Глоток Солнца

Евгений Велтистов

ГЛОТОК СОЛНЦА

Часть первая

ОБЛАКО

Когда девятилетний сын Эйнштейна спросил отца: «Папа, почему, собственно, ты так знаменит?» —

Эйнштейн рассмеялся, потом серьезно объяснил:

«Видишь ли, когда слепой жук ползет по поверхности шара, он не замечает, что пройденный им путь изогнут, мне же посчастливилось заметить это».

1

«15 мая 2066 года на глазах у ста тысяч зрителей спортивный гравилет «С-317» с гонщиком Григорием Сингаевским вошел в шарообразное серебристое облако, возникшее на его пути, и больше не появился».

Это произошло быстрее, чем вам удалось прочитать лаконичную фразу из протокола. Ни один из гравилетчиков — я в этом убежден — не заметил, как появился в чистом небе, на трассе наших гонок, странный серебристый шар. Да, пожалуй, в тот момент никто из нас, тридцати парней, вцепившихся в руль своих машин, никто, пожалуй, не мог сообразить, что это такое, — неправдоподобно круглое облако, гигантская шаровая молния или просто запущенный каким-нибудь сумасшедшим елочный шар огромной величины — это нечто, ударившее нам в глаза слепящим металлическим блеском. Я летел вторым после Сингаевского, точнее — метров на шестьсот сзади и на сто ниже, не упуская из виду силуэт его желтого гравилета, и помню, что сразу за вспышкой жесткого света инстинктивно рванул ручку тормоза (приказ судьи соревнований раздался чуть позже); помню, как машина вдруг задрала нос, выбросила меня из кресла и с азартом понеслась в белое пекло. То, что это пекло, а не твердая металлическая поверхность, я догадался, увидев, как быстро и красиво, почти на идеальном развороте нырнул туда желтый гравилет и растворился, исчез в сиянии. Говорят, в эти секунды на телеэкранах была ясно видна счастливая улыбка на моем лице, удивившая всех зрителей; кажется; я даже засмеялся, наваливаясь на упрямо поднятый руль.

Я жал на руль как только мог, но чудовищная тяжесть давила мне в грудь, сбрасывала руки, и я чувствовал, что безотказная, такая знакомая машина подчиняется уже не мне, а какой-то силе, вращающей ее, как щепку в водовороте.

На этом сумасшедшая гонка вокруг облака для меня закончилась: я потерял сознание, все так же глупо улыбаясь. Глупо — это мнение тех, кто ознакомился с короткой диктофонной записью моих впечатлений, сделанной в больнице. Ну, а для меня, казалось бы, неподходящая улыбка была проявлением особой радости, с которой я прожил весь день и не хотел расстаться. И об этом, конечно, ничего не скажешь в официальном докладе, в котором надо припомнить и точно изложить обстоятельства гибели твоего товарища.

С того дня прошел уже год, я на год стал старше, но не это самое главное. Насколько я знаю, в истории планеты еще не было таких странных на первый взгляд и закономерных, давно ожидаемых людьми событий. И я хочу начать рассказ с того утра, когда меня разбудило прикосновение прохладных иголок сосны.

Я сразу вскочил и понял, что это было во сне; может, за секунду до пробуждения я стоял с Каричкой под старой сосной, под ее единственной зеленой лапой, и прощался. А еще хотел включить на ночь диктофон с лентой формул. Ничего бы тогда сказочного не было, знал бы на пятьдесят формул больше, и все. Я выбежал из дома и, не обращая внимания на скользящие среди травы ленты механических дорог, помчался к морю, к каменной лестнице, где стояла старая сосна, а добежав до лестницы, пошел вниз медленно, не спеша, радостный и грустный одновременно.

Каричка бежала вверх, прыгая через ступени, — честное слово, это была она, я не придумал. И когда она вскинула голову, я увидел корону ее волос, знаете, как солнце, каким его рисуют дети, — мягкое, пушистое, лохматое; я увидел челку над самыми глазами, золотые ободки в них, и мне почему-то стало совсем грустно.

— Март, — сказала она шепотом, — что я знаю…

И тогда я засмеялся первый раз в этот день. Было так приятно стоять у обрыва над самыми волнами перед запыхавшейся Каричкой и не думать, что будет дальше.

— Март, — сказала она опять, — ты придешь первым!

— Откуда ты знаешь?

Наверно, я покраснел. Я не люблю, когда кто-то вмешивается в мои дела, но сейчас мне было просто приятно.

— Я колдунья, ты не догадался? — Она прыгнула через две ступени. — И вообще утром надо здороваться.

— Здравствуй, — сказал я, хотя это и выглядело странно в середине разговора.

— Прощай. Я уезжаю.

— Разве сегодня? — Я еще на что-то надеялся, хотя все знал, когда меня во сне уколола ветка. — А почему же Сим ничего не сказал?

— Я совсем забыла предупредить его…

— А Андрей? — Я уже кричал, потому что Каричка убегала и голос ее летел из кустов.

— Привет ему! Я спешу! Буду смотреть, как вы летите. И помни, что я колдунья!

Ну вот мы и остались одни, сосна. Будь у меня крылья, я бы рванулся из-под твоей лапы, махавшей Каричке, прямо в небо, кувыркнулся среди облаков и нырнул в прохладную глубину. Но у меня был только красный гравилет, вылизанный до перышка, отлаженный до винтика, спокойно стоявший в ожидании гонок, которые Каричка увидит теперь на экране. Еще у меня были Андрей и Сим, я должен передать им привет от уехавшей Карички. И я просто, на своих двоих спустился по лестнице, на ходу сбросил одежду и вошел в воду.

— Ты придешь первым — бум, бум, бум! — распевал я во все горло, лежа на спине и глядя прямо в лицо солнцу. — «Я колдунья, помни!» — прорычал я удиравшему в панике крабу, которого спугнул у скользкого от водорослей камня.

Так я довольно долго дурачился, а сам вспоминал белое в синий горошек платье, каштановый затылок и изгиб шеи Карички, когда она низко опускает голову. Эти сухари, электронные души — Андрей и Сим, — уже, наверно, трудятся, считают, а я здесь, в светло-зеленом прозрачном мире, гоняюсь за рыбешками и фыркаю, как дельфин. Я мог бы взболтать море до самого дна, если бы совесть не намекала, что пора вернуться из глубин на землю, в институт.

На песке, ровном и нежном, еще не продырявленном следами, меня ждал город, сложенный из камней. Серая крепостная стена, столбики башен, из-под арки ворот выезжает пышная процессия: белые всадники на черных, отполированных морем голышах. А впереди всех треугольный красный сердолик — точно маленький гравилет. И я, как только увидел этот красный камень, сразу забыл про все на свете — захотел взглянуть на мой гравилет.

Я покинул каменный город, начертив на песке грозный сигнал магнитной бури, чтобы какой-нибудь растяпа случайно не разрушил фантазию строителя.

Не знаю, зачем придумали эти ползущие в траве пластмассовые дороги. Ими почти никто не пользуется, люди предпочитают ходить или бегать. Ракеты, трансконтинентальные экспрессы, вертолеты — понятно: экономия времени. И гравипланы — понятно: красивые, удобные, современные машины. А от гоночных гравилетов вообще дух захватывает! Они как цирковые артисты: самые обычные с виду и самые ловкие, самые смелые, рискованные в работе. Я всегда волновался, когда входил в ангар, и сейчас пробирался между машинами как можно осторожнее, стараясь не задеть чужое творение. Именно творение, потому что хотя спортивные гравилеты похожи друг на друга — легкое птичье крыло, сломанное пополам, с прозрачными каплями кабин на сгибе, — все же опытный глаз гонщика сразу улавливал разницу в конструкции машин. Она была в изломе крыльев (некоторые из них загнулись чересчур резко). А десять разных цветов, в которые были окрашены машины, символизировали десять городов, приславших лучших гонщиков. Никто не знал пока, какие из этих тридцати войдут в первую тройку и продолжат гонки на первенстве континентов. Может быть, самое быстрое крыло — мое, ярко-красное, с плавной линией изгиба, обтянутое металлическими перьями? Я стоял у своего гравилета, постукивал ладонью и слушал, как перья отзываются чистым, долго не смолкающим звоном.

Потом весь день я ощущал в пальцах этот легкий серебристый звон, вспоминал таинственную фразу, казавшуюся очень значительной: «Март, что я знаю…» Наверно, когда я пришел в лабораторию и уселся за стол, заваленный бумагами, моя улыбка взбесила Андрея. Он так и сказал:

— Прости, Март, но у тебя вид блаженной обезьяны. Ты точно впервые слез с дерева и ходишь на задних лапах.

— Ага, — откликнулся я, — ты почти угадал. Я еще древнее: только недавно вылез из моря и впервые понял, что значит дышать.

— И как, понравилось?

Кажется, Андрей был удивлен. Обычно я не реагирую на его зоологические шуточки. Но сегодня готов беседовать даже с неодушевленными предметами.

— Прекрасно! Легкие — гениальное изобретение. Тебе привет от Карички. Она уехала сдавать экзамены.

— Мне она ничего не сказала, — вмешался в разговор Сим.

И Андрей сразу нахмурился:

— Сим, не отвлекайся, пожалуйста. Поговорим в перерыве… Жаль. Я рассчитывал подкинуть Каричке задание с «Л-13».

— Давай мне, — предложил я, удивляясь собственному великодушию. — Обожаю задания с Луны. Сим, тебе тоже поклон.

Андрей молча протянул мне листы. А Сим мигнул оранжевым глазом: он принял поклон к сведению.

Часа три мы работали молча. Такой порядок завел Андрей. Он старший в нашей группе. Ему двадцать один год, он окончил три факультета. У Андрея Прозорова бывают только два состояния: он или молча работает, или шутит о несовершенстве человека.

Это несовершенство подтверждал бесстрастный Сим — счетная информационная машина, подпиравшая железными плечами стены нашей лаборатории. Мы трое — Каричка, Андрей и я — работали на беспощадно быстрого Сима, только-только успевая загружать его электронное чрево задачами и расчетами.

Обычно утренняя порция бумаг на столе повергает меня в уныние. После того как я на рассвете пробежал десяток километров, прыгал с вышки, бросал копье, эти бумаги кажутся мне такими тяжелыми, что не хочется брать их в руки. И хотя я осознаю, что курс программирования полезен для недоучившегося студента, я начинаю сердиться. Я сержусь, как это ни странно, на лунных астрономов и астрофизиков с Марса, засыпающих нас сводками. Я сержусь на ракеты-зонды и автоматические обсерватории, ощупывающие своими чуткими усиками горячее Солнце и бросающие из черного пустого космоса водопад цифр прямо на мой стол. Я сержусь даже на Солнце, за что — сам не пойму. Со стороны посмотришь — человек работает нормально: стучит клавишами, пишет, зачеркивает и снова пишет формулы, трет кулаком подбородок. А он, букашка, оказывается, дуется на само Солнце и только к концу дня, расшвыряв все бумаги, чувствует себя победителем. Но что он победил — свой гнев или огненные протуберанцы? Нет, только очередную пачку бумаг.

Сегодня я пересмотрел свое отношение к бумагам. Перебирая листы информации с грифом «Л-13», я почему-то вспомнил, как увидел однажды в лесу Каричку: она стояла под деревом и задумчиво рисовала в воздухе рукой; солнечные лучи, пробившись сквозь крону, воткнулись в землю у ее ног; мне показалось, что она развешивает на них невидимые ноты; я не стал мешать рождению музыки и ушел… А ведь у этих ребят с тринадцатой лунной станции, которые засыпают меня сводками, сказал я себе, нет ни прохладного ветра, ни бодрых раскатов грома, ни голубого неба — только град метеоров, беззвучно пробивающих купола зданий, одиночество да волчьи глаза звезд.

А я в кабинете лениво перебираю бумажки, стоившие кому-то усилий, риска, а иногда и жизней. Нет, что-то не так устроено в этом мире! Почему я, здоровый, румяный, сижу за стеклянной стеной и пальцем нажимаю на кнопки? Зачем я здесь, а не где-то в песках Марса? Я сам должен нацеливать на звезды телескопы, радары и прочие уловители видимого-невидимого, задыхаться от жары, дрожать от мороза и посылать на Землю, в Институт Солнца, в двухсотую группу добытые мною цифры. Чтоб Андрей Прозоров обрабатывал их, а Сим мгновенно переваривал. Вот это будет правильно. И если говорить трезво, меня ведь никто не держит на привязи в операторской, и за спиной моей трепещут крылья гравилета.

Я уже видел, как мчусь на своем гравилете прямо к Солнцу, а рядом со мной Каричка…

— Неужели на «Л-13» такие юмористы? — не оборачиваясь, сказал Андрей.

— А что?

— Ты опять улыбаешься?

— Это я так, вообще. А с «Л-13» покончено. Возьми.

Андрей взглянул на мои расчеты и кивнул: он был доволен.

— Ты заметил, — сказал Андрей, — без женщин гораздо легче работается.

— Не согласен, — прогудел Сим, — когда Каричка поет, я работаю быстрее.

От неожиданности мы с Андреем рассмеялись.

— Каков Сим, а? — Андрей подмигнул мне.

А я крикнул:

— Присоединяюсь, Сим! — и засвистел «Волшебную тарелочку Галактики».

— Вот доказательство, — нравоучительно произнес Сим. — Все вы поете ее песни. — И он предупредительно распахнул дверь, возле которой мы с Андреем очутились одновременно.

— А ведь мы просто сбежали от Сима! — крикнул я, мчась со всех ног к столовой и оглядываясь на Андрея.

Я нарочно побежал по лестницам, пренебрег лифтом, чтоб расшевелить эту бумажную душу. А он, почтенный ученый муж, и в самом деле бежал за мной, прыгал через ступени, смешно подкидывая острые колени.

— Да ну его, Сима! — кричал он на ходу. — Хватит с меня этой философии! И потом, я просто не успеваю за Симом, уже три дня без обеда. Больше не могу!

Это была хорошая пробежка в дальний конец института. И мы не только бежали, -но и успевали отвечать знакомым:

— Ну как, летишь?

— Лечу!

— Куда спешите? Директор вызвал?

— Да! Сделали открытие!

— Андрюха, научи его бегать!

— Да вот стараюсь…

— Придешь первым, Март?

«Эхма, если б я сам знал…»

Пока я знал одно: я мог проглотить пять, нет — десять салатов. И мы столько съели, правда, вдвоем. Нажали на все кнопки заказов, потому что из меню не сразу поймешь, что такое «Весенние звезды», «Четвертое измерение», «Интуиция» или «Клеопатра» (у нашего повара неукротимая фантазия, причем ежедневная), и вот к столику приплыл чуть ли не по воздуху щедро уставленный поднос. Надо сказать, пока мы глотали «звезды» и «клеопатр», а транспортер уносил пустой поднос, я с удивлением и какими-то новыми глазами смотрел на Андрюху Прозорова. То, что он светлая голова и сухарь, — это я знал давно. Но никогда еще не видел, чтоб он бежал по лестнице и с таким азартом уничтожал салаты. Он, всегда бледнолицый, сейчас даже порозовел.

— Значит, летишь? — сказал Андрей и удивил меня еще больше: он ведь не интересовался спортом, просто не обращал на него внимания; мне казалось, он не отличит гравилет от вертолета.

— Ага! — кивнул я.

— Хорошо. Наверно, это хорошо, — так просто и тепло сказал Андрей, что мне захотелось взять его с собой. — Это там, над морем?

Нет, он словно свалился с Луны! Тысячи людей только и ждали этого дня, а он — «над морем?»… Но мне не хотелось говорить ему насчет Луны, я опять кивнул:

— Да, над морем.

Тут в дверях засияло большое красное ухо, и нас прервал Кадыркин. Это маленький курчавый математик с выдающимися ушами. Я ничуть не преувеличиваю — про него все так и говорят: «Сначала появляются уши, потом появляется Кадыркин». Он крикнул с порога:

— Прозоров, хватит жевать! Есть проблема.

Я чуть не подавился салатом. Кадыркин так и крикнул: «Проблема».

Андрей сразу встал и превратился в прежнего Андрея, словно застегнулся на все пуговицы.

— Какая сегодня лекция? — спросил он меня, готовя дипломатичное отступление.

— Не помню… Кажется, светящиеся мосты. Это которые между галактиками.

— A-а, лошадки в одной упряжке бегут с разными скоростями!

— Школьная загадка, — вздохнул я. — Проходили: скука.

— Ну вот что, — Андрей нахмурился, сердясь неизвестно на кого, — сегодня никаких лекций, никакой работы.

— У меня задание для Сима.

— Я скажу Симу, чтоб он не открывал тебе дверь. Ты должен отдыхать.

Тут уж я взвился: откуда этому теоретику знать, что делать спортсмену перед стартом!

— Андрей, — сказал я угрожающе, — я тебя нокаутирую одним пальцем.

— Тебе и так достанется. Счастливо.

Он спокойно повернулся и ушел к Кадыркину. Честное слово, будь я трижды гением, я бы не носил так торжественно на плечах свою хоть трижды выдающуюся голову! Мало я погонял его по лестницам…

Я не изменил своего обычного режима перед гонками. Во-первых, не пропустил лекцию: забрался в зимний сад и под какими-то колючими кустами включил телевизор. И сразу же окунулся в пространство, населенное галактиками, и с легкостью спящего понесся навстречу далеким мирам, представшим предо мною — ничтожной песчинкой мироздания — в виде изящных устричных раковин и клубка скрученных в кольца змей, блестящих ярких шаров и едва различимых пятен темного тумана. Где-то вдали от меня они жили своей жизнью, как грозовые облака в глубинах неба, взрывались и угасали, крутились и разлетались в разные стороны. Я слышал знакомый голос профессора, вглядывался в мелькавшие формулы, а сам думал, как эта лекция запоздала. Она безнадежно устарела бы даже для древних египтян, имей они телевизоры. То, что я видел, было тысячи и миллионы лет назад, и кто знает, какие они теперь — эти спиральные и эллиптические, разложенные по научным полочкам, расклассифицированные, как домашние животные, галактики. Ведь только нашу Галактику свет пробегает из конца в конец за сто тысяч лет. Сто тысяч. А жизнь, как мы говорим, очень коротка. И кто может, не отрываясь, следить за звездами миллионы лет, чтобы доложить человечеству механику внутренних движений в этих чертовски далеких, убегающих призраках? Проследить хотя бы за молодыми звездами. Всего десяток миллионов лет. Для звезд, как известно, это детский возраст.

«Рассмотрим галактики, на которые впервые обратил внимание астроном Цвикки», — продолжал между тем профессор, и я позавидовал его смелости: он отлично знает, что современные телескопы достают на три тысячи мегапарсек (почти десять миллиардов лет полета света!), и это его нисколько не смущает. Лезет в давно остывшую звездную кашу, пытается в ней разобраться и еще заботится о новых видах наблюдения за Вселенной. Молодец! Будь я всемогущим, не раздумывая, подарил бы этому храброму человеку бессмертие и машину времени. Чтоб он все-таки разобрался и поучал таких недорослей, как я.

Мне очень хотелось быть сегодня всемогущим. Потом, после лекции, я делал гимнастику, крутился на центрифуге и, вытянувшись во весь рост, заложив руки за голову, отдыхал в зале невесомости. Я щедро раздавал людям бессмертие и сверхсветовые скорости, цивилизации других планет и невидимые пружины, вращающие галактики. Я зажигал искусственные солнца, смещал земную ось, бурил насквозь земной шарик, строил роботов с гибким мышлением человека — словом, придумывал все то, что уже описано в фантастических книжках. И в то же время — до чего ловко человек умеет соединять высокое, торжественное со своими практическими заботами! — ловил шумы с улицы, представлял, как прибывает в город публика, как тащат грузовые вертолеты каркасы трибун и устанавливают их на берегу, как судьи развешивают огромные золотые шары, мимо которых мы, гонщики, пронесемся много раз. И уже круглые площадки с подвижными хоботками телекамер повисли, наверно, над морем. И уже прилетел на судейской машине комментатор с бархатистым, убаюкивающим голосом.

Подходя к ангару, я и вправду услышал знакомый баритон, льющийся из динамиков. Комментатор Байкалов прежде всего сообщил болельщикам, что час назад он вел репортаж о подводном заплыве в Красном море и теперь рад подняться под облака. Облаков, правда, не было, синоптики убрали с нашего пути все помехи и — я знал это — в заключение готовились зажечь полярное сияние. На телеэкране, висевшем на стене прямо над моей машиной, мелькали кадры города, взбудораженного праздником. Камеры, подчиняясь полководческим жестам Байкалова, выхватывали из всеобщей суматохи разгоряченные лица, яркие флаги, парящие машины. Посадочные площадки были уже плотно уставлены транспортом, и пассажирские гравипланы выбирали свободные крыши. Блеснули на солнце акульи тела двух ракет, и комментатор, несомненно, заметил их со своей высоты; несколько минут он держал ракеты в резерве, а когда они стали у леса, взял у пассажиров интервью.

Честно говоря, на нас неприятно действовали эти картинки. Гонщики старались не глядеть на экраны, громко разговаривали, чересчур много шутили, а когда Байкалов перешел к биографиям, все полезли осматривать машины.

И вдруг в ангаре стало тихо. В голубом квадрате ворот стоял высокий человек в белом свитере — Гриша Сингаевский. Он пришел самым последним и сразу догадался, что надо просто выключить эту технику.

«Ура Сингаевскому!» — крикнул кто-то, и мы радостно завопили, как вырвавшиеся на перемену школьники.

Его все любили — неторопливого, скуластого синоптика с твердым взглядом блестящих глаз. Вот кто был настоящим воздушником! Я думаю, если бы ему однажды запретили полеты, он бы просто не знал, как жить. Он никогда не стремился удивить эффектными фигурами высшего пилотажа, летал быстро и просто, но так, что даже малейшие повороты машины всегда были заметны: перед зрителями постепенно возникал четкий, красивый рисунок полета. Надо самому быть гравилетчиком, чтобы понять, какая смелость, какое презрение к опасности были в этих почти приметных, но всегда неожиданных поворотах желтого гравилета.

Сингаевский только взглянул на простодушно-прямое крыло моего гравилета и сразу догадался:

— Ну что? Хочешь меня обогнать? Попробуй поищи ее! — и хлопнул по плечу.

Другие тоже приглядывались, но ничего не говорили. А он прямо сказал: «Попробуй поищи».

— Что ж, поищу, — ответил я, чувствуя, как горячая волна охватывает меня.

— Желаю.

— И тебе.

Мы поднялись с ровного травяного поля тремя группами — группа белых, желтых, красных — и пошли не к морю, где гудела толпа тысяч в сто, а над городом. Это был не парадный строй; скорее, мы казались воздушными туристами, или, скажем, разноцветными бумерангами, брошенными ленивой рукой. Но такое впечатление было обманчиво, как обманчив вид спокойного мускула, в котором постепенно напрягаются нервы. Ничто в воздухе не двигалось, кроме нас, и это опустевшее вдруг пространство пугало своей голубой торжественностью. Мы крались над самыми крышами, приглядываясь друг к другу, примериваясь крылом к волне гравитонов. Самое важное было нащупать, поймать сильную волну. Уже задрожали стрелки приборов и шевельнулись, чуть приподнялись чуткие перья на крыле машины, но я знал, что еще рано ловить эту самую волну.

Я смотрел сверху на крыши, парки, улицы Светлого и чему-то радовался и удивлялся, словно не родился и не жил здесь никогда. Паруса домов, наполненные ветром и солнцем, тихо скользили в зеленой пене. Взметнулись вверх, стремясь оторваться от земли, стреловидные здания институтов. Их легкие конструкции и стеклянная прозрачность напоминали о полюбившейся людям свободе невесомости, и потому неуклюжим, просто каким-то чужестранцем выглядел в этой балетно-изящной толпе наш огромный Институт Солнца. Да, пожалуй, он был воплощением странной фантазии архитектора: круглый, с каменными колоннами и этажами садов, украшенный факелами протуберанцев. Мы называли его висячими садами Семирамиды. И все-таки я любил его таким — за чудаческую привлекательность, за спокойствие и силу великана, знавшего про Солнце больше, чем все мудрецы на свете.

А перья тихонько пели, но все равно это была не та волна. Я делал едва заметные глазу скачки — поднимался и опускался, рыскал по сторонам. Многие гонщики тоже искали волну, стараясь не выдать своего напряжения. Уже неумолимо приближались полукруг стадиона и синее полотно моря, вдали засверкали золотые точки — стартовые шары, а мы, герои дня, шли к ним совсем не парадным строем, а беспорядочной толпой. Что ж, в конце концов, каждый музыкант перед началом концерта раскладывает ноты и настраивает свой инструмент. Звучит эта разноголосица в оркестровой яме не очень-то приятно для слуха. Зато потом взмахнет дирижер, замрет зал, каждый инструмент будет петь свое, и в их едином порыве родится мелодия.

Если уж прибегать к сравнениям, то я думаю, вряд ли музыканты перед выступлением так кляли свою судьбу, как наши ребята, приближаясь к золотым воротам гонок. Я видел это по мелким рывкам машин и представлял, как ворчат гонщики на всю Вселенную. В самом деле: с тех пор, как физики заметили гравитационные волны и Земля ощетинилась усами уловителей, самым удобным транспортом стал гравиплан. На все маршруты подается гравитационное излучение, садись себе в гравиплан и кати по этой дороге хоть с закрытыми глазами. И все уже привыкли, что гравитацию нельзя выключить, как простую лампочку, она везде вокруг нас, и редко кто над ней задумывается, а еще реже вспоминает, что открыл эту силу притяжения сэр Исаак Ньютон; только школьники с удивленно-квадратными глазами вдруг узнают, что их носит под облаками та же сила, что вращает планеты и звезды, искривляет пространство, замедляет время и свершает еще множество простых чудес… Да, с научной точки зрения все было просто и ясно: планеты кружили вокруг звезд, гравипланы летели своими путями. А мы должны были ловить волну. Что поделаешь — спорт!

А перья вдруг запели: «Март, я колдунья»… Мне сразу стало легче, я решил больше не смотреть на дрожащую стрелку. Поднял голову — прямо перед носом шар. Тормознул, встал на линию, замер с включенным двигателем. Мне теперь все равно, откуда начинать. Пусть Сингаевский висит сверху. Пусть другие перескакивают с места на место. Пусть выбирают позицию. Я не двинусь. Я все равно ее поймаю — свою волну.

— Готов! — ответил я, как и все, главному судье и инстинктивно подался в кресле вперед. Я видел теперь только цепочку шаров и голубое спокойное пространство.

Ребята пошли легко, красиво, плавно набирая скорость. Я чуть-чуть задержался, когда фыркнула стартовая ракета, а через мгновение висел уже в хвосте у группы, причем резал дорожку наискосок — вверх и налево: искал ее — одну-единственную, мою волну. Хоть перевернись ты, Галактика, хоть взорвись насмех другим, а я сумею ее найти, обгоню ветер, поймаю солнечный луч, глотну горячего солнца.

Так я резал дорожку наискосок, и меня пронзала дрожь нетерпения: глаза устремились вперед, словно могли увидеть волну, и весь я летел впереди машины. Но нельзя, никак нельзя было пускать двигатель на полную мощность: рано. И постепенно дух спокойствия возвращался ко мне; сначала остыла голова, потом улеглись зудевшие руки. Может быть, некоторые нетерпеливые гонщики и торопились, а основная группа шла на большой скорости, но еще не в темпе финишного рывка. Ничего: у самого последнего гонщика есть свои преимущества. Во-первых, поворот — вот он. Ставлю машину на крыло, плавно делаю вираж и обхожу белый гравилет — ни треска, ни толчков, ни снижения скорости. Итак, дорогой мой коллега, ты, надеюсь, понял силу прямого крыла: выигранные метры на поворотах — это раз. А второе — когда будет хорошая волна…

Глаза автоматически ловили и считали шары: десять… двадцать… тридцать… а я все еще плелся в хвосте. Двадцать седьмым или двадцать восьмым. Сингаевский парил впереди. Казалось, желтый гравилет движется сам по себе. Так иногда смотришь на летящую птицу, любуешься ею и не знаешь, откуда в таком крохотном комке плоти столько энергии, чувства красоты и ритма. Она будто ощущает, что ты на нее смотришь, и нарочно старается показать, что она само совершенство, часть природы. А на самом деле — просто летит. И Сингаевскому наплевать, что зрители видят на экранах его лицо. Сдвинул угрюмо брови, катает за щеками желваки, не слушает никаких судей — только машину.

И тут я увидел, как ощетинились перья на крыле. Ясно и без приборов: волна! Сразу весь подобрался, послал машину вперед. Она рванулась будто с места и с каким-то чудовищным свистом начала рассекать воздух. Я даже через стекло почувствовал его упругость, вцепился в руль; мне показалось, что гравилет может опрокинуться. Впрочем, уже не существовало ни меня, ни гравилета: мы были нечто одно, постепенно пожиравшее пространство. Все затихло, исчезло во мне с этого момента, остались жить глаза и уши. Я лишь следил, чтоб не столкнуться с шаром или обгоняемой машиной, — считать их и определять свое место, конечно, было невозможно, — слушал, как угрожающе звенят накаленные перья: «Ка-рич-ка, Ка-рич-ка», — угрожающе, но еще не настолько опасно, чтоб снижать скорость. Моя красная лошадка могла бежать и резвее — в этом я не сомневался. Если рассыплется, что ж, упаду в зону невесомости, там подберут…

А желтый гравилет все впереди. Молодчина Сингаевский! Но и мой сейчас превратится в красную молнию, в красный свет — тогда уж потягаемся. Бешеная все-таки скорость!

Кажется, последнее, о чем я вспомнил, был воздушный цирк. После нас должны были выступать воздушные гимнасты, а потом гравибол с цветным мячом.

Но ничего этого не было. Вы уже знаете про облако: как оно появилось, как скрылся в нем желтый гравилет, как я, счастливо улыбаясь, пытался остановить машину, а вместо того стал вращаться вокруг облака. Сейчас, по прошествии времени, я говорю «облако», а тогда — я уже упоминал об этом — никто из гонщиков не знал, что за странное препятствие возникало перед ними. Только зрители, телевизионщики да некоторые судьи могли издали определить, что это облако серебристого цвета и почти идеально круглой формы. Телевизионщики сумели даже снять на пленку, как оно стремительно ушло в верх кадра, все остальные подумали, что облако исчезло, растворилось в воздухе, вдруг стало невидимкой.

Помню, как Гриша Сингаевский спокойно говорил в микрофон: «Неожиданное препятствие… Стремительно притягивает… Ничего не могу…» Это были семь его последних слов.

Помню неприятное чувство, какое-то посасывание под ложечкой, когда я сам неумолимо приближался к слепящему пеклу, не в силах оторвать от него глаз. Я ничего не говорил, только улыбался, все еще борясь с рулем. Потом — резкий удар, темнота, словно кто-то набросил на голову покрывало.

Мой гравилет отбросило от шара, и он рассыпался. В то же мгновение шар исчез.

Меня подобрали, как я и предвидел, в зоне невесомости.

2

Женщина с синими волосами смотрела мне прямо в глаза. Мучительно искал я в ней сходства с Каричкой, но черты лица менялись, по плечам струились волосы, и в загадочно зеленых глазах ничего не отражалось. Лишь проснувшись, я вспомнил, что это Марсианка. Не знаю, почему я ее так называл; может быть, потому, что она впервые приснилась мне много лет назад, после отлета моего отца и моей матери на Марс.

Я всегда смеюсь над снами. Но сейчас сам будто свалился с Марса: тупо разглядывал белые стены, утыканный звездами квадрат окна, длинную кровать, на которой лежал. Довольно долго я ничего не мог понять, как вдруг — словно кто-то щелкнул выключателем! — я увидел слепящий серебристый свет и всю картину сумасшедших гонок.

Вскочил и убедился: цел и невредим, лишь чуть ныли мышцы. И сразу же решил, что не доживу до утра, если не увижу Каричку.

Лихорадочно перерыл шкафы в коридоре. Типичная больница: халаты да пижамы и ничего подходящего для человека, который торопится на свидание. А надо скорее: электроника сигналит сестре, что больной поднялся с постели. Но я очень надеялся, что сестра не помчится со всех ног в палату, а пойдет не торопясь — мало ли зачем может встать ночью человек; без сомнения, в этой больнице с добрыми, старыми традициями (здесь на тебя не смотрят притворно пустые экраны, которые могут вспыхнуть в любой момент) была именно такая спокойная, рассудительная сестра.

На всякий случай я вернулся в свою комнату и бросил на кровать тумбочку, чтобы не верещал в дежурке звонок. Дверца тумбочки открылась и преподнесла мне то, что я искал: спортивную белую майку, шорты, тапочки. «Благодарю тебя за столь королевский жест», — сказал я тумбочке, занявшей мое место, и прыгнул из окна в пышную клумбу.

Я пробирался через какие-то кусты, ощущая подошвами приятный холод ночной травы, выискивая над темными кронами красный глаз ближайшего маяка. Под ним я надеялся найти гравилет: дежурные гравилеты чаще всего стоят под маяками. А в машине я уже переоденусь в свой гладиаторский наряд. Этот немного нелепый для свидания спортивный костюм, который я бережно нес под мышкой, казался мне после больничных халатов и пижам даже элегантным.

«Э-гей! — скажу я, представ перед Каричкой. — Я не разбился. Только немного соскучился».

Согласитесь: такие речи смешно говорить в халате.

Впереди среди звезд дружески мигнул глаз маяка, и я, не разбирая дороги, бросился к нему. Гудела, проткнув полог ночи, стальная треногая мачта, трепетали под ней серебристые крылья. Я даже пожалел, что не могу один поднять в воздух все эти машины. Они не дремали спокойно в ожидании случайного пассажира. Они готовы взлететь в любую секунду, ибо от рождения были не воздушными извозчиками, а натянутой струной, надеждой блуждающих бродяг.

Координаты Студгородка, где находилась Каричка, я помнил наизусть и, набрав на диске четыре цифры, доверил машине выйти на трассу так, как ей казалось быстрее и легче. Всего час отделял меня от Карички, и я еще мог сократить полет минут на десять — пятнадцать при хорошей волне.

Я несся навстречу звездам, и мне было безразлично, что я о них думал раньше, — клубки раскаленной материи, хвосты убегающих миров или печальные глаза разумной Вселенной. Сейчас я мог манипулировать этими мирами, как фокусник, и складывать из них по буквам имя.

«Хочешь, — говорил я Каричке, будто она сидела рядом, — я подарю тебе массу разных вещей. Вот моя рука — железные пальцы, я нарву тебе букет фонарей. Мои глаза — телекамеры, я вижу дальше Луны, дальше Марса и могу показать тебе диковинных зверей, каких нет в зоопарках. Я быстрое нейтрино, я лечу сквозь толщу и пустоту, и ничто не помешает мне прилететь к тебе на этом гравилете…»

Наверно, она б улыбнулась, скажи я это вслух. Когда Каричка улыбается, глаза ее делаются большие и грустные. Мне кажется, в этот момент она видит голубые вершины, и солнечный свет, и лица детей, и то счастливое, что будет со всем миром. Если люди когда-нибудь найдут единомышленников во Вселенной и захотят рассказать им о Земле, они могут послать одну только улыбку, и там все поймут.

Почему-то я вспомнил, как шли по коридору Андрей Прозоров и Кадыркин, обсуждая «свою проблему», как торжественно несли головы. Спокойно говорили они о какой-то задаче, и им нравилось идти вот так неторопливо по бесконечному коридору, мимо бесконечного строя электронных машин, грызть трудный орешек науки и чувствовать себя умнее, совершеннее всей электроники. Что им остальной мир? Мираж, не больше.

Помню, однажды Андрей сказал: «Здравый смысл — предрассудки, которые складываются до восемнадцати лет».

Тогда я учился в пятом классе, Андрей в восьмом. Мы стояли на ракетодроме — трое мальчишек и одна девчонка, — одни на просторной ладони ракетодрома. Мы долго молчали, напуганные огромной пустотой тишины, которая пришла после громкого митинга, оркестров, поцелуев и воя ракеты, умчавшей наших родителей на Марс. Мы знали, что увидим их в девять вечера в телепередаче с пересадочной космической станции, даже знали, какие слова они нам будут говорить и как мы будем смеяться в ответ, чтоб не дрожали губы, но, честное слово, нам четверым было бы гораздо уютнее на далекой космической пересадочной, чем на этом немом поле ракетодрома с большими буквами слов, горевших на здании вокзала.

— В интернате… — начал один мальчишка и умолк под презрительными взглядами. Нам всем было ненавистно это слово, и ему, конечно, тоже. Не тот дом, где мы провели вместе много лет, а само слово. (Кстати, оно потом сменилось: мы стали просто лесной школой, лесниками, отшельниками, как мы говорили.)

И тут Андрей сказал насчет предрассудков — ту знаменитую фразу Эйнштейна, которую я только что привел. Предрассудки мы не любили и потому пришли в восторг от подсказки великого физика и решили немедленно начать борьбу со здравым смыслом. О, до восемнадцати у нас еще было немало времени! Не только годы, нет, даже этот вечер, когда наши родители улетели на Марс. «Здравый смысл» этого отлета мы прекрасно понимали: люди осваивали Марс, и в суровый, неприспособленный климат нельзя было брать детей. Мы остались на Земле, одни на пустой площади ракетодрома, и вокруг нас было столько привычного, надежного, полезного…

Но лучше б мы были на Марсе, по горло в сыпучих песках, чем в этом привычном мире. Мы его так ненавидели в эти минуты!

На нас напало буйное веселье. Мы бегали и хохотали как сумасшедшие. Орали во всю глотку пиратские песни, памятные по старым книгам. Позвонили нашему директору и посоветовали ему распустить интернат ввиду эпидемии лени. Потом по дороге домой останавливали ленты эскалаторов и выключали видеофоны.

«Здравый смысл?» — кричал кто-нибудь из нас, указывая на очередную жертву.

«Предрассудок!» — орали хором остальные, со знанием дела отыскивая нужные контакты, реле, выключатели.

Я расхохотался, вспомнив, как Андрей долго дергал какой-то шнур, а Каричка, чуть не плача, колотила его по спине:

«Это не тот провод, слышишь? Эх ты, отличник!»

Нас никто не наказал. Может быть, учителя знали, что в будущем мы сотворим еще немало разной техники. По-моему, они не ошиблись. Особенно в Андрее. Где-то он сумел набраться здравого смысла, только где — я не знаю. А может, другие люди думают так же обо мне? Ведь мне уже восемнадцать — критический по часам великого физика возраст…

…Тут я заметил вечернюю зарю. Вдоль горизонта протянулась узенькая розовая лента, четко отделяя черную землю от черной ночи. Такое нельзя было пропустить. Сомкнув над кабиной прозрачные створки герметизации, я послал гравилет вверх, нацелившись на какую-то звезду, а когда выровнял нос, увидел мощный, плавно выгибавшийся горб — край Земли, за которым искрился океан света. Я мог лететь туда, к Солнцу, и влететь во вчерашний день, может быть даже в свое детство, и опуститься на вечерний луг, и увидеть, как в детстве, скакавшую среди стогов корову с золотым солнцем на рогах… Но где-то внизу был Студгородок.

Студгородок, Студгородок Искусств. Знаете, каким я его впервые увидел? Представьте себе, что вы собираетесь выйти на улицу, идете по знакомой лестнице и, случайно свернув, попадаете в зал, где висят десятки картин. На картинах изображены старинные с колоннами и современные воздушно-легкие здания; вот площади с цветами и фонтанами; мосты и лестницы, припадающие к воде. Достаточно одного взгляда, чтобы почувствовать в этих картинах трепетную кисть мастера, чтоб вас захватил этот мир прохладных и жарких красок, пространства, солнечных лучей, незнакомого счастья… Так я с осторожностью летучей мыши скользил над живыми полотнами в темных рамах ночных аллей, таким видел я из гравилета Студгородок, и где-то в этом городе была моя Каричка.

Я заметил, как скачут в лунном свете по крыше театра мраморные кони. Рядом быстрые молнии сверкают на куполе цирка, а на площади полукругом стоит хор девушек. Мне казалось, я слышу, как они поют. Но уже плыло навстречу длинное озеро со светящимися парусами яхт, и грустно мерцала, сигналила снизу, вода, призывая мой гравилет, серебристое легкое крыло, не улетать, сесть, покачаться на волне. А я все парил, не зная, где посадить гравилет, любуясь странными зданиями, случайными голосами, таинственной игрой теней и бликами света.

Опустился возле сигнальной мачты. Здесь тянулась аллея из старых лип. Ступив на нее, я окунулся в волны музыки и голосов. Трудно было угадать, где рождались радостные и печальные звуки. Мелодии доносились с маленьких эстрад, увешанных светящимися дисками, с серебристо-зеленых лужаек, из-под деревьев, где прятались пугливые тени. Я шел своей дорогой — будто плыл в звучащем море. Как вдруг остановился…

Что это? Или мне показалось? Как будто кто-то очень тихо играл «Волшебную тарелочку Галактики»…

Прислушался. Это была моя песня. Я бросился бежать. Впереди увидел красный автомобиль, на котором дул в трубы оркестр.

Оставалось пересечь только площадь.

Я непременно догнал бы оркестр. Но помешали танцоры, появившиеся неизвестно откуда и запрудившие площадь. Диковинные звери и птицы — снег цапель, золото львов, радуги павлинов, солнечные пятна леопардов — все это окружало меня. А я спешил, сердился на танцоров в странных костюмах, пробираясь к своей цели, к своей Галактике, улетавшей на красной машине.

Чья-то рука легла мне на плечо. Блеснули удивленные глаза:

— Ты не танцуешь, охотник?

Что мог я ответить этой беззаботной лани?

— Нет. Я пою.

— Ну пой! — сказала она и тут же исчезла.

А за площадью была пустынная улица. Там не было автомобиля, за которым я гнался. Лишь стояли у белых колонн скрипачи в парадных фраках и все вместе ритмично покачивались, подчиняясь движению смычка, Этот грустный смычок сопровождал меня еще долго, хоть я и ускорил шаг. Я не нашел красной машины с оркестром, игравшим песню Карички, и решил искать Каричку под сводами зданий, где слово, сказанное шепотом, ранит в самое сердце.

Я поднимался по ступеням театров, осторожно входил в пустые, залитые ярким светом залы, где шли репетиции, пробирался за кулисы. Я спрашивал о Каричке, заранее слыша ответ, и потом уходил. Мне казалось, что на моих ногах не тапочки, а тяжелые башмаки: я мог одним неуклюжим движением нарушить, остановить прекрасное. Но Каричка, Каричка…

Красный автомобиль стоял, ни от кого не прячась, у фонтана. Музыканты исчезли, на сиденьях остались умолкшие трубы. Я был уверен, что музыканты где-то здесь, рядом с Каричкой. И я побрел к большим деревьям, над которыми скрещивали свои лучи прожекторы.

Она стояла там, высоко над землей — так высоко, что я задрал голову, и говорила. Я даже испугался: на чем она стоит? Но все спокойно смотрели вверх и молчали. Она стояла, как мне показалось, ни на чем, просто в воздухе, или, быть может, на одном из тех невидимых кирпичей, из которых складывается плотная стена ночи, и говорила. Свет выхватывал, выделял на бархате звездного неба ее тонкую фигуру в темном костюме, смертельно бледное лицо. И падали с вышины слова, которые она говорила себе.

…Умереть. Забыться, — И знать, что этим обрываешь цепь Сердечных мук…

Я замер. Боль пронзила меня. Она пришла из веков, эта вечная боль. Ранила быстро и глубоко.

…Вот и ответ: Какие сны в том смертном сне приснятся, Когда покров земного чувства снят?

Нет, я не должен был прилетать! Не имел права слышать это откровение. Прости меня, Гамлет, прости, принц датский, я сейчас исчезну… Уйду.

…Так всех нас в трусов превращает мысль…

Я не исчез. Не успел. Стоял как изваяние, не понимая, что Каричка не закончила фразу.

— Что? — крикнул кто-то властно, наверно режиссер, когда пауза затянулась. — Что случилось, Каричка?

Она молчала.

Вдруг качнулся луч прожектора. Я скользнул по нему взглядом и вздрогнул: в вышине сверкнуло серебристо-серое пятно. Все во мне напряглось, как перед ударом. Но луч уже выпрямился, холодный отблеск растаял.

— Может, сначала? — прозвучал тот же голос.

Каричка не ответила. Высокий человек подошел к прожектору, махнул кому-то рукой.

Медленно, очень медленно опустился рядом со мной деревянный, выкрашенный черной краской помост, на котором стояла Каричка. Она взглянула на меня и отвела глаза.

— Здравствуй, — сказал я.

Я ждал, что она встрепенется и, как всегда, протянет мне крепко сжатый кулак, который утонет в моей ладони.

Каричка словно не слышала. И режиссер сделал вид, что меня здесь нет, встал между мной и Каричкой.

— Ты забыла текст? Испугалась? — Режиссер говорил очень мягко.

— Я устала. — Она сказала это так, будто прожила века.

Тогда он осторожно взял ее за локоть, подвел к скамейке.

— Сядь. Отдохни.

И ушел.

Музыканты стояли молча. И я стоял, не смея подойти. Ждал.

Она подняла голову, долго смотрела на меня.

Какое у нее белое лицо! Я видел только ее лицо и ждал, что она скажет.

— Каричка! — Я подскочил, поймав ее взгляд. — Вот я и прилетел…

Она опять посмотрела, потом тихо и даже удивленно сказала:

— Я тебя не знаю.

Я видел ее глаза, мягкие волосы, тонкую шею. Я мог коснуться ее рукой. Я ничего не понимал.

Каричка взглянула на меня, улыбнулась. А потом вдруг достала из кармана гребенку и стала причесываться.

— Ну что вы стоите? — сказала она всем нам.

Мы повернулись и пошли по аллее.

— Нельзя уж и посмотреть. Подумаешь — принц! — сказал один музыкант, и его товарищи засмеялись.

Они ушли, сердясь на женские капризы и насвистывая «Волшебную тарелочку».

Я шел медленно, разглядывая свои ноги. Неестественно длинные, они нелепо торчали из шорт.

Было грустно и все очень непонятно. Я шел среди тишины. Куда-то исчезла музыка и веселье. Я шел и тупо твердил про себя:

«Почему она не узнала меня? Почему?..»

Серый рассвет поднимался над лесом. Туда я и направил машину, набрав предельную скорость и проваливаясь в воздушные ямы.

«Так всех нас в трусов превращает мысль…» Почему-то эта фраза казалась мне обидной.

Я так хотел тебя увидеть, смеющееся лицо моего счастья. А оно оказалось расплывчатым, равнодушным.

3

Улечу на Марс. Ну кому я здесь нужен?

И только я это решил, пробравшись в палату через окно и покорно вытянувшись на постели, как явился врач, а за ним сестра. Врач, толстенький, с ямочками на щеках — ну просто сияющий восклицательный знак, — потирая маленькие ручки, принялся рассуждать о гонках. Он назвался моим болельщиком и очень переживал, что соревнования сорвались и я свалился в невесомость. Через минуту мне казалось, что я знаю его сто лет. Доктор помнил все гравилеты, на каких я летал, даже когда был мальчишкой. Я с вдохновением поддакивал, вспоминал разные мелочи и рассказал, как гнался за Гришей Сингаевским и как он знал, что я хочу его обогнать, а потом это облако. И тут я смолк и больше ничего не говорил. А восклицательный знак поднял мне веко, заглянул в глаз, дружески ткнул кулаком в живот.

— Сердце работает нормально. И все остальное, — объявил он, довольный осмотром.

— Это вы прочли в глазах?

— Секрет, — улыбнулся он.

Ох уж эти докторские секреты! Как будто я был маленький и не знал, что прослушивала меня ввинченная в пол кровать.

— А долго я был в этом… забытьи? — Я с трудом подыскал слово.

— Пустяки, — махнул рукой веселый доктор. — Спал несколько часов.

Несколько часов! Представляю, какая на меня собрана документация. Электрические, тепловые, механические, химические и разные другие процессы — все это «переваривала» трудолюбивая электронная кровать. До чего сложно устроен человек!

— Задал я вам работу, — искренне повинился я.

— В основном не мне, а Марье Семеновне, — засмеялся доктор.

Я покраснел, вспомнив мальчишескую проделку с тумбочкой. Когда я вернулся, тумбочка была на месте.

— Искала вас в саду, — сказала Марья Семеновна.

Она была такой, как я представлял: с добрым лицом и мягкими неторопливыми движениями. Я начал говорить, что люблю гулять по ночам на свежем воздухе, и она опять пришла мне на выручку:

— Все мы были такие.

— Массаж! — кратко резюмировал доктор и удалился в полном сиянии.

А массажист был тут как тут, совсем как в раздевалке спортклуба, и пошли отбивать лихую чечетку его крепкие проворные руки, а когда я перевернулся на спину, то на стуле сидел Аксель. Аксель Михайлович Бригов, мой профессор, наш Старик Аксель. Я встрепенулся, но Старик пробурчал: «Лежи!» — и тогда проворный массажист легонько толкнул меня в подбородок ладонью и принялся уминать брюшной пресс.

Аксель был неизменным, сколько я его знаю. Величественный и торжественный. А маленькие медвежьи глаза смотрят недоверчиво, часто мигая, и я догадываюсь, что это от смущения: он очень не любит незнакомую обстановку. Молчит, и я тоже. Лучше подождать, когда сам начнет. Хорошо, что еще попался неразговорчивый массажист.

— Я все видел, — хрипло сказал Аксель, едва массажист скрылся. — Нет, не в телевизоре, — поморщился он на мой кивок. — Потом все видел, когда приехал с побережья. Хорошенькая история, ничего не скажешь.

Представляю, как мы испортили ему единственный за несколько месяцев выходной. Забрался в морские просторы, подальше от пляжей и подводных охотников, «морских чертей», как он говорил, спокойно управлял яхтой (он влюблен в паруса), и — пожалуйста — срочный вызов.

Аксель помолчал, удовлетворенный ходом беседы.

И вдруг:

— Март, что это было такое?

Я ждал этого вопроса, едва увидел учителя, но не думал, что он прозвучит так прямо.

Беспомощно взглянул на профессора — ведь он-то должен уже все знать, но лицо его выражало каменное спокойствие, а глаза смотрели твердо и беспощадно, приказывая говорить. И тогда я стал говорить, как все было, начиная с того момента, когда в ангаре нам мешал болтливый комментатор. Я очень хотел, чтоб учитель почувствовал азарт гонок и не думал, что я улыбался от самодовольства или какой-то иной глупости. И он, кажется, все понял, хотя я, конечно, ни слова не сказал про Каричку и свое настроение. Его огромные руки, спокойно лежавшие на коленях, напряглись, словно он пытался представить, как я удерживал руль моей машины. А я сказал, что он ни за что бы не удержал (Старик обладал огромной, непонятно-чудовищной силой). И еще прибавил что-то невразумительное про сильное поле притяжения, которым обладает облако.

— Так, юноша, — сказал Аксель, — весьма поэтично, но анализ никуда не годится. Ты ведь учишься на физическом?

— На физико-математическом.

— Жаль, что не мне сдаешь экзамен. Но шутки в сторону. Как ты сказал: облако?

— Это я случайно. Облако я не видел, видел только сияние.

— Пожалуй, ты угадал.

— А Сингаевский?

— Да-а, — только и сказал профессор.

Он молчал довольно долго. Потом смущенно заморгал.

— Ты гулял ночью…

— Да, отлучался.

Аксель поморщился.

— Я не о том, ты ведь можешь вставать?

— Конечно, могу.

— Будет Совет. Пойдешь со мной, если разрешат врачи.

Такого я не ожидал.

СОВЕТ! Совет ученых планеты!

Я вскочил, закричал:

— Да я здоров! Я летал в Студгородок! Совсем здоров!

— Вот как… — Только голос да насторожившиеся, сжатые в точку зрачки выдали удивление моего учителя. (Черт возьми, как хорошо я его знал!) — В какой же это город? — спросил он.

— Искусств.

— Вот как, — повторил он, — веселился?

— Не очень, — неопределенно ответил я, вспомнив свое возвращение.

— Во сколько ты улетел оттуда?

Этот вопрос не был случайным, что-то беспокоило Бригова, и его беспокойство сразу передалось мне. Я стал вспоминать вслух, стараясь что-нибудь выведать:

— В четыре… Нет, в половине пятого… Примерно без четверти пять… Я пропустил что-то интересное?

— Потом, — неопределенно сказал Аксель. — Отдыхай. Вечером встретимся.

Он ушел, а я бросился на постель и зарычал в отчаянии: «Отдыхай»! Да, я бы отдыхал, будь у меня такое каменное спокойствие. Отдыхал бы и размышлял над физической природой странного объекта, который сначала глотает гравилет с человеком, а потом является поразвлечься к беззаботным студентам. Я чувствовал, что это так, что грязно-белое пятно, мелькнувшее в ночи над моим датским принцем, не было галлюцинацией. Аксель недаром насторожился. Чертов Старик, не мог сказать определеннее.

Я хотел опять выскочить в окно, но в палату, будто чувствуя подвох, зачастила Марья Семеновна. Она мне очень нравилась, и хорошо, что она входила просто так, а не появлялась на стене; я уже говорил, что эта спокойная больница мне тоже нравилась. Марья Семеновна приводила и уводила посетителей. Среди них были парни из Института Информации, которым я третий раз рассказал свой случай.

Шумно ввалились наши — Андрей, Игорь Маркисян и еще один парень, с которым я учился, — Сергей. Я сразу успокоился. Друзья могли ради меня сделать все. Только попроси я — и они разыщут и даже привезут сюда Каричку.

Но никто из них не знал о происшествии в Студгородке.

Андрей первый почувствовал неладное и серьезное в моих вопросах.

— На! — Он вынул из кармана светогазету, которую обычно таскал с собой, и еще отдал свои радиочасы. Мы договорились, что он вызовет меня, когда что-нибудь узнает.

А Игорь ругал профессора Акселя.

— Как он мог тебе не сказать? Консерватор! — Игорь всегда находил резкие слова.

— Консерватор? — переспросил Андрей. — Уточни.

— Конечно! Что за игра в таинственность? Заскоки прошлого века. Как будто мы ничего не понимаем.

— Мы — двадцать первый век… — подхватил Сергей, подмигнув нам с Андреем.

Игорь не ответил, но глаза его все больше мрачнели. Сейчас он, по своему обыкновению, сверкнет яркой и неожиданной, как клинок, мыслью и в пух и в прах разнесет призрак Старика Акселя.

Я нажал на кнопку часов, и раздался вкрадчивый, хорошо поставленный голос, выплывающий из музыки.

— …руки на пояс и — раз, два… раз, два… хорошенько прогибайтесь!

Мы рассмеялись.

Перебивая друг друга, мы в подробностях стали вспоминать один эпизод. Кажется, мы готовили какое-то представление для институтского вечера. Юмор рождался в мучениях, у всех разболелась голова, и я распахнул окно. «Закройте окно!» — потребовал мрачный толстяк. Его толком никто не знал: синоптики, приглашенные на вечер, выделили нам в помощь своего остряка. И когда он впервые открыл рот, мы буквально окаменели: это был чертовски знакомый голос, голос, который командовал с экранов поставить ноги на ширину плеч и прыгать повыше, как это делали изящные гимнасты. Мы обомлели, сопоставив красивый баритон с грузной, округлой, как бочонок, фигурой. А толстяк вполне серьезно требовал закрыть окно: он опасался простуды. Я сказал: «Но ведь весна»… А Андрей поправил: «Не весна, а нормальный зимний день». Тогда знаменитый спортивный комментатор хлопнул рамой и, покраснев от гнева, ушел. Мы хохотали от души, благодаря синоптиков за такую шутку для нашего представления.

— Ладно, веселись тут без нас, — сказал Игорь, пожимая мне руку.

— Жди вызова минут через тридцать, — пообещал Андрей.

А Сергей, не любивший церемоний, просто подмигнул и уже из двери крикнул:

— Все будет в порядке, Март!

Они ушли, а я принялся крутить колесико Андреевых часов, вслушиваясь в голоса мира. Я любил иногда вечером перед сном пронестись по радиоволнам и как бы со стороны взглянуть на добродушно-огромный теплый шар, который шумно дышал, бежал знакомой дорогой и сообщал о себе тысячи новостей. Но сейчас я отмахивался от летящих ракет, подводных экспедиций, открытий ученых и их электронных помощников, от городов, смотрящихся в зеркало будущего, праздников песен, заказов на погоду и еще сотен и сотен подробностей менявшегося лика планеты. Сейчас я искал свое. И, как назло, в этом бесконечном потоке не было того, что меня мучило. Мир как будто забыл о существовании Студгородка Искусств.

Газетные страницы ничего нового мне не открыли. Стремительно уходило в угол кинокадра белое пятно; на одном снимке я улыбался сам себе, судорожно вцепившись в руль; спокойно и уверенно смотрел на читателей Гриша Сингаевский. Почти все заголовки кончались увесистыми знаками вопроса, в статьях был полный набор фантастических эпитетов. Комментарии ученых отсутствовали.

Я отбросил газету, схватил с тумбочки радиочасы: они вызывали меня.

— Март, — сказал Андрей, — информация очень туманная. В Студгородке все разъехались. День Искусств отложен на неделю.

— А Каричка?

— Я звонил ей домой…

— Ну что?

— Она еще не приехала, там ничего не знают.

— Ясно, — сказал я очень спокойно.

Андрей помолчал.

— Я могу слетать в городок, — неуверенно предложил Андрей.

— Зачем? Лучше расспросить Акселя. Ведь он в курсе.

— Старик заперся у себя и никого не пускает. Да, Март, через час Большой Совет. И ты туда приглашен.

— Я знаю.

— Счастливец! Будешь там. А у нас во всем институте подключен всего один экран.

— А где Игорь?

— Забыл тебе сказать. Игорь побежал искать Рыжа.

Рыж! У меня радостно екнуло сердце. Как я смел забыть тебя, маленький всемогущий Рыж! Ты-то, конечно, найдешь Каричку.

— Ладно, смотри, — разрешил я Андрею.

— Я еще позвоню.

Но никто больше не звонил, часы молчали на моей руке.

После обеда я простился с веселым доктором, с добрейшей Марьей Семеновной, и меня отвезли в Институт Информации. Электромобиль нырнул в тоннель, оставив меня у подножия стеклянного куба, сверкавшего гранями. Раздвинулись прозрачные двери, эхо шагов забилось в пустом вестибюле. В лифте я нашел кнопку конференц-зала, кабина стремительно пронесла меня сквозь толщу этажей.

Я был один в светлом коридоре, а может, и во всем этом обманчиво простом, обманчиво солнечном кубе.

— Сюда, Март! — прозвучал голос Акселя.

Вот она, знаменитая резная дверь: в черных клетках блестят золотые знаки Зодиака. Дверь была полуоткрыта, но я, вместо того чтоб войти, почему-то робко заглянул в зал. За длинным полированным столом сидели в креслах двое: Аксель Бригов и математик Бродский, которого я узнал по мощной сократовской лысине.

— Входи! — властно сказал Аксель.

А Бродский, взглянув на меня, рассмеялся:

— Лет сорок назад вошел я сюда, как этот юноша, робея и трепеща. Верно, Аксель?

— Помню, — мрачно изрек мой учитель. — Ты как вошел, уселся рядом с председателем, на место Гофа, и все порывался выступить. Гоф потом говорил, что впервые видит в науке столь расторопного юношу. Садись, Март, и бери пример с Ивана Бродского.

Бродский смеялся заразительно, глаза его вспыхивали во весь круг толстых очков, и я невольно улыбнулся, подсел к Акселю и сразу сказал ему самое главное:

— Там, в Студгородке, была Каричка. Что с ней?

— Здорова. Скоро встретишься, — буркнул Аксель, и я совсем успокоился.

Бродский вспоминал, какие умы собирались раньше за этим столом: Гордеев, Поргель, Семенов… Они, эти великие старики прошлого, смотрели на меня со стены; некоторые были еще живы, но уже не являлись на Совет. По воле художников все они были строги, лишь один астроботаник Лапе замер в радостном изумлении, будто увидел диковинное марсианское растение. А ведь каждый из них радостно, как Лапе, встречал все новое и потому потрясал своими открытиями мир. Так было в жизни всех великих. Но кто знает, может быть, меня ждет встреча со строгими, как эти портреты, судьями, когда начнется Совет.

Я представлял, как это будет, и все же, когда во весь полукруг стены стали зажигаться экраны, почувствовал, что пол подо мной колеблется, кресло как бы повисает в воздухе, и я последний раз взглянул на доброго Лапе. Стена беспредельно отодвинулась, и вот я уже сижу перед огромным залом, где сошлись оба земных полушария, и все эти знаменитости ни с того ни с сего начинают здороваться со мной. Я растерянно отвечал на их улыбки и приветствия, но только чуть позже догадался, какую коварную шутку со мной сыграли телеэкраны: ученые здоровались с моими соседями. Почему-то от этого простого открытия мне стало легче, но через минуту, когда председателем избрали Акселя Бригова, я опять покраснел: все смотрели на Акселя, а мне казалось — на меня. Прошло несколько томительных секунд, пока я сообразил, в чем дело, и повернул голову к учителю.

— Кажется, нет только Константина Алексеевича Лапина. — Аксель обежал маленькими глазами ли́ца. — Что там у вас, Мирный?

На экране появилась девушка в белой кофточке и официальным голосом объявила:

— Константин Алексеевич летит в Мирный с полюса недоступности.

— Ну, а мы начнем. — Аксель говорил спокойно, как дома. — Цель нашего собрания всем известна: обменяться мнениями о загадочном явлении, которое мы пока называем облаком. Пленки товарищи видели. Но я предлагаю посмотреть их еще раз всем вместе.

Аксель, круто повернувшись, не вставая с места, протянул длинную руку к пульту, щелкнул выключателем. Сидевшие напротив люди из другого полушария превратились в едва различимые фигурки, нас разделили море и небо. Четкий строй игрушечных гравилетов рассекал небесное полотно, плавно огибая точки золотистых шаров, и я не сразу понял, что это летим мы, тридцать парней, вслед за желтым крылом лидера, пока не услышал артистический речитатив комментатора. На зрителей наплывали лица пилотов — угрюмо сдвинутые брови Сингаевского, моя блаженная улыбка, сжатые губы, упрямые скулы, прищур десятков глаз, и сквозь эти лица в полнеба виделась вся картина гонок. Странно было смотреть на это сейчас, со стороны: я был просто зрителем и никак не мог представить себя в пилотском кресле гравилета, хотя вместо баритона Байкалова уже звучал мой рассказ, который записали несколько часов назад в больнице. И когда я увидел идеально круглое облако, красивое и праздничное, как елочная игрушка, бешеное вращение двух машин, потом исчезновение Сингаевского, падение обломков и маленького нелепого человечка, которого, словно спящую рыбу, вылавливали из зоны невесомости, — мне казалось, что это всего-навсего знакомый фильм.

Только голос Гриши Сингаевского, его деловые последние слова заставили сжаться мое сердце.

Море исчезло, берега соединились…

Меня удивило спокойствие ученых Совета. Будто ничего не случилось, не пропал на наших глазах человек. Молчание затягивалось. Видно, Акселю оно не нравилось: он медленно осматривал зал, выискивая первого, кто захочет выступить. Судя по задумчивым лицам, сейчас кто-нибудь должен сказать: «Чепуха! Этого не было!»

— А где сейчас облако?

Я узнал по резкому тону Лапина. Он стоял, широко расставив ноги, огромный, плотный, в своей меховой кухлянке, и казался каким-то взъерошенным. Настоящий властитель Антарктиды с красным, иссеченным ветром лицом. Он грозно смотрел на Акселя, словно тот был виновником.

— Не зарегистрировано, — кратко ответил Аксель.

Лапин грузно сел, молча достал свою знаменитую трубку.

Физики сделали первый шаг. Молодой сухопарый человек в мятой куртке быстро и четко написал на доске формулы гравитации. Чикагский физик говорил отрывисто, почти раздраженно, стоя к нам спиной, как будто досадуя на то, что вынужден повторять общеизвестные истины об огромных сгустках архиплотного вещества и их гравитационных свойствах. Худая сильная рука бросила на доску уравнения полей о́блака. Мел крошился, ломался, физик брал новые куски, огрызки летели под наш стол, и это был самый настоящий оптический обман: мы были здесь, в Европе, а крошки — там, в Чикаго. И там, на той доске, уже были готовы новые расчеты, опровергавшие прежние.

— Нам неизвестны силы, которые могут изготовить подобный сюрприз, — сказал физик.

Гнетущее неизвестное вновь повисло в воздухе, и как-то малоутешительно прозвучал вывод «мятой куртки»: накопление фактов и точных данных об облаке может, судя по всему, привести к открытию новых физических законов.

Мне это выступление не понравилось. Мы, студенты, были определеннее в своих суждениях, чем этот восходящий гений. А тут еще Бродский, отвечая физику, стал защищать давно открытые законы физики и незыблемость теории. Я слушал его вполуха и, честно говоря, даже подумал, что он рад исчезновению облака: теперь он мог теоретизировать сколько угодно о Вселенной, о разнообразии небесных тел и общих, давно известных законах.

Все же чикагский физик бросил первый камень сомнения. Постепенно разразилась лавина. Вставали один за другим маститый седой Сомерсет — могучий математик, открывавший истины за своим рабочим столом; изящный француз Вогез, покоривший плазму; бронзоволицый астрофизик в сверкавшей чалме Нуд-Чах; маленький синеглазый, как ребенок, Чернышев, открывший антигалактики; вышагивал по комнате растрепанный Каневский, пересыпая свою речь остротами, столь неожиданными, что не выдержал и поддакнул даже Бригов. А когда к доске подошла Мария Тауш, все смолкли: после долгих лет, проведенных на Луне, красивое, в овале длинных волос лицо астронома казалось белее бумаги.

Это были деловые, предельно сжатые, почти без формул доклады. На моих глазах рушились рамки теорий, которые еще час назад казались монолитными, как пирамиды. Я видел по глазам, по выражению лиц, по репликам и быстрым записям в блокнотах, как воображение ученых раздувало в пожар те искры гипотез, что вспыхивали в речах, — так бурно множит кванты кристалл мазера, и вот уже луч света, луч поиска устремился вслед за ускользнувшим облаком. В каком горниле Вселенной оно родилось? Может, оно состояло из сверхплотного вещества, что рождает звезды? Его притяжение вовсе и не гравитация, а сила неизвестного нам поля? Как совместило оно притяжение с отталкиванием, свободно захватывая и разбивая в щепки гравилеты? Игра ли это природы? Творение ли высокой цивилизации?

Голова шла кругом от этих мыслей. Вспомнились слова, что мир —это не знакомая нам земля; настоящий мир, бросающий вызов нашему пониманию, — это страна бесконечных гор: вершины знаний, с которых мы бросаемся, и пропасти неизвестного, над которыми проносимся на крыльях интуиции. Кажется, так сказал де Бройль, что не побоялся погнаться за электронами и подарил миру волну — частицу, два слова, открывших эру квантовой физики. Что ж, если бы де Бройль мог прийти сейчас на Совет, он убедился бы в правоте своей формулы: пропасти бесконечны и всегда появляются неожиданно.

Между прочим, об иной цивилизации сказал Лапин. Сидел с закрытыми веками, дымил, казалось, уже уснул, как вдруг открыл хитрющие глаза и сказал весело и прямо. Все рассмеялись от неожиданности, и Лапин громче других. Вот таким я его и запомнил, когда он приехал однажды в наше студенческое общежитие, легко ступая в своих неизменных унтах, грохотал на всю комнату и учил нас пить золотистый сок из консервной банки одним глотком до дна.

— У меня вопрос к Марту Снегову, — прозвучал спокойный голос.

Я вздрогнул, но не потому, что не ожидал, что обо мне вспомнят; в мягкой, почти домашней интонации вопроса почувствовал значительность следующего момента: этот человек знал что-то важное.

Он смотрел добрыми глазами — Джон Питиква, врач-психолог из Африки. Улыбнулся, будто почувствовал мое волнение.

— Скажи мне, Март: когда ты вспомнил то, что произошло с тобой, подробно, во всех деталях?

— В больнице, когда проснулся.

— Все сразу?

— Да, — сказал я. — Сразу и целиком.

— Мы много говорили о физике и совсем не говорили о человеке. — Старый ученый поднялся во весь могучий рост. — Это не упрек, — тихо продолжал Питиква. — Я говорю не только о пропавшем. Я говорю об опасности, угрожающей людям. Все гонщики подлетали близко к облаку, и все на некоторое время теряли память. Они даже не помнили, куда летят; машины посадили автоматы. Память восстанавливалась у пилотов постепенно. Март Снегов сказал, что он вспомнил все сразу, — это правда. Но с момента аварии до его пробуждения прошло шесть часов. Разрешите мне обратиться к материалам.

Воздух прорезали снопы голубых искр: Питиква демонстрировал на экране свои записи. Они то бежали легкими игривыми волнами, то начинали дрожать и метаться мелкими нервными молниями. Питиква читал эти записи быстро, как открытую книгу, обращая всеобщее внимание на важные для него слова, сравнивая совпадавшие по смыслу строки, перелистывая ненужные страницы. Казалось, голубые линии подчиняются взмаху его руки. Я с восхищением смотрел на человека, который знал обо мне гораздо больше, чем я сам.

— Вот другая серия записей. — Питиква как бы стер ладонью прежние волны и жестом вызвал новые. — Они странным образом совпадают с первым случаем — машины уже провели анализ, — хотя физики и уверяют, что здесь облако не было зарегистрировано. В европейском Студгородке Искусств…

Я вдруг увидел грязно-белое пятно там, в черноте ночи, над головой Карички. Я узнал его и вскочил:

— Было! Я видел!

Я стал говорить сбивчиво, торопливо — мысли опережали язык; я знал, как это сейчас важно: внезапно изогнувшийся луч прожектора и молчание стоявшей на помосте Карички. Не помню, что спрашивал Питиква, я видел только его глаза, только их я слушался сейчас. А потом я увидел Каричку: она лежала на постели и задумчиво смотрела на меня с экрана. Кто-то сказал, что она здорова, но я-то понимал, как ей тоскливо на этой больничной кровати.

Все. Теперь я знал, что мне надо делать. Бежать к моему датскому принцу.

Когда мы спускались по лестнице к стеклянным дверям и Аксель сказал мне: «Отдыхай. Послезавтра в шесть. Поедешь со мной», — я очнулся и стал вспоминать, чем кончился Совет. Кажется, Бригов, заключая собрание, сказал: «Это облако, кем бы оно ни было, бросает вызов нашему пониманию природы…»

Совет решил его преследовать.

4

Я вызвал Рыжа.

«Рыж, Рыж, — говорил я, — маленький всемогущий Рыж. Почему тебя не было рядом? Как я мог забыть о тебе!»

«Рыж, Рыж», — твердил я, пока он бежал ко мне, и я ясно видел, как он бежит. По мокрому асфальту — синоптики только что промыли город, — по мокрым газонам — Рыжу все нипочем. Скачет через ленты пустых дорог, ныряет в кустарник изгородей. Крепкий, длинноногий, большеголовый. А когда надо, пролезет в любую щель.

— Рыж! — сказал я сразу, как только он вырос на пороге. — Я так и не видел Каричку.

— Она спит. — Рыж всегда все знал. — А ты?

— Ну конечно. Ночью меня не пустили. А сейчас еще рано.

— Хочешь, проберемся в дежурку? — В его темных упорных глазах такие же, как и у Карички, золотые ободки; они то больше, то меньше — смотря что он придумывает.

— Нет, Рыж. Я хочу не на экране, а так. Понимаешь?

Кажется, до сих пор я не говорил так о его сестре. Он кивнул. Задумался.

— Пойдем, — сказал он.

Рыж привел меня в большой двор. На газоне лежала легкая металлическая площадка — круглая, как тарелка, и с поручнями. Я видел такую впервые — наверно, ею пользовались для мелкого ремонта зданий, а Рыж даже знал, как она управляется. Откинул сиденье, выдвинул щиток, стал крутить какие-то ручки. Трин-тра-ва! — вдруг беззаботно весело прозвенела наша тарелка. Трин-тра-ва! — и поднялась над газоном. Трин-тра-ва! — медленно и торжественно вынесла нас на улицу.

— Чего она раззвонилась? — спросил я.

— Так устроена.

— Мы разбудим весь город.

— Давай поднимемся выше, — предложил Рыж и поднял площадку над крышами.

Солнце косо смотрело на город, начиная свою обычную игру с тенями: бросило длинные прохладные пятна, чтоб постепенно поедать их, чтоб ворваться в открытые окна, засверкать в воде, в стекле, металле, высветить каждый уголок. Под нами бегали по упругой траве спортсмены, на крышах бросались с вышек в голубые чаши ныряльщики, высоко взлетали мячи и брызги. Рыж вертел своей золотой макушкой, и я догадался, как ему хочется спуститься и погонять мяч.

— Я тебя поднял с постели?

— Что ты! — обиженно сказал он. —Это они так поздно встают. — Рыж боднул головой, указывая вниз, не выпуская ручек управления. — Ты не волнуйся. Я, когда бежал к тебе, размялся. И забил пять голов. Правда, в пустые ворота.

Он осторожно подвел площадку к окну на пятом этаже. Перила коснулись подоконника, я увидел спящую Каричку и испугался, что она проснется. Ее лицо дышало таким глубоким спокойствием, что было бы величайшей дерзостью спугнуть сон, а эта глупая тарелка все трезвонила за нашей спиной. Я махнул Рыжу и даже оттолкнулся от стены, но успел положить на подоконник прозрачный черный шарик. Если смотреть сквозь него на свет, увидишь Галактику, и она будет вращаться, как ей положено: маленькое фейерверочное колесо, сотканное из миллионов искр.

Мы пристроились в холодке под деревом, выключили машину, чтоб не трезвонила. Улеглись на траве и разговаривали.

— Мама вчера испугалась. Заплакала и ушла, — рассказывал Рыж. — Мартышка никого не узнавала.

— Рыж, не называй ее так.

— Ладно. Хотя ей нравится.

— А ты?

— А я ходил под окнами и свистел. Ходил, ходил — даже надоело. Потом смотрю — Каричка выглядывает. «Ты чего здесь торчишь?» Это она мне. А я говорю: «А ты чего всех расстраиваешь?» Она делает большие глаза и говорит: «Я даже не знаю, почему я здесь. А где мама?» — «Ну где мама — дома. Поговори с ней по телефону». Ну, она поговорила, я слышал, а потом мы еще долго болтали.

— О чем?

— О том, о сем, — уклончиво сказал он. — Хохотали в основном.

— А мама? Успокоилась?

— Не, опять плакала. — Рыж подумал и нахмурился. — Странные эти взрослые. Например, я куда-нибудь иду. Она говорит: «Куда?» Я говорю: «Никуда». — «Зачем?» — «А ни за чем». Она сердится, хотя я говорю правду. Ведь я еще не придумал, куда я иду и зачем.

Я рассмеялся.

— Ты фантазер.

— Тебе хорошо, — сказал Рыж. — Что хочешь, то делаешь. Никакой опеки.

— Это верно, — согласился я. — Если не считать учителей в школе, я сам по себе уже семь лет.

— Скажи, а почему родителям надо все объяснять, как маленьким?

— Я думаю, они иногда забывают, что не все можно выразить словами.

— Я это часто замечал. Даже иногда легче написать и решить уравнение, чем найти слова.

Рыж задумался. Длинные его ресницы нацелились в небо, как боевые копья. Рыж думал.

— Скажи, — он перевернулся на живот, стал разглядывать травинки, — это правда; что раньше люди не обращали особого внимания на атомы и космос?

— Правда.

— А почему?

— Потому что не знали их как следует.

— Какая простая мысль! — презрительно сказал Рыж.

— Рыж, ты поросенок, — не сдержался я, и он удивленно повернул голову. — Когда ты родился, физики уже пересчитали элементарные частицы, и были уже гравилеты, и ракеты, и сверхсильные телескопы, и астрономы уже спокойно гуляли по далеким звездам, а мой отец первый раз полетел на Марс. А раньше ничего этого не было.

— Да, — признался он, — я забыл. Ты знаешь, Март, я иногда вижу космические лучи. В темноте, когда зажмурюсь, вдруг трах! — и пролетает какая-то точка. И тогда я начинаю думать: кто она, откуда прилетела и сколько вообще всяких лучей проходит через меня, а я их не замечаю… И еще… еще мне кажется, когда вот так прищуришь глаза, увидишь что-то такое, что никто не видел. Никто и никогда. Понимаешь?

— Ты будешь ученым, Рыж.

— Нет, — сказал он, — я хочу, как ты, на гравилете. Ну, поехали?

Беззаботно позванивая, мы поднялись к распахнутому окну на пятом этаже. А там уже стояла Каричка в голубой пижаме.

— Это кто мне подкладывает галактики, кто звонит под окном? — строго спросила она, хотя глаза ее лукаво улыбались. — Я больна, мне нужен покой, мне нужна тишина.

— Это мы, — ответил я очень важно, — Всемогущий Доктор Техники Рыж, и я — Вечный Студент. Бродяга Воздуха.

Каричка рассмеялась и вдруг стала печальной, вздохнула.

— Мне не нужен покой. Возьмите меня отсюда.

— Давай! — хором воскликнули мы, и даже тарелка поддакнула: трин-тра-ва. — Лезь в окно! — продолжали мы с воодушевлением и смолкли.

За спиной Карички неожиданно вытянулся строгий белый халат.

— Прошу вас зайти в двенадцать часов, — сухо сказал халат. — И если можно, не в окно, а в дверь.

— Ребята, вас кто-то зовет. — Каричка показала вниз. — Я вас жду, приходите!

Она посмотрела на нас через шарик, в котором вращалась Галактика, махнула рукой, исчезла.

Мы молча опустились на тротуар.

Хозяин площадки шагнул через перила, осмотрел щиток управления.

— Нагулялись? А мне работать надо.

— Оставили б записку, мы бы все сделали, — пробурчал Рыж.

— Я и сам справлюсь. Будьте здоровы.

— С ней все в порядке, — сказал Рыж.

— Я в этом не сомневаюсь, — усмехнулся дядька. — После пяти будет стоять на том же месте.

Он на нас не сердился. Улетел, позванивая.

— С этими девчонками одни неприятности, — сказал Рыж. — Пойдем к Симу, а?

— Зачем?

— У меня есть идея.

Идеи Рыжа всегда неожиданны. Он как-то предложил: «Давай посмотрим твою коллекцию «соседей по космосу»!» Я удивился: как Рыж помнил про нее? В детстве я увлекался фантастикой и выписывал из всех книг, как выглядят разумные жители иных миров. Я собрал в ящике тысячи листков и сейчас понимаю, что это была очень забавная история человечества — осмысление людьми себя, своего собственного «я». Главные фантасты Земли — ученые — свели человека лицом к лицу со Вселенной. Человеку пришлось сломить гордость, признав, что ни он, ни его планета, ни Солнце не являются центром мира, и тогда они оказались достойными сторонами — маленький величественный человек и бесконечная величественная Вселенная. И еще до того, как были сосчитаны планеты, звезды и галактики, вырвались вперед мечтатели и заселили их фантастическими существами.

Помню, с каким восторгом, глотая книгу за книгой, ждал я неожиданных встреч. Мой ящик с описаниями «соседей по космосу» превратился в необыкновенную планету с самыми необыкновенными жителями. Эта моя планета так и осталась мечтой. Межзвездные полеты были еще не под силу людям, а сигналы, посылаемые к звездам мазерами и летающими зондами, оставались пока без ответа. Да, первые ракеты с приборами улетели на Юпитер и Сатурн, и наш институт ежедневно получает километры цифр от этих автоматов, ставших спутниками планет, и еще трещат в ушах аплодисменты, но если вспомнить — где же мечты о путешествиях со световой скоростью к голубым, белым, красным, оранжевым звездам, в гости к нашим разумным соседям? — строгий расчет мгновенно отрезвляет: пока нет энергии для таких скоростей.

Молчат звезды, молчат их планеты. Молчат, как те каменные черепахи, единственные живые существа, которых нашел на Марсе мой отец. И я, как только стал студентом и узнал серьезность всех физических законов, сразу же забросил свой ящик. Но однажды, перебирая старые бумаги, вновь открыл мою планету. Было жаль выбрасывать пестрый мир детства. Попросив разрешения у Андрея, я переместил описания с помощью Сима в маленький электронный блок, величиной с книгу, не больше. Он был значительно меньше ящика и давно лежал в моем рабочем столе, как старая школьная тетрадь, которую однажды находят и листают с улыбкой.

А Рыж помнил о коллекции.

Мы с ним пришли в Институт Солнца, в нашу лабораторию. Дверь была открыта, комната пуста. Я щелкнул включателем, и Сим мгновенно пробудился: уставив на нас оранжевый глаз, поздоровался, доложил, что Андрей на совещании.

— Как настроение, Сим? Как работа? — спросил Рыж. — Не перегружаешься?

— Могу не выключаться. Уже двести шестьдесят пять дней работаю без замены блоков.

Они говорили как приятели — металлический шкаф, упиравшийся плечами в стены, и маленький серьезный Рыж. Рыж ладонью смахнул пыль со стекла, пробежал пальцами по клавишам, погладил железную кожу великана. Рыжа хлебом не корми — дай повозиться с машиной. Оставь я его здесь одного, и он забудет о времени, а мать поднимет тревогу: пропал сын.

— Я хотел бы проконсультировать новые стихи, — прогудел Сим.

— Не сейчас, — быстро сказал я. — У нас другая просьба.

Рыж молча кивнул. Он, конечно, был не против, но если позволить Симу читать новые стихи, пролетит несколько часов. Только Андрей мог оборвать и высмеять Сима, мы с Рыжем не решились бы. Даже не знаю, зачем Каричка обучила Сима сочинять стихи? Я бы сказал — посредственные стихи. Но это единственный его недостаток, который можно называть странностью или другим забавным словом.

Мы с Рыжем вложили в машину электронный блок и смотрели, как мелькают на экране портреты марсиан, селенитов и других мифических жителей Солнечной системы. Летучие мыши с клювами, помесь обезьяны и кенгуру, медузы в броне шагающих аппаратов, крошечные подвижные комарики, гигантские муравьи-телепаты, хитрые осьминоги, кочующие булыжники, мыслящая плесень — многорукие, многоглазые, многоцветные и просто без примечательных деталей, — они были собраны старинными писателями из знакомых земных деталей и наделены разными коварствами. Особенно непривлекательными в описаниях были инопланетные ученые, философы, воины и вообще мужчины (на их фоне женщин можно было по праву назвать прекрасными незнакомками). Мы прогнали эти мрачные, пугающие детей кадры без всякого сожаления.

Жителей Вселенной, внешне похожих на людей, только разноцветных и из иной плоти и крови, Рыж велел пропустить. Не очень интересовали его кристаллы, шары и мешочки с коллоидными растворами, которые видели рентгеновы лучи, слышали стук молекул, ощущали магнитные поля. Потом пошли творения фантастов прошлого века, рожденные атомной физикой, кибернетикой, космогонией, и здесь Рыж стал внимательнее. Он притих, уставившись упрямыми глазами на экран.

А там смеялся живой океан, неслась от Солнца огненная тень живой плазмы. Дрожали, как смутное отражение в глубоком колодце, существа — призраки. И черное облако, в котором прятался гигантский разум, окутало всю Землю, вызвав жару, наводнения, морозы и другие бедствия.

— Нет, не то! — с досадой сказал Рыж, проглядев еще десятка три кадров.

— Что ты ищешь?

— Это облако, кем бы оно ни было… — Рыж так точно воспроизвел интонацию профессора Бригова, что я рассмеялся.

— Ах, Рыж, неужели ты подсматривал?

— Меня пропустили. Здесь, в институте. Ведь это так: оно, наше облако, — кто?

— Я не знаю, кто или что: разумное оно или нет?

— А чего ж ты закричал: «Я видел, я видел!»? — возмутился Рыж.

— Я действительно видел, но не знаю. Очень странная физика.

— «Физика, физика»! Почему ее нет в твоих картинках? — Рыж начинал злиться.

Я знал, что он хочет найти какое-то подобие облака в описаниях фантастов. И не находил.

— Вообще фантасты многое предвидят, — сказал я. — Ну, а другие говорят: всякая мудрость — это мудрость после происшедшего события.

— Значит, здесь ничего похожего нет? — повторил Рыж.

— Нет. Ты же знаешь о странных значках, которые появились однажды на экранах телевизоров. Все думали, что это первые сигналы из космоса. Это были просто помехи.

— Идем, — решительно сказал Рыж.

Я подождал, пока он простится с Симом, выключил машину.

Они простились дружелюбно, только что не пожали друг другу руку.

5

Рыж младше меня на шесть лет, но иногда мне кажется, что мы с ним во всем равны. А бывает, я перед ним — будто малыш, а он мудр, как маленький старичок профессор. Он любит старину, особенно старую технику, и нередко предлагает мне:

— Давай путешествовать. Ну давай узнаем все про автомобиль!

Мы сидим в его комнате. Вечер. Темный квадрат окна. Тихо. В углу стоит выключенный «Репетитор» — друг школьника, как называет свою домашнюю электронную парту Рыж. На столе и на полу разбросаны книги, альбомы, блоки разных машин. Рыж, видно, что-то чинил или конструировал. Мягко светятся стены, незаметно для глаз меняя причудливый узор.

Я люблю сидеть у Рыжа просто так. Но сейчас мы будем узнавать про автомобиль, и я, подняв трубку, вызываю Центр Информации, диктую просьбу. Сейчас в эту комнату ворвутся звук и движение.

— Смотри, какая неуклюжая! — В голосе Рыжа восхищение. Он останавливает изображение на телеэкране. — Вот мы ее посмотрим. Повернем боком, вот так.

Он дышит в экран, взмахивая удивленно ресницами, вскрикивая порой, а мне видится, как он бережно держит на раскрытой ладони то серебристую трубку ракеты, то неуклюжий, как динозавр, экскаватор, то мерцающий таинственно кристалл счетной машины. В нем столько нежности, доброты, что я говорю себе: вот таким должен быть человек среди техники, человек нашей техносферы, который шагу не может сделать, чтоб не наткнуться на твердый бок машины. И она для него не безразличный предмет, а живая мысль, облаченная в современные доспехи, может быть, даже произведение искусства.

— Рыж, да ты доктор техники!

Он сердится, говорит: «Да ну!» А через минуту, увидев людей прошлого века:

— Это Они делали для нас!.. Верно, Март?

Лицо его печально: он их жалеет.

Он будет психологом машин, говорю я уже не вслух, а себе. В этих словах нет ничего таинственного, вернее — в них столько же таинственности, сколько в слове «инженер» или «программист». Достаточно взглянуть на Рыжа.

— Я вот читаю в разных книжках: «гений», — говорит он. — Скажи, Март, кто это — гений?

— Человек. Обыкновенный человек. По-моему, так. Он больше других любит свое дело. Посвящает ему все время. И успевает больше других.

— Я знаю: Мусоргский, Толстой, Винер, Лапе, — вспоминает Рыж. — Но так было раньше. А теперь каждый математик и музыкант, все учатся в трех институтах.

— Давай по порядку, — предлагаю я. — Ты слышал, как в прошлом веке наука чуть не задохнулась из-за обилия информации?

— Нет, — мотает головой Рыж.

И хотя я вижу по его глазам, что он хитрит, рассказываю. Как давным-давно ни один ученый не мог знать всего, что ежеминутно, ежечасно появляется в его области знаний. И тогда люди придумали счетно-электронные машины. Машины появились в школах, на заводах, в институтах. Их было очень много, и они считали в миллионы раз лучше ученых, но гораздо быстрее росла лавина новых вопросов, задач, проблем. Это было тяжелое для ученых время.

— А где был выход? — спрашивает Рыж. — Ты скажи про принцип. Как изменились машины? Как они справились с потоком информации?

— Принцип такой: раньше машине очень подробно объясняли, как надо решать задачу. Теперь говорят только, что надо делать. Понимаешь ты разницу между «как» и «что»? Как — объясняют неучу, что надо делать — говорят специалисту.

Мы подключаемся к Центру, разглядываем и обсуждаем разные конструкции электронных машин. Они рождались в то самое время, когда не только ученые — все люди горячо обсуждали своих помощников. Одни возлагали на них слишком много надежд, рисуя будущее голубыми красками, другие уже не верили в «чудеса», тем более в железных коробках. Но ученые и инженеры делали автоматы, подобные человеческому мозгу. Строили точно и смело. А потом кабели оплели всю Землю, и родился гигантский электронный мозг — Единый Вычислительный Центр.

— Рыж, — говорю я после просмотра схем, — да ты разбираешься в них лучше. Зачем ты спрашиваешь?

— Чтоб уточнить свою позицию, — ответил он совсем по-взрослому. — Это полезно. Чтоб знать, что я не мыслю по-старому. — И неожиданно спросил: — Как ты думаешь, я могу стать гением? Сразу в трех науках?

— Можешь.

— Я ведь не Винер и не Чайковский.

— У тебя просто другая фамилия. Но ты имеешь перед ними преимущества.

— Какие?

— Свободное время — раз. Новая система обучения — два. Накопленные знания — три. Историки говорят, что раньше только гении знали столько, сколько сейчас обычный человек.

— Значит, у нас все гении?

— Все — обыкновенные гении, — в тон ему сказал я.

— Ну, серьезно… — И Рыж проглотил улыбку, сразу стал серьезным.

— Хорошо, серьезно. Я не интересовался подробно, как учились в прошлом веке, но знаю, что тогда люди использовали лишь половину мощности своей памяти. Потом была новая машинная революция. Это очень сложно — десятки отраслей биологии, медицины, кибернетики… Проще будет сказать, что все науки всерьез взялись воспитывать и растить человека…

Тут я толкнул плечом Рыжа, и мы колесом покатились по полу. Он уселся на мне верхом, спросил:

— Просишь пощады?

— Пощады?..

— Ах так! — закричал он, и мы покатились опять. Теперь он был внизу. — Тихо! — приказал он шепотом.

Музыка. Тихая, но нарастающая, притягательная. Мы вскочили, распахнули дверь — звуки стали сильнее. Бросились через просторный зал, цокая по белым плиткам. Остановились, не решаясь распахнуть дверь в комнату Карички.

Там, за этой дверью, все было другое: там звучала музыка. Нам казалось, что за этой дверью невесомость лунного света, осторожность животных, таинство глубин — все жило своей чуткой жизнью, пока не ворвался ветер; он смешал земли, и воды, и звезды, растер все в молекулы, оставил хаос, улегся… И вдруг — там, за дверью, взошло солнце и из земли поднялся чистый зеленый листок…

Не знаю, так ли было это. Музыка смолкла, и мы тихо ушли, не сказав Каричке, что подслушивали ее игру. До сих пор я так и не рассказал ей об этом вечере.

— Иногда я смотрю, она ходит по саду, — рассказывает Рыж. — Ходит, ходит, ну — ничего не делает. Но я хитрый, наблюдаю. Ходит она, ходит, шмеля поймает, послушает, а он гудит в кулаке и не кусает. А потом, знаешь, запрется и сочиняет. Это точно — сочиняет. А меня хоть на веревке води, я ничего не придумаю.

Мы поднялись на крышу. Ночь была ясная. Самая чистая, самая точная звездная карта висела у нас над головой. Рыж знал ее хорошо. Он называл звезды, большие, и маленькие, и даже те, которые я не видел. Может, он фантазировал? Я заглянул в его лицо. Нет, он не обманывал: щурил глаза, вглядывался, искал и находил.

Он смотрел на черно-белую, самую точную карту неба и видел цветные звезды — голубые, как лед, белые, как электрическая лампочка, оранжевые, как апельсины, красные, как глаз маяка. Так рано утром луч солнца пробегает по серой земле и возвращает миру все краски.

— Рыж, а какая Земля с Марса?

Он мгновенно перенесся на Марс, расставил пошире ноги на ржавом песке, задрал голову.

— Зеленая звездочка. По блеску — как Юпитер с Земли.

— А что тебе, Рыж, больше всего нравится там? — Я боднул ночное небо.

— Там? — Он задумался. — Солнце, когда затмение…

— Крылатое Солнце!

Я увидел его: черный круг Луны и размашистые золотые крылья.

— Так говорили жрецы, — сказал Рыж.

— В самом деле, откуда строители египетских пирамид могли знать про электрон? Ты прав, Рыж. Скажем, так: солнечная электронная корона. Ты не возражаешь против короны?

— Нет.

— А против чего ты возражаешь?

— Что двадцать первый век уже кончился, как говорят некоторые.

— А ты как думаешь?

— Еще посмотрим!

Рыж, мой Рыж, доктор техники. Ты прав, мы уже не вернемся в темный мирок свечи, как не вернемся в прошлое. Даже если вокруг сомкнется пространство, никогда не станем первобытными людьми. Не забудем электричество и плазму, древних греков и создателя единой теории поля. Даже грязный атомный гриб не забудем. Не разучимся говорить на едином языке людей Земли, не разучимся управлять облаками. Мы всегда будем знать стихи, формулы, музыку. И весь этот мир, вся история Земли — в тебе, Рыж, живут в любой твоей клетке, зовут жить дальше. Я вижу все по твоим- сияющим глазам, Рыж.

А как узнать, что будет со мной?

Раньше гадали по звездам. Но ведь это предрассудок: звезды молчат.

6

Мы не влетели в окно, а вошли в парадную дверь больницы и поднялись в комнату Карички.

По дороге Рыж обличал себя:

— Мы рассуждали ошибочно. Ну, когда мама спрашивает: куда я иду, а я говорю: никуда. Ведь я просто не знаю своей цели — и все.

— Правильно, Рыж.

— А утром, когда ты позвал, я знал цель. — Рыж порозовел от признания.

Я обнял его за плечи.

— Рыж, — сказал я серьезно, — я помню всегда: ты выручишь в трудную минуту.

— Чего ж тут трудного?

— Понимаешь, я боялся, что Каричка серьезно больна, и потому спешил.

Нет, не те слова! Как невозможно иногда сказать точно! Даже Рыжу, верному, понимающему Рыжу, не смог бы я объяснить, что боялся увидеть равнодушное лицо. Как тогда, в Студгородке, когда смертельно бледный принц датский посмотрел на меня в упор и отвернулся. Что было с Каричкой? Захватила ее всю острая боль Гамлета? Или сковал леденящий свет грязно-белого пятна, подкравшегося в темноте?

…Я вспомнил, как на Совете все вдруг умолкли, посерьезнели, едва стала говорить Мария Тауш. Она провела на лунной станции много лет, узнала полное одиночество — вдали от всех. Можно только молчать, когда видишь такое лицо, красивое и почти прозрачное, а потом улететь на Марс, найти там жесткую губку с колючками — цветок по марсианским понятиям, — назвать этот цветок «маритауш». Так было. Но лучше б не было. Трудно смотреть в такие глаза.

Мы торжественно вошли в дверь, и я уже не боялся увидеть равнодушное лицо. Каричка причесывалась у окна.

— Я сейчас, — сказала она.

У ее ног стоял глиняный кувшин с цветами. Таких цветов я никогда не видел: каждую ветку венчал пушистый белый шар, слепленный из тысячи колокольчиков: горшок словно кипел, выдувая молочную шапку пены.

— Что это? — спросили мы с Рыжем одновременно.

— Это? — Каричка равнодушно пожала плечом. — Это сирень…

Но глаза ее хитро блеснули.

— Я сама ахнула, когда увидела, — созналась Каричка. — Это принес Ипатий Нилович. Который прогнал вас.

— Белый халат? — удивился я, а Рыж только свистнул.

— Ага. У него на крыше сад.

— Эх, Рыж, не догадались мы подняться выше!

— Хватит вам летать, — серьезно сказала Каричка. — Только падаете да разбиваетесь.

— У меня нет ни одного синяка!

— Точно, я видел, — подтвердил Рыж.

А она вдруг села и вздохнула:

— Я плохая колдунья, Март.

Глаза ее стали печальными. И я принялся убеждать, что все шло хорошо и я обязательно пришел бы первым, если б не это проклятое облако. Рыж тоже разгорячился, уселся верхом на стуле и, перебивая нас, показывал, как я летел. Он был сразу и гравилетом, и мною, и Сингаевским, и облаком, и самим собою — болельщиком и моим спасителем. Я впервые слышал, как в суматохе вскочил он в санитарный гравилет и даже держал конец сетки, когда спасатели вылавливали меня из невесомости.

Я и Рыж веселились, а Каричка сидела молча на постели, уперев подбородок в поднятые колени. Тогда, пошептавшись, мы объявили Каричке, что сейчас изобразим, как мы откроем секрет облака.

Я объявил:

— На ковре знаменитые клоуны — Студент и Ежик.

Это наша обычная забава. Я, конечно, всезнающий Студент, а Рыж — тот наивный Ежик, который слушается моих глупых советов. Ковер у нас под ногами, парик Ежику не нужен, он и так светится; я быстро мажу щеки каким-то белым порошком с тумбочки и сворачиваю из салфетки колпак.

Каричка садится поудобнее. Можно начинать.

Ежик шумно сопит и деловито лезет под кровать.

— Что ты ищешь, Ежик? — спрашиваю я.

— Палку.

— Ты хочешь сыграть нам марш?

— Нет, я хочу драться.

— Прекрасная мысль! Но с кем?

— С облаком, — решительно заявляет Ежик, становясь рядом со мной и показывая, как свирепо он будет драться.

— Это глупо, — говорю я. — С облаком драться нельзя. Вот что: тебе нужна ложка.

— Почему ложка? — хлопает ресницами Ежик.

Я говорю, что вся современная физика не может объяснить строение облака, но я-то знаю, почему оно белое и что скрыто у него внутри.

Ежик вытаращил глаза: он готов мчаться за ложкой.

— Там — в середине — мороженое!

— Мороженое?! — просиял Ежик. — Но зачем?

— Чтоб его есть!

Каричка хохочет, а мы дурачимся, и я очень рад, что в ее глазах завертелись золотые ободки. Потом Рыж выскакивает за дверь и долго не возвращается.

— Твои уже знают? — спросила Каричка.

— Наверно. Вот получил сегодня. — Я вынул телеграмму, прочитал: — «Атмосфера создана. Свободное дыхание. Если согласен прилететь — сообщи…»

Далее следовали родительские наставления, тревожные расспросы, поцелуи, которые я оглашать не стал.

— Свободное дыхание… Хорошо сказано!

— Ну и что?

— Март, как тебе не стыдно… — Ока не договорила. Поняла. Строго посмотрела мне в глаза. — Не поедешь, да?

— Да.

Она знала, как долго ждал я эту телеграмму, и, кажется, расстроилась за меня, даже покачала головой.

— Не могу, Каричка. После этого — не могу. Ты хочешь, чтоб Аксель назвал меня дезертиром?

— Когда вы едете?

— Завтра.

— А куда?

— Не знаю.

— Только не падай больше. Говорят, я свалилась всего-навсего с помоста, а вот лежу здесь. Кажется, на репетиции. Не помню.

— Ну, это чепуха. Завтра выйдешь.

Я сказал это беспечно, а сам весь налился внезапной злостью. Был готов вскочить и поймать облако хоть голыми руками. Только тогда открою ей правду.

В дверях замаячил белый халат. Он ничего не говорил, но выразительно покашливал. Рыж кривлялся за его спиной.

— Март, — Каричка поманила меня пальцем, — я буду колдуньей, — сказала она на ухо. — Не такой растяпой, а настоящей… Я подарю тебе песню.

Я ушел счастливый, полный решимости расправиться со всеми бедами.

Не помню, что привело меня с Рыжем в космопорт. Было свободное время. Аксель по телефону буркнул: «Отдыхай перед дорогой», — и, кроме того, я размечтался о Марсе, а Рыж, видя, что я иду погруженный в свои мысли, деликатно молчал и плелся следом. Надо же, думал я, сколько лет люди сажали там кусты, и травы, и мхи, выводили стойкие, цепкие растения, которые находят под песком лед, и заводы-автоматы прилежно, год за годом выпускали в воздух кислород, и росла, поднималась живительная атмосфера; и вот, когда планета стала воздушной, теплой, почти домашней — я не могу туда лететь! Завтра или через месяц марсиане сорвут с городов прозрачные купола и, вдохнув полной грудью, в первую минуту, может, и не поверят в свою свободу. Что не надо больше бить тревогу, когда шальной метеор расколет купол. Что можно выходить за черту города без скафандра. Что нет больше разреженной атмосферы, и удушья, и сонливого беспамятства.

Будет праздник. Прилетят гости с Земли, и с Луны, и с космических станций. И хозяева закатят им пир на весь Марс. Я вижу, как с бокалом в руке, красивый, громадный, стоит мой отец, как смущенно и гордо смотрит на него мать, и глаза ее сверкают. Пусть лучше опоздает моя телеграмма, лишь бы было так, лишь бы не расстроил их мой отказ лететь на Марс.

Долго мы с Рыжем сочиняли послание. Я не привык кривить душой, не мог придумать выдающиеся слова. Когда только переписываешься, то, кроме «целую, обнимаю, крепко жму руку», ничего больше нс изобретешь. Причем под словом «видишь» я подразумеваю живое общение, а не телесеансы раз в месяц, когда тебе дана минута и ты не знаешь, что сказать. Ты стоишь, и мямлишь, и хлопаешь ресницами, а потом ждешь целых пять минут, пока твои слова и твоя физиономия несутся через пустой космос туда, к Марсу, и вот наконец после треска и вспышек на экране — расплывчатое мамино лицо; не успеешь как следует его рассмотреть — и все, прошла мамина минута; и ты думаешь: хорошо, что они не в соседней галактике, а то пришлось бы ждать ответ сто, или пятьсот, или тысячу лет… Вот почему я просто поздравил родителей с победой над природой Марса; заодно вкратце сообщил свои планы.

Сунув записку в окошечко радиостанции, мы вошли в прохладную щель с длинным козырьком (на него садятся гравипланы и вертолеты) и сразу же почувствовали себя космическими путешественниками.

Нет ничего живописнее на свете, чем космопорт, если не считать, конечно, гонок гравилетов. Просторный, как площадь, ровно освещенный вестибюль заполнен толпой; яркие платья, возбужденные лица пассажиров, блестящие глаза и пылающие щеки детей; прощальная песня в кругу друзей, которая, будто грустный ветерок, проносится по залу; мелькание указателей, безмолвные приказы световых табло, скольжение бесчисленных эскалаторов— все это еще не космопорт. Когда вы, поблуждав в лабиринте механических лестниц и даже поскучав от их однообразного бега, внезапно ступите на платформу.и увидите длинные, уходящие в самое небо металлические трубы, вы поймете, кто здесь главный чудо-зверь.

Толстая металлическая дверь мягко захлопнулась за последним пассажиром. Ракета заперта в клетке. Секунды молчания, и от внезапного рева дрогнула земля. Вы ничего не видите, но по стихающему быстро вою догадываетесь, с какой адской скоростью мчится она в стартовой трубе. Блеснула в солнечном небе яркая звезда. Блеснула и пропала. Все.

Не раз улетали мы с Рыжем в тот день на Огненную землю, во Владивосток, на Луну, в Антарктиду, на космические станции с разными номерами. Выбирались на платформу, топтались у дверей, заводили разговоры с экипажем, а потом уходили вместе с провожавшими. Мы втянулись в эту игру, скакали с лестницы на лестницу и то ехали вместе, то разъезжались. Потом я потерял Рыжа и блуждал по эскалаторам, пока тяжелая крепкая рука не схватила меня за плечо.

— Март, ты?

Олег Спириков, загорелый до черноты, тряс мою руку, щуря близорукие глаза. Добряк и силач — таким он был всегда, мой старший товарищ по интернату, ныне лунный физик.

— Улетаю, — сказал он. — Было Красное море. Положенный отпуск. Эх, все позади!

Наверно, одновременно вспомнили мы нашу последнюю встречу здесь же, в порту, потому что он неожиданно предложил:

— Март, хочешь к нам?

Год назад, когда я, расстроенный своей бесцельной возней со сводками, бродил по космопорту, на этом месте вот какой был разговор.

— Кем работаешь? — спросил он.

— Никем. Перебираю сводки.

— Как так?

— Нажимаю пальцем на кнопки. Борюсь с бумагами. Обыкновенный чиновник.

— Я думал, — сказал Олег, растерянно моргая, — что это делают машины.

— Не только машины, но и студенты. — И я, чуть не плача от приступа глупой жалости к себе, взмолился: — Олег, возьми меня на Луну.

Он был расстроен не меньше меня.

— Хорошо, — сказал он, подумав. — Будет место, сообщу…

А сейчас я только улыбнулся и помотал головой.

— Спасибо, Олег. Есть дело.

— Слышал, — сказал он. — То самое?

Я кивнул.

— Жаль. Вместе б слазили на верхотуру Лейбница.

— Я еще прилечу, — пообещал я.

Мы простились. Через минуту он улетел. Быстрая лента унесла его в другой мир, где туманно-синий диск Земли недвижно висит над горизонтом, где днем вместе с Солнцем светят звезды и все вокруг либо черное, либо белое, где рваным острым клыком торчит девятикилометровая вершина гор Лейбница. Спросите у любого альпиниста, и он подтвердит, что характер у этой лунной старухи ничуть не лучше, чем у земной Джомолунгмы. А Олег со своим отрядом не только взошел на вершину, но еще выбрал для этого день солнечного затмения, когда Луна погрузилась в красный свет. Так они и лезли в полутьме, любуясь природой. А гору назвали Селеной.

…Рыж ехал мне навстречу и переговаривался с мальчишкой на соседнем эскалаторе.

— Очки взял? — кричал Рыж.

— Взял! — отвечал радостно приятель.

— Скафандр?

— Взял!

— Батареи?

— Взял!

— Лодку?

— Забыл!

— Эх, ты! — Рыж покачал головой.

У мальчишки было такое огорченное лицо, что я расхохотался. Он и в самом деле почувствовал себя беспомощным без маленькой подводной лодки, в которой спокойно лежишь на животе и вглядываешься в таинственные сумерки океана. Мне даже стало жаль этого путешественника с оттопыренными розовыми ушами и обиженно повисшей нижней губой, и я решил прекратить мальчишечью игру. Но Рыж опередил меня, хлопнув приятеля по плечу:

— Вот что, Леха, теперь провожай нас!

— Как? — спросил я.

— Но ты же летишь, — спокойно объяснил Рыж.

— Лечу, но завтра.

Серые Лехины глаза вспыхнули, он цепко схватил меня за локоть и радостно вздохнул: «Пойдем». Рыж повис на другой руке.

Сопротивляться было бесполезно: я стал для них слишком важной персоной.

Телохранители буквально внесли меня в вагон метро, помчавший нас к грузовому порту.

— Зачем? — робко спросил я.

— Времени еще завались, — махнул рукой Леха.

— Конечно, — подхватил Рыж. — Еще вечер и ночь. Побродим.

— А мама?

Столь бестактный вопрос телохранители оставили без ответа. Я вспомнил о Каричке. Представил, как она будет смеяться, когда я незаметно ускользну от ребят, разыграю в лицах наши похождения.

Поезд исчез в тоннеле, мы втроем остались на платформе. По ту сторону были рельсы и волнистая стена с козырьком, бросавшая на нас тень. По эту сторону — ровное, залитое солнцем, уходящее к горизонту зеленое поле, уставленное вышками ракет. Из открытых люков торчали длинные подвижные языки — ленты транспортеров. На них медленно двигались грузы — туда, в подземные камеры. На поле — редкие фигурки людей.

— Жарко! — вздохнул я.

— Это с Луны. —Леха показал на голубоватую ракету.

— Пойдем! — дернул меня Рыж и потащил к лестнице.

Здесь, внизу, гулял ветерок, пахло нагретой землей, травой, цветами. Что-то поскрипывало за нашей спиной; оглянувшись, мы увидели на бетонном кубе обгоревшую, желто-черную неуклюжую ракету. Памятник.

Рыж было направился к ней, чтоб потрогать бугристый металл, но вдруг вспыхнул яркий сноп пламени в небе, а на дальнем конце поля появился красный треугольник: посадка. Мальчишки крикнули «ура», бросились к красному парусу, не спуская глаз с серебристой трубки. Она, величиной всего с авторучку, вырастала с каждой секундой в огромный грозный снаряд, целивший в центр площадки.

Пока мы бежали, все было кончено: ракета опустилась. Уже зияли немые люки, из которых вот-вот выплывут таинственные грузы. Нас обгоняли машины с нескончаемыми хвостами транспортеров. Пролетели белый вертолет с врачами и несколько гравипланов за командой. А мы все бежали, бежали так, будто встречали кого-то.

Да, встречали!

Я даже не могу объяснить, что заставило нас броситься вперед, когда из люка появились люди. Они возникли внезапно — выросли на белых ступенях трапа. Я увидел их жаркие небритые щеки, блестящие глаза, схватившие простор неба и поля, улыбки, обращенные к нам, синие комбинезоны с цифрами «ЗМ-720», номером марсианского корабля; в этот момент я бросился к незнакомым людям. Ведь они были с Марса!

И они меня поняли.

Мы мяли друг друга в объятиях, смеялись, спрашивали: «Как дела?» — и отвечали: «Отлично!» Леха и Рыж просто парили над головами, передаваемые из рук в руки, визжали и хохотали, как от щекотки. Не хватало лишь оркестра, но он звучал в наших ушах.

— Разрешите узнать, прибыл ли груз для Ольхона?

Резкий, сухой и очень знакомый голос, прозвучавший рядом, заставил меня вздрогнуть. Так мог говорить лишь один человек на свете — мой дядя.

— Такого груза нет, — последовал спокойный ответ.

— Может, вы ошибаетесь, командир? Три контейнера для профессора Гарги со станции «М-37».

— Такого груза нет.

— На вашей линии всегда беспорядок!

Я спрятался за спины: это был мой дядя. Он как будто не говорил ничего особенного, возмущался обычной путаницей диспетчеров, но для меня сразу померкло солнце, умолкли оркестры, пропала вся торжественность встречи. Угораздило же его появиться именно в этот момент и искать свои дурацкие контейнеры!

— Извините, ничем не могу помочь, — сказал командир, залезая в гравиплан.

Цепкие глаза дяди тут же выдернули меня из толпы служащих, готовивших ракету к разгрузке. Он поманил пальцем. Рыж и Леха, насторожившись, двинулись вместе со мной.

— Неожиданная встреча! — сказал дядя. — Давно не видел тебя. Что ты здесь делаешь?

— Ничего.

— Как отец?

— Ничего.

Мы помолчали. Он понял, что я слышал, как он кричал на командира, и, опять разозлившись, забормотал про свои ящики:

— Сначала их по ошибке завозят на Марс. И теряют. Безобразие!

— Ничего, найдутся, — махнул рукой Рыж.

— Конечно, — утешил Леха. — Дня три пройдет, и привезут.

— Три дня! — сердито сказал дядя, словно Леха был диспетчером. — Когда вам стукнет столько же, сколько мне, вы научитесь ценить время… Вот что, Март, раз уж мы встретились… Если хочешь увидеть настоящее дело, приезжай ко мне на Ольхон. Не можешь? Ну, как знаешь. Скоро услышишь, явишься сам. — Он взглянул на часы. — Мне пора, я вас покидаю.

С этими словами дядя исчез.

Нет, он не растворился в воздухе и не провалился сквозь землю, как пишут в романах. Он просто исчез вместе с плохим своим настроением. Будто его и не было.

— Подумаешь! — крикнул Рыж, сверкая глазами. — Исчез! Ха-ха!

— Да мы сами так можем, — подхватил Леха. — Вот я сейчас встану на это место…

— И я, — не унимался Рыж.

— Рыж, назад! — Я завопил диким голосом, испугавшись, что Рыж тоже исчезнет. А он встал на руки и походил вниз головой. Только и всего.

— Он что, великий ученый? — спросил Рыж, успокоившись.

— И в самом деле — дядя? — добавил Леха.

— Великий или нет — не знаю. Он изобретает биомашину. Но точно, что Гарга мой дядя и живет посреди Байкала на острове Ольхоне. Там его лаборатория.

Конечно, мальчишки потребовали рассказать про биомашину. Я вспомнил споры в нашем доме. Мама говорила, что искусственный организм, как бы он ни был гениально построен, никому не нужен — он не заменит человека. Но отец защищал старшего брата: тридцатилетняя упорная работа над одной проблемой стоит уважения, доказывал он, и, в конце концов, биомашина разрешает самую гуманную проблему — продление жизни человека. Что касается меня, то я считал дядю неудачником и жалел его: все же очень долго он возился со своей машиной.

— Но он, наверно, изобрел? — Рыж сделал свой вывод. — Ведь он пропал, он был ненастоящий…

— Не знаю, — сказал я. — В этом надо разобраться.

— А что мы скоро услышим? — мучился в догадках Рыж. — Пока что я видел фокус-мокус.

Встречу с Гаргой я не раз вспоминал позже, но не она была главной в тот день бесцельного бродяжничества, называемого прощанием.

Выходя из космопорта, я столкнулся нос к носу с Бриговым. Из-за его широкой спины выглядывали мрачный Игорь Маркисян и любознательный Кадыркин — тот самый, про которого говорят: «Сначала появляются красные уши, потом уже Кадыркин». Аксель на этот раз появился раньше всезнающих ушей.

— Ну вот, — сказал он невозмутимо. — Все в сборе. Пошли.

— Куда?

— Потом узнаешь.

Так Рыж и Леха стали настоящими провожающими. Эскалатор поднял нас на платформу. Я пожал ребятам руку. Люк захлопнулся.

— Передай Каричке: я буду звонить, — успел сказать я Рыжу.

А он крикнул:

— Не беспокойся, Март! Я буду вместо тебя. Я соберу твой гравилет!

Часть вторая

ПОГОНЯ

Посетив обсерваторию Маунт-Вилсон, Эйнштейн и Эльза заинтересовались гигантским телескопом.

«Для чего нужен такой великан?» — спросила Эльза.

«Цель состоит в установлении структуры Вселенной», — ответил директор обсерватории.

«Действительно? Мой муж обычно делает это на обороте старого конверта».

7

Это был обманчивый город. Тампель — так написано на ракетодроме.

Я никогда не слышал про Тампель. Но стоит пять минут проехать по его улицам, как начинаешь догадываться, что это не простой город, а город-иллюзионист. Представьте: вы выезжаете на широкий проспект, и вам кажется, что он бесконечен, как луч света. Строй иглообразных, выстреленных в зенит небоскребов. Меж этих сверкающих гигантов — цветущие поля, массивы лесов и парков, голубые моря водохранилищ. Вы радуетесь за архитекторов, удачно совместивших все горизонтали и вертикали. Но через несколько секунд с удивлением замечаете, что не только дорога, а все пространство стремительно летит вам навстречу, и вот уже поле сжалось в лужайку, таинственный лес стал аллеей, а море промелькнуло озером.

Игорь Маркисян подозрительно посматривал на встретившего нас ученого. Паша Кадыркин, перехватив его взгляд, рассмеялся.

— Непонятно? Обман зрения.

— Я не привык к обману, — мрачно изрек Игорь.

— А мне нравится. — Кадыркин повернулся к Акселю. — Оригинально. Аксель Михайлович, верно?

Мобиль плавно затормозил.

Обычное типовое здание Вычислительного Центра. В дверях стоит сухопарый седоватый человек в белой рубашке с закатанными рукавами. Крепко пожал всем руку. Представился: Сухов, директор Центра. Провел нас в комнаты на первом этаже, предназначавшиеся для гостей. Комнат было две — огромные, с цветами и книгами, и мы их быстро распределили: одну себе, другую профессору.

После чего Аксель объявил:

— Все свободны.

— А как же… — вспыхнул Кадыркин.

Но Аксель успокоил его величественным жестом:

— Работать начнем в шесть утра. Пока отдыхайте. Познакомьтесь с городом. — И ушел вместе с директором.

Кадыркин был обижен, уши его пылали. Я понимал Пашу: за тысячу километров летели, волновались, думали: вот сейчас предстанут перед нами развалины прекрасного города, мы бросимся в бой… И на тебе — отдыхайте. Это я шучу насчет развалин. Но когда мы вышли из ракеты, то чувствовали себя все-таки тревожно. Совсем недавно над городом стояло облако, и что оно там натворило — мы точно не знали. А из мобиля ничего не увидели, если не считать странных картинок. И встречавший попался какой-то сонный. «Чего было? Да ничего особенного. Я как раз дремал в машине».

— Ну что, Паша, будем сражаться с облаком? — спросил я печального Кадыркина.

— Я займусь теорией.

— Тогда прогуляемся?

— Да нет, я лучше почитаю. Вы идите, ребята.

Вышли мы из других дверей — прямо к спокойному озеру, отражавшему прозрачные здания и темные силуэты машин. За озером, над угольно-черными безлистыми деревьями, пламенела в закатных лучах стеклянная игла. Я вспомнил: такие устремленные ввысь памятники ставили первым космонавтам.

— Красиво, — заметил я.

— Далеко, — сказал Игорь. — Неохота идти.

— Ты забыл: это ведь Тампель. Как перевернутый бинокль.

Мы пошли по дорожке, и вся картина стала меняться на наших глазах: длинное озеро округлилось, деревья переместились неправдоподобным скачком, и сверкающий клинок небоскреба застыл над нашими головами.

Однажды со мной такое было. Волшебная история детства так отчетливо врезалась в память, словно это случилось вчера. Я удобно лежал на подоконнике и рисовал свой двор. Солнечный снег. Сосна с приставной лестницей. Полосатый кот лениво поднимает лапы, потягивается и обходит темные проталины. Дядька сколачивает скворечник. Капли стучат о карниз. Только я нарисовал кота, сосну, дядьку с красным лицом и принялся за небо, как увидел, что все стало наоборот: над крышей несутся рваные тучи, мимо окна косо летят хлопья снега, а чистюля кот исчез. И тогда я начал перекрашивать рисунок в серый цвет. Да совсем напрасно. Опять посмотрел и увидел, что во двор снова вошла весна. Я нарисовал все сначала, как было, и еще оставил место для тех, кто мог прийти вместе с весной. Было мне шесть лет, и рисунок назывался «Март».

— А дальше что было? — спросил Игорь.

— А дальше я выскочил во двор, а там девчонка с красным шаром. Ветер как дунет, шар покатился, а мы за ним. Тут как раз машина. Шар — трах! Я успел схватить девчонку. А шофер ничего не заметил.

— И тут начался роман, — съязвил Игорь.

— Ты угадал: это была Каричка. Только сначала я ее отдубасил.

Мы сидели в уютном маленьком ресторане на шестом этаже небоскреба, потягивали из высоких стаканов нечто прохладное, шипучее и чувствовали себя гостями. Правда, красоваться было не перед кем: в круглом зале никого, кроме нас, не оказалось. Но нам было достаточно своих воспоминаний, бесшумных теней, перелива огней за окном, ну и, конечно, ужина. Меню было здесь столь щедрое, что ему позавидовал бы наш институтский повар. По названиям никогда не определишь, чем тебя хотят накормить; мы наугад нажимали кнопки в автомате, взяли разные блюда и остались довольны. Тампель угощал, как настоящий хозяин, без присущего ему обмана.

Три девушки, которых мы встретили очень оживленно и сразу пригласили к столу, для нас были первые представители странного города Тампеля — похожие одна на другую, в одинаковых голубых спортивных костюмах. Они положили на стул теннисные ракетки и набросились на салат и пудинг, которые выдал им автомат-раздатчик. Понятно, что поводов для разговора было достаточно, но нас интересовала определенная информация. Ее мы и старались выудить, слушая трех сестер сразу — Хилгу, Нессе и Татьяну.

Мы узнали, что в Тампеле полмиллиона жителей, пять институтов, девять заводов и лучшие теннисисты континента; что здесь изобретен знаменитый визуализатор, который по-новому планирует город, создавая разные оптические иллюзии, а в ближайшем будущем вытеснит как одряхлевшее кино, так и надоевшее всем телевидение; что изобретатель визуализатора Иосиф Менге вошел во все учебники (теперь я его вспомнил); что местный пищевой институт первый в мире синтезировал ряд продуктов, которые ни один гурман не отличит от естественных; что парни из Тампеля есть на Марсе, а несколько девушек живут в подводном городе и вышли там замуж; что в Тампеле собраны образцы растительности всего земного шара, в Тампеле есть свои праздники и достопримечательности, своя история и свои обычаи, свои песни и оркестр в тысячу музыкантов; что здесь всем хорошо, прекрасно, превосходно и что Тампель — это Тампель.

Девушки говорили без умолку, и Игорю с трудом удалось спросить, что случилось сегодня с ними в три часа дня.

— А кто вам сказал?

— Ерунда какая-то.

— Зачем вспоминать плохое?

— Мы с Игорем врачи, — пояснил я.

— О, — сказали девушки хором, — у нас тоже прекрасные врачи!

Я перешел на строгий докторский тон:

— Говорят, многие потеряли на время память. Это так, Хилга?

— Я, во всяком случае, точно не помню. Мы играли в теннис, и я почувствовала себя плохо. Ну, я присела, отдышалась и снова за ракетку.

— А вы, Нессе?

Нессе нахмурилась.

— Было как-то нехорошо. Тяжко или тоскливо — не пойму.

— А я хлопнулась в обморок, — весело сказала Татьяна. — А потом стала волноваться за дедушку и бабушку.

— И я волновалась, — добавила Нессе. — Они у нас старые.

Наконец мы с Игорем улизнули из-за стола, ссылаясь на категоричное распоряжение профессора. Об облаке, как мы выяснили, девушки даже не слышали.

— Ну и исследователи! — злился Игорь, сбегая по лестнице.

— А жа-аль, что вы уходите, — пропел я, подражая сестрам. — Тампель очень красивый вечером!

Тампель был действительно красив. Светящиеся небоскребы — колонны, созданные будто богатырями, а не людьми, — держали на себе опрокинутую чашу неба. Робкие блики звезд терялись и гасли среди огромных движущихся букв, рисовавших программы театров, парков и кино, приглашавших в клубы и кафе, сообщавших новости мира. Ниже царила суета бесчисленных огней. Рвались фейерверки, били цветные фонтаны, светились деревья. Появились кафе с бумажными фонариками и удобными креслами, с вазонами и тентами, набитые отдыхающими и полупустые; появились спортивные площадки, красивые статуи, скамейки и уютные уголки ночного города, которые мы не заметили днем. Мы с Игорем стояли у подножия нашего небоскреба, слушая музыку и рокот толпы, озираясь по сторонам, не зная, как оценить этот новый, неожиданный жест Тампеля.

И двинулись вперед очень осторожно. А потом стали перемигиваться, как заговорщики, бессмысленно что-то восклицать и громко смеяться. Ох, Тампель, Тампель, славный шутник, как ты приветлив и мил с гостями! Ты открываешь перед нами кафе, и мы, хотя и поужинали, устремляемся туда, чтоб послушать веселый квартет и поболтать с тампельцами. Но, увы, чем ближе мы к нему подходим, тем расплывчатее становятся двери, и вот уже нет кафе — оно растворилось в ночном воздухе, осталась лишь веселая песенка от несуществующего квартета, а вдали — да нет, в каких-нибудь сорока шагах — уже сияет театральная эстрада и стоят пустые скамейки. Что ж, играть так играть! Мы делаем вид, что садимся на скамейку, которой на самом деле нет, и прыгаем в детскую карусель, мчимся сквозь летнюю библиотеку и плавательный бассейн; нам все нравится — кафе и театры, ледники Антарктиды и песчаный самум — все, что ты даришь нам в этот вечер, обманщик Тампель.

Наш бег за призраками кончился тем, что Игорь врезался головой в ствол дерева. Оно было не освещено и до обидности настоящее, с тугой шершавой корой. Игорь упал с глухим стоном на землю, потом вскочил, схватился за голову.

— Хватит! — закричал он. — К черту весь этот город! Тут и людей никаких нет!

— Почему нет? — прозвучал мягкий голос. — Люди есть.

Мы обернулись и увидели фигуру в белом.

— Исчезни! — шепотом сказал Игорь.

— В самом деле, проваливай! — вскипел я. — Тут не до привидений.

Привидение вело себя смело. Оно приблизилось, взяло Игоря под руку:

— Пойдемте. Вам надо сделать компресс.

Компресс!

— Вы что — медсестра?

— Педагог.

В лифте мы рассмотрели ее. Глаза большие, спокойные. Зовут Соня.

— Классическая шишка. — Соня потрогала лоб Игоря. — У меня один мальчик тоже стукнулся о дерево. Он так и сказал: классическая.

Говорила она лениво, будто через силу, но очень приятно, успокаивающе.

— Садитесь. Сейчас принесу лед.

От компресса Игорь размяк.

— Вы здесь живете? — спросил он.

— Да. А что?

— Неплохо.

— Вы можете сидеть, пока не придете в себя.

Так мы и сидели в красивой гостиной, любуясь картинами в старинных массивных рамах и видом солнечного моря в открытом окне.

— Иллюзия? — спросил я, кивнув на окно.

— Да, — сказала Соня. — Убрать?

— Нет, не надо.

Море было как настоящее. Колыхалась на окне легкая штора, и пахло соленым ветром.

— Вы, наверно, приезжие?

Мы сознались, что приезжие.

— У нас зона отдыха в другом месте, — сказала Соня. — А это так… Хотите потанцевать?

Танцевала она очень хорошо — легко, послушно. Но ни разу не улыбнулась. Она как будто спала с открытыми глазами.

— Вы почему такая печальная? — спросил Игорь.

— Почему печальная? Я такая. — Она провела ладонью по лицу, будто смахивая паутину. — Трудный был день. Читала ребятам книгу. Вдруг все вскочили. Побежали. Я — за ними. Я им кричу, а они бегут. Потом один налетел на дерево.

— Понятно, — сказал Игорь, переглянувшись со мной. — Соня, я снимаю компресс.

Соня кивнула.

— Сегодня захотела уехать, — сказала она как бы про себя.

— Куда? — спросил Игорь.

— Не знаю.

«Парни из Тампеля есть на Марсе, а девушки вышли замуж в подводном городе», — вспомнил я слова трех сестер.

— У нас бывают разные картины… Амазонка… Лунные горы…

Я смотрел на Соню и знал, что сейчас передо мной две девушки. Одна родилась и всю жизнь прожила в Тампеле, она была здесь, она красиво танцевала. Вторая как будто беседовала с нами, но отвечала лишь сама себе, на свои тревожные вопросы. Где она бродила сейчас, по каким землям? Мы этого видеть не могли. Не могли, как не можем увидеть вот эту вазу с цветами изнутри и снаружи сразу.

— Нет, не хочу туда, — сказала Соня.

Она даже топнула ногой. Но вдруг глаза ее вспыхнули, она бросилась к двери.

— Папа!

Итак, размышления мои были верные: разве мог я, смотря на танцующую дочь, видеть за своей спиной ее отца, этого маленького славного человека. Он действительно показался мне очень славным, сразу располагающим к себе то ли своей мягкой улыбкой, то ли смешными усиками. Но в следующее мгновение я опешил, услышав имя и фамилию: Иосиф Менге. Игорь помрачнел, подозрительно скосил глаза: кажется, он пытался представить безобидного отца Сони изобретателем коварного визуализатора, вошедшего во все учебники.

— Я вас знаю, — сказал Менге. — Вы прилетели с Бриговым. И вижу, — с улыбкой добавил он, — что вам кое-что в Тампеле не нравится.

— Ты угадал, папа. — Соня выразительно указала на лоб Игоря. — Берегитесь, мальчики, мой отец — опасный человек…

— Вы что, читаете чужие мысли? — мрачно сказал Игорь.

— Только свои. — Менге усмехнулся. — Пойдемте, я вам покажу нечто имеющее отношение к вашему путешествию.

Менге привел нас в совершенно пустую комнату с матовыми стенами и без окон. Одна стена чуть поблескивала, вероятно — экран. Мы принесли из гостиной кресла, сели. Хозяин, нажав кнопку на стене, взял из выскочившего ящичка небольшой белый обруч.

— Это новая модель, — сказал Менге, передавая нам обруч.

Обруч был тяжелый, гладкий, будто литой.

— Иллюзиатор? — спросил Игорь, взвешивая обруч.

— Можно называть и так. — Менге извиняюще улыбнулся, но тут же посерьезнел. — Сейчас, молодые люди, вы увидите, что было сегодня в городе. Так, как это видел я.

Я заметил, что руки его дрожат. Менге сцепил пальцы, медленно разжал их, потом надел обруч на голову. Он сидел с закрытыми глазами, неестественно прямой, маленький, застывший в ожидании.

Внезапно на экране появился сам Менге, только в другой позе. Он отдыхал на скамейке.

Этот экран был просто чудо. Когда он включился, я подумал, что стена провалилась, и я вижу реальный кусок города — зеленое полотно поля, зубья небоскребов, дорогу, прохожих и маленького человека на скамейке. Легкий шелест машин, крики мальчишек, зов матери, окликающей малыша, и еще слова: «Нет, это совсем неплохо»… Так, кажется, размышлял тогда Иосиф Менге, и мы его слышали сейчас.

Дальше я постараюсь передать точно, что было на экране. Менге вскочил, испуганно озираясь. Женщина схватила ребенка и, прижав его к себе, стала медленно падать. Она упала на колени, не выпуская из рук сына, и тот заревел во весь голос. Менге шагнул было к ней, остановился, приложил ладонь к груди и очень осторожно присел на скамейку. Мимо бежали какие-то люди с раскрытыми ртами, но звука уже не было…

Потом во весь экран возник человек в черном. Он стрелял из автомата. Стрелял в другого, кричащего человека. В старика. Совсем как в старинном кино.

— Хватит!

Менге сорвал с головы обруч.

— Хватит, — устало повторил он.

Обруч соскочил с коленей, покатился по полу. Никто его не поднял — мы сидели подавленные. Менге сжимал подлокотники, тяжело дышал.

Соня повернулась к отцу:

— Что это было?

Менге кивнул на нас:

— Они знают.

— Мы не знаем, — сказал я, поднимая обруч. — Можно?

Оно казалось таинственным — это литое кольцо. Приятно было держать его. Очень хотелось сунуть в него голову.

— Попробуйте, — разрешил изобретатель.

И получилась комната с белым облачком сирени и кроватью. А в кровати сидит Каричка. А рядом стою я.

«Ты не летишь на Марс?» — говорит Каричка.

«Нет».

«Только не падай больше».

«Постараюсь».

«Я подарю тебе песню».

Я испуганно схватился за голову. Черт возьми, как естественно звучали голоса этих призраков!

Наверно, у меня был странный вид. Все засмеялись.

А Игорь — вот чудак! — вызвал лабораторию с Андреем Прозоровым и усадил себя за пульт счетной машины. И тоже чего-то испугался, сорвал кольцо.

— Соня, выйди, пожалуйста, — мягко попросил Менге, когда мы убедились в реальности нового визуализатора. Соня молча вышла и включила в гостиной музыку.

Менге мерил маленькими шажками комнату, усы его подрагивали.

— Не знаю, как определят это врачи-специалисты, но я могу сказать, что это такое. — Менге остановился, строго посмотрел на нас: — Страх.

Мы молчали, в дверь билась бурная музыка.

— Да, чувство страха, давно забытое людьми. Оно совсем неизвестно вашему поколению… И отчасти моему. Но оно осталось в словарях — тревожное состояние от испуга, от грозящего или воображаемого бедствия. Оно осталось и в нас, вы понимаете меня? В самой глубине. В наших клетках. В наследственной памяти. Вы это видели.

Менге задыхался от волнения, он почти кричал. Подбежал к стене, открыл новый ящик, вынул крохотную, как таблетка, коробочку.

— Возьмите. Запись на пленке.

Мы поблагодарили за подарок.

— Только не говорите Соне. Ей, знаете, ни к чему. — Менге уже успокоился.

— Извините меня за иллюзиатор, — сказал Игорь. — Я не про этот, а который на улице. Тот мне в самом деле не нравится.

Изобретатель рассмеялся.

— Кому как. Наши приборы днем увеличивают пространство, а ночью создают разные картины.

— Я все равно этого не пойму, — упорствовал Игорь. — Есть точная физика четырех миров, у каждой свои законы, и пусть все будет так, как есть.

— Резонно, — согласился Менге. — Но иногда хочется все видеть, не сходя с места.

Мы распрощались.

Соня просто сказала:

— Приходите к нам.

Менге улыбнулся своей доброй улыбкой:

— Если захотите побеседовать, милости просим.

В эту ночь я не спал. Игорь — вот железный человек — как лег, сразу провалился в глубокий сон. Не столько разыгравшееся воображение, сколько гнетущее беспокойство заставляло меня ворочаться с боку на бок. Я пробовал убедить себя, что выполнил свой долг — вручил подаренную пленку Акселю Бригову, который, бегло просмотрев ее, отправил с посыльным на ракетодром, к профессору Питикве. Я говорил себе: «Если Аксель не спит, пишет свои уравнения, то тебе надо отдохнуть, тебе завтра — какое завтра, уже сегодня! — работать». А второе «я» тут же возражало, причем не менее аргументированно: «Каричка спит, и Соня, и тысячи людей мирно спят, а где-то ходит облако, нанося подлые удары. Так как же ты можешь спать!»

Я лежал и вспоминал наши гонки, обманы Тампеля, бегущих на экране людей, речи на Совете, старался воссоздать ясную картину действий облака. И незаметно для себя стал думать о Менге и почему-то именно с ним затеял спор, в котором, конечно, преимущество было на стороне Менге, так как он задавал вопросы.

Я: Есть физика четырех миров: микро, макро, космо и мега. Мир частиц. Мир человеческих вещей. хМир изученных галактик. Мир метагалактик. И законы каждого из этих миров человек узнал лишь тогда, когда отказался от привычных своих представлений, применяя безотказный инструмент смелых идей. Так что, добрый Менге, не стоит украшать ваш город галактиками — он для этого слишком мал. Как сказал мой друг Игорь Маркисян, пусть все будет так, как есть. Долой иллюзии!

Менге: Насчет размеров города — резонно, хотя идея с галактиками мне нравится. Но к какому миру принадлежит ваше облако, если оно само, без приглашения заявляется в Тампель и другие города таким оригинальным способом?

Я: Вопрос не из легких. Мне кажется, оно из предпоследнего или последнего мира. Скорее — из метагалактики, раз оно умеет делать то, чего не умеем мы.

Менге: Значит, это более мощный, чем наш, разум или его создание?

Я: Возможно.

Менге: Зачем же оно ведет себя столь низко по отношению к нам?

Я: Может быть, это случайное совпадение. Слепое проявление определенной энергии.

Менге: Нет, я знаю, что такое страх, — очень подлая штука…

Я соскочил с кровати так стремительно, что чуть не опрокинул цветы. Схватил бумагу и карандаш, стал набрасывать уравнение. И тут же запутался.

«Спокойно, — сказал я себе. — Все по порядку».

Вот где пригодился бы прибор Менге, а еще лучше — лента наших гонок: я вспоминал, как вел себя мой гравилет, столкнувшись с облаком. Сначала рывок вперед, несмотря на выключенный приемник гравитонов. Что это — сильное притяжение или просто сломался тормоз? Итак, два варианта первого положения. Второе: мощный толчок, от которого рассыпалась машина. Может быть, облако владело секретом отталкивания — антигравитации?

Мысль была чересчур простая и ясная, лежащая, как говорят, на поверхности, но я за нее схватился.

Я рассчитывал гравитационную энергию облака, и в моих формулах и уравнениях повторялась история завоевания людьми гравитации.

Я помню первые неуклюжие гравилеты — это мое детство, счастливо совпавшее с новым открытием человечества. Никто из взрослых тогда не верил, что они полетят, что они уже летают; я, как и все дети, верил. Тогда я не знал сказку про Ньютоново яблоко и легенд о первых космонавтах — победителях тяготения. Я ничего не смыслил в математике и не мог понять, какая эта смелость — вот так вот запросто взять в руки слабейшую из слабых сил во Вселенной, закрутить ее над Землей и бросить туда стаю яркокрылых гравилетов…

Просмотрев свои расчеты, я убедился, что в науке слишком легкие и ясные идеи — самые обманчивые: моя гипотеза об облаке ни к черту не годилась. Выходило так: если б мое облако излучало только гравитоны и потом антигравитоны, его масса должна быть столь велика, что Земля давно бы уже оторвалась от Солнца и стала бы вращаться вокруг маленького серебристого шара.

Все же я забежал на минуту к Акселю, чтоб сказать о своем поспешном выводе. Возле профессора на столе и на полу валялось много исписанных листков. Видно, и у него ничего не получалось.

— Любая гипотеза может казаться несокрушимой и прекрасной, но если ей противоречит хоть один факт, гипотеза гибнет, — устало произнес Бригов. — Я могу доказать на бумаге, что облако не существует. Но оно есть — и все тут.

— Вы лучше докажите, что оно существует.

Аксель улыбнулся.

— С твоей помощью. Мало фактов пока.

— Куда же больше? — разошелся я. — Разогнало целый город.

— «Разогнало»! — передразнил меня Аксель. — Это совсем нетрудно. Это можешь и ты.

— Я?

— В Тампеле еще со средних веков живут одни трусы.

Увидев мой открытый рот, Аксель махнул рукой:

— Иди спать! Я пошутил…

8

Когда рано утром мы, спешно покидая Тампель, уселись в ракету, я включил радио. Передавали обращение Совета ученых. Оно было кратким. Сообщалось о прибытии из космического пространства объекта неизвестной пока физической природы. Перечислялись признаки биологического воздействия облака на людей. Далее следовали призывы к спокойствию, выдержке, нормальному ритму жизни, а также разъяснения о необходимой медицинской помощи. Выражалась уверенность, что ученые в самое ближайшее время найдут эффектный способ защиты. Были названы десятки специальных комиссий во главе с мировыми величинами (мелькнула и фамилия Бригова). Спокойствие и уверенность в каждом слове обращения.

Что-то горячее ткнулось мне в щеку — это Кадыркин шептал на ухо:

— Слушай, Март, у физиков полная неудача. Всю ночь я работал с ними. Поймали только усиленный поток нейтрино.

Я с удивлением вспомнил, что давно не видел Пашу. У него были красные от усталости глаза, и почему-то впервые я заметил, какой у него длинный остренький нос.

— Ты хитрый лис, — сказал я ему. — До сих пор я думал, что главный твой инструмент — ухо, если не считать гениального серого вещества. А теперь вижу, что длинный нос.

Пашка не обиделся. Он даже показал мне и Игорю свои расчеты.

С этого дня — с 18 мая — наша жизнь превратилась в бесконечную гонку. И если три полных событиями дня и три ночи с начала этого рассказа казались мне бесконечно длинными, вместительными, будто годы, то полтора месяца сумасшедшей погони за облаком были сжаты памятью в одни кошмарные, напряженно-нервные сутки. Наша маленькая группа носилась из города в город, используя весь современный транспорт. Иные города — Лондон, Одессу, Бразилиа — я рассматривал только сверху, из гравиплана или вертолета, на коротком пути с ракетодрома, поражаясь фантастическому движению машин на улицах; величественные, как горы, панорамы стартующих ввысь зданий я вижу до сих пор. Хорошо помню хрустально-белый город, поднявшийся из океана, по имени Маяк, к которому нас нес бесшумный экспресс по узкой эстакаде среди ленивых волн. В некоторых городах я видел всего одну-две улицы, по которым нас провозили, а иные просто проспал от усталости — работать приходилось в полную силу.

Мы назывались «оперативная группа» и следовали за серебристым шаром буквально по пятам. На первый взгляд казалось, что беспорядочное движение облака бессмысленно: оно появлялось неожиданно над большими городами и столь же стремительно исчезало. Однако уже вскоре можно было угадать тактику таинственного гостя: своими скачками оно постепенно покрывало большую площадь, собирая, видимо, нужную информацию и время от времени нанося удары излучением. Мы научились опережать облако, готовя ему деловую встречу: разного рода установки видимого-невидимого (от малых приборов до огромных подземных телескопов) прощупывали сверкающий призрак за те считанные часы, которые он находился над городом. Наш Аксель работал, пренебрегая сном и отдыхом: сам возился с аппаратами, спорил с местными физиками, проводил совещания и летучки, докладывал Совету и еще успевал исписать тонны бумаги. Утром мы раскладывали листки в пачки, удивляясь, как успел он создать за ночь такую груду, и считали, считали— круглые сутки только считали. Это была наша работа, мы даже не обижались на рык Акселя, попадая под его горячую руку. Страшно было другое: мы уже начинали сомневаться в том, что когда-нибудь от теории перейдем к действиям… Рядом с нами работали биологи и медики; им, вероятно, приходилось труднее: они имели дело не с приборами и цифрами, а с живыми людьми.

По утрам я набрасывался на светогазету, бегло просматривая страницу за страницей. Я не признавался, что ищу следы немого противника, но это было так. Хотя после обращения ученых слово «облако» нигде, кроме как в сводках погоды, не встречалось, дух его витал между строк. Популярные статьи по физике, космогонии, философии кончались многоточиями или вопросами, словно призывая читателя продолжить рассуждение. Врачи и биологи разбирали тончайшее устройство человеческого организма, давали всевозможные советы. Бионики моделировали на машинах жизненные процессы, отыскивая, как я догадывался, тот посылаемый облаком импульс, что ударял по нервам тысяч людей. Историки и социологи, оперируя эпохами, рисовали оптимистическую картину развития общества, намекая, очевидно, на то, что никакой пришелец из космоса не сможет изменить ход истории.

Может быть, кто-то, просматривая эти статьи за чашкой чая, и философствовал о бесконечности познания, рисуя банальный образ растущего древа наук и ощущая себя частью, клеточкой этого дерева. Я же искал в этих статьях какие-то редкие слова, которые откроют тайну облака. И, конечно, не находил их. Вместо стройной теории на газетных полосах мелькали происшествия. Столкновение двух гравипланов, спланировавших после аварии на землю. Трехминутное нарушение радиосвязи с лунной ракетой. Счастливая развязка в чикагском цирке: гимнастку Андерсон, сорвавшуюся с трапеции, ловит хоботом слон.

Что это — цепочка случайностей или вмешательство неожиданной силы? Мне почему-то казалось, что во всем виноват злой рок, имя которого газеты старательно не упоминали.

А может, я просто фантазировал, доверившись возбужденному воображению, может, искал то, чего на самом деле не существует? Вот первые страницы газет: в них мир живет, как всегда, — уверенно, радостно, устремленно. Новый завод-автомат. Непробиваемые метеоритами дома для лунных станций. Подвиг в Антарктиде: подледный рудник работает; движение льдов остановлено взрывами. Семнадцатый квадрат Сахары готовится к искусственному наводнению. Тройка отважных — Фрум, Протасов, Асахи — сообщает: ракетный поезд «Алмаз» продвинулся за сутки на сто метров к центру Земли, температура в рабочем отсеке двадцать шесть по Цельсию, экипаж ведет работу по программе. Заявление Президента Центра исследований Солнечной системы М. Ф. Тропа: готовится экспедиция на Солнце. Сверхжаропрочный корабль, защитное силовое поле, система охлаждения, экранирование опасного излучения и еще сотни средств защиты для тех, кто ворвется в огненную сверхкорону.

Я трижды перечитал последнюю заметку. Читал, удивляясь своему спокойствию. Что ж, наверно, бывает и так: много лет ты мечтаешь о чем-то, как вдруг встречаешь человека, который обыкновенно, как простой сверток, несет под мышкой твою мечту. Так получилось и с моим Солнцем. Не горячий кружок на небе, не раскаленный шар, повисший в пустоте, не ядерный реактор, отапливающий Землю, — я всегда представлял Солнце кипящим морем огня, морем без берегов, куда только ни смотри, всепожирающим пламенем космоса, красоту которого можно лишь смутно представить, но не передашь никакими словами. И эти счастливчики, которые ворвутся в сверхкорону, увидят его таким: безбрежно необъятным, кипящим в механической ярости, сжигающим глаза, и время, и земные сны! Если они будут так смелы и решатся заглянуть в лицо Солнцу, они увидят и опушенные ресницами загадочно темные глаза, которые люди называют пятнами, и пляшущие фонтаны извержений, которые пока величают протуберанцами. Они увидят и то, что никогда не увидим мы, и вернутся совсем другими, чем были прежде. Не знаю, какие у них будут лица и как они будут говорить, но они назовут все по-своему, и мы будем повторять их слова. Это уж точно.

…Все же предчувствие не обманывало меня: незаметно для глаза мир изменял привычные пропорции. В обиходе появилось новое слово — «страх». Сколько я себя помню, меня ничто не пугало. Грусти, беспричинной тоски, серых денечков было сколько угодно. Не знаю, может, человеческая память и стремится незаметно сместить грани, осветив все прошлое только розовым лучом: за всю свою жизнь не могу припомнить ничего, что хоть на миг устрашило бы меня.

И вот я тоже попал под удар облака.

Как-то я гулял под старыми каштанами, и солнечная мозаика света и теней скользила под моими ногами. Яркая весна, полная запаха травы, листьев и нагретого камня, неслышно ступала за мной. Я шел и представлял, как я въезжаю на слоне, или пантере, или просто на волке в этот город, как испуганно шарахаются пешеходы и мобили, не зная, что зверь совсем ручной. Я так увлекся, что совсем не удивился бегущим навстречу людям. Я даже посторонился, уступая им дорогу, но что-то поразило меня. Испуганные лица. То, что я уже видел на экране Менге. Я замер. Я совсем забыл о себе, просто превратился в приемную антенну. Мне казалось, что сейчас увижу что-то невидимое, что излучает облако, услышу, ощущу, пойму… Я ждал…

Резкий звон стекла бросил меня в поток бегущих. Машина на полном ходу врезалась в витрину. Осколки блестели на тротуаре, на гладкой крыше мобиля. Водитель был невредим. Он стоял в кольце любопытных, разводил руками и глупо улыбался.

— Есть еще стеклянные витрины, — пробовал кто-то пошутить.

Я поплелся к своим и стал разбираться сам в себе. Но ничего, кроме усталости, не обнаружил. Игорь тоже ничего определенного о себе сказать не мог. Паша Кадыркин пожал плечами.

Мы сидели в разных углах комнаты и молчали, пока не разгорелся спор. Не помню уже, с чего он начался, но, конечно, говорили мы про облако. Я и Паша предсказывали мрачное будущее. Игорь же взвился на дыбы и, схватив острейший меч логики, защищал все человечество. Как и всякий борец за справедливость, он обязан был одержать победу, но эта победа еще пряталась в том сказочном яйце, которое утка уронила в море, из которого выплывет мудрая щука…

— Какая там физика четырех миров! Какие еще диапазоны разума! Какие универсальные законы! Ничего мы не знаем. Все мираж, — так зудели мы с Пашкой, развалившись на широченной тахте.

Игорь бегал по комнате, нервничал.

— Нам брошен вызов. Мы должны его принять!

— Приняли, а что толку?

— А то, что вы смотрите на облако из своего окошка! Не хотите мыслить космическими масштабами. Эх, люди…

— Ну и мысли на здоровье.

— Все вы обыватели, — не выдержал Игорь.

— Вот как?

— Да! Приспособились. Под защитой зонтиков, гравилетов, роботов, ракет, скафандров…

— Носков, чулок, носовых платков, циклотронов, термояда, доклада, — продолжил я.

— Мещан ничто не спасет, — очень мрачно сказал Игорь.

— Ну, знаешь, это уж через край!

— А ты как думал! Развалились и философствуете. Кто вы такие! Обломовы! А работа стоит.

Вскочили — и по своим углам.

По своим машинам.

Злые — как носороги.

А вечером совершенно неожиданно мы все втроем набросились на Акселя.

Говорили про трудности, про облако, про свое нытье. Аксель слушал нас спокойно, поглядывая исподлобья медвежьими глазками.

— Мы ничего не боимся. Дайте нам только кислородный баллон и забросьте хоть на Сатурн, — горячо говорил я.

— Лучше быть на Сатурне, — поддержал меня Игорь, — чем эта бесполезная гонка. Надоела суета. Хоть к черту на рога, только, Аксель Михайлович, точно скажите — куда?

— Вот вы говорите: боритесь с собственными недостатками, — заявил Паша. — А ведь это раздражает. Лучше бороться с общим врагом, чем с самим собой. А у нас есть такой противник.

Схватка длилась ровно одну минуту. Минута потребовалась Акселю, чтобы высмеять наше нытье, вернуть в исходное «рабочее состояние».

— Соль, сыр, суп, чернила — все не то! — ответил он нам словами Чарлза Гудийра, настойчивого американца, который в поисках резины добавлял в каучук все, что попадалось под руку. — Мы с вами еще не изобрели резину, — продолжал Бригов, — и потому можно нас высмеивать. В своей работе мы получили достаточно отрицательных результатов, не создав теории облака. — Он кратко перечислил бесплодные расчеты полей облака. — Я не стану приводить исторические примеры, как поражения выносили смертный приговор самым стройным теориям и служили основой для новых взлетов науки, а скажу просто: если бы я точно знал физику облака, я написал бы на бумажке формулы и тут же распустил вас по домам. Пока что я приглашаю желающих на переговоры с облаком.

Если оно ответит, переговоры состоятся завтра в восемь утра.

9

Дождливым серым утром въехали мы под ажурную арку радиотелескопа. Маленький вагончик тащил нас вверх по наклонной крыше плато. Кратким было это путешествие внутри почтенного столетнего телескопа, но я запомнил его лучше, чем все последние перелеты на ракетах. Сквозь проволочное кружево тоннеля разглядывал я маслянистые, тяжелые лапы елей; капли воды скатывались по ним и обрушивались игрушечными водопадами. Все вокруг — и трава, и красные набухшие ягоды земляники, и долговязые сосны, и кусты, — все было мокрым-мокро, а под елью хоть разводи костер. И так близко висели эти лохматые лапы, что я мог протянуть из окна руку и пожать любую из них, да боялся задеть тонкое плетение висящих рядом проводов. Они служили великой цели, вылавливая вот здесь, среди обычного леса, скрежет галактик, взрывы гибнущих звезд и первый писк космических младенцев — эти прекрасные серебристые сети, внутри которых я двигался. Я лишь вертел головой, пытаясь разглядеть, натянуты ли они на плавно изогнутые фермы или же просто цеплялись за деревья.

У приземистого, монолитного здания, будто высеченного из цельного серого камня, вагон остановился. Аксель вошел в дом, а я, Игорь и Паша еще долго стояли на ступенях, рассматривая телескоп сверху. Он был похож на величественный серебряный крест, брошенный посреди леса. Прямая, как струна, ажурная арка, под которой мы только что проехали, и пересекавшаяся с ней цепочка рогатых мачт, вырезанных из чистейшей стали, увенчанных гирляндами, — два чутких радиозеркала.

Скоро начнется ожидаемое. Облако очутится в центре треугольника. Где-то в таком же лесу луч мазера пошлет серию сигналов. Включится нейтронная пушка: пучок нейтронов позволит увидеть строение облака — это второй угол треугольника. И тогда, возможно, наш телескоп уловит таинственный голос и мы узнаем, кто оно, откуда и почему.

— Пора.

Весь дом состоял из одного просторного зала. Длинный, как прилавок, пульт управления пристально смотрит на входящего десятками глаз — приборов. Два оператора на вертящихся стульях. Под руками у них клавиатура кнопок, на уровне глаз — экраны и скачущие цифры световых часов. Отдельно стоит круглый стол с пачкой бумаги и стаканами чая — это для нас. Бригов помешивает ложечкой и жестом предлагает устраиваться.

Ждем молча, как ждут нацеленные антенны и мокрый притихший лес за окном. Кто знает, может, сосны, и ели, и даже трава настроены не хуже стальных струн на неслышный шепот далеких миров — только мы об этом не догадываемся?

— Пора.

Темное расплывчатое пятно на экране — это облако, как бы замершее в удивлении: к нему обращаются на «вы», как к почтенной Галактике. Вот побежали зубцы по голубому зеркалу: мазер передает свои сигналы — язык математики, понятный всем разумным существам, тысячи земных понятий. Но главное сейчас — третий, приемный экран нашего телескопа, сетчатка циклопического радиоглаза. Если облако отзовется, мы это увидим.

Зубцы струятся и по нашему экрану, но пока это след обычных излучений и помех. Помех много. Хотя в зоне телескопа и замерло движение, мы не могли остановить жизнь планеты. Летели своими путями рейсовые ракеты. Кружили гравипланы. Рвался в глубь шара «Алмаз». Работали взрывы. Трещали радиостанции. Весь пестрый клубок самых обычных дел наматывался на чуткие усы антенн и рябил нежную гладь экрана. Мы ждали непривычных зубцов — вот сейчас облако крикнет нам в ответ и взметнется острый пик на экране. Электронный мозг планеты мгновенно расшифрует сигнал, переведет его в человеческие слова, или уравнения, или цифры — первая реплика в межпланетной дискуссии будет брошена.

Молчал аппарат Центра Информации. Молчали мы. Молчало облако.

Потом облако ушло — пятно на экране исчезло.

Резко звякнули в стаканах ложки: Игорь в сердцах ударил кулаком по столу. Он вскочил, выбежал из зала. Бригов сидел, задумавшись, даже не поднял голову. Я вышел вслед за Игорем.

— Не могу! — Игорь грозил кулаком неизвестно кому— телескопу, небу, лесу. — К чертям летит вся техника! Больше не могу.

Я был с ним согласен.

…И все же мы работали, как и прежде, перелетали из города в город, гнули спины у счетных машин, яростно спорили. Только один человек не волновался, был воплощением спокойствия — Бригов. Мы часто на него нападали, вели себя по-мальчишески. Бригов молча выслушивал и потом говорил. Коротко, убедительно. Он не изрекал истин и не дрожал в предчувствии великих открытий — он просто работал. Его не смутило, что нейтронная пушка не смогла пробить облако. На следующий день мы получили конспекты новых расчетов. По отражениям пучка нейтронов Бригов построил свежие гипотезы. И хоть мы кляли свою судьбу и чересчур громко стучали клавишами, нам нравилось упорство Акселя.

10

Мальва, южный порт, был заклеен объявлениями:

«Подводный город Юхоон (Тихий океан) приглашает геологов, химиков, горнопроходчиков, микробиологов, сейсмологов.

Условия: школы, парки, зрелищные предприятия, квартиры со всеми удобствами».

Такое я видел впервые. Обычно в подводные города ломились. Словно отвечая на мои мысли, кто-то за спиной сказал:

— Гнет воды.

Я обернулся. Бронзоволицый упитанный моряк. Почему-то он смутился, заморгал выгоревшими рыжими ресницами, пояснил свою реплику:

— В моральном, конечно, смысле… Вода, да еще это облако — слышал? А так — нормально. Едешь, что ли?

— Не те специальности, — сказал я.

— Ясно.

Я стоял на горе́ над портом. Согнутые пальцы кранов, блеск воды, пассажиры, китовые туши надводных кораблей и сигарообразные — подводных. Глаза мои равнодушно скользили по этой великолепной картине, не высекая искры, из которой разгорается воображение романтиков. Мне не хотелось одеваться празднично, как это принято, ступить на трап и ощутить в ногах дружеский толчок волны. Некоторое время назад, когда облако стояло над Мальвой, в порту вдруг вспыхнула драка. Я впервые видел ослепленных яростью людей; они пускали в ход кулаки, ремни — что попало. Если б не Аксель, не знаю, как бы все кончилось.

Он вломился в слепую толпу, как топор в муравейник. Я уже упоминал об огромной, просто чудовищной силе этого человека, но то, что я видел до сих пор (как Аксель сгибал металлические трубы, приподнимал за колесо мобиль, отшвыривал с дороги валуны), было лишь безобидным пинг-понгом. Бригов усмирил этих молодчиков за считанные секунды, расшвырял их своими ручищами так свирепо и ловко, что не получил ни одного удара. Тут я поверил, что в средние века он мог бы удержать целую армию у какого-нибудь моста, ведущего к замку.

— Уходите, — сказал Аксель.

И они ушли. Наверно, никто из них не понимал, почему разгорелась потасовка.

Вот из этой Мальвы, атакованной облаком, зазывающей на дно океанское, я и вызвал Каричку. Просто так — вдруг решил и вызвал. Не по видео, а просто по телефону.

— Ой, Март! — обрадовалась она, и я сразу увидел в золотых ободках зрачки, сияние вокруг головы. — Ты путешествуешь? Откуда ты?

— Из Мальвы.

— Красиво звучит. Как твое облако?

Я рассказал коротко и про города, и про людей, и про наш недавний спор.

— Не скучно? — спросил я.

— Наоборот. Ты объяснил очень понятно. Сейчас много говорят и пишут. В основном общими словами. А у тебя очень точно. И ты во всем этом участвовал?

— Участвовал… Как ты? Чем занимаешься?

— Ничем. Знаешь, Март, на меня напала тоска. Вот сижу и думаю: зачем жить до ста лет?

— Ты будешь жить бесконечно. Скоро изобретут сон на десятки, сотни лет, и ты будешь просыпаться в новых эпохах.

— Март, ты чудак, я же серьезно.

— Ну что ты, Каричка. Ты больна?

— Увы, Март, даже не больна. Читаю вот старинный роман — «Дама с камелиями». Так вот, раньше умирали от чахотки, и все жалели этого человека. Понимаешь?

— Не очень…

— Мне кажется, я никому на свете не нужна.

— Ты нужна мне.

— Ты очень далеко, Март.

— Хочешь, я прилечу через двадцать, нет — пятнадцать минут? Сейчас!

— Не надо, Март!.. Я просто болтаю и сегодня не в духе. Не обращай на меня внимания и передавай привет всем нашим.

— Каричка, ты по-прежнему моя колдунья?

— Да. Счастливо, Март! Меня зовет мама.

И все. Я долго не опускал трубку, слушая скучную тишину. Долго смотрел в окно, пока не наткнулся на Луну. Бесплодная, злая ледышка. Такую не взял бы даже для точки в моем рассказе.

Как отделяет людей пространство — время!

Особенно время…

Меня так расстроило настроение Карички, что я забыл спросить у нее про Рыжа.

С Каричкой я больше не разговаривал: только решусь, наберу номер и подзываю Рыжа. Что-то мешало мне просто, как раньше, сказать ей: «Вот и я. Не разбился, а соскучился». Я копил решимость, все откладывая разговор, как будто однажды должен был сказать важные, решающие слова.

— Эй, Март, — радостно кричал Рыж, — с гравилетом все будет в порядке! Тебе красный?

— Конечно.

— Линия крыла — как была?

— Да, Рыж.

— А как ты крепил пластины? У меня не получается.

Я объяснил, как надо крепить.

— Еще дней десять, — сообщил Рыж, — и все готово.

— Спасибо.

— Прилетишь?

— Прилечу.

— Прокатимся?

— Прокатимся… Как там Каричка?

— Как всегда — рассеянная.

— Рассеянная?

— Ну да, растяпа!

— Что ж она потеряла?

— Да вроде ничего. Смотрит на меня и не видит. А ну ее! Март, скажи, вы когда поймаете облако?

— Скоро, Рыж, хотя это трудно.

— Я знаю. Но ты скорей прилетай. И Леха тебя ждет. Помнишь — который на ракетодроме?

Как же! Забыть этого ушастика с горящими глазами пирата! Да никогда! И все же, Рыж, ты одна моя мужская опора. Все друзья обо мне забыли. И Каричка — я это чувствую. Ты — никогда.

Но даже Рыжу, немому хранителю моих тайн, не рассказал я об одной встрече, хотя он и знал этого человека. Речь идет о моем дяде Гарге.

Он появился передо мной, когда я уныло сидел в кресле, один в пустой сумеречной комнате.

— Я часто наблюдаю за тобой, Март. Печальная картина.

— Дядя? — Я вскочил и тут же сел, подчинившись предостерегающему взмаху руки.

— Да, печальная история, я вижу. — В голосе дяди слышалось сочувствие. — Зачем тебе все эти напрасные метания? Осунулся, побледнел…

— Простите, дядя, но как… как вы наблюдаете за мной? Вы ведь так сказали?

Дядя усмехнулся:

— Так, именно так. Секретов от тебя, мой мальчик, у меня нет. Но сейчас слишком долго объяснять. Ты помнишь мое приглашение?

— На Ольхон? Помню. Зачем?

— Мне нужен хороший программист. Но главное другое: именно на Ольхоне начнется новая история человечества.

— Не понимаю.

— Скажу иначе. Тебя, как молодого ученого, волнует природа облака — не так ли?

Я кивнул, польщенный преждевременно присвоенным титулом.

— Ты можешь узнать все это за пять минут и приобрести мировую славу.

— Как, на Ольхоне?

— Да.

— Облако там ответит?

— Ответит.

— Ур-ра!

От радости я бросился на дядю, чтобы сжать его в объятиях, подбросить, позвать всех наших, представить с гордостью: мой дядя, который… Но руки обняли лишь пустоту, я пролетел сквозь Гаргу, не остановленный ни единой частицей его тела, и врезался в стену.

Это был хороший, отрезвляющий удар. Тампель-два. Действительно, после столкновения Игоря с деревом пора было отличать призраки от материальных твердых тел. И как я мог забыть поведение дяди на ракетодроме, которое Рыж назвал фокусом-мокусом! Поддался на уговоры, поверил. Или, может, уже представил свой портрет висящим в зале Совета? «Академик, физик М. Снегов. В 18 лет, работая программистом, установил связь с инопланетной цивилизацией»… Олух! Размазня! Манная каша!..

И все же, с другой стороны, дядя был подозрительно осведомлен о наших действиях. Еще звучал в моих ушах его голос, минуту назад я ясно различал в темноте черты его лица.

Я представил себе товарищей. «Ты, Март, просто переутомился. Отдохни-ка сегодня».

И решил промолчать.

11

— Вы слышите, оно играет?

Сгорбленный старичок указывал на открытую дверь.

— Кто оно? — не понял я.

— Само по себе. Давно уже играет, вот что я вам скажу.

Ничего необычного не было в том, что летним вечером из дверей и окон летела тихая звенящая музыка, что какой-то невыключенный инструмент играл сам по себе, И старик, подошедший ко мне, был просто старый старик, согнутый пополам временем, с мелко дрожавшей рукой. Но тон, которым он говорил, заставил меня насторожиться. Я встал со скамейки, кликнул Игоря, и мы пошли к соседнему дому.

Наш провожатый, одетый в черный, наглухо застегнутый костюм, музыкант или хранитель музея, семенил впереди и постоянно оглядывался, словно проверяя, идем ли мы. Я рассказал Игорю суть дела, хотя, собственно, рассказывать было и нечего.

— Вы забыли выключить инструмент? — спросил Игорь.

— Не знаю, — сказал старик. — Обычно я играю на нем сам. Он без программы.

— Как? — удивились мы.

— Для этого я вас и позвал.

Мы ускорили шаг и вышли к дому. Это был клуб: небольшой дом, в котором, вероятно, давались любительские концерты. Поднялись по ступеням — навстречу мелодии.

Не сразу уловил я ее характер. Пока мы взбирались по лестнице, шли по гулкому вестибюлю, потом по темному коридору, я хотел лишь увидеть инструмент, игравший без заданной программы. А войдя в зал, облегченно улыбнулся: обыкновенная виола, деревянный электроящик с клавишами — только и всего. Но почему-то мы стояли возле дверей, стояли и не шли дальше. И тут я подумал, что эта виола играет до странности тихую музыку; она не усилилась, когда мы ступили в зал, звучала так же вкрадчиво, как и издалека. И мы осторожно двинулись вперед, между пустых кресел, к сцене, хотя, честно говоря, ноги мои не шли. Вдруг захотелось сесть, расслабиться, закрыть глаза и слушать далекий звон. Нет, даже не звон. Я не могу сказать точно, что было в этой торжественно-радостной и вместе с тем жалобной мелодии: может быть, с таким звуком текут реки на чужих планетах?

По моей дубленой шкуре бегали мурашки, пока Игорь не прыгнул на сцену и не дернул шнур.

— Концерт окончен! — громко объявил он, включив свет. Подскочил к виоле, откинул крышку и изумленно протянул: — Да-а…

Я заглянул через его плечо.

Виола действительно была старого образца — непрограммированная.

— Ну что вы скажете, молодые люди? — спросил старик.

Мы еще раз осмотрели розетку и шнур, сняли с ящика все крышки, но ничего любопытного не увидели.

— Остается предположить, что ваша электросеть транслирует музыку. — Игорь попытался найти выход из бессмысленного положения.

Старик включил виолу. Ящик молчал.

— Надо навести справки в городском управлении. — Он еще шутил… — Я тридцать лет имею дело с этим инструментом и признаюсь вам, что так он еще не играл.

Старый музыкант нажал на клавиши, и виола зазвучала. Весьма обыкновенно, как играют все виолы.

— Самодеятельность, — только и сказал Игорь.

Этот почти нелепый случай можно было не вспоминать, если б Игорь неожиданно не оказался прав, произнеся это странное для техники слово — «самодеятельность».

На другой день мы срочно вылетели в Мезис, большой индустриальный центр, где взбунтовались автоматы.

12

Бунт — неподчинение человеку? Что-то мистическое?.. Произошло необычное: в Мезис съехались все знаменитости техники.

В большом городе выходящее из привычных рамок событие легче всего проследить в гостинице. Когда к подъезду ежеминутно подкатывают мобили новейших марок, и нашего Акселя то и дело окликают какие-то личности, и во всей сверкающей пятидесятиэтажной свече с трудом находится один тесный номер на четверых, — жди дальнейшего развития событий. И мы ждали, скучно наблюдая из окна сорок седьмого этажа громожденье зданий, поток мобилей и сверкающую вдалеке стеклянную реку — крышу того самого сталеплавильного гиганта, где что-то произошло. Судя по уцелевшей крыше, взбунтовавшиеся автоматы стекол не били.

Шутки шутками, а остановка завода — дело серьезное. Это мы с Игорем понимали. И оправдывали внезапное исчезновение Бригова. Не могли только понять, куда вслед за ним пропал Пашка Кадыркин — ведь в Мезисе у нас не было знакомых.

Пашка появился через час.

— Ребята! — Он поманил нас пальцем. — Пошли.

Хитрый Кадыркин узнал, что на завод не пускают, но нашел другую лазейку: напросился в гости к бионикам. Молодец — нас не забыл.

Институт бионики походил на разворошенный палкой муравейник. Прозрачное громадное здание стояло, конечно, на своем месте, и автоматы отнюдь не играли в чехарду, но сами бионики бегали по коридорам и лестницам столь стремительно, что полы их халатов трепыхали белыми крыльями; они чему-то радовались, как дети, и, хватая друг друга за руки, тянули в свои лаборатории.

— Все сюда!

— Ой, ребята, смотрите!

— Эврика! Мировое открытие в результате случайности.

— Ты что-нибудь понимаешь?

— В принципе этого не может быть…

— Абракадабра! И больше ничего.

— Спроси меня что-нибудь полегче!

— Кто еще не видел интроцептор-феномен?

— Гений или безумец?..

— Ущипни меня — я перестал понимать биоматематику…

То, что мы видели, было похоже на забавную игру, в которой, правда, участвовали не все: кое-кто просто шагал с мрачным видом, оставаясь во всеобщей суматохе наедине с самим собой.

А Кадыркин сразу включился в игру: ведь он уже знал ее правила. Вынырнув из-за спин, потащил нас в комнату и, показывая на железный ящик с короткой трубой окуляра, довольно объявил:

— Любуйтесь: автомат-абстракционист!

Мы с Игорем смотрели на бумажную ленту с длинными колонками цифр, на выпуклый глаз трубы, на прекрасную цветную фотографию восхода солнца в космосе, висящую на стене перед окуляром, и пока ничего не понимали. Тогда Пашка и длинный парень в очках, конструктор ненормального автомата, стали наперебой объяснять нам, что этот железный ящик исследует тончайшие цветовые оттенки и сообщает свое мнение в цифрах. До сих пор он работал со знанием дела. Но если присмотреться к последней ленте, той самой, что лежит перед нами на столе, сразу станет ясно, что с автоматом что-то случилось: он перепутал все цвета, пропорции и нарисовал такое полотно космического восхода, что любой абстракционист прошлого лопнул бы от зависти.

Мы смотрели ленты с вычислениями, графики, наброски уравнений, сделанные хозяевами этих автоматов — биологами, инженерами, математиками, нейрофизиологами, или, вернее сказать, биониками, потому что многие были разносторонними специалистами. Некоторые ретивые конструкторы уже копались в электронных схемах, другие, наоборот, ходили вокруг своих творений чуть ли не на цыпочках, не позволяя к ним притронуться. Кто-то листал толстенные журналы записей с таинственными для посторонних названиями: «Поведенческая реакция таких-то искусственных и таких-то живых систем». Кто-то лихорадочно списывал с экрана справки Центра Информации. Кто-то уже придумал свои гипотезы и отстаивал их в жестоком споре.

В девять часов тринадцать минут утра все машины в этом доме, до сих пор работавшие нормально, начали выдавать необычную информацию. Машинный бред — кое-кто называл его гениальным прозрением — продолжался четыре часа. По решению институтского совета большинство автоматов было выключено, некоторые получили новые задания и продолжали работать в запертых от любопытных лабораториях. Возбуждение, растерянность захлестнули коллектив. Сначала никто ничего не понимал. Чуть позже на всех этажах зазвучали смех и удивленные восклицания. Дрогнули даже скептики, разглядывая ленты чудной математики. К нашему приходу институт гудел как улей.

Бесполезно было бы описывать десятки электронных систем и конструкций, которые «пророчествовали» неожиданно для всех. Это потребовало бы специальной терминологии, математики и чертежей, да мы и не вникали подробно в устройство каждого автомата. То, что мы видели, возможно, было поверхностным первым наблюдением, в котором эмоции преобладали над научной логикой.

Но я коротко перечислю свои впечатления, пусть даже неправильные с точки зрения строгой истины, ибо они гораздо лучше сохраняются памятью, чем сухие исследования. Не стоит, пожалуй, приводить и названия автоматов: во-первых, я не все запомнил, во-вторых, не хотелось бы примешивать сюда нелюбимую мною латынь, а в-третьих, с названиями сейчас такая путаница, что один и тот же прибор по воле изобретателя имеет подчас десяток-другой имен. Специалист разберется во всем сам, затребовав в Центре сборник «Проблемы бионики» №117923.

Вот что произошло в те часы в Институте бионики:

аппарат, анализировавший передачу чувств на расстоянии, зарегистрировал реакцию вкусового нерва, схожую с сильным ожогом;

электронная модель искусственного животного (его еще никак не назвали) отметила появление электрической активности в глазе эмбриона, что нарушало хронологию его развития;

другая модель, разрабатывавшая поведение этого животного, не смогла предсказать самое простое: как питать на первых порах новорожденного (конструктор печально заметил, что в таком состоянии она не смогла бы даже ответить, с какой ноги начать ходить);

машина, исследовавшая изображение на сетчатке глаза, нарисовала таинственную картину: отображение предмета исчезло, появлялось серое поле, потом предмет частично восстанавливался, возникало черное поле и т. д.;

искусственный электронный мозг, выключив часть системы, потерял дар речи;

модель агрессивного вируса превратилась в модель пассивного вируса;

в схеме локатора, подражавшего ночной бабочке и летучей мыши, за несколько миллисекунд разыгралась странная трагедия жизни и смерти (бабочка съела мышь);

автомат, который воспроизводил эволюцию каменной черепахи на Марсе, неожиданно повернул в сторону от истории; кажется, он мог даже заселить планету разумными существами;

модель внутреннего восприятия человека ловко перевела ощущение здоровья в ощущение подавленности;

автомат четырехмерного пространства цветового восприятия человека увидел солнце за горизонтом, новые краски неба, разноцветно окрашенные тени, доказав тем самым, что скоро все люди будут смотреть на мир глазами великих художников;

модель самоорганизации архигигантского мозга, которым не обладает ни одно живое существо, модель Центра Информации — справочной службы планеты — установила, что в результате непрерывного потока сведений число связей между новыми ячейками памяти стремится к бесконечности и потому нет смысла даже работать над этой проблемой (что, конечно, противоречило практике: Центр Информации постоянно сам перестраивался и в любой момент мог выдать самую новейшую справку, стоило только поднять трубку и набрать номер);

эмоциональный автомат начертал на рулоне замысловатую кривую, которая соответствовала четырехчасовому машинному смеху…

Повторяю: я не бионик, и все описанное здесь — впечатления постороннего, с которым специалисты говорили мимоходом. Но не трудно понять, что в 9.30 все автоматы мгновенно перестроили свои программы и потом одни из них неожиданно разрешали задачи, что можно назвать прозрением, другие же несли околесицу. Но даже то, что казалось чепухой, как я догадывался, было очень важно для этих бегавших по коридорам людей: теперь они другими глазами смотрели на своих умных электронных младенцев. Все, что они раньше делали, в несколько часов окуталось непроницаемой завесой какой-то тайны. И сам светлый, насквозь пронзенный солнцем институт вдруг превратился в таинственный черный ящик. У кого не заблестят глаза, не прервется на миг дыхание, когда он увидит такой неожиданный, наглухо забитый, полный сюрпризов ящик! Открываешь крышку, а там, внутри, — множество других, более мелких черных ящиков, и в каждом из них тоже спрятаны ящички. Дальше, дальше — только открывай, только смотри, думай…

Пусть электронщики сами открывают свои черные ящики, пусть психологи и нейрофизиологи перенесут их выводы со своими поправками на живые организмы — я ничего не мог им посоветовать. Может, один только гигантский мозг — Центр Информации планеты — был в состоянии сопоставить миллионоликую информацию и сделать правильные выводы. Но даже я, маленький человек, связывал столь разные события последних недель и догадывался, что в их основе прячется то, что мы, как и сотни ученых, мучительно ищем все это время: икс — энергия облака. Приборы уловили его присутствие в то утро над Мезисом. Следовательно, облако неожиданно изменило свою стратегию: оставив пока людей, нанесло первый удар технике. Вывести технику из-под контроля человека — не эту ли цель преследовало оно?

На завод мы так и не попали. Наверно, не все должны были видеть печальное зрелище: километры замерших автоматов, конвейеров, прокатных станов, погасшие глазки печей, в которых застыла сталь.

Теперь мне казалось, что лучше б облако атаковало нас, чем машины. В конце концов, мы, люди, можем пересилить себя, начать работать в полную силу после любой болезни. Мы придумаем, как победить неуязвимого врага. Но когда наступит этот момент? Когда мы сумеем схватить облако в железный кулак?

13

— Я давно хотел вас спросить, Иосиф Ильич: что это за сцена, где один человек стрелял в другого? Ну, когда вы первый раз демонстрировали визуализатор… Ведь этого не было на самом деле?

Мы опять в обманном Тампеле, куда вернулись с удовольствием, несмотря на печальное событие: близ города разбились два спортивных гравилета. Вечером, покончив с делами, я и Игорь пошли, конечно, в гости к Менге.

Пустая комната с экраном. Менге со смешными усиками сидит передо мной в кресле. Я наконец решился спросить о том, что меня давно мучило: почему, когда Менге показывал нам картину паники, на экране возник человек с автоматом в руках?

Менге на мгновение закрыл глаза, резко сказал:

— Было!

Он сцепил пальцы так, что они побелели, помолчал, но успокоиться не смог.

— Было, — рассказывал он отрывисто. — Не со мной. С дедом. Его убили фашисты в тысяча девятьсот сорок первом году. Он жил в Варшаве. Отец мой, еще мальчишка, остался жив. Он рассказал мне. С тех пор я не могу забыть…

— Простите, Иосиф Ильич.

Я сам ненавидел фашистов — по истории, конечно, но чувствовал себя виноватым, что нанес неожиданный удар этому человеку. Хорошо еще, что был выключен экран.

Менге вдруг улыбнулся и прочитал стихи:

О Солнце!.. Там, где тень от лип Густа и ароматна, Кидаешь ты такие пятна, Что жалко мне ступать по ним.

Соня… — задумчиво продолжал Менге. — Когда она была малышкой, а я строил в болотах реактор и по пояс проваливался в вонючую жижу, самое главное было увидеть раскидистую липу и под ней мою девчонку в коротком белом платьице. Представляете? Вся, с ног до головы, в золотых кружевах и смеется. Вот тогда — все было нипочем…

Маленькая Соня в солнечных веснушках — это я хорошо видел. Но если б ты знала, взрослая Соня, сама тишина и спокойствие, как мой друг Игорь Маркисян приставал ко мне в ракете: «Ты парень что надо. Никогда не забуду, какие глаза были у Сони, когда мы уходили. Честное слово, Март, ты ей нравишься». А я смеялся и уверял, что я совсем не то, что надо такой умной девушке, как Соня, и сердце мое совсем в другом городе, и смотрела-то Соня как раз не на меня, а на него, чурбана недогадливого, и ему ставила компресс на голову, а не мне. Если б ты слышала, Соня, такие дикие речи моего друга, который девчонок никогда не замечает, глаза твои улыбнулись бы, и ты стала б еще красивее.

— Соня решила уехать, — сказал Менге. — На Памир, в обсерваторию. Она вам не говорила?

Вот как! На Памир? Значит, Игорю придется залетать на Памир.

А вслух я сказал:

— Нет, не говорила. Там прекрасно. Я там был.

— И я был, — усмехнулся своим воспоминаниям Менге. — Что ж, пойду искать молодежь. Вот вам обруч. Вы, кажется, хотели поразмышлять вслух.

Я смутился: Менге умел читать чужие мысли!

Он ушел. Я остался в комнате один. Один со всем миром. В этом мире сгущались тучи. Установки постоянно следили за облаком. И там, куда оно направлялось, спешно садились гравилеты и ракеты, замирали заводы и машины.

Где бы я ни был, в какой город ни прилетал, я мысленно бежал в Светлый, вставал рядом с Каричкой. Я стал бояться. Нет, не за себя. Мне все казалось, что Каричка садится в гравилет, а за рулем совсем не я, а какой-нибудь растяпа, который не сообразит, что надо делать, когда встретит облако. И даже если она не садилась в гравилет, я все равно боялся за нее и придумывал тысячи опасностей… Еще странный сон снился мне в последнее время: мучительно долго набираю я номер телефона и попадаю не туда. А если и туда, Каричка меня не слышит. Я неистово стучу кулаком по аппарату, но все бесполезно: он испорчен. И снова кручу, кручу, кручу коварный диск…

И в ракете, когда мы неслись с огромной скоростью к космодрому Тампеля, я, внешне как будто совсем спокойный, мысленно бежал в Светлый. Я уже не доверял технике; мне казалось, что если я выскочу сейчас из ракеты и просто побегу, не разбирая дороги, я быстрее всех добегу до Карички.

А пришел сюда, к Менге. И держу в руке приятно тяжелый обруч. Сейчас надвину его на лоб и попытаюсь во всем разобраться.

Свет! Вот так…

Мы стояли с Каричкой под сосной, как тогда, в то счастливое утро. Каричка — на ступеньку выше меня, и над ее сияющей головой качается мохнатая ветка.

— Здравствуй, Каричка. Я прилетел.

— Здравствуй, Март. Я рада.

(«Как странно звучат мысли вслух! Да еще в образах знакомых тебе людей!» И это экран повторил за мной.)

— Скажи, как ты делаешь себе такие волосы? Впрочем, я видел: ветер, солнце, гребенка. Помнишь — в больнице?

— Вы прилетели с Рыжем на «трин-траве», а потом дурачились. Март, ты зря тогда улетел.

— Почему зря? Я работал. Гонялся за облаком. И до сих пор гоняюсь… А что случилось? Может, за тобой увивается этот тип — Андрей Прозоров? Он давно в тебя влюблен. Я только молчал.

— Ну что ты! Терпеть не могу этого электронного сухаря. Я о другом, Март. Мне почему-то не хочется жить.

— Это не так, Каричка… Ну-ка подними выше подбородок, не хмурься, улыбнись. Вот так. Совсем, как у Рыжа, — золотые искры в глазах… Смотри: я беру тебя на руки. И мы уже летим. Не бойся — это море, я падал в него однажды — не страшно. А вот мы облетаем клинок небоскреба. Самый обманчивый в мире город — Тампель. Все эти яркие картинки — ненастоящие, мираж; а вот там — видишь? — вон под тем настоящим деревом стоят Соня и Игорь. Мы только посмотрим на них сверху и полетим дальше. Может, в Мальву — там, в порту, стоят сигары подлодок, они нырнут с нами куда угодно, хоть в Тускарору. А может, махнем на самый чердак Земли, в Мирный, к полярному богу Лапину: он напоит нас горячим чаем, уложит спать на шкуры и утром поведет в залы ледяного дворца. И мы выпьем там золотистый напиток. Ты помнишь этот напиток? Когда-то на студенческом вечере…

— Помню. Лапин учил нас пить из консервной банки до дна.

— Одним глотком.

— Да, одним глотком.

— И мы, если захотим, останемся там, в ледяном дворце.

— А если туда прилетит облако?

— Не надо, Каричка, об этом. Тебе, во всяком случае, не надо. Я видел — это неприятно: бегущие люди, обломки гравилетов, сумасшедшие автоматы. Достаточно того, что видел один я.

— Но ведь оно летает…

— Помнишь, Каричка, ты боялась в детстве полосатого кота? Грязный, с обрубленным хвостом, дико горящими глазами, он ни к кому не шел на руки. Царапался, убегал и ночевал неизвестно где. Потом мы увидели его в зооуголке: он сидел в одной клетке с петухами. Чистюля, пушистая шерсть, добрые такие глаза. А ты ему все равно не верила и сказала, что правильно, что он в клетке.

— Я была права: ночью кот загрыз всех петухов.

— Да, это был ненормальный кот… Я что хочу сказать: однажды я подведу тебя к клетке — ну, может быть, не к клетке, я введу тебя в огромный светлый зал, и там, за стеклом, ты увидишь серебристый шар. «Видишь? — скажу я. — Он вырабатывает электричество. Не бойся, потрогай стекло».

— И потом мы вернемся обратно в наш город. Так, Март?

— Да. Мы выйдем из зала, и я громко спрошу: «Где тут мой красный гравилет?» И Рыж вынырнет из-под куста и молча покажет рукой: вот он!

— Он скоро будет готов — твой гравилет. Я видела.

— И мы полетим к своей сосне. Над подводными городами. Над крестами телескопов. Над стеклянной рекой в Мезисе. Над театрами и цирками твоего Студгородка. И я буду сверху тебе показывать и говорить, где кто живет и работает.

— Только мы на минуту сядем у театра.

— Конечно, Каричка. Там на площади будет толпа.

И все будут смотреть вверх, как ты стоишь на грани дня и ночи, все забудут про все на свете, когда ты скажешь: «Быть или не быть? Вот в чем вопрос…»

«Быть! Быть!» — твердил я, глядя на пустой экран.

Снятый обруч выскользнул, со звоном упал на пол. Я продолжал диалог про себя. А потом подумал: «Интересно знать, что решило бы облако, подсмотри оно мои иллюзии?»

Ночью я вылетел в Светлый, к Каричке. Рыж разыскал меня по телефону: «Прилетай. С ней плохо. Зовет тебя».

Аксель понял меня с полуслова. Сказал: «Лети. Заодно отдохни дней десять. Справимся без тебя. Может, к тому времени поставим точку».

И я умчался на космодром.

14

Многие путешествуют всю жизнь, но так и не могут найти свой необитаемый остров.

Я знал такой остров — маленький городок по имени Тишина. Кирпичные красные замки с островерхими крышами и башенками, тихие, мощенные аккуратной плиткой дворики, узенькие, накрытые шапками каштанов улицы, уютные, как платяной шкаф в детстве, трамвайчики, дождик вперемежку с солнцем — город словно уснул сто лет назад и проснулся в окружении мощных соседей, сказочный, не похожий ни на кого. Наверно, это был единственный на Земле город, в котором бегали веселые пестрые трамваи. Что ж, люди поступают хорошо, оставляя кое-где такие старинные уголки. Нам они кажутся старомодными, но именно там человек может отдохнуть от острых ритмов современных городов. Там, я надеялся, Каричка пробудится от своего болезненного сна: исчезнут приступы тоски и беспамятства, солнце позолотит побледневшее лицо, в испуганных глазах отразится глубокая, спокойная тишина. Я рассчитал все точно: облаку, атакующему крупные индустриальные центры, нечего было делать в таком городке. Я дал себе слово вообще не вспоминать про облако, пока

Каричка не поправится, — в конце концов, мы уезжаем на необитаемый остров! Врачи сказали, что ничего лучше придумать нельзя.

Мы с Каричкой договорились, что на время забываем ракеты, гравилеты, экраны, видеофоны, газеты, автоматы, лайнеры, залы невесомости, кино, театры, аптеки, лекарства. Поклоняемся одной природе. Пищу готовим сами. Берем чемодан книг, мяч, ласты, маску. Ищем необитаемый остров по названию Тишина. Все, едем.

Мы высадились на необитаемый остров, и нас не встречала ликующая толпа. На перроне стоял лишь пират. Бронзовое лицо, серебристые волосы, отчаянно веселые глаза. Он был предупрежден о нашей высадке.

— Поздравляю молодоженов! — загремел на весь вокзал пират.

Мы смутились, сказали:

— Нет. Мы просто путешественники.

— Все равно — счастливцы! — громовым голосом продолжал пират, и эхо летело под самые своды. — Вас ждет домик у обрыва и самое пустынное место на всем море. Не каждый сможет найти в наш век техники такой редкий уголок. Это все она — мамочка.

Так мы узнали, что на острове есть существо могущественнее пирата — мамочка. И вскоре в этом убедились, отведав нежнейшей ухи и драгоценных, как во всяком приморском рыбном городе, бифштексов. Потом мы подержались за талии фарфоровых фей, подносящих к нашим ртам блюдечки с обжигающей влагой, и поняли, что пират не шутит: в наш век легких напитков такой силы нектар могла достать только запасливая хозяйка — мамочка.

А он шутил. Он все время шутил, подсмеивался над нами и с наслаждением пил кефир. Он знал, что он очень важный адмирал, а мы этого не знали. Мы увидели вдруг на его голове черную фуражку с килограммовым золотым крабом и почтительно замолчали. Сияя, адмирал сел в мобиль и покатил командовать своими кораблями, кранами, ящиками с сардинами, ящиками с маслинами, бочками с селедками и прочим, прочим. Он сказал нам на прощание:

— Мамочка все умеет.

Жена адмирала действительно все умела: она дала нам кастрюли, ложки, тарелки, вилки и теплые одеяла. А без этих вещей вряд ли возможен был дальнейший рассказ, что может подтвердить кот Рич, провожавший нас до калитки. Этот Рич, тоже очень важная в доме персона, умел вставать на задние лапы и отдавать честь. Не адмиралу, нет — мамочке.

Дом стоит над морем и называется «Морская метеостанция». Ночью под обрывом взрываются волны, утром меж берез голубеет само спокойствие. В комнате у Карички цветы и тишина: за ее стеной работают молчаливые автоматы. А за моей стеной то и дело бубнит механический равнодушный голос: «Температура… влажность… баллы…»

Я в курсе настоящей и будущей погоды. Кастрюля кочует из комнату в комнату: готовим по очереди. На рассвете я ловлю в озере рыбу, поеживаясь от сырого тумана и согреваясь песенкой: «А у нас на три градуса теплее, чем у вас».

Песни сочиняем тоже по очереди: каждый день новую. Мои, конечно, самые бредовые.

Каричка очень красиво гребет. Руки в запястье тонкие, а сильные, держат весла цепко. Нагибается — волосы вниз, лицо вниз… Раз — струной вытягиваются ноги. И снова: волосы — ноги, волосы — ноги. Золото волос, золото загара.

Солнце отскакивает от воды, и светлые блики играют на прибрежных кустах. В зеленых затонах кто-то громко чавкает, словно целуется тысяча русалок. Осторожно раздвигаем руками кувшинки и видим: здоровенные лещи хватают ртом мохнатую траву и сосут с аппетитом, причмокивая. И еще пищит что-то в черной глубине… От этих младенцев ростом с полено у настоящего рыбака, например, у Акселя, зашлось бы сердце.

— Правь к берегу, — командует Каричка. — Видишь яблоню? Эх, левее!.. Ну, ты, неандерталец, в состоянии залезть на дерево? Тогда угощай!

Яблоки кислые, но мы старательно жуем. А петух тем временем склевал на берегу нашу картошку (ты гневалась), и меня ужалила в макушку пчела (ты веселилась), и кто-то орал в кустах песню (ты сказала: «Вот это по-нашему»), а потом ты потянула носом и, как пчела, устремилась вперед и принесла бидон меда.

Оказалось, каждый вечер солнце садится в море. С нашего обрыва видна страна Красногория. Ее нельзя описать, она каждый вечер разная. Мы знаем только, что она торжественная и радостная, как флаг. На лице Карички отсвет Красногории; очень жалко, что солнце так скоро тонет.

А до этого мы успеваем в зарослях нарвать шиповника. Ступаем среди колючек, высоко поднимая ноги. Попадает в нашу охапку и простая трава, и репей, и ветки шиповника, и горько-сладкая полынь — все, что цветет и пахнет.

Теперь подойдем к обрыву и спустимся по ступенькам. Внизу трех не хватает. Каричка, давай руку. Или лучше держись за мою шею. Никого нет, даже мальчиков из детского сада, которые радостно кричат нам: «Дядя, тетя, смотрите: я голый!» Вот наш камень — садись. Теперь шагом марш по песку! Теперь бегом. Теперь пузом на горяченькое, а я еще буду кидать и ловить булыжники. Читай и не обращай внимания на треск вертолета и пристальный глаз маяка — они служат свою службу…

Каричка сидит на большом камне спиной ко мне, вытягивает шею, стараясь заглянуть за горизонт. Что там? Может, там плавают сардины не в банках и ящиках, а на воле, шевеля плавниками и убегая от коварных сетей. Может, старые негритянки ткут мягкие ковры, настоящие, не синтетические, нежнейшей красоты ковры. Может быть, на настоящей реке Лимпопо скрывается последний из рода Бармалеев. Не знаю, не видел…

Я знаю только, что из янтарных волн вышел на пляж веселый матрос. Он был немножко сумасшедший, потому что ему в тот день все на свете нравилось. Он нырял под волну, фыркал и отдувался, как тюлень; с удовольствием спугнул завизжавшую толстуху, которую муж целый час молил вылезти на берег; походил по песку на руках, кувырнулся и увидел белый зонтик. Зонтик загораживал от солнца чью-то спину. А поскольку зонтик был водружен на матросских штанах, то моряку ничего не оставалось, как заглянуть за зонтик. Он увидел нахмуренные брови под ровной челкой и книгу в руках.

— Кто эта девушка? — спрашивает у меня Каричка.

— По-моему, студентка. Да, с театрального факультета. И еще оператор счетно-информационной машины. На отдыхе. Каникулы и заслуженный отпуск.

— Предположим, — соглашается Каричка и ждет дальнейшего рассказа.

Студентке очень нравится город с редким именем Тишина. Здесь нет космодрома, оркестров и автоматической столовой. Только детсадовские мальки шокируют студентку, когда восторженно сообщают: «Тетя, а мы без штанов!»

Она читает что-то про Африку, а корабль матроса как раз вернулся из тех вод. И матрос заводит разговор о сардинах — как они шевелят в глубине плавниками. Девушка слушает, все еще сдвинув брови.

Он — про жару, про акул, про шторм и вахту. Она слушает. Он — про рацпредложение команды, решившей увеличить длину трала, про удачный лов, про почетные грамоты. И вежливые кивки — в ответ.

— А что потом?

— А потом героическое.

— Героическое?

— Ну конечно…

Матрос предлагает девушке уехать с ним, чтоб увидеть шторм, и акул, и подводные камни — они гораздо красивее, чем в книге. А она опять молчит. Тогда он хочет показать ей, как плавают дельфины. Еще он попробует найти лежащую на дне камбалу, и принесет с дальнего камня водоросли, и нырнет за обломком янтаря.

— Не слишком ли много? — спрашивает Каричка.

— Можно ограничиться водорослями, — соглашаюсь я.

Одно ясно нам обоим: белый зонт пока забыт, он валяется на песке.

Матрос уплыл к дальнему камню. Он плыл долго, хотя и изо всех сил, и вернулся с зеленой гирляндой на шее. Еще издали ищет он взглядом белый зонтик. Зонт лежит на песке, а девушки нет. Он ходит с водорослями по берегу — километр туда, километр обратно, и ему хочется швырнуть ногой зонт, но он этого не делает. Ложится на остывший песок и ждет.

— Она испугалась акул и шторма?

— Нет, Каричка, концовка совсем другая.

В сумерках матрос проснулся и сразу почувствовал, что рядом кто-то есть. Поднял голову: она сидит на чемодане и ждет, когда он проснется. «Ты готова?» — спросил он. «Да». — «Вот моя рука, — сказал матрос. — Пошли!..»

…Каричка молча сидит на своем камне, а потом поворачивается ко мне и подает руку.

— Вот моя рука. Этот матрос — ты?

— Этот матрос я.

Но мы не спешили в Африку. Мы поехали в соседний городок. В игрушечных вагончиках, через игрушечный лес, мимо игрушечных домиков. Бывает очень туманный сонный сон — таким показался нам городок, названия которого мы даже не запомнили. Как потянуло нас из того городка на нашу «морскую метеостанцию», где бессонно бредит автомат: «Шторм… восемь баллов… шторм…» И кто это лучше всех понял? Машинист игрушечного поезда, который видел, как мы засмеялись, выскочив на землю нашего острова. Он хотел, чтоб мы знали, что он все видел, и так рванул рукоятку гудка, что Каричка от неожиданности нырнула под мою руку. И потом долго этот машинист не мог успокоиться: все сигналил нам из-за леса. Мы отлично понимали друг друга.

…Слышите шаги на каменных ступенях? Это наши шаги — Каричкины и мои. Вот смолкли. Мы присели на скамейку… Больше про эту лестницу ничего сказать не могу — такая она недотрога. Мне очень хочется, чтоб сюда не попал случайно писатель. А то будет лазить с записной книжкой, сосчитает ступеньки и напишет детективный роман про таинственное прошлое хранящего молчание камня. Пусть лучше появится в местной газете фотография: длинная лестница и на каждой ее ступеньке счастливый детсадовский малек.

«Здравствуй, длинноногий Рыж! Как ты поживаешь? Мы живем хорошо. Каждый день едим по банке бычков в томатном соусе, еще по сковородке картошки да по целой бараньей ноге, по бачку овощного супа и по сто помидоров. И все не поправляемся, даже на сто граммов: скучаем по тебе…»

(Мы пишем с Каричкой письмо, самое обыкновенное письмо — ведь мы отреклись от теле- и видеофона.)

«Рыж! Мы не знаем, понравилась тебе или нет история о Правдивых и Лживых Галошах. Ты уж над нами не подтрунивай. Нам тут делать совсем нечего, гравилетов мы не строим, только купаемся и валяемся на песке. Вот и получается, что в голову лезут всякие истории. Почитай-ка одну из них. Про Страну Глупостей.

Некоторые взрослые, как ты знаешь, не хотят понять детей. В ответ на вопросы они пожимают плечами и говорят: «Глупости».

И вот однажды глупости обиделись на этих взрослых и ушли от них в Страну Глупостей.

Теперь, как и во всякой сказке, — о короле. Он был не очень-то счастливый, потому что был лишним в своем королевстве. Однажды поздно вечером король навел справки по телефону и узнал, что в Страну Глупостей не летят гравилеты и не едут мобили. Туда не плывут корабли и не мчатся ракеты. В Страну Глупостей можно только прийти самому.

И король отправился в путь. Из имущества он взял с собой одну трубку. Пока он шел через город, его несколько раз толкнули локтями роботы, и король окончательно убедился, что он лишний.

Много дней и ночей шел король, доверившись резвости ног. Он шел, и солнце светило ему то в спину, то в грудь. Он шел, и звезды освещали ему дорогу. Ты можешь проследить его путь по цепочке маленьких клубов дыма.

Король не опасался погони и беспечно посвистывал любимой трубкой — ведь он был лишним.

Он сразу узнал Страну Глупостей. У дороги стояла увешанная шарами елка, на ее макушке позванивали колокольчики. На короля приветливо смотрели шоколадными глазами деревья. Они поднимали вверх ветви и как будто танцевали. Меж ветвей были натянуты солнечные лучи, а на них повешены ноты. Когда король проходил под ними, он слышал довольно приятные мелодии. Каждое дерево играло что-то свое.

Потом король увидел море и круглых, как бочонки, матросов, которые играли в салочки с волнами; увидел художников с кистями (они рисовали прямо по воздуху те самые танцующие деревья с шоколадными глазами); увидел композиторов, которые, подпрыгивая, ловили солнечные лучи и натягивали их на ветвях; увидел мирно беседующие шхуны — они делились страшными историями про океан; увидел мармеладные дома, в которых жили звери с добрыми мордами; увидел горшок гречневой каши без молока и горшок молока без гречневой каши, грустных лошадей без телег, топоры без топорищ, чашки без блюдец и много еще такого, о чем можно рассказывать только в большой книге.

Никто ни о чем не спрашивал короля. С ним лишь вежливо здоровались и желали ему доброго дня.

Король чувствовал себя очень хорошо и посвистывал трубочкой.

Но вот он увидел девушку с круглыми шоколадными глазами. Она была стройна, шла легко, будто танцуя, оставляя на песке хоровод маленьких следов. Король сразу же догадался, почему все деревья в этой стране смотрят шоколадными глазами. Не трудно было понять, почему ловили солнечные лучи композиторы и играли в салочки с волнами матросы. Вне всякого сомнения — это была королева.

Она приблизилась к незнакомцу, дымившему трубкой, и они встретились взглядами.

— Здравствуй, — сказала королева, — и, пожалуйста, не обращай внимания на мои слова. Я говорю все наоборот и невольно могу обидеть.

— Ты добра, — ответил король. — И не беспокойся: ничто меня не обидит, потому что я — наоборот наоборот.

Они поняли друг друга. Королева кивнула и удалилась. Легко и радостно было королю. Только болела его грудь. Наверно, от лишнего табака.

Вот и вся сказка о том, как король остался жить в милой его душе Стране Глупостей. Он нашел там ящик крепчайшего табака и теплое одеяло, чтоб заворачиваться в него на ночь.

Но по ночам король не спал. Он бродил у моря и думал: «Разве это глупости — мармеладные дома, лошади без телег, музыка на солнечных лучах? Разве это глупости, когда кто-то говорит наоборот? Нет, для меня все это не глупости… И я очень хочу остаться здесь навсегда и еще научиться танцевать в своих дорожных ботинках так же легко, как королева…»

Утром солнце нагревало песок, и на нем оставались лишь вмятины следов. Никто не обращал на них особого внимания. Все думали, что ночью шел град, а град в этой стране шел там, где хотел».

15

Наш остров оказался обитаемым. Бежали по улице мальчишки, кричали:

— Гарга зовет всех на Байкал! Айда на озеро! Будем играть в бессмертных!

Мальчишкам я верю: они всегда играют в настоящее. Ничего не сказав Каричке, бросился к телефону (видеофона на станции не было). Василий Иванович Смирнов, «адмирал», друг моего отца, ходил по порту. Наконец нашли его.

— Бредовые идеи, и ничего больше! — гаркнул в трубку Василий Иванович. — Не паникуйте, отдыхайте. Кажется, это тот самый ваш родственник?

Я бросился в читальный зал. Торопливо развернул светогазету. Долго искал. Где-то в конце страницы нашел сатирическую заметку «Оракул на острове». Автор резко высмеивал заявление профессора Ф. М. Гарги, который обратился по радио к людям планеты. Мелким шрифтом было напечатано и само заявление. Вот оно:

«Ко всем людям Земли!

Мы, группа ученых, работающих на острове Ольхон (Байкал), обращаемся ко всем людям планеты с предложением основать Общество бессмертных. Многолетняя работа нашей группы, возглавляемой профессором Ф. М. Гаргой, над биомашиной привела нас к следующему открытию: изменение процессов, протекающих в клетках человека, ведет к созданию совершенно нового организма, которому не угрожает преждевременное старение. Ни многолетний сон, ни мгновенное замораживание не решают вопроса о вечной мечте человечества — значительном продлении человеческой жизни, лишь отодвигая на короткий срок неизбежный исход. Сегодня мечта всех поколений близка к осуществлению: неизбежная случайность, как называют смерть, отступила в прошлое. Отныне каждый человек имеет возможность продлить свою жизнь в четыре-пять раз, что практически и означает бессмертие.

Первый опыт, который проделал на себе профессор Н. М. Килоу, проходит успешно. Первый Бессмертный живет среди нас!

Мы не скрываем и методов достижения этой благородной цели: опыты ведутся с помощью неизвестной нам до недавнего времени энергии космического объекта, называемого облаком. На время эксперимента зона острова окружена защитным полем облака (в связи с этим озеро Байкал заморожено).

Люди Земли! Мы не сомневаемся, что на наш призыв откликнутся миллионы.

Отныне Человек Бессмертен! Открыта новая страница истории нашей планеты!»

«…Спокойно! — сказал я себе. — Это уже серьезно. Можно высмеивать сколько угодно мнимое бессмертие и старомодное название нового общества, можно критиковать профессора Гаргу за необоснованные идеи и несовременный трескучий стиль. Если бы не облако. Как я знал, шутки с ним оборачивались трагедией. Я бы на месте фельетониста совсем не шутил».

Каричка все поняла, едва прочла обращение. Села — синие тени под глазами. Сказала просто:

— Давай собираться.

Я схватил ее за плечи, закружил. Ну-ка повертись — покружись! Чтоб сарафан надулся колокольчиком. Мы еще здесь, и губы у нас еще соленые. Наверно, мы будем уже в пыльном городе, а от нас нет-нет и пахнёт морем.

Что ж, счастье, видно, такое же летучее, как запах моря у нас на губах. Видно, нет больше на всей земле необитаемых островов, нельзя в наше время быть Робинзоном. Но ты, маяк, стереги это место — мы приедем!

Мобили созданы для того, чтобы уплывали назад знакомый дом, где остался бормочущий автомат, отцветающий шиповник, сосны на бугре, потом озеро, из которого никуда не уедешь, лес без серых волков и красных шапочек, островерхие замки. Милое — чужое.

Ветер бьет в лицо, волосы Карички — как крылья, навстречу плывет стеклянный вокзал, сзади — пыль от колес.

Ты — как утро. Слышишь меня, Каричка?

В тех же газетах, критиковавших профессора Ф. М. Гаргу, были короткие сообщения, что через несколько часов редакции начнут в дневных выпусках публикацию отчета о заседании Совета ученых Земли. В гравиплане, мчавшем меня и Каричку с огромной скоростью домой, мы прежде всего взяли светогазету и включили радио. Передавали музыку: очевидно, заседание Совета не транслировалось, было закрытым. Первые полосы газет ровно в двенадцать стали меняться на наших глазах: одна за другой исчезали прежние колонки и возникали строки, которые мы проглатывали мгновенно, замерев от изумления.

Присутствовали почти те же ученые, которые были на последнем Совете. Доклад профессора А. М. Бригова назывался «Теория П-поля».

Прежде всего, сказал Аксель Михайлович, это сообщение — результат труда большой группы физиков, астрономов, математиков: научных коллективов, возглавляемых К. Д. Сомерсетом, И. Д. Бродским, И. К. Поргелем, Р. Д. Чернышовым, В. Р. Нуд-Чаха, Ф. К. Гримменгауд, которые поручили ему проинформировать членов Совета о теории нового П-поля. Эта теория родилась из исследований в области космографии, наблюдений за природой космического объекта, называемого облаком, а также из дальнейшего развития теории единого поля.

Фотография показывала Акселя стоящим у доски с куском мела в руке: он вносил поправки в известные всем уравнения. Газеты не приводили уравнений, но и без них была ясна суть переворота, произведенного, как всегда, строгой логикой математики. Пространство Вселенной наполнено не только гравитационными волнами, но и волнами негравитационного притяжения, энергией, которую ученые назвали универсальной силой притяжения или, вкупе с гравитацией, П-полем. Физики давно догадывались, что таинственная энергия рождается сгустками сверхплотного вещества в ядрах Галактики, вещества с незвездными свойствами, которое, однако, по массе в миллионы раз больше средних звезд. Вот она, эта сила гигантского звездного механизма, не уловимая прежде ни в одной лаборатории Земли, выстроилась в ряды стройных уравнений, брошенных на черное поле доски сильной рукой Бригова… Я смотрел на фотографию и видел гигантское фейерверочное колесо Галактики — оно вращалось, меняя свой световой узор, по законам уравнений на доске Совета.

— Что ты делаешь? — Каричка схватила меня за руку.

Я и не заметил, как начал чертить карандашом прямо на столе: спирали галактик, облака туманностей, звездные шары. А между ними — крохотная ракета.

— Сейчас умер паровоз, — торжественно сказал я. — Ты понимаешь? Это великая минута.

— Нет, не понимаю. — Каричка покачала головой. — Что еще за паровоз?

— Какая ты недогадливая! Мы не можем лететь к далеким звездам — почему? Лететь на наших ракетах в другие галактики — это все равно, что двигаться к Луне на паровозе. Теперь все будет иначе. Слушай!

Я вскочил и одним взмахом руки начертал пространство Вселенной, заполненное энергией П-поля. Отныне оно открыто для космических кораблей. Используя колоссальную энергию П-поля, корабли улетят к далеким мирам, развивая околосветовую скорость, которая снилась пока только фантастам. Грань видимого — невидимого преодолена простыми знаками уравнений. Так прибыло к нам со дна космического колодца, мерцающего отражением далеких миров, облако.

— Ты в этом уверен? — удивленно спрашивает Каричка.

— Конечно! Недаром мы так долго гонялись за ним. Должны же мы что-то открыть!

В этот момент я представил коварно усмехающийся шар: он понимал, что его устройство по-прежнему загадочно, и был доволен своей неуловимостью. Ничего, сказал я ему, нам уже известна твоя таинственная сила: человек оказался верным себе, сломав привычные представления, расширив границы знаний одним взмахом своей слабой руки. Доберемся и до твоей сердцевины!

Как бы в подтверждение моих мыслей Бригов, сделав паузу, заговорил о природе космического облака. Пауза насторожила прежде всего журналистов, которые вели репортаж для газет с заседания: они почувствовали значительность момента.

Разом исчезли все прежние строки, первые же фразы докладчика легли на белый газетный лист крупным шрифтом.

«Несколько дней назад ретрансляционная станция Земля — Марс в течение часа принимала серию импульсов, — так начал профессор Бригов свое сообщение. — Вычислительный Центр расшифровал сигналы. Они представляют четыре закодированные схемы, фотографии или картины — можно называть как угодно. Установлено, что источник передачи — космический объект или, вернее, группа космических объектов. Они движутся с околосветовой скоростью в направлении звезд Сириус А и Сириус Б на расстоянии примерно одного светового года от Земли. Те же сигналы были уловлены антеннами космического корабля «ЗМ-78», что свидетельствует о их мощности. Пассажиры и экипаж корабля наблюдали необычные оптические изображения непосредственно в космосе. Фотографии, кинокадры и описания очевидцев дают основание считать эти изображения идентичными сериями закодированных импульсов. Предлагаю вашему вниманию сообщения, поступившие от космических объектов…»

Здесь я сделаю небольшое отступление и, забегая вперед, передам по возможности точно впечатления одного из очевидцев. В том корабле, который сразу стал знаменит, потому что пассажиры — и те, кто видел, и кто танцевал или пел и ничего не видел, — еще целый год развлекали своих знакомых «потрясающими рассказами», в том самом корабле «ЗМ-78» летел мой приятель Олег Спириков, лунный физик, которого я то и дело встречал на космодроме; Олег не способен приврать или дорисовать увиденное несуществующими деталями. Хотя я услышал его рассказ позднее, когда уже многое знал, все равно он взволновал меня. И я уверен в полной его правдивости.

«Я сидел на прогулочной палубе и читал книгу. Не знаю, зачем я сюда забрел, во всяком случае, не любоваться звездами. Наверно, я теперь навсегда испорченный человек — не могу торчать в помещении. Мне надо, чтоб над головой была пустота космоса, утыканная сгустками материи, — тогда я спокоен. И все же столик, лампа, кресло — какой-то приятный уголок. Уют, комфорт, постоянная гравитация — на Луне этого не найдешь; там и книгу-то читать не хочется: не ощущаешь ее веса на ладони. Ну, словом, я чувствовал себя бродягой-студентом, у которого впереди длинные каникулы. Помню, заметил Сириус, подмигнул ему и сказал: «Здоро́во, пёсья звезда. Раз ты мне светишь, значит, у меня каникулы».

И вот то ли кто крикнул, то ли еще что, но поднимаю я голову и вижу сквозь прозрачный потолок такую картину. Идеально четкий строй каких-то круглых шаров, и самый последний, самый большой — прямо перед носом корабля. Ты знаешь, Март, я насмотрелся много в космосе, но тут мне и в голову не пришло, что это такое.

Единственное, что вспомнил, — это твое лицо, когда ты носился в гравилете вокруг облака. Вспомнил и непроизвольно ухватился за кресло: эге, думаю, сейчас мы туда нырнем. Смешная мысль, особенно в корабле, когда знаешь, что впереди нет ничего — ни ледышки, ни камешка, ни пылинки, — верно?.. Я схватил кинокамеру — она всегда болтается на боку — и стал снимать. Тоже, в сущности, автоматическая привычка, но что поделаешь: рассказам о галлюцинациях никто не верит, а кадры — это уже документ. Что творилось на палубе, не видел — снимал, пока картинка не исчезла.

Сначала все молчат. Молчат и смотрят. Понимают, что случилось нечто серьезное. Ну, а потом — кто во что горазд: бегут с палубы и на палубу, спорят, считают, сколько их было, этих шаров. А какая разница — сколько? Главное, что они появились ни с того ни с сего и пропали. Мистика? Обман зрения? Межзвездное телевидение? Ничего не понимаю. Ладно, подождем, что будет дальше.

А дальше, минут через десять, новая картинка, как бы схема. Опять архигигантских размеров, трудно даже сказать — каких, масштаб ведь не определишь. Но я уже наготове: снимаю по частям.

Две звезды: одна — белая, обычная, другая — еле видный карлик. И вокруг карлика — спираль из тех же шаров, что были показаны раньше. Тут уж меня осенило: гравитационные звездолеты! Стартуют из космоса, делают оборот вокруг карлика навстречу его вращению и, словно столкнувшись с упругой сеткой, улетают с колоссальной скоростью.

Ну, ты понимаешь, какое это произвело впечатление. Нам был преподан урок могущества. Вернее, даже не нам, а тому, для кого предназначалась данная информация. А кто это — пока было неизвестно. И вот такое чувство… Я ощущал себя этакой маленькой козявочкой, божьей коровкой, которая только что выучилась читать и — на тебе! — получает телеграмму с буквами в полнеба.

Снова затемнение, и после перерыва — третья серия. Почти та же ситуация — «мертвая петля» машин, только теперь вокруг других звезд, и одна из них, малюсенький такой, самый последний шарик, после оборота вокруг звезды летит совсем по другой орбите, чем остальные. Я еще тогда подумал: вот так, по воле слепого случая, попало облако в нашу захолустную Солнечную систему и состоялся первый контакт между галактической и слаборазвитой цивилизациями.

…Было однажды со мной, Март, такое происшествие. Я делал контрольный облет Луны в одноместной ракете. Ну, вывел на орбиту, выключил двигатель, думаю: пусть летит потихоньку, приборы трудятся сами по себе, а я отдохну. На всякий случай включил экран обзора.

Что такое? Ничего не понимаю. Чернота, звезды и странные полосы. Весь космос перед моей ракетой застроен какими-то мостами. Объемные металлические конструкции, хитроумно так переплетены, даже земное напряжение в них чувствуется. Для порядка я, конечно, запечатлел их на пленке. Щелкаю, щелкаю, но еще не понимаю, что это такое. Потом вижу, что зря щелкаю — аппарат не заряжен. Стал искать кассеты и вместо них нахожу в кармане одну металлическую штуку.

«Осел! — говорю я себе. — Ты совершил две ошибки, поспешив со взлетом. Первая: ты не надел щиток на объектив камеры, и теперь солнечные лучи нарисовали на твоем экране такую загадочную картинку, которую ты ни за что в жизни не отгадал бы, не попадись тебе в этот момент щиток. А вторая — следствие первой: раз не зарядил аппарат и вместо кассеты сунул в карман щиток, то теперь не сможешь засвидетельствовать свое открытие или хотя бы убедить своих товарищей в наличии инопланетных существ, строящих в космосе мосты…»

Вот так-то, Март. Представь, что я, человек пунктуальный, повторно допустил грубую ошибку: на четвертую, финальную сцену у меня не хватило пленки. А она как раз и была разгадкой всей передачи. Или скажем так: загадкой. На этот раз на темном фоне были два изображения. Взрыв звезды — красивая, яростная вспышка в центре и сияющий ореол, сквозь который видны другие, спокойные звезды. И отдельно — планета. Крупным планом. Все, как положено: атмосфера, свечение, облачный покров, — но это не Земля, голову даю на отсечение. Я смотрел внимательно, старался запомнить. И, кажется, запомнил. Вижу и теперь с закрытыми глазами. Но что это — не знаю.

Ясно одно: какая-то загадочная причина гонит строй гравитационных машин через космос. Что они такое — разведывательные аппараты, экспедиционная сила, грузовые корабли или пассажирские звездолеты — ничего сейчас не скажешь. Они — четкий строй идеально круглых шаров, девятьсот с лишним машин, стартующих от одной звездной системы к другой, к очень далекой, может, на другом краю Галактики или еще дальше, они — девятьсот с лишним машин, умеющих скользить мимо звезд с такой же легкостью, как мы катаемся на лыжах с гор. Девятьсот с лишним. Минус одна. Минус один шар.

А та планета — их дом, который испарился после взрыва звезды? Новая гавань, к которой они летят? Что угодно, только не наша Земля. И оно, облако, которому были адресованы четыре послания, прекрасно это знает. Так зачем оно здесь застряло? Почему не догоняет свой строй? Может, оно, потеряв скорость, попало в гравитационную ловушку Земли и не знает, как выбраться из этого колодца?»

…Так говорил мой товарищ Олег Спириков, человек реалистичный, точный. И хотя он говорил это потом, после доклада Бригова, я верил каждому его слову.

Мы с Каричкой были не в космическом корабле, а в обычном гравиплане и видели не гигантские картины на фоне черной космической пустоты, а всего лишь газетные фотографии, сделанные Олегом или кем-то из его попутчиков, но мы волновались не меньше, чем пассажиры, стоявшие на смотровой палубе знаменитого «ЗМ-78». И в эти минуты достаточно было суховатых фраз докладчика, чтобы понять значимость сигналов уходящих машин — сигналов, которые случайно поймали антенны. Четыре снимка свидетельствовали, что цивилизация, породившая облако, обогнала нас в своем развитии на целую ступень.

Приняло ли облако сигналы? Наверно. Установки зарегистрировали, что в те часы облако ушло в космическое пространство; вероятно, сеансы связи между летящими шарами были точно обусловлены. Никто не мог сказать, ответило ли оно своим коллегам: ни одна земная, ни одна космическая антенна не поймала больше никаких сигналов.

Когда облако вернулось, с ним пытались установить контакт тем же способом: мощнейшие мазеры планеты буквально обрушили на него водопад сигналов, закодированных так же, как и космическое сообщение. Облако не отвечало. И сейчас, когда оно недвижно стояло над байкальским островом, оно не замечало ни технических достижений землян, ни внимания к своей персоне.

«Конечно, можно было бы вывести облако в космическое пространство, — сказал Бригов в заключение, — и уничтожить его там излучателем антипротонов, как предлагают некоторые горячие головы. Но я думаю, что такой поступок противоречит этике человеческого общества. Пусть эта искусственная система имеет непонятную или враждебную нам программу. Мы найдем способ воздействовать на нее другим путем, изменить, если угодно, ее программу и, я полагаю, все-таки договориться с ней. Во всяком случае, решение по такому важному вопросу вынесет Верховный Совет Земли, когда мы будем готовы доложить нашему высшему органу управления результаты своей работы».

Каричка удивленно смотрела на меня. Смотрела так, будто это я докладывал у доски свою теорию. Я вспомнил наши поездки, бледное лицо Менге, груду металла, оставшуюся от тех двух гравилетов на зеленой траве Тампеля, свои онемевшие от резких ударов по клавишам пальцы и решил, что все было не напрасно. Я видел, как стою с пылающими ушами перед спокойным, словно ясное море, Акселем, перед тем Акселем, которого я всегда понимал и принимал целиком, и невнятно прошу у него прощения за прежнее нытье, за дезертирство в самый горячий момент, а он хлопает меня по плечу и благородно прощает… Но, конечно, все это глупое воображение, все на самом деле будет не так. Он глянет на меня исподлобья и пробурчит: «A-а… приехал. Хорошо отдохнул? Ну-ка, прежде чем браться за дела, телеграфируй отцу с матерью. Почему молчал? Они забросали меня вопросами…»

— Знаешь, — сказал я Каричке, — мне все казалось, я тебе только не говорил, что это оно гналось за нами, а не мы. Но теперь мы его настигли.

— Да, — ответила она. — Что будет дальше?

— Знаешь, я тебе тоже не говорил, как тяжело это холодное равнодушие. Мы его спрашиваем, а оно молчит. Как будто на плечах у тебя вся космическая пустота и весит она больше, чем галактики. Разобьем и это — надо еще много работать. Ты прочла? Доклад в Верховном Совете — это уже будет решение всех людей.

На газетном листе выстроились новые ряды колонок. Выступал Джон Питиква. Питиква говорил от имени биологов.

Вот его слова:

«Мы с вами были свидетелями замечательного открытия, сделанного нашими физиками, математиками, астрономами. Но пусть простят меня коллеги, я хочу еще раз обратить внимание на стратегию облака, странную уже тем, что оно является, как мы убедились, представителем высокоразвитой цивилизации. Насколько я понимаю, облако стремится вывести человечество из определенного состояния, воздействуя на его психологию, разрушая технику. Это, мне кажется, и есть главная проблема дня».

Далее газеты перешли к изложению доклада, и можно было только догадаться, как могучий Питиква манипулирует снопами голубых искр, демонстрируя реакцию нервной системы на излучение облака. Эти сигналы пробуждали в памяти наших клеток только глухие и темные закоулки, затрагивали те центры мозга, которые вызывали у людей тревогу и беспокойство, страх и ужас, гнетущую подавленность и нервные конвульсии; они не освещали ярким лучом прямые улицы человеческого сознания, активную память наследства веков, память борьбы за достоинство и справедливость. Надо было срочно развесить красные огни светофоров на всех темных переулках, чтобы не допустить аварии, чтоб перестроить их в светлые улицы.

Питиква упомянул о заявлении профессора Гарги, который, судя по всему, держал в руках ключ обратной связи: облако неподвижно стояло над островом Ольхоном, окруженное силовым полем. Гарга ответил отказом на предложение Совета: он не разрешил присутствовать на острове комиссии, пока не доведет до конца свои опыты и не опубликует результаты. Питиква не стал разбирать подробно заявление профессора Гарги. Он был очень осторожен в оценках, выразив сожаление, что уважаемый ученый не понимает остроты создавшегося положения.

Чувство тревоги охватило меня после выступления Питиквы. Почему Гарга поставил такой ультиматум?

Я представил, сколько разной техники скопилось сейчас около Байкала. Но все эти мощные аппараты не могли изменить чудовищную программу облака, не могли даже установить с ним контакт. А неизвестный до сих пор миру профессор Гарга, сидя в своей маленькой лаборатории, между тем договорился с облаком и диктует свои условия Совету. Это было совершенно непонятно.

Но теперь-то я твердо знал, что мне делать дальше.

Я сказал Каричке:

— Ты слышала, что Гарга — мой дядя?

Каричка кивнула:

— Да.

— Так вот, ему нужен программист. Он пригласил меня.

Глаза Карички расширились от удивления. Я рассказал ей о встречах с дядей, конечно, без таинственных подробностей.

Я, программист Март Снегов, поеду на остров Ольхон, чтобы узнать настоящий код облака.

А Каричка уже догадалась, что я решил именно так, хотя я и не сказал ни слова. Она вложила крепкую тонкую ладонь в мою.

…Паруса домов, наполненные ветром и солнцем, летели навстречу нашему гравиплану.

Наш город — Светлый.

Я сложил газету, сказал, не отпуская Каричкину руку:

— Жаль, что так и не успел обкатать гравилет. Придется тебе с Рыжем…

Придется.

И она ответила мне прощальным пожатием.

Часть третья

ОСТРОВ

Из письма школьницы Эйнштейну:

«Я Вам пишу, чтобы узнать: существуете ли Вы в действительности?»

16

Сколько летал я над тобой, Земля, и не знал, что ты такая большая и спокойная. Я лежал на верхней полке и уже много часов смотрел в окно, смотрел, как поезд несет меня через тайгу. Деревья стоят вкривь и вкось, и только ты наглядишься на этих силачей с могучими мохнатыми лапами, как вдруг ударит в глаза серебряный свет, и вся в пене, стремительная и синяя, вытягивается к горизонту река; несет она длинные связки плотов, крылатые судна, прыгает вместе с ними через пороги и легко, будто спичку, ломает о камень зазевавшееся бревно; но вот поезд нырнул под радугу, и тайга расстелила перед ним белую черемуховую скатерть, такую белую и душистую, что у пассажиров пошла бы кругом голова, не будь герметически закрыты окна; а потом выплывают навстречу, как туши доисторических чудовищ, сопки; для них лес — как трава: горбы спин вздымаются под самые облака. Выше их только солнце, таежное солнце.

Как я был рад, что не полетел к Байкалу в ракете, а сел в вагон, и вот теперь мой поезд скользит вдоль подвесного бесконечного рельса, рассекая крыльями воздух. Он огибает щетинистые спины уснувших чудовищ, хотя на карте тут дорога прямая. Но зачем мне все эти карты, и без них поезд привезет меня куда надо. Я радуюсь великому простору земли, валяюсь на верхней полке, раздумываю обо всем на свете, готовлюсь ступить на остров Ольхон — на другую землю, может быть, даже на другую планету.

Еще я слушаю, как внизу, подо мной, за столиком течет мирная беседа. Я не смотрю туда, но знаю, что это старый сибирский капитан — здесь говорят «кап» — и такой же матерый «утюжник» (гравилетчик, утюжащий небо от зари до зари) от нечего делать припоминают мрачные истории. Круглый клуб дыма проплыл над моим носом — это из широкой, как чашка, трубки капа; дома он, без сомнения, любит восседать на медвежьей шкуре, добытой собственноручно полвека назад, а сейчас продавил до пола податливое кресло и грохочет хриплым басом, хоть и старается не повышать голос. Утюжник, наоборот, говорит вкрадчиво и пускает в меня тонкую струю сигаретного дыма. И я невольно слушаю разные истории, которые случались на воде и в воздухе; как вмерзла в лед вся флотилия и кап на старом теплоходе ледоколил всю ночь; как бросали с гравилетов динамит, чтобы взорвать ледяные заторы и спасти город от наводнения; и про свирепую реку я услыхал, про Витим, на котором всего три горстки песка, а все остальное — камень; и узнал, что такое таежный «стакан»: на маленькую поляну, окруженную высоченными пихтами, мой утюжник, как ложку в стакан, осторожно опустил гравилет, выручая из беды заплутавших геологов.

Соседи высказывались попеременно, а когда очередь доходила до меня и наступала вопросительная пауза, я делал вид, что дремлю. Мне казалось, что я знаю этих людей много лет, и мне было приятно говорить с ними про себя. Ты, ленский кап Павел Агафонович, — Грамофоныч, как ты сам себя называешь за трубный голос, — год за годом будешь ходить по серьезной реке Маме, по серьезному Витиму, по спокойной, но с характером Лене; в короткие часы сна приснятся тебе мели, пороги, заторы, и ты проснешься, вскочишь, едва встанет твой корабль, а солнце, мороз, ветер будут рубить все глубже складки на твоем дубленом лице. И ты, мой коллега — гравилетчик Зюбр, хитрющий таежный утюжник, ты будешь курить сигарету за сигаретой, ожидая запоздавших товарищей, а потом всю ночь тренировать молодых пилотов: взлет — посадка, взлет — посадка, чтобы утром они, прикрыв на минуту город своими трепещущими крыльями, разлетелись в тайгу — к геологам, охотникам, шахтерам. А я… я через час-полтора сойду с платформы на берег Байкала и увижу серебряный шар над песчаным островом.

Я готовился к этому моменту, продумывая каждый свой шаг. Я знал, что если я что-то и упустил в своей программе, в решающий момент меня выручит интуиция. Ведь я не ошибся, когда во сне меня укололи иголки и я встретил Каричку под старой сосной. И я скорее почувствовал, чем увидел, грязно-белое облако в ту ночь над головой Карички, когда она была принцем датским. И Рыж с Лехой провожали меня в космопорте — недаром же мы забрели туда. И страх, мой страх за Каричку, пока я скитался по свету, не обманул меня: приехав, я увидел белое, как гипс, лицо…

И все же я не умел прищуриться, как Рыж, и вдруг увидеть летящие космические частицы или что-то другое, никогда никем не виданное. Не умел. Если б умел, давно б знал все про облако, и тогда не пришлось бы мне в такую жару тащиться по байкальскому льду к острову. Даже не верится, несмотря на все фокусы синоптиков, что летом может существовать замерзшее озеро, именуемое к тому же морем…

— Хочешь воды со льдом.

Я встретил участливый взгляд и улыбнулся: таким я и представлял тебя, утюжник Зюбр; именно с таким серьезным выражением лица и немного насмешливыми глазами пилот спрашивает пассажира о самочувствии. И я ответил:

— Нет, я не хочу пить. Все в порядке.

Он понял, что я его давно уже знаю, усмехнулся, жестом пригласил спуститься к столу.

— И мне послышалось: лед! — громыхнул кап, пустив мне в грудь клуб дыма.

— Может быть, — сказал я, — во сне…

— Понятно, — согласился кап. — А куда ты едешь?

— Тут недалеко. — Я неопределенно махнул рукой.

— Однако я знаю тут каждый полустанок, — продолжал неугомонный кап. — Даже там, где экспресс не останавливается.

— На Ольхон, — сказал я честно, чтобы они знали, куда и зачем я еду. И посмотрел в окно: какое там буйствовало зеленое лесное солнце!

— Понятно, — сказал кап. — На Ольхоне я убил первого своего медведя. Медведи, однако, там не водятся, но зимою иногда приходят по льду к острову…

Кап продолжал свою историю, и гравилетчик слушал его, задумчиво разглядывая золотые пуговицы на своей форме, а я вспомнил прощание с Каричкой и Рыжем.

Мы сидели в комнате Рыжа, и у ног моих была легкая сумка с комбинезоном — весь дорожный багаж. Рыж слушал меня с горящими глазами: он-то все понимал. Каричка задумчиво рассматривала игрушечный черный шарик, в котором крутилась маленькая Галактика.

— Значит, ты решил, — вздохнула она.

— Да. Скажи об этом Акселю. Я сам не мог.

— Он рассердится.

— Пускай. Но я узнаю код облака. А победителей не судят.

— А как ты попадешь? — спросил Рыж. — Остров окружен силовым полем, и никто не может пробраться туда.

— Читал в газетах, что Гарга приглашает добровольцев для опытов. Проход в силовом поле открывается ежедневно. На границе дежурит мобиль Гарги. Только, по-моему, никто к нему не едет.

— Март, возьми меня с собой! — попросил Рыж.

Я сделал вид, что не услышал его, и продолжал:

— В библиотеке пересмотрел работы Гарги, даже студенческий диплом. Все про биомашину. Казалось бы, просто: искусственные клетки, долгоживущий организм. И все же никто не мог построить биомашину, а Гарга, кажется, изобрел.

— И он может сделать искусственного пилота, который полетит в другую Галактику?

— Наверно, может.

— Март, честное слово, я не буду просить твоего дядю, чтоб он превратил меня в бессмертного! — Голос Рыжа дрогнул от волнения. — Я только одним глазком взгляну на эту «био» и назад.

Но по глазам Рыжа я видел: он уже летел за сотни световых лет, разглядывая цветные звезды. И чтобы так когда-нибудь случилось, я строго сказал:

— Нельзя, Рыж. Там опасно. А то, что я делаю, — это просто разведка.

— Ничего себе разведка! — сердито сказала Каричка. — Лезть в самое пекло.

— Я — бродяга воздуха, ты забыла? И не раз возвращался из пекла. А там уйма всякой техники, там дежурят ракеты, гравилеты и прочее. Ну, прощайте!

— Ладно-ладно, — захныкал Рыж. — Ты думаешь, я такой? Я тоже придумаю какую-нибудь хитрость с этим облаком…

Через полчаса я был в поезде, в том самом, что несся сейчас между гранитной скалой и горным потоком, в том самом, где кап рассказывал свою историю про первого убитого медведя. И когда он кончил, Зюбр спросил меня:

— Сам решил туда?

— Ага.

— Смотри, парень, назад нелегко выбраться. Почище «стакана». Слыхал?

— Слыхал.

— Силовое поле. Сам пробовал. Пришлось облетать.

— Знаю, — сказал я.

— Однако я тоже на Ольхон, — выпалил вдруг Павел Агафонович.

Глубоко запавшие выцветшие глаза капа смотрели на меня, казалось бы, равнодушно, и я не понимал, хитрит он или нет, но обрадовался:

— Неужели?

— К сыну в гости, — охотно пояснил кап. — Рыбак он, инженер.

— А я к дяде, — сказал я, чтоб кап не подумал, будто я хочу стать бессмертным.

— Кто же это? — удивился кап и уселся поудобнее, словно готовясь услышать целую историю. — Я всех на Ольхоне знаю.

— Профессор Гарга, — сказал я тихо и покраснел. — Я еду работать, — добавил я.

— Как же, знаем Гаргу! — почти крикнул кап. — Феликс Маркович, серьезный человек… Ну, а шубу-то взял? Там, однако, мороз.

— Вон, — я кивнул на сумку, — комбинезон. С отоплением.

Старик рассмеялся.

— А мы по-стариковски. В шубе.

От этих расспросов капа про шубу мне стало легко. Захотелось открыть окно, высунуться по пояс, смотреть, как поезд огибает плавно изогнутую сопку, а за ней стоит такая же махина. Я уже взялся за поручни, забыв, что окно не открывается, но гравилетчик сказал:

— Нельзя, выбросит: скорость.

И тоже вспомнил, что окно не открывается, улыбнулся, включил видеообзор. И закружились там столетние сосны, промелькнула длинная ровная платформа со змеями эскалаторов, ползущими прямо из леса, а потом вдали, за деревьями, заголубело таежное море. И кап сказал:

— Когда-то ходил я по рекам на старых теплоходах. Чудно вспомнить: только и глядишь — где мель? А управляешь пальцем. Вот так грозишь пальцем механику: полпальца вправо, полпальца влево, а не поймет — так и с добавлением слов. Глотка-то у меня хорошая, по всей реке слышно. Так и говорили: Грамофоныч приближается. А теперь хоть всю ночь спи, однако речная ракета идет себе. Мели как были — на своих местах, а она, голубушка, танцует поверх. Пусти в блюдце с водой — пройдет. Осердиться и то не на кого.

— Иди, отец, к нам, — пожалел его Зюбр. — Мы в такие чертовы дыры забираемся, что нормальному человеку, живущему, например, в небоскребе, и не приснится.

— А ты что, хочешь в небоскреб? — прицепился к слову Грамофоныч.

— Да жил я там. — Зюбр махнул рукой. — Пока не сбежал сюда.

— Однако у твоего дяди свой небоскреб. — Кап, видимо, хотел преподнести мне, горожанину, приятный сюрприз.

Но я равнодушно сказал:

— Вот как.

— Да, городской дом, большой такой кубик. Из серого камня.

— Старая типовая постройка?

— Лаборатория, — подтвердил кап. — А в ней машины. Какие — не показывает. Ворота на замке. Серьезный профессор.

— На замке?

— Ага. Прежде этих замков было больше, чем людей, а теперь хоть экскурсии води к Гарге: один замок на весь остров. — Кап остался доволен своим выводом и пустил три клуба подряд, держа в ладони свою широкую, как чашка, трубку. — Очень серьезный изобретатель, — добавил он.

Я вспомнил семейные споры про дядю. Зачем он, изобретатель новейшей биомашины, забрался в такую глушь да еще возит сюда с большими неудобствами разные приборы для своей лаборатории? Отец обычно говорил, что его старший брат — человек замкнутый, но «с поэтическими наклонностями»: когда-то в юности он работал на Байкале и облюбовал себе эту старую заброшенную лабораторию. А мама со свойственной ей прямотой отвечала, что Гарга просто бирюк, он не любит людей и боится их.

Что же, посмотрим, кто прав.

Динамик вкрадчиво объявил, что через три минуты остановка. Зюбр больше не спросил меня ни о чем, хотя глаза его сверлили меня насквозь. На прощание он сказал:

— В случае чего, дай знать о себе. Порт Айхал, командиру.

— Спасибо, командир.

Кап надел уже свою мохнатую меховую шубу, такую же шапку и двинулся к дверям. На платформу вышли только мы двое. Махнули в окно командиру, махнули еще раз сверкнувшим уже вдалеке крыльям поезда и стали осматриваться.

Все было почти так, как я и представлял. Белый, рваный клык скалы, только не справа от меня, а слева. Ровная, закруглявшаяся у горизонта черта, делящая весь мир на зеленое и белое: здесь кончался невидимый защитный купол, прикрывший Байкал; по одну его сторону — лето, по другую — зима. А там, где поднялись два голубых луча, указующих проход в поле, чернеет гладкий дежурный мобиль почти музейной конструкции. Значит, едем.

Кап, раскуривая трубку, молча показал вдаль, и я увидел в чистой голубизне маленькое серебристое пятнышко. Неужели это и есть облако? Я ловко влез в свой комбинезон и не стал застегиваться, чтоб не вспотеть.

Мы переступили невидимую черту, у которой росла трава и медленно таял снег, направились к мобилю.

Шофер знал Грамофоныча, почтительно с ним поздоровался, а у меня спросил:

— Вы к кому?

— К дяде! — резко ответил за меня кап. — Что-то раньше вы лучше встречали гостей и не задавали бестолковых вопросов.

— Раньше по морю летом ездили на катерах, — уклончиво ответил шофер.

— Свои порядки заводите, — проворчал кап. — А лов как? Подледный? (Шофер кивнул.) Верно говорят: вам, ольхонцам, лишь бы как потруднее.

Мобиль осторожно сполз с берега на лед, и сначала под колесами тонко и жалобно звенели торосы, словно мы пробирались по столу, уставленному фарфоровыми чашками, а потом машина выбралась на ровное место и покатила, набирая скорость. Что это был за лед! Я глаз не мог оторвать от дороги: голубые, светло-зеленые, молочно-белые, матовые, серебристые плиты были уложены одна к одной в затейливый узор. Пожалуй, ни один художник и архитектор не могли похвастать такой сумасшедшей красоты мозаикой, а ведь это всего-навсего остекленевшие волны, фантазия мороза и ветра. И весь Байкал в оправе скал и сопок сверкал, светился, как драгоценный камень, выставлял себя напоказ, понимая, что он виден сквозь лед до самого дна. А мои спутники знали все это и деловито обсуждали, какая под нами сейчас глубина и где расставлены сети, а чуть позже показали мне место, где ни одна сеть не достанет до дна: там очень глубокая морщина старушки-земли.

Все же я решился спросить, почему Байкал — море, хоть и не впадает ни в какой океан. И кап сурово сказал:

— Слишком много рыбаков утонуло тут в свое время.

Теперь я другими глазами смотрел на сверкавший Байкал, на ровный узорчатый его щит: я подмечал парок над черными пятнами пропарин — там били со дна теплые ключи, видел змеившиеся трещины — следы подледных течений и, когда издалека прилетел пушечный выстрел, догадался, что с такой силой лопнул где-то лед.

Длинный остров вмерз в ледяные поля, словно попавший в беду дрейфующий корабль. Ветер сдул с него весь снег, и он предстал перед нами в своем естественном желто-красном виде, а там, где полагается быть пассажирским каютам, стоял золотистый поселок. Стекло, металл, желтые доски сосны отражали солнечные лучи прямо в лицо, и мы, щурясь, рассматривали легкие, устремленные ввысь постройки, стоявшие, казалось, как попало, вперемежку с соснами. Но зоркий глаз капа моментально установил здесь свой порядок. «Пятый дом на улице Обручева видишь? Я туда», — довольно произнес кап.

А за улицей Обручева, которая, как я заметил, хитроумно петляла меж песчаных холмов, за лесом или парком низких, пригнутых ветром сосен, возвышалась лаборатория старой типовой постройки. Нельзя сказать, что серый куб выглядел мрачным и старомодным: в его контур вплетались ажурная радиомачта, лопасти локаторов, солнечные зеркала, купол маленькой обсерватории, — и все же он казался тяжелым каменным чужаком в золотистом рыбацком городке. Над пикой радиомачты в вышине застыло облако, тень его падала на крышу лаборатории. Мне показалось это символичным. Впервые я видел облако все целиком и на таком близком расстоянии: идеально круглое, торжественно блестящее, похожее скорее на большой, чудом висящий в воздухе металлический шар, чем на наше земное, лохматое, неторопливо плывущее в дальние страны облако. Я смотрел на него одну-две секунды, но очень внимательно. И ничего не сказал.

Кап пригласил меня вечером на уху и пошел к бурундучатам, как он называл внуков (сын его был на промысле в Малом море, где-то между островом и материком). Он шагал по песчаной дороге, прямой и огромный в своей мохнатой шубе, радуясь веселому визгу бурундучат, которых он посадит на плечи, а я подъехал к воротам. Створки вползли в пазы, мобиль очутился во дворе. Медленно-медленно поднялся я по ступеням, дверь распахнулась. Я вошел в вестибюль и долго жмурился, привыкая после сверкания льда к полумраку, потом снял комбинезон, постучал в дверь.

— Войдите, — услышал я голос дяди.

Он сидел за разложенными бумагами. Я шагнул ему навстречу и выпалил то, что давно приготовил:

— Я приехал не для того, чтоб стать бессмертным.

— Знаю, — усмехнулся дядя. — Второго Килоу пока не нашлось. Ты приехал работать, не так ли? Я верил в тебя. Ну, здравствуй.

Я пожал сухую крепкую руку, оглядел кабинет Гарги.

Он понравился мне. Просторный, неправильной формы ящик из светло-золотистой сосны, грубо сколоченный деревянный стол посредине. Здесь же, под рукой, счетная машина, доска с мелками, телеэкран. Стулья вдоль стен, складная кровать в нише, шкаф. В окне мягко светится Байкал.

— Обитель отшельника, — иронически сказал дядя.

Я еще не верил себе: вот он — тот единственный человек, который договорился с облаком. Имя его известно всем и вызывает то улыбку, то чувство тревоги, то раздражение. Когда-то он качал меня на коленях. Сейчас, смахнув на край стола разбросанные бумаги, угощает кофе. Человек, обещавший людям бессмертие, наливает из обыкновенного кофейника в обыкновенные стаканы.

Потом он включает экран, знакомит меня с лабораториями:

— Химическая.

Во весь экран смуглое узкое лицо.

— Доктор Наг, заведующий, — представляет Гарга. — Март Снегов, наш новый работник. Программист.

Доктор Наг кивает, отходит от экрана, открывая прекрасно оборудованную лабораторию: достаточно беглого взгляда, чтобы убедиться в этом. Дальше я вижу подземный ускоритель, физическую лабораторию, мастерские, наконец — пустой машинный зал. Три новые машины. Здесь мне предстоит работать.

— Я обхожусь собственной головой и вот этим арифмометром. — Дядя показывает на свой счетный автомат. — Но работы очень много. Пользуйся всеми машинами.

— А ваш программист?

— Сбежал. Ему, видишь ли, не нравилось жить в глухом углу. Я надеюсь, ты серьезный человек.

Я дернул плечом: откуда я знаю?

— Работы много, — повторил Гарга. — Но она окупится с избытком.

Экран показал комнату, уставленную приборами.

— Биомашины.

Я смотрю на приборы, стараясь уловить в их контурах что-то необыкновенное. С виду приборы такие же, как во всякой лаборатории.

— Музейные экспонаты, — говорит Гарга.

Я не скрываю своего удивления, и дядя поясняет:

— Теперь, когда найден принцип, можно ставить опыты с продлением жизни прямо на человеке. К сожалению, в эти часы Килоу отдыхает. Но вы еще познакомитесь.

— Значит, это вполне серьезно — ваше обращение?

— Гораздо серьезнее, чем там сказано. Увидишь… Что, на материке смеются?

— Кто как, — сказал я уклончиво.

— Естественная реакция. Люди всегда смеются, пока не увидят, что вовлечены в орбиту новых событий. — Меж его бровей прорезалась глубокая складка. — Против воли, — сказал он и вдруг улыбнулся.

Эта улыбка не обещала ничего хорошего, но я молчал, решив стать спокойным наблюдателем: мне надо было во всем разобраться, все понять, только тогда я мог добиться своей цели.

Я нарочно не спрашивал про облако и, когда увидел на экране радиостудию, долго не верил, что дядя держит связь с облаком по радио.

— Неужели это так просто? — твердил я, оглядывая обитые изоляцией стены, дикторский столик, висящие головки микрофонов.

— Примерно так же, как я говорю с тобой. Местное радиовещание, как говорили фантасты, оказалось берегом Вселенной, — улыбнулся дядя.

— И оно отвечает голосом?

— Буквами. Как видишь, в созвездии Ориона давно уже изобретена письменность.

— Ориона? — Я присвистнул от удивления.

— Как сообщают газеты, — пояснил дядя, — первый контакт между двумя далекими мирами.

— Это робот?

— Название не имеет значения. Оно могущественнее нас.

— А как вам удалось, дядя… — Я не закончил фразу: Гарга устало махнул рукой.

— Объясню в другой раз.

— А мы-то…

Я расхохотался, вспомнив, как самые тонкие инструменты, изобретенные человечеством, атаковали молчащее облако. Достаточно было бы и переносной рации, чтоб договориться с ним. Но нам оно не отвечало!

И я стал рассказывать, как мы гонялись за облаком, пропуская все события через увеличительное стекло юмора, выдумывая нелепые положения, подтрунивая над собой и над товарищами. Подобие улыбки мелькало на дядином лице, но вряд ли он был настолько наивен, чтобы выложить сразу все свои козыри. Попутно я сочинил почти правдоподобную историю, как надоела мне эта бесполезная гонка и как я тайком удрал из экспедиции, вспомнив его, дядино, предложение. Я видел, что Гарга доволен моим рассказом, но, чтобы он особенно не возносился и не представлял себя сверхчеловеком, мимоходом упомянул, что вокруг Байкала строятся мощные установки излучателей.

— Знаю! — резко сказал Гарга. — Надеюсь, они никому не понадобятся.

— Да, — вспомнил я, — ваше исчезновение с космодрома всех удивило. Ученые говорят, что вы первый человек, использовавший энергию П-поля для передачи изображений и звука.

Дядя рассмеялся.

— Теперь начнут писать, — сказал он, — что еще раньше кто-то наблюдал многократное отражение далеких галактик. Следовательно, я не первый.

— Значит, таким образом облако изучало нас из космоса?

— Вероятно.

— Скажите, Сингаевский у вас?

— Это кто?

— Гриша Сингаевский. Пилот, который попал в облако.

— A-а… Нет, он по-прежнему там. Насколько я знаю, оно его исследует. Но не волнуйся, он будет возвращен.

Возвращен. Он говорил о человеке, как о предмете… Невидимая черта в одно мгновение разъединила нас. По эту сторону был я, мой Рыж, Каричка, маленькая Соня в золотых кругах, хмурый Аксель, кап со своей трубкой, бурундуки, которых я никогда не видел; по ту сторону — облако и Гарга. Но я должен был сделать шаг и переступить черту.

— Я надеюсь, он вернется живой и здоровый, — сказал я.

— Не волнуйся… Как отец с матерью? Что у них нового? — спросил дядя.

— Все хорошо.

— Сколько они там?

— Шесть лет.

— И ты не хочешь полететь к ним?

— Не, — сказал я небрежно. — Пока погуляю, поброжу по свету. Как поется в песенке, чудес на свете много. Кстати, дядя, когда у вас сеанс связи с облаком?

— В пять.

— Я могу быть с вами?

Гарга подошел, посмотрел мне в глаза. Я выдержал пристальный взгляд.

— Можешь.

— Спасибо, мне будет интересно. Я иду работать?

Он легко отодвинул часть деревянной стены. Под ней была железная дверь. Мягко повернулся в замке ключ. Высокий, в рост человека, шкаф доверху забит бумагой. Взяв пачку исписанных листов, Гарга взвесил ее в руке, спросил:

— Не много?

— Постараюсь, — сказал я. Кажется, ему нравился тон послушания.

— До пяти. Обед привезут прямо в зал.

17

Так я и не понял, какие делал расчеты для Гарги. Пачка листов, заполненных твердым почерком, была обычным математическим заданием. Я особенно не вдумывался в содержание: механически перестукивал на клавишах формулы, вертясь между тремя пультами, и все поглядывал на часы, все думал, какие вопросы задать облаку. «Как зовут ваших жителей? Какой состав вашей атмосферы? Мы состоим из углеродных соединений, а вы?» — все это были важные для науки, но сейчас глупейшие вопросы. Я мог, конечно, поинтересоваться, сколько глаз на спине у тамошних жителей, но из ответа не понял бы, почему облако явилось к нам и нападает на людей. Нет, надо было начинать с главного, с чужой истории, чтоб постепенно дойти до цели этого космического пирата. А потом… Я не знал, что будет потом, как доберусь до сердцевины облака, до его логических сетей, но предчувствовал очень трудный момент. Если только оно соизволит отвечать мне. Если Гарга не передумает. Если я сам выдержу… Десятки разных «если».

В три молчаливый шофер принес обед. В половине четвертого вернулся за подносом. В половине пятого я кончил работу и перевел машины на самовыключение. Без трех минут на экране возник Гарга. Он приглашал меня на десятый этаж.

В студии я уселся за низкий стеклянный стол рядом с дядей. Пляшущие цифры электрических часов с каждой секундой приближали важный момент. Гарта щелкнул черной ручкой — включил эфир. Я почувствовал, как все замерло у меня внутри и онемел мой язык. Будто миллионы звезд — там, за потолком студии, ждали сейчас моих слов.

И перед самым моим носом вдруг заскользили по экрану буквы. Я рассматривал их с изумлением, как невиданных букашек чужой планеты, и не мог сразу сообразить, что все это значит. Только потом, когда буквы проплыли, смысл фразы стал мне понятен:

Прошу передать информацию о строении и функциях живой клетки.

— Включаю машину с подготовленной программой. — Это уже звучал человеческий голос, это говорил в микрофон Гарга. — Скорость передачи повышенная. Продолжительность — десять минут. Как поняли меня? Прием.

Экран мгновенно откликнулся:

Понятно включайте

Щелчок, удар по кнопке. Гарга повернулся ко мне:

— Вопросы есть?

— Есть.

— Прошу. — Он сделал приглашающий жест.

— Зачем вы передаете облаку эти сведения?

Гаргу разозлил мой вопрос. Он сухо рассмеялся.

— Ты должен знать, что создатели этого объекта, — он показал вверх, — преуспели в своем развитии гораздо больше нас. Облако за несколько месяцев проделало такую работу, на которую нам потребовались столетия: оно уже исследовало человеческий организм и сейчас только проверяет свои выводы. Но главное даже не в этом.

— А в чем?

— Ты знаешь теорию эффекта обратной связи?

— Кажется, нет.

— Вполне естественно: она родилась в прошлом веке и не имела никакого практического применения. Существование любой цивилизации ограничено во времени — это аксиома. Как бы мы ни цеплялись корнями, руками, ракетами, мазерами за Землю, за Марс, за звезды, за пустоту, в конце концов неизбежно наступит катастрофа. В худшем случае полное уничтожение разумной жизни, в лучшем — вырождение, превращение в примитивных амеб. Утешители говорят, что умершая цивилизация тоже приносит пользу; она подобна умной книге, автор которой давно уже в могиле. Но что нам слова — человечество хочет жить. И один из способов продолжения этой жизни — ценная информация от более развитой цивилизации. Если, конечно, такая цивилизация найдется.

Гарга написал на бумаге формулы, где Л1, Л2, Л3 и т. д., обозначали время существования цивилизаций.

Он лежал передо мной — блестящий математический анализ связи с инопланетными мирами. В этих формулах постоянно удлинялось время жизни цивилизаций в связи с увеличением межпланетных контактов.

— И в этом, между прочим, принимает участие твой дядя, — иронически заключил Гарга.

Он мог торжествовать победу: формулы были на его стороне.

— Можно мне задать свои вопросы облаку? — спросил я и получил согласие.

Взял с полки лист бумаги, написал вопросы, молча передал Гарге. Он прочитал, хмыкнул, положил лист перед собой.

По экрану пронеслась какая-то рябь. Гарга включил микрофон:

— Непонятно. Повторите более медленно. Прием.

Информация принята передайте обследование подопытного, —

радировало облако.

— Включаю машинную запись, — произнес Гарга. — Продолжительность пятьдесят две секунды.

Дядя постоянно отсылал облако к машинам. Неужели мне придется служить облаку, этому всеядному роботу, готовя ему машинные расчеты, вместо того чтобы бороться с ним?

— Подопытный — это Килоу? — спросил я.

— Да.

И снова та же строка:

Информация принята.

— Ответьте на четыре вопроса, — торопливо сказал Гарга, взяв мой листок. — Первый: почему вы при переговорах не пользуетесь своим языковым кодом? Второй: изложите коротко эволюцию жизни на вашей планете, а также основные этапы развития разумных существ. Третий: основная цель вашей цивилизации? Четвертый: когда вы вернете пилота Сингаевского, захваченного на соревнованиях гравилетов? Прием!

Это был поистине королевский жест. Я с благодарностью смотрел на дядю, пока он читал, а потом впился в экран.

Первые буквы, казалось, ползли очень медленно. Но облако отвечало!

Отвечало мне!

Первое. Наш языковый код вам непонятен построен на неизвестных вам законах.

Пауза. Чистый голубой лед экрана. Только скачут электрические цифры часов. Будет ли продолжение?..

Второе.

Эти буквы показались мне огромными.

За ними лежали миллионы лет потусторонней истории.

Смесь энергии красной звезды кремния кислорода металла азота водорода и других элементов привела к синтезу органических соединений на нашей планете.

Я почему-то обрадовался: «Они, как и мы, дети своих звезд. Как трава, деревья, ручьи, озера, птицы, звери, люди!..»

В результате длительной эволюции на планете остались высокоразвитые существа приматы они единственные представители живого мира растений животных промежуточных форм нет приматы имели совершенные органы чувств развитие науки и техники привело к созданию высокоорганизованного общества приматов это первая великая эпоха старейшая цивилизация во Вселенной.

За считанные секунды пережил я трагедию миллиардов далеких лет.

Впрочем, время сейчас остановилось. Я как будто окаменел.

Вторая великая эпоха связана с переходом от живого к неживому и свободным передвижением в космосе синтез живого и неживого образовал самое совершенное существо из известных во Вселенной непокорные уничтожены.

Нет, я был не камнем — куском льда.

Ледяное дыхание исходило от экрана и заморозило меня.

Основные задачи нашей цивилизации участие в космических гонках овладение энергией и ресурсами в масштабах Галактики перестройка Вселенной.

Пилот с гравилетом будет возвращен после окончания экспериментов над продлением жизни.

Пауза. И новая цепочка букв.

Прошу приготовить информацию по головному мозгу человека сколько успеете второе информация о состоянии подопытного.

Сухой щелчок заставил меня очнуться: Гарга выключил микрофон. Он видел, что я подавлен, оглушен, и спросил:

— Ну?

Я не ответил. Слова все были понятны — «гонки», «энергия Галактики», «перестройка Вселенной». Но какое отношение имели эти космические гонки ко мне, к Рыжу, к Каричке, ко всем людям?

Где-то в пустоте летели, ускоряясь вокруг звезд, девятьсот шаров; один из них свернул к Земле. Эта картина, торжественная и захватывающая, теперь казалась мне мрачной, непонятной.

18

Каблуки выбивают дробь. Кружатся расшитые серебром юбки. Взлетают алые косынки. Кто сказал — «рыбья кровь»? — приди сюда, взгляни: в Байкале рыбы живые. Есть на Земле зеленые деревья с красным соком под шершавой корой, есть в море рыбы с алыми плавниками. Скользят в прохладной мгле, выпрыгивают из волн к солнцу, смотрятся в хрустальный лед и завидуют одной лишь рыбачке. Золотому ее загару, белым волосам, бронзовым рукам, бросающим сеть, крепким подошвам высоких сапог. Эй, не зевайте — сеть близка, эй, очнитесь — рука крепка. Вверх — сапог, вниз — сапог, дробь сапог — тра-та-та-та…

Я сижу на омулевой бочке. Нисколько не смущаюсь, что я на почетном месте, смотрю пляску, ем уху. Это мой дом. Я пришел сюда вместе с капом и его внуками из пахнущего смолой и свежестью дома, я пришел вместе с его великаном сыном прямо со льда, разминая затекшие ноги, прилетел, скользя над разводами, в воздушном мобиле с шумной гурьбой рыбаков, подкатил в огромном вездеходе, наполненном до краев омулем. Я вошел по каменным ступеням под высокий резной свод зала, сел на свою бочку, вытянул уставшие ноги. Я могу петь, плясать, есть уху, пить горячий чай. Могу смотреть на белоголовую внучку капа — рыбачку Лену, смотреть на нее и молчать. Рядом со мной иссеченные ветром лица товарищей, красные холмы острова, остроносые музейные лодки, лежащие на песке, и сам Байкал, светящийся под луной — драгоценный камень в черной оправе сопок.

Но сейчас, сидя за праздничным столом, я был далеко от этих людей; я был в пустом космосе, один среди миллионоглазых звезд, и еще дальше — на пустынной планете под холодным красным солнцем. Я стоял на горе, где не было ни куста, ни травы, ни крохотного ручья, ни зверя, ни птицы, ни даже маленького трудолюбивого муравья, — лишь хаос сверкавшего камня окружал меня. Искры, лучи, водопады ярких огней рождались каждое мгновение и заполняли все пространство. И в этом изменчивом мире рядом со мной возникла странная фигура примата. Я не мог рассмотреть его из-за яркого блеска, но ясно видел мастерски отшлифованную трехгранную призму, которую он принес с собой, и обрадованно сказал себе: вот он, новый Ньютон. Сейчас он соберет воедино всю радугу и откроет новый луч — наш белый солнечный свет. Но примата беспокоило что-то другое. Он оттолкнулся от скалы и стремительно унесся вверх…

— Очень жарко за Байкалом? Вы ведь недавно приехали…

Внучка капа белоголовая Лена вызывала меня с далекой планеты приматов. Я сказал:

— Кажется, двадцать пять на станции.

— Вот безобразие! А мы тут мерзнем.

— А мне мороз нравится: легко дышится.

— Ну конечно, вы ведь оттуда, из лаборатории Гарги.

Я ничуть не обиделся, а она покраснела и торопливо сказала:

— Извините. Я никак не пойму, зачем для бессмертия нужен мороз. Лично мне он надоел за зиму.

— Холод, наверно, нужен облаку — оно привыкло к нему на своей планете, — сказал я. — А бессмертие — никому.

Лена рассмеялась:

— Точно, никому! Ты молодец.

«…Приматы любили холод своей красной звезды, — стал думать я дальше, возвращаясь на далекую планету, — и под ее лучами смотрели свои космические драмы. На сценах их театров в битвах с безобразными чудовищами, с клейкой, смертельно обжигающей массой, с щупальцами бегущих деревьев побеждал сверкающий герой и его верный механический робот. Герой возвращался из космоса на родную планету, и ученые, усадив его на почетное место, спрашивали друг друга: «На сцене мы или на галерке бесконечного мира Вселенной?..»

— Любопытно, как можно заморозить весь Байкал? Ты не знаешь?

Я ответил Лене, что не знаю.

— Ну ветер, ну облака, ну течения — это мы умеем, — говорила Лена. — Я ведь синоптик. А как заморозить — ума не приложу.

Ах, вот что — синоптик. Вот почему ты сердишься, даже слезы на глазах блеснули, когда сказала: «Вот безобразие». Я согласен с тобой: это облако-разбойник. Ну да ничего, оно получит по заслугам, и мы разморозим море за одну секунду!

— В свое время узнаем, — сказал я, — как это делается.

— Слушай! — Лена дышала мне в ухо. — Слушай, я тебе откроюсь: я не люблю твоего дядю. Иногда просто ненавижу.

— Он этого заслуживает, — признался я.

— Ты знаешь, у нас ничего не работает — ни телефон, ни радио, ни видеофоны. Сидим как в осаде из-за этого облака. Какая-то дикость.

…«На сцене мы или на галерке?..» Приматы цитировали своих поэтов, чтобы потом уничтожить их. Однажды, когда наступила ночь, они объявили новую эру слияния живого и неживого. Армия роботов была готова уничтожить поэтов и философов, ученых и актеров, школьников и их учителей, чтоб создать единый тип логически мыслящего примата. Поэты бежали и были убиты все, кроме группы подопытных. А новый примат так возгордился своей властью и разумом, что поклялся достичь дна Вселенной…»

— А ты видел первого бессмертного? — спросила Лена.

— Нет, он спал. По-моему, он какой-то чудак.

— По-моему, тоже. А Гарга? Он ведь большой ученый?

— Наверно, — сказал я.

— И все-таки Килоу бессмертный. Что это такое — бессмертный?

— Не знаю, — сознался я. — Мне кажется, что это какая-то ерунда.

«…Они считали себя бессмертными, и их цель была ясна, как формула: завоевание новых миров. В списке среди тысяч обычных звезд в одном из участков неба значилась под своим номером и желтоватая звезда — наше Солнце. Приматы послали сюда новейшую модель космического разведчика — облако…»

А Лена опять плясала, и улыбалась, и махала мне рукой, и я подумал, что все уже напелись и наплясались вдоволь, даже кап неуклюже приседал в мохнатых унтах и, не выпуская трубки из зубов, вскрикивал «эхма!», а я все сижу на месте с отсутствующим видом. И когда пляска кончилась, я взял у одного парня гитару и спел «Прощальную гравилетчиков». Рыбаки внимательно слушали эту грустную песню. Мне пришлось петь еще раз, а они подпевали: «А если, а если, а если придется в туманность лететь…»

А потом начались старинные, протяжные песни. Голос мой тихонько вплетался в общий хор, и хотя слова я знал не все, но мелодию чувствовал — я как бы вспоминал что-то знакомое и забытое.

Лена спросила про мою песню:

— Сам придумал?

— Нет, не сам. Это Каричка.

— Она твой друг?

— Да. И еще ее брат Рыж.

— Рыж? Смешное имя. А кто он?

— Он доктор техники.

— А… Я думала, он как мой брат Мишутка.

— Да, он такой же. Просто я его зову доктором.

И в эту минуту мне захотелось стать маленьким! Таким, как Рыж.

Я вспоминал, о чем мечтал больше всего в детстве. Летать, раскинув руки, быть невидимкой, ехать на тигре по городу, никогда не умереть, иметь всесильного робота-друга, похожего на меня, улететь с папой и мамой на Марс, быть большим. Быть большим… Вот я уже большой и снова хочу стать маленьким.

Но мне нельзя быть маленьким: над моей головой висит ледяной шар.

— Когда ты пришел, многие думали, что ты сухарь. Ну, как и другие в этой лаборатории — они будто марсиане: смотрят на тебя и ничего не понимают. А я, как увидела тебя, сразу сказала: нет, он настоящий парень.

— Спасибо, — отвечаю я Лене.

Лучше бы я был, как они. Я не сидел бы тогда с Леной, но, наверное, мог освободить пилота Сингаевского.

Я не заметил, как опять задумался.

— Скажи, — спросила Лена, — почему никто не договорился с облаком, а Гарга договорился?

— В этом весь секрет… — сказал я многозначительно.

19

С того дня я называл дядю абстрактным символом. Впрочем, не совсем уж абстрактным Когда-то очень давно я думал, что математика— чистая сухотка. Потом открыл, что в уравнениях скрывается острейшая борьба идей. Теперь вижу, что формула — это человеческий характер: все зависит от того, чья рука пишет формулу. Никогда не забуду, как дядя, размышляя о продлении цивилизации, указал место облака в этой формуле. Какой-то бес так и подмывал меня спросить: «А где здесь вы?» Я колебался, представив, что Аксель испепелил бы меня взглядом за такой дерзкий вопрос. Но все же спросил. Гарга ткнул пальцем в лист: «Вот».

Итак, Гарга оказался «продолжателем» цивилизации, созидательно вписавшим себя в формулу. Когда я поинтересовался, почему он не хочет пригласить на остров представителей Совета, он сказал:

— У меня мало времени на споры. Пока облако над островом, надо закончить опыты. Спорить будем потом, когда результаты окажутся на моем столе. И ты увидишь, Март, сколько полетит таблиц, законов, прогнозов, поражавших прежде воображение. Полетит из-за одного листка бумаги с формулами.

— А ваше обращение к людям планеты?

— Дань традиции. Человек привык узнавать, что его ожидает, из утренних газет. «Ну, что там еще? Что придумали эти ученые? Бессмертие? Старая сказка». Но он уже предупрежден, он задумался. Он начинает потихоньку рассуждать: «А если это так, то какая для меня тут польза? Какой вред?» И через некоторое время он уже включает телевизор и смотрит новинку — биомашину.

— Вы странно рассуждаете о людях. В наши дни никто не ищет выгоду для одного себя.

— Конечно-конечно. Но в каждом человеке пробуждаются подобные мысли, когда речь идет о жизни и смерти. Иллюзия веры в личное бессмертие была разрушена наукой, теперь по воле той же науки она перестанет быть иллюзией.

— Ваши опыты уникальны, они совершат переворот в обществе, но, наверно, было бы лучше проводить их коллективно.

— Старость приучила меня к откровенности, Март. Я тебе скажу. Я прожил трудную жизнь и всю ее потратил на эту работу. И закончу ее сам. Иначе не успеешь оглянуться, как ты уже составная часть творческой молекулы: Иванов — Поргель — Боргель и Гарга. И Поргель говорит, что выводы преждевременны, Боргель указывает на маленькую фактическую неточность, а глухой и безнадежно старый Иванов не может понять, в чем суть проблемы…

Дядя говорил убедительно, но я — совсем не глухой и не безнадежно старый — тоже не понимал сути проблемы, как и мифический Иванов. Хорошо: предположим, опыты дяди увенчаются успехом и человечество получит бессмертие, или как оно там называется. Но облако — для чего оно собирало такую подробную информацию? Разве только чистое любопытство, приоритет открытия новых миров, участие в космических гонках, как оно говорило, пригнало его к нашей планете? Ведь оно уже пыталось подорвать в людях веру в свои силы, в свою технику. Нет, что-то непонятное, страшное и противоестественное было в союзе гонца приматов и человека, обещавшего бессмертие.

…Я работал с машинами быстро, без ошибок. Пачку листов (среди них были выдранные листы из книг, нужное подчеркнуто красным карандашом) привез тот же шофер вместе с завтраком. «Пусть, пусть это проклятое облако питается информацией о моем мозге, пусть! — четко выстукивали мои клавиши. — А я лучше посижу голодным. Голодный лучше соображаешь». Одновременно просматривал я вчерашнюю ленту информации о первом бессмертном Килоу. Я злился на себя за то, что плохо разбирался в биологии. «Неуч, невежда с клеймом презрения звезд, — говорил я себе, — напряги свой слабый разум, сообрази, что к чему. В этих реакциях сейчас главный ключ, Недаром облако находится здесь. Может быть, оно готовится к атаке… Ну?!»

Но я понимал лишь отдельные формулы, метался, словно слепой, не видя всех изменений в организме подопытного Килоу, именуемого бессмертным.

Гарга возник на экране и спросил, успею ли я к десяти с работой и хочу ли участвовать сегодня в переговорах,

— Конечно. Я обязательно успею.

Он остался доволен ответом. Спросил, кивнув на тарелки:

— Что, нет аппетита?

— Да.

— Сейчас пробудится. Послезавтра сеанс таинственных появлений, как ты говоришь. Можешь побеседовать с друзьями. Или понаблюдать за своей подругой — как она сочиняет о тебе стихи.

— Спасибо, я охотно воспользуюсь.

Понаблюдать за своей подругой… Он, пожалуй, прав, этот прикидывающийся великодушным джинном сухой арифмометр. Я не могу говорить сейчас с Акселем Бритовым. Что я ему скажу про облако и приматов? «Они цитировали своих поэтов, чтобы потом уничтожить их?» Эту красивую фразу придумал я сам, а на самом деле все, возможно, было проще и страшнее. Пока что я ничего не узнал, кроме чужой истории. Не нашел нужного кода, не подобрал ключ.

Я уже вижу, как вхожу к Каричке и молча наблюдаю за ней. Как плохо я понимаю Каричку, хотя носил ее на руках через песчаные дюны. Я знаю ее глаза, волосы, руки и не знаю, что она скажет через секунду. Она, например, боится звезд: «Когда я думаю о них, и о пустоте, и о бесконечности, у меня кружится голова», — да, она боится звезд, а сама поет: «Волшебная тарелочка Галактики… Тау Кита — сестра золотая моя… А если придется в туманность лететь…» И все студенты поют ее песни, и на космических станциях, и в лунных поселках, и на Марсе поют и не знают, что их сочинила студентка, которая боится пустоты.

«Я на Байкале, моя колдунья, вот и все, — скажу я ей. — Если ты протянешь мне в знак приветствия свой крепкий кулак, я сразу поверю, что ты по-прежнему ловишь рукой шмеля, и кормишь в зоосаде конфетой медведя, и разговариваешь с любой собакой на улице. А звезд не бойся — они дадут нам яркий свет, а облако, когда мы его поймаем, будет работать вместо электростанции».

…Я закончил работу, когда часы пробили девять, и отправился бродить по лаборатории. Я ничем особенно не интересуюсь, говорила моя радушная, немного глупая физиономия, просто зашел пожелать хорошего морозного утра и поболтать о разных пустяках, если есть соответствующее настроение.

И, представьте, сразу же встретил отзывчивого человека, толстяка, довольного всем на свете.

Профессор Килоу сидел в плетеном кресле перед биомашиной и что-то вычислял. Он сообщил мне, что прекрасно сегодня выспался, прогулялся по морозцу и теперь вот рассматривает ленту биомашины, которая соревновалась с ним, первым долгоживущим человеком. Биомашина — это мудрое изобретение Феликса Марковича Гарги, необыкновенно сообразительное, с синтетически-химической памятью, получила, необходимые реакции, и теперь профессор Килоу проверял их на себе.

Жаль, что не было под рукой фотоаппарата, чтоб запечатлеть эту историческую сцену. Я решил взять интервью у первого бессмертного.

— Как хорошо, должно быть, чувствовать себя бессмертным, — сказал я, с трудом скрывая улыбку.

Профессор не заметил иронии.

— Вы и не представляете! — просиял он. — Я никогда не жаловался на здоровье, но теперь чувствую себя просто превосходно.

— Значит, облучение облаком проходит безболезненно?

— Совершенно незаметно.

— Даже не верится, что вы никогда не умрете!

— Нет, друг мой, этого и мне не избежать. — Килоу печально развел руками и вновь засиял. — Просто я проживу дольше, чем другие.

— Человечество уверено, что опыт кончится благополучно, и хочет брать пример с вас.

— Да, это начало нового будущего. Если оно, — он торжественно посмотрел вверх, — сумеет затормозить в организме определенные химические реакции и подтолкнет другие, люди почувствуют себя могущественными. Вы меня понимаете?

— Понимаю: вы останетесь всегда молодым. Я был очень рад побеседовать с вами, профессор.

— И я чрезвычайно рад познакомиться с вами, мой друг…

После подобных бесед чувствуешь себя немного поглупевшим. Я ушел с легким головокружением. В коридоре встретил хмурого химика Нага.

— Заговорил до смерти? — прямо спросил Наг.

Я рассмеялся.

— Даже во рту сладко. Он что, по натуре такой оптимист или после опытов?

— По натуре он дурак, — отрезал химик. — И это состояние катастрофически прогрессирует.

Наг повернулся, зашагал дальше, не видя, что я благодарю его взглядом за истину.

Гарга ходил по студии, дожидаясь меня. В детстве он казался мне огромным и страшным, а теперь я выше его ростом, и нос его висит, как у колдуна, одни глаза не постарели — время лишь отточило их крючковатый взгляд.

— Будешь задавать вопросы?

Мне показалось, что сам он чрезвычайно доволен своим великодушием. Как же! Ученые всей планеты мечтают установить контакт с таинственным облаком, а он предоставляет эту честь самому обыкновенному программисту.

— Да, — сказал я, — буду задавать вопросы. И если разрешите — сам. Хочу просто побеседовать, а вопросы приходят в процессе…

Гарга что-то проворчал под нос.

Первая часть переговоров проходила, как и вчера. Теперь я спокойно ждал, пока машина передаст информацию облаку.

— Приглашаю к микрофону моего сотрудника Снегова, — сказал Гарга. — Вы согласны ответить на несколько вопросов? Снегов готовил для вас новую информацию. Прием.

Даю согласие на десять минут, —

начертало на экране облако.

Я очень волновался и решил спрашивать без всякой системы — лишь бы не терять времени.

— Вы передвигаетесь в космическом пространстве с околосветовой скоростью?

Да.

— Используете для полетов энергию двойных звезд?

Да.

— Какая цель полета девятисот шаров?

Сведений нет.

Ответ удивил меня, и я переспросил:

— Из космоса недавно поступили изображения. Девятьсот шаров облетают белого карлика, и самый последний шар изменяет траекторию. Это вы?

Сведений нет.

Я не знал, как расценить такое упорное отрицание. Но не стоило терять времени.

— Вы изучаете человеческое общество?

Да.

— Почему не вступили в переговоры с Советом ученых?

Таковы условия опыта.

— Почему же обмениваетесь информацией с нами?

Опыт проводится здесь.

Нет, я не психолог! Совсем не космический психолог. Не понимаю даже простые фразы…

— Можно ли продлить жизнь человека?

Опыты решат эту проблему.

— Сколько лет живут приматы?

В десять раз дольше чем люди.

— Как происходит у вас обучение?

Непрерывно по каналу радиоволн и другим каналам.

— У вас есть свои поэты?

В области открытия новых законов природы — да.

— А в области чувств?

Эта область в ведении автоматов.

— Как же вы воспитываете любовь, ненависть, дружбу?

Прошу уточнить.

— Уточнить? — Я впервые удивился и задумался. — Пожалуйста, уточняю: любовь. — Я стал читать Шекспира, Пушкина, Блока, Лорку, все самые возвышенные строки, которые я помнил.

Понятно появление какого-то объекта перед субъектом.

— Не совсем так, — сказал я, забыв, с кем имею дело. — Вас не волнуют эти стихи?

Нет прошу для уточнения привести формулу любви.

И вдруг я обрадовался. Я не верил глазам, перечитывая последние буквы ускользающей с экрана строки. Облако не понимало, что такое человеческие чувства.

«Оно не понимает! — чуть не закричал я вслух. — Вы-то хоть понимаете, Гарга, что оно этого не понимает?!»

— Вот формула любви, — спокойно сказал я и назвал формулу фотосинтеза. — Теперь о дружбе. — И я прочитал басню, как медведь, сгоняя муху со спящего, грохнул друга камнем по голове. — Понятно? — переспросил я: открытие надо было проверить.

Приведите формулу.

Эту строку я принял с сильно бьющимся сердцем, как признание в любви самой красивой девушки Вселенной.

Я наугад сказал одну из формул гравитационного поля.

— Теперь — ненависть!

Это было уже хулиганство, но я не мог сдержаться, я торжествовал и увенчал свою победу какой-то бредовой, придуманной с ходу формулой.

— А вам известна формула страха? — не удержался я.

Мы руководствуемся правилами безопасности.

Разумный ответ отрезвил меня. Я поблагодарил, передал микрофон Гарге. Он деловито закончил переговоры.

Все пело во мне от этого открытия. Каждая моя клетка кричала: оно слепо, это всемогущее облако с мощной памятью и совершенными органами чувств. Я стою перед тобой — слабый человек, сложенный из двадцати аминокислот. Я говорю с тобой на языке, в котором чуть больше тридцати букв. Но ты попробуй разберись во мне, в моих чувствах и мыслях, вернее, не в моих — в чувствах Шекспира, Пушкина, Ньютона, Эйнштейна, Толстого, Лапе, Бригова. Попробуй понять, как мы сами признали свою слабость и естественность в этом мире, когда согласились с Дарвином, когда уточнили свое место в космосе, когда сказали себе, что наш мозг отнюдь не совершенство природы. Попробуй опиши наши достоинства и пороки, наши способности и беспомощность формулами! Ты слепо, облако. Мы, люди, не побоимся встретиться с твоими всемогущими приматами.

Я чувствовал себя сильным. Я хотел рассказать об открытии Каричке.

А дядя по-своему воспринял ответы облака.

— Чему ты удивляешься? Вероятно, приматам просто неизвестны эмоции.

— Но это ужасно — ничего не чувствовать, быть просто машиной! Впрочем, у нас в институте есть Сим — очень человечная машина.

Я стал рассказывать, как Сим сочиняет смешные стихи, как предупредительно распахивает дверь и даже, по-моему, симпатизирует Каричке. Как вдруг внезапная догадка оборвала воспоминание о Симе. Я вскочил.

— Скажите, — начал я осторожно, — эти опыты с продлением жизни отразятся как-то на поведении людей?

— Несомненно. Повысятся рациональные начала.

— Но тогда никто, ни один нормальный человек не согласится на облучение облаком!

— Ты ошибаешься, — твердо сказал Гарга. — Когда люди убедятся, что каждому из них — каждому! — будут подарены четыреста — пятьсот лет, по этому вот льду пойдут толпы. Что значит потеря каких-то тончайших, почти неуловимых оттенков чувств перед такой грандиозной перспективой! Эксперимент охватит весь мир.

Я слушал его и видел вместо знакомой фигуры большую, шагающую на длинных ногах букву «Л» — символ бессмертия. Она, эта буква, росла с чудовищной быстротой. Она переросла Землю. Тянулась к звездам. Проткнула Галактику. Буква из формулы. Пятьсот лет, подаренные каждому. Разве это могло быть?

«Бред», — сказали бы мои товарищи. Но они были далеко, по ту сторону прозрачного купола, отгородившего остров от всего мира. Я вдруг почувствовал себя очень одиноким. Гарга действительно ничем не рисковал, разрешив мне говорить с облаком. Что мог сделать какой-то программист, запертый на острове, как в клетке? Он мог только убедиться в могуществе приматов.

20

Странно было видеть, как в солнечно-снежном квадрате двора появилось яркое пятно, победившее отблеск нашего светила. Потом в этом цилиндрическом пространстве огромного луча, исходящего от облака, возникает кусок города: часть дома, дерево, косая струя воды, промелькнувший черной тенью мобиль, бегущий мальчишка с мячом. Гарга говорит что-то в микрофон, показывает рукой — он за чертой волшебного цилиндра; тот, кто вступает в яркий круг, виден там — в настоящем, далеком от нас городе (точно так Гарга, не уезжая с Ольхона, появился однажды на космодроме).

Я стою у окна, как, наверно, и другие сотрудники, и не слышу, что диктует Гарга облаку. Город расплывается, теперь виден длинный светлый коридор, наплывающий на Гаргу, потом гладкая стена и, наконец, зал с сидящими в креслах людьми. Всё, стоп! — понимаю я по взмаху Гарги. Он замер у микрофона, слушает, как и все в зале, выступающего, смотрит внимательно на доску с формулами, но не переступает черту. Он не хочет появляться в том зале.

За последнее время Гарга переменился. Я привык, что с утра он возникал на экране и спрашивал, сколько дать мне на день расчетов, чтоб я не отбил пальцы. Строгий и чуть ироничный, он беседовал так с каждым сотрудником и хотя никого не торопил и не понукал, все чувствовали, как горит в нем желание быстрее завершить опыты.

Но вот уже двое суток профессор Гарга сидел, запершись, в студии. Что он там делал в промежутках между переговорами, никто не знал. Я почему-то представлял его сгорбленную спину и устремленные в пол глаза. Мне казалось, что Гаргу мучают сомнения, правильно ли он поступает. Может быть, он, отбросив привычные понятия, смотрел на Землю с высоты облака и наблюдал маленьких человечков, как ученый — амеб под микроскопом? Или, наоборот, бежал в толпе растерянных, гонимых страхом людей? Или обвинял сам себя, чувствуя тяжелую ответственность за судьбу мира?

Как я ошибался! Ночью, проходя мимо комнаты, уставленной биомашинами, я услышал тихие шаги. Я замер, пригляделся. Гарга как привидение бродил между машинами, которые он еще недавно называл музейными экспонатами. Нет, он не прощался с ними. Надо было видеть, как он гладил их железные бока, как стирал ладонью пыль, как пробегал пальцами по клавишам, — надо было видеть эту жалкую и страшную сцену, чтоб убедиться: они для него — все. Я тихо ушел…

Сейчас, глядя, как Гарга слушает далекого от нас докладчика, не решаясь появиться в зале, я, кажется, догадался, что он делал эти двое суток. Наверно, он еще раз примерял к миру свое открытие, планировал общество бессмертных. И опять не понял, что оно никому не нужно. Он не мог трезво оценить будущее — ученый, который любит только свои машины, а не людей.

Я смотрю из окна на дядю и жду, когда он подаст мне знак. Не забыл ли? Всего минута подарена мне и Каричке, я уже беспокоюсь за эту минуту. Оратор сходит с трибуны, зал вместе с тремя десятками слушателей, креслами, столами и экраном улетучивается. Гарга оборачивается, машет мне рукой: выходи. Я вылетаю пулей и хочу сразу вскочить в светлый круг.

— Погоди. — Дядя удержал меня за плечо. — Светлый, расчет номер два, — объявляет он четко в микрофон.

Белые паруса домов поднимаются из зеленой пены — что-то милое, свое.

— Какой дом?

Я слышу далекий, как во сне, голос и медленно протягиваю руку.

— Этаж? Квартира?

Знакомый холл, зеркало, телевизор, столик. В глубине — пестрый витраж двери. Теперь я одним махом вскакиваю в круг и бегу с радостно остановившимся сердцем к двери. Я толкаю ее, но руки проваливаются сквозь стекло, и вслед за ними пролетаю я сам. Я даже не подумал, что могу испугать Каричку; увидел побледневшее лицо, вспыхнувшие глаза и застыл на пороге. Она медленно поднялась с дивана, прижимая к груди книгу.

— Здравствуй и не удивляйся, — быстро проговорил я. — Это я и не я, в общем, новый вид путешествия в пространстве. У меня меньше минуты, и я хотел бы много рассказать тебе. Я скажу иначе. Слушай!

О, не страшись, мой друг! Пусть взор мой, пусть пожатье рук Тебе расскажут просто и не ложно, Что выразить словами невозможно!..

Я видел, как она испугалась: может быть, подумала, что перед ней сумасшедший призрак. Не просто врывается без предупреждения, не открыв двери, прямо из стены, но хочет еще, чтоб его принимали за обезумевшего от любви доктора Фауста. А я так и хотел, я приказывал ей глазами: да, я Фауст, тот самый, который помогал тебе однажды — помнишь, это было еще в школе — готовить роль Маргариты. Так вот, слушай меня внимательно, запоминай и думай.

Отдайся вся блаженству в этот час И верь, что счастье наше бесконечно: Его конец — отчаянье для нас! Нет, нет конца! Блаженство вечно, вечно.

И Каричка догадалась, что я хочу сказать ей что-то очень важное, быть может, про облако, про Гаргу, про общество бессмертных, раз я выбрал роль доктора Фауста.

Она догадалась, что я не могу говорить с ней просто так, что этой, казалось бы, нелепой ролью я должен кого-то обмануть.

Она нашла в ответ нужные слова. Но все еще проверяя себя, поставила в конце вопрос:

Смерть для нас В этот час — Лозунг первый и святой?

Я кивнул. Те самые слова, Каричка, ты меня поняла. С этими словами сын Фауста и Елены разрушает вечный, неподвластный времени за́мок отца: вот он летит со скалы, смелый юноша, и, разбиваясь сам, разбивает круг ложного бессмертия.

И мы — я и Каричка — вместе говорим нашу юношескую клятву:

Лишь тот достоин жизни и свободы, Кто каждый день за них идет на бой!

Я смотрю в ее блестящие глаза и, чувствуя, что нам остались считанные секунды, ликую: ты умница. Есть любовь. Поиск бесконечного. Есть борьба… Бессмертие — это ложь. Обман человечества.

— Каричка, — кричу я, забыв обо всем, — скажи Акселю, что облако…

Внезапно меня ослепили две вспышки. Я упал.

Врачи говорят, что увидеть две вспышки одновременно нельзя, но я клянусь, что видел вспышку света и вспышку тьмы. Почему-то это обстоятельство удивило меня больше всего, и я упорно размышлял о нем с закрытыми глазами, пока не услышал знакомый голос. Он заставил поднять веки. Я лежал на диване. Рядом был Гарга.

— Ты переволновался, — сказал дядя. — У тебя слабые нервы.

— Наверно, — ответил я и сел. — Каричка не испугалась?

— Она не видела. Я выключил установку.

— Ну и хорошо, — сказал я мрачно. — Я пошел работать.

«…Слабые нервы! Как бы не так! Спросите лучше у своего облака, почему я грохнулся в обморок, — оно слишком внимательно слушало меня и ничего не понимало. Я не могу вразумительно объяснить все это, но до сих пор я никогда не падал в обморок. Да у меня такие нервы, что на них хоть пилой играй!..»

Так ворчал я, работая в машинном зале. И пока мои пальцы механически стучали по клавишам, я разбирал про себя разные события. Мрачный энтузиазм Гарги, маневры облака, мои споры с товарищами, доклад Питиквы, механические приматы, информация о мозге, которую я закладывал в машины, — все сходилось в одной точке: облако и Гарга хотели превратить людей в безропотных, как Килоу, кукол.

— Сон — самое превосходное состояние человека, — сказал мне сегодня утром Килоу. — Вы замечали, с какой легкостью там свершаются мечты?

— Да, — отвечал я, — во сне я часто летал. — Я говорил серьезно.

— Полет воображения! Представьте себе, все открытия и я делал во сне. И сегодня мне удалось решить очень важную проблему.

— Какую?

— К сожалению, уже два часа не могу вспомнить. Но вспомню, обязательно вспомню. Времени у меня достаточно…

Вот именно: у него достаточно. А у меня мало. Я никак не мог проникнуть в сердцевину облака. Я нервничал, чувствуя каждую минуту неизбежный ход времени, и проклинал себя за беспомощность. Я был одинок, как никогда.

Философский монолог прервал доктор Наг. Он молча стоял за моей спиной и наблюдал, как я вымещаю злость на клавишах. Потом прервал молчание.

— Кажется, самочувствие неплохое.

Я вскочил.

— Ваши литературные опыты изящны, — продолжал Наг, и я покраснел, уловив усмешку в его словах. — Но нельзя подвергать себя опасности.

— Какой?

— Неужели вы не понимаете, что выход точной информации с острова невозможен? Только профессор Гарга держит связь с миром и ведет переговоры от имени облака.

— Доктор Наг, — я подошел к нему вплотную, — объясните мне, что здесь происходит.

— Здесь ведутся опыты, вы это знаете.

Я видел, что Наг говорит со мной серьезно, и решился сказать о главном:

— Но если все станут, как Килоу, эти опыты чудовищны.

— Я всего лишь химик, — сказал Наг. — Об остальном могу догадываться. Есть такой простой пример, описанный во всех учебниках: определенные изменения в клетках активного вируса превращают его в пассивный вирус.

— Это бесчеловечно, — сказал я, чувствуя, что побледнел.

— Раньше здесь было иначе, — спокойно продолжал Наг, не замечая моей реплики. — Но когда профессор Гарга вернулся с космической станции, вслед за ним появилось облако.

— С космической станции?

— Там он испытывал последний образец машины и сделал свое открытие.

— Станция «М-37»?

Я вспомнил, как Гарга искал на ракетодроме пропавшие контейнеры, как ругал он диспетчеров, как испортил весь праздник. Космическая станция — облако — открытие — первый бессмертный. Секрет могущества Гарги был в этой цепочке.

— Да, «М-37», — подтвердил доктор Наг.

— Надо что-то сделать!

Наг взял меня под локоть, подвел к окну.

— Попробуйте снять силовое поле, если сможете. — Он опять смеялся надо мной. — И не забудьте, что роботу можно только приказывать. Причем на его языке.

Он ушел, а я бросился к лентам записей. Вместе с последними словами Нага ко мне пришло решение. Я заменяю в машине ленту Килоу на свою (такие записи велись во время отдыха всех работников лаборатории для сравнения с состоянием подопытного). Итак, я заменяю ленту, и через несколько минут ложная информация поступает в облако. Оно решит, что подопытный чудесным образом выздоровел, воскрес, и начнет действовать. Может быть, это нечестно — подвергать профессора Килоу сильному удару, но иначе я не мог поступить. Только получив сигналы облака и реакцию Килоу, я мог предъявить ученым доказательство бесчеловечности опытов. Центр Информации расшифрует записи, узнает код облака, смоделирует его строение.

Я уже видел, как удираю с этого дьявольского острова. Выхожу — а там зеленое лето…

Едва успел я заменить ленты, как загорелся сигнальный глазок: машина передавала информацию. Профессор Килоу, которого я отыскал по видеофону, сообщил, что сегодня облако облучает его через каждые два часа. Теперь предстояла лишь встреча с Гаргой.

Я поднялся в студию и удивился, услышав чужой, спокойный голос. Гарга обернулся на стук дверной ручки, быстро выключил динамик. Но я уже слышал — достаточно было этих двух неполных фраз:

«…Опыты, опасные для человечества. Совет надеется…»

Гарга, сгорбившись, сидел за столом. Он смотрел на меня и словно не узнавал.

Наступило молчание.

— Это предупреждение нам, — наконец сказал я.

Он встал, расправил плечи.

— Да, нам. — Гарга неожиданно улыбнулся. — Совет взволнован. Если победит мое предложение, перед социологами, философами, психологами и прочими встанет ряд острых проблем. Их надо решать быстро. Скромные земные ресурсы вряд ли устроят новое общество бессмертных…

Я слушал красноречивые рассуждения, и злость охватывала меня. Разбитые гравилеты, бледные лица, испуганные глаза — сколько их еще?

— Хватит! — прервал я Гаргу. — Вы не о том. Лучше скажите, сколько жизней будет искалечено!

Дядя резко остановился, будто налетел на невидимое препятствие, уставился на меня.

— Я уже говорил тебе, — произнес он спокойным голосом, — что возможно усиление рационального…

— Сколько новых Килоу вы планируете?

— Опыт еще не окончен. Рано делать выводы.

— Или поздно, — подумал я вслух. — Там, на «М-37», когда вы столкнулись с облаком, вы уже знали, что оно будет нападать на нас?

— Ах, вот оно что… Нет, не знал.

— Почему вы не предупредили Совет? Струсили?

— О чем ты говоришь! — закричал Гарга, выходя из себя. — Твой Совет сидел в уютных кабинетах, когда я один на треклятой космической станции, один во всем космосе, увидел эту сверкающую штуку. Пока мы налаживали переговоры, я насмотрелся таких картин, каких не увидит никто, никогда — ни один сумасшедший. Я был для него первым человеком, а оно для меня — первым настоящим помощником. Я, именно я первый договорился с ним по радио, и мне ничто не было страшно, потому что цель была достигнута: моя биомашина работала. Случай, совпадение обстоятельств, — энергия этого дьявольского шара и моя машина, — но она ожила, она работала! Ты понимаешь, что это значит для ученого — достигнутая цель?!

— Да, понимаю! — Я тоже сорвался на крик. — Но ведь есть еще благоразумие!

— «Благоразумие»! В твоей жизни наступит момент, когда ты пошлешь к чертям всякое благоразумие и поверишь в свои идеи!

— Это предательство! — сказал я тихо, но твердо. — Вы за это ответите.

— Не забывай, что ты — мой сотрудник. И тоже разделишь ответственность.

— Я ничего не забыл… Но вы… вы никогда не посмеете облучать людей насильно!

— Насильно? — Гарга рассмеялся. — Война маленького острова со всем миром? Не думаешь ли ты, что я сошел с ума?

— Тогда откройте остров для всех!

— Это дело облака, — устало сказал дядя. Он сел, обхватил голову руками. Кажется, он понимал, что ловушка захлопнулась.

— Прикажите ему! — потребовал я. — Или вы тоже подопытный?

Дядя в бешенстве вскочил.

— Хорошо, я — подопытный, — хрипло сказал он. — И это мое дело… Но какого черта сюда лезет Совет! Что ему нужно! Неужели непонятно, что облако не будет перестраивать всю жизнь Земли?

Я подошел к нему вплотную, сказал:

— А если вернутся те девятьсот?

Мне показалось, он побледнел.

— Кто ответит за плен Сингаевского? — спросил я его.

Он промолчал.

— За разбитые гравилеты?

Он молчал.

— За искалеченного Килоу?

Он молчал.

— Никто к вам никогда не придет! — сказал я совсем тихо. — Слышите? Никто! Никто не спросит, существуете вы на самом деле или нет!

На меня глядела белая застывшая маска с темными провалами глаз.

21

А совсем рядом, за забором, была другая жизнь. На рассвете рыболовные бригады садились в воздушные мобили и улетали в море; они возвращались после захода солнца на землю, которую как следует не успевали рассмотреть, но любили и чувствовали, как своих детей и жен, как теплый уютный дом и песни. Там, за забором, кап варил уху и катал на плече внука Мишутку, потому что рыбачек тоже тянуло в море. Из-за забора еще недавно махала мне Лена в пушистой снежной шубке и шапочке и звала бродяжничать по острову. Сейчас я приду к ней и скажу: «Я — предатель, потому что помогал Гарге. Я готов нести ответственность»…

И я пошел к ней. Я должен был это сказать, чтоб весь остров знал, какое будущее готовит им Гарга.

Дома были только кап и Мишутка. Они натягивали меховые унты. Радостно объявили:

— Мы — в море!

— Как, пешком?

— Мы видим море до дна, — успокоил меня кап.

— И катаемся там на коньках, — добавил Мишутка.

— А Лена?

— Лена? — Кап развел руками. — Улетучилась. Михаил, где Елена?

Мишутка довольно шмыгнул носом.

— Она работает в музее.

— Прогуляйся, — просто сказал кап.

В музее я прошел залы с каменными крючками и каменными наконечниками стрел, залы с образцами пород и чучелами животных, залы морской флоры и фауны, залы с документами истории. Портреты ученых провожали меня суровым взглядом: они знали, что мне нужна Лена.

Я нашел ее в комнате с высочайшими, до самого потолка, шкафами. Она сидела среди груды папок. Я подошел осторожно, позвал. Она подняла голову, улыбнулась, приложила палец к губам.

— Тише! Садись и читай.

Лена сказала это таким тоном, что я невольно повиновался. Она придвинула мне папку.

Сверху листки из школьной тетрадки. Торопливый размашистый почерк: «Сонюха, милая…» Я с недоумением взглянул на Лену. «Читай!» — приказала она глазами.

«Сонюха, милая, знаю — сердишься: вышел из дому купить папиросы и исчез на две недели. А все Лешка Фатахов. В буфете мне сказали, что связи с ним нет, горючее кончилось. На улице метель. Я — к командиру. Вхожу, а Лешка как раз радирует: «Сижу в Жиганове, у бабки на огороде. В кабине тяжелобольной». А из вертолетчиков на аэродроме был один я. Ну, полетел, разыскал Лешкин самолет, взял больного, отвез в больницу.

Утром в гостинице слышу шаги по лестнице. Соображаю: радиограмма. Точно — лететь в Караму. А что такое Карама — это я уж понимаю. Каждый год весной одно и то же: река ночью тронулась, льдины встали поперек, вода по всей деревне, люди на крышах. Стоят они себе на крышах и спокойно ждут — сейчас прилетят за ними вертолеты. Да, прилетим, но черт бы их взял с их Карамой: ставят деревни в таком гиблом месте!

И все. С той самой Карамы началось обычное весеннее расписание: заторы взрывай, людей вывози, Задачинск спасай, Зудиху спасай, баржи спасай. Спим по три часа. Едим на ходу. Папирос нет. Одно выручает: как вспомню, что в тылу все спокойно, сразу мне легко. Это про вас с Андрейкой. Вижу, как ходите вы на наш таежный аэродром встречать меня, и Андрейка тебе объясняет: «Это «ЯК», это «ИЛ», а это папин стреколет». Вижу, как ты улыбаешься: так и не научился говорить «вертолет».

Поедем мы, Сонюха, в отпуск в Рязань, к моим. Там в сентябре яблоки падают с веток. Тут-тук по земле. Андрейка соберет их в кепку. Точно, поедем — на три месяца, еще за прошлый год. А хочешь — на пароходе вверх по Лене. Там скалы отвесные, щеки называются, а на самой вершине смелый человек вырубил слова. Я летел мимо, но не разглядел — какие. Там покажу тебе место, где будет Новоленск. Красивое место, на излучине. Будет там город, высокие белые дома, и как только его построят, мы переедем. Прощай тайга, прощай медведи, будем жить в Новоленске.

Скоро вернусь, не сердись, Сонюха. А хочешь узнать точнее, спроси у командира.

Андриан».

Я вздрогнул, увидев дату: 22 мая 1961 года. Только что этот живой человек, смелый вертолетчик, был рядом со мной, но оказалось, что нас разделяет пространство длиною в век. В папке лежали дневники, письма, записки людей того времени, когда строились гигантские электростанции, когда открылась бездна космоса и бездна атома, когда газеты каждый день писали о героях. Так неожиданно я встретился с ними.

Письма… Открыл наугад и снова зачитался.

«…Здравствуй, дорогая мамочка. Опишу тебе наших ребят, чтоб ты знала, с кем я работаю, и если кто к нам приедет с приветом от меня, прими по-королевски. Самый наш силач и самый веселый, конечно, Иван Сомов. Больше двух метров. Ему трудно ходить по проводу, сильно раскачивает, потому что по всем законам физики центр тяжести очень высоко. Но он ходит. Однажды, когда не было трактора, он руками раскрутил большущую катушку провода. Я зову его Иван Иванович.

Еще Геннадий Мохов, он работал паровозником, а как приехал сюда, сказал: паровозник — отмирающая профессия, давайте новую. У него большое несчастье — младший брат, Витька, сбежал со стройки и оставил записочку: стыдно, мол, мне, но моя девушка замучила письмами, уговорила ехать. Ходит Мохов хмурый, а его все утешают: вернется Витька, обязательно вернется, не грусти.

Но если б ты видела, мама, Владимира Ганапольского, ты бы сразу поняла, что значит настоящий человек, и полюбила не меньше, чем меня. Где бы мы ни работали, бригадир приходит, как на праздник: ботинки начищены, чистая рубаха, под рубахой тельник, брюки режут воздух. Потому что в человеке все должно быть прекрасно…

Он мне сказал, что когда учился в школе, то не любил Маяковского, а сейчас очень уважает: жизнь научила. Кажется, и я его стал понимать… А если бы ты слышала, как он говорит — ребята рты открывают. А он засмеется и скажет: «Это не я, это Киров сказал». И обязательно закончит: «Ну, хлопцы, по-флотски».

Самое интересное, что его, героя, недавно критиковали в газете. Заметка такая маленькая, а на всю стройку разнесла: «Ганапольский забыл семью». Не бросил, конечно, а заработался — понимаешь? — воду носил, дрова колол, а за продуктами в город времени не было ехать. Ну, ребята из бригады сразу собрались, сказали ему: «Езжай по магазинам, привези запас на месяц». Он, конечно, поехал — дисциплина.

Я не могу понять, когда он все успевает. Зубрит языки. Одолел даже политэкономию. Сам научился читать чертежи. Видела бы ты, как он их читает: «Это господин металл, это господин дерево, это господин цемент…» А главное, ненавидит рвачей. Как-то подошел к одному, отвел в сторону и говорит: «Ты думаешь, здесь рубли длинные, как портянки? А ну мотай отсюда!» И тот умотал.

Ты знаешь, мамочка, что за меня беспокоиться не надо. На высоту я не лазаю, работаю поваром. Когда я сюда приехал, уже стоял поселок и была нормальная жизнь. А до меня ребята попробовали таежной закуски: пробивались через болота, горы, бурелом. Лошади в тайгу не шли — боялись мошки, тащили их силой. Тропы показал старик медвежатник. А дальше надо было рубить просеки, копать землю, переплывать дурные, бунтующие весной реки и даже учиться правильно держать лопату — многие не умели. Диабаз долбили вручную, жгли на камне костры и лили воду, чтоб трескался быстрее.

А однажды весной, в половодье, наш участок отрезало от всего мира — так ребята пробирались за продуктами по проводам.

Но это было до меня.

Как-то зимой приехали французы, киноработники; они знакомились с тайгой, чтоб снимать фильм. Стоял мороз под пятьдесят, французы были укутаны до бровей. Спрашивают: «Кто здесь хозяин — медведь?» — «Бульдозер», — говорят им. «О, бульдозер! Познакомьте нас с теми, кто работает на бульдозере». Приехали французы на наш участок. А ребята как раз собирались под выходной в город. Ну, выскочили из дома, умывались снегом. Французы ахнули — и сразу фотографироваться на память. Так и снялись: они в тулупах, а ребята в майках.

Эту фотографию я тебе посылаю.

Здесь все, о ком я тебе рассказал.

Твой сын Сережа».

Осторожно держал я рукописи. Я не читал газет тех лет, но думаю, что они прославили не всех героев. Их было в миллионы раз больше, обыкновенных людей необыкновенного времени — так назвали середину прошлого века. Они открывали мне свою душу. Они смотрели на меня с фотографий, висящих на стенах, и как бы спрашивали: а что сделал ты?.. Я растерянно взирал на старые картины — они сохранили их дела: плотины, заводы, города. Это были памятники. Вдруг я вспомнил, как Рыж, удивленно взмахивая ресницами, дышит в экран, как он бережно держит на ладони то серебристую трубку ракеты, то неуклюжий экскаватор, то таинственно мерцающий кристалл и говорит: «Это Они делали для нас. Верно, Март?»

Я ушел из музея, оставив Лену среди папок. Она разбирала их, чтоб передать живое слово истории в Центр Информации Земли. В эти часы она забыла, что над островом стоит облако, и я не сказал ей ничего, не стал напоминать, что на свете, кроме доброты и отваги, еще существует зло.

22

Это Они делали для нас…

Верно, Рыж: просто и точно ты сказал. Я хорошо представлял этих людей. Видел, как широко шагает в сапогах бригадир Ганапольский и думает, как подзажечь ребят на новое дело; как лежа курит папиросу за папиросой вертолетчик Андриан, курит и смотрит в темный угол, а видит белый город на излучине и сына Андрейку под березой — всего, с головы до ног, в маленьких солнцах; как идет по проводу над голубой водой повар, совсем еще мальчик, как он счастлив оттого, что дурные реки отрезали их участок от всего мира, и он идет по проводу и сочиняет письмо маме, от которой ничего не умеет скрывать. Эти трое и тысячи других, неизвестных мне, мечтали построить новый город — я знаю, даже не читая их писем: ведь города уже стоят на своих местах.

А я? Какой город хотел построить я? Когда родители улетали на Марс, я просил взять меня с собой: я хорошо представил аккуратные домики, покрытые прозрачным куполом, и один из них — моя школа, к нему ведет песчаная дорожка. Мама, как и я, смотрела печальными глазами на отца, но он точно знал, что там нет школы. И пока они строили эту школу, я вырос, и теперь мне нужен большой машинный зал, чтоб показать свое умение. Нет, даже не машинный зал, а маленькая комнатка на лунной станции, откуда я буду передавать Симу добытую мной информацию. А если уж говорить совсем откровенно, мне нужно только одно кресло, и больше ничего. Только одно кресло в ракете солнечной экспедиции. Тогда меня не будет грызть совесть, что вот уже восемнадцать, а я так и не построил город.

Они стояли на своих местах — столетние сибирские города — в излучинах рек, на берегах таежных морей, на крутых боках серебряных и железных гор, а людей, которые их строили, уже нет. Не смотри на меня такими грустными глазами, Рыж, это так — жизнь имеет свой финиш. И лучше долбить день и ночь диабаз, жечь его огнем и поливать водой, чем проспать свои годы, надеясь, что кто-то преподнесет тебе бессмертие. Это великий обман, Рыж, ты понимаешь? Жизнь — движение, она без остановок. Пока я не столкнулся с облаком, я вообще не знал, что такое страх; но мой страх — это не страх, а мучительное беспокойство, боль за тебя, за Леху, за Каричку, за всех маленьких и больших детей.

Ты извини меня, Рыж, что я позвал тебя в этот мрачный машинный зал. Уже ночь, и грустно быть одному с бездушными автоматами. Ты ведь знаешь, что я не предатель, я это докажу. Я сознательно путаю ленты и аккуратно записываю все, что делает облако. Доктор Наг, кажется, разгадал мою хитрость, но он не хочет ни во что вмешиваться. Он только бросил на ходу: «Подопытный уже два сеанса без сознания». Когда я начинаю его жалеть — этого ни в чем не виноватого Килоу, — я вспоминаю Гришу Сингаевского. Мне кажется, Гриша говорит: «Ты должен передать людям эти записи. Ты должен прийти к финишу первым даже без гравилета». Да, должен — я это знаю; а потом я вернусь за Сингаевским.

Тебе пора спать, Рыж. Мне осталось перевести записи в маленький блок и спрятать его в карман комбинезона. Пусть тебе приснятся говорящие байкальские рыбы — они расскажут тебе удивительные истории.

…На рассвете в зал заглянул доктор Наг. Увидев, что я сижу за пультом, он вошел.

— Слышали новость? Совет потребовал снять защитное поле.

— Что ответил Гарга?

— Ничего. Заперся в студии и сидит там.

— Совещаются?

— Наверно. Совет объявил, что построенные установки могут разрядить облако.

Я поспешно натянул комбинезон.

— Вы куда? — спросил Наг.

— Предупредить рыбаков, пока еще не выехали. Вдруг облако решит снять силовое поле… Наступит жара… Лед начнет трескаться!

— Вы славный парень, — сказал Наг.

— Вы мне во многом помогли, доктор. Спасибо.

…Все же я опоздал: рыбаки уехали в море. Отец Лены, спокойно выслушав меня, позвонил на радиостанцию и приказал вернуть мобили. Не удивился он и моей просьбе.

— Выход с острова есть, — ответил он, подумав. — Пещера в скале. Она проходит под силовым полем. А по сопкам не проберешься, пока не снята блокада.

Он одевался не спеша — шерстяные носки, сапоги, полушубок. Я умолял его глазами: быстрее! Он, кажется, понял и, заказывая дежурный мобиль, сказал:

— Не через десять минут, а сейчас.

Я благодарно кивнул.

Песок скрипел под ногами, как снег, мороз щекотал кончик носа. Первые лучи легонько коснулись крыш, позолотили их. Сейчас проснутся школьники, проснется кап Грамофоныч, проснется Лена, выглянет в окно, засмеется: «Доброе утро!» А я побегу через лес, через зеленое поле, чтобы подлый удар облака не погасил больше ни одной улыбки.

— До ближайшей железнодорожной станции пятнадцать километров, — сказал инженер. — Из нас никто не ходил — старая охотничья тропа, но по карте пятнадцать и точно на юг. Проводить?

— Не надо. — Я измерил взглядом богатырскую фигуру. — Вы лучше займитесь Гаргой.

— Не волнуйся. Все выясним и поставим на свои места.

Ярко-оранжевый мобиль приподнялся на воздушной струе и легко заскользил над стеклянным щитом. Неслись нам навстречу пестрые ледяные заплаты — зеленые, белые, голубые плиты, крепко спаянные морозом, но я смотрел не на них, а на темную, неприкрытую снегом скалу — берег Большой земли.

Вдруг замигала лампочка на щитке, шофер включил радио.

— Мобилю сто двадцать шесть вернуться назад. — Голос четко и властно выговаривал слова.

— Гарга, — узнал я.

— Прыткий старикан, — усмехнулся инженер. — Рано встает.

— Это облако, — догадался я. — Оно предупредило Гаргу.

— Мобилю вернуться назад. Вы приближаетесь к границе поля. Это опасно.

— Давай, Саша, к самой пещере, — скомандовал инженер водителю. — Где у тебя компас и карта?

Он спокойно начертил мой путь, сам положил карту и компас в мой карман, застегнул пуговицу. А Гарга все требовал. А скала летела навстречу.

— Сейчас возвращаемся, — наконец ответил в микрофон отец Лены.

Мобиль мягко шлепнулся на лед. Распахнулась дверца. Отвесная серая стена, в ней треугольная щель, завешенная длинными сосульками, и такое же отражение на гладком льду.

— Беги! — сказал отец Лены. — Счастливо!

А в спину мне ударило из динамика:

— Март, приказываю тебе вернуться! Иначе облако применит облучение!

Теперь, когда в кармане у меня лежит ключ от облака и всего-то сто метров осталось до спасительной границы, теперь отступать — ни за что. Мы еще проверим, кто проворней: может быть, я бегу быстрее света.

У самого входа в пещеру ноги мои разъехались, я шлепнулся на живот и так и въехал головой вперед под торжественный ледяной портал. Встал. Ноги какие-то размягченные, идут неохотно. «Только-то и всего! — воскликнул я. — И это называется удар. Благодарю вас, дядя, за родственный тычок!»

23

Под сумрачным сводом я опять побежал. Подошвы гулко стучали о ровный лед. Здесь, наверно, тек ручей, он так и застыл голубой подземной дорогой.

«Более трехсот рек впадают в Байкал, а вытекает одна Ангара».

Вот уж не думал, что придется столкнуться с этой строчкой из старой энциклопедии. Впрочем, там сказано о реках, а не о ручьях, тем более подземных. Откуда составителям знать, что есть такой хитрый ручей, пробивший себе дорогу через скалу; весной он могуч и заполняет всю пещеру, несет с собой песок и камни, шлифует до блеска стены, летом утихает, катит себе полегоньку, прислушиваясь к тихому плеску эха под сводами, а когда удивленно останавливается, превратившись в гладкую дорожку, то на самом дне, под толстым льдом, все равно бежит он, ручей, и даже яростный мороз не в силах его удержать.

Я почувствовал, что лед потрескивает под ногами. Но как осторожно ни ступал, вскоре провалился. Ручей неглубокий — чуть выше колен, но лед больно резал ноги даже сквозь плотную ткань комбинезона. Услышав плеск воды справа, я направился туда. У стены было глубже, ощущалось течение, зато исчез лед. Я шел и шел по пояс в воде, иногда натыкаясь на прохладный камень стены и ощупывая в нагрудном кармане маленький электронный блок с записями.

Я думал, что пройдет еще немного времени и я увижу впереди светлое пятно, которое будет расширяться до тех пор, пока не распахнет настежь голубое небо. А получилось не так. В середине пещеры становилось глубже, я прижимался к стене — теперь тут было самое мелкое место. Неожиданно моя рука схватила ветку, самую настоящую ветку с узкими твердыми листьями. И вот я раздвигаю уже не лед и не воду, а живые плотные заросли, и ручей звенит между ними, толкаясь в мои колени; я изо всех сил раздвигаю, разрываю упругие, хитро сплетенные ветви и вырываюсь из темноты.

Зеленый свет внезапного лета ослепил меня. Я вижу зеленую дальнюю сопку, зеленое небо над ней, зеленый ручей. Лето! Я совсем забыл, что ты бушуешь на воле.

— Лето! Здравствуй! — крикнул я, набрав воздуха, и слова беспечными кузнечиками поскакали впереди меня.

Теперь, когда будут говорить «лето», я представлю ослепительно-зеленый мир. В твою честь я бросаю прямо в воду свой комбинезон. Пусть ручей, если захочет, несет его с собой и утопит в самом глубоком месте Байкала.

Вот мой путь, начертанный крепкой рукой инженера: мимо сопочки, через тайгу, по охотничьей тропе, к станции. Там меня подхватит поезд.

Сначала я оглядывался по сторонам в поисках охотничьей тропы. Ничего похожего ни на берегу ручья, ни между деревьев не встречалось. Пихты, ели, лиственницы стояли так плотно, что в иных местах не то что охотник, но и белка не прошмыгнет.

Наивный человек, я думал пробежать эти километры за час. Надо надеть компас на руку, искать охотничью тропу, пробираться вперед.

Через некоторое время я почувствовал себя таежником. Откуда только взялась сноровка: рука отводит мохнатую ветку, нога нащупывает коварные ямы, глаза ищут проходы в буреломе. Кто их только навалил, этих могучих бойцов, выворотил прямо с корнем? Не стоит лезть в самую свалку, оттуда не выберешься и с топором, и сопку лучше обойти стороной, а потом положить на упавший ствол карту, сверить свой маршрут по компасу.

Вон могучие циркули опор, между ними натянуты серебряные струны. Когда-то по ним ходили таежные канатоходцы — верхолазы. Я пересекаю широкую просеку, провода торжественно гудят над головой. Но мне не по пути с опорами, я снова в тайгу.

Не сразу понял я, откуда пришла слабость. Не мог я так быстро устать. Было что-то странное, незнакомое в непослушании ног и рук, приятной лености всего тела, легком головокружении. Ветви стали сильнее меня, корни цеплялись за ботинки, и тихий торжественный звон лился из-под высокого свода. Я поднял голову, удивленный необычным праздничным звуком, который рождала то ли лесная тишина, то ли мое воображение, и увидел серебристое сверкание меж верхушек. Над острыми пиками елей, прямо надо мной висело облако. Мне показалось, что оно отыскивает меня в чаще. Что ж, я ни на минуту не забывал о тебе, даже когда пробирался в темной Пещере, я ничуть не удивлен и готов взять тебя в попутчики. Не думаю, чтоб ты явилось указать мне дорогу, но я все равно пойду вперед, а если откажут ноги, поползу, подтягиваясь за корни.

Когда я вышел на поляну, то внимательно рассмотрел облако, хотя рассматривать в нем было нечего: в промытом летнем небе, над частоколом елей и бело-зеленым полем оно выглядело странным, никому не нужным шаром, соперничавшим в блеске с солнцем. Но солнце лучилось живым теплом, а облако казалось хорошо отполированным куском льда. Оно облучало меня: я не чувствовал ни рук, ни ног — они словно не принадлежали мне, приятный звон в ушах сменился глухой пустотой, только глаза еще видели, куда идти. И я шел, шел сам по себе, удивляясь, почему идут ноги, которых я не чувствую. Может быть, я уже брел по этой охотничьей тропе, пропавшей неизвестно куда, и ноги угадывали знакомую дорогу; я брел здесь сто лет назад, а передо мной качалась широченная спина Сомова — он нес на плече моток провода и посвистывал, чтоб никто не видел, как ему тяжело; и Сережка-повар, совсем еще мальчик, волочил пудовые сапоги, почти умирая от усталости; и хмурый Мохов забыл обо всем, шагая механически и думая про удравшего брата Витьку; но все мы, как ни темно было в глазах от приступов внезапной слабости, упрямо шли вперед, потому что наш вожак, наш железный бригадир говорил: «Ну, хлопцы, по-флотски! Еще немного…»

Они уже умерли, а я все иду. Я иду по Марсу и ничего не вижу, кроме стрелки своего компаса. Наверно, багряный диск солнца опустится за горизонт, и тогда сразу придет страшный ледяной мороз, и я замерзну. Я падаю на песок, но голос отца поднимает меня: «Надо идти, Март. Если хочешь, брось сумку с каменной черепахой, мы потом добудем другую. Надо идти…» Нет, я не брошу сумку с найденной тобой каменной черепахой, я буду идти, и не замерзну, и дойду до города под блестящим цирковым куполом.

Я не лягу у шершавых крепких корней этой сосны, не закрою глаза и не увижу во сне, как я обгоняю ребят на своем красном гравилете. Слышишь ты, облако! Ты можешь бить меня в спину, в грудь, в голову, пытаясь заставить меня лечь, махнуть на весь мир рукой. Ничего у тебя не выйдет! Навстречу твоим сигналам поднимается ненависть. Я никогда не прощу тебе белого лица Карички, дрожащих рук Менге, пустых глаз Килоу.

Не думай, что я испугался черной быстрой речки, я просто ищу переход. Вот он — поваленные поперек пихты. Пока я полезу по ним, хватаясь за мягкие смолистые лапы, ты можешь спокойно целиться — хорошая, уязвимая мишень. Темно в глазах — это от близкой воды, но я не упаду, слышишь, я вижу то, что не видишь ты, — золотисто-оранжевую, как апельсин, горячую звезду Тау Кита.

Тау Кита — сестра золотая моя, Что так смотришь загадочно, словно маня? Я готов переплыть океан пустоты, И коснуться огня, и сказать: «Это ты?»

Не понимаешь? Повторять не буду. Эта песня подарена мне, она не имеет формулы. Ты слепо, хотя и видишь на расстоянии. Ты долго изучало нас, но так и не догадалось, что люди — не просто сумма клеток. Я исхлестан ветвями, пот заливает мне глаза, но я не боюсь тайги, не боюсь морей, не боюсь звезд. Мы все связаны друг с другом — деревья и горы, ручьи и моря, звери и птицы, планеты и звезды, земляне и наши далекие собратья. Мы связаны всем своим прошлым, настоящим, будущим и образуем один причудливый мир. В этом мире я — человек. Я составлен из тех же атомов, что и дерево, и звезда, и даже ты, но я совсем другой. Отвага и доброта, сила и ненависть моих предков не позволят мне превратиться в твоего раба. Может быть, ты поймешь это, когда люди отдадут тебе приказ на твоем языке — роботы привыкли подчиняться только командам.

…Я не заметил, как взобрался на сопку. Облако не отставало ни на шаг: я стоял, обхватив руками ствол сосны, и оно повисло прямо над нами. Я держался за дерево, прижавшись щекой к его шелковистой коже, и видел уже купол железнодорожной станции, блестящую нитку рельсов — отсюда, с вышины, я мог дотянуться до них рукой. Но руки крепко сжимали ствол…

Красная птица взлетела над станцией, я вздрогнул: это был гравилет. Он шел очень быстро. Прямо на мою сопку. Я почувствовал гладкий руль в руках, услышал звон перьев. Все пело во мне, словно я сам сидел в кабине: так, хорошо, ловкий поворот — выигранные метры, теперь машина со свистом режет воздух, превращаясь в красную молнию.

Но куда же он летит? Здесь не только я, здесь облако. Он что — не видит?

В одно мгновение я понял все: прямое стремительное крыло — да ведь это мой гравилет. А за рулем тот, кто его собрал, — Рыж, и он отлично видит облако и летит прямо на него. Неужели он ищет меня?!

Я оттолкнулся от дерева, побежал Навстречу, махая руками.

— Рыж, назад! Назад, Рыж!

Гравилет быстро приближался, Он разрастался на моих глазах, занял уже половину неба, а вторая половина была облаком, твёрдым, как кусок льда. Про себя я молил Рыжа свернуть. Но он уже ничего не мог сделать.

Гравилет ткнулся в невидимую стену, вздрогнул, как подбитая птица.

Он упал на зеленые ветви ели, скользнул по ним вниз.

Рыж лежал в стороне от разбитой машины. Я взял его на руки и понес вместе с креслом, к которому он был пристегнут. Глаза его были открыты и как будто спрашивали: «Это ты?»

24

Рыжа похоронили на сопке. На самую вершину вертолеты подняли большой камень гранита. А на него поставили красный гравилет. Под одним крылом — Байкал, под другим — тайга.

…Я целую вечность собирал гравилет. Время остановилось. Удивленные, широко распахнутые глаза Рыжа смотрели на меня. Перья тихонько позванивали — они хранили тепло его рук. Это был гравилет Рыжа.

Рыбаки с Ольхона вырубили в скале лестницу. Шли и шли по ней люди, оставляя на ступенях еловые ветви, кедровые ветви, цветы…

Когда началась беда? Когда я сказал, что еду на Ольхон? Когда решил бежать с острова? Когда рыбаки вошли в лабораторию Гарги и отец Лены радировал, что облако преследует меня? Все мы невольно обращались к Рыжу. Несколько дней назад он прилетел в спасательный отряд на собранном им гравилете. В тот момент, когда радио передавало мои координаты, он сидел в машине. Он всего на полминуты опередил спешивших следом летчиков, которые знали, что лететь прямо на облако нельзя…

Подошла Каричка, протянула сжатый кулак.

— Он самый смелый. — Она села на камень, прижалась к шершавому граниту. Она не плакала, слушала тишину камня. — Никогда я этого не пойму.

Дул с Байкала ветер. Трепетали красные крылья. И легкой стаей закружили над сопкой гравилеты. Все летчики, которые здесь были, поднялись в воздух. Медленно вращалась заросшая лесом сопка, уплывали флаги, и красная птица была готова взлететь с камня. Там, под ее крыльями, говорили о смелом человеке, о гравилетчике Рыже, и мы подхватывали эти слова на свои крылья и несли их над тайгой. Может быть, впервые в жизни плакали байкальские рыбаки, и наши лица тоже были мокрыми от слез.

Сверкающими стрелами пронеслись ракеты, оставляя за собой разноцветные хвосты, — так ракетчики прощаются с товарищем.

Грянул с вершины сухой залп —клятва верности рыбаков и охотников.

Гравилеты будут кружить, пока не зайдет солнце, пока не вспыхнут над куполом станции видные издали огненные буквы:

ГРАВИЛЕТЧИК РЫЖ.

25

— Положение таково. Высокоразвитая цивилизация в созвездии Ориона, цивилизация приматов, как они себя называют, полностью овладела энергией и ресурсами своей звездной системы. В поисках новой энергии ими была взорвана одна из звезд. Смелый эксперимент привел к катастрофической ситуации: неожиданно начали разогреваться красное холодное солнце приматов и соседние звезды. Попытки вмешаться в реакцию оказались безуспешными. Через несколько тысяч лет эти звезды вспыхнут, как сверхновые. Приматы решают переселить свою цивилизацию и выбирают подходящую необитаемую планету. Я подчеркиваю: необитаемую, так как, хотя приматы и знали о наличии других, более отсталых цивилизаций, они не хотели вмешиваться в чужую жизнь. Девятьсот двадцать девять гравитационных машин отправились для разведки и подготовки нового места жительства. Вслед за этим корпусом должны стартовать грузовые и пассажирские корабли. Вы знаете, что одна из машин при облете белого карлика сбилась с курса и попала в Солнечную систему. Эти данные подтверждены имеющимися у нас сигналами экспедиции и самим облаком, с которым вчера удалось установить связь…

Аксель Бригов смолкает, оглядывает сидящих за столом. Нас четверо. Психолог Джон Питиква, прилетевший из Каира. И человек, которого я вижу впервые, — представитель Верховного Совета планеты.

Как все быстро произошло: побег с острова, похороны Рыжа, перелет в Светлый и этот знакомый зал со знаками Зодиака на массивных дверях. Там, за резными дверями, парит над сопкой красный гравилет. Там, над островом, по-прежнему сверкает облако. Только теперь оно вынуждено отвечать на наши сигналы: облако попало в фокус включенных установок и не может двинуться с места.

— Продолжайте, профессор, — потребовал в тишине представитель Совета.

— Выйдя на орбиту вокруг Солнца, облако обнаружило присутствие незнакомой цивилизации. Наблюдая за нами из космоса, прослушивая радиостанции, оно вошло в контакт с космической станцией «М-37», на которой вел свои работы профессор Гарга. Дальнейшее вам известно. Все действия облака свидетельствуют о том, что в новых условиях оно изменило свою первоначальную программу.

— Это было очевидно, — пробормотал Питиква, закрывая глаза. Мне даже показалось, что он собирался дремать.

Аксель нахмурился.

— Напомню вам, доктор, — резко сказал он, — что мы это установили совсем недавно.

— Да-да, недавно, — сонно согласился психолог.

Представитель Совета невозмутимо молчал.

Я уже не знал, зачем я здесь нужен. Все эти теории я и так испытал на своей шкуре.

— Коротко говоря, облако решило ставить опыты на людях. Работы Гарги подсказали направление этих опытов… — продолжал Бригов.

— Цель? — перебил представитель Совета.

— Рациональная перестройка человеческого общества. Подготовка будущего соседа и союзника приматов для совместного использования энергии Галактики. Возможно, подготовка запасной базы для переселения. Как видите, цели самые благородные. — Бригов развел руками.

— Но разве оно не понимало, что для перестройки не хватит сил? — холодно продолжал представитель Совета.

— Вероятно, — ответил Бригов. — Однако облако только указывало нам путь. У меня создалось впечатление, что ему совсем было безразлично наше мнение.

Все невольно усмехнулись. Питиква внимательно взглянул на меня. Я догадался: сейчас спросит.

— Как твое мнение, Март?

— Мне казалось, — начал я неуверенно, — когда я с ним разговаривал… мне казалось, облако скрывает свою настоящую цель, просто говоря — врет. Простите… И еще — иногда я тоже чувствовал себя подопытным…

Мои сбивчивые слова почему-то пробудили старого Питикву.

— Правильно! — сказал он громко. — Получается логическая несуразица —это с нашей точки зрения. Забыв свою прежнюю программу, машина с другой планеты вмешивается в чужую жизнь, причем взваливает на себя неразрешимые задачи и поступает очень глупо. Где же разумный анализ обстановки, система контроля и прочие, прочие механизмы, необходимые в столь сложном космическом аппарате?

— Спросите лучше у облака, — буркнул Бригов.

— Давно бы спросил, если б вы вовремя построили установки, — парировал психолог. — Впрочем, это не помогло бы. Спрашивать бесполезно.

Аксель и я с удивлением уставились на Питикву: что, мол, еще надо, когда облако в наших руках?

— Вы хотите сделать сообщение? — спросил представитель Совета.

— Да! — Питиква медленно поднялся. Он стоял перед нами, как огромная черная гора с белой шапкой снегов на вершине, и загадочно улыбался. — Мои рассуждения просты. Если предположить, что под влиянием внезапных факторов в этой машине произошли какие-то нарушения, все несуразные, на наш взгляд, поступки облака будут вполне естественны. Могло так случиться, что при облете белого карлика, когда изменилась траектория последнего шара, сильный потенциал замкнул в нем определенные цепи. Подобное ненормальное состояние бывает, как вы знаете, и у наших электронных систем.

— Машинная шизофрения? — серьезно спросил Бригов. — Сумасшедший с Ориона — я тебя правильно понял?

— Точный диагноз пока бы не ставил, — иронично отвечал психолог. — Мы еще не знаем устройства системы. Однако, проанализировав с этой точки зрения тактику облака и все его сообщения, особенно тот блок записей, который принес нам Снегов, Центр Информации составил примерную модель машины.

Питиква включил экран, и началась пляска столь сложных математических символов, уравнений, графиков, что я сразу же сдался, стараясь не пропустить только выводы — общечеловеческие, понятные слова. А они гласили примерно следующее: в сложнейшей конструкции приматов, в облаке, работала только часть информационно-программного устройства, остальные системы или не принимали активного участия, или же были повреждены.

Воцарилось молчание.

Невозмутимый Аксель Бригов вскочил с места, забегал по залу.

— Еще не хватало лечить космических идиотов, — бубнил он под нос. Потом остановился, резко повернулся к врачу: — Ты, Джон, все это придумал, ты и расхлебывай!

— Успокойтесь, — сказал представитель Совета, хотя, судя по блеску глаз, он и сам был не менее других взволнован неожиданным выводом. — Что вы предлагаете, доктор?

— Как сказал Аксель Бригов — лечить. И лечить не менее терпеливо, чем больного человека. Я нисколько не шучу. Во-первых, путем переговоров Центра Информации с облаком, для чего будет составлена специальная программа: надо уточнить характер нарушений. Сейчас я бы сказал так: комплекс превосходства — это та функция, которую присвоила себе и последовательно разрабатывала действующая часть машины. Во-вторых, поймав облако на логической несуразице, дадим ему возможность исправить свое устройство. А именно: объявим, что мы включим установки, которые его уничтожат.

— А если оно будет обороняться? — спросил представитель Совета.

— Думаю, что самосохранение для него гораздо важнее, чем все остальное. Машину без этого основного правила не станут посылать для разведки планет.

— Если не подействует психологический эффект — что дальше?

— Тогда мы включим установки, — спокойно продолжал Питиква.

— Но будет взрыв! Мы его взорвем, так и не узнав, что это было.

— Взрыва не будет. Мы включим другие установки-излучатели. Сильный электрический разряд встряхнет облако. А поскольку мы имеем дело с машиной, которая мгновенно распознает, смертельный этот удар или полезный, она не применит никакого оружия защиты. В этом и состоит мой план.

— Итак, борьба с Наполеоном, — согласился Аксель Бригов.

— Не с Наполеоном, а с машиной, возомнившей себя Наполеоном, — поправил представитель Совета.

Всю неделю Центр Информации Земли вел переговоры по лучам мазеров с висящим шаром. Это была борьба идей на предельной для машин скорости. Совет ученых согласился с гипотезой Дж. Питиквы. Она была проверена, и Верховный Совет одобрил план действий.

…Над Байкалом солнце стояло в зените, когда около ста экранов были подключены к специальным камерам, поднятым на гравипланах. За резные двери института я попал только с помощью Бригова, который выудил меня из толпы сотрудников, жаждавших проникнуть в зал. Он гудел от голосов, этот огромный сводчатый зал, где несколько дней назад нас было всего четверо.

Но вот стихло. Я увидел вытянутый, как корабль, желтый остров — он резал острым носом набегающие волны. Золотые крыши домов, серый куб за глухим забором, безлюдные улицы. Все уехали. Кап, Мишутка, Лена — где вы сейчас? Где-нибудь на материке, вы ведь так говорите. Странный пустой город. Как новые сети, брошенные на берегу.

Сейчас на облако направлены все взгляды. На него — все установки. На него — тонкие лучи мазеров. Удастся ли?

Голос Питиквы за кадром:

— Объявлено, что через пять минут будут включены излучатели.

Напряженная тишина. Та же картина: остров — поселок — облако… Облако — поселок — остров…

— Не отвечает, — говорит Питиква.

«Не удалось. Оно не в состоянии перестроиться, — думаю я. — Что дальше? Удастся ли дальше?»

Я знаю: еще несколько минут, и в облако вонзится сильный разряд. Если Питиква прав, он встряхнет, включит всю систему. Если облако не поймет и ответит смертоносным излучением — блеснет огонь взрыва.

Зал ахнул: вспышка озарила облако. Все вскочили, но это не взрыв. Вон оно — облако, на своем месте. И город. И остров. И море. Просто облако просияло.

И во весь экран лицо Питиквы. Усталое лицо.

— Поступили первые сообщения, — спокойно говорит он. — Система облака включилась в нормальную работу… — Пауза. Питиква продолжает: — Облако возвращает гравилет с пилотом Сингаевским…

Медленно и спокойно, как из обычной серебристой тучки, вынырнул желтый гравилет. Медленно, круг за кругом парил он над морем, приближаясь к берегу. По этим кругам я догадался, что гравилетом управляли приборы. Вот он сел на высокий каменистый берег. И тут же рядом опустился санитарный вертолет, перекрещенный красными полосами. Врачи бегом к гравилету. Вытащили неподвижного, с болтающимися, как у тряпичной куклы, руками и ногами пилота, перенесли в свой вертолет…

Экран погас.

…Я брел по коридору, ничего не видя, ничего не соображая, твердил про себя:

«Все, все. Вот и все».

За стеклянными стенами, в залитых солнцем залах работали сотни машин, каждая из которых была клеточкой гигантского электронного мозга планеты. Шел обмен опытом двух разных цивилизаций. Великий обмен информацией.

Я брел по коридору, представляя, как ежесекундно рождаются новые тома, заполненные одной лишь информацией. Их надо изучать много лет. Но самый главный вывод невозможно спрятать ни в ячейках памяти, ни в толстых томах, он ясен всем: люди давно уже решили, что побеждает мужество.

Облако в этом убедилось…

Обмен длился три дня. Потом облако объявило, что продолжит полет к своей новой планете, и ушло в космическое пространство.

В самый сильный телескоп можно будет увидеть, как светлая точка делает оборот вокруг Солнца.

Больше я не встречался с Гаргой. На заседании одной из комиссий Совета я рассказал подробно о том, что происходило при мне на острове, в лаборатории профессора Гарги.

В тот же день врачи положили меня в больницу.

Не знаю, смог бы я заново пережить всю историю, когда будут разбирать это дело, смог бы снова смотреть, как красный гравилет столкнулся с шаром. Я слишком хорошо помнил каждую минуту за последние полгода. И этот человек — профессор Гарга, сжигаемый стремлением переделать мир, равнодушный к разрушениям, чинимым облаком, и все же боявшийся ответственности, — он больше не был для меня загадкой.

Я сказал ему в нашу последнюю встречу, что он предатель.

В Совет меня больше не вызывали. В один из дней, лежа на больничной койке, я прочитал в газете краткий отчет о суде над Гаргой. Он признал себя виновным, сказав, что слишком поздно осознал тяжелые последствия своих опытов для здоровья людей, и попросил направить его на отдаленную космическую станцию. Совет согласился с его просьбой.

26

Я улетал к Солнцу.

На платформе космодрома нас пятеро в голубых дорожных комбинезонах. Пятеро уже на пересадочной станции. Там мы влезем в скафандры, и ракета, похожая на раздувшуюся гусеницу, понесет нас в кипящее море огня, сжигающее глаза, время, сны, но бессильное против нас, — в солнечную сверхкорону.

Не знаю, что я увижу, заглянув в лицо Солнцу, а сейчас смотрю на друзей и стараюсь запомнить их. Андрей Прозоров, Игорь Маркисян, Паша Кадыркин, вы даже не знаете, что я повторяю про себя ваши имена, чтоб потом обычный звук мгновенно рождал в памяти голоса, улыбки, блеск глаз. Я улетаю с товарищами, но мне всегда будет нужна ваша поддержка.

Подошел Сингаевский. Он поправился, но все равно худущий после заточения в облаке. А рука крепкая.

— Счастливец. Летишь.

— Ты скоро меня догонишь.

— Не утешай. Я просто пришел поглядеть на вас. И не задавайся: обязательно догоню.

Скоро сомкнутся толстые двери, взвоет в стартовой трубе ракета, и я превращусь в яркую звезду, которая еще несколько секунд будет сверкать в летнем небе. А на пересадочной станции меня тоже будут провожать. На экране я увижу отца и мать. В честь нашего отлета Земля разрешила получасовой сеанс с Марсом.

Я понимаю, как им грустно: они собираются домой на Землю, а я — в обратном направлении. Обычная несуразица в жизни — теперь улетаю я. Но я буду держаться молодцом, буду шутить и смеяться, а потом попрошу отца напомнить, какой у него рост, и тогда окажется, что я уже с него, только он — красивый и седой. А маме я покажу, какой я сильный, ведь я тренировался как проклятый день и ночь все эти полгода, чтоб пройти отборочную комиссию. Мама улыбнется и скажет, что я все равно маленький, хотя перерос ее на целую голову, а глаза ее сверкнут двумя каплями света, выдав тайную гордость: все же какой большой, какой взрослый…

Кончатся полчаса, и снова — ракета, маленькая, медленно летящая искра.

И вдруг все лица расплываются, отодвигаясь от меня. Я вижу, как бежит к платформе Каричка. Я не встречал ее с того дня, когда мы прощались с Рыжем. А она все такая — белое платье, пушистое облако волос. Только резкая складка на переносице. И глаза. Они как будто другие.

Я смотрю в них, смотрю и наконец нахожу знакомые золотые ободки.

— Извини за опоздание — я только узнала. — Каричка сунула мне цветы. — Ну, что ты так смотришь? — Она улыбнулась.

— Хочу запомнить. — Ей я говорю то, что думаю. — Ждал, когда ты улыбнешься.

Она отодвинулась от меня, посерьезнела. Большие красные крылья трепетали над нами.

— Это опасно? — Она показала на мой знак солнечной экспедиции.

Знакомый мотив прозвучал рядом: кто-то насвистывал «Тау Кита».

Я готов переплыть океан пустоты, И коснуться огня, и сказать: «Это ты?»

— А знаешь, как дальше? — спросил я.

— Дальше? Дальше никак.

— Песня не кончается. Слушай.

Я готов переплыть океан пустоты, И коснуться огня, и сказать: «Это ты?» Только ты не мечтай, не останусь здесь я, Брошусь вновь в океан открытый, Чтоб вернуться к тебе, голубая Земля, С золотым огнем Тау Кита.

Это тебе. Тебе и Рыжу.

Она кивнула.

А я продолжал, продолжал говорить про себя. Потому что красные крылья трепетали совсем рядом. Сколько я буду жить, я буду помнить тебя, Рыж. Я привезу с собой кусок Солнца и выпущу его над твоей сопкой. Даже когда меня не станет, оно будет гореть.

Я вижу мальчишку. Он держит на ладони маленький гравилет, смотрит на него широко раскрытыми глазами, говорит совсем как Рыж: «Это Они делали для нас».

Отблеск красных крыльев осветил лицо Карички. Я видел: она меня понимает.