серебряный ключ от города и передал его губернатору Шампани, тот вручил его королю, который принял ключ и отдал капитану своей охраны, после чего снова сел в карету. Колокольный звон слился с пушечным грохотом.

На процессию взирали сверху вниз статуи Благочестия и Правосудия — двух главных добродетелей нового монарха. Благочестие держало в левой руке французскую корону, а в правой — оливковую ветвь, Правосудие — весы, находящиеся в полнейшем равновесии, и фасцию, пряча её в складках своих одежд. На пьедесталах были начертаны латинские стихи, утверждавшие, что возлюбленный король, при котором правит закон, утвердит всеобщее равенство в своих владениях. Через улицу Ведь перекинулась Триумфальная арка, посвящённая Благотворительности — ещё одной королевской добродетели; у выезда на Новую улицу возвышался алтарь Верности, а чуть поодаль, у Госпитальной стены, — другой, в честь Милосердия.

Колесница остановилась возле ажурного и величественного кафедрального собора, на паперти которого давно дожидалось духовенство в праздничном облачении во главе с архиепископом Реймсским. Король преклонил колено у входа в храм и поцеловал Евангелие, поднесённое ему каноником. Архиепископ произнёс небольшую приветственную речь, отслужил молебен, получил в дар от короля золотую дароносицу, дал ему своё благословение и проводил в свой дворец, для прохода в который специально построили галерею в двадцать один арочный пролёт, раскрашенную под мрамор и с расписным потолком. Мария-Антуанетта была уже во дворце — она приехала в Реймс самой первой, в час ночи. Уставшему с дороги Людовику пришлось выслушать напыщенные речи ректора университета, главного судьи и купеческого головы, которые, казалось, никогда не кончатся. Наконец, городские чиновники вручили ему подарки (шестнадцать дюжин бутылок вина и корзину фруктов), и король с облегчением позволил им удалиться.

На следующий день, сразу после полудня, Людовик XVI в сопровождении братьев, принцев крови и всего двора проследовал по галерее в ярко освещённый собор. Была суббота, десятое июня 1775 года; в цветных витражах под стрельчатыми сводами играло солнце, но в люстрах и светильниках горело множество свечей. Алые кардинальские мантии перемежались с фиолетовыми епископскими и белым облачением каноников; места для публики пестрели нарядами знати, сверкавшими золотым шитьём и украшениями из драгоценных камней; в воздухе пахло ладаном и духами. Грянул орган, запели певчие, затем вступил оркестр из сотни музыкантов. По окончании службы архиепископ Реймсский произнёс проповедь, умело подбирая простые и звучные слова. Закончил он латинской фразой: мудрый король воссядет на троне, дабы править по совести и справедливости. После этого Людовик вернулся во дворец, чтобы исповедаться перед грядущим великим событием.

В воскресенье, в праздник Троицы, каноники заняли свои места на хорах уже в шесть часов утра. Там же были устроены две ложи: одна — для королевы, тётушек короля и дам, другая — для папского нунция и иностранных послов. В пресвитерии установили королевский трон под фиолетовым балдахином, усеянным золотыми лилиями. По обе стороны от трона расположились пэры Франции, а у его подножия стояли кресла обер-камергера, главного распорядителя гардероба, коннетабля и канцлера. Месье представлял герцога Бургундского; его кресло стояло на ступеньку выше, чем места остальных пэров, Артуа — герцога Нормандского, а герцог Орлеанский — герцога Аквитанского. У них на головах были герцогские короны с листовидными зубцами, у прочих пэров — графские, с жемчужинами на зубцах. Мария-Антуанетта произвела фурор высоко взбитой прической, украшенной страусовыми перьями, газовой тканью, жемчугом и бриллиантовой брошью, с ниспадающими на плечи локонами, перевитыми жемчужной нитью; мастер Леонар аккуратно присыпал свой шедевр фиолетовой пудрой с запахом фиалок.

На рассаживание ушло более часа. В это время два епископа и трое певчих, которые несли зажжённые свечи и чашу со святой водой, отправились за королём. Дважды певчий стучал в двери королевской спальни, и дважды обер-камергер отвечал ему: «Король спит». На третий раз, когда прибывшие потребовали «Людовика XVI, дарованного Господом нам в короли», двери распахнулись, и епископов провели к королю, возлежавшему на парадной кровати в длинном платье из серебряной парчи поверх алой рубашки с прорезями для помазания и в круглой шапочке из чёрного бархата, украшенной бриллиантами и белым пером цапли. Его подняли и с пением молитв под руки повели в собор вслед за длинной процессией из духовенства, швейцарских гвардейцев в церемониальных нарядах, музыкантов, дворян в средневековых костюмах разных французских провинций, кавалеров Ордена Святого Духа, военных и гражданских офицеров. Обер-шталмейстер нёс королевский шлейф; на маршале де Ноайле и князе де Бово тоже были роскошные мантии. За королём шли шесть шотландских гвардейцев в белых атласных костюмах, с протазанами в руках, и канцлер в алой атласной сутане под ярко-красной мантией, подбитой горностаем. Замыкали шествие четыре камергера и лейб-гвардия короля во главе с тремя командирами из роты Ноайля.

Под торжественное пение Людовик вступил в собор и преклонил колени у алтаря. Когда все заняли свои места, начался обряд.

Великий Приор аббатства Святого Реми доставил в собор Святую Стеклянницу со священным елеем, ниспосланным с Небес для помазания Хлодвига и его преемников. Архиепископ Реймсский с благоговением принял её из рук Великого Приора, пообещав вернуть в целости и сохранности. Четверо рыцарей, предоставивших свою жизнь в залог сохранности Святой Стеклянницы, встали по обе стороны от Евангелия.

Обратившись к королю, архиепископ попросил его сохранить права и привилегии Церкви и стать защитником духовенства, в чём получил обещание. Затем два епископа вопросили присутствующих, желают ли те признать Людовика XVI своим королём. Благоговейное молчание было истолковано как знак согласия. Положив обе руки на Евангелие, король принёс клятву на латыни: «Обещаю именем Иисуса Христа подвластному мне христианскому народу сохранять во все времена мир в Божией Церкви; не позволять никому творить грабёж и несправедливости; вершить справедливый и милосердный суд; употреблять всю свою власть для истребления еретиков, поимённо осужденных Церковью». Пока он говорил, на алтаре разложили королевские регалии, привезённые из аббатства Сен-Дени.

Короля подвели к алтарю, сняли с него парчовое платье и шапочку, усадили в кресло, и обер-камергер надел ему на ноги бархатные сандалии, а Месье прикрепил к ним золотые шпоры и тотчас снял. Архиепископ препоясал короля золотым мечом и снял его, вынул меч из ножен, благословил и вложил в руки Людовика, который, приложившись к нему губами, отдал обнажённый клинок коннетаблю. Под пение хора архиепископ извлёк золотой спицей капельку елея из Святой Стеклянницы, перемешал её с каплей мира на золотом дискосе. Король простёрся на полу, покрытом фиолетовым ковром с золотыми лилиями, затем встал на колени, и архиепископ, окуная в священную смесь большой палец правой руки, помазал ему макушку, живот, между плечами, правое плечо, левое плечо, сгиб правого локтя и левого локтя. Каждый раз при этом он творил крестное знамение, произнося на латыни «Во имя Отца, и Сына и Святого Духа», и публика откликалась вздохом: «Аминь». С послом султана Османской Триполитании случилась истерика, его потихоньку вывели на улицу. На короля надели тунику, далматику и королевскую мантию из фиолетового бархата с шитыми золотом лилиями. Людовик снова опустился на колени, архиепископ помазал ему обе ладони, после чего надел ему на руки благословлённые перчатки и королевское кольцо, вложил в левую руку скипетр, а в правую — руку правосудия, взял золотую корону Карла Великого и поднял её над головой монарха.

Журчала латынь, гремел орган, пел хор. Увенчанного тяжким символом власти Людовика торжественно подвели к трону. «Vivat Rex in aetemum! (Да здравствует король в веках!)» — провозгласил архиепископ. Двери собора раскрылись, в них хлынул народ, чтобы узреть своего государя на троне во всём величии его славы. Высокий, статный, он сейчас действительно выглядел сверхчеловеком, пред которым падают ниц. «Да здравствует король!» — загремело в соборе; площадь откликнулась невнятным эхом. По щекам Марии-Антуанетты текли слёзы умиления.

Воздух над площадью наполнился хлопаньем множества крыльев и громким чириканьем: из клеток выпустили восемьсот пташек, которых накануне ловили в силки местные ребятишки, получая в награду несколько су. Ошеломлённые столькими переменами в своей жизни, они метались, не зная, куда податься; сам же ритуал должен был означать, что под властью милосердного монарха все его подданные обретут истинную свободу. Французские и швейцарские гвардейцы, выстроенные на площади, дали троекратный залп из мушкетов; на хорах и в нефе герольды раздавали золотые и серебряные медали с изображением короля. Благозвучный Те Deum, написанный ко дню коронации придворным композитором Ребелем, потонул в звоне колоколов и громе пушек.

Торжественная месса тянулась нескончаемо; витражи потемнели, свечи меняли уже несколько раз. Но вот поднесение даров, причастие, последняя молитва… Людовику надели на голову корону полегче, а венец Карла Великого положили на подушку и понесли к выходу. Спускаясь по ступенькам вслед за старшим братом, Артуа споткнулся, уронил свою корону и выругался — достаточно громко, чтобы его услышали окружающие. Прованс метнул в него свирепый взгляд.

Толпа дожидалась выхода монарха. На него указывали пальцами — вон тот, великан, на голову выше всех! Да здравствует король! Во дворце архиепископа Людовика раздели; перчатки и сорочку, которых коснулись святые миро и елей, предстояло сжечь. Немного отдохнув, он снова облачился в парадные одежды: какой же праздник без пира. В большом зале накрыли пять столов; каждую из трёх перемен блюд возвещали фанфары; прислуживающие рыцари разносили угощение, выстроившись в два ряда. Утомлённый король ел мало; три маршала и вовсе простояли весь обед рядом с доверенными им регалиями — короной, скипетром и рукой правосудия, а коннетабль держал обнажённый меч[5]; королева и дамы взирали на королевский пир с балкончика. Зато чиновники и нотабли, прислуживавшие за столом у принцев и вельмож, вознаградили себя сполна на пиру в Ратуше, где накрыли стол на двести персон. Народ же любовался грандиозным фейерверком.

Наутро за городом устроили манёвры: оба брата короля и принцы крови в драгунских мундирах участвовали в кавалерийских атаках, демонстрируя чудеса храбрости и ловкости, к восторгу наблюдавших за ними дам. В это время к Людовику выстроилась длинная очередь «золотушных»: став помазанником Божьим, христианнейший король обретал дар исцелять язвы своим прикосновением. Брезгливый Людовик XV так и не решился проверить это на практике, нарушив вековую традицию, зато его внук добросовестно коснулся двух тысяч четырехсот больных.

Двор вернулся в Версаль только в пятницу. Математик Кондорсе, недавно ставший помощником министра финансов, обронил в салоне госпожи Жофрен, что из всех ненужных трат коронация была самой бесполезной и нелепой.

7

Полюбовавшись новеньким мундиром с золотым галуном, Жильбер со вздохом закрыл шкаф. Мундир он заказал по совету князя де Пуа, который почему-то надеялся, что маршал де Бройль возьмёт их с собой на коронацию в Реймс. Увы! Маршал велел войскам оставаться в боевой готовности, чтобы по первому же сигналу выступить в Шампань, если каким-нибудь смутьянам взбредёт в голову воспользоваться обстоятельствами и затеять беспорядки.

Всего пару месяцев назад на севере, востоке и западе Франции бушевала «мучная война», вызванная ростом цен на хлеб после двух неурожайных лет. Конечно, недород случался и раньше, но не во всех провинциях сразу. Где-то люди умирали с голоду, а где-то благоденствовали, и тогда король от щедрот своих направлял помощь пострадавшим. Но осенью прошлого года новый министр финансов, физиократ Тюрго, ввёл свободную торговлю хлебом, и теперь торговцы вывозили зерно из благополучных земель, чтобы подороже продать его голодающим. В итоге цены взлетели везде. На рынках и возле хлебных складов начались беспорядки, которые пришлось подавлять железной рукой. Двух подстрекателей — двадцативосьмилетнего парикмахера и шестнадцатилетнего подмастерье — повесили на Гревской площади; одновременно король увещевал владельцев зерновых складов продавать их товар по твёрдым ценам, интенданты принимали меры по снабжению пострадавших провинций, а кюре в воскресных проповедях призывали крестьян не бунтовать. Едва погасли последние головешки мятежа, как народ в Реймсе уже кричал: «Да здравствует король!» Но маршал де Бройль, человек старой закалки, не ослаблял бдительности и, сам находясь в Версале, мучил своих подчинённых нескончаемыми учениями.

Под палящим июльским солнцем все роты по два часа выполняли перестроения, а потом мчались в сабельную атаку на манекены. Жильбер возвращался домой, насквозь пропахший потом — своим и конским — и с наслаждением залезал в ванну с тёплой водой. Впрочем, нет худа без добра: благодаря этим упражнениям день был хоть чем-то занят, иначе всех доконал бы самый злейший враг — скука.

Мец — небольшой средневековый город, привыкший к тихой, размеренной жизни и боящийся перемен больше, чем огня. Прежний военный губернатор, маршал де Бель-Иль, потратил целых двадцать лет на переговоры с местными нотаблями и духовенством, прежде чем смог приступить к осуществлению своего грандиозного плана: снести ветхие монастырские строения и церквушки, сотами прилепившиеся друг к другу, чтобы расчистить место под «королевскую» площадь под сенью готического собора Святого Стефана. Теперь её обрамляли три корпуса — средоточие трёх властей: кордегардия, недостроенный парламент и новая ратуша, завершённая всего четыре года назад, — внушительное здание из местного жёлтого камня, строгое и элегантное, с двадцатью тремя большими окнами по фасаду и девятью коваными решетками с позолотой.

Но и эта помпезность была не менее скучной. Жизнь бурлила только на городском рынке — однообразная в своей пестроте. С Рыночной площади Мост мертвецов перекидывается на остров Сольси, объятый зелёными руками Мозеля. Охряные фасады домов на площади Комедии щурятся ставнями от слепящего солнца: особняк интенданта, театр, взгромоздившийся, как на котурны, на арочную галерею торговых лавок, а по краям — Таможня и павильон Святого Винцента, где квартировал Лафайет.

Театр был любимым детищем Бель-Иля, и всех офицеров обязали брать туда абонемент, однако они предпочитали проводить вечера за бутылкой мозельского и за столом для игры в фараон. В театр ходили в день приезда новой труппы — высмотреть хорошеньких актрис, хотя претенденток на роль жрицы любви и без того было немало. Но маршал де Бройль, примерный семьянин и отец двенадцати детей, прислал коменданту Меца строгий приказ: изловить и выслать из города всех девиц лёгкого поведения, дабы ничто не мешало офицерам с честью исполнять свой долг перед королём. Дня три на узких улочках Меца продолжалась гулкая облава — с топотом, визгом, бранью…

Лафайет сел за стол, придвинул к себе чернильницу и стопку бумаги: сегодня почтовый день. Гусиное перо зашуршало по листу, покрывая его мелкими, неразборчивыми строчками. «Среди нас царит смятение и отчаяние, — писал Жильбер. — Весь гарнизон скоро погрузится в траур. Господин маршал истребил всех девок: их гонят и сажают под замок. Его превосходительство — заклятый враг этих дам, проклинающих его от всего сердца».

Он закусил кончик пера и представил себе, как Адриенна читает это письмо. Конечно, она поймёт то, что написано между строк: он безумно скучает по ней. Она всегда его понимает. Только сейчас, в разлуке, Жильбер осознал, какое сокровище его жена, его милая, добрая Адриенна. Недавно она сообщила, что ждёт ребёнка. Она не говорила ему раньше, пока догадки не превратились в твёрдую уверенность, чтобы он снова не испытал разочарования, зато теперь все признаки налицо: она перестала затягиваться в корсет, носит свободные платья и подолгу гуляет в саду. Дадут ли ему отпуск, чтобы он мог присутствовать при родах?.. Завершив письмо обычными уверениями в любви, советами беречь себя и приветами герцогу, госпоже д’Айен и всем их парижским знакомым, Жильбер запечатал его своим перстнем и отдал слуге для отправки. Затем потянулся, немного постоял у окна, глядя на пустую площадь, улёгся на постель и взялся за брошюру, присланную тестем: «Обязанности государя, сводящиеся к единому принципу, или Речи о справедливости».

В Версале это сочинение историографа Моро, изданное вскоре после коронации и посвящённое королю, расхватали в несколько дней. Некоторые абзацы были отчёркнуты твёрдым ногтем герцога. Жильбер углубился в чтение.

«Нравственный порядок подразумевает свободу, то есть он подразумевает, что человек может отступить от правил. Поэтому мы не говорим, что для него невозможно нарушить нравственные законы, он может также попрать и законы физические, но, вопреки ему самому, и те, и другие станут правилом для него и первопричиной его успехов и неудач».

Эту фразу он перечёл несколько раз.

«Мы вовсе не склонны рассматривать власть как иго: мы, скорее, представляем её себе как Благотворную силу, постоянно спасающую нас от наших недостатков, которая исполняет своё предназначение, делая нас счастливыми».

Жильбер положил книгу на грудь и задумался. Закон — нравственный порядок. Закону следует подчиняться, потому что закон есть основа равенства, а значит, и справедливости. Власть стоит на страже закона, который, однако, есть всего лишь уложение, созданное людьми, а не ниспосланное на скрижалях Завета. Оно несовершенно, как и сами люди, и, как они, способно устареть и отмереть. Кем надо быть, чтобы вводить новые законы? Провидцем, мудрецом? Во всяком случае, человеком высоких нравственных устоев. Кто же подходит под это определение? Вольтер, Руссо, Дидро? Всё образованное общество знает их произведения наизусть, простонародье видит в них своих защитников. Законы, однако, пишут вовсе не они, а те, кого выбирает король. Тот самый король, который за своё пока ещё недолгое царствование уже дважды отменял законы, ранее казавшиеся ему дельными и справедливыми. Способен ли человек, облечённый властью, всегда и безошибочно употреблять её во благо? Да и что есть благо? Существует ли оно для всех? Взять хотя бы нашего маршала: он из благих побуждений, оберегая нравственность офицеров в интересах короля, лишает свободы бедных женщин, вынужденных предаваться недостойному занятию, чтобы прокормить себя и детей. Такая ли власть — благотворная сила, избавляющая от недостатков и делающая счастливыми?..

Стук в дверь оборвал его размышления. Вошёл слуга с запиской от князя де Пуа: капитану Лафайету предписывалось облачиться в парадный мундир и немедленно явиться в Дом офицеров.

Домом офицеров называли павильон Святого Марселя между одноимённым мостом и Театром; там квартировали полковники и генералы. Уже через четверть часа Лафайет — нарядный, напудренный, надушенный — всходил на крыльцо, придерживая шпагу. В прихожей его встретил Луи де Ноайль, тоже при полном параде, и объяснил ему, в чём дело: в Мец приехал герцог Глостерский, совершающий путешествие по Европе с женой, дочерью-младенцем и многочисленной свитой; младшего брата английского короля надо как-то развлекать, поэтому полковник решил устроить ужин в его честь.

— Это всё, на что у моего братца достало фантазии, — саркастически добавил Луи.

Они поднялись по лестнице и прошли в бильярдную, наполненную приглушённым жужжанием голосов. Возле одного из столов стояла забавная пара: низкорослый князь де Пуа, которого младшие офицеры прозвали Покатигорошком, — в синем мундире с девятью золочёными пуговицами и эполетом с бахромой в виде клеверного листа, — против долговязого иностранца в красном мундире с желтым кантом, с фалдами до колен и с вышитой на левой стороне груди звездой Ордена Подвязки. Спрятав улыбку, молодые люди подошли к ним чётким шагом и разом поклонились, щёлкнув каблуками.

— Виконт де Ноайль, маркиз де Лафайет, — представил их Пуа.

Герцогу Глостерскому перевалило за тридцать. Лафайет был примерно одного с ним роста, а потому мог спокойно его рассмотреть: белобрысый, водянистые голубые глаза навыкате со светлыми ресницами, большой нос с горбинкой, сочные, слегка вывернутые губы и выдающийся вперед раздвоенный подбородок. Вид слегка глуповатый. Если бы не титул и не военный мундир, его можно было бы принять за простого немецкого парня. Однако он говорил по-французски, хотя и с довольно сильным акцентом. Это спасало положение, поскольку ни один из его собеседников не знал английского, разве что Покатигорошек держал про запас несколько простеньких фраз, да и те уже почти все выложил.

Дворецкий объявил, что ужин подан, и все прошли в столовую, где был накрыт стол на двадцать персон. Полковник сел рядом с высоким (во всех отношениях) гостем, а Лафайет с Ноайлем — напротив. Яркий свет люстр играл в хрустале «баккара» (изобретении епископа Меца) и в серебряных приборах. Лакеи наполнили бокалы мозельским, и князь де Пуа предложил первый тост: за короля Георга III. Выпили стоя. Герцог Глостерский тотчас поднял бокал за Людовика XVI. Выпили по второй.

Подали знаменитый лотарингский слоёный пирог с мясом, и все гости сосредоточенно занялись закуской. Лафайету стало скучно: он предвидел долгий и нудный ужин, лишённый своего главного украшения — оживлённой и занимательной беседы с интересными людьми. «Покатигорошек» тщился поддерживать разговор по мере своих скромных возможностей. Как долго его высочество собирается пробыть в Меце? Дней десять? О, тогда ему обязательно нужно посетить театр! И осмотреть собор! И… и… Возможно, его высочеству захочется присутствовать на учениях?

Это предложение заинтересовало герцога. Мешая французские и английские слова и щёлкая пальцами, когда не мог вспомнить нужного выражения, гость объяснил, что ему надо осваивать военное ремесло, поскольку весьма возможно, что брат доверит ему командование экспедиционным корпусом для подавления мятежа бостонских инсургентов.

Лафайет замер с вилкой в руке, не донеся до рта кусочек рыбного паштета.

— Бостонских инсургентов? — переспросил он. — Вы говорите о ваших американских колониях?

— О да! — живо откликнулся герцог. — Они… сожгли свои мосты — так можно сказать? Да, сожгли свои корабли. После сражения при Банкер-Хилле уже не осталось сомнений, что это война и что они будут сражаться до конца. У нас в Бостоне отличные генералы: Бургойн, Клинтон, Хау, — но король, мой брат, считает, что им может понадобиться подкрепление.

Пуа и Ноайль озадаченно переглянулись: им было совершенно невдомёк, о чём речь. Лафайет тоже ничего не понял, но у него загорелись глаза, как бывало на охоте, когда среди ровного бурого мха он замечал отпечаток волчьей лапы на влажной земле: главное — напасть на след и не потерять его! Маркиз взял на себя смелость спросить у его высочества: по какой же причине колонисты восстали против своего короля?

Герцог Глостерский охотно ему ответил. Плохое владение чужим языком не позволяло ему прятать свои мысли под кружевом слов, поэтому он излагал самую суть. Простодушно тараща свои круглые глаза и яростно щёлкая пальцами, принц рассказал, что колонисты ещё два года назад отказались платить новые пошлины, которыми облагались товары, привезённые из Англии. В бостонскую гавань не пустили несколько судов с чаем, тюки побросали в воду, и теперь инсургенты пьют только кофе и шоколад, но никакого чая. Они собрали Конгресс, провозгласивший торговую блокаду…

— Они не хотят платить налоги? — уточнил Пуа. — Что ж, тогда у его величества просто нет иного выбора…

— Not quite![6] — Герцог помахал указательным пальцем у себя перед носом и зажмурился, подыскивая слова. — Не совсем так. Они говорят: нет налогам без представительства. Они хотят, чтобы у них были свои депутаты в британском парламенте. Народ должен исполнять законы, утверждённые его представителями, иначе Англия превратится в абсолютную и деспотическую монархию, — так они говорят…

Лафайет сделал стойку, точно охотничья собака на перепела.

— Британское правительство не имеет права… как это… запускать руку в мой карман без моего согласия. Так сказал их leader[7]

Герцог опять защёлкал пальцами, но Лафайет с Ноайлем закивали головами в знак того, что всё прекрасно поняли.

— Их leader Вашингтон.

— Вашингтон, Вашингтон… — протянул Пуа. — Мне, кажется, знакомо это имя.

— Джордж Вашингтон, он был полковником во время войны в Квебеке, — пояснил герцог. — Теперь его избрали главнокомандующим! А в адъютантах у него два британца: Чарлз Ли и Горацио Гейтс. Видимо, им мало платили в Англии.

Пуа что-то вспомнил и нахмурился, но Лафайет этого не заметил. Он был охвачен охотничьим азартом. Значит, колонисты хотят для себя права жить по законам, которые будут издавать избранные ими представители? Повиноваться разумным правилам, установленным достойными доверия людьми, а не прихоти одного человека или горстки интриганов. Они хотят… свободы?

— Один из плантаторов, Томас Джефферсон, написал брошюру, в которой он весьма непочтительно обращается к его величеству, — продолжал принц. — Он пишет там, что короли — слуги, а не хозяева народа. «Бог, давший нам жизнь, одновременно даровал нам свободу».

«Томас Джефферсон, Томас Джефферсон», — повторил про себя Жильбер несколько раз, чтобы запомнить. Пуа возмутился. Какая дерзость! Этим мятежникам в самом деле нужно преподать хороший урок!

— О да! — согласился с ним герцог. — Генерал Томас Гейдж так и сказал: «Бостонцы — львы, пока мы ягнята, но если мы будем действовать решительно, они сделаются кроткими». Однако ему не удалось разоружить их и арестовать их вождей. В апреле мы потеряли почти три сотни человек убитыми при Лексингтоне и Конкорде. А в июне при Банкер-Хилле погибла треть личного состава. Конечно, бостонцев было убито вдвое больше, но они всё равно не смирились…

…Когда Жильбер, пошатываясь, вышел на крыльцо Дома офицеров, на город уже спустилась тихая августовская ночь. Прямоугольники света от ярких окон падали на неподвижные шатры ив, купавших свои ветви в тёмной воде. Пахнущий речкой ветерок погладил Жильбера по щеке. Лафайет вскинул руку к небу, на котором густо высыпали звёзды, и закричал:

— Ура!

— Ура! — откликнулись офицеры, вышедшие вслед за ним.

Луи расхохотался и обнял его за плечи:

— Лафайет, ты пьян!

— Да, я пьян! — счастливо отвечал Жильбер. — Но не подумай, что это от вина! Я наконец-то нашёл её — у моей жизни теперь есть цель!.. Ты только представь себе, Ноайль: где-то далеко за морем есть люди, готовые сражаться за свободу! О, как бы я хотел быть рядом с ними! Америка! Вот где я хочу проливать свою кровь! Скажи: ты со мной?..

8

Америка! Эта страна теперь занимала все его мысли. Он хотел знать о ней всё: какие там города, реки и горы, какие люди там живут, чем они заняты, что там выращивают и производят. Он отправил письмо герцогу д’Айену, прося раздобыть ему любые сочинения об Америке, и обошёл все книжные лавки в Меце. Один книготорговец-протестант украдкой продал ему третье издание «Философической и политической истории о заведениях и коммерции европейцев в обеих Индиях», запрещённой и внесённой в чёрный список католическим духовенством. Книгу тщательно обернули тёмной тканью и перевязали бечёвкой; придя к себе, Лафайет задёрнул шторы, зажёг свечу и бережно развернул драгоценный свёрток. За титульным листом оказалась гравюра, с которой на читателя сурово смотрел сидящий вполоборота пожилой мужчина с грубо вылепленным бритым лицом, в головной повязке и с пером в руке — аббат де Рейналь.

Сведения о португальцах, испанцах, голландцах и их колониях в Ост-Индии Лафайет просмотрел очень бегло, чтобы поскорее перейти к завоеваниям европейцев в Северной Америке. Рассказ об этих поселениях Рейналь сопроводил серией очерков о религии, политике, войне, торговле, философии и морали. По его словам, влажный климат и болезнетворный воздух на американском континенте привели к вырождению видов, людей и учреждений; американцы слабее европейцев умом и телом; эта страна не породила ни одного выдающегося мыслителя, художника или литератора. Возможно, — мысленно возразил Рейна-лю Лафайет, — но если переселенцам приходилось сражаться со столькими трудностями, борясь за выживание, разумно ли требовать от них достижений в области искусства и наук? Однако описание жестокостей работорговли потрясло Жильбера до глубины души. Жаль, что практических сведений в книге имелось мало, речь там шла в основном о «естественном законе», не совместимом с деспотизмом, рабством и хищничеством.

Начало было положено; Лафайет уже наметил для себя план действий, но не мог приступить к его осуществлению без одобрения начальства, а маршал де Бройль всё не ехал. Жильбер изнывал от нетерпения, когда тот наконец пожаловал в Мец 14 сентября. Выждав из приличия ещё пару дней, он попросил об аудиенции.

Виктору-Франсуа де Бройлю было под шестьдесят. Его располневшая фигура сохранила подвижность, а округлое лицо с высоким лбом и двойным подбородком — приятность. Блестящие тёмно-карие глаза живо смотрели из-под чёрных бровей, и весь он был олицетворением галантного века Людовика XV, когда даже кровь проливали с изяществом. Если бы Лафайет не знал доподлинно, что маршал с пятнадцати лет участвовал в сражениях и получил свой жезл в пороховом дыму, ему было бы трудно в это поверить.

Де Бройль принял посетителя, стоя вполоборота у своего письменного стола, заваленного бумагами, и коротко осведомился, что ему угодно. Волнуясь и сбиваясь, Лафайет заговорил о восстании в североамериканских колониях, которое потребует военного вмешательства Великобритании. Во Франции наверняка найдётся немало благородных молодых людей, желающих оказать помощь инсургентам в их борьбе и тем самым послужить своему собственному отечеству и своему королю, отомстив англичанам за поражение в прошлой войне.

Маршал медленно подошёл к окну и замер, заложив руки за спину.

— Сколько вам лет? — спросил он, не оборачиваясь.

— Восемнадцать, — ответил Жильбер.

Скрипнул паркет: теперь маршал смотрел ему прямо в глаза.

— Европейская политика — вещь очень тонкая, молодой человек. Вопросы войны и мира решает король, но я не думаю, что современное состояние финансов и положение в стране располагают к тому, чтобы вступить в открытое противостояние со столь мощным противником.

— Ваша светлость, речь вовсе не об открытом противостоянии. Я лишь прошу вас уведомить короля о том, что подданные его величества, известного своей приверженностью к справедливости, по собственному желанию примкнут к борцам за свободу, предоставив ему распоряжаться плодами их побед по своему усмотрению. Ибо я не сомневаюсь, что победа будет на стороне свободы! — пылко закончил Лафайет.

Маршал не торопясь обогнул стол, давая себе время на раздумье, и уселся в кресло. Он смотрел на Лафайета снизу вверх, но при этом, казалось, видел его насквозь.

— Ваш дядя погиб у меня на глазах во время Итальянской кампании, я присутствовал при кончине вашего отца после сражения при Миндене и не хочу способствовать гибели единственного уцелевшего отпрыска этого славного рода, — твёрдо произнёс де Бройль.

— Когда мой отец шёл в свой последний бой, он ещё не знал, что у него есть сын. И тем не менее это не помешало ему исполнить свой долг, — с жаром возразил ему Лафайет. — Моя жена беременна. Даст Бог, в скором времени у меня родится сын. Я буду знать, что род мой не угаснет, а потому с ещё большей радостью пойду сражаться за своего короля — и отомщу за отца.

Маршал снова встал, подошёл к Жильберу и положил обе руки ему на плечи.

— Мальчик мой, увидел ли ты свет? — неожиданно спросил он.

* * *

Стены комнаты были обиты чёрным сукном; в свете тусклого фонаря, стоявшего на полу, едва можно было различить изображения песочных часов, петуха и косы на одной из стен. Поверх белела надпись мелом: «Бдительность и упорство». У стены с надписью МЕСТЬ стоял простой стол, а на нём — череп и кости, хлеб, кувшин воды, бокал и две горки крупного порошка — жёлтого и белого. Присмотревшись, Лафайет понял, что это сера и соль. Его раздели до рубашки, закатали правую штанину, обнажив колено, смяли задник левого башмака и снова надели на ногу, после чего усадили на табурет перед столом и оставили одного в темноте.

Это был «кабинет размышлений». Через час за ним придут и отведут в храм, где он наконец-то увидит свет и вступит в ряды вольных каменщиков. Сейчас же он должен найти для себя ответ на три вопроса: каковы обязанности человека перед Богом, перед себе подобными и перед самим собой?

Просто поразительно, насколько мы слепы! Вернее, почти все… Человек видит лишь то, к чему привык, что ему понятно или что он хочет видеть. Он словно лошадь в шорах, понукаемая собственными страстями, засупоненная предрассудками… Но достаточно одной яркой вспышки, чтобы весь привычный мир рассеялся, точно мираж, и ошеломлённому взору открылась совершенно иная картина. Для Лафайета таким толчком стал памятный ужин восьмого августа: тогда он увидел цель, а сегодня, возможно, встанет на путь, ведущий к ней. Сегодня он вступит в братство, сделавшее своими идеалами равенство и свободу. Свобода духа и мысли — те крылья, которые позволят воспарить над низменными потребностями, возносясь к горнему свету мудрости, а братская любовь в конце концов восторжествует над раздорами, и мир тогда не будет знать ни границ, возведённых из ненависти к инородцам, ни пропастей неравенства.

Об этом и многом другом с ним говорил тогда де Бройль. Подумать только: маршал оказался великим мастером масонской ложи Святого Иоанна истинной Добродетели, в которой состояли офицеры королевского Мецского полка! Интересно, знал ли об этом папа?.. Жильбер целый месяц готовился к посвящению, читая в уединении тайно напечатанные книги о Храме Соломоновом, смерти Хирама и целях вольных каменщиков. Сегодня он станет одним из них…

Дверь у него за спиной открылась. Незнакомый голос вопросил:

— Чувствуешь ли в себе призвание?

— Да, — громко ответил Лафайет.

Два человека подошли к нему, завязали глаза, подняли, взяли под руки и повели. Левый башмак так и норовил свалиться с ноги, и Лафайету было от этого неловко. Потом они остановились. Раздался троекратный стук, и чей-то голос спросил через дверь, кто стучит. Человек, стоявший справа от Жильбера, ответил, что маркиз де Лафайет, капитан полка Ноайля, восемнадцати лет, просит принять его в вольные каменщики. «Составил ли он своё завещание?» — спросил голос. Человек справа сжал ему локоть, и Лафайет ответил, что видит своё призвание в том, чтобы поклоняться Высшему существу, служить своему отечеству, любить ближнего, помогать обездоленным и быть честным человеком. «Впустите его!» — произнёс голос.

Лафайет почувствовал, что находится в большом помещении, где много людей. «Поводыри» снова взяли его под руки. Сделав круг по комнате, они остановились, и Лафайету дали выпить «чашу горечи», а затем пошли дальше; во время третьего круга рядом с ним вдруг жарко вспыхнул невидимый огонь, и Жильбер вздрогнул от неожиданности. Наконец его остановили и велели сделать три шага вперёд.

— Чувствуешь ли ты в себе призвание? — услышал он уже знакомый голос, только теперь прямо перед собой.

— Да.

— Дайте ему узреть свет, он долго был лишён его.

С Лафайета сняли повязку, и он увидел, что стоит напротив кресла, в котором сидит маршал де Бройль в голубой шейной ленте в форме треугольника, в белом фартуке с изображением храма и с молотком в руке. Вдоль стен выстроились в круг люди с обнажёнными шпагами в руках, а сам он стоит на рисунке пирамиды, по обе стороны от которой начертаны, также мелом, буквы J и В. По концам пирамиды стояли три высоких факела; верно, мимо них его и водили.

Сделав ещё три шага вперёд, как его учили, Лафайет приблизился к креслу венерабля, перед которым стоял низкий табурет.

— Ты вступаешь в досточтимый орден, который значительнее, нежели ты думаешь, — услышал он ещё один знакомый голос и с удивлением узнал Покатигорошка. — В нём нет ничего против закона, против религии, против государства, против короля или против нравов.

Лафайет встал правым коленом на табурет, держа левую ногу на весу.

— Обещаешь ли ты никому и никогда не открывать тайну франкмасонов и масонства? — вопросил де Бройль.

Лафайет обещал. Ему обнажили левую грудь и дали в левую руку циркуль, который он приставил к соску, правую же положил на Евангелие, чтобы принести клятву:

— Повязка предрассудков спала с моих глаз: я убедился, что лишь в этом святилище я обрету добродетель в беседах с венераблем и наблюдая пример досточтимых братьев. Клянусь, во имя Верховного Строителя всех миров, никогда и никому не открывать без приказания от ордена тайны знаков, прикосновений, слов доктрины и обычаев франкмасонства и хранить о них вечное молчание, обещаю и клянусь ни в чём не изменять ему ни пером, ни знаком, ни телодвижением и никогда не разглашать того, что мне теперь уже известно и что может быть вверено впоследствии. Если я не сдержу этой клятвы, да сожгут и испепелят мне уста раскалённым железом, да отсекут мне руку, да вырвут у меня изо рта язык, да перережут мне горло, да будет повешен мой труп посреди ложи при посвящении нового брата как предмет проклятия и ужаса, да сожгут его после и развеют пепел, чтобы на земле не осталось ни следа, ни памяти изменника. Да избавит меня от сего несчастья Великий Архитектор Вселенной!

Де Бройль улыбнулся, встал и поставил Жильбера рядом с собой, а все братья по очереди подошли и троекратно обняли его. На Лафайета надели белый кожаный фартук с изображением перекрещенных циркуля и угольника и дали ему перчатки. Затем все прошли в соседний зал, где уже были накрыты столы для агапы — братского пира. Осушить бокал называлось «дать залп»; «залпы» перемежались гимнами. Лафайет пил и пел вместе со всеми и был совершенно счастлив.

9

Госпожа д’Айен внутренне ликовала: Адриенна решилась принять первое причастие. С самого утра в её душе пели ангелы. Небо, как по заказу, окрасилось в лазоревый цвет; за окошком кареты мелькали деревья, ещё сохранившие свой парчовый убор, словно и они ждали этой минуты и не хотели встретить её в убожестве. Торжественные звуки органа вызвали слезы умиления; госпожа д’Айен промокнула глаза платком, пока её дочь получала из рук священника просфору.

— Ты рада? — спросила она Адриенну, когда они сели в карету, чтобы ехать домой.

— Да, мама, очень!

Она действительно была рада. Теперь, если Господу будет угодно забрать её жизнь во время родов, она попадёт на небеса и будет оттуда оберегать Жильбера, поджидая его к себе.

В последнее время у Адриенны часто менялось настроение. Ей вдруг начинало казаться, что Жильбер разлюбил её, — почему он так долго не пишет? Она целый день не выходила из комнаты и плакала в подушку. Наконец приходило письмо с уверениями в неизменной любви и сетованиями на разлуку; Адриенна перечитывала его много раз и носила на груди, возле сердца, пока строчки не начинали расплываться. Когда ребёнок бил ножкой, Адриенна улыбалась и поглаживала живот рукой, чувствуя, как он напрягается изнутри. Конечно, у неё родится мальчик, ведь Жильбер так мечтает о сыне! В такие моменты ей хотелось, чтобы Жильбер был рядом и тоже мог ощутить нетерпеливые толчки. Но тут её взгляд случайно натыкался на отражение в зеркале, и она думала: нет-нет, пусть лучше приедет потом, чтобы не видеть её такой — раздутой, оплывшей, с отёкшими руками и ногами. Роды не слишком пугали её: скорей бы избавиться от бремени и предаться новым заботам. И радостям! Жильберу наверняка дадут отпуск, чтобы он мог увидеть сына.

В начале декабря, с приближением срока, всё было уже готово: госпожа д’Айен подыскала кормилицу и няню, повитуха госпожа Кудрэ, принимавшая роды у неё самой, готова явиться по первому зову. За десять дней до Рождества за ней послали карету.

Адриенна испуганно смотрела на мать: началось? Опоясывающая боль перекинулась на низ живота. Поддерживая под руки с обеих сторон, мать и гувернантка отвели её в спальню, где служанки уже суетились, готовя постель. Адриенну раздели до рубашки, тщательно причесали и надели на голову чепец. Боль становилась всё сильнее; Адриенна стонала, полулёжа на подушках, подсунутых ей под спину, и не могла найти удобное положение.

Приехала госпожа Кудрэ, приветливо со всеми поздоровалась, похвалила за то, что в комнате жарко натоплено — роженице будет легче тужиться, — и спросила у Адриен-ны, кого она хочет видеть подле себя, а кому уйти.

— Мама, не уходи! — попросила Адриенна голосом девочки, готовой заплакать.

— Нет-нет, дорогая, я буду здесь! — Госпожа д’Айен взяла её за руку.

Повитуха выпроводила служанок, наказав им иметь наготове тёплую воду, подогретое вино, растопленное масло и чистые простыни. Адриенне подложили под чресла подушку, госпожа Кудрэ согнула ей ноги и велела госпоже д’Айен держать дочери колени, не позволяя им сомкнуться.

Тело то напруживалось, то расслаблялось; из сдавленного горла вырывались стоны. Голос госпожи Кудрэ доносился словно сквозь вату.

— Вот и головка показалась, — приговаривала она. — Благодарите Господа, душа моя, за то, что Он милостив и ребёночек лежит как надо… Вот хорошо… Господь милостив, и вас Он любит…

Адриенна вскрикнула, почувствовав острую боль между ног. Теперь ей было слишком жарко и душно, сорочка на груди намокла от пота, во рту пересохло.

— Потерпи, потерпи, моя душенька, — продолжала ворковать повитуха. Вот плечико… А вот и второе… Теперь уж недолго осталось…

Ещё потуги — и Адриенна почувствовала, что ей стало легче. Мать отпустила её колени, прикрыв их подолом рубашки, и они с повитухой склонились над маленьким красным комочком. Послышалось покряхтывание, потом слабый, неуверенный детский крик.

— Что, мама?

Адриенна подалась вперёд, и госпожа д’Айен поспешила к ней, чтобы уложить обратно.

— Девочка, славненькая да прехорошенькая! — пела повитуха.

— Девочка?

На лице Адриенны отразился испуг. Мать поняла: ах, эти мужчины, им непременно нужен сын! Пусть Адриенна сама ещё дитя, она достаточно умна и наблюдательна, чтобы понять, что её родителей объединяет чувство долга, привязанность, привычка — но не любовь. А остались бы живы её братья — как знать, всё могло быть иначе…

— Вот и хорошо, что девочка! — пришла на помощь госпожа Кудрэ. — Уж поверьте моему слову, сколько я деток приняла, — да вы и сами знаете, сударыня, — если первенец — девочка, и роды легче, и роженица быстрее поправится, а уж во второй раз хоть бы и мальчик: дорожка проторена.

Повитуха действовала споро и умело. Убедившись, что послед вышел, ловко вытащила из-под Адриенны окровавленное бельё, обтёрла её полотенцем, смоченным тёплой водой, перетянула ей чресла и живот плотной тканью и обложила укромные части пелёнками, чтобы ей было сухо и тепло; обрезала младенцу пуповину и перебинтовала, обмыла его тёплым вином с капелькой масла, надела на головку крошечный чепчик, а ножки плотно спеленала, завернула дитя в одеяльце и положила рядом с Адриенной. Она впервые увидела свою дочь: красное личико, зажмуренные глазки… Младенец шевелился, как гусеничка, а потом стал сосать свою нижнюю губу. Адриенна почувствовала, как отвердели её груди; на сорочке возникли два мокрых пятна. Её дочь голодна! Повитуха объяснила, что в первые сутки младенцам грудь не дают: они должны отрыгнуть слизь и мокроту и опорожнить кишечник; малютке принесли рожок с процеженной медовой водой, и она стала жадно сосать. Адриенне же перетянули грудь и заменили сорочку. Она чувствовала страшную усталость. Жадно выпила стакан воды и отказалась от бульона. Оставив при ней лишь одну служанку, все вышли из спальни, забрав ребёнка. Когда Адриенна проснулась, ей сообщили, что девочку окрестили и нарекли Генриеттой — в честь бабушки-крёстной.

Жильбер ничуть не огорчился, узнав, что у него дочь. Его отпустили из Меца в бессрочный отпуск, накануне Рождества он приехал в Париж, крепко обнял жену и с умилением посмотрел на младенца, назвав Генриетту красавицей. Адриенна была на седьмом небе от счастья. Хотя она ещё не оправилась от родов и возобновить супружескую жизнь было нельзя, муж проводил с ней много времени, рассказывая обо всём, о чём сам узнал совсем недавно: об Америке, о рабстве, об инсургентах и даже о масонах — они же были едина плоть. Адриенна пылала тем же воодушевлением и от души желала победы американским колонистам.

На Рождество в Париже открылась ложа Простодушия на улице Бонди, и Лафайет отправился туда вместе с князем де Пуа и графом де Ламетом — ещё одним сослуживцем по Мецу. Гостей встречали братья-стюарды с красными лентами через правое плечо; одним из двух послушников на жалованье был негр. При входе посетители должны были сделать условный жест, приложив правую руку к сердцу и резко опустив её вниз, назвать секретное слово — «Боаз», услышать отзыв — «шибболет», после чего предъявить свои дипломы и расписаться в журнале. Среди гостей оказались иностранцы: русские граф Строганов, князь Хованский и князь Голицын, один поляк, пара немцев… Распоряжался церемонией герцог Шартрский, Великий магистр Великого Востока Франции, — любимец парижан, купавшийся в богатстве и славе порочного человека, не делая тайны из своих любовных похождений, пристрастия к вину и игре. Конечно, такой образ жизни не пристал строителю Храма Соломона, но, с другой стороны, герцог Филипп был единственным принцем крови, которого простой люд мог видеть каждый день, — это ли не живой пример отрицания соеловных различий во имя равенства? А распущенностью называли внутреннюю свободу принца, не желавшего загонять своё поведение в рамки светских условностей. Жильбер заставлял себя так думать, хотя проезд герцога по предместью Сент-Оноре разжёг угольки, которые, как оказалось, не превратились в золу: на козлах его кареты сидела принцесса де Ламбаль, а на запятках стояла Аглая! Без женщин принц обойтись не мог; Великий Восток принял в свое лоно адоптивные ложи «вольных каменщиц», под главенством родной сестры Филиппа — герцогини де Бурбон. Ах, если бы Адриенна прошла посвящение, она стала бы Жильберу не только женой и другом, но и «сестрой»!

Лафайет не рассказал ей только об одном — о том, что мечтает уехать в Америку и сражаться там на стороне инсургентов. Это бы её огорчило… Разумеется, он скажет ей, но не сейчас, потом, когда всё будет решено и готово. А пока пусть веселится без забот, ведь нынче праздники.

Маршал де Бройль тоже прибыл в столицу. Он старался не подавать виду, насколько его захватила идея маркиза. Восстание в колониях — заноза в пятке англичан, которая может вызвать нарыв и гангрену. Самое время поквитаться за унизительный Парижский мир шестьдесят третьего года, за отобранные колонии, за сотни судов, захваченных на море в мирное время и восемь тысяч матросов, погибших в плавучих тюрьмах!

Разумеется, нерв войны — это деньги, а казна пуста. Тюрго настроен резко против военных расходов, считая, что колонисты и сами смогут отстоять свои права. Но даже осторожный граф де Верженн, заведующий иностранными делами, полагает, что вступление Франции в войну неизбежно. Если ничего не предпринимать, можно упустить момент и усугубить своё положение. Сейчас инсургенты просто шантажируют Лондон, чтобы заключить с ним договор на выгодных для себя условиях. Если конфликт разрешится мирным путем, Британия станет ещё сильнее; если же англичане проиграют войну, эта жадная и беспокойная нация захочет возместить себе ущерб, напав на Антильские острова.

Вот в чём главная беда. Главный министр Морепа совершенно прав: если Франция вмешается в конфликт, исход борьбы будет решаться на море, а там владычествует Англия. Год назад Лондон запретил всей Европе торговать с непокорными колониями, позволив кораблям английской Ост-Индской компании арестовывать все суда для проверки и конфисковать груз при обнаружении оружия на борту, а кто же, скажите на милость, рискнёт пуститься в плавание по южным морям, не захватив с собой оружия! В этом году англичане переоснастили шестнадцать линейных кораблей, двадцать два фрегата и тридцать два корвета, которым граф д’Орвилье может противопоставить всего тринадцать кораблей в Ла-Манше и Атлантике. Вот если бы испанцы выступили на стороне Франции! У них тоже большой зуб на англичан, однако Мадрид боится, что искорки пожара, разгоревшегося в Северной Америке, перекинутся на огромную испанскую империю. По донесениям французских лазутчиков, главный министр Карла III даже начал тайные переговоры о возвращении Гибралтара в обмен на испанский нейтралитет…

Людовик XVI тоже считает неразумным оказывать помощь британским подданным, восставшим против своего короля, — какой пример для французов? И он не намерен нарушать Парижский договор под тем лишь предлогом, что не любит англичан — этот заносчивый и алчный народ купцов. Его величество молод, не искушён в политике и хочет остаться в истории как честный человек, верный своему слову и руководствующийся Божьими заповедями. В прошлом ноябре буря выбросила на камни у Котантена британское транспортное судно с войсками, отправлявшимися в Новый Свет; французские рыбаки спасали тонущих солдат с риском для жизни, как и положено добрым христианам. Король прослезился, когда узнал об этом! Он запретил поставлять инсургентам оружие и провиант, но ведь можно пойти другим путём.

Колонистам недостает опытных военачальников — надо предоставить им их. Генерал Вашингтон, которого Конгресс назначил главнокомандующим, закончил прошлую войну полковником, не одержав ни одной победы, а прославился лишь тем, что уничтожил маленький отряд парламентёра Жюмонвиля — нечего сказать, великий подвиг! Вот если бы войска инсургентов возглавил маршал де Бройль, имя победителя при Бергене привело бы англичан в трепет, а победа в решающем сражении и заключение мира на условиях колонистов стали бы прекрасным завершением его военной карьеры! Пусть эти мальчики — Ноайль, Сегюр, Лафайет — войдут в его штаб. Конечно, надо взять и кого-нибудь поопытнее, например, шевалье де Моруа, подполковника королевских гренадеров. Он хотя и стихоплёт, блистающий в свете своими талантами к музыке, живописи и разным наукам, но хороший военный, кровью заслуживший орден Святого Людовика. Ну и, разумеется, с ними поедет Иоганн фон Кальб — немец на французской службе, которого де Бройль ещё в шестьдесят восьмом году посылал в Америку на разведку. Жан де Кальб (он переделал своё имя на французский лад) — незаменимый человек в подобной экспедиции и к тому же говорит по-английски. Вот только нужно улучить удобный момент, чтобы представить этот проект королю…

Герцог д’Айен отправлялся в Версаль. Собравшись с духом, Жильбер посвятил «папу» в свои планы. Изящные брови герцога взлетели вверх: так вот причина неожиданного библиофильства его зятя! Очередная ребяческая выходка, а он-то думал, что мальчик наконец взялся за ум и серьёзно занялся наукой и политикой… И эти двое туда же — Луи де Ноайль и Филипп де Сегюр. Тоже мне три рыцаря…

— Мой милый! — Подагра временно разжала свой капкан, и д’Айен пребывал в хорошем настроении. — Разумеется, ваше решение похвально. Но между тобой и твоими друзьями существует одно очень важное различие.

— Какое? — лоб Жильбера прорезала упрямая морщинка.

— Деньги, сударь, деньги. — Герцог подошёл к каминному зеркалу, чтобы проверить, не отлепилась ли мушка со щеки. — Твои друзья небогаты и ничем не рискуют, во Франции у них нет никаких перспектив, тем более что наше экономное величество распустил свою военную свиту. Напротив, служба в иноземной армии в военное время сможет доставить им чины, награды и богатство, если они окажутся достаточно ловки и удачливы. Ты же, мой друг, обладаешь внушительным состоянием, а это налагает определённые обязанности. Если бы ты внимательно прочёл труды Гоббса и Кенэ, которые я тебе прислал…

«Папа» пустился в пространные рассуждения, но Жильбер его уже не слушал. Он богат! Эта мысль его поразила, ведь раньше он совсем об этом не задумывался. Он богат и может тратить деньги по своему усмотрению. Он свободен!

10

Опираясь на трость, Бенджамин Франклин поднялся на заднее крыльцо Карпентерс-Холла и остановился, чтобы отдышаться. Зима выдалась холодная и снежная, пробираться через сугробы было непросто, и хотя его дом на Хай-стрит всего в одном квартале отсюда, он потратил на дорогу добрых полчаса и весь взмок под тяжёлой шубой. Зато мороз побуждает горожан сидеть дома у камина, так что вряд ли его кто-нибудь заметил, несмотря на фонари для освещения улиц, сделанные по чертежам самого Франклина.

Остальные трое уже ждали. Деймон взял свечу в металлической подставке и стал подниматься по скрипучим ступеням, похожим на лестницу на эшафот. Франклин расстегнул шубу, стянул с головы меховую шапку и пошёл за ним. Ставни на палладианских окнах были плотно закрыты, чтобы свет не привлекал внимания.

В Карпентерс-холле собирался Первый Континентальный Конгресс. Многие делегаты захаживали в библиотеку, устроенную Франклином на втором этаже; заведовал ею Фрэнсис Деймон — бывший парижский купец, давным-давно перебравшийся в Филадельфию и женившийся на американке. Франклин был очень горд этим книжным собранием, составленным на пожертвования и насчитывавшим больше двух тысяч томов. В библиотеку они сейчас и направлялись; комната напротив была забита телескопами, микроскопами и прочими научными инструментами и приспособлениями.

Уже третью ночь они приходили сюда тайком, поодиночке, но Франклин с Джоном Джеем так и не поняли, можно ли верить этому французику, выдающему себя за антверпенского купца, или он всё-таки английский шпион. Или двойной агент. То, что он никакой не купец, стало понятно с первого взгляда на этого хромого измождённого человека, который показался Джею пожилым, хотя седая борода, скорее всего, была накладной. Не иначе бывший офицер. По-английски не говорит совсем, ну и что. Англичане смогут расспросить его и по-французски. Интересуется положением в колониях, но ничего не предлагает и не обещает. С ним надо держать ухо востро.

Комитет тайной переписки был создан всего месяц назад, и не успели шесть его членов поклясться в неразглашении военной тайны, решений Конгресса и Военного комитета, как сюда явился этот псевдокупец, Бонвулуар, прямиком из Лондона. С Франклином его свёл Деймон. Странное всё-таки совпадение.

Задачей Комитета тайной переписки было войти в сношения с «нашими друзьями в Англии и других странах». Франклин первым делом написал швейцарцу Шарлю Дюма, проживавшему в Гааге: Нидерланды уже не играют большой роли в европейской политике, но в столице можно встретиться с посланниками всех иностранных дворов и выпытать у них, не расположен ли кто-либо из монархов к союзу с американскими колонистами. И вдруг — этот француз, как снег на голову. Без рекомендательных писем, переодетый. Но с уверениями, что французские порты будут открыты для американских торговых судов, а на Акадию Франция больше не претендует. Французский агент, это несомненно, но только ли французский? Риск велик, однако шанс упускать нельзя.

Деймон выступал переводчиком: французский язык Франклин знал ещё плохо, а малейшая неточность могла оказаться роковой. Джей был ему нужен, чтобы они одёргивали друг друга и не рассказали больше, чем следует; остальных членов Комитета этому Бонвулуару, или как его там, знать вовсе не обязательно.

Так будет ли Франция помогать колонистам? И что она попросит взамен?

Бонвулуар начал юлить, уверяя, что он всего лишь частное лицо. Конечно, Франция может оказать какую-то помощь, но на каких условиях — ему неизвестно. Хорошо. Америка — страна, богатая природными ресурсами, но у неё мало золота и серебра для покупки оружия. Возможно ли выменять у французов оружие на меха и табак? Француз снова ответил положительно, но уклончиво, подчеркнув, что дела такого рода надо доверить купцам, правительство подобные сделки заключать не станет. Допустим. Американцам нужны опытные военные. Могут ли приехать сюда из Франции хотя бы два хороших военных инженера? Бонвулуар пообещал написать домой и расспросить друзей. Вот и отлично. Пусть так и сделает.

Жюльен Александр де Бонвулуар, конечно же, не был купцом — он принадлежал к древней нормандской аристократии, но не был он и офицером — наоборот, надеялся заслужить офицерский патент, исполнив поручение Верженна. К своим двадцати шести годам он успел промотать отцовское наследство, сбежать на Сан-Доминго, поступить там волонтёром в полк Кап-Франсе… Гарнизонная служба не открывала перед ним никаких перспектив, и он уехал в Лондон. Французский посол граф де Гин, выбравший его (на безрыбье) для разведывательной миссии в североамериканских колониях, вручил ему двести луидоров и инструкции от министра: разузнать как можно больше о состоянии войск инсургентов и о ходе военного конфликта, ничего не обещая и ни во что не ввязываясь. Неудача Бонвулуара обошлась бы французской казне всего в двести луидоров; успех подарил бы ему новую жизнь — военную карьеру, прощение родных… Он просто обязан справиться!

Переезд в Америку занял целых сто дней вместо двух месяцев; торговое судёнышко щепкой болталось на холодных серых валах, меняя курс по воле ветров и течений. Бонвулуар питался сухарными крошками, запивая ежедневный кусочек солонины глотком протухшей воды. Но, очутившись на берегу, тотчас отправился разыскивать Деймона, которого прежде видел всего один раз — случайно повстречал с передвижной библиотекой. Это был его единственный знакомец в Америке.

Вернувшись к себе после третьего разговора с Франклином (какое счастье, что ему удалось выполнить предписание Верженна — выйти именно на Франклина!), он сел писать подробный отчет о своих тайных встречах в Карпентерс-Холле и о том, что ему удалось разузнать.

Поскольку он должен придерживаться легенды об антверпенском купце, само письмо следовало насытить множеством скучных деталей: ценами на табак, кофе, какао и хлопок, сведениями об урожае, о расценках на морские перевозки, о том, когда выгоднее отправлять груз и на каких судах, чтобы лишь малая его часть испортилась из-за протечек в трюме… Главное же он написал молоком между строк; этот текст проступит при нагревании бумаги.

«Как я и ожидал, страна бурлит. Конфедераты готовятся к будущей весне и, несмотря на суровую зиму, продолжают сражаться, — писал Бонвулуар, припоминая то, что говорил ему Франклин. — Они осадили Монреаль, и тот сдался, сейчас они под Квебеком, который, я полагаю, вскоре поступит так же… Они окопались под Бостоном… Они исполнены невероятного рвения и доброй воли; ими командуют способные люди. Здесь каждый — солдат, войска хорошо обмундированы и вооружены, получают хорошее жалованье. У них под ружьём более 50 тысяч солдат и ещё большее число волонтёров, не желающих платы за свою службу. Судите же, как будут драться люди такой закваски. Они сильнее, чем мы могли предполагать, их мощь превышает всякое воображение, вы были бы поражены. Их ничем не напугать и не смутить, будьте благонадёжны. Независимость непременно наступит в 1776 году, назад пути нет».

На самом деле Франклин лукавил. В октябре он побывал в Кембридже и побеседовал с генералом Вашингтоном, осадившим Бостон. Тот жаловался на ненадёжных волонтёров и требовал прислать ему двадцать тысяч рекрутов, заключив с ними контракт не меньше чем на год: договор с уроженцами Коннектикута и Род-Айленда истекал первого января, и главнокомандующий мог остаться без армии, поскольку воевать без денег полуголые солдаты, мёрзнувшие на снегу, отнюдь не желали. Англичанам не хватало смелости, чтобы атаковать, а американцам — пороха. Монреаль действительно сдался, но когда полковник Бенедикт Арнольд послал предложение о капитуляции в Квебек, над ним только посмеялись: какую угрозу для укреплённого города могли представлять собой шесть рот почти безоружных голодных солдат? В конце ноября британцы выслали из Бостона три сотни мужчин и женщин с детьми, страдавших от цинги и больных оспой, чтобы освободить место для свежих войск, и в самом деле, за два дня до Нового года в порт вошли несколько кораблей. Помимо солдат они привезли листовки с речью короля Георга III на открытии парламента: борцы за равенство объявлялись мятежниками и изменниками, а обращение за помощью к иноземным державам лишало их всякой надежды на пощаду.

В тот же день Бонвулуар отправил своё донесение во Францию.

* * *

Париж чердаков и подворотен стучал зубами от холода, Сену сковало льдом. Тем временем двор был захвачен новой интригой. В январе несколько оперных актрис подали королеве петицию, прося не назначать директором Королевской академии музыки шевалье де Сен-Жоржа, поскольку честь и деликатность воспитания не позволяют им подчиняться требованиям мулата. Назначение отменили, но только чтобы не ставить Сен-Жоржа в неловкое положение: Мария-Антуанетта не отказалась от его услуг и по-прежнему брала у него уроки игры на клавесине. Красавец-мулат, родившийся на Гваделупе от чернокожей рабыни и белого отца, двухлетним был привезен в Бордо, благодаря чему обрёл свободу и получил светское воспитание у фехтмейстера Лабоэсьера, проявив большие способности к искусствам и разного рода физическим упражнениям. Он несравненно владел рапирой и пистолетом, опережал всех в беге, укрощал самых диких лошадей, плавал как рыба, прекрасно танцевал и изящно катался на коньках. Кроме того, он сделался превосходным скрипачом и сочинял сонаты и струнные квартеты, заслужив к двадцати четырём годам прозвище Неподражаемого. Но цвет его кожи был несмываемой позорной печатью; только масоны называли его «братом». И вот теперь запущенная кем-то сплетня пыталась вымазать дёгтем королеву, уверяя, что к учителю её влечёт любовь — но только не к музыке. Услышав подобные гадости, нашёптанные на ушко, маркиза де Лафайет пунцовела от возмущения, давала гневную отповедь клеветникам и прекращала к ним ездить. Жильбер был горд своей жёнушкой и отдавал должное королеве: свобода от предрассудков делала ей честь.

Короля занимали более важные вещи, чем придворные сплетни. Тюрго подготовил обширную реформу, которая позволила бы оживить экономику и наполнить казну: он предлагал отменить «королевскую повинность» (бесплатную работу крестьян несколько дней в году на строительстве и ремонте дорог), упразднить цеховые привилегии и заставить дворян платить налоги. Людовик поставил свою подпись под ордонансом, хотя знал, что бури не миновать.

В апреле стало известно о том, что англичане сдали Вашингтону Бостон; слова французского агента в Америке подтверждались. В салонах Сен-Жерменского предместья бесстрашно восхваляли инсургентов, а вист переименовали в бостон. Версаль разделял это воодушевление: Верженн перешел к решительным действиям и велел Бомарше, выполнявшему уже не первое секретное поручение, создать коммерческую компанию для поставки конфедератам оружия, боеприпасов и снаряжения в обмен на колониальные товары, пообещав дать на это два миллиона ливров (один от Франции, другой от Испании). Кроме того, Людовик приказал военному флоту защищать суда конфедератов и нейтральных стран, которые попросят о покровительстве французского флага. Тюрго был решительно против, но в мае ему пришлось подать в отставку: буря разразилась, бушующее дворянское море требовало сакральной жертвы. Распоряжаться королевской казной Людовик поручил женевскому банкиру Жаку Неккеру, известному своей осмотрительностью.

Четвёртого июля американские колонисты перешли Рубикон, приняв Декларацию независимости и тем самым поставив себя вне закона. Испанцы испугались и не спешили раскошеливаться, французы же сдержали свои обещания: компания «Родриго Горталес и К0» отправила на остров Синт-Эстатиус в Карибском море, принадлежавший голландцам, мушкеты, пушки, ядра, порох, гранаты, палатки и одежду для тридцати тысяч человек. Руководить этой операцией Бомарше помогал Сайлас Дин, присланный Конгрессом во Францию под видом купца из Коннектикута. Однако в конце августа Вашингтон вместе со всей своей армией угодил в западню, расставленную ему англичанами в Бруклине. Парижский парламент не зарегистрировал ордонансы на основе проектов Тюрго, реформа сошла на нет; все планы рассыпались, словно карточный домик; Людовик пребывал в растерянности и унынии.

Лафайет, напротив, бодро шёл вслед за Кальбом по лабиринту узких парижских улиц, в который они свернули с бульваров. Кальб шагал в ботфортах по щербатой мостовой, не выбирая дороги, и Жильбер ругал себя за то, что оделся в штатское. Но ведь двое военных в доме купца привлекли бы ненужное внимание! Поэтому он смотрел себе под ноги, перепрыгивал через вонючие ручейки, текущие от лавки мясника, и старался не наступать на конские «яблоки».

Поднявшись на третий этаж кирпичного дома, Кальб постучал в дверь условным стуком. Им открыл сам хозяин — моложавый мужчина, на вид лет тридцати пяти, в коричневом сюртуке поверх белого жилета. «Маркиз де Лафайет — мистер Сайлас Дин», — представил их друг другу немец.

Жильбер ещё не выучил английский язык, хотя уже приобрёл кое-какие книги и грамматику, а Дин мог выговорить по-французски только самые необходимые фразы, поэтому Кальб выступал в роли переводчика. Американец знал о цели прихода своих гостей и ожидал увидеть очередных авантюристов, краснобаев и прохиндеев, явившихся к нему за рекомендательными письмами и офицерскими патентами. Однако разговор с молодым маркизом его приятно удивил. Ни словом не обмолвившись о желаемом вознаграждении за свои услуги и не расписывая своих достоинств — истинных или мнимых, — Лафайет сказал, что представляет группу французских дворян, решивших, как и он, встать в ряды конфедератов с оружием в руках ради любви к свободе. У него есть рекомендации. Возможно, господину Дину знакомо имя маршала де Бройля, князя де Пуа или маршала де Муши. Бригадир де Кальб вставил от себя, что тоже готов поручиться за капитана де Лафайета.

Чтобы дать себе время подумать, Дин предложил гостям сесть и осведомился, не желают ли они чего-нибудь выпить. Лафайет отказался от угощения: он пришёл сюда не для светской беседы. Уставившись на свои руки, соединенные кончиками пальцев, Дин заговорил о неудачах Конти-ментальной армии. Нью-Йорк пришлось сдать англичанам, судьба кампании висит на волоске, у американцев нет оружия и опыта, а к берегам колоний одна за другой идут флотилии военных кораблей с хорошо обученными солдатами и немецкими наёмниками… Французским добровольцам не стоит рассчитывать на скорые победы, славу и почёт… Он посмотрел на Лафайета и встретил прямой взгляд прозрачных голубых глаз.

— До сих пор я доказывал вам своё рвение на словах, теперь же хочу доказать его делом, — сказал маркиз. — Я покупаю судно, на котором наши офицеры отправятся в Америку; оно будет оснащено за мой счёт. Нас будет пятнадцать человек, вместе со мной. Многие из нас ещё молоды, но этот недостаток со временем пройдёт. Верьте мне, я хочу разделить вашу судьбу в опасности.

Этот юноша излучал уверенность в себе и был совершенно искренен. Маркиз де Лафайет… Он, кажется, женат на дочери герцога д’Айена, который вхож к королю, и состоит в родстве со многими знатными фамилиями. Пожалуй, он может быть полезен. Да, им необходимо встретиться ещё раз, чтобы всё как следует обсудить. Прощаясь, Жильбер с чувством пожал руку борцу за свободу.

* * *

— Я знаю, кто вы; мне надо с вами потолковать.

Человек говорил по-английски с шотландским акцентом. Дин заметил его возле самого дома, хотел дойти до стоянки фиакров, чтобы оторваться от «хвоста», но не успел. Незнакомец ухватил его за рукав. Прохожие оборачивались; некоторые останавливались неподалёку, предвкушая ссору или драку. Только не скандал! Скрипнув зубами, Дин велел незнакомцу следовать за собой и увлёк его на улицу Спасителя.

Толкнув калитку, он вошёл в лавку торговца картинами, сделал условный знак хозяину, и тот, услав слугу за каким-то делом, провёл их в дальнюю комнату. Дин заметил, что его спутник разглядывает на ходу картины и на мгновение задержался перед полотном на античный сюжет. Но они сюда пришли совсем не за этим. Хозяин раскрыл створки большого резного шкафа; Дин, пригнувшись, шагнул внутрь. Через пару секунд он выбрался наружу из такого же шкафа, стоявшего в соседнем доме. Это было знаменитое на весь Париж заведение мадам Гурдан по прозвищу «Графиня».

Через эти дверцы проходили прелаты, члены парламента, дамы из высшего света, чтобы затем переодеться мирянами, военными, кухарками и предаться разврату. Каждый находил здесь развлечения на свой вкус и кошелёк; девки, подобранные «Графиней» на улице или приехавшие из провинции, тщательно мылись, умащивали свои тела и наряжались в платья по запросу клиентов, которые в ожидании разглядывали эротические картины и поглощали пастилки Ришелье со шпанскими мушками, запивая их пряным шоколадом. Дамы покупали «английские рединготы» для неутомимых в постели жеребцов, чтобы не родить своему мужу бастарда, испортив жаркой плебейской кровью жидкую кровь родовитых дворян, а кавалеры запасались эссенцией доктора Жильбера де Преваля, предотвращавшей и врачевавшей «пинок Венеры». Те, кому никакие возбуждающие средства уже не помогали, смотрели из-за прозрачных газовых занавесей, как круглые зады монахинь секут вересковым веником, а рядом, в не пропускающем звуки «салоне Вулкана», насиловали строптивых девственниц на опрокидывающемся кресле. Но Дину был нужен всего лишь отдельный кабинет. Мадам Гурдан перевела цепкий оценивающий взгляд с одного на другого и отвела их в свободную комнату. Спросила только, не подать ли тёплой воды. Ей платили и за то, чтобы она не задавала лишних вопросов.

Бродяга оробел, оказавшись в роскошном алькове с большой кроватью и зеркалом на потолке. Дин сел на единственный стул, заложив ногу на ногу, бросил шляпу на туалетный столик и раздражённо спросил:

— Кто вы и что вам нужно?

Парень стоял теперь перед ним: испитое лицо с длинным носом, грязные всклокоченные волосы, чёрные обломанные ногти и характерный запах пьяницы. Просто нищий, побирушка, надо было отделаться от него на улице и не тащить сюда. Вот чёрт!

— Меня зовут Эткен, сэр, Джеймс Эткен. Я родом из Эдинбурга, но живал в вашей стране и хочу вам помочь.

— Помочь мне?

— Вам, колонистам. Республика в Америке должна победить, как в Риме; власть Тарквиниев не восстановить; все прочие народы в конце концов признают Республику, как Порсена признал Рим, но Тарквиний ещё слишком силён, а я знаю, как ослабить его мощь.

Дин онемел от удивления. Кто это? Сумасшедший? Юродивый? Или всё же шпион, подосланный из Англии?

Эткен продолжал говорить — быстро, выплёвывая слова и захлебываясь ими, точно тонущий человек. Дин с трудом понимал его шотландский выговор; его пугало, что он связался с безумцем — как теперь отделаться от него?

— Чего вы от меня-то хотите? — спросил он в отчаянии.

— Вот.

Эткен быстро скинул с себя сюртук, оставшись в грязной сорочке, нервными движениями оторвал подкладку снизу, достал оттуда сложенные вчетверо листы бумаги, развернул их и стал аккуратно раскладывать на столике, с которого Дин убрал шляпу.

На листках были неумелые, корявые рисунки карандашом, какие-то чертежи.

— Вся сила Англии, само её существование зависит от флота, а флот — от верфей, — пояснял шотландец. — Я зарисовал здесь верфи Портсмута, Плимута, Чатема, Вулвича и Дептфорда. Устроить там пожар — значит подрубить ноги колоссу. Я это сделаю во имя свободы, ради Америки, и заслужу себе бессмертную славу! «Не время говорить о пустяках: ярмо иль трон, свобода или смерть!»

Точно сумасшедший. Читал Тита Ливия и цитирует Аддисона, а по рукам видно, что чернорабочий. И эти чертежи… Может быть, всё-таки провокация? Устроить пожар…

— Кто вас прислал сюда?

— Никто. Я просто хотел, чтобы вы знали. Когда верфи запылают, вы сообщите туда, в Америку, что это сделал Джеймс Эткен.

Чушь какая-то. Пора заканчивать эту комедию.

— Хорошо, разумеется. Я запомню ваше имя. Когда вы уезжаете в Англию?

Эткен замялся.

— У меня вышли все деньги… Не могли бы вы ссудить мне немного…

Ах, ну конечно, это было ясно с самого начала. Какой-нибудь спившийся актёришка, скатившийся на самое дно, но сохранивший любовь к театральным эффектам: ему претит просто побираться на улицах. Сколько ему дать? Если слишком мало, он тотчас пропьёт все деньги и явится клянчить снова. А много давать всё-таки жалко…

Порывшись в кошельке, Дин выложил на столик три серебряные монеты в пол-экю, а затем полез во внутренний карман за бумажником и достал оттуда банковский билет на двадцать фунтов.

— Это всё, чем я могу вас ссудить, — твёрдо сказал он. — Я, знаете ли, тоже стеснён в средствах…

Вместо того чтобы смахнуть деньги со стола и поскорее спрятать, рассыпавшись в благодарностях, Эткен принялся за долгие мысленные подсчёты, шевеля губами, сгибая и разгибая пальцы: прикидывал, во сколько ему обойдётся обратный путь — пешком, в дилижансе и через Ла-Манш. Потом молча собрал свои рисунки, засунул их обратно под подкладку и заколол булавкой.

— Этого хватит на три зажигательные бомбы, а может, и на пять, — объявил он Дину, аккуратно складывая банковский билет. — Где лучше сначала устроить пожар — в Портсмуте или Плимуте?

— Решайте сами, — быстро ответил Дин, которому было не по себе.

Если это всё-таки провокатор, он ничего не докажет. Никаких бумаг Дин у него не брал и ему ничего не давал; рассказ о встрече в борделе должен вызвать недоверие у полиции, если она вообще заинтересуется этим делом.

Пора расходиться. Дин велел Эткину идти первым, покинуть заведение через главный вход и больше не искать встречи с ним. Тот согласно кивнул, поблагодарил и сказал на прощанье:

— Пока я жив — недаром буду жить.

Снова «Катон».

Странный тип уже собирался шагнуть за порог, когда Дина словно толкнуло к нему.

— Послушайте! — окликнул он шотландца. — Если вам понадобится помощь… в Англии… разыщите в Лондоне доктора Эдварда Банкрофта… Он химик…

— Благодарю вас, сэр! — Эткен улыбнулся, показав плохие зубы.

Он ушёл, а Дин теперь терзался сомнениями: хорошо ли он поступил, назвав имя Банкрофта? А вдруг это всё-таки шпион?..

11

— Князь де Пуа! Маркиз де Лафайет!

Жильбер поклонился и коснулся губами белой руки Георга III. Король был похож на своего младшего брата: те же светлые глаза с белыми ресницами, скошенный подбородок с ямочкой, простоватый вид без всякой величественности. Людовик XVI всё-таки больше похож на монарха. Интересно, он говорит по-английски с таким же ужасным акцентом, как Георг — по-французски?

Младшего брата «папы», маркиза де Ноайля, назначили послом в Лондон, и Лафайет воспользовался родством, чтобы посетить британскую столицу перед отъездом в Америку — хотел взглянуть своему врагу в лицо. Сайлас Дин и его помощник Уильям Кармайкл, с которым Жильбер почти подружился, с энтузиазмом восприняли эту идею, надавав ему уйму поручений. «Папа» тоже одобрил поездку; он хотя и не любил англичан, но отдавал должное их уму и предприимчивости, внимательно следя за достижениями их учёных и инженеров. Адриенна осталась дома: она снова ждала ребёнка, о переправе зимой через коварный Ла-Манш не могло быть и речи. Тем лучше, её присутствие сильно бы всё осложнило… Жильбер так и не сумел открыться жене и сказать ей о том, что их разлука продлится гораздо дольше, чем она полагает. Тайна терзала его сердце; он даже прослезился, прощаясь, и Адриенна ещё крепче прижалась к его груди: как она счастлива! Он её любит!

Георг III велел принимать знатных приезжих из Франции со всевозможной учтивостью и любезностью и сам подавал пример. Жильбера и Покатигорошка ему представили на одном из еженедельных приёмов в Сент-Джеймсском дворце, куда король специально приезжал из Букингемского. Сент-Джеймс с бурыми кирпичными стенами, двумя зубчатыми башенками у главного входа и черепичными крышами, утыканными дымоходами, больше походил на тюрьму, чем на дворец; несмотря на большие гобелены и пару старинных портретов на стенах, зала для приёмов выглядела наскоро прибранным сараем. У дверей стояли два гвардейца с алебардами, в красных мундирах. «Раки», — подумал Жильбер.

Алый цвет мундиров британской армии был выбран для устрашения врага: на красном не видно крови. Но в самом деле, сколько крови на этих мундирах! Кармайкл получал по своим каналам сведения из Лондона о ходе военных действий в Америке: англичане и в особенности гессенские наёмники вели себя жестоко, приканчивая даже тех, кто бросал оружие и сдавался на милость победителя, а четыре тысячи пленных, включая больных и раненых, стариков и подростков, держали в плавучих тюрьмах, по щиколотку в воде, или в холодных хлевах, набив их битком! Неудивительно, что люди умирали сотнями…

И всё же конфедераты продолжают бороться! Перед отъездом в Лондон Жильбер несколько раз перечитал «Меркюр де Франс» от 28 января 1777 года с новостями о войне. «Новые депеши от генерала Хау правительство держит в секрете; распространились слухи, что одна из бригад гессенцев была застигнута врасплох под Трентоном отрядом генерала Вашингтона, после яростного боя спастись удалось только 300–400 солдатам этой бригады, которые поспешно отступили. После этого события, в истинности которого многие не сомневаются, американцы могут не опасаться за Филадельфию». Как он ликовал, узнав об этом! Правда, далее газета писала, что англичане усердно готовятся к новой кампании: «К весне армия возрастет до 50 тысяч человек, в том числе 15 тысяч немцев; для пополнения оной в декабре были заключены новые договоры с князем Гессена, который обязался предоставить дополнительно 1067 человек пехоты без генералов. Сии вспомогательные войска обойдутся в нынешнем году на четверть дешевле. Они погрузятся на корабли в Гамбурге 20 марта, куда 10-го числа приказано прибыть транспортным судам… Большой флот сможет быть оснащён не ранее конца марта, но уже собирается в Спитхеде». Ничего страшного, дело англичан проиграно, он в этом уверен. Время теперь работает против них. В начале года в море вышли три корабля с грузом оружия, закупленного Бомарше; с орудий и мушкетов соскоблили напильником французские лилии.

Правда, эту операцию не удалось сохранить в тайне из-за досадного происшествия. На «Амфитрите» находился именитый артиллерист Филипп Тронсон-Дюкудрэ. Он получил разрешение отправиться волонтёром в Америку и захватил с собой ещё два десятка офицеров, дюжину сержантов и две сотни пушек; Сайлас Дин пообещал ему генеральский патент. «Амфитрит» благополучно вышел из Гавра и покинул Францию, но путешествие показалось Дюкудрэ недостаточно удобным, и он заставил капитана обогнуть Бретань и причалить в Лорьяне! Соглядатаи лорда Стормонта, английского посла в Версале, тотчас донесли, что в американские колонии отправляется экспедиция с согласия французского правительства. Разгорелся скандал; Верженн был в ярости; Дюкудрэ получил приказ сойти на берег и вернуться в Мец, по месту службы; капитану «Амфитрита» пришлось подписать обязательство, что он не поведёт корабль дальше Сан-Доминго… Жильбер досадовал на Дюкудрэ: что за капризы, недостойные офицера! Неужели нельзя было несколько недель потерпеть неудобства плавания? Один человек чуть не перечеркнул труды многих других, поставив на карту судьбу целого народа! Он, Лафайет, ни за что не совершит подобной ошибки.

Пятого марта, когда маркиз уже две недели жил в Лондоне, из Нанта в Америку отплыли четыре французских военных инженера, которых просил прислать Франклин: талантливый Луи Дюпортайль, опытнейший Жан-Батист Гувион, Луи де Ларадьер и Жозеф де Ломуа. Все четверо получили отпуск, Людовик XVI не мог не знать о цели их путешествия. При этом он строго-настрого запретил молодым офицерам ехать в Америку, чтобы послужить своей шпагой колонистам. Что с того? Это всего лишь дымовая завеса для отвода глаз лорда Стормонта. Дюкудрэ всё-таки уехал — из Бордо. Там же Лафайет назначил сбор друзьям, готовым последовать за ним. Увы, Сегюр и Ноайль не в их числе… Они даже не знают, что он едет. Но Жильбер теперь связан тайной и не может рассказать им, что выбрал себе девизом «Сиг поп» — «Почему нет?» Хотя его просто распирает от этого желания…

Георг III заявил, что никогда не признает независимость американцев и согласен вести войну хоть целую вечность, преследуя и изматывая противника, пока колонисты, наконец, не раскаются и не попросят прощения. Премьер-министр лорд Норт уверен, что рано или поздно это случится: свобода обернётся неурядицей, бунтовщики переругаются друг с другом, прежний порядок покажется раем по сравнению с наступившим хаосом, и сохранившие верность королю американцы выдадут смутьянов головой. Но далеко не все члены парламента и правительства с ним согласны. Во время бала у лорда Джермена, министра по делам колоний, гонец доставил известие о новом поражении англичан: Вашингтон разбил их под Принстоном, захватив в плен двести человек, и благополучно ускользнул от генерала Корнуоллиса. Лафайет не мог скрыть своей радости (к досаде дяди Адриенны), и лорд Шелберн, друг Бомарше, тотчас пригласил его на ленч. Там были молодые члены парламента — Чарлз Фокс и Ричард Фицпатрик, принадлежавшие, как и хозяин, к партии вигов и в самых хлёстких выражениях критиковавшие политику тори и лорда Норта. Разговор шёл очень оживлённый; Фокс изъяснялся по-французски с версальским акцентом, который, как считалось, нельзя перенять, а можно лишь впитать с молоком матери, и это весьма позабавило Лафайета. Фицпатрик объяснил ему, что в четырнадцать лет Чарли выменял в Париже этот акцент на свою девственность.

Фоксу недавно исполнилось двадцать восемь лет; густые брови на его круглом лице словно нарисованы углём, брюшко вздулось апельсином под бежевым жилетом. С недавних пор он и его сторонники перестали одеваться как «макарони» — в шёлк и бархат попугайских оттенков, ленты, кружева, туфли на красном каблуке и высокие парики, снять с которых шляпу можно было только шпагой или тростью; теперь они предпочитали тёмно-синий и бежевый — цвета мундира Континентальной армии. Высокий, элегантный, но не изнеженный Фицпатрик, который числился лейтенантом в полку, хотя и не служил в нём, внешне был полной противоположностью своему другу. Ричард уже получил известность как поэт, среди друзей он блистал остроумием, но в палате общин предпочитал помалкивать, а вот Чарли не отказывал себе в удовольствии произнести там яркую, страстную речь, после которой на миг повисала неловкая тишина. Его наставником был Эдмунд Бёрк, поддержавший американских колонистов, как только они заявили о своих правах. «Население колоний — потомки англичан, а потому они привержены не просто к свободе, а к свободе согласно английским идеалам и принципам, — заявил Бёрк в одной речи, которую затем напечатали отдельной брошюрой. — Существуют связи, которые легче воздуха, но при этом прочнее стали. Дайте колониям придерживаться мысли о том, что их гражданские права связаны с вашим правлением, — и они примкнут к вам, уцепятся за вас так, что никакая сила на земле не оторвёт их. Но дайте им понять хоть один раз, что ваше правление — это одно, а их привилегии — это другое, что взаимной связи между двумя этими вещами не существует, — и цемент рассыпется, связь распадётся, всё закончится упадком и развалом… Рабство они могут получить от кого угодно, это как сорная трава, произрастающая на любой почве, — от Испании, от Пруссии. Но если вы ещё не утратили понимания ваших истинных интересов и своего природного достоинства, свободу они смогут получить только от вас». Фокс, переписывавшийся с Томасом Джефферсоном и встречавшийся с Бенджамином Франклином, не верил в возможность примирения; каждое известие о поражении англичан доставляло ему радость. Даже когда армию Вашингтона разбили на Лонг-Айленде, он не изменил своих убеждений, считая своим долгом поддерживать американцев; праздновавшие победу англичане были, по его мнению, достойны презрения: король-немец мечом гессенских наёмников крушит английские свободы, а они веселятся!

Лафайет с радостью сопровождал повсюду новых друзей, впитывая впечатления. Теперь ему было отчётливо видно, что французские англоманы копировали только оболочку: фраки, стеки, английские сады, конные скачки с жокеями, — не постигая сути: английские лорды вершили политику своей страны, тогда как французские вельможи могли быть только придворными. С другой стороны, у молодых английских аристократов всё было через край: дружеские попойки превращались в оргии, интрижки — в безудержный разврат, а карточная игра — в умопомрачение. Пирушки у графа д’Артуа подготовили Жильбера к английским застольям, но побывав однажды в клубе Аль-мака на Пэлл-Мэлл, где собирались сторонники вигов, он был просто ошеломлён. Воспалённые глаза, развязанные галстуки, щетина, проступившая на щеках, — многие проводили за карточным столом всю ночь, а то и сутки, проигрывая пять, десять, пятнадцать тысяч фунтов. Чарли Фокс, приходивший сюда с шестнадцати лет, за два года задолжал сто сорок тысяч; и этому человеку предлагали возглавить казначейство! Фицпатрик тоже был заядлым игроком; однажды кредиторы остановили его экипаж прямо посреди улицы, выпрягли лошадей и увели их в уплату долга. Лафайет, способный просто стоять и смотреть, не поддаваясь азарту, приводил его в изумление. И на авансы английских девиц Жильбер отвечал учтивостью и шутками, не пытаясь «сорвать цветок».

— Я женат, — пояснил он Ричарду.

— Ах, вот почему вы сбежали в Лондон!

Жильбер рассмеялся.

— Вовсе нет; мы с Адриенной ещё не успели наскучить друг другу.

— А я, наверное, никогда не женюсь. Меня привлекают только чужие жёны: они любят бескорыстно.

— Возможно, вы даёте им то, чего они лишены в супружестве, а для меня основой брака всегда была любовь.

— И всё же не знакомьте меня с вашей женой!

— Вы опасаетесь, что я вызову вас на дуэль?

— Она меня полюбит, если я убью вас?

Оба расхохотались.

Дни были заполнены до предела: Лафайет пару раз побывал на заседаниях парламента, хотя почти не понимал по-английски; его принимали во всех лондонских салонах и приглашали на придворные балы. Зато от предложения осмотреть порты и верфи маркиз отказался, не желая злоупотреблять доверием радушных хозяев.

В декабре прошлого года в Портсмуте и Бристоле вспыхнули пожары, которые больше напугали, чем навредили. Зажигательные снаряды могли подложить американские шпионы или их местные сторонники, испанцы или французы. В газетах печатали описание злоумышленника — «Джонни-маляра», которого несколько человек видели в Портсмуте незадолго до пожаров; за его поимку предлагали награду. Это был известный уголовник, вор и грабитель, в своё время сбежавший от правосудия в Америку. Ищейки с Боу-стрит вышли на его след в конце января, он сдался без сопротивления. Шестого марта в зал суда в Винчестерском замке набилось несколько сотен человек; заседание длилось целых семь часов, судья признался, что просто не в состоянии перечислить все злодеяния обвиняемого. «Джонни-маляра» на самом деле звали Джеймс Эткин. Четыре дня спустя его повесили в том самом портсмутском порту, который ему не удалось спалить (сгорел только канатный склад). С фрегата «Аретуза», стоявшего в доке на ремонте, срубили бизань-мачту, приспособив под виселицу — самую высокую во всей стране; посмотреть на казнь собралось двадцать тысяч человек. Когда Лафайет упомянул об Эткине в разговоре с Эдвардом Банкрофтом, тот вздрогнул, и Жильбер оценил это проявление человечности.

Банкрофт показался Лафайету типичным кабинетным учёным, осторожным педантом, обходящим острые углы. Сайлас Дин был его школьным учителем; уехав в Англию, Банкрофт написал книгу о флоре Гвинеи и получил докторскую степень в университете Абердина. Не имея ни богатых родственников, ни влиятельных покровителей, он сумел стать членом Лондонского медицинского общества и теперь дрожит за свою репутацию. Разве можно корить его за это? Ему ведь нужно заботиться о жене и детях! И всё же он не отказал в помощи Дину: присылает в Париж с дипломатической почтой копии свежих английских газет, памфлеты на злобу дня и длинные письма с анализом умонастроений в правительстве и обществе. Не бог весть что, конечно, но и эта информация важна, и за эту деятельность можно поплатиться добрым именем и даже личной свободой; понятно, что Банкрофт держался с французом настороже. Лафайет доставил ему письмо от Франклина о назначении секретарем Американской комиссии в Париже, с приказанием как можно скорее прибыть во Францию.

На посольской квартире Жильбера ждало письмо из Бордо, от Дюбуа-Мартена, который сообщал ему, что девица на всё согласна и с нетерпением ждёт его приезда. Лафайет подпрыгнул и заплясал по комнате. Дюбуа-Мартен был братом секретаря маршала де Бройля; в Бордо он отправился ещё в сентябре, чтобы подыскать там подходящее судно, и нашёл. «Красавица» уже повидала свет: родившись шесть лет назад как «Графиня де Ришмон», она совершила три путешествия на Антильские острова, после чего владелец продал её за двадцать пять тысяч ливров купцу, который переименовал её в «Добрую мать» и дважды отправил на Сан-Доминго. В феврале этого года она вновь сменила хозяина и имя, на сей раз на «Клари», но не смогла устоять перед деньгами и теперь готова принять Жильбера в свои объятия! Он назовёт ее «Виктория». Она обошлась ему недёшево — сто двенадцать тысяч ливров! Больше, чем годичная рента с его имений! Наверное, его сочли безумцем. Была, правда, ещё одна загвоздка: Лафайет всё ещё несовершеннолетний, поэтому задаток в двадцать шесть тысяч уплатил граф де Бройль, а шурин Дюбуа-Мартена добавил ещё три тысячи. Но ничего, он непременно рассчитается со всеми долгами! Жильбер поспешил к маркизу де Ноайлю, чтобы сообщить, что ему срочно нужно в Париж.

Он не успел выдумать предлог; к счастью, Ноайль сам спросил: дурные новости от супруги? Жильбер напустил на себя расстроенный и встревоженный вид, так что маркиз принялся его утешать. Ничего, всё образуется. Завтра четверг, почтовый день, он сможет утром выехать почтовой каретой в Дувр; если послать человека прямо сейчас, можно заранее нанять за шесть ливров пакетбот для себя одного, чтобы не поджидать других пассажиров; дня через три-четыре он будет дома. Правда, завтра вечером они приглашены на праздник в Букингемском дворце, но посол скажет королю, что Лафайет нездоров.

Завтра! Путь, к которому он готовился больше года, начнётся завтра! От волнения Жильбер не мог уснуть. Он зажёг свечу и достал незаконченное письмо к герцогу д’Айену.

«Дорогой папа, Вы удивитесь тому, что я Вам сообщу; мне трудно выразить, как тяжело далось мне это решение без согласования с Вами. Моё почтение, нежность, доверие к Вам должны Вас в этом уверить, но я дал слово, и Вы не стали бы меня уважать, если бы я его не сдержал; напротив, поступок, который я совершаю, заставит Вас, надеюсь, хорошо думать обо мне или, по меньшей мере, о моей благонамеренности. Мне представился редкий случай от-дичиться и обучиться моему ремеслу: я — генерал в армии Соединенных Штатов Америки. Они прониклись доверием ко мне, видя мою искренность и приверженность к их делу Со своей стороны, я сделал для них всё, что мог, и их интересы всегда будут мне дороже моих собственных. Дорогой папа, в этот момент я в Лондоне, всё ещё ожидая известий от моих друзей; как только я их получу, я уеду отсюда и, не останавливаясь в Париже, сяду на зафрахтованный мною корабль, который мне же принадлежит. Мои спутники — барон де Кальб, отличный офицер, бригадир королевской армии и генерал-майор на службе Соединенных Штатов, и несколько превосходных офицеров, согласных разделить мои приключения…»

Жильбер представил себе, как «папа» читает это письмо. В камине горит огонь, больная нога лежит на скамеечке, на столике бокал с кларетом… Красивое лицо герцога искажается гримасой гнева, он комкает письмо в руке, вскакивает, вскрикивает от боли… Сердце Лафайета сжалось от тоски; его и самого порой накрывало волной печали от грядущей разлуки с привычным миром, земля уходила из-под ног… Нет-нет, не поддаваться, не терять присутствия духа!

«Я страшно рад, что получил столь славную возможность что-то сделать и набраться ума. Я прекрасно знаю, что иду на огромные жертвы и что мне будет тяжелее, чем кому бы то ни было, покинуть семью, друзей, Вас, дорогой папа, потому что я люблю всех вас так нежно, как никто никогда не любил. Но это путешествие долго не продлится, другие уезжают каждый день и на больший срок единственно ради удовольствия, к тому же я надеюсь вернуться более достойным тех, кто будет сожалеть о моем отсутствии. Прощайте, дорогой папа, надеюсь вскоре вас увидеть, сохраните Вашу нежность ко мне, мне очень хочется её заслужить и я уже заслужил её своими чувствами к Вам.

Ваш нежный сын Лафайет».

Он выехал ещё затемно, когда фонари проступали блёклыми пятнами сквозь густой лондонский туман. Двадцать лье до Дувра проделали часа за четыре: дороги были превосходные, лошади резвые, меняли их только раз. В порту Лафайет быстро отыскал свой пакетбот, которым командовал хмурый рыжебородый англичанин; десяток шустрых матросов знали своё дело; теперь всё зависело только от погоды. Небо, однако, нахмурилось; ветер гнал на восток рваные тучи и поднимал волну; известковые откосы высокого берега казались грязно-серыми, а донжон Дуврского замка тонул во влажной хмари. Продрогнув на палубе, Лафайет спустился в свою каюту, и вскоре слуге пришлось привязать его к койке: корабль так качало, что даже матросы не всегда могли удержаться на ногах.

По морю предстояло проделать всего восемь лье, но переезд растянулся на многие часы, и когда измученный пассажир наконец сошёл на твёрдую землю в Кале, уже спустился вечер. Ехать дальше не было сил; Лафайет заночевал на постоялом дворе, подкрепившись чашкой бульона.

До заставы Шайо он добрался через двое суток, но в Париж не поехал, остановившись у барона де Кальба. Тот представил маркизу свою семью: жену и троих детей. Старшему сыну было двенадцать лет, младшему восемь, дочери около десяти. Жильбер обнял и поцеловал их всех. Мысли тотчас унеслись к Адриенне и Генриетте: дочка такая милая и забавная, быстро бегает на своих пухлых ножках от няни… Сердце рвалось к ним — обнять на прощание, взглянуть ещё раз… Но Жильбер боялся, что слёзы Адриенны заставят его отложить отъезд, а за это время возникнут нежданные препятствия… Нет, он будет твёрд. Адриенна поймёт его и простит, он в этом уверен.

Герцог д’Айен находился в Версале — снова удача. Сделав приписку о том, что ненадолго приехал в Париж, чтобы попрощаться, но не застал его, Лафайет отправил своё послание почтой. Кармайкл привёз ему рекомендательное письмо к своему земляку из Мэриленда Тенчу Тилману — адъютанту генерала Вашингтона; Лафайет рассказал о своей поездке в Лондон. Едва закрылась дверь за Кармайклом, как прибыл виконт де Моруа, чтобы вместе ехать в Бордо. Волнение прогоняло сон и аппетит; тайна уже не возбуждала, а тяготила. Не выдержав, в самый день, назначенный для отъезда, Лафайет до рассвета сбежал в Париж.

В семь утра он вихрем ворвался в спальню Сегюра, плотно притворил за собой дверь, сел возле постели своего друга и быстро заговорил:

— Я уезжаю в Америку; об этом никто не знает, но я слишком люблю тебя, чтобы уехать, не поверив тебе своей тайны.

Слова застряли в горле Филиппа; он слушал, раскрыв рот, и порывался что-то сказать, но Лафайет не дал ему этого сделать. Он всё знает: Сегюр был бы счастлив последовать за ним, но — обстоятельства, обязательства, свадьба, наконец. Как забавно: через месяц Филипп женится на Антуанетте д’Агессо, младшей сестре госпожи д’Айен, и станет Жильберу дядюшкой! Так вот, дядюшка, будь счастлив и не беспокойся обо мне: я скоро вернусь. Дела у инсургентов идут на лад, два-три сражения — и англичане согласятся на мир; осенью встретимся. Лафайет вскочил; его спина мелькнула в дверях и скрылась.

12

Весь долгий путь до Бордо (дилижансом, на почтовых) занял пять дней. Капитану «Виктории» заранее отправили письмо, чтобы шёл в испанский Пасахес и дожидался пассажиров там. Байонна, Биарриц, Сен-Жан-де-Люз… Карета теперь продвигалась горными тропами; со склонов с сухим щёлканьем катились серые камни, а меж наростов ноздреватого снега смеялись жёлтые и синие глазки весенних цветов. Но вот вдали заблестело море и дорога спустилась к Пасахесу, прилепившемуся к краю бухты напротив острова, похожего на морскую черепаху. Лафайет наконец-то увидел свою «красавицу» — двухмачтовую шняву с прямыми парусами, длиной в тридцать аршин и шириной в одиннадцать, с шестью маленькими пушечками, вряд ли способными кого-то напугать. Сурбадер де Жима, Луи-Анж де Лаколомб, шевалье Дюбюиссон, де Вальфор и де Тернан уже были на борту.

Капитан Лебурсье повёл Лафайета, Кальба и Моруа в портовую таверну, чтобы обсудить маршрут за бутылкой «бордо». От табачного дыма першило в горле, матросский гвалт оглушал, столешницы были липкие от пролитого вина — что ж, Жильбер не какая-нибудь неженка, привыкнет. Четыре головы склонились над картой, разостланной на столе; Лафайет слушал капитана, сыпавшего не понятными для него морскими словечками, как вдруг застывшее лицо Моруа заставило его обернуться. Запылённый курьер, остановившийся у него за спиной, повторил свой вопрос: кто здесь маркиз де Лафайет? Жильбер назвал себя и получил пакет с сургучной печатью. На печати красовались три лилии.

Как и следовало ожидать, уверения в сыновней любви и благоразумии не подействовали на «папу»; он вспылил и поспешил к королю. В официальной депеше маркизу де Лафайету предписывалось немедленно вернуться в Париж по требованию его величества; герцог в длинном письме корил Жильбера за безрассудство и эгоизм, заставляющий его пренебрегать интересами государства ради честолюбия и тяги к приключениям, и уверял, что ему стоило большого труда утишить гнев короля. Его величество дал герцогу последний шанс образумить своего зятя. Они отправляются на год в путешествие по Италии и Сицилии, захватив с собой графиню де Тессе. Вопрос решён и обсуждению не подлежит.

Италия? Сицилия? На год?! Что за нелепость — тратить время столь бездарно, когда можно принести большую пользу, послужив не только делу свободы, но и интересам Франции!

Спутники Жильбера пребывали в растерянности. Капитан заявил, что никуда не пойдёт, чтоб не разгневать короля. Кальб тоже считал, что нужно объясниться с его величеством, раз уж отъезд не удалось сохранить в тайне. При этих словах Лафайет вспыхнул, приняв упрёк на свой счёт. В самом деле, он виноват, он разболтал свои (и чужие!) секреты слишком многим… Хорошо, он вернётся в Бордо и оттуда напишет королю. Моруа решил ехать с ним, а Кальба попросили остаться в Пасахесе вместе с остальными и готовиться к отплытию.

Сен-Жан-де-Люз, Биарриц, Байонна… Трясясь в карете, Жильбер обдумывал свои будущие послания к королю и «дорогому папе», тщательно подбирая аргументы.

Неужели возвращение в сонм избранных, вершащих судьбы мира, может как-то повредить Людовику XVI? После раздела Речи Посполитой Францию больше не воспринимают всерьёз, считая её не способной повлиять на важные политические события. Это стало последним провалом внешней политики Людовика XV: узнав о низложении Станислава Августа Понятовского, герцог де Шуазель отправил Дюмурье командовать войсками восставшей против короля Барской конфедерации, но французский генерал потерпел поражение от русских полковников Суворова и Древича, потеряв около трёх тысяч солдат и офицеров. Барон де Вьёмениль, прибывший ему на смену, не смог взять Краков, и множество французов более чем на год оказались в русском плену. Шуази с полуротой поляков удерживал Краковский замок, но тоже был вынужден сдаться Суворову, и в итоге Польша в 1772 году утратила часть своей территории, которую поделили между собой Россия, Пруссия и Австрия. Франция потеряла важного союзника и приобрела трёх потенциальных врагов. Америка же даёт Франции шанс вернуть себе престиж великой державы и обрести благодарного друга в лице нации, у которой всё ещё впереди! За океаном всё иначе: народ един в своём стремлении обрести независимость, французы будут сражаться вместе с конфедератами, а не вместо них…

Губернатором Гиени был теперь маршал де Муши, но Лафайет не поехал в его резиденцию, чтобы не объясняться с дядей «дорогого папы». Поднявшись в свою комнату на постоялом дворе, он немедленно разложил на столе походный письменный прибор. Написал королю, Верженну, морскому министру Сартину, герцогу д’Айену, маршалу де Бройлю, Сегюру, Луи де Ноайлю… Всем, кроме Адриенны. Что он мог ей написать?..

Теперь оставалось пережить самое мучительное — ожидание.

Убивая время, Лафайет и Моруа часами бродили по Бордо, который казался мостом, переброшенным из древности в современность. Один «вечный студент», встреченный в библиотеке местного университета, вызвался стать их чичероне. Они осмотрели руины римского амфитеатра, ворота, возведённые ещё при императоре Августе, — из огромных камней, но без единой капли цемента или строительного раствора, — и всё ещё действующий фонтан. По узким улочкам, мимо средневековых домов и башенок в стенах монастырей ходили дамы, одетые по последней парижской моде. Большой театр, выстроенный при прежнем губернаторе, маршале де Ришелье, изобиловал масонскими символами, бросавшимися в глаза посвящённому. В центре великолепной Королевской площади, словно раскрывшей объятия гостям с правого берега Гаронны, красовалась конная статуя Людовика XV, а по краям стояли решётки: там взимали ввозные пошлины.

Лафайета манил к себе порт, где на бурой воде колыхались сотни больших судов под разными флагами, ведь отсюда всего семнадцать лье до океана. По сходням сновали рабочие, сгибаясь под тяжелыми бочками, тюками и ящиками; пахло рыбой, гудроном, окалиной, нагретым деревом, смолой, уксусом, ворванью; со всех сторон доносилась разноязыкая речь, в глазах рябило от пестроты. Но берег реки — не лучшее место для прогулок: ноги приходилось с чавканьем выпрастывать из топкого ила, лавируя между кучами отбросов и нечистот.

Большая крепость, врезающаяся в реку острым клином бастиона с круглой башней, притягивала к себе взгляд. Жильберу захотелось осмотреть её, но их любезный спутник, прежде дававший наиподробнейшие пояснения, вдруг отказался наотрез удовлетворить их любопытство. Заинтригованный столь внезапной переменой, Лафайет загнал его в угол вопросами и добился-таки правды.

Замок Тромпетт — символ унижения бордосцев. По завершении Столетней войны они дорого поплатились за свою верность английскому королю, претендовавшему на французский трон. Восторжествовавший Карл VII велел им за свой счёт и собственными руками возвести две крепости: на западе и на севере. Строительство замка Тромпетт на месте бывших выпасов продолжалось двенадцать лет; тысячи горожан разорились, сотни уехали в Англию; множество крестьян надорвались от непосильного труда, таская на своём горбу камни из карьера. Два века спустя Бордо, задушенный налогами, восстал против губернатора Гиени герцога д’Эпернона; пушки на стенах Тромпетта открыли огонь по толпе, городу и порту, однако мятежники взяли замок штурмом и разрушили его. Кардинал Мазарини приказал восстановить замок, добавив к нему бастионы, равелины и рвы. Новое строительство заняло одиннадцать лет; площадь крепости увеличилась вдвое; ради этого снесли галло-римские руины и монастырь якобинцев четырнадцатого века, зато въездные ворота теперь украшал бюст «короля-солнце». Власти потребовали, чтобы окрестные дома не строили слишком высокими, перекрывая обстрел. В кого они собирались стрелять? Какие вражеские армии могли подступить с этой стороны? Несомненно, пушки вновь нацелят на народ, если тот начнёт выражать своё недовольство.

Этот рассказ выбил Жильбера из колеи: американские колонисты тоже протестовали против несправедливых налогов…

Долгожданная почта разбила все его надежды. Письма к королю и министрам вернулись нераспечатанными. Герцог д’Айен извещал его сухой запиской, что возвращаться в Париж нет необходимости, Лафайет должен выехать в Марсель и ждать его там.

Расстроенный Жильбер даже не сразу заметил ещё одно письмо — от Сегюра. Филипп клялся ему, что никому не рассказал о его утреннем посещении, однако лорд Стормонт, как оказалось, был прекрасно осведомлён о планах Лафайета и чуть не опередил герцога д’Айена с просьбой об аудиенции у короля. Людовик XVI заверил его, что строго-настрого запретил маркизу покидать Францию.

Лафайет и Моруа посмотрели друг на друга. Как быть? — читалось в глазах обоих. Смириться, отречься? Или стоять на своём? «Если дело доброе — это упорство, если дурное — упрямство», — вспомнилась Жильберу строка из «Тристрама Шенди»[8]. Моруа приложил правую ладонь к сердцу, Лафайет сделал то же; они молча обменялись масонским рукопожатием и пошли укладывать вещи.

Коменданту Бордо они объявили, что едут в Марсель, однако на первой же почтовой станции сменили направление на Сан-Себастьян. Моруа уселся в карету, а Лафайет, переодевшись форейтором, взгромоздился на переднюю лошадь. Ночь провели на дурном постоялом дворе, спали на соломе. В Байонне Жильбер пару часов прятался в конюшне, пока Моруа запасался провизией на дорогу. Когда он собирался продолжить путь, играя свою новую роль, проходившая мимо дочка смотрителя ахнула: она его узнала! Он — тот молодой вельможа, который… Лафайет приложил палец к губам и вскочил верхом. Карета умчалась.

…Выслушав их рассказ, Кальб пал духом. Раньше их предприятие было, конечно же, незаконным, но негласно одобренным королём (как и все его прежние миссии), теперь же они ставили себя в положение преступников. Королевский приказ уже нарушен: Лафайет покинул пределы Франции; за ним наверняка выслали погоню. Но Жильбера было не остановить: он считал себя правым и был твёрдо намерен осуществить задуманное.

— Я назвал свой корабль «Виктория», и мы одержим победу! А один из кораблей Бомарше не зря называется «Гордый Родриго»: великий Сид тоже считался преступником, однако подвигами во имя отчизны снискал себе славу в веках. Вот наш путь!

Но капитан не спешил сниматься с якоря. Тогда Лафайет поставил ему ультиматум: либо они немедленно выходят в море, либо капитан сходит на берег. Замену ему он найдёт. Двадцать шестого апреля «Виктория» наконец распустила паруса.

* * *

Адриенна чувствовала, что от неё что-то скрывают. Писем от Жильбера, который раньше аккуратно писал ей дважды в неделю, нет уже целый месяц. Что произошло в Лондоне? Он заболел? Может быть, при смерти? Но тогда дядюшка Ноайль непременно написал бы об этом, а родители были бы обязаны её известить. Она же его жена!.. А если Жильбер её бросил? Встретил кого-нибудь в Англии — красивее, умнее, интереснее неё?..

Нет, невозможно! Если так, зачем тогда жить? Ах, она умрёт от этой пытки неизвестностью! Адриенна просила Луизу что-нибудь выведать у мужа; тот заверил её, что ничего не знает. А родители часто ссорятся в последнее время. Вот и сейчас из китайской гостиной доносится раздражённый голос отца… кажется, он упомянул о Лафайете…

Подслушивать у дверей нехорошо. Адриенна потопталась возле, подняла руку, чтобы постучать — и почувствовала спазмы в горле.

— Что с тобой, ты плачешь? — Клотильда заглядывала ей в лицо. — Не плачь, пожалуйста! Хочешь, я тебе почитаю? Или сыграю? Я разучила новую пьесу на клавесине…

Герцог выглянул из дверей, увидел два удаляющихся платья и вернулся к прерванному разговору:

— Этот мальчишка словно поставил себе целью попасть в Бастилию!

— Жан, вы прекрасно знаете, что цель у него иная, — терпеливо возразила госпожа д’Айен. — Разумеется, он подвергает себя опасности, и мы все тревожимся за него, но это не ребяческий каприз, не сиюминутная прихоть. Он действует как взрослый, рассудительный человек. Вспомните себя в двадцать лет — были вы способны более года сохранить интерес к одному предмету и удержать это в тайне?

Госпожа д’Айен смутилась, вспомнив, какие предметы занимали её мужа в двадцать лет. Да и сейчас…

— Адриенна должна знать, куда он уехал и чем рискует, — твёрдо сказала она. — Но предоставьте это мне. Вас ждут… в Версале.

Герцог бросил на неё быстрый взгляд. Она знает? Конечно, знает. Генриетта не из тех жён, которые последними узнают о супружеских изменах. Но за все эти годы он не слышал от неё ни одного ревнивого упрёка. Д’Айен подошёл, ласково взял её за руку, поцеловал между большим и указательным пальцами, потом прижал её ладонь к своей щеке. Их взгляды встретились.

— Видно, мои прегрешения не так уж и велики, раз Господь наградил меня, дав в жёны самую мудрую женщину во Франции.

…Лицо Адриенны было мокрым от слёз. Она вновь и вновь перечитывала письмо Лафайета к «дорогому папе» — измятое, порвавшееся на сгибах. Но почему, почему он не написал всё это ей?

— Потому что не видел в том нужды, дорогая. — Мамин голос звучит спокойно и ободряюще. — Он убеждает твоего отца в своей правоте, благоразумии и любви, а тебя убеждать не надо. Он верит тебе, потому что любит. Он твёрдо знает, что ты поймёшь его и одобришь, но боится увидеться с тобой перед отъездом, потому что ты слишком сильно влечёшь его к себе.

— Что ты хочешь сказать этим, мама? — От удивления Адриенна перестала плакать.

Госпожа д’Айен помолчала, подбирая слова.

— Помнишь, Жильбер говорил, что мечтает о славе? Он знает, что ты будешь любить его любого, со славой и без, но если сейчас он поддастся слабости и откажется от своей мечты, он перестанет себя уважать. Ни твой отец, ни даже король не смогли удержать его здесь, а ты бы смогла. Но… это не пошло бы на пользу вам обоим. Понимаешь… Если всеми силами удерживать мужа при себе, он в конце концов захочет сбежать от тебя на край света, но если отпустить, он вернётся сам.

13

Я пишу Вам издалека, сердце мое, и к жестокой разлуке присоединяется ещё более ужасная неуверенность относительно того времени, когда я смогу получить весточку от Вас… Сколько страхов и мучений присовокупились к и так уже острой боли от разлуки с тем, что было мне всего дороже! Как отнеслись Вы к моему второму отъезду? Любите ли Вы меня меньше? Простили ли Вы меня? Подумали ли Вы о том, что мне в любом случае пришлось бы разлучиться с Вами, скитаясь по Италии и влача бесславную жизнь среди людей, совершенно противоположных моим планам и моему образу мыслей? Ваши огорчения и горечь моих друзей, Генриетта — всё это предстает передо мной и терзает мою душу. Тогда я более не нахожу себе оправданий. Если бы Вы знали, сколько я выстрадал, сколько печальных дней провёл, удаляясь от того, что люблю больше всего на свете! Неужели мне суждено изведать другое горе — узнать, что Вы не простили меня? Тогда, сердце моё, я был бы достоин жалости. Но я не говорю Вам о себе, о своём здоровье, а ведь Вам интересны эти подробности".

Перо зависло в воздухе. Нужно наполнить чем-нибудь интересным хотя бы письмо, раз жизнь на корабле тоскливо однообразна. Уже четыре с половиной недели он видит вокруг лишь унылую равнину — серое небо над серой водой.

"Я был болен в первое время путешествия, однако мог доставить себе утешение злодеев, состоящее в том, чтобы страдать в большой компании. Я лечился по-своему и выздоровел скорее остальных; теперь я почти уверен, что буду здоров ещё долго".

Как увлекательно. Адриенна ни за что не поверит, что морская болезнь — самое страшное, что пришлось пережить человеку, поставившему себя вне закона и лавирующему среди множества ловушек.

Их должны были арестовать в первом же порту, поэтому Лафайет велел капитану идти прямым путём, без остановок. У них с собой достаточно воды и провианта, тем более что в первые дни на еде удалось сэкономить: желудок всех пассажиров отказывался что-либо принимать. Но когда они отошли на сорок лье от испанских берегов, их стал стремительно нагонять какой-то флейт. Судно шло без флага, в подзорную трубу было не разглядеть, сколько пушек у него на борту и велика ли команда. Капитан побелел, как полотно; "Виктория" продолжала идти прежним курсом на всех парусах; несколько часов протекли в тревожном ожидании, но флейт, похоже, не искал с ними встречи: он обогнал их слева и вскоре скрылся из виду. Не успели беглецы вздохнуть с облегчением, как дозорный увидел два английских фрегата. Офицеры с землистыми лицами принялись заряжать ружья и готовиться к бою; Лафайет разыскал матроса-голландца, чтобы тот подтвердил их уговор: он будет наготове возле бочек с порохом и по сигналу маркиза взорвёт корабль, когда корсары пойдут на абордаж. (Этому матросу на родине грозила виселица.) Однако одна беда отвела другую: поднявшийся шторм расшвырял корабли далеко друг от друга, и на рассвете, когда измученные моряки, всю ночь возившиеся с парусами и откачивавшие воду из трюма, валились без сил прямо на палубу, фрегатов пропал и след. Правда, и "Викторию" здорово снесло в сторону.

Лафайет рассчитывал прибыть в Чарлстон тридцатого мая, но капитан сказал, что к этому дню они вряд ли доберутся даже до Форт-Рояля. Какой Форт-Рояль, зачем им Мартиника? Ну как же, сударь, все французские суда на пути в Америку непременно делают остановку на Антильских островах. Превосходно! Вы сами хотите завлечь нас в западню!.. Лебурсье стоял на своём:

— Капитан здесь я, сударь, и я должен привести эту посудину в порт целой и невредимой.

— А я владелец этой "посудины", и мой долг — доставить груз по назначению, приняв все меры к тому, чтобы экипаж избежал ареста и тюрьмы.

Вокруг них начали собираться матросы; Кальб, Моруа, Жима и другие офицеры становились за спиной у Лафайета, опасаясь, что капитан прикажет команде наброситься на пассажиров; всё-таки силы неравны — тридцать против шестнадцати. Но и команда, услышав о тюрьме, перешла на сторону маркиза. Капитану пришлось уступить: они пойдут в Южную Каролину без остановки…

"Не подумайте, будто я подвергаюсь реальной опасности благодаря тем занятиям, какие у меня будут, — продолжил письмо Лафайет. — Положение генерала всегда считалось патентом на бессмертие. Эта служба сильно отличается от той, какая ждала бы меня во Франции, полковником, например. В этом чине можно лишь давать советы… В доказательство того, что я Вас не обманываю, признаюсь, что в настоящий момент мы подвергаемся некоторой опасности, потому что на нас могут напасть английские корабли, а у моего нет средств для обороны. Но как только мы прибудем на место, я буду в полной безопасности. Вот видите, я говорю Вам всё, сердце моё, поэтому верьте мне и не тревожьтесь понапрасну. Не стану описывать Вам моё путешествие: здесь все дни похожи один на другой. Небо, вода, и завтра то же. Люди, строчащие целые тома о переезде через океан, должны быть страшными болтунами. Я столкнулся со встречными ветрами, как и любой другой, я проделал очень долгое путешествие, как и любой другой, я попадал в бури, я видел корабли, которые были для меня гораздо интереснее, чем для любого другого, — и что же? Я не заметил ничего такого, о чём стоило бы написать или о чём никто прежде не писал".

Тридцатое мая миновало десять дней назад, а вокруг простирался всё тот же унылый пейзаж. Дюбуа-Мартен играл в карты с шевалье Дюбюиссоном и Луи Девриньи; Лафайет упражнялся в английском, произнося вслух разные фразы и советуясь с Тернаном и Кальбом, штудировал военные трактаты, беседовал с матросами, которые уже бывали в Америке, но они, к сожалению, не ходили дальше Антильских островов. Писать письма родным и друзьям тоже было развлечением, но лишь до сумерек: из осторожности Лафайет запретил зажигать на судне огонь. По вечерам Кальб занимал всё общество своими рассказами, однако его воспоминания о североамериканских колониях были почти десятилетней давности, тогда как там всё могло круто измениться даже за те полтора месяца, что они провели в море…

Теперь над океаном с утра разливался зной, влажный воздух камнем придавливал грудь. Запасы воды были на исходе, её раздавали по глоточку трижды в день. В каюте стояла невыносимая духота, а палубу жгло безжалостное солнце. Лафайет — небритый, без галстука, с прилипшими к потному лбу волосами — стоял на носу, держась обеими 125 руками за леер, и с ненавистью смотрел на колыхающуюся грудь Атлантики.

— Взгляните-ка, сударь! — окликнул его матрос.

Лафайет посмотрел туда, куда он указывал рукой. С поверхности воды взлетала стая… птиц? — с серебристыми брюшками, парила в воздухе на распростертых крыльях, шлёпалась обратно и тотчас взмывала вверх, совершая новый стремительный прыжок.

— Летучие рыбы, сударь, — пояснил матрос. — Верно, земля уже недалеко.

Недалеко?.. Летучих рыб заметили все; матросы галдели: если бы косяк подошёл ближе, можно было бы изловить несколько штук, бывает, что бедолаги падают прямо на палубу, а уж вкусны — пальчики оближешь! Но косяк прошёл стороной. Зато после полудня возле мачт закружились настоящие птицы. А вечером, когда солнце зависло над горизонтом, дозорный закричал: "Земля!"

Вожделенная земля приближалась, в подзорную трубу уже можно было разглядеть песчаный берег, сосны и крошечные домики на пригорке. Что это за берег? Кто там живёт? Ответить на эти вопросы не мог никто, зато ни справа, ни слева, сколько бы Лафайет ни вглядывался в увеличительное стекло, не было видно ни одного корабля.

Закат догорал, когда "Виктория" бросила якорь и на воду спустили шлюпку. Туда сели восемь офицеров и четыре гребца. К берегу подошли уже в полной темноте; весло зацепило какой-то ящик, плавающий на поверхности; а вон ещё, и ещё… Что это? Какие-то ловушки?.. Садки для устриц, пояснил матрос родом из Бретани.

Справа в воде копошились люди.

— Неу! — крикнул им Кальб, выпрямившись в шлюпке во весь рост, и замахал руками. — Hello! Where are we?[9]

Люди с шумом и брызгами выскочили из воды и бросились наутёк; на них были светлые набедренные повязки и более ничего, а тела чернели даже на фоне ночи. Негры!

Шлюпка ткнулась носом в песок. Велев гребцам оставаться подле неё, Лафайет, Кальб и остальные шестеро направились к домику с приветливо светившимися окнами. Дверь открылась, на порог вышел высокий мужчина с ружьём в руке.

— Who are you and what are you doin’ here?[10] — прокричал он.

Лафайет выступил вперёд — так, чтобы на него падал свет из окна, — и произнёс заранее затверженную фразу:

— We are French officers and we are here to help you![11]

— French? — В наступившей тишине, нарушаемой лишь шорохом волн, был слышен стук нескольких сердец. — Vive la France![12]

14

Июньские ночи коротки, в половине десятого ещё полыхает закат. Банкрофт несколько раз прошёл по аллее, засаженной буксом, чтобы убедиться в отсутствии слежки, а затем быстрым движением достал из кармана бутылку с ниткой, обвязанной вокруг горлышка, и опустил ее в дыру между кустами, намотав нить на жёсткую ветку с мелкими кожистыми листьями. Теперь нужно пару часов посидеть в кафе среди довольно пёстрой публики — студентов, младших офицеров, кюре, тщеславных буржуа, — а потом вернуться, когда уже совсем стемнеет, и забрать бутылку с новой начинкой.

Жена привыкла к его ночным отлучкам по вторникам. Эдвард говорил ей, что ходит в клуб играть в карты. Ему "везло" — двести фунтов, полученные ещё в Лондоне от Пола Вентворта, он представил как выигрыш. Если Банкрофту удастся раздобыть информацию, которая так нужна министру торговли Уильяму Идену и лорду Саффолку, главе Северного департамента, вознаграждение увеличат до пятисот фунтов в год.

Письма, положенные в бутылку, Банкрофт подписывал "Эдвард Эдвардс" и адресовал некоему "мистеру Ричардсу" — возможно, им был Вентворт, а может быть, и сам Иден. Речь неизменно шла о галантных похождениях; чтобы не ломать себе над этим голову, Банкрофт попросту списывал целые страницы из романов, продававшихся в лавке на углу за несколько су. Самое главное находилось между строк, вписанное невидимыми чернилами.

Французы увеличили число своих фрегатов на Антильских островах. За первые пять месяцев этого года американские корсары привели туда двадцать четыре "приза" и продали их за два с лишним миллиона колониальных фунтов. Король обещал лорду Стормонту отправить два фрегата на перехват "Виктории", на которой маркиз де Лафайет всё-таки отправился в Америку, несмотря на официальный запрет, но те, похоже, вернулись ни с чем. При дворе Лафайета осуждают, но больше напоказ; в обществе же его считают героем и примером для подражания. Новый министр финансов Неккер уверяет короля, что средства на войну можно получить путем займов без увеличения налогов, и гарантирует успех. Франция укрепляет свой флот. Смертная казнь для матросов-дезертиров отменена, офицерам строго запрещено дурно обращаться с нижними чинами. Одного помощника капитана на два дня заковали в железа за то, что он ударил юнгу; теперь он некоторое время прослужит простым матросом, несмотря на высокопоставленных заступников. Семьям погибших и раненных в бою будут выплачивать вспомоществование; экипажи корсаров получат право на треть от стоимости призов.

Завтра Банкрофт продолжит свою работу в Американской комиссии: будет переводить дипломатическую переписку, снимать копии с документов, договариваться о заходе американских судов во французские порты для ремонта, найма экипажа и закупки провианта. Франклин и Дин доверяют ему, не подозревая о еженедельных прогулках в парке. Да у них и нет большого выбора: Кармайкла отправили в Пруссию.

Эдвард не раз спрашивал себя: хорошо ли он поступает? Хорошо. Совести не в чем его упрекнуть. В первую же встречу с Сайласом Дином, явившись по его вызову в Париж, Банкрофт дал понять, что согласен помогать по старой дружбе — служить переводчиком, снабжать газетами и прочими сведениями, — но не верит в его дело. Какая независимость, зачем? Что будут делать американские колонисты, когда окажутся предоставлены сами себе? Кому они нужны со своими табачными плантациями без английских кораблей? У них нет торгового флота, промышленности и мануфактур; нет инженеров, агрономов, учёных; все мало-мальски образованные люди в Америке учились в Англии, все качественные товары: сукно, посуду, кареты, сёдла, наряды, — они заказывают там же. И при этом английская беднота может только позавидовать американским фермерам, живущим в просторных домах отнюдь не впроголодь, пока на плантациях трудятся рабы. Добиться независимости от Англии — значит обречь колонистов на нищету. Он, Эдвард Банкрофт, не станет этому способствовать. И когда в прошлом декабре к нему пришёл этот фанатик, Джеймс Эткен, он сразу указал ему на дверь…

Нет, он никого не предавал. Эткена схватили не по его указке. Да, Банкрофт посетил его в тюрьме в начале февраля, чтобы выведать у него имена сообщников, но Эткен сказал, что не знает, кто устроил пожары в Бристоле: сам он действовал только в Портсмуте, потому что в Плимуте была очень сильная охрана… В камере Эткен был скован по рукам и ногам, передвигаться мог только мелкими шажками. Его тело до сих пор болтается в петле, пока не истлеет окончательно…

Тех, кто сейчас отчаянно сопротивляется английским войскам, ждёт та же участь, и они это знают.

* * *

Майор Хьюджер, открывший дверь своего дома французам, проводил их до Чарлстона. Но возле самого порта "Виктория" села на песчаную банку. Лафайета предупредили, что выход из бухты сторожат два английских фрегата, его судно непременно захватят; он приказал капитану высадить команду на берег, а судно сжечь. Капитан не спешил исполнять приказ и на сей раз оказался прав: поднявшийся ветер отогнал англичан, а "Викторию" сняло с мели, и она благополучно укрылась на рейде. Почистить днище, просмолить, обновить такелаж — и можно будет взять на борт какой-нибудь груз, чтобы не возвращаться порожняком. Возвращаться? Но судно нужно Лафайету здесь! Капитан показал ему договор, заключённый с представителем несовершеннолетнего владельца: возвращение во Францию было обязательным условием. В Америке, где его не могли арестовать, Лебурсье чувствовал себя гораздо увереннее и вёл себя даже нагло. Лафайету пришлось покориться.

"Чарлстон — один из самых милых, удачно выстроенных и приятно населённых городов, какие я только видел, — сообщал Жильбер в новом письме Адриенне. Ему хотелось рассказывать ей обо всём. — Американки очень хорошенькие, простые и очаровательно опрятные. Чистота царит здесь повсюду, даже больше, чем в Англии. Но покорило меня здесь то, что все граждане — братья. В Америке нет ни бедных, ни даже тех, кого называют батраками. Все граждане честно нажили своё добро и все обладают теми же правами, что и знатнейший помещик в этом краю. Постоялые дворы сильно отличаются от европейских; хозяин с хозяйкой садятся с тобою за стол и вместе обедают; перед отъездом платишь, не торгуясь. Если нет желания отправляться на постоялый двор, есть сельские усадьбы, где достаточно быть хорошим американцем, чтобы тебя приняли с тем же радушием, с каким в Европе относятся к друзьям".

Всё складывалось неимоверно удачно: Лафайет смог отправить письма во Францию, разделив их между несколькими кораблями — какое-нибудь да дойдёт, купил лошадей и несколько небольших экипажей для своего отряда, чтобы, разбившись на группы, порознь добраться до Филадельфии. От уныния не осталось и следа, он чувствовал неимоверное воодушевление и всё видел в радужном свете.

Майор Хьюджер представил его губернатору Джону Ратледжу (президенту Южной Каролины) и генералу Уильяму Мултри, который год назад оборонял с ополченцами недостроенный форт из пальмовых бревен на острове Салливан, когда к Чарлстону подошли девять английских кораблей, чтобы высадить десант. "Лобстеры" обстреливали форт из пушек, но разрушить его так и не смогли: английские ядра зарывались в песок или тонули в болоте, а колонисты в ответ стреляли редко, да метко, экономя порох и ядра. Приказу отступить, отданному генералом Чарлзом Ли, Мултри не подчинился, и уйти пришлось англичанам, а над фортом гордо развевался Флаг Свободы — тёмно-синий с белым полумесяцем, в который вписали священное слово. Флаг сбили во время боя, но сержант Уильям Джаспер привязал его к баннику и поднял снова. Лоялисты струсили и не отважились ударить конфедератам в спину, чтобы поддержать англичан. Да! Лафайет не ошибся в своих ожиданиях! Эти отважные люди станут его боевыми товарищами! Перед отъездом из Чарлстона он передал в дар ополченцам Южной Каролины семнадцать тысяч ливров.

Дорога с рытвинами и колеями от фургонов то тонула в грязи, смешанной с навозом, то рассыпалась пылью, в которой колёса увязали по ступицу. Кареты очень быстро сломались; пришлось их бросить и ехать верхом, обгоняя огромные стада коров, свиней и овец. Жара стояла неимоверная, вокруг людей и лошадей роями вилась мошка, лицо и руки покрывались волдырями от укусов, а до Филадельфии предстояло проделать долгий путь в девятьсот миль. Лафайет понял, что значит "дикие земли". Песчаные дюны и поросшие соснами холмы сменялись заболоченными равнинами и рощицами на топкой почве, то и дело приходилось искать брод через реку или огибать озерцо, а от жилья до жилья порой ехали целый день. На постоялых дворах предлагали только кров и самую простую пищу. По бескрайним рисовым полям и табачным плантациям от зари до зари бродили чернокожие невольники с мотыгами — непривычное зрелище для французов. В Солсбери впервые повстречали индейцев, которых во Франции, собственно, и называли американцами. Там пришлось оставить Вальфора: он совсем расхворался.

Население редких городков было самым разношёрстным: здесь жили потомки шведов, голландцев, швейцарских немцев, говоривших по-английски с таким акцентом, какого Кальб не понимал, да он и знал-io больше восточное побережье. Джексонвиль, Нью-Берн, Саффолк… Только в середине июля достигли Питерсберга на реке Аппоматтокс. Один из кораблей в порту отправлялся во Францию.

"Я перенёс тяготы пути, не заметив их; по суше он был долгим и скучным, хотя и не настолько, как на моём унылом корабле, — бодрился Лафайет в новом письме к Адриенне. — Теперь я в восьми днях пути от Филадельфии и в красивейших краях Виргинии. Вся усталость прошла, боюсь, что тяготы войны будут не столь тяжелы, если правда, что генерал Хау уехал из Нью-Йорка неведомо куда. Но все эти новости настолько ненадёжны, что я смогу что-либо понять лишь по приезде; там я напишу Вам длинное письмо, сердце моё".

За Ричмондом река Джеймс разлилась широким и длинным лиманом, переходящим в Чесапикский залив. Фредериксберг, Александрия… Снова табачные плантации, пшеничные и кукурузные поля, помещичьи усадьбы на пригорках…

"Сердце моё, я пользуюсь каждой оказией, но здесь у меня есть всего четверть часа: корабль уже поднял паруса, и я могу лишь сообщить Вам о своём счастливом прибытии в Аннаполис, в сорока лье от Филадельфии. — Лафайет торопился, чернила разбрызгивались по бумаге. — Вы должны были получить от меня уже пять писем, если только какое-то из них не досталось королю Георгу… Здесь я узнал плохую новость: неприятель взял Тикондерогу, самый укреплённый форт в Америке; это очень досадно, придётся постараться это исправить. Зато наши войска захватили английского генерала под Нью-Йорком…"

Балтимор, ещё один крупный порт, где табак и зерно меняли на сахарный тростник и ром с Антильских островов, а на рынках продавали живое "чёрное дерево", справляясь о ценах на него в местной газете. Именно балтиморские купцы первыми объявили бойкот английским товарам, а нынешней зимой здесь проходил Второй Континентальный Конгресс, превратив портовый город во временную столицу Североамериканских Штатов. Вот и Уилмингтон, стоящий у слияния Кристины и Делавэра. До Филадельфии осталось тридцать три мили — четыре часа пути…

Город "братской любви" расчерчен на квадратики, словно по линейке; деловая часть отделена от жилой, церкви разных конфессий возносят острые шпили к голубому небу без облаков, но дом Бенджамина Франклина всё равно украшен громоотводом; на широких площадях — фонтаны; двух-трёхэтажные дома из тёмно-красного или светлого кирпича одним фасадом обращены к улице, а другим — в сад. На улицах полно военных; на всех лицах озабоченное выражение: четыре дня назад английская армада отчалила от Санди-Хука и направляется в залив Делавэр…

Первым делом — в Индепенденс-холл. Но прежде надо привести себя в порядок. Нельзя явиться пред очи президента Конгресса немытым, небритым и неопрятным. Сайлас Дин снабдил Лафайета рекомендательным письмом к Джону Хэнкоку — человеку, первым поставившему свою подпись под Декларацией Независимости.

После радушного приёма, оказанного французам в Чарлстоне и других городках, Жильбер возомнил, что их везде будут встречать с распростёртыми объятиями, но оказалось, что в стране свободы не менее строгий протокол, чем при британском дворе. В приёмной Конгресса к офицерам из дружественной державы отнеслись учтиво, но не более того. Мистер Хэнкок занят; обратитесь к Роберту Моррису. Ну конечно, Роберт Моррис, банкир Революции! Лафайет именно через него решал вопрос о переводе денег в Америку из Франции. Уж он-то примет их сразу. Но… нет, мистер Моррис тоже очень занят. Возможно, завтра он найдёт для вас время. Подойдите утром, часам к восьми, чтобы застать его.

Лафайет явился раньше и нетерпеливыми шагами мерил тротуар между Ратушей и зданием Конгресса. Ему ещё ни разу не доводилось выступать в роли просителя; до сих пор все шли ему навстречу, а "папа" даже забегал вперёд; не нужно было ходить за кем-то следом, дёргая за полу… Мысль о "папе" больно уколола в самое сердце. Герцог помогал зятю делать карьеру, думая вовсе не о нём! Он хотел, чтобы Жильбер "был, как все", протискиваясь вперёд через лазейки родственных связей и заискивая перед влиятельными людьми, а не шёл прямым путём истинных заслуг и смелых решений. Он слушал Жильбера, но не слышал его, снисходительный к "мальчишеским фантазиям" и уверенный в том, что наилучшим образом устроит судьбу "мечтателя". Ему просто в голову не приходило, что юнец-сирота может мыслить самостоятельно, он поступил с Жильбером, как с напроказившим школяром! И этот человек цитировал Вольтера, Руссо и Бомарше, оставаясь, по сути, ненавистным им догматиком! Что толку в красивых словах, если они не подтверждены делами?.. Но если бы только это! "Папа" предал его, раскрыл тайну его отъезда; он поступил не просто как домашний тиран — как трусливый обыватель, для которого личный покой важнее интересов его отечества!..

Ах, это, должно быть, Моррис — тот располневший мужчина за сорок, с залысинами на высоком лбу и двойным подбородком.

Моррис сильно спешил и, не дослушав Лафайета, сплавил его Джеймсу Ловеллу, президенту недавно созданного комитета внешних сношений. "Кстати, мистер Ловелл прекрасно говорит по-французски". Лафайет смог в этом убедиться: Ловелл в самых изысканных выражениях поблагодарил французских гостей за их добрые намерения в отношении его страны и порекомендовал несколько уютных мест в Филадельфии, где можно приятно провести время до отъезда обратно. К сожалению, мистер Дин вышел за рамки своих полномочий, выдавая офицерские патенты для службы в Континентальной армии; никто его об этом не просил; в иностранных офицерах нужды больше нет. Честь имею, господа.

— Подождите! — воскликнул Жильбер. — Мы проделали долгий и опасный путь, не подчинившись приказу своего короля, не ради чинов и денег; мы готовы служить волонтёрами, за собственный счёт; дело свободы нам дорого так же, как и вам. Не претендуя на признательность за пока ещё весьма незначительные заслуги, я надеюсь, что вы, при всей своей занятости, всё же дадите себе труд прочесть хотя бы письмо мистера Франклина, раз мистер Дин уже не пользуется вашим доверием…

Ловелл взял у него рекомендательные письма, и на этом аудиенция закончилась.

Жильбер был обескуражен, но не сломлен. Возле Индепенденс-холла в самом деле можно было встретить множество французов — шумных, возмущённых, раздосадованных, — которых американцы уже научились выпроваживать. Лафайету показалось, что в таверне, куда они пошли с Кальбом и Моруа, чтобы обсудить план дальнейших действий, он увидел Тронсона-Дюкудрэ. Автор трактатов по артиллерии и подрывному делу наверняка не остался без патента, надо поговорить с ним и попросить о рекомендации! Жильбер уже вскочил, чтобы бежать за Дюкудрэ, но какой-то майор, случайно услышавший о его намерениях, остановил его, бесцеремонно схватив за локоть. Не его это дело, конечно, но если господа не хотят неприятностей, с Дюкудрэ им лучше не связываться. Он успел настроить против себя всех — и американцев, и французов. В Конгрессе ему пообещали чин генерал-майора, но три генерала Континентальной армии — Генри Нокс, Натанаэль Грин и Джон Салливан — пригрозили подать в отставку, лишь бы не служить под его началом. Тогда его сделали генеральным инспектором военных мануфактур, лишив военного командования, и он перессорился с военными инженерами, начиная с Луи Дюпортайля, который три недели назад был назначен полковником инженерных войск и советником генерала Вашингтона.

Тогда, может, к Дюпортайлю? Нет, сразу к генералу Вашингтону! Его ставка недалеко от Филадельфии; завтра же едем к нему.

Но утром в дверь постучали, и Лафайет с удивлением увидел мистера Ловелла, которого сопровождал его коллега Уильям Дьюер. Они извинились перед маркизом за слишком сухой приём и пригласили выступить в Конгрессе, чтобы объяснить, что привело его сюда.

Свою речь Жильбер специально не готовил и не репетировал; слова лились легко и свободно, из самого сердца, ведь он говорил то, что думал и чувствовал. Конгрессмены (их было не более десятка) терпеливо выслушали его гимн свободе и вынесли резолюцию: в награду за большие заслуги и рвение присвоить Жильберу дю Мотье, маркизу де Лафайету, звание генерал-майора со всеми полагающимися почестями и правом участвовать в военных советах, но лишь в качестве иностранного наблюдателя. Остальные офицеры, прибывшие вместе с ним, должны вернуться домой.

Жильбер шёл медленно, а не своим обычным стремительным шагом, и уже по этому признаку друзья поняли, что его постигла неудача. Но ничего, ещё не всё потеряно! План тот же: переговорить с генералом Вашингтоном. Он будет здесь первого августа, Жильбер приглашён на ужин в его честь.

В восьмом часу вечера Лафайет в васильковом французском мундире поверх белого камзола, в начищенных до блеска сапогах, напудренном парике и с генеральским шарфом через плечо вошёл в "Сити-Таверн". В большом зале, освещённом тремя люстрами, стояли в два ряда сдвинутые столы, за которыми не оставалось свободных мест. Военные преобладали, хотя среди тёмно-синих мундиров встречались и коричневые сюртуки; все работали челюстями, поглощая ужин и обсуждая последние события; девушки в белых чепчиках и передниках разносили кружки с пивом и бутылки мадеры, блюда с устрицами, окороками, жареными индейками и форелью; к потолку поднимался сизый табачный дым. Остановившись на пороге, Лафайет безошибочно выхватил взглядом генерала Вашингтона, хотя прежде никогда его не видал. Спутать генерала с кем-то другим было невозможно: на голову выше прочих, широкоплечий, с прямой спиной, рыжеватые волосы стянуты в хвост чёрной лентой; внимательно слушает, но сам молчит. Жильбер поздоровался по-английски, поклонился и вручил записку от Хэнкока вместе с письмом от Франклина.

Вашингтон извинился перед своими собеседниками, встал из-за стола и отошёл к камину, чтобы прочесть письмо. Франклин писал, что маркиз де Лафайет имеет большие связи при французском дворе, которые крайне важны в перспективе заключения военного союза, поэтому нужно оберегать его от опасности и всячески сдерживать его порывы отличиться на поле брани. Час от часу не легче: англичане наступают, а его хотят сделать нянькой при юном аристократе! Но голубые глаза смотрели на него с совершенно искренним восхищением, доверчиво и без намёка на надменность. Так мог бы смотреть его сын, если бы только у Вашингтона был сын… А перстень на мизинце, с перекрещенными циркулем и угольником, говорил о том, что этот юноша ему "брат", Лафайет представил главнокомандующему своих адъютантов: полковника Сурбадера де Жима и шевалье де Лаколомба. Пусть генерала не вводит в заблуждение его молодость: он достаточно сведущ в военном искусстве и готов принять под своё командование дивизию. Вашингтон ответил, что непременно учтёт это на случай, когда у него будет лишняя дивизия, а пока предлагает маркизу стать его собственным адъютантом.

* * *

Самых назойливых гостей госпожа д’Айен принимала сама, объясняя им, что маркизе де Лафайет нездоровится. Адриенне оставалось около месяца до родов, ей нужно думать только о себе и о ребёнке, а все эти расспросы праздных любопытных могут ей только повредить. К ней допускали лишь сестёр и близких друзей Лафайета: Ноайля, Сегюра, Куаньи, — хотя и они ничем не могли её порадовать, не имея никаких известий от Жильбера. Исключение сделали всего один раз, когда явился польский граф Казимир Пулавский. Он сказал, что уезжает в Нант, чтобы оттуда отплыть в Америку, и если маркиза хочет что-нибудь передать своему супругу, он с радостью примет на себя обязанности почтальона.

Пока Пулавский в лицах изображал госпоже д’Айен похищение короля Понятовского и свои приключения в Константинополе, восполняя красноречивыми жестами пробелы во французском языке, Адриенна положила перед собой лист бумаги и вооружилась пером. О чём писать? О том, что они все здоровы, шлют ему приветы и пожелания благополучного возвращения? О, как она глупа! Жильбер ждёт от неё письмо, полное интересных новостей, а она ничего не видит, кроме дома, и ничего не знает, думая лишь о том, жив ли он, не забыл ли о ней… Ах, времени нет. Она напишет как сумеет, а остальное попросит графа передать на словах. Но когда она вышла в гостиную и протянула Пулавскому запечатанное письмо, он довольно бесцеремонно уставился на её живот; Адриенна смутилась и смогла лишь пролепетать слова благодарности.

…Девочка! Снова девочка! В этот раз Адриенна ещё больше ждала мальчика — сына, который будет похож на Жильбера. Узнав, что у него сын, он примчится сюда посмотреть на него… Девочка!.. "Вот и славно, сударыня, это значит, что ваш муженёк сильно вас любит; где любовь, там всегда поперёд девочки рождаются, уж я-то знаю". — пела своё госпожа Кудрэ, но Адриенна всё равно была в отчаянии. Луизу муж тоже любит, однако она сумела родить ему сына! По случаю появления на свет маленького Адриана в версальском особняке Ноайлей устроили грандиозный праздник; даже старый маршал приехал туда из Сен-Жермена, бросив свой огород, чтобы взглянуть на правнука. Новый побег на фамильном древе! А девочка — всего лишь нарост на нём…

Новорождённую назвали Анастасией. Со временем Адриенна успокоилась и с умилением смотрела, как дочка сосёт грудь кормилицы. Жильбер тоже полюбит её, ведь она на него похожа: такие же чудные голубые глаза, сияющие, как два топаза… Господи, будь милосерд, сохрани Жильбера и верни его мне!..

Госпожа д’Айен была смущена, передавая ей распечатанное письмо.

— Прости меня, дорогая. Его принёс один моряк… Я не должна была этого делать, но я хотела удостовериться, что здесь нет ничего, что могло бы расстроить тебя…

Адриенна схватила письмо и жадно принялась читать. Это было длинное послание, написанное ещё на корабле; с тех пор могло случиться всё что угодно, но лучше об этом не думать: Жильбер жив, он любит её, помнит о ней!

"А теперь поговорим о более важных вещах: о Вас, о дорогой Генриетте, о её братце или сестрице. — Глаза Адриенны защипало от слез. — Генриетта так мила, что заставляет полюбить девочек. Кем бы ни было наше новое дитя, я приму его с живейшей радостью. Не теряйте ни минуты и поскорее осчастливьте меня известием о его рождении. Не знаю, оттого ли это, что я уже дважды отец, но я чувствую себя отцом как никогда. Г. Дин и мой друг Кармайкл предоставят Вам к этому средства; я совершенно уверен, что они возьмут на себя труд осчастливить меня как можно раньше. Напишите, пошлите даже надёжного человека; мне будет так приятно расспрашивать того, кто видел Вас; Ландрена, например… В общем, делайте как сочтёте нужным. Вы не знаете моей живой и нежной любви, если захотите утаить от меня хоть самую малую подробность о Вас. На сей раз Вы очень поздно получите от меня весточку, но когда я освоюсь, Вы будете получать их чаще и более свежие. Нет большой разницы между письмами из Америки и письмами с Сицилии… Я люблю Вас и буду любить всю жизнь".

15

Пенсильванские ополченцы заняли позиции у брода Пайла; к ним примыкала виргинская дивизия Натанаэля Грина; бригада Фрэнсиса Нэша из Северной Каролины стояла плечом к плечу с пенсильванцами Энтони Уэйна у брода Чэдда; мэрилендцев с двумя орудиями генерал Салливан разместил у брода Бринтона; делавэрский полк послали к броду Джонса, второй канадский полк Мозеса Хейзена должен был защищать два самых дальних брода — Уистера и Баффингтона. Дивизии Адама Стивена и лорда Стерлинга Вашингтон оставил в резерве. Бой уже начался; стрелки Уильяма Максвелла сдерживали гессенских наёмников на том берегу Брендивайна, не давая им подойти к броду Чэдда. Ядра перелетали через ручей в обе стороны, но главнокомандующий продолжал объезжать верхом свои позиции, приветствуемый бодрыми криками солдат. Лафайет едва поспевал за ним.

Ему казалось, что всё это сон. Серое сентябрьское небо с бледным пятном солнца; по-летнему сочная зелень луга, над которым ещё не развеялся до конца утренний туман; проступающая из него далёкая рощица с жёлтыми и красными заплатами на тёмно-зелёном наряде; бурые склизкие водоросли, стелющиеся под быстрой водой ручья, — и между всем этим выстроенные в шеренги люди, томящиеся в тревожном ожидании, пока канониры возятся у небольшого орудия. Из ствола вырвался огонь, пушка откатилась назад и окуталась облаком серого дыма; два солдата тотчас подкатили ее за колёса обратно; один подошёл спереди с банником, готовясь засунуть его в дуло, и вдруг ему оторвало голову.

Проезжавший мимо Вашингтон не остановил коня; Лафайет подавил желание оглянуться. Он участвует в сражении. Слышно, как свистят пули. Если они попадут в него, он может умереть. От этой мысли что-то переворачивается в животе и пересыхает во рту, но во сне так бывает. На самом деле он не может умереть. Если бы каждому грозило в любую минуту упасть на землю безголовым обрубком, здесь никого бы не осталось. Любой сон когда-нибудь закончится. Люди очнутся и пойдут в таверну — рассказывать друзьям за бутылкой о том, что им привиделось.

Одиннадцатое сентября 1777 года. День его боевого крещения.

Около полудня главнокомандующего отыскал подполковник Росс: конная разведка обнаружила англичан у холма Осборн, севернее Баффингтона; похоже, их ведёт сам Хау. Где?! Как они туда попали? Кто пропустил? Росс замялся: выше по реке есть ещё один брод, но никто не думал, что англичане сделают такой большой крюк… Ну вот теперь думать поздно — надо действовать, и быстро, пока "лобстеры" не зашли к нам в тыл.

Адъютанты Вашингтона поскакали с поручениями: Александр Гамильтон и Джон Лоуренс должны были передать приказ Стивену и лорду Стерлингу идти к Бирмингемскому молельному дому и занять позиции на холме; Лафайет — сообщить то же Салливану. Когда он ехал обратно, его окликнули: с ним хочет говорить бригадир Прёдом де Бор.

— Маркиз, вы можете мне объяснить, что происходит?

— Нас атакуют англичане. Генерал Салливан ведёт свои полки им навстречу, чтобы принять бой.

— Но это же безумие! — у старика де Бора тряслись щёки. — В моей бригаде всего триста пятьдесят штыков; это не солдаты, а просто сброд; никто не понимает по-французски; я просил генерала Салливана передать мне полк Хейзена, он отказал. Нам нужно немедленно отступить к Филадельфии и отразить британцев там, иначе нас просто перебьют, как куропаток! Передайте это генералу Вашингтону!

Лафайет обещал, что передаст.

Солдаты подталкивали колёса лафетов, помогая лошадям; сюда уже доносился барабанный бой и звуки выстрелов; Лафайет пробирался обратно к броду Чэдда, чтобы отыскать там Вашингтона в пороховом дыму, среди картечи. Под гром барабанов и свист флейты гессенцы с плеском бросались в холодную воду со штыками наперевес, тесня отступающих людей Максвелла. На их чёрно-белых знамёнах с полосатым львом, заносящим свой меч, был начертан латинский девиз: "Nescit pericula" — "не ведающие страха". Вскипевший ручей окрасился кровью; вторая колонна гессенцев неумолимо продвигалась к броду Пайла, несмотря на беспорядочную стрельбу пенсильванских ополченцев…

Главнокомандующий диктовал донесение Конгрессу: "В половине пятого неприятель атаковал генерала Салливана, пройдя через брод выше по течению, и с тех пор идёт ожесточённый бой. Там же началась сильная канонада, и я полагаю, что нам предстоит очень жаркий вечер…" Секретарь закончил писать и подал лист ему на подпись; но кто доставит донесение? Взгляд Вашингтона упал на Лафайета, однако Жильбер твёрдо заявил, что принесёт гораздо больше пользы здесь.

Шум рукопашной смешался с грохотом канонады, которая отныне велась только с британской стороны. Артиллерийских лошадей поубивало, и орудия прошлось бросить: тащить их на руках через болотистый луг было немыслимо. Седьмой Пенсильванский полк под красно-белым полосатым знаменем с тринадцатью красными точками медленно отступал к Дилворту; вдруг справа появились бегущие люди. Лафайет поскакал туда.

Мэрилендцы бежали без оглядки и часто без оружия. Мимо Жильбера пронёсся верхом де Бор; его левая щека была в крови. Следом отступал ещё один отряд, однако эти люди время от времени останавливались и отстреливались; Лафайет узнал бригадира Томаса Конвея, выкрикивавшего приказы. Вдалеке уже можно было разглядеть неумолимо надвигающиеся шеренги красномундирников; левее шли тёмно-зелёные отряды немецких егерей. После минутного замешательства Лафайет снова пришпорил коня — вперёд, к Стерлингу!

Американская батарея смолкла; громче зазвучали флейты, игравшие марш британских гренадеров; красно-белые фигурки в чёрных треуголках, надвинутых на глаза, ровными рядами шли в штыковую атаку. Лафайет устремился наперерез бегущим американцам, крича им остановиться; молодой парень в куртке с оторванным рукавом уцепился за его стремя, но вдруг вздрогнул всем телом и упал ничком; в ту же минуту левую ногу ниже колена словно наотмашь ударили оглоблей. Неожиданно сзади послышался звук кавалерийской трубы — сигнал к атаке. Лафайет обернулся: Казимир Пулавский в синем доломане с красными отворотами летел галопом с саблей наголо впереди взвода личной охраны Вашингтона.

Бирмингемский холм был уже в руках англичан, но громогласный толстяк Генри Нокс разворачивал в Дилворте артиллерию; виргинцы, присланные генералом Грином, перерезали дорогу к посёлку. Охрипший Лафайет наконец-то увидел осанистую фигуру Стерлинга. Паника улеглась; раненые и измученные многочасовым боем ополченцы организованно отступали под прикрытием свежих войск. Поле битвы укрыла ночная мгла; британцы остановились.

Только теперь Жильбер почувствовал, что его левый сапог полон тёплой влаги. Резко обернувшись на чей-то оклик, он потерял сознание, а когда очнулся, то увидел над собой встревоженное лицо Вашингтона в свете коптящей лампы. Было темно и холодно; Лафайет лежал на телеге в одном сапоге, босая левая нога туго перебинтована до самого колена. "Позаботьтесь о нём, ведь он мне как сын", — услышал он голос генерала.

Телегу немилосердно трясло. К полуночи достигли лагеря в Честере и остановились там до рассвета, а поутру двинулись дальше — в Филадельфию.

Эту ночь Жильбер почти не спал: задрёмывал, но вскоре пробуждался — от тряски, от жжения в ноге, от криков и стонов. Рядом тотчас возникал Сурбадер де Жима, спрашивая, не нужно ли ему чего; Лафайет благодарно ему улыбался. В Филадельфии его отделили от прочих раненых и отвезли на постоялый двор.

Он проснулся по зову природной потребности. Обвёл взглядом комнату, не узнавая, потом всё вспомнил. Его одежда висела на стуле, под которым грустно свернулся единственный сапог, а вон и судно, но едва Жильбер сбросил ноги на пол и попытался встать, как вскрикнул от боли, а бинты окрасились свежей кровью. В комнату вошла старушка в чепце и переднике, с кувшином в руках; поставила кувшин на стол, притворила дверь, наклонилась за ночной посудиной и подошла к постели. Жильберу пришлось подчиниться ее бесцеремонности.

Лежать на спине было нудно, к тому же про него словно забыли. Слуга принёс обед из трактира и куда-то запропастился.

Ближе к вечеру дверь распахнулась, в комнату стремительно вошёл молодой светловолосый мужчина в тёмносинем мундире и большом белом переднике, забрызганном кровью, с медицинским несессером в руках. Жильбер узнал доктора Бенджамина Раша, главного хирурга Континентальной армии. Следом слуга Лафайета нёс таз с тёплой водой. Доктор был явно не в духе; схватил стул, со стуком поставил возле кровати, отбросил одеяло… Когда Жильбер, приподнявшись на локтях, увидел наконец свою рану — сочащуюся красным вспоротую плоть с грязнолиловыми краями, — его чуть не стошнило. Он закрыл глаза и откинулся на подушки. Но тотчас устыдился. Тоже мне, боевой офицер! При виде крови чуть не сомлел, как барышня! Хорошо, что слуга загородил его собой.

— Рана пустяковая, кость не задета, нерв тоже, — отрывисто говорил Раш, заново бинтуя омытую ногу. — Придётся полежать какое-то время. Отвоевались.

Доктор собрался уходить; Жильбер отчаянно метнул в него вопрос, точно гарпун:

— Мы ведь не сдадим Филадельфию, верно?

Раш резко обернулся, так что слуга с испуга плеснул на пол окровавленной водой.

— А кто же её удержит? — язвительно спросил Раш. — С позволения сказать, генерал Грин — этот подхалим, не способный действовать в одиночку? Пьяница Стерлинг — самовлюблённый, напыщенный лентяй? Хвастун Стивен, чья глупость может сравниться только с его трусостью? Или, может быть, Салливан — бездарный бумагомарака, полностью теряющий голову на поле боя?

Высказав всё, что накипело на душе, врач так же стремительно ушёл, оставив Жильбера в полнейшем смятении.

В сумерках к нему забежал Томас Конвей — ирландец, выросший во Франции, который приехал в Америку ещё в мае. Он объяснил Лафайету, что стало причиной поражения: дурак де Бор, получив приказ Салливана о передислокации, почему-то не пошёл напрямик, а сделал круг по лесу и вернулся на прежнее место, которое к тому времени уже заняли мэрилендцы. Заслышав голос британских пушек, задние запаниковали и выстрелили в передних, уложив три десятка своих, а потом вся дивизия обратилась в бегство перед английскими гвардейцами. Теперь старику грозит военный трибунал…

Едва за ним закрылась дверь, явились Дюбуа-Мартен, Девриньи и ещё несколько человек: они уезжают. Лафайет заволновался: во Францию? Пусть немного обождут, он напишет письмо жене. Ему подложили под спину подушки, принесли от хозяйки лист бумаги, чернила и толстую Библию, служившую подставкой. "Начну с того, что я чувствую себя хорошо, потому что хочу кончить тем, что вчера мы дрались по-настоящему и не оказались сильнее. — Бумага покрывалась торопливыми каракулями. — Наши американцы, стойко продержавшись довольно долго, в конце концов были обращены в бегство; я пытался их остановить, и господа англичане наградили меня пулей, слегка ранившей меня в ногу, но это пустяки, сердце моё, ни кость, ни нерв не задеты, я отделался тем, что некоторое время лежал на спине, что привело меня в дурное расположение духа. Надеюсь, сердце моё, Вы не встревожились; Вам, напротив, следует успокоиться, поскольку я теперь некоторое время не смогу участвовать в сражениях, поскольку намерен поберечь себя". Закончив, он запечатал письмо; офицеры ушли.

Какие счастливцы — они увидят её!

С момента их разлуки прошло семь месяцев, но стоило смежить веки, как Адриенна появлялась перед ним, он чувствовал тепло её кожи под своими губами, касался ладонью её мягких волос… Жильбер измучил расспросами Пулавского, когда тот вручил ему письмецо из дома двадцать дней назад, но без толку. Поляк весьма дурно говорил по-французски и мог лишь повторять, что его жена "трэ бэль"[13].

В своём письме она намекнула, что Куаньи рвётся к нему сюда. Ах, если бы он и вправду приехал! Вот с кем Жильбер всласть наговорился бы и узнал наконец, стал ли он отцом во второй раз! Адриенна уже давно должна была родить. Неужели она не отправила ему никакой весточки через Франклина и Дина? Нет, наверняка отправила. Только корабль могли перехватить…

…Чувство собственной беспомощности угнетало; Лафайет пытался хоть в чём-то и кому-то быть полезным. После сражения у Брендивайна Пулавский получил звание бригадира и задачу от Вашингтона: создать американскую кавалерию, зато Кальб, Жима и Лаколомб всё ещё оставались без патентов, и Лафайет хлопотал за них, забрасывая письмами отца Джона Лоуренса, заседавшего в Конгрессе. Он ручается за этих офицеров, было бы непростительной ошибкой отправлять их восвояси, когда надвигается решающее сражение! Знаете ли вы, сколько времени нужно, чтобы подготовить кавалерийского офицера? Зачем же тогда разбрасываться кадровыми военными!

Вашингтона Жильбер не видал несколько дней. После неудачи при Брендивайне главнокомандующий отвёл войска за Скулкилл, чтобы, отгородившись от врага рекой, оборонять и столицу, и военные склады, однако, поколебавшись, вернулся назад. Погода испортилась, дул сильный северо-восточный ветер, дождь лил как из ведра… Шестнадцатого сентября Жильбер целый день провёл один, если не считать слуги и старухи, и начал беспокоиться. На следующее утро пришёл де Кальб; Лафайет просиял, однако барон принёс ему дурные вести.

Вчера на рассвете Пулавский, выехав на разведку, увидел "лобстеров" на главной дороге, у таверны "Белая лошадь", и вихрем помчался к Вашингтону: десять тысяч солдат всего в нескольких милях к югу! Задержать англичан отправили отряд Энтони Уэйна по прозвищу "Бешеный Тони"; около двух часов пополудни американцы схлестнулись с гессенскими егерями и чуть не захватили в плен их полковника, но тут подоспели основные силы англичан, и пенсильванцы обратились в бегство. В это время Вашингтон пытался выстроить свои войска в боевой порядок, потом всё же передумал и стал отводить их к северу. И тут разверзлись хляби небесные. Стрелять из мушкетов было нельзя: порох отсырел; англичане остановились, однако гессенцы ударили в штыки и захватили в плен три десятка человек. Тем всё и кончилось: американцы изготовились к бою, но не могли стрелять; англичане мастерили укрытия, чтобы спрятаться от дождя, но когда ливень прекратится, они возьмут Филадельфию, потому что с такими вояками её не удержать. Генерал Вашингтон, конечно, очень любезный человек, но как военачальник он слаб, медлителен, нерешителен и при этом самонадеян. Да, вот ещё что: Дюкудрэ утонул во время переправы через Скулкилл. Его лошадь свалилась с плоскодонки, адъютант тщетно пытался его спасти… А де Бор подал в отставку, не дожидаясь трибунала.

Филадельфию сдадут… Неужели? Но это подтвердил и Гамильтон. Они с Жильбером легко подружились: ровесники, сироты, к тому же Александр, родившийся на Невисе, говорил по-французски. Вашингтон поручил ему реквизировать провиант, порох и прочие вещи, которые пригодятся армии на зимовке; судя по всему, нынешняя кампания окончена, и довольно бесславно. Впрочем, Лафайет может быть спокоен: его перевезут в надёжное место.

Ветер, нагнавший дождевые тучи, так же легко их разметал. Полная луна была похожа на серебряный экю со стёртым профилем; в её мертвенном свете суета на улицах казалась неестественной, потусторонней. Лафайет снова был словно во сне, только теперь угодил в настоящий кошмар, когда нельзя пошевелиться. Люди покидали свои дома, навьючившись пожитками; из Индепенденс-холла выносили запечатанные тюки с архивами и складывали на повозки; скрипели колёса, стучали подковы. Тротуары заполонили толпы; кто-то пытался пробиться верхом против течения; где-то вспыхивали ссоры и драки; мародёры уже шныряли по дворам; совсем рядом раздался женский визг…

Конгресс отправился на северо-восток, в Трентон, армия же вновь перешла Скулкилл, оставив в Честере Бешеного Тони. В ночной тиши громче раздавался треск и гул горящих мельниц — их поджигали Гамильтон и Генри Ли, чтобы не достались врагу. До Бристоля Лафайет плыл на плоскодонке по Делавэру вместе с конгрессменами; там их пути разошлись, но Генри Лоуренс, отец Джона, поехал с ним. Снова тряская повозка под тентом, колючая солома. К вечеру Жильбера привезли к большому двухэтажному дому из серого камня, с покатой крышей, и он узнал, что попал в Вифлеем — посёлок моравских братьев-миссионеров, о котором писал аббат де Рейналь…

В мирную обитель, где теперь разместился военный обоз, долетали жестокие вести. Ночью на лагерь Уэйна у таверны Генерала Паоли внезапно напали британцы и перекололи штыками почти весь отряд: их провёл через лес местный кузнец. Сам Бешеный Тони остался жив — к счастью ли? На следующий день после этой бойни в "Моравское солнце" приехали четырнадцать членов Конгресса и остановились на ночь; Лафайет слышал из своей комнаты отголоски шумных споров; Уэйн требовал расследования, чтобы восстановить своё доброе имя. Утром стало известно, что генерал Хау вновь обманул Вашингтона, оборонявшего переправы через Скулкилл: заставил отступить к северу, сделав вид, будто готовит обходной манёвр, а сам беспрепятственно переправился через реку, захватив три пушки. Снова начались склоки и взаимные обвинения; Лафайет страдал, когда при нём оскорбляли людей, достойных уважения; он старался примирить противников, ободряя одних, льстя другим, находя нужные слова и предлагая свою помощь. В его присутствии даже самые большие буяны сразу стихали; его искренность подкупала и обезоруживала. "Конечно, вас-то здесь все любят", — с обидой бросил ему один молодой офицер, так и не добившийся поста капитана в Континентальной армии. Вместо того чтоб обрадовать, эта фраза встревожила Лафайета. В самом деле, ведь так не бывает — чтобы тебя любили все. Это странно — не иметь врагов и завистников. Может быть, он просто о чём-то не догадывается? Но с другой стороны, он тоже всех любит: и генерала Вашингтона, этого в высшей степени достойного человека (он мечтал бы иметь такого отца!), и Гамильтона с Джоном Лоуренсом, которые ему как братья, и, разумеется, тех людей, которые поверили ему и приехали с ним сюда. И он будет делать всё от него зависящее, чтобы помочь им! Ведь ему самому ничего не нужно…

— Я слышал, с последней почтой пришло какое-то письмо для вас, — мельком обронил Томас Конвей уже на пороге.

Письмо?! Лафайет, полулежавший на постели, забылся и вскочил на ноги; в глазах потемнело, он чуть не грянулся об пол; бинты вновь окровавились. Хирург пощупал его разгорячённый лоб и хотел пустить ему кровь, но Жильбер не позволил. Письмо, письмо! Только это может его спасти! Долгожданная весточка от Адриенны!

Где оно сейчас и у кого? Конгрессмены на пути в Ланкастер, продвигаясь на запад. Почту они наверняка везут с собой. Она может быть у Морриса. Или у Ловелла, да, скорее всего, у него. Но где их искать? На какой дороге? Лучше послать кого-нибудь сразу в Ланкастер. Генри Лоуренс — очень милый человек, он не откажется помочь. Сурбадер де Жима как раз приехал из лагеря Вашингтона — вот и повод: передать Лоуренсу привет от сына. А отвезёт письмо Лаколомб, он ведь до сих пор не получил лейтенантского патента, хотя Конвей согласен взять его в свою бригаду.

Джон Лоуренс старше Жильбера всего на несколько месяцев; он учился в Женеве и говорит по-французски. Лоуренс-старший не хотел, чтобы он вступил в армию: его мучит предчувствие, что сын погибнет в бою. Когда тринадцать колоний провозгласили свою независимость, Джон находился в Англии; уехать сразу ему помешало пикантное обстоятельство: он соблазнил девушку, дочь близкого друга своего отца. Ему пришлось тайно жениться на ней, дождаться, пока она разрешится от бремени, а уж потом отплыть в свой родной Чарлстон. Выходит, Джона тоже ждут за океаном жена и дочь, но он очень редко вспоминает о них, тогда как Жильбер…

Господи, как тягостно ждать, когда нечем себя занять, отвлечь от чёрных мыслей!

Впрочем, стыдно раскисать: другим сейчас ещё хуже. Например, у Дина умерла жена (её сын от первого брака командует бригадой в Континентальной армии), а Сайлас должен оставаться во Франции. Больной Вальфор застрял в Солсбери без денег. В Америке всё страшно дорого, Вальфор уже давно живёт в долг; его не отпускают с постоялого двора, пока не расплатится. Нужно написать Генри Лоуренсу ещё одно письмо, чтобы он принял меры.

Хотя у Конгресса полно других забот. Англичане вступили в Филадельфию. Толпа из женщин и детей приветствовала генерала Корнуоллиса, бросая ему цветы! Всего месяц назад точно так же приветствовали Вашингтона, когда армия маршировала через весь город; Лафайет ехал рядом с главнокомандующим, позади Гамильтон с Лоуренсом… Но разве этим людям оставили выбор? Они просто хотят жить! Надо написать обо всём Адриенне.

"Я должен преподать Вам урок как жене американского генерала. Вам скажут: "Их разбили". Вы ответите: "Это правда, но из двух армий, равных по численности и сражающихся на равнине, опытные солдаты всегда имеют превосходство над новичками; кстати, они имели удовольствие убить больше врагов, чем потеряли сами". На это возразят: "Это всё очень хорошо, но Филадельфия — столица Америки, символ свободы, — взята". Вы вежливо скажете: "Вы дураки. Филадельфия — унылый город, открытый всем ветрам, порт которого уже не действует, прославленный, уж я не знаю почему, тем, что там заседал Конгресс; вот что такое этот пресловутый город, который, кстати, мы рано или поздно заберём у них назад". Если они продолжат донимать Вас вопросами, пошлите их по адресу, который Вам подскажет виконт де Ноайль, потому что я не хочу тратить время на разговоры о политике.".

Жильбер представил себе их гостиную: Адриенна сидит в своём любимом гобеленовом кресле со сценками из басен Лафонтена и читает вслух письмо; Ноайль с Луизой устроились на диване и весело смеются; Куаньи, улыбаясь, стоит у окна; госпожа д’Айен сидит за пяльцами. В камине горит огонь; на полке и на столике — осенние цветы: астры, хризантемы… Лафайет вдруг вообразил себя заглядывающим в окно — он видит их, а они его нет… Им хорошо друг с другом, они даже не подозревают, как он несчастен и одинок… Он сам виноват: зачем его сюда понесло? Поделом ему. Пусть лежит теперь один в опостылевшей комнате. Когда он снова увидит родных? "Виктория", доставившая его в Америку, затонула вместе с грузом риса, предназначенного для Сан-Доминго. Сто двенадцать тысяч ливров покоятся на дне реки Чарлстон. И разве дело только в деньгах… "Если у меня есть сын, я велю ему как следует изучить своё сердце: вдруг сердце у него нежное, тогда, если у него будет жена, которую он полюбит, как я люблю Вас, пусть остерегается поддаваться порывам, способным удалить его от предмета его чувств, чтобы после не мучиться от тревоги".

Сын… Жильбер никогда не знал своего отца, и его сын тоже будет расти сиротой. Или дочь… Когда он наконец вернётся, Генриетта вряд ли его узнает, а родившийся в его отсутствие младенец будет смотреть на него, как на чужого. Он заслужил это наказание! Нельзя покидать тех, кого любишь. Что может быть на свете важнее любви?..

Лаколомб вернулся в Вифлеем в начале октября. Конгресс провёл в Ланкастере всего один день и перебрался в Йорк, за Саскуэханну. Вот письмо, но… Оно не от Адри-енны! Маршал де Муши писал Жильберу, что его поступок предосудителен, поскольку своим неповиновением королю он подаёт дурной пример молодым дворянам; он должен раскаяться, вернуться и впредь не позволять себе подобных выходок. Четыре строчки! Ни слова о его семье, об Адриенне, о ребёнке! Какой болван! Bloody hell![14]

Лоуренс прислал старый номер "Морнинг пост", сложив его так, чтобы Лафайет сразу увидел нужную статью среди кучи всякой шелухи. В заметке говорилось, что молодой маркиз, которого американские эмиссары ловко обвели вокруг пальца, примкнул к изменникам-колонистам, покинув свою юную супругу, ожидающую в слезах появления на свет дитя горечи и разлуки. Какая гадость! Damn it all![15]

16

Надутый пузырь, бездарный старикашка, ничтожество, укравшее чужую славу! Бенедикт Арнольд размашисто шагал через лес, слегка припадая на левую ногу, и мысленно костерил генерала Гейтса. Интриган, карьерист и вор! Да, вор! Сражение девятнадцатого сентября выиграл он, Арнольд: именно он принимал решения и отдавал приказы, а в своём донесении Конгрессу Горацио Гейтс приписал все заслуги себе, хотя весь день отсиживался на правом фланге, куда не долетали пули! Нет, ну его к чёрту, пусть теперь сам сражается с Бургойном как знает!

Арнольд немедленно уезжает к Вашингтону, и не потому, что так велел ему Гейтс. Вашингтон дважды не принял его отставку, когда господа из Филадельфии обходили его повышением, — пусть теперь сам объясняется с Конгрессом и доказывает, что Континентальной армии генерал-майор Арнольд нужнее генерал-майора Гейтса.

Дойдя до своей палатки, Арнольд, однако, передумал. А вот никуда он не уедет — по крайней мере, пока. С какой стати? Он не нужен — прекрасно, его заменят Бенджамином Линкольном — замечательно. Ещё один генерал-майор. Линкольн со своими ополченцами прибыл под Саратогу через три дня после сражения у фермы Фримана, в котором Арнольд с помощью стрелков полковника Моргана захватил шесть британских пушек; ополченцы заняли позиции на восточном берегу Гудзона, на правом фланге, а будь Арнольд проклят, если англичане пойдут в атаку не по западному берегу! Решающее сражение уже скоро, Бургойн не сможет уклониться от него, и бой придётся принять старине Гейтсу! А там посмотрим, кому придётся уезжать.

…С утра зарядил мелкий холодный дождь — уже октябрь. Люди мёрзнут по ночам в палатках, тем более что ложиться спать им приходится голодными; каждый день хоронят убитых — эти чёртовы минитмены[16] стреляют без промаха, а на утренних поверках выясняется, что за ночь сбежали ещё десяток трусов. Армия Бургойна тает на глазах, тогда как к американцам подходят подкрепления, а Клинтона всё нет. Неужели за всё это время нельзя было дойти от Нью-Йорка до Саратоги? Бургойн послал гонца восемнадцать дней назад! Возможно, они уже в Олбани; ещё пара переходов…

На военном совете генерал Ридезель предложил отступить. Наверно, взыграла немецкая сентиментальность: он думает о своей жёнушке и ораве детей, которую сюда притащил; превратили армию в цыганский табор! Не бывать этому! Армия его величества не отступит перед ордой мятежников! Мы будем сражаться. Завтра же проведём разведку боем.

…Баронесса фон Ридезель цу Айзенбах готовила обед, когда вдали послышались пушечные выстрелы. Началось! Хорошо, что похлёбка уже почти сварилась. Да, вполне можно есть. Фредерика разлила похлёбку по тарелкам, помахала над ними салфеткой, чтобы остудить, села за стол вместе с двумя служанками и покормила дочерей (каждая взяла себе на колени по девочке). Едва тарелки убрали, как дверь распахнулась и в проёме показалась зелёная спина солдата, тащившего, пятясь, что-то тяжёлое. Нет, кого-то: второй солдат держал ноги.

— Сюда! — сказала генеральша, быстрым движением сдёрнув со стола скатерть.

Она склонилась над бледным лицом раненого, жилет которого был залит кровью. Ещё дышит. Генерал Саймон Фрейзер? Муж говорит, что он один стоит целого полка. Бедняга, пуля попала в живот; вряд ли выживет… Что ж, плита ещё горячая, надо вскипятить побольше воды и порвать ещё пару простыней на бинты: сейчас понесут.

Фредерика выросла в военном лагере и с самого детства помогала ухаживать за ранеными. В Европе шла Большая война… Одним из её подопечных оказался кавалерийский капитан Фридрих Адольф фон Ридезель, которому тогда было двадцать четыре года, — любимец герцога Фердинанда Брауншвейгского. Поправившись, он женился на своей шестнадцатилетней сиделке и сделал её баронессой.

Супруги счастливо жили в Вольфенбюттеле, где полковник Ридезель командовал гарнизоном, но в январе семьдесят шестого герцог Брауншвейгский заключил договор с Георгом III: четыре тысячи пехотинцев и три полка спешенных драгун должны были отправиться в Америку, сражаться с инсургентами. Ридезеля повысили до генерал-майора и назначили командиром первого отряда этих войск; ему пришлось расстаться с женой: Фредерика была на сносях. Маленькая Каролина родилась в марте, и уже в мае баронесса вместе с младенцем, четырёхлетней Августой и двухлетней Фрицхен уехала в Англию, чтобы продать там кое-какие вещи и оплатить переезд в Америку, ведь долг жены — следовать за мужем. Фридрих запретил ей пускаться в путь без надёжного спутника, поэтому отъезд пришлось отложить на десять месяцев. За это время Фредерика выучила английский.

Переезд из Бристоля в Квебек занял восемь недель. Обе служанки страдали морской болезнью, а Фредерика в свободную минутку вышивала дочкам чепчики и шила им платьица. Потом они ещё четыре дня ехали в Труа-Ривьер в коляске и на каноэ (не так-то легко было сохранять равновесие, держа на коленях маленьких озорниц). Как счастлив был Фридрих, когда они наконец-то добрались до места! Сам переносил девочек на руках из повозки в отведённую ему хижину. Но два дня спустя ему пришлось выступить в поход со своим отрядом. Фредерика с детьми поселилась в монастыре урсулинок, пока муж не получил от генерала Джона Бургойна разрешение вызвать семью к себе. Генерал оказался настоящим джентльменом, нашёл для них помещение при штабе… Немецкие солдаты, растерявшись в новых для себя условиях, дезертировали, забыв о воинском долге, однако стойкость генерала Ридезеля и в особенности его супруги заставила их устыдиться и с честью носить свой мундир. Коляска, в которую втиснулась Фредерика с дочками и служанками, ехала посреди солдат, браво маршировавших под песни по дорогам Квебека, — эта армия шла навстречу победе. Захватив форт Тикондерога, генерал Бургойн двинулся к Олбани, чтобы соединиться с Генри Клинтоном и отрезать Новую Англию от южных колоний.

До Олбани они не дошли: застряли здесь, в десяти милях от Саратоги. Три недели назад состоялось сражение. Фредерика вздрагивала от каждого выстрела, зная, что муж сейчас там, под пулями. От страшных мыслей отвлекали раненые, приходившие к ним в дом за помощью; один молоденький офицер к ночи умер — такой хорошенький, ещё совсем мальчик. Наверное, у него остались в Англии мать, сестра или невеста; вот горе-то… И генерал Фрейзер, скорее всего, не жилец. Ох, он, кажется, очнулся, что-то шепчет…

…Британцы беспорядочно отступали к своим ретраншементам. Минитмены и индейцы забирались на деревья и стреляли оттуда; одна пуля попала в коня Бургойна, вторая сбила с него шляпу, третья продырявила полу камзола… "Фрейзера убило четвёртой", — подумал он про себя, но его собственная четвёртая пуля, видно, в этот день сбилась с пути. Он успел перелезть через бруствер; теперь англичане и немцы отстреливались из двух редутов.

— Ура-а!

Арнольд мчался под гору галопом, размахивая саблей. Ополченцев, мимо которых он пронёсся, как ветер, овеяло облаком сильных винных паров, но именно это их и взбодрило.

— Ура-а! — вырвался крик из сотен глоток.

Американцы лезли по склону к британским редутам; Арнольд мелькал в пороховом дыму между наступающими и обороняющимися, ободряя одних и устрашая других своей неуязвимостью. Наконец, редуты были захвачены; в этот момент под Арнольдом убило коня, и тот упал на бок, придавив левую ногу седока, в которую только что попала пуля.

— Генерал Арнольд, командующий Гейтс приказывает вам немедленно вернуться в ставку!

Честный майор Армстронг, передавший приказ, принял на себя поток отборной брани, которую продолжал извергать Арнольд, пока солдаты высвобождали его из-под коня и клали на носилки.

— Чёрт, лучше б в грудь! — выдохнул Арнольд, взглянув на свою искалеченную ногу, и потерял сознание.

Генерал Фрейзер умер в шесть часов вечера. Кучка добровольцев отправилась исполнить его последнюю волю — похоронить на холме, у одного из редутов. Велев солдатам разложить костры для отвода глаз неприятеля, генерал Бургойн отдал приказ об отступлении.

…На север шли под проливным дождём, бросив обоз, увязший в грязи. Не меньше тридцати офицеров один за другим подошли к баронессе фон Ридезель, чтобы узнать, нет ли у неё чего-нибудь съестного. Их было очень жаль, этих юношей с запавшими щеками и синими тенями вокруг глаз, но не могла же она отнять последний кусок у своих детей! Какое безрассудство — начать столь долгий переход, не раздав пайки! Фредерика не удержалась и высказала свои упрёки генералу Бургойну, хотя это и было грубым нарушением субординации.

Но всё это пустяки по сравнению с адом, который бушевал в душе несчастной леди Окленд. Её муж-майор попал в плен к американцам в самом начале сражения; похоже, у него перебиты обе ноги. Бедняжка брела, как тень, не разбирая дороги, и отказывалась от еды. На неё было больно смотреть, и Фредерика не выдержала.

— Почему бы вам не пойти к нему? — спросила она. — Ему вы нужнее, чем здесь.

Потухшие глаза леди Окленд вспыхнули светом надежды, из них ручьями потекли слёзы. Обе отправились к генералу Бургойну; говорила в основном баронесса. Сначала Бургойн и слышать ни о чём не хотел, но потом уступил: к американцам отправили парламентёра. Наутро леди Окленд села в лодку вместе с полковым капелланом, державшим белый флаг, и поплыла на другой берег Гудзона.

В Саратогу пришли вечером девятого октября — промокшие до костей, стуча зубами от холода. Ридезель нашёл большой деревянный дом с погребом, оставленный хозяевами; Фредерика раздела девочек и уложила на солому, велев им поплотнее прижаться друг к другу. Она разводила огонь в очаге, когда комната вдруг осветилась от зарева за окном. Пожар? Встревоженная баронесса выбежала на улицу. Горели великолепная усадьба, пристройки и мельница; от проходивших мимо офицеров она узнала, что генерал Бургойн велел их сжечь, потому что они принадлежат американскому генералу Скайлеру.

От канонады дрожала земля; три ядра врезались в стену одно за другим, выбив толстое бревно; Фрицхен визжала от страха; мать зажимала ей рот платком, чтобы не услышали снаружи. Она сама была ни жива ни мертва; дрожавшие женщины спустились в погреб и сидели там прямо на полу, несмотря на холод и ужасный запах плесени; девочки зарылись лицами в колени матери. Четыре… пять… шесть… семь… одиннадцать ядер попали в дом; Фредерика слышала, как они катились по полу у них над головой. Дикий крик боли заставил её вздрогнуть всем телом. Через минуту в погреб спустилась ещё одна офицерская жена, бледная как полотно, согнулась пополам в углу — и к запаху плесени добавился кислый запах рвоты. Топот над головой, кого-то выносят… Женщина рассказала, что наверху, на столе, собирались делать операцию солдату — отнимать раненую ногу, но тут влетело ядро и оторвало ему другую… Там вот такая лужа крови — у офицерши вновь начались спазмы.

В погреб спускались всё новые люди: сначала женщины, потом раненые офицеры, солдаты… Скоро там можно было только стоять или сидеть, подтянув колени к подбородку. Загнав свой страх на самое дно души, баронесса пробиралась между ранеными с масляной лампой, кувшином воды и ласковым словом.

В минуту затишья явился Ридезель и вызвал её наверх: им надо поговорить.

— Дорогая моя, — начал он, взяв её за обе руки, — пообещай мне, что сделаешь то, о чём я тебя попрошу. Ради меня.

Фредерика почувствовала, как её руки и ступни разом похолодели.

— Я сделаю всё, что ты захочешь, Фриц, кроме одного: я не покину тебя.

В его глазах заблестели слёзы; он сделал над собой усилие, чтобы заговорить.

— Но послушай, я буду в тысячу раз покойнее, если буду знать, что ты и дети… да, в плену, но в безопасности, а не в этом чёртовом погребе! Генерал Гейтс — благородный человек, тебе не причинят никаких обид…

— И я должна буду вести себя любезно с людьми, с которыми воюет мой муж? Фриц, я этого не вынесу.

Ридезель ушёл — туда, откуда он мог не вернуться. Фредерика спустилась в проклятый вонючий погреб, наполненный стонами раненых, плачем и бормотанием молитв. Её пронзила мысль о том, что у всех остальных женщин здесь муж либо убит, либо ранен. Долго ли ещё продлится её везение?

…Как странно — человек привыкает ко всему! На третий день Фредерика спокойно выходила из погреба, чтобы приготовить кофе или чай для раненых и спуститься обратно. Генерал Филлипс не мог скрыть своего удивления, увидев её с кофейником в руках.

— Хотел бы я, чтобы нашим командиром была такая храбрая женщина, а не генерал Бургойн, — сказал он, приняв чашку из её рук.

А генерал Бургойн созвал военный совет. Они окружены, единственный выход — капитуляция, но на каких условиях? Ридезель предложил просить генерала Гейтса отпустить их обратно в Канаду без оружия, под обещание более не воевать против американцев. Бургойн покачал головой: вряд ли Гейтс даже станет рассматривать такие условия. Пусть их отправят под конвоем в Бостон, а оттуда вышлют в Европу. Парламентёру вручили письмо, белый флаг и барабан.

…Прятаться в погребе было больше не нужно. В доме кое-как навели порядок, заколотив щели досками, посыпав опилками пол… Стёкла в окнах выбиты; обычно Фредерика закрывала ставни, чтобы не впустить внутрь ледяное дыханье зимы, но сегодня — последний день, уже всё равно: ставни сняты, она стоит у окна и смотрит, как армия идёт сдаваться в плен, — под флейты и барабаны, с развёрнутыми знамёнами.

Американские войска выстроились в поле за околицей. Как только британская колонна показалась на дороге, генерал Гейтс отдал приказ, переданный его адъютантами ротным командирам: "Кругом!", а сам сел в карету и задёрнул занавески. У позора войск его величества не должно быть свидетелей. Когда всё оружие было сложено в кучу, а военная музыка смолкла, Гейтс вышел; Бургойн вручил ему свою шпагу и склонил голову; Гейтс отдал её обратно.

Коляска медленно ехала через американский лагерь; на козлах сидел американский солдат. Сердце в груди Фредерики бешено стучало, она боялась поднять глаза и только крепче прижимала к себе детей. Сейчас на них посыпятся оскорбления, будут показывать пальцем…

— Гляди-гляди! — услышала она и втянула голову в плечи. — Какие славные девчушки!

Солдаты подходили, улыбались; некоторые протягивали сухари или кусочки сахара; Фредерика не отказывалась и благодарила. От палаток к ней быстро шёл высокий офицер средних лет, с внешностью и осанкой дворянина. Он стал вынимать девочек из коляски, целуя и обнимая каждую, а затем подал руку их матери, чтобы помочь ей сойти.

— Вы дрожите, — сказал он мягко, — не бойтесь ничего.

— Нет, что вы, — тонким голосом отвечала Фредерика, — вы так добры к моим детям, мне совсем не страшно.

Они вошли в палатку; там были генералы Бургойн и Филлипс, а это, надо полагать, генерал Гейтс; Ридезеля нет; сердце словно упало в колодец.

— Забудьте все ваши страхи, вашим мучениям пришёл конец, — сказал ей Бургойн.

— Я не стану тревожиться, раз командир спокоен.

Вошёл Ридезель. Фредерика чуть не бросилась ему на шею, но сдержалась и лишь смотрела со счастливой улыбкой, как он целует дочек, которые ласкаются к нему. Только теперь она заметила, что в палатке накрыт стол; генерал Гейтс пригласил своих гостей разделить с ним трапезу.

Подбирать темы для разговора оказалось трудно. Фредерика пыталась вспомнить что-нибудь забавное. Вот в Лондоне, например, её приняли за француженку из-за покроя её платья, и уличные мальчишки принялись кидать в неё грязью! А когда они сошли на берег в Квебеке, возница-француз всю дорогу разговаривал с лошадьми: "Вперёд, мой принц, ради генерала! Fi, Madame!" Последнее баронесса приняла на свой счёт, тогда он объяснил, что это лошадь, негодница, выделывает свои фокусы… Мужчины улыбались, поощряя её рассказывать ещё.

В конце обеда офицер, который помог ей выйти из коляски, пригласил их всех погостить у него в Олбани; жена и дочери будут рады. Фредерика застыла с салфеткой у рта: она уже знала, что этот человек — генерал Филип Скайлер. Бургойн тоже казался смущён:

— Мы нанесли вам такой урон, а вы столь добры к нам, — выдавил он из себя.

— Мои убытки — капля в море несчастий моих соотечественников, — ответил Скайлер, совсем не рисуясь.

17

Со времени ранения Жильбера прошло уже три недели. Во время очередной перевязки хирург восхитился тем, как быстро заживает рана: взгляните, что за красота! Наученный горьким опытом, Лафайет и не подумал смотреть: что там может быть красивого? Грязь и мерзость. Зато теперь ему разрешили вставать, и он каждый день ковылял по комнате, опираясь на плечо своей любезной сиделки Лайзы Беккель, и писал письма, сидя за столом.

Ах, если бы он мог орудовать не только пером, но и шпагой! Крылатая слава, за которой Жильбер устремился сюда, держала свой венок над другими. Конечно, сражение при Джермантауне славным не назовёшь, однако англичане явно не ожидали, что американцы, получившие "урок" при Брендивайне, попросят ещё. Говорят, что Джон Лоуренс проявил чудеса храбрости, а Томас Конвей теперь кумир всей армии. Про сам бой Жильбер слышал самые противоречивые вещи, поняв лишь то, что тяжёлые потери были вызваны очередной роковой ошибкой — стрельбой по своим. Но разве могло быть иначе, если полк из Нью-Джерси вынужденно обрядили в красные мундиры, захваченные у англичан? Попробуй отличи своих от чужих в тумане и густом дыму. А ведь из Франции прислали огромный груз обмундирования, предназначенный именно для армии генерала Вашингтона! Где оно? Неужели и в этой стране процветает воровство? А застигнуть англичан врасплох не удалось, потому что их предупредил кто-то из местных. Пора уже расставаться с иллюзиями: свободы желают далеко не все американцы. За два года лишений и неурядиц люди стосковались по спокойной жизни и порядку, они думают, что, если вернуть всё как было, станет лучше…

Но генерал Вашингтон не сдаётся. Армия отошла на восток, в Товаменсин, дразня генерала Хау; там похоронили Фрэнсиса Нэша, израненного при Джермантауне. А восемнадцатого октября главнокомандующий приказал дать салют из тринадцати залпов: ему сообщили о победе при Саратоге генерала Гейтса, захватившего в плен всю армию генерала Бургойна — почти шесть тысяч солдат. Потерянная армия — это не шутки! Франция просто обязана вступить в войну и добить своего заклятого врага!

Хау вернулся в Филадельфию, и Вашингтон послал Гамильтона к Гейтсу за подкреплением: раз британцы не хотят нападать на нас, мы нападём на них. Лагерь переносят ещё на пять миль ближе к бывшей столице. Хватит уже строить из себя калеку! Пусть рана затянулась не до конца, Жильбер кое-как может ходить и вполне способен держаться в седле. Его место — подле главнокомандующего! Вот только прежде нужно непременно отыскать второй пакет, прибывший из Франции. Почтмейстер в Филадельфии говорил о нём двум офицерам; лишь бы его не перехватили господа англичане, иначе придётся узнавать новости о своей семье из лондонских газет! Впрочем, позже этот пакет вроде бы видели на почте в Ланкастере… Надо ещё раз написать Генри Лоуренсу в Йорк и заодно напомнить о Вальфоре, который уже на пути туда. Бедняга столько всего натерпелся, что теперь просто хочет уехать.

Джон Лоуренс тоже ранен, но не покинул лагерь! Ах, что должны там думать о Лафайете, прохлаждающемся среди хорошеньких сиделок… В последние дни в порты зашли несколько французских кораблей; Лафайет посылал узнать — писем нет… Какой ужасной муке он подвергает сам себя, раз за разом даря себе надежду, чтобы расстаться с ней!

Томас Конвей заглянул к нему по пути в Йорк. Он хочет хлопотать в Конгрессе о чине генерал-майора, тогда во Франции он сможет претендовать на звание бригадира. Лафайет совершенно уверен, что полковник заслуживает повышения, но почему он хочет уехать? Тонкие губы ирландца скривились в ироничной усмешке: вы разве не видите, как здесь относятся к иностранцам? Заслуги, таланты ничего не значат, радеют только своим. Здесь уже вряд ли удастся совершить нечто стоящее, но у него есть одна идея… Впрочем, ему это не по плечу: у него нет таких связей и возможностей, как у господина маркиза.

Разумеется, Лафайет стал допытываться у Конвея, в чём состоит его проект. Его иссушенная бездействием душа была подобна пакле, готовой вспыхнуть от малейшей искры; едва ирландец пустился в объяснения, как Жильбер уже пылал. Речь шла ни много ни мало как об экспедиции в Ост-Индию.

Конвей уже бывал на Иль-де-Франс[17] и других французских островах в Индийском море. Вот если бы отправиться туда с небольшим отрядом американцев и иностранных волонтёров, оснастить пару кораблей, нанять на месте команду — и начать платить долг англичанам! Перехватить их суда, возвращающиеся из Китая, и так пополнить свою небольшую флотилию; совершить набег на одну-две фактории, разорить их, а затем выдвинуться в бывшие французские колонии в Индии, собрать соотечественников, рассеянных на этих берегах и горящих жаждой мести, извлечь выгоду из распрей между набобами, из ненависти мараттов к англичанам, из продажности сипаев… Разумеется, не стоит являться туда с открытым забралом, но любой ущерб, нанесённый Георгу III, будет на руку Людовику XVI.

Всю дорогу до лагеря в Уайтмарше Лафайет обдумывал этот план. Если бы его удалось осуществить, это было бы грандиозно! Но разве сможет он сдвинуть такую гору своими жалкими силами? События последних месяцев отрезвили его. Сейчас ему даже стыдно вспомнить, как глуп он был, воображая себя в мечтах эпическим героем, этаким Роландом, трубящим в свой рог. Он не рыцарь Байярд, способный выстоять в одиночку против двух сотен врагов, он просто неопытный юнец, исполненный великодушных порывов, но способный наделать глупостей и тем навредить общему делу, желая ему споспешествовать. Французское правительство уже помогало колонистам, а он неосторожно привлёк внимание англичан к своей особе, поставив своего короля в ложное положение. А что, если и экспедиция в Ост-Индию уже планируется в Версале? Он должен непременно посоветоваться с умными и опытными людьми. С Генри Лоуренсом, например. И написать в Версаль — Верженну и Морепа, а ещё губернатору Мартиники. Чёрт возьми, заманчиво всё-таки. Он мог бы на пару месяцев приехать на острова, оснастить корабли на свои деньги, а потом обрушиться на английские владения: сжечь посёлки, увезти негров… И всё это под американским флагом и от собственного имени, Франция ни при чём. Проклятье, снова нога разболелась…

Вашингтон обрадовался его приезду. Конечно, это выразилось в простом кивке головой и обычных вопросах о самочувствии, но Жильбер уже достаточно хорошо знал главнокомандующего и мог отличить ледяную вежливость от тёплого участия. В ставке его поместили на первом этаже, чтобы не нужно было лишний раз ковылять по лестнице.

Британцы укрепляли Филадельфию, строя редуты вдоль Скулкилла и Делавэра. Лазутчики сообщали, что поредевшие ряды англичан пополнили собой лоялисты, выставившие по батальону от Пенсильвании и Мэриленда; ирландские католики из окрестностей бывшей столицы тоже записывались волонтёрами. Обыватели всегда принимают сторону сильного; неужели они не слышали про разгром Бургойна под Саратогой? Или не придали этому значения: вместо разбитой армии британцы пришлют свежую. В газетах писали, что скоро конфедератам придётся сражаться с русскими; правда, потом стали возвещать прибытие ганноверцев. Вашингтон же пообещал прощение всем дезертирам, если они вернутся до конца года. Гамильтон сумел привести с севера только две бригады, зато одна из них состояла из метких стрелков, усвоивших индейские методы войны. При этом иностранцам по-прежнему отказывали в приёме на службу и продвижении по ней. Один немец громко возмущался тем, что напрасно теряет здесь время. Узнав, что он покинул Европу в августе, Лафайет бросился его расспрашивать, и снова зря: глупый немец говорил о политике и министрах, перемыл косточки всем европейским дворам, но не знал ни одного из полусотни человек, перечисленных безутешным маркизом… Только Дюпортайль находился при деле: руководил сооружением редутов, укреплений, засек. Понемногу кольцо вокруг Филадельфии смыкалось; припасы туда теперь можно было доставить лишь водным путём — на плоскодонках, и то ночью, тишком, чтобы не попасть под огонь из форта Миф-финна на острове Мадден посреди Делавэра. Артиллерией там командовал француз Модюи-Дюплесси, а оборону крепил инженер де Флёри. Напротив форта Миффлина, уже в Нью-Джерси, стоял форт Ред-Бэнк, а мелководье между ними перегородили рогатками. Говорили, что только вусмерть пьяные лодочники отваживались на столь опасный переход. Американцы подбадривали друг друга рассказами о том, что англичане в Филадельфии скоро начнут есть кошек и крыс, тогда как в Уайтмарше котлы всегда полны. Однако для зимовки ничего не было готово: ни тёплой одежды, ни одеял; да что там — Вашингтон пообещал награду в десять долларов тому, кто придумает, как шить какую-никакую обувь из сырых кож, нельзя же ходить босыми по снегу.

Октябрь догорал, оголяя леса к зиме; по утрам трава была припорошена инеем, а лужицы затянуты хрупким льдом; солдаты грелись у костров. Приехал исхудавший, осунувшийся Вальфор; Лафайет вновь почувствовал угрызения совести, ведь это он завлёк его сюда. Из осторожности они решили, что Вальфор отправится во Францию не пакетботом, а на тридцатипятипушечном фрегате; если англичане всё-таки возьмут корабль на абордаж, все письма надо уничтожить. Послания к Верженну и Морепа были уже готовы; Жильбер взялся за новое письмо к Адриенне.

"У меня нет иного средства, сердце моё, как писать и снова писать, не надеясь, что мои письма дойдут до Вас, и искать утешение в удовольствии рассказывать Вам о смертной муке от того, что я не получаю ни слова из Франции. Невыразимая тревога разрывает моё сердце. Жалеете ли Вы меня, по крайней мере, понимаете ли, как я страдаю? Если бы я только знал, что Вы делаете, где находитесь! Я узнаю это слишком поздно, но хотя бы не буду оторван от Вас так, будто я умер".

С отплытием пришлось повременить: три дня бушевал шторм, ветер срывал ветхие крыши и ломал деревья, с неба низвергались потоки дождя. Острова на Делавэре ушли под воду; пушки фортов не могли стрелять. Когда ливень стих, Флёри выгнал солдат исправлять повреждённые укрепления и лупил своей тростью недостаточно проворных.

Вальмон успел уехать вовремя: британцы подтянули артиллерию и, воспользовавшись приливом, подвели бомбардирский корабль, поставив его напротив форта Миффлина и укрепив бочками с водой. Началась бешеная, безумная канонада. Людей кромсало на части, словно злобный мясник орудовал своим топором; одним выстрелом убило пять пушкарей возле орудия. Лейтенант Тейер, командовавший фортом, решил поднять сигнал бедствия, прося о помощи, но для этого надо было прежде спустить флаг. Увидев, как он пополз вниз, англичане закричали "ура", и тогда американские офицеры потребовали поднять флаг снова. Сержанта, которого послали это сделать, разорвало пополам пушечным ядром. Флёри ударило обломком бревна от разлетевшегося в щепки барака, он потерял сознание. К концу дня форт превратился в месиво из дерева, камня и железа; пенсильванский флот не смог пробиться на помощь к его защитникам. То, что уцелело, сожгли сами американцы, прежде чем переправиться в Ред-Бэнк. Тейер покинул остров Мадден последним; тринадцатиполосный флаг всё еще реял над пепелищем.

На следующее утро пошёл снег. Англичане высадились на остров, чтобы спустить наконец флаг; среди головешек разрушенного форта их встретил насмерть перепуганный американский дезертир. Повсюду валялись изуродованные тела, в кровавых лужах плавали ошмётки мозга из разбитых черепов…

Как только британские ядра стали крушить стены форта Мерсера в Нью-Джерси, Натанаэль Грин предпочёл увести оттуда своих людей, взорвав погреб с боеприпасами, а Джон Хейзелвуд, командовавший Пенсильванской флотилией, ночью сжёг свои корабли, чтобы не достались врагу.

Посмотреть, как они горят, собрались толпы людей. На следующий день генерал Хау угостил горожан новым зрелищем, послав солдат спалить усадьбы "изменников" вокруг Джермантауна. Одиннадцать домов сгорели дотла на глазах у зевак, забравшихся на крыши и колокольни, чтобы лучше видеть. В то же утро Филадельфия содрогнулась от подземных толчков, прокатившихся до Ланкастера, а ночью небо озарилось северным сиянием. Провидение посылало знак: быть беде.

Лафайету стало душно в штабе: крылатая Слава любит вольный воздух. Хотя нога всё ещё доставляла ему неудобства, он упросил Вашингтона передать его в распоряжение генерала Грина, который каждый день высылал небольшие отряды тревожить неприятеля. Что бы ни говорили о нём Конвей и Раш, Грин был симпатичен Жильберу. Этот великан с детства хромал на правую ногу и страдал от приступов астмы, однако с началом восстания в колониях записался в армию простым солдатом и дослужился до генерала — это ли не вдохновляющий пример?

…Британцы переправлялись через Делавэр. Лафайет видел лодки в подзорную трубу из укрытия на заросшем кустарником холме. Сколько их? Он насчитал около двух тысяч, но нужно узнать точнее, ведь другие могли переправиться раньше. Вычерченная им карта постепенно покрывалась пометками, и к вечеру сомнений не осталось: основные силы Корнуоллис сосредоточил здесь — на равнине между двумя ручьями, Большой Тимбер и Малый Тимбер, южнее Глостера.

Заходящее солнце всевидящим оком смотрело из облаков, распластавшихся над Делавэром. Ощутимо похолодало; конские копыта звонко постукивали о замёрзшую дорогу; изо рта у людей шёл пар. Лафайет подумал о том, что стрелки целый день бежали впереди его коня без еды и отдыха — как они, должно быть, устали. Сразу заныла больная нога. Справа выходили из леса две роты ополченцев, с холма спускались конники — что дальше?

Сурбадер де Жима, шевалье Дюплесси и полковник Арман окружили Лафайета. В общем, свою задачу они выполнили, можно возвращаться. Жильбер посмотрел назад, в сгустившуюся темноту, откуда проступали костлявые остовы деревьев с лишайными пятнами снега, и вновь перевёл взгляд на догорающий закат, вспыхнувший золотым галуном на лиловом небесном сукне. Достал свою карту, хотя на ней уже трудно было что-то разглядеть. Надо бы уточнить, как далеко от Глостера выставлены аванпосты… Дюплесси кивнул, взял взвод ополченцев и двинулся влево через поле. Они уже скрылись за деревьями, а Лафайет всё смотрел им вслед, словно чего-то ожидая. Выстрелы разорвали тишину; крики, ржание. "Вперёд!" — закричал Лафайет, и прежде чем он осознал происходящее, его конь уже перемахнул через канавку перед рощей.

Гнедая лошадь билась на земле, страдальчески выгнув шею и кося умоляющим глазом; рядом лежал человек в неестественной позе. В десятке шагов от них чья-то рука судорожно сгребала волглую листву; на стволе лёгкой пушки повисло обмякшее тело. Шум боя продолжался впереди. Стрелки рассыпались по лесу и стреляли, выглядывая из-за деревьев. Жильбер удивился про себя: что они могут видеть в потёмках? — но, судя по валявшимся тут и там трупам гессенских егерей, глаза у минитменов были, как у кошки.

Три ополченца с сосредоточенными лицами вели навстречу Жильберу кучку пленных в тёмно-зелёных мундирах с красной оторочкой, отсвечивавших замызганными лосинами. Свистнула пуля и с чмоком вонзилась в дерево; Лафайет невольно вздрогнул, однако чувство собственной неуязвимости его не покинуло, он поскакал дальше. Страха не было, только детский восторг: он участвует в настоящем деле!

За леском открылось новое поле; гессенцы беспорядочно отступали к Глостеру. Их было несколько сотен, и они бежали! Конечно, это не было паническим бегством: время от времени они оборачивались и отстреливались. Но ополченцы преследовали их, позабыв об усталости. Как бы их не завели в засаду, — мелькнула тревожная мысль. Но едва заметив британских гренадер, выстроившихся в две шеренги и приготовившихся стрелять, Жильбер забыл об осторожности и устремился вперёд, вынимая пистолет. Бах! Попал? Не попал?

К нему подскакал Сурбадер де Жима, за спиной у которого сидел Арман: под полковником убило лошадь. Уже слишком темно, надо уходить. Да, это верно; но ведь мы победили, поле битвы осталось за нами? Барабанщики дали сигнал к отступлению; ополченцы построились в колонну. Лафайет велел им возвращаться в Хаддонфилд, но не торопясь. Сам оставался у кромки поля, глядя то на уходящую колонну, почти не различимую во мраке, то на тёмный лесок, где остался храбрый майор Моррис с горсткой стрелков. Вот огоньки сверкнули звёздочками в чернильной тьме, и звуки выстрелов сотрясли плотный воздух долгим эхом. Сердце колотится в горле, глаза слезятся от напряжения и от резкого ветра, пробирающего до костей. Бегут сюда! Все живы? Да, сэр; но пару десятков лобстеров мы уложили, чёрт меня побери!

Карту Жильбер передал Грину, представив ему подробный отчёт о прошедшем дне; он очень старался не выпячивать своей роли в ночной атаке, несколько раз повторив, что присутствовал при ней как наблюдатель достойного поведения наших солдат: стрелки были выше всех похвал, а ополченцы превзошли все ожидания. Пленных оказалось четырнадцать человек; по их словам, гессенцев было три с половиной сотни при двух полевых орудиях; два их капитана убиты. Лафайет внутренне возликовал: он со своим отрядом напал на превосходящие силы противника и обратил их в бегство! Причём его люди потеряли всего одного человека убитым (того самого лейтенанта ополчения, которого он видел возле раненой лошади) и пятерых ранеными. Наутро, построив своё маленькое войско, Жильбер искренне поблагодарил солдат за проявленное мужество и с удовольствием увидел, как на измождённых лицах расцветают улыбки. Да, людям нужно говорить приятные вещи! Это скорее поднимет их боевой дух, чем сухая строчка в приказе — о том, что они "исполнили свой долг". Надо будет написать об этом Генри Лоуренсу. И, кстати, поздравить его с избранием президентом Конгресса.

Грин отпустил Лафайета обратно к Вашингтону: главнокомандующий готовился дать сражение. Однако из Йорка доставили патент генерал-майора Континентальной армии на имя маркиза с приказом немедленно явиться в Конгресс за инструкциями. Жильбер заявил, что не примет никакого командования отдельно от генерала Вашингтона, предпочитая остаться его адъютантом; тогда Вашингтон сам вручил ему патент со словами: "Уж лучше вы, чем кто-либо иной". Когда маркиз плыл в Америку, он видел себя командиром дивизии; теперь это желание осуществилось, но внутренний голос говорил ему: здесь что-то не так… Впрочем, мрачные мысли развеялись с прибытием почты. Дрожащими от волнения руками Жильбер распечатывал пакет с письмами из Франции. Наконец-то! Почерк Адриенны!

* * *

В нетопленой комнате так холодно, что сводит скулы. На окнах чёрные шторы; в изголовье гробика горят две толстые свечи, выхватывая из темноты бледное восковое личико с плотно сомкнутыми веками. Причетник бубнит на латыни; у Адриенны сомкнуты ладони, но её сердце закрыто для молитвы. Её дочь мертва. Кровь от крови, плоть от плоти… её и Жильбера.

Когда крошка Адриан неожиданно заболел какой-то детской хворью, Адриенна встревожилась за Анастасию. Она даже представить себе не могла, что коварный недуг сразит Генриетту! И вот теперь они обе в трауре — она и Луиза. Мама, стараясь их. поддержать, рассказала о том, что её первенец Антуан тоже умер, не прожив и года. Что ж, это весьма слабое утешение. Горе давно ходит по земле, но не становится от этого ни легче, ни светлее.

Как сообщить Жильберу? Он ещё не знает об Анастасии, но о Генриетте упоминает во всех своих письмах. Говорит, что хочет стать своей дочери другом… Папа ещё не вернулся из Италии, да оно и к лучшему; если он, вслед за дядюшкой, скажет, что утрата дочери — не столь тяжёлая потеря, как смерть сына, Адриенна не сможет больше любить его…

Она как-то спросила маму, что подкрепляло её дух, когда папа уехал в свой полк в прошлую войну. Конечно, госпожа д’Айен сказала, что черпала силы в своей вере. Но тотчас добавила: у меня же были вы — Луиза, ты, Клотильда… А потом ваш отец вернулся, и родились Полина, Розалия… Жильбер тоже вернётся, у вас будут ещё дети! Но от Жильбера так долго нет вестей… Мама просматривает газеты, ездит с визитами, она даже была у господина Франклина в Пасси, познакомившись с ним где-то в гостях; если бы ей удалось что-нибудь узнать, она непременно бы сказала…

…Госпожа д’Айен поспешно спустилась по лестнице на первый этаж и сразу увидела высокого худого мужчину в тёплом плаще и треуголке. Его лицо было землистого цвета, глаза и щёки запали, он выглядел вестником несчастья. Немного постояв, чтобы унять волнение, она пошла ему навстречу.

— Извините, господин де Вальфор, что заставила вас ожидать здесь; моя неучтивость непростительна, но всё же прошу вас понять меня: маркиза де Лафайет, моя дочь, потеряла своё дорогое дитя, нового горя она не вынесет, я вынуждена оберегать её от этого удара, пока она не оправится настолько, чтобы со смирением принять его.

Вальфор смотрел на неё удивлённо. Госпожа д’Айен прерывисто вздохнула, собираясь с духом.

— Вы прибыли сюда, чтобы сообщить нам о том, что господин де Лафайет… что он… покинул этот мир…

— Как? Когда? — воскликнул Вальфор, не дав ей договорить. — Два с половиной месяца назад он был жив, хотя и не вполне здоров…

— Жив? — Госпожа д’Айен пошатнулась и уцепилась за руку Вальфора. — Не вполне здоров?..

— Он всё ещё хромает, но его рана совершенно неопасна! — поспешил успокоить её гость.

— Ах боже мой… Но эти газеты… Там писали, что он убит… Простите меня, я совсем потеряла голову. Примите плащ у господина де Вальфора! — крикнула она лакею. — Я не заслуживаю вашей доброты, но вы ведь не откажете нам в любезности разделить с нами трапезу? Обед подадут через полтора часа. Умоляю вас! О, вы так добры! Вас проводят в гостиную; хотите подогретого вина? Распорядитесь сами, если чего-нибудь пожелаете; я пойду подготовлю Адриенну…

18

Часы на камине вызвонили серебристую мелодию. Четверть одиннадцатого. Довольно, не всю же ночь здесь сидеть. Конрад-Александр Жерар решительно придвинул к себе договор, взял перо, обмакнул в чернильницу и поставил размашистый росчерк. Затем поднял глаза на Франклина: итак?

Ровно месяц назад, восьмого января 1778 года, Жерар приехал к американским эмиссарам в Пасси и попросил их изложить письменно свои условия, на которых они откажутся от дальнейших переговоров с Англией. Троица совещалась целый час, после чего Бенджамин Франклин объявил посланнику министра иностранных дел, что Франция должна наконец заключить с Североамериканскими штатами договор о дружбе и торговле. Только это побудит их отвергнуть английские предложения о мире. Верженн это предвидел, поэтому Жерар сразу ответил, что договор будет подписан. Он вернулся в Версаль, отчитался перед министром, а вечером того же дня из донесения секретного агента стало известно, что Франклин всё-таки встретился с Полом Вентвортом — шпионом, присланным из Лондона ещё в декабре.

Во Франции этого нью-гэмпширского помещика и биржевого спекулянта знали уже давно. Хотя Бомарше уверял Верженна, что Вентворт говорит по-французски лучше их обоих, полиция, следившая за ним с 1772 года, научилась узнавать ловкого агента даже переодетым и загримированным. Ему позволили беспрепятственно встречаться со старыми друзьями, чтобы выведать истинные намерения лорда Норта. Филадельфийский мудрец прежде избегал этих встреч, опасаясь себя скомпрометировать, но вот наконец-то решился. Вентворт задал Франклину тот же вопрос, что и Жерар, только наизнанку: каковы условия американцев для окончательного примирения с Англией? Тот ответил: признание полной независимости Америки, и разразился обличительной речью о жестокости британских военных. Очередной ход в шахматной партии? Кто здесь пешка, а кто ферзь? Проверим.

На следующий день Жерар снова был в Пасси с доброй вестью: королевский совет рекомендовал его величеству заключить с американцами двойной договор — о торговле и о военном союзе. И тут Франклин начал вилять, ведь союз подразумевал взаимную военную помощь и уступки. А вдруг французы потребуют Квебек и Монреаль в уплату за оружие и деньги? Хорошо, отказ от Акадии внесли в договор отдельной статьёй. Что-нибудь ещё? Посланцы Конгресса выдвигали одно условие за другим, то требуя немедленного объявления войны, то копаясь в мелочах и придираясь к формулировкам. Восемнадцатого января Жерар привёз им проект договора, включавший секретный сепаратный пункт, и после целого дня ожесточённых споров уехал, сказав, что будет ждать окончательного ответа: да или нет. От мира с Англией американцы уже отказались; они намерены воевать с ней в одиночку? Эмиссары раздумывали десять дней. Потом заявили, что союз должен называться не "вероятным и оборонительным", а военным, вступающим в действие прямо сейчас; Жерар возразил, что настаивать на этом — значит оборвать переговоры. Однако согласился внести небольшие изменения в сепаратный акт, добавив пункт о том, что депутат Соединённых Штатов будет уполномочен вести переговоры с испанской короной, чтобы по первому требованию католического короля подписать необходимые документы, аналогичные договорам с Францией, — об этом просил Артур Ли, которого в прошлом году выставили сначала из Бургоса, а потом из Берлина. Жерар уже чувствовал, что игрок за шахматной доской всё-таки он. Подписание наметили на шестое февраля, в Париже, в особняке маркизы де Куален, выходящем на площадь Людовика XV. И вот теперь он бьётся с американцами битых два часа, чтобы наконец покончить с этим делом.

Статья пятая: "Если Соединённые Штаты сочтут уместным попытаться подчинить себе Бермудские острова и северные части Америки, ещё находящиеся во власти Великобритании, оные острова и области в случае успеха войдут в конфедерацию или окажутся в зависимости от Соединённых Штатов". Ли хочет внести больше ясности: не "северные части Америки", а острова в заливе Святого Лаврентия и Флорида — так было в первоначальном варианте договора, составленного Конгрессом. Мало ли, что было раньше, спокойно возражает Жерар: вот текст, мы подписываем его — или не подписываем. Острова в кишащем рыбой заливе Святого Лаврентия привлекают самих французов, а Флориду испанцы уступили англичанам после прошлой войны — зачем же лишать союзников шанса вернуть её себе. Но этого, разумеется, он вслух не говорит. И потом, мы же пошли на уступки, убрав слово "Ямайка" из статьи седьмой, где сказано, что любой остров в Мексиканском заливе и поблизости от оного, ныне принадлежащий Великобритании, отойдёт Франции в случае его захвата французами. Испании это придётся проглотить; и что с того, что Ямайка, в отличие от Флориды, приветствовала независимость североамериканских колоний?

Жерар переводит взгляд с Франклина, похожего на пожилого умного бассета, на кукольное личико Дина и лощёную физиономию Артура Ли. За последнюю неделю эти трое чуть не передрались. Оно и понятно: среди них нет опытных дипломатов, им прежде не доводилось вести столь важные переговоры, они боятся оплошать. Так что же, господа? Хорошо, французское правительство согласится убрать из договора о торговле пару пунктов о патоке, если того пожелает Конгресс. Итак?

Франклин смотрит на Жерара. В профиль его острый нос, полные губы и выдающийся вперёд подбородок образуют греческую букву "Σ", которой в математических трактатах обозначают сумму. Что ж, подведём итог. Взяв перо, он поставил свою подпись и приложил печать; Сайлас Дин сделал то же; Артур Ли, не ограничившись росчерком, указал свою должность: полномочный депутат во Франции и Испании. Да будет так. Доброй ночи, господа!

19

Весь Париж говорил только об одном: Вольтер покинул своё женевское пристанище и возвращается в столицу! В "Комеди-Франсез" будет представлена его новая трагедия! Госпожа д’Айен взволновалась: фернейский старец был её кумиром. Ложу в "Комеди-Франсез" забронировали заранее, но ей так хотелось увидеть самого великого философа, хотя бы издали! Но как? Едва прошёл слух, что Вольтер прибыл в особняк маркиза де Виллетта на углу улицы Бон и набережной Театинцев и поселился у своей приёмной дочери, как там стало не протолкнуться, каждый день являлись десятки гостей — весь цвет учёного и философского сообщества. Писатель сам прочёл свою "Ирену" кружку людей, вкусу которых он доверял, и теперь напряжённо работал, переделывая текст. Было бы просто неучтиво отнимать у него время для очередной поклонницы, одной из многих… Герцог, недавно вернувшийся из Италии, пообещал жене устроить эту встречу: как-никак он теперь член Королевской академии наук, автор трудов по физике и химии; Вольтеру будет небезынтересно с ним поговорить. Луиза, Адриенна и Клотильда боролись с желанием забраться, как в детстве, к отцу на колени, чтобы попросить о том, чего им хочется.

В один из солнечных февральских дней, когда признаки скорой весны только подогревали нетерпение, на улицу Сент-Оноре явилась с визитом герцогиня де Шуазель, пожелавшая видеть маркизу де Лафайет. Адриенна вышла к ней, немного смущаясь, — она никак не могла привыкнуть к тому, что она уже взрослая, — и обомлела от просьбы герцогини: господин Вольтер просит позволения быть ей представленным. В какое время маркизе будет удобно его принять?

Здесь, у нас? О, это великая честь!

Слуги наводили лоск на парадную комнату на первом этаже: престарелый философ немощен, лучше не подвергать его испытанию лестницей; дамы тщательно выбирали свой туалет и делали причёски. К назначенному часу всё семейство Айенов и Ноайлей собралось внизу, поджидая знаменитого гостя. Лакеи распахнули двери — и на пороге появился иссохший, как мумия, старик с ввалившимся беззубым ртом и заострившимся носом, с ячменём на одном глазу, с очень худыми ногами в чёрных чулках и узких кюлотах, но при этом в безукоризненно уложенном и напудренном парике и тёмно-зелёном фраке, из рукавов которого выглядывали кружевные манжеты. Правой рукой он опирался на трость, под левый локоть его поддерживала маркиза де Виллетт — "добрая и прекрасная", как он её называл. Герцогиня де Шуазель взяла на себя представления; супруги д’Айен произнесли заранее заготовленные комплименты. Когда герцогиня назвала её имя, Адриенна, задыхаясь от волнения, выступила вперёд и присела в реверансе. У неё слегка кружилась голова: это сам Вольтер! Она слышала о нём с раннего детства, для неё он был кем-то недосягаемым, воплощением мудрости, высшим авторитетом, и вот она стоит перед ним, видит его! Её предупредили, что говорить надо громче: старик оглох на одно ухо. Она набрала в грудь воздуху, собираясь произнести свой комплимент, как вдруг Вольтер тяжело опустился перед ней на одно колено. Опешившая Адриенна вложила свои пальцы в его холодную протянутую руку, он прикоснулся к ним губами.

— Я хочу выразить своё уважение герою Нового Света через его супругу! — Вольтер говорил глухо, с присвистом, его голова слегка тряслась. — Дожить бы мне до того, чтобы приветствовать в его лице освободителя Старого!

Ему помогли подняться, окружили, благодарили, говорили все сразу, вразнобой.

После этого памятного посещения особняк Ноайлей подвергся такому же нашествию визитёров, как и дом самого Вольтера. Все спешили засвидетельствовать своё почтение жене "американского энтузиаста". Побольше бы таких молодых людей! Если бы все они были таковы, как маркиз де Лафайет, мы давно бы уже смыли унижение Парижского договора! Кстати, говорят, что правительство заключило тайный договор с посланцами Североамериканских штатов. Будет война! Наконец-то!

Наконец-то война! Если это правда, за океан отправится целая армия и Жильбер сможет вернуться домой!

Герцог д’Айен, делавший загадочное лицо на все расспросы о договоре и войне, засобирался в Версаль, чтобы разузнать всё хорошенько. Адриенна с матерью остались дома: маркиза всё ещё в трауре, маленькая Анастасия нуждается в материнской заботе, а кроме того, Лафайет по-прежнему считается преступником, нарушившим приказ короля, так что его жене совершенно нечего делать при дворе. Она этому рада: не нужно каждый день следовать указаниям "Журнала для дам", подвергая себя пытке высокой причёской на проволочном каркасе, на сооружение которой уходит несколько часов, или пятикилограммовым париком за пятьдесят тысяч ливров, из-за которого в карету приходится вползать на коленях; не нужно подчиняться требованиям этикета; не нужно выслушивать очередные сплетни, зная, что те же люди за твоей спиной уже злословят о тебе.

Во время карнавала в Париже только и было разговоров, что о дуэли графа д’Артуа с герцогом де Бурбоном — разумеется, из-за женщины. Бурбон отделался царапиной на руке; король расставил шалунов по разным углам, отправив своего брата на неделю в Шуази, а кузена — в Шантильи. На следующий день, 17 марта 1778 года, Англия, официально уведомленная о том, что Франция признала независимость Соединённых Штатов, объявила ей войну. Эта новость никого не повергла в уныние; торжественный приём в честь американских эмиссаров в Версале не стали отменять. Но прежде чем склониться в поклоне перед французским королём, все пятеро: Франклин, Дин, Артур Ли и его брат Уильям, а также недавно приехавший из Тосканы Ральф Изард — отправились на улицу Сент-Оноре, засвидетельствовать своё почтение супруге маркиза де Лафайета. К этому визиту Адриенна была готова: муж просил её "сделаться доброй американкой", и она нашла для представителей свободолюбивого народа искренние и тёплые слова.

Седые волосы Франклина лежали по плечам простого коричневого сюртука; остальные облачились в придворные костюмы и парики. Мария-Антуанетта не удержалась от гримаски, однако быстро овладела собой и приветствовала гостей со всей подобающей случаю почтительностью. Она должна быть верной помощницей своему мужу, тем более что долгие семь лет неопределённости позади, с прошлого августа они супруги по-настоящему! Людовик, восседавший на троне под балдахином, одарил Франклина любезной улыбкой.

— Передайте Конгрессу уверения в моей неизменной дружбе.

— Ваше величество может рассчитывать на благодарность Конгресса и неукоснительное соблюдение обязательств, которые он берёт на себя сегодня.

Коричневый сюртук был выбран не случайно. Четыре года назад Франклин именно в нём предстал перед Тайным советом в Лондоне и выслушал тогда множество дерзких, обидных, заносчивых слов. Теперь он торжествовал: английскому быку укоротили рога.

Десять дней спустя Франклин стоял на набережной Конти среди толпы, окружившей здание Французской академии. Гул голосов перекрыли рукоплескания: сквозь людское море пробирался экипаж, в котором сидел Вольтер. Писатель направился на заседание, но толпа не расходилась: когда Вольтер вышел, его встретили громкими криками; люди забирались на крыши карет, чтобы его увидеть; сотни рук тянулись отовсюду, чтобы дотронуться до него, точно до святого. Он снова сел в экипаж и поехал на другой берег Сены, к "Комеди-Франсез"; толпа следовала за ним. Театр был полон; за представлением "Ирены" следили невнимательно, все взоры были обращены на директорскую ложу, из зала то и дело выкрикивали: "Виват!" В конце спектакля на сцену вышли актёры в костюмах персонажей из разных пьес Вольтера и аплодировали автору; ему на голову надели лавровый венок, на авансцене водрузили его бюст на постаменте. Адриенна с матерью надолго задержались в своей ложе, не рискуя выйти на улицу, где столь же густая толпа кричала: "Факелов! Факелов!" — боясь не разглядеть в темноте своего кумира. "Виват, защитник Кала![18]" — вырвалось из сотен глоток, как только восьмидесятитрёхлетний старик появился на крыльце. Вольтер улыбался и махал рукой; в карете он закашлялся, сплёвывая кровь в батистовый платок…

20

Кроны деревьев в саду Тюильри покрылись прозрачным изумрудным покрывалом, незамутнённая лазурь апрельского неба вселяла в душу радостные предчувствия. На улицу Сент-Оноре принесли записку от некоего Джона Адамса, члена Конгресса Североамериканских штатов. Он просит герцога д’Айена принять его, чтобы вручить ему письма от зятя. Письма от Жильбера! За герцогом послали в Версаль, а посыльному передали ответ: господина Адамса ждут завтра к обеду.

"Первый человек в Конгрессе" пребывал в дурном расположении духа. Когда он сошёл на землю в Бордо после бурного во всех смыслах этого слова путешествия, оказалось, что долгий путь был проделан практически зря: договор с Францией, который Адамс явился заключить, подписали ещё до его отъезда.

Джону Адамсу предстояло заменить в Париже Сайласа Дина, чьи полномочия Конгресс прекратил в начале декабря. Артур Ли забрасывал конгрессменов письмами с упрёками в адрес Дина, сомневаясь в его деловой порядочности и критикуя его отчёты. Франклин тоже казался ему недостойным доверия: Ли знал его ещё по Лондону и считал, что чудаковатый старик не способен вести переговоры между свободным народом и тираном. Джеймс Ловелл полагал, что рядом с Франклином должен быть человек помоложе, поэнергичнее и при этом безукоризненно честный — как трудоголик Адамс, заседавший в девяноста комитетах, возглавляя двадцать пять из них, и бывший в одиночку всем военным департаментом Соединённых Штатов. И ему всего сорок три года — примерно одних лет с Дином. По просьбе Ловелла, Лафайет написал рекомендательное письмо к герцогу д’Айену, прося тестя представить "знаменитого господина Адамса" влиятельным людям в Версале. Маркиз желал личной встречи с комиссаром, чтобы заранее сориентировать его в хитросплетениях французской политики, но у Адамса не было времени на разговоры с болтливыми французами, которых наприсылал сюда Дин; он разберётся сам, на месте.

На месте оказалось, что дела ещё хуже, чем выглядели из Америки: Бенджамин Франклин — летаргический старик, лебезящий перед французами, Артур Ли — параноик, которому везде мерещатся шпионы, Сайлас Дин выглядит простаком, хотя себе на уме, а молчаливый Эдвард Банкрофт, секретарь американской миссии, тоже тёмная лошадка. В своё время он был управляющим в суринамском поместье Пола Вентворта, а Вентворт — английский шпион. По словам Артура Ли, некий капитан Маско Ливингстон видел в Лондоне письмо, написанное Банкрофтом, с подробностями о союзном договоре с Францией — ещё до его подписания! А Банкрофта, кстати, нанял Дин. Впрочем, капитан Джон Пол Джонс, устраивавший успешные рейды на прибрежные городки в Англии и Ирландии и взявший на абордаж два британских военных корабля, вступился за Банкрофта и сказал, что это всё клевета. Банкрофт его друг, он единственный отнёсся к нему по-человечески, когда Джонс прибыл во Францию в прошлом декабре, не может он быть шпионом! Ладно, с этим мы ещё разберёмся, а пока Адамс взял на себя деловую переписку и финансовые вопросы.

На обед в особняк Ноайлей он явился вместе с сыном Джоном Куинси: пусть мальчик учится вращаться в высшем обществе; есть знания, каких не почерпнуть из книг.

Все десять лет своей жизни Джон Куинси провёл с матерью на ферме в Брейнтри, где родился, и никогда не покидал пределов Массачусетса. Отца он почти не видел; тот лишь присылал ему длинные письма, подробно расспрашивая об успехах в учёбе, как далеко он продвинулся в чтении Фукидида и Гуго Гроция, сколько страниц перевёл из Вергилия, Плутарха или Аристотеля. И вдруг они отправились в Европу, на другой конец света! Мальчик был придавлен грузом ярких впечатлений: плавание на корабле по грозовому океану, сражение, скачка в почтовой карете, большие города с высокими домами, узкими улицами и людьми, говорящими на непонятном языке… А теперь этот роскошный дворец, мозаичный паркет, зеркала в позолоченных рамах, канделябры, белоснежная скатерть, тонкий фарфор, изящные столовые приборы, которые он не умеет правильно держать, и эти девочки напротив — в шёлковых платьях с большим декольте и бархоткой на шее, с затейливо убранными волосами, с быстрыми лукавыми взглядами, от которых он смущается и краснеет…

Адриенна была разочарована тем, что господин Адамс не видал Жильбера и ничего не может рассказать о нём. Но, по крайней мере, он жив! Она спрятала письмо за корсаж, к сердцу, и бумага жгла огнём, испытывая её терпение. Впрочем, гость быстро завладел всеобщим вниманием, повествуя о своих приключениях.

На полпути разразилась страшная буря; молния ударила в мачту и чуть не повредила корабль; другая прожгла дыру в голове одного матроса, тот обезумел и вскоре скончался; от разбушевавшейся стихии пострадали ещё девятнадцать человек. Затем за американским фрегатом погнались три британских корабля; капитан Таккер был вынужден принять бой. Адамс попросил дать ему оружие на случай абордажа, но до этого не дошло: поставив "Бостон" перпендикулярно борту одного из преследователей, капитан дал залп из носовых орудий, прошив вражеский корабль насквозь; ответный бортовой залп не нанёс фрегату никакого урона, и англичане были вынуждены спустить флаг, так что в Бордо "Бостон" прибыл вместе с призом. Правда, во время боя одно орудие взорвалось, убив пушкаря и ранив ещё пятерых…

Госпожа д’Айен внимала рассказу с ужасом. Боже мой, что довелось пережить этому ребёнку! Как, должно быть, истерзалось сердце его матери, отправившей единственного сына в столь опасное плавание!.. Джон Куинси сидел, уставившись в свою тарелку; он не понимал ни слова по-французски. Бедный мальчик! Один на чужбине… Отец, разумеется, думает, что действует ему во благо. Надо будет хоть как-то развеселить его. И сказать Полине и Розалии, чтобы не хихикали и были с ним полюбезнее…

Как только мужчины перешли в кабинет, чтобы поговорить о делах, Адриенна достала письмо; сёстры окружили её. "С какой радостью я поцелую двух моих бедных доченек и попрошу прощения у их матери! — писал Жильбер в начале января. Двух! Он ещё ничего не знает… — Не считаете же Вы меня настолько бесчувственным и одновременно настолько смешным, чтобы пол нашей новой малютки уменьшил хоть ненамного радость от её рождения. Мы ещё не настолько дряхлы, чтобы не суметь родить другого ребёнка без всяких чудес. Но следующий непременно должен быть мальчиком. Впрочем, если всё беспокойство из-за имени, объявляю, что составил себе план прожить достаточно долго, чтобы многие годы носить его самому, пока не буду вынужден передать другому… Несколько генералов вызвали в лагерь своих жён; я им завидую — не тому, что у них такие жёны, а счастью видеть их. Генерал Вашингтон тоже пошлёт за своей. А к господам англичанам прибыло подкрепление из трёхсот нью-йоркских девиц, и мы захватили их корабль, полный целомудренных супруг офицеров, ехавших к своим мужьям; они страшно испугались, что их оставят в американской армии".

Адриенна опустила листок на колени, подняла голову и встретила взгляд матери, сидевшей напротив. Они обе подумали об одном и том же: отважится ли маркиза де Лафайет бросить вызов стихии, чтобы воссоединиться с мужем, делить с ним тяготы и опасности походной жизни, жить в окружении грубых мужчин, привыкших убивать? "Не вздумай! — говорили глаза матери. — Он ведь не просит тебя об этом!" Адриенна вернулась к письму:

"Моя рана зажила, перемена мест никак на меня не подействовала. Думаете ли Вы о том, что после моего возвращения мы будем достаточно взрослыми, чтобы поселиться в собственном доме, счастливо жить там вместе, принимать друзей, установить там милую свободу и читать газеты из других стран, не горя любопытством поехать и взглянуть самим, что там происходит? Когда мы воссоединимся, нас уже не смогут разлучить и помешать наслаждаться взаимной любовью и тихим счастьем".

…Герцог д’Айен читал адресованное ему письмо один. Он чувствовал волнение; каждая строчка давалась ему с трудом. Это писал уже не восторженный, доверчивый мальчик, а искушённый мужчина, научившийся сдерживать свои порывы и ставить долг превыше чувств. "Жду с большим нетерпением новостей о Вашем путешествии. Рассчитываю в основном на госпожу де Лафайет, чтобы узнать о нём подробности; ей должно быть известно, как интересно мне их получить." Тонкий, ироничный упрёк. Затем шло сжатое, умное изложение событий в Америке за весь прошлый год. "Утрата Филадельфии не имеет той важности, какую ей придают в Европе. Генерал Вашингтон намного превосходит Гейтса по своим заслугам. Наш генерал воистину создан для этой революции, которая не смогла бы произойти без него. Ни один его соотечественник не может встать наравне с ним, он достоин обожания своих земляков. Я всё больше восхищаюсь его характером и красотой его души. Несколько иностранцев, обиженных тем, что не получили места, хотя это никоим образом не зависит от него, завистливые заговорщики, честолюбивым планам которых он отказал в поддержке, хотели бы его очернить, но ревнители свободы и человечности будут почитать его имя во веки веков, и хотя я у него в чести, я считаю, что имею право заявить всем, как я уважаю и люблю его".

Письмо задрожало в руке герцога. Вот почему он больше не "дорогой папа". Его мальчик нашёл себе другого, более достойного отца. И что скрывать — он сам в этом виноват.

"После моего возвращения из Джерси генерал Вашингтон велел мне выбрать из нескольких бригад дивизию, которая лучше мне подходит. Я выбрал ту, что целиком состоит из виргинцев. Сейчас она невелика, даже в отношении ко всей армии, она почти нага, но мне обещают и сукно, чтобы пошить мундиры, и рекрутов, из которых надо будет сделать солдат, — одно труднее другого. Зато какой опыт. Я читаю, учусь, наблюдаю, слушаю, думаю, стараясь сформулировать идею, вложив в неё как можно больше здравого смысла. Говорю мало, чтобы не сморозить глупостей, предпринимаю ещё меньше, чтобы не наделать их: не хочу злоупотребить оказанным мне доверием. Мишурный блеск успеха — не повод рисковать целой армией или её частью".

Доверие! Вот ключевое слово. У Вашингтона мальчик нашёл то, в чём отказал ему "папа". Теперь сам герцог лишён этой высшей ценности, но может быть, ещё не поздно её вернуть? Немыслимо, чтобы связывавшая их нить оборвалась совершенно; да, она почти перетёрлась, но он постарается укрепить волокна своим раскаянием. Жильбер изменился; герцог тоже изменится… По крайней мере, в своём отношении к нему. Надо написать ему письмо.

21

Безотрадная зима, полная разочарований, закончилась; сбросившие ледовый панцирь воды Гудзона уносили прочь весь мусор, оставшийся от неё; весна сулила обновление как никогда.

Генеральный инспектор Томас Конвей уезжает из Америки; скатертью дорога. Пусть отправляется плести свои интриги во Францию, там он столкнётся с большой конкуренцией. Добиваться смещения генерала Вашингтона, заискивая перед генералом Гейтсом; вбивать клин между членами Конгресса, деля их на партии, а всю страну — на Юг и Север и действуя тем самым на руку англичанам; выдумать совершенно неосуществимый проект вторжения в Канаду с трёхтысячной армией, существующей лишь на бумаге, с единственной целью — удалить Лафайета от Вашингтона и заставить его потерпеть неудачу! Как хорошо, что этот коварный план стал понятен Жильберу сразу по прибытии в Олбани. С собой он может быть откровенен: идея стать освободителем Новой Франции захватила его не меньше, чем проект рейда в Ост-Индию — кстати, тоже подсказанный Конвеем и, вероятно, с тем же умыслом. К счастью, ему достало ума не броситься в омут с головой. Ост-индский поход запретили из Версаля, от канадского он отказался сам: озлобленные, голодные, полунагие и босые солдаты, месяцами не получавшие жалованья, не пошли бы за ним на верную смерть, ведь холод и болезни убили бы их прежде вражеской пули, а рассчитывать на помощь французов-монреальцев, не уехавших после сдачи города, тоже было утопией; печальный пример Бонвулуара, которого они сдали британцам, вполне красноречив. Но Лафайет не тратил времени зря: частично погасил армейские долги; объездил главные форты штата Нью-Йорк и занялся их укреплением; наконец побывал на собрании ирокезов и заключил с ними союз, раздав подарки, разделив с ними трапезу и даже получив от них новое имя — Кайевла, "Бесстрашный Наездник". Ему повезло, что среди дикарей оказался француз Лафлёр, служивший когда-то в войсках маркиза де Монкальма. Лафлёр попал в плен к англичанам, бежал, нашёл приют у индейцев, дружелюбных к французам, и стал лекарем в племени онейда, приняв имя "Белая змея". (Будем надеяться, что у индейцев змея — символ мудрости, а не коварства.) В общем, Жильбер сумел обратить неудачу в выгоду и был вознаграждён: из Франции добралось письмо маршала де Ноайля, из которого Лафайет узнал, что у него есть вторая дочь — Анастасия. В благодарность он отправил старику, помешанному на ботанике, несколько саженцев редких деревьев, которые указал ему Лафлёр. Теперь же "Кайевла" ожидал приезда индейцев в Вэлли-Фордж, лагерь генерала Вашингтона.

Главнокомандующий совершил очередное чудо: он сумел не только сохранить своих солдат, одетых в лохмотья, с отмороженными ступнями, живших впроголодь в жалких шалашах с земляным полом, страдая от тифа, пневмонии, дизентерии и цинги, но и за два месяца превратить их в боеспособную армию с помощью прусского барона Фридриха фон Штойбена, которого за неоспоримые заслуги произвели из капитана сразу в генерал-лейтенанты. В начале апреля в лагерь явился генерал Чарлз Ли, шестнадцать месяцев тому назад захваченный в плен в домашнем халате и туфлях, а ныне выпущенный в обмен на британского генерала Прескотта. Вашингтон встречал его верхом в сопровождении почётного караула, а вымуштрованные Штойбеном солдаты чётко выполняли перестроения и демонстрировали приёмы штыкового боя. Но куда более сердечной встречи удостоился Бенедикт Арнольд, приехавший в мае: солдаты, сражавшиеся под его началом при Саратоге, чуть не отбили себе ладоши и охрипли, приветствуя его. Нога Арнольда наконец-то зажила, хотя он сильно хромал: не позволил хирургам её отнять, кость срослась неправильно, и теперь левая нога была на два дюйма короче правой. Генерал Арнольд вместе со всеми принёс присягу в верности Соединённым Штатам Америки.

Лафайету удалось наконец пристроить к делу своих постоянных спутников: Тернана взял к себе Штойбен, оценивший его способности к рисованию и владение английским языком, Лаколомб стал адъютантом Кальба. Но, верно, на Божьих весах радость всегда уравновешена печалью: в Париже умер Куаньи. Сначала друзья писали, что он болен, а потом сообщили, что надежды больше нет… Как странно: молодой мужчина умер там, где нет войны, где не нужно кутаться на морозе в старое одеяло, сплёвывая на снег кровь из распухших дёсен… Его убили наши Диафуарусы[19]. Вольтер не зря говорит, что врачи назначают лекарства, о которых знают мало, больным, которых знают ещё меньше, для излечения недугов, о которых они не знают вообще ничего.

Зима оказалась суровой и для англичан, хотя они провели её не в чистом поле, а в каменных домах Филадельфии. Из приятного места город превратился в холодную тюрьму, где узников держали впроголодь. Генерал Хау собирался его покинуть и прислал к Вашингтону парламентёров. Лафайет глазам своим не поверил, когда в одном из них узнал Ричарда Фицпатрика.

Беседовать у всех на виду было неудобно, они договорились о встрече в Джермантауне. Лафайет знал, что Фицпатрик уезжает в Англию, и собирался передать с ним письмо для Адриенны — очень странная оказия, но в жизни случаются и более диковинные вещи.

Таверна была полупустой; предупреждённый трактирщик даже не взглянул на французского офицера. Лафайет сразу увидел Фицпатрика, сидевшего у самого входа; они обнялись. Ричард был, как всегда, элегантен; красный мундир с желтыми отворотами фалд изящно облегал его стройную фигуру, широкий офицерский пояс подчёркивал талию.

— Уже подполковник? — Жильбер кивнул на его эполеты.

— Здесь быстро освобождаются места для повышения, — небрежно отозвался Ричард. — После Брендивайна я из лейтенанта стал капитаном, а потом было ещё дельце, как раз здесь. А вы, я вижу, уже генерал?

— У меня больше выслуга, — в тон ему ответил Жильбер. — Уж не вы ли подстрелили меня при Брендивайне? Кстати, не советую начищать ваш горжет до блеска: это отличный прицел для наших стрелков.

— Благодарю за совет.

Трактирщик принёс вино; они замолчали. Лафайет не решался спросить, почему Фицпатрик здесь, ведь он же был противником войны? Но Ричард словно прочитал его мысли.

— Когда мой полк отправили в Нью-Йорк, я не стал сдавать свой патент. Вера без дел мертва; я не хотел попусту сотрясать воздух в палате общин, говоря об идеалах англичан. Я должен сам убедиться, что я прав, и тогда смогу убедить в этом других. Теперь, когда я вернусь, смогу им сказать: я был там. Пора прекратить эту войну.

— Вы правы. Надеюсь прочесть вашу речь в газете. Это внесло бы приятное разнообразие, а то ваши лондонские листки, которые нам охотно подбрасывают, годны лишь для нужника.

Фицпатрик криво усмехнулся.

— Я завидую вам. Вы здесь, чтобы изменить мир к лучшему.

— А я — вам. Вы увидите родных.

Ричард помолчал, опустив глаза и водя пальцем по краю своего стакана.

— Моя сестра, леди Холланд, опасно больна, — сказал он наконец. — Я хочу успеть, чтобы увидеть её напоследок и самому закрыть ей глаза…

Лафайет накрыл его руку своей.

…Вернувшись в Вэлли-Фордж, он застал там радостное оживление: все улыбались, некоторые махали шапками над головой; полковая музыка, состоявшая из флейты и барабанов, исполняла что-то совсем нестроевое; весёлая Кэти Грин и толстушка Люси Нокс танцевали с адъютантами главнокомандующего.

— Франция признала нашу независимость! — крикнул Лафайету Гамильтон. — Подписан союзный договор!

Задохнувшись от радости, Жильбер со всех ног побежал в штаб, распахнул дверь, увидел Вашингтона, диктовавшего письмо Тилману, бросился к нему, обнял и расцеловал в обе щёки. Генерал был этим смущен: "Ну, ну", — однако его глаза увлажнились.

На улице Жильбера окликнул знакомый голос. Кармайкл! Какими судьбами? Давно из Парижа? Уильям торопливо проговорил, что собирается вступить в армию; он был у Вашингтона, теперь едет в Йорк, чтобы его внесли в списки и выдали патент, увидимся позже; вот, держите. Письма! Вы видели Адриенну?! Позже, позже!

Лафайет убежал на берег реки, чтобы побыть одному и насладиться родными голосами, взывавшими к нему с бумаги. Но вскоре счастливая улыбка сползла с его лица. Генриетта! Его милая маленькая доченька, которая погладила его ладошкой по щеке, когда он взял её на руки и поцеловал перед тем, как уехать так непростительно надолго! И Адриан! Он сын Ноайля и Луизы, но тоже родная кровь! Господи, если ты хочешь покарать меня, лиши меня руки, ноги, глаза, но зачем отнимать детей — несчастных, невинных детей?

Он должен вернуться. Судьба не зря посылает ему это грозное предупреждение. Генерал Вашингтон поймёт его: он сам потерял дочь, которую воспитывал как родную, и знает, как нуждается в поддержке мужа осиротевшая мать. Дивизию у него примет Кальб или любой другой офицер по выбору главнокомандующего. Просушив глаза, Лафайет пошёл обратно в лагерь.

Он совсем забыл о договоре! Праздник продолжался; американцы обнимали французских офицеров; Лафайет снова улыбался, скрывая свою печаль, чтобы не портить всеобщую радость.

Шестого мая, в девять утра, все полки выстроились за околицей; Вашингтон торжественно зачитал оба договора, текст которых ему доставили накануне из Йорка; прогремели тринадцать пушечных выстрелов, затем две шеренги дали ружейный залп. Грянула музыка; солдаты пели "Виват, король французов!" на мотив "Боже, храни короля". Пиршественные столы для офицеров накрыли прямо на улице, за них уселись полторы тысячи человек; здравицы шли одна за другой. После обеда сыграли партию в крикет. Вашингтон скинул мундир, вооружился битой — отбитый им мяч улетел далеко за пределы питча. Когда игра закончилась, главнокомандующий с адъютантами поскакал к себе, то и дело останавливаясь и махая шляпой солдатам, которые рукоплескали ему и кричали: "Да здравствует Джордж Вашингтон!"

Нет, Лафайет не может уехать сейчас, когда кампания принимает совсем другой оборот. Со дня на день прибудут английские комиссары для переговоров, а он сам ожидает индейских вождей. Скорее бы из Франции прислали полномочного посла. Лишь бы в Версале не вздумали назначить на эту должность его самого: он вовсе не готов отказаться от военной карьеры ради дипломатической. Надо отправить Ноайлю соболезнования… Адриенне он напишет позже; он только что отдал Фицпатрику письмо, где просит её поцеловать обеих дочерей… Бедная Генриетта!..

* * *

Огоньки свечей в низко висящих люстрах метались от сквозняков, оживляя бегущими тенями гобелены с изображением Великой Армады. Мокрый апрельский снег облепил перемычки арочных окон под высокими сводчатыми потолками палаты лордов. Голос герцога Ричмонда звучал отрывисто и резко:

— Американцев нельзя победить: они уже независимы, здравый смысл требует признать этот факт! Предлагаю обратиться к его величеству с нижайшей просьбой отправить правительство в отставку и отозвать армию и флот из возмутившихся провинций.

Закончив, он бросил взгляд в сторону лорда Веймута, представлявшего правительство, и сел, взмахнув полами красной мантии. По залу пробежал шорох: семидесятилетний лорд Чатем поднялся, опираясь на костыли.

Его узкое лицо было смертельно бледно; длинный парик надвинут на потухшие глаза; орлиный нос принял восковой оттенок; с запавших висков стекали тонкие струйки пота. Восемнадцатилетний Уильям Питт-младший заботливо поддерживал отца слева; его младший брат Джеймс тоже был здесь. Почувствовав, что сейчас произойдёт нечто важное, пэры начали вставать со своих мест. Раздался гулкий стук: это упал один костыль. Лорд Чатем воздел правую руку к небесам и заговорил слабым голосом, с трудом выталкивая слова еле ворочающимся языком:

— Милорды, я рад, что ещё не сошёл в могилу и могу возвысить свой голос против расчленения нашего древнего и благородного королевства! Я немощен и не могу помочь своей стране в годину опасности, но пока я в твёрдой памяти, милорды, я никогда не соглашусь лишить королевского отпрыска Брауншвейгского дома его великого наследства. Его величество наследовал трон империи, чья территория была так же велика, как безупречна её репутация. Так неужели мы запятнаем честь нашей нации бесславным отказом от её прав и законных владений? Неужели великое королевство, пережившее набеги датчан, вторжения шотландцев, нормандское завоевание и подвергавшееся угрозе со стороны испанской Армады, ныне склонит свою голову перед домом Бурбонов? Тогда, милорды, это уже не та нация, какой она была! Неужели народ, который семнадцать лет назад был грозой всего мира, ныне пал так низко, что говорит своему заклятому врагу: возьми всё, что у меня есть, только оставь меня в покое? Это невозможно! Милорды, нет ничего хуже отчаяния. Сделаем же последнее усилие, и если нам суждено погибнуть, погибнем как муж…

Лорд Чатем схватился за сердце и упал навзничь. К нему бросились со всех сторон, пытаясь привести в чувство, но он оставался недвижим; его подняли и перенесли в соседнюю комнату; доктор Броклсби пощупал его пульс, поднёс к носу пузырёк с солями… Голубые веки затрепетали; Чатем раскрыл глаза, увидел встревоженные лица вокруг. "Я встану у них на пути", — выговорил он хрипло, словно продолжая свою речь.

Его отвезли домой, раздели, обтёрли тёплой водой с уксусом, уложили в постель. Уильям отпустил слугу и остался подле отца; лорд Чатем велел ему прочесть из Гомера, о смерти Гектора. Во время чтения дверь распахнулась: в спальню ворвался Джон, старший сын графа. На нём был красно-зелёный мундир Дорсетширского пехотного полка; посыльный из парламента разыскал его в порту — лейтенант Питт должен был отправляться в Гибралтар…

— Оставь своего умирающего отца; ступай защищать своё отечество, — прошелестел лорд Чатем. Джон опустился на одно колено, поцеловал его холодную руку, потом встал и вышел, не оглянувшись.

22

— Он здесь! Он приехал!

Адриенна влетела в распахнутые объятия Жильбера, точно ласточка в гнездо. Как долго она этого ждала: его щека у её виска, его руки обхватывают её ласковыми доспехами; она ловит его губы своими; все смотрят — ну и пусть смотрят. "Не отпущу", — шепчет она.

— Я ещё так вам надоем, что вы сами прогоните меня, — шепчет он в ответ, сильнее прижимая её к себе. — Его суровое величество посадил меня под домашний арест, так что вы десять дней будете моей тюремщицей, а я — вашим узником.

— Да здравствует король!

Оба тихо смеются, не размыкая объятий. Но вот его руки ослабевают, а взгляд устремляется в другую сторону. Адриенна обернулась: вошла няня, держа на руках белокурую кудрявую девочку в пышном розовом платьице с лиловыми лентами. Лафайет чинно приблизился к ней и поклонился.

— Так это вы — знаменитая мадемуазель Анастасия? Позвольте представиться: я ваш папа.

Малышка потянулась к нему, и Жильбер осторожно взял её на руки. Все с умилением смотрели, как она сосредоточенно откручивает золочёную пуговицу на его мундире.

— Я думал, что моё сердце целиком принадлежит вам, — сказал Жильбер, обращаясь к Адриенне, — но теперь вижу, что мне придётся делить его между двумя дамами. Надеюсь, вы не ревнуете?

Особняк Ноайлей сделался самой посещаемой тюрьмой в Париже: во двор то и дело въезжали экипажи, все желали увидеть юного героя Нового Света — "мудрого в совете, храброго на поле битвы, терпеливого среди тягот войны", как было написано в послании Конгресса королю Франции и Наварры Людовику XVI — "великому, верному и дорогому союзнику и другу" американского народа. Родные, друзья, знакомые, знакомые знакомых — все жаждали рассказов и засыпали Жильбера новостями. Он узнал, что у него есть новорождённая племянница Адриенна, что в начале лета его годовалая кузина Лора де Сегюр получит братца или сестрицу, а сам Жильбер в конце осени — ещё одного свояка: к Клотильде посватался маркиз дю Рур. Луи де Ноайль почти весь прошлый год провёл в Нормандии и Бретани как помощник квартирмейстера; ходят слухи, что правительство собирается высадить в Англии десант, но это страшная тайна; теперь же полк, в котором служит Ноайль, отправляется на Сан-Доминго. Королева наконец-то родила: в декабре на свет появилась "Мадам Руаяль" — принцесса Мария-Тереза. Жильбер улыбнулся Адриенне: и у его величества первенец — девочка! Сегюр рассказал ему подробности о смерти Вольтера, которая потрясла его гораздо больше, чем кончина Руссо, случившаяся пять недель спустя, хотя автору "Эмиля" было всего шестьдесят шесть лет. Вольтер, предсказавший Филиппу счастливую судьбу в литературе, если только он бросит сочинять стихи, скончался через два месяца после своего триумфа в "Комеди-Франсез". Из опасений, что великому насмешнику откажут в христианском погребении, маркиз де Виллетт и аббат Миньо решили посадить покойника в карету, будто он ещё жив, и вывезти в аббатство Сельер, чтобы похоронить. Аптекарь Митуар набальзамировал тело, вынув из него прежде сердце и мозг. Сердце Виллетт отвёз в Ферне, выкупив дом Вольтера, где тот провёл двадцать лет своей жизни, и превратил его спальню в святилище, а мозг в стеклянной банке выставлен в аптеке для привлечения покупателей! Довольно грубая шутка судьбы…

Жильбер без устали рассказывал друзьям про Америку, про генерала Вашингтона и других замечательных людей, с какими ему довелось там познакомиться, про подвиги американских солдат, происки англичан и назревавший мятеж на фрегате "Альянс", который ему удалось предотвратить, чтобы благополучно вернуться домой. Он был нежен с Адриенной и госпожой д’Айен, деликатен с Луизой, весел с остальными сёстрами, любезен с тестем, но без былой сердечности: они говорили в основном о политике и ботанике, и герцог привыкал к новой для себя роли слушателя.

Выпорхнув на свободу в конце февраля, маркиз помчался отдавать визиты, посещать салоны, театры, заседания своей масонской ложи. Адриенна вышила ему запон с голубым поясом и застёжками в виде змеи, покрыв белую телячью кожу масонскими символами. Лафайета наконец-то приняли в Версале; он часто встречался с доктором Франклином, который был теперь полномочным послом Соединённых Штатов во Франции, а вот со знаменитым господином Адамсом так и не увиделся: в начале марта тот вместе с сыном уехал обратно в Америку.

Теперь, когда Лафайета и Версаль уже не разделяли две тысячи миль, он бомбардировал Верженна, Морепа, Сартина подробными письмами с изложением своих проектов о захвате Канады (с французской армией это будет возможно), о предоставлении коммодору Джонсу шведских кораблей с французскими офицерами, которые будут курсировать под американским флагом (он переговорил об этом со шведским послом и господином Франклином), о голландском займе для американцев, о плане новой экспедиции в Америку, о высадке десанта под его командованием — он отправится путём Вильгельма Завоевателя и семь веков спустя водрузит на английских берегах белый флаг с тремя лилиями! Посмотрим, что скажет на это граф Карлайл, отказавшийся скрестить с ним шпаги в Америке, когда Лафайет призвал его смыть кровью оскорбление, которое граф нанёс Франции в одной из своих прокламаций! Карлайл ответил на его картель, что "ссоры между нациями породили бы слишком большой беспорядок, если бы вызывали вражду между частными персонами". Так пусть же он узнает, что совокупность "частных персон" и есть нация! Нельзя поносить страну, не оскорбив тем самым её сыновей!

Настырность юнца забавляла стариков, но и начинала слегка раздражать. Молодые люди готовы перевернуть мир с ног на голову, лишь бы о них заговорили, а задача стариков — удержать мир таким, каким он был, и хорошо, что король не так решителен и настойчив. Армия, безусловно, нужна — для парадов и учений; мундиры, султаны, лошади — это красиво, но война, мой друг, — совсем иное: это большие убытки и неприятности. Предоставьте действовать дипломатам; интриги, сплетни, подкуп бывают гораздо действеннее сражений…

Их не желали слушать. Романтика открытых просторов, великих подвигов и яростных страстей взяла верх над затхлой скукой закулисной возни. Когда испанцы наконец-то подписали в Аранхуэсе договор о возобновлении Семейного пакта между Бурбонами, в Париже ограничились парой одобрительных хлопков, зато появление четы Лафайет в "Комеди-Франсез" на премьере комедии "Французская любовь" было встречено бурной овацией. Автор, Рошон де Шабанн, специально добавил в текст одну строфу в честь маркиза — вероятно, надеясь погреться в лучах его славы. Пьесу, впрочем, почти тотчас сняли с репертуара. В гостиных говорили шёпотом, что этого добился герцог Шартрский, и по причинам, отнюдь не связанным с политикой.

Аглая! Лафайет думал, что уже способен ровно дышать в её присутствии, но она появилась — и воздуху не хватило. Год назад он написал ей из Америки — он писал тогда всем друзьям и знакомым, отгоняя кошмар одиночества. Его письмо вернулось нераспечатанным. И вот теперь она словно случайно оказывалась там, где был он, и говорила с ним так, словно они были добрыми друзьями; в её голосе звучал призыв, а в глазах светилось обещание…

Свет отворачивается от пресной добродетели и с наслаждением смакует чужие пороки, торопясь наделить себя ролью судьи. В салонных разговорах быстро появился ядовитый привкус сплетен. Первой опасность почуяла мать Аглаи, маркиза де Барбантан: этот Лафайет не такой, как другие поклонники, ему нужно владеть Аглаей, а не пользоваться ею, он хочет жертвенной любви, а не игры страстей. С ним надо порвать, пока ещё не слишком поздно. Но Жильбер требовал объяснений и выбивал из рук Аглаи все доводы, которыми она пыталась от него отгородиться. Победа — когда условия диктуешь ты. Он не позволит водить себя на поводке лживых отговорок. Он обязательно добьётся своего!.. Теперь и Аглая поняла, чем рискует: не сумев повелевать одним, она упустит из рук всех прочих. По счастью, этого ещё не случилось, герцог Шартрский не вышел из игры. В начале июня Лафайет получил полк королевских драгун и приказ короля немедленно выехать в Сен-Жан-д’Анжели неподалеку от Рошфора.

— Вы не станете на меня сердиться, если я передам вам то, что слышала у маркизы де Куален? — спросила Адриенна в последнюю ночь перед отъездом Жильбера. — Там говорят, что никакого десанта не будет и господ англичан ничем не потревожат, если, конечно, они не наделают глупостей.

— Как хорошо, что все эти сократы не входят в правительство.

— Планы правительства вовсе не критикуют! Господин де Верженн — мудрый человек и не станет строить несбыточных проектов, а господин Неккер не даст денег на пустяки. Речь не о разумности этих мер, а об их осуществимости.

Жильбер подпёр голову рукой и начал слушать жену с интересом.

— Успех всей операции зависит от наших успехов на море, — говорила Адриенна тоном прилежной ученицы. — Мы знаем, что господин д’Орвилье уже вышел в море с двадцатью восемью кораблями и направился на соединение с испанцами, которые должны дать ему ещё восемнадцать. Говорят, что декларация Испании надёжна, но двор в этом не вполне уверен. Высадка должна произойти, когда господин д’Орвилье разобьёт английский флот, но когда это случится? Меж тем количество сухопутных войск увеличили, все рвутся в армию, даже папа хлопочет об этом в Версале, все требуют себе место, у министров уже голова идёт кругом, потом начнутся споры о старшинстве, интриги, козни — и всё пойдёт прахом. Почему, скажите мне, эту экспедицию не возглавил никто из королевской семьи, к примеру, граф д’Артуа? Разве ему не хочется славы? Он просто боится выставить себя на посмешище.

— Ну, нет ничего дурного в том, чтобы доверить командование опытному военному.

— Военные таланты господина де Во неоспоримы, однако он стар и болен.

— Для того ему и нужно опереться на молодых людей — здоровых и полных сил.

— Но вы представьте себе, что все эти тысячи здоровых молодых людей окажутся на кораблях, а ветер переменится или стихнет, а когда подует нужный ветер, наступит отлив, и так придётся ждать много дней! Еда испортится, начнутся болезни…

— Вы говорите вполне разумные вещи, моя дорогая Кассандра, но если думать только о возможной неудаче, успеха не добиться никогда.

— Ах, я всей душой желаю этого успеха! Но и неудача меня не слишком расстроит, поскольку, по крайней мере, вы не уедете далеко и сможете наконец-то присутствовать при рождении нашего дитя.

Выговорив главное, Адриенна смущённо потупилась. Жильбер провёл ладонью по её животу.

— Когда нам ждать этого события?

— На Рождество. И если это снова будет девочка, можете засмолить нас обеих в бочку и сбросить со скалы!

— Что за фантазии! Я запрещаю вам посещать салоны вздорных старух, проповедующих средневековые глупости.

— И всё же мне кажется, что на этот раз родится мальчик! Анастасии нужен брат.

Жильбер уже покрывал поцелуями её шею и плечи. Адриенна зарылась пальцами в его волосы и закрыла глаза. Пусть говорят, что хотят, про Жильбера и графиню фон Гунольштейн. Жильбер не лжёт ей, она это чувствует. Сейчас, с ней, он — настоящий, внимательный и нежный. А с графиней он вспыльчивый и резкий. Не стоит тратить на неё своих слёз.

23

Юбка, платок, ещё платок. Вот так. Погода сегодня тихая, бельё с верёвки ветром не сорвёт, но в уголки платков всё равно вшиты дробинки, тянущие книзу: Калеб Брюстер не должен ошибиться.

Полюбовавшись своей работой, Анна Стронг подхватила под мышку пустую корзину и стала спускаться с холма.

Жаль, что мужу нельзя подать никакой весточки, хотя бы так. Лишь бы Сила был жив и дети здоровы — к малышам вечно липнет всякая хворь, не дай бог оспа. Младшему-то и трёх лет ещё нет, но, может быть, его убережёт его имя — Джордж Вашингтон. Говорят, что генерал никогда и ничем не болеет.

Может, попросить Калеба как-нибудь перевезти её на ту сторону, в Коннектикут? Она бы только проведала мужа и детей и назад. Нет, вряд ли он согласится. Он там встречается с людьми, которых никто не должен видеть, а за ней могут следить. И так недавно заходили, спрашивали, чего это она ходит в такую даль развешивать бельё. Она ответила, что на холме оно быстрее сохнет, а во дворе его может сжевать коза. Лишь бы старших сыновей не тронули! Не приведи Господь снова носить передачи в плавучую тюрьму, от которой смердит на версту… И не уедешь отсюда: британцы забирают все имения на Лонг-Айленде, оставшиеся без хозяев.

…Абрахам Вудхалл сразу заметил чёрную юбку и два белых носовых платка, полоскавшихся на ветру. Значит, сегодня, во второй бухточке. Письмо у него готово — якобы к шурину, с поучениями, как отвадить медведку от огорода. Главное вписано протравой между строк и на полях: две дивизии британцев собираются скоро выступить в Коннектикут. Невидимые чернила придумал доктор Джей — брат Джона Джея из Конгресса. В одной склянке — жидкость, которой нужно писать, в другой — средство для проявки тайного текста. Попадёт такое письмо в руки англичанам — грей не грей, ничего не увидишь. А если они всё же сообразят, как его прочесть, так на этот случай Тэлмедж придумал шифр — нипочём не догадаются.

Бенджамин Тэлмедж моложе Вудхалла, ему, наверное, года двадцать три, но малый с головой. Не зря генерал Вашингтон доверил ему такое трудное и опасное дело. Абрахам у него на крючке: в прошлом году он попался американцам, когда пробирался в Нью-Йорк, чтобы сбыть свой товар лоялистам за твёрдые фунты (на бумажки-то разве что купишь потом). Ага, контрабандист! Могли выпороть так, что калекой останешься, а то и вовсе вздёрнуть, только Тэлмедж быстро сообразил, что к чему, замолвил словечко перед губернатором Трамбуллом и вызволил его. Но не просто так, конечно. Тэлмедж сам из Нью-Йорка; прознал, что Мэри Андерхилл, которая вместе с мужем держит пансион на Манхэттене, — родная сестра Вудхалла, а в пансионе у неё проживают британские офицеры. Возвращайся, говорит, к себе в Ситокет на Лонг-Айленде да почаще навещай сестру, а потом передавай мне, что увидишь и услышишь.

Куда денешься? Куда ни кинь, всё клин. И ферму отцовскую не бросишь: Абрахам ведь единственный сын.

Может, и не стал бы он шпионом, да только каждый раз, как вспомнит двоюродного брата Натаниэля, душа огнём горит. Три года назад это было, в семьдесят шестом. Абрахам-то человек мирный, вступил было в ополчение, да потом домой сбежал, а вот Натаниэль командовал ополченцами из Саффолка и Квинса, его даже сделали бригадиром. Когда на Лонг-Айленд пришла настоящая война, Натаниэлю приказали перегнать весь скот на восточный конец острова, чтобы не достался лобстерам. А тут, как на беду, гроза; дело-то было в августе. Натаниэль зашёл в таверну Карпентера в Джамейке, и туда же нагрянули британцы. Велели ему кричать "Боже, храни короля!", а Натаниэль крикнул: "Боже, храни нас всех!" Закрывался рукой, когда его били саблей по голове, руку потом отнять пришлось. Даже не перевязали его как следует, гады; держали на барже для скота и не кормили. Жена его весь Лонг-Айленд обегала — искала Натаниэля, а когда нашла, он у неё на руках и умер. Британцы заплатят за его смерть, генерал Вашингтон отомстит.

Вот ведь, и великим людям не обойтись без маленьких людей. Абрахам Вудхалл теперь "Самюэль Калпер-старший", а "Калпер-младший" — Роберт Таунсенд из Ойстер-Бэй, только он просил не называть его имени никому, даже самому Вашингтону. Одно слово — квакер… "Калпером" он стал только неделю назад и вот уже раздобыл важные сведения. Тэлмедж будет доволен.

…Не мешая творить зло, ты творишь его сам. Эта мысль поразила Роберта, потому что он додумался до неё самостоятельно, а не вычитал в книге. "Долгая привычка не считать какую-либо вещь злом придаёт ей видимость добра и поначалу вызывает мощный протест в защиту обычая. Но шум быстро стихает. Время порождает больше обращённых, чем разум", — так написал Томас Пейн в своём памфлете "Здравый смысл", который Роберт Таунсенд прочитал от корки до корки несколько раз. И понял, что "религиозные" квакеры, обвиняющие "политических" в нарушении традиций, заблуждаются: непротивление злу насилием не означает непротивления злу вообще.

С началом войны Роберт стал снабженцем Континентальной армии: так ему не придётся никого убивать. Но когда генералу Вашингтону пришлось отступить в Нью-Джерси, Роберт остался дома. Тогда-то он и увидел британцев вблизи — "защитников", "освободителей", которых славили тори. В доме Таунсендов поселился полковник Джон Грейвз Симко, командир Рейнджеров Королевы, набранных из лоялистов, и устроил там свой штаб; его люди срубили яблоневый сад, посаженный и взращённый отцом Роберта (деревья заслоняли обзор), а всю семью Таунсендов (у Роберта было семь братьев и сестёр) заставили поклясться в верности королю, иначе тюрьма. "Здравый смысл говорит нам, что власть, стремящаяся подчинить нас себе, менее всех прочих способна нас защитить", — это тоже написано у Пейна. Что мог Роберт сделать теперь? Когда старый приятель Абрахам Вудхалл предложил ему стать лазутчиком, он согласился не раздумывая. Теперь, прислуживая британцам в кофейне, где Роберт был компаньоном, он слушал и запоминал.

Генерал Вашингтон хотел знать, каким образом защищены транспорты британцев: кораблями конвоя, цепями, другими приспособлениями, не подпускающими брандеры? Какие войска обороняют город и окрестности? Сколько редутов от реки до реки, сколько пушек в каждом редуте, какими ядрами они стреляют? Ведутся ли земляные работы возле посёлка Гарлем и какие именно? Выкопаны ли рвы с острыми кольями перед линией укреплений? Как обстоят дела со снабжением армии провиантом, фуражом и топливом? Каково состояние здоровья и боевого духа в армии, на флоте и в городе?

Полковник Симко начал ухаживать за Салли — младшей сестрой Роберта. Ей уже восемнадцать, она взрослая девушка. Роберт просил её никогда не оставаться с полковником наедине; если с ней случится что-то дурное, он… Что он сделает? Салли строит офицерам глазки, а потом пересказывает Роберту, о чём они говорили между собой, пока она ходила за вином (а на самом деле подслушивала у двери). Того, что она уже узнала о молодом полковнике, достаточно, чтобы вызвать в ней отвращение к любезному кавалеру, она ведь квакерша.

В марте прошлого года Симко, тогда ещё майор, совершил вылазку в Нью-Джерси с тремя ротами солдат. Они окружили дом судьи Хэнкока и на рассвете ворвались туда, застигнув врасплох три десятка ополченцев. Восемь человек убили сразу, судью раз десять пырнули штыком — он умер на следующий день, за остальными, пытавшимися убежать, гонялись, точно за кроликами, и кололи штыками. А ведь судья был лоялистом и оказался дома совершенно случайно — себе на беду! К одному из ополченцев приехала беременная жена. Она спала на втором этаже, когда её разбудили крики умирающих; она выпрыгнула в окно и вечером родила… Её приютили у себя Эбботы, отец и сын, жившие наискосок от судьи, за ручьём; они всё видели. На следующее утро Эбботы поехали в Салем по делу; их окружили тори, направили на них бурые от крови штыки… За эту резню Симко произвели в подполковники.

Летом, патрулируя на дороге, ведущей в Уайт-Плейнс, он увидел индейцев из Стокбриджа. Это были могикане, перешедшие на сторону Континентальной армии. Они носили льняную одежду (длинные рубаху и штаны), кожаные мокасины и шляпу из коры; кольца в носу и ушах выдавали в них дикарей, да ещё манера выщипывать все волосы на теле, включая бороду, и брить голову, оставляя лишь клок волос на макушке. Завидев британцев, индейцы тотчас умчались на своих быстрых лошадях, не причинив им никакого вреда, однако с того дня Симко стал планировать нападение. В последний день августа, собрав человек пятьсот из разных частей, Симко разделил их на два отряда и ранним утром повёл в Стокбридж, чтобы взять патриотов в клещи.

Заметив врага, индейцы испустили боевой клич и первыми вступили в бой: они стреляли в гренадеров из ружей и луков, ранив четырёх человек, включая самого Симко, но тут налетела британская кавалерия, смяв американских пехотинцев. Британцев было впятеро больше, они наступали с фронта и с тыла (вторую колонну вёл Банастр Тарлтон). Вождь приказал индейцам уходить, бросив его: "Я старый, я умру здесь"; его застрелили тори. Индейцы побежали с дороги в поле, но конница мчалась за ними по пятам, а сбоку заходила пехота. Тогда воины решили встретить смерть лицом к лицу. Могикане сражались, не ведая страха: они запрыгивали на лошадей, сбрасывая с них всадников, метко бросали боевые топоры и ножи. Но силы были слишком неравны, на ружьях индейцев не было штыков, они не могли прикончить упавших — а британцы могли. К вечеру всё было кончено: около сорока индейцев остались лежать на земле; лоялисты увели с собой только десять пленных — белых, американских солдат. Так подполковник Симко стал полковником.

…Букет Салли заметила сразу: несколько синих ирисов, перевязанных ленточкой. И записка: "Обожаемой мисс Саре Таунсенд".

Обожаемой… От этого слова по телу побежали мурашки. Подписи не требовалось: это мог быть только Джон. Полковник Симко. Цветы она, конечно, примет, но пусть он и не надеется услышать от нее какие-нибудь другие слова, кроме обычной благодарности.

Если забыть, кто он такой, то Джон — милый и славный. У него такая добрая улыбка. И ещё он очень несчастный. Сирота. Его отец-капитан умер от пневмонии на борту своего корабля, его похоронили в море. Джону тогда было всего семь лет. Два брата умерли совсем маленькими, а Перси утонул, когда Джону было двенадцать; три года спустя умерла его мать. В восемнадцать он записался в армию — в пехоту, не во флот; его послали служить в колонии. Он офицер, он исполняет свой долг. Его ранило при Брендивайне. И в прошлом году… тоже. Он говорит, что ему приходится убивать людей, чтобы не погибнуть самому.

Этой зимой, на день святого Валентина, он подарил ей стихи. Салли хранит этот листок в комоде, под простынями, а стихи выучила наизусть.

Скажи: забыть веселье мне, как прежде улыбаясь? Одеть ли сталью изболевшуюся грудь? Иная поселится ль радость в ней, Кроме побед над недостойными врагами? Другая дева факелом своим Возжёт огонь любви на пепелище, Чтоб мысли отвратить от Делии моей? "Ах, отрок нежный, — бог любви мне отвечает, — Ответ в себе взор Сары заключает".

Если бы он был просто Джон Грейвз, а не полковник Симко! Салли будет молиться о нём.

24

Пророчества парижских пифий начинали сбываться. Ветры надолго задержали соединение флотов возле Ла-Коруньи. Никто не знал, куда девалась эскадра д’Орвилье; поговаривали даже, что он отплыл в Америку, и Лафайет всполошился. Однако эскадра не ушла дальше Бискайского залива. Экипажи французских кораблей страдали от цинги, к тому же от жары и тесноты начались вспышки тифа и оспы. Но вот наконец подошли испанцы, и союзники осадили Гибралтар: Мадрид назвал возвращение этой крепости одним из условий военного союза с Версалем (а на закулисных переговорах с Лондоном — условием своего выхода из войны); туда перебросили десятки тысяч солдат, однако взять крепость штурмом не удавалось. В штабы союзных армий поступали оригинальные проекты: отправить в город подводный десант в кожаных камзолах; затопить Гибралтар гидравлическими бомбами; метать катапультами удушающие бомбы; растворить скалу, на которой он стоит, с помощью мин, наполненных "уксусом, пожирающим камень и превращающим его в песок"… В это время в Версале кишели соискатели офицерских должностей, парализуя работу правительства; министры перебрасывали их друг другу и сплавляли главнокомандующему, оставляя последнее слово за ним. Во Франции оказалось девятьсот полковников на сто шестьдесят полков! Шведский король через своего посла добился назначения графа Акселя фон Ферзена адъютантом графа де Во: красавцу-графу было мало побед на любовном фронте, он жаждал воинской славы, да и симпатия к нему Марии-Антуанетты, ставшая всем заметной, грозила обернуться дипломатическими неприятностями. Филипп де Сегюр тоже был накоротке с королевой, которая устроила ему приём у Морепа, а тот пообещал место помощника генерал-квартирмейстера в армии маршала де Кастри, стоявшей в Бретани, но при условии хранить всё в строжайшей тайне и немедленно выехать на место. Граф тотчас простился с женой и умчался так стремительно, что удивил своим появлением маршала, не знавшего ни сном ни духом о его назначении. Недоразумение разъяснилось через несколько дней, и Филипп занял своё место в штабе.

Учения, манёвры, военные игры — для бретонцев это был красочный спектакль. Да и некоторые парижские дамы приезжали полюбоваться новым зрелищем с холма, превращённого в амфитеатр. Во время одного из учений два любезных полковника усадили на лучшие места придворных дам, потеснив местных жительниц; у тех нашлись свои защитники, вспыхнула драка… Никто не пострадал, но "Общество скуфейки"[20] немедленно провело заседание и приговорило обоих полковников к публичному осмеянию: во время ближайших игр их надо изловить и подбрасывать на одеяле. Сегюр узнал об этом от своих друзей. Что делать? Игры уже завтра! Нельзя же допустить такого нарушения субординации! Тут не карнавал! Наутро, как только две команды встали на поле друг против друга, готовясь бежать во "вражеский лагерь", чтобы захватить "пленных", Сегюр приказал барабанщикам бить общую тревогу. Все бросились к своим штандартам и в несколько минут построились в боевой порядок; маршал де Кастри, которого Филипп успел предупредить, одобрил его поступок и приказал начать манёвры. Как долго им удастся держать в узде своевольных провинциальных дворян?..

В конце июля д’Орвилье поднял паруса и устремился к Ла-Маншу, борясь со встречными ветрами. В противостоянии с английским флотом ему приходилось рассчитывать лишь на французские фрегаты и летучих корсаров, тревоживших англичан с начала весны: испанские "плавучие крепости", построенные из кедра на верфях Гаваны, были прочны, но тяжелы и неповоротливы, их пушки были меньшего калибра, чем у французов и англичан, и приходили в негодность после сорока выстрелов, а экипажи плохо выучены. К тому же заразные болезни теперь перекинулись и на испанцев. В результате два торговых каравана из Вест-Индии благополучно проскользнули в Плимут под носом у союзников, а старый морской волк Харди вовремя вывел эскадру из Ла-Манша, о чём д’Орвилье и не подозревал. Тем временем сухопутные войска, соединившись под Шербуром, томились от неизвестности. Транспортные суда были давно оснащены и готовы к отплытию, однако сигналом к десанту должна была стать победа в морском сражении. Французы ругали испанцев; шнырявшие повсюду английские шпионы без труда выведывали все подробности о планах десанта на остров Уайт, экспедиции в Ирландию и переброски корпуса из Сен-Мало в Фалмут для занятия Корнуолла, а тут ещё началась эпидемия кровавого поноса. В Версале перекраивали планы и так, и этак, переложив груз окончательных решений на д’Орвилье и герцога д’Аркура, занимавшегося снабжением армии. Фурьеры, инженеры, колонновожатые составили подробнейшие карты, проложили маршруты, подготовили склады, продумали всё до мелочей, но когда оставалось лишь выпустить стрелу из натянутой совместными усилиями тетивы, она выпала из вялых пальцев правительства.

Весть о захвате Гренады эскадрой графа д’Эстена разожгла угасшее воодушевление. Дамы сочиняли себе новые наряды и прически а-ля Гренада; графа прославляли художники и литераторы, он представал новым Цезарем: пришёл, увидел, победил! В самом деле, ему удалось малыми силами одержать блестящую победу. В четыре часа утра четвёртого июля 1779 года три колонны по триста человек вслед за авангардом напали на британцев и обратили их в безудержное бегство, захватив всю артиллерию, семь сотен пленных и три десятка торговых судов в порту. Одной из колонн командовал Луи де Ноайль. Как же завидовал брату Покатигорошек, рассчитывавший стать завоевателем Ирландии! За победой на суше тотчас последовала победа на море: д’Эстену удалось разметать английскую эскадру, захватив несколько кораблей. Потери французов — около девятисот человек убитыми и ранеными, включая три десятка офицеров, — казались несущественными; граф велел отслужить благодарственный молебен под орудийный салют и собирался вернуться во Францию ко Дню Всех святых, чтобы получить заслуженную награду.

Д’Орвилье горел желанием вернуть себе лавры, украденные д’Эстеном. Увидев наконец английскую эскадру, он устремился за ней в погоню, чтобы отрезать от берега, атаковать и уничтожить. Однако адмирал Харди оказался проворней и не позволил навязать себе бой. Третьего сентября, укрывшись в хорошо защищённом проливе между южной оконечностью Англии и островом Уайт, британцы стали готовиться к сражению, но теперь уже французы не захотели его принять. Лафайет, находившийся вместе с армейским штабом в Гавре, мечтал устремиться к английским берегам с отрядом гренадер, но эта надежда таяла с каждым днём, как и численность войск из-за болезней. Последние иллюзии были развеяны холодным дыханием осени; новая Великая Армада оказалась для Альбиона не страшнее первой. Приезд в Гавр внука Франклина, который привёз Лафайету почётную шпагу с аллегорическими фигурами и названиями сражений с его участием, казался насмешкой судьбы; Жильбер был в большей степени смущён, чем польщён.

Адриенну отнюдь не радовало то, что она оказалась ясновидящей. Её беременность протекала тяжело; она пожелтела, подурнела, целыми днями не вставала с постели, мучась от болей в животе, изнурённая кровопусканиями и пиявками. Бедняжка даже не была на свадьбе Клотильды, чтобы не портить праздник своим бледным видом. И графиня фон Гунольштейн опять в Париже! Всегда весёлая, здоровая, пленительная и элегантная…

Впрочем, Жильбер проводил своё время не с ней, а с Франклином в Пасси. Они составляли планы новой экспедиции в Америку, и Лафайет возобновил осаду Верженна: корабли возьмём в Лорьяне, обмундирование и оружие закупим в Нанте, из королевского полка сформируем отряд, захватим батальон гренадер, я возьму отпуск и снова надену американский мундир, раз уж мне нельзя остаться во французском и командовать нашими офицерами… "Как бы ни был я счастлив во Франции, обласканный моим отечеством и королём, я так привык находиться подле Вас, я связан с Вами, с Америкой, с моими товарищами по оружию такою любовью, что момент моего отплытия в Вашу страну станет самым желанным и счастливым в моей жизни", — писал он Вашингтону.

Долгожданное письмо от "дорогого генерала" Жильбер получил только в середине декабря. Пока оно добралось в Париж через все препоны, новости утратили свежесть. Вашингтон писал, что объявление Испанией войны Англии вселило радость в сердца всех вигов, тогда как тори, напротив, сникли, подобно цветку на закате дня. Надежды, вызванные планами вторжения в Ирландию, захвата Менорки и Гибралтара, сменились всеобщей растерянностью, зато успехи графа д’Эстена снискали ему громкую славу. Американцы, всё лето безуспешно пытавшиеся вернуть Саванну, обратились за помощью к французам, однако удача изменила и д’Эстену: во время штурма он получил две пули и отступил с большими потерями, сняв осаду; Пулавский же, командовавший соединённой кавалерией, был смертельно ранен картечью. Неукротимый поляк, вечно рвущийся в бой, не дорожа ничьей жизнью, погубил в безумной атаке почти всю конницу, которую сам же и создал, но всё же умер он как герой, и американцы сохранят о нём память. А Вашингтон навсегда сохранит в своей душе тёплое чувство к маркизу, которого любит как сына. В сентябре в Фишкилл приезжал французский посол шевалье де Ла Люзерн с секретарём Франсуа Барбе-Марбуа; последний сообщил генералу, что видел Лафайета в Париже и что тот пользуется заслуженным уважением двора…

Фишкилл… Жильберу вспомнилось, как год назад, уже получив все бумаги от Конгресса, он внезапно заболел: боль в животе отдавалась в спине и в груди, он метался в жару, ловя пересохшими губами воздух, то просил пить, то корчился в спазмах над миской… Так продолжалось почти месяц, пока внезапное кровотечение из заднего прохода, напугавшее всех, не оказалось избавлением: после этого маркиз пошёл на поправку. Его выхаживал доктор Джон Кокран — главный врач и хирург армии Вашингтона; Жильбер помнит его умные глаза под высоким лбом, аккуратный прямой пробор… Вашингтон приезжал каждый день, но не входил в комнату больного, чтобы не обеспокоить, а только справлялся, не лучше ли ему…

Прекрасный, благородный человек! Жильбер мечтал оказаться на месте Джона Лоуренса, который вызвал на дуэль генерала Ли за клевету на Вашингтона и прострелил ему бок (но не рот, как Джон Кадваладер Конвею). Гамильтон был секундантом; его американские друзья защищали честь своего командира, а он? Он мог лишь твердить о славном генерале в Версале и рассказывать о нём своим парижским знакомым.

"Вернётесь ли Вы к нам во главе корпуса храбрых французов, если того потребуют обстоятельства, или как генерал-майор будете командовать дивизией американской армии, увижу ли я Вас в частной жизни как друга и товарища, после того как мечи и копья уступят место плугу и серпу, я буду рад приветствовать Вас на наших берегах, — говорилось в письме. — Если очаровательная спутница Вашего счастья согласится разделить с нами привычки и удовольствия жизни в полях, могу заверить от имени миссис Вашингтон, что она сделает всё возможное, чтобы маркизе было хорошо в Виргинии. Что до меня, я люблю всё, что Вам дорого, а потому разделяю Вашу радость от надежды вновь стать отцом и искренне поздравляю Вас и Вашу жену с этим новым залогом её любви к Вам".

За день до Рождества у Адриенны начались схватки. Боль то отступала, то возвращалась, сжимая тело своими кольцами, как удав, безжалостная, изнуряющая, отупляющая. Через несколько мучительных часов госпожа д’Айен послала за врачом; госпожа Кудрэ шептала молитвы. Когда воды отошли, у роженицы уже не было сил тужиться. Слыша крики жены, Жильбер то убегал в дальнюю комнату, закрывая уши руками, то возвращался: а вдруг ей что-нибудь понадобится? Он должен быть рядом. О Боже, как она страдает… Служанка вынесла из спальни ком окровавленного белья. Господи! Она жива? Из-за двери послышался крик — не Адриенны, а слабый, мяукающий плач новорождённого младенца.

Жильбер бросился туда, распахнул дверь, прыгал взглядом с врача на бледную госпожу д’Айен, со служанки на повитуху… Адриенна! У неё серое, незнакомое лицо; она смотрит на него. Потом переводит взгляд туда, откуда доносится покряхтывание и чмокающие звуки…

— Поздравляю, сударь, у вас сын!

— Сын?

Повитуха поднесла ему краснолицего младенца с зажмуренными глазками и чёрными волосиками на макушке, хотела было развернуть одеяльце, чтобы у отца не осталось сомнений, но Жильбер остановил её: он верит и так. Госпожа д’Айен позволила ему только пожать руку Адриенне и тотчас выпроводила, чтобы дать дочери отдохнуть.

Как обычно, младенца окрестили в домовой церкви и нарекли Жоржем Луи Жильбером, но маркиз всем говорил, что его сына зовут Джордж Вашингтон де Лафайет.

— А если у меня будет ещё дочь, — добавил он в разговоре с Франклином, явившимся с поздравлениями, — я назову её Виргинией.

— О, в таком случае у вас на очереди ещё двенадцать штатов, — лукаво ответил Франклин.

Адриенна была ещё слишком слаба и почти не вставала с постели. Лафайет приводил к ней в комнату Анастасию, чтобы играть с дочерью на глазах у жены. Резвая девочка уже вовсю лопотала и даже пела песенки; у Жильбера обрывалось сердце, когда она бросалась ему на шею с криком: "Папа!" Он брал её с собой кататься в карете, посвящал ей всё свободное время: хотел напитать себя ею, а её собой, чтобы она не забыла его, когда он снова уедет…

Маленького Жоржа с кормилицей госпожа д’Айен увезла в Версаль. Ребёнок родился слабеньким, и если случится несчастье, она на какое-то время скроет это от Адриенны. Бедная девочка сама полуживая, горе убьёт её. Как истерзалась Луиза, когда потеряла сына! Но будем молить Бога, чтобы этого не произошло, Господь милостив…

В конце января вернулся Луи де Ноайль, герой Гренады. Снова гости, визиты, праздники… Король наградил храброго виконта орденом Святого Людовика; Лафайет добился такого же креста для Жима, участвовавшего во всех важных сражениях в Америке, включая Монмутское позапрошлым летом, когда поле битвы осталось за американцами. Теперь оставалось самое трудное: объявить Адриенне, что он снова покидает её.

— Вы едете?

— Да, послезавтра. В Рошфор. Там меня будет ждать очень надёжный фрегат с закалённым в боях капитаном; к тому же со мной будут Жима и Лаколомб, секретарь, наши слуги — вам незачем беспокоиться обо мне.

Он обнимал её за худенькие плечи; она приникла к нему, из глаз текли безудержные слёзы. Нет, мама ошибалась: она не в силах его удержать…

25

А ом получился большой и очень красивый (не зря же Ридезель потратил на строительство целую сотню гиней), но оказалось, что жить в нём совершенно невозможно: жара в Виргинии стояла страшная, в четырёх стенах нечем дышать от духоты, а Фридрих ещё и получил солнечный удар. Губернатор Томас Джефферсон посоветовал уехать из Шарлотсвилла во Фредериксберг на реке Раппаханнок, где недавно открыли минеральные источники, и Фредерика с благодарностью воспользовалась его советом.

На месте выяснилось, что лечиться водами приехала и супруга генерала Вашингтона: у неё пошаливала печень. Баронесса фон Ридезель была этим слегка смущена, как, впрочем, и миссис Вашингтон, — как им вести себя при случайной встрече? — но миссис Кэрролл, пламенная патриотка из Мэриленда, разрешила все сомнения: христианкам полагается возлюбить своих врагов и утешать несчастных, а кто может быть несчастнее пленных?

После капитуляции в Саратоге армию Бургойна отправили в Массачусетс; баронесса с детьми в это время жила в гостях у Филипа Скайлера. Солдат разместили в бараках, построенных во время осады Бостона два года назад. На переписку между генералами, дипломатами и Конгрессом, то и дело менявшим своё местонахождение, ушёл целый год; за это время больше тысячи пленных солдат переселились к американкам, позволявшим им подработать на своих фермах: не так-то легко вести хозяйство без мужчин. Конгресс затребовал у генерала Бургойна список всех офицеров с их подробным описанием, чтобы они не смогли нарушить обещание больше не воевать против колонистов (их смогут опознать и судить как клятвопреступников); генерал отказался, и условия договора, заключённого в Саратоге, аннулировали. Вместо возвращения в Европу пленных погнали пешком в Виргинию, в Шарлотсвилл, — семьсот миль по глубокому снегу, в метель… Вышли в ноябре, а до места добрались только в январе, потеряв по дороге шестьсот человек — кто умер, кто сбежал. Солдат разместили в бревенчатых бараках (двадцать шагов в длину, десять в ширину) с щелями в руку толщиной и крышей из дранки, набив в каждый по восемнадцать человек; немцы предпочли жить в лесу — там и то теплее, офицеры же квартировали у местных плантаторов. Рядом с мужем Фредерике уже не составляло труда быть любезной с хозяевами, тем более что обращались с ними хорошо, хотя… Фридрих потом рассказал ей по секрету, что американцы здорово наживались на пленных: эти немыслимые цены за всё на свете были установлены только для англичан и немцев, которым присылали из дома "настоящие" деньги (порой последние). В феврале генерал Ридезель затеял постройку дома, чтобы иметь собственный кров, но… Какой всё-таки ужасный климат в Виргинии! Наверное, только местные уроженцы способны сносить его.

Миссис Кэрролл стала частой гостьей у Ридезелей, а Фредерика легко вошла в роль хозяйки салона, как она в шутку говорила мужу. Капитан Гейсмар играл на скрипке, аккомпанируя баронессе, которая пела арии из итальянских опер, а немногочисленные слушатели бурно им аплодировали. Однажды, когда они так музицировали вечером на веранде, туда пришёл один из местных джентльменов, прислонился к балюстраде, внимательно дослушал до конца и попросил Фредерику спеть ещё.

— А что вы мне дадите за это? — задорно спросила Фредерика, ободренная своим успехом. — Я ничего не делаю бесплатно!

Присутствующие заулыбались, но незнакомец совершенно серьёзно назвал свою цену: два фунта масла. Кивнув капитану Гейсмару, Фредерика исполнила арию на бис. Нежданный гость попросил ещё, но только что-нибудь повеселее. Репертуар певицы был не слишком велик, ей вспомнилась одна бесхитростная немецкая песенка, под которую плясали на деревенских балах. Гости хлопали в такт, и даже негры, работавшие в саду, подошли поближе, чтобы послушать.

После захода солнца, когда гости давно разошлись, Фредерика услышала странное пение с заднего двора. Обуреваемая любопытством, она прокралась туда, прячась в тени. Пели негры, усевшись в кружок, — высокий мускулистый мужчина выводил сильным баритоном мелодию, чем-то напомнившую баронессе шотландские баллады, а остальные хором подхватывали припев, раскачиваясь из стороны в сторону и хлопая в ладоши. Затем начались танцы под барабан: мужчины и женщины выстроились против друга, быстро переступали ногами, вихляя бёдрами и ритмично размахивая руками; белозубые улыбки сияли в тёмной ночи…

Утром явился вчерашний меломан вместе с женой и привёз целых пять фунтов свежего сливочного масла. Фредерика вынесла им деньги за товар, чем несказанно удивила: разве она не отработала вчера? Баронесса объяснила им с улыбкой, что пение для неё не ремесло, она поёт, лишь чтобы доставить радость себе и другим, птицы же не получают платы за свой щебет.

Приятная курортная жизнь оборвалась из-за не менее приятной вести: генералам Ридезелю и Филлипсу было приказано явиться вместе с адъютантами в Нью-Йорк для их обмена на пленных американских офицеров. Неужели они наконец-то смогут вернуться домой? Война, наверное, скоро закончится, не может же она длиться вечно. Фредерика занялась предотъездными хлопотами: продать ненужное, чтобы не загромождать себя лишними вещами, купить провизию и запастись всем необходимым в дорогу… Миссис Кэрролл взяла с неё слово погостить в её имении по пути на север и отправилась вперёд, чтобы всё подготовить.

Путешествовать летом — совсем не то, что зимой. Дух захватывало от красоты зелёных пологих холмов, быстрых речек меж сочных лугов, полей с наливающимися солнцем колосьями, тенистых рощиц, дающих приют усталым путникам… Имение миссис Кэрролл находилось недалеко от Балтимора; она выслала верхового, чтобы встретить дорогих гостей. Миновав небольшой негритянский посёлок, состоявший из хижин с огородами, коляска Ридезелей въехала на широкий двор перед красивой двухэтажной усадьбой с портиком; вся семья хозяев выстроилась на крыльце.

Мистер Кэрролл был в отъезде, и роль хозяина дома играл его отец — крепкий старик лет восьмидесяти с длинными седыми волосами по плечам. Он одевался просто и опрятно, держал себя с достоинством, обладал наблюдательным умом и чувством юмора. Четыре внука явно были предметом его гордости. Ужинали в большой столовой, за длинным столом с накрахмаленной скатертью, при свечах, отражавшихся в серебряной посуде. Гостям приготовили комнаты; хозяйка позаботилась о каждой мелочи, словно к ней приехала родня.

На следующее утро, оставив детей знакомиться и играть друг с другом, взрослые сели в коляску и отправились осматривать фруктовые сады и виноградники. Тропинка закручивалась вокруг холма до самой вершины; между каждыми двумя лозами были посажены мальвы и амаранты (мистер Кэрролл привёз эту идею из своих путешествий по Англии и Франции), что придавало всему пейзажу чрезвычайно живописный вид. Фредерика не ожидала увидеть ничего подобного и была поражена. Зато сам мистер Кэрролл, вернувшийся домой тем же вечером, её разочаровал: в отличие от своего отца и жены, он был неприятным человеком — грубым и, кажется, скупым; в его присутствии миссис Кэрролл вела себя иначе: улыбалась натянуто, держалась настороже, и Фредерика пожалела её в глубине души: бедняжка, не повезло ей с мужем.

Прогостив дней десять в уютной усадьбе, Ридезели с грустью простились с хозяевами и поехали дальше. Им надавали на дорогу всякой всячины, но это оказалось совершенно излишне: мало того, что обычай американцев предписывал давать путникам приют и сажать их с собой за стол, так теперь барон и баронесса продвигались по владениям лоялистов, считавшим своим долгом услужить союзникам.

Всё обещало счастливый конец их приключений, но прибыв в Элизабеттаун[21], откуда оставалось не больше пятнадцати миль до Нью-Йорка, Ридезели упали с небес на землю: там их дожидался приказ возвращаться на юг, поскольку Конгресс не согласился на обмен.

Возвращаться в Виргинию? Через влажную жару, в грядущий зимний холод? Фредерике стало плохо; перепуганный Фриц хотел позвать к ней врача, хотя бы хирурга, чтобы отворить кровь, но она удержала его: всё хорошо, она небольна. У них будет ещё один ребёнок.

Они повернули назад, но теперь Фредерика гораздо хуже переносила дорогу; они решили задержаться в Вифлееме, у моравских братьев. Здесь было так хорошо и покойно, чем-то напоминало милую родину… Листья на деревьях начинали желтеть, по утрам и вечерам уже было прохладно. Вся семья собиралась вместе; Фридрих читал вслух из какой-нибудь книги, Фредерика занималась шитьём (Августа тоже училась управляться с иголкой), потом молились на ночь, укладывали детей, а сами ещё немного разговаривали шёпотом. После стольких девочек у них должен, наконец, родиться мальчик! Фриц придумал ему имя — Америкус.

Так прошло полтора месяца. Однажды утром пришло письмо: генералу Ридезелю позволено приехать в Нью-Йорк. Фридрих скрывал от жены, что отправил просьбу об этом, — боялся огорчить её, разбив очередную надежду. Они немедленно вернулись в Элизабеттаун, сели там в лодку, переправившую их через Гудзон, и к вечеру были уже в Нью-Йорке. Их встретили у причала и отвезли в красивый кирпичный двухэтажный дом на тенистой улице, поросшей большими деревьями, сказав, что особняк предоставлен в их полное распоряжение. В самом деле, в доме были слуги, но не оказалось хозяев. Фредерике было от этого не по себе: не такие уж они важные птицы, наверняка это какое-то недоразумение. Она хотела допытаться у слуг, чей это дом, но те неизменно отвечали, что им приказано не отвечать на этот вопрос. Со временем баронесса всё же добилась своего и пришла в ужас: это был дом самого губернатора, Уильяма Трайона! Генерал Генри Клинтон успокоил её тем, что Трайон, получивший чин генерал-майора британской армии и командование пехотным полком, находится сейчас на Лонг-Айленде и не нуждается в этом доме. "Какой прекрасный, благородный человек!" — с чувством воскликнула Фредерика. Клинтон не стал её разубеждать, хотя сам был о Трайоне иного мнения. Этим летом он только и делал, что отвергал проекты губернатора, предлагавшего диверсии в тылу врага, но в июле Трайон всё же прошёлся по краю Коннектикута, спалив и разграбив Норуолк и добрую часть графства Фэрфилд, хотя Клинтон и запретил ему это делать. Цели своей Трайон так и не достиг: Вашингтон не увёл свою армию из долины Гудзона, а в американских листках британцев теперь выставляли варварами, воюющими с женщинами и детьми…

Из резиденции губернатора, впрочем, пришлось выехать, потому что в Нью-Йорке началась эпидемия оспы. Генерал Клинтон подобрал Ридезелям дом в часе езды от города, и Фредерика пригласила туда врача, чтобы привить от оспы своих дочерей. К возвращению для них уже был готов новый городской дом, построенный за счёт британской нации: об этом позаботился старый друг генерал Филлипс. Баронесса обходила комнату за комнатой и чувствовала, как ноги становятся ватными: мебель из красного дерева! Занавеси на окнах, пологи на кроватях, посуда и столовое бельё! Это должно стоить немыслимых денег, ведь в Нью-Йорке всё так дорого, а многого и вовсе не достать! Чем она сможет отблагодарить генерала Филлипса? Он тотчас ответил: стать… королевой бала.

В шесть часов вечера нарядившаяся ради праздника Фредерика ехала по улице в карете с двумя генералами. Её появление на балу возвестили фанфарами и литаврами; она заняла место под балдахином и подняла первый тост — за его величество Георга III. Пировали, танцевали, веселились… Фредерика страшно устала, но заставила себя оставаться на балу до двух часов утра — ей казалось, что так она сможет хотя бы частично уплатить свой долг благодарности.

Потом наступила зима, словно решившая сурово отомстить британцам за летние "подвиги" Трайона. В доме промёрзли углы; когда топили печь, с потолка капало — таял иней. Генерал Клинтон издал прокламацию, предписывавшую фермерам с Лонг-Айленда присылать в Нью-Йорк дрова, но топлива всё равно не хватало. Стали рубить деревья на улицах, но тут уж сама баронесса отправилась к генералу с просьбой остановить этот вандализм: дрова сгорят быстро, а летом они будут лишены спасительной тени и вынуждены задыхаться от пыли! Нельзя же жить одним днём, совершенно не думая о будущем! Зима не навсегда, она укутает детей потеплее, холод они переживут.

Корабли доставили в Нью-Йорк подкрепления; с ними приехал гессенский генерал Лос — старый знакомый, помнивший баронессу ещё девочкой.

— Боже правый! Что стало с вашей стройной талией, красотой и белыми руками? — воскликнул старый вояка, когда Фредерика вышла с ним поздороваться.

Генерал всегда говорил только правду, но сегодня его искренность покоробила баронессу. Конечно, ей уже тридцать четыре года; когда герр Лос видел её в последний раз, ей было вдвое меньше. Глупо было бы надеяться сохранить девичью свежесть, пройдя через все эти испытания, роды, странствования, ужасы войны. К тому же она снова ждёт ребёнка…

— Ну ничего, — продолжал генерал, — зато вы много повидали. Вернётесь домой — будете нарасхват: вас станут приглашать в гости, чтобы вы рассказывали о своих приключениях, и будьте готовы к тому, что та дама, которая пригласит вас первой, скажет третьей, обмахиваясь веером: "Ах, эта скучная женщина может говорить только об Америке".

Фредерика рассмеялась.

— Спасибо за предупреждение, мой дорогой генерал; я наверняка поддалась бы этой слабости и докучала обществу своими рассказами; обещаю вам этого не делать. Примите же совет и от меня: я знаю, вам трудно притворяться, но хотя бы не говорите женщинам всю правду об их внешности, если не хотите сделать им комплимент; порой им приятней оставаться в неведении.

Роды баронессы начались утром седьмого марта 1780 года. Ридезели в очередной раз обманулись в своих ожиданиях: на свет появилась маленькая Америка.

26

Младенец надрывался от крика; мать прижимала его к груди, забравшись с ногами на кровать и вжавшись спиной в угол, словно и вправду думала, что офицеры хотят отнять у неё дитя. Её светлые кудри рассыпались по плечам, халат распахнулся, открыв ночную сорочку, но её, казалось, это не смущало.

— Вот генерал Вашингтон, — мягко сказал ей Ричард Вэрик, указав жестом на растерявшегося главнокомандующего.

— Нет, это не генерал Вашингтон! — взвизгнула Пегги. — Он хочет помочь полковнику Вэрику убить моё дитя!

Ребёнок перестал кричать — должно быть, утомился. Мужчины потупились, не зная что делать.

— Генерал Арнольд никогда не вернётся, — снова заговорила Пегги, но уже другим голосом — низким и монотонным. — Он ушёл навсегда — туда, туда, туда! — Она тыкала указательным пальцем в потолок. — Духи забрали его туда. Они вложили ему в голову горячее железо.

Господи, да она помешалась!

Лафайет почувствовал неприятный холодок в животе. Ему было жаль Пегги и немного страшно. Вашингтон вышел; все поспешили за ним, не желая оставаться в одной комнате с помешанной.

Было от чего сойти с ума! Всего несколько часов назад, выехав на рассвете из лагеря, Вашингтон шутил с Лафайетом о том, что молодому маркизу не терпится прибыть в дом Арнольдов, чтобы позавтракать в обществе хорошенькой Пегги, вместо того чтобы осматривать вместе с ним укрепления Вест-Пойнта, — вся молодёжь влюблена в миссис Арнольд. Разумеется, Лафайет поехал с ним. Вашингтон считал Вест-Пойнт одной из главнейших позиций: крепость возвышалась над узким извивом Гудзона, позволяя контролировать судоходство; военный инженер Тадеуш Костюшко, соотечественник покойного Пулавского, ещё два года назад наметил места для строительства укреплений; реку перегородили подводными рогатками и большой цепью, чтобы задержать английские корабли. Если бы британцы захватили Вест-Пойнт, они разрезали бы территорию колоний пополам. Вот почему Вашингтон назначил командиром гарнизона Бенедикта Арнольда, поручив ему доделать начатое с помощью Дюпортайля и Гувиона.

Лафайет охотно отправился осматривать укрепления, используя любую возможность чему-нибудь научиться. Но Вашингтон переменился в лице: форты имели заброшенный вид, а те люди с лопатами, которых они видели здесь пару недель назад, как видно, не строили, а разрушали уже построенное! Стиснув челюсти, генерал переправился через Гудзон, чтобы потребовать у Арнольда объяснений. Ему сказали, что тот с час как уехал, его жена наверху и как будто нездорова. В это время явился Гамильтон со свежей почтой. Вашингтон взял адресованный ему пакет и ушёл в комнату работать, но очень скоро дверь распахнулась.

— Догнать генерала Арнольда! — кричал Вашингтон. — Немедленно! Вернуть его сюда, не позволить уехать в Нью-Йорк!

Гамильтон тотчас выбежал из дома и вскочил в седло; Джеймс Макгенри поскакал за ним.

В пакете от подполковника Джеймсона были бумаги, вынутые из сапога подозрительного штатского в пурпурной куртке с золотым галуном и бобровой шапке, который посулил денег задержавшему его патрулю, чтобы его отпустили. Вашингтон узнал протокол военного совета от шестого сентября, который сам же и послал Арнольду, а при виде других бумаг его словно ошпарило: чертежи укреплений, подробные сведения о численности войск и артиллерии в Вест-Пойнте, замечания о средствах к обороне и нападению — и всё рукой Арнольда! Предатель! Он продал нас англичанам! Вот почему он отказался от командования лёгкой кавалерией, прося себе "сидячую" должность из-за больной ноги! И это герой Саратоги! Кому теперь верить?

У Лафайета тоже голова шла кругом. С самого его возвращения в Америку один удар следовал за другим. Через два дня после его приезда капитулировал Чарлстон — город, где он когда-то впервые ступил на американскую землю; генерал Корнуоллис захватил в плен де Тернана и Джона Лоуренса! Через два с половиной месяца Горацио Гейтс позорно бежал во время сражения при Камдене, бросив на произвол судьбы свой правый фланг под командованием де Кальба; тот отбил две штыковые атаки и перешёл в наступление, но стойких мэрилендцев изрубила конница кровавого Тарлтона; барона, под которым убило лошадь, трижды ранили из ружья и восемь раз проткнули штыками; Дюбюиссон тщетно закрывал его собой. Теперь Кальб покоится в земле, а израненный Дюбюиссон томится в плавучей тюрьме англичан; правда, Корнуоллис согласился обменять его на британского полковника. Англичане заняли обе Каролины и Джорджию, угрожая Виргинии. И вот сегодня они с Вашингтоном чуть не угодили в западню, расставленную коварным Арнольдом! Пегги, верно, тоже глубоко поражена изменой мужа. Бедная Пегги, она так молода… И её сыну всего полгода — меньше, чем Жоржу… Жильберу говорили, что первая жена Арнольда умерла в самом начале Революции, оставив ему трёх сыновей; старшему тогда было лет восемь или девять, они остались где-то в Коннектикуте, кажется, в Нью-Хейвене. Каково будет мальчикам жить, зная, что их отец предатель?

Вернулся Гамильтон. Собаку Арнольда догнать не удалось: он прыгнул в лодку, англичане подняли его борт фрегата "Стервятник". Но вот письма, доставленные через парламентёра.

Это было верхом наглости! Английский майор Робертсон, командовавший "Стервятником", требовал выдать майора Джона Андре — того самого мнимого штатского с пропуском на имя Джона Андерсона! Арнольд тоже написал Вашингтону, обвиняя американцев в неблагодарности (он не получил от Конгресса того, на что рассчитывал за свои неоценимые услуги, оказанные отечеству) и прося прислать его вещи. Крохобор! Письмо, предназначавшееся миссис Арнольд, Вашингтон распечатывать не стал; его просто просунули под дверь в спальню бедняжки Пегги.

Обед прошёл в гробовом молчании.

После обеда Гамильтон спросил Вашингтона, не вызвать ли сюда полк из Коннектикута; тот лишь кивнул головой, и Александр отправился составлять приказ. Заодно он написал подполковнику Джеймсону: пусть переведут этого "Андерсона" в место понадёжнее и сторожат покрепче! Двум адъютантам Арнольда, Фрэнксу и Вэрику, Вашингтон объявил, что не имеет к ним лично никаких претензий, но вынужден их арестовать до выяснения всех обстоятельств этого прискорбного дела. Они не возражали.

Лафайет написал короткую записку Луи де Ноайлю, чтобы отправить вместе с почтой. Они с виконтом так ни разу и не увиделись с тех пор, как французский экспедиционный корпус высадился в Ньюпорте: Луи оставался в Род-Айленде, поскольку командующий, Жан-Батист де Рошамбо, не собирался уходить оттуда до прибытия подкреплений с моря. Молодые офицеры, рвавшиеся в Америку с тем же пылом, с каким год назад желали участвовать в высадке на остров Уайт или Джерси, снова томились от безделья, но Рошамбо наотрез отказался поддержать план Вашингтона по захвату Нью-Йорка: он вёз сюда армию не за тем, чтобы уничтожить её. Лафайет писал ему длинные письма, но генерал был неумолим: сражаться с англичанами на равных — полная нелепость; маркиз слеп или глуп, раз поддерживает Вашингтона; он, папаша Рошамбо, прослуживший в армии тридцать семь лет, не станет обсуждать важные вещи с каким-то сопливым подполковником, будь он хоть маршалом здесь, в Америке, где командуют одни дураки и мерзавцы. Жильбер предпочёл уступить; он даже извинился за свою "ошибку", когда понял, что ему не переубедить генерала, и тот как будто смягчился. Какой контраст Рошамбо составлял с Вашингтоном, даже внешне: коренастый, коротконогий, хромой, со шрамом от штыка, рассекающим правую бровь… Жаль, что среди французских офицеров так мало друзей Жильбера — только Ноайль да граф де Дама. Ну да ничего, ему вполне достаточно любви американцев…

Утром Пегги неожиданно спустилась к завтраку. Мужчины воззрились на неё с испугом, но она выглядела совершенно нормальной: аккуратно одета и причёсана, даже напудрила волосы. Подойдя к Вашингтону, Пегги стала клясться ему, что и не подозревала о кознях мужа. Ах, какой позор! Теперь он несмываемым пятном ляжет на неё и несчастного, невинного младенца! Генерал уверил миссис Арнольд, что её ни в чём не винят, и спросил, куда она хочет поехать: к мужу в Нью-Йорк или к отцу в Филадельфию? Конечно, к отцу! Она патриотка! С Арнольдом всё кончено, она не желает иметь с ним ничего общего. Вашингтон выписал ей пропуск.

* * *

Посеревшая от дождей башенка церкви Таппана напоминала обсосанный кусок сахара из солдатского кармана. С тех пор как началась война, здесь уже не проводили богослужений. Люди, как прежде, молились по домам, а церковь использовали то как госпиталь, то как тюрьму. Сегодня она превратилась в здание суда. Четырнадцать генералов расселись на уцелевших скамьях, лицом к алтарю, глядя на крест за спиной у подсудимого — молодого человека лет тридцати. Тот в самом деле отвечал на все вопросы как на духу, и хотя каждый ответ подтверждал его вину, его искренность внушала сочувствие тем, кому предстояло вынести приговор.

— Ваше имя и звание?

— Майор Джон Андре.

— Кто такой Джон Андерсон?

— Так я подписывал свои письма для генерала Арнольда. Его именем было "Густавус".

— Вы собирали сведения об укреплениях на Гудзоне?

— Да, такой приказ мне отдал генерал Клинтон. Я не хотел заниматься этим добровольно.

— Как часто вы встречались с Бенедиктом Арнольдом?

— Всего один раз. Первая наша встреча не состоялась, потому что я покинул Добс-Ферри прежде, чем туда прибыл генерал Арнольд. Как он объяснил мне позже, его задержали в пути многочисленные препятствия и обстрел с борта английских канонерок. Мы договорились встретиться двадцатого сентября; я предлагал это сделать на борту "Стервятника", но Арнольд настоял на том, чтобы остаться на суше. Он передал мне документы, я вручил ему задаток.

— Задаток? Когда же он должен был получить остальное?

— После захвата Вест-Пойнта. Двадцать пятого октября.

Судьи переглянулись. Было двадцать девятое сентября.

Андре подробно рассказал о том, что с ним случилось после встречи. Уходя из-под обстрела с американских форпостов, "Стервятник" был вынужден бросить якорь в другом месте; майор не смог попасть на борт и решил вернуться в Нью-Йорк верхом. Проводником ему служил Джошуа Смит, в доме которого они встречались с Арнольдом. За линиями американцев они простились. Смит указал ему дорогу на Нью-Йорк, однако Андре выбрал другую. Почему? Теперь он затрудняется ответить на этот вопрос. Когда до цели оставалось три десятка миль, его остановили трое ополченцев: схватили лошадь под уздцы, а самого взяли на прицел. Приняв их за разбойников, промышлявших на нейтральной территории и грабивших всех подряд, Андре предложил им четыреста фунтов золотом, часы с бриллиантами и все свои ценные вещи, чтобы его отпустили по-здорову. Всё это у него отобрали, но нашли в сапоге пакет с документами и отвели в Норт-Касл. Там Андре показал свой пропуск, выписанный Арнольдом, и подполковник Джеймсон приказал лейтенанту Аллену доставить найденные у него документы в Вест-Пойнт, хотя майор Бенджамин Тэлмедж пытался его отговорить. Джеймсон уступил Тэлмеджу, отправив пакет Вашингтону, а Джона Андре — в Салем, но Аллен всё-таки поскакал в Вест-Пойнт с письмом к Арнольду; благодаря этому предатель смог ускользнуть за час до приезда главнокомандующего со свитой.

Случайности, случайности! — думал Лафайет. Какую огромную роль они играют в нашей жизни! Если бы тот матрос-ирландец с "Альянса" не предупредил его о заговоре на фрегате, он вместо объятий Адриенны попал бы в плен к англичанам. Если бы "Стервятник" не спугнули, майор Андре был бы уже в Нью-Йорке. Если бы Тэлмедж не оказался рядом с Джеймсоном, Вашингтон не узнал бы о предательстве Арнольда… Адриенна верит в предопределение. Возможно, Великий Архитектор Вселенной действительно помогает своей десницей тем, чьё дело правое. Но как же не хочется быть игрушкой в руках Судьбы!

Председатель суда — Натанаэль Грин. Вашингтон не вошёл в его состав; Лафайет и Штойбен — единственные иностранцы. По американским законам военного времени, за шпионаж полагается смертная казнь через повешение. Майор Андре просит, чтобы его расстреляли. Да, он был в штатском, но он офицер британской армии. И захватили его на нейтральной территории, а не за линией фронта. Его голос звучит так искренне, а открытое лицо с милой ямочкой на подбородке так располагает к себе! Невозможно пробыть в его обществе полчаса и не полюбить его. Должно быть, это особенный дар. Гамильтон каждый день навещает его; Тэлмедж его стережёт, деля с ним комнату, но при этом старается скрасить его заключение. Майор Тэлмедж руководит шпионской сетью для сбора сведений о британских войсках в Нью-Йорке; Гамильтон получает донесения лазутчиков и представляет доклад генералу Если бы Бенджамин или Александр попали в руки англичан при таких же обстоятельствах, как Андре, их бы тоже повесили? А смог ли бы сам Лафайет отправиться на опасную встречу, выполняя приказ? Ах, как всё-таки жаль этого майора! У него в Лондоне мать и две сестры; какое горе им предстоит пережить! Он офицер, он выполнял приказ своего генерала, служа своему королю; а Арнольд — предатель, польстившийся на тридцать серебренников!

Вашингтон, ежедневно посылавший узнику завтрак со своего стола, предложил англичанам обменять Андре на Арнольда; они отказались. А негодяй ещё и прислал новое письмо, грозя отомстить за смерть Андре казнью американских пленных? Как только господа англичане соглашаются иметь дело с подобным выродком? Предавший одного предаст и другого!

Однако нужно принимать решение. Подсудимый виновен и подлежит казни. Но какой? Скрепя сердце Лафайет вместе со всеми проголосовал за повешение. Андре выслушал приговор спокойно и попросил лишь о позволении отправиться на казнь в своём мундире. Второго октября, в полдень. Да будет так.

Накануне Лафайет застал Гамильтона в слезах; тот молча показал ему рисунок — Андре изобразил самого себя сидящим боком на стуле у круглого столика с чернильницей, закинув ногу на ногу. Непринуждённая поза поэта, но в глазах — печаль…

Вашингтон уехал из Таппана, чтобы не присутствовать при казни, зато из окрестных посёлков сбежались обыватели. Несколько отрядов солдат выстроили в каре; Лафайет был тут же верхом, рядом с другими офицерами — мрачными и подавленными. Он почему-то не смог уехать, его удерживало притяжение ужаса.

Как только появился майор Андре меж двух унтер-офицеров, все взоры обратились на него. Красный британский мундир, до блеска начищенные сапоги, изящно повязанный галстук… Он слегка улыбался, учтиво кланялся знакомым, те отвечали на поклон. Увидев виселицу, Андре попятился. Видно, надеялся до самого конца, что его всё-таки расстреляют. Лафайет видел, как он потоптался на месте, ковырнул сапогом камешек, нервно сглотнул. Потом быстро поднялся на телегу, служившую эшафотом. Палач вымазал себе лицо чёрным маслом, чтобы его не узнали, — малопочтенное это ремесло. Верно, какого-нибудь солдата так наказали за провинность. Андре достал из кармана белый носовой платок, снял шляпу и галстук, сам завязал себе глаза. Жильбер почувствовал глухие удары своего сердца; ещё немного — и его щёки тоже станут мокры от слёз, как у слуги Андре.

— Если вы желаете что-нибудь сказать напоследок, у вас есть такое право, — громко произнёс полковник Скаммел.

Андре снял с глаз платок.

— Прошу вас быть свидетелями, что я встретил свою судьбу как храбрец, — сказал он, обведя взглядом присутствующих.

Затем сам надел себе на шею верёвку и затянул петлю. "Раз — и всё", — прошептал одними губами, то ли успокаивая себя, то ли умоляя Того, кому подвластно всё на свете.

Палач хлестнул лошадь, телега выехала из-под ног казнимого, он повис в воздухе, дёрнулся и затих. Раз — и всё… Его услышали.

27

— Пойди приляг, дорогая, я посижу с ним, — шепчет госпожа д’Айен.

У Жоржика жар: режутся зубки. Он забылся тревожным сном, прижав кулачок к покрасневшему рту. Адриенна не спит уже вторую ночь, не отходя от его кроватки.

— Ступай отдохни, я помолюсь за вас обоих.

Госпожа д’Айен осторожно кладёт на горячий лоб мальчика свежую повязку, вымоченную в тёплой воде с уксусом. Адриенна смотрит на неё в нерешительности, затем всё-таки встаёт с кресла, ложится на кушетку и моментально засыпает. Мать заботливо укрывает её пледом.

Завтра — вернее, уже сегодня — воскресенье; она отпустила слуг с вечера, чтобы они могли пойти утром в церковь. Телесные недуги преходящи, надо заботиться о своей душе. Сама она тоже непременно пойдёт к мессе, исповедается и причастится. После этого так хорошо на душе! Месяц назад Полина приняла первое причастие — и её словно подменили: она стала кроткой, рассудительной девушкой, хотя прежде была необузданным и своевольным подростком.

Дети… Сколько радости они приносят — и сколько боли…

Маленькая Адриенна, дочь Луизы, тоже умерла, как и Лора — дочь Антуанетты и Сегюра. Луиза горевала, но не так сильно, как после смерти своего первенца; Антуанетта недавно разрешилась от бремени вторым сыном. Адриенна же страшно тревожится о Жорже, боится его потерять. Невинные малютки… Надо помолиться о них. Как знать? Раз Господь призвал их к себе, возможно, Он хотел их избавить от грядущих бедствий и страданий, которые оказались бы им не по силам, вводя во искушение…

Мужчинам легче, они ставят на первое место долг — или развлечения, у них есть политика, война, наука, игра, путешествия, а вся жизнь женщины состоит из любви. В любви же радость всегда умеряется болью.

Слабое здоровье не позволяет Клотильде угнаться за своим молодым мужем, торопящимся срывать цветы жизни. Со времени их свадьбы не прошло и года, а он уже пренебрегает ею… Возможно, в этом есть и вина матери: она никогда не учила своих дочерей нравиться мужчинам. Что для этого нужно? Красота, изящество, пикантность, умение подбирать наряды, особые таланты? Угождать им во всём или, напротив, дразнить отказами? Стыдно признаться, но госпожа д’Айен не знает ответа на этот вопрос. Сама она никогда не считалась красавицей — недурна, это самое большее, что о ней можно сказать; росла без матери, с трёх лет воспитывалась в монастыре, развив там свой ум и проникнувшись любовью к добродетели, а когда отец забрал её оттуда в четырнадцать, вела довольно уединённую жизнь до самой свадьбы. Мачеха, женщина добрая и простая, не сделала её кокеткой; при дворе Генриетта была представлена только после замужества; она не знала никаких мужчин, кроме кюре, любившего её как дочь, и своего отца. Жан де Ноайль, которого на ней женили шестнадцатилетним мальчиком, понравился ей своим прямодушием и щедростью.

Она полюбила его, но, будучи двумя годами старше, вела себя покровительственно, поучала, подавляла своим интеллектом. Она наивно полагала, что раз они принесли друг другу обеты пред алтарём, муж будет любить её всегда. Но нет, он быстро начал смотреть по сторонам и находил там то, что искал. Ему нравилось, что она умна и начитана, искусно играет в шахматы, но её вечная нерешительность выводила его из себя: о, этот страх провиниться перед Господом! Жан считает, что души не существует, человек — сосуд скудельный, его жизнь ограничивается земным существованием, поэтому лишать себя чего бы то ни было, дабы попасть в царствие небесное, — просто глупость. Она с ним не согласна; закон физики (теряя в одном, приобретаешь в другом), применим и к морали… Ну вот, она опять с ним спорит. Возможно, секрет женского обаяния состоит в том, чтобы казаться слабее, чем ты есть на самом деле, просить о покровительстве мужчину, а не оказывать его ему. Все говорили, что её сестра Анжелика, недавно скончавшаяся от бледной немочи, не так умна, как Генриетта, однако муж пылко её любил и теперь безутешен. А Жан так редко бывает дома…

Луиза тоже сетует на равнодушие мужа. Луи и Жильбер сейчас в Америке, но письма от Лафайета приходят чаще. Адриенна читает их гостям; он подробно описывает ей военные операции, называя в шутку своим начальником штаба; она купила карту Северной Америки и отмечает на ней позиции британских войск и Континентальной армии. В октябре стало известно, что корабль, на котором Генри Лоуренс плыл в Голландию, чтобы выхлопотать там заём для конфедератов, захватили англичане, Лоуренс теперь в Тауэре — как мятежник и военнопленный. Адриенна сразу написала письмо Верженну с просьбой заступиться за президента американского Конгресса, ведь он отец лучшего друга её мужа! Потом Жильбер сообщил о благотворительном бале в Филадельфии, который устроили местные дамы, чтобы собрать по подписке деньги на нужды солдат. Он внёс сто гиней от имени маркизы де Лафайет и тем самым ввёл её в высшее американское общество. Как гордилась этим Адриенна! Стоит мужу дать ей поручение, как она тотчас бросается его выполнять. В последнем письме он просил её купить штуку синего сукна, штуку замши, штуку полотна — всё самого лучшего качества, — чтобы преподнести американцам образчик французской мануфактуры, а ещё чайный сервиз белого севрского фарфора с ложечками из позолоченного серебра, в подарок миссис Вашингтон.

Ах, как бы госпожа д’Айен хотела познакомиться с этой женщиной! Жильбер просто восхищается ею. По его словам, генерал Вашингтон сделал ей предложение через месяц после знакомства, прогостив в её имении меньше двух дней. Он был тогда полковником колониальных войск, а она — молодой вдовой с двумя детьми. Неудачные роды лишили её надежды стать матерью снова, и всё же он повёл её к алтарю. Конечно, Вашингтон женился на приданом, но вопреки утверждению госпожи де Севинье, за порогом церкви они нашли любовь. Они такие разные: он высокий, статный, всегда элегантный, она маленького роста и одевается, как служанка; он любит танцевать и любезничать с дамами, она избегает света, предпочитая вести хозяйство и заниматься рукоделием, и тем не менее, они — пара, слившиеся воедино половинки, влекомые друг к другу силой истинной любви. В чём их секрет? Возможно, в том, что они вместе выстроили нечто общее, что их объединяет. Вот и Адриенна недавно обмолвилась в разговоре, что, когда Жильбер вернётся, они покинут особняк Ноайлей, чтобы зажить собственным домом…

Господи милосердный, сделай так, чтобы Адриенну не постигло разочарование! Видно, таков удел всех женщин в нашей семье: полюбить одного и навсегда.

Жоржик просыпается. Тихо-тихо, маленький, не плачь: маму разбудишь. Дай-ка я потру тебе дёсны…

28

Стволы абрикосов толстые, как у обычных деревьев, им даже не нужны шпалеры. Урожай собрали в июле, затем настал черёд персиков, следом поспели яблоки — сочные, сладкие! Фруктов было столько, что не только хозяева, но и слуги ели их вдоволь. Да что там слуги — лошади, которых выпускали пастись на луг между садами, ели яблоки прямо с деревьев, брезгуя паданцами! Паданцами же откармливали свиней.

Всё лето Ридезели прожили в загородной усадьбе генерала Клинтона на берегу Гудзона, в чудесном месте, где можно было гулять с детьми, наслаждаться чистым воздухом и солнцем и ни о чём не тревожиться. Компанию баронессе составляли две лоялистки, девицы Робинсон; генерал тоже часто навещал их, приезжая с одним из своих адъютантов.

Близился октябрь. Вечером луг накрывало густой пеленой тумана, а утром ещё зелёная трава казалась поседевшей от инея. Скоро придётся возвращаться в город. Неужели им придётся провести там ещё одну зиму? При одной мысли об этом Фредерика вздрагивала и поводила плечами. Девицы Робинсон уехали раньше: им кто-то сказал, что в порт зашёл корабль из Лондона с новейшими модными товарами. А потом приехал генерал Клинтон и сообщил печальную новость: майор Джон Андре, которого он как-то привозил к Ридезелям, попал в плен к американцам, и те повесили его как шпиона.

Боже мой! Такой превосходный молодой человек, красивый, воспитанный, талантливый! Совсем недавно в лоялистской газете, которую печатают в Нью-Йорке, поместили его стихи — "Охота на коров". Муж растолковал Фредерике, что речь там шла о нападении Энтони Уэйна, которого прозвали Бешеным Тони: он хотел угнать скот к мятежникам, но героические тори дали грабителям отпор. Майор Андре пал жертвой собственного благородства: вызвался выполнить поручение, для которого не обладал ни нужными познаниями, ни опытом. Он мог бы отказаться, и тогда вместо него послали бы офицера рангом повыше, но он не хотел подвергать опасности других, и вот… Ах, какое несчастье!

Вернувшись в Нью-Йорк, баронесса не узнала многих дам, с которыми успела подружиться: эти шляпы с перьями, чересчур открытые декольте, линия талии, поднятая почти к самой груди, какие-то валики сзади, пышные, но обуженные юбки, из-за чего дамы в креслах казались сидящими на облачках, нелепые муфты — Фредерика едва сдерживала смех при виде новых нарядов своих подруг. Когда же она узнала, во сколько обошлись им лондонские новинки, то просто пришла в ужас — просадить такие деньги накануне зимы! О чём они только думают!

Тринадцатого октября Генри Клинтон наконец-то смог обрадовать своих друзей: генералов Филлипса и Ридезеля обменяют на Бенджамина Линкольна, которого сам Клинтон и пленил в мае после капитуляции Чарлстона. Этим летом Линкольн жил на своей ферме в Массачусетсе, теперь он, наверное, вернётся к Вашингтону, но это всё равно: дело мятежников проиграно, их не спасут даже французы.

Обмен свершился официально только в ноябре, и генерала Ридезеля тотчас назначили командующим войсками на Лонг-Айленде. Как нарочно, он заболел оспой; хорошо, что дети больше не подвергались опасности подхватить эту страшную болезнь. Фредерика вновь сделалась сиделкой своего мужа. В минуты слабости, изнемогая от головной боли и жара, он тихо шептал, что хочет умереть; тогда она молча открывала дверь в соседнюю комнату, где Фрицхен и Каролина играли в куклы, а Августа качала колыбель с Америкой.

Их дом на Лонг-Айленде находился в не менее живописном месте: каждый вечер в окно были видны огни Нью-Йорка, отражавшиеся в Ист-Ривер, а днём — стройные прекрасные корабли, стоявшие на якоре в заливе. Дальше к востоку находился узкий пролив Хеллгейт: голландское название Hellegat, что означает "просвет", англичане переделали во "Врата ада", имея для этого все основания: пройти через это бутылочное горлышко с каменистым дном, сильными течениями и водоворотами, меняющими свой характер по воле приливов и отливов, удавалось не всем. В конце ноября там сел на мель и затонул корабль "Гусар" — ушёл под воду по самую палубу, только мачты торчали. По городу ходили упорные слухи, что в трюме "Гусара" были тысячи фунтов золотом, предназначавшиеся для британской армии; в Квинсе и на Лонг-Айленде усилили ночные патрули, чтобы американские шпионы не попытались достать золото со дна пролива.

Девочки засыпали под барабанные сигналы и перекличку часовых. Генерал и его супруга не выезжали из дома без охраны: американцы могли неожиданно напасть и захватить их в заложники, а английские драгуны успели полюбить своего нового командира, ещё не вполне оправившегося после болезни, и в особенности добрую, милую баронессу, державшую в своём доме открытый стол. Молодые офицеры приходили к ней отогреться в тепле уютного семейного очага, на пару часов забыть о войне и вспомнить о родине. Генеральша Ридезель выслушивала их рассказы с материнской улыбкой и помнила всех по именам.

Однажды после обеда Фриц собрался идти с офицерами в лагерь; они почтительно просили баронессу составить им компанию. Фредерика согласилась — почему бы нет? — и даже опередила их в своей карете. Бой барабанов застал её врасплох; из палаток выбегали солдаты и строились в ряды; дежурный офицер подошёл, чтобы отдать ей рапорт.

— Друг мой, так не делается, я не ваш генерал, — сказала баронесса, ошеломлённая таким приёмом. — Не знаю, как в Англии, но немецкие женщины не привыкли к подобным почестям.

— Этих почестей мало, ваше превосходительство, — возразил ей офицер. — Мы никогда не забудем того, что вы делали для наших товарищей под Саратогой.

Здоровье Фрица всё не возвращалось. Он осунулся, страдал от одышки и сердцебиений. Весна, оживившая природу, принесла Ридезелям новую душевную боль от расставаний. Генерала Филлипса назначили командиром экспедиционного корпуса, отправлявшегося в Южную Каролину. Они с Фрицем крепко обнялись и долго простояли так, не в силах разнять объятий, а когда Уильям поцеловал руку Фредерике, её кольнуло в сердце предчувствие: больше они не увидятся. Она была склонна доверять своему внутреннему голосу, он редко обманывал её… Путь генерала Ридезеля, напротив, лежал на север — в Канаду, где поредевший брауншвейгский корпус дожидался своего командира. Прощание с генералом Клинтоном тоже получилось трогательным, но на этот раз обошлось без дурных предчувствий. Баронесса была даже рада отъезду. Что-то ей подсказывало, что это начало дороги домой.

29

Один, совсем один.

Словно развеялись чары, и Жильбер обнаружил, что стоит на краю пропасти, не зная, как сюда забрёл и как отсюда выбраться. Он в Балтиморе, с приказом генерала Грина как можно скорее идти в Ричмонд на соединение со Штойбеном, но его отряд из северян — голых и босых, год не получавших жалованья, — того и гляди разбежится. Вашингтон далеко — всё ещё надеется штурмовать Нью-Йорк; Александр Гамильтон, похоже, покинул ставку и, наверное, устроится где-нибудь на административную должность с помощью тестя-генерала, заседавшего теперь в Конгрессе (он женился на Элизабет Скайлер); Джон Лоуренс, освобождённый из плена, уехал во Францию — выбивать денежную помощь из Версаля; Жильбер дал ему письмо к Адриенне, прося её помогать как только возможно. Американские друзья далеко, а французы… Они настроены к американцам высокомерно, не понимая, почему Лафайет носит мундир "жалких бунтовщиков", — чтобы его повесили вместе с ними? Аксель фон Ферзен, первый адъютант генерала Рошамбо, не скрывает своей неприязни к нации, для которой главная святыня — это деньги. Какое заблуждение и непонимание! Если бы все были продажны, как Арнольд, в Континентальной армии не осталось бы ни единого человека; американские солдаты — самые мужественные, терпеливые и выносливые в мире! Луи де Ноайль и Шарль де Дама вынуждены оставаться в Род-Айленде; герцог де Лозен со своим Легионом иностранных волонтёров вызвался участвовать в южной кампании, но Рошамбо ему не позволил. Прочие же офицеры, в особенности маркиз де Лаваль, вырвали у командующего обещание не придавать их в усиление Грину, чтобы не служить под началом у Лафайета. Конечно, Лаваль, участвовавший в сражении при Миндене, где погиб отец Жильбера, счёл бы для себя унизительным получать приказы от юнца, но дело не только в этом. Сословная спесь! Во Франции, чтобы стать полковником, нужно принадлежать к дворянскому роду, история которого насчитывает не менее четырёхсот лет, а уж стать генералом, не имея связей при дворе и большого состояния, не сможет даже самый великий стратег. При этом во Франции больше генералов, чем во всей остальной Европе! Вот они и воюют друг с другом… Хорошо, что Сурбадер де Жима по-прежнему рядом; Лафайет отдал ему батальон лёгкой пехоты.

Солдаты вовсе не горят желанием идти в Виргинию. Они родом из Массачусетса, Род-Айленда, Коннектикута и ожидали получить от своих штатов давно обещанное жалованье и обмундирование. Если они уйдут, всё это может затеряться в пути, как уже бывало много раз. Господи, неужели опыт ничему не учит? Почему гражданские не могут навести порядок в своей области? И они ещё требуют подвигов от военных!

Три с половиной месяца назад, в начале января, взбунтовался Пенсильванский полк, которым командовал Уэйн. Жалованье новобранцам выплатили вперёд ветеранов, и это стало каплей, переполнившей чашу терпения. Убив несколько офицеров, солдаты захватили шесть пушек и двинулись на Филадельфию, чтобы напомнить господам из Конгресса о своём существовании. Тотчас оживились агенты англичан, но солдаты вывели их на чистую воду: "Мы не Арнольды!" — кричали они. Уэйн оставался с ними, Вашингтон бомбардировал письмами власти штатов, чтобы заставить их раскошелиться. После переправы через Делавэр половину полка демобилизовали, а остальных отправили в отпуск до апреля. Бешеный Тони всё же устроил показательный расстрел зачинщиков, заставив их же товарищей стрелять в них с десяти шагов, практически в упор. У некоторых даже загорелись повязки на глазах… Один из казнимых после залпа был ещё жив, и Уэйн, угрожая пистолетом, заставил солдата добить его штыком… Нет, Лафайет не Уэйн, он не способен на такую жестокость. Недавно поймали двух дезертиров; одного Жильбер приказал повесить, а другого, хорошего солдата, просто выгнал из отряда, за компанию с разложившимся типом. Но что ему делать теперь? Как мог он поддаться тщеславию и возомнить, будто действительно готов противостоять опытным британским генералам? Надо написать Вашингтону и спросить его совета.

…Балтиморские купцы всё-таки ссудили Лафайету две тысячи фунтов: он выдал им вексель на своё имя, обещая уплатить долг через два года. О, эти французские законы! Через два года генерал-майор Континентальной армии, посланный с летучим отрядом прогнать англичан из Виргинии, муж и отец двух детей, станет наконец совершеннолетним! Будь он американцем, он бы уже в двадцать один год получил все права, а не в двадцать пять. Надо будет написать Лоуренсу, чтобы одолженные Жильберу деньги включили в заём, предоставленный Версалем Конгрессу. Зато теперь у солдат есть холсты, из которых местные дамы шьют им рубашки, сукно для мундиров (портные нашлись в самом отряде), обувь и шляпы, и воинство маркиза уже не выглядит жалким. Но всё равно у Лафайета пересохло во рту от волнения, когда он объявил перед строем, что отряду придётся сражаться с превосходящими силами противника и разного рода трудностями; сам он отправится навстречу неприятелю даже один, но солдатам, желающим его покинуть, нет нужды становиться дезертирами: они могут обратиться в штаб и получить пропуск к своим полкам. Объявил и ушёл дожидаться толпы, которая явится за пропусками…

Никто не пришёл. Похоже, что дезертирство выходит из моды. Тем лучше! Выделить надёжную охрану для артиллерии, чтобы не задерживала, но поспешала следом по мере сил, погрузить самое необходимое на повозки — и вперёд, на Ричмонд! Жаль, что у него совсем нет кавалерии, а у генерала Корнуоллиса, который в любой момент может вторгнуться в Виргинию, — самые лучшие кони на всём юге. Губернатор Джефферсон запретил реквизировать лошадей, а англичанам негры привели их сами — из скаковых конюшен! — расплатившись добром бывших хозяев за обретённую свободу.

Ночи по-прежнему были холодными, но днём уже становилось по-настоящему жарко, хотя солнце просвечивало матовой латунной пуговицей сквозь серое сукно облаков. На закате над остывающей землёй клубился молочный туман, в котором солдаты тонули по пояс; холодная сырость пробирала до костей; днём с хмурого неба то и дело сыпался дождь, а когда выглядывало солнце, то тёплым влажным воздухом было трудно дышать. Жильбер вспомнил, какие ужасы ему рассказывали о виргинском климате. Жима, выросшему на каменистых холмах Гаскони, приходилось нелегко, однако Лафайет чувствовал себя бодрым и совершенно здоровым, а усталость лишь пробуждала его аппетит. Он стал настоящим американцем! И разве мог он чувствовать себя чужим в родной провинции генерала Вашингтона?

До Александрии дошли за два дня, ещё через три были во Фредериксберге, а тридцатого апреля британский генерал Филлипс, спешивший в Ричмонд из Портсмута, громко выругался, увидев перед собой американские позиции: когда они успели?

Генералу нездоровилось. С утра у него так разболелась голова, что белки глаз налились кровью; поясницу ломило; он чувствовал, что у него жар; на лысине под шляпой выступила испарина. Это всё усталость, надо пойти прилечь. Всё равно опоздали. И отправить лазутчиков выяснить, сколько их, этих голодранцев, и кто ими командует.

Уильям Филлипс отдал армии всю свою жизнь и усвоил на полях сражений всё то, чему нынче учат в военных академиях. Командуя артиллерийской батареей, он отличился при Миндене, где был и Чарлз Корнуоллис; французы потерпели поражение и не смогли захватить Ганновер. К семьдесят шестому году он был уже генерал-майором. Его отправили в Квебек вместе с Генри Клинтоном и Джоном Бургойном, губернатор Гай Карлтон сделал его начальником над корабельной верфью в Сент-Джоне, где построили небольшую флотилию малых судов. В октябре она разгромила у острова Валькур американский флот, которым командовал Бенедикт Арнольд. Впрочем, меньше года спустя Арнольд взял реванш под Саратогой; Филлипс оказался в плену вместе с армией Бургойна. Затем военное счастье переменилось: теперь уже генерал Клинтон взял в плен пять тысяч американских солдат, пытавшихся обороняться в Чарлстоне, и Филлипса обменяли на Бенджамина Линкольна, Арнольд же вздумал сменить тёмносиний мундир на алый. Генри Клинтон пожертвовал ради него майором Андре и сделал Арнольда бригадиром, хотя и не доверял ему до конца. Когда в декабре Арнольд отправился в Чесапикский залив, друг Андре полковник Джон Грейвз Симко, командир Рейнджеров Королевы, получил приказ за ним присматривать. Кроме роты гессенцев капитана Эвальда, всё войско Арнольда (пехота, драгуны, артиллеристы) состояло из лоялистов, в чьих глазах он был героем.

Бросок британцев вверх по течению реки Джеймс оказался настолько стремительным, что губернатор Джефферсон не успел собрать рассеянное ополчение в один кулак и бежал из Ричмонда в Шарлотсвилл. Столицу штата — по сути, обычный деревянный посёлок — сожгли дотла, разграбив склады и церкви. Арнольд превратил свою армию в банду мародёров; офицерам была обещана доля после продажи добычи. На обратном пути спалили плантацию Бенджамина Гаррисона V: он подписал Декларацию Независимости, и Арнольд объявил его изменником королю, однако усадьбу, ограбив, жечь не стал — приберёг для себя после войны. Рабам обещали волю, и они сами уходили с англичанами. Местные борцы за права человека хотят свободы только для себя! Потом Арнольд вернулся в Портсмут, куда к нему прибыл Филлипс, чтобы надзирать за строительством укреплений. Там генерал и подхватил эту мерзкую болезнь, которая то отступала, то возвращалась, изнуряя его лихорадкой и изматывая болью. Проклятая страна…

Адъютант доложил, что мятежники арестовали нескольких лоялистов, среди которых были и лазутчики. Крякнув, Филлипс сел на кровати и потёр руками лицо. Боль как будто отпустила, но теперь он чувствовал страшную слабость во всём теле. Адъютант участливо спросил, не приказать ли подать обед, но генерал только досадливо поморщился. Его тошнило при мысли о еде. Он продиктовал адъютанту сердитое письмо, адресованное командиру американских войск. Ведомо ли ему, что гражданское население всех городов Виргинии находится целиком во власти войск его величества, которые до сих пор вели себя великодушно и благородно, но могут пойти на крайние меры, побуждённые к ним вероломными действиями противника, как то: стрельба, открытая из пушек по судну с поднятым парламентёрским флагом; арест штатских с охранными грамотами за подписью генерала Филлипса, который гарантировал этим людям свою защиту и покровительство, оградив их тем самым от всех посягательств на их жизнь и имущество.

Требую выдать виновных в этих инцидентах, и тогда мы будем считать их исчерпанными. Честь имею оставаться… и прочее, и прочее.

…Лафайет вспыхнул, прочитав это наглое послание. Впрочем, об обстреле судна он ничего не знал, надо будет расследовать это дело. Но требование выдать виновных! Считать особу шпионов священной!

Когда маркиз отправлялся в поход, генерал Вашингтон написал ему: встретите Арнольда в бою — просто убейте. Две попытки похитить предателя, чтобы судить его и принародно повесить, не увенчались успехом, но он не должен уйти от расплаты. Говорят, что Арнольд постоянно носит с собой два заряженных пистолета, чтобы не попасть в плен живым. Раньше Жильбер тоже считал, что смерть от пули — слишком славный конец для этого мерзавца, заслужившего себе пеньковый галстук, однако обстоятельства, вскрывшиеся в конце прошлого года, слегка поколебали его уверенность. В Филадельфии нашли письма к майору Андре от Пегги Шиппен; между строк были вписаны секретные сведения — симпатическими чернилами, рукой Арнольда. Он ли заставлял жену служить ему прикрытием? Она ли свела его с английским лазутчиком? Во всяком случае, она не была невинна и всё прекрасно знала, а в Вест-Пойнте разыграла гнусный спектакль, поверить в который мог лишь такой безукоризненно честный человек, как генерал Вашингтон. Городские власти приговорили её к изгнанию; судья Шиппен отвёз дочь и внука на берег Гудзона, где они поднялись на борт английского корабля. Белокурый ангел оказался демоном с чёрной душой. И почему-то сердце кольнула мысль об Аглае…

…Филлипс закашлялся и вновь почувствовал во рту солоноватый привкус крови. Проклятье! Грохот выстрелов раздавался совсем близко. Этот желторотый маркиз установил пушки на высотах у реки Аппоматтокс и лупит по Питерсбергу прямой наводкой. Лафайет… Кажется, Фредерика Ридезель что-то рассказывала о нём… Да, точно: по пути в Виргинию она случайно встретила его на постоялом дворе в Хартфорде и обедала с ним за одним столом. Он показался ей приятным и учтивым молодым человеком, однако его рассказы о Георге III, о том, как его величество был добр к своим гостям-французам, неприятно поразили её: разве можно пользоваться доверием человека, зная, что завтра отправишься с ним воевать?.. Не сын ли он того Лафайета, который пытался штурмовать батарею Филлипса при Миндене? Он был ещё жив, хотя в него угодило ядро, его унесли двое солдат… Сердце колотится в груди, в глазах темнеет. Сил нет даже руку поднять…

Дверь тихонько приоткрылась, в комнату осторожно заглянул негр-слуга. Вошёл, держа в руках кувшин с водой, сделал пару шагов к кровати… Дом сотрясся от сильного удара; в комнату с треском влетело ядро; вскрикнул негр, разбился кувшин; алая кровь течёт в тёмную лужу… "Чёртов мальчишка! Не даст мне умереть спокойно!"

…Парламентёр вручил Лафайету свой паспорт и вчерашнее письмо, оставшееся нераспечатанным. Теперь он вправе объявить, что генерал Филлипс скончался; новый командующий британскими войсками в Виргинии — генерал Бенедикт Арнольд. Жильбер посмотрел майору прямо в глаза.

— Я глубоко уважаю англичан и британскую армию, — отчеканил он, — и сочту за честь вступить в переписку с любым другим офицером, кроме этого.

Они отсалютовали друг другу, парламентёр уехал.

30

"Уильямсберг, 8 сентября 1781 г." Проставив дату, Жильбер вспомнил, что шестого сентября был день его рождения. Ему уже двадцать четыре. Или всего двадцать четыре — на взгляд графа де Грасса, которому уже под шестьдесят, или маркиза де Сен-Симона с двадцатью годами армейской выслуги.

Последнюю неделю колесо событий вертится как бешеное. Отказавшись от плана захватить Ямайку, адмирал де Грасс с тремя десятками кораблей неожиданно явился в Чесапикский залив, удачно миновав рифы и мели между Кубой и Багамами. Он привёз семь полков: пехоту, драгун, артиллеристов с осадными орудиями, пушками и мортирами; если соединить их с отрядом Лафайета и пенсильванцами Уэйна, получится не меньше пяти тысяч человек; с этими силами можно напасть на Корнуоллиса, запертого в бухте, разбить его и окончить, наконец, эту войну. Слава победителя англичан достанется Лафайету! Эту мысль адмирал внушал ему, точно дьявол-искуситель. Если бы Жильбер всё ещё был тем нетерпеливым юнцом, каким он прибыл сюда четыре года назад, эти слова упали бы на благодатную почву и дали буйные всходы, но… Лафайет уже не мальчик. Жатва может оказаться кровавой, он не станет рисковать надёжной партией, действуя на авось. Получив письмо адмирала, он предложил ему послать часть кораблей вверх по реке Джеймс и высадить Сен-Симона в Джеймстауне. Они соединятся в Уильямсберге и займут надёжную позицию под Йорком[22], тогда милорду будет некуда деться. Ему отрежут все пути к отступлению, будут перехватывать фуражиров, тревожить аванпосты, не бросая в бой регулярные войска, а когда подойдут Рошамбо из Род-Айленда и Вашингтон из-под Нью-Йорка, даже сам Корнуоллис вряд ли сможет совершить чудо.

Высадка ещё не завершилась, когда на горизонте показались паруса двух английских флотилий; французы могли оказаться в ловушке между британской армией и флотом. Тысяча матросов застряла на берегу, но авангард де Грасса уже вступил в бой. Пока кипело сражение на море и английские фрегаты выходили из строя один за другим, Лафайет распределял войска на суше, приняв на себя роль квартирмейстера и интенданта. Требовались неимоверные усилия, чтобы привести в движение проржавевший механизм гражданской администрации. У французов не было ни муки, ни мяса, ни соли; Томас Джефферсон не слезал с седла, лично объезжая плантации; скота в Виргинии имелось в изобилии, но муку надо было привозить из Мэриленда и Пенсильвании; Лафайет каждый день получал по два десятка писем от всех департаментов и правительств штатов, требовавших ответа, у него разболелась голова и начался жар. Если бы он мог поспать хотя бы три часа! Однако нужно написать и отправить письмо Вашингтону.

Позиция под Уильямсбергом просто прекрасна: спереди защищена оврагами, правый фланг прикрыт мельницей и прудом, левый — ручейками и озерками. Река Джеймс блокирована кораблями и ополченцами, которых с каждым днём становится всё больше. Лафайет деликатно рекомендовал де Грассу послать несколько судов в реку Йорк и к Вест-Пойнту, чтобы перекрыть и эту дорогу; к счастью, здесь генерал Дюпортайль, к нему адмирал наверняка прислушается. Англичане день и ночь строят укрепления; по данным лазутчиков, их ряды редеют из-за малярии, поэтому большая часть матросов тоже сошла на берег; Корнуоллис собирает весь провиант, какой может достать, и велел окрестным жителям перейти в Йорк. Штурмовать нашу позицию он не будет — это чревато большими потерями, а если попытается уйти, ему придётся бросить корабли, артиллерию, обоз, часть лошадей, всех негров и потерять треть армии.

Теперь зашифровать, переписать и… Дорогой генерал… Благодаря вам наша… позиция… хр…

* * *

Кабан резво бежал напролом через кусты, а на открытом месте внезапно поворачивал и устремлялся в другую сторону. Солдаты бросались на него плашмя и промахивались, он ускользал прямо из рук. Кто-то выстрелил и промазал. Вывернувшись в очередной раз, зверь устремился к спасительному лесу. "Эх, уйдёт!" Сзади послышались конский топот и гиканье; солдаты отпрыгнули в сторону, давая дорогу французскому гусару с пикой. Конь неумолимо догонял уставшего кабана; гусар поднял руку, примериваясь, бросок — кабан всхрипнул, упал и в последний раз дёрнул ногами.

Лафайет невольно отвлёкся на сцену охоты: она оживила в памяти детские воспоминания, родную Овернь… Однако Вашингтон вернул его к реальности, передав подзорную трубу.

Йорк защищала цепь из семи редутов и батарей, связанных между собой траншеями. Они не выглядели неприступными, артиллерия справится с ними в два счёта. Однако первыми заговорили пушки британцев. Американцы им не отвечали — гатили топь, только стрелки вели поединок с гессенскими егерями. К вечеру англичане отступили, бросив все укрепления, кроме одного редута на западе и двух на востоке. Американцы тотчас их заняли и подтащили пушки; в вечернем сумраке слышался шорох лопат и стук топоров: углубляли траншеи, рубили деревья для засек.

Позиции французов находились слева. Лафайет слышал грохот боя, продолжавшийся часа два у редута фузилёров, — там были Ноайль, Дама, Лозен… В это время американские сапёры втыкали сосновые щепки во влажный песок, размечая будущие апроши к первой параллели.

Второго октября британцы открыли ураганный огонь изо всех орудий; Лафайет был в числе тех, кто умолял генерала Вашингтона поберечь себя, но тот всё равно отправился объезжать линию фронта. Жильбер смотрел на него в подзорную трубу и страдал. "Всё будет хорошо, — твердил он себе, — с генералом ничего не случится; индейцы рассказывали мне, что он заговорённый". Господи, какая глупость. Не станет же он верить в эти басни, как дикарь. Но что, если Вашингтона в самом деле хранит Высшая сила? В его взгляде не было страха, даже затаённого. Если он за кого-нибудь и боится, то за него — Жильбера…

Генерал не любит рассказывать о себе, но Лафайет слышал от Джона Лоуренса, что Вашингтон не ладит со своим пасынком Джеки Кастисом, который всё делает ему наперекор. Миссис Вашингтон души не чает в сыне, поэтому генерал терпит его выходки… Как бы Жильберу хотелось доказать, что в нём Вашингтон обрёл благодарного, доброго, верного сына!

В ночь на шестое октября с погодой повезло: небо затянуло тучами, закрывшими луну, со стороны залива дул сильный ветер, то и дело брызгая в лицо дождём. Вашингтон взял кирку и несколькими ударами вспорол песчаную почву — начало траншее было положено. Поплевав в ладони, солдаты взялись за лопаты: предстояло прорыть ходы в две тысячи ярдов длиной, до самой реки Йорк, тогда можно будет обстреливать даже британские суда. Копали по ночам: днём британцы вели обстрел. За брустверами готовых укреплений устанавливали пушки. Девятого октября, в пять часов вечера, Вашингтон дал первый выстрел, и по всей длине параллели загрохотали американские и французские орудия, сметая британские люнеты. Канонада не прекращалась всю ночь, чтобы не давать англичанам роздыху. Когда рассвело, канониры меткими выстрелами разнесли большой каменный дом в Йорке и подожгли корабль "Харон", пламя с которого перекинулось на три соседних судна. Для этой английской эскадры река Йорк стала Летой…

Красные шарики ядер летели сквозь тьму — англичане продолжали палить по траншее, не зная, что американцев там уже нет: они роют вторую параллель. Разведчики перехватили письмо Корнуоллиса, которое удалось расшифровать Джеймсу Ловеллу: он заклинал Клинтона поспешить, потому что долго ему не продержаться. Генри Клинтон плывёт сюда из Нью-Йорка с пятью тысячами солдат. Нужно успеть до их прибытия.

Четырнадцатое октября. Закат угасал за лесом, за спиной у французов. Услышав с их стороны частые ружейные выстрелы, Лафайет понял: началось. Он выждал условленное время и подал сигнал; первая колонна американцев двинулась к английскому редуту — молча, стараясь производить как можно меньше шума. За батальоном Жима шёл батальон Гамильтона; отряд Джона Лоуренса заходил справа. Командовал Гамильтон; Жильберу пришлось уступить в этом Вашингтону, хотя он и хотел назначить командиром Жима. Оба полковники, оба его друзья; потакая одному, обижаешь другого. Каждый миг приходится делать выбор… Если б он только мог идти рядом с ними! Но он генерал, он должен следить за обстановкой и отдавать приказы.

Топоры вгрызались в колья засеки, выворачивая их из земли. "Тревога!" — крикнул часовой и выстрелил; американцы устремились вперёд с примкнутыми штыками, прыгая в наполненный грязью ров, карабкаясь по парапету, падая в воронки от снарядов… Светлячки выстрелов в тёмной ночи; чей-то крик: "Вперёд, ребята! Форт наш!" Кто это — Гамильтон или Лоуренс? Яркая вспышка, другая, третья; крики, мечущиеся чернильные тени… Англичане бросают гранаты! Лафайет двинул в бой колонну полковника Барбера и тотчас следом — колонну Хейзена. Как красиво они идут! Чётко, стройными рядами! Но что там, на редуте? Задние подсаживают передних, те лезут вверх по плечам своих товарищей… Выстрелы постепенно смолкли, теперь оттуда доносятся только страшные звуки рукопашного боя… Ещё один батальон развернулся слева, готовясь идти на выручку; прибыл вестовой от Уйэна: выступать? Нет, пока рано…

Несут… Кто? Полковник Барбер ранен… А Жима? Ранен в ногу? Гамильтон, Лоуренс? Живы! Гонец от полковника фон Цвайбрюккена: французы захватили второй редут! А вот и пленные — так мало? Всего несколько десятков человек… Наши потери: девять убитых, двадцать пять раненых. Раненых — в лазарет; выделите охрану для пленных; отправьте солдат копать могилы.

…Солнце сонно выглядывало из перины тумана, стлавшегося над рекой. Корнуоллис с ненавистью смотрел на самодельный полосатый флаг, воткнутый в бруствер. Пятнадцать лет назад он был одним из пяти пэров, проголосовавших против закона о гербовом сборе, и после неизменно поддерживал колонистов, считая их требования справедливыми, но когда разразилась война, он не стал уклоняться от службы. Лорд Корнуоллис мог потерпеть поражение в парламенте от себе подобных, но генерал-майор Корнуоллис не позволит доморощенным военачальникам хвастать победами над британской армией! Тогда, в семьдесят шестом, казалось, что война будет недолгой. Уезжая ранней весной, он обещал жене и детям вернуться через год. Но в декабре ускользнувший от него Вашингтон напал на Трентон, и главнокомандующий Хау отменил свой приказ об отпуске. Только когда армия расположилась на зимние квартиры в Филадельфии, Чарлз смог поехать домой. Мэри уже исполнилось восемь, она так сильно вытянулась, что он с трудом её узнал, а маленький Чарли не узнал его самого. Джемайма… Она дочь армейского полковника, она понимает. Ах, если бы он знал тогда… Франция подписала договор с инсургентами, признав независимость американских колоний. Корнуоллис вернулся в Нью-Йорк, к Генри Клинтону, назначенному главнокомандующим. Театр военных действий растянулся; Филадельфию пришлось оставить. Летом, при Монмуте, Корнуоллис отбил неожиданную атаку американцев и обратил их в бегство, но Вашингтону удалось остановить бегущих и заставить их сражаться.

В ту ночь уже Корнуоллис сбежал от Вашингтона, оставив для отвода глаз разожжённые костры; они поменялись ролями… А потом из Англии пришло письмо: Джемайма тяжело больна.

Он совсем не помнит того зимнего плавания, хотя ему говорили, что и бывалые моряки поседели. Он думал только о жене, о своей Голубке. Врач сказал, что надежды нет. Бедняжка, как она мучилась… Она угасла у него на руках, он закрыл ей глаза. И вернулся назад, пылая гневом: теперь они заплатят за всё!

Он прошёлся по Виргинии огнём и мечом. Пусть смутьяны, из-за которых он покинул свой дом, тоже потеряют то, что им всего дороже. Вы хотели свободы? Теперь вы свободны: ни дома, ни плантации, ни негров! А ваши жёны и дети скитаются по дорогам!

Корнуоллис был одержим, однако не терял головы. Этому французику, командующему американским отрядом, так и не удалось навязать ему сражения, хотя он два месяца гонялся за британцами по всей Виргинии. И здесь ещё не всё потеряно. Волк, попавший в капкан, отгрызает себе лапу, чтобы спастись. Но пока все четыре лапы целы. Генерал подал знак полковнику Роберту Аберкромби.

— Вперёд, храбрецы! Коли эту сволочь! — донёсся до него хрипловатый голос.

…Англичанам удалось заклепать шесть пушек, прежде чем их отогнали обратно французы, подоспевшие на помощь к американцам. К концу дня умельцы из Мэриленда каким-то образом сумели вытащить гвозди, забитые в запальные отверстия, и утром шестнадцатого октября все пушки вновь могли стрелять. Французские и американские канониры состязались между собой — кто нанесёт больший урон англичанам. В это время Корнуоллис, оставив небольшой отряд для прикрытия, собрал все войска на берегу, чтобы переправиться в Глостер-Пойнт. Там на их пути стоял только легион Лозена, с которым справится бравый Тарлтон. Они прорвутся и уйдут в Нью-Йорк.

Когда лодки достигли противоположного берега, неожиданно стемнело, как в грозу. Ветер, нагнавший лиловые тучи, взъерошил речную гладь тёмно-серыми зубцами, рябыми от злобного мокрого снега. Гребцы возвращались, отчаянно борясь с налетевшим шквалом. Когда мокрые насквозь солдаты, задыхаясь и отплевываясь, выволокли лодки на песок, стало ясно, что вторую партию уже не переправить.

…Барабанщик шёл впереди, за ним — офицер, размахивавший белым носовым платком. Пушки прекратили стрельбу. Офицеру завязали глаза и отвели в штаб. Вашингтон прочитал переданную им записку: "Сэр, предлагаю приостановить боевые действия на двадцать четыре часа и назначить по два офицера от каждой из сторон для встречи в доме мистера Мура, чтобы оговорить условия сдачи Йорка и Глостера. Генерал-майор Корнуоллис". Парламентёра проводили за американские линии, и он понёс ответ: прекращение огня только на два часа. Корнуоллис ещё пытался выиграть время, но потом махнул рукой: перед смертью не надышишься. В дом Мура отправились Джон Лоуренс и Луи де Ноайль.

Лафайет томился вместе со всеми в штабной палатке, которую Вашингтон делил с Рошамбо. Пробило полночь, когда прискакал Лоуренс с черновиком статей капитуляции. Солдаты, получившие статус военнопленных, направятся пешком в лагеря в графстве Фредерик, штат Мэриленд, и графстве Винчестер, штат Виргиния. С каждой полусотней солдат останется один офицер, чтобы наблюдать за обхождением с пленными, распределять одежду и прочие необходимые вещи. Остальные офицеры будут освобождены под честное слово и смогут уехать в Европу, Нью-Йорк или любой другой город в Америке, занятый британскими войсками, если поклянутся не воевать с американцами, пока их не обменяют. Больным и раненым будет оказана врачебная помощь: полковые хирурги смогут остаться в лагерях и оборудовать там госпитали. Лекарства и бинты предоставят американцы, а для доставки необходимых вещей из Нью-Йорка будут выданы соответствующие пропуска. Во время капитуляции британским войскам окажут воинские почести: они выйдут из форта с развёрнутыми знамёнами, с примкнутыми штыками, полковая музыка будет исполнять какую-нибудь американскую или французскую мелодию в честь победителя. Лафайет увидел, как у обычно невозмутимого Вашингтона дёрнулась щека.

— Капитулирующей армии будут оказаны те же почести, что и гарнизону Чарлстона, — произнёс он своим глуховатым голосом. — Знамёна зачехлить, мушкеты нести на плече, играть на барабанах британский или немецкий марш. Затем бросить оружие на землю и вернуться в лагерь, пока им не будет назначено место пребывания.

…К двум часам дня французы и американцы выстроились друг против друга в две шеренги, растянувшиеся на полмили; за их спиной собрались окрестные зеваки, не желавшие пропустить развлечения. Лафайет снова страдал: полотняные куртки его солдат были грязными, рваными или наскоро залатанными, большинство стояли босиком.

Французы же сияли белыми или васильковыми мундирами и белоснежными гетрами поверх башмаков; сапоги офицеров были начищены до блеска. Под рокот барабанов гобои исполняли Марш маршала Саксонского.

Показались англичане. Утром им выдали новые мундиры, чтобы они не походили на побитых оборванцев, но многие были пьяны и плакали, не скрывая слёз. Барабаны выбивали дробь, флейтисты играли старую военную песню якобитов. Солдаты шли, таращась на французов и не обращая никакого внимания на американцев. Лафайет не выдержал и велел играть "Янки Дудл".

Вашингтон и Рошамбо наблюдали за процессией, сидя верхом. К ним подскакал английский офицер, но это был не Корнуоллис — бригадир Чарльз О’Хара. Генерал нездоров и не может присутствовать на церемонии. Вот его шпага.

О’Хара протянул её Рошамбо, но тот кивнул на Вашингтона. Однако Вашингтон тоже не принял шпагу, указав подбородком на генерала Линкольна, пленённого под Чарлстоном. Ирландец покраснел, но всё же отдал шпагу ему.

Дойдя до конца строя, британские солдаты бросали мушкеты на землю — с силой, стараясь разбить. О’Хара поскакал туда, чтобы запретить им это делать. Отряд, успевший переправиться в Глостер, сдался Лозену.

На поляне поставили большой шатёр, чтобы отпраздновать победу пиром. Французские офицеры — весёлые, говорливые, хохочущие и перебивающие друг друга — то и дело подходили к англичанам, оцепенело сидевшим за столом, предлагая тосты за храбрых британских воинов и выражая им своё сочувствие. Лафайет сидел рядом с Вашингтоном, Гамильтоном и Лоуренсом; ему было слегка неловко за своих соотечественников. Он смотрел на страдающее лицо О’Хары, вновь заменявшего Корнуоллиса. Перехватив его взгляд, ирландец сделал над собой усилие и изобразил подобие улыбки, обратившись к французам.

— Я рад, — сказал он достаточно громко, — что американцы пленили нас не в одиночку.

— Генерал О’Хара не любит повторений, — тотчас отозвался Лафайет.

Он не смог сдержаться. Пусть вспомнит Саратогу — там О’Хара был пленён в первый раз, вместе с Бургойном, одними лишь американцами!

Нет, он не позволит выставлять защитников своей второй родины людьми низшего сорта! Они и так уже вынесли немало унижений, пошли на множество жертв. Сердце Жильбера обливалось кровью, когда он подписывал приказ не выдавать американским отрядам муку, пока французы не получат провиант на три дня, — виргинцы грызли кукурузные лепёшки, тогда как для гусаров Лозена выпекали пшеничный хлеб. Американские офицеры уступили французам собственных лошадей! Генерал Нельсон, плативший ополчению из собственных денег, которые он занял под залог своих имений, позволил французской армии разбить лагерь посреди его плантации, погубив урожай, и не потребовал никакой компенсации за прекрасные дома в Йорке, принадлежавшие ему самому и его родне, которые были разрушены во время артиллерийских обстрелов! Более того, он предоставил собственные экипажи для подвоза осадной артиллерии! Генерал Рошамбо выразил ему свою благодарность, но этого мало. На всех скрижалях истории должно быть написано: американцы отстояли свою свободу сами! Французы просто подставили им плечо.

31

Индеец был в набедренной повязке поверх трико медного цвета (дань светским приличиям) и в головном уборе из перьев; юный Морис де Караман снял мундир, оставшись в одном камзоле, и нахлобучил меховую шапку. Оба продвигались вприпрыжку по кругу на полусогнутых ногах, размахивая руками, при этом индеец пел заунывную песню, прерывавшуюся вздохами. Лицо его было серьёзно и непроницаемо, а семнадцатилетний граф веселился от души, но этот контраст усиливал впечатление от дуэта. В конце индеец выпрямился, выкрикнул несколько слов и ударил себя правой рукой по бедру.

Дамы пожелали узнать, что означает сей танец. Морис де Караман переговорил с дикарём по-английски и сообщил, что это пляска смерти. Когда индейца собираются убить враги — например, сжечь на костре, — он поёт эту песню: "Я храбрец и умираю без страха, я смеюсь над смертью". Объяснение выслушали в благоговейном молчании.

Индеец был нарасхват, все желали залучить его к себе на вечер. Он приехал во Францию вслед за Лафайетом: сбежал из своего племени, явился в Нью-Йорк, сел там на корабль, не говоря ни слова по-французски и никого не зная, а сойдя на берег в Лорьяне, принялся разыскивать героя американской войны. Маркиз узнал об этом, послал за дикарём, и того доставили в Париж.

Морис де Караман коротко с ним сошёлся: служа капитаном в драгунском полку Ноайля, он побывал в жилищах туземцев и наблюдал их обычаи. Теперь он развлекал своего нового друга, пытаясь удивить его достижениями европейской цивилизации. Английский парк, разбитый его отцом в Руасси, произвёл большое впечатление на королеву Марию-Антуанетту, пожелавшую устроить нечто подобное в Версале, но сын лесов с берегов Гудзона не нашёл в нём ничего замечательного. Картины на стенах, позолота и канделябры тоже оставили его равнодушным. Тогда граф выложил свой главный козырь — домашний спектакль в роскошных декорациях и пышных костюмах. Три брата Караманы и их сестра Амели представили "Скромницу" на музыку Гретри, сорвав аплодисменты избранной публики, индейца же тронуло только пение мадемуазель де Караман. "Эта красивая девушка поёт, как птичка", — сказал он на ломаном французском.

Комплимент внушил беспокойство хозяйке дома: ей говорили, что у дикарей слова не расходятся с делом; ещё не хватало, чтобы он вздумал выразить её дочери свой восторг таким же способом, как вольтеровский Простодушный! Маркиз де Караман завёл с индейцем разговор об опасностях близкого общения с женщинами. Когда тот понял, что его пугают дурными болезнями, то сказал, что сможет излечиться в несколько дней целебными травами. Это заинтересовало маркиза как ботаника: не трифоль ли это? А может быть, английский шпинат, морковь или дикий цикорий, которыми лечит господин Митье? Дикарь этих слов не понимал, но рассказал, что будущей весной Кайевла возьмёт его с собой в родные места, и там они пойдут в лес, чтобы запастись всеми нужными травами.

Лафайет не выходил из моды с самого возвращения в Париж в конце января 1782 года. В Ратуше тогда чествовали дофина, появившегося на свет 22 октября; узнав о прибытии героя, король и королева посадили Адриенну в свою карету и отвезли в особняк Ноайлей, чтобы не задерживать воссоединение супругов. Молва трубила о том, что маркиз — истинный победитель при Йорктауне; он уступил лавры Рошамбо и Вашингтону, хотя всё подготовил, преодолев немыслимые препятствия, и мог бы довершить дело сам. Людовик XVI произвёл его в бригадиры, сохранив за ним командование полком королевских драгун. А счастливая Адриенна больше всего боялась, что муж снова куда-нибудь уедет: каждый раз, когда он выходил из комнаты, её сердце сжималось, будто он уходит навсегда… Она делала над собой усилие, чтобы поглубже спрятать свою тревогу.

Визиты, чествования, появления на балах и в Опере под рукоплескания присутствующих… Только в мае Лафайет на несколько недель уступил место в центре внимания зарубежному гостю — графу Северному с супругой, прибывшему в Париж из Италии. Все знали, что на самом деле это цесаревич Павел, единственный (законный) сын императрицы Екатерины и наследник российского престола.

Графу Северному было двадцать восемь лет. Невысокий и невзрачный, он, однако, был исполнен собственного достоинства, говорил на безупречном французском языке, мгновенно и остроумно реагируя на реплики своих собеседников, отличался умением слушать, был прост и приветлив, выказывая при этом недюжинный ум и образованность: его познания выходили далеко за рамки военного дела. Миловидная графиня очаровала общество своей грациозностью, начитанностью и музыкальностью. Каждый день был расписан по часам: официальные приёмы, званые обеды, театральные представления, маскарады в Опере, посещение Королевской гобеленовой мануфактуры, фарфоровой мануфактуры в Севре и мессы в соборе Парижской Богоматери… Король и королева, сверстники гостей из России, расточали им своё внимание, улыбки и подарки. Во время прощального приёма в Версале (с оперным спектаклем, балетом и ужином на триста персон) граф Северный поклялся у колыбели дофина в неизменной верности союзу с Францией. Графиня же привела в восторг Марию-Антуанетту своим ожерельем из халцедона. Желая поразить её в свою очередь, королева заказала в Севре сервиз из шестидесяти четырёх предметов, обошедшийся казне в шестьдесят тысяч ливров: молочно-белый фарфор, снаружи покрытый кобальтом, был расписан золотом в подражание греческим амфорам, за исключением двух бокалов с портретами монаршей четы; разноцветная эмаль, оправленная в золото, подражала самоцветам. Все формы для отливки тут же уничтожили, чтобы сервиз остался в единственном экземпляре.

Гости отдавали должное французскому искусству жить, приобретая мебель, обстановку и гобелены для своего нового дворца в Павловске, однако пожелали осмотреть и госпитали, жилища бедняков, даже тюрьмы. "Чем дальше вы стоите по своему положению от несчастных и маленьких людей, тем ближе следует подходить к ним, дабы узнать и понять их", — пояснил граф Северный и привлёк к себе сердца тех, кто доселе оставался к нему равнодушен. Наконец, проведя три дня в Шантильи у принца Конде, русские уехали, и всё внимание вновь обратилось на Лафайета.

Адриенна уже не могла его сопровождать в театры на бульваре Тампль, на демонстрацию опытов с электричеством или на сеансы животного магнетизма доктора Месмера на Вандомской площади: она вновь ждала ребёнка, и беременность протекала тяжело. Госпожа д’Айен разрывалась между нею и недавно овдовевшей Клотильдой, которая от горя слегла в постель. Весной маркиз дю Рур неожиданно заболел оспой; Клотильду не пускали к нему во время болезни, опасаясь заразы, и она не смогла сказать ему последнее "прости". Больше всего мучений ей причиняла мысль о том, что муж не оставил ей ребёнка. Розалия и Полина, невесты на выданье, согласились привиться от оспы, и госпожа д’Айен вновь сделалась сиделкой. Особняк Ноайлей превратился в лазарет, Жильбер старался проводить там как можно меньше времени, считая дни до своего совершеннолетия и уже присмотрев дом на улице Бурбон, на другом берегу Сены, где они с Адриенной и детьми заживут своей семьёй.

Пока же он поселился в Версале, чтобы использовать любую возможность поговорить с королём о своих новых проектах.

Поражение де Грасса, попавшегося в ловушку между Гваделупой и Доминикой, привело к потере семи кораблей и девяти тысяч человек убитыми и ранеными, четыре тысячи пленных англичане увезли на Ямайку. Людовик XVI велел построить до конца года десять новых кораблей; его братья вызвались довести их число до дюжины. Лафайет твердил, что необходима новая экспедиция на Ямайку, вместе с испанцами, и вызвался отправиться туда с генералом д’Эстеном; король согласился на его разведывательную поездку в Мадрид. Военным министром был теперь отец Филиппа де Сегюра; надо будет склонить его на свою сторону. Связи при дворе значат очень много; говорят, своим назначением маркиз де Сегюр обязан благосклонности королевы к его сыну (который, кстати, недавно отправился в Америку вместе с группой молодых офицеров), тогда как главный министр Морепа держал на примете совсем другую кандидатуру.

Мария-Антуанетта теперь находила Жильбера интересным. Рождение дофина упрочило её положение, и она перестала остерегаться сплетен, без которых в Версале не могли обойтись, как без воздуха. Лафайет получил приглашение присутствовать при сеансе позирования, чтобы развлекать её величество рассказами об Америке, пока госпожа Виже-Лебрен будет писать её портрет.

У художницы было простоватое лицо с сочными губками и вздёрнутым носиком, которые придавали ей вид очаровательной наивности; она выглядела совсем юной, хотя была двумя годами старше Жильбера. Вооружившись кистями и палитрой, Элизабет стояла за мольбертом. Лафайет пристроился рядом и рассматривал картину.

Фон был едва намечен, парадное платье с кружевами и причёска со страусовыми перьями набросаны вчерне; художница занималась тщательной прорисовкой лица и рук. Жильбер подивился тому, как удачно найдена поза: не греша против истины, мадам Виже-Лебрен умело скрывала недостатки своей модели, выводя на свет её достоинства. Большой бант, прикреплённый к лифу под самым декольте, привлекал взгляд к полной груди Марии-Антуанетты и ее безупречной формы рукам, обнажённым по локоть. Лицо было повёрнуто вполоборота, чтобы большой нос и выступающая нижняя губа — отличительная черта всех Габсбургов, — были не так заметны, зато выразительные серые глаза, пусть и не самой изящной формы, смотрели прямо на зрителя так, что тому хотелось поклониться.

Надо будет заказать Виже-Лебрен портрет Адриенны. Не сейчас, разумеется, — потом, когда она родит и оправится от родов. А может быть, лучше семейный портрет? Они вдвоем, Анастасия и Жоржик. Как, наверное, трудно рисовать детей: их ведь не заставишь стоять неподвижно по целому часу. Вот что: нужно уговорить госпожу д’Айен! Да, это будет отличный подарок для Адриенны! Она повесит портрет в их новом доме, это утишит её грусть от расставания с матерью…

— Ах, как мило! — раздался насмешливый голос. — Вы совсем меня не слушаете!

Жильбер встрепенулся.

— Виноват, ваше величество! Я так залюбовался портретом, что, каюсь, забыл про оригинал. Надеюсь, вы позволите мне искупить свою вину, совершив беспримерный подвиг в вашу честь!

— О ваших подвигах мы уже наслышаны, — тем же тоном продолжала Мария-Антуанетта. — Расскажите лучше о чужих. Это будет вам наказанием.

— О, вы плохо меня знаете, если считаете, что рассказывать о других людях, которые храбрее, умнее, лучше меня, причинит мне страдания, напротив! Мне понадобится больше времени, чем нужно госпоже Виже-Лебрен, чтобы закончить ваш портрет. С кого прикажете начать?

Мария-Антуанетта сделала вид, что задумалась.

— Верно ли говорят, что граф Ферзен вёл себя храбрее многих французов? Вот будет забавно, если он получит крест Святого Людовика из рук моего супруга раньше, чем какой-нибудь шведский орден!

— Полковник Ферзен в самом деле отличился во время штурма редута фузилёров; граф де Дама и герцог де Лозен отзывались о нём как о человеке изрядной честности и доблести, но если вам интересны подробности, спросите лучше у них: я не имел счастья видеть графа в бою, поскольку находился с американской армией. Могу вам рассказать о французских волонтёрах, например, о господине де Жима. Это воистину редкий образец чисто гасконской неустрашимости и презрения к опасности в сочетании с верностью своим друзьям и чуткой, отзывчивой душой…

— Да, вы стали настоящим американцем! Зачем вы всё ещё носите этот мундир, если мой муж сохранил за вами полк? Скажу вам по секрету: ему может быть неприятно видеть своего подданного в мундире иноземной армии.

— Его величество прекрасно знает, что я всегда служу своему отечеству и своему королю, какого бы цвета мундир я ни носил.

— Довольно о мундирах! Расскажите мне лучше, какие платья носят американки.

…В Париже Лафайет сразу отправился на улицу Клери, к госпоже Виже-Лебрен. Они с мужем занимали целых два дома: в одном жили сами и принимали жильцов, в другом же располагались мастерская, академия, где преподавала Элизабет, и выставочный зал, где можно было приобрести разные древности, полотна голландских мастеров, Грёза и Фрагонара, добытые Лебреном. Хозяина не было дома, да маркиза он и не интересовал; в свете говорили, что Лебрен бросил свою первую жену в Голландии, чтобы жениться на молодой талантливой художнице, и теперь наживается на ней, тратя деньги на игру и девок.

Заказать портрет стоило двенадцать тысяч ливров, однако найти время для госпожи д’Айен оказалось непросто: записная книжка Виже-Лебрен была заполнена на полгода вперёд. Пока она листала её, постукивая карандашиком, Жильбер гулял по мастерской, разглядывая готовые портреты. Перед одним он застыл, как вкопанный.

Это была красавица; художнице даже не потребовалось обычных ухищрений — обо всём позаботилась природа. Совсем молодая женщина, не старше двадцати, но её взгляд, поза, осанка излучают уверенность и силу. Ни наивности, ни кокетства, хотя она одета и причёсана по последней моде; она словно говорит: "Я знаю, кто я; а вот кто вы?"

— Это госпожа де Симиан.

Художница стояла рядом с Жильбером.

— Диана де Симиан? Кузина Шарля де Дама?

Виже-Лебрен пожала плечами:

— Фрейлина графини Прованской.

Спускаясь по лестнице, Лафайет припоминал всё, что слышал мельком от своего друга. Диану выдали замуж в пятнадцать лет за Шарля-Франсуа де Симиана, капитана гвардейцев графа д’Артуа. Он тоже отправился в Америку с корпусом Рошамбо. Что же такое Шарль говорил про него… ах да. "Если даже Симиан, женатый на такой красавице, как моя сестра, предпочитает мужчин…" То он просто дурак!

* * *

Жильбер теперь читал всё, что мог найти об Антильских островах. Король разрешил ему пользоваться своей библиотекой из Больших апартаментов, в которой имелись книги и на английском языке, но маркиз всё же решил заглянуть в библиотеку Месье, которая была не менее обширна, а в чём-то и более ценна. Прованс уехал в один из своих замков, Лафайет не рисковал столкнуться с ним нос к носу. Он рассчитывал провести несколько часов в тишине и одиночестве. Потянув дверь на себя, он шагнул вперёд — и остановился на пороге: звук захлопнутой книги прозвучал слишком гулко; застигнутая врасплох дама была смущена. Но Жильбер смутился ещё больше: это была Диана де Симиан.

— Простите; я, должно быть, напугал вас, — произнёс он наконец. — В мои намерения ничуть не входило нарушать ваше уединение. Если моё присутствие вам неприятно, я сейчас же уйду. Но если вы позволите мне побыть здесь немой бесплотной тенью… Жильбер де Лафайет, к вашим услугам.

— Я знаю, кто вы, — улыбнулась Диана. — Шарль много рассказывал о вас.

Эта улыбка сняла все светские преграды; они враз сделались старыми друзьями, которым можно говорить о главном, не заботясь об условностях. Самой лёгкой темой были книги. Жильбер спросил, что она искала в библиотеке; Диана показала ему томик Ричардсона во французском переводе, и Лафайет мысленно порадовался тому, что видел спектакль, поставленный по "Клариссе": романов он не читал, Адриенна же именно по ним выучила английский. С английской литературы перешли к французской; Диана спросила, понравились ли ему "Опасные связи". Жильбер вспомнил, что эта книга, присланная ему по старой памяти герцогом д’Айеном, так и осталась неразрезанной… Роман пехотного капитана Шодерло де Лакло был в большой моде; Лафайет слышал краем уха, будто автор сводит в нём личные счёты, за что и был сослан в дальний гарнизон в Бретани. Промычав нечто неопределённое, он спросил, понравился ли роман самой Диане.

— Да! — ответила она с вызовом. — Я нахожу, что написано ничуть не хуже, чем у Ричардсона, причём без скучной назидательности. Что бы там ни говорили, автор не упивается пороком, как иные, и не бичует его, точно проповедник, а сокрушается о нём. В самом деле, разве не страшно жить в обществе, где любовь — игра?

— Любовь — это Божий дар! — с жаром подхватил Лафайет.

Это прозвучало слишком откровенно, поэтому Жильбер поскорее перевёл разговор на Дама, который что-то давно не пишет. Испросив позволения бывать у госпожи де Си-миан и видеться с ней у общих знакомых, Лафайет ушёл, позабыв о своей книге.

Версаль стал ему мил. Хотя Прованс по-прежнему смотрел сквозь Лафайета и не заговаривал с ним, это лишь придавало пикантности встречам с фрейлиной его жены.

В августе во дворец явился де Грасс, освобождённый из английского плена. Георг III лично вернул ему шпагу, а новый глава правительства лорд Шелберн передал с ним предложения о мире. Виги, желавшие покончить с войной, взяли верх (Жильбер представил себе Чарли Фокса в ораторском пылу), однако война ещё продолжалась: французы отчаянно пытались отбить Гибралтар для испанцев, при этом между офицерами обеих наций, как обычно, царили раздоры и соперничество. В середине сентября англичане разбили раскалёнными ядрами "непотопляемые и несгораемые" плавучие батареи, пытавшиеся штурмовать неприступную крепость. Бочонки с порохом взорвались с таким грохотом, что во всех домах Гибралтара и Альгесираса повылетали стёкла, солдаты и офицеры оглохли на несколько дней, а земля содрогнулась даже в Кадисе. Несмотря на это, осаду не сняли, а Лафайет готовился выехать в Мадрид — прощупать почву для экспедиции на Ямайку.

Отъезд пришлось отложить из-за неожиданных родов Адриенны, заставивших всех поволноваться. К счастью, девочка, появившаяся на свет до срока, решила задержаться на нём подольше. Её назвали Марией-Антуанеттой-Виргинией — в честь крёстной-королевы и американской колонии, которую Лафайет считал теперь своей второй родиной.

Неужели радость и вправду всегда ходит об руку с горем? Получив письмо от генерала Грина, Лафайет вскочил на коня и провёл весь день за городом, пытаясь размыкать бешеной скачкой острую боль. Джон Лоуренс! Друг, почти что брат! Одна из Парок пыталась его уберечь, уложив в постель с приступом малярии, но он узнал, что англичане, изголодавшиеся в Чарлстоне, выслали за реку отряд фуражиров на поиски риса, и тотчас ринулся в погоню. Вторая Парка расположила на его пути гостеприимную усадьбу с любезными и весёлыми дамами, но в три часа ночи Лоуренс покинул этот дом и устремился прямиком в западню, устроенную англичанами в высокой траве. Выстрел — и третья Парка перерезала нить его жизни. Лоуренс упал с коня; его отвезли на ту же самую плантацию, где он провёл бессонную ночь, и похоронили там. Тадеуш Костюшко приехал из Северной Каролины, чтобы заменить погибшего друга, возглавив его шпионскую сеть, а три недели спустя британцы ушли из Чарлстона…

После смерти сына Генри Лоуренс вернулся в их разорённый дом. Он знал, он чувствовал, что так будет… Но кто может сказать — и исполнится, если Владыка не повелит этому случиться? Не по слову ли Всевышнего приходят бедствие и благо?..

32

Целых два месяца фрегат "Слава", на котором Филипп де Сегюр должен был отплыть в Америку, никак не мог выйти в море и скитался из порта в порт: из Бреста в Нант, из Нанта в Лорьян, из Лорьяна в Рошфор… В этом порту Сегюр с большим сожалением расстался с герцогом де Лозеном, который с частью офицеров перешёл на фрегат "Орёл". Только благодаря обществу Лозена Филипп до сих пор не сошёл с ума: рассказов у герцога хватило бы ещё года на два, а его невозмутимая манера держаться, скопированная с английских денди, была предметом зависти Сегюра, склонного к перепадам настроения. Не решаясь признаться в этом сам себе, он подражал герцогу во всём и даже подумывал о том, чтобы вставить в правую мочку золотую серьгу: Лозен, по его словам, носил её по совету врачей, чтобы улучшить зрение, необходимое военному. Шутит он или всерьёз? Граф Ферзен тоже носит серьги… Решено: Филипп обзаведётся серьгой после первого настоящего дела. Ах, если бы и он тоже мог сыпать названиями сражений, в которых принимал участие! Лафайет и Ноайль, Лозен и Ферзен уже покрыли себя славой на поле брани, а потомок храбрых Сегюров до сих пор обычный царедворец, который пишет миленькие стишки…

Шевалье де Валлонг проводил уходивших мрачным взглядом. Он, ветеран королевского флота, имеющий награды за храбрость и исходивший множество морей, был всего лишь капитан-лейтенантом, тогда как молоденький шевалье де Латуш, во флоте без году неделя, уже капитан! Пусть он умный, образованный и любезный человек, всем известно, что карьеру он сделал только благодаря своим связям и покровительству герцога Орлеанского.

Филипп сочувствовал Валлонгу, потому и остался на "Славе". Принявшись за свои реформы, маркиз де Сегюр тотчас навлек на себя неприязнь вельмож именно тем, что ставил заслуги выше происхождения и связей. Покрытые шрамами ветераны прославляли его со слезами на глазах, а молодые отпрыски знатных родов проклинали. Конечно, не обошлось без сплетен, злословья, интриг. Чего греха таить: Филипп тоже попользовался старой системой, став полковником в двадцать три года. Теперь ему было от этого неловко и он рвался в Америку, чтобы заслужить своё звание.

В середине июля "Орёл", "Слава", и "Церера", сопровождавшая торговый караван, наконец расправили паруса, но ветер вновь переменился. "Церера" неловко выполнила поворот и врезалась в "Славу", да так, что ей пришлось вернуться в порт вместе с караваном. Остальные продолжили путь, однако "Славе" то и дело приходилось убирать часть парусов, поджидая "Орла". Что за притча? "Орёл" должен быть гораздо проворнее! Всё разъяснилось, когда стало видно, что фрегат тащит на буксире "купца". Капитан Латуш не смог расстаться с прелестницей, которая приехала к нему в Ла-Рошель из Парижа, и взял её с собой на войну — но, разумеется, не на борт военного корабля. В глазах Валлонга блеснул злорадный блеск. Ну вот наверняка не обойдётся без доноса… Теперь Филипп сочувствовал Латушу: кто из нас не совершал безумств во имя любви?

Ветер то и дело стихал, и паруса повисали, точно бельё на верёвке. Время от времени на горизонте появлялся корабль, "Слава" устремлялась на охоту, выполняя приказ капитана Латуша, однако всякий раз её ждало разочарование: вожделенный "приз" оказывался не врагом, а судном нейтральной или дружественной державы.

Через три недели, когда питьевая вода закончилась, зато появилось множество больных, небольшая флотилия решила причалить у Терсейры — главного из Азорских островов.

На рейде Ангры стояло несколько торговых судов, однако, когда фрегаты собирались бросить якорь, от берега отчалила шлюпка и шустро понеслась к ним, подгоняемая мощными взмахами вёсел. Поднявшись на борт "Орла", комендант порта заявил Латушу, что ему лучше курсировать перед рейдом: у берега коварные течения, порт продувается всеми ветрами, и он не может отвечать за сохранность иноземных кораблей, рискующих разбиться о прибрежные скалы. Воду и всю необходимую провизию им пришлют.

Филипп смотрел на горы, зелёными уступами спускающиеся в океан, и не мог отделаться от мысли: эта кучка островов и есть Атлантида, о которой Платон узнал от египетских жрецов. Вершина ушедшего под воду материка ещё боролась с ураганами и морской стихией, сохранив для кучки людей кусочек рая на земле. Жасмин, апельсин, лавр, акация, розы наполняли чистый воздух своими ароматами; между рощами раскинулись поля с разными злаками и сочные луга с тучными стадами. Сегюр с радостью спустился в шлюпку, направлявшуюся к приветливым берегам.

Жители Ангры смотрели на чужестранцев во все глаза. За последние шестьдесят лет их посетили всего несколько французов и англичан с двух торговых судов, которые пробыли в порту не больше трёх-четырёх дней. Они не знали никаких иных народов, кроме португальцев; их вина, зерно, скот и фрукты сбывали только в Лиссабоне и в Бразилии.

Разглядывая их в свою очередь, Филипп подумал про себя, что население Азорских островов отстало в своём развитии лет на двести, но вряд ли даже подозревает об этом. Зато губернатор Терсейры (представитель одного из знатнейших родов в Португалии) кичился своей небольшой армией для защиты острова, на который никто не собирался нападать и к которому было сложно причалить.

Фамилия французского консула была Перес. В юности он уехал в Португалию на поиски богатства; торговые дела привели его на Терсейру, а чары местной красавицы приковали к острову навсегда. Наименее занятой консул в мире обрадовался встрече с соотечественниками, а очаровательная сеньора Перес наслаждалась возможностью смотреть на мужчин иначе, чем сквозь жалюзи. Сегюр отправился на долгую прогулку по острову, ожидая узнать от консула много интересного, однако ум его гида оказался не так плодовит, как местная почва. Свою родину он почти не помнил, других стран не знал, любил только свою жену и восхищался только своим домом и парком с длинной аллеей из лимонных деревьев, был рад скромной пище, которую сам же и готовил, и чистой воде из собственного колодца. Возвращаясь на корабль, Филипп обдумывал новый парадокс: желая сохранить свои богатства только для себя, португальцы сами отняли у себя свободу, которую даёт коммерция, и в итоге стали беднее. Их не завоевали, но что толку? Природа здесь щедра, но скупость и ограниченность людей превратили райский уголок в весьма унылое место.

— Ты сам виноват, — сказал Лозен, выслушав сетования Сегюра на бездарно убитый день. — Я вот не скучал ни минуты. Поедем завтра со мной, я покажу тебе всё лучшее, что только есть на Терсейре: весёлого хозяина, хорошеньких женщин, любезных монахинь и епископа, который превосходно танцует фанданго.

— Что же это за редкостный человек, с порога удостоивший тебя столь деятельной дружбы?

— Английский консул, — ответил Лозен как ни в чём ни бывало.

У Филиппа глаза полезли на лоб.

— С ума ты сошёл? Мы же воюем с Англией! А ты идёшь развлекаться к…

— Погоди, не суди слишком быстро. Он в самом деле английский консул, но совмещает несколько должностей: он также испанский консул, а Испания наш союзник, и в довершение всего он не англичанин и не испанец, а француз из Прованса.

— Для полноты картины ему остаётся быть связанным с инквизицией, — пробурчал Сегюр, совершенно сбитый с толку.

Лозен расхохотался.

— Так вот, мой друг, картина полна!

— Ну, раз так, веди меня к этому человеку. Мне любопытно посмотреть, как он носит столько нарядов сразу.

…Монастырскую гостиную отделяли от зала две стальные решётки. За ними появилась аббатиса, точно сошедшая с портрета XIII века, даже с посохом в руках; следом шли воспитанницы в строгих платьях и скрывавших волосы платках, однако с озорными чёрными глазами и ослепительными улыбками на смуглых лицах. Французы поклонились; дамы чинно уселись. Консул пояснил, что, согласно португальскому обычаю, кавалеры могут заигрывать с девушками, несмотря на присутствие госпожи аббатисы. Пусть каждый выберет себе кого-нибудь по душе, он будет переводить. Сегюр обменялся удивлёнными взглядами со своими товарищами, но Лозен в щегольском гусарском мундире уже подошёл к самой решётке; его тонкие ноздри трепетали, зелёные глаза, полуприкрытые веками, перескакивали с одного хорошенького личика на другое. К удивлению Филиппа, одна из девушек бросила Лозену розу, которую тот поймал на лету. Спросив, как его зовут, девица назвала своё имя: донья Мария Эвелина Франсиска Женовева ди Марселлос ди Конникулло ди Гарбо. Затем она достала носовой платок и просунула его сквозь решётку; Лозен ухватил кончик платка со своей стороны и поцеловал его, глядя при этом на флиртующую с ним красотку; та потянула платок к себе; Лозен отпустил его не сразу… От этой чувственной сцены повеяло таким вожделением, что французы ощутили словно электрический разряд, пробежавший по всему телу. Через мгновение цветы и платки порхали между решётками; консулу уже не было нужды переводить с французского на португальский: молодые люди перешли на какой-то немыслимый язык на основе итальянского, в котором звуки и взгляды значили больше слов.

Так прошло с четверть часа, но вот аббатиса медленно встала, стукнув своим посохом об пол. В наступившей тишине зазвучал её неожиданно сочный, низкий голос; консул переводил. Чистая любовь приятна Господу, говорила настоятельница. Юные особы, которым я позволяю принимать ваши ухаживания, учатся нравиться мужчинам, чтобы однажды стать любезными жёнами для своих мужей. Те же из них, что решат посвятить себя Богу, станут любить его нежнее, пробудив чувства в своей душе и разогрев своё воображение. С другой стороны, это пойдёт на пользу и молодым воинам: в них проснутся рыцарские чувства, побуждая завоевать сердце любимых великими подвигами и доказать им правильность их выбора, покрыв себя славой.

Её ли то были слова или консул изощрялся в красноречии? Однако самый вид аббатисы, этот голос, посох — Сегюр почувствовал себя перенесённым в иное время, в рыцарский роман; он был готов скрестить копья с любым, кто посмеет утверждать, будто донья Марианна Изабелла дель Кармо, только что вернувшая ему платок со своим поцелуем, не самая прекрасная женщина на свете! Он запел романс; князь де Бройль подхватил вторым голосом… Гостиную внезапно затопили сумерки: солнце скрылось за горой. Аббатиса подала воспитанницам знак удалиться, и те послали последние воздушные поцелуи своим кавалерам… пообещав вернуться завтра.

На следующий день решётки были увиты цветами, а девушки пришли с гитарой. Нежноголосые возлюбленные князя де Бройля и герцога де Лозена пели дуэтом, а избранницы виконта де Флёри и Сегюра танцевали с ними, хотя и разделённые решётками. Аббатиса отбивала такт своим посохом. Консул раздобыл лопату и передавал на ней записки, которые перед тем прочитывала настоятельница. Поощряемые кавалеры стали требовать большего — залогов любви! На лопату положили тёмные локоны и ладанки; девушки получили взамен кольца, светлые локоны, а у Лозена и Флёри оказались при себе миниатюрные портреты. Сегюру досталась ладанка от Марианны Изабеллы — с уверениями, что, пока он будет носить её на шее, она оградит его от всех несчастий и болезней. Филипп тотчас надел её и пылко пообещал никогда не снимать.

Между тем визиты заезжих офицеров в монастырь не остались незамеченными. У выхода французов поджидали мрачно молчавшие мужчины, закутанные в плащи, в надвинутых на лоб шляпах. Однако никаких дуэлей в испанском стиле не последовало: с "Орла" дали три выстрела из пушки — поднялся ветер, пора отплывать.

Филиппа не оставляло чувство нереальности происходящего. Что же это за место, где он только что побывал? Пожалуй, половину населения Ангры составляли монахи и монахини, и ещё нигде он не видал такой нелепой смеси благочестия с развратом. Вчера вечером, когда они возвращались на корабль, их окликали портовые шлюхи, принимавшие похотливые позы, — и вдруг падали на колени, осеняя себя крестным знамением при звуках колокола, сзывавшего на вечернюю молитву. Имеются в этой колонии и инквизиторы, однако, если верить консулу — слуге двух господ, — они никого не сжигают, а лишь бросают грешников в тюрьму, забирая себе их имущество. Цирцея здесь правит или Калипсо? Впрочем, неважно.

Капитан Латуш терзался раскаянием и страшно спешил сняться с якоря. Перед отплытием из Франции ему вручили пакет, который он должен был вскрыть только на Азорских островах, и что же? В пакете оказался приказ как можно быстрее идти в Америку, избегая сражений и ненужных погонь, чтобы доставить графу де Рошамбо, помимо двух с половиной миллионов ливров армейского жалованья, план новой военной кампании! Бросив судно со своею милой, так задержавшее его в пути, Латуш на всех парусах устремился вперёд. Вечером на обоих фрегатах рано гасили огни: где-то здесь рыщет английская эскадра, чтобы перехватить французское золото.

Через несколько дней плавания Сегюр подхватил лихорадку. Он качался в своём гамаке, стуча зубами от озноба; слуга то укутывал его одеялами, то клал влажные повязки на пылающий лоб. Прошло недели две, прежде чем он смог вставать и выходить на палубу без посторонней помощи. Передвигаться по кораблю "сухопутной крысе" теперь было не так-то легко: наступил сентябрь — месяц штормов. Как-то ночью, недалеко от Бермудских островов, рулевой услышал жалобные крики — это матрос, упавший за борт "Орла", из последних сил боролся с волнами. "Слава" легла в дрейф и зажгла кормовые огни; на воду спустили шлюпку, беднягу спасли, но тут дежурный офицер разглядел во мраке очертания корабля, надвигавшегося на французов. Забили тревогу; гамаки опустели, открылись пушечные порты, все были на своих местах, готовые к бою. Неизвестный корабль шёл на траверзе; с "Орла" что-то кричали, но шум волн мешал что-либо расслышать; наконец, грохнул выстрел, и в воздухе просвистело пушечное ядро — "Славу" вызывали на бой.

С "Орла" донеслось пять пушечных выстрелов — сигнал сбора. Валлонг был в растерянности: он должен выполнить приказ командира, но это значит — подставить свою корму под батарею неизвестного врага! А, всё равно — неизвестно, что хуже. Он выполнит приказ Латуша, в Версале не смогут потом утверждать, будто он не захотел подчиниться юнцу из зависти! Залп; "Слава" содрогнулась всем корпусом, треск дерева слился с криками раненых людей. Валлонг застыл, словно парализованный. Что он наделал! Его корабль сейчас пойдёт ко дну, его карьера тоже… Резкие, отрывистые команды заставили его встряхнуться: лейтенант Гандо разворачивал фрегат бортом к врагу. Огонь! Ответный залп оказался удачным, вызвав пожар.

— Спаситель мой! — Валлонг бросился к своему помощнику и заключил его в объятия. — Клянусь, я не отдам ни одной команды, не посоветовавшись с вами!

Теперь оба корабля шли борт о борт на расстоянии пистолетного выстрела. Неприятельские матросы тушили огонь, но в его свете стало видно, что "Слава" — Давид рядом с Голиафом. Её противником оказался "Гектор", захваченный англичанами у де Грасса; тридцатишестифунтовые ядра способны пробить оба её борта насквозь.

Ну что ж, раз гибель неизбежна, поразим врага хотя бы бесстрашием. Валлонг приложил к губам рупор и прокричал:

— Strike your colours![23]

Капитан "Гектора" ответил коротким смешком: "Yes, yes".

Шум волн слился с грохотом пушек и свистом пуль; с треском падали реи, обрывая снасти; кричали раненые. Вспышки выстрелов разрывали темноту, которая затем казалась ещё гуще. В одной из вспышек Сегюр увидел Вал-лонга, шедшего мимо, вторая вспышка — и от капитана осталась половина! Его разорвало ядром?! Сегюр и Ламет бросились к Валлонгу, но оказалось, что он всего лишь провалился в люк, который кто-то позабыл закрыть.

С "Гектора", должно быть, заметили, что офицеры сбились в кучку, и выстрелили цепными ядрами, которые снесли часть юта, где те только что стояли.

— Ты спрашивал, что такое "Опасные связи", — хладнокровно сказал граф де Ломени барону де Монтескьё. — Так вот, смотри: это они и есть.

Канонада продолжалась уже с четверть часа; в пробоины "Славы" хлестала вода. Лейтенант Гандо развернул Валлонга за плечо (сейчас не до церемоний): "Орёл" шёл им на помощь, хотя и очень медленно из-за стихшего ветра. Израненная "Слава" отползла в сторонку, чтобы уступить место флагману; матросы принялись откачивать воду.

"Орёл" подошёл так близко к неприятелю, что канониры с обоих фрегатов дрались друг с другом прибойниками. Корабли сцепились реями, и в этот момент барон де Вьоме-ниль завопил: "На абордаж!" Крик подхватили офицеры, собравшиеся за его спиной. Капитан "Гектора" рубил канаты, привязавшие его к "Орлу". Он был ранен.

Враги разошлись, но канонир с "Орла" метким выстрелом разбил руль "Гектора". В это время "Слава" вернулась в бой. Совершив поворот, она зашла по траверзу "Гектору" в тыл и дала залп с правого борта, прошив его с кормы до самого носа.

Капитан "Гектора" запросил переговоров. У него на борту много больных, а ещё — французских пленных. Валлонг уже поднёс ко рту рупор, собираясь прокричать "Strike your coulours!", но Гандо указал ему рукой на горизонт. Сиреневый рассвет цвёл лепестками парусов; должно быть, это и была та самая английская эскадра, от которой им до сих пор удавалось уклоняться.

Предоставив "Гектора" его судьбе, "Орёл" и "Слава" побрели прочь на оставшихся парусах. Потери убитыми составили не меньше сорока человек. Трупы выбрасывали в море, привязав к ногам что-нибудь тяжёлое; корабельные хирурги выбивались из сил; с палубы смывали кровь; воздух оглашали крики боли во время операций. Уцелевшие моряки чинили такелаж, латали паруса и сменяли друг друга возле насосов, пока, наконец, дней через пять Сегюр не разглядел в подзорную трубу верхушки деревьев. Это был мыс Джеймс в заливе Делавэр. Бухта лежала к северо-западу, но именно оттуда дул ветер. "Слава" продвигалась вперёд, как черепаха, но когда до цели уже было рукой подать, из залива вышел английский корвет и устремился к ней. Увы, он слишком поздно заметил опознавательные сигналы и понял свою ошибку; пытаясь сбежать, корвет угодил под огонь с борта "Орла" и сдался; английская эскадра, удерживаемая противным ветром, не могла подать ему помощи.

Море так волновалось, что прошло добрых два часа, прежде чем французы смогли приблизиться к своей добыче. Теперь нужно было укрыться в бухте, но Латуш побоялся сунуться туда без лоцмана: ему говорили, что в устье Делавэра полно коварных мелей. За лоцманом на берег отправили шлюпку с матросами под командованием храброго Гандо и стали ждать. Давно спустилась ночь, а шлюпка всё не возвращалась. "Конечно! — мысленно воскликнул Латуш, обругав себя дураком, — как они смогут вернуться, если кругом темно, а на корабле не горят сигнальные огни?" Он велел зажечь фонари и пускать ракеты.

Ветер переменился: теперь он дул с моря, подгоняя английскую эскадру. На рассвете два военных корабля и несколько фрегатов были уже видны невооруженным глазом. Обрубив канаты и бросив с таким трудом пленённый корвет, Латуш рванулся к заливу.

"Орёл" продвигался ощупью, на малых парусах, то и дело бросая за борт лот. Английские корабли вырастали на глазах, приближаясь с каждой минутой; это был какой-то кошмар. Киль чиркнул по дну, но соскользнул и вновь опустился на глубину. Латуш передал на "Славу": если они сядут на мель — срубить мачты, затопить корабль, а команду постараться вывезти на берег на шлюпках. Но пока "Слава" благополучно шла в фарватере, ориентируясь на корвет. Англичане же, напротив, застряли: два тяжёлых линейных корабля прочно увязли в песке, а остальные приняли влево, и теперь до них было уже не два, а шесть-семь пушечных выстрелов. "Орёл" бросил якорь, Латуш созвал всех командиров на совет.

Одни говорили, что нужно дать бой, пусть даже он окажется последним. Другие, напротив, считали необходимым продолжить путь, насколько возможно, ведь цель — не погибнуть, а доставить груз по назначению. В это время на борт "Орла" поднялся Гандо с двумя американскими лоцманами. Ночью, в шторм, его шлюпка перевернулась и затонула, сам он чудом добрался до берега с парой матросов, остальные, верно, на дне морском… Лоцманы отняли последнюю надежду: по их словам, французы зашли в узкий канал между двумя отмелями и скоро окажутся заперты в нём; чтобы попасть в другой, широкий рукав Делавэра, нужно вернуться назад — туда, где стоят на якоре англичане… Решили так: армейских офицеров с депешами отправить на сушу, капитаны же продолжат путь, насколько возможно, а затем станут на шпринг и постараются продать свою жизнь подороже.

Сегюр спустился в шлюпку вместе с Бройлем, Ламетом, Монтескьё, Водрёйем и Ломени. Через час они были на твёрдой земле, но никакой радости от этого не испытали: в чём были, без слуг, без багажа, без лошадей, невыспавшиеся и голодные, они очутились неизвестно где, среди лесов и болот, в краю, где живут тори — сторонники англичан. Но делать нечего: соединившись с Лозеном и другими офицерами с "Орла", они пошли по первой попавшейся тропе.

Проблуждав некоторое время по лесу, французы вышли к жилищу фермера, который сообщил им, что они находятся в штате Мэриленд. Генерал Вьомениль написал письмо капитану Латушу: пусть перешлёт ночью на берег деньги для армии и держится до последнего, офицеры постараются раздобыть лодки для спасения экипажей. Он и Лозен остались с четырьмя солдатами дожидаться ответа капитанов и сундуков с миллионами, а остальные офицеры разошлись в разные стороны на поиски какого ни на есть транспорта.

Сегюру, Ламету и Бройлю дали в провожатые негра, который шагал так быстро, что они выбились из сил, поспевая за ним. Часа два спустя, проделав не меньше восьми миль через леса и болота, они достигли таверны, стоявшей на берегу реки. Хозяин принял французов неласково, и лишь вид звонкой монеты убедил его переговорить от их имени с лодочниками. Забрав деньги, те спустились по реке, однако при виде английских фрегатов повернули назад.

Стемнело. Запив кувшином грога кусок жареной говядины, Сегюр повалился на дурную постель и тотчас заснул. На рассвете товарищи разбудили его: они решили разделиться и искать лошадей.

Американцы оказались хмурыми и несговорчивыми. Сторговав с большим трудом верховую лошадь, Сегюр забрался в седло и вскоре понял, что сбился с дороги: он ехал болотистым берегом Делавэра, конь по колени увязал в грязи. К счастью для него, поблизости оказался местный паренёк, который вывел Филиппа из этого гиблого места. Дорогой юноша сообщил, что англичане высадили десант. Сердце сжалось от тревоги за товарищей. Но ведь это только слухи! Нужно разведать как следует. Следуя за своим проводником, Сегюр вернулся к ферме. Со стороны леса послышался скрип колёс, топот ног и бряцание оружия; оба спрятались в кустах, ожидая увидеть красномундирников, но это оказался барон де Вьомениль со своими адъютантами и четырьмя солдатами: они шли пешком за телегой, на которой лежало золото, сгруженное с фрегатов. Сегюр поспешно подбежал к нему. Генерал рассказал, что часть денег пришлось сбросить в воду, поскольку одну из шлюпок могли перехватить англичане, поэтому он возвращается назад — убедить Латуша достать мешки со дна во время отлива, — а телегу вверяет ему и Лозену.

Камень свалился с души Сегюра, когда его товарищи один за другим явились к месту сбора, хотя и несолоно хлебавши. К трём часам пополудни телегу удалось благополучно доставить в Дувр; Лозен раздобыл там ещё повозок, и Монтескьё отправился с ними на помощь к генералу, сопровождаемый небольшим отрядом американских ополченцев. Около полуночи Вьомениль прибыл в Дувр с остальными деньгами. Радость от его возвращения была омрачена новостью о том, что два фрегата ведут неравный бой. В самом деле, издалека доносились глухие отзвуки пушечной стрельбы.

Офицеры решили остаться в Дувре; Сегюр один выедет в Филадельфию, чтобы доставить генералу Рошамбо и послу Ла Люзерну депеши из Версаля. Ему разрешили поспать пару часов перед дорогой. Укладываясь на ночлег — грязный, небритый, морщась от собственного запаха и не имея одежды на смену, — Сегюр нащупал на груди ладанку, подаренную ему на счастье доньей Марианной Изабеллой дель Кармо, с досадой сорвал её и бросил на пол.

* * *

Бумага быстро покрывалась строчками, где слова соседствовали с цифрами; Роберту Таунсенду уже не было нужды сверяться с книгой: шифр он выучил наизусть. "23 будет признана без условий. Сам 760 говорит, что, по его мнению, следующая 68 будет содержать 1 о 139 727…" Это значило: британцы наконец-то признают независимость своих бывших колоний, сэр Гай Карлтон скоро получит приказ об эвакуации Нью-Йорка. Сегодня девятнадцатое сентября 1782 года; первого октября корабли снимутся с якоря, чтобы вывезти из города беженцев, и возьмут курс на залив Фанди. "Я в жизни не видел такого всеобщего отчаяния и смятения, в каком пребывает каждый тори в Нью-Йорке". Ещё бы. Ну а "Калпер-младший" наконец-то может вздохнуть свободно: это его последнее донесение.

33

Ах, это воистину земля обетованная!

Баронесса фон Ридезель задержалась на крыльце — бросить ещё один взгляд на сад и реку Ришелье, открывавшуюся в просвет между деревьями. По двору расхаживали белые индюки, распушив веером хвост, и важные серые гуси; один из них прикрикнул на чёрного коротконогого поросёнка виргинской породы, который сунулся было к птичьему корыту. Сзади послышалось протяжное мычание — скоро пойдут доить коров. Теперь Фредерике уже не нужно петь за сливочное масло: она делает его сама. Баронесса улыбнулась этому воспоминанию и вошла в дом, неся в руках корзинку с только что собранными огурцами: она замаринует их и будет дарить своим канадским друзьям.

Генерал и генеральша сделались настоящими фермерами. Фриц посадил тысячу двести фруктовых деревьев, но они, конечно же, ещё слишком молоды: должно пройти лет пять, прежде чем они начнут приносить плоды. Зато с огорода собирают большой урожай. Солдаты тоже вскопали грядки рядом со своими бараками, генерал снабдил их семенами. Теперь они соревнуются между собой, кто приготовит лучший обед. Солдаты живут, как крестьяне: пока одни копаются в огороде, другие стряпают, третьи метут полы, четвёртые собирают хворост в лесу, и каждая рота по очереди ходит на рыбалку, а потом посылает часть улова баронессе — своему доброму ангелу, так что два-три раза в неделю Ридезели могут побаловать себя свежей рыбой. Сейчас лето, в лесу поспели ягоды. Фредерика раньше никогда не пробовала клюкву. Индейцы называют её оттокас; по их словам, она ещё и целебна: снимает жар, помогает при простуде. Надо будет насушить себе запас перед возвращением.

То, что они вернутся, понималось само собой, хотя, быть может, в Германии Фредерика будет с грустью вспоминать об Америке. Каролина провела здесь почти всю жизнь, Америка — родилась, а Канада… Канада родилась и в тот же год умерла; на небольшом кладбище Сореля останется её могилка.

Губернатор Альдиман обещал заехать на днях и навестить их. Знакомство с ним приятно обмануло ожидания: Фредерике говорили, что генерал заносчивый и неуживчивый, но это оказалось обычным предубеждением британцев против иностранцев. Франсуа-Луи-Фредерик Аль-диман швейцарец и, как и многие его соотечественники, всю жизнь служит за рубежом: был в полку королевства Сардинии, потом в прусской армии, в полку швейцарских гвардейцев в Голландии, перешёл к британцам и отправился в покорённую Новую Францию, а в семьдесят седьмом году его назначили губернатором Квебека вместо сэра Гая Карлтона. Конечно, у него железная рука, которой он подавляет в зародыше все попытки бунта и мятежа, зато доброе сердце. Он безжалостен к врагам, но чуток и предупредителен к друзьям. Когда Ридезели добрались до Квебека два года назад — после ужасного плавания с морской болезнью, блужданиями в тумане и прочими неприятностями, — оказалось, что дом в Сореле для них ещё не готов, и Альдиман был очень этим удручён, ведь комендант Сореля — пост величайшей важности, только такой человек, как генерал Ридезель, способен справиться с грузом возложенных на него обязанностей, а получается, что к этому грузу добавятся тяготы неустроенного быта. Фредерика именно тогда и прониклась дружеским чувством к швейцарцу, сумевшему так верно, так тонко оценить её мужа. К тому же слова у него не расходились с делом: Ридезели приехали в сентябре, а к Рождеству уже справляли новоселье. В сенях стояла большая печь, труба от которой уходила в потолок, отапливая весь дом; прихожая была так велика и хорошо отделана, что хозяева приспособили её под гостиную, в большой столовой размещалась вся семья и оставалось место для гостей, которых можно было принимать без всяких неудобств; рядом с кабинетом генерала — супружеская спальня и смежная с ней детская, причём для Августы, которой было уже десять лет, отвели отдельный чуланчик. Солдаты срубили в лесу пушистую ёлку, наполнившую дом ароматом хвои, и для детей наконец-то устроили настоящий праздник с песнями, хороводом, угощением и подарками. Как оказалось, местным жителям этот немецкий обычай был незнаком, однако очень понравился. А Ридезели, в свою очередь, впервые отведали настоящий английский рождественский пирог с начинкой из рубленой баранины с салом, перемешанной с черносливом, яблоками, изюмом, апельсиновой коркой, смородиной, мускатным орехом и сдобренной перцем, солью и гвоздикой. Впервые они не страдали зимой от холода, более того — отправились путешествовать: погостили полтора месяца в Квебеке у любезного губернатора, а баронесса даже выбралась на неделю в Монреаль, прокатившись в санях по замёрзшей реке Святого Лаврентия.

…Фредерика сразу поняла, что Фриц чем-то расстроен: его лицо — открытая книга. Он молча протянул ей письмо, чтобы она прочла сама. Его отец скончался. Жена подошла к нему и обняла; генерал закрыл лицо руками, его плечи тряслись. Фредерика плакала вместе с ним: она вспомнила о своей дорогой матери — неужели и они больше не увидятся? А её братья и сёстры? Время отпущенной ей жизни представилось песочными часами: тонкая струйка неумолимо стекает в воронку, и нельзя перевернуть часы, наверстать упущенные годы…

Генерал Альдиман тоже горел желанием вернуться в Европу. Он подал прошение о своём отзыве и дожидался приезда своего преемника, чтобы сдать ему дела. В Париже начались мирные переговоры; возможно, договор уже подписан, просто они пока об этом не знают, толковал он Ридезелям, приехавшим к нему в Квебек.

— Видите те корабли? — указал он им рукой на порт, когда они гуляли по саду. — Они отвезут в Европу ваших солдат. Возможно, нам доведётся путешествовать вместе.

Фредерика заверила его, что это величайшее её желание.

Но два дня спустя губернатор пришёл к ней, едва сдерживая слёзы:

— Вы уезжаете, а я остаюсь, — сказал он глухо. — Мне будет очень вас не хватать. Я обрёл в вашей семье друзей, каких, пожалуй, не встречу уже никогда, jamais. Я надеялся, что мы вернёмся вместе, но король решил иначе, а я обязан повиноваться. Однако я лично осмотрел судно, предназначенное для вас, и нашёл его недостаточно надёжным и безопасным. А посему я распорядился подготовить для вашего переезда тот фрегат, который вам понравился тогда, когда мы смотрели на корабли из сада. Ступайте же взглянуть, удобно ли вам на нём будет; если нет, мы выберем другой. Ваш муж должен сейчас вернуться в Сорель, чтобы отдать все необходимые распоряжения перед отъездом; вы, разумеется, будете его сопровождать, но я прошу вас выкроить пару дней, чтобы составить мне компанию в то малое время, что остаётся до вашего voyage.

Он поклонился и тотчас вышел, не дав растроганной Фредерике даже поблагодарить его за всё. Когда она передала из разговор Фрицу, тот отослал генералу Хальдиману свою любимую кобылу вместе с недавно родившимся жеребёнком; посланный вернулся с ответным подарком — собольим палантином и муфтой для баронессы.

Английские офицеры приготовили сюрприз: в Сореле был свой любительский театр, дававший два спектакля в неделю; в конце представления (последнего, на котором смогли побывать Ридезели) все актёры вышли на сцену и исполнили трогательную прощальную песню, пожелав генералу и его семье счастливого пути.

На корабль они взошли последними, проследив за погрузкой солдат. Благодаря ветрам и течениям обратный путь через Атлантику длится вдвое меньше, чем из Европы в Америку: подняв паруса в середине августа, они уже через месяц бросили якорь в Портсмуте и почти тотчас выехали оттуда в Лондон, где удостоились приёма в королевском дворце. Королева Шарлотта, принцессы и баронесса фон Ридезель сидели полукругом перед камином, а король и барон стояли у самого очага; все вели себя самым естественным образом, передавая друг другу пирожные с низкого столика и чашки с чаем.

— Я следил за вами и часто справлялся о вас, баронесса, — сказал Георг III по-немецки удивлённой Фредерике. — И я всегда был рад услышать, что вы здоровы, ни в чём не нуждаетесь и пользуетесь всеобщей любовью.

В девять часов вечера пришёл принц Уэльский — юный, весёлый, красивый; сёстры окружили его; он расцеловал их всех, покружив каждую в танце. Это была какая-то сказка.

Каждый вечер барона ждал в гостинице поднос, полный визитных карточек, но времени на светские условности не оставалось: корабли, которым предстояло доставить немецкую армию на родину, уже готовились к отплытию. Ридезели нанесли лишь один визит — лорду Норту и приняли у себя мистера Чарлза Фокса по его просьбе. Он, впрочем, больше говорил, чем слушал, и Фредерика поняла далеко не всё: она привыкла к простой речи солдат, а депутат парламента выражался слишком сложно.

…Их дом в Вольфенбюттеле оказался в полном порядке, как будто они покинули его вчера: узнав об их скором приезде, друзья позаботились обо всём и даже заказали роскошный обед, чтобы отпраздновать благополучное возвращение. Грибной айнтопф, картофельная запеканка с корейкой, брауншвейгская колбаса и саксонская ватрушка показались Фредерике пищей богов — как давно она не ела ничего подобного! Через неделю она смотрела в окно, как её дорогой супруг едет верхом во главе своего отряда, марширующего по улице под музыку флейт и барабанов. Вдоль домов плотной толпой стояли люди, которые махали платками и кричали от радости, приветствуя своих сыновей, братьев, мужей, друзей, вернувшихся живыми домой; по щекам баронессы катились слёзы. Утром Ридезели уехали в Брауншвейг. Герцог Фердинанд пригласил их на обед в своём замке; Фредерика вернула ему знамя Брауншвейгского полка, которое спрятала в матрасе ещё в Саратоге и все эти годы возила с собой.

34

Всю дорогу от Парижа до Версаля король угрюмо молчал, спутники не решались его беспокоить. Людовик XVI вновь и вновь прокручивал в голове разговор в Ратуше: не слишком ли резко он ответил купеческому старшине?.. Тот спросил, устраивать ли праздники по поводу заключения мира, а он ответил: "Пусть город лучше уплатит свои долги". Да, конечно, это прозвучало резко. Король плохо видел без очков, лица людей расплывались в неясные пятна, их выражения он разглядеть не мог, но господин де Комартен наверняка был задет таким ответом.

Ах, как нехорошо. Но с другой стороны, о каких празднествах может идти речь? Зачем? Тем более сейчас!

Мирный договор между Францией и Англией был подписан третьего сентября 1783 года, в тот самый день, когда британцы официально признали независимость тринадцати бывших колоний. Ратифицировать этот документ предстояло через полгода. Франция практически ничего не выиграла, получив только право рыбной ловли у Ньюфаундленда и пять новых городов в Индии (в Индии, до которой год пути, смешно!), Англия же потеряла далеко не всё, сохранив за собой Великие озёра, Миссисипи и земли, лежащие между этой рекой и Луизианой, а также от Алабамы до Флориды. Французский народ вряд ли даже подозревал о том, что где-то за морями идёт война. Что праздновать? Эта неизвестная война поглотила уйму денег, а за увеселения народ тоже платит из своего кармана, да ещё и часто калечится во время празднеств.

Людовик настоял на том, чтобы налоги не повышали — разве что незначительно; Неккер был с ним согласен и изыскивал другие способы добывания денег, занимая их в провинциях или за границей, выдавая разрешения на лотереи… Но кругом же воры и корыстолюбцы! Поставщики завышали цены; военный и морской министр норовили покрыть самые неотложные расходы из налоговых поступлений, опустошая казну; в ближайшие годы все доходы уйдут на уплату долгов, кредиторы уже осаждают правительство, потрясая векселями. Золото утекает за рубеж, а бумаги падают в цене, их можно обеспечить разве что натурой, но и виноградники в этом году залило дождями, хорошего вина не сделать; контрабандисты ввозят во Францию испанские пиастры; голландские капиталисты отказались одолжить денег французскому королю, полагая, что вкладывать их в Англии надёжнее! Называется, "вернули себе статус великой державы"!

Карета въехала в ворота и покатила к Версальскому замку; серо-голубые крыши красиво смотрелись на фоне белых облаков. Мысли короля потекли в другую сторону.

Девятнадцатого сентября эта площадь была черна от народа, желавшего присутствовать при историческом событии — первом путешествии по воздуху. Братья Монгольфье собирались испытать построенный ими летательный аппарат — большой бумажный шар, в который подавали тёплый воздух из горелки. Идея была дерзкой и оригинальной; король дал своё согласие на опыт и присутствовал при нём со всей своей семьёй; изобретатели выкрасили свой шар в голубой цвет и украсили золотым вензелем Людовика XVI. Ровно в час пополудни выстрел из пушки подал сигнал к началу эксперимента. В привязанную к шару корзину поместили барана, пса и петуха (Людовик не разрешил, чтобы первыми испытателями были люди). Второй выстрел — и шар стал подниматься вверх! Он подымался, подымался, медленно дрейфуя в небесах; корзина слегка раскачивалась… Потом стал медленно спускаться и скрылся из глаз. Толпа не расходилась, дожидаясь вестей; король тоже ждал их с нетерпением. Наконец прибыл физик Пилатр де Ро-зье и привёз барана, пса и петуха, подобранных у леса за развилкой дорог. Они были живы! Людовик велел отнести их в версальский зверинец. Давняя мечта человечества может осуществиться — человек способен научиться летать! И это великое изобретение принадлежит французам!

Прованс декламировал тогда стихи, сочинённые Филиппом де Сегюром, — про героев Монгольфье, парящих между небом и землёй, между царями и богами… Рифмованная ерунда, но у Месье был такой вид, как будто это, по меньшей мере, Данте.

Людовик улыбнулся своим мыслям; лица его спутников разгладились.

— Корроль!

Мужчины и женщины отступали в сторону и склонялись в поклоне — длинные ряды расплывчатых фигур, неясные пятна лиц, шорох шёлка и шарканье подошв. Людовик шёл по галерее, глядя прямо перед собой и сложив полные губы в полуулыбку. Сейчас будет заседание совета, потом обед, потом игра в карты, потом… Он уже целую неделю не был на охоте, разве что стрелял ворон в парке. Надо будет поехать завтра… Или нет, послезавтра. Да, непременно послезавтра!

Герцог де Пентьевр запросил за свой замок Рамбуйе шестнадцать миллионов ливров. Шестнадцать миллионов! А ведь его ещё надо ремонтировать и перестраивать конюшни. Но Рамбуйе больше, чем Сент-Юбер, и ближе к Парижу. В тамошних лесах водится много дичи, это был бы идеальный охотничий дом. Марии-Антуанетте он не нравится, она называет его "жабьей готикой". Но не перестраивать же и замок! Вот что: нужно устроить там ферму, она так это любит, — хорошенький хуторок с сельским домиком, коровками, маслобойней…

* * *

Холод пробирал до костей, и всё же Гревскую площадь заполнила толпа, желавшая полюбоваться фейерверком. Руджиери, пиротехник Месье, воздвиг дорическую колонну выше самой Ратуши, увенчав её земным шаром, на котором балансировала на одной ножке крылатая и нагая аллегория Мира, трубящая в длинную трубу. Огненные брызги сыпались водопадами с утёсов между фигурами нимф, тритонов, кораблей и военных трофеев. Франция праздновала победу над Англией.

Сегодня не раздавали ни вина, ни хлеба, ни другой провизии, как третьего дня на Зерновом рынке, но люди всё равно не уходили: в толпе было теплее, по углам площади жгли костры, да и шутихи, разрывавшиеся в ледяном декабрьском небе, как будто согревали. Пойти всё равно было некуда: церкви, общественные места и мастерские закрыли, в домах стояла лютая стужа, даже богачи жгли мебель в печках. Правда, король издал ордонанс о налоге на вельмож, купцов и попов, чтобы закупить дров для бедноты. Через десять дней Рождество; король добр, а Господь милостив…

Из-за фейерверка Лафайету пришлось обогнуть Шатле, чтобы выехать к Новому мосту, зато на той стороне он быстро добрался по Королевской набережной на улицу Бурбон.

Дом, куда он перевёз свою семью, было не сравнить с роскошным особняком Ноайлей, больше напоминавшим дворец, однако и он был не лишён очарования. Жильберу с Адриенной и детьми вполне хватало двенадцати комнат на двух этажах, антресолей и чердака, где жили слуги; четыре экипажа, пятнадцать лошадей — зачем же больше?

Овальная гостиная в три французских окна выходила в сад; дневной свет отражался в четырёх зеркалах выше человеческого роста. Сейчас, конечно же, окна были законопачены, чтобы холод не пробрался внутрь, но в зеркалах мерцали огоньки свечей и пламя уютного камина. В этой гостиной маркиз и маркиза принимали своих американских друзей, часто заглядывавших на улицу Бурбон. Адамс с женой, Джефферсон с дочерью, Джей и, разумеется, Франклин приезжали ужинать по понедельникам. Разговор вёлся на английском языке; даже маленькие Анастасия и Жоржик распевали английские песенки, ко всеобщему умилению.

После ужина мужчины поднимались в кабинет. Зеркала над камином и между окнами раздвигали пространство, классически простая мебель из красного дерева, без всякой версальской вычурности, выдавала жилище республиканца. Лафайет заказал внуку Франклина копию Декларации независимости, чтобы повесить её в золочёной рамке над письменным столом и перечитывать в часы уныния для поднятия духа.

Однажды, выбежав из дома с книгой для Джея (ему предстояло посольство в Испанию), Жильбер перехватил обрывок разговора уезжавших гостей. "Француженка души не чает в своём муже! Поразительно!" — сказала миссис Адамс. Жильбер улыбнулся про себя, поняв, что они говорят об Адриенне. Ах, как живучи стереотипы! Хотя, если подумать, миссис Адамс не так уж неправа. Она уже успела повидать версальское общество и сравнить его с американским. Да, в самом деле… Лафайет стал припоминать, какая ещё француженка была бы влюблена в своего мужа, — ему приходили на ум только сёстры Адриенны. Луиза обожает Ноайля, Клотильда всё еще скорбит о своей утрате, Полина в мае вышла замуж за капитана Монтагю и счастлива… И госпожа д’Айен — она ведь тоже любит герцога. А её сестра — Сегюра… Все эти дамы в театрах, на балах и маскарадах, посылавшие ему улыбки и лукавые взгляды, вряд ли вспомнят, когда в последний раз делили своё ложе с мужем. Достоин ли он этой любви?.. С Аглаей он порвал окончательно, а Диана… Нет, ему не в чем себя упрекнуть! Возможно, они с Адриенной действительно сделались настоящими американцами — они верны и честны друг с другом.

Самостоятельная жизнь, однако, требовала немалых денег. Покупка дома с садом обошлась в сто пятьдесят тысяч ливров, еще пятьдесят тысяч ушло на меблировку, столько же — на лошадей и экипажи. Столовое серебро и бельё, дрова и свечи, одежда, ложи в Опере и "Комеди-Франсез", книги для библиотеки, прививки от оспы для детей, жалованье слугам… Весной Лафайет впервые за последние десять лет вернулся в родную Овернь, чтобы представить наконец Адриенну и детей тётушке де Шаваньяк (тётушка дю Мотье его не дождалась), сдержать слово, данное индейцу, и продать несколько имений: нужно ведь было платить и старые долги.

Впрочем, дела его шли не так уж плохо: земли приносили стабильный доход, так что, за вычетом всех издержек, к концу этого года у него ещё оставалось около двадцати тысяч ливров. Тем лучше: значит, все планы в силе, и следующей весной он вновь отправится в Америку.

Жильберу нужно непременно повидать генерала Вашингтона, рассказать ему о месмеризме и воздухоплавании, а главное — о своём новом проекте. Завоевание независимости — лишь первая победа в борьбе за свободу, теперь необходимо сделать следующий шаг — покончить с рабством. Конечно, цепи не перерубить одним ударом, однако нужно с чего-то начинать, и он, Жильбер, подаст пример. Он купит плантацию во Гвиане, из которой наконец-то изгнали англичан, и отпустит невольников на свободу. Они смогут выбирать: уехать или остаться, переменить свою жизнь или работать по-прежнему, но уже как вольные землепашцы, обрабатывая свой участок земли и питаясь от своих трудов, а хозяину, то есть Лафайету, выплачивая только арендную плату. Надсмотрщики будут больше не нужны, с телесными наказаниями он покончит! Конечно, в первое время придётся взять на себя организацию труда и сбыт урожая: глупо ожидать от забитых, неграмотных людей, что они в одночасье превратятся из рабочего скота в фермеров и коммерсантов. Нужно будет самому устроить школу, больницу, платить агроному и управляющему. Но всё это временно, и когда соседи поймут, что арендаторы выгоднее рабов, поступь Свободы будет уже не остановить!

* * *

Путаясь в полах длинной шубы, Кретьен Гильом де Мальзерб шёл через площадь Дофин к Новому мосту, намереваясь с утра пораньше посетить узников Шатле и выслушать их истории: вполне возможно, что среди них есть невинные люди, ведь тайные письма, с помощью которых влиятельные завистники сводят счёты, так никто и не отменил. Почти пятнадцать лет Мальзерб борется с этим произволом, равно как и с прочими злоупотреблениями системы, призванной вершить правосудие, но на самом деле творящей несправедливость. Какие надежды он возлагал на молодого короля — доброго, просвещённого, широких взглядов! Но когда его другу Тюрго пришлось уйти в отставку, Мальзерб поступил так же, сложив с себя обязанности министра двора. Завсегдатаев салона Жюли де Леспинас расстроило это решение; Мальзербу говорили, что они с Тюрго — единственные честные и неподкупные люди во всём правительстве. Возможно, что поступок, казавшийся ему храбрым вызовом системе, на самом деле был трусливым бегством от забот, но время вспять не повернуть. Тюрго два года как в могиле. Зато Мальзерб, не входя в правительство, может теперь говорить королю горькую правду.

Дела королевства находятся в угрожающем состоянии. Медлить и выжидать далее нельзя; если сегодня же не принять строгих мер экономии, не обуздать спекулянтов, не окоротить мздоимцев и сутяг, собирающиеся на горизонте облачка превратятся в грозовые тучи и разразится такая буря, какой будет не унять всей королевской властью. То, что государю представляют мелкими просчётами, грозит обернуться непоправимой бедой, причём не только для Франции, но и для него самого…

Вот и Новый мост, надёжно удерживающий лодку острова Сите на причале между берегами Сены. Напротив статуи доброго короля Генриха народ слепил снежную фигуру ростом с двухэтажный дом, придав ей сходство с Людовиком XVI. На постаменте ещё можно прочитать надпись: "Нас согревает любовь к нему". Это было сделано в благодарность за бесплатные дрова для замерзавшего народа. На голову снежному королю водрузили венок из искусственных цветов; у статуи стало модно назначать свидания. Мальзерб остановился, чтобы ещё раз взглянуть на неё. Портрет получился поразительным: тот же крупный нос, чуть выступающая нижняя губа, двойной подбородок, благодушное выражение лица… По мосту загрохотала телега, лошадь оскальзывалась на льду. Мальзерб, всё ещё смотревший на скульптуру, вздрогнул: голова покачнулась и отвалилась, точно отрубленная; ударившись о мостовую, она превратилась в бесформенную кучу снега. Возле кучи остановился водонос, наклонился за венком, подумал, оборвал цветы, разогнул обод и приспособил его под коромысло.

Вечером Мальзерб сел за письменный стол и раскрыл дневник. Ему хотелось непременно написать о происшествии на мосту, которое так сильно потрясло его этим утром. Обмакнув перо в чернильницу, он вывел дату: 21 января 1784 года…

Литературно-художественное издание

Выпускающий редактор С. С. Лыжина

Художник Н.А. Васильев

Корректор Л.В. Суркова

Верстка И. В. Резникова

Художественное оформление и дизайн обложки Е.А. Забелина

ООО "Издательство "Вече"

Адрес фактического местонахождения: 127566, г. Москва, Алтуфьевское шоссе, дом 48, корпус 1. Тел.: (499) 940-48-70 (факс: доп. 2213), (499) 940-48-71.

Почтовый адрес: 129337, г. Москва, а/я 63.

Юридический адрес: 129110, г. Москва, ул. Гиляровского, дом 47, строение 5.

E-mail: veche@veche.ru http://www.veche.ru

Подписано в печать 30.08.2021. Формат 84 х 1081/32. Гарнитура "Times". Печать офсетная. Бумага типографская. Печ. л. 10. Тираж 1500 экз. Заказ № 565.

Отпечатано в Обществе с ограниченной ответственностью "Рыбинский Дом печати" 152901, г. Рыбинск, ул. Чкалова, 8. e-mail: printing@r-d-p.ru р-д-п. рф