Любовь Баринова – прозаик, редактор. Родилась в Ростове Великом, живет в Москве. Окончила Creative Writing School. По дебютному роману «Ева» снимается сериал.
«Кроме любви, ничего стоящего в мире нет. Можешь даже не искать», – говорила Але мать, в очередной раз увозя девочку на «поиски» отца. Когда уже взрослую Алю посетило это главное чувство, оказалось, что его цена так же высока, как пишут в обожаемых ею романах, а моральный выбор так же сокрушителен.
Издательство благодарит литературное агентство “Banke, Goumen & Smirnova” за содействие в приобретении прав.
© Баринова Л.П., 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2022
2005, апрель, Москва
В комнате Али в общежитии висит плакат. На нем – кадр из фильма «Титаник». Тот самый, где герои стоят на носу корабля, расправив руки, и несутся навстречу катастрофе. Они еще о ней знать не знают, но предчувствуют и жаждут. А что еще хотеть влюбленным, приблизившимся к пределу охватившего их чувства? Эта картинка воплощает представление двадцатилетней Али о любви.
Некоторые из однокурсников уже строят карьеру или начинают бизнес. Скворцов – гений с гайморитом, лучший студент на курсе, занялся продажей компьютеров. Антонов, боксер, подался в бои без правил. Кира, носящая цветные косички, пишет русские пейзажи – туман над излучиной реки, тропинку в осеннем лесу, заснеженный овраг с березой наверху – и шустро продает их на Арбате. Если Киру вовремя поймать, пока она не накупила красок, виски и консервированной ветчины, то можно занять денег на неопределенное время.
У Али ни талантов, ни явной склонности к разумной деятельности нет. Да и планов на будущее как таковых. В свободное от учебы время она бесцельно бродит по городу, грызет арахис, рассматривает фронтоны и барельефы старых московских домов или читает на лавочках романы. Откликается на уличные знакомства. Опыты по большей части неудачные, но она не сдается.
Вот так апрельским утром она натягивает джинсы, сидя на чужой кровати. Ее вчерашний знакомый выставил спину, делая вид, что спит. Из открытой форточки тянет температурящими почками, несет краской – дворники с утра красят лавочки. Зевая, она разглядывает, как солнечный клинок буравит стену над письменным столом. Стол из светлого дерева, на ящиках круглятся ручки под слоновую кость. На столе стоят статуэтки Шекспира и святого Антония, высится аккуратная стопка книг: Мольер, Брехт, Островский. Пьесы. Их Аля не любит: скучно, ни подробностей, ни чувств, ни ощущения пространства. У противоположной стены в углу, в тени вытянулась, прячась от солнечного убийцы, черная спортивная груша.
Кроме кровати, стола со стулом и спортивной груши, в комнате ничего больше и нет. Даже одежду вчерашний знакомый сложил на стуле: аккуратно, как в магазине. Ее барахло, впрочем, не трогал – Аля бросила ночью джинсы и свитер на пол, с пола сейчас и подобрала. Она просовывает ногу в штанину и едва не вскрикивает, задев натертую туфлями мозоль.
– У тебя нет пластыря?
Притворяется, что не слышит. Ну а что, он актер. Может сделать вид, что кошка вообще. Вчера соседка по комнате Оля Куропаткина повела Алю на спектакль, в котором он играл Миколку из «Преступления и наказания». Появился трижды. Каждый раз, когда это происходило, Куропаткина хватала Алю и шептала, волнуясь: вот он, вот он. После окончания спектакля потащились к служебному выходу за автографом. Макар Духов, так зовут этого актера, вышел одним из последних – длинное пальто, кеды, рюкзак за спиной. Худой. Немного сутулый. Прическа – как и подобает красавчику актеру. Заметно смутился, когда девушки к нему подошли. У него и ручки сразу не нашлось. «Наверное, в рюкзаке», – сказал он. В двух шагах был сквер – широко и быстро шагая, Макар Духов направился туда, девушки чуть не бегом последовали за ним.
Поставив рюкзак на скамейку, актер вытащил книжку, бутылку вина, трикотажную шапку, дудочку и только потом нашарил ручку. Куропаткина протянула его же фотографию, та с сентября висела у нее над кроватью в общежитии, и актер, подложив книгу, что-то старательно написал и расписался. Отдал. Посмотрел на Алю.
– Нет, мне не надо, – сказала она.
Он как-то опять смутился, раскрыл книжку, которую еще держал в руках, расписался на форзаце, протянул Але.
– Спасибо. – Она взяла книжку, повернула к фонарю, прочитала название: Рюноскэ Акутагава «Слова пигмея: рассказы». Серьезное лицо японца на мягкой синей обложке. Положила в сумку.
– А что у тебя за вино?
Куропаткина толкнула ее локтем.
– Рислинг. Угостить?
– Нет, спасибо, – заявила Куропаткина.
– Я попробую, – сказала Аля.
А сейчас актер замер, как ящерица, ожидает, пока неудавшаяся возлюбленная уйдет.
– Так нет у тебя лейкопластыря?
На улице заводится какая-то апрельская птица.
– Открой верхний ящик стола.
Аля подходит к столу и выдвигает ящик. Внутри стопкой лежат пластиковые папки разных цветов, теснятся выровненные и подогнанные друг к другу ручки, идеально заточенные карандаши, ластики, карточки магазинов. Под папками обнаруживаются школьные грамоты и фотографии, выцветшие – видимо, висели до недавнего ремонта на стене. Аля вытягивает одну из фотографий: мальчик лет семи стоит рядом с мужчиной. Под зонтом, у здания с колоннами. Оба в плащах, как-то одинаково поддуваемых ветром, в мокрых ботинках. Волосы тоже сдуло в одну сторону.
Как это бывает? Точно фокусник делает щелчок пальцами – и вот декорации твоей жизни в один миг меняются. Тринадцать лет назад Аля уже видела эту фотографию.
1992 – 1994
Мать Али – Дарья Алексеевна Соловьева – была страстной натурой, так она о себе говорила. Главной ее страстью был муж Сергей, отец Али, за ним-то, точнее – по его следу, маленькая Аля и мать несколько лет ездили из города в город. Дарья Алексеевна считала, что ее с
Какими источниками информации мать пользовалась в конце 1980-х – начале 1990-х? Возможно, писала запросы в адресно-справочные службы, давала объявления в газетах. А может, прислушивалась к голосам в голове. Теперь не узнаешь. Нет, мать жива и относительно здорова, но после давнего происшествия ее память спотыкается как раз о те несколько лет, когда она с маленькой дочерью переезжала с места на место.
Что Аля помнит из того времени? Пыль на обочине, свои сандалии – кожаные, цветом почти не отличимые от пыли, с дырочками и крепкой прошивкой у подошвы. Растянутый ремешок на левой ноге все время расстегивался. Подол маминого платья: веселые полоски чередуются с разливом насыщенной сини. Полоски шли от самого низа платья и пропадали под вспотевшими мышками мамы, а потом появлялись на коротком рукаве. Каблуки маминых туфель громко и гулко отстукивали по асфальту незнакомого города. Если замешкавшись, заглядевшись на собаку, поднявшую заднюю лапу, или на красный трамвай, или на солнце в зеленых густых сетях лип, маленькая Аля теряла мать из виду, то догоняла, ориентируясь по этому стуку – ритму, который было ни с чем не спутать. Прибыв на место, заселялись в очередной дом. Аля сразу принималась его обследовать: ощупывала, обнюхивала стены, дверные проемы, подоконники, старую мебель – продавленный диван и полированный с царапинами стол, стул. Прислонив ухо к стене или полу, слушала гул, запоминала. На улице вдыхала, перебирала внутри себя запахи нового двора: горечь обрезанных веток (дворник орудовал секатором), терпкий рассол разлившейся по весеннему снегу воды или, если была осень, тревожный дух перебродивших листьев, вонь тлеющего мусора и одуряющий, резкий запах резиновых сапожек, которым были нипочем ни снег, ни кофейные лужи, ни чавкающая угрюмая грязь. Резиновые сапожки стоили дешево, и мать на них не скупилась.
Дарья Алексеевна находила работу. С работой было сложно, но все же она что-то подыскивала – на рынке, в ларьке, устраивалась ходячим продавцом духов, алкоголя или детских книг. А что же отец? Спустя неделю-другую мать выясняла, что воспользовалась ошибочными сведениями, или узнавала, что отец и в самом деле был тут, но успел съехать до того, как получил ее письмо. Да, каждый раз, когда матери удавалось узнать адрес, а не только информацию, что
Каждое утро Дарья Алексеевна кормила дочь завтраком, закачивала себе чай в термос и уходила до вечера. Ну то есть так было, конечно, не всегда. Но после того как Але исполнилось пять, она в понимании матери стала достаточно взрослой, чтобы оставлять ее одну на целый день, закрыв на ключ. Прежде чем уйти, мать долго одевалась у зеркала. Никогда не носила брюк, джинсов, ни тем более спортивных костюмов, так модных тогда, нет – только платья или юбки с блузками. Возможно, дело было в широких бедрах: избегая быть смешной, она выбирала то, что выгодно подавало фигуру. Подведенные глаза матери напоминали черные некрупные фасолины, а нос был ровен и прям. Возможно, среди их предков затесался турок или араб. Только зубы все портили – были слишком крупные. Когда Дарья Алексеевна улыбалась, то собеседнику начинало казаться, что с красотой тут что-то не так. Але от внешности матери достались разве что волосы – такие же густые, вьющиеся. Но у матери они были черные и послушные, а у Али цвета сосновых шишек. Уже тогда, в детстве, волосы было трудно расчесать и почти невозможно уложить.
Побрызгавшись духами, Дарья Алексеевна надевала начищенные туфли, постукивала каблуками несколько раз о пол, прислушиваясь, нащупывая мелодию, точно музыкант перед игрой. Вместо поцелуя брала дочь за подбородок и говорила, что уходит, но будет наблюдать за Алевтиной. Она всегда называла ее полным именем – Алевтина. Никогда – Аля, Алечка, Алюшка, только – Алевтина. «Если я увижу, что Алевтина делает что-то неправильное, то она будет наказана. Алевтина поняла?»
Спустя несколько минут после ухода матери маленькая Аля и в самом деле начинала ощущать ее незримое присутствие. Заглядывала в углы, забиралась на шкаф, исследовала полки, заползала под кровать, щурилась в темноту подсобок. Долго задумчиво глядела на календарь на стене. Она хотела узнать, откуда мать за ней наблюдает и как это делает. Во время поисков попутно исследовала материны пузырьки духов, тюбики с кремом, помады, румяна. Дарья Алексеевна расставляла косметику на комоде, если такой имелся, или на полке в шкафу. Чувствуя взгляд матери на затылке, Аля брала каждую вещь осторожно, запоминая, где и как она стояла. На столе, тумбочке или полу у кровати громко тикал будильник – красный, с крупными черными цифрами. Без этого будильника мать не могла встать утром, он неизменно путешествовал с ними из города в город. Когда мать была на работе, будильник тосковал по ней, увеличивая с каждым часом громкость, – Аля иногда даже прикрывала уши, чтобы не слышать его.
У матери были две шелковые сорочки, завернутые в газету. Они, эти сорочки, понадобятся, говорила Дарья Алексеевна, когда она снова будет с
Мать вырезала из газет стихи и вклеивала их в толстую тетрадь. От обложки из темного дерматина пахло лекарством от кашля. Иногда мать зачитывала стихи вслух. Смысла их Аля не понимала, но ритм и мамины интонации завораживали и странно щекотали в середине груди, где прощупывалась крепкая косточка.
День длился долго. Возвратившись, Дарья Алексеевна кормила дочь, а потом отправляла на прогулку – под окна. «Алевтина должна быть все время на виду, это ясно?» Наказание за ослушание было жестоким. Однажды, рассердившись, что дочь убежала и пришлось больше часа ее искать, мать сломала куклу с веселыми васильковыми глазами, единственную, пережившую несколько переездов. Аля, закрывшись подушкой, долго плакала, шепча, обзывала мать ужасными словами, но тут же одергивала себя, объясняла себе маминым голосом, что Алевтина сама нарушила правило.
В выходные и праздники шли гулять. Мать заметно веселела, становилась щедрой: покупала мороженое, катала Алю на каруселях, водила в кино. Время от времени, спохватившись, оглядывалась, напряженно всматривалась в лица прохожих – надеялась, не мелькнет ли лицо отца.
Рано или поздно наступал день, когда Дарья Алексеевна, напевая, подходила к Але, поднимала ее на руки, целовала в щеки и заявляла, что нашла отца, и они немедленно поедут к нему. Аля старалась не заплакать. Она еще не успела нажиться в деревянном доме со скрипящими ступеньками и большими окнами, меж стекол которых застряли и засушились шершни и стрекозы; или в квартире с затейливыми золотисто-травянистыми обоями, с бормочущим днем и ночью, точно старик, унитазом, старой чугунной ванной в ржавых розах и подтеках. Не накачалась на дворовых качелях со стершейся краской. Не дождалась, когда нальется медом или кровью смородина, когда подрастет дворовый щенок. Но обиднее всего – не надружилась. Только-только Игорек разрешил забраться на его дерево, растущее в углу двора, и посидеть в уютной выемке между ветвей, показал ворованных солдатиков, которых прятал под пластом мха у ствола этого дерева, между корнями, выступающими серыми змеями над осенними листьями. В тайнике были не только солдатики, но и пачка с двумя сигаретами, а еще сложенный вчетверо листок из журнала, на нем – голая женщина на капоте машины. Аля позавидовала ее спадающим на плечи белым волосам. Аля и Игорек даже поцеловались – между ними, несомненно, начиналась любовь, та самая, о которой перед сном завороженно рассказывала ей мать, но тут нужно было прощаться навсегда. Навсегда! Аля оказалась привязчива. Ночь перед отъездом плакала и грызла подушку от отчаяния.
Вещей у Соловьевых было мало, при переездах они умещались в два чемодана и рюкзак, все это мать таскала на себе. У Али был ранец, в него она могла положить свои пожитки: сколько возьмет – дело Алевтины, нести ей. Зимой, когда теплая одежда и обувь были на теле, в чемоданы умещалось больше, но если уезжали летом, то многие наново нажитые вещи приходилось оставлять. В основном принадлежавшие Але. Иерархия в их небольшой семье была строгая.
Иногда мать спрашивала: помнит ли Алевтина отца? Аля помнила брюки, темные, в крапинку, как асфальт после дождя, хорошо отглаженные. И пятно мороженого на них, и привкус слез – отец отругал ее. Помнила запахи терпкого одеколона и сигарет, от них ее подташнивало. И еще – как забилось от страха сердце, когда две крепкие руки с закатанными рукавами рубашки подняли ее слишком высоко, и она, увидев далеко внизу землю, закричала так, что в ушах зазвенели и больно взорвались колокольчики. А еще были новые санки с разноцветными перекладинами, и отец – темное пальто, меховая шапка – сел на них, покатился с горки и сломал разом две палочки, санки стали некрасивые, щербатые, и Аля заплакала. Она каждый раз рассказывала об этом матери, и та каждый раз расстраивалась. Неужели, говорила мать, Алевтина не помнит, как отец качал ее на качели, и Алевтина смеялась от восторга? Как купил самую дорогую куклу, на которую она указала в магазине? Он потратил на куклу почти все их сбережения на месяц, мать тогда возмутилась, а он только рассмеялся. Как катал на спине по песку на пляже? И как Алевтина сидела у него на плечах на демонстрации и, счастливая, глядела по сторонам? Ночью, когда Алевтина плакала, проснувшись от кошмаров, только он мог ее успокоить. Але нравились эти мамины рассказы, нравилось, что ее кто-то так любил, но сама она этого ничего не помнила.
В один из августовских дней 1992 года Аля и мать заблудились в лесу. Судя по одежде – платья и туфли, – они отправились не за грибами и не за ягодами, впрочем, мать в них ничего и не понимала. Несколько часов шли и шли по лесу не останавливаясь. Мать впереди, Аля за ней. Если попадались препятствия – высокая трава, густые, сплетенные ветками кусты, – мать заводила за спину руку, и Аля хваталась за ее сильную и крепкую ладонь. Девочке хотелось похныкать, пожаловаться на усталость, но, во-первых, мать не любила, когда она жаловалась, а во-вторых, Аля боялась разжать губы, чтобы не проглотить сухую паутину вместе с дохлой мухой. Мать предупредила, что лес волшебный, и если муха попадет Алевтине в рот, то и сама Алевтина превратится в муху, а если Алевтина проглотит лист, то обратится деревом, которое будет глодать лось, а если, упаси бог, съест какую ягоду – то станет ягодой, и ее склюет ворон. Але было семь в то лето, и она понимала, что мать так шутит и лес обыкновенный, но все-таки на всякий случай крепко сжимала губы, хотя очень хотелось сорвать и пожевать плотный резной лист, а ягоды так и тянулись с кустов – Аля зажмуривалась, чтобы их не видеть, и спотыкалась о коряги. Так она потеряла одну за другой туфли. Каждый раз пыталась остановиться, чтобы подобрать туфлю, но мать рывком тянула дальше.
Сползшие гольфы вскоре обзавелись подошвой из грязи и сосновых иголок, но все же шишки, усыпавшие землю, больно впивались в ступни. Язык сделался сухой, увеличился и с трудом помещался в плотно закрытом рту. Оглядываясь по сторонам, Аля как-то раз заметила свернувшуюся клубком на пне змею – та ловила солнце, спускавшееся столпом в проем между деревьями, точно в колодец. В другой раз увидела за листвой рога и блестящие глаза, они тут же исчезли, раздался шум и треск, побежавший по веткам и кустам вглубь леса. Мать повернула голову, прислушалась, прибавила шагу. Вечерело. Когда проходили мимо особенно раскидистого дерева, Аля выдернула руку, уселась под него и заплакала. Мать опустилась рядом.
– А где туфли Алевтины?
Девочка сглотнула слезы.
– Хорошо, пусть Алевтина отдохнет немного.
Дарья Алексеевна сорвала листок, послюнявила и прислонила к запекшемуся порезу на щеке. Порез у нее был страшный, глубокий, кровоточил. Следы засохшей крови были и на шее матери, несколько пятен виднелись на платье. Аля не могла вспомнить, когда мать так сильно порезалась. У нее самой тоже были царапины от веток на ногах и на руках, но совсем крохотные.
Дерево, обрадовавшись компании (можно ведь и сто лет простоять, и никто так и не сядет под твоей кроной), принялось весело скидывать сухие листики на подол Алиного платья – ситцевого, с рисунком из бесчисленных сдвоенных вишен. У матери платье было в сине-белую полосу. По колену матери пополз муравей, она смахнула его и сказала, чтобы Алевтина не боялась.
– Мы немного заблудились, – пояснила она, – но скоро выйдем.
Дарья Алексеевна встала и, потянув Алю за руку, заставила подняться. Однако едва девочка сделала несколько шагов, как, заплакав, снова села. Мать понесла ее на руках. В лесу сделалось прохладно и сумрачно, хотя небо оставалось светлым. Аля обняла мать за шею и, прислушиваясь к ее дыханию, не спуская глаз с жилки, которая билась у шеи, задремала.
Проснулась от сильного запаха хвои. Было темно. Она была укрыта сосновыми лапами. Мать сидела рядом, бормотала, то и дело шлепала себя по плечам, а потом прикасалась к этому месту губами. Аля догадалась, что она убивала комаров и слизывала их. Мать внезапно замолчала, и тут же стала слышна страшная ночная тишина леса.
– Алевтина должна закрыть глаза и спать.
На рассвете кто-то натягивал туманные нити меж деревьев. Солнце глядело сквозь мутное увеличительное стекло. От холода сводило ноги. Переговаривались птицы. Дарья Алексеевна бродила в одном белье и водила снятым платьем по траве, намокшей от росы. Потом велела Алевтине открыть рот, выжала ей собранную воду. Попоила сначала дочь, затем себя, пообещала:
– К обеду выйдем из леса.
Снова надела мокрое платье, потемневшая ткань облепила ей колени и живот, как у каменной женщины в фонтане недалеко от их последнего дома. Ступать стало не так больно, как накануне. Хотелось есть, но мать не разбиралась в грибах и ягодах, не умела добывать огонь без спичек и делать множество вещей, благодаря которым люди выживают в лесу. Если бы попалась разве что малина, то ее они бы обе узнали, но малина не попалась. Правда, через несколько часов набрели на дикую яблоню. Яблоки были кислые, от них крутило живот. И все же мать, снова сняв платье, набрала яблок в него и завязала узлом.
К полудню все еще шли по лесу. Солнце светило ярко, цветы раскрылись, но почему-то совсем не теплело. Листья на деревьях заледенели и постукивали друг о друга, от них веяло холодом, траву же сковал мороз и покрыл невидимый снег, воздух и солнце дрожали. Тянуло в сон, а есть уже не хотелось. Зубы изредка постукивали друг о друга.
– Посмотри, – сказала мать, указывая на огромные вмятины в траве, голос ее раздавался будто издалека. – Похоже, лежка кабанов. Лучше бы нам не попадаться им.
Было то светло, то темно, но всегда холодно, невозможно, страшно холодно. Воздух время от времени складывался, точно хрустящий бумажный лист, и дышать становилось нечем. Мать превращалась в птицу и хлопала крыльями у Али перед глазами, оборачивалась волчонком, и тот все бегал, кружил вокруг. Потом мать зачем-то танцевала далеко за деревьями и одновременно сидела рядом, положив голову дочери себе на колени. На губах Аля изредка чувствовала отдающую тиной воду, а как-то распознала соленую кровь. Сколько они бродили по лесу – два, три, четыре дня? Детская память ненадежна, а память температурящего ребенка вдвойне. Многое из того, что Аля запомнила из тех дней в лесу, происходить не могло. Кое-что она была не в состоянии даже описать, потому что не знала, да и теперь не знает слов, которыми можно было бы это обозначить и тем более объяснить.
Кончилось все резко:
– Алевтина слышит?
Девочка открыла глаза и сощурилась от света. Где-то совсем рядом, за деревьями лаяла собака. Когда Аля снова открыла глаза – собака летела над зеленой травой, белая шерсть, вся пронизанная солнцем, сияла. И вот уже мать несла Алю по деревянной лестнице, растворявшейся в лужицах солнца. Впереди перепрыгивали через ступеньки та самая белая собака и мальчишка – синяя футболка, обесцвеченный стриженый затылок, родимое пятно под коленной выемкой.
В чужом доме пахло деревом. Окна были освещены солнцем, а на мебели и диковинных коврах лежала густая тень. Дарья Алексеевна уложила Алю на темно-красный диван в одной из комнат, на мягкие подушки с вышитыми птицами и ушла. В комнате оказалось много странных и интересных вещей, на этажерке стояли книги, на стенах висели фотографии, в углу замерло чучело большой птицы, расправившей крылья. С изогнутых спинок двух кресел свисали белые пушистые шкурки. На столике меж этими креслами стояли статуэтки, высилась бутылка, наполовину наполненная янтарной, похожей на настоявшийся чай жидкостью. Была раскрыта шахматная доска, а на ней друг напротив друга стояли одна игровая фигура и стакан с такой же жидкостью, как в бутылке.
Откуда-то из дома – он показался девочке бесконечным – раздавались голоса матери и мальчишки. Звякала посуда. Стучала чайная ложка о чашку. Скрипел пол под шагами. Включилось радио, и взволнованный женский голос произнес: «Из охваченной боевыми действиями Абхазии началась эвакуация российских туристов и отдыхающих в санаториях и домах отдыха». Аля почувствовала чей-то взгляд – из проема двери на нее смотрела собака с белой шерстью. Высунув язык, красный, блестящий, собака часто дышала. И вправду стало жарко – Аля сбросила ногами плед.
– Барса! – послышался звонкий мальчишеский окрик из глубин дома.
Собака резко закрыла пасть, весело посмотрела на Алю, разве что не улыбнулась. Вскинула морду, повернулась и важно потопала прочь, когти застучали, удаляясь, по деревянному полу. Вскоре пришла мама с чаем, села рядом, одной рукой обняла Алю за плечи, а другой поднесла чашку к ее губам.
– Я сама, – Аля взяла у нее чашку, – не уроню.
На теплом пузатом фарфоровом боку чашки краснели маки. Чай оказался сладким, сытным, с молоком. От мамы приятно пахло незнакомым душистым мылом.
– Вот мы и спаслись, – сказала Дарья Алексеевна, глядя перед собой. Сказала так, будто сожалела об этом. – Отдохнем немного и через часик-другой пойдем на электричку.
– А мы можем остаться здесь?
– Алевтина не должна говорить глупости.
Дарья Алексеевна ушла, и Аля снова осталась одна. С дивана прекрасно просматривались фотографии на стене. На одном из снимков люди в странных костюмах замерли в нелепых движениях на сцене. С другого на Алю смотрел мужчина с крупной головой, широко расставленными глазами, взгляд его Але не понравился. Рядом была еще фотография: мальчик с мужчиной, тем самым, у которого широко расставленные глаза. Стоят под одним зонтом у внушительного здания с колоннами. Оба в плащах, как-то одинаково поддуваемых ветром, в мокрых ботинках. Волосы сдуло в одну сторону.
Когда через несколько минут мальчишка, неся в горсти малину, вошел к Але, она сличила его с тем, что на фотографии, – он.
– А где мама?
– Спит. Угощайся, – он протянул сложенную ладонь, заполненную доверху ягодами.
Аля принялась за ягоды, спелые, сладкие, почти горячие. Мальчишка с любопытством разглядывал ее, а она исподтишка его. Он был старше. Глаза не вытянутые, как у Али, не темные, как у нее и мамы, а круглые, цвета речного песка под прозрачной водой. Волосы у него лежали так, будто их только что постригли и уложили.
– Страшно было в лесу?
Аля кивнула.
– Что это за фигурки? – она показала на этажерку, где у корешков книг темнели человечки.
– А, это самураи. Такие японские воины.
Он сходил и принес одну.
– На, держи, посмотри. Я хочу быть таким же как этот.
Аля взяла фигурку мужчины в широких шароварах: глаза-запятые, черные волосы стянуты на затылке в пучок. Она пощупала гладкие тонкие выступы губ, лба, носа, эфес меча – как можно хотеть быть таким смешным? Хотела это спросить, но ее охватила слабость, и она опять уснула под восхищенный рассказ мальчишки о том, какие удивительные воины были эти самураи.
Потом мать надевала ей ботинки цвета старого молочного шоколада, разношенные, в трещинках и морщинах, но очень мягкие. Они вкусно пахли разгоряченной кожей, летом и каким-то средством. «Американские», – гордо сказал мальчишка. Ботинки были великоваты, но мама крепко зашнуровала их. Cпустились по лестнице, потом пошли по тропинке меж ярких цветов. Обернувшись, Аля посмотрела на дом – двухэтажный, из темного дерева, старинный, русский, загадочный. Как в сказках, которые рассказывала мать. Где-то наверху осталась комната с освещенными окнами и густыми тенями, фотографиями, фигурками самураев и темно-красным диваном – плед свесился, чашка с маками все еще стоит на полу. Другие комнаты Аля так и не увидела. Она еще была тут, шагала в тени этого дома, но уже тосковала по нему, как по всем другим, которые они покинули и куда больше никогда не вернутся.
Мальчишка в синей футболке ждал на платформе, пока электричка не тронется. Собака сидела у его ног, ее шерсть золотилась на насыщенном, как персиковый компот, августовском свету. Аля помахала мальчишке, он помахал в ответ. Состав дернулся, и вот уже она и мама едут, а синяя футболка быстро уплывает назад. Чувство очередной потери нахлынуло с такой мощью, что Аля заплакала. Сидевшие напротив две девушки уставились на нее. Они казались близнецами, обе были в вареных джинсах, с начесами обесцвеченных волос, кольцами в ушах и сильно подведенными глазами. Одна из девушек протянула Але жевательную резинку – квадратик, похожий на ластик, в яркой обертке. Аля взяла, сжала в кулачок и разрыдалась. Мать подняла ее на руки, пронесла через весь вагон, поставила на пол в тамбуре – за окном зелеными штрихами, не успевающими воплотиться в деревья, проносились леса.
– Пусть Алевтина ревет здесь, если ей так хочется, – заявила она. – Я подожду.
От этих слов реветь как-то перехотелось. Аля всхлипнула несколько раз.
– Все? – спросила мать.
Девочка кивнула, и Дарья Алексеевна взяла ее за руку и провела в следующий вагон. Там тоже нашлись свободные места на деревянных желтых скамейках. Уселись. Аля раскрыла обертку жевательной резинки, засунула в рот, а вкладыш расправила – Терминатор с ружьем. Мать сидела подобравшись, сдвинув вместе ноги и туфли и сцепив руки на подоле. Смотрела в пространство. Глубокая царапина на ее щеке подсохла и потемнела, а кожа вокруг припухла и покраснела. Проходившие мимо пассажиры бросали на мать внимательные взгляды, то есть сперва на мать, а потом на Алю, болтавшую ногами в великоватых мальчишеских ботинках. Да, платья на обеих были мятые и грязные.
С электрички пересели на скорый поезд, и утром прибыли в большой город. Поселились в гостинице и сразу легли спать. Проснувшись к вечеру, Аля увидела, что стол у распахнутого окна заставлен тарелками с едой, кувшинчиками, горшочками. На свету грелись бутылочки кока-колы и фанты. Виноград свисал с высокой вазы. С улицы доносился шум машин. Мать в одном белье сидела в продавленном кресле, покрытом выцветшим гостиничным покрывалом, и смотрела с приглушенным звуком телевизор. В руке стакан, на полу – бутылка с яркой этикеткой.
Аля опустила ноги на прохладный старый паркет в темных пятнах, прошлепала к столу и отщипнула виноградину, засунула в рот. Провела пальцем по загогулине на прохладной чаше вазы. Такими вензелями была отмечена вся посуда.
– Бог спас Алевтину. Она должна запомнить это.
– Ты говорила, что Бога нет.
Мать допила жидкость в стакане.
– Ну, пусть Алевтина назовет это как хочет. Но она должна праздновать и веселиться. Пусть пьет и ест что хочет весь день. Делает что хочет.
Дарья Алексеевна долила себе еще вина из бутылки и медленно, с оттяжкой глотнула, уставилась в экран. Там чужеземные мужчины и женщины в красивых костюмах и платьях сидели на креслах и беседовали, смеялись.
В следующие дни мать шиковала: приобрела электрический чайник, чашки и блюдца, белые, как молоко, в коробке с прозрачным окошком. Подернутые дымкой стаканы. Столовые приборы – блестящие, тяжелые, негнущиеся. Обувь. Одежду. Себе платья, пальто, а Але модные вареные джинсы и такую же курточку – приближалась осень. Купила даже куклу, о какой Аля и помыслить не могла, – Барби. Где мать достала ее летом 1992 года? За какие деньги купила и почему? Аля слышала о такой кукле от одной из девочек, та видела ее у другой девочки, той папа привез Барби из Америки. И словно этого было мало, на следующий день мать притащила еще мягкого медвежонка. Все это было странно, непривычно. Обнюхивая волосы Барби и надушенную новизной шерсть медвежонка, Аля тревожилась. Ей, малышке, казалось, что это все как-то слишком и что-то явно идет не так. И сладости, непонятные, в ярких упаковках, заполонившие подоконник, – слишком. И большой город за окном с таким количеством домов и движущихся машин – тоже слишком. Правда, раз город такой большой, то на поиски отца у них уйдет много времени, и они побудут тут подольше.
Лихорадочная деятельность матери сменялась многочасовой апатией у телевизора. Вот она сидит в продавленном кресле. В руках – стакан. Очередное новое платье, тщательно расчесанные волосы, поджатые ноги. Лицо грустное, усталое, размывается временем. Если бы Аля знала, что будет дальше, она бы постаралась запомнить мать получше. А она запомнила ерунду – волосы Барби и ее игрушечное красное платье, вкус кекса с апельсином, свой язык в разводах шоколада, отражающийся в зеркале трюмо. Выцветшие, грузные от пыли шторы: за ними Аля, играя сама с собой, иногда пряталась. Заставленный продуктами подоконник. И героев мексиканского сериала, который мать смотрела, подавшись вперед, и голоса этих героев, и мелодию на испанском языке, от которой сладко щемило и ныло в косточке в середине груди.
Один день Аля провела в номере одна, мать ездила в последний их дом за документами. То есть в гостинице они жили без документов, что не так уж и удивительно для 1992 года, тогда многое можно было уладить за деньги. В тот день Аля долго стояла у окна и смотрела на большой город. Вслушивалась то в шум улицы, то в тишину опустевшего без матери номера. Как-то, когда шум столицы притих и тишина снаружи и внутри слились, кто-то явственно шепнул Але: ничего не бойся, у тебя впереди долгая удивительная жизнь. Она замерла, почувствовала упругость упершегося в спину и затылок воздуха – тихий вихрь прошел сквозь ее тело и растворился в августовском мареве.
Дарья Алексеевна вернулась в сумерках. Выложила из сумки на стол документы, обернутые газетой, свою тетрадь, в которую вклеивала стихи, и шелковое белье.
– А мой ранец? – спросила Аля.
– У Алевтины теперь новая жизнь, старые вещи ей ни к чему, верно?
Той ночью мать и заболела. Бормотала странные слова. Просила пить. Аля наливала ей то фанту, то вино из бутылки, стоявшей у кресла. Мать пила жадно, от нее и белья пахло потом. Утром не встала. Газировка и алкоголь кончились, но Дарья Алексеевна командовала – пить. Аля вскипятила чайник, заварила пакетик, запахло ненастоящими ягодами и тревогой. Мать и раньше, бывало, болела, но никогда – так. Решив встать и пройти к туалету, Дарья Алексеевна сделала несколько шагов и упала.
– Позови кого-нибудь.
Аля спустилась вниз. За стойкой сидела женщина с облаком-прической и смотрела телевизор на стене. Изображение было нечетким, словно во сне. «Я слушаю тебя, Луис Альберто», – говорила уже знакомая девушка на экране. Аля открыла рот и уставилась на нее. «Марианна! – Это уже говорил мужчина. – Я намного старше тебя и потому опытнее. Верь мне, Диего не тот человек…»
– Чего тебе? – спросила администраторша.
– Мама упала и не может встать.
– Ну пойдем посмотрим.
Поднялись в номер. Администраторша помогла Дарье Алексеевне подняться, дойти до туалета, после довела до кровати. Сказала Але, что ничего страшного нет. Но вечером Аля снова спустилась. Приехали врачи. Мать уже не говорила, только странно смотрела на собравшихся в номере и то сжимала, то разжимала простынь. Лоб и волосы у нее были мокрыми. Врачи, мужчина и женщина, задавали вопросы. Спрашивали резко, смотрели строго. Аля заплакала, потом рассказала, что они недавно заблудились в лесу.
– Сколько вы пробыли в лесу? День, два?
Всхлипывая, Аля принялась рассказывать про мальчика с собакой, но врачи потеряли к ней интерес и стали что-то громко обсуждать, снова осматривать маму. Появился человек с носилками. Дарью Алексеевну уложили на носилки и унесли, а Аля осталась одна.
На следующий день пришел милиционер. Велел одеться и идти с ним. В машине пахло бензином, сигаретами и пыльными бумагами.
– Мы едем к маме?
Не ответил. Щека его была раздута, флюс. Аля испугалась еще раз спрашивать. Милиционер с флюсом привез Алю к трехэтажному кирпичному зданию. Входная дверь, когда милиционер открыл ее, громко и натужно скрипнула. В неприятно пахнувшем помещении без окна толстая женщина посмотрела Але горло, далеко и больно засунув палочку, потом молча запихала мокрый градусник под мышку. На вопросы девочки тоже не отвечала. Спустя некоторое время проверила градусник, достала ножницы и постригла, морщась, Але ногти. Отвела в холодную комнату с голубой плиткой, буркнула:
– Раздевайся и вставай на поддон.
Больно вымыла мылом (от его тяжкого и душного запаха подступила тошнота), еще больнее вытерла грубым полотенцем. Принесла белье и плотный, жаркий, в синих цветочках, халат. Тапочки – такие большие, что их трудно было удержать на ноге. Ждала, скрестив руки на толстой груди, пока Аля оденется, потом повела ее по коридору. Откуда-то доносились детские голоса. Подцепляя тапочки ногой, Аля шла за женщиной, надеясь, что сейчас окажется в комнате с другими детьми, но женщина привела ее в изолятор. Четыре застеленные кровати выстроились в идеальной симметрии. Аля выбрала место у окна, расчерченного с той стороны прутьями решетки. Потом уже другая работница, маленькая и востроносая, принесла кашу и чай в стакане.
Через несколько дней Алю отвезли в интернат. В кабинете с желтыми шторами за столом сидела директриса. Над ее головой висел портрет седого, тщательно расчесанного мужчины с толстым лицом (Ельцин, как много позже узнала Аля). В углу, в аквариуме, пронизанном позднеавгустовским светом, плавали среди мини-джунглей красные и полосатые рыбки. Директриса угостила Алю конфетой и велела немного подождать. Вскоре вошла длиннотелая и длиннолицая учительница. Села рядом с директорским столом, положила ногу на ногу. Аля в застиранном серо-синем платье с воротничком, великоватых, собравшихся гармошкой колготках стояла напротив в солнечном квадрате, чувствуя, как тепло согревает ее ноги. Цеплялась взглядом за американские мальчишеские разношенные ботинки – единственное, что ей вернули в детприемнике.
Сначала спрашивала директриса. Аля рассказала, как с мамой ездили из города в город искать отца. Как мама говорила, что самое стоящее в жизни – это любовь, а все остальное – это так, пыль из-под колес. Директриса от этих слов подобрела еще больше, а худое лицо учительницы вытянулось еще сильнее. Нет, в детский сад не ходила. Да, мама оставляла дома одну, закрыв на ключ. Что делала в ее отсутствие? Играла и ждала. Нет, телевизор целыми днями не смотрела, у них его не было.
– Ты умеешь читать? – Это уже учительница.
– Нет.
– Какие у тебя любимые книжки?
Аля промолчала.
– Мама читала тебе книжки?
– Она читала мне стихи.
– Барто? Маршака? Чуковского?
Аля снова промолчала.
– Можешь какое-нибудь прочесть наизусть?
Кивнула. Она многие стихи из той коричневой тетрадки запомнила. Про жалобную осень, муху, попавшую утром в чай, и оставшийся под кроватью мужской носок – темный, в крапинках. Это было короткое стихотворение. Когда Аля закончила, учительница и директриса ничего не сказали, просто смотрели на нее. И Аля начала еще одно – про то, «как разрывается то ли платье, то ли сердце под твоими руками…».
– Хватит, – сказала, покраснев, учительница. – А детские ты знаешь? Про Дядю Степу? Муху-цокотуху?
Аля подумала:
– Я знаю считалки. Эники-беники ели вареники…
– Ну а сказки? Сказки какие ты знаешь?
Аля начала рассказывать одну из услышанных от матери. На лице учительницы отразилось недоумение. Тогда Аля заверила, что еще знает про Черную Руку, Пиковую Даму, гроб на колесиках…
– Ну а Золушку? Красную Шапочку? Про молодильные яблоки? Петушка – Золотого гребешка? Руслана и Людмилу?
О таких не слышала. Нет, даже мультфильмов, известных всем детям, не смотрела.
Директриса что-то тихо сказала учительнице, та упрямо поджала тонкие губы, по ее щекам снова поскакали красные пауки.
– Мама водила тебя в музей, театр, кино?
Да, мама любила ходить в кино. Смотрели «Эммануэль», про Анжелику, а еще про Терминатора и маньяка, который держал девушек в колодце. А еще…
Учительница замахала рукой:
– А какие праздники ты знаешь?
– Новый год.
– А День Победы? Первое мая? Седьмое ноября? Ты знаешь, в какой стране живешь?
Аля знала, но учительница была явно недовольна ответами, и Аля решила, что лучше, наверное, не отвечать. Повисла пауза.
– Деточка, – это директриса, – а считать ты умеешь? До десяти сможешь посчитать?
Аля посчитала.
– Ну и умница, – сказала директриса. – А то, чего не знаешь, научишься. Правда, Ирина Степановна?
Та что-то недовольно писала на большом листе. Директриса же показалась доброй, Аля набралась храбрости и спросила у нее:
– Моя мама умерла?
– Нет, что ты. – Та от удивления скруглила мягкие накрашенные губы. – Разве тебе не сказали? Твою маму укусил клещ, она заболела. Болезнь называется энцефалит. Лечится долго, поэтому ты пока побудешь у нас. А потом мама тебя заберет. Ну что ты плачешь? На, миленькая, возьми еще конфету.
Немного освоившись в интернате, Аля пришла в библиотеку и попросила книжку «про клещей». Библиотекарша была в настроении и, велев ей сесть за стол, принесла толстый том. Синяя твердая обложка, в верхнем углу – жучок.
– Только листы не мни и не рви.
Занятия в первом классе начались, и Аля узнала, как выглядят некоторые буквы, но прочесть еще ничего не могла. Она принялась листать страницы. Книга оказалась для больших учеников, на страницах сплошь текст, скупо разбавленный схематичными рисунками жуков, мух и бабочек. Изредка, правда, попадались яркие иллюстрированные вставки, но как узнать, кто из этих жуков мамин клещ?
– Ну что, насмотрелась? – спросила, посмеиваясь, библиотекарша, подошла, протянула руку к энциклопедии, намереваясь забрать.
– А энси… ци… флет? – Аля никак не могла вспомнить название болезни.
– Энцефалитный клещ?
Замелькали страницы под ловкой рукой библиотекарши, и вот перед Алей возникла цветная картинка, на ней – девять жучков, по три в каждом ряду. Толстый белый палец библиотекарши ткнул в крайнего слева во втором ряду – маленький, похож на арбузное семечко с волосистыми лапками. Единственный из всех изображенных на этой странице сидел на травинке, будто обнимая ее.
Время от времени Аля стала заходить в библиотеку и просить
– «Жизнь животных», третий том, – поправляла ее библиотекарша.
Аля несла полученную книгу за стол, садилась, раскрывала энциклопедию на странице, куда библиотекарша вложила вместо закладки каталожную карточку. Долго смотрела на уже знакомую картинку. Однажды принесла с собой тетрадку, которую выдали для черновика, карандаш и попыталась срисовать клеща. В следующий раз снова пришла с рисовальными принадлежностями. С каждым разом клещ выходил все лучше. Скоро вся тетрадка была разрисована, примеры по математике приходилось втискивать в свободные места, цифры нередко недовольно обскакивали волосистые лапки бесчисленных энцефалитных клещей.
К концу первого класса Аля смогла прочитать слова в энциклопедии, но смысла их не поняла, во втором классе выучила их наизусть, пропуская те, которые были написаны на другом языке: «…таежный клещ – переносчик вируса весенне-летнего энцефалита. Этот вид широко распространен в лесах южной части таежной зоны от Камчатки и Сахалина до Карельской АССР, на юге до Московской, Брянской, Орловской областей, на Алтае. Голодная самка около 4 мм, насосавшаяся крови – до 11 мм, самец – 2,5 мм. Спинной щиток темно-коричневый, глянцевитый, на тазиках ног острые зубцы». Из всех слов наиболее понятным оказался тазик. Но откуда у клеща тазик? Этого Аля никак не могла понять и часто размышляла на эту тему.
Научившись хорошо рисовать клеща даже по памяти, она все равно приходила смотреть иллюстрацию в энциклопедии. Библиотекарша иногда спрашивала, не хочет ли она взглянуть на что-нибудь другое, но другое Аля не хотела.
Она легко сошлась с детьми, ей даже удалось сберечь американские ботинки. Правда, необыкновенными они казались только ей, над их цветом ребята смеялись. Как и над убежденностью, что мама ее заберет. Но Аля знала, что так и будет, потому что мать продолжала, как и раньше, наблюдать за ней. Под невидимым остальным взглядом матери Аля аккуратно складывала свои вещи на стул. Тщательно мыла руки мылом и чистила зубы. Пыталась каждое утро расчесывать волосы: ее постригли очень коротко, но даже с такой стрижкой волосы упрямо не пропускали зубчики расчески. Вставляла пропущенные буквы в слова, решала примеры и задачи, пыталась справиться с иголкой и ниткой на уроке труда. Учила стихи, повторяя за воспитательницей:
Про природу ей нравилось, сразу вспоминались дома, где они с мамой жили, окрестности. Там так же, как в стихах, бежали ручьи и веяло весною, а ночью ветер злился и стучал в окно, а утром комната была полна янтарным блеском и трещала затопленная печь. И на санках Аля каталась, и с ней было такое, что все лицо и руки залепил снег. Все это – их с мамой жизнь, поездки по городам в поисках отца – вскоре возобновится. На ночь она шепотом повторяла сказки, которые Дарья Алексеевна когда-то рассказывала. И терпеливо ждала.
Мать забрала Алю спустя два года, осенью. Был выходной. Аля как раз дорисовывала клеща – она научилась превосходно их рисовать, хотя ничего другого по-прежнему изобразить не могла. Выводила лапки, когда прибежала одна из девочек и крикнула, что за Соловьевой мать пришла – ждет в кабинете директора. Замерли все ребята, находившиеся в игровой. Аля положила карандаш. Медленно прошла к двери, шагнула в коридор, завернула за угол и тут уж сорвалась с места, побежала так быстро, как только могла.
Мать сидела напротив директрисы, а та улыбалась немного глупо – видимо, не часто ей приходилось бывать в ситуациях, когда матери приходили за детьми. Аля вбежала и остановилась посередине кабинета, на том самом месте, где стояла два года назад и отвечала на вопросы учительницы. Мать обернулась: она исхудала, на лице выступили скулы. Темные брюки, растянутый рыжий свитер. Правая рука неловко поджата к животу, а в левой – кукла с черными блестящими волосами. Дарья Алексеевна поднялась и, выставив куклу вперед, направилась к дочери. Аля заволновалась и сделала шаг назад – мать показалась ей незнакомой. Нет, Аля ее узнала, это была ее мама, но незнакомая ее мама. Что-то было не так с поджатой рукой, с замершим лицом, а больше всего со взглядом – будто глаза Дарьи Алексеевны выцвели, как на старых фотографиях. И еще эти темные брюки – мать никогда не носила брюк, только платья.
Дарья Алексеевна попыталась улыбнуться, вручила куклу:
– Алечка, это тебе.
Неловко провела по волосам дочери, потом попросила разрешения позвонить. И пока она говорила по телефону, директриса встала из-за стола, приблизилась к бывшей уже воспитаннице, наклонилась и прошептала:
– Твоя мама может что-то не помнить, не бойся, это последствия болезни.
– А потом вспомнит?
– Должна, – сказала директриса, но как-то не очень уверенно.
– А она помнит, что она моя мама?
– Ну конечно, иначе бы не пришла за тобой.
Несколькими часами позже в поезде мать купила два чая, достала бутерброды, заварила лапшу в коробочках. Ехали в Иваново. Почему, зачем Иваново? Боковые места, собранный столик на нижней полке, пар от стаканов с чаем на окне, за ним – осенний день, тот самый, который «стоит как бы хрустальный, и лучезарны вечера». Аля учила это стихотворение в прошлое воскресенье. По привычке хотела набросать на запотевшем стекле клеща, но теперь в этом не было смысла.
– Мы едем искать папу?
Поезд с грохотом промчался мимо станции, старушек с ведрами яблок и пирамидами оранжевых тыкв. Мать мелким глотком отпила чай, разжала губы:
– Домой.
Поев, прибралась и легла на верхнюю полку, выставив спину, обтянутую свитером.
– Мама, это ты? – спросила ее Аля тихо.
Будто не услышала, а может, и самом деле не услышала, так и пролежала в одной позе наверху до самого прибытия.
На том главное детство Али, то, которое для человека все равно что ядро для ореха, навсегда и кончилось. В Иваново поселились в деревянном доме: голубая краска с фасада облезла, наличники затейливо вились вокруг окон, крыльцо с тремя ступеньками скрипело. Возле дома росла раздавшаяся вширь сосна со скверным характером, кидавшаяся шишками и стонавшая по ночам. Дарья Алексеевна вначале нет-нет да и брала Алю за руку, дарила игрушки, целовала на ночь, забыв, что никогда так не делала. Но потом перестала, снова принялась называть дочь Алевтиной, выбросила брюки и опять перешла на платья и юбки. Похоже, припомнила все, кроме тех лет, когда искали отца. Это время полностью исчезло из ее памяти, словно кто-то (она сама?) вырезал его ножницам, а то, что было до и после, заново склеил. Когда Аля напоминала про отца – про то, как она, мать, говорила, что у них с
Мать работала в типографии. Несмотря на проблемы с левой рукой и немного замедлившуюся речь, она оставалась привлекательной женщиной. Через год вышла замуж, потом родился Павлик. Дарья Алексеевна научилась готовить блюда вроде ризотто с белыми грибами, копченой грудинки с яблочным муссом и пряной капустой, щуки, фаршированной гречневой кашей с жареным луком и шкварками, ну и тому подобное. Прежде чем есть, называла эти блюда отчиму и Павлику вслух. Стала выстраивать в кладовке соленья и варенья. Начищать до блеска вилки и ложки. Выглаживать вещи и складывать их ровными стопками в комоде. Все время что-то терла, чистила, но, судя по выражению лица, не могла удовлетвориться результатом. Чистота, как в операционной, все казалась ей недостаточной, и даже в выставленной точно по линейке обуви в прихожей она умудрялась углядеть хаос.
Отчим? Он любил колоть дрова, выбегать в мороз босиком на снег и кричать слова, в переводе означавшие, как прекрасна жизнь. Он обил дом сайдингом, поставил новый забор, построил гараж, асфальтировал дорожки. Спилил сосну с вредным характером. Он был автослесарем и в свободные часы тоже ковырялся у дома в машине. Иногда, когда Аля проходила мимо, просил подать ключ или изоленту. Смотрел сквозь. Говорят, приемные дети провоцируют на жестокость, насилие и всякое такое. Нет, ничего подобного не было. Напротив, у Али в семье было особое положение. Словно она была важным гостем. Они, Устиновы, втроем жили в одной комнате, а у Али была своя. Была у нее и своя чашка, тарелка, полотенце и даже фамилия. Ей покупали новые велосипед, лыжи, коньки, в то время как Павлик пользовался теми, что принадлежали еще его отцу.
Много лет Аля наблюдала за матерью, до конца ей так и не поверив. Она считала, что мать зачем-то скрывает период их разъездов. Иногда, засыпая, Аля вспоминала, как они путешествовали, искали
В голове у Али мать раздвоилась: на ту, из прошлого, и ее плоскую копию, подмену. Впрочем, однажды в ивановской матери проступила настоящая. Это случилось, когда Але было лет тринадцать. Осенью она пошла с классом в поход в лес. Собирая ветки для костра, Аля отдалилась от других детей, оказалась в красивом месте с толстыми ветвистыми деревьями. На земле лежал упавший высохший сук. Аля принялась разламывать его. Наклонившись в очередной раз, заметила боковым зрением, что деревья вокруг начали сдвигаться. С каждой секундой они оказывались все ближе. У Али от страха заледенели руки, хотя сентябрьский день был солнечный и теплый. Бросив собранные ветки, она кинулась было к поляне, где уже стояли палатки и занимался костер, но деревья не давали ей убежать. Листва оказалась повсюду. Она шевелилась, просвечивала на свету, дрожала и вдруг обернулась тучей огромных зеленых мух – они ринулись на Алю и принялись забивать уши, глаза, горло. Аля закричала.
Учительница, схватившая ее за руку, что-то спрашивала, но Аля будто перестала понимать слова. Она лежала на земле. Одноклассники сгрудились над ней и с любопытством рассматривали. Все, что было цельным понятным миром, в один миг распалось на пазлы, которые никак не собирались в одну картину.
В поход из взрослых, кроме учительницы, пошли еще несколько родителей. Один из них отвез Алю домой. Она к тому времени давно пришла в себя. Мать занималась воскресными делами, отчим и Павлик ушли на рыбалку. С неожиданным вниманием мать выслушала отчет о происшествии, даже спросила подробности, что было на нее совсем не похоже. Когда они остались вдвоем, Дарья Алексеевна велела Але переодеться, нарядилась сама и – совершенно немыслимое дело – повела дочь в кафе. Купила мороженого, сладостей, сока. Сама ни к чему не притронулась. Спросила, помнит ли Алевтина отца. Это было странно, мать сама пресекала любые разговоры об отце.
Аля повторила то, что столько раз рассказывала ей во время переездов, которых, как уверяла мать, не было. «Больше ничего не помнишь?» – «Нет». Дарья Алексеевна долго рассматривала дочь. И вдруг заплакала. Ни до, ни после Аля не видела, чтобы мать плакала. Продолжая глядеть на дочь сквозь слезы, Дарья Алексеевна хотела что-то сказать, но так и не сказала. Когда Аля подбежала и обняла ее, та не отстранилась и даже накрыла своей рукой Алину.
Больше ничего подобного не повторялось. Впрочем, чем старше Аля становилась, тем прошлое все меньше занимало ее. Она думала о будущем. То есть, если точнее, об ожидающей ее любви, непременно – необыкновенной! Читала книжки про любовь – все подряд, не разбирая, где хорошая литература, где бульварный роман. Все любовные истории примеряла на себя. Она не забыла давних слов матери о том, что ничего стоящего, кроме любви, в мире нет.
Иногда после школы Аля добиралась до вокзала, садилась в электричку без билета и выходила через станцию, две, три и гуляла там. Возвращалась домой промокшая, замерзшая, но воодушевленная мечтами о будущем. Летом все дни проводила на реке Харинке – плавала до дрожи в руках и ногах, а в перерыве лежала на горячем песке и читала очередной роман. Дома никто не интересовался, где она была. Ее вещи, их сохранность и чистота волновали мать куда больше, чем она сама. Дарья Алексеевна рьяно стирала, сушила и отглаживала одежду дочери. Она тратила на это прорву энергии и сил, малой толики их хватило бы на теплое словечко. Но нет. Редкие разговоры сводились только к бытовым темам. К окончанию школы Аля уже знала, что уедет из Иваново. Казалось, мать хотела этого не меньше.
2005, апрель, Москва
– И долго Барса прожила? – изучая фотографию, спрашивает Аля.
Актер поворачивается к ней и глядит так, словно наткнулся на новогоднюю игрушку в летний день.
– Кстати, твои американские ботинки стали мне впору только на следующий год.
Поморгав, поднимается. Находит трусы, натягивает, встав к Але спиной. Теперь джинсы. Будто ему вдруг стало неловко. Будто Аля, уже низвергнутая в страну теней, восстала из праха и снова обернулась человеком.
– Побудь минутку.
Проходит мимо, слышится скрип двери, потом шум спускаемой воды. Возвращается: ресницы, зачатки бороды – мокрые, глаза – речной песок под прозрачной водой. Внимательно смотрит на нее.
– Кофе будешь?
– Если только быстро. Мне на лекцию пора.
На кухне включает кофеварку. Кухня обычная, почему-то Але казалось, что актеры живут как-то по-особенному. Впрочем, Духов же не Безруков там или Меньшиков. У плиты лежит прихватка в русском стиле – красные ягоды, золотистые листья и загогулины, черный фон. Кофеварка, пошумев, стихает, кофе весело, бодро капает в стеклянную емкость. Духов достает две чашки, из тех, с глупыми надписями и сердечком на боках, разливает кофе.
– Сахар, молоко?
Нашелся даже хлеб, масло и джем – этот в коробочке, из поезда или Макдоналдса.
– Как в учебнике английского, – говорит Аля.
– Что?
– Ну помнишь… Семья за столом: папа, мама, девочка и мальчик – там было всегда двое, а то и трое детей. Стол накрыт – хлеб, масленка, нож, чайник, чашки, джем в банке. Папа просит маму: “Pass me the jam, please”. Я всегда завидовала. Тоже хотела такую семью.
Странно смотрит на нее, мешает ложечкой кофе. Аля вспоминает, что вчера оконфузилась, не признав каких-то известных фамилий и названий, которые он произносил с придыханием. Может, и сейчас неправильно воспроизвела английское предложение?
– Я помню кота у окна, – говорит он. – В учебнике английского. За окном дождь, мокрые крыши. Кот скучный. И надпись, что-то вроде: “It is raining now”.
Волосы у него темнее, чем в детстве, а лежат так же безупречно, хотя он разве что провел по ним рукой. Немного наивный взгляд.
– Так что стало с твоей собакой? Той, с белой шерстью?
– Умерла лет семь как. Сейчас у Ивана Арсеньевича другая, тоже Барса, но золотистый ретривер. Та была белой овчаркой.
– У Ивана Арсеньевича?
– Константиновича. Собака, про которую ты спрашиваешь, была его. И дом его. На фотографии, кстати, тоже он.
Аля откусывает бутерброд.
– Это режиссер, про которого ты мне всю ночь заливал? У кого ты работаешь?
– Да. Он и мой отец – друзья детства. То есть были. Ну то есть… ладно, это неважно. Так это правда ты? Та девчонка, которая с матерью вышли в тот день из леса?
– Правда я, – Аля смеется. Она чувствует себя так, будто глотнула веселящего газа.
Но он не улыбается, снова мешает ложечкой кофе.
– Какое на тебе было платье в тот день?
– Что?
– Платье. Ты помнишь?
Она помнит. Говорит. Он всматривается в ее лицо, подается вперед:
– Расскажи про тот день. Подробно.
– На подробности у меня нет времени. – Она делает большой глоток горячего кофе, обжигает язык и небо. – Если только вкратце.
Торопясь, пересказывает все, что удержалось с той поры в памяти.
– А что потом?
– Потом мать оказалась в больнице с энцефалитом, а я в интернате.
– Так ты жила в детском доме?
– Два года, потом мама меня забрала. Но она уже… – Аля пытается подобрать слова, чтобы объяснить, в чем было это необратимое изменение, но тут Духов кое-что произносит, и Але кажется, будто в кухню вплыл айсберг.
Удивительно, что догадка, откуда у матери оказались деньги на гостиницу и прочее, ей никогда не приходила в голову. Она ни разу не задала себе этот вопрос. Хотя знала, что с собой у Дарьи Алексеевны не было ни сумки, ни кошелька, а на платье не было карманов. В лесу мать как-то разделась догола, чтобы прополоскать белье в ручье. На склоне берега остались платье и туфли: разношенные, кожа растрескалась, внутренности засалились и стерлись до блеска. Аля помнит: в туфлях ничего не было, кроме темной пустоты.
– Родители вернулись к вечеру и сразу обнаружили пропажу денег. Я рассказал о вас, даже нарисовал, но они мне не поверили. Решили, что это я украл деньги. Отец в те дни продал дом, потому-то мы и жили у Ивана Арсеньевича. Твоя мать взяла пятьсот долларов, не всю сумму, дом продали за три тысячи. Если бы это были воры, говорил отец, они бы не вытащили пять сотен, а забрали все до копейки, да и еще что-нибудь прихватили.
– Я ничего этого не знала…
– Да я не то чтобы… Просто так странно – что ты оказалась тут.
Аля глядит на часы на стене. Первую пару она может пропустить, она на нее и так уже не успеет, но на вторую должна попасть – Жуковский опоздавших не пускает и потом чинит препятствия перед экзаменами.
– Больше чем из-за потери денег родители расстроились из-за того, что я оказался вором. Они перетряхнули мои вещи – ничего, конечно, не нашли. Мать увещевала, отец грозил, требовал. Особенную ярость у него вызывали мои попытки рассказать о тебе и твоей матери. Я продолжал вас рисовать, вешал рисунок на кухонный буфет, а отец срывал и раздирал в клочья. Воровство с фантазией свидетельствовало о моей изначальной гнилости, как он выражался. Ночью родители спорили. А вдруг Макар говорит правду, защищала меня мать. Отец от ее слов еще сильнее распалялся и кричал, чтобы она зарубила себе на носу, что он не потерпит в доме вора и вруна. Когда вернулись в Москву, отец продолжал допросы, грозил пойти в школу и рассказать всем, кто я на самом деле. Кричал, что, если я не сознаюсь, он посадит меня или, если это не выйдет, покалечит, чтобы я на всю жизнь запомнил. Для его сына честь не может быть пустым звуком! Это был 1992-й, отец находился на грани. Для него партия, честь, Советский Союз – это было всерьез, это была его жизнь, это был он сам. И тут вдруг над всем этим, над его идеалами начали смеяться, говорить, что это ошибка, глупость, ну, сама знаешь… А тут еще я. И он решил сыграть в этакого Тараса Бульбу.
Он умолкает. Аля разглядывает чашку. Тишина растет, стремительно заполняет собой все пустоты в комнате, пролезает в горло, дышать становится тяжело, невыносимо – но тут тишина и лопается: створка окна распахивается настежь и громко ударяется о фасад дома.
– Не знаю, чем бы кончилось, – говорит Духов, кроша хлеб на столе, – если бы не Иван Арсеньевич. Константинович. Он забрал меня к себе на некоторое время. В школу я не ходил, был с ним в театре, носил актерам лимонад, пиво, бегал, за чем пошлют. Бродил по театру. Иван Арсеньевич поверил мне, просто поверил. Я жил у него около месяца. Он возился со мной, тратил на меня уйму времени, хотя уже тогда был очень занятой и достаточно известный. Сам выбирал мне книги, водил на спектакли в другие театры, спрашивал меня, что я думаю о том и том-то.
Але неловко от этой внезапной исповеди. Она не понимает, как теперь встать и уйти.
– И зачем же он это делал?
– Иван Арсеньевич всегда был мне вроде второго отца. – Духов скрещивает руки на груди, собирается, видимо, рассказать длинную историю. – Он и мой отец дружили с трех лет, подростками, между прочим, даже принесли кровавую клятву, как Огарев и Герцен. Оба после школы уехали из Выселок, но летом приезжали и отдыхали вместе. Рыбачили, ходили в лес. Часто брали и меня с собой. В Москве тоже встречались. Но до того случая Иван Арсеньевич никогда не вмешивался в наши семейные дела. Я прожил у него с месяц. Однажды вечером он привез меня в ресторан, предложил выбрать все, что я хочу, велел не стесняться. Налил себе и мне вина, торжественно вручил статуэтку святого Антония, ты ее видела. Сказал, что я чем-то напоминаю его, этого святого. А потом спросил: как ты смотришь на то, чтобы стать актером? Я ответил, что хочу этого больше всего на свете. Он обрадовался моим словам и пообещал, что поможет. После ресторана отвез домой, сказал, что отец больше не сможет меня обвинять. Он, Иван Арсеньевич, нашел свидетелей, которые видели, как я довел вас до станции. По описанию свидетелей сходилось все, даже одежда и шрам на щеке твоей матери. Иван Арсеньевич пообещал, что попробует найти и вас самих. И еще сказал, что я могу приходить к нему в любой момент, в театр или домой. И, конечно, наши прогулки и разговоры продолжатся.
Когда приехали домой, отец был пьян и заявил, что не знает, кто мы такие, и послал матом туда, откуда пришли. «А свидетелей, – сказал он, – ты, Иван, можешь засунуть себе в жопу. Этих актеришек своих». Он попробовал нас вытолкать, но был слишком пьян даже для того, чтобы сделать несколько шагов. Тут вмешалась мать, увела меня и закрыла на ключ.
До сих пор помню это чувство, когда я оказался в своей комнате. Я ощущал себя предателем, хотя и понимал, что ни в чем не виноват. А еще… ты не представляешь, как я был рад, что Иван Арсеньевич поможет мне стать актером. У меня появилась цель, я вернулся домой совсем другим мальчиком.
Зачем он это ей рассказывает? Аля ерзает на стуле: и вот как ей встать и уйти? И что вообще теперь делать? Встает Духов, подходит к окну, опирается о подоконник.
– Утром я боялся встречи с отцом, но он, увидав меня, ничего не сказал. Он вообще перестал со мной разговаривать. Как и с матерью. Иван Арсеньевич, как и обещал, стал забирать меня на выходные. Записал в детскую театральную студию, находил время, чтобы прийти на наши спектакли. Я обожал проводить с ним время. А между матерью и отцом стало все совсем плохо, отец ушел жить в дедушкин гараж. А потом уехал на Кубу.
– На Кубу? – От изумления она даже забывает о побеге. – И он до сих пор там?
– Вернулся в прошлом году. Живут с матерью на даче под Александровом.
– Понятно.
Она смотрит на часы: до второй пары осталось совсем ничего.
– Я… прости… Мне нужно, правда. Я потом… мне надо идти…
Она встает со стула и пятится в прихожую. Выглядит это так, будто она сбегает. Да она и сбегает. Актер идет за ней. Молча глядит, как она одевается. Она, торопясь, накидывает короткое зеленое пальто. Сует ноги в туфли, купленные три дня назад на распродаже, мозоль тут же дает о себе знать. Прежде чем открыть дверь, Аля поднимает взгляд на Духова, пытается подобрать уместные слова, но так ничего и не придумывает. Толкает дверь и мчится вниз по лестнице.
Спустя сорок минут она снова была на лестнице, на этот раз – широкой, старинной. Налаченные прикосновениями тысяч студентов деревянные перила. Стертые посередине ступени, чуть оплывшие, точно губы после долгих поцелуев. Запыхавшись, влетела на третий этаж, остановилась у закрытого лекционного зала. Все-таки опоздала. Из-за двери доносился голос Жуковского – доцента, заменившего милого профессора Алексейко, умершего в начале декабря. Зимнюю сессию принимал уже Жуковский и завалил больше половины курса. Але поставил тройку, заявив неприязненно, что она должна знать больше своих будущих учеников. В результате Аля лишилась надбавки к стипендии. На первой же лекции Жуковский отметил присутствующих и пообещал, что те, кто не будет ходить, экзамен не сдадут. Угрозу восприняли всерьез – после зимней сессии милостью Жуковского четверых отчислили.
За дверью шла перекличка. Зря мчалась. Отдышавшись, а точнее нахлебавшись пыли, запахов бумаги, старой мебели, пота и сигарет, навечно плененных в коридоре учебного корпуса, Аля собралась уже повернуть обратно, но тут дверь распахнулась, и Жуковский шагнул из аудитории.
– Понимаешь, я волнуюсь, – говорил он в мобильный, – это похоже на депрессию… я думал, в таком возрасте не бывает… Да?.. Из дома перестала выходить… А? Ну… Да, очень прошу… В воскресенье?
Рыжие усы. Наметилось брюшко. Новый, но старомодный костюм. У Жуковского, или, как его звали студенты, – Два Андрея, все было такое: старомодное, но с иголочки. Портфель, часы, ботинки, даже зонт – будто из пятидесятых, хотя самому Жуковскому вряд ли было больше тридцати. Студенты любили шутить, что Два Андрея обнаружил портал в прошлое и закупается теперь там всем необходимым. Девочки временами всерьез обсуждали покрой его трусов. Черные, чуть не до колен, как на фотографиях середины прошлого века? Или, может, кальсончики?
Аля проскользнула в аудиторию и, торопливо снимая на ходу пальто, уселась повыше на свободное место рядом с Кирой. Даже Кира ходила на лекции Жуковского.
– На какой букве Два Андрея остановился?
– На «М».
Она надеялась, что Жуковский ее не заметил и, вернувшись, не выставит с позором. Тот возвратился и продолжил перекличку. Аля выдохнула, осмотрела аудиторию и увидела, что на два ряда ниже сидит Куропаткина. Светлый хвост волос на затылке, красные ногти сжимают ручку. Глядя на ее детский затылок, Аля почувствовала себя так, будто обидела ребенка, нарочно сломала его любимую игрушку. Вчера, получив автограф Духова и немного поговорив с ним про спектакль, покивав на его слова о прорыве Константиновича в театре, Куропаткина заявила, что ей нужно идти. «Ты идешь?» – спросила она Алю. Лучше бы Аля и вправду ушла.
Жуковский дошел до буквы «С»:
– Соловьева.
Она откликнулась, Жуковский поставил в блокноте галочку. Завершив перекличку, приступил к лекции. Але писать было не на чем, в сумке лежали только зонтик и книжка, которую дал ей в сквере Духов. «В то время перед Россией на международной арене стояли две главные задачи…» – бубнил Жуковский. Мысли Али побежали во все стороны, как муравьи, когда муравейник разорили. Ее мать, выходит, воровка. Украла деньги у мальчишки, который пустил их в дом, напоил чаем, дал передохнуть после блуждания по лесу. И Аля в этом участвовала. В преступлении, настоящем преступлении, за которое судят и срок дают. Можно ли теперь считать, что она тоже воровка? Или все же нет, раз она не знала о том, что совершила мать? Но почему Аля и в самом деле никогда не задала себе вопрос, откуда у матери оказались деньги? Ни разу не удивилась этому? Впрочем, все что случилось тогда в лесу и сразу после, всегда существовало в ее сознании как-то отдельно, точно было не совсем реальным.
– Ты знаешь такого режиссера – Константиновича? – шепотом спросила Аля у Киры.
Та, вместо того чтобы записывать лекцию, рисовала в тетрадке иву. Посмотрела на Алю, пожевала карандаш, собрала в складки тонкую кожицу на лбу.
– Я смотрела один его фильм. «Воробышек», что ли.
– Фильм? А разве у него не театр?
– А, ну да. Но он еще кино снимает. Три, что ли, фильма снял. Хочешь – дам посмотреть этого «Воробышка», у нас диск есть.
– Давай.
– Заходи сегодня попозже. Сейчас обратно на Арбат поеду, пока там Тропик за меня работает.
– И что, – немного погодя снова спросила Аля, – хороший фильм? Тебе понравился?
Кира пожала плечами:
– Ну, за этот фильм премию какую-то дали. Но вообще, про него, про режиссера, в смысле, всякое такое пишут… – Кира изобразила рукой зигзаг и снова уткнулась в рисунок ивы.
– Какое – такое?
– Ну, вроде как он нечисто работает с актерами. – Отложив карандаш, Кира повернула голову к Але. – Говорят, одной актрисе, – Кира назвала фамилию, – перед съемками он заявил, что ее двухмесячный ребенок умер. Съемки велись на острове, катер должен был прийти только через неделю, так что… Ну, понимаешь. Ей и играть-то не пришлось.
– И что актриса сделала, когда все выяснилось?
– Тропик ее знает немного. Снимается дальше, говорит.
Кира принялась опять грызть карандаш, а потом рядом с ивой молниеносно нарисовала портрет Жуковского: крошечный, в аккуратном костюме, а усы и портфель – огромные.
– Господи, скука какая эта лекция. Отравить, что ли, это чучело крысиным ядом?
Обе помолчали и, выдержав паузу, почти одновременно прыснули.
– Кир, с тобой когда-нибудь происходило то, что происходить не могло?
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, например, случайная встреча с человеком, с которым ты никак не могла встретиться?
Кира – она снова рисовала что-то – поджала тонкие губы:
– Такое у всех бывает.
– У тебя было?
– Было, – кивнула, но рассказать и не подумала. Это ж Кира.
В перерыве Аля поднялась с места и направилась к Куропаткиной поговорить о вчерашнем. Та, угадав ее намерение, собрала вещи и побежала по лестнице.
– Оль, подожди.
Не остановилась. Солнечный мячик запрыгал на лопатках, обтянутых синим пиджачком. Обиделась все-таки…
И как вскоре выяснилось, обиделась всерьез. Первое, что увидела Аля, вернувшись в общежитие, – пустую кровать Куропаткиной. Матрас был скатан к изголовью. Все вещи соседки исчезли. Аля закрыла дверь, подошла к кровати и потрогала жесткие негритянские пружины-завитки обнажившегося основания. Подняла с пола синюю пуговицу от халата Оли. Покрутила в руках: пуговица фонила энергетикой Оли.
Положив пуговицу на полку над своей кроватью рядом с учебниками и книжками – Хемингуэй, Пруст, Куприн – Аля вынула из сумки книжку Акутагавы, подаренную Духовым. Открыла. На форзаце аккуратным почерком было выведено: «Экхарт сказал: “Кто хочет стать тем, чем он должен быть, тот должен перестать быть тем, что он есть”». Росчерк подписи Духова. Фыркнула. Какая чушь. Захлопнула, поставила на полку. В опустевшую сумку засунула пакет с купальными принадлежностями и полотенце. Эту полотняную, с аппликацией желтых бабочек, летящих над городом, сумку Аля получила осенью на книжном мероприятии, куда случайно забрела. Сумка была удобная, две липучки закрывали ее сверху, а внутри был даже кармашек – дизайнер увлекся, выпуская рекламный продукт. В кармашке лежали студенческий билет, проездной, жевательная резинка, презерватив на всякий случай и иногда немного денег.
Бассейн через сорок минут. По карнизу за стеклом, заляпанным солнечными отпечатками, бродил голубь. На спортивной площадке внизу во дворе студенты играли в футбол, их крики и стук мяча о штангу складывались в монотонный ритм, напоминающий о каких-то очень давних событиях, скрытых в сырых и темных подвалах памяти. Аля закинула сумку на плечо, взяла печенье из раскрытой пачки на столе и вышла из комнаты. Щелчок – английский замок на двери захлопнулся.
По дорожке к приплюснутому зданию бассейна бежали ели. Трава под ними зеленела, от ее веселого вида сердце подпрыгнуло трехлеткой на батуте. Ты идешь, весна! Это… да, из «Монтока» Макса Фриша. Пожилой герой вспоминает прошлую любовь, а в настоящем у него что-то вроде отношений с молодой женщиной Линн. Что-то вроде, вот именно. Ничто в сравнении с тем, что он пережил когда-то. Так всегда бывает в романах, а Аля прочитала их бессчетное количество: все, что потом, после той единственной любви – уродство, ущербность, ну или компромисс.
Она толкнула теплые, нагретые солнцем двери, вошла в сумрачный холл бассейна. Сдав полупальто в гардероб, бегом спустилась в раздевалку, получила ключ от ящичка у дежурной. Быстро разделась. Она умела быть быстрой. «Тебе бы в армию», – хихикала Оля, когда они куда-нибудь собирались. Оля должна была плавать сейчас на одной из дорожек, весь год они ходили сюда на один сеанс.
Аля собрала волосы, они все так же, как в детстве, были густы, непослушны и с трудом прочесывались. Все того же цвета сосновых шишек. Оля советовала их коротко стричь и красить в яркий цвет – рыжий, например, или черный. Но Але не хотелось быть другой какой-то Алей. Она вспомнила автограф Духова. И что за радость быть кем-то другим? С трудом натянув резиновую шапочку, захлопнула ящик, отдала ключ дежурной – крупной женщине, перед которой был раскрыт журнал с миниатюрными собачками.
Зашла в одну из кабинок в душевой. Вода обрушилась, ударилась о голову, плечи, разбилась насмерть о белые плитки на полу. Перед глазами возникла комната в гостинице, где Аля с матерью останавливались тринадцать лет назад. Из хаоса воссоздался заставленный яствами подоконник. Двуспальная кровать, не убранная ни разу за те дни. А вот и мать со стаканом в кресле. Подзабытое чувство тоски, потери сжало горло. И что вот теперь делать? Аля закрыла кран.
В зале бассейна людей было много. Электронное табло показывало 16:08. Приглушенные голоса, всплески, смех уносились под высокий потолок, придавая значимость происходящему, вроде как эхо в церкви придает значимость голосу дьякона и шагам прихожан. Дух бассейна, взволновав водное зеркало, подлетел к Але, весело дохнул в лицо хлорным ветерком, сыростью, запахами размякшей резины и промокшего полиэстера. Поздоровавшись, тут же улетел и вон уже плыл по средней дорожке, размахивая руками, счастливо отфыркиваясь и брызгаясь во все стороны.
Куропаткиной нигде не было. Сняв сланцы, Аля спустилась по металлической лесенке, щурясь от яркости и резкости воды, от движущихся осколков голубых плиток, тщетно пытающихся обрести целостность. Набрав воздуха, нырнула. Кровавую мозоль на пятке от хлорированной воды больно защипало. Тяжесть тишины надавила на уши и голову. Протерпев, сколько смогла, Аля вынырнула, жадно вдохнула и долго, расслабляясь, выдохнула. Поплыла спокойнее. Мать посылала ей небольшой перевод каждый месяц, и Аля на него покупала абонемент в бассейн со студенческой скидкой, два килограмма макарон и пачку чая. Оля смеялась – ее отец привозил им продукты каждую неделю. Все, что положено молодым растущим организмам, как он выражался, – молоко, мясо, крупы, фрукты и обязательно любимый Олей шоколад. Теперь Але придется забыть про шоколад и питаться макаронами.
Едва она подумала про еду, как во рту появился вкус шоколадного кекса тринадцатилетней давности. Сердце неприятно сбилось с ритма. Она ускорилась, перешла на кроль. Принялась резать руками воду, вдыхая и выдыхая, опуская лицо в шелковистую голубоватую ткань. И вот уже она и вода – одна субстанция, одна дыхательная и нервная система. Два, три, четыре прогона на пределе возможностей. Тяжело дыша, повисла на буйках. Плавание всегда помогало прийти в себя. Вода визуально сплющила тело, смешно укоротила ноги. Купальник у Али был черный, в желтых зигзагах, материя потеряла цвет и растянулась, застежка спереди от хлорки потемнела и поржавела. Надо бы купить новый, но не на что.
Вот как она поступит: выкинет из головы встречу с Духовым. В конце концов, сама она денег в тот августовский день не брала. А с Куропаткиной помирится. Да, так и сделает. Аля нырнула, вынырнула и, легкая, почти невесомая, понеслась вперед, к бортику, испещренному бликами, оттолкнулась от него и устремилась в противоположном направлении.
Вечер она провела с книжкой, которую начала недавно, – «Под покровом небес» Боулза. Читала до заката, поворачивая страницы так и эдак, пока угасающий воспаленный свет позволял различать буквы. Пустая кровать Куропаткиной глядела с укором. Но вот кровавые вспухшие раны на полу (можно было подумать, что пол кто-то от души отхлестал плеткой) начали гаснуть, темнота расползалась по углам. Аля поднялась, включила лампу. Со спортплощадки до сих пор доносились крики, стук мяча и песнопения птиц. Нужно что-то поесть, а потом заняться курсовой – сроки почти вышли.
Она открыла хлипкую дверцу встроенного в стену шкафа и осмотрела запасы – масла подсолнечного на донышке, банка соли, полпачки макарон, гречка, две луковицы и полупустая бутылка кетчупа. Почти все продукты Оля забрала. От злости, обиды? Добрее Куропаткиной человека не сыскать. А может, подумала Аля, так проявилась ее, Оли, новая сущность? Как там написал ей этот Духов: кто хочет стать тем, чем он должен быть, тот должен перестать быть тем, что он есть. Эта фраза продолжала ныть в душе, никак не получалось понять ее. Разве все кругом не твердят, что нужно быть собой? Стать собой. Не изменять себе? Аля взяла кастрюлю, засунула в нее пакет макарон, соль, прихватила дуршлаг и направилась в общую кухню.
Четыре плиты, две раковины, стол на пляшущих ножках, голая, но очень яркая лампочка, темное окно без штор, за ним луна меж двух высотных домов. Двое парней, по виду первокурсники, жарили яичницу. Толстая девушка в очках и очень тесных спортивных штанах варила картошку и нарочито не смотрела (смотрела во все глаза) на ребят. Они ее не замечали, с жаром обсуждали какие-то волны. Ожидая, пока закипит вода, Аля высунулась в окно – воздух был теплый, ласковый, луна висела почти полная. На карнизе третьего этажа у водосточной трубы сидел, притворившись барельефом, один из котов комендантши и смотрел в весеннюю ночь. Подсохшая кровавая мозоль на пятке больно натянулась. Может, сходить к Кире и Тропику и попросить пластырь?
Немного погодя у себя в комнате она переложила макароны на тарелку – настольная лампа подсветила дымок, и тот заструился под темный потолок. Без Куропаткиной комната казалась большой и безжизненной. Почему Оля
Выдавив последние капли кетчупа, Аля съела нехитрый ужин. Сдвинув тарелку, достала папку с листами курсовой. Раскрыла тетрадь с записями. «Успеху дела главным образом способствовало то обстоятельство, что в Москве Прохоровым совсем не было конкуренции: все ситценабивные фабрики после нашествия французов находились в полном разрушении». Ее курсовая была посвящена текстильному производству в Москве в девятнадцатом веке. Фабрики. Ткани. Станки. Организация работы. Сбыт. Аля зевнула. Посмотрела в окно – темнота, деревья очеловечились и вовсю махали руками-ветками. Хотели что-то сказать, но не умели. В темноте показалось, что их не жиденькая стайка, а лес, которого Аля до сих пор страшилась: после того случая в школьном походе были и другие, и всегда в лесу. Нет, не сегодня. Закрыла тетрадь, поднялась, вышла из комнаты и через пять минут – два пролета лестницы бегом – уже стучалась к Кире и Тропику.
Тропик – мулат, полный, с атласной кожей цвета светлого кофе, пухлыми губами и веселыми крупными глазами – как раз готовил ужин. Обрадовался, потянулся обниматься:
– Алька, привет! Где пропадала? Давно тебя не видел.
От кожи Тропика остро пахло смесью гвоздики, душистого перца, базилика и цитрусовых. Его мать была из Владимира, а отец – из маленькой страны в Африке. Сам Тропик вырос во Владимире, а теперь каждый год ездил на месяц в Африку. Все звали его Тропиком, хотя имя у него было вполне русское – Паша. По вечерам он носил африканские балахоны-халаты, а с утра надевал классический костюм и белую рубашку. Сейчас на Тропике колыхался длинный желтый балахон-платье с рисунком на груди из несуществующих, как думалось Але, фруктов.
На кухонном столе громоздилась курица, блестели корки и внутренности овощей, стояли в ряд несколько открытых загадочных банок с пастообразными субстанциями, лежали пакетики с порошками. Тут же разогревалась двухварочная электрическая плитка.
– Ужинать будешь?
– Нет, спасибо, я уже поела. У вас есть пластырь?
– Это к Кире, – кивнул на задернутую бамбуковую ширму.
Аля заглянула за ширму, которая отделяла импровизированную кухню от комнаты. Почти все пространство тут занимала двуспальная кровать, она была покрыта ярким пледом: на красном фоне квадраты с буйными разноцветными геометрическими узорами. Кое-как вместились в комнату еще стол, два стула. На вбитых в стену гвоздях висели распятые на плечиках костюмы Тропика, рубашки. А еще африканская маска и Кирин пейзаж – заснеженный подмосковный лес. Экзотические запахи готовящегося ужина бились здесь с запахами красок и скипидара. Кира, в темных джинсах и майке, маленькая, худая, с короткой мальчишеской стрижкой, стояла у окна у мольберта. Узкая спина ее казалась усталой. Баночки с красками, заполонившие весь подоконник, отражались от стекла и бесконечно множились.
– Разве художники пишут под искусственным светом? – удивилась Аля.
– Ну, это ж Кира. – Тропик появился за спиной Али. – Она всегда работает.
– Пять минут, – сказала Кира, не оборачиваясь. На мольберте зеленел лес, веселый ручей тек по каменистому дну оврага.
Тропик снова увел Алю на кухоньку, усадил, налил виски. Аля сделала большой глоток, потом еще и ощутила, как напряжение сегодняшнего дня превратилось в темную кошку, та выгнула спину и убежала куда-то в другую реальность. Руки Тропика быстро и ловко расправлялись с курицей – резали на куски, втирали специи кончиками пальцев. Аля, не заметив как, рассказала ему о Духове.
– Помнишь актера, по которому Куропаткина вздыхала весь год? Вчера мы ходили на его спектакль, взяли автограф, а потом вышло так, что Оля отправилась домой, а я провела у него ночь. Ну да, не смотри на меня так. А сегодня она съехала из комнаты. Не разговаривала на лекциях со мной. Не пришла в бассейн. Я, наверное, виновата, но, слушай, ведь она с этим актером даже знакома не была, просто его фанатка… Как считаешь, я поступила ужасно?
– Ты поступила непорядочно. – Тропик строго взглянул на Алю и тут же весело рассмеялся, подлил ей и себе еще немного виски. Отпил. Бросил куски курицы на вторую сковородку, на первой уже весело скворчало жарево из овощей, благоухающих чужеземными пряностями.
– Да эта Оля все равно что семиклассница, – раздался из-за ширмы голос Киры. Оказывается, она слушала их разговор. – Рано или поздно невинность все теряют. Я не про секс… Детский кокон этой дурочки, наконец, раскололся. Ты ей услугу оказала. Теперь она взрослая.
– Не факт, – парировал Тропик. – Процесс потери невинности бесконечен. Думал – потерял, ан нет.
– Не говори ерунды. – Кира за ширмой что-то складывала, чем-то звякала, постукивала.
– Я старше и мудрее тебя, девочка Кирочка. – Тропик засмеялся. Его гладкое темнокожее лицо, расплывшийся нос, замаслившиеся полные губы, грудь под балахоном – засмеялось все, даже пальцы на ногах – чистые, отмытые – подпрыгнули на белых сланцах. Тропик Але ужасно нравился. Между ними установилась связь, природу которой определить было непросто. Аля рассказывала Тропику обо всем, что ее беспокоило. Он единственный знал о ее странном детстве.
– Так, говоришь, твой актер играет у Константиновича? И как его фамилия?
– Духов.
– Нет, не слыхал.
Тропик знал многих театралов, киношников, певцов и художников. Он интересовался всем, что происходило в искусстве. И не только интересовался, но и как-то зарабатывал на этом. Аля, правда, точно не знала как.
– Ничего удивительного, он там, похоже, на подхвате. В спектакле играл Миколку.
– Миколку? Это что за спектакль?
– По «Преступлению и наказанию».
– А разве там есть какой-то Миколка?
– Вот, – Кира появилась из-за ширмы и протянула Але диск. От рук ее пахло скипидаром.
– Спасибо. – Аля только сейчас вспомнила разговор, который у них состоялся на лекции, и свое обещание вечером зайти за фильмом Константиновича. – Кир, а пластыря у тебя нет?
– Сейчас.
Снова ушла за ширму, Тропик скосил взгляд на обложку диска:
– «Воробышек»? Ну-ну, рискни. А на чем будешь смотреть?
– Не знаю еще.
Тропик важно, наигранно почесал подбородок:
– Если останешься покушать с нами, тогда получишь на сутки телевизор с DVD.
Ага, съешь моих румяных пирожков, тогда скажу. Тропик, несмотря на свой африканский вид, чем-то действительно походил на толстую одышливую печку из иллюстрации к русским сказкам.
– Ты сам-то смотрел?
– Я все его фильмы посмотрел. Мне больше нравятся экранизации.
– А у него есть экранизации?
– Первые фильмы «Солдат» и «Они не сдадутся» Константинович снял по повестям Васильева и Горбатова. Но фильмы не пошли, началась уже вся эта перестроечная пляска. Константинович не снимал почти десять лет, занимался исключительно театром, и только в 98-м появился «Воробышек».
– Там манипуляции, – сказала Кира, открывая крышку у сковородки и задумчиво рассматривая готовящееся блюдо, точно прикидывая и оценивая его пропорции, цветовую гамму.
– Да, – согласился Тропик. – «Воробышек» – сплошные манипуляции. Но я вот люблю, когда со мной возятся, ищут мои слабости, используют их. И когда что-то меняют у меня в голове без спроса. На Киру это не действует.
– Меня это бесит, – заявила Кира, закрывая крышку. – Я не хочу, чтобы меня подталкивали к пропасти. Захочу – сама подойду.
После ужина Тропик принес и установил в комнате Али телевизор с DVD.
– Тропик, – остановила она его уже у двери, – я не все тебе рассказала.
– Да?
Они сели рядом на пол, прижались спиной к жесткому основанию кровати. Окно было открыто. Где-то на улице орали коты. Тропик достал из кармана самокрутку и зажигалку. Раскурил. Протянул Але. Она затянулась и отдала ему. А потом рассказала о том, кем оказался на самом деле Духов, и что она от него узнала о матери.
– Скажи – что теперь мне делать? Как вообще так случилось, что мы встретились? Разве так бывает?
– Ну, в жизни много чего бывает, – глубокомысленно заявил Тропик. – У меня была одна знакомая. Однажды она ехала в поезде, ну такие сидячие, межгород, знаешь? И вот напротив нее уселся старикан, в котором она узнала человека, который совратил ее, когда она еще училась в школе, держал в страхе и подчинении какое-то время, угрожая, что иначе всем, в том числе ее родителям, расскажет, какая она маленькая шлюха.
– И что она сделала?
– Да ничего! Он был совсем старый. Помогла выйти из вагона, когда он чуть не упал.
– Не может быть! Она наверняка наврала тебе.
– Не думаю. Хотя кто знает… Вообще-то это была моя мама.
– Шутишь?!
Тропик вздохнул. Аля положила голову ему на плечо, взяла протянутую самокрутку и затянулась.
– Может, твоя мать, Алька, была в отчаянии, ты же не знаешь…
– Эти пятьсот долларов – как думаешь, я их должна теперь?
– С чего бы?
– Правда?
– Конечно, раз не брала. А вот Кира бы отдала. – Он засмеялся. – Ладно, я пойду, Кире пора сказку на ночь читать.
Аля фыркнула.
– Зря смеешься. Я говорю чистую правду. Я каждую ночь читаю ей африканские сказки.
Проводив Тропика, Аля уселась перед телевизором, нажала кнопку на пульте – появился красный экран, низкий, властный голос произнес: «Воробышек». Когда фильм дошел до середины, она, возмутившись происходящим на экране, решительно выключила DVD. Улеглась в кровать, поджала ноги и накрылась одеялом с головой – тонким, на пододеяльнике синий треугольный штамп «Общежитие № 2». Однако через некоторое время поднялась и снова включила фильм. Раза два ставила на паузу, но все же, зареванная, досмотрела фильм до конца.
Через два дня Аля переминается с ноги на ногу у служебного выхода театра, ожидая, когда кончится спектакль. В этот раз Духов выходит одним из первых. Упирается в нее взглядом. Подходит, берет за запястье, увлекает за собой. Шагает широко, Аля едва поспевает за ним, порывается сказать заготовленные слова, но как-то все не может начать. Молча переходят шумную улицу, минуют переулок, второй. Дома тут темны, прячут в подвалах, чердаках, за колоннами и портиками девятнадцатый век, о котором Аля пишет курсовую. (С курсовой, кстати, она затянула, надо спешить, до майских осталось несколько дней.) Днем здесь располагаются офисы, выходят покурить девушки в юбках и пиджачках, курьеры нажимают на звонки у массивных дверей, поглядывая на каменную сову или оскалившегося льва. Сейчас же квартал мертв, лишь деревья, точно угрюмые стеклодувы, выдувают в тишине почки на ветках.
– Послушай. – Она останавливается. – Я пришла извиниться и сказать, что…
Он перебивает:
– Мы просто съездим к моим родителям. Чтобы поставить точку в этом. Например, в ближайшие выходные? Согласна?
– Сейчас у меня нет пятисот долларов…
– Деньги – это не важно. Это вообще не важно.
– Ну, для меня именно это и важно. Я и пришла сказать, что заработаю их и отдам. Правда, это будет не очень скоро.
– Давай тогда так: я дам тебе деньги, хорошо? В долг. Когда сможешь, тогда и отдашь. А не отдашь, так и не страшно, переживу. Главное – на днях съездить к моим старикам.
– Нет. – Аля отступает на шаг, пропуская мужчину с собакой. – Я сама должна эти пятьсот долларов заработать. В этом и смысл. Ты не бойся, я не передумаю.
– Ну возьми кредит. Понимаешь, мой отец…
– Кредит я не буду брать. Сама заработаю и отдам. И я еще хотела… В общем, извини, что я и мать… что так все получилось тогда… и ну да, в общем, прости. И скажи, как отсюда выйти к метро.
– Погоди минутку, дай подумать.
Проехавшая мимо машина освещает его бледное сосредоточенное лицо.
– Пошли, – снова берет ее за руку, тянет за собой. Прибавляет шагу, и Але приходится.
– Куда ты меня тащишь?
– Я кое-что придумал.
Пропетляв по переулкам, они оказываются на улице, рассеченной посередине узкой металлической лыжней – трамвайными путями. Прохожих здесь больше. В конце улицы появляется луна. Неизвестно, где она пропадала полвечера, но вот – явилась. Слишком большая, луна безуспешно пытается протиснуться между домами и, судя по обескураженной физиономии, не может взять в толк, какие параметры сегодня не так рассчитала.
Заходят в подъехавший трамвай, садятся друг напротив друга. Аля не знает, о чем говорить, и всю поездку смотрит на луну: та бежит за трамваем и не пропускает ни одного проема между домами, упрямо стараясь втиснуться хотя бы в один. Когда они выходят, луна кидается за ними, сопровождает их до Комсомольской площади, там цепляется за шпиль Ярославского вокзала, но что делать дальше, похоже, не знает и просто висит.
Зато актер явно знает, что делать. Увлекая Алю за собой, он направляется к торговым палаткам, заполонившим площадь между Ярославским и Ленинградским вокзалами. Не дойдя до палаток метра три, велит Але стоять на месте, а сам выбирает продавщицу лет пятидесяти с ярко накрашенными губами, наговаривает ей комплиментов, за что получает пустую коробку из-под шоколадных батончиков. Возвращается к Але и ведет ее, держа под локоть, к выходу метро. Там отдает ей коробку, а сам… исчезает! Вместо него возникает больной и скрюченный парнишка. Худее себя вдвое, шея вывернулась, глаза круглые, птичьи, устремлены куда-то вбок и вверх. Жалобный голосок тянется к прохожим: «Я начал жизнь в трущоба-а-ах городски-и-их и добрых слов я не слы-ы-ыхал…»
Але стыдно и смешно. Покраснев, она смотрит, как падают монеты в коробку. Прохожие останавливаются, прервав стаккато дорожных сумок, вслушиваются, смотрят на поющего бедолагу, и на их лицах рождаются участие и грусть.
С козырных мест Алю и Духова, конечно, прогоняют. Они идут к платформам, запрыгивают в тронувшуюся электричку.
– Но зачем тебе это? – спрашивает Аля в тамбуре, ошалев от происходящего.
– Не мне – тебе. Зарабатываем пятьсот долларов.
Актер снимает с плеча рюкзак, достает дудочку. Аля уже видела ее мельком тогда, в сквере, при первой встрече.
– Так, вот что. Я буду слепой, ты моя девушка.
– Но это же неправда. – Она не знает – смеяться или сердиться.
– Не будь такой серьезной.
И это говорит человек, который жаждет оправдаться перед папой и мамой за детское недоразумение.
Аля протягивает руку к дудочке:
– Раз уж это моя работа, дай попробую. В школе когда-то умела.
Отдав Духову коробку с монетами, берет дудочку, подносит к губам и, несколько раз сбившись, выдает начало «Прекрасного далека». Она выступала с этой мелодией когда-то на школьном концерте.
– Пойдет, – смеется Духов. Надо же, оказывается, он умеет смеяться.
Они входят в вагон, актер произносит нечто вроде вступления. Головы пассажиров при слове
Первое, что Аля видит, войдя в кабинет режиссера Константиновича, – витражное окно. Красно-зеленые стеклышки с вкраплениями синего и желтого играют и переливаются, разбрасывая блики на стены и пол. Одна створка открыта, сквозь нее просачивается сквозняк, доносится шум улицы. Константинович – лет пятидесяти, плотный, с широко расставленными голубыми глазами, нос картошкой, крупный подбородок – сидит за столом и черкает на листах, разложенных перед ним. На диване вытянул лапы золотистый ретривер. При виде Али и Духова собака приподнимает голову.
– Барса, уступи место, – говорит негромко режиссер. Голос у него низкий.
Собака спрыгивает, подходит к Але, нюхает, виляет хвостом, но едва девушка протягивает руку, чтобы погладить, громко рычит. От испуга Аля делает шаг назад.
– Барса никому не дается, – говорит Духов.
– Продалась уборщице за сникерс, – ворчит режиссер, не отрывая взгляда от листа бумаги. – Теперь обе дурачат меня и скрывают свои отношения.
Аля и Духов садятся на диван. Мебель в кабинете массивная, основательная. На столе, заваленном книгами и бумагами, на тучном бронзовом основании стоит лампа, ножка у нее толстая, негнущаяся, а плафон стеклянный, ширококостный, с мелким рисунком. На стене висят фотографии актеров, сцен из спектаклей. А еще две картины в стиле абстракционизма. Одна – комок цветных лент и шаров, размещенных в безупречной, но не поддающейся логике гармонии, – отзывается радостью. От второй хочется отвести взгляд, а потом снова посмотреть – зелено-фиолетовые линии заламываются, точно руки погруженного в горе или безумие человека; сбоку от линий на черной фигуре причудливой конфигурации скачут бордовые крапинки. Обе картины обладают магией, но вторая пугает и манит сильнее.
– Молодой художник, – поясняет, не поднимая головы Константинович, называет фамилию.
– Интересные, – вежливо говорит Аля.
Константинович фыркает. Перечеркивает лист сверху донизу, сбрасывает его на пол и берет следующий.
– А вот тут у меня сплошь молодые, подающие надежду сценаристы. А чувство – будто сунул голову в сундук с нафталином. Еще пару минут, ребятки.
Аля вспоминает «Воробышка». Почему-то она была уверена, что режиссер такого фильма будет выглядеть ранимым, тонкокожим, но ошиблась. Он кажется очень уверенным в себе и каким-то чересчур плотным, что ли, земным. Складывает листы, сдвигает их на край стола к миниатюрной карусели с китайскими фигурками вместо привычных лошадок. Поднимает голову и с интересом глядит на Алю:
– Так, значит, это ты украла пятьсот долларов?
– Нет, – поспешно говорит Аля, – то есть не совсем…
Константинович выбирается из-за стола и оказывается коротышкой. Почти толстый, почти лысый. Крупные и резкие черты лица, массивные руки и ноги – словно набросок, сделанный Пикассо. Рубашка с цветным рисунком, ботинки на каблуках, запах экзотического одеколона. Духов поднимается с дивана. И Але приходится.
– Рад познакомиться, – Константинович протягивает ей руку. Покончив с церемониалом, кивает – садитесь. Сам прислоняется к краю стола, помяв листы со сценариями. От его взгляда, близости, запаха одеколона Але становится неловко.
– Я отдам эти деньги, – покраснев, говорит она.
– Ну, разумеется.
– Я ничего не знала. – Ей ни с того ни с сего хочется оправдываться.
– Не хотела знать, ребенок. Наш мозг очень хитрый. Любит отрицать очевидное. А что твоя мать? Что с ней?
– Живет в Иваново.
– Отличное занятие.
Аля не знает, как реагировать на такое. Минут пять он бросает ей отрывистые вопросы-мячики, а она отбивает, как может. Похоже, та давняя история его не очень-то и интересует, он скорее прощупывает саму Алю, ее реакции. Зачем? Ей это неприятно. Духов не вмешивается, играет с Барсой. Впрочем, режиссер задает и несколько утоняющих вопросов, вроде того, где находилась в тот день в доме ее мать, а где сама Аля, что видела, какие предметы. Не осталось ли у нее каких вещественных доказательств? «Виктор очень недоверчив, да, Макарий?» Аля, подумав, говорит, что у нее есть фотография из детского дома, там она стоит в первом ряду, и на ней те самые американские ботинки.
– Да, рано или поздно во всех историях ставится точка. – Режиссер хлопает себя по коленям, откидывается назад. – Нужно просто дождаться. Ты тогда, Макарий, рассказал слишком много подробностей, деталей – реалистичных, бытовых. Сложно было поверить, чтобы мальчик твоего возраста это придумал. Я так и говорил твоему отцу, но его разве переубедишь. – Зевает. – Простите, ребятки, утром только из Варшавы прилетел. Макарий, сходи в буфет, попроси у Симы кофе.
Макар выходит. Константинович, продолжая опираться о край стола, прикрывает глаза. Повисает тишина. С улицы доносится смех, стук каблуков.
– Что ты хочешь на самом деле? – спрашивает режиссер, не открывая глаз.
– Я? – Аля от неожиданности не сразу находится: – Ничего.
В ответ – нарочито громкий долгий вздох.
– Чем ты занимаешься, ребенок?
– Учусь на истфаке.
– Давай угадаю. – Широко расставленные глаза открываются. – Ты хочешь стать актрисой?
– Вот уж нет, – Аля смеется. Что это еще за нелепица?
– А я, понимаешь ли, подумал, что это такой подкат с твоей стороны. Так ты не актриса и не хочешь сниматься или играть у меня?
– Нет, и в мыслях не было. Погодите, вы мне не верите?
– Наверняка ведь сама напросилась на знакомство? Разыграла небольшой спектаклик, а? Втерлась в доверие?
– Да вы с ума сошли! – Аля вскакивает, от возмущения у нее начинают трястись руки. – Никаких я встреч не устраивала. И вообще, хотела забыть ее, но потом решила, что это нечестно, непорядочно. Что стоит отдать деньги…
– Так ты – порядочный человек?
– Да! Но вам этого не понять. Вы сами непорядочный, раз подозреваете в людях неизвестно что. – Аля берет с дивана сумку, надевает на плечо. – До свидания.
– Да погоди, ребенок. Не сердись. Не поверишь, как, какими только путями ко мне и к моим актерам не подкатывают. Каждый день, какие только анекдоты не сочиняют. Если ты та самая девочка – что ж, я только рад.
Дверь открывается, Духов вносит на подносе серебристый кофейник и тарелку с булочками. Тарелка позвякивает на ходу. Запах корицы, как опытный захватчик, сходу берет в плен территорию кабинета и всех находящихся в нем. Одна атака, и вот уже тяжкие запахи старого здания – затхлости, старья, прошловековой пыли – растворяются, уступив место благоуханию свежей выпечки. Духов ставит поднос на чайный столик со слоновьими короткими ножками. Разливает кофе по чашкам.
– Макарий, у нас семь минут, – говорит Константинович, взглянув на часы на руке, и приглашает кивком Алю к чайному столику.
Она крепче сжимает сумку, раздумывая, не уйти ли. Заметив ее замешательство, Макар стискивает ее запястье и ведет к столику. Несколько дней он готовил Алю к этой встрече, страшно боялся, что она передумает или как-то не так себя поведет. Рано утром приехал к общежитию. Когда она вышла, их уже ждало такси. Ладно, раз для Духова это так важно, она потерпит. Все же это из-за ее матери Макару досталось в детстве.
Барса перебирается за ними, тянет носом. Аля берет одну булочку, разламывает и уже собирается протянуть собаке, как Константинович рявкает:
– Нет, не смей! Ей нельзя больше сладкого сегодня.
Барса возмущенно лает, Аля вздрагивает. Константинович как ни в чем не бывало насыпает ложку сахара в чашку, размешивает и принимается обсуждать с Макаром какой-то спектакль. Эхо от обидного окрика все еще звучит в ушах. Совсем не таким она представляла себе Константиновича после рассказов Духова. Она никак не может поверить, что это он снял «Воробышка». Как он вообще смеет думать об Але такое? Дескать, напросилась на знакомство, втерлась в доверие. Надутый индюк в пошлой рубашке. И про мать сказал что-то неприятное.
– Когда маму забрали в больницу, – перебивает она их беседу, сама слыша, как дрожит голос, – большая часть денег осталась в номере. Кто-то из работников гостиницы взял их себе. Мать не так много и потратила. Еда, игрушки для меня, коробка духов…
Константинович ставит чашку. Духов закидывает остатки булочки в рот. Оба глядят на Алю. На столе остается еще несколько булочек, Але бы их хватило дня на три. Ее захлестывает жалость к матери, себе, прошлому, тому номеру в гостинице, где мать пыталась шиковать… Нужно немедленно уйти, погромче хлопнуть дверью, но Аля не может пошевелиться. Да что это – кажется, у нее выступают слезы. Это все воспоминания. Невольные, вызванные унизительным допросом. Это воспоминания вернули ее в те дни, снова заставили ощутить себя потерянной и одинокой, не умеющей дать отпор. Режиссер приближается. Она делает шаг назад. Но он уже тут, обнимает за плечи, в голосе – теплота, какую Аля давно по отношению к себе не слышала:
– Хочешь посмотреть, как мы будем репетировать?
На освещенной сцене в репетиционном зале уже собрались актеры. Переговариваются, посмеиваются. Девушка с собранными в хвост белыми волосами ходит колесом. Два парня в черных джинсах и майках разыгрывают сценку друг с другом. Полная женщина в длинной цветастой юбке ходит туда-сюда с листом перед собой – ее губы шевелятся.
Актерская братия бурно приветствует Константиновича. Духов забирается к остальным на сцену и, словно перешагнув некую границу, отделяется от того небольшого общего, что возникло у него и Али за несколько дней. Константинович занимает кресло в третьем ряду, приглашает Алю сесть рядом. Ну ладно, она выпьет эту чашу искупления вины до конца. А потом поедет в бассейн и будет плавать так быстро, как только сможет. В зале есть еще зрители, похоже – студенты.
– Ну, начали. – Голос Константиновича, вроде бы негромкий, достигает отдаленных мест в зале.
Духов восседает на какой-то конструкции вместе с другими актерами, ожидающими выхода. Следит за тем, что делают главные действующие лица. Аля быстро догадывается, что играют «Пиковую даму», но действие перенесено в современные условия. Дело происходит в пансионате или санатории. В карты играют на пляже. Полотенце на плечах, бейсболки. У Духова роль одного из картежников. Минуты три он проводит на сцене, два восклицания, бег за унесенной ветром кепкой, и вот он уже снова усаживается на конструкцию.
Константинович наклоняется к Але:
– Что скажешь, ребенок, выйдет из Макария хороший актер?
– А сейчас он разве не хороший?
– Сейчас так, щенок игривый. Но у него есть будущее. Понимаешь? По актерам всегда видно, у кого настоящее, у кого будущее, а у кого – шиш… Ты же на училку учишься? Вот тебе совет: присматривай за теми, у кого будущее, – они самые хрупкие. Если что пойдет не так – сама понимаешь…
– А есть те, у кого только прошлое, – непонятно зачем, видимо, из упрямства говорит Аля.
– Ну, их только пожалеть, время на них не трать. У меня таких и вовсе нет, не держу. Театр не богадельня. – Хлопает в ладоши, вскакивает. – Так, стоп. Еще раз сцену в номере старухи.
2005, май, Москва
Прошли первые майские праздники. Аля просыпалась поздно, смысла ехать на лекции уже не видела: в лучшем случае успеет на третью пару, и она оставалась в общежитии, оправдываясь перед собой тем, что нужно доделать курсовую. Для сдачи курсовой сроки вышли, но время сделать рывок, дописать ее, принести Жуковскому, поплакаться еще было.
Раньше, когда Аля жила с Куропаткиной, та каждое утро поднимала ее, по-сестрински стаскивая одеяло и включая музыку на полную громкость. Уже пахло яичницей и крепким чаем, а сама Оля, встававшая в шесть, успевала сбегать вниз в душ и позавтракать. Аля садилась пить чай, а Куропаткина красилась у зеркала: распахивала голубой глаз, проводила щеточкой туши по светлым ресницам, пыталась обозначить румянами скулы на круглых щеках. Аля быстро одевалась, собиралась, и вот уже она, прислонившись к двери, ждала Олю, выбиравшую, какую блузку или платье надеть. А потом они бежали через перекресток, чтобы успеть в стоявший перед светофором автобус. Без Оли проделать все это в одиночку не получалось.
Теперь Куропаткину каждое утро привозил на лекции на машине отец, а забирал старший брат. Аля не раз пыталась поговорить с ней, извиниться, рассказать, какой странный случай на самом деле эта ее встреча с Духовым. Но ничего не выходило: Оля вырывалась, если Аля брала ее за руку, всем видом показывала, что не желает ничего слушать. Всегда нарочито отворачивалась. И ни единого слова эта болтушка Але с тех пор не сказала. Когда на лекциях Аля смотрела на полудетскую выемку на шее Куропаткиной, на светлый длинный волос, упавший сзади на всегда тесноватый пиджачок, ей начинало казаться, будто она, Аля, сделала что-то невообразимое – задавила котенка или затоптала птичье гнездо с вылупившимися птенцами. Возможно, это и было причиной, почему она не хотела ходить на лекции.
Поднявшись около двенадцати, Аля завтракала чаем с сахаром и молоком, открывала записи для курсовой, читала: «Для распространенiя товаровъ среди московскихъ потребителей въ 1843 году по иницiативе Прохоровыхѣ въ Москвѣ на Кузнецкомъ Мосту былъ открытъ розничный магазинъ подъ фирмою Магазинъ Русскихъ издѣелiй. В магазинѣ, кромѣ бумажныхъ матерiй, продавались: сукно, перчатки, шерстяные матерiи и т. п.».
И сразу отвлекалась, представляла даму, да, собственно, себя образца середины девятнадцатого века. Вот она входит в магазин, приподнимает подол, переступает порог. На ней наверняка шляпка, крепко удерживающая своевольные волосы. Аля просит усатого приказчика показать ткани на платье или пальто, не спеша рассматривает образцы, слушая, как угодливо заливается приказчик. А может, он ленив и отрывисто недоброжелателен: раз зашла в магазин русских, а не парижских тканей, значит, бедновата. В открытую дверь Але виден солнечный Кузнецкий Мост (в настоящем 2005 году она часто бывает там, подыскивая книги у букинистов), слышны копыта лошадей, смех, крики мальчишек, продающих ягоды, семечки или зазывающих почистить обувь. (На этой стадии прогулок в прошлое Аля закрывала тетрадь, вытягивалась на общежитской кровати и представляла, что происходило дальше.)
Вот она в том дне девятнадцатого века собирается уйти из лавки, так ничего и не купив, планирует перейти дорогу и выпить шоколаду в кондитерской, но тут приказчик уговаривает померить шали. Она встает у зеркала (наверняка же были тогда зеркала в лавках, надо почитать), ну, если не было, то просто накидывает на плечи шаль (сама или это делает приказчик) – например, синюю с золотистыми ягодами и цветами, поглаживает рукой ткань. Настоянный послеобеденный свет высвечивает каждую ниточку в бахроме. Краски, конечно, очень яркие и с каждой секундой становятся еще ярче. Она точно и вправду видит эту шаль, пальцы осязают тонкую шерсть. А потом шаль начинает размываться… Аля зевает, размышляя, как выглядела бы сумочка, из которой она достала бы деньги, чтобы рассчитаться с приказчиком, снова зевает и засыпает.
Проспав часов до трех, она снова пила чай и принималась ждать вечера. Иногда выходила, добиралась до книжного магазина. Купить новую книгу было не на что, поэтому Аля приспособилась читать в магазине, сидя на скамеечке для ног между рядами. Для одной книги требовалось несколько заходов. Она предпочитала большие книжные, где можно было затеряться: «Библио-глобус», «Московский дом книги» на Новом Арбате, книжный на Полянке. Сейчас читала так «Слепого убийцу» Этвуд, жадно перелистывала страницы, не забывая, впрочем, поглядывать на часы на руке – электронные, с пластмассовым ремешком (подарок Оли на прошлый день рождения). Если у Духова не было спектакля, они встречались в шесть на одном из вокзалов.
Аля приходила раньше и высматривала Духова. Толпа пробиралась мимо и сквозь нее, оглушала криками, перебранкой, смехом, детским плачем и лаем какой-нибудь маленькой собачонки, испуганно вжавшейся в большую грудь хозяйки, выставленную с наступлением теплых деньков напоказ. Толпа дышала на Алю духами, потом, безумной радостью или вонью рвоты, мочи, грязной одежды, страха и постигшей беды. Настоящие попрошайки, принадлежавшие к тайной корпорации, будто неподвижные части огромного текущего механизма, держали его, этот механизм, в неизменной, хотя и ежесекундно меняющейся форме. Без рук или без ног, в форме афганцев или бомжатском отрепье, со старой собакой на картонке или долго спящим ребенком на руках – попрошайки имели вид бессмысленный, даже тупой, но когда они нет-нет да и встречались взглядом с Алей, ставшей тоже на некоторое время неподвижной частью тайного механизма, взгляд этот еще как прояснялся, делался цепким, угрожающим.
Духов появлялся точно по вокзальным часам. Обычно без всякого приветствия брал Алю за руку и увлекал в сторону электричек. Шагал широко, Але приходилось приспосабливаться, ходить быстрее, чем она привыкла. В электричках они иногда ждали, пока продавец хитрых приспособлений для истребления мух или чистки овощей прорекламирует поставленным голосом свой товар и, если удастся, продаст двоим-троим из вагона. Такие коробейники образца 2005 года, приземистые мужчины в возрасте, худые или полные громогласные женщины, чего только не продавали. Хорошо шли, как заметила Аля, обложки для документов, какие-то особенные ручки с колпачком, которым можно было стереть чернила, толстые еженедельные газеты с программой и кроссвордами.
Уже знакомые студенты (или псевдостуденты) собирали деньги для собачьего приюта (или псевдоприюта), женщина в платке и длинном черном платье, в каком ходят монашки (по крайней мере, так думалось Але), весь месяц призывала пожертвовать на строительство собора в Архангельской области. Попадались и музыканты с серьезной аппаратурой, которую они не спеша расставляли каждый раз в начале вагона, куда входили. Духов и Аля использовали дудочку и иногда скрипку – Духов, как оказалось, умел и на ней играть. Скрипка легче всего добиралась до сердец пассажиров. Расчувствовавшись, они вытаскивали кошельки и кидали в коробку горсть монет, а то и сторублевки.
Дело двигалось все равно медленно, денег набрали немного – две тысячи с копейками, что составило семьдесят три доллара. Впрочем, сбор денег для Али отошел на второй план, она влюбилась в сами вечера в электричках, заполненных до отказа солнцем, разомлевшими от весны и тепла пассажирами. Аля нетерпеливо ждала этого времени весь день, а дождавшись, пила его медленно, тянула, словно сок через соломинку. В вагонах пахло принесенными на подошвах и раздавленными тополиными почками, кожей новых туфель и ботинок, шинами велосипедов, весенней густой пылью. А еще пивом – у многих пассажиров в руках баночки и бутылки. Из переполненных сумок уставших гражданок весело торчали перья зеленого лука, кисло и свежо тянуло ржаным хлебом.
Все пассажиры и даже собаки, растянувшиеся в проходе, подпрыгивали, покачивались вслед за вагоном и были, как это всегда бывает весной, полны ожиданиями. Им всем, как и Але, казалось, что вот-вот, еще до того, как солнце коснется горизонта, до того, как электричка встанет на нужной станции, случится эпохальное событие, грандиозное представление, которое человеческий ум даже не способен вообразить. Великолепное зрелище начнется с минуты на минуту и в числе прочего, наконец, объяснит загадку этого мира и настоящую причину, почему все они оказались в этот вечер вместе в одном вагоне. Майский закат в окнах, играя красками, подогревал ожидание, как какой-нибудь местный певунчик подготавливает публику перед появлением настоящей рок-звезды.
Играя на дудочке, стоя рядом с Духовым, изображавшим ее слепого возлюбленного, Але казалось, что она слышит, как учащенно бьется его сердце, будто танцует чечетку, в нетерпении ожидая того же, что и все вокруг. Такого единения с людьми, такой радости, восторга и вместе с тем невероятной свободы она не испытывала до этого никогда и почти поверила в дикую теорию, которую ей как-то попытался втолковать Тропик: дескать, нет никаких людей, есть только одно «я», рассыпавшееся на варианты и конфигурации. Влюбленно рассматривая пассажиров, Аля, кажется, поняла, что он имел в виду.
С наступлением темноты ожидаемое грандиозное представление каждый раз переносилось на следующий день. Аля и Духов выходили в сумерках на перрон, переходили на противоположную платформу и возвращались на вокзал. На другой день (если Духов не был занят в спектакле, а это бывало редко) все повторялось снова.
Как-то, вернувшись поздно вечером, она увидела на ручке двери своей комнаты пакет с логотипом «Детского мира». Внутри пакета оказалась небольшая коробка, а в ней палочки, ленточки, кусочки ткани, лыко, инструкция. Разложив все на столе, Аля развернула инструкцию: «Для изготовления фольклорной куклы Костромы возьмите 2 палочки. Одну длиной 25–30 см, другую чуть покороче – 20–22 см. Немного лыка, тесьму 15 см, красные нитки и кусочки разноцветного ситца, которые разорвите на полоски 1,5 см шириной и примерно по 23–27 см длиной. Сначала сделайте основу. Палочки перекрестите и примотайте друг к другу красной ниткой. Полоски ситца привяжите к поперечной (короткой) палочке. Далее косу. К верхней части приложите лыко, перегните пополам вокруг палочки, завяжите красной ниткой. Получившийся пучок разделите на 3 части, заплетите косу. Сверху, в начале косы, сделайте перевязку тесьмой, имитируя головной убор».
Тропик прислал? Аля перевернула бумажку с инструкцией. Там от руки было накарябано: «По мнению академика Б.А. Рыбакова, во временных трансформациях обряда кукла Костромы или Купалы заменила собою не божество Кострому или Купалу (правы исследователи, отрицающие существование представлений о таких богинях), а жертву, человеческую жертву, приносимую в благодарение этим природным силам и их символам».
Может, это Куропаткина? Она любила всякие фольклорные штучки. Наверное, чувствует, что перегнула. У Али даже ладони и затылок потеплели от мысли, что это привет от Оли. Она собрала куклу, та получилась яркая, забавная.
Девятого мая работают днем. Работа не задается, да и людей в праздник в электричках мало. Сделав несколько заходов, Аля и Духов выходят на северной окраине Москвы и оказываются в лабиринтах гаражей.
– Куда это мы?
– Ты ведь спрашивала про рисунок?
Действительно, Аля недавно спросила, не сохранился ли у Духова один из тех рисунков, на которых он рисовал в детстве Алю и ее мать, доказывая тем самым их существование.
Проходят мимо полного лысого мужчины в футболке, который что-то крутит под поднятым капотом белой «Волги». Рядом стоит двухлитровая пластиковая бутыль пива, на газете лежит вяленая рыба. Из темных недр открытого гаража несется с хрипотцой «Ко-омбат-батяня, батяня-ко-омбат, за нами Россия, Москва и Арбат…». Заметив парочку, мужчина вылезает из-под машины, демонстрируя футболку с полустершейся надписью LEGION 1996, широко улыбается:
– С праздничком!
– С праздником, бать, – откликается Духов, приняв облик рубахи-парня. Даже походка его делается этакой вразвалочку, с ленцой. И как это у него так получается?
– Ребятки, заходите, отметим! У меня в гараже стол накрыт. Сейчас еще мужики подойдут.
– Да у нас тут дельце, бать, прости.
– Ну, тогда за ваше здоровье! – «Батя» поднимает бутыль с пивом, отпивает, нюхает рыбку и снова заползает под капот.
Идут дальше. Меж гаражей желтеют головки мать-и-мачехи, ветер, как щенок, заигрывает с молодой зеленой травой.
– И как ты это делаешь? Превращаешься в другого?
Духов косится на нее.
– Я все же актер.
– И что ты при этом чувствуешь?
– Когда как.
– Ну вот сейчас, пять минут назад, что ты чувствовал?
– Ничего. Это просто игра.
– А на сцене – не просто?
– На сцене все по-другому.
– А как?
– У всех по-разному на самом деле.
– Да, из тебя секретов не вытянешь. А разве вас всех не учат играть по одной системе – как его, Станиславского?
Хмыкает:
– Никто по-хорошему не знает, что это такое. Все понимают эту систему по-своему.
– Ну, бог с ней, с этой системой. Я вот что тебя хотела все спросить: ты не боишься, что тебя узнают? Когда мы ходим вот так по электричкам?
– Если ты встретишь ну, Олега Меньшикова, в электричке, ты что решишь? Что это он? Нет, ты подумаешь, что этот человек просто очень похож на Меньшикова.
– Ничего себе у тебя самомнение, – фыркает Аля.
Отовсюду доносятся музыка, мужской смех. Радио захлебывается, рассказывая, как отмечают День Победы в разных городах России. Перед некоторыми гаражами на табуретах сидят по двое-трое стариков в форме с орденами. Рядом на походных столиках или сложенных один на другом ящиках, покрытых газетой, стоит неизменная бутылка водки, коробка с томатным соком, лежит черный хлеб, зеленый лук. Дымок, запахи шашлыка от мангалов всех видов густо стоят в воздухе. Колдуют над шампурами мужчины помоложе. Кое-где рядом со взрослыми крутится пацан от четырех до шести лет, стучит мячом о стену гаража или ковыряет палкой в земле находку – ржавую запчасть или женскую прокладку. Вместе с хозяевами выгуливаются и машины – все больше старые иномарки, хотя попадаются даже и «копейки». С распахнутыми дверцами машины походят на птиц, которые приподнимают одно крыло или оба и сушат перья под ним.
А еще по пути нет-нет да и возникают глухие запертые ворота, огороженные забором территории, за которыми наверняка творится ужасное. И ни одной женщины вокруг. Настоящее мужское царство. Аля и Духов переходят по покрытому мхом бетонному мосту мутную бурлящую речку, чуть шире ручья, идут вдоль берега, увитого прошлогодней белой травой, по задам одного из рядов гаражей. Под ногами оказывается то ржавая консервная банка, то распотрошенная лет пятьдесят назад женская сумка, то зачем-то страница из учебника с задачей, мужской ботинок, выцветшая пластмассовая кукла без руки с заляпанными грязью глазами. Аля поглядывает то под ноги, то на небо: оно тут хорошо! Выпуклое, просматривается далеко, да что там – главенствует над всем. И воздух, несмотря на весь этот хлам, здесь сильный, упругий, деревенский.
Духов идет, задумавшись; он совсем забыл про Алю, предоставив ей самой перешагивать, обходить препятствия, перепрыгивать провалы грунта, пробираться сквозь разросшиеся кусты. Уходит вперед метров на тридцать. Но вот встает под старым электрическим столбом, оборачивается, поджидая. Когда Аля подходит, ей кажется, что постройки кончились, но оказывается, гаражная змея просто делает тут поворот и несет свои бесчисленные квадратные кольца куда-то вглубь.
– Мне нравится сюда приходить, – признается Духов, очищая джинсы от прошлогодних колючек. – Сначала весь этот хаос, беспорядок мучает, но он тут сильнее тебя, и в какой-то момент ты просто рассыпаешься на составные части и расслабляешься, теряешь себя. А когда потом выходишь, то оказывается, что ты перебран и стал как новенький.
– Именно так люди поддаются темным страстям.
– Да? Никогда
– Так я тебе и сказала.
Искомый гараж выглядит заброшенным. Прошлогодние листья скопились у железной двери. По углу, между фасадом гаража и боковой стеной, тянется молодая березка, растопырив тонкие множественные руки, как индийский бог, имя которого Аля забыла (его фигурка стоит на подоконнике в комнате у Тропика и Киры). Деревце выпустило клейкие новые листья и всем своим видом показывает, что старые, похожие на тряпки листья у основания гаража не имеют к нему никакого отношения.
Духов вставляет ключ в большой замок, поворачивает. Замок поддается не сразу, приходится повозиться. Но вот дверь распахивается: тянет затхлостью, ржавым металлом, пылью. Солнечный свет нерешительно топчется на пороге, не осмеливаясь двинуться дальше. Духов снимает с себя рюкзак, вытаскивает фонарик, светит. Аля видит полки, на них стоят заросшие паутиной коробки, жестяные банки, керосиновая лампа, пустые бутылки. Инструменты. На полу разместилось кожаное кресло от машины, все в бархатной коричневой пыли. Перед креслом стоит ящик, покрытый куском клеенки с абсурдно неуместным тут рисунком мультяшных мишек и бочонков меда. Роль кровати выполняет средней ширины лавка. Из прорезей некогда красного одеяла, постеленного на лавке, выдавились клочки грязной ваты. Над лавкой с потолка свисает на черном толстом проводе лампочка. Вдоль стен выстроились несколько старых чемоданов, сумок разных размеров, есть даже деревянный старинный сундук. На крючке висит фуфайка, так, кажется, называется этот серый ватник, кепка, под ними сапоги. В пыли, как и все тут.
В стенах множество мелких дыр, сквозь которые просачивается свернутыми трубочками свет – можно подумать, что гараж подвергся обстрелу.
– Сколько лет сюда никто не заходил? – спрашивает Аля.
– Дед жил здесь, когда я еще в детский сад ходил, а потом отец несколько месяцев перед отъездом на Кубу.
Духов подходит к сумкам и чемоданам, водит фонариком.
– Погоди, где же. А, вот эта сумка, точно. – Вытаскивает синюю пузатую сумочку с перекрещенными металлическими палочками-застежками.
– Это называется ридикюль, – говорит Аля, – у моей мамы был похожий.
Духов открывает сумку и достает бумаги. Проходят поближе к свету. Сверху бумаг оказывается инструкция на телевизор, потом пачка счетов, несколько школьных тетрадей. Духов просматривает их, протягивает одну Але. Бумага разбухла, напиталась влажностью, пахнет старостью, забвением. В тетрадке сохранились три рисунка. Два почти полностью расплылись, а третий, нарисованный отчего-то в середине тетрадки, цел, по крайней мере в нижней части, раскрашенной цветными карандашами. Аля тотчас узнает сдвоенные вишни на своем платье и полоски на мамином. Глаз у мамы не разглядеть – в этом месте расплывается желтое пятно, а вот шрам на щеке и крупные передние зубы видны прекрасно и отзываются в Але неожиданной тоской. Ее собственные черты почти съело время, но все же Але кажется, что она узнает себя.
– Я возьму это?
Актер пожимает плечами, он занят тем, что открывает поочередно чемоданы и сумки, светит туда фонариком.
– Что ты ищешь?
– Кассету одну. Я на ней записывал отрывки, которые читал вслух для Ивана Арсеньевича.
Аля проходит по гаражу. Глаза привыкли к полумраку, расстрелянному световыми нитями, и уже хорошо различают предметы. В одном из углов она обнаруживает мешок, из дыры которого торчит нога куклы. Аля открывает мешок и вытаскивает куклу: маленькие ботиночки, платьице.
– Это твоей мамы?
– Что? – Духов, озабоченный поисками, скользит взглядом по кукле. – А, нет. Это семейные тайны.
– В смысле?
– Дед тридцать лет назад недоглядел за моей двоюродной сестрой. Ей было всего четыре. Она упала в колодец. Это ее вещи.
– Боже! – Аля засовывает куклу обратно.
– Она не умерла. – Духов, сидя на корточках, роется в очередном чемодане, подсвечивая содержимое фонариком. – Но до сих пор инвалид. Деда не простили и сослали сюда. Моя мама иногда навещала его здесь, привозила продукты.
– Но как он тут жил, не задыхался?
– Спился и замерз. А, вот она. – Он вытаскивает кассету, сдувает с нее пыль, подносит к губам и целует.
– Но как же тут можно было жить?
– Нормально. Я однажды провел тут два дня. Тут есть электричество, лампочку только надо заменить. Есть где-то и радиоприемник, и электроплитка. Так что, если тебя выгонят из общежития, обращайся. Правда, говорят, гаражи скоро снесут. Ну все, пошли.
Сгусток времени застревает у Али в легких. Дышать тяжело, она чувствует, что вот-вот заплачет, и, к собственному удивлению, правда начинает плакать. Нет, не из-за истории, которую рассказал Духов, – мало ли она слышала об ужасах, происходивших с другими людьми. И не из-за рисунка, напомнившего детство. И не из-за ауры старых вещей в гараже. То есть, конечно, дело было во всем этом, но только во всем сразу вместе, а именно – в прошлом, потребовавшем вдруг свою дань. Аля чувствует, что прошлое, да что там – сама смерть заявляет прямо сейчас на нее и Духова права. Вот-вот, совсем скоро, они, такие молодые, обладающие такой нежной гладкой кожей и ровным биением сердца, начнут развоплощаться и исчезать. И ничего с этим поделать будет нельзя. Разве только жить яростно, жадно, торопясь, назло этому прошлому, утягивающему за собой в мрак.
– Ты чего? – Духов подходит к ней. – Если ты из-за Соньки, – он кивает на мешок с торчащей из дыры ногой куклы, – то уверяю тебя, она живет жизнью, которая тебе и не снилась. Вокруг нее до сих пор пляшут с бубенцами.
Они смотрят друг на друга с минуту. И он понимает.
– Тут же грязно, – заикаясь от слез, шепчет Аля.
– Ничего, пожертвую футболку…
Это первый секс после той ночи знакомства. На этот раз
Солнце занимает предвечернюю позицию сбоку и со всей мощью высвечивает ажурную, еще мелколистную зелень на редких деревьях и кустах, не забывая перебирать по одной, как четки, травинки меж гаражами. Теплый ветер сдувает остатки слез с глаз Али, она смеется, не понимая, что еще за хтонь на нее напала некоторое время назад.
Режиссер звонил Макару когда вздумается: в одиннадцать вечера, когда они еще работали по электричкам, или в два ночи, когда бродили по ночным улицам, или в пять утра. Требовал, чтобы тот приехал. Духов всегда отзывался с обидной для Али радостью, готовностью и тут же уносился мыслями далеко от нее, от места, где они находились, от разговора, который вели. Спустя некоторое время после звонка подъезжал белый «лексус», за рулем которого был Алеша, помощник Константиновича: белобрысый парень со стянутыми в хвост волосами, прыщеватым лбом, бесцветными ресницами.
Аля уже знала его историю. Года три назад Алеша забрался в квартиру Константиновича и разнес там все, что мог. Провалился на экзаменах в театральный и решил так отомстить: провалил его именно Константинович. Собрав в рюкзак деньги и все ценное, что было можно унести, Алеша решил напоследок раскромсать полотна на стене. По словам Макара, режиссер держал дома ценную коллекцию картин, большинство из них находилось в комнате, которую на первый взгляд и не обнаружишь, но два-три полотна всегда висели в гостиной. Алеша как раз воткнул нож в абстрактное полотно (Макар назвал фамилию художника, но Аля не запомнила), когда Константинович вернулся. О том, что произошло потом, оба помалкивают. Но так или иначе, режиссер получил рану на ладони – до сих пор виден шрам, однако милицию не вызвал. Известно, что Константинович и Алеша проговорили до утра, и режиссер в итоге разрешил Алеше пожить у себя некоторое время. «Спас его, как и меня когда-то, – воскликнул, рассказывая это, Духов. – Алеше некуда было возвращаться, понимаешь?» Да, это Аля понимала очень хорошо. В большинстве случаев это фигуральное выражение, конечно. Всегда есть, на самом деле, куда возвращаться, снова влезть в яйцо и обрасти скорлупой. Очень даже можно. И сгнить внутри.
Сама Аля не видела режиссера после встречи в его кабинете, когда он наговорил ей бог знает чего. Она избегала даже возможного пересечения с ним. Не приближалась к театру, не ходила на спектакли Духова, хотя он говорил, что легко проведет ее бесплатно. Но в один из выходных в середине мая ей пришлось поехать на пикник, который устраивал Константинович. Она попыталась увильнуть, но Духов, заволновавшись, заявил, что Ивану Арсеньевичу отказывать нельзя. Почему это, хотела спросить она, но не стала. Она уже поняла, что режиссер для него все равно что Аллах для мусульман. Ни шутить над ним нельзя, ни перечить, только слушать с благоговением, кивать и беспрекословно выполнять просьбы, они же приказы. Ну да, в конце концов, какое ей дело до того, что Макар свихнулся на своем режиссере, а тот держит его, что называется, на коротком поводке, ведет многочасовые беседы, отечески опекает, но хороших ролей в театре не дает, а в фильмах, которыми и знаменит, вообще не снимает. Когда Аля спросила Духова, почему так происходит, он резко ей ответил:
– Ты как моя мама. Она до сих пор ждет, что Иван Арсеньевич меня «устроит». И ты, и она совершенно не понимаете, что он за человек. Все, что интересует Ивана Арсеньевича на сцене или съемочной площадке, – спектакль или кино. Когда начинается работа, личные отношения не имеют значения, как и звания актеров, их слава, только – работа.
– Тогда, выходит, ты неважный актер, что ли?
– Иван Арсеньевич считает, что я еще не готов. У меня слишком мало жизненного опыта для драматических ролей, а я подхожу только для них.
Это была невообразимая чушь, конечно, но опять же ее, Алю, это не касалось.
Поляна, где был устроен пикник, выглядела как картинка чересчур старательного художника – полноцветная, травинка к травинке. Там, где Алеша установил мангал, росли три высокие, густые, с мощными лапами сосны, а метрах в десяти гордо и одиноко стоял дюжий дуб с разветвленной кроной, сбрызнутой зеленым. Дубы любят сбежать, обособиться от остальных деревьев, расположиться где-нибудь вот так по-хозяйски, царски, чтобы ничего не мешало их кряжистому стволу и толстым длинным корявым рукам. Под дубом отдыхал заляпанный сухой грязью «лексус», на котором Алеша всех сюда и привез: режиссера, Макара, Алю и Полинку – начинающую актрису, которая будет играть в новом фильме Константиновича. Вся эта поездка была и задумана для Полинки – та никогда не видела настоящего леса, только скверы да парки в городах, а в новом фильме будет много съемок в лесу, а еще где-то на северном побережье.
Вокруг поляны шумел, нагоняя жар, лес. Деревья с еще не набравшими силу и привычный цвет листьями были будто окурены зеленым дымком, помахивали верхушками, приоткрывали тропки, уводящие в загадочные места. Все в лесу и на поляне было новенькое, будто впервые созданное и в чем-то еще не согласованное, чуть в разнобой и еще слишком нежное, неосторожное, неопытное. Тянуло медом, слабостью.
– Ну, если так хочешь, почисти и порежь овощи, – ответил Алеша на предложение помочь и протянул Але острый нож.
Сельдерей, огурец, какая-то трава.
– Это для салата?
– Нет, это для смузи ей, – Алеша кивнул на лес, куда ушли Константинович, Полинка и Духов.
– А что это – смузи?
– Ну… пюре жидкое, питьевое. Вроде как для ребенка, – сказал, как сплюнул.
С Алешей, хоть он и с колючками, Аля сразу почувствовала себя легко. С одного социального шестка, как сказал бы Тропик. Где дети в ряд в школе рассчитываются на первый-второй на физкультуре. Где сидят по шесть человек за столом в школьной столовой и водят ложкой в густом гороховом супе, разламывают вилкой котлету и запивают компотом. Где вечером пинают мяч о стену многоэтажки. Собрав, а то и стащив у кого-нибудь мелочь, покупают пиццу размером с ватрушку и банку кока-колы по скидке. Ночью, свесив ноги с подоконника на двенадцатом этаже, надменно оглядывают город. Верят, что им дадут шанс в один из дней. И они им непременно воспользуются, если не прозевают.
Нахмурив прыщеватый лоб, Алеша ловко кинул мясо на решетку, оно зашипело, возмутившись такой жестокостью. Алеша прижал его лопаткой. И где только научился. Перевернув мясо, разложил на решетку баклажаны и болгарский перец.
– Что теперь? – спросила Аля, порезав овощи.
– Достань блендер из сумки и сложи овощи в него. Кнопку пока не нажимай.
Два кусочка огурца не уместились в портативный блендер, и Аля отправила их в рот. Покосилась на Алешу: худой, долговязый, хмурый. Бесцветные глаза и волосы. Черные джинсы и джинсовка. Несмотря на жару, обут в берцы. Вокруг его шеи был обернут затейливый шарф, который выглядел на Алеше так же чужеродно и неуместно, как детские шортики на шахтере. Наверное, Константинович подарил. А Алеша вцепился в подарок хозяина. Преданности, с которой Алеша смотрел на Константиновича, позавидовала бы и Барса, ну или посоперничала бы, по крайней мере. Посоревновались бы за кусочек сахара.
– А где Барса?
– Дома. Клещей сейчас много. Послушай, хотел спросить, а тот негр у тебя в общежитии…
– Тропик?
– Да. Я так понимаю, он знает многих художников, коллекционеров картин?
Алеша как-то приезжал в общежитие за Духовым – тот зашел взглянуть, как Аля живет. На лестнице все трое столкнулись с Тропиком, и тот, конечно, не преминул познакомиться с Алиными друзьями. Минут десять проговорили на площадке, мешая снующим туда-сюда студентам.
– Ну вроде.
Кого только Тропик не знает.
Алеша вытащил из кармана карточку.
– Передай ему, ладно? Скажи, пусть позвонит. Хотим предложить ему кое-что.
Аля посмотрела на подпись под номером – Дмитрий Алешкин.
– Это я, – ответил Алеша на ее вопросительный взгляд.
– Понятно, – сказала Аля, убирая карточку. – Пойду прогуляюсь.
Алеша пожал плечами.
Дойдя до дуба посреди поляны, она задирает голову, оглядывает написанные крупными уверенными мазками ветви, трогает кору ствола, шершавую, как кожа у темной игуаны. Лес, заметив ее, приветливо шумит, приглашая войти. Он еще не густой, весь просматривается. Может, рискнуть? Лес сколь пугает, столь и манит. Сегодня Аля не одна, в компании, приступа быть не должно. И она смело направляется к лесу.
Земля тут по-весеннему влажная и норовит стащить туфли, потянув за каблук. На Але свободная рыжая юбка, светлая рубашка и джинсовая черная жилетка с вышивкой на левой груди. Она закупилась на распродаже на присланные в этом месяце материны деньги – не стала покупать абонемент в бассейн: плавать можно будет скоро и в Москве-реке. Птицы, заприметив гостью, берут ноты повыше на две-три октавы, прибавляют и громкости. Свет легко проходит меж майских деревьев, льется радостный и теплый. Не только свету вольготно тут, но и звуку. Сквозь птичий гомон Аля слышит вдалеке женский голос. Слов не разобрать. Как и четкого направления, откуда он доносится. Але кажется, что справа, и она берет левее.
Время от времени женский голос замолкает, и тогда недолго слышится мужской, низкий, а потом снова женский. Потом все стихает. Аля обнаруживает тропку, та приводит ее к оврагу, удерживаемому старыми, но сильными березами. Березы играют новенькой листвой, раскачивают длинные тонкие ветви. Тропка спускается на дно оврага, где замер коростой прошлогодний снег с вмерзшими ветками и бронзовыми листьями. Из оврага тропка поднимается наверх и уходит в купающийся в солнце березняк. Место это кажется чистым, мирным, тихим. Аля, остановившись, любуется им, да и этим майским днем в целом. Здесь, в отличие от темного старого гаража Духова, она чувствует, как права на нее предъявляет уже не прошлое, а будущее. Манит к себе, обещая впереди нечто удивительное. Аля обнимает себя руками, оглядывается по сторонам, с каждой минутой все сильнее изумляясь красоте этого кусочка леса.
На дне оврага она нарочно наступает на остатки снега, чтобы отпечатать рифленый след туфли и полюбоваться им. Взбегает наверх и замирает: метрах в двадцати за расступившимися широко стволами берез на пеньке сидит спиной Константинович. Красная курточка, кепка. Еще дальше Аля видит Полинку в белых джинсах и белой тонкой рубашке, расстегнутой так, что видны груди. Полинка сидит на земле рядом с Духовым, обнимающим ее.
Аля хочет поспешно повернуть обратно, но режиссер, услышав шум, оборачивается. Она краснеет, будто ее поймали на чем-то предосудительном. Делает шаг назад, но Константинович уже зовет ее:
– Иди к нам.
Она подходит, встает рядом.
– Посмотри, если интересно. Мы тут кое-что прикидываем. Ну что, готовы? – кричит он уже Полинке и Духову.
Героиня Полинки находится в отчаянии. Как понимает Аля из взволнованных реплик, ей нужно куда-то «переместиться, пока портал не закрылся», но она не хочет этого, а желает остаться рядом с Духовым, точнее, с героем, которого он изображает. Духов, в отличие от Полинки, не играет, просто читает с листа реплики. Его любимый режиссер в очередной раз использует его как чурку. Аля удивляется преображению Полинки: в машине, когда ехали сюда, та показалась совсем дурочкой, а сейчас неожиданно превратилась в умную сильную девушку, готовую на решительные поступки. Константинович прерывает Полинку на полуслове, поднимается, приближается к ним, заставляет сесть по-другому, отходит, машет рукой – еще раз. Полинка снова говорит слова героини, а Константинович идет вправо, потом влево, опускается на колени, ложится на траву, рассматривая снизу импровизированную сцену. Потом возвращается на пенек.
– А у Макара будет роль в этом фильме? – спрашивает Аля.
Никакой реакции. Или не услышал, или не хочет отвечать на подобную наглость. Духов и Полинка, то есть их герои, спорят все громче. Птицы в листве пытаются им подражать.
– Смотри, ребенок, как эта девчушка входит в образ, – произносит режиссер, не отводя от актеров взгляд. – Она делает что-то вроде вуду – впускает в себя дух героини и становится ею. А потом, когда игра окончена, стряхивает все и идет ноготочки красить. А Макарий другой. Он из тех, кто проживает роли через себя. Чтобы сыграть настоящую драму, трагедию, ему надо ее испытать прежде на самом деле. Разок-другой сломаться, а потом собрать себя по косточкам. А он везунчик по жизни, все в игрушки играет. Но я не теряю надежды.
Аля пытается осмыслить то, что только что услышала.
– То есть вы надеетесь, что с ним случится что-то ужасное?
Поворачивается к ней, улыбается, растягивает рот, расплющивает крупный нос, при этом взгляд широко расставленных глаз остается серьезен.
– В точку, ребенок.
– Вы шутите.
Презрительно фыркает, поднимается и идет к своим актерам.
– Так, а теперь ты, Макарий, убегаешь, – кричит он. – А ты, лапка, бежишь за ним.
«Что это было сейчас, – думала Аля, направляясь назад на поляну, – шутка, розыгрыш?» На душе сделалось неприятно, липко, противно. Как так этот Константинович умеет, чтобы человек почувствовал себя невыносимо гадко?
Тени от веток крест-накрест перечеркнули ее лицо, живот, рыжую юбку. По-прежнему было тепло, даже жарко, но от земли явственнее потянуло сыростью. Все-таки была еще весна. Под впечатлением от странных слов режиссера Аля не заметила, как, миновав овраг, сошла с тропинки. Казалось, она двигается в верном направлении, однако спустя положенное время перед ней все еще был лес. Она глубоко вдохнула – не паниковать. Однако лес уже заметил брешь и начал втискиваться, вползать в девушку, угрожая сделать ее какой-то другой Алей. «Не вздумай бежать», – сказала она себе вслух. От звука собственного голоса еще больше запаниковала. Рванула с места. Ветки попытались ее задержать, перекрестились, сплелись меж деревьями, закрывая выход, кололи руки и колени, хлестали по лицу. Коряги огромными черными ящерицами прыгали под ноги, камни катились и замирали в траве в засаде. Лес явно желал доделать то, что не удалось тринадцать лет назад, – уничтожить, развоплотить ее. Еще немного, и Аля не выдержит – закричит во всю глотку. Вот уж будет стыдобища! Но тут деревья расступились, и она выбежала на поляну ненамного дальше того места, где заходила. Над мангалом мирно вился дымок, Алеша возился с едой.
Пока пересекала поляну, выровняла дыхание. Подошла, опустилась на один из складных стульев. Алеша, скользнув по ее лицу, молча протянул ледяную банку кока-колы. Аля открыла банку, сделала несколько глотков. Подставила лицо теплому ветерку.
Прошло, наверное, с полчаса, когда из леса вышли три фигуры. Свет ударил по ним из солнечного брандспойта, обесцветил, разъел до прозрачности призраков. Было что-то в том, как они слаженно двигались, что-то такое, от чего у Али подскочил пульс. Их шествие было похоже на наступление, угрозу, все трое обезличились и стали солдатами неведомого войска. Но вот они подошли ближе и стали сами собой.
Духов устроился на траве, Константинович занял второй стул, Полинка села ему на колени. На ее белых брюках виднелись следы от травы. Алеша раздал мясо с овощами на одноразовых тарелках, разлил вино. Вручил Полинке ее смузи. Константинович поднял бокал с белым вином, позволил майскому солнцу снять пробу, потом поднес к губам, жадно отпил, давая тем самым отмашку к началу обеда.
Вино оказалось тонким, не кислым, приятно обожгло небо. Аромат приправ, идущий от мяса, защекотал нос. Мясо легко поддалось ножу, показалось необыкновенно вкусным и сочным. Две капли упали на оранжевую юбку и расплылись жирными пятнами. Вот всегда с ней так. Никто вроде не заметил, Аля прикрыла пятна локтем. Полинка, потягивая зеленую кашицу из стакана, пыталась наклонить голову то так, то эдак, чтобы спрятаться от солнца, но оно было повсюду.
– Алешенька, не достанешь мой крем от солнца? Он в машине, в белой сумочке, сверху.
Алеша, усевшийся передохнуть на траву, пил кока-колу, скрестив ноги. Услышав просьбу, поднял голову и посмотрел на Константиновича. Он
– Я принесу, – Духов поднялся. Сходил к машине, вернулся с белой сумочкой.
– Я же просила только крем, – с неудовольствием сказала Полинка. Достав из сумочки тюбик, она аккуратно положила ее на траву, потом выдавила зернышко крема и принялась мазать чуть курносый нос, лоб и руки. У нее была очень нежная кожа и светлые волосы по плечи. Детская припухлость и округлость еще не окончательно покинули ее тело. Сколько ей – лет семнадцать?
– Сегодня Петля разразился статьей о «Семье в поезде», – Константинович повернулся к Макару. – Читал?
– Еще нет.
– Алеша даст тебе почитать. Знаешь, под каким заголовком вышла статья? «Эти фильмы вы никогда не станете пересматривать». Представляешь, Макарий, он пишет, что я с помощью приемчиков увлекаю зрителя, так что он не может уже отказаться от просмотра, а потом заставляю его, бедненького, помимо воли переживать вещи, которые он не хочет переживать. Вещи, которые его ранят или повергают в шок. И зритель никогда не будет смотреть этот фильм еще раз.
Алю дернул чертенок.
– Но это правда. Я вот не смогу еще раз посмотреть «Воробышка». «Семью» я, правда, еще не смотрела.
– Да? – Макар поглядел на нее с испугом. – Я свожу тебя на днях.
– И? Что это значит? – Широко расставленные глаза режиссера остановились на переносице Али. – То, что ты не сможешь еще раз посмотреть? А то значит, что я добрался до твоей заячьей душонки. И заставил ее выскочить и побегать по острым камням. – Залпом допил вино. Алеша вскочил и налил ему еще. – С другой стороны, ну и пусть не пересматривают, достаточно и одного раза. Пусть так. В жизни тоже невозможно еще раз пережить некоторые события. Я был на футбольном матче в 1982 году в Лужниках, когда произошла давка и много людей погибло. Спасся чудом. Хочу ли я еще раз это пережить и прочувствовать? Нет. Но хотел ли я, чтобы этого никогда и не было? Раньше мне казалось – да, а теперь ответ будет – нет. Спросите себя сами, хотите ли вы, чтобы самых страшных событий, случившихся с вами, в вашей жизни не было? Только честно себе ответьте.
Аля мысленно перенеслась в тот день в гостинице, когда ее мать заболела, и вспомнила все, что произошло сразу после. Хотела бы она пережить это еще раз? Нет. Но хотела ли бы, чтобы этого не было? Боли, ужаса и вместе с тем некой дверцы, которая показала ей совсем другой мир? Она удивилась, что не смогла сходу дать ответ.
– А я вот пересматриваю, – сказал Алеша. – И «Воробышка», и «Поход семиклассников». И «Солдата» с «Они не сдаются» тоже. И «Семью в поезде» буду пересматривать. И «Призрачный остров», когда выйдет.
Полинка наклонилась, поставила пустой стакан на траву, зевнула, прижалась к плечу режиссера и прикрыла глаза.
– Разве не за сильными чувствами люди ходят в кино? – продолжил Константинович. – Но многие хотят посмотреть на сильные чувства героев, как на слонов и волков в зоопарке, через безопасное стекло, так, чтобы их самих никак не задели острые зубы. Хотят, чтобы искусство развлекало. Ну, хочешь развлечения – иди в зоопарк, а еще лучше – в цирк. Посмотри на игру со смертью гимнастки на перекладине или дрессировщика в клетке у тигра с бархатного уютного кресла, пожевывая попкорн. А я в своих фильмах тебя самого на эту перекладину или в клетку засуну. Да! Что? Не так, Макарий?
– Все так, Иван Арсеньевич. Да что с этих критиков взять? Желчь им покоя не дает.
– Премия моя прошлогодняя им покоя не дает, вот что. Кстати, – он прищурился, – я задумал тут кое-что. Авантюрку. Хочу ткнуть нашего Петлю носом в блюдечко с молочком. Ух, как предвкушаю. Следите за прессой, господа. – Он откинулся на стуле, подставил лицо солнцу и по-мальчишески, хулигански рассмеялся.
Никак не получалось застать Тропика в его 314 комнате, чтобы передать визитку от Алеши, – на стук никто не открывал. Кира, по-видимому, еще не вернулась из Сыктывкара, куда уехала на праздники к родителям. Курсовую, в отличие от Али, она сдала. Да, наверняка была все еще в своем Сыктывкаре, а Тропик наслаждался свободой и ночевать в общежитие не являлся. Как-то днем Аля отправилась на Арбат в магазин сувениров, где работала Кира. Тропик тоже изредка там показывался. Отдаст визитку продавщице и попросит передать ему.
На ее удачу Тропик сам оказался в магазине. Точнее, на входе в него. Разговаривал с толстой молодой женщиной в белой безразмерной футболке и огромных джинсах. Женщина прижимала к себе одной рукой ребенка лет двух, тот стучал ей в бок сандалиями, а другой возбужденно размахивала перед Тропиком. Аля кивнула другу и прошла внутрь магазина. Там на нее накинулись матрешки всех размеров, шапки-ушанки, футболки с портретами политиков и актеров – все эти странные сувениры, которые, по ее мнению, к России имели такое же отношение, как и к Австралии какой-нибудь. Сувениры выдуманной страны. От красного цвета зарябило в глазах, закружилась голова. И как только Кира тут работает. Правда, на стене висели и два Кириных пейзажа, наиболее, по-видимому, русские – заснеженная опушка, на переднем плане пенек с шапкой сахарно-снежной пудры и осенний березняк весь в меду заходящего солнца.
Чтобы спрятаться от вездесущего красного, Аля подошла к окну. Из-за полных плеч собеседницы Тропика выглядывал мальчик лет двух, пухлогубый… ой! Сердце Али станцевало чечетку – это же осветленная копия Тропика! Малыш наткнулся на взгляд Али и улыбнулся. Мелкие зубы, точно капельки молока, выстроились в два ряда. Аля улыбнулась в ответ. Тогда он показал язык. Аля, недолго думая, показала свой. Он уткнулся матери в плечо и выглядывал теперь оттуда.
Тропик и мать мальчика о чем-то спорили. Хвост светлых густых волос на затылке женщины раздраженно подпрыгивал. Женщина опустила ребенка на землю, взяла за руку, и вот они уже уходили по булыжникам, слившись с обитателями Арбата, которые будто никогда эту улицу и не покидали, точно фигурки в шарманке, – включи, и все те же фигурки все так же двинутся вперед. Под мышкой у женщины Аля разглядела игрушечную обезьянку – новую, с этикеткой на хвосте.
Тропик вошел в магазин – вспотевший, расстроенный.
– Кто они?
– Все сложно, Алька. Пойдем пообедаем, а?
– А как же магазин?
– Ну есть-то надо.
Он закрыл магазин, повесил табличку: «Перерыв 15 минут».
В кафе сели за столик на улице. Тропик заказал обоим борщ. К борщу подали тонко нарезанные кусочки сала, дольки чеснока, кружочки лука, зелень, сметану в миске и треугольники мягкого свежего ржаного хлеба. Аля помешала борщ – тот был горячим и густым. Взглянула на Тропика: темное полное лицо было грустным.
– Ужасно, когда тебя стыдятся, – пробормотал он, пододвигая тарелку. Костюм, обычно сидевший на нем идеально, теперь выглядел так, будто был с чужого плеча. Тропик водил ложкой в борще, изредка вяло отправляя ее содержимое в рот, – это он-то, евший обычно так аппетитно и заразительно, что никто не мог удержаться, чтобы не приняться жевать за компанию. Кира, забывавшая поесть весь день, а то и не один, наверное, до сих пор жива только потому, что и на нее действовала эта магия Тропика.
Но вот вздохнул, положил на хлеб кусочек сала, сверху дольку чеснока и принялся за еду более энергично.
– Кире не говори, ладно?
– Она не знает?
– Знает, но делает вид, что не знает. – Второй кусочек хлеба с салом и чесноком исчез во рту Тропика. – Все, проехали, забудь. Как сама, Алька? Кира говорит, ты бросила учебу?
– Я… нет… ничего я не бросала. – Аля сосредоточенно принялась есть.
– Будешь? – Он показал тарелочку с хлебом, салом, которую Аля отодвинула.
Она покачала головой, и Тропик подвинул тарелочку к себе.
– Любовь, любовь, понятно, но Алька, послушай умудренного жизнью полунегра, закончи хотя бы этот курс.
– Любовь? Это вовсе не…
Он засмеялся:
– Ну да, ну да. Ну ладно, дело твое, конечно.
Официант принес пузатый чайник, две чашки, сахарницу и пирог с ягодами.
– Вообще-то я пришла к тебе по делу, – важно сказала Аля. – Сейчас. – Она залезла в сумочку, ту самую, с бабочками над городом, вытащила визитку, которую дал Алеша. – Вот, – протянула Тропику.
– Дмитрий Алешкин. – Темные пальцы Тропика пощупали карточку, провели по тиснению. – Это кто?
– Помощник Константиновича. Помнишь, вы еще виделись в общежитии? Просит тебя позвонить.
– Да, и что хотят?
– Не знаю. Вроде что-то по поводу художников.
– Это может оказаться интересным. Константинович – мощный человечище.
Аля фыркнула.
– Как по мне, ужасно неприятный. Имеет над Духовым такую власть, что… Я не понимаю, как вообще возможно, чтобы человек имел над кем-то такую власть. Не будь я уверена в обратном, я заподозрила бы, что Макар и он… ну ты понимаешь…
– Ну, о Константиновиче в этом смысле много слухов ходит.
– Каких?
Тропик вычерпал остатки борща, отодвинул тарелку, на стенках которой остались жирные оранжево-красные разводы. Вытер салфеткой полные губы. Взял зубочистку.
– Да прямо противоположных. То, что он любит мальчиков, то, что предпочитает только молоденьких девочек, а некоторые утверждают, что он вроде Леонардо да Винчи – экономит сексуальную энергию для творчества. Сам Константинович подтверждает каждый слух, когда его спрашивают.
Тропик налил себе и Але чаю.
– Вот что, Алька. Ты пока пей, а я пойду позвоню этому Алеше. Не терпится узнать, в чем там дело.
Прошло минут пятнадцать, а Тропика все не было. Аля уже напилась чаю – терпкого, душистого, оставившего после себя следы, тайные знаки на белых внутренностях чашки. Съела кусочек пирога, потом второй, несколько крошек возвысились зачатками сталагмитов на скатерти. Она где-то читала: некоторым сталагмитам, чтобы вырасти на сантиметр-другой, требуется тысяча лет. Что будет на этом месте, где сидит сейчас Аля, через тысячу лет? Город, который даже невозможно себе вообразить? Лес? Степь? А может – ничего, только космический газ или какие-то частицы? В груди поднялась тоска, завертелась, заныла, зачем-то вспомнилась та комната в гостинице, она теперь кстати и некстати возникала точно галлюцинация. Слезы подступили к глазам, виски взмокли. Потянуло живот. Какое сегодня число? Неужели месячные должны наступить? Всегда такая тоска перед ними. А у нее даже прокладки с собой нет. Аля взяла из вазочки несколько салфеток – зеленых, с оттиснутыми листочками, свернула и положила в сумку на всякий случай.
Вернувшись, Тропик упал на стул напротив, одним глотком выпил содержимое чашки. Плечи его расправились, важность вернулась. И куда только подевался обиженный грустный толстяк – перед Алей был снова уверенный в себе делец.
– Выставка, – выдохнул он. – «Русское искусство рубежа XIX–XX веков: из собраний частных коллекционеров». Грандиозная выставка, Алька! Мы планируем представить картины из собраний. – Он назвал фамилии коллекционеров, и, судя по придыханию в голосе, это были о-го-го какие фамилии!
– Круто.
– Спасибо, Алька, вот спасибище-то! – Он поцеловал один за другим пухлые кончики пальцев. – Если все получится, я заберусь на такую вершину, с которой, знай, никогда не слезу. Ну и тебя отблагодарю, ты не думай!
2005, июнь, Москва
Чтобы побороть страх перед лесом, говорит Духов, надо там чаще бывать. С окончательным наступлением тепла они регулярно наведываются в городские лесопарки. Духов берет Алю за руку и уводит с протоптанных тропинок вглубь царства деревьев, помогает перебраться через овраг или ручей. Даже в самых ухоженных нестрашных парках есть слепые зоны – слишком тесно стоящие деревья, кусты, где все время сумрачно и будто кто-то неотлучно сидит в засаде; или заболоченная местность с высокой травой, пройди ее, если знаешь как, и окажешься в тихом удивительном месте, знакомом только собакам и птицам. Вот в такие места Духов ее и тащит. Она бы предпочла проводить время на берегу реки или даже захудалого паркового пруда, где плавают собаки, греют жутко белые спины старики в музейных плавках, кидаются пескогрязью с камешками орущие на одной ноте дети. Уплыла бы на середину водоема и плавала там в одиночестве в еще холодной для других воде – до изнеможения, до преломления счастья в извечное ощущение покоя. Но Духов задался целью избавить ее от страха перед лесом и при любой возможности туда ведет. Он даже посмотрел в энциклопедии, как называется этот страх, – гилофобия.
Во время их парково-лесных прогулок больше всего ей нравится, когда за деревьями вдруг проглядывает старый полуразвалившийся каменный забор, поросший лишайниками. Такой забор большинство гуляющих инстинктивно обходят, думая, что за ним бог знает что, – так, впрочем, часто и бывает, но иногда там оказывается нежная трава, вся просвеченная солнцем, и остатки какого-нибудь здания, из раскрошившихся кирпичей которого тянутся тонкие деревца и трясут для нежданных зрителей редкой листвой, как цыганки серьгами и бусами. Устав от многокилометровой прогулки, Аля усаживается на траву. Духов вытягивается рядом, скрещивает руки на затылке, смотрит на небо, думая свои вечные думы. В его рюкзаке всегда находится что-нибудь вкусное: вино, яблоки или баночки пива и соленое печенье.
Когда они отдыхают вот так, что-то происходит со временем – оно искривляется, замедляется, растягивается. В прошлом году, когда Аля ехала с однокурсниками на машине на дачу, парень за рулем решил пойти на обгон перед горкой, выехал на пустую встречку, и тут сверху показался грузовик. Он несся прямо на них, столкновение было неминуемо. Вот тогда-то она в первый раз испытала подобный фокус времени – оно растянулось, секунды превратились в минуты, Аля успела детально разглядеть оранжевую кабину грузовика, рубашку водителя в бело-голубую клетку, его лицо, загорелое, сосредоточенное, а еще качающуюся игрушку – собачку с приподнятой задней ногой на лобовом стекле. Встать в свой ряд не было возможности, однокурсник повернул влево, на обочину встречки, – повернул как будто очень медленно, спокойно, не нажимая на тормоза. По ощущениям они пересекали встречку перед несущимся на них грузовиком минуты две, все находившиеся в машине молчали. Едва машина оказалась на обочине, грузовик стремительно промчался мимо, громко и раздраженно сигналя.
Вот и сейчас время нет-нет да и проделывает такой же фокус, и десятиминутный отдых вдвоем на траве в безлюдном месте парка превращается в маленькую вечность.
Театральный сезон меж тем заканчивается. Аля посещает-таки спектакли, в которых участвует Духов. Сидит на ступеньках лестницы вместе со студентами театральных училищ и старается проникнуться происходящим на сцене. Но все напрасно: театр по-прежнему кажется ей скучным и старомодным. Так и говорит Духову.
– Если ты думаешь, что я буду юлить, то нет.
– И не надо юлить, – отвечает он, – необходимо обладать неким уровнем культуры, чтобы принять театр, чтобы он тебя принял.
То есть намекает, что таким уровнем Аля не обладает.
Иногда они бывают на капустниках. Однажды красавец брюнет, когда Духов представляет ему Алю, восклицает:
– А ты похожа на Кшесинскую.
– А кто это? – спрашивает Аля.
Все, кто находятся рядом, разом замолкают, а потом так же разом принимаются смеяться. А Духов глядит так, будто она украла серебряную ложку и та торчит теперь у нее из кармана. Почти весь вечер Аля сидит в углу в кресле и читает книжку про историю костюмов, обнаруженную в шкафу. То есть делает вид, что читает, потому что книжка на чешском, но зато в ней много рисунков, фотографий, репродукций картин. Когда кто-то оказывается рядом, Аля изображает чрезвычайную сосредоточенность на своем занятии, боясь, что этот кто-то подойдет и примется расспрашивать, знает ли она какие-то там фамилии. Макар не приближается к ней, будто она и не с ним пришла, но изредка бросает недовольные взгляды. Ближе к концу вечеринки рядом присаживается ушастый паренек с двумя бокалами мартини. Протягивает ей один. Приносит и тарелочку с оливками, пристраивает на ручке кресла. Начав с костюмов (книжка раскрыта как раз на разделе Druhе́ rokoko), новый знакомый быстро увлекает Алю разговором о путешествиях. Он много где успел побывать к своим двадцати шести и рассказывает живо, интересно, в лицах и жестах, как только актеры, наверное, и умеют. И вот, уже развеселившись, Аля смеется его шуткам и выспрашивает подробности. Она не замечает даже, как Духов подходит и говорит, что им пора. Ушастый паренек ретируется, забрав тарелку с целыми оливками и косточками от съеденных, и Але приходится зажать последнюю косточку в ладони.
Она думает, Духов оставит ее на улице и предложит добираться до общежития самостоятельно, но он вызывает такси и называет свой адрес. Дорогой молчит. Аля так и держит косточку во вспотевшей ладони. Выбрасывает уже во дворе в ночную траву. Дома Макар, не произнеся ни слова, ложится спать, а Аля долго смотрит в потолок, пока не засыпает. Просыпается от ласк Духова, плачет, а он извиняется.
Утром он устраивает ей что-то вроде экзаменовки. Павел Мочалов? Щепкин? Дягилев? Ну слышала про Дягилева, жил в начале прошлого века. Нижинский – это танцор, знаю. Ида Рубинштейн? Стравинский? Мясин? Комиссаржевская? Ну, это актриса… вроде. Или балерина? Ужас в глазах Духова не поддельный. «Не, ну Книппер я знаю, – важно говорит Аля, – Книппер была женой Чехова». Духов пытается тут же прочитать ей лекцию об истории русского театра, балета, показывает фотографии в старых книгах. Аля сдерживается, чтобы не зевнуть и не обидеть Духова, но все рассказанное тут же вылетает у нее из головы. Оживляется она, только когда он показывает ей фотографию Кшесинской, – действительно, говорит, ты чем-то ее напоминаешь. Аля пожимает плечами: разве что волосами. К тому же балерина была маленькой, 153 сантиметра всего, а у Али все 170.
К обеду ей это просвещение надоедает.
– Послушай, я не обязана все это знать, с какой стати? Вот ты знаешь, когда… ну, например, в каком году была битва при Молодях?
Однако оказалось, что Духов это знает.
– В 1572-м. Есть вещи, которые каждый человек обязан знать, – заявляет он.
С кино дело обстоит лучше, Аля много что смотрела. А вот ее однобокую увлеченность романами Духов тоже критикует. Он собирает ей стопку книг – Бердяев, Розанов, Кьеркегор, Камю и еще с пяток имен, заявляет, что будет спрашивать отчет о прочитанном.
– Ты не можешь читать одни романы.
– Почему? Если мне нравится.
Девушка-продавец в фиолетовой клетчатой рубашке и бейсболке действует со скоростью робота. Бывают такие люди, которые двигаются точно на быстрой перемотке. Здравствуйте. Улыбка. Сладкий? Соленый? Конечно. Звяканье кнопки на кассе. Коробка, лопатка. Звук ударяющегося о бумажные стенки попкорна. Стакан, клавиша, льющийся пепси или спрайт. Снова улыбка. Пожалуйста. Здравствуйте – а это уже тому, кто за тобой, а ты давай пошевеливайся, уходи быстрее, пока улыбка не превратилась в оскал и удлинившиеся зубы не вонзились в твою нежную кожу на руке.
Духов, как и обещал своему идолу-режиссеру, привел Алю на сеанс «Семьи в поезде». Ей не хотелось идти, она еще помнила, как была раздавлена «Воробышком», но препираться с Духовым не стала – все, что было связано с Константиновичем, воспринималось им очень остро.
До сеанса минут семь, уже запускают в зал. Ступеньки вниз, на каждой – голубоватый горящий глазок. Садятся – красные бархатные кресла, крепкие подлокотники, ковролин под ногами. Середина, центр зала. Будто фильм в фильме, а они влюбленная пара в кино. Але смешно. «Чему ты смеешься?» Она говорит. Духов никак не комментирует. Замечает прилипшую к подошве жвачку и принимается оттирать носовым платком (у него он всегда с собой). Берет платком комок жвачки, заворачивает и кладет под кресло. После сеанса непременно выкинет. До встречи с Духовым Аля актеров совсем не так себе представляла.
Зрители постепенно занимают места.
– И все-таки, почему Константинович тебя не снимает хотя бы в маленьких ролях?
– Иван Арсеньевич готовит меня к большему.
– Это к чему же?
– Слышала про альтер эго?
Аля хихикает:
– То есть ты будешь для него вроде Мастроянни у Феллини?
– Не вижу тут ничего смешного.
В эту минуту свет в зале гаснет. Экран загорается, на нем появляется вокзал. Муж, жена, двое маленьких детей. Поезд. Проводник забыл стряхнуть крошку из уголков губ. Муж подхватывает обоих детей, у одного из малышей падает голубая панамка. Жена, светлое платье, темные волосы, скулы – два острых ножа, прямой нос, кидается подбирать панамку, пока ту не уносит ветер. Кидается так резво, что с ноги слетает туфля. Женщина поднимает туфлю, коснувшись ступней, обтянутой чулком, асфальта, смотрит в темное нутро – показывают крупным планом, – смеется, надевает снова. Прежде чем зайти в вагон, оглядывается, ненадолго замирает, будто предчувствуя что-то, – листья на запыленной липе струятся под безмятежным летним солнцем. В это же время в одном из купе располагаются четверо мужчин, задвигают под нижнюю полку большие сумки. Футболки на спинах и под мышками в мокрых пятнах. Один выставляет на стол две темные пластиковые бутылки пива, другой, сев, переобувается – снимает ботинки, стягивает носки, с удовольствием растопыривает пальцы на ногах, шевелит ими, давая подышать распаренной коже, потом засовывает ноги в тапочки, домашние, тканевые, в мелкую коричнево-серую клеточку.
Когда проходит одна треть фильма, Аля хочет уйти. Или хотя бы выпроводить Духова и смотреть
После сеанса сидит в оцепенении некоторое время на красном бархатном кресле. Зрители покидают зал. Макар рассказывает какие-то подробности съемок, но Аля не слышит его. Поднимаются, выходят, щурясь на электрический свет торгового центра.
– Я сейчас, – говорит Аля, кивнув в сторону туалетов.
У умывальников переодевается женщина в блестящем платье из черного кварца с золотистыми блестками. Красные ногти. Вытравленные добела волосы. Лет сорок, а то и все пятьдесят. Не стесняется притихшей или оглушенной очереди – большинство зареванные, с сеанса «Семьи в поезде». Аля подходит к умывальнику – свободен только один, рядом с переодевающейся женщиной. Плескает воды в горячее покрасневшее лицо. Всматривается в отражение, пытаясь нащупать, выискать прежнюю себя, ту, которой она была до сеанса. Женщина рядом уже свернула платье, сложила в пакет, на ней остаются только грязноватый бюстгальтер цвета дождевого мясистого червяка и такие же трусы, заношенные, застиранные. Бугристые ляжки. К горлу подступает тошнота, Аля набирает в горсть воды и отпивает. Кто-то больно хватает ее за запястье – это оказывается та самая женщина.
– Что – тошно? Что – плачешь? А каково мне? Это про меня, этот фильм про меня, ясно? – она повышает голос, дышит на Алю, обдает гниловатым запахом нелеченых зубов, поворачивается к остальным женщинам. – Что – страшно, сучки? Отводите глазки, плачете? А каково было мне? В девятнадцать-то лет? А вот – выжила! И вас еще всех переживу!
Как-то Константинович вызвонил Духова в тот момент, когда они с Алей работали по киевскому направлению. Пришлось свернуться и выйти на следующей станции. Вскоре подъехал уже знакомый белый «лексус». Рядом с Алешей в машине сидел Константинович.
– Забирайся, ребенок, подвезем тебя до метро, – сказал он Але, опустив стекло. На этот раз на режиссере была голубая шелковая рубашка и инкрустированная бог весть какими камнями булавка.
Духов стиснул ей руку, чтобы не подумала отказаться. Аля, вдохнув побольше воздуха, точно ныряльщица перед погружением, забралась на заднее сиденье, где развалилась Барса. Макар обошел машину, сел с другой стороны, Барса наполовину улеглась на его ноги, постучав по Алиным джинсам светло-рыжим хвостом. Салон был освещен закатным светом, будто плавал в густом красносмородинном желе.
– Что вы тут делали? – спросил режиссер.
Духов сказал.
– Собирали деньги? – Константинович в изумлении обернулся. – Что ты хочешь этим сказать, Макарий?
Макар объяснил. Аля почувствовала, что краснеет.
– Господи, Макарий! И сколько не хватает?
– Двести долларов.
Режиссер полез в бардачок, вытащил сложенную пачку, рубли и доллары вперемешку, нашел две, протянул Але.
– Нет, спасибо, – сказала Аля. – Я должна сама.
– Детские глупости все это, – буркнул Иван Арсеньевич, убирая деньги.
– А я ее понимаю, – сказал Алеша, вглядываясь в дорогу.
– А я и не про нее, – заявил Иван Арсеньевич. – Я про нашего Макария. Когда уж ты повзрослеешь, Макарий, а? Я уже устаю ждать, мне начинает казаться, что и не дождусь.
Духов ссутулился, промолчал. Погладил Барсу по загривку. Аля увидела, что его рука задрожала.
– Алеша, – режиссер повернулся к своему помощнику, – придумай подружке Макария подработку на две сотни. – Честная ты наша. И откуда только взялась такая.
Алеша взглянул в зеркало заднего вида на Алю.
– Ладно.
Три дня на конференции киношников в загородном пансионате Аля стояла возле административного здания с бейджиком на груди и показывала гостям, где какой корпус располагается, провожала при необходимости, раздавала листовки с расписанием лекций и фильмов, разносила подносы с закусками, бокалами, ночью помогала в уборке. На четвертый день после отъезда гостей двести долларов у нее были в кармане. Теперь все пятьсот собраны. Назад в Москву доехала на автобусе, отвозившем нанятых сотрудников. Добравшись до общежития, упала на кровать и сразу заснула.
Проснулась от громкого стука в дверь. Зевая, поднялась, подошла к двери, открыла. На пороге стояла комендантша. Ну все, выселяют. Последние дни Аля этого ждала.
– Соловьева, к тебе пришли.
– Кто?
Но комендантша уже развернулась и направилась к лестнице. Аля, как есть, в джинсах и пропотевшей белой блузке, заспанная, растрепанная и с подтекшей косметикой, нацепила шлепанцы, отправилась за комендантшей. Кто бы это мог быть? Духов? Но он бы поднялся сам. Над пролетами лестниц клубилась, кувыркаясь в солнечных столпах, пыль. Алиса Васильевна спускалась по ступенькам медленно, важно. Под тужуркой у нее была надета ядовито-зеленая блузка с фиолетовыми загогулинами, на толстых ногах переливались лакированные туфли со слишком большими для такого роста карлицы (ну почти карлицы) каблуками. Аля бы давно сбежала вниз, но заставляла себя не обгонять комендантшу, чтобы не злить ее понапрасну.
Вот и последний пролет. Алиса Васильевна обернулась и махнула рукой в сторону комнаты для занятий. На самом деле там никто никогда не занимался, хотя три стола со стульями и правда стояли, коты Алисы Васильевны любили на них спать. Аля заглянула внутрь комнаты. За одним из столов, выдвинув стул почти в проход, сидел Жуковский. Старомодно-новый серый костюм. Рыжие волосы тщательно причесаны. Пухлый портфель свисает с края стола. Жуковский опирался на него локтем, удерживал, дремал. Вот уж кого Аля никак не ожидала увидеть.
– Здравствуйте, Андрей Андреевич.
Очнулся, рассеянно кивнул, показал рукой – садись. Аля выдвинула стул, села напротив него.
– Ты решила бросить учебу? – спросил он, глядя вбок, на шкаф, за стеклом которого стояли учебники. Рядом со шкафом кто-то прислонил к стене несколько спинок кроватей. Противоположную стену подпирала стремянка. В комнате был даже умывальник, под ним стояло ведро с тряпкой, рядом – три швабры. На стенах висели плакаты, еще советские, по гражданской обороне – схемы, как надевать противогаз, как покидать горящее здание, делать искусственное дыхание.
– Ну, я… – Аля растерялась, она была не готова к этому разговору, так как до сих пор сама не осмыслила свои действия.
– Я как куратор вашей группы, – Два Андрея закашлялся, – хочу прояснить ситуацию, прежде чем… прежде чем… – Он посмотрел на нее прямо, рыжие усы дрогнули. – Ты, Соловьева, не сдала зачеты и экзамены, не… – Он закашлялся сильнее, достал из сумки термос, отвинтил бледными пальцами широкую крышку, налил в нее чай и быстро выпил. – На тополиный пух аллергия, – хрипло пояснил он зачем-то.
За открытыми окнами и вправду линяли тополя, и пух летел во все стороны. Много пуха скопилось и на подоконниках, он катался на сквозняке клочками шерсти огромного кота. Успокоив кашель, Жуковский закрыл крышку, поставил термос – прям-таки литой снаряд, боеголовку – на парту.
– Я должен узнать, какова причина твоего решения. Не произошло ли что-то… не случилось ли что-то с тобой… какого-то события, которое…
– У меня все хорошо, – оборвала его мучения Аля.
Зачем он приперся? Два Андрея явно не из подвижников, студентов он презирает, а себя очень любит. Аля едва сдержалась от смеха, вспомнив вдруг, что у Жуковского есть специальная щеточка, на переменах он перед зеркалом расчесывает ей усы и, довольный, глядит на свое отражение.
– Тогда почему не ходишь на занятия?
Странный вопрос, если учитывать, что семестр уже закончился.
– Стало неинтересно.
– Вот так – вдруг?
– Да. – Аля пожала плечами.
– Осенью в первом общежитии был инцидент. Парень, Эдик Диков, вот так, как ты, прекратил ходить на лекции, тренировки. А потом выбросился из строящегося корпуса. Было расследование и оказалось, что однокурсники над ним издевались. Я его знал немного – отличный студент. – Жуковский сжал губы, рыжие усы снова дрогнули. – Мог достигнуть многого, пойти в науку.
– Да, я слышала про этот случай. Но со мной ничего такого не происходит, Андрей Андреевич, никто меня не травит.
Откуда-то с лестницы донесся хохот, шум бегущих по ступенькам ног, крик молодым басом: «Гуляе-е-ем сегодня!»
– Если у тебя все-таки что-то случилось, – избегая глядеть на нее, сказал Жуковский, – то ты можешь взять академический отпуск…
– Да, я знаю.
– …И потом продолжить обучение. Иногда молодые люди, девушки в твоем возрасте поступают неразумно, недальновидно. В частности, бросают учебу. Я думаю, что иногда стоит закрыть глаза на настоящее и посмотреть в будущее. Да, я так считаю. Держать в голове будущее, тогда будет проще справиться.
У него стрелки на брюках. Острые, ровные, идеальные. Часы на руке начищенные. А над коленом жирное пятнышко. Щека с одного бока как следует не пробрита. С портфеля свисает чей-то приставший волос – золотится на свету. Кто за Жуковским ухаживает? Жена?
– А как же «Не тревожьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний день сам позаботится о себе»?
– Ты попала в секту? – Жуковский оживился. – Мы недавно вырвали одну девушку из лап свидетелей Иеговы…
– Да нет, ни в какую секту я не угодила.
– Может, какое политическое движение…
– Андрей Андреевич, у меня правда все в порядке. Я просто поняла, что учитель истории – это не мое.
Он помолчал, обдумывая, видимо, то, что услышал, потом спросил:
– И что ты планируешь дальше? Работать или в другое место учиться пойдешь?
– Наверное, работать.
– Уже знаешь где? – На конце фразы он снова закашлялся. На этот раз сильно. Чай из термоса не помог, и Жуковский торопливо подошел к раковине, умылся, высморкался. Вытерся носовым платком. Постепенно дыхание его, сделавшееся было сипящим, успокоилось, утихло. Кран до конца он не закрыл – и тяжелые капли размеренно и важно плюхались об эмаль раковины.
– Вот что, Соловьева. Советую тебе хорошенько подумать. Мне не хотелось бы, чтобы ты угодила в печальную статистику нашего вуза. – Он забрал портфель со стола, прижал к себе. – После того инцидента с Диковым я… то есть мы организовали специальный клуб. Нескольким уже помогли. Вот, – он вытащил из кармана пиджака визитку и положил перед Алей на парту. – Это визитка нашего клуба. Телефон на ней мой. Так что, если что, звони.
Придерживая руку на груди, Жуковский поспешил к двери, шагнул и растворился в столпе летнего света. Аля взяла карточку, прочитала: «Попал в беду – звони, мы поможем! Если в беду попал твой друг – звони, мы поможем!» Лозунг, как и номер телефона, были набраны вычурным шрифтом, какой она встречала в старинных документах, когда изучала материалы для курсовой. Аля встала, поискала урну, чтобы выкинуть дурацкую визитку, но урны здесь не было. Засунула карточку в карман джинсов, потом выкинет.
Поднимаясь к себе, она решила заглянуть к Тропику и Кире. То есть не то чтобы заглянуть. Понятно, что их в пятом часу вечера нет дома. Но хотя бы дотронуться до двери, удостовериться, что хоть что-то осталось на своих местах. Однако на ее стук дверь комнаты 314 распахнулась. Тропик, сияющий, в бирюзовом балахоне с пляшущими зелеными фигурками-многоножками, приветственно чмокнул Алю в щеку.
– Проходи, Алька. Ты как раз к чаю.
Она прошла сквозь бамбуковые шторы и увидела Киру. Бледная и хмурая, Кира лежала на кровати и глядела в потолок, по которому шарили солнечные египетские жучки.
– Привет, Кир. Заболела?
Не ответила, не поздоровалась, повернулась к Але спиной.
– Ничего она не заболела, – весело крикнул Тропик из импровизированной кухни, где гремел посудой. – Кирочка, девочка, как насчет чая с клубничкой?
– Просто воды, – буркнула Кира.
На столе уже стояло блюдо с клубникой. Тщательно промытые, с блестящими, точно только что выкрашенными и еще не просохшими боками ягоды высились щедрой горкой. По кайме блюда вились нежные цветы. Аля провела по ним пальцем.
– Это кузнецовский фарфор, – важно сказал Тропик, расставляя на столе чашки, заварочный чайник, молоко. Каждый предмет тянул на себя внимание. Любая принадлежавшая Тропику вещь представляла собой произведение искусства. В том числе и Кира. Таков уж был Тропик.
Кира поднялась и села за стол. Придвинула чашку с кипятком, облепила ее пальцами. Але и себе Тропик налил чаю. Ну как чаю. Чай, который он заваривал, не был обычным, Тропик сдабривал его гвоздикой, душистым перцем и еще какими-то специями из своих тайных баночек. Аля долила себе молока, положила ложку сахара.
– Кирочка, попробуй, – Тропик взял самую крупную и спелую клубничину и протянул ей. – Обалденно вкусно.
Кира прекратила сомнамбулично мешать ложечкой воду в чашке, взяла ягоду, поднесла к губам, осторожно вдохнула запах, откусила, замерла, резко швырнула ягоду на стол и, схватившись за живот, выбежала из комнаты. Послышался быстрый бег по коридору по направлению к туалетам.
Аля подняла брови. Тропик ослепительно улыбнулся. Рассказал, что они сегодня ездили к врачу, который подтвердил, что Кира ждет ребенка.
– Шутишь! – Аля кинулась к Тропику, крепко обняла. – Поздравляю!
Воздух в комнате стал непривычно прозрачным – точно мяч только что весело разбил стекло вдребезги.
– Мы еще ничего не решили. – В зрачках Тропика показалась грусть. – Ну, то есть Кира не решила. Запах краски вызывает теперь у нее тошноту. Она не может писать. Только карандашом.
– Ну ведь это ненадолго.
– Я тоже ей так говорю. Но она очень расстроена этим. Перед твоим приходом заявила, что, если так будет продолжаться, она сделает аборт.
Кира вернулась бледная. Подошла к музыкальному центру, нажала кнопку, и медитативная заунывная музыка наполнила комнату. Снова улеглась на кровать, буркнула:
– К еде больше не притронусь.
Тропик улыбнулся:
– Все так говорят, Кирочка, а потом съедают недельные припасы за день. Так ведь, Алька?
– Я не знаю. – Аля отпила чай. Так или иначе беременные всегда становятся толстыми, но вслух она этого не стала говорить. – А как там выставка?
– О! – Тропик всплеснул руками, потом поцеловал кончики пальцев. – Мы готовим бо-о-ольшой сюрприз.
– Какой?
Тропик, раздумывая, съел ягоду, положил на блюдце сплющенный наждачный цветок плодоножки, расправил лепестки-листья, вздохнул, покачал головой:
– Не могу сказать, прости. Обещал, что буду нем как рыба. – Он выпятил вперед пухлые губы и правда чем-то неуловимо стал напоминать рыбу.
Аля рассмеялась.
– Но вообще-то твой актер в курсе, он тебе разве не говорил?
– Макар? Он вообще про выставку ничего не говорит. А когда открытие?
– В середине августа в галерее Юдиных. Знаешь, кто там будет представлен?
На Алю посыпались фамилии, года, названия школ и течений и прочий художнический и искусствоведческий сленг. Она взяла еще ягоду. Есть клубнику было немного неловко – ягоды предназначались беременной Кире. Аля все же не смогла удержаться и съела несколько штук. Уходя, обнялась с Тропиком и обещала, что непременно заглянет на выставку.
Перед поездкой к родителям Макара купались в Москве-реке дотемна, а потом полночи пили вино у Духовых на балконе. Балкон был из старых, с объемными балясинами и широкими перилами из бетона, выкрашенными в белый. Сидели на складных садовых стульях. Даже когда разговаривать уже не хотелось, все равно не уходили спать, продолжали сидеть, ощущая страшную близость. Касались друг друга головами, плечами и вытянутыми ногами. И даже когда воздух стал подрагивать, балкон с балясинами покачиваться, искажаться, а глаза закрываться, продолжали сидеть. Аля задремала, и ей показалось, что они движутся на балконе сквозь ночь в удивительное, ни на что не похожее место, пересекая неведомые страны и времена. Она уже крепко спала, когда дождь с силой бросил горсть капель в них из темноты и заставил перебраться в квартиру.
Вот и утро. Пасмурно. Из открытых окон тянет прохладой, сыростью. Хорошо слышно, как машины во дворе проезжают по лужам, а какая-то мамаша орет: «Не лезь туда, я сказала». В ответ – звонкий лай. Это собачница, наверное, а не мамаша. Аля натягивает на голову одеяло:
– Отдай деньги родителям и расскажи все сам. Я не поеду.
– Не смешно. Вставай и поехали. Опоздаем на электричку.
– Это похоже на предательство, – говорит она приглушенным голосом из кокона одеяла, – Противно.
– Ну что за детский сад. Не время дурачиться.
– Я не смогу. – Внутри одеяла жарко, голос ее звучит глухо. – Прости.
– Ты обещала.
– Ну и что.
Духов пробует шуткой нейтрализовать ее внезапное сопротивление, потом увещевает, просит, но Аля не поддается. Она вдруг понимает, что готова умереть, но не ехать.
– Я не поеду!
– Ты не можешь так поступить.
– Все это было сто лет назад. Это уже никого не волнует.
– Меня волнует. И моего отца, я знаю. Я тебе говорил, он болеет, и мы с мамой боимся самого худшего. Я хочу, чтобы он успел встретиться с тобой.
– И как это будет выглядеть? Моя мать где-то там чистит картошку и знать не знает, что я ее выдаю.
– Ты не выдаешь, а говоришь, как дело было.
– Это и называется выдавать, когда ты говоришь правду не о себе, а о ком-то другом. Если она сделала так, значит, на то была причина.
С нее уже течет, волосы приклеились ко лбу, но сдаваться она не собирается.
– Ты уже рассказала это Ивану Константиновичу.
– Вот именно. И хватит с меня.
– Ну все, Алька, вставай. Поигралась и будет. Опоздаем. Ты же знаешь, что не каждая электричка подходит. Нужно состыковаться с автобусом, а он ходит всего три раза в день.
Духов ощупывает кокон в поисках края одеяла. Переворачивает вместе с Алей, и еще раз.
– Да что это, никак не поймешь, как это размотать.
Она чувствует, как ее вместе с коконом поднимают с кровати, ставят на пол. Качнувшись, она снова падает на кровать.
– Послушай, – зло говорит Макар, – это совсем не смешно.
– Я же сказала, что не поеду.
Она слышит, как Духов выходит из комнаты. Гремит чем-то на кухне. Опять шаги. Возвращается. Принимается разрезать и распарывать одеяло на Але. Р-раз! После темноты ей кажется, что в комнате зажгли лампочек шесть по 150 ватт. В руках у Макара нож для чистки рыбы.
– Хорошо, что не болгарка, – говорит она.
Глядит на нее тяжелым взглядом.
– Поехали.
Внутренности одеяла валяются на кровати и полу.
– Да ты псих, оказывается.
– А ты тогда кто?
Он хватает блузку, юбку (сам заранее приготовил, почистил, погладил) и пытается насильно надеть на нее. Аля отталкивает его.
– Я же сказала, что не поеду.
– Почему ты говоришь это только сейчас? Не вчера? Не месяц назад?
– Только вот дошло.
Она надевает бюстгальтер. Руки трясутся. Блузка, застегнет потом. Так, теперь юбка.
– С тебя требуется такая мелочь по сравнению с тем, что ты и твоя мать натворили.
Он говорит абсолютную правду. Засунув колготки в карман юбки, Аля направляется к выходу.
– Нет, – Макар закрывает дверной проем. – Ты не можешь вот так уйти.
– А иначе что? Пополам меня распилишь?
Его лицо перекашивает от ярости.
На улице прохладно, пасмурно, того гляди, снова пойдет дождь. Приведя себя в порядок, Аля идет к остановке. В троллейбусе прижимается щекой к покрытому дождевыми подтеками стеклу. За окном город размывается, точно недовольный своим рисунком ребенок макает кисточку в стакан с водой и смывает, смывает изображение, ожидая, когда оно совсем исчезнет. Она даже не замечает, как приходят слезы.
Перед общежитием толпились студенты, у бордюров высились дорожные сумки. Те, кто уже сдали сессию, уезжали домой. Алиса Васильевна и охранник курили у куста жасмина. Завидев Алю, комендантша поманила ее к себе.
– Вот что, красавица, ты отчислена, 1 июля тебя тут быть не должно. Надеюсь, обойдемся без проблем?
Аля пожала плечами. Комендантша с интересом покосилась на оттопыренный карман ее юбки, куда Аля затолкала колготки.
По лестнице носились студенты, весело перекрикивались через пролеты, таскали матрасы, подушки. Вот и пятый этаж, 517 комната. Сумрачно. Запах жасмина и дождя проник и в коридор. Аля вставила ключ, открыла дверь и чуть не наступила на синий конверт. Без штампов, фамилии адресата. Внутри оказалась открытка с репродукцией. «Жертвоприношение Ифигении, 1671 год. Ян Стен», – прочитала Аля мелкий шрифт под картинкой. Перевернула – чисто, никаких посланий. Открытка выпущена в 1956 махровом году. Такие продавались на блошином рынке, однажды Аля была там с Тропиком. Может, это Тропик и напомнил так о себе? Или кто-то забыл положить рекламный листок с приглашением? Она засунула открытку обратно в конверт, вошла в комнату и бросила конверт на книжную полку, где все еще стояли учебники: надо бы их сдать в библиотеку.
Спустя полчаса блуждания по комнате сняла с полки пособие для студентов по культуре и религии Древней Греции. Нашла миф об Ифигении, прочитала. Снова вытащила открытку. В центре репродукции была изображена эта самая Ифигения в белой одежде. Вокруг люди, и не только люди, с озабоченными лицами ожидали жертвоприношения, переговаривались, на Ифигению никто не смотрел. Царь, ее отец, сидел, убитый собственным же решением. Прорицатель что-то говорил ему. Алтарь был уже зажжен. Палач ждал команды. Свадебные одежды и розы валялись на земле. Девушку, как только что прочитала Аля, заманили под предлогом обручения с Ахиллом, чтобы принести в жертву и умилостивить тем богиню Артемиду. Богиня задерживала корабли ахейцев. То есть Ифигению должны были принести в жертву ради попутного ветра для кораблей ахейцев, направляющихся в Трою. Жизнь за попутный ветер. Древние греки были интересными созданиями.
Несколько дней Аля никуда не выходила, лежала, глядя в потолок. Прислушивалась к звукам в коридоре – а вдруг Духов придет? Хотя этого, конечно, не могло быть. Она поступила подло, ужасно, но не поступить так не могла.
Обычно, расставшись с кем-нибудь, она быстро справлялась с обидой и опустошением. Конечно, еще некоторое время царапало внутри, но это совсем не мешало жить, даже напротив, от приглушенной тихой боли мир казался более желанным и прекрасным. В этот раз все шло не так. Силы иссякали стремительно, точно в Але, как в корабле, открылась невидимая течь. Казалось, она разучилась делать все, что умела и любила. Пропали желания, кроме одного – прижаться к Духову, вдохнуть знакомый запах его лосьона. Она то лежала, то часами стояла у окна, глядя на пустую футбольную площадку. Лето, все, кто мог, разъехались.
Остатки сил стоило потратить на то, чтобы забыть Макара, Аля же принялась скрупулезно восстанавливать историю их связи. Измученная, тоскующая, готова была приползти к нему за лаской. И что на нее нашло тем утром? Не настолько уж щепетильной она была. По крайней мере, вся ее жизнь до этого свидетельствовала скорее об обратном.
Аля пошла бы и извинилась, но уже не была уверена – а были ли у них отношения? Она и Макар никогда не говорили о будущем, все их планы упирались в поездку к старикам Духовым. Наверняка тем утром у Али сработал бессознательный страх: после поездки все сразу и закончится. Сейчас, на расстоянии, стало понятно, насколько они разные. Макар невероятно образован, а это его крутое окружение… Даже если Аля кинется в библиотеки читать и изучать все подряд, она все равно не приблизится к их уровню. Разумеется, Духов всерьез и не предполагал, что девушка, которая не знает, кто такая Кшесинская, будет с ним. Посмешище для друзей. Воровка. Ну то есть дочь воровки. Нет, он ни разу ничего такого не сказал, но, конечно, помнил об этом. Макар как раз щепетилен. Столько лет прошло с истории с пятьюстами долларами, а он все еще хочет смыть пятно с себя.
Да, Духов из другого круга, там такие, как Аля, вызывают смешки ну или могут быть приняты в роли обслуживающего персонала, кого-то вроде Алеши. Тот взгляд, которым Константинович смотрит на нее: откуда и зачем эта муха здесь? Наивно было думать, что между ней и Духовым происходит то, о чем она с такой страстью читала в любовных романах.
Погода была неровная – то солнце, то дождь и почти каждый день грозы. Пару раз Аля зачем-то открывала курсовую и даже написала один абзац. Подрисовала на плакате усы влюбленным, стоящим на носу «Титаника». Спускалась к Тропику, но дверь никто не открывал. Проверяла на всякий случай внизу почту: а вдруг раньше срока придет извещение о переводе денег от матери. Свежая почта лежала обычно на столе рядом с охранником, а неразобранную к вечеру убирали в стеллаж, в ячейки, сгруппированные по номерам комнат. Студенты, уезжавшие домой на лето, оставляли наверху стеллажа журналы, книжки: все больше детективы, боевики, исторические фэнтези. На пятый день Аля обнаружила там несколько номеров журнала «Биография». На обложке одного из них красовалась физиономия Константиновича.
В комнате у себя она включила чайник, заварила пакетик и, ожидая, когда чай остынет, нашла в журнале статью о режиссере. От журнала пахло селедкой, а меж страниц попадалась шелуха от семечек. Статью о Константиновиче предваряла краткая биография.
«Иван Арсеньевич Константинович родился в 1955 году. Мать будущего режиссера работала шофером в колхозе, а отец, инвалид войны, был учителем немецкого в школе». Аля зевнула. Так, «окончил школу… ВГИК… не поступил… физико-математический… любительский театр… ВГИК… поступил. Дебютировал как кинорежиссер в 1988 году с фильмом “Солдат” по мотивам рассказов Бориса Васильева. Второй фильм “Они не сдадутся” снят им по повести советского писателя Бориса Горбатова… Театральная карьера складывалась удачно… С 1992 года является художественным руководителем… Известность как кинорежиссера пришла к И. А. Константиновичу в 1998 году, когда вышел его фильм “Воробышек”… Лауреат многочисленных премий и наград… ТЭФИ, “Кинотавр”, “Золотая маска”, “Ника”».
Аля проглядела статью, выискивая то, что ее всегда интересовало в биографиях, – любовь, любовные отношения. Но ни одного упоминания о романах, женах, любовницах, детях не нашла.
«На третьем курсе Иван пережил событие, которое, по его словам, оказало влияние на его жизнь и творчество. Во время студенческого похода в Псковской области он предложил другу переплыть наперегонки озеро. Иван приплыл первым, но радовался победе недолго – друг его не доплыл, утонул. Как выяснилось позднее, у погибшего были проблемы с сердцем. Двадцатилетний Иван долго переживал случившееся. “Если сам художник не испытал в жизни потрясений, – говорит И. А. Константинович, – то ничего у него не получится, разве акварель да вышивка”».
Так, тут про операторов, про русское кино и почему оно в упадке… про деньги, кассовые сборы… Ага, вот что-то про актеров.
«Ходит много слухов об особом методе работы Ивана Константиновича с актерами. Те то подают судебные иски, то отказываются от них. Марина Нефедова, сыгравшая главную роль в последнем нашумевшем фильме Константиновича “Семья в поезде”, недавно сделала шокирующее заявление. В картине ее героиня подвергается групповому изнасилованию. Нефедова утверждает, что нечто подобное было устроено на съемках с целью привести ее в нужное для роли состояние. На нее напали, когда она возвращалась в гостиницу. Это было что-то вроде инсценировки, рассказывала актриса, напали, содрали одежду, но до самого дела не дошло. Но она испугалась по-настоящему и теперь хочет подать в суд».
Аля вспомнила, что Кира ей что-то такое говорила. Нет, там было про ребенка.
«По мнению И. А. Константиновича, слухи распускают завистники, которые не могут простить, что он снимает сильные фильмы».
Аля надеялась увидеть в статье что-нибудь о Духове. Но, конечно, этого там не было, да и быть не могло.
В шестом часу вечера она отправилась купить газету с объявлениями. Пора было искать работу, как-то обустраиваться. Переодеваться не стала, так – в шлепанцах, домашних шортах и футболке с пятном неизвестного происхождения на коротком рукаве – вышла на улицу. Ближайший киоск с газетами был за сквером у торгового центра. Город к вечеру разморило, на лавочках в сквере сидели, обнявшись, парочки. Кричали, плакали и смеялись дети, били друг друга лопатками, пробовали на вкус песок и цветы, разомлевшие же от пива родители не спешили вмешиваться, не желали выныривать из вечернего анабиоза. Лаяли собаки. Старушки везли за собой по дорожкам сумки-тележки с сосредоточенностью, с какой двухлетние мальчики тащат на веревочке машинки.
Над киоском с газетами солнце переплавляло воздух в жидкое сливочное масло. Аля купила «Из рук в руки», взяла сдачу. Монеты оказались горячими и липкими – продавщица ела мороженое, которое таяло быстрее, чем та успевала слизывать. Сложив газету под мышку, Аля огляделась. Возвращаться в комнату 517 не хотелось. На третьем этаже торгового центра располагался книжный магазин. Конечно, покупка нового романа в ее финансовом положении – безумие, но не прошло и трех минут, а Аля уже стояла в сумрачном зале и листала книги. Она провела в магазине почти час, зачем-то купила «Воспоминания моих грустных шлюх» Маркеса. Слишком жиденькая книжка за такие деньги. На обратном пути у выхода остановилась у павильона с восточными сладостями.
– Что вам? – обратился к ней с акцентом продавец, ее ровесник, золотозубый, в бархатной тюбетейке.
– А это что? – она показала на кубики, обсыпанные пудрой. У кубиков были чистые пастельные цвета – желтый, белый, персиковый, салатовый.
– Рахат-лукум.
– Дайте мне розовый.
Забрав покупку, вышла на улицу и, охваченная приступом избавления от денег, высыпала последнюю мелочь в коробку одноухому нищему. Ничего не выражающим взглядом тот скользнул по ее лицу. На коробку, куда упали монеты, даже не взглянул. Изможденное лицо его выражало королевское презрение. Аля вдруг подумала, что никогда не видела, чтобы попрошайки что-нибудь ели. Вот уличные продавцы все время жуют, грызут, сосут – та же газетчица с мороженым или вон толстуха в ситцевом платье в крупный горох: разложила на газете футболки, трусы, носки и ест с аппетитом сдобную булочку.
Открыв дверь своей комнаты, Аля вошла внутрь, положила покупки на стол. Раскрыла пакет с рахат-лукумом – розоватые припудренные квадратики сбились в кучку. Взяла один, пальцы сразу покрылись пыльцой. Улеглась на кровать. Пружины скрипнули. На уши надавила тишина – та особенная городская тишина, случающаяся на фоне шума летней оживленной улицы, когда все значимые звуки высосаны до вакуума, и собственного голоса не услыхать, но при этом хорошо различимы гудки машин, стуки каблуков, смех; шум листвы, перебираемой ветром; детский далекий плач; стук мяча на футбольной площадке. Аля рассмотрела на свет кусочек рахат-лукума. Осторожно откусила самую крошку, с трудом прожевала. Такой симпатичный квадратик оказался безвкусной приторной сладостью. Бросила его на пол. Отвернулась к стене, поджав ноги и обняв себя руками. Вдруг вскочила, высыпала из пакета на пол все розовые кубики и принялась топтать их босыми пятками – долго, яростно, отчаянно. Давила, уничтожала, как ядовитых насекомых, до тех пор, пока не обессилела.
Духов является ночью. Аля открывает на стук дверь, он входит молча и тянет ее за руку внутрь комнаты. Щелк, английский замок за спиной захлопывается. Как ты прошел, хочет спросить она, но голос не слушается. Свет уличного фонаря помогает не споткнуться, разглядеть его изгиб шеи, блеск глаз. Оба замирают лицом к лицу в темноте, ничего не говорят, только дышат. У Али дрожат колени, подбородок. Руки Макара тоже дрожат, когда он снимает с нее футболку. Предугадав его движение расположиться на полу, она тянет его к кровати. Казенная кровать узкая и неудобная для двоих, но все же лучше, чем жесткий пол, усыпанный к тому же остатками розового рахат-лукума, раздавленного вчера ею в ярости.
2005, июль – середина августа, Москва
В ящике кухонного стола Духовых, среди лекарств и спичек, Аля обнаружила тетрадь матери Макара Веры. Большого формата, листы разлинованные. Картонная, когда-то белая обложка потемнела, края страниц засалились и обтрепались. В этой тетради Вера записывала вперемежку кулинарные рецепты и названия лекарств, советы для огородников, номера телефонов, списки гостей к семейным праздникам. Были там и мерки: размеры рубашек и брюк Витюши, размер бюстгальтера какой-то Тани. Листая страницы, Аля наткнулась на имена-отчества-фамилии учительниц
Аля, играя в молодую жену, пользуется рецептами из этой тетради. Выбирает, конечно, попроще – куриный суп, оладушки из кабачков, винегрет, ягодный компот. Получается не так чтобы, а мясо и вовсе не выходит, подгорает и делается жестким, плотным, как пластмассовая игрушка для собак. Духов, впрочем, всегда съедает и выпивает результаты ее опытов. Он из тех, кто не замечает, что ест, разве только не попадется что-то уж очень вкусное.
Духов в отпуске до осени. Обычно до обеда они спят, потом едут на пляж или в парк – Макар не теряет надежды избавить ее от лесной болезни. В парке садятся под раскидистым деревом, Макар достает книжку какого-нибудь философа или что-нибудь по истории театра, и они читают отмеченные им заранее места по очереди вслух. Але это кажется смешным, но Макар с таким волнением смотрит на нее, когда она читает, что это искупает все остальное. Она не вникает в смысл читаемого – пройдет много лет, прежде чем по собственному желанию Аля найдет эти книги по философии и утонет в них. Когда наступает очередь Макара читать вслух, Аля любуется им, его нежным лбом, ласкаемым тенями от листвы, движущимися губами, горячностью, увлеченностью. К середине лета оба оказываются намертво привязаны друг к другу. Похоже, Духов обескуражен этим обстоятельством. Все пытается понять, как так вышло. «Ты второй человек, который воспринял меня всерьез», – говорит он как-то раз. Будто это все объясняет. Спрашивать, кто первый, смысла, конечно, нет.
Иногда они ходят в художественные музеи. В жару там прохладно и сумрачно. Но Духов не может удержаться, чтобы не допрашивать Алю, как экзаменатор, о художниках, годах, течениях, о людях, изображенных на портрете. Стыдится ее невежества и одновременно ревнует к каждому, кто взглянет на нее. После, дуясь, молча едут в метро, а дома бросаются друг на друга и занимаются любовью так, словно в этом-то и заключается главное дело их жизни. Примирившись, смеются над теми карикатурными мужчиной и женщиной, какими были часа полтора назад в музейных залах.
У некоторых мужчин в сексе есть пунктик, непременное условие. У кого-то особая поза, слова, какая-нибудь часть одежды, которая непременно на девушке должна быть. Глупость, в сущности, которой мужчины придают магическое значение. У Макара тоже оказывается нечто подобное. Он просит Алю об этом условии как-то вечером, когда солнце щедро глазурует их обнаженные тела закатным светом, просит, смущаясь и запинаясь. А позже, когда они выходят за вином и едой, останавливает ее на тротуаре, не обращая внимания на снующих прохожих, обнимает и стоит так долго, по-детски дыша ей в шею, пока она сама тихонько не освобождается.
Раз в неделю-две Духов уезжает на дачу к родителям. Возвращается к вечеру того же дня с гостинцами – красной и черной смородиной, малиной, вишней. Вытаскивает из рюкзака пакет молодой крепкой картошки с совсем светлой тонкой кожурой, морковку с зелеными карандашами отрезанной ботвы, пупырчатые маленькие огурчики, а еще – пахучие пучки укропа, петрушки, длинные, ребристые на ощупь перья лука с маленькими белыми головками, игрушечные торпеды кабачков, цветную капусту. Аля старается, чтобы ничего не пропало, но так выходит не всегда.
Она не знает, в курсе ли родители Макара, что она живет в их квартире. Злодейка, воровка, ставшая причиной раскола в семье. Сидит на их стульях, пьет из их чашек. Слишком нереально, чтобы быть правдой. А тем не менее. Макар упомянул, что Вера взяла пятьсот долларов. Сперва отказывалась, но потом тайком от мужа взяла – здоровье Виктора ухудшалось.
Константинович по-прежнему требует Духова к себе в любое время дня и ночи. Приезжающий за Макаром Алеша частенько поднимается в квартиру, чтобы выпить воды, как он говорит. На самом деле, как думает Аля, чтобы осмотреться и все доложить хозяину. Она сразу после звонка уходит в спальню родителей Макара и там дожидается, когда все уедут. Макар не возражает, но никак и не комментирует эту ее игру в прятки.
Комната стариков Духовых сумрачная. Верхушки деревьев за окном закрывают свет, качаются, от их теней кажется, что по полу и стенам все время что-то двигается, ползет. У окна стоит чертежный стол – мать Макара подрабатывала на дому. Аля садится на стул в углу. Смотрит на семейную фотографию на стене над кроватью: Вера лет тридцати, темные волосы, четкий пробор посередине, глаза чуть припухшие, будто после слез. Бывают такие женщины, точно вечно заплаканные. У Виктора глаза такие же, как у Макара, – речной песок под прозрачной водой, но взгляд другой, такой бывает у мужчин, которые выходят вперед из толпы, если где что случается, организуют попавших в беду, ненавидят компромиссы. «Ему бы на войну или революцию, – сказал про отца как-то Макар, – где есть белые и красные, правильная и неправильная сторона».
Хлопает дверь, и Аля в очередной раз остается одна, не зная, когда вернется Макар, – через несколько часов или дней. Она выходит на балкон и читает очередной роман или идет гулять. Как-то в середине августа Алеша забирает Духова еще до обеда, а Аля вспоминает про выставку в галерее Юдиных. Она не знает, открылась выставка или нет, но решает съездить на авось. Вдруг увидит Тропика, ужасно соскучилась по нему.
Выставка еще не открылась, но все картины уже висели на стенах. Из проема первого зала был виден другой, а за ним третий и еще один, как в длинной складной подзорной трубе. Всюду сновали люди в спецовках и без. Рабочий с рыжей бородой стоял на стремянке и занимался с лампочками, другой, маленький, кривоногий, что-то сметал в углу.
Тропик обнял Алю и едва коснулся щеки влажными пухлыми губами.
– Алька, где ты пропадала столько времени? Слушай, мне надо сейчас ненадолго отъехать. Ты ходи пока, смотри, я скоро вернусь и поболтаем. Тут Кира, найдешь ее, она таблички сверяет. И в такой ерунде умудрились напортачить с датами. Ладно, я помчался. Здесь, – он развел руки в стороны, – у нас реалисты, а все лакомое подальше. Ну, сама разберешься. Обязательно дождись меня, ладно? – Снова чмокнул Алю, открыл дверь и исчез.
Переступив через растянутый шнур, Аля скользнула взглядом по информационному стенду. Заголовок был набран крупно и важно: «Русское искусство рубежа XIX–XX веков: из собраний частных коллекционеров». Под заголовком шрифт был уже мельче. Аля выхватила несколько предложений, словно горсть конфет из переполненной вазы: «Эпоха расцвета русского искусства, получившая название Серебряный век… За краткий период произошло обновление традиционного языка искусства… Развиваются новые художественные направления: импрессионизм, символизм, стиль модерн… Поздние пейзажи Левитана и Куинджи… картины Рябушкина… Кустодиев, работы Малявина, Головина, Рериха… Неоклассицизм начала ХХ века… Серебрякова, Серов, опыты Врубеля, Коровина… Абрамцевский кружок… “Мир искусства”… Союз русских художников… “Голубая роза”… Грабарь».
Аля прошла мимо полотен в тяжелых рамах: песчаные откосы, лодка у берега, учитель у сельской школы, две курсистки на скамейке в весеннем парке – давно исчезнувшая русская жизнь. Она зевнула и решила сперва найти Киру. Та оказалась в зале импрессионистов. В неизменных черных джинсах и черной майке, живот, как показалось Але, сделался, как Кирин лоб, – выпуклым. Завидев Алю, кивнула, но продолжила сверять надписи на табличках с информацией на листах, которые держала перед собой.
– Привет, Кир.
– Привет.
– «Крушин И. А.», – прочитала Аля вслух надпись у картины, возле которой стояла Кира. – «Мальчик на дереве». 1894 год. Даже не слышала о таком.
– Работал в одно время с Коровиным. Лучше вон ту посмотри, – Кира кивнула на полотно, вывешенное на центральном стенде.
Аля подошла к указанной Кирой картине. Таблички возле нее не было. Несколько деревьев в искрящемся снегу на краю поля. От картины веяло радостью, свежестью, холодом и чистотой, какие бывают только зимой вот в таких русских уединенных местах.
– Эта картина никогда не выставлялась, – пояснила Кира. – О ней никто не знает. Табличку прикрутят только перед самым открытием. Мы ждем, что она произведет фурор. Узнаешь, кто это?
– Э-э-э…
– Грабарь. 1910 год. «Зима в Дугино».
Ах да, это, наверное, и есть тот сюрприз, о котором Тропик намекал. Она отошла от картины подальше, чтобы импрессионистская рябь волшебным образом обратилась в яркое и резкое зрелище. Изображение, очерченное рамой, будто ожило – того гляди подует ветер и осыплет лицо снегом. Аля завороженно смотрела из 2005 года в прорубленное рамой окно на зимний день 1910 года, так очаровавший художника.
В зал вошли двое бородатых мужчин, от которых издалека шибало большими деньгами как перебродившими духами. Третьим с ними шел смешной человек: немолодой, растрепанные соломенно-рыжие волосы, худой, с запавшим животом и каким-то неприличным мятым костюмом, точно он отнял его у бомжа. Лицо красное, а глаза голубые, как у младенца. Похож одновременно и на клоуна, и на пугало. Нет, на пугало, пожалуй, все-таки больше.
– В этом зале у нас жемчужины, – сказал один из бородатых мужчин клоуну. – Вот Серов, Фешин. А это тот самый Крушин, пять полотен. Все они написаны, когда он уже знал, что болен. Вы же помните его историю?
Клоун, не слушая их, направился к картине Грабаря. Если бы Аля поспешно не отскочила, он бы, наверное, столкнул ее. Аля вернулась к Кире.
– Кто это? – шепотом спросила она, показывая глазами на троицу.
– Юдины, владельцы. А рыжий – Петля. Главный наш критик. Тропик так хотел быть тут, когда он придет.
Один из братьев недовольно обернулся, махнул рукой – исчезните.
– И вы уверены в ее подлинности? – услышала Аля, идя вслед за Кирой, резкий писклявый голос.
– Абсолютно. Мы получили экспертизу Третьяковки.
– Принесите-ка мне стул и вон те лампочки отрегулируйте.
Кира привела Алю в подсобку, небольшую комнатку без окон, почти всю заставленную коробками, пакетами со шнурами. На двух сдвинутых системных блоках стоял большой термос и горка пластмассовых кружек. Вскрытая упаковка печенья, сахар. На полу несколько бутылок воды, Кира взяла одну.
– Если хочешь кофе, вон термос, наливай.
– До чего же он страшный-то, Петля этот. – Засмеявшись, Аля подставила под черный носик термоса пластмассовую кружку, нажала кнопку.
– Зря смеешься. – Кира пила воду мелкими глотками. – Его все боятся.
– Но почему на нем такая одежда? – Аля бросила сахар в чашку с кофе, помешала пластмассовой палочкой. – Он псих? Или ему не платят?
– Платят, и хорошо. Но Петлю не интересуют деньги, в том-то и дело. Его интересует только искусство. Живопись, по большей части. Ну и кино. – Кира еще глотнула воды. Она казалась очень бледной.
– Когда ты?.. – Аля показала взглядом на живот Киры.
– В декабре. – Похоже, Кира все еще сомневалась, правильно ли сделала, уступив Тропику. Тот и таракана просто так не убьет. Уважает жизнь в любом ее проявлении. А Кире ничего не стоит. По крайней мере, так казалось Але. Она вспомнила женщину и мальчика в кафе. Как Тропик смотрел на малыша.
– Как там наши? Все перешли на следующий курс? Ну, кроме меня.
– Наверно.
– И Куропаткина?
– А то. На экзамены ее привозил отец. Повезло иметь такого папочку, а?
– Ты думаешь?
Обе засмеялись. Аля взяла еще печенье, она сегодня еще не ела, хотя было уже почти четыре.
Помолчали, потом Аля спросила:
– Кир, а тебе хотелось бы, чтобы это была твоя выставка? Ну то есть чтобы когда-нибудь у тебя была такая выставка?
– Я больше по коммерции. Русские березки в каждый дом, – усмехнулась, но было видно, что это внезапное откровение для нее важно, по лицу и выпуклому лбу пошли красные пятна. – Вот сколько раз ты пойдешь в музей, чтобы посмотреть… ну хотя бы, не знаю – ну на того же Серова, Коровина, Верещагина, Грабаря вот? Даже двадцать раз за всю жизнь – навряд ли. А мои картины всегда в гостиной, детской, на кухне. Да хоть и в туалете. Сидишь, подперев подбородок ладонями, и смотришь на пейзаж. Мои работы влияют на людей куда больше музейных. Исподволь, незаметно, ежедневно. Ты каждый день ходишь в кроссовках, а праздничные туфли большую часть времени стоят в коробке, ты просто знаешь, что они есть, и ладно. Или вот… – Кира внезапно замолчала, лицо сделалось враждебным. С ней часто такое происходило после вырвавшихся откровений. – Слушай, мне нужно еще несколько табличек проверить. Пойду. Прости.
– Да, конечно. Рада была повидаться, Кир. Допью кофе и еще похожу, посмотрю немного.
– Ага. – Кира ушла, сбежала.
Аля допила кофе, выбросила стаканчик в мусорную корзину. Потом принялась обходить залы. Кира делала вид, что не замечает ее. Аля не обижалась – это ж Кира.
Останавливалась Аля все больше у портретов. Вот дама в платье с верхом из темной набивной ткани, внизу светлая юбка с нежными голубоватыми разводами, у горла кружевной воротничок. Задумчивый взгляд темных глаз навыкате. А вот девушка в пальто, ботинках со сложной шнуровкой, на голове – шляпка из фиолетового фетра, отделанная бархатными фиалками, в руках тоже букетик фиалок. За спиной типичный русский пейзаж. Взгляд у девушки подернут нежной поволокой, выдает тайную радость. Аля почувствовала с ней духовное родство, хотя девушка на картине была моложе, лет семнадцати, но тогда жить начинали рано. На мужских портретах тоже было что рассмотреть. Вот усталый серьезный мужчина средних лет, пробор в тщательно расчесанных волосах, темный, странного покроя пиджак, под ним жилет с рядом пуговиц, серебряная булавка для галстука. Или вот – щеголь в пижаме и халате смотрит, ухмыляясь, на зрителя.
Аля представляла, разумеется, любовную историю изображенных людей, гадала, что они испытали недавно и что в ближайшее время им предстоит. Даже дома, веранды, тропинки в садах на полотнах она рассматривала с точки зрения разворачивавшихся там любовных баталий. Хорошо, что она сейчас была одна, Духов бы высмеял ее манеру смотреть картины. «Ты опять за свое, – сказал бы он, – до чего ж ты предсказуема. Не это в живописи главное». – «А что?» И он бы объяснил, подвел бы к какой-нибудь скучной картине и показал бы – вот тут такой стиль применил художник, использовал смелое сочетание цветов, никто до него так не делал. Когда выставка откроется, они сходят вдвоем, и она выслушает все, что должен культурный человек понимать об этих картинах.
Споткнувшись об оставленную рабочими метлу, Аля выронила сумку и часть ее содержимого. Присела на корточки и принялась поднимать вещи. В их числе оказался буклет выставки, Аля не помнила, чтобы кто-то давал его ей. Буклет был вывернут наружу страницей с пейзажами. Часть текста на странице была обведена красным маркером, и будто этого было мало, рядом на полях был нарисован восклицательный знак. Аля прочитала обведенный абзац: «Представленные на выставке пейзажи Крушина относятся к тому периоду, когда художник принял решение отказаться от лечения. Владимир Крушин в прямом смысле слова пожертвовал жизнью ради искусства. Вот как он сам объяснял в дневнике: “Я собираюсь использовать ощущения обреченности, неумолимого приближения смерти, тоску от близкой потери того, что мне дорого, для того, чтобы написать как можно честнее задуманные мною работы”. Крушин успел немного, но те пять полотен, которые он написал в последний год жизни, вошли в сокровищницу русского искусства».
Пришлось вернуться в зал импрессионистов, чтобы взглянуть на картины, написанные такой ценой. В зале никого уже не было, вся галерея вообще как-то внезапно опустела. Может, рабочие ушли перекусить. Неизвестная картина Грабаря была завешена черным полотном. Аля нашла картины Крушина. Всмотрелась в одну за другой. Пожалуй, было в них что-то вроде выдоха в холодный солнечный воздух. Какая-то особая прозрачность. И еще что-то очень родное, знакомое, вспомнилась мать, те годы, когда они переезжали из города в город… Аля почувствовала, что устала. От этого сумрачного света, от переизбытка красоты, которая начала мучить. Захотелось на улицу. Вряд ли она сегодня дождется Тропика. Ну ничего, поболтают в следующий раз. Скользнув взглядом по задрапированной картине Грабаря, Аля положила буклет на скамейку, так и не вспомнив, как он у нее оказался, и направилась к выходу из галереи.
Константинович и Алеша заявляются с пиццей в субботу без предварительного звонка. Устраиваются на кухне. Барса отправляется проверять комнаты. Макар достает из холодильника три банки с пивом и одну кока-колу для Алеши, который за рулем.
– Ну что, ребенок, – заявляет Константинович Але, когда все чокаются банками, – украла ты таки сердечко у нашего Макария? Воровки они такие, Макарий, а я тебя предупреждал. Не успеешь глазом моргнуть, как утащат, что плохо лежит.
Аля откусывает пиццу. Она уже уяснила, что главное – не поддаваться на провокации этого человека. Впрочем, на этот раз Константинович странно любезен, сыплет комплиментами. Да прямо-таки сияет. Заливается соловьем про выставку, которая открылась и, «помяните мои слова, друзья, прогремит на всю страну и надолго запомнится». Визит нежданных гостей длится минут десять. На прощание Константинович обнимает Алю, заявляет, что он страшно рад. Чему он страшно рад, не уточняет. Зовет Барсу, и та, стуча когтями, появляется из гостиной, где отдыхала в тени. Уже уходя, режиссер, как фокусник, достает из внутреннего кармана жилета два билета и вручает их Але:
– Жду вас с Макарием двадцать первого в Тамани. Отказы не принимаются.
Потом все, включая Духова, уезжают, и Аля остается одна. Смотрит на билеты – они на самолет до Анапы.
Не прошло и получаса с отъезда режиссера и его свиты, как зазвонил городской телефон. Аля взяла трубку.
– Это Виктор, отец Макара. Спустись, будь добра, на улицу.
Виктор сидел на скамейке под липой. Выглядел он как гротескно постаревший Макар. Худой, в белой рубашке, на голове соломенная шляпа. Начищенные до блеска черные остроносые ботинки. В руках держал два стаканчика с мороженым. Аля в полуобмороке от страха села рядом.
– Не знал, какое ты любишь. Взял ванильное и фисташковое. Выбирай.
– Спасибо. – Она взяла фисташковое.
Помолчали немного. Рядом на детской площадке зашелся в плаче ребенок.
– Я хотел бы спросить у тебя кое-что.
Сердце ее стучало как разогнавшийся скоростной поезд.
– Мой вопрос тебе, возможно, покажется странным. Просто ответь честно, ладно?
– Хорошо.
Помял в руках стаканчик, и весь снежный комочек выпал на асфальт.
– Это Иван тебя подослал к нашему Макару?
– Иван?
– Константинович. Ты его актриса?
Это было настолько нелепо, что дурнота и испуг сразу прошли, уступив место изумлению.
– С чего это вы взяли?
– Так да или нет?
– Я не актриса.
– Но это Иван все устроил, не так ли?
– Я не понимаю…
– Весь этот спектакль, тебя, пятьсот долларов?
– Но разве Макар… Макар же вам рассказал, что я… ну… что я и моя мать взяли те деньги.
– Макар-то рассказал, да. – Виктор уставился на пустой стаканчик от упавшего мороженого, положил его на скамейку и внезапно надсадно закашлялся, теневой узор от сомбреро задрожал на впалых щеках и заострившемся носу. – Так это Иван?
Аля ожидала чего угодно, только не этого.
– Погодите. Никуда не уходите, ладно? Я сейчас принесу кое-что, чтобы доказать…
– Не надо, – крикнул он ей вслед. – Постой. Дело не в этом…
– Подождите, я быстро.
Она поднялась в квартиру, кинулась к дорожной сумке, в которой перевезла из общежития свои вещи, достала конверт. Секунду помедлила, подышала. Снова сбежала вниз. Виктор сидел в прежней позе.
– Вот, – Аля, усевшись, вытащила из конверта фотографию, – посмотрите. Это я внизу в третьем ряду. Ботинки узнаете? Макар их мне отдал. А теперь, – она показала один из рисунков Макара, которые они нашли тогда в гараже, – сравните. А еще у меня есть фотография мамы. Вот. Тут ей сорок пять лет. Она изменилась, конечно, но шрам остался, видите?
Виктор без особого интереса посмотрел на фотографии и отдал их обратно. Достал одну из трех торчащих в кармашке рубашки сигар, спичечный коробок, раскурил. Пыхнул, белый дымок, едва образовавшись, растворился в августовском мареве.
– Кинуть камень в тихий пруд и посмотреть, что будет дальше. Так это Иван называет. Мы с матерью думаем, что он опять задумал нечто подобное. Макару скоро двадцать восемь, а он никто и ничто. Нам кажется, что Иван делает это специально, топит Макара, лепит из него неудачника. Он ненавидит всех нас, уж не знаю за что. А этот дурачок слушать ничего не желает, верит в него, как в бога какого. Иван, видать, не ждал, что я вернусь с Кубы. Вот, года не прошло, как я приехал, и что же? Появляешься ты. И опять всплывает все то, о чем все наконец забыли. Ну так скажи нам: что еще этот человек задумал?
– Я не имею никакого отношения к Константиновичу, – сказала Аля и, собравшись с духом, продолжила: – Простите. За то, что я и моя мать… – запнулась, сглотнула, – простите, что так вышло тогда. Так или иначе, получается, это все из-за нас. Я не знаю, как я могла бы исправить то, что…
– Уже в школе он так развлекался, – пыхнул сигарой. – Ну, к примеру, самое невинное – расстроил брак одной нашей учительницы, писал ей любовные письма.
– И подкидывал их ее мужу?
– Нет. В том-то и дело! Дурочка и в самом деле влюбилась в таинственного поклонника, в его лесть, обещания, сама разрушила отношения в семье. Иван только бросил камень, как он всегда и говорит. В то лето, когда пропали деньги, я никак не мог поверить, что он
Аля не знала, как реагировать на это. От абсурдности происходящего она онемела. Похоже, все их старания с Макаром были напрасными. Виктор опять заговорил на испанском – эмоционально, нервно. Размахивал руками, даже дергался время от времени, словно через него шел высоковольтный заряд. Ему понадобилось минут десять, чтобы выговориться.
– Тебе-то что
Поднялся и, не прощаясь, быстро, нервно пошел в сторону проспекта Маршала Жукова.
Вернувшись в квартиру, Аля выпила три чашки чая, раздумывая над состоявшимся только что разговором. Наверное, лучше не говорить Духову об этой встрече. Сомбреро Аля повесила в прихожей, вряд ли кого удивит, что шляпа Виктора висит в его же доме.
Вечером Духов притаскивает старинное дамское платье – зеленое, атласное, до пят, с лифом и украшениями – и мужской камзол, расшитый золотистыми нитями, бутылку вина. «Одевайся, – говорит он, – хочу сказать тебе кое-что важное».
Она, заволновавшись, переодевается. Смотрится в зеркало. В таком платье талия четко очерчивается, кожа над шелковым лифом кажется идеальной. Аля снимает заколку-ракушку, тщательно расчесывается, убирает волосы за плечи. Макар надевает камзол, застегивается (камзол, оказывается, прекрасно сочетается с джинсами), два взмаха рукой – и прическа поправлена. Вдвоем встают у зеркала: ни дать ни взять семейный портрет. Ван Эйк, Рембрандт, Боровиковский. Глаза обоих сияют, зрачки расширились, точно закапали белладонну. Чокаются бокалами с вином, стекло весело звякает.
– Так в честь чего маскарад? – спрашивает Аля.
– Я буду пробоваться на роль Павла в «Призрачном острове»!
– Не может быть!
Кивает, счастливый, каким она еще никогда не видела.
– Когда?
– Послезавтра
– Ура! – вопит Аля, от радости забывает все слова, что же еще надо сказать, ах да: – За удачу!
– Да, Алька, за удачу!
2005, август, таманское побережье
Метр за метром из небытия возникает степная дорога, выбеленная светом фар. Таманская темень густая, жирная, плотная. Машина подпрыгивает на рытвинах и подбрасывает раз за разом все сильнее, возможно, всерьез намерившись сбросить, выкинуть в ночную степь пассажиров и, прибавив скорости, помчаться дальше одной, свободной, сияя зеленоватым светом (панель горит зеленым) в ночи. Аля зевает. Уже глубокая ночь. За рулем Алеша. Он встретил их в аэропорту и теперь везет на дачу Константиновича. Духов спит, извернувшись и положив голову Але на колени.
Машина выезжает на побережье, в окна становится видно море, отливающее черной слюдой.
– Остановись на минутку.
Проехав еще немного, Алеша останавливает машину и, обернувшись, протягивает ей фонарик.
– Держи. Под ноги смотри.
Небо над головой полно звезд. Пахнет пылью и перегоревшими на солнце жухлыми травами. Аля шарит пятном света, делает несколько шагов вперед и оказывается на краю обрыва, расслаивающегося внизу отломанным куском песочного пирога. Море не очень-то и разглядеть – все та же темень, но слышно – оно ворочается и гудит, выплескивается из огромной чаши на берег. В лицо несет влагой. Ветер берется за рубашку и юбку Али, явно спутав их со знаменами.
– Ты чего?
Макар идет к ней. Она подсвечивает ему дорогу фонариком.
– Я ни разу моря не видела.
– Шутишь? – Духов подходит. – Давай руку.
– Да ладно, не надо.
– Тут не выше детской горки.
Берет ее за руку, и они спускаются. Море нанесло водорослей, они кишат, извиваются. Сам берег твердый, утоптанный, лысый. Разуваются, и Духов проводит Алю сквозь густую плотную массу водорослей до места, где море чистое. Наклонившись, она зачерпывает воды, умывается. День был долгим.
– Я бы поплавала.
– Чтобы поплавать, тут надо пройти полкилометра. Пошли, нас ждут, Римма спать не ложится.
Он поворачивает назад, идет к берегу, волны плещутся о белеющие икры.
Аля ныряет, ну то есть, так как тут мелко, ложится в воду, упирается подбородком в поддавшийся, расступившийся песок. Прижимается ко дну грудью, бедрами и коленями, надеясь, что не зажмет собой какую-нибудь рыбешку. Позволяет воде сомкнуться над собой. Вытерпев, насколько хватает кислорода, поднимается. Вода охладила ее, вернула ясность разуму. Море! Море вокруг нее! Алю накрывает восторг, она опять плюхается в воду, теперь на спину, поднимает брызги, пытается сжать темную шелковистую водную ткань. Звезды прыгают вразнобой на небе, вода, горько-соленая, терпкая, как настоянное лекарство, обжигает нос, горло, Аля весело закашливается, поднимается. Одежда облепила тело, к юбке точно подвесили гири, они тянут вниз и с них капает.
Духов на берегу светит в ее сторону фонариком и что-то кричит. Приподняв мокрую тяжелую юбку движением, полученным в наследство от прабабушек, которых она в глаза не видала, Аля бежит к берегу. Духов помогает отжать одежду, щупает, закатив глаза, выпуклости, облепленные одеждой, целует, но на расстоянии, чтобы самому не замочиться. А Алеша расстраивается.
– Теперь ты салон испортишь.
Чтобы Аля не замочила кресло, он вручает ей плед и велит подложить под себя. Плед оказывается грубым и колется даже сквозь мокрую юбку.
Тронулись. Алеша включил радио, и в машине сразу будто стало больше людей. На очередной развилке свернули от побережья снова вглубь степи. Пошли насыпи, невысокие холмы, потом опять раскатилось бесконечное темное полотно. Еще несколько поворотов, и вот со стороны Али появился белый сплошной забор. Небо за ним подсвечивали фонари. Вскоре забор изогнулся и внезапно машина уперлась в темные ворота. Алеша нажал кнопку на пульте, и ворота медленно поползли вверх, точно кулисы, открывая мизансцену – двухэтажный белый дом с плоской крышей и балконом на втором этаже.
Машина двинулась по дорожке, обсаженной кустами роз, за ними виднелся темный газон. Работали опрыскиватели, в свете фар было видно, как они вращаются и распускают воду. Алеша остановил машину у входа в дом – несколько каменных ступенек, перила по бокам. Фасад был темным, лишь на первом этаже горело крайнее окно слева. Высадив ночных пассажиров, Алеша поехал вглубь территории. Терпко пахло разгоряченными хвойниками. Справа от дома в глубине отливал аквамарином небольшой бассейн, на бортиках светились лампочки, выхватывая из темноты очертания четырех белых шезлонгов.
– Как доехали? – донесся с одного из них женский голос.
Аля напрягла зрение, но не смогла разглядеть говорившую.
– Привет, Полинка! – крикнул Духов. – Третий час, чего не спишь?
– А когда жить-то? Днем тут адово солнце.
С другой стороны дома к ним спешила, пошаркивая по гравийной дорожке, плотная женщина.
– Приехали, мои золотые!
Подошла, обняла Макара, затем Алю.
– Ого, уже скупалась, девочка. – Прижала к себе, не обращая внимания на мокрую одежду. От женщины вкусно пахло жареным луком. – Замучилась, небось, бедняжка? Ну идите отдыхайте. Макарка, я оставила там вам покушать в столовой, найдешь. Пойду, завтра день будет длинный.
– Спасибо, Римма. Прости, что не даем спать.
– Ну что ты, мальчик мой золотой. Я так рада, что ты приехал. И не один наконец-то! – Она еще раз улыбнулась. – Мы с Ритой все устроили, поставили у тебя двуспальную кровать, вам будет удобно.
И вот уже светлое платье Риммы с крупными темными трафаретами цветов поплыло вдоль дома, завернуло за угол и исчезло.
– Духов! – снова раздался голос Полинки от бассейна. – Спускайтесь потом сюда. А то я тут со скуки умираю.
Едва входят в холл, как включается дежурное освещение. Свет отражается от светлой мебели – кресла, столик, ваза с цветами. На стенах проявляются из темноты картины, на полу показываются светлые ковровые дорожки. В обе стороны от холла поворачивают и уходят вглубь коридоры. Слева одна из дверей открыта, там горит свет. Макар направляется туда, Аля за ним. Посредине комнаты стоит стол, над ним низко висит лампа. На столе на большом блюде выставила бронзовый бок жареная курица, в миске лежат персики, сливы и виноград. Высится бутылка вина. Вокруг стола стоят шесть стульев, в углу мерцает черным глянцем рояль. Пол выложен бирюзовой плиткой с шагающими фигурками. Стены выглядят неровными, необработанными, никаких украшений на них нет. Просто фон.
Духов бросает дорожную сумку на пол, наливает в рюмку вина, выпивает, отщипывает виноградину и жует. В неярком освещении его профиль кажется таким прекрасным, что у Али перехватывает дыхание. Разве возможна такая красота человеческого тела? Ее пробирает дрожь. Ну, то есть дрожит она от мокрой одежды, по коже идут пупырышки, зубы готовятся отстукивать известный ритм замерзающего человека.
– Заходи, чего стоишь.
– Мне надо переодеться.
Поднимаются по лестнице на второй этаж, идут по коридору. Свет включается секторно при их приближении. Константинович, оказывается, еще и эконом.
– Ты тут часто бываешь?
– Каждый год. Лет с четырнадцати.
Предназначенная им комната выглядит небольшой. Шкаф, комод, этажерка с книгами. На комоде букет роз в стеклянной вазе. Кровать уже разобрана. В углу, как и в комнате Макара в Москве, свисает спортивная груша, только тут она красная. Макар вытаскивает из ящика комода полотенце и вручает Але.
– Душ дальше по коридору, найдешь. Пойду вниз, страшно есть хочется. Буду ждать тебя там, ладно?
– Ладно.
Душевая и туалетная комнаты обозначены картинками, как в гостинице. Согревшись под горячими струями воды, Аля думает, что заснула бы прямо тут, если бы не невозможная яркость белого кафеля. Вытершись и обмотавшись полотенцем, она добредает до комнаты и падает на кровать. Здесь свет более приглушенный, а по потолку вьется мелкотравчатая лепнина. Она пытается сфокусироваться на ней, но лепнина только еще сильнее расплывается, заражая хаосом разрушения стены, мебель, всю комнату. Аля зевает и проваливается в сон.
Проснулась она от крика птицы, надсадно-тоскливого, сладостного, как какая-нибудь восточная мелодия, – гу-гу-цы, гу-гу-цы. Горлица. Солнце, протиснувшись сквозь лапы растущей за окном сосны или чего-то вроде того, уже успело нагреть постельное белье и ноги. Духова рядом не было. Она села на кровати, потянулась. Как уснула вчера без одежды, так и спала. Поднявшись, прошлепала по горячему полу к сумке. Вжик – радостно вскрикнула молния, когда Аля потянула ее за золотистый бегунок. Вытащила шорты, майку – они были немного мятыми после суток путешествия. Вспомнила, что оставила вчера мокрые юбку и рубашку в душевой. Одевшись, сходила туда. Душевая была пуста, только утреннее солнце играло с самим собой в пинг-понг, ударяясь о начищенный белый кафель стен и пола.
Аля спустилась по лестнице. Теперь можно было все тут хорошо рассмотреть. В холле первого этажа плыла в воздухе белая мебель. На одной из картин, украшавших стены, Аля узнала Константиновича. Портрет был выполнен мазками. Режиссер стоял, прислонившись к стволу южного дерева, – руки сцеплены на груди. Хлопковый белый костюм, кожаные сандалии, глаза следят за смотрящим с любой точки гостиной. По портрету и не скажешь, что Константинович коротышка. Аля поспешно отвернулась, подошла к французскому окну, располагавшемуся напротив входной двери. За окном просматривалась лужайка, по краю ее огибали старые деревья с раскидистыми кронами, между ними кое-где высились пирамидальные тополя. Посредине лужайки был разбит цветник, в нем возилась вчерашняя плотная женщина, на голове ее белела панама.
Аля толкнула стеклянную дверь, та поддалась и распахнулась. В лицо дохнуло жаром, обжигающие солнечные ремни мгновенно стянули лоб, колени и локти. Чудно: в Москве лето заканчивалось, а тут время словно отмотали назад. Она ступила на гравийную дорожку, решив подойти к женщине в панаме и поздороваться.
– Здравствуйте!
Женщина выпрямилась и сурово посмотрела на Алю. Лет пятьдесят, круглые глаза, крупные веснушчатые руки, ситцевое платье в гигантских ромашках. Ничего не ответила, снова наклонилась и продолжила работу с цветами. Аля смешалась: вчера эта женщина была так доброжелательна.
С лужайки было видно, что дом больше, чем кажется с фасада. Обойдя правое крыло, она обнаружила еще один вход напротив плотно подступающих деревьев. Простая дверь, открыта, две ступеньки. Аля вошла и оказалась в чем-то вроде предбанника без окон: галоши под вешалкой, два синих рабочих халата на крючках, стопка панам на полке. Веник и ведро в углу. Влево уходил короткий коридор, одна из двух дверей была распахнута, оттуда лился дневной свет, гремели кастрюли, пахло жареной рыбой, супом. Аля решилась заглянуть.
Та же самая женщина с веснушчатыми крупными руками, в ситцевом платье с гигантскими ромашками резала острым ножом помидор на рабочем кухонном столе. Шкафчики сверху были открыты, рядом на плите что-то шипело, булькало в кастрюлях. Аля поморгала, сердце сбилось с ритма.
– А, Алюшка, проходи.
– А… там, – она глупо улыбнулась и кивнула головой в сторону лужайки. – Я только что видела вас там, на улице…
– Там Рита, моя сестра-близняшка. – Женщина вытерла пот со лба толстым запястьем. – А я Римма. Что, похожи? – засмеялась весело, дружелюбно. – Рита менингитом в детстве переболела, с тех пор как ребенок. Но с садом хорошо управляется. Да проходи, что стоишь, я не кусаюсь. Садись за стол. Сейчас чаю тебе налью. Завтрак будет через сорок минут, в десять.
Римма поставила перед Алей чашку, принесла пузатый фаянсовый чайник, разлила крепкий душистый чай. Подвинула тарелку с кусочками хлеба, масло, нож. Персик.
– Кушай, девочка. Если не против по-простому. А с церемониями – пожалуйста, в десять.
Аля помешала чай, мазнула масло на хлеб. Осмотрелась. На полу – мозаичная плитка, кухонные шкафчики – голубые с белым. Кроме входной, тут были еще две двери. Одна вела в кладовку и была сейчас открыта, оттуда поглядывали на хозяйку два стоящих рядом холодильника, стеллаж с коробками и банками, бутыли с растительным маслом.
– Я рада, что ты приехала, Алюшка, а то и поговорить тут не с кем. Та, – Римма показала на вторую закрытую дверь, ведущую, возможно, куда-то вглубь дома, – и словечка не скажет, кроме дай да подай. И все, что ни сделаешь, не так и не эдак. Чудная девка. Ты вроде не актриса?
– Нет.
– Ну и слава боженьке.
Аля глотнула чай.
– Римма, а вы не знаете, где Макар?
– К морю ушли. Иван Арсеньич каждое утро перед завтраком водорослями дышит.
Нарезав овощи, Римма выложила их на блюдо и подошла к плите. На самой маленькой конфорке булькала в ковше каша. Помешала ее ложкой.
– Алешка уж очень любит мою рисовую кашу. Такой каши, как у вас, тетя Римма, говорит, никогда не едал. Хороший парнишка, а уж за Иван Арсеньича любому голову оторвет. Отсыпается сейчас.
Аля дожевала бутерброд, допила чай.
– Я пойду погуляю тогда, ладно?
– Гуляй, девонька, пока не жарко. Такого воздуха, как у нас, нигде нету. А уж простор какой! Та вон, – опять кивок в сторону закрытой двери, – все недовольна, пальмы ей подавай, скалы. А у нас тут лучше всяких скал, у нас тут по-простому. Они сюда из Франции приехали, там – то, там – се, слушать тошно.
Аля взяла персик, вышла и направилась вглубь парка, в тень. Хвойники жарко махали мощными лапами, платаны и тополя играли листьями. Деревьям было много лет. И откуда они тут, в степи, взялись, кто их посадил? При этом дом Константиновича – Аля оглянулась и еще раз осмотрела белое двухэтажное здание – выглядел так, будто был построен относительно недавно. Деревья росли редко, воздух и свет свободно проходили меж них. Территория просматривалась насквозь, лесная болезнь тут Але не грозила. Никаких украшательств, архитектурных чудачеств, скульптур не было – просто деревья, пожухлая трава и утоптанные тропинки. Орали цикады. Аля сворачивала с одной тропинки на другую, пока не оказалась у белой стены, ограждавшей территорию. Откусила персик, посмотрела наверх: забор метра четыре, над ним – нежное голубое небо.
Надеясь обнаружить калитку, она пошла вдоль забора. Калитка вскоре нашлась. Железная, мощная, закрыта. Тропинка, шедшая к ней от дома, была утоптана плотнее других. Аля огляделась – одно из деревьев имело хорошо разветвленный ствол. Быстро доев персик, схватилась за одну из веток, поставила ногу на ствол, подтянулась, уперлась в выемку, поднялась еще выше, еще, и вот уже сидела на толстой ветке, обнимала ствол и смотрела на серо-желтую степь. Там, где кончалась степь, зеленой полосой начиналось море. Чем дальше к горизонту, тем море становилось все бесцветнее, расплывалось, приобретало тающий голубой оттенок неба, да и само становилось небом, сливалось с ним.
От моря к дому вела дорожка, по ней шел Константинович в большой соломенной шляпе, рядом шагал Духов с полотенцем через плечо. Что-то обсуждали, Макар возбужденно размахивал руками. За ними ковыляла Барса. Знакомый силуэт Духова, его походка отдались радостью в косточке посередине груди, звонко откликнулись в затылке. Аля прикоснулась губами к шершавой коре дерева, поцеловала Макара на расстоянии, уже чувствуя, как мучительная изнуряющая нега зарождается в теле, порабощает его. Звериная женская сущность оскалила зубы и потребовала добычи. Духов будто почувствовал происходящее с Алей, поднял голову и всмотрелся в сторону деревьев, где она была. Аля быстро спустилась, оцарапав щиколотку до крови, поспешила к дому. Тропинка вывела ее к газону с цветником – Риты уже не было, жара усиливалась.
Французская дверь, яркая вспышка попавшего под солнце стекла, прохлада холла, лестница наверх, комната. Так, теперь сумка, книжка – Мураками «Норвежский лес». Обложка нагрелась. Аля упала на кровать, раскрыла книжку и постаралась успокоить дыхание. Громко затикали часы, где-то они тут были в комнате.
Когда Макар входит, Аля бросается на него.
– Я весь в песке. – Он шутя отстраняется.
– Я люблю песок.
– Нас могут услышать. – Он удерживает ее руки на расстоянии.
– Ну и что?
– Неудобно. Приму душ и пойдем завтракать.
– Меня Римма уже покормила. Останусь тут, почитаю.
– Просто посидишь со всеми. Отказываться нельзя.
Ну разумеется. Духов берет белье и выходит в душевую. Аля смотрится в зеркало над комодом – лицо бледное, глаза сумасшедшие после только что случившейся сценки, волосы растрепаны. Вытаскивает из косметички заколку, стягивает часть волос пониже затылка. В открытое окно веет чужими тревожно-радостными запахами. Цикады не умолкают. Или это не цикады? Ах да, часы. Вот же он, будильник. Красный. Точь-в-точь, как был у матери. Аля рассматривает его: ну надо же, и вправду копия того, что путешествовал с ними по городам. Только новее. Подносит будильник к уху – и стучит так же. Что же это: теперь мать всю жизнь будет являться ей привидением?
Стол был накрыт под раскидистым орехом. Константинович в рубашке и шортах пил воду из стакана. Мокрые волосы зализаны, шляпа на спинке стула. Перед ним в тарелке желтел суп, посередине стола на блюде бронзовела рыба, пожаренная кусочками и снова воссоединенная, воскресшая в другой форме. Нарезанные овощи. Виноград, персики. Свежий хлеб. Кофейник, чайник. Алеша ел кашу и изучал какую-то инструкцию. Барса лежала рядом со столом и смотрела за тем, как светотень рисует изощренные узоры на земле.
– А, ребенок, привет. – Константинович взял ложку и зачерпнул суп. – Как устроилась?
– Хорошо, спасибо.
– Присаживайся. Тебе нравится тут?
Аля кивнула, села на свободный стул.
– А вот Полинка дуется. Даже не выходит завтракать. Ей тут все не так. Подавай ей весь этот хаос, переизбыток растительности, красот, красок – фу, тошно. А тут у нас чистые линии, ребенок, чистые краски. Одна-две, может, яркие, а за ними такие тающие, многозначительные и простые одновременно. Так тебе правда нравится? Или ты тоже предпочитаешь убийственные красоты?
– Мне нравится. Но вообще, я первый раз на море.
– Да ну? – Он рассмеялся и сделался вдруг довольный. – Не может быть.
Аля налила себе кофе. Добавила сливки из кувшинчика.
– И как оно тебе, море?
– Я только ночью его видела. Сейчас сходим с Макаром.
– Плавать умеешь?
Аля кивнула.
– Не утонешь, если пойдешь одна? Хочу, ребенок, у тебя сегодня Макария украсть. Не возражаешь? Мы с ним немного поработаем, поговорим. Обсудим пробы. Ты ведь в курсе про пробы? Ну вот. А потом хочу показать Макарию грандиозную стройку, которую я затеял.
Ну что на это ответишь? Аля отпила кофе.
– И что за стройка?
– Новый цех консервного завода. Здесь, ребенок, есть небольшое консервное производство, там работают все местные. Соленые огурцы, кабачки, томаты делаем. Цех и все оборудование допотопные. Сделаю им новое помещение, поставлю современное оборудование.
Аля отщипнула виноградину – та уже нагрелась и почти пропеклась.
– Наверное, это очень дорого?
Рассмеялся:
– Дело не в деньгах, а в том, насколько ты этого хочешь. Я беднее тебя, ребенок. У меня сплошные долги, огромные долги. Вон, Алеша знает. Так ведь, Алеш?
Алеша пожал плечами, доскребая ложкой кашу со дна тарелки.
– Кстати, Алеш, а как там наша выставка? Народ идет?
– Очередь на улице до вечера стоит.
– Отлично. – Константинович потер руки, взял чистую тарелку, наложил себе рыбы.
– Я тоже была там, – сказала Аля. – Когда выставка еще не открылась, Тропик провел.
– Видела «Зиму в Дугино»?
Аля кивнула.
– Что скажешь?
– Интересная. Вроде.
– Интересная, – хмыкнул, очистил кусочек рыбы от костей, отправил в рот. – Да вся Россия о ней талдычит! Газеты, интернет, телевидение криком кричат, визгом визжат. Интересная, – насмешливо передразнил он Алю. – Неизвестная прежде картина Грабаря – ты хоть, ребенок, понимаешь, что это такое? Какое это событие? Конечно, он не Леонардо, но у нас тут свои Леонардо.
– Да, я понимаю. Просто я картинами не очень интересуюсь.
– Да, знаем мы, чем ты интересуешься. – Очистил от костей очередной кусочек и засунул в рот. – Прекрасно знаем. Вон он идет, твой интерес.
Духов уселся рядом с Алей. Она сжала его руку.
– Макарий, я договорился с твоей подружкой, что украду тебя сегодня. Она не возражает. – Пауза. – А ты?
– Иван Арсеньевич, я с удовольствием.
Аля уставилась в чашку с кофе. В кофе отразился лиственный узор ореха. Зачем она сюда поехала? Надо было отказаться.
После завтрака Духов говорит ей в их комнате:
– Ты ведь не сердишься?
Она не отвечает, лежит животом на кровати.
– Не дуйся. Завтра все уедут, и мы с тобой останемся здесь одни дня на три. А сегодня у Ивана Арсеньевича день рождения, сама понимаешь.
– Как день рождения? – Аля привстает в изумлении. – Почему ты мне не сказал? У нас же и подарка нет.
– Он не принимает подарки. Не отвечает на звонки в этот день. Все это знают. Никаких поздравлений. Но праздничный ужин будет. Ладно, я побежал. Увидимся вечером. Тут отличный пляж – тебе понравится.
Ушел. Надо было спросить, куда он дел ее юбку и рубашку. Придется привести их в порядок до ужина, не идти же на него в шортах. Ну, это потом. Сейчас она отправится на море. Купальник, тюбик с кремом, полотенце, недочитанный Мураками. Еще бы понять, как открыть калитку, ведущую на море. Она вышла из комнаты, спустилась по лестнице. На улице стало жарче, краски поблекли. Аля обошла дом, заглянула на кухню. Римма мыла посуду, а Рита намазывала на хлеб персиковый джем, опустив полные локти на стол, заставленный продуктами, – мясо, лук, чеснок, помидоры, рыба, гора зелени. Барса лежала на прохладных плитах пола рядом с двумя крупными арбузами.
– Купаться собралась, Алюшка? – спросила Римма, обернувшись.
– Да, только вот не знаю, как открыть калитку.
– Ключ у вас в холле висит рядом со столовой. Рита запирает калитку, чтоб Иван Арсеньича не беспокоили. А то и отдохнуть не дадут. Вереницей ходят. Ну совесть надо иметь. А он никому не отказывает.
– Кто ходит?
– Наши, из поселка. Десять километров топают. Просят за детей, стариков, а кто и за себя. А он всем помогает. Теперь вон новый консервный цех строит. Да, впрочем, чего там – я и сама благодарна Иван Арсеньичу за сына. – Она подошла к Але, вытащила фотографию из кармана фартука, протянула. – Посмотри-ка, девонька.
Аля взяла фотографию – молодой военный, целеустремленное веснушчатое лицо.
– Симпатичный.
– Это мой Сережка. Связался с наркоманами два года назад. Я, как узнала, в ноги Иван Арсеньичу бросилась: помоги, батюшка, спаси! Иван Арсеньич Сережку в больницу устроил, дорогую, куда нам с нашими копейками. Навещал, разговаривал. Сейчас сынок мой контрактником служит. Прижился, нравится. Только сладкое все так же любит, – засмеялась. – Посылаю ему цукаты из арбузных корок, сама делаю, а он очень любит, таких не купишь.
Когда Аля вернула фотографию, Римма любовно посмотрела на снимок и снова убрала в карман фартука.
– Макар сказал, сегодня у Ивана Арсеньевича день рождения?
– Да. У нас работы до вечера. Только, Алюшка, вот что, не поздравляй его – не любит.
– Ладно. – Аля поправила полотенце на плече. – Пойду искупаюсь.
– Подожди-ка минутку. – Римма ушла в подсобку.
Ее сестра Рита меж тем намазала уже третий бутерброд персиковым джемом, откусила сразу половину, шумно отхлебнула чая. На Алю не смотрела, будто той тут и не было.
Римма вернулась с новой панамой, отрезала этикетку:
– Вот, Алюшка, без этого тут никак. За калиткой иди все время прямо по тропинке, упрешься в пляж. Там никого нет. Хоть голышом купайся.
– Спасибо. – Аля надела панаму. Круглое зеркальце висело у двери, она посмотрелась в него – панама была великовата, но густые волосы ее удержали. В зеркале отразилось, как полоумная сестра Риммы вытащила ключ из кармана своего фартука и припечатала его с шумом, как костяшку домино, к столу.
– Ритуль, так ключ у тебя? Чего же ты молчишь?
Аля подошла к столу и протянула руку за ключом, но Рита опередила ее, схватила ключ, поднялась и пошла к выходу, по-прежнему не глядя на Алю.
– Иди, девонька, – засмеялась Римма, – Ритуля проводит тебя. Не обижайся, не доверяет пока тебе, она долго привыкает к новым людям.
Рита шагала чуть боком. Плотным бедрам было тесновато под ситцевой тканью платья, круглые белые икры увеличивались и округлялись с каждым шагом, точно кто-то их надувал, как воздушные шарики. Укоротившиеся тени от деревьев чертили на ее спине замысловатые конфигурации – какой-нибудь художник-абстракционист умер бы от зависти. Рита шла быстро, Аля едва поспевала за ней. Вот и калитка. Рита вставила ключ, толкнула дверь – после тенистого парка пахнуло степным жаром, сухой травой. У забора тень почти ушла, в ее узкой полосе стояли корзина с налитыми толстобокими помидорами и ведерко с отборными грушами.
– Откуда это здесь взялось? – спросила Аля.
Рита молча перенесла корзину и ведерко на территорию дома, потянула калитку, закрыла наполовину, остановилась, посмотрела на Алю угрюмо, недружелюбно. «Наверное, немая», – подумала Аля. Но та вдруг сказала мужским басом:
– Дары. Ему. Ивану.
Схватила Алю за руку и всучила грушу из ведерка – спелую, крупную, с настоенным медово-лимонадным запахом. Потом буркнула:
– Звонок. Надавишь. Открою.
Калитка захлопнулась, замок щелкнул. Слева на заборе и в самом деле торчала собачьим носом кнопка звонка.
До моря идти было метров триста по голой степи. Дул суховей. Несло пылью и жаром. Панама чуть не улетела, и Аля сняла ее. Трава была буро-желтая, вроде как поздней осенью в парке в Москве. Да и не трава, а тонкие колючие палки. Воздух дрожал, будто перед обмороком. Море быстро приближалось, вот и пляж, пляжик, точнее. Грубый песок с примесями камней. Два шезлонга и два зонта, хорошо укреплены от ветра. Грабли, чтобы сгребать водоросли, – три туго набитых ими пластиковых мешка лежали в стороне. Увозят? Или высыпают где неподалеку?
Аля расстелила полотенце на шезлонге, положила на него грушу и тюбик с кремом. Вошла в воду. Волны были слабые, песчаное дно проглядывало сквозь прозрачную воду. Аля сделала несколько шагов – мелко, вода так и билась в щиколотку. Пошла дальше. Небо раскалилось добела. Вода тоже выглядела бесцветной, но вдали сгущалась, становилась сначала бирюзовой, а еще дальше – темно-синей, точно ребенок фломастером отчертил линию горизонта.
Идти пришлось долго, прежде чем глубина стала достаточной, чтобы плыть. Аля нырнула, обожглась холодом. Засмеялась! Скоро привыкла, улеглась на спину, волны побаюкали ее, как младенца. Ощущение счастья пронеслось по телу от ушей до пяток. Смех накатил снова. И снова. Наверное, если бы кто-то ее увидел, то решил бы, что она спятила. Она смеялась и барахталась в воде, ныряла и выныривала, пока совсем не утомилась и не ослабла. Тогда снова растянулась на волнах, глядя то на длинный горизонт, то на серо-желтую степь, в которой, точно мираж, высился белый дом, окруженный белым же забором. Обе картинки казалась нереальными. И были совсем не похожи на те, которые она видела в кино или в журналах. Здесь все напоминало другую планету. Вот бы Духов сейчас оказался рядом! Она перевернулась и поцеловала воду долгим страстным поцелуем.
Спустя два часа шла назад, обернувшись мокрым полотенцем. Рита открыла дверь и тут же исчезла – свернула куда-то с тропинки и пропала. Жара тяжело дышала. Цикады верещали. Воздух подрагивал, явственно тек куда-то, увлекая и искажая деревья и белый дом за ними. Вот и поляна с цветником, цветы на жаре потеряли яркость и жгучесть, но стойко терпели полуденные часы. Терпел и бассейн, пронзенный лучами до голубых плиток, он пахн
На шлепанцах остался песок. Аля сняла их, взяла в руки и взбежала по лестнице безмолвного дома. В комнате она обнаружила на столе чашку и кувшинчик с компотом. Жадно выпила одну чашку, другую и только на второй распознала вкус груш и слив. Прислушалась к тишине дома – та волновала и призывала. Потрогала розы в вазе, сейчас они пахли сильнее. Потом выглянула в коридор, ступила босиком на ковровую дорожку. Кроме их с Духовым комнаты, в этом крыле оказалось еще три. Аля осторожно повернула ручки одной, второй, третьей – заперты. Одну из них, судя по упавшей рядом блестящей красно-белой обертке от киндер-сюрприза, занимал Алеша.
Между правым и левым крылом была расположена гостиная, тут стояли два книжных шкафа, диван, кресла. В аквариуме в мини-джунглях плавали яркие рыбки. На потолке замер огромный вентилятор. Аля нашла выключатель, нажала и длинные лопасти ожили, заурчали, закрутились, превратившись в полупрозрачные крылья летающего на месте насекомого. Из гостиной был выход на балкон, расположенный над входными дверями. Но туда, где жара продолжала плющить и искажать реальность, не хотелось. Аля подошла к книжным шкафам. Романов тут не оказалось. Книги по философии, психологии; биографии, мемуары, альбомы по искусству. Часть книг была на английском и немецком. Было и несколько томиков стихов, Аля раскрыла наугад один из них.
Поставила назад. Потом рассмотрит книги внимательнее. Пока никого нет, лучше исследовать дом. Осторожно ступая, она направилась в левое крыло. Здесь было всего три двери. Одна оказалась приоткрыта – внутри полумрак, двуспальная кровать, светлые волосы и тонкая рука свесились. Полинка. Простыня зеленым шелковым платьем обернулась вокруг тела девушки, обнажив белые незагорелые плечи. Одежда валялась на полу. Там же, на полу, стояла ваза с цветами. От цветов тянуло застоявшимся запашком. Комната была такого же размера, как та, в которой жили Аля и Духов, но обставлена по-другому. Кроме кровати, тут был большой туалетный столик, заваленный баночками и тюбиками, коробочками, пузырьками и бутылочками. Над столиком мерцало в полумраке огромное зеркало, в котором отражался шкаф, невидимый из коридора. Аля осторожно прикрыла дверь, та бесшумно соединилась с косяком.
– Эй, кто там! – донесся вопль изнутри. – Открой дверь! Сто раз просила не трогать!
Аля поспешно вернула дверь в первоначальное положение, заглянула в комнату:
– Прости, я не знала…
В ответ послышалось невнятное бормотание, потом вдруг четкое:
– И смузи к пяти сделай! И чтоб в этот раз без саха… – Остаток слова съела тишина.
Аля вернулась к себе, взяла сухое полотенце, сходила в душ, смыла остатки песка. После душа улеглась в кровать, раскрыла Мураками. Песок, попавший на пляже меж страниц, высыпался на грудь. Вот ведь! – смахнула его. Пробежала по нескольким строчкам, зевнула – смаривало так, что сопротивляться не было сил. Ну и ладно, отчего бы не поспать. Сон перенес ее в лес. Мать шла рядом, в платье, которое было сегодня на Римме и Рите. Аля крепко держала мать за руку. В лесу темнело. И чем темнее делалось, тем сильнее боялась Аля матери, чье дыхание становилось все шумнее, а шаги – тяжелее. Ни за что Аля не взглянет ей в лицо. Ни за что. Подол, руки, грудь, шея, подбородок – нет, нет! Не смотри! Просыпайся! Деревья зашумели, забормотали что-то в рифму. Что это, стихи, что ли? Аля открыла глаза – на пороге в солнечном свете стояла Рита и читала с бумажки. Басовито, старательно, ставя каждое слово под ударение:
Это продолжается сон? В комнате напекло, было жарко. На затылке, под коленями и в локтевых ямках кожа вспотела. Надо задернуть шторы. Аля закрыла глаза и увидела Риту плывущей на детском круге в море. Или это Римма? Изображение не фокусировалось, расплывалось, едва начав очерчиваться. Рита или Римма уплывала в море все дальше. Круг уже превратился в красный мячик, и вот тот уже быстро летел откуда-то издалека, Аля попробовала увернуться, но не успела – мячик больно влетел ей в голову. Духов рядом засмеялся. Аля возмущенно повернулась к нему, чтобы сказать что-то очень обидное, но того уже не было – исчез. Аля снова шла по лесу, но на этот раз одна, и листва веяла на нее прохладой.
Она проснулась и увидела, что краски за окном смягчились. По постельному белью шарили узоры-тени. Работал вентилятор на потолке. Кто-то включил его. Макар? Аля вспомнила, что видела Риту в комнате. Та читала стихи. Нет, этого, конечно, быть не могло, это Але приснилось. Но в комнате кто-то побывал, пока она спала: на стуле была развешена вычищенная и выглаженная рыжая юбка и невероятно белая, какой Аля никогда ее не видела, рубашка. Это Римма, конечно. Надо спуститься и поблагодарить ее.
Деревья, газон и клумба вернули себе первоначальные цвета, которые с каждой минутой становились все жирнее, насыщеннее. Над бассейном появилась тень, кое-где прорываемая градинками света. Полинка плескалась в воде, плавала на какой-то надутой большой разноцветной сосиске. Сваливалась с нее, вскрикивала и снова забиралась. Выглядела совсем ребенком, несмотря на откровенный розовый купальник, состоявший из трех крошечных треугольников, соединенных веревочками.
– Привет! – крикнула Полинка.
Аля махнула рукой в знак приветствия.
– Залезай, водичка теплая совсем.
– Я уже накупалась сегодня.
После плавания в море мышцы до сих пор приятно ныли. Полинка вылезла из воды и преградила Але путь.
– Я Полинка.
Аля хотела сказать, что они уже знакомились раза три, но какой в этом толк? Полинка не запоминала ненужных ей людей.
– Аля.
Появилась Рита с подносом и пошла прямиком к ним. Насупленная, неприступная.
– О, уже увидали тебя. Глазастые галки, – сказала Полинка и улеглась на полотенце на шезлонге. – Не любят меня. Слава богу, завтра отчаливаем. Да садись, не маячь.
Аля присела на второй шезлонг, пластмассовое основание его уже не жгло, остыло в тени. Подошла Рита. На подносе оказались чашка, заварной чайник, запеканка на блюдце, стакан с зеленой субстанцией внутри. Полинкин завтрак, подумала Аля. Однако выяснилось, что Полинке предназначался только стакан с зеленой субстанцией, а чай и творожная запеканка с джемом были для Али. Рита поставила поднос на стеклянный столик и, не произнеся ни слова, ушла. Важно и чуть боком. Нет, Рита точно не могла читать стихи. Приснится же такое.
– Дашь мой стакан? Спасибо! – Полинка важно приняла стакан.
Аля села на траву перед столиком, налила чай.
– Тебе бы килограммов шесть сбросить, – заявила Полинка и отпила зеленую жидкость из стакана, замерла, сплюнула, поставила стакан в выемку под зонтом. – Сахар добавила старая пердунья! Знает же, что сахар не ем. Вчера в овощное пюре молока налила – нет, ты подумай! От молока появляются прыщи и живот пучит. Ну ладно, дождусь ужина.
– Хочешь половину запеканки?
– Нет, это смерть.
Аля посмотрела на румяную запеканку, отправила в рот нежный кусочек с апельсиновыми цукатами. Хотела было сказать, что в таком случае смерть очень хорошо выглядит, но передумала – отношения Полинки с юмором были, по всей видимости, сложными.
– Не знаешь, во сколько они вернутся?
– А, – Полинка махнула рукой, это могло означать все что угодно.
– Макар сказал, что вы будете вместе играть в новом фильме. Ну, если Макара утвердят.
Полинка улыбнулась, вытянулась, поиграла пальчиками ног с безупречным педикюром.
– Все последние фильмы Сеньки выдвигаются на премии. Скоро обо мне повсюду узнают, и кое-кто из известных западных режиссеров точно позовет к себе. И уж тогда ни одна старая пердунья в мире не посмеет сыпать мне сахар в смузи или захлопывать дверь, когда я сплю.
– Прости. Это я захлопнула, случайно. Любишь спать с открытой дверью?
– Не могу, когда закрыта дверь. Где бы то ни было. Накатывает. А ты чего боишься?
– Я? Не знаю. Леса вроде. Когда я там оказываюсь, мне начинает казать…
– А я еще детей. Рядом с ними на меня тоже накатывает. – Полинка приподнялась на локте. – Дети, они такие чудовищные, пухлые… э-э-э,
Аля и не заметила, как съела запеканку. Она бы не отказалась еще от чего-нибудь, но остались только чай и сахар. Она насыпала побольше сахара в чашку, размешала. Напившись, поднялась с травы. Взяла поднос.
– Пойду отнесу.
– Зачем? Этим галкам за это платят.
– Все-таки схожу.
Аля не стала объяснять, что хочет поблагодарить Римму за то, что та привела в порядок одежду.
– Ну, как знаешь. – Полинка надела солнечные очки, хотя лежала в тени, положила руки на грудь и принялась размеренно дышать, похоже – выполнять какое-то дыхательное упражнение.
Духов, Константинович и Алеша вернулись перед ужином. Аля не успела расспросить у Макара, как он провел этот долгий день, как уже оказалась вместе с ним за праздничным столом и накладывала в тарелку жареную кефаль и молодой картофель. Ужин накрыли в доме, в столовой. За открытыми окнами шумели деревья. Напротив Али сидела Полинка, страшно тоненькая в белом платье с блестками, затейливая прическа делала ее старше. Рядом с Полинкой расположился Алеша, он был в тех же джинсах, в которых Аля видела его утром, но в свежей футболке. Константинович в шортах, сандалиях и гавайской рубашке восседал во главе стола. Барса, как обычно, лежала рядом с ним на полу. Рита и Римма в одинаковых платьях, на этот раз однотонных, васильково-синих, с белыми воротничками, поставили последние блюда на стол, после чего уселись: Рита рядом с Алей, а Римма – с Полинкой.
– Спасибо вам, что в этот вечер вы здесь со мной, – сказал Константинович и поднял бокал. Все встали, звякнуло стекло о стекло, и этот звук, точно камертон, настроил тон всего вечера. Еда на столе была простой, деревенской. Молодая картошка, несколько видов рыбы, свиная рулька, тушенная в горшочке говядина с ароматными травами, овощи, порезанные по-простому, по-крестьянски, свежий лук и пучки трав. Фрукты, само собой. Разноцветные соусы. И, конечно, вино – из своего винограда, домашнее. Вино бархатом касалось языка и неба, а затем долго таяло во рту.
После того как Римма подняла тост и поблагодарила Ивана Арсеньевича за участие, которое он оказывает в судьбе местных, разговор пошел о проблемах поселках и его людях. Аля и Полинка молчали. Полинка – из высокомерия, Аля – потому что не знала людей, о которых шла речь. А вот Духов оказался хорошо осведомлен, как и Алеша. Следующий тост произнесла Рита, и состоял он из одного слова басом: «Здоровья!» Взгляд ее, обращенный на Константиновича, был полон фанатического обожания. Константинович тепло ее поблагодарил.
Потом поднялся Духов и признался Константиновичу в любви. Заявил, что Константинович поднял русский театр с колен, а сейчас выводит русское кино на невиданную высоту. И он, Макар, не знает, как благодарить судьбу за то, что совсем скоро окажется причастным к тому, что делает Константинович в кино, к великой миссии, которую тот несет. Аля покраснела, ей хотелось ткнуть Макара локтем и назвать подлизой, но она знала, что тот искренен.
– Спасибо, Макарий, мальчик мой дорогой, – сказал на это режиссер под перезвон бокалов. – Кстати, хочу вам представить будущего исполнителя главной роли в моем новом фильме. – Он приобнял Макара.
Все захлопали, радостно заулюлюкали. У Али от неожиданного известия дрогнула рука, и несколько красных капель упало на юбку. Макар сел. Он весь вспотел от напряжения и благоговения. Под мышками шелковой фиалковой рубашки (и откуда она у него взялась? как, кстати, и черные отглаженные брюки? да и этих новеньких начищенных черных ботинок она у него не видела раньше) расползлись темные пятна. Аля положила руку на его пальцы, от которых, похоже, отхлынула вся кровь. Сжала. Повернулся к ней. Спросила глазами: что это? Это правда? Выдохнул, улыбнулся.
– Поздравляю, – шепнула ему в уху. – Наконец-то.
– Спасибо.
– Не достанешь мне вон того сливочного соуса?
– Что ты говоришь?
– Соус. Вон тот, сливочный.
– Конечно, – протянул руку, достал соусницу.
Аля налила себе немного, спросила:
– Будешь сам?
– Что? Нет. – На его тарелке по-прежнему лежала нетронутой тушеная говядина с овощами, разложенные в безупречном порядке кружочки огурца и несколько долек помидоров.
Разговор пошел о кино, и тут участники снова сменились: в разговор вступила Полинка, а Римма и Алеша занялись едой. Духов говорил больше всех. Он, похоже, совсем сошел с ума от счастья, непрерывно шутил, спорил с Полинкой, поддакивал режиссеру. Еда в его тарелке оставалась нетронутой. Зато вино быстро исчезало из бокала и появлялось вновь. Аля ела не торопясь, пряталась, собственно, за едой и, осматривая присутствующих, размышляла, какая сущность, субстанция, человек или что там еще является для каждого из них неприкасаемым, как Константинович для Духова? Тем, над чем в их присутствии нельзя шутить. С Полинкой все ясно, шутить нельзя было о ней самой. Алеша? То же, что и Макар? Похоже, но не совсем. Скорее, в присутствии Алеши нельзя было смеяться не над Константиновичем, а над верностью самого Алеши к режиссеру. А что сам Константинович? Что для него неприкасаемое? Хотелось бы узнать, но вряд ли это возможно. Хотя чего это она. Да его работа, вот что! Фильмы, спектакли. Конечно. Или все же есть что-то еще?
Снова все протянули бокалы, Аля поспешно присоединилась. То, что сказал Алеша, она прослушала. Черт, до нее только дошло. Выходит, что тосты говорили все по очереди. Теперь остались она и Полинка. В ушах застучало – что сказать-то? Особенно после того, что она только узнала про роль для Макара. Ну ладно, следующей минут через пять – десять будет Полинка. Тост Полинки оказался нехитрым – она встала, отодвинула стул, процокала на высоких каблуках к Константиновичу и, наклонившись, поцеловала его. Все захлопали.
Полинка села на место. Рита и Римма исчезли сквозь боковую дверь. На мгновение Аля разглядела в помещении, куда они скрылись, голубые кухонные ящики. Так вот, значит, куда вела запертая дверь на кухне – сюда, в столовую. Константинович в это время говорил, как он восхищается талантом Полинки и надеется, что его новый фильм «Призрачный остров» заблистает благодаря ее игре! Аля поспешно поднялась, сжимая ножку бокала.
– Желаю вам, Иван Константинович… – Макар больно ущипнул ее за руку. – Простите. Желаю вам, Иван Арсеньевич, – поправилась она, покраснела, – чтобы ваш новый фильм удался и полюбился зрителям!
– Спасибо, ребенок, – ответил тот. – Рад именно от тебя это слышать.
Почему именно от нее? Аля не поняла его слов, но подумать об этом не успела: лампы погасли, а Римма и Рита вкатили из кухни на тележке белоснежный торт, сияющий многочисленными свечками. Все за столом захлопали. Барса залаяла и завиляла хвостом. Торт сестры подкатили к Константиновичу, и тот, набрав воздуху, задул свечки.
На этом торжественная часть закончилась. На улице вспыхнуло праздничное освещение, заиграла музыка. Аля и Макар вышли – на воздухе было приятно, жара спала. Больше, чем днем, чувствовалась близость моря. Макар держал очередной наполненный бокал. Полинка принялась танцевать. К ней присоединились Римма и Рита. Барса крутилась между ними, тявкала. Алеша и Константинович еще оставались в столовой.
– Пойдем, – Аля потянула Духова, – потанцуем.
– Алька, я так устал сегодня. – Поцеловал ее в затылок. Похоже, сильно набрался. – Потанцуй, а я посижу посмотрю на тебя.
– Что именно сказал сегодня Константинович про пробы? Все, значит, получилось?
Поднял большой палец вверх и глупо-счастливо улыбнулся:
– Все оказалось лучше, чем я думал.
– Значит, это уже точно?
Вместо ответа опять счастливо-бессмысленно улыбнулся.
Через некоторое время из дома вышел Константинович. Изобразил нечто странное бедрами (Римма и Рита захлопали), махнул всем приветственно рукой.
– Прогуляюсь к морю, – громко заявил он, а потом тоном ниже к Але: – Ребенок, составишь мне компанию?
– Я? – Аля удивилась.
– Да, пойдем пройдемся немного, поболтаем.
Вдоль тропинки с обеих сторон к морю бежали огоньки, а за ними расстилалась тьма, властвовал теплый ветер. Барса, точнее ее светлый хвост и штанишки, мелькала впереди.
– Уже десять лет в этот день я здесь. К старости, ребенок, начинаешь понимать очарование ритуалов. Возможность снова сделать то, что, кто знает, в следующий раз вдруг и не сможешь. – Он заложил руки за спину. – Слышишь степь?
Аля прислушалась – посвист ветра, иногда странный крик то ли животного, то ли птицы.
– По мне, так это скучно, – сказала она. – Каждый год одно и то же.
Ничего не ответил, подставил лицо ветру. Дальше шли молча. Может, Аля что-то не так сказала?
Шезлонгов у моря уже не было. Вместо них стояли два складных стула, поверх – подушки, сложенные пледы. Столик. На нем поблескивали два графина – красное и белое, вино и водка. Тарелка с фруктами, ножичек, отливающий серебряным металлом. Кое-где в песок были воткнуты и горели садовые фонарики, на столе стояла и трепетала язычком пламени в стеклянной колбе керосиновая лампа, Аля видела как-то раз такую в музее.
Константинович сел, жестом показал Але – садись. Она опустилась на стул – море перед ней заворочалось, запенилось. Волны усилились с полудня и теперь не на шутку бились о берег. Барса пробежалась по кромке, залаяла на волны.
Константинович налил Але вина, себе водки.
– Хорошее место – правда, ребенок?
– Вы о чем-то хотели со мной поговорить?
Он выпил водку залпом. Барса, успевшая окунуться, стряхнула воду с шерсти, прошлепала к режиссеру и улеглась у его ног.
– Не совсем поговорить. Скорее – договориться. – Посмотрел на море, помолчал. – В некотором роде стать партнерами. Да не в этом смысле, господи! Не сверкай на меня глазками. Режиссеров вечно выставляют сексуально озабоченными. Если уж чем мы и озабочены, ребенок, то никак не вот этим самым. Так что успокойся. Хотя детские шортики, в которых ты была утром, – прелестны. Но речь не об этом, а о человеке, который дорог нам обоим.
Константинович налил себе еще водки, посмотрел сквозь стекло стопки на подступающую из моря мглу.
– Ты ведь любишь его?
Аля промолчала – с какой стати она должна об этом говорить?
– А он тебя, как считаешь?
– Надеюсь.
– Надеется она, – фыркнул и выпил вторую рюмку. – Да Макарий сохнет по тебе, ребенок. Как я только не соблазнял его этим летом путешествиями – нет и все. Уж чем ты там его поймала, ума не приложу. – Пауза, во время которой Аля должна была, видимо, осознать свою ничтожность. Ей и в самом деле стало неловко, будто она украла что-то слишком несоответствующее по рангу, серебряную ложку с королевского стола. – Он и сюда отказывался приезжать, представляешь? Пытался оправдаться больным отцом, тем, что тот может в любой момент умереть. Сколько раз он к Виктору ездил за лето – раза три? А? Все лето смешно пытается скрыть свои чувства к тебе. Как будто я слепой, а я ведь, ребенок, его знаю лучше папы и мамы, лучше его самого. Все девчонки в театре расстроены, – рассмеялся, – он ведь только с виду монах.
Аля отпила маленький глоток вина. Что этот человек хочет от нее?
– Ты ведь слышала, что я сегодня сказал? Я правда очень хочу дать ему роль Павла.
– Хотите? Но вы сказали…
– Понимаешь, для этой роли ему нужно соответствующее душевное состояние, некая незаживающая рана. Иначе не выйдет. Он стал лучше играть, да. Поднабрался ремесла. Но эту роль он на одной игре не вытянет. Не справится, сфальшивит. А я хочу снять хороший фильм.
– Я не понимаю…
– Я страшно обрадовался, ребенок, когда узнал про тебя. Ничто так не калечит, не переламывает человека, как любовь. Я надеялся, что ты окажешься стервой, которая хорошенько помотает ему нервы, а еще лучше этакой шалавой, изменяющей направо и налево. Этого было бы достаточно. Но – да что же ты будешь делать – и тут пацану повезло. Везунчик по жизни. Никаких потрясений. Ничем особо не болел. С друзьями всегда все хорошо, внимания девчонок хоть отбавляй. Любимчик у учителей. В театре все его любят, никаких конфликтов. Любая девушка готова запрыгнуть в койку.
– Как же никаких потрясений? А те самые деньги…
– А, ребенок, вся эта детская история для Макария не больше, чем история об испачканных штанишках.
– Но в результате он рос без отца.
– Вот именно! Все эти клушьи завывания – ни о чем. Если бы Макарий рос рядом с Виктором, то получил бы все, что надо, сполна и не оставался бы сейчас мальчишкой. Я хотел, чтобы он в армии побывал, но и тут проскочил.
Две чайки с криком пролетели над их головами. Режиссер отломил хлеб и бросил в воду. Поймали на лету. Барса вскочила и принялась лаять, пока те не исчезли.
– Вы сказали Макару, что пробы прошли хорошо.
– А они и прошли хорошо. Макарий идеально подходит для этой роли, идеально. По всем параметрам. Я нутром чувствую – его. Но боюсь, что не вытянет. Я уже сам весь извелся, размышляя обо всем этом.
– Зачем вы мне это говорите?
– Ты можешь помочь, ребенок. Видишь ли, иногда само загорается, а иногда нужно чиркнуть и поднести спичку, чтобы вспыхнуло. И ты можешь поднести эту спичку.
Море пригнало особенно сильную волну, она почти дотянулась до ног Али.
– Каким это образом?
– Устроить Макарию потрясение. Очень сильное потрясение.
– Предлагаете яду выпить?
Засмеялся.
– Это было бы лучше всего. Но такого я не могу у тебя просить. – Взял с тарелки четвертинку маленькой сморщенной груши, положил в рот. – Это маринованные груши. Попробуй, Римма отлично их делает. Очень вкусно.
– Так как я могу помочь Макару?
Посмотрел на нее.
– А ты умная девушка, хоть и читаешь одни романы. – Взял еще четвертинку. – Самоедское лакомство, как сказал когда-то Мандельштам. Он сказал это про черный хлеб с солью, облитый подсолнечным маслом и посыпанный сахаром. Или это был не Мандельштам. Хочешь скажу, почему ты читаешь одни романы? Потому что надеешься заполучить такую же любовь.
– Все надеются.
– Ой, нет, ребенок. Никто не хочет держать высокую ноту всю жизнь. Это утомительно, непрактично. Редко кто на это решается.
Аля отпила вина.
– Так что вы хотите?
– Если сейчас, когда ваши чувства на пике и еще не пошли на спад, отнять тебя у него, он получит удар, потрясение, о котором я говорю.
– Как это – отнять?
– Исчезни, ребенок. Оставь Макария. Внезапно, больно, без предупреждения.
– Вы шутите?
– Ничуть. На время, господи, не смотри так на меня, на год. Мы тебя устроим, поможем. Потом все ему объясним, когда птенчик уже вылупится.
Аля поднялась со стула. Барса тявкнула. Сердце застучало в ушах. Дышать стало трудно, будто ветер собрал песок с мелким гравием и забил ей нос.
– Я не собираюсь играть в подобные игры. Хорошего вечера. – Она направилась к тропинке.
– У тебя несложный выбор, – крикнул ей в спину, – помочь Макарию состояться или не помочь. Будет ли другой шанс у него? Подумай, ребенок. – Послышался стук стекла, режиссер налил себе еще водки. – Сколько ему? Уже скоро двадцать восемь?
Она вернулась, схватилась за спинку стула.
– Рано или поздно в жизни любого что-нибудь да случается.
– Бывает, что и нет. Или будет слишком поздно. Небольшая жертва, а? Ради любви? Ради любви жертвуют очень многим, поверь, я много пьес прочитал. Да сядь ты, хватит пробовать стул на прочность, все равно не сломаешь. Угощайся вот персиками, посмотри, какие спелые.
Аля прошла вперед и встала напротив режиссера.
– Вы ставите мне ультиматум?
– Боже упаси. Выбор за тобой. Я только прошу.
– Но если я не соглашусь, вы не утвердите его?
– У меня есть и другой человек на эту роль.
– Я о вас разные вещи слышала, но не верила. Вы чудовище.
Он шумно вздохнул:
– Мне совершенно все равно, ребенок, что ты думаешь обо мне. Ты лучше вот о чем подумай: сам Макарий, как считаешь, что он хочет больше всего на свете? Неужто пить чай с тобой на кухне?
– Вы не единственный режиссер в Москве.
– Разумеется.
Аля почувствовала, что дрожит. Да что же это такое? Нужно немедленно уйти и рассказать Макару, что за человек его любимый Константинович. Но она не уходила.
– Это… пакость какая-то. Макар же так вам доверяет. И с чего вы вообще решили, что у вас есть право распоряжаться мной и им?
– А у кого есть это право, ребенок? Кто дает его, не подскажешь? В следующий раз запишусь на прием, встану в очередь, – фыркнул.
Море притихло, словно прислушивалось к разговору, и вдруг ударило с удвоенной силой, залило весь берег, намочило Але туфли. Константинович приподнял ботинки, с них полилась вода. Барса, защищая хозяина, отчаянно залаяла, погнала волну назад в море.
– Вам нет до Макара дела, да и вообще до кого бы то ни было. Вы это делает для себя.
– Я и не отрицаю. Только хочу уточнить маленькую деталь. – В его голосе проскользнула злость. – Для себя, то есть для кино, искусства. Это и в самом деле единственное, что здесь, – он развел руки в стороны, – имеет смысл.
– Для вас. – Аля скрестила руки на груди, ветер с моря показался вдруг ледяным. – Имеет смысл для вас. А для меня имеет смысл совсем другое. И с какой стати мне хотеть, чтобы я мучилась, Макар мучился? Чтобы он лишился нашей любви, чтобы хорошо сыграть выдуманную? Только чтобы вам досталось больше премий, больше славы?
– Бог весть, что ты несешь. Ничего он не лишится. – Константинович посмотрел на часы на руке, подсветил их кнопкой. – Знаешь, в супермаркетах дают, бывает, бонус. Покупаешь пять пачек масла и получаешь бесплатно какую-нибудь присоску на холодильник – утенка, клубничку, помидорку? Так вот через год ты получишь такую помидорку. И Макар тоже. Через год у вас будет та книжная любовь, о которой ты так мечтаешь, ребенок. Ну а уж ваши горячие простыни, когда встретитесь, будете заливать ледяным вином! Кстати, раз уж зашла речь, другим способом ты ее, эту твою
Она на секунду смешалась – этот человек знает про плакат в ее комнате в общежитии? Или случайно так сказал?
–
– А почему нет? Результат будет тот же. К тому же не выпендривайся, ребенок, ты, как и все, придумываешь, режиссируешь свою любовь каждый день, просто на мелком уровне. Я же предлагаю тебе уровень повыше.
Аля решила проигнорировать эти безумные попытки ее подкупить.
– А с чего вы взяли, что эта подлость поможет Макару? Может, он и в самом деле не такой уж талантливый актер? Может, он из тех, кому суждено всю жизнь играть слуг и почтальонов?
– Тебе бы этого хотелось, правда, ребенок? Меньше ответственности, проще жить. Что касается твоего вопроса: а я ни в чем и не уверен. Возможно, мы получим дырку от бублика. Но я не первый год живу, не первый год работаю с актерами, кое-что понимаю в их одаренности и потенциале. И если я вижу, что для запуска на роль человечек не дотягивает самую малость, и если этот человечек нужен мне для фильма, я стараюсь всеми силами и методами помочь. Даже если это будет его единственная большая роль.
– Всеми методами? И преступными?
– Если бы я пользовался преступными методами, то отравил бы тебя сейчас и все. Или запер в каком-нибудь подвале на год. Я же прошу помочь. Господи, ребенок, если ты смотрела мои фильмы, то должна была обо мне кое-что понять.
– Я не собираюсь предавать Макара.
Снова налил рюмку, вытянул ноги. Море лизнуло его подошвы, обожглось и поспешно отступило.
– В этот день я всегда напиваюсь, а сегодня что-то запаздываю. Вот что я еще хотел сказать по делу: мы обустроим тебя на этот год. Так, как хочешь. Там, где хочешь. Выбирай любое место вне Москвы. Хоть Северный полюс, хоть Ницца, хоть Африка. Мы все устроим. Иди и подумай. В начале сентября жду ответ или действие. Алеша всегда на связи. Да, я рассчитываю, что этот разговор останется между нами. Впрочем, дело твое. Можешь лишить Макария шанса. Все, иди.
Але хотелось швырнуть чем-то в самодовольную рожу режиссера.
– Даже и не думайте, что я пойду на это, – выкрикнула она и направилась к тропинке. Барса громко залаяла.
– Какой толк в любви, ребенок, если не жертвуешь ничем? – донеслось в спину. – А кроме того, тебе не кажется, что ты кое-что должна этой семье? Кое-что большее, чем пятьсот долларов?
Когда она шла назад, ее тело вибрировало, подрагивало, подскакивало то плечом, то бедром. Кто-то пролетел у лица, упруго и гулко размахивая крыльями. Степь, небо, море слились в единую тьму, только фонарики плыли в ней, ведя к освещенному празднующему дому. Едва шум моря стих за спиной, как послышались приглушенные смех и музыка. Броня сознания внезапно пробилась, и на несколько секунд Аля перестала понимать, где находится. Она потеряла себя, ей показалось, что ее нет и никогда не было, как не было и всего остального, а была всегда только тьма и сухой теплый степной ветер. Она сделала судорожный вздох, и приглушенная высоким белым забором музыка стала вновь слышна, проявились опять и огоньки фонариков. Калитка была не заперта, поддалась сразу. Сейчас же Аля расскажет Духову о подлости Константиновича, о низости, о предельной бесчеловечности возомнившего о себе бог знает что режиссеришки. Они уедут немедленно. Алеша отвезет, или дойдут до поселка, а там найдут машину.
Она взяла правее, чтобы быстрее обогнуть дом и выйти к гуляющим. Уйдя с тропинки, тут же запуталась в деревьях: мимикрировавшие под ночь, ставшие черными хвойники принялись толкать ее, как мячик, от одного ствола к другому. Чуть не разревелась от злости, помчалась напролом, вырвалась, вылетела к парадному входу дома и резко остановилась. На веранде Духов и Полинка устроили импровизированный театр и разыгрывали какую-то сценку. Вынесли даже реквизит – стул, две рюмки и обглоданную ногу курицы на блюде. Римма сидела на стуле в «партере» (на газоне, у лестницы) с куском праздничного торта и, не скрывая восхищения, смотрела представление. Рита стояла рядом с сестрой – ноги широко расставлены, так что подол платья того гляди треснет, рот приоткрыт, глаза по-детски заворожены происходящим. Алеша с вечной кока-колой вытянулся на траве, оперся на локти и смотрел на актеров снизу вверх.
И Духов, и Полинка были пьяны. Или в самом деле, или от своей игры. Зрители, все три человека, дружно рассмеялись над шуткой, которую Аля прослушала, Римма громко захлопала, а за ней и Рита. Когда хлопки стихли, пьеска продолжилась. Аля свернула за дом, надеясь, что стеклянная дверь с той стороны еще не заперта. Дверь оказалась открыта.
Она поднялась в комнату. Включила свет. Вытащила сумку, сложила вещи, документы. Ничего, сейчас немного успокоится, так даже лучше. Спокойно расскажет Духову о сделке, которую предложил его любимый режиссер, учитель, ментор, кто там он ему. А то, что это сделка, она не сомневалась, что бы он ни говорил про ее выбор. Да. Она подождет Духова здесь. Размеренно подышит, подберет правильные слова. Аля выключила свет, легла на кровать, стараясь дышать медленно и монотонно.
Минута, другая. Вдруг показалось, что белье под спиной липкое, точно его облили растаявшим мороженым. Она села. Одежда тоже была липкой, сальной, грязной. Аля вскочила, резко стянула с себя все. Вытащила из только что собранной сумки чистое белье, шорты и футболку. Замерла. Теперь липкими казались уже кожа, волосы, даже ресницы. Немедленно все смыть, стереть! Схватив полотенце, побежала в душ. Но едва струи воды коснулись головы, как до нее дошло, что и вода в этом доме было
Вернувшись в комнату, тщательно обтерлась полотенцем, переоделась. Обрызгала себя духами с привычным запахом. Села на подоконник. Открыла створку окна. Музыка заиграла громче. Послышался смех вдалеке, а вот уже и совсем рядом. Всплески, крики – компания перебралась в бассейн. Звон бутылок, стаканов. Аля подтянула ноги, уперлась подбородком в колени, чтобы они перестали дрожать. Принялась внутри головы растягивать время и пространство, как невидимую жевательную резинку, – растягивала и отпускала, ждала, когда она примет исходную форму, чтобы снова растянуть. Прошел час? Или пятнадцать минут?
– К морю, к морю! – послышался с улицы пьяный голос Духова.
– К морю, – тонко крикнула Полинка.
– К морю, – рыкнула басом полоумная Рита.
– Римма, вы с нами? – опять Макар. – Отлично! Алеша, поможешь захватить бутылки?
Снова бултыхание воды и смех.
И вот уже крик Духова под окном.
– Алька, ты там? Спускайся, мы идем к морю.
Она высунулась в окно:
– Макар, поднимись на минутку.
Вбегает весь мокрый, совершенно пьяный, пропахший алкоголем и хлоркой. Запинается о сумку посреди комнаты, хватает Алю за руку:
– Пошли, мы все идем купаться.
– Погоди. Я сейчас тебе расскажу кое-что. – Аля спрыгивает с подоконника. – Твой Константинович…
Прерывает ее поцелуем и громким пьяным смехом:
– Аля, Алька, Алечка! У меня главная роль! Главная! Римма с Ритой меня сейчас носили на руках! Я даже матери и отцу сегодня позвонил. Пойдем веселиться!
– А ты знаешь, что заявил мне твой Константинович…
Не слушая, поднимает ее, попытался понести, но падает вместе с ней на кровать. Аля больно ударяется ребром.
– Макарушка, ну где ты? – Это Римма. – Мы пошли.
– Макар, да послушай же, что я скажу… Твой Константинович, он…
Прислоняет ладонь к ее губам. Опять смеется и говорит что-то невразумительное про то, как в прошлом году Алешу в этот день, то есть ночь, ужалила медуза, а они здесь никогда не жалят… Смеется над своими словами.
– Духов! – Голос с улицы, Полинка. – Мы уходим, догоняй!
– Все – идем! – кричит он, повернувшись к окну.
Тянет Алю к выходу:
– Пойдем. Нас ждут.
– Ты иди, я тут побуду. Иди, иди… мне не хочется.
Замирает в нерешительности:
– Правда? Но это… знаешь ли… некрасиво. Они все мои друзья и радуются за меня.
– Макар! – кричат уже хором.
Отпускает руку Али. Зашатавшись, чуть не падает, но удерживается.
– Ну и сиди тут!
Разворачивается и выбегает в коридор, мчится с шумом вниз по лестнице.
Раскатистый лай Барсы в утреннем воздухе разбудил Алю. Окно по-прежнему было открыто. Макар спал рядом без одежды. К его плечу и заднице прилипли тонкие полоски водорослей. Аля услышала, как на улице хлопнули дверцы машины и спустя некоторое время по гравию зашуршали шины. Живот заполнила пустота, от которой резко свело внутренности. Аля села на кровати. Так вчера и уснула в шортах и майке. Голова немного кружилась. Надев шлепанцы, спустилась на улицу. Территория уже была прибрана, только в бассейне плавала корка от дыни, да салфетка в пятнах соуса как-то угодила меж веток акации. Солнце еще не появилось, от земли тянуло прохладой. В небе и предметах оставалось еще много грифельного, но его теснил алый, воспаленный. Стволы деревьев, фасад дома покрылись алыми же световыми лишайниками. Аля обошла дом вокруг. Машины действительно не было. Она взяла в холле ключ от калитки. В этот раз он висел на крючке.
Со стороны степи у забора уже скопились подношения – дыня, абрикосы в пластиковой бутылке, пирожки в корзинке. Аля взяла пирожок, вдохнула – пах картошкой. Положила назад. Есть совсем не хотелось. Благодарность от людей, которым Константинович помог. Разумеется, чтобы чувствовать себя кем-то вроде хана всемогущего.
Она дошла до пляжа, там уже снова стояли лежаки, ветер трепал два зонта. Море радостно, по-детски плескалось о серый берег – солнце должно было вот-вот взойти. Ночные волны нанесли водорослей, и те кишели у берега. Она постояла, посмотрела на место, где была вчера унижена. Влево по побережью уходила тропинка, Аля свернула на нее, прошла метров триста: берег выпучился, поднялся, расслоился песочным пирогом, а море ушло вниз. Солнце уже разреза́ло щель в горизонте и протискивалось сквозь нее, цепляясь, как огненный паук длинными лапками, за колючки в степи, щиколотки Али. Протиснулось, родилось. В триллионный раз? В какой раз оно взошло над этим кусочком моря? Стало жарко, ярко.
Вчера Аля была возмущена беспардонностью режиссера, его вседозволенностью, наглостью, но в целом большой проблемы в случившемся не видела. Однако на месте ямки, вырытой вечером детской лопаткой, к утру разверзся котлован для фундамента огромного здания, которое грозило затмить все остальные в ее внутреннем городе. То, что
Но как он может думать, что она, что вообще кто-либо пойдет на такое? Разве кто-то совсем свихнувшийся. Так что она может просто жить дальше, как будто ничего и не было, – дурной сон у ночного моря, только и всего.
Ящерка выбежала на тропинку. Аля остановилась, присела, разглядывая ее. Дотронулась палочкой – ящерка исчезла в сухой траве. Аля поднялась и пошла дальше. А если режиссер не дурачит ее? Если правда считает, что в случае ее исчезновения Духов испытает сильное потрясение и в результате сыграет роль как-то по-особенному? Выйдет на новый уровень актерского мастерства? Но почему, собственно, режиссер так уверен, что это обстоятельство – сильное потрясение – скажется на Духове именно таким, выгодным для режиссера образом? Может, Духов совсем запорет роль или – Аля замерла – попробует наложить на себя руки? «Ну хватит, – одернула она себя, – не льсти себе». Самоубийства из-за любви бывают только в кино.
Где-то, в какой-то книге или статье… Ах, ну да, школа же, Пушкин, Болдинская осень. Пушкин оказался тогда заперт в имении из-за холеры, не мог попасть к любимой Гончаровой, помолвка с ней к тому же оказалась под угрозой разрыва из-за матери Натальи. Пушкин мучился и всю свою страсть, свой страх переплавил в гениальные строки. А Бетховен? Его Лунная соната написана, когда он, глохнущий, был влюблен в некую Джульетту, но та предпочла ему другого. Наверное, с творческими людьми такое бывает. Однако во всех этих случаях так сложились обстоятельства. Такие вещи ведь
И вообще, ей до экспериментов Константиновича, как и до его фильмов, нет никакого дела. Даже если Макар будет работать кочегаром, это ничего не изменит в ее отношении к нему. Она его любит, и это важнее всего для нее. И почему, собственно, Макар не сможет состояться у другого режиссера?.. Господи, что же так жарко-то. Зря она не взяла панаму. Так можно и солнечный удар получить.
Пусть Духов сам решает. Вот что она сделает: выложит Макару все слова, как карты на стол, и он уж пусть делает как хочет. Если только поверит ей: Константинович ведь у нас святой. «Дурочка, – зашептал ей в ухо жарким ветром голос режиссера, – ты знаешь, почему не ему решать: потому что, едва он узнает об эксперименте, эксперимент сразу станет невозможным, не так ли?»
Зной усиливался. Заболела голова. Аля вспомнила сплетни, которые слышала о Константиновиче, – о том, как, какими средствами он добивается от актеров нужной игры, нужного состояния. Сказать актрисе, что ее двухмесячный ребенок умер, сымитировать угрозу изнасилования. Значит, это не слухи. «Что задумал этот человек? Не причини вреда нашему Макару». Слова Виктора уже не казались бредом. От жары мысли путались, голова кружилась. Воды бы глотнуть. Слева появились виноградники. Аля свернула к ним. Тени и тут почти не было. Сорвав несколько виноградин, она горстью отправила их в рот, жадно впитывая сочное виноградное мясо.
Виноградники уходили далеко, множились фракталами, как в нескончаемом кошмаре. Наглотавшись ягод, Аля прилегла под куцей тенью. Время пропало, и она вместе с ним. Очнулась, когда дышать стало совсем тяжело от жары. Поднялась, возвратилась к берегу, спустилась к воде, порезавшись о колючки. От солнца и тут было негде спрятаться. Искупалась в одежде, чтобы подольше сохранить прохладу, отправилась в обратный путь. Брела как во сне. Голова болела все сильнее, солнце жгло волосы и кожу раскаленным маслом. Вдали море было мультяшно-синее, а под ногами почти бесцветное. Дорога казалась бесконечной. Но вот наконец возник и расплылся, задрожал в плавящемся воздухе белый забор. На дорожке появляется силуэт, один, второй, третий, бегут в ее сторону.
– Господи, Алька. – Духов хватает, оглядывает, обнимает. – Где ты была?
Она утыкается ему в грудь. Не сегодня. Может быть, завтра. Отдохнет хорошенько и завтра расскажет. Да. Или, еще лучше, – когда будут уезжать.
Подбегает, запыхавшись, взволнованная Римма:
– Алюшка, да куда же ты ходила по такой жаре? Ну-ка, я на тебя посмотрю. – Трогает лоб, предплечья, Аля невольно вскрикивает от боли. – Сгорела, девонька. Ну ничего, у нас есть волшебная мазь. Пойдем скорее в тень. Ритуль, давай-ка полотенце и воду.
Подошедшая Рита, засопев, сурово глядит на Алю, протягивает бутылку с водой. Аля жадно выпивает. Духов берет у Риты полотенце, накрывает ей плечи. Так и идут, обнявшись. За ними шагают две старые сестры-близняшки. Тени уже снова растут.
– Ребятки, – раздается за спиной голос Риммы, – что хотите на ужин?
– Мы подумаем, спасибо, Римма, – отвечает ей Макар, потом наклоняется к Але. – У нас с тобой три дня тут, целая вечность.
2005, сентябрь – ноябрь, Москва, Медвежьи Горы
В начале сентября Жуковский, как и каждую осень, во всем новом – костюм из тонкой серой шерсти в чуть заметную зеленоватую полоску, брюки самую малость поджимают и приятно колючи. Новый галстук – аквамарин с вкраплениями ягодно-красного – шелковист и гладок на ощупь, так и хочется проводить по нему пальцами. Остроконечные ботинки мягки, блестящи, отливают осенний свет – их пока даже чистить не требуется, так, слегка промахнуть щеткой. Портфель он тоже сменил. Кожаный, цвета коньяка, три вместительных отделения, хорошая крепкая ручка, прочный широкий ремень лежит на плече как влитой, не соскальзывает.
По коридорам и лестницам корпусов ходить сейчас одно удовольствие. Студенты шумны, оживлены, полны радостных предчувствий. Жуковский и сам поддается этому общему возбуждению. Так когда-то в детстве на елке он волновался, чуть с ума не сходил от прелести всего происходящего, даже плакал от перевозбуждения в предчувствии необыкновенного счастья, что вот-вот наступит. Ну сейчас-то, конечно, он знал, что ничего такого необыкновенного не случится. Пройдет месяц, другой, и постепенно энергичность студентов сменится апатией, отстраненностью, сарказмом. Места в аудитории на треть, а то и наполовину опустеют.
Но пока как же хорошо читать лекции в заполненной аудитории, когда за окном льет холодный дождь, а деревья дрожат на ветру и понемногу сбрасывают листья. Тепло, окна запотевают от дыхания студентов, те внимательно слушают, записывают, задают дельные вопросы, ожидают от него, Жуковского, откровений. В это время года он чаще обычного ловит свое отражение в зеркалах – в гардеробе, над кранами умывальников в туалете, вечереющих стеклах, любуется своей дородной фигурой, новым костюмом, рыжими мягкими усами – их так приятно касаться и прочесывать специальной щеточкой. Жуковскому тридцать, у него уже видна лысина – по его мнению, она придает солидности.
Коллеги, кстати, веселы не меньше студентов. Собираются в кучки, рассказывают о том, как и где провели отпуск, что там в Италии, Турции, Франции, каков выдался дачный урожай в Подмосковье, сколько грибов набрали в лесу. Хвастаются фотографиями детей, внуков, собак или восхождениями на Эльбрус, прохождением порогов Катуни, ночными посиделками на Меганоме. Любая тема охотно поддерживается и горячо обсуждается – погода, политика, неудобство нового расписания, котлеты в столовой.
Во вторник где-то в половине четвертого Жуковский заинтересовался предметом разговора коллег, толпившихся у гардероба. Он уже оделся – плащ, шляпа. Раскрыл, проверяя, большой черный зонт – на улице лил дождь, да что там дождь – ливень. Жуковский собирался поехать в госархив поработать над докторской.
– Ну, как такое возможно? – громко говорила маленькая, с короткой стрижкой преподавательница литературы Вышницкая, яростно вертя в руках шляпку – перевернутый синий чугунок. – Все было в порядке, все чисто – провенанс, заключение специалиста Третьяковки. Даже если Юдиных и купили с потрохами, то уж Петлю никто бы не смог купить. А он захлебывался от восторга, повсюду заявлял, что «Зима в Дугино» на уровне «Февральской лазури». Как такое возможно?
– А я готова пожать режиссеру руку. – Это Смирнова, аспирантка с кафедры социологии и психологии. – Все кругом захвачено брендами. А теперь эта провокация заставит задуматься, что такое на самом деле истинное искусство. К тому же, насколько я знаю, эта картина не продавалась на выставке.
Жуковский понял, что речь шла о каком-то скандале на выставке братьев Юдиных. Картина Грабаря, чудесным образом обнаруженная в частной коллекции, картина, о которой трубили уже месяц, оказалась фальшивкой. Грабарь никогда ее не писал. Жуковский видел одну из передач, посвященных этой картине. Точнее, ее смотрела мать и позвала его взглянуть. Она всегда старалась рассказывать ему о событиях в мире искусства, «чтобы ты, Андрюша, не опозорился, если у вас там зайдет об этом речь». Передачу вел похожий на клоуна критик с впавшей грудью и огненными волосами. Мать не пропускала ни одной передачи этого странного человека. Критик говорил о несомненной принадлежности «Зимы в Дугино» кисти Грабаря. «Картина написана в 1904 году, в период, когда были созданы самые известные картины художника… русский импрессионизм… фрагментарная композиция… раздельные небольшие мазки…» Жуковский вытерпел всю передачу, после чего мать велела ему непременно побывать на выставке и рассказать ей потом все в подробностях. Грабаря мать обожала. Над ее кроватью вот уже двадцать лет висела репродукция «Февральской лазури».
В конце августа Жуковский простоял в очереди два с половиной часа, жарясь в московском переулке, только чтобы подойти к «Зиме в Дугино», взглянуть в проем между мощным мужским плечом, обтянутым серой тканью, и женской каштановой макушкой на деревья в снегу, – то, что и так видит каждый год в Медвежьих Горах. Запомнив размер и количество деревьев, он тут же развернулся, прошел, не глядя, остальные залы, купил в арт-магазине каталог выставки и постер с «Зимой в Дугино». Мать пришла в восторг от подарков. Теперь постер висел в гостиной над диваном. Сам Жуковский искусством не интересовался. Не понимал ажиотажа не только по поводу самой картины, но и по поводу такой манеры изображения. Если ему что и нравилось в художественных музеях, то это портреты военных, сцены боя или подготовки к нему, где все детали тщательно и достоверно прописаны и можно часами рассматривать оружие или сбрую у лошади, обустройство лагеря или трофеи победителей.
– А как же узнали, что это не Грабарь? – спросил Жуковский, подходя к коллегам. Вечером непременно надо рассказать матери о случившемся.
– Так признался сам владелец этой картины, представляете? – Вышницкая повернулась к нему. – Он выставил и несколько других картин, те подлинники.
– Я не понимаю…
– А, да откройте интернет – там это видео повсюду, – ответил раздраженно профессор кафедры Средних веков Коротков, Жуковский перебил его рассуждения, сопровождавшиеся разбрызгиванием слюны, почему в советское время подобный скандал просто не мог произойти. – Пришел позавчера в галерею и объявил об этом во всеуслышание, его помощник снимал все это самодовольное выступление на камеру. Заявил, что хотел бы узнать, что теперь будут говорить уважаемые критики об этой картине, когда станет известно, что она не принадлежит перу Грабаря? Такая изумительная работа чем окажется, если на ней нет известной подписи? Хламом? Всем нравилось, а теперь что – будут нос воротить? Подумайте, что такое истинное искусство и всякая чушь в подобном роде. В советское время его посадили бы сразу и расстреляли в ту же ночь.
– Он сумасшедший?
– Константинович? – Это Смирнова. – Ну, такая личность. Это же режиссер. Смотрели, небось, его фильмы?
Жуковский тактично промолчал.
– Ну, Константинович этот – эпатажная личность, но что же Юдины? – Вышницкая оглядела всех с недоумением. – Они-то зачем подставились?
– Юдины уже сообщили, что ничего не знали о провокации, – ответил Гигошвили, он был тоже с кафедры литературы. – А теперь и вовсе пропали. Ищут их. На этой выставке скандал за скандалом. Эта-то картина не продавалась, зато продавались другие. Новые владельцы, говорят, уже заказали дополнительную экспертизу купленных полотен. Если выяснится, что они подделки, – это уже будет мошенничество, а не провокация.
– А мне вот интересно, а что будет с «Зимой в Дугино»? Она такая чудесная… – Смирнова поправила светлую челку. – Кто же ее написал-то?
– Ну, если это подделка, – сказал Жуковский, – то она не представляет никакого интереса. Это ж ясно. У нас в исторический науке то там, то здесь находят уникальные артефакты, документы, которые оказываются сделаны на коленке в соседнем подвале. В них нет никакой ценности.
– Это не одно и то же, Андрей Андреевич. – Смирнова посмотрела на него как на дурачка. – У вас в истории речь о фактах, было или не было, – все просто. А тут дело совсем в другом.
– Как же в другом? Дело в тех же фактах. Написал картину Грабарь или нет.
– Нет, вы не понимаете, – Смирнова заговорила громче, быстрее. – Что этот скандал показал? Картина хороша, прекрасна, ценна, если на ней стоит известная подпись. Ей дается лучшее место в музее. За нее готовы заплатить кучу денег. И вот вдруг оказывается, что известной подписи на ней в самом деле нет. И что? И эта картина, от которой все слюной исходили, вдруг становится ничем и теперь достойна только того, чтобы ее отнесли в мусорный бак или в лучшем случае повесили в туалете в каком-нибудь кафе. А как же картина сама по себе? А как же суть искусства? Нет, он умница этот Константинович.
– Умница? Да вы в своем уме? – Коротков набросился на аспирантку. – Одурачил столько людей. А люди, между прочим, деньги заплатили. Настоящий мошенник. В советское время знали, что с такими делать.
Жуковский частично согласен был на этот раз с Коротковым.
– Честнее было выставить картину под настоящей фамилией художника, – сказал он. – Если она так хороша, то все бы это и увидели. А так – это просто фальшивка.
– Нет! – Смирнова вся раскраснелась. – Ну как же вы не понимаете, что…
– Ну как бы ее выставили? – вклинилась Вышницкая. – Наверняка ее недавно написали, а на выставке были, если не ошибаюсь, картины рубежа XIX – XX веков.
– Вот именно, – разгорячился и Жуковский, – это и показывает, что картина – чистой воды обман… – В кармане у него зазвонил телефон. – Простите.
Он отошел в сторону. Уж не с матерью ли что-то? Всегда боялся. Но номер был не ее.
– Алло. Я вас слушаю.
– Алло. – Женский голос, тишина. – Это Андрей Андреевич?
– Да, это я.
– Это Аля Соловьева. Летом вы дали мне визитку. Клуб помощи студентам. Этот клуб… он еще работает?
Она ждала в сквере на Китай-городе. В сером промокшем свитере и джинсах. Без верхней одежды. Без зонта. Стояла под дождем, прижимая к себе, как щит, полотняную сумку. Послушно пошла за ним, когда он предложил зайти куда-нибудь, где сухо. Ближайшей забегаловкой оказалась чебуречная, но тут, по крайней мере, не лил дождь. Места были стоячие. Жуковский вытащил упаковку спиртовых салфеток и протер стол. Купил Соловьевой чай в одноразовом стаканчике. Побольше сахара. Пока нес стакан к столику, вспомнил ее.
– Вот, выпей, согрейся.
– Спасибо.
Подвинула стаканчик к себе. Посмотрела на дымок над чаем. Помешала пластмассовой ложечкой. С волос капало на стол, с одежды – на пол. Волосы облепили лоб и скулы потемневшими завитками. Дождь, конечно, на улице был сильный, настоящий ливень, но девушка выглядела так, словно искупалась в реке. Мокрая одежда прилипла к телу и выставила напоказ все эти женские штучки. Она была будто голая, и это было неловко.
– Мне нужно найти, где работать. И жить… некоторое время.
Глаза блестели как в лихорадке. Ее потряхивало.
– Так что произошло?
– Я бы не хотела об этом говорить. – Она отпила чай.
– А твои родители? – Жуковский всмотрелся в ее лицо. – Может, тебе поехать к ним? Если проблема в деньгах, билетах, то я…
– Нет-нет, домой я не могу вернуться.
Окно, напротив которого стоял столик, словно поливали из брандспойта. Дождь, как это ни невероятно, еще усилился, но Маросейка мужественно держала удар.
– Мы сотрудничаем с несколькими фабриками и заводами. – Жуковский провел по слегка намокшим усам. – Они и общежитие предоставляют. Но ты понимаешь, что это за работа? Упаковщицы, посудомойки и тому подобное.
– В Москве?
– Конечно. Мы работаем только с Москвой.
– Простите. Зря тогда я вас побеспокоила. Мне нужно уехать из Москвы.
Жуковский глубоко вдохнул сырой воздух, а вместе с ним – опасность. Он не хотел бы вляпаться в темную историю или, не дай бог, испортить репутацию.
– Ты что-то натворила?
Соловьева попробовала натянуть мокрый свитер на руки, будто так можно было согреться.
– Похоже на то.
Он уставился на нее.
– Нет-нет. Не в том смысле. – Она отвела взгляд. – Милиция меня не ищет, если вы об этом.
За соседним столиком компания работяг разлила водку и стала пить за здоровье какого-то Сергея Иваныча. Правее парочка лет под пятьдесят держалась за руки над столом. За ними двое с серьгами в ушах что-то яростно обсуждали, изредка вгрызаясь в чебуреки. Жуковский прислушался – похоже, обсуждали тот самый скандал с картиной Грабаря. Интересно, мать уже знает? Навряд ли, если бы узнала, то позвонила бы ему. Он вытащил телефон, посмотрел – пропущенных вызовов не было.
Соловьева пила чай мелкими частыми глотками. Руки и плечи ее по-прежнему дрожали.
– Сегодня, надеюсь, тебе есть куда пойти? Знакомые, друзья?
Покачала головой.
– Нет, у меня никого нет… И мне нужно исчезнуть, – то ли хихикнула, то ли всхлипнула.
Жуковский смотрел, как она пьет чай, и пытался сообразить, что делать. Пожалуй, он бы никогда не сделал того, что сделал через несколько минут, когда пластиковый стакан Соловьевой опустел. Не сделал, если бы не прошлогодний случай с Эдиком Диковым. Потому что еще одного Эдика на своей совести он бы не вынес.
– Можешь переночевать сегодня у меня, то есть у нас с матерью, – тут же поправился он. – А завтра что-нибудь придумаем.
С Эдиком было вот что. В прошлом году на экзамене зимней сессии Эдик отлично ответил на вопросы билета. Жуковский задал ему еще несколько вопросов по теме и получил ответы, которые были не хуже, чем если бы Жуковский сам их давал. Этого парня он давно приметил. Широкие и глубокие познания, свой взгляд. На экзамене Жуковский даже растрогался. После череды бестолковых пустых студентов, пытающихся хитрить и играть словами, вместо того чтобы четко говорить по теме, слушать Эдика было удовольствием. Он даже похвалил парня, чего вообще никогда не делал. Диков кивнул, но похвала, похоже, не подействовала на него так, как обычно действует на подающих надежды студентов: никакого удовлетворения на лице Эдика Жуковский не заметил.
Эдик грыз ногти, наблюдая, как Жуковский ставит отличную оценку в зачетку. Взяв зачетку, продолжал сидеть. Жуковский вопросительно взглянул на него. Эдик, не замечая, грыз ногти все яростнее. Жуковский постучал по столу пальцами. Ничего не произошло, и он еще раз похвалил Эдика. Тот кивнул, но продолжал сидеть. Вдруг вскинул голову, адамово яблоко на шее округлилось. Губы, совсем сухие, дрогнули. Спросил, нет ли какой-нибудь работы для него на кафедре. Он готов что угодно делать, хоть полы мыть. Жуковский сказал, что узнает и скажет.
– Я могу даже ночевать, – вцепившись взглядом в Жуковского, сказал Эдик.
– Ну, это вряд ли понадобится.
– Я готов хоть сегодня. Уборку могу сделать.
Жуковский его не понял.
– Ну зачем уборку с твоими мозгами. Думаю, со следующего учебного года что-нибудь получится.
Жуковский принял напряжение в лице Эдика за волнение, сопровождающее честолюбивый шаг, а просьба о работе на кафедре, конечно, была честолюбивым шагом.
– Ну что, значит, договорились? – Жуковский ожидал, что теперь Эдик, удовлетворенный, поднимется, поблагодарит и освободит место для следующего студента. Он не хотел, чтобы экзамен затянулся до вечера.
Эдик посмотрел на Жуковского – глаза светлые, прозрачные. Набрал в грудь воздуха и, точно решившись, подался вперед, чтобы что-то сказать, но тут толстая девица (как ее, Попова) подошла, нетерпеливо помахивая зачеткой. Эдик поднялся и ушел. Жуковский посмотрел вслед его нескладной фигуре со странным ощущением, что что-то не так. В тот же вечер Эдик прыгнул с десятого этажа строящегося неподалеку от общежития здания.
Теперь Эдик снился в кошмарах. Всегда появлялся в сопровождении рабочих в зеленых спецовках, говоривших на незнакомом языке, состоявшем из немыслимых звуков. Рабочие во сне некоторое время не замечали Жуковского, занимались своими делами, но если он не успевал проснуться, кидались с молотками, топорами, бензопилой, и приходилось убегать от них.
В электричке было тепло, но Жуковский снял пальто и отдал Соловьевой – прикрылась, с обуви уже натекли лужицы. Вжалась в угол между спинкой сиденья и стеной, уснула. Или сделала вид. Рядом никто не садился – из-за лужицы, мокрых волос и сильного запаха промокшей одежды и кроссовок. Жуковский уже жалел, что поддался благородному, но глупому порыву. Не пропала бы и без него. А он бы сейчас еще работал в архиве, а потом не спеша добрался бы до вокзала, выпил в буфете кофе с пирожком, нет, сегодня из-за такого холода с двумя – с картошкой и вишней… или нет, с капустой. Там продавались еще с мясом и печенью, но он никогда не рисковал, хотя всегда смотрел в первую очередь на них. Есть хотелось ужасно.
Девушка не шевелилась. Жуковский попытался вспомнить ее на лекциях, но не смог. Обычно он не рассматривал студенток в аудитории. И никогда не велся на все эти их штучки, ужимки, нелепые позы и обещания в широко распахнутых глазах. Не выучила – значит, неуд. Впрочем, отличницы еще больше ему не нравились. Слишком старательные, амбициозные, а в сущности, совсем не в состоянии осмыслить то, что выучили. История все же больше для ребят. Толковых ребят. Считается, что математика и физика – мужские предметы, но на самом деле и история тоже, тут нужна мужская сосредоточенность и самоотдача, а не старательность. Кроме того, важно понимать все связи, а их девушки просто не видят, и все тут.
Один раз он вышел в тамбур – позвонить матери, предупредить.
Мать ждала их. Приоделась – брюки и голубой жакет, тщательно расчесала коротко стриженные седые волосы. Жуковский давно не видел ее такой. Поприветствовала Соловьеву.
– Я Анна Иоанновна.
Не было еще случая, чтобы имя матери не вызвало изумления. Так и в этот раз. Как ни была Соловьева дезориентирована, погружена в себя, услышав имя, как-то сразу растерялась, замешкалась, думая, наверное, что ослышалась. Все в первый раз думают, что ослышались.
– Да-да, Анна Иоанновна. Моего отца назвали Иоанном в честь нашего дальнего родственника Иоанна Кронштадтского.
– Я Аля. Простите, что…
– Проходи, проходи. Разувайся. И скорее в горячую ванну. Пойдем, я покажу.
Поручив девушку матери, Жуковский отправился на кухню, плотно поужинал. Раз уж не вышло поработать в архиве, как планировал, то просмотрит сегодня записи, выписки. После ужина он ушел в свою комнату, сел за стол, включил лампу и достал папки, блокноты. Тема его диссертации касалась Русско-турецкой войны 1877–1878 годов. Пока он только собирал материал. В зимние каникулы планировал поездку в Петербург, в военно-исторический архив. Жуковский не спешил. Потратит на диссертацию хоть пять лет, если понадобится. Он любил обстоятельность, любил докапываться до малоизвестных фактов. К тому же ему всего тридцать.
Займется сегодня систематизацией последней собранной информации. Он принялся за работу, прерываясь иногда на то, чтобы полюбоваться на пополнения в коллекции солдатиков: недавно вот купил генерала Скобелева. У Жуковского было уже два Скобелева, но перед этим он устоять не смог. Приобрел он и еще одного башибузука, совершенно шикарного, и очередного рядового болгарского легиона. Вообще, солдатиков этого периода было найти не просто, и когда попадались бронзовые, с тщательно проработанными деталями лица, одежды, Жуковский не мог сдержаться, чтобы не купить их. Солдатики занимали целую полку в книжном шкафу. Многие стоили немалых денег. Одежда и солдатики, книги по истории, хорошие обеды в городе – вот на что он тратил свободные деньги. Мать не возражала. В этот вечер она два раза принесла ему чаю, чего, кстати, тоже давно не случалось. Обычно по вечерам они сидели каждый в своей комнате и встречались только утром. Анна Иоанновна сообщила, что уложила девушку спать в гостиной.
– Спасибо, мам. Завтра поручу Викторову и Тихоновой подыскать ей что-нибудь.
– Конечно, Андрюша.
Проработав до часа ночи, Жуковский принял душ и почистил зубы, стараясь не смотреть на сушащееся на батарее женское белье. В комнате, едва коснувшись подушки, тут же уснул. Но часа через два открыл глаза и уставился в темноту. Кленовые листья, подсвеченные фонарем, вместе с дождем стучали по стеклу, распластывались на нем, точно горящие желтым медузы. Не окно, а иллюминатор в глубокую темную сентябрьскую ночь. Сел на кровати. У него, как и у матери, была настоящая кровать с массивным основанием и удобным ортопедическим матрасом. Привычку большинства русских спать на диванах мать не поддерживала.
Жуковский прислушался к тишине дома. Где-то в трубах урчала вода, дом явственно дышал: стены вдыхали, расширяясь и увеличиваясь с едва слышимым шорохом, и выдыхали, съеживаясь, распадались во тьме, чтобы спустя полминуты снова восстать. Жуковский изумился собственному поведению: привел девушку домой, хотя совсем ничего о ней не знал. А то, что знал, говорило совсем не в ее пользу. Он поднялся. Накинул халат, подпоясал его кушаком. Поясом, конечно. Но ему иногда нравилось называть вещи их старинными обозначениями. Панталоны, туфли, кушать, кушак. Он скучал по старинным временам, так много читал о них, что казалось уже, что и в самом деле жил там когда-то. И кто-то за что-то жестоко наказал его, засунув в современный мир.
Жуковский вышел из комнаты. В квартире их было три. Девушку устроили в той, которую он и его мать использовали как гостиную – смотрели тут иногда вместе телевизор, принимали гостей и отмечали праздники. Заглянул – Соловьева спала на животе, в одежде, которую дала ей мать: халат и домашние штаны. На полу у кресла лежала сумка. Жуковский вошел на цыпочках, осторожно поднял сумку, постоял, замерев, боясь, что внутри сумки что-то стукнет, звякнет, – но нет, тихо. Вышел, притворил дверь. Вернулся к себе, снова включил настольную лампу.
Сумка была дешевая, полотняная с какими-то бабочками, ткань все еще мокрая. Он выложил из нее вещи. Книжка с влажной обложкой, принявшей удар дождя на себя. Рюноскэ Акутагава. Между страниц лежал паспорт – все-таки Соловьева не совсем не в себе, подумала про сохранность документа. Жуковский внимательно изучил паспорт: постоянная прописка в Иваново, штампа о браке нет. В книжке еще был сложенный вчетверо пожелтевший листок из школьной тетради, на нем – рисунок, изображавший девочку и женщину с крупными передними зубами. Саму книжку тоже рассмотрел. Рассказы. Художественную литературу Жуковский не читал – не понимал, зачем читать выдумки. На форзаце был чей-то автограф: «Экхарт сказал: “Кто хочет стать тем, чем он должен быть, тот должен перестать быть тем, что он есть”». Затейливый росчерк подписи. Подумал, пожал плечами. Странная какая-то фраза. Так, что тут еще? Просроченный студенческий, от дождя надписи, сделанные шариковой ручкой, потекли. Дешевый кошелек – внутри несколько монет, проездной на метро. Косметичка с непонятным женским содержимым. Расческа. Ни сменного белья, ни зубной щетки. Ключ с брелоком – лисичка из янтаря. Если есть ключ, значит, есть помещение, которое он открывает.
Сложил все обратно. Отнес сумку в гостиную. Соловьева спала в том же положении. Рука, почти детская, на подушке. Волосы растрепались. Положил сумку на прежнее место и тихо вышел. У себя в комнате погасил лампу, улегся спать. Конечно, недостойно рыться в чужих вещах, мать его бы не одобрила. Но так немного спокойнее.
Лекции Жуковский читал не каждый день, но все равно ездил в Москву ежедневно, кроме воскресенья, – в архив или библиотеку. Знал за собой: стоит нарушить режим, и хандра подберется незаметно. Наутро он собрался в архив. Уже одетый, под брюками – подштанники, под пиджаком теплый жилет, стоял с чашкой чая и смотрел в окно. Там гнулись, борясь с непогодой, не только ветки, но даже крепкие стволы. Стекло дребезжало. Ветер нес мимо окна птицу, словно мокрую тряпку. Старушка в детской яркой курточке и белых кроссовках делала шаг-другой от подъезда дома напротив. Вот раскрыла зонт – металлический гриб с тканевой шляпкой в синих ромашках, и ветер тут же накинулся на него, вырвал из рук и весело понес, покатил по дорожке, плотно усыпанной за ночь листьями. Обстучав стволы деревьев, зонт врезался в куст, откуда старушка его вскоре вызволила. Выпрямила своему грибу металлические спицы, с оскорбленным видом поглядела на небо, погрозила кулачком и, видимо, хорошо поразмыслив, повернула назад. Едва дверь подъезда за ней захлопнулась, как дождь еще усилился – ветер переключился теперь на него, согнул дугой и понес слева направо мимо окна как картину какую или подернутое рябью гигантское стекло.
Все-таки, подумал Жуковский, он вчера принял правильное решение. Кто знает, что случилось бы с Соловьевой в такую погоду.
– Как думаешь, мам, стоит сообщить ее родителям?
Анна Иоанновна заваривала в термосе чай. Как раз лила кипяток из чайника.
– Если бы она хотела поехать к родителям, то поехала бы, Андрюша.
Анна Иоанновна тщательно расчесалась и оделась – темные брюки и трикотажный кардиган, мягкие туфли на квадратных, как у мужских ботинок, каблуках. Держала вид с утра, как когда-то совсем недавно, когда была учительницей. Это порадовало Жуковского.
– Придется искать ей пристанище не в Москве, это может занять некоторое время.
– Не переживай, Андрюша. – Добавила в термос две ложки меда.
– А вдруг она что-нибудь натворила и теперь ее ищут? Кто-то ведь в любом случае ее ищет, раз она прячется.
– Андрюша, тебе бы в Третьем отделении работать. Это просто девушка.
Мать протянула ему термос. Прижал к себе, чувствуя его приятную тяжесть.
– Спасибо, мам. Да, забыл совсем. Ты уже слышала про скандал с картиной Грабаря? Той, с выставки, на которую ты меня посылала?
– «Зима в Дугино»? Нет, Андрюша. А что такое?
– Забыл тебе вчера газету купить. Если коротко – можешь снять ее со стены и бросить в мусорное ведро. Картина оказалась фальшивкой.
– Как – фальшивкой? Но ведь…
– Я тебе вечером подробно расскажу, ладно? Хочу успеть на девять тринадцать. – Он взглянул на часы на стене: темные, с округлыми углами, шесть и двенадцать часов обозначены арабскими цифрами, а все остальные – римскими.
– Я могу рассказать. – Соловьева, с заспанными глазами, в халате, который ей был великоват, возникла в проеме двери. – Если хотите.
В архиве Жуковский увлекся. Большинство сведений, на которые он наткнулся в заказанных источниках, для диссертации оказались не нужны, но он зачитался. Ничего, может себе позволить. Про Соловьеву вспомнил только в электричке на обратном пути. Вот же. Достал телефон, намереваясь позвонить Викторову. Набрал номер и вдруг нажал отбой. На каждого обратившегося к ним в клуб помощи они заполняли анкету. Когда обратился, место проживания. Придется сказать, что Соловьева у него дома со вчерашнего вечера. Этот Викторов очень дотошный, Жуковский сам его отбирал. Посмотрел, размышляя на экран, и положил телефон в карман. Завтра лично поговорит. Но и назавтра не смог ничего сказать ни Викторову, ни Тихоновой. Увидел их лица и не смог. Это было глупо, но Жуковский вдруг сам себе показался подозрительным. С ним время от времени случались подобные казусы мысли. Так прошло несколько дней, ситуация и в самом деле стала подозрительной, и что теперь делать, было непонятно.
Вообще, идея создать клуб помощи студентам принадлежала матери. «Так ты перестанешь мучиться, Андрюша». По поводу Эдика. Мучиться он не перестал, кошмарные сны никуда не делись, разве что приобрели некую предсказуемую регулярность – раза три в месяц, причем подряд. Но клуб и вправду помог некоторым студентам. С этого учебного года ректор выделил им небольшую комнату, компьютер. Тихонова и Викторов теперь выполняли основную работу, привлекали волонтеров. Жуковский все больше отстранялся. На новых визитках, плакатах был указан уже другой номер телефона, не Жуковского.
Устроила Соловьеву в результате мать. Она позвонила в школу, где раньше работала учителем биологии, узнала, что в библиотеке есть место, а в учительском доме – каменной развалине девятнадцатого века – свободная комната. В этом доме обычно селили приезжих учителей. В воскресенье Анна Иоанновна поехала с Соловьевой на такси, чтобы помочь ей обустроиться. Между прочим, впервые за последний год вышла из дома. Вернулась – щеки горят, глаза блестят, энергия бьет. Давно Жуковский мать такой не видел. Принялась командовать: «Андрюша, открой антресоли». Жуковский принес из кладовки стремянку, забрался, открыл дверцы – дохнуло пылью, прошлым, детством. «Достань чайник». Сердце ёкнуло при взгляде на желтый, как сливочное масло, чайник – забытый компаньон маленького Жуковского на кухне, когда тот, вернувшись из школы, делал уроки. «Электрическую плитку!» Достал коробку с нарисованным на картоне агрегатом, сдул пыль, открыл – черный бок плитки уставился на Жуковского как внезапно открывшийся глаз птицы, которую напрасно столько лет считали мертвой. Кастрюля, сковорода – эта чугунная, тяжелая, как гиря, с нагаром по бокам.
Анна Иоанновна принимала утварь, складывала на кухонный стол. «А теперь, Андрюша, видишь там коробку с надписью “Посуда”? Найди пару чашек, тарелки. Что там еще есть?» Он взял детскую тарелку с медвежонком и почти явственно услышал, как мать, молодая, рыжеволосая, с распущенными по плечи волосами, сквозь толщи времени ему говорит: «Когда все съешь, тебе улыбнется медвежонок». Думала так заинтересовать его супом или кашей, но он только пугался и совсем не мог есть. Это воспоминание потянуло другое: кармашек на шортах, на нем вышитая синяя машинка, выпуклая и шелковистая наощупь. Тогда казалось, что машинки на кармашке менялись: ночью появлялась черная, в дождливую погоду возникала темно-серая, а когда сидел на стульчике в детском саду и чуть не дергал солнечные нити, тянувшиеся из большого окна, – ярко-синяя. Уже забыл все это давно, но вот внезапно вспомнил. Зачем мать хранит эти вещи?
В коробке с посудой нашелся заварочный чайник с отбитым носиком, ложки, вилки, нож. «Слушай, там где-то должен быть будильник». Будильника он не обнаружил, зато наткнулся на детскую пластмассовую шпагу – вспомнил, как махал ей в траве недалеко от дома.
Соловьева сидела на стуле у открытого окна, когда Жуковский, постучав, вошел. Серый свитер, джинсы, босые ноги. Колени подтянуты к подбородку. Собранные на затылке волосы выбились и пылают на осеннем солнце. Вьющиеся, но без явственных кудрей, цвета просроченного темного шоколада. Такой уж сегодня выдался день, что все напоминало Жуковскому детские времена. Матери дарили шоколад родители учеников, но она не разрешала сыну его брать, складывала плитки в шкафу рядом с книжками. Иногда, очень редко, каким-нибудь зимним или весенним днем, оставшись дома один, Жуковский не выдерживал и вытягивал одну из нижних плиток. Уносил с собой на улицу и где-нибудь подальше от дома разворачивал, разрывая фольгу от нетерпения. Почти всегда шоколад оказывался просроченным, но маленький Жуковский все равно съедал его весь.
– Мама собрала тебе посуду, еще что-то. – Он поставил сумку на пол.
Подняла голову.
– Спасибо. А тут, оказывается, рядом парк. Его видно, даже когда просто ходишь по комнате.
– Когда-то это был поповский дом.
После семьи священника, расстрелянной в революцию, в этом доме недолго располагался первый городской совет, затем редакция газеты «Красный путь», потом много лет тут находилась начальная школа. А уже с восьмидесятых годов прошлого века сюда стали селить учителей, которые приезжали в Медвежьи по распределению из института. Дом стоял на одном из холмов, внизу расстилался городской парк. Сейчас деревья в парке начали желтеть и краснеть, и он стал похож на обложку сентябрьского номера журнала, одного из тех, что детстве выписывала мать.
На улице еще вчера распогодилось, но в самой комнате было темно, сыро, пахло мышами, моющим порошком. Тут давно не жили. Кровать была застелена знакомым покрывалом, скатерть на столе Жуковский тоже узнал, как и коврик, – мать постаралась придать уют.
– Если тебе нужно вкрутить лампочку или что-то в этом роде… то я мог бы…
– Андрей Андреевич. – Спустила ноги, встала со стула, сжала деревянную спинку обеими руками. – Вы слышали про художника Крушина? Владимира Крушина?
– Я не интересуюсь художниками.
Сцепила руки. Взгляд напряженный, глаза красноватые.
– Его картины были на той выставке, ну, о которой сейчас везде говорят. Этот художник отказался лечиться, сознательно решил умереть. Но не потому, что в самом деле хотел умереть, а потому что считал, что новое душевное состояние, предчувствие, ожидание скорой смерти позволят ему сделать рывок, выйти на более высокий уровень, написать лучшие свои картины.
– Вот как?
Жуковский не очень понимал, как с Соловьевой себя вести, – теперь он не ее преподаватель.
– Как по-вашему – это глупо?
Он чуть было не переспросил, о чем это она.
– Не знаю. Искусство не по моей части. Меня интересуют разве черепки, из которых люди пятьсот лет назад ели кашу.
Он устал стоять на пороге, но не решался пройти и сесть. Так и стояли друг напротив друга в разных концах комнаты. Жуковский уже бывал тут раньше. Мать всегда опекала новеньких учительниц. Слева стол, кровать, полка с книжками, справа буфет с посудой, электрическая плитка. Никаких удобств, кроме отопления.
– Ну, а если бы речь шла не об искусстве? А о чем-то, что вы… ну, уважаете? Что вам очень дорого? Наука, например. Помните, английский врач заразил себя чумой, чтобы исследовать эту болезнь, и умер? По-вашему, он герой или дурак?
– В исторической науке вряд ли что-то такое возможно. Так у него получилось? У художника, про которого ты говоришь?
– По мнению критиков, да. Я вообще-то тоже в живописи не очень понимаю. Но особо известным он не стал. Хотя, если бы не эти пять картин, его бы вообще никто не знал.
– Ну, раз получилось – значит, не глупо. – Жуковский коснулся усов, чтобы почувствовать подушечками пальцев ребристость волосков, а с ней вещность, настоящность происходящего, привычная реальность вдруг начала уплывать от него. – Каждый волен распоряжаться жизнью как хочет.
– А если бы не получилось? Самопожертвование было бы напрасным, так ведь? И тогда бы он выглядел смешно?
Что за странный разговор? Жуковский взглянул на нее внимательнее. Чего она в самом деле хочет? Болезнь, чума… Может, Соловьева неизлечимо больна? Узнала недавно и… Это бы все объяснило. Ее растерянность, точно она заблудилась. Спросил об этом напрямик. О болезни.
– Нет, – засмеялась. – Если бы это было так, мерзкий старикашка, наверное, запрыгал бы от радости. Нет, нет, Андрей Андреевич, я здоровее всех здоровых. Просто хотела бы знать ваше мнение. Стоит ли искусство, наука человеческой жизни?
Она что, подсмеивается над ним?
– Послушай, у меня сегодня еще много дел. Мама просила передать, что, если тебе что-нибудь понадобится, ты не стесняйся, обращайся к ней. Ну, или, – добавил он с неохотой, – ко мне.
– Хорошо, спасибо. Может, подскажете, где тут поблизости купить юбку и пиджак? Завтра первый рабочий день, а у меня только джинсы.
– На проспекте Королева есть торговый центр со всеми этими магазинами. Если ты о них. – Помолчал. – Есть еще универмаг на Ленина. Старого типа. Там продается приличная одежда из хорошей ткани. Женский отдел тоже есть.
На улицу вышли вместе. Жуковский объяснил, как добраться до магазинов. Пройдя несколько шагов, обернулся – девушка шла с горки вниз, разглядывая дома восемнадцатого и девятнадцатого веков по обеим сторонам улицы. Осенний свет радужно сиял вокруг ее волос. Остановилась у окошка, где Махмуд продавал орехи и сухофрукты. Купила что-то в целлофановом пакетике и тут же, немытыми руками, касавшимися денег, нетерпеливо принялась поедать… арахис? грецкие? фисташки? Что с ней все-таки случилось? Впрочем, теперь она сама по себе, Жуковский с матерью помогли как смогли. А, кстати, на что Соловьева собралась покупать одежду? Он видел сиротливые монеты в ее кошельке. Мать спонсировала? Или где-то припрятала-таки ворованное?
В следующее воскресенье Анна Иоанновна заявила:
– Сегодня Аля придет к нам обедать.
Она произнесла имя девушки так, будто держала на языке тающую конфету.
Жуковский не любил чужих в доме, а вид Соловьевой вызывал у него нечто вроде ноющей зубной боли, он до сих пор не был уверен, что она не выкинет что-то вроде того, что сделал Эдик. Иногда, как объяснил ему психотерапевт, с которым работал их клуб, человек может стойко держаться в стрессовых условиях, но едва ситуация улучшается, тут же и ломается.
А вот с матерью с появлением Соловьевой начали происходить чудеса. Последний год Анна Иоанновна не выходила на улицу, перемещалась по дому в ночной рубашке, не расчесывалась, готовила на ужин слипшиеся макароны или пустой куриный суп. Таблетки пить отказывалась, уверяя, что с ней все в порядке. «Это просто старость, Андрюша». При этом следила за костюмом Жуковского и каждое утро заваривала ему термос с чаем, правда, иногда, забывала перед этим термос промыть. Сама мало что ела. Худела, глаза увеличивались и пустели. Жила у телевизора, с телевизором, а то и просто сидела часами в кресле в тихой комнате. Жуковский весной привозил психиатра домой, но мать отказалась с ним беседовать, закрылась в своей комнате, а потом еще два дня не разговаривала с сыном. А теперь вот, когда он уже перестал на что-то надеяться, очнулась. По утрам опять принялась делать упражнения, как это было много лет, да что там – с тех пор, как Жуковский себя помнил. Раскатывала коврик, включала музыку и махала руками и ногами. У нее появились планы. И все они включали в себя Соловьеву.
В воскресенье Соловьева пришла раньше и вызвалась помочь с обедом. Опять свитер, джинсы. На треть выбившиеся волосы, пучок на затылке весь расплылся. В какой-то момент, зайдя на кухню за чаем, Жуковский застал ее одну – мать в своей комнате гремела банками, искала что-то. Соловьева резала морковь. Неумело, крупно. Оранжевые буйки раскатывались по деревянной разделочной доске. Запах сырой моркови, напоминающий запах ржавой воды, перебивал все остальные, даже уже нашинкованного лука-слезогонки. Когда Жуковский зашел, девушка задумчиво держала острый нож над оттопыренным мизинцем.
– Хочешь отрезать палец?
Не повернулась, ответила не сразу.
– Я недавно прочитала статью о людях, которые любят причинять себе боль. Режут, истязают до глубоких рубцов. Дескать, они так наказывают себя за что-то. Но это неправда. Автору, который писал статью, надо было получше подумать. Ничего они не наказывают. Просто боль затмевает собой все остальное. Ничто больше так не действует. Только боль заставляет прекратить думать то, о чем без конца думаешь.
– Так что с тобой случилось?
Пожала плечами.
– Провели, как дурочку. Вынудили сделать кое-что.
– Тебя обманули? Кто?
Принялась кромсать морковь дальше. Потом взглянула на Жуковского, задумчиво покрутила лезвием, ловя солнечного зайчика.
– Самое ужасное, Андрей Андреевич, есть микроскопическая вероятность, что я совершила не глупость, не мерзкую подлость, а что-то вроде самопожертвования ради… ну, высокой цели, скажем так. Вроде как тот художник, про которого я вам говорила. И вот я все не могу решить, кто я: идиотка или Зоя Космодемьянская.
Мать возникла с пыльной бутылкой вина, торжествующе подняла ее вверх:
– Настоящее французское! Подруга из Прованса привозила. Алевтинушка, я патриотка, но только не в том, что касается вина.
За обедом мать разговаривала только с Соловьевой, не сводила с нее влюбленных глаз. Будто сына тут и не было. Она надела темно-синее платье с кружевным воротничком, брошь, начистила туфли на каблуках. Тщательно расчесала короткие седые, просвечивающие на свету волосы. Жуковский даже уловил знакомый запах духов – за три года, пока мать ими не пользовались, они настоялись и превратились в ядреный концентрат. Анна Иоанновна то потчевала гостью, то, торопясь, рассказывала о бесчисленных событиях своей жизни. Дошло и до этого:
– Когда я была в твоем возрасте, Алечка, я приняла решение никогда не выезжать из Медвежьих Гор. И до сих пор не нарушила обета.
Соловьева, перемещавшая еду слева направо, с удивлением посмотрела на Анну Иоанновну.
– То есть вы никогда не видели ничего, кроме этого городка?
Жуковский не раз наблюдал реакцию людей на признание матери и подозревал, что та всякий раз получает удовольствие от изумления на лице собеседника.
– Да. Я считаю, здесь есть все, что нужно. Для того чтобы жить. Работать. Для того чтобы узнавать мир и людей.
– Но ведь это скучно, – сорвалось у Соловьевой, и Жуковский мысленно пожал ей руку. – Провести в одном месте всю жизнь. Зачем? Есть столько разных интересных мест.
– А кто сказал, что не должно быть скучно? – Анна Иоанновна отпила вина. – Да и мне тут скучно бывает редко.
И это сказала мать, которая совсем недавно дошла до того, что могла целый день не двигаться с места и смотреть в одну точку в пространстве.
– Мама считает трусостью, слабостью желание большинства людей уехать, менять города, мотаться по свету. Все, что нужно, считает она, есть рядом, только руку протяни.
– Да, это мой принцип.
– Глупый принцип, – сказал Жуковский. – И отец так считал.
– Все принципы глупые, Андрюша, но надо какой-то выбрать и держаться его.
– Ну почему глупый. Мне так не кажется. – Соловьева с интересом посмотрела на Анну Иоанновну. – В этом есть что-то захватывающее.
– Я вовсе не осуждаю других людей, Алюшка, – мать встрепенулась, обрадовалась поддержке девушки. – Каждый волен выбирать. Как там у Кушнера?
Мать начала, а Соловьева закончила:
Взглянули друг на друга понимающе, а Жуковский почувствовал что-то вроде… ну не ревности же, конечно, досады.
– Мам, я смотрю, ты оставила фальшивку?
«Зима в Дугино», постер, который он купил в музее, все еще висел на стене.
– Знаешь, Андрюша, она мне по-прежнему нравится. Только, конечно, надо закрасить имя Грабаря. А то как-то неудобно. У меня где-то был штрих. На столе в моей комнате.
– Я принесу, – Соловьева поднялась.
Спустя несколько минут девушка закрасила «подпись» Грабаря белой тонкой линией.
– Когда станет известно имя настоящего художника, напишем его здесь.
– Да нет, мам. – Жуковский встал, собираясь сбежать к себе. – В этом-то и смысл, как меня уверили. Здесь и не должно быть имени художника. Я пойду. Мне еще нужно посмотреть студенческие работы.
– Иди, Андрюш. Мы кофе тебе в комнату принесем. Алюшка, я хотела показать тебе фотографии. Помнишь, я говорила про…
В октябре у кабинета ректора возникли двое, чья осанка и скрытно-пронзительные взгляды вызывали холод в позвоночнике. Среди преподавателей поползли слухи. Выяснилось, что пришли по поводу скандальной выставки в галерее братьев Юдиных. Как оказалось, на ней работал старшекурсник Павел Эбале-Конго, его и искали. Несколько проданных на выставке картин оказались подделкой, и были основания считать, что Эбале-Конго в этом замешан. Идейный скандал, устроенный эпатажным режиссером Константиновичем, утих довольно быстро, а вот скандал с мошенничеством только разгорался. Один из покупателей, приобретший фальшивые полотна, был связан с криминальным миром и угрожал сам разобраться с мошенниками. Братья Юдины исчезли, исчез и сотрудник Третьяковки, дававший экспертное заключение на большинство полотен.
Пришедшие поговорили с ректором, потом опросили преподавателей и студентов. Выяснилось, что Павла Эбале-Конго не видели с конца сентября. Вместе с ним скрылась и его девушка Кира Ястребцова. Вернувшись домой, Жуковский рассказал обо всем этом матери. А на следующий день Анна Иоанновна сообщила, что студенты, которых искали, были друзьями Али.
– Девочка так расстроилась, когда я передала ей то, что ты мне рассказал. Она сказала, что Кира ждала ребенка. Они очень хорошие люди, Андрюш, и Аля уверена, что их подставили.
– Ну… – Жуковский пожал плечами, навертел на вилку спагетти, отправил в рот. – Может, это так, а может, и нет. Этого Эбале-Конго я помню. Скользкий тип. А Ястребцова сама художница, следователи думают, что она принимала участие в создании подделок. Сорвали куш и сбежали. Обычное дело… Так, значит, Соловьева сегодня заходила к тебе?
– Да, мы с ней испекли печенье, попили чаю.
– Мне осталось?
– Ну, Андрюша, конечно. Тебе понравится, рассыпчатое, с апельсиновыми цукатами.
Одиннадцатого ноября было заседание кафедры, совпавшее с днем рождения завкафедрой Вадимыча. Разговор вышел интересный, старый Вадимыч не только сам знал историю, но и умел хорошо рассказывать и смотреть на проблемы с неожиданной точки зрения. Говорили о Прутском походе, ошибках Петра. Жуковский тоже высказал свое мнение и даже схлестнулся с Инной Владимировной, не очень умной женщиной, ставящей себя по значимости в мире на второе место после Бога, если тот есть, конечно. Инна Владимировна не сомневалась, что спустя непродолжительное время этот кабинет, захламленный и прокуренный, будет принадлежать ей. Она бросала собственнические взгляды на шкафы, углы кабинета, засохший цветок на подоконнике, полный окурков, и поджимала губы.
Почти так же, как на кабинет, она посматривала и на находящихся в нем людей. Жуковский как самый молодой сотрудник пока для нее вовсе не существовал, она с трудом сфокусировала на нем взгляд, когда он поправил ее сначала в дате, а потом опроверг ее глупое высказывание. После бессмысленной перепалки, перешедшей на личности (со стороны Инны Владимировны), Жуковский понял, почему никто никогда не вмешивается, когда она лепит ошибки и несет чушь, но остановиться и отступить уже не мог, пока сам Вадимыч не спас его, объявив сперва тост, а потом уведя разговор в другую сторону. Спустя некоторое время Инна Владимировна ушла, чтобы не разводить панибратства с подчиненными, хоть и будущими. После ее ухода вечер стал и вовсе прекрасным. Разошлись уже к ночи.
На вокзал Жуковский поехал на такси, чтобы успеть на последнюю электричку. Мокрый снег плевался в стекла, снежные плюхи с трудом счищали дворники. Водитель слушал шансон, и, будучи в благостном состоянии, Жуковский в этот раз почти постиг этот вид музыки. Он даже приготовился подпевать, ощутил дрожь доселе не испытанного удовольствия, но тут показался вокзал. Снег перешел в дождь, фонари на перроне превратились в гигантские лейки и щедро поливали асфальт и крышу стоявшей электрички. Зонт Жуковский забыл в такси, и шерстяное пальто, когда он вбежал в поезд, пахло промокшим щенком.
Электричка тронулась, Жуковский направился в начало состава: все, кто ехал в Медвежьи, всегда садились во второй вагон, так как тот останавливался на станции напротив моста через пути. В одной из перемычек, темной, страшно грохочущей, Жуковский уловил тайную мысль, вечно убегающую от него: когда-нибудь ему не нужно будет возвращаться из Москвы в Медвежьи Горы. Не нужно будет каждый вечер глядеть в глаза матери. Когда-нибудь… да, да, да, подтвердила электричка…
Во втором вагоне сидела Соловьева. Он почему-то не удивился. Опустился напротив. В руках девушка держала бутылку вина. Взглянув на Жуковского, поднесла бутылку к губам и отпила довольно большой глоток.
– Хотите?
Покачал головой.
Очередная порция дождя ударила в окно, разнеся на фрагменты Москву с ее многоэтажками, высотками, трубами, башенками и крошечными движущимися машинками. Соловьева сидела нога на ногу, шерстяная юбка, зеленая длинная курточка расстегнута. Волосы от влажности закурчавились, потемнели. Бледна или освещение тут такое?
– У вас, Андрей Андреевич, бывало в детстве такое? Вы играете с ребятами в прятки, спрятались надежно, отличное место нашли, радуетесь. Но вот время идет, а вы все сидите, и вам начинает казаться, что что-то не так. Может, слишком серьезно отнеслись к игре, которая уже всем наскучила, и ребята давно убежали, а вы глупо сидите в своем укрытии и не понимаете, что делать. Верить, что игра продолжается и тебя скоро найдут, или не быть посмешищем и выйти?
Жуковский попытался вспомнить.
– Нет, не помню. Но у меня была одна книжка. Там мальчика назначили часовым в игре и взяли слово, что он не убежит, пока его не сменят. Про мальчика игроки забыли и ушли, а он все стоял на посту. Уже стемнело, парк опустел, а он все стоял. Плакал, но не уходил, так как дал честное слово. Она мне очень нравилась, эта книжка.
Засмеялась.
– Вы такой милый… И маменькин сынок, а это так трогательно.
Пока Жуковский раздумывал, стоит ли встать и уйти, добавила:
– Если бы Анна Иоанновна была моей мамой, я бы с удовольствием стала маминой дочкой.
– А твои родители, – он откашлялся, – знают, где ты?
– Никто не знает. – Отпила еще вина. – Никто и не должен знать. Это условия игры, – она как-то неприятно усмехнулась.
– Но ведь они наверняка переживают за тебя?
– Кто? А… – опять засмеялась. – Мать еще летом выслала все мои документы, а в качестве прощального подарка прислала банку варенья. Я вылила варенье в унитаз и положила в банку черный перец. А отец для меня – столь же мифическое существо, как Болконский или Чичиков.
– Что ты имеешь…
– Послушайте, Андрей Андреевич. На самом деле мне не хочется об этом говорить. Я не считаю все это таким уж важным. Отношения с матерью, вот эту всю хрень… Вот лучше скажите – как мне перестать думать ужасные мысли? Может, песни петь, а? – И она в самом деле запела: – Пое-е-еде-е-ем, красо-о-отка, ката-а-аться, давно я-я-я тебя-я-я поджида-а-ал…
Жуковский, хоть и сам был пьян, покраснел от стыда перед еще тремя пассажирами. Мало того, что пение было неуместно, так и фальшивила Соловьева ужасно. Пропев куплет, слава богу, перестала.
– Не помогает. – Глотнула еще вина. – Зачем вы носите усы, Андрей Андреевич? Простите. Не знаю, как пережить сегодняшний день. У вас шикарный шарф, кстати. – Голос ее дрогнул, на глазах появились слезы.
И вот уже расплакалась по-детски. Жуковский не знал, что делать. Замер, окоченел даже как неживой, не в силах не то что встать и обнять, но и просто пошевелить рукой или ногой или вымолвить хотя бы слово. А Соловьева все плакала и плакала, губы ее вспухли, глаза покраснели, отяжелели.
Электричка, как ледокол, разрывала тьму. Летом в это время еще светло, лягушки, птицы поют, а сейчас темень такая, будто само время исчезло. Спустя несколько минут Соловьева успокоилась, вытерла слезы рукавом. Лицо ее после слез просветлело. Зачем она ездила в Москву? «Медвежьи Горы», – объявил машинист.
На улице дождь почти перестал, зато подул ветер.
– Я тебя провожу, – сказал Жуковский.
– Не стоит. Я и сама дойду.
– Мама меня на порог не пустит, если узнает.
Пожала плечами. Однако, когда дошли до учительского дома, сама попросила зайти. Поднялись по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж. Пахло дождем и разогретым вчерашним супом. В углу стояли детские санки, хотя снег в Медвежьих еще не лежал. Подошли к двери. Соловьева раскрыла сумочку, начала рыться в поисках ключа, вытянула, как из шапки фокусника, русский платок – неяркие голубовато-зеленые цвета, расплывчатые темные загогулины, бахрома. За платок зацепились и упали на пол темные очки и какой-то билет. Жуковский поднял упавшие вещи. Билет оказался в театр. Балкон, правая сторона.
– Ты ходила в театр? Что смотрела?
– Ничего. – Нашла ключи в связке. – Хотела пойти, но не пошла. – Вставила ключ, повернулась к Жуковскому. – Как там? Не оглядывайся назад и не пытайся посмотреть, пока не выйдешь на свет. Оглянешься – потеряешь навеки!
Снимая пальто и разуваясь, Жуковский гадал, к чему она процитировала строчки из мифа об Орфее? Девушка меж тем включила электрическую плитку под чайником, поставила две чашки на стол. Жуковский поискал гостевые тапочки, но ни о чем таком тут и не слышали. Прошел в носках, сел за стол.
По пакетику в чашку. По два кусочка сахара. Сколько Соловьевой лет? Двадцать, двадцать один? Жуковский достаточно отодвинулся во времени, чтобы смотреть на нее с расстояния, понимать, что она очень молода. Он и сам для многих молодой. Но все-таки уже в другом измерении. Наливая кипяток, Соловьева держала чайник за темную ручку обеими руками – совсем детскими. А грудь, обтянутая шерстяной тканью платья, пожалуй, и идеальная.
– Когда я был студентом, мы обсуждали этот миф про Орфея на одном из семинаров. – Жуковский отпил чая, он бы не отказался от печенья, но того на столе не было. – Я всегда считал, что это правильная, естественная концовка.
Аля внимательно посмотрела на него.
– Это почему же?
– Ну, а если бы Орфей не оглянулся? – продолжил Жуковский. – Они бы оба вышли на свет. И что было бы дальше? Эвридика побывала мертвой – вряд ли бы она стала прежней, когда вернулась с ним на землю.
– Аид обещал, что вернет ее такой, какой она была.
– Мало ли что он обещал. Греческие боги были своевольны.
– То есть, по-вашему, Андрей Андреевич, – сощурила недобро глаза, – вся эта затея, когда Орфей спустился в ад, была обречена с самого начала?
Кивнул:
– Это такое иносказательное описание прощания, думаю.
Замолчала, сцепила руки. Минута, вторая, третья. Волна враждебности ударилась в Жуковского. Он посмотрел на свое пальто.
– Я, наверное, пойду. Поздно уже.
– Посидите еще, – выдохнула. Злой дух выпорхнул из нее и улетел в темную ночь через открытую форточку. – Расскажите о себе – Подняла голову, поставила локти на стол.
Взгляд Соловьевой снова стал доброжелательным, открытым. Кожа на шее, в вырезе платья, – нежная, совсем бледная в ночном электрическом освещении. Обычно женщины на это место надевают бусы, цепочки, ожерелья. У нее, наверное, просто нет.
– Почему вы выбрали историю? Почему поступили на исторический?
Что ж, о истории Жуковский мог говорить часами. Он увлекся, рассказал даже о том, как в детстве лазил в деревне по заброшенным домам, надеясь найти там древности, но обнаруживал только пожелтевшие газеты, пустые бутылки да пыльные дырявые резиновые сапоги. Вдруг почувствовал тишину. Замолчал, посмотрел на Соловьеву: она спала, опустив одну щеку на скрещенные руки на столе, вторая щека разрумянилась, ресницы подрагивали. Огляделся. Вещи, предметы в комнате глядели на него, подталкивали – уходи.
Оставить Соловьеву спать вот так, в неудобной позе на столе? Попробовал разбудить, но не вышло. Тогда он взялся одной рукой за ее плечи, другую поддел под колени. Поднял. Вот уж дудки, что женщины легкие, еще какие тяжелые, оказывается. От Соловьевой пахло вином и духами – сладковатым приторным ароматом. Духи вряд ли дорогие – Жуковский разбирался в парфюме, тратил на него, как и на одежду и книги, довольно много денег. Запах был простоватый, но была в нем цветочная нотка, так подходившая Соловьевой, ее коже, шее, вырезу на груди. Какой-то луговой цветок, из тех, которые видишь каждое лето, но название так за всю жизнь и не узнаешь. Девушка бессознательно прижалась к нему во сне.
Остановился у кровати. И вот как положить Соловьеву так, чтобы она не упала, не проснулась и не подумала бог знает что? От своих же мыслей покраснел. Наклонился, с трудом удерживая вес, и как можно аккуратнее опустил девушку боком на кровать. Белье, знакомое ему по детским гриппозным ночам, в мелких синих цветочках, не менялось, видимо, с того сентябрьского дня, когда Анна Иоанновна его застелила. Так, сначала тело, потом ноги. Панцирная сетка скрипнула и прогнулась под тяжестью. Изгиб у бедра девушки, тесно обтянутого зеленой шерстью платья, очертился глубоко и четко, между сомкнувшимися грудями появилась складка, на тонкой щиколотке выступила косточка. Он отвел взгляд. В комнате было холодно, пятки у Жуковского совсем застыли. На краю кровати лежали шерстяные носки. Большого размера, бело-серые, как вывалявшийся в пыли котенок. Жуковский натянул носки на ноги Соловьевой, потом подошел к вешалке, оделся, обулся. А что с дверью? Оставить незапертой? На гвозде, вбитом в стену, висела связка ключей. Одинаковые, металл новенький. Отцепил один ключ. Вышел, осмотрел дверь – да, можно открыть с двух сторон. Выключил свет, запер дверь, опустил ключ в карман. Потом отдаст.
2005, декабрь, Медвежьи Горы
С приближением зимы уютно стало в Медвежьих Горах. От холода город стал казаться легче, прохожие и собаки худее и длиннее, здания четче. Снег проникал на улицы, но пока таился, проявляясь только в свете фонарей и фар. Витрины магазинов сияли, сверкали, их ассортимент сделался волшебным. Хотелось зайти в каждое торговое царство, накупить ярких фруктов, конфет в блестящих, точно чешуя экзотических рыб, обертках, указать повеселевшей, опьяневшей от приближающихся холодов продавщице, каких пирожных положить в коробку, внимательно смотреть, как она берет их серебристыми щипчиками, дрожать сердцем от невыносимо нежных по цвету и консистенции кремовых завитков, горошин, волн, розочек. В колбасном жадно вдыхать настоянный на особых пряностях и белковых мраморных оболочках аромат, следить, как проступают на свежем срезе толстого колбасного полена сальные слезы. А в мясном, любимом мясном, замирать от великолепия розовых свиных окороков, бархатно-красных круглых говяжьих голяшек, податливых мягких вырезок, блестящих, свежих, точно выкупанных в густом красном вине. После таких прогулок аппетит разыгрывался нешуточный. Это при том, что Жуковский, как правило, плотно ел в Москве.
Дома его ждал хороший, а то и шикарный ужин, приготовленный в четыре руки. Когда он приходил, Соловьева, бывало, все еще сидела у матери. Иногда он мимоходом подслушивал их
Разговоры Анны Иоанновны и Соловьевой, насколько он успевал понять, когда, замедлив шаг, проходил мимо комнаты матери, ничуть не выбивались из выведенного им правила. Все та же
– Сильнее всех мы любим, помним тех, – слышал он голос матери, – с кем не вышло по-простому, с кем быть вместе помешали серьезные препятствия.
– Или собственная глупость, – подала голос Соловьева.
– Да, и это тоже бывает. И тоже очень часто. Но все же… обычно это что-то более грандиозное или трагическое.
– Вроде «Титаника», – подсказала со смешком Соловьева.
– «Титаник»? А, ты про тот корабль. Ну, в общем, да. Или война. Катастрофа. Что-то предельное между жизнью и смертью. Ну или внезапно возникшее непреодолимое географическое расстояние.
Обе разговаривали друг с другом с жадностью, некоей даже страстностью. Соловьева увидела, похоже, в матери какого-то гуру, ну а Анна Иоанновна явно влюбилась в девицу.
– Ну а если создать это искусственно? – спросила Соловьева. – Такую ситуацию? Такие обстоятельства? Это ведь усилит чувство, любовь?
– Что ты хочешь сказать, Алечка? Я не совсем понимаю…
– Если сознательно возвести такие препятствия? Вроде как намеренно сесть на «Титаник» или намеренно потопить его.
– Но как? И зачем?
– Это я так, просто подумала. Глупость.
– Нет, не глупость. Постой, кажется, я поняла, о чем ты говоришь. В некотором роде это что-то вроде того, что сделала я, решив всю жизнь прожить в Медвежьих Горах, запретив себе пересекать его окрестности. Я ведь тоже сделала это искусственно. Ох, мысль ускользает, я потом ее как следует додумаю и поделюсь с тобой. И, слушай, я припоминаю, что читала про какого-то поэта или певца, тот специально держал себя на расстоянии от возлюбленной, чтобы поддерживать огонь. Мужчины на такое способны. Они тщеславны. Но какая женщина будет такое делать?
Мать ожила. В квартире снова стало уютно, тепло, вычищенные плафоны усилили яркость электрических лампочек, старый паркет весело засверкал, в комнатах запахло вкусной едой, чистой одеждой, простым счастьем. Как ни крути, а Жуковский выиграл, поучаствовав в судьбе Соловьевой. Правда, их бюджет зашатался, и запланированные покупки солдатиков и кое-каких книг пришлось пока отложить.
– Андрюша, – сказала как-то за завтраком Анна Иоанновна, – нам с Алечкой нужен приличный фотоаппарат. Мы решили подготовить справочник по травам, которые растут у нас в Медвежьих и окрестностях. Уже составили список, готовим описание. Алечка умная девочка, все схватывает быстро.
– Да кто же это издаст, мам?
– Я издам сама, Андрюша, и подарю потом экземпляры школам, у нас и в районе, местным библиотекам. Должна же я, Андрюша, что-то оставить после себя.
Пришлось купить фотоаппарат (выбрали Canon EOS 300D), записать Соловьеву на курсы по фотографии, чтобы к началу цветения она уже могла снимать растения. Начали откладывать деньги на издание справочника.
Соловьева обычно уходила почти сразу после того, как появлялся Жуковский. Одеваясь в прихожей, ссутуливалась, сникала. С матерью она была оживлена, деятельна, весела, а надевая берет, глядела в зеркало с унынием. Жуковский, бывало, в это время смотрел на нее. Она это видела в отражении, но выражения лица не меняла. Не считала нужным перед ним притворяться. Однажды он, и сам не зная зачем, минут через пятнадцать после ее ухода вышел на лестничную площадку. Она сидела на лестнице и разглядывала свои ладони. Услышала, как скрипнула за спиной дверь, но не обернулась. Жуковский тоже молчал, не зная, что сказать. Было так тихо, что он слышал свое дыхание. Поднялась. И все так же, не оглядываясь, пробежала по ступенькам вниз. Хлопнула подъездная дверь.
Как-то в конце декабря в свободный от лекций день Жуковский вышел утром из дома, намереваясь поехать в архив в Москву. Поглядел на серое низкое небо и свернул в другую от станции сторону. И вот он уже стоял перед дверью в коридоре в учительском доме. Тут по-прежнему пахло разогретым вчерашним супом и все те же мокрые санки стояли в углу. Ключ он давно отдал Соловьевой, но прежде чем вернуть, сам не зная почему, снял дубликат. Оглядываясь по сторонам, удостоверившись, что свидетелей нет, ужасаясь сам себе, он вставил ключ в замочную скважину. Замок поддался. Жуковский зашел в комнату и притворил за собой дверь. Бесшумно задвинул засов.
Из-за недостатка освещения сперва показалось, что зрение его село, пришлось щуриться, присматриваться к каждой вещи. День был из тех бессолнечных, бесцветных, будто невзаправдашних, каких каждую русскую зиму выдается несметное количество. Потребовалось время, чтобы унять волнение. Придя в себя, Жуковский тщательно вытер ботинки о коврик у двери, разулся и, судорожно вздохнув, прошелся по комнате.
Соловьева и не думала обживаться – вот что в этот раз он понял. Ни плаката на стене, ни фотографий, ни мягкой игрушки какой-нибудь, девушки вроде так их любят. Все тут было как в сентябре, только в ужасном беспорядке. Приближался Новый год, но ни елки (у них с матерью уже стояла в гостиной и по вечерам мерцала огнями в темноте), даже шарика какого-нибудь или игольчатой мишуры в комнате не было. Он открыл дверцу маленького холодильника – молоко, пакет яблочного сока, заветрившийся кусок колбасы, засохшая четвертинка грейпфрута. В буфете из еды нашлись еще полпачки гречки, сахар, банка растворимого кофе. На столе, за которым Жуковский в прошлый раз сидел, остались следы после завтрака – крошки, нож в масле, чашка с недопитым кофе. Здесь же, на столе, красовалось зеркало на ножке. Старое, с темными пятнами у металлического ободка. Оставила какая-нибудь учительница лет тридцать назад. Он поймал свое лицо в отражении – бледноватое, рыжие усы, серые глаза. «Как ты мог забраться в чужую комнату, Андрюша?»
Из-под ножки зеркала торчала карточка. Жуковский вытянул ее, это оказался календарик на текущий год. Все даты, которые прошли, были зачеркнуты. Сегодняшний день был уже тоже зачеркнут, хотя было всего около десяти утра и Соловьева всего час как начала работу в библиотеке.
Он пересмотрел книги на этажерке. Немного. Все романы. Больше зарубежные, но было и два наших, русских. Улицкая «Казус Кукоцкого» и «На Верхней Масловке» Рубина. Новенькие, с ценниками. Вот на что Соловьева тратила деньги. Открытый пакетик с фундуком, Жуковский взял один орешек, покрутил, перекатил подушечками пальцев, положил в карман пальто. Еще на этажерке обнаружилась жестяная круглая банка из-под печенья, мать в похожей хранила нитки и иголки. В банке был паспорт, деньги, пять тысяч рублей – негусто, и тот самый билет в театр, который Жуковский в прошлый раз поднял с пола. Паспорт Жуковский уже видел в сентябре, но в этот раз тщательно переписал все данные, в том числе и адрес в Иваново.
Ни одной фотографии, письма, открытки. На нижней полке этажерки лежал рулон. Развернул: театральная афиша. Содрана откуда-то, где и остались навсегда ее края. Название спектакля, портреты актеров. Свернул и положил назад.
В шкафу на полке – несколько футболок, свитеров, спутанных друг с другом, – можно подумать, что они только что яростно боролись и замерли как по волшебству, едва Жуковский отрыл дверцу шкафа. На другой полке – носки, колготки, нижнее белье, тоже все в беспорядке. Одну неожиданную вещь он все же обнаружил, но совсем иного рода, чем ожидал (а чего он ожидал?). Так вот: на нижней полке в пакете лежали резиновая шапочка, купальник, сланцы, розовое полотенце. Из пакета наотмашь шибало хлоркой. Соловьева ходила в бассейн? Куда именно? Тоже глупый вопрос, потому что Жуковский даже не знал, где в Медвежьих есть бассейн.
Он вернулся к отсеку с кухонькой. Электрическая плитка. Чайник, воды на донышке – хорошо, быстро вскипит. Он включил плитку. Взял чистую кружку, ну нет, не очень чистую – помыл тщательно, брезгливо не прикасаясь к губке, которой шел уже не первый месяц. Эмаль раковины треснула, чистотой тоже не отличалась. Ложка растворимого кофе, сахар. Подождал, пока чайник зашумит. Заварил. Сел с чашкой за стол.
Соловьева явно не утруждала себя мытьем полов. Он инстинктивно приподнял пальто, зажал свободной рукой. Отпил кофе, глядя в окно. По карнизу прошелся голубь. Вдалеке, на следующем холме, а всего в Медвежьих их было шесть, виднелся крест Троицкой церкви, построенной в конце восемнадцатого века. Небо немного посветлело и еще посинело. Если встать и подойти к окну, то можно увидеть внизу городской сквер, который отсюда, сверху, напоминает гигантский валежник. Упадешь – отпружинит.
Жуковский глотнул кофе и перевел взгляд на цветок на подоконнике. Цветок показался знакомым – мать наверняка отдала. Сам подоконник был цвета крем-брюле – когда-то белая густая краска стала такой за долгие годы. Если Соловьева за чем-то следила и ухаживала в этой комнате, то за цветком. Он выглядел хорошо. Что-то торчало из-за горшка. Апельсиновая корка? Засохшая, если судить по цвету, но если вглядеться в пористую консистенцию – вполне свежая. Жуковский поставил чашку, подошел посмотреть поближе. Это оказалась записная книжка. Собственно, это была телефонная книжка с прорезанными буквами по бокам. Но никаких номеров в ней Жуковский не обнаружил, зато, пролистнув, заметил записи. Они шли не подряд, с перерывами на чистые страницы, выскакивали, как засохшие мухи, когда пролистываешь.
Купила сегодня эту книжку. Анна Иоанновна говорит: если записывать свои мысли и чувства, то пережить все что угодно легче. Попробую. Но не сегодня, потом как-нибудь.
Утром, собираясь на работу, вспомнила стихотворение из маминой тетрадки. Как же это точно! Если бы у меня был хотя бы его носок! И почему я не взяла ни одной его вещи? Почему не подготовилась? Глупо.
Что же я натворила?!!!!
Если кому-то рассказать о том, что я сделала, никто не поверит. Существуют ли еще такие дуры, как я?
Все чаще я думаю, поймет ли М. меня? Простит ли? Как мы встретимся? Где? Когда? Нет, в самом деле – а ЧТО я ему скажу?
Сегодня я запаниковала. Убежала с работы, сказавшись больной, пошла домой, но только представила эту ужасную комнату, как повернула к А.И. Расплакалась у нее. А.И. отпоила меня, обняла, успокоила. Заварила тра́вы в стеклянном чайнике. Глядя, как они разворачиваются в кипятке в подводные красивейшие водоросли, я и правда пришла в себя. Мы попили чай, потом продолжили разбирать шкафы. А.И. сказала мне сегодня, что когда-нибудь я буду одинаково любить и ценить как ужасные, так и счастливые события. Послушай, сказала она, когда основными событиями для тебя, как сейчас для меня, станет смена времени дня или года, тогда все, что происходило с тобой в начале и середине жизни, будет казаться бесценными дарами. Тебе будет все равно, хорошими они были или плохими, главное – сильно задевали тебя эмоционально. Или обрушивали тебя эмоционально? Нет, она как-то не так сказала, а… ну, в общем, ладно, смысл такой. Не знаю, как все это правильно записать. Никогда не умела писать сочинения. Наверное, поэтому курсовую и не сделала. Так вот, не могу поверить, что это правда, то, что сказала А.И. Может, она просто хотела меня утешить?
Надо было соглашаться на Венецию или Стамбул. Все равно вышло, что я сплясала под дудку этого старикана. Я думала, что, прячась в ужасной дыре, не запачкаюсь, точнее – не запачкаюсь слишком сильно. Ага, как же.
Зря я не рассказала все М. еще в Тамани. Тогда ничего бы того, что есть сейчас, не было. И этого дурацкого тошного города. И этой дурацкой комнаты. Ночью все время кажется, что лес пробирается снизу ко мне, переползает через подоконник, хочет что-то сделать со мной – задушить, развоплотить, сделать каким-то ужасным существом. Все старания М. ни к чему не привели, чертова гилофобия никуда не делась. Стало еще хуже. Вздрагиваю при виде даже стайки деревьев. Шторы на окне слишком прозрачные. Может, вешать на них на ночь покрывало? Интересно, М. и правда страдает от того, что я пропала? Или уже забыл обо мне?
Что там говорил старикан? Что все мы режиссируем, придумываем свою любовь?
Вчера в библиотеке восьмиклассник Петя Воронин спросил меня, что такое экзистенциальный ужас. Я могла бы, конечно, рассказать в подробностях о своем таком ужасе. Но вместо этого дала ему сборник, в котором были выдержки из работ Кьеркегора.
Начались каникулы, и теперь у меня много времени. Запишу, что произошло в тот день в сентябре, подробно. Может быть, пойму, почему так поступила.
Когда мы вернулись в Москву, старикан не давал мне и дня покоя. Телефонные звонки, дурацкие инсценировки, открытки, туристические проспекты с видами Парижа, Нью-Йорка, даже Арктики. Он (руками Алеши) бомбардировал мое сознание со всех сторон. Мне стало казаться, что я схожу с ума. М. становился все грустнее – старикан его не утверждал. В тот день утром я проснулась и увидела, что М. сидит на подоконнике и смотрит в окно на дождь. Спросила, что случилось. Наверное, я допустил ужасную ошибку, сказал он, решил, что я актер, что я могу состояться как актер, а похоже, это не так. Я сказала, вроде как в шутку, что еще можно попробовать что-то новое. Что ты имеешь в виду? – спросил он, поджал губы и недобро взглянул на меня. Я поднялась, обняла его и добилась ответа на вопрос, что произошло. Оказалось, старикан возобновил пробы на роль Павла, вчера уже приходили новые претенденты. Известные имена. Громкие, усмехнулся М., как пушечные выстрелы. Потом М. ушел, не позавтракав. Не поцеловав перед уходом, как обычно. Я спросила его, куда он. Не ответил. Сутулая спина, сдавшиеся плечи.
Оставшись одна, я не знала, что делать. Дождь за окном совсем с ума сошел, поливал стекла так, что ничего нельзя было разглядеть. В одиннадцать у меня было назначено собеседование по поводу работы. Пора было одеваться, я взяла бюстгальтер, прижала к себе, села на стул и представила будущее. Вот прошло двадцать лет, мы с М. все так же вместе (допустим). Возможно, у нас есть дети, возможно, нет. Он вот таким же дождливым утром собирается на работу. Например, в сервисную компанию. Или, может, он работает менеджером по продажам или аниматором на детских праздниках. Ну или так и играет в театре возрастных курьеров. Поникший, ссутулившийся, раздавленный. Постаревший. А возможно, он и не на работу идет, а к собутыльникам в сквер во дворе. Джинсы висят на заднице, волосы не стрижены, не мыты. Я смотрю ему вслед и думаю, что двадцать лет назад от меня зависел его шанс, но я решила, что метод, который мне предлагали, слишком мерзкий.
А с чего ты взяла, прервала я тогда себя, сорокалетнюю, что это был шанс? Возможно, все равно ничего бы не вышло. Может, и не вышло бы, а может – и вышло.
Я прошла в прихожую, огляделась, точно и вправду надеялась увидеть этого призрака из будущего со свисающими на заднице джинсами. Приблизилась к зеркалу, осмотрела себя. Обычное тело двадцатилетней девушки, каких легион. Кожа нежная, некрупные груди, ключицы вразлет. Еще не причесана после сна. Кто я такая, в самом деле, по сравнению с тем, что может получить М.? По сравнению с ролью, которую он желает больше всего? Даже если ничего не выйдет, я должна попробовать помочь ему. Он же никогда мне не простит, если узнает, что я лишила его шанса, Но тут же другая я мне возразила: а возможно, наоборот, дурочка, он не простит тебе, если ты предашь его, подыграв старикану.
Я еще походила взад-вперед по прихожей, в голове мысли все больше запутывались, воевали друг с другом, носились вихрем как сцепившиеся в клубок псы. Потом подошла к телефону и набрала номер Алеши. Он поднял трубку на первом гудке, точно караулил этот звонок. Я готова согласиться, сказала я, если мне гарантируют, что М. утвердят на обещанную ему роль. Алеша сказал, что
Ты решила, куда хочешь на это время, спросил Алеша. Мы устроим тебя в любом месте. Я ответила, что подумаю и скажу завтра или послезавтра. Он убрал написанные мной записки в карман джинсовки, и мне сразу захотелось вытащить их и разорвать. Открыл дверцу. Жду тогда твоего звонка, сказал он, надеюсь, это будет в ближайшие дни на этой неделе. А гарантии, спросила я. Алеша засмеялся, выпроводил меня и уехал.
Я поднялась в квартиру и взяла документы. До сих пор не знаю, что совершила: глупость, предательство или самопожертвование? И до сих пор не в курсе, выполнил ли этот мерзкий старикан свою часть уговора? Все-таки я идиотка.
Наблюдала, как белка в школьном дворе грызла орех. Двое мальчишек дали ей целый грецкий. Ничуть не удивившись его размеру, схватила обеими лапками и вонзила зубы в костяную макушку, принялась переворачивать ловко, как мяч. Не прошло и минуты, как орех распался в ее лапках надвое. Белка по очереди занялась половинками. В какой-то момент показалось, что она грызет меня и вот-вот от меня ничего не останется.
Сегодня попыталась объяснить А.И., что я натворила. Иносказательно, конечно. Слишком стыдно признаваться, на что я повелась. Она выслушала меня, потом сказала: спроси себя честно, почему ты это сделала. Каков был твой мотив? Это должно помочь. Вытяни эту одну струну и держись ее. А прочие мысли гони прочь. Мы не можем управлять всем, что происходит, мы отвечаем только за свои мотивы, по которым совершаем поступки. Я думала об этом весь вечер. Мне кажется, что я сделала то, что сделала, ради М. Значит, могу выдохнуть?
Я еще не бросилась под поезд, как Анна Каренина, только благодаря А.И. Время вечером с ней – самое лучшее. Самое худшее – ночь. Когда я одна. И тикает будильник. Как тогда, в детстве. Засыпаю только под утро, всю ночь боюсь, что, если закрою глаза, усну – деревья из парка проберутся по склону холма, залезут в окно и поглотят меня. В библиотеке весь день клюю носом.
Училки смотрят на меня косо. Не могу и не хочу с ними общаться. Обедаю за теми же столами, что и ученики. Все равно я тут на год.
Схожу с ума от того, что не могу прикоснуться к М., не могу почувствовать его в себе. Ничего не знаю до сих пор: утвердили его или нет. Вообще ничего о нем не знаю с того дня. Это ж надо иметь такое самомнение! Это я про себя. Поверить, будто то, что я делаю или не делаю, может как-то влиять на действия этого старикана. Снова склоняюсь к мысли, что К. просто хотел избавиться от меня. Сегодня в библиотеке читала про яды в энциклопедии.
Сорвалась и поехала в Москву. Но вовремя опомнилась. Впрочем, узнала, что М. жив-здоров. А ты что хотела?
У Жуковских висит та самая фальшивая картина Грабаря. Ну, то есть репродукция. Когда я смотрю на нее, думаю о Тропике. Вот кто бы вывел меня из этого морока. Подсказал бы, что делать. Наверняка назвал бы меня дурой за то, что не воспользовалась предложением режиссера и не провела этот год где-нибудь в Венеции. Тропик, где ты? Прости, что втянула тебя в историю с выставкой. Надеюсь, что все уже нормально. Надо спросить у Два Андрея про него и Киру.
Иногда случаются такие дни, как сегодня, когда я полностью и бесповоротно уверена, что поступила правильно. На сердце делается тихо, легко, хотя и немного грустно. Сегодня вышло солнце, снег скрипит под ботинками, как в детстве. Я шла на работу в библиотеку и ощущала в себе что-то вроде благодати. С такой благодатью, наверное, отшельники или монахи живут и радуются простым вещам: утру, чистой воде, куску хлебу. Весь день чувствовала этот свет внутри, вспомнила, что такое радость, покой. А к вечеру сомнения снова набросились на меня, как орда голодных крыс, вонзили свои бесчисленные острые зубы.
Пересмотрела тут фильмы К. Каким-то образом после них хочется немедленно совершить что-то благородное. Неудивительно, что зрители пишут письма и сообщают, что взяли ребенка из детдома, перечислили деньги в благотворительный фонд, постарались что-то исправить и т. д. И что мне мешает поверить человеку, снимающему такие фильмы? Что-то мешает.
Сегодня вспомнила Куропаткину. Ее странное поведение. А вдруг это правда? Вдруг этот человек подстроил все с самого начала?
Петя принес банку варенья из земляники – я уже знаю, что они с братом вдвоем живут в маленькой деревне на краю леса. Брат иногда привозит его в школу на грузовике. Петя перечитал все, что можно было найти по философии в школьной библиотеке. Я написала ему фамилии философов, какие вспомнила из тех, что М. заставлял меня читать летом, – кажется, это было пятьдесят лет назад.
В школе в коридорах пахнет елкой – ее установили в актовом зале. У А.И. тоже уже стоит елка. А я, кажется, перестала понимать, что такое праздники. Перестала понимать, кто я такая.
Кажется, что зима вечная. Что она никогда не кончится. Никогда не кончится весь этот морок, в котором я живу.
2006, март, Медвежьи Горы
Жуковскому принесли свиную отбивную – сочную, дышащую всеми раскрытыми порами. Вилка легко вошла в мясо, на поверхности выступил сок. Нож, едва коснувшись отбивной, тут же отделил ароматный дымящийся кусок, срез – идеальный, прожаренный. Таких отменных отбивных, как тут, он нигде больше не едал. Под стать обивной было и картофельное пюре, замершее волнами на тарелке. Соленые огурчики и маринованные грибочки. Конечно, странно одному ходить в ресторан. Но Жуковский уже давно не чувствовал по этому поводу смущения, привык. Несмотря на шерстяной жилет под теплым пиджаком, он чувствовал озноб от сквозняка. Весна, настоящая, теплая, влажная, все никак не наступала. Будто в насмешку вчера насыпало еще снегу, и, если бы не солнце, светившее в последние дни смело, щедро, с каким-то особенным концентрированным мартовским отблеском, пейзаж за окном ресторана можно было бы принять за январский.
Сегодня Жуковский заказал еды больше обычного. Две недели назад он проделал две новые дырки в ремне, но сейчас брюки опять жали. Так вот, он заказал еще цыпленка табака, жульен и креветочный коктейль. Вспомнив укоризненный взгляд матери, добавил к заказу салат цезарь. Теперь все это богатство постепенно материализовывалось перед ним. Жуковский был расстроен: Вадимыч в конце прошлой недели ушел с кафедры. Сердце. Инна Владимировна свалила вещи старика в пластиковый мешок и сегодня, в субботу, уже сидела на его месте. Успела поменять шторы. Видимо, давно их подготовила и держала под рукой. Эти новые шторы, по которым было ясно, что их выбирала женщина, выглядели как оскорбление Вадимыча. Ничего, подумал Жуковский, он потерпит. Когда-нибудь он сам займет это место. Дело времени. Ну а в ближайшие годы уйдет в работу над диссертацией. Ему некуда торопиться. Он коснулся запотевшего графина с водкой, ожегся холодом. Не то чтобы ему так уж хотелось водки. Но с ней еда доставит больше удовольствия.
За выпитой разом стопкой последовал маринованный грибок, дохнул в нутро Жуковского настоянными уксусными пряностями, перчинками, зернышками укропа. Не успел грибок соскользнуть в горло, скрипнув на зубах, как телефон в нагрудном кармане пиджака завибрировал. Мать. Он промокнул губы салфеткой, сглотнул, чтобы голос не казался толстым, сытым.
– Алло… Да, мам. Я? Еще в архиве. Что?.. Погоди, я не понимаю, не говори так быстро… Почему ты так думаешь?.. Ну, она же не ребенок, не говори ерунды… Ну, передумала и ушла… Хорошо, хорошо… Иди домой… Я приеду… Часа через два, не раньше.
Положил трубку. Подвинул цыпленка табака. Отломил, откусил, хрустнул крылышком. Нежное шелковистое мясо. Чудные специи. Бронзовая кожица. Жюльен, металлическая чаша еще горячая. Ткнул вилкой в сырную крышечку, показалось податливое грибное сливочное нутро. Наслаждение на языке, в горле, где-то там в неведомом пространстве внутри. Нет, ну что это, в самом деле, за день? Сперва шторы, теперь вот это. Махнул рукой официанту:
– Дайте счет и упакуйте с собой.
Бывают моменты, когда прошедшая жизнь кажется привидевшейся, а все, что было и есть, было и всегда будет, – это лес, в котором сгущаются сумерки, мартовский снег, плотный, спрессованный, покрывшийся коркой от перепадов температур. День к закату, а снег становится все светлее и резче, скрипит все громче, перекликаясь с возгласами удивленной вороны, перелетающей с дерева на дерево вслед за Жуковским. Руки мерзнут и сквозь перчатки. Ноги в ботинках тоже мерзнут. Лыжи старые, остались с тех пор, как Жуковский учился в университете и на зимних каникулах старался зачем-то привести себя в форму, катаясь кругами по лесу вокруг Медвежьих Гор.
В кармане фонарик. Одежда та же, что была на нем весь день, – брюки, пальто, пиджак. Не так давно он свернул с укатанной лыжни, по которой ехали днем участники соревнования, на одинокую, неровную, сломавшую парадный корковый ковер снега. Он не понимал, зачем углубляется в лес. В приближающиеся сумерки. Если все в порядке, то Соловьева и сама выедет по лыжне, а если нет – что он-то сможет сделать? Устроители лыжного забега отмахнулись от подозрений матери: куда тут можно деться? Ваша девица или сперла лыжи, или не накаталась еще – приедет, как накатается.
По словам матери, в полдень они с
– Мы посмотрели концерт, Андрюша. Детки, школьники так хорошо выступали. Купили сувениров, поели блинов, выпили горячего чая. А потом объявили лыжные соревнования. Из школы принесли несколько пар лыж для тех, у кого не было своих, и я, старая дура, уговорила Алечку участвовать. Сперва она не хотела, но потом загорелась. Через два часа все вернулись, а она нет.
Стали появляться звериные следы. Маленькие – зайцев или лис. Но были и крупные, с силой отпечатанные в снегу и вызывавшие у Жуковского приступы трусливого сердцебиения. Пробираясь между стволов сосен, накидавших в снег шишки и иголки, Жуковский вспомнил, что сегодня уже под утро ему приснился Эдик. В рубашке и джинсах, в каких он тогда был на экзамене. Во сне Эдик тоже сдавал экзамен. Почему-то это происходило в лифте. А потом, как это заведено во снах, Эдик пропал, а лифт заполнили уже знакомые по прежним снам рабочие в зеленых спецовках, разговаривавшие на несуществующем языке, звуки которого Жуковский никогда не слышал. Прямо в лифте они принялись таскать доски, стремянки, стучать молотками. Не замечали Жуковского, но он знал – скоро заметят, а бежать из лифта некуда. От страха он начал тяжело дышать, дрожать, задыхаться и оттого и проснулся.
От непривычки к физической нагрузке Жуковский быстро устал. Выйдя к небольшой поляне, остановился, взглянул на небо. Пот тек по спине. Скоро стемнеет. Надо поворачивать назад. С чего он, вообще, взял, что это лыжня Соловьевой? Сделал, что мог, и иди назад. Впереди, за отливавшей свет яйцевидной поляной, идеальная гладкость скорлупы которой была разбита лыжней, опять восставал бесконечный лес. Закат над верхушками – апельсин, лайм, лимон, мандарин и немного грейпфрута. Жуковский наклонился, отломил льдистую корку, откусил и пожевал. Никого кругом, только ветер тщетно пытается поднять снежную пыль со спрессованных и застывших волнами сугробов. Лыжня, пересекавшая полянку и скрывавшаяся дальше за деревьями, была свежая, сделана час-два назад, и Жуковский пошел дальше.
Глупое бессмысленное упрямство. Чем сумрачнее становилось в лесу, тем упрямее он шел вперед. Лыжи и ботинки покрылись снежной глазурью. Вскоре на небе осталась только грейпфрутовая полоса над горизонтом, а потом и она пропала. Стемнело. Жуковский включил фонарик, темнота по краям глаз еще сгустилась, но лыжню стало видно лучше – куда-то же она должна была привести. У него замерзли колени, щиколотки, пальцы на руках. Сознание отдало власть ногам и рукам, совершающим вот уже третий час одни и те же движения.
Прошло минут пятнадцать, а может, и весь час или даже два, когда за деревьями мелькнули огоньки. Деревня. Домов пятнадцать. Чернецовка. Когда-то он бывал тут, еще школьником, на дне рождения у одноклассника Димки Воронина, странного угрюмого паренька со смешно оттопыренными ушами. Его отец работал на грузовике и привез, а затем и отвез назад в город гостей сына в кузове. Так вот, значит, куда Жуковский забрел.
Лыжня и шла к дому Воронина. Дом Жуковский сразу узнал – избыточно кружевные наличники, фигурки котов, медведей, волков. Фасад освещал электрический фонарь. Горели и все три окна, а еще – прямоугольный проем в дровяном сарае: невысокий человек в распахнутой куртке набирал дров из поленницы. На свету было видно, что начинается снег. Сегодня обещали метель, последнюю в этом году. Человек резко вскинул голову при виде Жуковского. Разве что ружье не наставил. Не сразу, но признали друг друга. Никакой радости внезапный визит одноклассника Воронину не доставил: он напрягся, на лице появилась озабоченность. Оттопыренные уши, казавшиеся в школьные годы смешными, теперь выглядели угрожающе.
Никакая Соловьева, конечно же, сюда не приходила.
– Лыжню Петька сделал. На праздник я его сегодня подвез, а назад он сам пришел на лыжах. Мы с ним сразу так уговорились. Некогда мне его на веселухи возить.
– Понятно, – сказал Жуковский. – Значит, никто из лесу к вам не выходил?
Отвечать на эту бессмыслицу Воронин не стал. Продолжал стоять с охапкой дров и смотреть на Жуковского.
– Не нальешь горячего чая? – попросил Жуковский, чувствуя, что сейчас упадет от холода и усталости.
В доме было прохладно, но все ж теплее, чем на улице. Дрова в русской печке только занимались. Комната в доме была одна. Оглядевшись, Жуковский понял, что женские руки тут давно ни до чего не касались. За кухонным столом паренек лет четырнадцати с оттопыренными ушами делал уроки, одновременно поглядывая в телевизор, громоздившийся на бельевом комоде. Увидев гостя, паренек обрадовался, поздоровался.
– Петька, сделай чаю, – буркнул Воронин.
Петька включил чайник, повесил одежду Жуковского сушиться, принес ему валенки. Засунув ноги в теплые валенки, Жуковский чуть не расплакался – так он замерз и устал, да и испугался тоже. За чаем он попытался объяснить еще раз про Соловьеву. Клонило в сон, он с трудом договаривал окончания слов. Воронин шевелил дрова в печке, думая о чем-то своем, а вот Петька слушал внимательно. Когда Жуковский закончил, Петька вскочил, заволновался:
– Дим, я ее знаю. Она в школе в библиотеке работает. Я тебе о ней рассказывал. Поехали посмотрим. Вдруг она в лесу до сих пор?
– Да дома давно твоя библиотекарша, чай с баранками пьет.
– Дим?
– Ну что?
– Давай съездим проверим. Вдруг че случилось? Замерзнет до утра.
Старший брат ничего не ответил, пошевелил дрова клюкой, они фыркнули, затрещали, загорелись ярче.
– Может, я тогда сам съезжу? – Паренек подошел к вешалке, снял куртку, надел шапку. – Я быстро.
– Погоди, сейчас еще дров принесу, подкину. – Воронин обернулся к младшему брату с усмешкой. – Вдвоем прокатимся. Если уж такой каприз на тебя нашел – покататься ночью по лесу.
Немного погодя братья оделись, вышли. На улице завелся мотор «Бурана», звук покрутился на одном месте и вот уже помчался в сторону леса, где и пропал. Жуковского начало познабливать. Не заболеть бы. Он перебрался со стула на диван, прикрылся пледом – искусственная ткань, расцветка черно-красная, вырвиглаз, а в середке тигр, раскрывший пасть. И отчего деревенские так любят подобные штучки? Наверное, из-за вечной скуки. Подумал, что ему надо было, наверное, ехать с братьями в лес, сам же заварил всю эту кашу. Ну а как бы он поехал, если на буране только два места? Значит, надо было ехать с Димкой. Тут Жуковскому пришлось признаться себе, что вид и повадки бывшего одноклассника нагнали на него страху. Помимо воли он зевнул. И мать, наверное, переживает. Ну, а что он сделает, она сама его отправила, а телефон от холода давно сел.
Сон обманул его, пробрался по краю глаз, притворившись бликами от огня, горевшего в печке, мельканием кадров ситкома, который продолжал продуцировать телевизор, расплывающимися пятнами электрического света. И вот уже Жуковский шел по коридорам второго учебного корпуса, точнее – чередой коридоров, все время сменяющихся, длинных, ветвистых, но во сне это казалось естественным. Вот сейчас за поворотом будет лекционный зал, но вместо него за знакомой дверью отчего-то оказалось море, волны ударились о ноги Жуковского, он посмотрел на воду и удивился ее цвету: слишком зеленая, хотя и прозрачная. Пейзаж был невозможно прекрасен, на горизонте даже двигался парусник, но Жуковский сразу понял – надо срочно убегать. Однако ноги отказывались слушаться, они медленно погружались в песок. «Ну вот и все», – сказал кто-то. Жуковский был не согласен, страшно закричал и принялся вытаскивать ноги, но от его стараний они только быстрее и глубже увязали. Парусник меж тем приблизился к берегу, это оказалась петровская «Полтава» с 54 пушками. С борта уже спрыгивали моряки и солдаты с фузеями в руках. На берегу они оборачивались уже знакомыми рабочими в зеленых спецовках, а оружие в их руках превращалось в молотки, бензопилы, стремянки. «Так вот оно что», – подумал во сне Жуковский. Рабочие, болтая без умолку на странном языке, заполонили весь берег, проходили мимо и сквозь, не замечая Жуковского. А он продолжал погружаться в песок, боясь крикнуть, пошевелиться и обозначить себя.
Но вот один из рабочих подошел к нему, посверкивая лезвием бензопилы. «Сейчас я спасу тебя», – шепнул он, и Жуковский узнал Эдика. Тот включил бензопилу, поднес ее к телу уже увязшего по пояс Жуковского. Надо же, это оказалось совсем не больно. Даже щекотно. Жуковский успокоился, доверился Эдику и стал думать во сне, как же он будет жить с половиной тела.
– Да просыпайтесь же.
Жуковский вздрогнул и открыл глаза. Петька, припорошенный снегом, тряс его. Было слышно, как на улице работает «Буран».
– А?
Петька указал на сидевшую на диване Соловьеву, похожую на дрожащего снеговика. Вся ее одежда, выбившиеся волосы были в снегу.
– Скорее, скорее же. Вставайте. Разденьте Алевтину Сергеевну. Разотрите хорошенько. Тут водка в шкафчике. И чаю горячего с медом дайте. Укройте потом, тут в нижнем ящике комода есть лисьи шкурки. А я за братом. Там метель началась.
Жуковский, качаясь, встал, посмотрел на Соловьеву – она ответила затуманенным взглядом, продолжая дрожать. Жуковский страшно удивился – он ни минуты не верил, что она и в самом деле заблудилась.
– Алевтина Сергеевна, – Петька обернулся от двери, – теперь все хорошо, не плачьте. Я за братом поеду.
– А что произошло-то? – спросил Жуковский, все никак не отойдя от странного сна и неожиданного явления Соловьевой.
– Лыжа у Алевтины Сергеевны сломалась аж у Егориной заимки. Она шла пешком, а много ли пройдешь по сугробам?
Хлопнула дверь, дохнуло холодом. Послышался звук удаляющегося «Бурана». За окном снег запечатывал стекла, словно снежные ласточки, торопясь, лепили гнезда. Девушка посмотрела на Жуковского.
– Пр-р-ростит-т-те. Я не пон-н-ним-м-маю, к-к-как… Ник-к-ком-м-му н-н-не г-г-гов-в-вор-р-рит-т-те, пож-ж-жал-л-луйс-с-ст-т-та, Ан-н-нд-д-д…
Заревела.
– Тебе надо снять все. Я помогу, ладно?
– Я сам-м-ма…
Но сама она смогла только стянуть варежки и шапку, и Жуковский принялся неловко раздевать ее. Надо было бы, конечно, быстрее, но уж как получалось. От смущения у него загорелась даже переносица. А руки дрожали, кажется, еще сильнее, чем у нее.
Все с Соловьевой обошлось. Простыла, кашляла. Лечилась дома, а Анна Иоанновна ходила к ней, носила бульоны, травяные чаи. Заодно такой чай получал с собой в Москву и Жуковский. Он не хотел обидеть мать, брал термос, а на работе еще до лекций выливал настойку в туалете: темно-золотистая с красноватыми переливами жидкость пахла аптекой и оставляла на раковине следы. Пока термос отдавал воздуху весь жар, Жуковский смотрелся в зеркало. Пополневшее лицо его выглядело белым, холеным. Он поправлял рыжие волосы, вытаскивал из кармана специальную щеточку и, если никого не было рядом, расчесывал усы. Смотрясь на себя, вспоминал, как растирал Соловьеву в деревенском доме. Тогда он не чувствовал ничего, кроме смущения и неловкости, но теперь, при воспоминаниях, все было иначе. Ноги девушки, белые на пошлом черно-красном пледе с оскалившимся тигром, мучили его почти беспрестанно, они возникали в его воображении даже во время лекций или на заседании кафедры. Иногда они являлись, укрытые лисьими шкурками, – в тот вечер, растерев Соловьеву, он сперва накинул на них лисьи шкурки, а потом уже набросил сверху шерстяное одеяло. Растер он ей только руки и ноги, на остальное не хватило мужества.
Жуковский до сих пор был девственником. Об этом никто не знал. Не то чтобы его это… Он перестал переживать об этом. Думал, что перестал, по крайней мере.
Спустя недели две после лыжного происшествия Жуковский, вернувшись с лекций, раздевался в прихожей. Соловьева вышла из комнаты матери и подошла к нему.
– Не знаю, как отблагодарить вас, Андрей Андреевич.
– Глупости все это.
– Анна Иоанновна сказала, что вы собираете вот таких, – раскрыла ладонь, на ней лежал рядовой пехотного полка со штыком и мешком за спиной.
У него уже был такой. Но этот, поднесенный Соловьевой, показался ему восхитительным. Прорисовка, раскраска, соотношение частей тела.
– Спасибо, – взял солдатика, пошел в свою комнату, обернулся. – Могу показать мою коллекцию, если хочешь.
Замерла в нерешительности, потом кивнула.
2006, начало апреля, Медвежьи Горы
Еще несколько ступенек. Сердце забилось, Аля зажмурилась. Каждый раз так: к концу лестницы надежда превращалась в уверенность – Макар поджидает на площадке, сидит на подоконнике, поставив рядом рюкзак. Практически видела его. Даже казалось, что слышит дыхание, чувствует запах. Ступила на площадку. Помедлила. Открыла глаза – никого, только яркий свет из окна. Начавшийся апрель установил показатели света помощнее: за ребрами батареи стали заметны несколько выцветших фантиков и прошлогодних листьев, застрявших в путах пыли.
Из коричневой дерматиновой обивки на двери в ее комнату кое-где вылезли внутренности. Аля вставила ключ в замок, повернула. Почему Макар до сих пор не нашел ее? Она ведь особо и не пряталась.
Форточку она держала открытой, но воздух с улицы до конца не перебивал терпких запашков старых стен, мебели. Однажды зимой Аля покрасила стул – несколько дней пахло свежей краской, а потом затхлость вернулась. Аля бросила пакет с покупками на стол и, не снимая туфель и курточки, упала на кровать. Она все еще была слаба после того, как чуть не замерзла в лесу. Прошло всего две с половиной недели, но казалось, это было очень давно. И не только потому, что тогда лежал снег, а теперь повсюду были лужи. Что-то изменилось и в ней.
Аля не хотела участвовать в лыжном марафоне, но Анна Иоанновна так упрашивала. Признаться в фобии было нельзя – Анна Иоанновна жила подготовкой травного сборника, планировала, мечтала, как они будут ходить по окрестностям Медвежьих Гор, в том числе и в лес, снимать растения.
В тот день Аля свернула с лыжни, чтобы пропустить пару, которая ехала перед ней, и встать за кем-то менее счастливым. Оперевшись на лыжные палки, ждала, пока влюбленные отъедут подальше, но тут выпитый на масленичных гуляниях чай дал о себе знать. Метрах в ста виднелся пригорок, поросший соснами, – заедет за него, а потом вернется на лыжню. Едва Аля укрылась за пригорком, как на нее жарко навалилась тишина. Стало так тихо, словно Аля плотно закрыла дверь в ту реальность, где весело бежали участники марафона, стояла на празднично украшенной площади Анна Иоанновна, где был весь этот чужой город и затхлая каморка в учительском доме. Вся эта чужая жизнь, которую она зачем-то жила.
Здесь, в тиши, она снова почувствовала себя настоящей. После того как маленькое дело было сделано, задержалась среди купающихся в солнечном тепле сосновых лап, под уже определенно мартовским небом – небесный глазуровщик разошелся и щедро покрывал синевой потускневшее и потрескавшееся за зиму полотно. А потом просунула руки в лямки палок и сделала шаг в глубь леса. Так шагают в пропасть или под приближающийся поезд. Так обрезают стропы парашюта на пятитысячеметровой высоте. «На, возьми меня, лес, и съешь».
Она мчалась на пределе сил, задевая кусты и ветви деревьев. А хотелось нестись еще и еще быстрее. Лес, ошалев от ее смелости, никак не проявлял себя – радостные деревья в снегу, пятна играющего света, любопытная птица на ветке. Пейзажи, один прекраснее другого (Кира бы оценила), сменяли друг друга. И вот уже золотистые нити уцепились за грудь, тени, перегибаясь, стали теряться в оврагах. Сколько часов прошло? Куда она заехала?
Перед Алей возникла небольшая полянка, нет – скорее проплешина меж корявых, но высоких берез. Она остановилась, воткнула палки в снег, расстегнулась – жарко, пот течет по спине под свитером. «Эй!» Крик растворился меж верхушками деревьев. Ну давай же! Сожри меня, разгрызи, чавкай, давись. Уничтожь, развоплоти! «Давай! – крикнула еще раз. – Где ты?!» Березы будто и не слышали, нежились на свету, уже сгустившемся, налившемся тяжестью. Солнце путалось у них в коленях – того гляди примут за мячик и будут пинать. Одна-две, из тех, что погибче, пытались ухватить странный шарик свисающими тонкими ветвями, но тому каждый раз удавалось ускользнуть, залив по пути мелкие нестрашные заячьи следы густым желтым маслом. Зимний рай, да и только. И синицы так думали, самозабвенно чирикая в кустах.
Воздух становился прозрачнее, все больше деталей проступало в окружающем пейзаже. Штрихи веточек на снегу, сухие соцветия зонтичных, темные пятна-абстракции на шелушащихся стволах берез. Звенящий покой. Аля была уверена, что находится наедине с кем-то, наделенным более мощным, чем у нее, сознанием. И этот кто-то или что-то игнорирует ее. Как и все в этом мире. Она сняла варежку, наклонилась, зачерпнула снега, чтобы пожевать. Разогретые пальцы приятно остудились. Наполовину поднеся ко рту пригоршню снега, вдруг совершенно отчетливо поняла, что предала Макара. Это – истина, правда. Все другое – не в счет. Все другое – слова. То, что она сделала, – предательство. И это настолько ясно и определенно, как то, что у нее в ладони ноздреватый мартовский снег.
Почему она этого до сих пор не понимала? Она не жертва, пребывание в Медвежьих Горах никакое не жертвоприношение. От подступившей слабости подогнулись колени. Вместо того чтобы погрызть снег, Аля бросила его себе в лицо, принялась тереть изо всех сил, царапая кожу. Но приговор был окончательный: Аля предала Макара, и это никогда не изменить. Мышь пробралась в амбар и испортит все зерно. Корабль дал течь, и, что ни делай, он пойдет ко дну. Из карточного домика вынута нижняя карта, и вся постройка обрушится. Ничего теперь не спасти.
Она соучастница гнусной игры Константиновича. Тот запутал, замутил ее сознание своими штучками, но вот сейчас муть осела, как всегда и случается с мутью. И что теперь? Холод ужаса вошел в макушку, опустился к ногам, разбежался, раздвоившись, поземкой по обеим лыжам. Аля разрыдалась. Укусила руку, почувствовала боль и кровь. Уставилась на лыжи. Сняла. Взяла одну, сунула в снег и попыталась сломать. Это оказалось не так-то просто. Она нашла две березы со сросшимися снизу стволами, поместила лыжу между ними. Прыгнула. Еще раз. Вспомнила самодовольное лицо Константиновича. Этот пошлый московский мефистофель провернул все так, что она и не поняла, что происходит. Продала душу и только сейчас обнаружила это. Раздался треск, лыжа все-таки переломилась, наступила тишина – будто ненастоящая, специально установленная. Лес наконец увидел Алю. Обессилев, она легла на спину, раскинула руки. Разгоряченное заплаканное лицо обвевал морозный ветерок, сверху с берез полетели снежные пушинки. Глупо было ломать лыжу, как теперь выбираться? Ну и пусть. Будь что будет…
Дальше время куда-то делось. И вот уже Аля брела в темноте. Дрожа, проваливаясь, с трудом вытаскивая ноги. Пыталась опереться руками о снег, но те уходили вглубь сугробов, ледяная крупа обжигала и ранила кожу на запястьях. Чтобы не замерзнуть, необходимо было двигаться, неважно куда (лыжню она давно потеряла). Но Але надо было еще и справиться с ужасом. Едва она вцепилась в жизнь, лес намертво вцепился в нее. Деревья скрипели потусторонними гулкими голосами. Стуки, неопознаваемые звуки раздавались то здесь, то там. Что-то шипело, пробегало перед Алей или пролетало над головой. Кто-то шептал за спиной. Деревья двигались, перемещались, заманивали в ловушку, больно толкали ветками. Изредка мерещилось сияние: голубоватый, зеленоватый свет вспыхивал и меркнул. «Алевтина не должна оборачиваться, – услышала она четкий голос матери. – Алевтине запрещено оборачиваться». Она послушалась, шла и шла вперед. А еще кричала, пока голос совсем не сел, – страшным, идущим от живота криком. Вкладывала в него весь свой ужас. Никогда в жизни так и столько не кричала.
В ту страшную ночь никаких других чувств, кроме ужаса и желания выжить, не было. Она забыла обо всем и всех, если что и помнила, так это свое имя и команду «двигайся». И двигалась, пока ноги не сжал снежный цемент и она не поняла, что больше не сделает ни шагу. Деревья наверху засмеялись, зашумели, празднуя скорую победу. Махнули ветками, подняли поземку и бросили ей в лицо. Где-то что-то треснуло. Аля уперлась локтями о снег и из последних сил выдернула ноги, упала на колючие ветки деревца. Сосна! Нет, другой запах, более терпкий. И иглы мелкие, колются, царапают. Еловые. Ель тоже пойдет. Только руки не могут даже согнуться, не то что наломать веток. И вот уже не осталось ничего, кроме елового запаха. Сперва он был очень сильный – лился в уши, нос, горло, заполнял ее всю, потом стал слабеть, Аля хваталась за него, но уже чувствовала, что не удержит.
«Держитесь, постарайтесь держаться», – услышала она знакомый голос. Да, да, она постарается. Ее куда-то усаживали, кто-то тепло дышал в шею… Петька Воронин с братом нашли Алю по характерным следам, которые она оставила, проваливаясь в снегу. В доме братьев почему-то оказался Жуковский. Увидев его, Аля сперва решила, что, наверное, умерла. Потом узнала, что Жуковскому и обязана спасением. Лучше бы это был кто-то другой.
Она сбросила туфли, перевернулась на живот. Прикрыла глаза. Сейчас немного отдохнет и сварит суп. Суп придает силы. Сегодня у нее опять закружилась голова на улице, пришлось прислониться к стене дома и так постоять, чувствуя спиной мощь здания. «Вам нужно правильно питаться и много гулять», – сказала врач. Аля вот уже несколько дней следовала этому предписанию. Как окрепнет – поедет в Москву и найдет Духова. Попытается исправить то, что натворила. Поймет ли ее Духов? Простит? «Нужно найти Сережу, – услышала она голос матери, – и все ему объяснить». Нервно засмеялась, встала с кровати, коснувшись ледяного пола.
Пошатнуло, накатила слабость. Хорошо, что Алю нашли, когда метель только начиналась, потом снег шел всю ночь и половину следующего дня. Повезло, что не отморозила себе насовсем ничего, – кожа на руках, носу и щеках должна была, по словам врача, вернуться к привычному виду.
Аля сняла курточку, повесила на вешалку. Занялась покупками – часть курицы, капуста, картошка, морковь, пучок зелени. Поставила готовиться бульон. Помыла овощи, принялась резать. Для моркови нужна терка, но ее у Али не было. Просто порежет крупно, такой крестьянский суп получится. Она даже купила сметаны. Для сытости.
Никто не знал, что она специально сломала лыжу. И не узнает никогда. Аля ни за что никому об этом не расскажет. И ничего подобного больше не сделает. После того страшного дня к ней пришло что-то вроде облегчения, какое дает всякая определенность, пусть и фатальная. Забыли, не забыли о ней, обманули, избавились от нее – неважно. Дело не в Константиновиче, Алеше или в ком-то еще. Дело в ней. Она сама написала те записки, сама скрылась здесь в Медвежьих Горах. Обманула доверие мужчины, который по-настоящему полюбил ее, а она, зная это, использовала его чувства, чтобы причинить ему же сильнейшую боль. А потом полгода жалела себя, примеряла мученические одежды. Только теперь Аля задумалась о том,
Некого было винить, кроме себя, самой и расхлебывать. Она дорезала овощи, высыпала их в кипевший бульон, помешала, убавила огонь. Посмотрелась в небольшое зеркальце над раковиной – осунувшееся бледное лицо, безобразные пятна на носу и щеках. Она усиленно мазала их прописанными средствами. Сколько ей понадобится, чтобы восстановиться, – недели три? Месяц? Не стоит в таком виде появляться перед Духовым. Да и нужно собраться с силами: возможно, Духов оттолкнет ее, и будет прав, конечно. Но она и для себя должна поговорить с ним, рассказать все. Вернуть искренность в их отношения. А там уж что будет. Хотя бы насмотрится впрок, прикоснется. У Али дрогнула рука, едва она представила Макара рядом с собой. Ей хотелось верить, что она еще не потеряла его.
Ожидая, пока сварится суп, раскрыла купленную газету с объявлениями. Недели через две предстоят походы в лес с Анной Иоанновной. Пора было наконец разобраться с лесным страхом. И где тут «лечу фобии»?
Спустя несколько дней Аля входила в затененный шторами небольшой кабинет. Два кресла друг напротив друга, аквариум с красными рыбками, снующими меж колышущимися водорослями, подсвеченными мягким, точно райским светом. Тихая музыка. Печенье в миске. Две бутылочки воды. Сдержанные стильные картины на стенах. На этот прием Аля едва наскребла денег. Лучший специалист города – женщина с платиновыми волосами и узким лицом с картин Модильяни – приветливо улыбнулась и показала на кресло:
– Пожалуйста, садитесь.
Брючный костюм, мягкие кожаные туфли, кулон с голубым камнем на груди, опять же мягкие губы. Добрый взгляд. Она чем-то напомнила директрису в интернате. Нет, не была похожа, просто удивительным образом напоминала.
– Не мешает музыка?
– Нет, я люблю музыку.
– Хорошо. Что привело вас ко мне? Расскажите, или – если хотите – просто пока поговорим о чем-нибудь?
Аля кивнула. Она заготовила текст про гилофобию, однако вместо этого вдруг выдала историю Духова. Про те украденные деньги. Описала все, что за этим последовало: случайная встреча, отношения. Однако рассказала так, будто это случилось не с ним, а с ней! Поменяла и других действующих лиц. На место Константиновича (даже в фантазиях не могла себе представить привязанность к этому человеку) она поставила Анну Иоанновну. Ну а на свое – Духова. Поведала про его внезапное исчезновение (соответствующее в реальной жизни ее бегству). Замолчала, растерялась, как теперь сформулировать то, что волновало: почему Духов ее не искал? В рассказываемой истории на его месте была она – уж должна была бы это про себя знать. Аля запуталась, покраснела, замешкалась, да что там – спросит так, напрямик.
– Оказалось, что… ну… на самом деле ему все это время нужна была моя помощь… и мне ничего не стоило отыскать его. И я не понимаю, почему я не делала этого.
Рыбки в аквариуме, дождавшись конца ее сбивчивого рассказа, выстроились в косяк и сделали несколько кругов, после чего снова разбежались кто куда.
– Вы ведь ожидали этого, правда?
Аля вскинула голову, перевела про себя «Духов ведь ожидал этого?».
– Вы ожидали этого с самого начала? Что он вас бросит? Обманет? Обернется враждебным вам человеком? Вы ничуть не удивились, когда он исчез, верно? Решили, что вы этого и заслуживаете. Правда? Что никто, кроме, – заглянула в блокнот, – Анны Иоанновны не верит вам? Нам нужно поработать над вашим доверием к людям. – Улыбнулась. – На какой день вас записать? Конечно, конечно, подумайте. Вот, возьмите визитку.
Стоя на автобусной остановке, Аля вытащила записную книжку и по памяти нарисовала Духова. Вышло похоже. Где ты, Духов? Когда показался автобус, Аля сорвала мать-и-мачеху и заложила книжку на этой странице.
2006, конец апреля, балтийское побережье
На фотографиях трое выходят из леса. Девушка – джинсы, весенняя аквамариновая куртка, платок на голове, завязанный как бандана; за девушкой худенькая старушка – лиловые брюки, желтая ватная курточка, белый шейный платок, желтая шапочка, плотно обтягивающая маленькую голову, третьим идет крупный плотный молодчик лет тридцати – рыжие усы, темные брюки, шерстяное клетчатое полупальто, черная трикотажная шапочка. На ногах у всех троих резиновые сапоги, густо покрытые весенней пылью. У девушки на груди фотоаппарат Canon, если судить по буквам на ремне. Старушка несет корзинку, из которой торчат грязными пауками корни разных видов. У рыжеусого молодчика за спиной рюкзак. Поле, по которому они идут, кажется обработанным в режиме сепии. Снег сошел не так давно, и прошлогодняя трава лежит волнами. На одном из снимков троица движется цепочкой по тропинке, а на другом рыжеусый мужчина поддерживает за локоть девушку, судя по всему запнувшуюся, они смотрят друг на друга. А вот этот снимок снят почти у шоссе, близко от машины, где сидел Алеша: девушка и старушка идут рядом, беседуют, рыжеусый поотстал, а вот взгляд его, обращенный на девушку, готов воспламенить саму фотографию.
– Кто это, говоришь?
– Жуковский. Тот самый преподаватель.
– Хочешь сказать, у них шуры-муры?
– Не похоже.
– Ты разговаривал с ней?
– Нет, вы же сказали, что…
– Да, да. Не нужно…
– Оставлю вот эту у себя, – Константинович взял ту, где рыжеусый поддерживает Алю за локоть. – Все время забываю, что в жизни, в отличие от кино, люди не выдерживают роль до конца. Слишком слабы и безвольны.
Алеша пожал плечами. Они сидели за столиком в трейлере, Барса лежала рядом и поглядывала то на одного, то на другого. За окном серело и бесилось море, дул ураганный ветер. Алеша прибыл из теплой апрельской Москвы, еще не совсем переместился и воспринимал окружающую обстановку как не совсем реальную. С начала разговора прошло больше получаса. В первую очередь Алеша отчитался о делах с документами, выплатами по кредитам, рассказал о ходе ремонта в кабинете Константиновича в театре. Передал несколько сценариев, вошедших в шорт-листы конкурсов, а также журналы и распечатки статей о фильмах Константиновича, пухлую пачку писем от зрителей. Сообщил, что портрет Прокопьевой, который Иван Арсеньевич купил в Петрозаводске, доставили. Теперь вот показал фотографии
– Что у нас там еще?
– Нефедова не будет подавать иск против вас.
Константинович кивнул. На нем была надета безразмерная, шерстяная, какая-то бабская кофта. Устал. Это было видно по глазам и опустившимся краям губ. Съемки встали из-за непогоды, а этого Иван Арсеньевич не любил, расстраивался. Со вчерашнего дня закрылся в одиночестве в трейлере. Никто и не думал проведывать его. Даже этот блаженный придурок Макарка. А у Константиновича с прошлой зимы с сердцем проблемы, ему нужно ежедневно пить таблетки и достаточно жидкости. Алеша, когда бывает рядом, всегда следит за этим.
– Но и опровержение писать не будет, – продолжил он. – Сказала, что она и не собиралась ничего выносить на публику. На тот разговор ее вытянул Петля, ходил вокруг да около, обещал ничего не публиковать.
– Все не успокоится, а? – Иван Арсеньевич вскинул голову. – Задел-таки я его Грабарем! Нашего непогрешимого святошу. Кровная обида теперь, что ли? – Хлопнул себя по коленям. – А Нефедовой на что жаловаться? Первый приз взяла в женской роли. А вот сыграла бы она так же, если бы мы не устроили ей это маленькое испытание?
Алеша не подвергал сомнению методы Константиновича. Многие находили их негуманными, а кое-кто, тот же Петля, преступными. Петля, после того как публично сел в лужу с «Зимой в Дугино», задался целью привести Константиновича в суд. В последнее время настырно пристает к актерам, выпытывает, науськивает. Но пока ничего у него не выходит. Актеры помалкивают. Взамен некоторых личных неудобств, небольших испытаний они получили известность, деньги, письма, подобные тем, что Алеша привез сейчас Константиновичу, с рассказами от зрителей, как фильм им помог что-то понять, обрести смелость принять нужное решение, а то и выжить. Все эти актеры и актрисы, та же Нефедова, прекрасно понимают, что Иван Арсеньевич не садист, делает это не по прихоти, не для извращенного удовлетворения, а ради фильма, чтобы тот получился настоящим, а игра актеров убедила зрителей. Нефедова в фильме подвергалась групповому изнасилованию. Нечто похожее было устроено ей в жизни… Ну как похожее. Спектакль. То есть было нападение, угроза, но ничего в самом деле не произошло. Петля же заявил в статье, что произошло. Сама Нефедова в разговоре с Алешей несколько дней назад подробности не раскрывала, сказала только, что сниматься больше у Константиновича не будет. Такое тоже случалось часто.
– А что с Виктором, Алеша? Был у него?
– Да. Он отказался взять деньги. Сказал, что будет рад, если вы как-нибудь заедете к нему выпить пива с воблой, как в прежние времена.
Константинович прикрыл глаза, что-то вроде судороги пробежало по красноватым воспаленным векам.
– До августа протянет?
Алеша пожал плечами.
– Передай, пусть приезжает в августе в Тамань. Вместе порыбачим… Ладно, я сам позвоню. Напиши мне его номер и купи билеты. Ему и Вере.
– Хорошо. Еще вы просили узнать про Тропика.
– Неужто нашел его наконец? Африка все ж не дыра в космосе…
– Не совсем. Но узнал кое-что. – Алеша вздохнул. – Его жена почти сразу по приезде подхватила там местную заразу и в три дня умерла.
– Что ты говоришь, Алеша?! Эта девочка? А Тропик?
– Пропал. Я пытаюсь найти его, родственники пытаются найти… но пока ничего. Они передали несколько картин Ястребцовой, которые она начала там. Африканские пейзажи. Неоконченные. Что мне с ними делать?
– Отвези ее родителям, Алеш. И помоги, если им что нужно.
– Понял.
Константинович постучал по столу. Барса поднялась, завиляла рыжим хвостом, положила голову ему на колени. Иван Арсеньевич потрепал ее между ушами.
– Такой парень, а? И зачем связался с барыгами? А девочка какая талантливая! И без заскоков, воплей о своей гениальности. Что хочешь и как хочешь нарисует. Со временем нашла бы свой стиль и стала бы… ох, Алеша, она ведь была беременна?
Алеша кивнул и быстро перешел к еще нескольким именам, там новости были получше. Это было частью его работы – следить за людьми, узнавать время от времени, что с ними происходит, делать фотографии того, как они сейчас выглядят. Константинович никогда не терял из виду тех, кто так или иначе попал в сферу его внимания, заинтересовал чем-то. Это могли быть актеры, с которыми Иван Арсеньевич работал, техники, его бывшие соседи, кто-то из рабочих сцены, да кто угодно – иногда это были дети. Обычно Иван Арсеньевич давал список людей, и Алеша по мере возможности узнавал о них, совмещая с другими делами, командировками. Иногда, впрочем, Константиновичу требовалось немедленно узнать, что сейчас с тем или иным человеком, и тогда приходилось мчаться выполнять поручение.
С отчетами было покончено, Алеша закрыл папку, убрал ее в большую спортивную сумку.
– Спасибо, дружок, иди отдыхай. Тут третий день такое, – кивнул за окно. – Обещают, что завтра стихнет. Я сделал одну рокировочку, увидишь, как начнем снимать, – улыбнулся, потер руки. – Ну, это все потом. Иди.
Алеша поднялся.
– Сперва, Иван Арсеньевич, заварю вам чаю.
– Ну, не стоит.
Но Алеша уже включил электрический чайник. Заглянул в холодильник: вскрытые и слегка начатые консервы, отломленный хлеб. Жирные сосиски. Плавленый сыр в коробке. Маринованные помидоры. Водка. Понятно. Когда Константинович говорит группе, чтобы его не беспокоили, – те и рады, даже не придут не проведают.
– Схожу принесу супа.
– Нет, Алеша, чаю хватит. Или лучше кофе. Тут где-то была банка.
Чашки в шкафу оказались керамические, тяжелые, в виде голов странных существ с ящерообразными глазами.
– Из здешнего музея умыкнул. На время, – пояснил Иван Арсеньевич. – Черт-те что за рожи. Может, какие боги, я еще не успел изучить местный пантеон.
Алеша заварил в одной из этих ужасных чашек растворимый кофе, добавил молоко, сахар. Сделал бутерброды с плавленым сыром. Поставил перед режиссером. Тот отпил глоток, откусил бутерброд и с аппетитом принялся жевать. Сколько времени он не ел?
Ветер налетал с моря и пробовал трейлер на прочность. Во всех фильмах Константиновича присутствовало море. На фоне моря, говорил он, даже простые события становятся эпичными. Обретают дополнительное мифологическое значение.
– А сам чего стоишь? Присаживайся.
– Я вечером загляну. – Алеша закинул спортивную сумку за спину. Разговоры с Константиновичем разговаривает Макарка. Алеша не по этой части. Ну да он и не в обиде. Вечером раздобудет режиссеру настоящей еды. Супа, картофельного пюре, какого-нибудь мяса. Алеша глубоко вздохнул, прежде чем выйти на побережье и вступить в схватку с ураганным ветром.
Гостиница, где жила съемочная группа, находилась метрах в трехстах от трейлеров на побережье и представляла собой трехэтажное грязно-зеленое здание с подтеками на фасаде. Две чахлые березы напротив входа. Алеша наглотался ветра, пока подходил к гостинице, точно тонущий – воды, откашлялся, вытер слезы, которые ветер выдул из его глаз, будто пыль из щелей, забившуюся туда много лет назад. Хотя это были не совсем настоящие слезы, но все же вкупе со сбитым дыханием он почувствовал подзабытую слабость. Он и вправду устал – сперва перелет на самолете из Москвы, потом двухчасовая тряска в автобусе, потом еще один перелет на вертолете и снова тряска – уже на козлике.
Потянул дверь за деревянную ручку и вошел. Тусклый дневной свет замер на давно не крашеных стенах. За стойкой никого. Постучал в шестой номер, где, как он знал, жил помощник режиссера. Дверь открыла девица в мужском свитере по колено, из комнаты доносился смех, в воздухе висел то ли сигаретный дым, то ли вековая пыль. Нет, она не знала, где помощник режиссера. Нет, не в курсе, в какой номер Алеше заселиться. Смотрела на него настороженно, даже враждебно и в то же время чуть заискивающе. Пес Константиновича – неизвестно, что от него ожидать.
Он вернулся на ресепшен – по-прежнему никого. На двери комнаты, расположенной рядом, висело объявление: «Завтрак 8:00–10:00, ужин 18:00–19:00». Алеша толкнул дверь и зашел внутрь. В комнате оказалось несколько столов, стулья. На двух столах, придвинутых к стене, заканчивающейся открытым проемом в кухню, выстроились чашки, стаканы, столовые приборы, коробки с пакетиками чая, сахар. Микроволновка. В темной кухне, видимой в проем, мерцала эмалью электрическая плита, разделочный стол, несколько кастрюль, гулко капала вода из крана.
Алеша сел за один из столов, поставил сумку на пол. Зевнул. Облачко пара материализовалось и тут же исчезло. На стенах висели северные морские пейзажи. На потолке молочными червями замерли люминесцентные лампы. За окном по небу катались клочки грязной ваты. Окно выходило во внутренний двор, заставленный каким-то хламом, досками. Посреди двора стоял зеленый мусорный контейнер – ветер энергично рылся в нем, не стесняясь и не прячась, вышвыривал бумажки и целлофановые пакеты и гонял их по площадке. Алеша достал из кармашка сумки киндер-сюрприз. Купил несколько в дороге. Возможно, попадется что-нибудь редкое. Подкинул в ладони – тяжелое. Дверь приоткрылась. Макарка. Явился. Наверное, Иван Арсеньевич позвонил. В теплом свитере и каких-то чуньках на ногах.
Алеша пожал протянутую руку. Духов положил на стол ключ.
– Вот, это от твоей комнаты.
– Спасибо.
Ну надо же: красавчику состригли всю шевелюру. Сразу стало видно, что Духову уже ближе к тридцатнику, что он прилично старше Алеши.
На бело-желтом брелоке ключа (почти слоновая кость) отпечатались черные цифры – 13. Да здравствует предрассудок актеров, благодаря которому Алеша спокойно выспится в пустой комнате.
– Это чье хозяйство, не знаешь? – он кивнул на темную кухню за перегородкой.
– По утрам тут женщина кашу раздает.
– Не знаешь, где ее найти?
Духов не знал. Можно было и не спрашивать. Как он вообще на свете живет, этот Макарка. Алеша потянул за фольгу на яйце. Повисла тишина. Духов собирался с духом, ха-ха.
– Ты нашел ее? Узнал что-нибудь?
– Нет. – Алеша снял фольгу с киндер-сюрприза. Шоколад помялся в некоторых местах.
– Совсем ничего? – Пальцы Макарки с силой смяли дерматин.
Алеша покачал головой.
– Ну, ладно, я пойду тогда…
Пальцы Духова исчезли со спинки стула, на дерматине остались влажные вмятины. Алеша фыркнул про себя. Посмотрел вслед исчезающей в проеме двери ссутулившейся спине. Если б это его, Алеши, девушка пропала (если бы у него была девушка), он бы кротом перерыл всю землю и нашел ее, а не надеялся бы на кого-то или на чудеса.
А еще Алеша хотел крикнуть этой спине, что кое-кто мог бы и получше присматривать за Иваном Арсеньевичем, ведь тот принимает в кое-ком такое участие, носится как с собственным сыном. Осенью вон настоящую операцию устроил. «Нужно выдержать время, Алеш. Я много поставил на эту карту, она должна сыграть. Сперва еще надавим немножко – скажем, что роль достанется Веселкову, тот в любом случае запасной вариант. Посоветую Макарию попробовать что-то другое в жизни, не актерство. Спектакли временно сниму со сцены. Направим душ Шарко со всех сторон. Пусть побарахтается, а потом р-раз – на последней секунде бросим спасательный круг. На последней! Не раньше, понимаешь? Иначе не выйдет. Но ты не упусти, не выкинул бы чего! Не своди с Макария глаз. Ты же понимаешь…» Тот взгляд Константиновича и сейчас прожигает. «Ты же понимаешь, что Макарий для меня значит» – вот что подразумевал он. Алеша понимал. То есть не понимал совершенно, но знал об этом, как и все вокруг. И если бы упустил, то все – хана бы ему, Алеше.
Любой другой, оказавшись в шкуре Макарки, пьянствовал бы по барам, девиц водил, ну или не девиц, а этот шастал по промзонам, стройкам, заброшенным зданиям. Телефон, куда поставили отслеживание, то терял, то не заряжал. Спасало лишь то, что он не обращал внимания на людей вокруг, и Алеше прятаться-то особо не приходилось. Несколько раз все же терял «объект», но сильно не беспокоился – в конце концов тот приходил спать в гараж на севере Москвы. Суицидальных порывов Алеша не замечал, хотя однажды этот придурок просидел несколько часов наверху лестницы полуразрушенного пятиэтажного здания – бог знает на чем она держалась. Потоки дождя стекали по ступенькам, и Алеша ожидал, что лестница вот-вот обвалится.
Как-то пришлось позвонить Ивану Арсеньевичу вне уговоренного времени, когда двое бомжей повели Макарку сначала в «Пятерочку», вышли откуда с пакетами покупок, а потом потащили под железнодорожный мост, где внезапно скрылись за едва приметной дверью в техническое помещение. «Ну, не убьют же они его, Алеш. Вылечим, если что, не вмешивайся». И еще было несколько подобных случаев, когда к Макарке проявляли интерес странные личности. Это казалось опасным: кровоподтеки и выбитый зуб Макарки служили тому подтверждением, но Константинович всякий раз велел не вмешиваться. Самому Алеше было тошно смотреть на безволие «объекта». Мягкий белый червяк. Кто зацепит, тот и тащит. Тем удивительней было событие, после которого Иван Арсеньевич кинул спасательный круг.
Где-то набрав полный рюкзак камней (Алеша не уследил), Макарка явился на заправку в черте города и принялся швырять камни в витрину. Стекла мгновенно осыпались, и Макарка переключился на топливные колонки. Водители и заправщики ринулись к нему, он перепрыгнул через разбитую витрину внутрь здания, порезался, принялся швырять на пол содержимое полок, бить бутылки, растаптывать упаковки. И все это – молча. Алеша не успел вмешаться, водители схватили Макарку и держали до приезда милиции. Он и им слова не сказал, но, выбрав момент, ударил головой одного из ментов, разбил ему бровь. Константинович еле вызволил придурка. А когда тот подошел к машине, то вместо благодарности стукнул по дверце со всей силы. Иван Арсеньевич мгновенно пресек движение Алеши – не реагируй. До сих пор на том месте вмятина, так и не получилось до конца выправить. В тот день Константинович и Макарка долго ходили по набережной, разговаривали. Когда вернулись в машину, особой радости в глазах «объекта» Алеша не заметил, будто тому было все равно. Неделю-две был как болванка, а потом как-то сдвинулось.
Ну а теперь все
Алеша раскрыл желтое пластмассовое ядро, вытряхнул содержимое на ладонь – дракончик. Улыбнулся. Ну надо же. Несколько дней назад Алеша сделал татуировку на плече – небольшой дракон, раскрывший пасть. Немного щипало еще. Но это неважно. Алеша коснулся плеча сквозь свитер. Теперь дракон всегда будет на плече, теперь они вдвоем. На тату, на чешуе дракона можно было угадать букву К. Сходу не разглядишь, но если знаешь, что она там, увидишь.
Спустя два дня Алеша сидел на берегу на притащенном откуда-то пне и смотрел, как Полинка – белые закатанные брюки, блузка, развеваемая ветром, – сносным, прилично себя ведущим ветром, ровно таким, каким нужно для съемки, как сказал Иван Арсеньевич, – брела по кромке воды. Вода была ледяная, это Алеша знал. Но Полинка, капризы которой по любым пустякам были Алеше хорошо знакомы, сейчас, под камерами, будто и не замечала холода. Точно была обезболена. В бою, даже учебном, так же: в какой-то момент ты перестаешь замечать свое тело, разве что слышишь, как стучит сердце. Что уж говорить про настоящий бой. В чеченских горах во время операции Алешу однажды в руку укусила змея. Отсосав яд, он тогда затянул повыше бинт, который всегда носил с собой, и ни словом ребятам не обмолвился. Когда замутило в глазах, горы слились в огромное серое одеяло, с дырами и вкраплениями, и это одеяло начало сползать вниз и тянуть за собой, Алеша сумел удержаться и завершить операцию вместе со всеми. Сказал об укусе ребятам, когда все кончилось, и тогда уже они о нем позаботились.
Вот и Полинка брела сейчас по кромке, не замечая ничего, что не относилось к делу. Алеша был уверен – по ее коже не ползли даже мурашки.
Константинович в этот раз снимал фэнтези. Ему нравилось играть с жанрами, хотя, конечно, это все равно были фильмы Константиновича. Алеша, присутствовавший уже не на одном интервью, прочитавший не одну критическую статью вслух, не то чтобы стал разбирался в кинокухне, но многие понятия были теперь у него на слуху. Занимайся Иван Арсеньевич собаками, или разведением помидорных плантаций, или строительством небоскребов – для Алеши ничего бы не изменилось, только нахватался бы других понятий, выполнял бы несколько другие поручения и встречался бы с несколько другими людьми.
Судя по взглядам, которые Полинка кидала на дышащее полотно моря и горизонт, – она, то есть ее героиня, ожидала корабля, по крайней мере – чего-то с воды, однако
Из-под облака выглянуло низкое солнце, осветило море и подъехавшего инопланетного священника. Такое иногда случается. Природа будто заодно с режиссером, как говорит Иван Арсеньевич, главное, чтобы актеры в этот момент не подвели. Макар спрыгнул с велосипеда (как он вообще проехал по этим камням?), подошел к Полинке. Начался разговор, который Алеша издалека не слышал. Макара-священника он видел хорошо. И куда, интересно, делся всем улыбающийся мальчик? Надо же, Духов так естественно смотрелся в роли беспринципного, жестокого служителя. Такая неподдельная сила, злость чувствовалась в нем даже на расстоянии, что Алеша, уважавший злость, засмотрелся и почувствовал сопричастность с этим Макаровым героем. До него долетела фраза: «Это не я прибыл, а ты прибыла. Мы всегда были тут».
Полинка сорвалась с места и побежала прочь. Босиком по холодным камням. Обнимая себя, с ужасом оглядываясь по сторонам. Ветер донес до Алеши всхлипы. Священник-Духов, не глядя на нее, сел на камни, снял один сапог и потряс, вытряхивая мелкие камешки. Потом поднялся, подошел к велосипеду, обернулся. Небрежное движение рукой – иди за мной. Пошел пешком, везя велосипед. Не оглядываясь, уверенный, что она идет за ним. И она в самом деле пошла. Наверное, идти в той реальности было больше некуда или ее поставили в такие условия. Так бывает, Алеша знал. Полинка шла за священником медленно, на приличном расстоянии, но постепенно это расстояние становилось все короче и короче.
Начался большой перерыв, и кромка моря, только что бывшая сценой, заполнилась снующими туда-сюда людьми. Константинович, в теплой фуфайке, резиновых на меху сапогах (Алеша высушил ему их и вымыл), теплой шапке с ушами, подошел к Макару и Полинке (уже накинула длинную шубу и вернула лицу надменно-капризное выражение) и что-то объяснял. Двое техников осматривали велосипед, подкручивали гайки, проверяли цепь, спицы. Помощник режиссера истерил по обыкновению. И зачем Иван Арсеньевич только держит его? Алеше еще ни разу не удалось с этим человеком нормально поговорить.
Рядом с Алешей на землю опустился Федотов с бутылкой водки в руках, тот самый актер, кого изначально ставили на роль инопланетного священника. Оказывается, и он был здесь. Видимо, та самая рокировочка, о которой говорил Иван Арсеньевич, произошла совсем недавно. Федотов открутил крышку бутылки и глотнул, принялся ругаться. Зычным низким басом, профессионально поставленным. Пара конфигураций бранных слов оказалась даже Алеше в новинку. Он снова взглянул на Духова, разговаривающего с режиссером. Духов держался непривычно спокойно. Откуда-то вдруг появилась уверенность в плечах, осанке. Ну и ладно. Хорошо.
Алеша вытащил из кармана куртки очередной киндер. Купил вчера несколько штук в местном магазине. Киндеры там лежали в коробке рядом с копчеными селедками. Понюхал. До сих пор пахло этими селедками. Он снял обертку, шоколад был совсем белесым, срок годности небось кончился несколько лет назад. Аккуратно разломил шоколадное яйцо, засунул в рот одну половинку, другую положил на фольгу. Еду он никогда не выкидывал. Вытащил из пластмассового яйца игрушку – она представляла собой фигурку белого привидения в черном котелке, висевшую на перекладине меж двух огромных колес. Совпадения между игрушками и тем, что происходило вокруг Алеши, случались в последнее время все чаще. Когда что-то долго делаешь, а Алеша вот уже два года почти ежедневно заглядывал внутрь киндеров, то, похоже, настраиваешься на особую волну, которая загадочным образом объединяет все вокруг.
– И вот что теперь мне? Уезжать? Еще и на свои шиши? – Федотов перешел вдруг с мата на русский. Видимо, он спрашивал у Алеши.
Алеша скосил на отвергнутого актера глаза: черные волосы, жесткие губы, подбородок как у римских солдат. Лет под пятьдесят. Ботинки у Федотова были в толстом слое пыли, брюки мятые, на свитере капли кетчупа, а седеющие волосы слиплись, застрявшую в них сухую веточку даже ветер никак не мог выдуть. Алеша бы так никогда не опустился. Ни за что. Какой бы удар ни нанесла судьба. Он с удовлетворением оглядел свои начищенные берцы, джинсы (переоделся утром в чистые), курточку – ни пятнышка, рукава и карманы не засалены. Носки в берцах были тоже свежие. Волосы тщательно расчесаны и стянуты крепко резинкой на затылке. Стали совсем белыми после того, как он вымыл голову вчера едва теплой кашляющей водой. Ногти коротко пострижены. Алеша умел следить за собой. Когда служил в армии, запомнил: чистый и опрятный вид, ясный взгляд – свидетельство для командования, что ты адекватен и умеешь вести с людьми дела.
– Ни один порядочный режиссер такого не делает! – гремел все громче Федотов, лицо его надулось, покраснело. – Думает, деньгами от меня отделается? А? Не выйдет!!! Я его засужу! Все узнают о его низости и подлости! Убью его! Вот что! Что этот коротышка возомнил о себе? Меня! Меня!! Заменил на какого-то сопляка, который и двух слов связать не может. Меня! Который снимался у самого Бондарчука! У Гайдая! Рязанова! Да на меня очередь на десять лет вперед! Свинья! Он еще пожалеет. Слышь ты! Бездарь! Ты еще пожалеешь!
Зря Федотов, конечно, надрывался. Никто не слышал его слов, ветер все относил назад, за спину. Ну да пусть орет. Глядишь, успокоится немного. Алеше еще придется с ним встретиться. Все уладить. Попозже. Уже в Москве. Когда Иван Арсеньевич скажет.
– А ты, – повернулся Федотов к Алеше. – Что ты за мужик?! Детские яйца ешь! Кстати! А этому, – яростный кивок в сторону режиссера, – кто из вас яйца облизывает? Ты или Полинка? А, зна-а-аю – Макарка! – засмеялся пьяно, зло, отчаянно. – А я – запомни – никому яйца не лижу! Ясно? Ясно тебе?
Алеша посмотрел в мутные злые глаза Федотова, собрал с фольги крошки шоколада и бросил себе в рот.
2006, июль, Медвежьи Горы
Лето. Июль. Четвертый час. Жарко. Аля слышит, как тяжело дышит за спиной Жуковский. Анна Иоанновна идет впереди, легко, радостно. «Тропинки, которая была когда-то тут, уже нет, – говорит старушка, ступая в траву и пробираясь меж кустов, – была да сплыла»; в руках у нее палка, и она нет-нет да и пробует, что там в траве, – твердая земля или яма, кочка или еж. Оп! Анна Иоанновна попадает под солнечный обстрел, начавшийся из-за стволов деревьев: лиловые брюки обесцвечиваются, белая джинсовка сияет, платок вокруг маленькой седой головы разъедается световой кислотой.
Земля, до этого все бравшая вверх, выровнялась, и вот уже лес накренился, пошел на спуск, идти стало легче – сквозь траву проступили колеи старой дороги. Анна Иоанновна побежала по ней, забыв о своем возрасте, вертя головой от восторга. Иногда со старушками такое случается, Аля уже наблюдала: они словно забываются и снова обретают прыть, легкость, юную радость. Но рано или поздно старушки, конечно, вспоминают, что они старушки.
Ступили в ельник. Огромные русские ели с темной хвоей, усыпанные у верхушек шишками, предупреждающе замахали на непрошеных гостей густыми лапами. Голая земля под елями напомнила Але огромные шоколадные монеты с вкраплениями длинных рыжих иголок. Запах хвои наплывал, опьянял, горячий, одуряющий. В широких проемах между деревьями нежилась на рассеянном солнечном свету невысокая трава. Это место походило на кусочек дивного парка. И птицы пели, как в парке.
– Тут красиво, – сказала Аля.
– Да, – откликнулась Анна Иоанновна. – Давным-давно мы ходили сюда девчонками, а потом я водила в поход по этим местам учеников.
– Давайте устроим привал, – предложил Жуковский. Его лицо блестело от пота. Даже рыжие усы взмокли, потемнели и прилипли к коже по краям. Он был слишком толст, чтобы так много ходить
– Нет-нет, – возразила Анна Иоанновна. – Немного осталось.
Дорога сделала зигзаг, потеряла одну колею, превратилась в тропинку, а потом опять пропала. Но Анна Иоанновна уверенно шла вперед. Вдали мелькнули заросли иван-чая. Здесь он был невысокий и только розовел, хотя на поле, где вчера снимали, цвел вовсю. Аля уже знала: чтобы не поддаться чертовой гилофобии, надо цепляться за детали: вон под пышными юбками елей замерли, точно нарисованные, грибы, карамельные и молочные. Чуть дальше земля перерыта кабанами. А вот рыжий конус муравейника.
Анна Иоанновна впереди что-то напевала. Жуковский сзади сопел. Где-то недалеко стучал дятел.
В кармашке от джинсов, самом маленьком, у Али лежала таблетка. Завернута в салфетку. Иногда Аля прикасалась к кармашку, ощупывала круглую пуговичную выпуклость. В каждый поход в лес она брала таблетку с собой. Она приобрела ее в мае в ночном клубе сразу после неудачной поездки в Москву. Веселый паренек, заметив расстроенный вид Али, подошел и предложил кое-что, что развеселит и ее. Она ответила, что это невозможно, но таблетку купила.
В прямом смысле слова ту поездку нельзя было назвать неудачной, просто Духова в Москве не оказалось. Его сотовый был вне доступа. В квартире на звонок никто не ответил. Аля открыла ее своими ключами – внутри было все по-прежнему, даже сомбреро висело так, как она, Аля, его повесила почти год назад после встречи с Виктором. И комната Духова ничуть не изменилась. Так же стояли ровными стопочками книги на столе, висела спортивная груша в углу, измученный святой Антоний взглянул с укором. В театре сказали, что Духов на съемках на каком-то острове и что Константинович, а значит, и вся группа пробудут там как минимум до конца лета. Аля купила телефон и на обратном пути в Медвежьи Горы несколько раз набирала Духова, но так ни разу не прозвонилась. Этого ей и до сих пор не удалось.
Пошли осины, появились кусты, трава поднялась до колен. Путь перегородила глубокая канава с черной водой на самом дне. Перебрались на ту сторону по упавшему дереву, сухому, безлиственному, – опрокинутому призраку зимы. Сперва Два Андрея. Спортивные штаны, майка и старый коричневый пиджак с заплатками на локтях – отчего-то сразу видно, что преподаватель. Оказавшись на противоположном берегу канавы, он подал руку сперва матери, опасно закачавшейся на стволе дерева, потом Але. Она могла бы и сама. Но Два Андрея, как все маменькины сынки в присутствии матери, выказывал манеры, описанные в каком-нибудь древнем справочнике хорошего мужского поведения. Впрочем, задержал ее руку дольше, чем следовало. Она взглянула на него, он невозмутимо разжал пальцы, повернулся и зашагал дальше. Обычно он с ними не ходил, но сегодня поход был дальний, и Анна Иоанновна попросила его присоединиться.
Миновав влажный участок с зарослями таволги, вышли на большую просеку, захваченную детскими по возрасту соснами. Метр-полтора в высоту, пушистые и жизнерадостные, сосны грелись на солнце, растопырив иголки, чтобы каждой досталось тепла и настоянного света. Разве что не смеялись. «Сосновый детский сад», – подумала Аля. Трава под ногами была нежная, не примятая. То тут, то там в ней виднелись сиреневые пятна – душица. Анна Иоанновна опустилась на колени перед ближайшим таким пятном и нежно провела по соцветиям, потом наклонилась, вдыхая запах, точь-в-точь как верующие касаются лбом церковного пола.
Аля сняла с груди фотоаппарат, настроила показатели и принялась за съемку. Старалась дышать размеренно. Присаживалась на корточки, ложилась и снимала снизу, выбирая наиболее распустившиеся кисти душицы. Нужно просто вытерпеть этот поход, как она вынесла другие, бывшие до него. Начиная с апреля Аля и Анна Иоанновна ходили в лес, снимали для сборника растения, чей период цветения наступал. До сих пор Але удавалось скрывать свой страх перед лесом. Старая Жуковская расстроится, конечно, если узнает. Она верит, что Аля так же, как и она сама, увлечена лесом, растениями. А Але все равно чем заниматься. Ей просто нужно прожить это время. Этот год, срок, который уже близок к концу.
Она вдохнула пряный, жаркий запах душицы и замерла от радости, поняв, что подбиравшийся весь путь приступ здесь, на широкой просеке, отступал за меловой круг, как панночка от Хомы Брута, и вон уже грыз вдалеке от бессильной злобы мелкую дрожащую листву осины. Аля распрямилась, выдохнула, огляделась. День обернулся собой – летним, жарким, сияющим, со стекловидным воздухом, в который можно было опять всматриваться, как в шар гадалки, чтобы увидеть будущее.
На просеке росла еще и буквица, подрагивала резными, будто нарисованными листьями. Аля сняла и ее. У них уже были снимки этого растения, но тут оно выглядело лучше. А Анна Иоанновна собирала в тканевый мешок душицу и беспрестанно восклицала: «Боже мой! Как тут хорошо! Как же давно я здесь не была!» Жуковский поглядывал на мать, поджимал губы. Он расстелил на траве меж сосенками бумажную скатерть и раскладывал, расставлял на ней одноразовые тарелки, три пластмассовых кружки. Бутерброды. Термос. Бутылка зеленой газировки «Тархун». Пирог. Несколько молодых яблок. Когда наклонялся, было видно начинающуюся лысину. Этот человек дважды спас Алю, но по-прежнему вызывал неприятие – нет, неправда, оно, неприятие, отчего-то даже стало сильнее.
– Сколько раз мне это место снилось! – Анна Иоанновна сняла платок, и седые короткие волосы теперь топорщились на свету. – Побываю ли я еще раз тут когда-нибудь?
Стройная, как бывают стройны иногда старушки, неуловимо элегантная, при этом невысокая, умело несущая на себе эти лиловые брюки и белую, словно архиерейское облачение, джинсовку. Сила и хрупкость в узких плечах. Умное, нет – по-настоящему мудрое лицо с заострившимися чертами. От восхищения происходящим блестят на глазах слезы. Аля была влюблена в старушку и хотела в старости быть похожей на нее.
– Давайте я вас тут сфотографирую, – предложила она.
И вот он снимок – Анна Иоанновна, счастливая, прижимает к себе сумку с душицей и снятый с головы платок. Еще Аля щелкнула ее вместе с сыном, медведем, на три головы выше, зажавшим в руке начатый бутерброд, поедание которого пришлось с неудовольствием отсрочить. Потом Жуковский двумя укусами доел бутерброд и сфотографировал вместе Алю и мать.
Наконец сели. Солнце уже спустилось, и маленькие сосны отбрасывали тень. Жара понемногу спадала, пятый час как-никак. Анна Иоанновна, едва попробовав яблоко и отпив несколько глотков чаю (стакан ходил ходуном), прилегла на траву, подложила сумку с душицей под голову.
– Мам, все в порядке?
– Все хорошо, Андрюша. Все так хорошо, что даже не верится. Немножко отдохну и пойдем. Тут уже недалеко.
Заснула мгновенно. Лихорадочный румянец быстро сошел, кожа лица, тонкая, как пересушенная бумага, побледнела. Дыхание выровнялось.
Жуковский снял пиджак и укрыл ноги матери. Потом принялся за очередной бутерброд и еще за один. Копченая колбаса оплыла и завернулась по бокам от жары, жиринки запотели, как стекло. Съел. Губы замаслились. Вытер руки салфеткой, очистил яйцо. Разрезал ножом пополам. Увидев серую полосу между белком и желтком, Аля отвела взгляд. Глотнула тархуна. Отсюда, как говорила Анна Иоанновна, им осталось пройти по лесу сосем немного до выхода на проселочную дорогу, полукольцом огибающую близлежащие деревни, – граница, за которой старая Жуковская никогда не была. По этой дороге до Медвежьих пять километров, может, кто и подвезет.
Жуковский жевал яйцо очень тщательно, очень медленно. Желтые крошки застряли в рыжих усах. Наевшись, налил из термоса чай в пластмассовую походную кружку. Выпил. Налил еще. Достал из рюкзака толстую книгу, разложил на коленях, тесно обтянутых спортивными штанами, и важно принялся читать, изредка отпивая чай, тут же выступавший назад капельками пота на белом большом лбу. Какой бледный лоб, подумала Аля, как у мертвеца. И какие живые тени от сосен дрожат на нем, двигаются, перекрещиваются. Точно так же тринадцать лет назад двигались тени и по лицу матери в лесу. Ее лицо тогда тоже было бледное, а лезвия теней пытались вспороть его, и по крайне мере на левой щеке это им удалось: с пореза все время подтекала кровь, мать стирала ее рукой или листом подорожника. Вот тут-то приступ и напал на Алю без предупреждения, подловил, схватил за горло и намертво сжал. Дыхание пропало, пульс подскочил, сердце превратилось в дно разгоряченной кастрюли. Она нашла в себе силы с видимым спокойствием подняться и даже пробормотать: «Пойду прогуляюсь».
Жуковский (точнее, какая-то ненастоящая проекция Жуковского) рассеянно взглянул на нее, отпил чаю и снова уткнулся в книгу.
Свет, тень. Жар, озноб. Пушистые детские сосенки, зло посмеиваясь, продуцировали в воздух ужас, все больше и больше ужаса. Аля ускорила шаг. Все стало ненастоящее, пластиковое – поляна, островки душицы, спящая Анна Иоанновна, читающий книгу Жуковский. Даже шмель, налетевший на Алю и отскочивший с гудящим возмущением, был явно проекцией настоящего шмеля. Сейчас, сейчас что-то случится, и она, Аля, а вместе с ней и весь этот мир разорвется на куски, распадется. Кто-то выключил время, и вот-вот все прекратится. Споткнувшись, она упала, закрыла руками голову, прижалась лбом и подбородком к пахучей разогретой траве. Зря это сделала. Теперь она не видит, что происходит, и деревья с кромки леса сплотились и наступают. Приближаются. Она слышит их шаги. Они растопчут ее, раздавят с хрустом голову и кости. Она просто умрет тут, и все. На этой пластиковой поляне. Может, и ладно? Все равно какая-то чепуха выходит, а не жизнь.
Правая рука Али забралась в кармашек джинсов и вытащила завернутую в салфетку таблетку. Не открывая глаз, не поднимая от травы головы, Аля высвободила от обертки таблетку и засунула ее в рот.
Поляна. Анна Иоанновна мирно спит. Все выглядит так, будто сейчас старушка Але снится. Кажется, прошло много дней, а то и лет после того, как они перекусывали тут и на Алю напал приступ. Яркость красок усилена. Тени слишком длинные. Два Андрея сидит и читает книгу, в первый раз за весь день у него довольное выражение лица. Вот он глядит на Алю снизу. Отвечает ей. А что она спросила? Они идут по лесу. Жуковский что-то рассказывает – весело, радостно. Весь оживился. Она не понимает ни слова. Но другая Аля понимает и что-то произносит. Даже смеется. А вообще, ее будто нет, будто она исчезла или никогда и не была. Лес сам по себе. Грибы, цветы. Валежник. Ягода. «Если Алевтина съест ягоду, то превратится в ягоду, и ее склюет ворон. Алевтина понимает меня?» Аля тянет руку к маминому знакомому платью, нет… чего это она, это же Макар! Она хватает его за руку. Прижимается к нему. Какого черта его так долго не было? Какого черта он оставил ее одну? Она зла на него, обижена. Но она так хочет его. Так невозможно соскучилась по его ласкам. Мужское тело такое жесткое, крепкое, как панцирь. Они лежат на земле, она на нем, ее ладони, локти уперлись в его грудь, серую майку. Что-то немного не так. Тело не такое. Рыжие усы, удивленно-измученный взгляд. А, это же Два Андрея. Сжал ее руки. Весь дрожит. Ну и ладно! Она сейчас сделает это всем назло. Макару назло. Врал, что любит ее. Бросил, не искал. Она бы его непременно нашла, никогда бы не поверила глупым запискам. Аля наклоняется ниже, чтобы поцеловаться. Усы ее останавливают, зачем вот эти усы? Кажется, она говорит это вслух. Нет, целовать в усы, пожалуй, не будет. Она крепко, с удовольствием прижимается к мужскому телу, втискивается в него, крупные мужские руки, наконец, принимают решение, обхватывают ее за спиной и неумело стягивают с нее джинсы…
2006, конец августа, Медвежьи Горы
Лето в Медвежьих Горах пылилось, катилось красным солнцем-мячом с холмов, закатывалось в высокую траву, плавало, покачиваясь, на мелких волнах речки Поповки. Обдавало жаром и освежало ливнями, любовно растило яблоки на яблонях в городском парке, накладывало ровный загар на лопатки детей, перебирающих вечный песок в песочницах, наливало цветом гроздья рябины. Каталось на крышах городских автобусов, занимало свободные лавочки во дворе или усаживалось сзади велосипедиста, обнимало его и командовало, на какую улицу сворачивать. Обесцвечивало светофоры и лобовые стекла в машинах. Донашивало вместе с горожанами выцветшие уже наряды, сандалии, шлепанцы. Выманивало плавающих в настоянном чаду квартир затворников на балконы, заставляло философствовать над протекающей жизнью. Лето шло мимо Али, не задевая ее своими разгоряченными локтями и коленями.
В августе в город навезли арбузов и дынь, и те грели бока на развалах. В палисадниках в частном секторе расцвели гладиолусы и георгины, из открытых окон ежевечерне наплывали запахи варящихся варений, компотов, настаивающегося маринада или рассола. Даже Анна Иоанновна иногда помешивала что-то ягодное в маленькой кастрюльке на кухне, вся раскрасневшись от жара, несмотря на открытое окно. Жуковский уехал в Питер изучать материалы для докторской, и теперь Аля приходила к Анне Иоанновне, не опасаясь наткнуться на его взгляд. Она избегала Жуковского. Не могла объяснить того, что случилось в лесу, даже себе.
Все лето телефон Духова был вне сети. В начале августа Аля еще раз съездила в Москву. В театре шел ремонт. В квартире сменили замок. На звонок не ответили. От соседского мальчишки, громыхавшего самокатом по лестнице, она узнала, что там живут другие люди. «То есть Духовы квартиру продали?» Пожал плечами. Через два пролета свесился через перила: «Они не по-нашему говорят».
Почти год прошел, многое могло измениться. Возможно, ни ее предательство, ни она сама уже не имели для Духова значения. Але оставалось или вернуться к первоначальному плану и ждать вестей от Константиновича, или снять жизнь с паузы и двигаться дальше. Только вот куда?
В предпоследнее воскресенье августа отмечали День города. Аля и Анна Иоанновна отправились на площадь Ленина, где и был устроен праздник. Людей собралось тысячи две. Торговые палатки трепал суховей. На огромном сине-красном батуте прыгали и визжали дети. На сцене танцевали почтенного возраста и размеров женщины в народных русских костюмах.
Аля и старая Жуковская съели по мороженому, выпили медовухи, купили по пряничному медвежонку – символу города. За все платила Анна Иоанновна и возражений не принимала.
– Без тебя, Алечка, я бы так и сгинула без следа, а теперь в библиотеках останется отличный травный сборник.
Анна Иоанновна отдала на макет и издание все свои накопления. Когда Аля напоминала об этом, пытаясь отказаться от очередного сбитня, старушка шутливо (не шутливо!) сердилась.
– Все это глупости, главное – дело сделано. Только, Алечка, не называй Андрюше цену, он будет ругаться, скажет, что меня развели, что он сам бы нашел в Москве дешевле. Оно, может, и так, но он выбирал бы до следующего лета и не выбрал, знаю я его. А так уже осенью сборник будет у меня в руках, и я в ясном уме и памяти смогу лично его дарить библиотекам.
Они шли по площади, Анна Иоанновна не пропускала ни одной палатки, ни одного зрелища. Жадно рассматривала безделушки, щупала ткани, смотрела сквозь них на свет. Слушала местного заунывного певца авторской песни, будто это был ее любимый Джо Дассен. Восторгалась ученическим жонглированием. Словно ребенок, впервые попавший на праздник, старая Жуковская видела сплошь сокровища и чудеса. Але же все казалось фальшиво-натужным, а все безделушки местных умельцев – тем, чем они и были на самом деле – провинциальными поделками с претензией. Но она помалкивала. Ты и понятия не имеешь, говорила она себе, что это значит – семьдесят лет жить на одном месте.
– Подойдем-ка, подойдем посмотрим, чего они там собрались, – Анна Иоанновна потянула Алю к группе молодых людей в одинаковых белых майках.
Те ничего не продавали, хотя столик у них был, на нем лежали бумаги, бутылки воды. С рекламного щита на Алю дохнули морозом знакомые снежные деревья. «Зима в Дугино». Насыщенные синие буквы кричали: «За чистое искусство». На майках ребят были те же слова. Движение «За чистое искусство» появилось прошлой осенью после скандала на выставке в галерее Юдиных и быстро распространялось. Его сторонники призывали отделить живопись от коммерции, от диктата имен, отдать молодым художникам залы известных музеев и галерей, чтобы искусство ноунейм вышло к зрителям. Самые радикальные предлагали выставлять картины в музеях без обозначения фамилий художников, а также дат их написания. Чтобы не влиять на восприятие зрителем картины. Необходимую информацию, считали они, можно давать в брошюрке или справочнике в залах.
Интересно, что думает об этом Тропик? Для него искусство и его денежное воплощение, аура славы, известности – неразделимы. Про Тропика Аля давно ничего не слышала, как и про Киру. Изредка она интересовалась у Два Андрея, но ни в общежитии, ни в учебной части ничего о них не знали.
Анна Иоанновна достала кошелек и раздумывала, сколько пожертвовать. Аля попыталась ее удержать, но куда там. Девушка с короткой мальчишеской стрижкой и покачивавшимися длинными сережками взяла протянутые Анной Иоанновной банкноты, убрала их в прозрачный пакет, уже пухлый от собранных денег, улыбнулась, показав неровные зубы.
– Спасибо. Люди вашего возраста редко помогают нам.
– У вас благородные цели, – сказала Анна Иоанновна, – хотя я и не совсем их разделяю. Это ведь не ваши облили Баженова кислотой?
– Петлю-то? Нет, – ответил, обернувшись, паренек в такой же, как у всех тут, белой майке и бейсболке.
Это же Петька. Он тоже увидел Алю, кивнул, обрадовался.
– О, здравствуйте, Алевтина Сергеевна. Нет, мы такие методы не применяем, – повторил он старой Жуковской. – Хотя этот критик такое и заслужил.
Аля и не знала, что Петька состоит в этом движении.
– Ну вообще, кислоту не совсем на Петлю налили, – уточнила девушка с короткой стрижкой, крепко прижимая к себе пакет с банкнотами. – Плеснули на папку с документами. Он попытался спасти их и обжег руки.
– Я не знала, – сказала Анна Иоанновна.
– Жаль, что не наши, – вступил в беседу белофутболочник постарше, с бородой. – Это вот хотя бы настоящее дело. Говорят, в больнице месяц проведет, не меньше. Будет о чем ему подумать.
– Бедняжка, – пробормотала старушка.
– Бедняжка?! – набросился на нее бородатый белофутболочник. – Вы это о чем вообще? Этот придурок исходил слюной, да просто трясся от страсти, говоря про эту картину, – указал на рекламный щит с «Зимой в Дугино». – И что же: как только выяснилось, что это не Грабарь, картина стала бумажкой, которой зад вытирают? И этот человек – бедняжка? Критик, который боится сказать правду?
Аля взяла Анну Иоанновну под руку и увела от распалившегося борца за чистое искусство.
– Боже мой, – сказала старушка, когда они немного отошли. – За что Баженова? За что такого человека? У нас в России так мало образованных людей. Как он рассказывает, какие детали помнит! Накинулись, как собаки, после этой истории с Грабарем, но он же не провидец, Алечка! И теперь вот кислотой облили. – Анна Иоанновна покачала головой.
Бегущий навстречу трехлетка в шортиках надул на Алю и Анну Иоанновну залп мыльных пузырей. Его мать смущенно улыбнулась и схватила проказника за руку. Анна Иоанновна улыбнулась в ответ, воспрянув после неприятного известия о любимом критике.
В следующей палатке продавали обереги, идолов, непознаваемые магические предметы, а заодно предсказывали судьбу за триста рублей. Анна Иоанновна захотела попробовать. Но сперва пусть погадают Але.
Аля уселась напротив потной усталой женщины с зачатками усов, и та стала мешать карты, попросила сдвинуть, сняла, положила вниз колоды, принялась раскладывать. Карты были обычные, такие продают в каждом киоске, но замызганные, со стертыми и распухшими краями.
– Вижу много дорог в прошлом. Преследование. Смертельная опасность, которую ты счастливо избежала. Казенный дом. Любовь, которая разбила тебе сердце.
Аля хотела рассмеяться, но ради Анны Иоанновны, изучавшей в это время медальон с резными чудищами, сдержалась. Гадалка невозмутимо открывала карты дальше.
– Сейчас ты на перепутье, – важно сказала она слова, какие можно говорить каждому, кто усядется к гадалке. – Но не волнуйся. Твое будущее уже сложилось. Тебя ждет долгая жизнь.
– Долгая – это сколько лет?
– Карты не говорят точных цифр, ты проживешь до глубокой старости.
– У меня будут дети?
– Один ребенок. Девочка.
– Ну, а это перепутье…
– Да, ты на перепутье, но вскоре его минуешь.
Ну вот что за белиберда? Что за жадная глупая женщина! Впрочем, не такая уж и глупая, раз денежки сами прыгают в ее сумочку, висящую на животе. Аля поднялась, а на ее место села Анна Иоанновна, с надеждой подалась вперед. Интересно, что она желала услышать о будущем в свои семьдесят лет?
Ожидая, когда кончится сеанс гадания Анны Иоанновны, Аля присела на бордюр, уперлась спиной в стриженый куст бересклета, вытянула ноги и, прикрыв глаза, ощутила пульсацию солнца сквозь веки. По-видимому, задремала. Когда она открыла глаза, за столом гадалки сидел худой коротышка с покрасневшими ушами, Анны Иоанновны нигде не было. А, нет, вот она! В белых брюках, белой сетчатой шляпке, старушка двигалась словно мираж в сторону Али. В руках у нее были две бумажные тарелки с кусками пирога. За ней шел мальчишка и нес два больших пластиковых стакана с пивом.
– Пришла пора пирога, Алечка! Спасибо, милый. – Это мальчику, помогшему донести еду. – Передавай папе привет.
Кряхтя и посмеиваясь над собственной негибкостью, Жуковская опустилась на бордюр рядом с Алей.
– Какой же замечательный день, – сказала она, сняв шляпку и повесив ее на куст сзади, отпила пиво. – И какой хороший праздник устроили! Спасибо за компанию, Алечка. Андрюшу не допросишься. Он не выносит весь этот пошлый фольклор, как он выражается. А где тут фольклор-то?
Аля попробовала пирог – с рыбой, рисом и зеленью. Оказывается, она проголодалась, хотя вроде бы весь день что-то пробовала.
– Анна Иоанновна, а вы не жалеете, что не были нигде, кроме Медвежьих Гор? Вам никогда не хотелось передумать?
– Конечно, хотелось. И сейчас, бывает, хочется. Но, понимаешь, другого раза не будет! Другого раза прожить жизнь в одном месте и что-то понять про это. – Она откусила пирог, прожевала, крошки упали на белые брюки. – Ты, Алечка, видимо, считаешь, что что-нибудь необычное, таинственное можно ожидать где-нибудь подальше от дома, в какой-нибудь экзотической стране, на самом деле с такой же частотой это может случиться с тобой здесь, где ты живешь. Да и ничего тут не остается прежним. Десять лет назад все было вроде то же, но другое. Все постоянно меняется. А уж драмы, трагедии у нас такие, что Шекспир бы за голову схватился. Вот поживешь подольше тут, узнаешь наших людей, увидишь. Ты ведь надолго у нас, правда же?
Аля, вместо ответа, откусила пирог.
– Я вот что, Алечка, думаю. Давно собираюсь с тобой серьезно поговорить. Как ты смотришь на то, чтобы перейти на биологический? Я помогу тебе наверстать то, что ты забыла, а Андрюша нам поможет с переводом? Что скажешь?
Аля отшутилась. Они еще поговорили. Глаза старушки затуманивались, она обняла Алю, прислонила свою голову к ее. Аля уже знала, что Анна Иоанновна теряла силы внезапно, только что бегала, говорила, смеялась и раз – ослабевала так, что не могла шевелить рукой.
– Пойду поищу такси. – Аля поднялась. – Никуда не уходите.
Жуковская что-то забормотала и опустила голову на грудь. Забрав пустые тарелки, стаканы, Аля отнесла их к переполненной урне, втиснула кое-как туда. Солнце зашло, наплывали облака, к вечеру обещали дождь. Взгляд Али зацепился за плакат на круглой афише. Она подошла поближе. На нее смотрела Полинка: светлые развевающиеся волосы, рядом какой-то красавчик, а из-за спин выглядывает… Духов. Лиловая шапочка на коротко стриженной голове, строгий судящий взгляд. «Призрачный остров». Русское фэнтези. Премьера 20 ноября.
2006, октябрь, Медвежьи Горы, Москва
В начале октября стало ясно – никакой отмашки, сообщения, дескать, все, ультиматум кончился, не будет. Осознание этого пришло в обед в столовой. Аля, как обычно, сидела вдали от учителей, за столом, который занимали ученики, сейчас он был пустым. За соседним столом дурачился Петька, поднимал длинные макаронины вверх и что-то изображал, веселя похохатывающих одноклассников. Петька был единственным человеком в школе, с кем Аля сдружилась. Он часто заходил в библиотеку поговорить на разные темы. Называл Алевтиной Сергеевной, и от этого Аля, будучи ненамного старше его, чувствовала себя неловко.
Она помешала ложкой суп – густой, острый, с рисом и перцем, – харчо, кажется. От супа шел дымок, скользил вверх, растворяясь в ясном октябрьском воздухе. Столовая была наполнена золотистым отсветом листвы школьного сада, примыкавшего к окнам. Так буддийский храм полнится сиянием от золотых статуй. Разбавляли медовую листву пятна красных кленов, как в том же буддийском храме разбавляют золото алые подушки, дорожки и опорные столбы.
Аля подняла ложку над супом, посмотрела на нее – та весело переливалась на свету. Положила ложку назад, отодвинула тарелку. Взглянула на кусочек черного хлеба на салфетке, вдохнула его кислый свежий запах. Тоже отодвинула. Прижалась щекой к пахнувшей хлоркой столешнице, уставилась на плавающие в стакане с компотом круглящиеся абрикосы, части груш и яблок – фруктовые трупики, обретшие вдруг всем на удивление прижизненную форму. Учительницы, сидевшие за особым столом, неодобрительно поглядывали в ее сторону. Искаженные толщей компота, они казались потусторонними существами.
Режиссер давно забыл об Але. Это откровение не было таким уж откровением, по правде говоря. Она выпрямилась, посидела немного, так и не притронулась к еде. Поднялась, убирать за собой поднос не стала.
Зашла в библиотеку, взяла курточку, потом отнесла ключ в учительскую, повесила на щиток. В комнате пили чай две учительницы. Она сказала им, что больше не работает здесь, пусть ищут другую библиотекаршу.
Разгар дня, и в городском сквере, который она пересекает быстрыми шагами, многолюдно. Бегают собаки, кричат дети, кричат их мамы, смеются подростки, так и не дошедшие до школы, в их руках поблескивают бутылки и алюминиевые банки. Золото всех оттенков наплывает, наползает отовсюду. Буддийская священная позолота продуцирует сама себя. А может, меж русских деревьев бродит спятивший Мидас. Или местный алкоголик лежит на лавочке и грезит о пиве, наделяя все вокруг пивными оттенками. В золото в некоторых местах вливается киноварь: рдеют осины, бересклет, кизильник – молитвенные барабаны, красные православные хоругви. Аля переходит на бег.
Вот и учительский дом. В стены и окна летят листья. Аля взбегает по лестнице, врывается в комнату. Так, документы, деньги, немного вещей, записная книжка. Оглядывает комнату: густая тень, редкие пятнышки солнца на боку электрической плитки, спинке железной кровати. Пыль на полу. За окном – золотой буддийский свет. Что она делала здесь все это время?
И вот уже электричка мчится мимо осенних лесов. Аля сидит, сжав плотно колени, скрестив пальцы на руках, вдавив подушечки одной руки в кожу другой, вглядывается в густо взболтанный и понемногу оседающий воздух. Тени от обтянутых шоколадным дерматином лавочек удлиняются. Холодает. Пассажиров немного. Пахнет осенним ветром и антоновкой. План у Али таков: найти Духова, а если этого не выйдет или он оттолкнет ее, вернуться к своей прерванной жизни. Кто бы Аля ни была, она точно не библиотекарша из Медвежьих Гор.
Москва. Многолюдная платформа. Чемоданы, грузчики, крики, восклицания и звуки поцелуев. Аля набирает выученные наизусть цифры сотового Макара. Вне сети. Вот и все. Набирает домашний. Может, в этот раз люди, живущие в его квартире, скажут что-нибудь на русском? Трубку долго не берут.
– Алло.
– Привет. – Ее голос срывается на шепот. – Это я. Аля.
– Аля? – переспрашивает Духов.
– Ну да, – она смеется, неискренне, фальшиво. – Привет! Узнал?
Какие плоские слова, зачем она их говорит?
– Ты еще помнишь меня?
В трубке долгая тишина. К глазам Али подступают слезы. Не то, не то, она говорит не то! Нужно сказать что-то другое – какие-то другие слова, которые правильно настроят разговор.
– Алька, это ты?
– Я.
– Ты где?
– Я у Белорусского вокзала. Я хотела… Мы можем увидеться?
Снова тишина, на этот раз недолгая.
– Жди меня у моста рядом с радиальной, в переходе. Стой там и никуда не уходи, договорились?
И вот она стоит, прижавшись к холодной каменной стене. Старые грузинки рядом торгуют виноградом и грушами, пуховыми платками и носками. Старик с белыми, как у куклы, волосами, собирает деньги для собаки, которая, растянувшись на картонке, уныло следит за мелькающей разнокалиберной обувью. Несколько листьев, принесенных подошвами прохожих, превратились в месиво, и голуби пытаются их клевать.
Духов появляется со стороны вокзала, возникает в проеме, заполненном все тем же буддийским светом, который к вечеру налился тяжестью.
– Привет.
– Привет.
Черное пальто, брюки, ботинки. Пострижен почти налысо. Выглядит старше, чем она запомнила. Аля не знает, что говорить, он тоже молчит.
– Мы можем поговорить где-нибудь не здесь? – спрашивает она. – Мне нужно многое тебе рассказать.
– У тебя есть время? Ты торопишься?
Время у нее есть. Если что у нее и есть, то как раз время. Духов говорит, что должен вернуться на поминки отца. Он заезжал в квартиру всего на пять минут: один из гостей забыл документы. Просто чудо, что она в этот момент позвонила. Если она хочет, то они могут встретиться позже вечером. Ну или она может пойти с ним и потерпеть немного.
В такси садятся на заднее сиденье. И опять ни слова, ни прикосновения. Странное, давно забытое ощущение охватывает Алю. Что-то такое уже было в ее жизни. Ну да, когда мать приехала за ней в интернат, – она и не она. Такси останавливается у ресторана в одном из арбатских переулков. Ресторан из тех, которые просто так и не найдешь. Во дворе, неприметный вход, скромная вывеска. Несколько человек, тоже в черных одеждах, курят у каменной чаши выключенного фонтана.
Аля и Духов поднимаются по ступенькам, усыпанным листьями. Небольшой зал, притушенный свет, белые скатерти. Довольно много людей, все в черном. Нет, не все. Несколько человек в разноцветном, смуглые лица, черные волосы. Это же кубинцы! Наверное, они и жили в квартире Духовых. Мероприятие в той стадии, когда, кто бы ни появился, на него не обратят внимания. Кто-то ест в одиночестве, группки людей обсуждают уже не человека, ставшего причиной их нахождения здесь, а свои дела. Девушка с синими волосами брякает на пианино. Аля идет за Макаром, боясь глядеть по сторонам. Он усаживает ее за столик и исчезает. Она находит бокал почище. Берет откупоренную бутылку, наливает. Скашивает взгляд на тарелку напротив, на которой лежит маринованный огурец, надетый на вилку, и грязные салфетки в соусе.
От быстро выпитого терпкого вина сперва мутит, а потом голова проясняется. По белому полотну рядом со стеной мелькают беззвучные кадры: Виктор на трехколесном велосипеде; с ранцем у школы; а вот с другом, у которого широко расставленные глаза, у реки. С девушкой: темные волосы, четкий пробор посередине, глаза чуть припухшие, будто после слез. На рыбалке. В спецовке на задах какого-то завода. А вот одна из недавних – Виктор и Константинович сидят в плетеных креслах у моря. Аля сразу узнает место.
– Повезло Витьку. – Напротив Али садится человек с запавшими щеками и грудью, волосы не расчесаны, костюм мятый, но подобающий по цвету. Берет стопку и недоеденный огурец на вилке, откусывает, прожевывает, показывая мелкие желтые зубы. – Богатый дружок подкатил дорогую больничку, шикарные похороны. А нам что? Нам придется загибаться как собакам. Так ведь?
Аля отворачивается от него. Замечает Веру, мать Макара. Вживую она ее ни разу не видела, но помнит по фотографии. В глухом черном платье, у ворота брошь с темным стеклом, пробор посредине седеющей головы как по линейке, Вера двигается будто во сне, поправляет хризантемы в вазе на столе под экраном, на котором продолжают мелькать кадры. Рядом с цветами лежит сомбреро. Возможно, то самое, которое Виктор подарил Але. Когда мать Виктора исчезает, Аля, покачиваясь, поднимается, подходит и надевает сомбреро. Возвращается в шляпе за столик, наливает бокал вина и выпивает опять залпом. Человека с впавшей грудью нет, тоже исчез куда-то.
Константинович и Алеша, будто соткавшись из воздуха, усаживаются напротив нее. Как и все в зале, кроме Али, в черном. Даже резинка, стягивающая хвост светлых волос Алеши, черная. На Константиновиче черный кафтан-тужурка и черная бархатная шапочка, напоминающая шапочку кардинала или таджикскую тюбетейку. Аля не предполагала встретить их обоих здесь, но выходит, что Константинович и устроил похороны отца Духова.
– Ребенок! Вот так встреча! – Константинович скрещивает руки на груди, сощуривает глаза. – А тебе идет сомбреро Виктора.
Аля, покраснев, снимает шляпу и кладет на стол.
– И где ты пропадала, ребенок?
– Вы же знаете.
– Я? Если бы. Мы тебя повсюду искали.
Появляется Духов и занимает четвертый стул. Константинович поворачивается к нему:
– Макарий! Где ты нашел нашу беглянку?
– Я сама нашлась, – быстро говорит Аля. – Срок уговора кончился. Теперь вы все должны рассказать Макару. Как обещали.
– Это ты о чем? – спрашивает Духов.
– Да, ребенок, ты о чем это? – Пухленькие руки режиссера застывают на кафтане, полотно которого неоднородно, при близком рассмотрении видны рельефно выступающие листья – как будто смотришь на них ночью, когда они черные.
Аля переводит взгляд на Алешу, тот отворачивается, подкидывает в руке киндер-сюрприз.
– Вы мне сказали, – голос предательски звенит, – исчезни на год, уедь из Москвы. Макару нужно потрясение, иначе он не сыграет роль как надо.
Духов глядит на нее с ужасом:
– Алька, что ты городишь!
– Ребенок, – в голосе Константиновича жалость, – если с тобой что-то произошло, что бы это ни было, – ты можешь нам рассказать, мы поможем. – Он кладет руку ей на плечо, Аля тут же сбрасывает.
– «Когда птенчик вылупится, – говорили вы, – мы все ему расскажем». Птенчик вылупился, я так понимаю?
– Мы думали, ты сбежала с каким-нибудь красавчиком и рада-радешенька, что от всех нас отделалась. Но с тобой явно что-то случилось. Тебя держали где-то насильно? Били? Унижали?
– Макар, сейчас я расскажу тебе, как все было.
Нет, не так Аля хотела поговорить. Они должны были быть вдвоем. Она бы взяла Макара за руки и постаралась правдиво рассказать о своем предательстве, о том, почему так поступила прошлой осенью и как в конце концов разобралась с путаницей в сознании. Она бы пожаловалась, что начиная с апреля пыталась с ним увидеться, связаться и все больше отчаивалась, оттого что этого не выходило. Она попросила бы прощения. Аля столько месяцев ждала этого разговора, надеялась, что ей удастся восстановить доверие. Но теперь приходится просто выкладывать факты, передавать слово в слово тот разговор с Константиновичем у моря.
Когда она заканчивает, все трое озабоченно смотрят на нее. Будто она только что голая исполнила перед ними неприличный танец.
– Тебе, наверное, нужен специалист, – мягко говорит режиссер. – У меня есть один на примете.
– Кто?
– Специалист, психотерапевт. Иногда психологически трудно… если вдруг ты перенесла насилие…
– Макар, ты мне веришь?
Духов изучает выпуклости на скатерти. По правде говоря, она и сама сомневается, настолько диким кажется то, что она только что рассказала. Аля поднимается. Подхватывает сумку, возле которой сидит человек с впавшей грудью, все с тем же огурцом на вилке и очередной полной стопкой, он смотрит на Алю с интересом – наверняка все слышал.
На улице порыв ветра осыпает ее листьями и пылью. Листопад усилился. Стемнело. Она прислоняется к стене ресторана. Все, что может, – часто и быстро дышать. «Процесс потери невинности бесконечен, – вспомнила она слова Тропика, – думал, потерял – ан нет». Где ты, Тропик?
Выходит Макар.
– Где ты живешь? Я довезу тебя.
– Твой отец – что с ним случилось?
– Умер.
– Я думала, ты будешь искать меня.
– Я и искал! Спрашивал о тебе в общежитии. Я даже ездил к твоей матери. Хотел подать в поиск, но ты оставила записку и потом еще две прислала.
– Твой Алеша продиктовал их мне.
– Опять ты… Вовсе не обязательно…
Она отталкивает Духова и направляется вдоль приземистых арбатских домов. Он нагоняет ее.
– Да постой же ты.
– Какой смысл разговаривать, если ты мне не веришь?
– Я поверю даже в то, что ты жила у драконов или превратилась в мышь и бегала по тропинкам. Как скажешь. Не убегай только.
Она фыркает и невольно улыбается. Потом снова делается серьезной.
– Я так и не сказала. Я сожалею о твоем отце. Мне он нравился. Человек с принципами.
Духов обнимает ее, Аля утыкается ему в грудь.
– Где ты живешь? Сейчас выйдем на Садовое и поймаем такси.
– Я еще не успела найти гостиницу. Так что…
Ресепшен. Стойка с ключами на стене. Букет осенних цветов, неярких, похожих на ненастоящие. Бородавка под глазом у администратора, его неожиданно желтый пиджак. Лестница, над ней темное окно. На ступеньках дорожка. Едва закрывают за собой дверь номера, как все становится ненужным и неважным. Пакет с покупками падает на пол – громко звякает тяжелое стекло бутылки. Мягко шлепается куртка Али, пальто Духова, рюкзак. Разлетаются в стороны ботинки и туфли. Главное – не включать свет. Ничего не говорить, только прижиматься друг к другу, дышать, дрожать, тогда, может, удастся оттолкнуться шестом, проплыть незамеченными глубокие темные воды водоворота и оказаться на безопасном берегу.
Жесткое рифленое покрывало под спиной, ощущение тяжести тела Макара. Аля соскучилась до слез, до обморока, до обиды – так долго, так невыносимо долго его не было рядом. Она не замечает, как опять текут слезы. Нет никакой неловкости, стыдности, слаженные движения обоих не требуют дополнительных усилий, каждый предугадывает за секунду, что сделает второй, и отзывается на желание другого… Потом Аля еще некоторое время плачет, а Макар сидит рядом, подтянув колени, с бутылкой вина и гостиничным стаканом. Ждет, когда она успокоится и попьет. Все такой же худой, быстрый, порывистый – какой диссонанс с полноватым замедленным Жуковским. Ну хватит. Нет никакого Жуковского и никогда не было. Как и Медвежьих Гор и комнатки в учительском доме.
С утра оба избегают говорить о том, где и почему находилась Аля весь прошлый год. Как и о кино. Как и о долгосрочных планах. Утро прекрасное, солнечное. И номер восхитительный. И ее тело. После прикосновений Макара Аля заново полюбила свои руки, груди, мысок, колени, щиколотки. Она будто очнулась от глубокого обморока, осмотрелась, и оказалось, что мир так же прекрасен, как она запомнила, и даже, пожалуй, лучше. Краски, дома и предметы настоялись, сгустились, наполнились временем. Комната выглядит так, будто Аля ее когда-то знала и теперь просто извлекала из памяти – широкая деревянная кровать, на которой кто-то сбоку намертво приклеил наклейку от жвачки, рожковая люстра, стол с зеркалом, на столе недопитая бутылка вина, желтые шторы на окне, усиливавшие осенний свет, и желтое же покрывало с синими маленькими птицами.
За завтраком – яичница, кофе, сладкие булочки и свежее масло – решают уехать. Сегодня же. Туда, где потеплее. Ростов-на – Дону? Почему бы и нет?
2006, октябрь, Ростов-на-Дону
И вот он – русский юг! Набережная, рынки, где продается все, о чем можно только мечтать: яблоки, виноград, инопланетного вида дыни, а рыба! Оба не знают большинство названий рыб, тяжело развалившихся на прилавках Центрального рынка. На третий день запоминают и спрашивают пеленгаса. Тяжелый, крупно чешуйчатый, он добирается в пакете вместе с зеленью до квартиры, которую они снимают на Пушкинской улице. Они жарят жирные ароматные кусочки на маленькой чугунной сковородке – отчего-то на кухне есть только такая. Раков покупают вареных – больше для эстетического наслаждения, чем для еды. Ну и для еды тоже, конечно. Как и готовые взорваться от спелости помидоры такого густого цвета, какой себе не всякий художник позволит, или роскошные, налитые, брызжущие светом и радостью гроздья винограда. Домашнее вино, которое они в конце концов выбирают на каждый день, имеет такой неестественный нарисованный цвет, что кажется отравленным. Однако вкус его легок, тонок и чуть шершав, как бок персика.
Заходят и в рестораны. Многие из них располагаются в тенистых уголках, под старыми могучими деревьями, – в Ростове все еще тепло. Але под деревьями неуютно, а во внутренних помещениях или слишком душно, или холодно от кондиционера, поэтому надолго в таких заведениях не задерживаются, идут гулять по центральным улочкам или уезжают на окраины и бродят там, шурша листьями меж советских пятиэтажек. Смотрят на корабли, купаются в Дону где придется и чуть не лишаются жизни на Зеленом острове, попав случайно на чужую огороженную территорию. Ведут себя как дети на каникулах. Покупают одежду, книги (и «Тихий Дон», конечно, куда тут без него), безделушки. Духов получил часть денег за съемки и теперь сорит ими, как умеет. Не умеет, на самом деле. Этому еще предстоит научиться.
Приобрели рыболовные принадлежности и попробовали рыбачить, но обоим это занятие показалось скучным. Сходили разок в казино. Бывают в музеях. Как-то в середине разогревшегося совсем по-летнему дня оказываются в краеведческом. Посетителей, кроме них, еще человека три. Пустые залы, медитирующие смотрители. За витринами – яркие платья, штаны с лампасами, казацкие шапки, сабли, кисеты, патефон, дамские зонтики, перчатки, любовь, страсть, война, смерть. Все эти вещи, принадлежавшие давно умершим людям, требуют внимания, удивления, благоговения живых, с бегущими внутри тела веселыми ручейками теплой крови. Этот самовар, горшки, чашки со стершимися картинками, подсвечники, шубы, люльки давно исчезнувших из мира детей, винтовки и пушка-сорокапятка требуют подтверждения, что они не просто старый хлам, а сокровища, наглотавшиеся, подавившиеся временем, но не утонувшие в нем, а спасшиеся, выбравшиеся, в отличие от таких же, как они, сгинувших вещей, на безопасный берег – в музей, под электрические лампы.
В одном из залов Аля тесно прижимается к Духову и вдруг понимает, что они должны немедленно, сейчас же, пока не поздно, поехать домой, то есть в снимаемую квартиру, где их круглосуточно ждет разобранный диван, покрытый купленным на местном рынке лоскутным покрывалом невообразимых цветов: красных, салатовых, желтых, шоколадных, васильковых, – не мозаика, а настоящий взрыв радости. Там ждет их жаркая комната и ледяные плитки на полу в ванной, где на поблескивающей в сумерках голубоватой стене на двух крючках висят пушистые и белые, как шкурки песцов, одинаковые банные халаты. Надо успеть что-то очень важное, необъяснимое, вечное и в то же время невозможно краткосрочное. «Спеши, спеши», – шепчут ей экспонаты из-за витрины. Уж они-то кое-что понимают во времени.
– Поехали домой, – говорит она.
– Но мы еще не все залы посмотрели.
– К черту их.
Проходит неделя, вторая, третья. Обрушившийся водопад чувств, ощущений стихает, и становится понятно, что что-то не получается, не сходится, пуговица и петля оказались не на одной линии и разъезжаются все дальше, и, как ни старайся, пуговицу на петлю не натянуть. Платье не надевается, застревает на груди, и теперь не знаешь, как его снять. Пример, решавшийся легко и радостно, не сходится с ответом в учебнике.
Оба по-прежнему делают вид, что нет ни прошлого, ни будущего, – только это теплое ростовское солнце, свет сквозь крупные листья на бульваре. Впрочем, Аля нет-нет да и делает попытки объяснить, рассказать про то, что случилось в прошлом августе и сентябре. Выбирает подходящее время, место, настроение Духова. Но всякий раз, слушая себя со стороны, ужасается собственной глупости. В результате говорит неуверенно. Вместо того чтобы негодовать по поводу действий режиссера, того, что он сделал с ней («А что он сделал с тобой?» – поднимает бровь Макар), так вот, вместо того чтобы негодовать, кричать, да что там – истошно вопить, топать ногами, она спотыкается на словах и в конце концов умолкает под пристальным взглядом Духова. Окунув ногу в ледяную воду, тут же ее отдергивает, отступает назад, на безопасный ростовский островок. Ее предательство, о котором она продолжает думать, больше не обсуждают: Духов понимает его в другом контексте, а Алиным наговорам на режиссера не верит. Убежден – Константинович рискнул дать ему роль против своих же принципов. «Чтобы спасти меня!» Вот даже как.
То, что Духов не верит ей, впрочем, не самое страшное. Есть кое-что похуже. Ночами, думая, что она спит, он подолгу рассматривает ее, гладит по волосам, берет руку в свою, иногда шепчет: «Алька, что с тобой делали?» Его воображение нагромоздило ужасных вещей, которые, как он предполагает, с ней произошли. Она все чаще ловит на себе этот его взгляд, страдающий и изучающий одновременно. Она делает вид, что всего этого не замечает, пытается отогнать навязчивую мысль, что после ее предательства ничего уже никогда не исправить.
А еще Аля думает о том, что Духов не был монахом весь год. Его сексуальный репертуар расширился с прошлого года. Кто был рядом с ним? Полинка?
2006, первые числа ноября, Иваново
– Мам, – Жуковский посмотрел на мать, – она уже проделала это однажды, что мешало сделать так еще раз?
Анна Иоанновна поджала губы. Сегодня она весь день просидела в кресле в своей комнате. Он сварил макароны, натер сыра и теперь вот поставил тарелку ей на колени, вручил вилку. От макарон поднимался пляшущий дымок. За окном шел снег с дождем.
– Прошел уже месяц, Андрюша, а она ничего не написала нам, не позвонила. Я день и ночь думаю, что могло случиться?
– Да ничего не случилось. Надоело у нас тут, и убежала.
– Но почему она не попрощалась? Даже если вдруг срочность, не было времени, то потом? Нет, с ней что-то произошло, Андрюша. Она бы позвонила.
– Мам, ешь. А то буду сам тебя кормить.
– Андрюша, вот что. – Поковыряв макароны, Анна Иоанновна положила вилку, схватила сына за руку. – Съезди-ка к ее родителям. Они наверняка что-то знают.
– Да с чего бы? Ты же сама, когда я ее только привел, говорила, что это…
– Андрюша, мы не можем ничего не делать! – Анна Иоанновна взвизгнула, голос ее сорвался, в глазах появились слезы.
– О господи, мама! Хорошо. Если я поеду, ты будешь есть?
Она ткнула вилкой в макароны, подцепила, подняла и показательно засунула в рот. Рубашка болталась на ее теле, только вчера Жуковский заметил, что Анна Иоанновна сильно, опасно похудела. В последний месяц он был слишком занят своими мыслями и не догадывался, что с ней происходит.
– Ешь все. Я не уйду, пока все не съешь. – Жуковский опустился на пол. – Не хочу, чтобы меня судили за то, что уморил тебя голодом.
Конечно, проще было сказать, что едет в Иваново, а самому остаться в Москве и поработать. Жуковский не сомневался, что поездка окажется бесполезна. Но он по-детски как-то не мог обмануть мать. Да и, пожалуй, хотелось взглянуть, где выросла Аля. Теперь в мыслях он стал называть Соловьеву по имени, да и вообще часто думал о ней.
В ресторане поезда он плотно позавтракал киевской котлетой с рисом, выпил кофе с молоком вприкуску с ром-бабой (щедрая горсть изюма в тесте, пышная шапка белой помадки сверху). Ром-баба оказалась так хороша, что он взял две штуки с собой. Когда, в новом рыжем пальто с остроконечным воротником, в начищенных теплых ботинках, он вышел на железнодорожную платформу в Иваново, шел снег, таявший, едва коснувшись земли. Подышав в холодный воздух и посмотрев, как образуются и исчезают облачка пара, направился к стоянке такси.
Город через окно такси показался малоинтересным. Впрочем, где-то тут был историко-краеведческий музей, и Жуковский намеревался после визита к родителям Соловьевой посетить его. Такси свернуло в квартал частных домов. Из труб на крышах шел дымок, снег покрывал верхушки заборов и наличники на окнах. Несколько раз дорогу перебежали собаки. Приехали. Дом родителей Соловьевой оказался обшит сайдингом, на территории виднелись хозяйственные постройки. Береза у дома касалась земли свисающими побеленными ветками, будто нескончаемо делала упражнение и никак не могла разогнуться.
Таксист уехал. Жуковский надавил на кнопку рядом с калиткой в заборе. На звонок из дома вышла высокая женщина, кутаясь в теплую курточку. Подошла, посмотрела на Жуковского сквозь прутья калитки. Еще достаточно молодая, на темные волосы сыпал снег. Правильные черты лица, вроде как на иконописных картинах. Шрам на щеке.
– Здравствуйте, – сказала она.
– Здравствуйте, я… – Жуковский замялся, – я хотел бы поговорить по поводу Али.
Кивнула. Открыла калитку, пропустила Жуковского на территорию. Когда вошли в дом, он изумился порядку и чистоте: все равно что музей. Ни одна вещь не сдвинута с места, не брошена на подоконник или стол, ни крошки, ничего, что говорило бы, что помещение жилое. Лишь запах недавно приготовленного печенья нарушал стерильность.
– Дарья Алексеевна.
– Жуковский, Андрей Андреевич.
Дарья Алексеевна провела его в комнату. Два желтых кресла, между ними столик. Напротив – телевизор. Желтый буфет. На стене часы с кукушкой, фотографии. Ни одной, где была бы Соловьева. Все мужчина и мальчик, иногда вместе с ними Дарья Алексеевна. Несколько лесных пейзажей.
Дарья Алексеевна принесла поднос с чашками, чайником, печеньем.
– Как кстати я испекла печенье, – улыбнулась и показала неестественно широкие зубы, от вида которых Жуковского взяла оторопь. – Угощайтесь.
Налив чаю в чашку, Жуковский отпил немного, попробовал печенье.
– Вкусно.
Кивнула.
– Так что вы хотели?
Он рассказал о том, как Аля Соловьева попала к ним с матерью и как недавно исчезла. Выслушала внимательно.
– Вы что-то знаете о том, где ваша дочь сейчас?
– Я даже не знала, что она жила… как вы говорите… в Медвежьих Холмах? А, Горах, да. Прошлой осенью приезжал парень с хвостиком, я и не думала, что молодые люди носят волосы как девушки. Он прибыл на машине – из тех, что взглянешь и страшно. Тоже ее спрашивал. Потом приезжал милый мальчик. Этот даже в дом не зашел.
– И вы не пытались узнать, где она?
– Нет, но я уверена, что с ней все в порядке. Я знаю это – и все.
Жуковский, отправивший в рот очередное печенье, замер, смутился – ему всегда делалось неловко за того, кто произносил подобные штучки.
– Ну да, говорят, материнское чутье…
– Нет, нет. – Она посмотрела в окно на снег, еще усилившийся. По двору бегала собака, валялась в снегу и, кажется, совсем ошалела от радости. – Не в этом дело. Не в чутье. Если тебе нетрудно, Андрей, расскажи об Алевтине немного. Что она делала в Медвежьих Горах, чем занималась. Даже в какой одежде ходила – мне все интересно.
Жуковскому не было это трудно. Он увлекся, говорил больше часа. Когда закончил, Дарья Алексеевна внимательно посмотрела на него.
– Хочешь еще чаю? Этот совсем остыл.
– Да, пожалуйста.
– А знаешь что – я тебя угощу настойкой. Я сама делаю. Хочешь?
Жуковский не возражал.
Дарья Алексеевна принесла рюмки и две бутылки – одну красную, другую зеленовато-бурую.
– Вот эта на вишнях, сладкая, а эта – на зеленых сосновых шишках, горькая, лесом пахнет. Какую будешь?
Жуковский выбрал сладкую, а Дарья Алексеевна на шишках. Серое платье, нога на ногу, тяжелый узел волос. Волосы натянуты волосок к волоску, а не так, как у дочери, – в вечном беспорядке. Шрам на щеке старый, но все еще заметный. В руке наполненная зеленоватой жидкостью рюмка. По краю рюмки ободок. Провела по нему пальцем. Потом выпила сразу всю. Жуковский попробовал вишневую – на языке остался вкус настоящей ягоды, и сразу будто откуда-то потянуло летом, нагретым на солнце вишневым деревом, руки и ноги налились теплом.
– А почему, – спросил Жуковский, – вы думаете, что с Алей все в порядке?
– Так сразу и не объяснишь. – Она помолчала немного. – Даже не знаю как… Видишь ли, Андрей, когда Алевтина была маленькая, нам пришлось с ней часто переезжать с места на место. Каждый раз, когда приходило время переезда, она рыдала, пыталась бить меня. Она была привязчива. Привязывалась к месту, детям, собакам, деревьям. Она не знала, что я не меньше ее хочу остаться, и даже не только остаться – бежать
– Ему навстречу?
– Да, но мне приходилось собирать вещи ради Алевтины. Увозить ее от опасности. Я позволила ей родиться и должна была оберегать ее.
Она прикоснулась к шее, провела по ней пальцами, сильно, так что полосы тут же покраснели.
– Мы ведь не понимаем, почему тот или иной человек вдруг заменяет нам все. Буквально все. – Она поставила недавно наполненную и недопитую рюмку, зеленоватая жидкость всколыхнулась. – Ведь так? Ведь ты понимаешь меня?
Жуковский опустил взгляд на идеальную скатерть с идеальными складками. От алкоголя ему показалось, что в комнате появилось еще одно измерение, которое каким-то неведомым образом связало все события, дало всему в мире удивительное в своей простоте объяснение, которое тем не менее невозможно было сформулировать, только почувствовать, так как понятий таких в языке не существует.
– Он был ужасный человек. Отец Алевтины. Для всех, но не для меня. Я любила его больше всех. И люблю до сих пор. Сейчас даже еще сильнее. Так бывает, – усмехнулась. – У любви нет никаких законов. Хоть у нее их нет. Просто в моем случае не нужно было заводить детей. Алевтину не нужно было заводить. Детей нельзя подвергать опасности. Вот мне и пришлось… пришлось поступать так, а потом и вовсе совершить нечто… Ради нее. Сейчас я об этом жалею. – Уставилась в окно на снег, он шел реже. – Но ничего не изменишь. – Дарья Алексеевна повернулась, дотронулась до Жуковского, ее рука оказалась горячей и сухой. – Я хочу сказать тебе вот что: не переживай за нее, Андрей. За Алевтину. Я заплатила за нее такую цену, что с ней ничего страшного не произойдет. Я это знаю. Просто знаю, и все.
Замолчала, глядя перед собой. Спина прямая, гордая осанка. Жуковский почувствовал себя неловко. Эта женщина – сумасшедшая?
– Я, наверное, пойду, – сказал он.
Она кивнула.
Он надел пальто, посмотрелся в зеркало, поправил шарф. Она все это время наблюдала за ним, потом, когда он уже коснулся двери, остановила:
– Погоди минутку.
Ушла и вскоре вернулась с коробкой, протянула:
– Отдай Алевтине, когда увидишь ее.
Коробка была от детской обуви, уже пожелтевшая.
– Я совсем не уверен, что увижу ее.
– Увидишь, – сказала уверенно. – Я стала ведьмой, вижу будущее. – Опять улыбнулась, показав широкие зубы. – А ко мне она как раз и не приедет. Я долго не могла решить, отдать ей это или нет. Ты, Андрей, уж сам реши, хорошо?
Углы у коробки были обиты, Жуковский потрогал их. Посередине коробка была тщательно обмотана скотчем.
– Если я узнаю что-то об Алевтине, позвонить вам, написать?
– Не нужно. Правда, не беспокойся.
Накинула шаль и вышла проводить. До калитки не пошла. «Просто захлопни». Позвала собаку, та подбежала и послушно села у ее ног. Собака уже истоптала весь свежий покров снега, но все-таки нашлось место и для следов от рифленых подошв Жуковского. Закрыв калитку, он, не зная, что делать, помахал этой странной женщине. Она помахала в ответ. Жуковский пошел по улице, прижимая коробку. Наверняка в коробке какая-нибудь ерунда. Крыша у матери Соловьевой явно поехала. Может, выбросить коробку в мусорный бак? Жуковский как раз проходил мимо. Ну ладно, сперва глянет, что там, а потом решит. Попозже. А сейчас он хотел успеть до отъезда взглянуть на краеведческий музей.
Коробку он открыл в поезде. Не сразу. Сперва заказал чай у проводницы, вытащил утренние ром-бабы из пакета. За окном проносились покрытые снегом равнины, синие в сгущающихся сумерках. Стекло стакана дребезжало о подстаканник. Жуковский тщательно размешал сахар, с аппетитом откусил ром-бабу. Напротив сидела молодая мамаша с презрительным взглядом и ее сынок с засохшими соплями под носом и даже на подбородке. Мальчик, забыв о своей пожарной машинке, открыв рот, следил, как Жуковский съел сперва одну ром-бабу, потом другую. Место рядом с Жуковским пустовало, там лежали сейчас его портфель и коробка. Напившись чаю, он вытащил из портфеля перочинный ножик, поставил коробку на колени. Занес нож над коробкой, задумался – а ведь будет видно, что коробка вскрыта. «Это непорядочно», – услыхал он голос с матери. «Снова закрою скотчем, только и всего», – мысленно ответил он ей. А кроме того, эта сумасшедшая женщина сказала ему решить, отдавать коробку Але или нет. А как он может решить, не зная, что внутри? К тому же вероятность, что он увидит девушку, была почти нулевой.
Жуковский принялся срезать скотч на боках коробки. Сопливый мальчик, не успев закрыть рот, наблюдал за новым представлением. Его мать, воспользовавшись случаем, клала ему в рот нарезанные заранее кусочки яблока и моркови. Волей-неволей мальчику приходилось их торопливо жевать и глотать, чтобы была возможность снова открыть рот. Разрезав все четыре полосы скотча, Жуковский положил нож на стол, взялся за крышку. Помедлил. А вдруг там деньги? Что тогда он будет делать? Или вдруг там… ну, молочные зубы, волосы, распашонки или еще какая-то дрянь в этом роде?
В коробке оказались бумаги. Ксерокопия выдержки из приговора Соловьеву Сергею Петровичу об осуждении его на пять лет за нанесение Соловьевой Дарье Алексеевне тяжких телесных повреждений. Пожелтевшая листовка (с дырочками от кнопок) о сбежавших опасных преступниках, три фотографии, одна из них обведена красным карандашом. Записка от руки на клочке школьной страницы из тетради в клетку. Нет, догадался Жуковский, это оторванный конец письма: «И помни не ты любовь моя, не наша маленькая сучька от меня не уйдете. Некуда не убегете. Я вас всюду на земном шаре найду. Вы мои, и навсегда будите моими. Скоро я к вам вернусь». Копия заявления от 1996 года о признании умершим гражданина Соловьева Сергея Петровича. Вырезанная заметка из газеты «В лесу неподалеку от села Воробьево обнаружен скелет мужчины, пролежавший в земле десять лет. Рядом был найден нож, а в кармане кольцо, завернутое в чудом сохранившийся листок настенного календаря с датой 9 августа 1992 года». На самом дне коробки лежала фотография, небольшая, черно-белая: мужчина, тот же самый, что и на листовке со сбежавшими преступниками, только тут с кудрявой растрепанной шевелюрой, красивая молодая женщина, в ней легко узнавалась та, в гостях у которой Жуковский побывал несколько часов назад, а между ними улыбающаяся маленькая девочка – Аля.
2006, десятые числа ноября, Ростов-на-Дону, Москва
Алеша сидел на скамейке на бульваре, вытянув ноги. Берцы на нем были новые, и он нет-нет да и поглядывал на них, любуясь. Похолодало, но здешняя листва еще держалась на деревьях, несмотря на порывистый и прохладный ветер, сквозь нее светило солнце. Алеша любил бывать в Ростове, и Ростов принимал его как родственника. Есть города, которые тебя оберегают, а есть такие, где каждый шаг – угроза твоей жизни или психике, где нужно всегда быть начеку. В Ростове Алеша мог расслабиться. Он прикрыл глаза, подставил веки южному остывающему свету. Стал слышнее перестук каблуков, шорох листьев, гонимых ветром по асфальту Пушкинской улицы, детские голоса, лай собак, взрывы смеха. Тень легла на его лицо, Алеша открыл глаза – перед ним стоял Духов. Длинное новое пальто в фиолетово-голубую клетку – ну а что, ему теперь все можно. Волосы почти отросли: такой топорщащийся подшерсток бывает месяца через два-три у вернувшихся из армии.
– Привет. – Алеша зевнул.
Духов сел рядом, запахло дорогой туалетной водой.
– Иван Арсеньевич интересуется твоими планами. – Алеша вытащил киндер, купленный в аэропорту. Снял обертку, она блеснула на холодном солнце. Пальцы уже подмерзли и не слушались.
– Передай, что скоро вернусь.
Выглядел Духов хоть и отдохнувшим, сытым женским вниманием, лаской, но казался озабоченным какой-то думой.
– Какого числа? – Алеша отломил шоколад, прожевал. – На следующей неделе начнутся мероприятия.
Духов не счел нужным отвечать. Быстро же люди превращаются в говнюков.
– Иван Арсеньевич надеется, что ты не подведешь его. Могу, если хочешь, помочь с билетами.
– Не понимаю вообще, зачем ты тут. – Духов поднялся.
– Иван Арсеньевич о тебе беспокоится. Не я же.
Духов что-то буркнул и направился дальше по бульвару.
– Погоди, – негромко окликнул его Алеша.
Обернулся. Экий франт все-таки сделался в этом пальто и волосах ежиком. Заважничал. Ну да это всегда в нем сидело.
– Он просил тебе кое-что передать.
Алеша вытащил из рюкзака конверт. В нем была фотография, где Алю держит под локоть рыжий толстяк и смотрит на нее похотливым взглядом. За ними вдалеке лес. Веселовский, художник, входивший в команду «Призрачного острова», сделал все как надо, как просил Константинович: убрал фотоаппарат, висевший на груди Али, стер старуху, лес приблизил. Поработал над лицами, теперь девушка выглядела испуганной, а рыхлый рыжий толстяк приобрел жесткую складку у губ, и во взгляде его, кроме страстности, появилось безумие, локоть девушки он теперь не придерживал, а грубо хватал. Алеша протянул конверт Духову. Тот взял, положил в карман пальто и быстро зашагал по бульвару, листья наперегонки ринулись за ним.
Алеша доел шоколад, глядя на удаляющуюся фигуру Духова, усмехнулся: а щенок-то обернулся волчонком. Ну ладно, всегда лучше так, чем наоборот. Вытащил из желтого пластмассового яйца игрушку. Принцесса. Такая у него была. Протянул девочке, скачущей рядом с матерью. Дел у Алеши до отлета было немного, самое приятное из них: сходить на Центральный рынок и купить вяленой и копченой рыбки – леща, рыбца, тарани, бабочку сома, толстолобика. Для Ивана Арсеньевича. Тот очень любит ростовскую рыбку. Но сперва надо кое-куда заглянуть. Он поднялся и пошел в сторону дома, где жили Духов и Аля. Он уже давно знал номер дома и квартиры, куда они сбежали.
Аля открыла дверь в шортах и маечке. Удивилась.
– Чего тебе?
– Макар дома?
– Ушел прогуляться.
– Я подожду?
Пожала плечами:
– Вряд ли он скоро вернется.
– Все равно немного подожду, – сказал Алеша и без приглашения вошел в квартиру. Разуваться не стал, направился на кухню, сел на стул. – Дай попить чего-нибудь.
Аля демонстративно налила в стакан воды из-под крана, протянула. Встала напротив. Если бы у него была сестра, то, наверное, такая. То есть он бы предпочел, чтобы она была такой.
– А у вас тут уютно. Когда возвращаетесь?
– Передай своему хозяину, что я все сделаю, чтобы Макар узнал, какой тот подлец.
– Уже пробовала? – спросил Алеша. – И как успехи?
– Вот что, Алеша… Я знаю, что ты пришел вынюхивать, оценить обстановку и доложить. Но я не собираюсь…
Алеша подвинул к себе рюкзак.
– Я хотел тебе кое-что передать.
Он открыл рюкзак, достал небольшой рулон.
– Что это?
– Недописанная картина, я так думаю.
Она взяла, развернула. На полотне было частично изображено молодое дерево, называлось, как Алеша уже выяснил, сейба. Листья – как ладонь с растопыренными пальцами. Под сейбой по мокрой траве бродила курица без прорисованного глаза и с зачатком недовоплотившегося хвоста.
– Прочитай, что написано на обороте.
Аля перевернула и прочитала вслух:
– Единственной подруге. Это вроде почерк Киры?
– Других ее подруг я не обнаружил.
– Она передала это мне? Но я не понимаю…
– Это африканский пейзаж. Говорю, потому что, может, так сразу и не поймешь. Прошлой осенью Тропик и Кира уехали в Африку. Она умерла там в первый же месяц от какой-то местной инфекции.
– Как это? – Аля уставилась на него. – Это шутка, что ли, ваша очередная? Очередной дебильный розыгрыш твоего хозяина?
– Могу дать адрес, где она жила в Африке, – съезди, если хочешь, проверь. Впрочем, можешь просто в посольстве узнать.
– А Тропик?
– Пропал. Никто не знает, где он.
Девушка села на стул, разглядывая картину. Минута, вторая, третья.
– Ладно, я пойду, – сказал Алеша.
Подняла взгляд и вдруг вскочила, налетела, начала бить, хлестать Алешу по голове, щекам, ушам, груди. Больно, звонко.
– Да что же вы творите с людьми! Какое имеете право!
Ее колотило, губы и веки дрожали. Алеша никогда бы не подумал, что девушка такого склада, как Аля, может впасть в истерику. Она виделась ему немного солдатом, как он сам. Способность к самопожертвованию ради чего-то большего, чем ты, – на это немногие способны. Он не сопротивлялся, не отклонялся, дал ей возможность выпустить пар. Потом схватил за запястья и держал так некоторое время. Она продолжала кричать и извиваться, а потом ослабла.
– Все? Успокоилась? – Он отпустил руки и пошел к двери.
– Твой хозяин… Зачем он обманул меня? Почему не рассказал об уговоре Макару, как обещал?
– А не надо было вот так в лоб – прилюдно, без подготовки. Ты не оставила Ивану Арсеньевичу выбора.
В целом Алеша не считал, что это был обман, вышло все по-честному: блаженный Макарка роль получил, парочка снова вместе. Ну а нюансы – это всегда нюансы. Он вышел за порог и стал закрывать дверь.
– Пока, увидимся, надеюсь, еще когда-нибудь.
Аля захлопнула дверь, пнула ее со всей силы с той стороны, еще раз и еще.
Ну и отлично. Злость всегда помогает, кто бы что ни говорил. А Константинович ему больше не хозяин. Эта поездка последняя. Режиссер уволил Алешу за проделку с документами Петли. За самодеятельность. Два месяца дал на то, чтобы Алеша подыскал себе место. Алеша считает, что поступил правильно. Он бы и сейчас так сделал. Надо было вообще в лицо плеснуть этому рыжему клоуну, о котором он узнал все вплоть до цвета трусов, лежащих в среднем ящике комода в грязной маленькой питерской квартире на проспекте Королева, вплоть до нечистого унитаза и обрызганной мочой треснутой плитки на стене туалета, вплоть до постыдной страсти к «Зиме в Дугино», репродукции которой Петля исправно покупал, вешал над столом, чуть не молился и не мастурбировал на нее, а потом сжигал в эмалированной кастрюльке на спиртовке, специально, по-видимому, купленной для такого случая. Что он делал с пеплом, Алеша, правда, не узнал, – может, и съедал. После ритуального сжигания картины Петля покупал новую, точно такую же репродукцию, движение «За чистое искусство» исправно их поставляло на арт-точки, – настоящим маньякам такое и не снилось. В августе этот клоун добыл-таки компромат на Ивана Арсеньевича и носил его с собой в папке, наслаждаясь властью, видимо. Алеша спас Ивана Арсеньевича от постыдного процесса и вполне возможного тюремного заключения на год-два. Выполнил свой долг, совесть его чиста. Еще не знал, куда ему дальше податься. Может, вернется в армию. Похоже, там его место.
После ухода Алеши Аля раскатала на полу недописанный африканский пейзаж. Сев на колени, всмотрелась в него. Невзрачное деревце, листья-растопырки. Недовоплощенная курица ходит и клюет что-то гипотетическое с гипотетической поверхности: земли, травы? Почему эту картину Кира посвятила единственной подруге? Аля вовсе не была уверена, что под единственной подругой подразумевалась она. Кира не успела доделать на полотне немного. Писала, получается, уже больная. Беременная. В чужой стране. Сражаясь с незнакомой болезнью. Аля поднялась, взяла открытую бутылку вина, снова села перед картиной. Отпила из горлышка.
А ребенок? Значит, и он тоже?! Аля отпила за раз почти полбутылки – наглоталась вина, как утопающий воды. Реальность зарябила, поддалась, смягчилась. А Тропик! Милый Тропик! У Али задрожали руки. Да что же это такое! Едва видя сквозь слезы, она провела ладонью по картине, ощутила струпья краски. Чужое африканское дерево. Кира попыталась передать его с любовью, как это делала с русскими березами и ивами. Аля замерла, вспомнив «Зиму в Дугино». Могла ли… Нет, это слишком невероятно, безумно! Но кто-то же написал эту чертову картину. Репродукции, которые продавались теперь повсюду, подписывали: «Неизвестный художник»… Но не Кира же! А почему бы и нет? Алеша наверняка знает, кто автор, но ни за что не скажет.
Поджидая Духова, Аля сидит на полу в прихожей – в углу напротив входной двери. В руке новая початая бутылка вина.
– Это все из-за твоего режиссера, – говорит она, когда Макар открывает дверь и заходит. Часы на стене, освещенные уже вечерним ростовским солнцем, показывают половину пятого. – Она умерла из-за него.
– Кто?
– Кира.
Похоже, он не понимает, о ком речь.
– Девушка Тропика.
– А.
Разувается, снимает пальто. Она ждет, когда он спросит: а что с ней случилось? Заготовила обвинительную речь. Но он не спрашивает. Проходит в ванную, долго моет руки при открытой двери, не включая свет. Аля кричит ему:
– Кира подхватила инфекцию в Африке, куда из-за твоего Константиновича они с Тропиком вынуждены были скрыться. Умерла, и ребенок в ней тоже. Что – и этому ты тоже не веришь?
Он выходит, вытирая лицо полотенцем.
– Чему?
– Что из-за игрушек твоего Константиновича Кира погибла.
– А при чем здесь он, Аля? Иван Арсеньевич только хотел, чтобы люди задумались, что такое настоящее искусство.
Аля смеется, пьяно, презрительно.
– И уехали они не из-за него. – В голосе Макара звенит зло рассыпавшимися монетами, он разозлился, по-настоящему разозлился, в первый раз с тех пор, как они опять были вместе. – Они уехали из-за Юдиных. Твой Тропик, между прочим, та еще проныра, хорошо спелся с братьями, захотел легких денежек заработать. Ну и вообще – они могли просто в гости поехать, там ведь жил отец твоего Тропика, и случилось бы то же самое.
– Константинович втянул его в это, и не отрицай! – Она ударяет донышком бутылки о пол, и красные брызги веером навсегда ложатся на светлые обои съемной квартиры. – И почему ты всегда его защищаешь? Он творит ужасные вещи. Что он сделал со мной? А с тобой? Тебе вот… – Она скажет сейчас это наконец вслух. – Тебе вот… Неужели тебя совсем не задевает то, как он поступил с тобой? Обманул? Тебя, твое доверие! Управлял тобой, как марионеткой! Намеренно заставил мучиться, использовал твою кровь, рану для своих корыстных целей, для своей киношки!
Макар подходит, Але кажется – сейчас ударит ее. Но он садится рядом на пол и обнимает. От него и полотенца, лежавшего на коленях, пахнет яблочным мылом.
– Мы справимся, – шепчет он ей в ухо. – Что скажешь, если я возьму билеты в Москву на послезавтра?
– Да хоть на сегодня.
– Сразу снимем квартиру. Иван Арсеньевич сказал, что подыщет тебе работу в кинокомпании…
Аля поднимается и, ничего не говоря, идет в комнату, захлопывает за собой дверь, задвигает защелку.
– Алька. – Духов дергает ручку, стучит. – Ну что опять не так? Открой дверь, не дури.
Он еще увещевает ее, потом все стихает. Проходит немного времени, и Аля слышит, как лязгает петлями, а потом и захлопывается входная дверь.
Возвращается Духов к утру. Не включая свет, в ботинках, пальто падает на кровать. Аля протягивает руку и дотрагивается до него.
– Я должна тебе кое-что сказать. – Она садится.
– Погоди. – Он тоже садится. – Сперва я скажу.
Почему-то они говорят шепотом. Глаза обоих блестят в темноте.
– Если хочешь, – говорит Духов, – мы уедем. В любое место, какое выберешь. Начнем новую, совсем другую жизнь.
– Ты шутишь?
– Денег, которые мне заплатили и еще доплатят за съемки, нам на первое время хватит.
– И что мы будем делать?
– Найдем работу, будем жить.
– А что, – Аля весело вскидывает голову, – театр почти везде есть…
– Нет, нет, – восклицает Духов, вскакивает и принимается ходить по комнате. – Не театр! Не кино! Что-нибудь совсем другое. Я ведь еще могу попробовать что-то новое.
– А ты хочешь этого? – Аля, заволновавшись, тоже встает.
– В этом что-то есть… я не знаю. Что-то волнующее. Манящее. Чем я больше думаю об этом, тем больше увлекаюсь. Изменить все напрочь, переписать, стать кем-то другим, а? В общем, я готов, если ты хочешь. Что скажешь?
Она подходит к нему и, задрав голову, всматривается в его лицо. Предрассветный воздух вздрагивает от щекотки – это солнце протянуло красное щупальце. Духов наклоняется и целует ее. Целуются долго, потом обоим делается смешно, и они принимаются смеяться, толкать друг друга. И вдруг оказывается, что все встало на свои места, сошлось: пуговицы застегнулись, платье натянулось, пример сошелся с ответом. И словно по волшебству, вернулась прежняя безусловная близость. Без всяких недомолвок, подозрений, обид.
– А куда поедем? – спрашивает Аля.
– Куда захочешь.
– Сейчас, погоди. – Она включает напольную лампу, рассвет только начинается, и еще все зыбко, нечетко. – Тут прежние жильцы оставили автомобильную карту. Иди сюда.
Усаживаются под лампу. Духов все так же в пальто и ботинках, а Аля в одном белье. Она листает страницы.
– Мне хочется куда-нибудь далеко. А тебе?
– Хорошо бы там были горы.
– Горы?
– Да, если ты не против.
– Прямо около дома?
– Ну, необязательно.
– А мне лишь бы дом был не в лесу, а остальное неважно. Ну, и еще водоем какой-нибудь, где можно плавать.
Около часа они подбирают варианты, устают, вытягиваются на полу. Восходит солнце.
– А что, если на Камчатку? – Аля привстает на локте.
– Камчатку? Там горы, вулканы.
– И Тихий океан.
– Он холодный наверняка в тех широтах.
– Ну, бассейны везде есть. Так что скажешь?
– Я за.
– Правда?
Духов берет ее руку и кладет себе на лицо, прячась от резкого утреннего солнца. Потом снова смотрит на нее, тоже привстает.
– Поехали за билетами?
– Прямо сейчас? – Несмотря на бессонную ночь, Аля чувствует себя необычно бодро.
– А чего тянуть?
– Но билеты туда стоят, наверное, целое состояние.
– Мы богаты, ты забыла? Поехали. Только сперва зайдем в кафе на углу позавтракать. Я со вчерашнего утра ничего не ел.
На завтрак они берут блинчики, тающий на солнце абрикосовый джем, черный кофе и кусочки дыни. Кафе пустое, будто работает персонально для них. На официантке надето казачье распашное платье (Аля уже знает, что оно называется кубелек), на узле туго стянутых, густых темных волос красуется расшитая шлычка, на ногах – сапожки, она стоит, прижавшись к декоративной изгороди с подсолнухами и горшками, и зевает, изредка поглядывая в сотовый телефон. На солнечном квадрате на полу спит, свернувшись, белая кошка. Как же хорошо сидеть напротив друг друга за столом, накрытым вышитой скатертью, и наперебой обсуждать планы на жизнь в новом, еще совершенно незнакомом городе (или пригороде, там посмотрят), который совсем скоро станет их судьбой. Где-то там уже существуют улицы, магазины, берег океана и даже стулья, чайник и чашки, которые скоро будут принадлежать им. Оба ощущают, как с треском ломают казавшиеся незыблемыми законы, цепи, и как же это весело, невозможно, безумно весело! Аля, презрев все правила, кладет Духову ноги на колени. Они всесильны! Изменить судьбу – на это мало кто решается. А это, оказывается, так просто! Так удивительно просто, что даже не верится.
Когда официантка приносит второй кофейник, они расплачиваются, но пить передумывают – обоим не терпится двинуться дальше, за билетами. Когда идут по улице, Духов, как в прежние времена, забегает перед Алей и изображает то столяра, то учительницу, а то священника, тех, кем они станут там, в ждущем их городе, а еще старика и старушку, в которых со временем превратятся. Духов в ударе, Аля смеется.
Билетная касса в городе еще закрыта. Ждать не хочется, они ловят такси и едут в аэропорт. Ближайший рейс в Петропавловск оказывается через два дня с пересадкой в Москве. В Шереметьево нужно будет провести час. Час в Москве они перетерпят. Справятся. Получив билеты, Духов кладет их в нагрудный карман пальто. Отходят от кассы, взявшись за руки. «Мы похожи на преступников, – думает Аля, – преступников, совершивших что-то немыслимое». Так же как преступники, они опьянены собственной смелостью и тем, как, оказывается, все это очень легко сделать. Судьба, судьба, да нет никакой судьбы! Есть только тупое смирение, и лень, и страх, и больше ничего. Она хихикает. Духов вопросительно глядит на нее. Она объясняет. Он говорит, что чувствует нечто подобное. И еще кое-что.
– Ты свободная птичка и так, а я рву нити, связи, выбираюсь в свободное плавание. У меня это вроде побега из тюрьмы, освобождения! Каким же я был до сегодняшнего дня дураком, ребенком.
– Послушай, помнишь тот автограф, который ты мне дал в вечер нашей первой встречи?
– Автограф? И что я тебе написал?
– Экхарт сказал: «Кто хочет стать тем, чем он должен быть, тот должен перестать быть тем, что он есть». Что ты тогда имел в виду?
– Не помню этого. Наверное, та фраза чем-то зацепила меня. Пойдем-ка, выпьем что-нибудь.
Они направляются в сторону кафешек.
– А я вот до сих пор пытаюсь ее разгадать, – говорит Аля. – И, кажется, сейчас вот-вот пойму.
Духов заказывает шампанское. Конечно! Вот что нужно им, чтобы немножко, самую малость, успокоиться, замедлиться. Круглый столик, два бокала с пузырьками. И лица близко-близко. Реальность и правда сразу замедляется. Будто со стороны они наблюдают, как суетятся другие люди, взлетают самолеты, бегают, размахивая руками, встречающие.
Выпив шампанское, решают ехать назад в город. Планируют ненадолго зайти домой, помыться, переодеться, а потом отправиться по магазинам купить что-нибудь в поездку. Но, вымывшись вдвоем в ванной, падают на кровать и мгновенно засыпают. Спят долго, крепко, сладко. Когда просыпаются к вечеру, становится ясно, что по магазинам ходить поздно. Но ничего, есть еще завтрашний день. Оба чувствуют удивительное спокойствие. Ощущения их синхронизировались, будто они и правда сделались на этот день одним человеком. Аля варит кофе. Они пьют его долго, с церемониями, на этот раз под заходящим солнцем. За маленьким переносным столиком, который Духов подвинул к дивану. Кружевная салфетка, металлический кофейник, дымчатые стеклянные чашки. Никуда не хочется спешить. Никуда не хочется идти. Хочется просто сидеть рядом друг с другом и предвосхищать удивительную жизнь, которая вот-вот наступит.
2006, 15 ноября, Ростов-на-Дону, Москва
Утром едут в аэропорт. Таксист – у него абсолютно лысая голова – крутит радио в поисках песни. Город пуст, Аля и Духов, как заговорщики, держатся за руки, прощаются с ростовскими улицами. Таксист останавливает выбор на «Стильном оранжевом галстуке» Сюткина.
Духов начинает подпевать, его лицо светится, как у мальчика в церкви. Аля со смехом толкает его локтем. Он смотрит на нее, начинает петь громче, голос у него хороший, сильный. Кивает – ну давай, чего ты, подпевай. И Аля присоединяется, тихо, едва шевелит губами. Лысый таксист с радостью подхватывает:
И эти несколько минут, когда они едут по утреннему Ростову и поют, навсегда врезаются ей в память.
Вот уже виднеется здание аэропорта и взлетающие самолеты. Музыкальную передачу прерывают новости: «В Москве снизилась заболеваемость гриппом. Генпрокуратуру обязали повторно рассмотреть прошение о реабилитации царской семьи. Путин и Буш проведут часовую встречу за обеденным столом в аэропорту Внуково». Аля зевает: ночью совсем не спали. «На известного режиссера Ивана Константиновича совершено нападение – он доставлен в больницу с травмой глаза, сломанным ребром и многочисленными ушибами. Ночью режиссеру была проведена операция на глазу, которая, по словам оперировавшего хирурга, прошла успешно».
Машина подъезжает к аэропорту, таксист глушит двигатель. Макар отдает деньги. Все трое выходят. Таксист открывает багажник и помогает вынуть вещи.
– Счастливо вам, ребятки. Привет Камчатке, – поняв, что сказал в рифму, улыбается.
Заходят в аэропорт, не говорят друг другу ни слова. В очереди на регистрацию Аля принимается смеяться – громко, захлебываясь, сама замечая, как смех стремительно переходит в истерику. На нее смотрят, но она понимает, что не может остановиться. Смех вырывается с бульканьем, хрипом, сипом.
– Перестань! – Духов стискивает ей руку.
Но она не может перестать, это не в ее власти, уже больно животу, и с трудом удается делать вдох.
– Хватит. – Макар разворачивает ее к себе, крепко прижимает, закрывает ладонью рот, удерживает взглядом взгляд. Аля несколько раз судорожно вздыхает, захлебывается в смехе и слезах, снова вздыхает, цепляясь за его расширившиеся зрачки, и затихает.
Проходят регистрацию, все так же молча сдают багаж. На пункте досмотра Духов снимает с себя ремень, часы, вынимает из кармана пальто связку ключей. От московской квартиры? Не выбросил, значит. Кладет все это на специальный поддон. Аля снимает с руки часы – точно такие же, как у Духова: купили в Ростове, сразу в магазине застегнули на руках друг друга и, хихикая, поклялись носить до смерти. Золотистый металл отражает сейчас блеск неприятно яркого электрического света. Положив часы на тот же поддон, Аля проходит сквозь рамки, оборачивается к Духову, идущему следом:
– Ты же не поведешься? Он просто смеется нам в лицо.
– Аля, ради бога… – Духов забирает рюкзак и дамскую сумочку с ленты, берет Алю под локоть и уводит из-под подозрительных взглядов сотрудников безопасности.
– Но ты понимаешь, что он это специально?
– Что – это? Травму глаза, сломанное ребро? Многочисленные ушибы?
– По радио можно что угодно сказать. Господи, он даже не постарался придать своему представлению убедительности.
– Какой смысл хирургу и больнице врать?
– Ну, не знаю. Значит, твой Иван Арсеньевич специально заказал себя. Не понимаю только, как он узнал, мы только позавчера решили…
Духов останавливает ее, сжав запястья, смотрит в упор:
– Да что с тобой такое?
Отпускает ее руки, поворачивается и, широко шагая, направляется к выходу на посадку. Аля нагоняет его, идет рядом, едва поспевая.
– Так ты все-таки поверил?
Не отвечает. Объявляют их рейс. Вот они уже в самолете, а он по-прежнему молчит. Над их головами прибывающие пассажиры запихивают сумки, хлопают шторками. Малыш на сиденье впереди стучит ладошкой по окну. Сзади супружеская пара толстяков все никак не втиснется в узкие кресла. Самолет быстро заполняется.
– Значит, ты и в самом деле поверил… – Аля сглатывает, голос предательски срывается. – И что, побежишь к своему режиссеру, как только приземлимся в Шереметьево?
Макар отвечает не сразу. Откидывает голову на кресло, закрывает на миг глаза, потом открывает. Актерская пауза. Чего-чего, а играть он в самом деле выучился.
– Мы летим на Камчатку. Я принял решение и не собираюсь от него отступать. А ты?
– Ну конечно. – Але сразу становится стыдно.
– Но ты не можешь, ты не должна говорить такие вещи.
– Да, прости, даже не знаю, что на меня нашло. – Напряжение резко спадает, изображение салона самолета расфокусируется, под коленями расплывается слабость.
Аля прислоняется к Духову, он обнимает ее. Они примирительно целуются. Правильный порядок вещей, как говорила ее мать, снова восстановлен. Мать. Ну, конечно. Духов поддерживает связь с матерью. Та в расстроенных чувствах после смерти отца, говорил он. Наверняка сказал ей про Камчатку, чтобы не волновалась. Вряд ли Вере это понравилось, побежала к Константиновичу, бросилась в ноги – спаси, батюшка… «А ты хоть понимаешь, – произносит внутри нее голос Константиновича, – от чего Макарий ради тебя отказывается?» – «Не ради меня, а ради себя». В ответ – хохот Константиновича. Так бы и убила мерзкого старикашку. Может, это все-таки правда, что его избили. Тех, с кем он поигрался, как с Алей, тьма. Она и сама бы с удовольствием выбила режиссеру глаз и переломала все ребра.
– Может, это и правда, – говорит она вслух.
– Что?
– Что Константинович в больнице.
– Из Шереметьево позвоню ему. Узнаю, как он.
Самолет взлетает, набирает высоту, в окне появляются белые, будто искусственные облака. На вид они плотные, упругие, так и хочется пройтись по ним, попрыгать, потанцевать, почувствовать, как они станут отпружинивать. А может, облака будут крошиться, как пенопласт? Да что это с ее головой сегодня? Мысли будто не ее. Наверное, это из-за начинающихся месячных, утром Аля обнаружила несколько капель крови на белье. Как всегда, явились некстати – могли бы и подождать, пока она окажется на Камчатке. Она окликает проходящую мимо стюардессу. Хочется шампанского, но, скосив взгляд на крепко сжатые в замок руки Макара, Аля передумывает и заказывает белое вино.
– А вам? – стюардесса с улыбкой поворачивается к Макару.
– Ничего. Нет, дайте стакан воды.
В Москву прибывают в одиннадцатом часу. Еле находят место в зоне вылета.
– Пойду посмотрю книжки в киоске, – говорит Аля.
Киоск оказывается закрыт на пятиминутный перерыв. Рядом кофейня. Аля идет туда.
– Два капучино, пожалуйста.
Получив напитки, садится за столик так, чтобы видеть Макара. Телефонная трубка, разумеется, уже у его уха. Наклонился вперед, уперся локтями в колени, полы пальто в фиолетово-голубую клетку касаются ботинок. Что-то быстро говорит. Аля отпивает кофе – горько, добавляет сахар, размешивает пластмассовой ложечкой. Стакан с кофе Духова закрывает крышкой. Главное – улететь отсюда. Она смотрит на часы на руке – до начала посадки еще больше часа. За панорамным окном самолеты будто висят в пасмурном воздухе, расползаются в серости. В Москве холодно. И люди одеты в зимнее, теплое. Да, главное – улететь. Там Константинович их не достанет. Ой ли? Ну ладно – Константинович не отступится. Но и Духов упертый – он тоже не отступит от принятого решения. Они и в самом деле начнут все сначала, вычеркнут прошлое. Они смогут, она уверена.
Хорошее настроение возвращается, Аля покачивает ногой. Напевает про себя «Оранжевый галстук». Любуется Макаром. Все-таки за последний год он стал очень красив, и эти короткие волосы так идут ему. Ей стыдно, что засомневалась в нем утром. Нет, Макар не из тех, кто меняет решение. Если он что-то решил – значит, решил. Только сейчас Аля вдруг понимает, что он не только внешне похож на своего отца. В нем такой же стержень, как у Виктора, – не переломить. И все эти годы ожидания роли… Она отпивает кофе. Киоск с книжками наконец открылся. Аля оставляет на стуле пальто, чтобы место не заняли, подходит к киоску. Не торопясь, осматривает скудный ассортимент – ни одна из книжек не привлекает ее. Перебирает ретрооткрытки с видами городов, обнаруживает открытку с Ростовом – дама переходит трамвайные пути. В верхнем правом углу надпись: «Ростовъ на/Дону. – Rostoff s/Don. Садовая улица». Конечно, это не оригинал, копия с него. Улица на снимке многолюдна, но ни одного лица не разобрать; издалека на даму движется какое-то пятно, похоже, трамвай. Дама спешит, шаг широк, длинная юбка почти натянулась на ноге. «Я возьму вот эту», – говорит Аля продавцу, расплачивается.
Идет на прежнее место, пальто все так же лежит на стуле. Кофе еле теплый. А Макар все разговаривает. Она начинает отбивать пальцами ритм по столешнице. Все тот же «Оранжевый галстук». Засел вот, прокручивается снова и снова. Скоро объявят посадку. Голова немного побаливает – наверное, дорога слишком долгая, а кофе слишком крепкий. Нет, вспоминает Аля, боль появилась еще утром, даже, постойте-ка, еще вчера днем, когда покупали дорожную сумку. Выкатили ее из ряда остальных, принялись придирчиво осматривать нутро, отделения, кармашки, щелкали молниями, проверяли клейкость липучек, дурачились, разыгрывая придирчивых покупателей перед заволновавшимся продавцом: сумка была одна из самых дорогих. Аля открыла кармашек, помеченный пятном солнца, и обнаружила в нем дохлую муху. Бог знает, как она там оказалась. Ладно бы таракан или клоп, но муха? Это обстоятельство вызвало у Али и Макара взрыв смеха, поддержанный нервным смешком продавца. Потом они еще полдня сочиняли истории про эту муху. Сумку, конечно, купили, они это сразу решили, просто дурачились. Клетчатую красавицу наверняка грузят в эти минуты в багажное отделение самолета. Так вот боль появилась в тот момент, когда Аля расстегивала молнию на кармашке, за пару секунд до того, как обнаружить дохлую муху. Сперва это была даже не столько боль, сколько… смутное беспокойство, что ли.
А сейчас боль усилилась, определилась, стала осязаемой. Будто опять же муха с противным жужжанием сначала лишь изредка пролетала мимо, а теперь зачастила и вот уже касается виска, бьется в него и отлетает, промежутки времени между этими действами все укорачиваются. Аля находит взглядом Духова. Тот продолжает разговаривать по телефону, ходит взад-вперед между рядами кресел, заполненных ожидающими рейс пассажирами. Беседа длится больше двадцати минут. Неужели все это время они обсуждают здоровье Константиновича и произошедшее (якобы) нападение? Или Макар не выдержал и признался, что он и Аля улетают на Камчатку?
Она вскакивает, пытается разглядеть его лицо. Похоже, что это так! Макар выглядит еще озабоченнее, чем весь полет сюда. И явно оправдывается. Но какого черта он проболтался? Они договорились, что не скажут пока никому ни слова! К тому же, выраженное обычными словами, это решение звучит по-детски, потому что никому кроме них не известна вся ужасная его подоплека. Ее охватывает злость, она даже не замечает, как пальцы сжались в кулаки. В упор глядит на Макара, почти не мигая, вызывая – как медиумы духа – ответный взгляд. И дожидается: развернувшись и идя в обратном направлении, он останавливает на ней блуждающий взгляд, сперва бессмысленный, будто близорукий, – стекло кофейни, за которым она стоит, все-таки искажает, – но вот узнал, растянул губы в улыбке. Лицо напряжено, озабочено. Поднимает руку ладонью верх – сейчас, прости. Разворачивается, бредет теперь вдоль окна, обходя расположившуюся на полу компанию громогласных подростков с одинаковыми рюкзаками.
Аля садится, отхлебывает остывший кофе. Что она может, в конце концов, сделать? К тому же старикашка наверняка и так все знает. Скорее бы уже объявили о посадке. Она берет купленную в киоске открытку и принимается ее разглядывать. На даме темная юбка, белая блуза, белая шляпа. Ой, Аля подносит открытку ближе к глазам: похоже, что дама повернулась и смотрит в кадр, только лица совсем не разобрать. А это кто? Только сейчас она заметила, что рядом с дамой шагает мужчина, весь в белом, спутница почти полностью закрывает его. Или это все-таки фигура дамы так расплывается на снимке? Аля внезапно вздрагивает: а что, если Константинович и в самом деле только сейчас узнал от Макара, что его дорогой мальчик сбегает? Старикан не постесняется разыграть любые карты. Любые! «Макар у нас почти блаженный, ты же знаешь». Она опять вскакивает – надо прекратить их разговор, забрать телефон. Аля выискивает Духова, но его нигде не видно.
Возле выхода на посадку собралось уже много людей, все места на креслах заняты. Она глядит по сторонам – Макара нет. Куда же он делся? Вот она идиотка, нельзя было позволять ему сейчас звонить, не надо было оставлять один на один с этим монстром. Константинович обманет, вынудит остаться, использует какой-нибудь подлый предлог. Мерзкий старикашка обожает разыгрывать дешевые мелодрамы. Господи, да он способен и на то, чтобы задержать вылет! Позвонить и заявить о бомбе. Аля сжимает пальцы, по детской привычке засунув большой палец под все остальные. Как сторожевой смотрит по сторонам, выискивая Духова. Его по-прежнему нигде нет. Сердце учащенно бьется, изображение рябит, люди будто то выпрыгивают из поглощающей темноты, то снова растворяются в ней. А что, если старикашка организовал похищение Духова?! Или соврал таможенникам бог знает что, лишь бы те задержали дорогого мальчика. Теперь Аля никогда его больше не увидит, а саму ее, едва она выйдет на улицу, собьет уже поджидающая машина.
Да вот же он, Макар, прямо тут, смотрит на нее сквозь стекло кофейни, улыбается, заметив, что она наконец обнаружила его. Он в джинсах и рубашке, пальто перекинуто через руку темной подкладкой вверх. Трубка по-прежнему у уха, лицо расслабилось. Спокоен. Похоже, все как-то уладилось. Растерявшись, она изображает поцелуй. Он отвечает таким же гипотетическим поцелуем. Аля показывает на часы на руке, потом – на самолеты. Он кивает, свободная рука частит успокаивающими жестами – сейчас, сейчас, я помню, что скоро посадка, раскрывает пальцы на ладони – пять минут. Аля выдыхает, ставит стакан на стол, садится.
Боль в голове снова дает о себе знать. Аля прикрывает глаза, прикасается к виску. Нет, это не боль. Это неприятная мысль пытается выбраться из подсознания. Аля отчаянно пихает ее назад – уходи. А мысль упряма, точно мячик, – его топят, а он выпрыгивает назад каждый раз с еще большей силой. Именно эта мысль появилась вчера, когда Аля открывала молнию на клетчатой сумке.
Ну хватит, это не смешно. И в конце концов, это его затея. Он сам предложил уехать, она только поддержала его. «Но ты же понимаешь, что по большому счету дело в тебе». – «Вовсе нет, это его решение». И он свободен, как и она, как и любой человек. А если бы Репин, или тот же Грабарь, или, как ее, Кшесинская решили бросить свои занятия и стать садоводом или учителем пения? Если бы кто-то увел такого человека с предначертанного пути? Может, сам несостоявшийся гений в итоге прожил бы действительно более счастливую спокойную жизнь, но что бы потеряли мы все? Возможно, если брать во внимание все громкие имена в искусстве, мир был бы сейчас куда более страшен и жесток, не случись этим людям выполнить свою задачу.
Ну так то Репин. Фильм с Духовым только выходит, и никто не знает, получилось или нет. О нет, ты знаешь. Старикашка уже назначил ему роль в новом фильме. Это просто недосып. Вот-вот объявят посадку. Аля, пытаясь отвлечься, в который раз рассматривает открытку, никак не разобрать – одна таки дама или рядом шагает спутник в белом. Нужна лупа, чтобы разглядеть. Духов меж тем с прижатым к уху телефоном бродит у окна. Там, снаружи, начался дождь со снегом, самолетов почти не видно. Духов опять надел пальто, пуговицы расстегнуты, непрестанно жестикулирует; поднимает что-то блестящее с пола – кажется, это крышка от бутылки или пуговица, слушает ответ из трубки, подбрасывает находку. Что-то недолго говорит в трубку, снова слушает. Все-таки похоже, что он объясняется. Ну и ладно. Аля теперь уверена в том, что он не отступит. Судя по всему, старикана объяснения Макара не убеждают. И не могут. А не думаешь ли ты, что Духов пытается убедить не режиссера, а себя? А? Представь, что ты сейчас подходишь к Макару и говоришь: давай останемся. Будет ли он особенно настаивать на своем, как ты считаешь, решении? Как думаешь?
Аля открывает пластмассовую крышку со стакана Макара и залпом выпивает его кофе – холодный, горький, противный. Как собеседник в ее голове. Она трясет головой, прогоняя его – точнее,
В сущности, только ради Али он решился уехать. И это настоящая жертва в отличие от фальшивой Алиной. Ее-то прошлогодняя жертва, едва стерлась халтурная позолота из мифов и сказаний, обернулась предательством. Макар же собирается отказаться от того, о чем мечтал всю сознательную жизнь и к чему впервые так близко подошел. А не совершает ли Аля сейчас снова предательство? Эта мысль, не приходившая до сих пор в голову, поражает ее.
Допустим, она отступит, но что потом? Что будет дальше? Так или иначе с Духовым, а значит, и с ней будет всегда рядом Константинович. А это невозможно. Исключено. Тело Али затрясло при одной только мысли об этом. «Значит, – хохотнул ей в ухо Константинович, – ты проиграла, ребенок, шах тебе и мат».
Аля делает усилие и пытается посмотреть на Макара не как на своего любовника, а как на персону, за которой толпятся предназначенные роли. Видит кинотеатры и полные залы зрителей. Афиши на ветру. Пачки писем вроде тех, что ей как-то раз показывал Алеша. Из воздуха материализуется женщина, которая переодевалась у умывальника после «Семьи в поезде». Ее лицо наплывает, открывает крашеный рот и кричит: «Этот фильм про меня – понятно?! Понятно тебе?» А вот Духов на сцене, старше, чем сейчас. Отвечает на вопросы с видом человека, понимающего, что он находится там, где и должен быть. Сидит на стуле, высвечен рампой из полумрака. Ему хлопают. Он поднимает голову и вглядывается оттуда в этот ноябрьский день в Шереметьево.
Еще не поздно. Аля переворачивает открытку, достает из сумки ручку и пишет: «Люблю тебя. И всегда буду любить». Подумав, приписывает: «Не могу лишить тебя того, к чему ты так долго стремился. Это стало бы подлостью, еще одним предательством». Аля подходит к бариста, просит сделать свежий кофе и отнести вместе с запиской вон тому парню в фиолетово-голубом пальто в клетку. В таком пальто тут никого больше нет, не ошибешься.
– И между прочим, – добавляет она, – этот парень – актер и вот-вот станет очень известным.
– Правда? – бариста оживляется.
Она кладет деньги на стойку, говорит, что сдачи не надо.
– Хорошо, две минуты, – кивает тот.
В этот момент объявляют посадку.
Аля идет в сторону туалетов, заходит в кабинку, запирается, опускает пластмассовую крышку. Садится, снимает с руки часы, гладит их, кладет на колени. Надевает наушники и включает на полную громкость музыку в плеере. Время от времени смотрит сквозь слезы на часы. 11:23, 11:31, 11:47, 12:19, 13:15, 14:30, 15:25.
Эпилог
В один момент – я вечен, а в другой —
завишу от времени.
Зрители заполнили театр. Алевтина Сергеевна – ученики ее звали по имени-отчеству, она и сама себя так привыкла теперь называть – поправила платок на голове, синий, с золотистыми ягодами и цветами. Вряд ли со сцены были видны те, кто сидел на балконе, но все же. Соне она дала бинокль, и та с возбуждением глядела по сторонам. Соне было шесть, и она первый раз оказалась во взрослом театре. Кресла в зале были красные, бархатные, знакомые, рука с удовольствием скользила по ним, точно гладила короткошерстную собаку.
– Мам, а что мы будем смотреть – сказку?
– Нет, не сказку.
– А про что?
– Про любовь. Самые интересные вещи бывают только про нее. – Алевтина Сергеевна завязала дочери распустившийся бант, пропущенный в толстую темно-рыжую косу. – Нет ничего лучше любви, Соня. Можешь даже не искать.
– Ты всегда так говоришь.
На Соне было зелено-голубое платье из шерсти, сшитое восьмидесятидвухлетней Анной Иоанновной: две круглые створки воротничка, на груди два ряда пуговиц, там, где они кончались, платье расходилось вниз юбочкой. Сама Соня была плотная, ладная, с круглым умным личиком. И такая рассудительная. Иногда Алевтине Сергеевне казалось, что дочь взрослее нее. В одной руке Соня все еще зажимала красные листья клена, которые они собрали в сквере у театра. От листьев тянуло лесом. Фобия теперь редко проявляла себя, и не вспомнить, когда был последний случай. Наверное, с возрастом все теряет остроту, даже страхи. А может, дело в содержимом коробки, которую передала мать. Вырезки Алевтина Сергеевна недавно сожгла, чтобы Соня не увидела.
Когда начался спектакль, Соня попросила мать убрать кленовые листья: завтра в школе праздник осени, и Соня возьмет их с собой. Со всех сторон зашикали. Девочка повернулась к сцене, а Алевтина Сергеевна, Аля, сложила листья в сумочку, вытащила часы, те самые, ростовские, защелкнула их на руке, прислонилась щекой к выступающей стене балкона.
Она не знала на самом деле, про что спектакль, и не хотела знать. Смотрела только на одного актера. Он был теперь любимчик публики, у него была армия фанаток. В спектаклях Духов играл один-два раза в год, все остальное время снимался в кино. Его приглашали теперь разные режиссеры. Говорили, что он стал вредный и жесткий. Требовал, чтобы на съемках был отдельный номер с горячей водой, хорошая еда. Ему приписывали связи с актрисами, имена которых на слуху, и назначали отцом детей некоторых из них. Несколько его ролей были особо любимы зрителями.
Аля разглядывает Духова, замечает возрастные изменения. Мальчишеские повадки давно покинули его тело, но он все такой же худой, порывистый. Бороду вот отрастил. Вдруг Макар поворачивает голову и, продолжая реплику, бессознательно вглядывается туда, где она сидит. Такой момент случается в каждый Алин приход. И всякий раз она радуется этому чуду. Ничего не кончилось. И не кончится никогда. И не может кончиться, потому что у них с Духовым нет ни прошлого, ни будущего, то, что между ними, – всегда в настоящем.
Она удерживает невидящий взгляд Духова, улыбается (слезы придут ночью или завтра), потом опускает голову, и актер тотчас выходит из короткого транса. Поднимает стул и что-то говорит в зал. Публика хлопает реплике. Соня по-детски завороженно, открыв рот, смотрит на сцену и тоже хлопает вместе со всеми. Спектакль продолжается.
Примечания
В книге цитируются стихотворения Афанасия Фета «Ласточки пропали…» на стр. 34, Мацуо Басё «Оплакиваю кончину поэта Мацукура Ранрана» в переводе В. Марковой (М.: Толк, 1993) на стр. 166, Редьярда Киплинга «Жертвоприношение Эр-Хеба» в переводе Е. Фельдмана (Бремя белого человека. СПб.: Азбука-классика, 2015) на стр. 168 и Александра Кушнера «Уехав, ты выбрал пространство» на стр. 219, а также текст песни «Стильный оранжевый галстук» (автор слов Валерий Сюткин) группы «Браво» на стр. 333.