Парадокс полупустых магазинов и полных холодильников отмечал буквально каждый приезжавший в СССР в годы социалистического застоя. Загадка имеет простое объяснение. Государственная торговля при социализме никогда не была единственным источником снабжения населения. В стране всегда существовал обширный легальный и подпольный рынок товаров и услуг.
Эта книга возвращает читателя к истокам социалистической торговли, в легендарные первые пятилетки. В центре внимания — повседневная жизнь общества в условиях огосударствления экономики, разрушения и возрождения рынка. Книга написана на ранее закрытых архивных материалах, включая и документы архива ОГПУ/НКВД. Третье издание книги дополнено историографическими обзорами современных исследований.
Елена Александровна Осокина — доктор исторических наук, профессор Университета Южной Каролины. Закончила исторический факультет МГУ. Многие годы работала в Москве в Институте российской истории Российской академии наук. Автор вышедших в «НЛО» книг «Алхимия советской индустриализации», «Небесная голубизна ангельских одежд», «Золото для индустриализации». Лауреат премии «Просветитель» (2019) и Макариевской премии (2019).
© Волгоградский музей изобразительных искусств им. И. И. Машкова, 2021 год,
© Е. Осокина, 2022,
© Д. Черногаев, дизайн обложки, 2022,
© ООО «Новое литературное обозрение», 2022
ПРЕДИСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЮ
Эта книга — результат двух эпохальных событий: архивной революции, которая открыла доступ к документам сталинского времени, и бурных споров о выборе пути России при ее расставании с социалистической экономикой. Книга написана в 1990‐е годы — время «шоковой терапии» президента Ельцина и его «младоэкономистов». Много копий было сломано тогда в дебатах о рынке. Начало работы над книгой было временем рыночных надежд, тогда как ее окончание — временем разочарований.
Характер эпохи Ельцина — переход к рыночной экономике — определил главный фокус книги, а также ее структуру. Об этом свидетельствуют названия основных частей: «Разрушение рынка: 1927–1930», «Неизбежность рынка: 1931–1935» и «Союз распределения и рынка: 1936–1941». Читая книгу, вы, возможно, почувствуете не только разлом сталинских 1930‐х, но и настроения рыночного перепутья 1990‐х.
Прошло более двадцати лет после выхода первого издания книги, но споры о рынке в России остаются актуальными. И дело не только в том, что российский капитализм оказался совсем не тем, что ожидали люди 1980–1990‐х годов. Со временем проблема рынка приобрела научно-историческое значение. Если в 1990‐е годы, когда я писала эту книгу, актуальность темы «план и рынок» определялась спорами об экономическом будущем России, то сейчас идут дебаты о ее социалистическом прошлом. Чем была советская экономика? Традиционно считалось, что в ней царил план, а рынка не было; сейчас же существование плана в социалистической экономике поставлено под сомнение, а наличие в ней предпринимательства и рынка находит в исследованиях все больше доказательств.
Эта книга стала первым специальным и документированным исследованием, которое показало, почему и как рыночные отношения развивались при советском социализме. Книга опровергла один из мифов, утверждавший, что «при Сталине народ боялся и был порядок». Рынок, легальный и черный, развивался главным образом инициативой и энергией людей, которые стремились выжить или улучшить свое материальное положение в экономике хронического дефицита, кризисов снабжения, карточек и рецидивов голода. Открытие вездесущего рынка в социалистической экономике стало одним из важнейших достижений современной историографии.
Работа над книгой заняла около десяти лет — она стала моей докторской диссертацией, ее выводы были продуманны. Прошедшие десятилетия не изменили моих концептуальных взглядов на проблему взаимодействия плана и рынка в жизни 1930‐х. Однако наука не стоит на месте, поэтому в данном издании появились новые историографические обзоры современных исследований.
Книга выдержала проверку временем, и судьба ее сложилась счастливо. Выходит третье издание. Книга переведена на английский и итальянский языки[1].
Не могу отказать себе в удовольствии еще раз назвать и поблагодарить коллег, которые в 1990‐е годы прочитали рукопись и сделали важные замечания: Ю. П. Бокарева, Ю. С. Борисову, М. А. Вылцана, Сару Дэвис, С. В. Журавлева, В. В. Кабанова, Тамару Кондратьеву, Н. Л. Кременцова, С. А. Павлюченкова, Жака Сапира, А. К. Соколова, О. В. Хлевнюка, а также историка Москвы В. А. Любартовича за замечания, сделанные при подготовке третьего издания книги. Время неумолимо, многих из них уже нет с нами.
Благодарю ученых университетов и институтов России, Великобритании, Германии, Канады, США, Финляндии и Франции, приглашавших меня сделать доклады по теме этой книги и принявших участие в их обсуждении.
Моя неизменная признательность всем работникам архивов, но особенно сотрудникам «читального зала в хранилище» Российского государственного архива экономики, где и началось это исследование.
Благодарю Андрея Константиновича Сорокина и сотрудников издательства РОССПЭН, которые дали этой книге путевку в жизнь.
Моя особая признательность — Ирине Дмитриевне Прохоровой и «Новому литературному обозрению» за интерес к моим работам и предложение переиздать книгу.
Мне исключительно повезло с редактором, Татьяной Тимаковой, которую я также сердечно благодарю.
Эту книгу я посвятила памяти мужа, Сергея Витальевича Семичева.
Судьба связывала нас без малого двадцать лет.
О ЧЕМ ЭТА КНИГА
Хлеб наш насущный даждь нам днесь
Каждому человеку приходится заниматься покупкой продуктов, одежды, предметов домашнего обихода и прочего имущества, необходимого для жизни. В обществах рыночной экономики это занятие не составляет проблемы и даже превратилось в особый вид досуга и развлечения: были бы деньги, а товаров сколько душе угодно. Покупатель, живущий в условиях рыночной экономики, не ищет, где купить нужный товар, он, как правило, ищет, где купить его дешевле. Иначе обстояло дело в социалистической экономике в СССР.
Ныне живет несколько поколений россиян, в том числе и мое поколение, которые знают о социалистической торговле не понаслышке, не из архивных документов, а из собственного жизненного опыта. Даже в период зрелости планового социалистического хозяйства — в годы брежневского застоя — наличие денег не было достаточным условием для покупки: полупустые полки магазинов, скудный ассортимент, низкое качество. Покупка превращалась в добывание товаров. Слово «купить» в быту заменялось словом «достать». «Где достал?» — этот короткий вопрос был многозначен. В ответе на него предполагалось указать не только магазин, куда завезли дефицитный товар, но и то, через каких друзей и знакомых смог получить его или сколько часов отстоял в очереди, сколько переплатил за товар и многое другое. В наших квартирах еще остались вещи — мебель, посуда, одежда, которые приходилось не покупать, а добывать через знакомых или в длинных очередях.
Поколения, жившие при социалистической торговле, помнят и другое. Даже в голодные 1930‐е, военные 1940‐е и тяжелые послевоенные годы люди обеспечивали себя необходимым, несмотря на плохое государственное снабжение, а в последующие, более благополучные десятилетия при полупустых магазинах неплохо одевались, устраивали празднества и застолья — домашние холодильники не стояли пустыми. Люди старшего поколения часто приводят это в доказательство преимущества планового социалистического хозяйства над рыночным. Парадокс полупустых магазинов и полных холодильников отмечал буквально каждый приезжавший в СССР в годы брежневского застоя. Загадка имеет простое объяснение. Государственная торговля в социалистической экономике никогда не являлась единственным источником снабжения населения. Наряду с плановым централизованным распределением товаров, которое составляло суть государственной торговли, в стране существовал обширный легальный и черный рынок товаров и услуг[2].
Рынок в плановом хозяйстве не составлял автономной, независимо развивавшейся системы отношений. Он никогда не существовал рядом с плановой распределительной экономикой, но развивался в органическом единстве с ней. Исправляя огрехи и заполняя прорехи централизованного распределения, рынок приспосабливался к существовавшей системе экономических отношений, более того — использовал ее. Рынок превратился в неотъемлемую часть социалистического хозяйства. В этом союзе планового централизованного распределения и рынка обе стороны зависели друг от друга, влияли друг на друга и не могли существовать друг без друга[3].
Признание того, что торговля в социалистической экономике представляла своеобразный симбиоз централизованного распределения и рынка, позволяет понять, почему и как люди выживали в условиях хронических кризисов снабжения, обеспечивали себя необходимым, когда полки магазинов были пусты, и даже становились «миллионерами» в социалистической экономике.
Советская социалистическая торговля стала достоянием истории. Современная экономическая ситуация в России в результате демонтажа централизованного хозяйства и развития рыночных отношений изменилась. Проблем с покупкой продуктов и вещей больше не существует, были бы деньги. Люди привыкли к новой ситуации и постепенно забывают свое экономическое прошлое. Пришло время историков объяснить его.
Эта книга предлагает вернуться к истокам социалистической торговли и понять, почему и как сложился симбиоз централизованного распределения и рынка, в чем состояло своеобразие рынка в социалистической экономике, как сосуществовали и взаимодействовали в рамках планового хозяйства распределение и рынок, какую роль играли они в снабжении населения. Следует, однако, подчеркнуть, что эта книга не экономическое, а историческое исследование. Экономические механизмы не являются здесь главным предметом анализа. В центре внимания повседневная жизнь общества времен первых пятилеток в условиях огосударствления экономики, разрушения и возрождения рынка. Взаимодействие централизованного распределения и рынка показано в книге через действия власти и людей.
Потребительский рынок являлся сферой экономики и жизни, которая наиболее сильно пострадала в результате форсированного развития тяжелой индустрии и насильственной коллективизации в годы первых пятилеток. Цель этой книги — показать социалистическую торговлю такой, какой она была в реальности, за декоративным фасадом плакатов, рекламы, фильмов и прочей пропаганды, формировавшей у поколений советских людей миф о благополучии и даже изобилии, якобы существовавших при Сталине[4].
Централизованное распределение и рынок сосуществовали в торговле на всем протяжении советской истории, но первые предвоенные пятилетки — хронологические рамки этой книги — представляют особый этап. Предшествующие им годы советской власти были временем господства частника и рынка в торговле[5]. Централизованное государственное распределение товаров еще только начинало свое становление[6]. С началом индустриализации, с конца 1920‐х годов, соотношение централизованного распределения и рынка стало быстро меняться. Стремясь к монопольному распоряжению ресурсами, сталинское Политбюро удар за ударом уничтожало частный сектор в стране. Были запрещены частные производство и торговля в городе (кроме индивидуальной кустарной деятельности и мелочной торговли), проведена насильственная коллективизация крестьянских хозяйств. В результате экономических мер и репрессий централизованная экономика стала господствующей, система рыночных отношений, существовавшая в предшествующие годы, разрушена. Началась эпоха социалистической торговли, где государству отводилась основная роль.
Последствия разрушения рынка и избиения частника не замедлили сказаться. 1926 год стал последним благополучным годом, завершившим цепочку нэповских лет. С 1927 года в стране развивался товарный кризис, нормирование. В 1928 году по всей стране распространились хлебные карточки. Страна шла к голоду. Об этом повествует первая часть книги — «Разрушение рынка», которая охватывает период с кризиса хлебозаготовок 1927/28 года[7] до введения в 1931 году всесоюзной карточной системы на основные продукты и товары.
К началу 1930‐х годов в результате экономических мер и репрессий легальное рыночное пространство резко сузилось, но рынок не исчез. Он стал приспосабливаться к новой ситуации в стране. Восстановление и трансформация рынка происходили в тесной взаимосвязи с развитием плановой централизованной экономики. В результате формировалась единая экономическая система, в которой централизованное распределение и рынок сосуществовали в тесном союзе. Вторая часть книги — «Неизбежность рынка» — охватывает период карточной системы 1931–1935 годов и рассказывает о том, как советское общество пережило тяжелейшее время первой пятилетки и вступило в относительное благополучие середины десятилетия. Огромную роль в снабжении населения в период карточной системы играл рынок.
Экономическая необходимость и, следовательно, неизбежность рынка определялись прежде всего избирательностью государственного снабжения. В условиях острого продовольственного кризиса Политбюро, не имея возможности обеспечить всех, пыталось кормить индустриальный авангард, оставляя других на произвол судьбы. Другой причиной необходимости рынка являлась скудость государственного снабжения, которая создавала иерархию в бедности. Даже привилегированным потребителям, за исключением небольшой группы советской элиты, государство не обеспечивало сытой жизни. В период карточной системы государственное снабжение обрекало городское население на полуголодное существование, а сельское — на голодную смерть. Рынок спасал людей.
В развитии рыночных отношений участвовали две силы: власть и люди. Кризис заставил Политбюро провести в конце первой пятилетки реформы. Среди них: переход к более умеренному и сбалансированному планированию, снижение экспорта продовольствия и сырья, стимулирование развития так называемого колхозного, а по сути крестьянского рынка и подсобных хозяйств[8]. Однако реформы не затронули основ политэкономии социализма — недопущение частной собственности на средства производства, крупного частного предпринимательства и найма рабочей силы. Экономическая необходимость рыночных отношений в сочетании с приверженностью власти к политэкономическим догмам определили сложность взаимоотношений государства и рынка: Политбюро, с одной стороны, в своих целях создавало рынок, предоставляя некоторую свободу предпринимательства людям, с другой стороны, разрушало его, подрывая частную инициативу антирыночными кампаниями и законами.
Правительственные декреты легализовали определенную часть рыночных отношений и стимулировали их развитие. Однако главным двигателем в развитии рынка были не декреты, а предприимчивость людей. В условиях скудного и избирательного государственного снабжения людям приходилось самим заботиться о себе. В голодные годы они изобрели множество способов выжить. По мере улучшения продовольственной и товарной обстановки в стране способы выживания в рыночной деятельности все более замещались способами обогащения. К концу карточной системы, в относительно благополучные 1934–1936 годы, рынок скорее представлял собой арену частного предпринимательства, нежели спасительный оазис.
Рынок в плановой централизованной экономике был специфическим. Его своеобразие определялось в первую очередь развитием в условиях крайне ограниченной экономической свободы. Легальное экономическое пространство, отведенное ему государством, оставалось узким. В результате не экономическая свобода, а товарный дефицит и голодный покупательский спрос были главными двигателями развития рынка. Как гриб, растущий в тесноте под стволом упавшего дерева, предпринимательство и рынок приспосабливались к централизованной экономике, нередко принимая уродливые формы.
Лишь небольшая часть рыночных отношений развивалась в форме разрешенного правительством легального рынка, включая индивидуальные кустарные промыслы, мелочную торговлю со строго определенным ассортиментом товаров, частную практику при наличии патента, а также колхозный рынок, где продавалась продукция, выращенная в подсобных хозяйствах крестьян и горожан, и колхозная продукция, оставшаяся после выполнения государственных заготовок. Законодательство регулировало размеры частной активности, которая могла быть только мелкой индивидуальной деятельностью.
Но в условиях острого товарного дефицита и голодного спроса преграды, которые законодательство ставило на пути частной инициативы, не могли остановить развитие рынка. Он явно не умещался в прокрустовом ложе политэкономии социализма. Легальный рынок был только видимой вершиной айсберга. Его подводную часть составлял необъятный черный рынок. Под вывесками государственных, общественных, кооперативных учреждений, под прикрытием патентов на индивидуальную деятельность, колхозной торговли, шефских отношений развивалось частное предпринимательство. Формы экономической мимикрии частного капитала, который маскировался под социалистическое производство и торговлю, были разнообразны. О них расскажет эта книга.
В большинстве своих проявлений черный рынок являлся криминальным лишь с точки зрения социалистического антирыночного законодательства. Ограничение экономической свободы превращало огромную часть нормальных рыночных отношений в подпольные, незаконные. Ни крупное, с применением наемной силы, предпринимательство крестьян и кустарей, ни бартер, ни пресловутая спекуляция — перепродажа товаров с целью получения прибыли — не считались бы преступлением в обществе рыночной экономики. Понятия законного и незаконного в социалистической экономике были относительными и изменчивыми. Они определялись центральной властью в зависимости от политической и социально-экономической ситуации, а порой зависели и от прихоти местного руководителя.
Деформация рынка в социалистической экономике состояла не только в том, что одной из основных форм его развития стала криминальная, подпольная деятельность. Антирыночные законы и преследования обрекали частное предпринимательство оставаться незначительным, мелким. Расширение частной деятельности было не только экономически затруднено, но и опасно для самих предпринимателей. Фининспекция и карательные органы ликвидировали «фирму» и привлекали ее организаторов к суду, вменяя в вину не только неуплату налогов, но и применение найма рабочей силы, продажу по рыночным ценам, погоню за прибылью. В результате «фирмы» не работали долго, отсутствовал долговременный и стабильный бизнес, большинство сделок носило разовый, случайный характер. Хотя существовали места концентрации подпольных сделок — колхозные рынки, базары, толкучки, но необходимость прятаться вела к распыленности частного предпринимательства. Именно поэтому масштабы рыночной деятельности в советской экономике не поддаются точному определению.
Там, где слабо развито производство, но существует голодный покупательский спрос, большие прибыли приносит перепродажа товаров, поэтому черный рынок в социалистической экономике приобретал все более спекулятивный характер. Гипертрофия перепродаж представляла еще одну деформацию рыночных отношений в плановом хозяйстве. Спекуляция являлась одним из наиболее распространенных экономических преступлений 1930‐х годов. Черный рынок паразитировал на социалистическом хозяйстве, выкачивая сырье и товары из сферы легальной экономики — государственных магазинов, мастерских кустарей, колхозов и личных хозяйств крестьян.
Государство было не в состоянии подавить огромный черный рынок. Он не исчезал при появлении грозных постановлений и проведении репрессий, а изобретал новые формы мимикрии. Антирыночные акции не уничтожали рынок, а уродовали его. Однако государство не могло и оставить черный рынок в покое. Антирыночная политика, малоэффективная, а то и просто бесполезная, стоила больших средств. Дефицит госбюджета усугубляли не только прямые расходы на антирыночные мероприятия, но и неуплата налогов предпринимателями, хищения государственного сырья и товаров, которые утекали на черный рынок. Ограничение частной инициативы имело и долговременные последствия. Оно увековечивало товарный дефицит и кризисы снабжения в социалистической экономике, а те, в свою очередь, питали черный рынок и спекуляцию.
Благодаря частичным экономическим реформам, проведенным на рубеже первой и второй пятилеток, страна преодолела голод. В 1935–1936 годах отменили карточки, закончилось время закрытых пайковых распределителей, наступило время открытой торговли. Советская историография всегда противопоставляла открытую торговлю второй половины 1930‐х годов карточкам первой половины десятилетия. Третья часть книги — «Союз распределения и рынка» — показывает, что переход к открытой торговле не внес принципиальных изменений в систему снабжения населения.
Острый товарный дефицит, хотя и ослаб по сравнению со временем карточной системы, сохранялся в годы второй пятилетки и усилился в годы третьей. В условиях дефицита государственная торговля, по сути, оставалась централизованным распределением. Перед войной, к концу третьей пятилетки, централизация усилилась. Стратификация государственного снабжения также сохранялась, хотя и освободилась от крайностей периода карточной системы. Сохранялось и нормирование: хотя пайковая карточная система была отменена, в открытой торговле существовали «нормы отпуска в одни руки».
Открытая торговля второй половины 1930‐х годов не избежала и товарных кризисов[9]. Во время кризиса 1936–1937 годов, который сопровождался локальным голодом в деревне, и предвоенного кризиса 1939–1941 годов в стране стихийно возродилась карточная система на продажу хлеба. Таким образом, карточки, официально признанные руководством страны или распространившиеся вопреки его желанию решениями местной власти и по инициативе людей, сопровождали все предвоенные пятилетки.
В период открытой торговли второй половины 1930‐х годов, коль скоро сохранялся острый товарный дефицит и продолжались кризисы снабжения, рынок по-прежнему играл важную роль в снабжении населения. В рыночной деятельности население использовало те же способы выживания и предпринимательства, что и в период карточной системы. Не изменился и характер рынка — расцвет нелегального предпринимательства, незначительные масштабы частного производства товаров, гипертрофия перепродаж, паразитизм и др. Сохранение этих особенностей рынка определялось тем, что границы легального предпринимательства и в период открытой торговли оставались узкими. Рынку все так же было тесно в плановой экономике, приходилось приспосабливаться, ловчить, паразитировать, нарушать социалистическую законность. Рынок, как и создаваемое им богатство, рос, но сущность его не менялась.
В периоды, когда административный контроль ослабевал и антирыночные мероприятия власти стихали, рынок быстро отвоевывал экономическое пространство у планового хозяйства. Один из примеров — бурное развитие в годы второй пятилетки личного подсобного хозяйства крестьян на основе незаконной частной аренды и даже купли-продажи колхозных земель. Однако частная инициатива процветала до очередной антирыночной кампании Политбюро, которое пыталось, вопреки экономической целесообразности, сохранить безрыночную девственность социализма. Антирыночные акции вели к обострению товарного дефицита на потребительском рынке.
Распределение и рынок, каждый по-своему, влияли на социальную структуру советского общества. Централизованное распределение материальных благ (продовольственное и товарное снабжение, зарплата, квартиры, пенсии и другие виды социального обеспечения) формировало свою социальную иерархию. Позиции в ней определялись близостью к власти и нужностью для выполнения государственных планов. Однако социальная стратификация, которую формировала государственная система снабжения, представляла иерархию в бедности. Различия в материальном положении групп были невелики, планка богатства располагалась невысоко. Советская элита по материальному уровню жизни значительно уступала богатым людям западного общества.
Рынок также участвовал в формировании социальной структуры. Он улучшал материальное положение людей (в отношении крестьян улучшал весьма существенно, компенсируя скудость государственного обеспечения деревни). Место в иерархии, формируемой рынком, определялось не решениями Политбюро, а личной инициативой и удачей. К концу 1930‐х годов доходы частного предпринимательства заметно выросли. Однако в условиях, когда основная рыночная активность развивалась нелегально, богатство, формируемое рынком, обречено было оставаться незаконным, а его «миллионеры» — подпольными[10]. В архивах НКВД хранятся дела на подпольных богачей, которые по материальному состоянию не уступали «законной» элите, формируемой системой государственного распределения. О них расскажет эта книга.
В реальной жизни иерархии, формируемые централизованным распределением и рынком, причудливо переплетались, как и силы, которые их формировали. Богатство, создаваемое централизованным распределением и рынком, как существовало параллельно (советская элита и «миллионеры» подпольного бизнеса), так и сращивалось (выгодное положение в системе централизованного распределения давало и преимущества в подпольной рыночной деятельности). В этом сращивании вновь проявился паразитизм черного рынка: «миллионерами» подпольного бизнеса становились в первую очередь работники государственной торговли — директора складов, магазинов, баз, продавцы. Сами они ничего не производили, но имели доступ к государственным товарным фондам, что открывало большие возможности для спекуляции.
Другим проявлением сращивания системы государственного распределения и подпольного рынка стала коррупция. Партийно-советское руководство, работники судебно-следственных органов, органов правопорядка взаимовыгодно обменивались услугами с работниками государственной торговли, которые богатели и повышали свой социальный статус за счет махинаций с товарами. Документы позволяют сказать, что коррупция проникла как в местную власть, так и в центральные ведомства, например наркоматы. Союз распределения и рынка, таким образом, сложился не только в экономике, но и в социально-политической сфере. Централизованное распределение и рынок поистине шли рука об руку в жизни первых пятилеток.
Власть ошиблась в политике, бросив лозунг — бей по кулаку и нэпману. Били по ним, а попали по себе.
Достаточно заглянуть в мемуары, рассказывающие о последних годах новой экономической политики — нэпа, чтобы увидеть, где прошел водораздел. До 1927 года авторы описывают изобилие рынков и еду в достатке, затем по всей стране устанавливается однообразный и скудный рацион: черный хлеб да постные капустные щи. Всего за несколько лет относительное благополучие нэпа сменилось карточками и голодом. Для того чтобы объяснить столь резкие перемены, необходимо понять, что в системе отношений, обеспечивавших благополучие нэпа, было нарушено, чем новая система снабжения населения отличалась от нэповской и какие последствия это имело. Архивные документы позволяют восстановить драматичную картину слома нэповской торговли и установления господства государственной.
ГЛАВА 1. КАРТОЧКИ И ГОЛОД — ПОЧЕМУ?
На чем покоилось благополучие НЭПА
Не стоит идеализировать нэп. Он не стал золотым веком ни для города, ни для деревни. Допущение рыночных отношений позволило восстановить разрушенное войнами и революциями хозяйство страны, но уровень материального обеспечения населения оставался невысоким. Не изобилие, а относительное благополучие между разрухой Гражданской войны и голодной жизнью первой пятилетки — вот чем был нэп. По мере роста денежных доходов населения начала сказываться ограниченность производства и торговли: к концу 1920‐х годов уже остро ощущался дефицит товаров[11]. Однако следует признать, что во время нэпа голод не угрожал стране. Питание населения улучшалось год от года, что фиксировали регулярные обследования, проводимые ЦСУ[12]. Высшей точкой стал 1926 год.
Благополучие нэпа покоилось на нескольких китах. Главный из них — индивидуальное крестьянское хозяйство. Благодаря ему более 80 % населения страны обеспечивали себя сами. Являясь монопольными производителями продовольствия и сырья, крестьяне распоряжались выращенной продукцией по собственному усмотрению. Их единственным серьезным обязательством перед государством был сельскохозяйственный налог, который с 1924 года уплачивался деньгами. Крестьянин сам планировал свое хозяйство — сколько посеять, сколько оставить в закромах, сколько продать. Он жил по принципу — в первую очередь обеспечить себя. Поэтому, по словам Алека Ноува (Alec Nove), крестьянин к концу нэпа по сравнению с царским временем больше ел, но меньше продавал. Внутри крестьянского двора кустарным способом производили и одежду, и обувь, и нехитрую мебель, и домашнюю утварь. Да и что оставалось делать? Сельская торговля не баловала изобилием и была лишь дополнением к полунатуральному крестьянскому хозяйству. Если крестьянин шел в сельскую лавку, то не за хлебом и мясом. Он покупал там то, что не мог произвести сам: соль, спички, мыло, керосин, ситец.
Крестьянство не было социально однородным. Однако благополучие деревни росло. Доля середняцких хозяйств увеличилась. Крепкое середнячество и зажиточные крестьяне являлись своеобразным гарантом против голода для бедняков и маломощных: в случае нужды, несмотря на кабальные условия займа, было у кого одолжить продукты до нового урожая. В период коллективизации и голода крестьяне порой просили: «Верните кулаков, они нас накормят».
Развивавшееся крестьянское хозяйство являлось и залогом благополучия города. Крестьянский рынок, который существовал в каждом городе и местечке, был главным источником снабжения горожан. Товарная продукция поступала от зажиточных и середняков, которые либо продавали ее заготовителям (частным, государственным и кооперативным), либо торговали сами. За годы нэпа на основе крестьянской торговли сложилась сложная система связей, составлявших межрайонный товарооборот. Именно благодаря крестьянскому хозяйству и крестьянскому рынку в период нэпа не было проблем с продовольствием.
В благополучии нэпа немалую роль играло частное предпринимательство на заготовительном рынке. Особенно значительна была роль частника в глубинных районах, где государственные заготовители отсутствовали. Во второй половине 1920‐х годов частник закупал около четверти хлеба в производящих районах, до трети сырья. Он обеспечивал более 20 % поставок хлеба в потребляющие районы, в том числе треть поставок пшеницы[13]. Частник был мобилен — забирался в глухие уголки, скупая продукцию, перебрасывал ее на рынки отдаленных районов, перепродавал мелким рыночным торговцам, владельцам ларьков, палаток, ресторанов, чайных, кафе, снабжал кустарей, занимавшихся промыслами, делал запасы, дожидаясь более выгодных условий продажи.
Частник участвовал и в производстве товаров. К концу нэпа на его долю приходилась пятая часть валовой продукции промышленности. Особенно велика была роль частника в национальных районах и провинции. Сферой действия частного капитала в значительной мере являлась и кустарная промышленность, которая объединяла более половины всех рабочих и производила треть валовой продукции промышленности. Кустарная промышленность в значительной мере сохраняла черты рассеянной мануфактуры дореволюционной России: кустари работали на дому, предприниматель же объезжал их, снабжая сырьем и полуфабрикатами, а затем забирал и сбывал готовую продукцию. Доля кооперированных кустарей, которые получали сырье от государства и сбывали свою продукцию через госторговлю и потребительскую кооперацию, была незначительной[14]. Да и под вывеской кооперативов скрывалось немало фиктивных, где на поверку хозяйничал частный предприниматель.
Особо важную роль в период нэпа частник играл в торговле. На частную патентную торговлю приходилась только четверть розничного товарооборота страны (без рыночной крестьянской торговли). Однако это не отражает действительной роли частного торговца в снабжении населения. Из 551,6 тыс. предприятий розничной торговли, работавших в 1927 году, на долю частника приходилось 410,7 тыс. — около 75 %![15] В отличие от государственной и кооперативной торговли, сконцентрированной в магазинах крупных промышленных центров, частная торговля была мелкой. Она велась в многочисленных ларьках, палатках и вразнос по всей стране. Частник забирался в уголки, где не было государственных и кооперативных магазинов, быстро приспосабливался к рыночной конъюнктуре. Частная торговля отличалась высокой оборачиваемостью средств. Через частную торговую сеть продавалась не только продукция частного производства, но и продукция госпредприятий[16]. Личная выгода была главным мотивом в деятельности частника, но именно она обеспечивала быстроту передвижения, эффективность, высокую сохранность товаров. За несколько лет нэпа, благодаря развитию частной торговли, удалось наладить снабжение населения товарами первой необходимости[17].
Важность рынка и частника для снабжения населения выглядит бесспорной на фоне слабого развития государственной промышленности. Наследство, которое досталось советской власти от царского времени, было, прямо сказать, небогатое: обувная, трикотажная, швейные отрасли представляли мелкие кустарные мастерские с большой долей ручного труда. Наиболее развитой была текстильная промышленность, которая работала на импортном оборудовании, к концу 1920‐х годов сильно изношенном, и, в значительной степени, на импортном сырье. Основным товаром в ассортименте текстильной промышленности были хлопчатобумажные ткани. Но даже эта, наиболее развитая отрасль производила в конце 1920‐х на человека в год всего лишь 12 м хлопчатобумажных тканей. Выпуск другой продукции был еще более ничтожным. На душу в год в стране производилось 80 см шерстяных тканей, 0,4 пары кожаной обуви (меньше ботинка на человека), один носок или чулок, а также одна пара белья на 20 человек населения[18].
Отрасли пищевой промышленности царской России, доставшиеся в наследство советской власти, также в массе представляли мелкие и кустарные предприятия — мельницы, крупорушки, маслобойки, пекарни, кондитерские, колбасные мастерские, дедовские бойни, где ручным способом забивали скот. Создание крупной пищевой индустрии только началось в годы нэпа. В 1925 году построили первый хлебозавод. В 1927‐м стали строить первые мясокомбинаты. Даже к концу нэпа государственная пищевая промышленность выпускала продукции меньше, чем перед Первой мировой войной. В конце 1920‐х на человека в год производилось около 5 кг мяса и рыбы, 8 кг сахара, 12 кг молочных продуктов, полкило животного и 3 л растительного масла, менее одной банки консервов. До революции ассортимент пищевой промышленности не превышал 100 наименований, в 1920‐е годы разнообразия было и того меньше. Треть ассортимента приходилась на продукты первой необходимости: муку, крупу, мясные изделия[19].
Не только государственное промышленное производство товаров потребления, но и государственная торговля была развита слабо[20]. Государственные торги в период нэпа создавались в окраинных районах и занимались в основном сбытом продукции местной несиндицированной промышленности и кустарей. Государственные магазины в крупных городах специализировались на продаже винно-водочных изделий, мехов, товаров производственно-технического назначения, книг. Как видно, ассортимент госторговли не включал товары первой необходимости. Для снабжения населения в 1920‐е годы государство использовало кооперативную торговлю, фактически превратив ее в канал государственного снабжения[21]. В соответствии с договорами между потребительскими кооперативами и промышленными синдикатами продукция с фабрик и складов шла в магазины, палатки и ларьки потребительских обществ. Через кооперацию продавалось 80 % продукции государственной промышленности. Вместе с государственными торгами кооперативная торговля обеспечивала три четверти товарооборота. Однако в ее распоряжении была только четверть торговой сети, что свидетельствует о концентрации кооперативной торговли в промышленных центрах.
Анализ системы снабжения населения в период нэпа позволяет сделать несколько выводов. Рынок и частник — крестьянин, заготовитель, промышленник, торговец — играли здесь главную роль. Уберите из этой системы крестьянское самообеспечение, местный крестьянский рынок, частное производство и торговлю. Что останется? Слаборазвитая государственная промышленность, неспособная обеспечить минимальные потребности населения, да скудная торговая сеть госторговли и кооперации, сконцентрированная в крупных городах.
Развал частного сектора нэпа грозил катастрофой. Случись это, государство должно было бы снабжать десятки миллионов потребителей, которые до того обеспечивали себя сами. Развал частного сектора был опасен и тем, что, в соответствии с планами руководства страны, создание государственной легкой и пищевой индустрии не являлось ближайшей задачей. Приступить к их развитию Политбюро планировало только после создания отечественной машиностроительной и сырьевой базы, однако даже тогда главный приоритет принадлежал тяжелой и военной промышленности.
Интересы потребителя требовали расширения частного и государственного производства товаров и дальнейшего развития торговли. В этом они противоречили планам коммунистического руководства, которое в конце 1920‐х годов приняло решение о форсированном развитии тяжелой и военной промышленности. Индустриализация была проведена силами государства в рамках плановой централизованной экономики. Частный сектор периода нэпа при этом был разрушен[22].
В выборе путей и методов индустриализации сыграла роль идеология — большевистское неприятие рынка и частной собственности. Играла роль и политика — в росте частного сектора виделась реставрация капитализма, потенциальная угроза власти большевиков. В уничтожении частника значение имели и экономические обстоятельства. Использование рынка и частного капитала в интересах индустриализации представлялось сложной и кропотливой работой. Сталинское Политбюро же, в ожидании скорой войны, стремилось провести индустриализацию в кратчайшие сроки. Оно не хотело возиться с частником, который, конкурируя с государством, отвлекал ресурсы от индустриальных отраслей, извлекая выгоды из экономических просчетов и неудач государства. Казалось, что куда проще и быстрее убрать частника из экономики и жизни, сконцентрировать ресурсы в руках государства и направить их на развитие тяжелой и военной промышленности[23]. Что и сделали, ввергнув страну в глубочайший кризис.
Следует, однако, сказать, что, хотя кризис и стал результатом политики Политбюро, в развале рынка оно действовало безо всякого плана, ситуативно. Более того, Политбюро действовало вопреки принятому плану. В соответствии с решениями XV съезда ВКП(б), где обсуждался первый пятилетний план, вытеснение частника должно было идти постепенно, «в меру возможностей обобществленного сектора так, чтобы не образовывалась брешь в товаропроводящей сети и не возникли перебои в снабжении рынка». Частный сектор, хотя и в сильно урезанном виде, должен был существовать на протяжении всей первой пятилетки. Планировалось, что в 1933 году частник будет выпускать около 8 % промышленной продукции и обеспечивать 9 % розничной торговли. Планировалось сохранить и индивидуальное крестьянское хозяйство. Только пятая часть крестьянских дворов должна была быть коллективизирована к концу первой пятилетки. В действительности же уже в начале 1930‐х годов с легальным частным производством в городе и патентованной частной торговлей было покончено. Остались осколки легального рынка. К концу первой пятилетки коллективизировали более 60 % крестьянских хозяйств.
Действиями Политбюро руководил не план, а логика начатой форсированной индустриализации. Пытаясь поддержать ее высокие темпы, руководство страны стремилось монополизировать продовольственный фонд и перераспределять его в индустриальных интересах. Этим объясняется парадокс, при котором партийные съезды, пленумы, комиссии, отлично понимая причины кризиса, принимали решения о реанимации частника и рынка, но практика форсированной индустриализации вела к огосударствлению и централизации, а значит, к ограничению частника и рынка.
Как не было у Политбюро плана «развала рынка», так не было у него и плана мероприятий на случай кризиса. О какой антикризисной программе могла идти речь, если планировалось постепенное «обуздание рынка» и замена его плановым хозяйством. Сталин обратил серьезное внимание на кризис только в 1930 году, когда недостаток продовольствия стал сказываться на промышленном производстве. Решения по преодолению последствий кризиса и нормализации снабжения принимались в Политбюро ситуативно, в конкретный момент под давлением конкретных обстоятельств. Это хорошо видно на примере введения всесоюзной карточной системы. Как будет показано дальше, Политбюро не направляло, не предвосхищало, а в значительной мере «шло в хвосте событий» — утверждало и регламентировало уже сложившийся в практике местного снабжения порядок. Ориентиром при принятии решений в вопросах снабжения неизменно оставались интересы форсированной индустриализации.
В тисках товарного дефицита
Репрессии против частника в городе и деревне привели к падению показателей производства, особенно сельскохозяйственного. В результате в распоряжении государства оказался меньший товарный фонд, чем тот, который существовал в стране в период нэпа. Но даже если бы в руках государственных распределяющих органов оказался весь товарный фонд лучших времен нэпа, снабжение населения, скорее всего, ухудшилось бы.
Дело в том, что государственное снабжение работало принципиально иначе, чем частная торговля. Частник подчинялся законам рынка — продавать там, где есть спрос, и всем, у кого есть деньги. Государственное же снабжение представляло целевое распределение товарных фондов. Значительная часть товаров при этом вообще не попадала в торговлю, а шла на так называемое внерыночное потребление — снабжение госучреждений, промышленную переработку, изготовление спецодежды, снабжение заключенных, создание неприкосновенных запасов и пр. Много товаров требовала и армия. По мере огосударствления экономики внерыночное потребление быстро росло за счет сокращения рыночных фондов (то есть товаров, которые предназначались для продажи)[24]. Из оставшейся товарной продукции значительная часть шла на экспорт, что также было фактором обострения товарного дефицита на внутреннем рынке. В период нэпа СССР проводил сдержанный внешнеторговый курс, с началом же индустриализации экспорт продовольствия и сырья стал быстро расти, представляя один из основных источников валютного финансирования промышленности.
Только то, что оставалось после обеспечения внерыночного потребления и экспорта, поступало в торговлю. Но и здесь принцип целевого распределения товаров продолжал действовать. Численность населения, покупательные возможности и спрос не являлись главными факторами распределения рыночных фондов между регионами. Снабжение зависело от важности территории в выполнении хозяйственного плана. Внутри региона товар в первую очередь шел на снабжение «плановых централизованных потребителей», то есть занятых в промышленном производстве, а остальным — как получится. Иерархия государственного снабжения также являлась фактором обострения товарного дефицита.
Не только принципы распределения воспроизводили товарный дефицит в плановом хозяйстве, но и механизм распределения. Частник периода нэпа был сам себе и директор, и плановик, и продавец, и бухгалтер. Он распоряжался небольшими партиями товаров, не зависел ни от планов, ни от бюрократии, лично следил за сохранностью товара и его передвижением. В плановой экономике частника-собственника заменили обезличенные государственные ведомства — Наркомторг и Наркомснаб[25] и их местные органы. Они распределяли внушительные товарные фонды (продукция госпромышленности, кооперированных кустарей, совхозов, заготовки), пытаясь сделать невозможное: в огромной стране со слабо развитой инфраструктурой забрать у производителя продукцию, перевезти ее на государственное хранение и переработку, а затем вновь развезти по всей стране потребителям. Например, кооперация по государственным заданиям заготавливала у крестьян масло, мясо, яйца и другие продукты, затем сдавала их объединениям Наркомснаба, с тем чтобы потом Наркомснаб вернул все это потребительской кооперации для продажи населению. По мере развития планового хозяйства государство увеличивало товарные фонды в своем распоряжении, стремясь к полному охвату производимой в стране продукции.
Централизованное распределение к тому же было чересчур детальным. С развитием планирования стали определяться не только общие показатели: величина товарного фонда, его деление на рыночный и внерыночный, на городской и сельский, но и распределение между торгующими системами, районами и дробными группами потребителей, вплоть до отдельных предприятий и строительств. Практическое осуществление столь дробного распределения представляло сложную, если не сказать невозможную, задачу.
Государство пыталось облегчить выполнение гигантской задачи распределения товарных фондов с помощью планирования торговли. Был создан огромный дорогостоящий бюрократический аппарат. В планировании участвовали тысячи людей. Наркомторг и Наркомснаб получали данные о производстве товаров от промышленных наркоматов и Центросоюза и на их основе составляли торговые планы (месячные, квартальные, годовые, пятилетние). План затем рассматривался в правительственных органах. Высшей инстанцией, утверждавшей план, являлось Политбюро. После утверждения план рассылался объединениям промышленности и Центросоюза, которые начинали отгрузку товаров торговым организациям.
Многоступенчатое и детальное планирование на деле являлось тормозом снабжения. Планы продвигались сложно и долго. Даже после утверждения их неоднократно пересматривали, что требовало нового утверждения и рассылки на места. В результате планы хронически запаздывали. Бумажки «ходили» по инстанциям, продукция же портилась на железнодорожных станциях, в плохо оборудованных хранилищах, а то и просто под открытым небом. Торговые организации, не дождавшись плана, работали на свой страх и риск.
План не только запаздывал, но зачастую являлся фикцией, распределял несуществующие фонды. Так, Наркомторг и Наркомснаб составляли торговый план из расчета 100 % выполнения производственного плана промышленностью, в то время как промышленность хронически его не выполняла. В самом аппарате Наркомторга и Наркомснаба правая рука не знала, что делает левая. Сектор планирования работал сам по себе, сектор снабжения — сам по себе. Больным местом была и чехарда с контингентами снабжаемых. Точного количества едоков, состоявших на государственном снабжении, не знал никто. В конечном итоге планирование на практике реализовывалось лишь в определении общих принципов и основных пропорций распределения товарных фондов.
Ни один из планов торговли выполнен не был. Причины тому не только бюрократизм и хаос. Как показывают исследования, планирование в 1930‐е годы во многом являлось инструментом мобилизации экономики, методом подстегивания, а не сбалансированного социально-экономического развития. План ориентировал на завышенные и часто нереальные показатели, с тем чтобы добиться большего. В определении планов доминировали политики, а не ученые-экономисты. Планирование первой пятилетки отличалось особым экстремизмом[26].
Громоздкая, неповоротливая машина централизованного распределения делала быстрое маневрирование фондами невозможным. Торговля страдала от хронических перебоев, неразберихи и нерациональности. В соответствии с «бумажными предписаниями» картофель шел из Западной области в далекое Закавказье; в болотистые с тучами москитов районы лесозаготовок и сплава посылались летние футболки, купальники, детские летние костюмчики, тонкие женские чулки и фильдеперсовые носки; сандалии и майки поступали в торговлю в декабре, а ватные пальто и телогрейки в мае. Фабрики отгружали продукцию без сортировки прямо из-под станка, и в результате районы получали платья только одного размера или большую партию галош, но все на левую ногу.
Поскольку не спрос определял производство, а план, самые необходимые товары неожиданно исчезали из продажи: либо промышленности было невыгодно их производить, хотя и спрос на них мог быть велик, либо кто-то забывал их поставить в план. Отсюда, например, такие казусы, как исчезновение из производства дешевых товаров (план определялся в ценовом выражении), выпуск необычайно толстого печенья (план определялся в тоннаже), замещение в производстве трудоемких товаров теми, которые легче производить. В отсутствие конкуренции, материальных стимулов к труду, а также непривередливости покупателя брак в производстве товаров достигал огромных размеров. Централизация формировала иждивенческие настроения на местах: вместо того чтобы наладить в регионе местное производство необходимых товаров, руководители ждали, пока «спустят план и выделят фонды».
Товарный дефицит обострялся и огромными потерями в системе централизованного распределения, гораздо большими, чем в частной торговле. Хотя в органах государственного снабжения было немало людей, которые работали на совесть, в целом централизованное распределение представляло гигантскую обезличенную машину. В ней отсутствовал реальный собственник. Обезличка в условиях массовых и длительных перевозок, плохой работы транспорта, недостатка и плохого оснащения хранилищ и складов оборачивалась астрономическими потерями. Факты таковы, что вместо нескольких дней товар шел к месту назначения месяцами, вагоны испорченных продуктов выбрасывались на свалку, на бойни поступали павшие в пути и больные животные, в одежде и обуви заводились мыши. Обезличка оборачивалась и большими хищениями. Все сказанное объясняет, почему, несмотря на концентрацию в распоряжении государственных ведомств огромного товарного фонда, они не справлялись со снабжением населения.
Для иллюстрации приведу два эпизода, представляющие символические образы частной и государственной торговли. В дореволюционной России ходила байка о том, как известный булочник Филиппов — поставщик хлеба московскому губернатору — однажды съел булку с запеченным тараканом. Булка была куплена в магазине Филиппова, и разгневанный губернатор, обнаружив там таракана, вызвал булочника к себе. «Это — изюм», — заявил Филиппов, проглотив злосчастный кусок, и с этого дня начал выпускать булки с изюмом. Они стали знаменитыми по всей стране. А вот другой образ, уже из истории государственной торговли начала 1930‐х годов. На Днепропетровском хлебозаводе лаборант поставил в тесто термометр и ушел, забыв его вынуть. Термометр разбился, кусочки стекла и ртуть попали в тесто, из которого тем не менее испекли хлеб. Только в целях предохранения продавцов на ковриги были наклеены записки: соблюдать осторожность, разрезая хлеб на пайки.
Централизованное распределение, составлявшее суть государственной торговли, являлось детищем не только политэкономических идеалов большевиков, но и конкретной экономической ситуации — перераспределения средств в условиях их острого недостатка. Однако, будучи в определенной степени порождением товарного дефицита, централизованное распределение служило и его генератором. Не только индустриальные приоритеты — тяжелая промышленность в первую очередь, а производство товаров потребления как получится — создавали товарный дефицит в плановой централизованной экономике, которая набирала силу на рубеже 1920–1930‐х годов. Не только невыполнение планов промышленного производства из‐за слабых материальных стимулов к труду ухудшало положение на потребительском рынке. Воспроизводство и обострение дефицита было заложено в самой природе централизованного распределения, что делало перебои, кризисы и карточки в торговле хроническими. Взаимозависимость дефицита и централизованного распределения создавала порочный круг, в котором торговля, да и вся социалистическая экономика бились десятилетиями.
ГЛАВА 2. 1927/28: ПЕРВЫЙ УДАР ПО РЫНКУ — ПЕРВЫЕ КАРТОЧКИ
Провал экономической программы Политбюро
В 1925 году XIV съезд ВКП(б) провозгласил курс на индустриализацию страны. Началась разработка первого пятилетнего плана. В декрете 8 июня 1927 года Совет народных комиссаров СССР поставил задачу использовать все ресурсы страны для развития индустрии, в первую очередь тяжелой и военной. В декабре 1927 года XV съезд ВКП(б) рассмотрел первые варианты пятилетнего плана, который был принят в 1929 году в наиболее амбициозном и заведомо неосуществимом варианте. Выполнение индустриальной программы, однако, началось уже в 1926/27 году, и к моменту утверждения плана индустриализация шла полным ходом[27]. Было начато три больших проекта: ДнепроГЭС, Туркестано-Сибирская магистраль (Турксиб) и Волго-Донской канал. Хотя первый пятилетний план также предусматривал развитие легкой и пищевой промышленности, ограниченность средств и стремление в первую очередь наращивать тяжелую индустрию не позволили в полной мере выполнить намеченную программу.
Хлеб — главный продукт питания в России, и в связи с начавшейся индустриализацией расходы хлеба у государства резко возросли. Города переживали индустриальный бум, численность городского населения стремительно росла, опережая наметки плана. Нужно было гарантировать городскому населению, занятому в промышленном производстве, снабжение дешевым хлебом через кооперативы. У государства росли расходы хлеба и по военному ведомству. Кроме того, стимулируя развитие отечественной сырьевой базы, в которой нуждалась индустрия, Политбюро убеждало крестьян в районах технических культур не сеять хлеб для собственного потребления, а максимально увеличивать посевы хлопка, льна, табака[28]. Правительство при этом брало на себя обязательство снабжать дешево и вдоволь хлебом поставщиков промышленного сырья. На государственном обеспечении находилась и сельская беднота — социальная опора коммунистов в деревне. Нужно было наращивать и экспорт — главный источник валюты для импорта машин и оборудования, необходимых первенцам пятилетки. Зерно же исконно являлось одной из главных статей российского экспорта.
Индустриализация нуждалась в хлебе. Хлебозаготовки, однако, шли не так быстро, как того хотело руководство страны. Первый поток хлеба на государственные и кооперативные заготовительные пункты (лето — сентябрь, 1927), поступавший от нуждавшихся в деньгах бедняков и маломощного середнячества, быстро иссяк. Крепкое середнячество и зажиточные, выплатив денежный налог государству за счет продажи продуктов животноводства и технических культур, придерживали хлеб либо продавали его частнику — он платил хорошую цену. С октября 1927 года ход государственных хлебозаготовок упал. К концу года положение с хлебом стало критическим: по сравнению с прошлым годом государство недополучило 128 млн пудов[29].
По сведениям ОГПУ, с конца 1927 года продовольственная ситуация в промышленных районах ухудшилась[30]. Перебои с хлебом в городских магазинах вели к повышению цен на рынке. Подорожание зерна, которое не только кормило людей, но и шло на корм скоту, вызвало рост цен на продукты животноводства. Началась цепная реакция повышения цен. Год 1927/28‐й был первым годом резкого скачка рыночных цен[31].
Товарный дефицит в стране обострялся денежными эмиссиями и ростом доходов населения. Вместо планируемых 200 млн руб. эмиссия в 1927/28 году составила 337 млн. Зарплата на промышленных предприятиях вместо 7,2 по плану выросла на 10,5 %[32]. Увеличение денежной массы в обращении при слабом росте производства товаров вело к быстрому развитию инфляции. Вместо запланированного роста рубль терял покупательную способность.
Резкое подорожание товаров на рынке породило ажиотажный спрос в кооперативах, где государство искусственно поддерживало низкие цены. В результате трудности с хлебом дополнились перебоями в торговле основными продуктами питания. Даже в Москве, которая снабжалась лучше других городов, выстроились очереди за маслом, крупой, молоком, начались перебои с картофелем, пшеном, макаронами, вермишелью, яйцами, мясом[33]. Поползли слухи о скорой войне, продаже всего хлеба за границу (в уплату долгов иностранным государствам или в откуп за убийство консула в Одессе), голоде и перевороте. Недовольство росло. Активизировались антисоветские настроения. Материалы ОГПУ сохранили резкие высказывания тех лет: «Коммунисты чувствуют приближение войны и поэтому весь хлеб попрятали»; «Откупаются хлебом от войны с Англией»; «Не может быть, чтобы хлеба не было. Дали бы винтовки, мы бы нашли хлеб»; «Сами не могут торговать и частникам не дают, а еще воевать думают»[34].
В декабре снабжение промышленных районов ухудшилось. Очереди, давка, скандалы в магазинах стали обычным явлением. По словам одной из женщин: «Как подумаешь идти в кооператив, так сердце замирает. Того и смотри, раздавят». На рабочих собраниях доклады правлений кооперативов встречались резкой критикой и категорическими требованиями улучшить снабжение. Появилась угроза забастовок[35]. Крестьяне в деревнях, обладая запасами, пока не страдали, за исключением бедняков, которые снабжались хлебом из государственных фондов.
О том, почему крестьяне не хотели продавать хлеб государству, написано немало. Государственные и кооперативные заготовители предлагали низкие цены. Отчасти это было инерцией политики прошлых лет, когда Политбюро, стимулируя развитие сырьевой базы, повышало цены преимущественно на технические культуры и продукты животноводства. В 1927/28 году крестьянину было выгоднее продавать государству именно эти сельскохозяйственные продукты, что давало достаточно денег для выплаты налога.
В начале заготовок разрыв цен государственных и частных заготовителей был не столь уж большим, но время для ликвидации дисбаланса было упущено. К концу 1927 года в результате ажиотажа на хлебном рынке разрыв принял катастрофический характер: цены частника превышали государственные заготовительные цены в несколько раз. Логика форсированной индустриализации делала ликвидацию этого дисбаланса экономическими средствами невозможной: столь резкое повышение государственных закупочных цен привело бы к уменьшению финансирования промышленности[36].
Кроме невыгодных цен на зерно, были и другие причины, по которым крестьяне придерживали хлеб: гибель озимых хлебов на Украине и Северном Кавказе, поздняя весна 1928 года и ожидание неурожая в следующем году. На позицию крестьянства влияло и растущее насыщение деревни деньгами. Именно в деревне находились главные держатели «кубышки» — денег, которые не возвращались в сферу обращения, а копились дома в банках, чулках, матрасах, — зажиточное крестьянство и середнячество. Крестьянина не привлекала перспектива получить в обмен на хлеб, постоянно растущий в цене, обесценивающиеся деньги.
Следует указать и еще одну причину. Шумиха, которую подняло Политбюро вокруг хлебозаготовок, рождала множество слухов и работала против планов руководства страны. Логика крестьянских рассуждений была проста: если государство так остро нуждается в хлебе, значит, что-то неладно. Крестьяне судачили о голоде не то в северных районах, не то в Москве, о приближающейся войне: «Весной, наверно, будет война, что-то уж усиленно отбирают, даже в принудительном порядке». Сказать определенно, с кем будет воевать Советская Россия, крестьяне не могли. Одни говорили — с Англией, другие — с Румынией и Польшей. Разъяснения местных коммунистов, которые часто сами не понимали, что творится, усиливали толки. Упорен был слух о том, что советская власть «по науке» определила, что урожая не будет, и хлеб поэтому скупает. Аресты, конфискации, наезды правительственных комиссий укрепляли опасения крестьян и их решимость придерживать хлеб: «Пусть хоть сам ЦИК едет, хлеба не дадим». Крестьяне прятали хлеб[37].
Срыв хлебозаготовок и ухудшение продовольственного снабжения промышленных центров угрожали индустриальным планам руководства страны. В конце декабря 1927 года, когда до конца хлебозаготовок оставалось два-три месяца, Политбюро разродилось директивой «О хлебозаготовках»[38]. Это была программа
Прежде всего, Политбюро категорически отказалось повысить заготовительные цены, положив конец даже тем единичным случаям, когда по специальному разрешению Наркомторга СССР заготовка зерна шла по рыночным ценам. Директива Политбюро недвусмысленно гласила:
Отказавшись повысить закупочные цены, Политбюро решило взять зерно в обмен на промышленные товары: сдаешь хлеб государству — получи квитанцию на покупку товаров. При полупустых сельских лавках эта мера могла стимулировать заготовки. В соответствии с директивой Политбюро 70–80 % имевшихся в стране промтоварных фондов направлялись в хлебные районы «за счет оголения городов и нехлебных районов». Снабжение района промтоварами зависело от сдачи хлеба — коэффициенты снабжения районов стали показателями их «хлебной важности»[39]. Решение Политбюро о переброске товаров в деревню было секретным, ведь оно вело к ухудшению рабочего снабжения.
Поступление товаров в деревню оживляло заготовки, но радикальных изменений не произошло. Дефицит корректировал планы Политбюро. Государство не располагало достаточным промтоварным фондом для снабжения сдатчиков хлеба. Так, например, в январе 1928 года, в начале кампании по переброске товаров в деревню, нарком торговли Микоян разрешил местным торготделам и наркомторгам республик продавать дефицитные товары без ограничения, на всю стоимость сданного крестьянами хлеба[40]. Колхозы также могли получить дефицитные товары в неограниченном количестве в обмен на сданные государству излишки. В результате хлебозаготовки стали принимать характер прямого обмена товаров на хлеб. Сдаваемый хлеб почти полностью оплачивался товарами. Такая практика грозила быстрым истощением скудных товарных фондов. Дефицит же требовал бережного обращения с ними. Буквально через неделю, 14 января 1928 года, Политбюро положило этому конец. В телеграмме оно указало, что платить за зерно нужно деньгами, товары же выдавать только на часть денег, полученных крестьянами за сдачу зерна[41].
В той же телеграмме Политбюро требовало продавать промтовары в первую очередь тем, кто сдавал хлеб в данный момент. Таким образом, бедняки и маломощное середнячество, ранее сдавшие хлеб государству, остались с бесполезными квитанциями. Так Политбюро ухудшило положение сельской бедноты, которая за свою поддержку власти рассчитывала на государственный патернализм. «Советская власть боится кулаков» — беднота вынесла свой вердикт. Недовольство маломощных рождало комбедовские настроения в деревне и готовность поддержать репрессии.
Товарный дефицит являлся не единственной причиной провала программы Политбюро по экономическому стимулированию заготовок. Бюрократическая волокита при разработке планов снабжения деревни, многозвенность и неповоротливость кооперативной торговли, плохая работа транспорта не позволили быстро перебросить товары. Перевозка больших партий грузов сопровождалась неразберихой и огромными потерями. Бумаги свидетельствовали о том, что товар давно отправлен, но на места он прибывал с большим опозданием. Об этом, в частности, рассказывают сводки ОГПУ. В январе 1928 года, в разгар кампании по переброске товаров в деревню, они пестрели жалобами на отсутствие товаров для крестьян, сдавших продукцию государству. По словам сводок, «недостаток промтоваров принял в деревне характер самого больного вопроса»[42].
Переброска товаров в деревню тормозилась также финансовой слабостью кооперации, которая часто не имела денег, чтобы выкупить прибывшие товары. Крестьяне-пайщики, уставшие от зряшных посулов, неохотно давали кооперации авансы. Вот только один из случаев. На собрании пайщиков Вознесенского кооператива объявили, что Мелитопольский райпотребсоюз получил 40 вагонов мануфактуры, но, чтобы их получить, нужно внести аванс — 1000 руб. наличными или зерном. Таких денег у кооператива не было. Крестьяне же отказались авансировать деньги, не видя товаров. Один из выступавших середняков заявил:
Довольно нас дурить. Десять лет дурите. Вы привезите нам мануфактуру, и мы пойдем и посмотрим и тогда будем покупать, а не выдуривайте какие-то авансы. А то, продай хлеб, внеси аванс, а тогда получится, что рубль пшеничка, а 300 рублей бричка. Все равно пшеничку не выдурите[43].
Товары оставались лежать на станции или «уплывали» к частнику за взятки. К слову сказать, увеличение паевых взносов кооперации являлось одной из мер, предусмотренных экономической программой Политбюро (директива «О хлебозаготовках»). Эта была попытка финансово укрепить кооперативы за счет пайщиков.
Провал кампании по переброске товаров в деревню имел и другие причины. Политбюро упустило время. Значительная часть хлеба уже ушла к частнику. Представителям власти крестьянин объяснял это просто: «Не знал, что на рынок везти запрещено». Да и, как признался Микоян на июльском пленуме 1928 года, расчеты Политбюро о запасах хлеба в деревне оказались завышенными. Кроме того, основными держателями хлеба к концу заготовительной кампании оставались зажиточное крестьянство и крепкое середнячество, а их не интересовал дешевый ширпотреб, который государство направляло в деревню. Они хотели покупать строительные материалы, сельскохозяйственные машины и потребительские товары высокого качества, но отечественная промышленность их практически не производила. Поэтому поступление товаров слабо изменило позицию зажиточных крестьян, основных держателей зерна.
Еще одной причиной неудачи кампании по экономическому стимулированию заготовок стало обесценивание денег — неизбежное следствие товарного голода и обильных денежных эмиссий. Крестьяне не отказались бы покупать товары за деньги, но не в обмен на хлеб. Истинная ценность денег и хлеба была им хорошо известна: «Есть хлеб — есть и деньги», «Я хлеб продам, а что я буду делать с деньгами, когда на них ничего нельзя купить. Пусть лучше хлеб лежит»[44]. Политбюро в начале 1928 года предприняло попытку облегчить крестьянскую денежную кубышку и тем самым заставить крестьян продавать зерно. Программа экономических мер — директива «О хлебозаготовках» — требовала от Наркомфина взыскать все задолженности с крестьянства. Прошли массовые кампании по сбору недоимок, распространению государственных займов, кампания по самообложению[45]. Конечно, добровольно отдавать деньги никто не хотел. «Если силой — берите корову, если добровольно — идите к черту!» — встречал крестьянин сборщиков[46]. Кампания по изыманию денег из деревни хотя и пополнила госбюджет, но слабо подтолкнула ход хлебозаготовок. Основные держатели денег и хлеба, зажиточные и середнячество, как правило, недоимок не имели. Бедняки и маломощные середняки, имевшие задолженности по выплате налогов и сборов, не имели ни денег, ни хлеба.
Экономические меры в битве за хлеб не давали быстрого результата. Возможно, их эффект сказался бы позже, но Политбюро не хотело ждать. Нетерпение, ощущение проигрыша и упущенных возможностей стали главной причиной провала программы Политбюро по экономическому стимулированию заготовок. С конца декабря 1927 года начались репрессии. Они прокатились по стране двумя волнами. Их первыми жертвами стали частные торговцы, заготовители и скупщики, а затем, с конца января 1928 года, и крестьяне, державшие хлеб.
Начало массовых репрессий против частника
Массовые репрессии стали результатом стремления власти быстро получить хлеб и безуспешных попыток выиграть соревнование с частником экономическими средствами. Частная деятельность по заготовке, транспортировке, продаже хлеба, да и других товаров, составляла огромный и сложный механизм, который работал вне контроля Политбюро по законам рынка. Главным козырем частника были высокие заготовительные цены. Он уводил товар из-под носа государственных органов. По словам заместителя председателя ОГПУ Ягоды, в октябре 1927 года на кожевенном рынке частник платил производителям цену, которая превышала государственную заготовительную на 50–100 %, на шерстяном рынке — на 200 %. Таким же было положение на мясном и зерновом рынке[47].
Но частник «бил» государство не только ценами. Его быстрота и оборотливость представляли важные преимущества в сравнении с бюрократической волокитой и неразберихой в действиях государственных органов. Руководство страны хотело получить хлеб, а вместе с тем крестьяне часами, порой и сутками простаивали у ссыпных пунктов, чтобы сдать его государству, бюрократы могли гонять крестьян с одного ссыпного пункта на другой, из района в район. Частник же действовал без волокиты: через агентуру скупал зерно по деревням и рынкам, перемалывал в муку (частные заготовители часто были совладельцами мельниц) и отправлял торговцам. Те продавали на рынке по высокой цене, а деньги вновь пускали в оборот на заготовительный рынок. Скупку хлеба вели и зажиточные крестьяне. Кроме того, огромное количество «простых» граждан — неистребимых мешочников — небольшими партиями скупали хлеб, перевозили его сами или отправляли ящиками по почте под видом вещей.
Государство пыталось ограничивать частника экономическими мерами: регулировало перевозки частных грузов, повышало тарифы и налоги, запрещало повышать установленные для заготовок цены (конвенционные). Однако контролировать эту необъятную по масштабам крупную и мелкую деятельность, а также успешно соперничать с ней неповоротливой бюрократической государственной машине было трудно. Конкуренция разворачивалась явно не в пользу государства, хлеб уходил в закрома частника.
Частник активно действовал и на потребительском рынке. Существовали легальные пути получения товара: собственное производство, мелкооптовая закупка товаров у госпромышленности, скупка продукции кустарей. Кроме того, частный торговец находил множество нелегальных путей, чтобы выкачать товар из государственной и кооперативной торговли: за взятки получал товар из-под прилавка, использовал через подставных лиц паевые кооперативные книжки (настоящие и липовые), скупал товары у членов кооперативов. В очередях у магазинов всегда толкались агенты частных торговцев из нанятых безработных. Частник также скупал у крестьян талоны о сдаче хлеба, которые давали право на покупку промтоваров. Да разве можно перечислить все способы добывания товаров!
На рынке частник продавал свой товар втридорога. Полученные барыши вновь пускал в оборот. Правительство пыталось сбить доходы частника и остановить разбазаривание скудного и столь необходимого для обеспечения заготовок товарного фонда. Сокращалось снабжение частных производителей и торговцев сырьем и продукцией промышленности. Было запрещено превышать так называемые лимитные цены, установленные государством для продажи промышленных товаров[48]. Но закон не останавливал в ситуации товарного голода — идеальной для получения барышей. В результате частник отвлекал у государства денежные, сырьевые, товарные ресурсы, наживался на просчетах и слабости государственно-кооперативных органов. Он обеспечивал потребителя, а не нужды индустриализации. Чем успешнее действовал частник, тем сильнее становилось желание расправиться с ним силой. Экономическое бессилие рождало насилие.
Массовые репрессии против частника, проводившиеся в 1927/28 году, не были только детищем Политбюро, а явились результатом санкций сверху и стихийных действий местных властей.
В октябре 1927 года ОГПУ обратилось в Совнарком с предложением «об оказании репрессивного воздействия на частников, срывающих заготовку продуктов и снабжение населения по нормальным ценам». При этом ОГПУ информировало, что на мануфактурном рынке из‐за остроты положения «административные мероприятия» уже начали проводиться[49]. В то же самое время, как свидетельствуют сводки ОГПУ, пессимизм и пораженческие настроения все более охватывали местное руководство, которое отчаялось получить хлеб у крестьян в добровольном порядке. Исчерпав просьбы и уговоры, местные власти стихийно переходили к средствам общественного воздействия. По мере ухудшения хода заготовок и усиления требований Политбюро выполнить план во что бы то ни стало у местных руководителей зрела готовность применять репрессии. Стихийно начинались обыски и изъятия хлеба. Появлялись заградительные отряды, которые задерживали крестьян, когда те, недовольные государственными ценами, пытались увезти хлеб с ссыпных пунктов назад домой. В адрес Политбюро, ОГПУ, Совнаркома, Наркомторга от местных руководителей пошли просьбы разрешить «административное воздействие на кулаков, хотя бы в виде арестов наиболее крупных держателей хлеба»[50]. Комбедовский нажим бедняков усиливал эти настроения. Почва для репрессий в районах, таким образом, была подготовлена к моменту, когда ОГПУ с санкции Политбюро приступило к массовым арестам и конфискациям.
Массовые репрессии начались в конце декабря 1927 года арестами частных скупщиков, заготовителей и торговцев вначале на хлебофуражном, а затем мясном, кожезаготовительном и мануфактурном рынке[51]. Кампания была подготовлена: местные органы ОГПУ по заданию Экономического управления ОГПУ провели агентурную разработку и сбор сведений, составили списки лиц для ареста. Дела крупных предпринимателей попадали в Особое совещание коллегии ОГПУ, дела мелких — в прокуратуру. Дознание длилось всего несколько дней. Меры наказания были относительно мягкими по «сталинским меркам» 1930‐х годов — лишение свободы от месяца до пяти лет, конфискация имущества, запрет вести торговлю в течение пяти лет.
Частник пробовал маневрировать. Пользуясь тем, что репрессии в районах проводились не одновременно, перебрасывал хлеб в места, где не было репрессий в данный момент; оставлял купленный хлеб на хранение у крестьян с обязательством возвращения по первому требованию; направлял капиталы на рынки других культур. Но, несмотря на маневры, частник понес большие потери. Склады продуктов, деньги, золото оказались в руках ОГПУ и Наркомфина. По сообщениям ОГПУ, к концу апреля 1928 года было арестовано 4930 человек (торговцы, заготовители и кулаки, скупавшие хлеб) на хлебном и 2964 человека на кожевенном рынке[52]. В донесениях говорилось, что «нервное настроение» среди частников и споры о том, продолжать ли торговать, сменились решением закрывать торговлю. Частник стал уходить с рынка.
Вторая волна массовых репрессий, на этот раз против кулаков и середнячества, державших хлеб, началась во второй половине января 1928 года. Ее жертвами стали и крестьяне, которые после арестов частных заготовителей и торговцев начали скупать хлеб. Санкцией на проведение массовых репрессий стала телеграмма Политбюро от 14 января 1928 года. Она легализовала и далее подтолкнула стихийно начавшиеся на местах репрессии против крестьян:
Доказано, что две трети наших ошибок по хлебозаготовкам надо отнести за счет недочетов руководства. Именно поэтому решили мы нажать зверски на наши парторганизации и послать им жесткие директивы о мерах поднятия хлебозаготовок. Второе, немалую роль сыграло то обстоятельство, что частник и кулак использовали благодушие и медлительность наших организаций, прорвали фронт на хлебном рынке, подняли цены и создали у крестьян выжидательное настроение, что еще больше парализовало хлебозаготовки. Многие из коммунистов думают, что нельзя трогать скупщика и кулака, так как это может отпугнуть от нас середняка. Это самая гнилая мысль из всех гнилых мыслей, имеющихся в головах некоторых коммунистов. Дело обстоит как раз наоборот. Чтобы восстановить нашу политику цен и добиться серьезного перелома, надо сейчас же ударить по скупщику и кулаку, надо арестовывать спекулянтов, кулачков и прочих дезорганизаторов рынка и политики цен[53].
В хлебозаготовительные районы поехали уполномоченные ЦК принимать меры для ускорения заготовок. На Украине «работал» Каганович, на Северном Кавказе — Микоян. Урал и Сибирь особо выделялись как последний резерв хлебозаготовок. В оставшиеся до распутицы месяцы здесь следовало провести «отчаяный нажим» на крестьян, державших хлеб. На Урал был послан Молотов, в Сибирь поехал сам Сталин. Насильственные изъятия зерна и аресты крестьян стали широко известны как «урало-сибирский метод».
Социальная ситуация в деревне обострилась. Бедняки поддерживали экспроприации, получая за содействие хлеб от государства и наживаясь на грабеже. Кулак мстил тем, кто участвовал в конфискациях. Спецсводки ОГПУ свидетельствуют о взлете антисоветских настроений в деревне, распространении листовок и волнениях. Однако репрессии сделали свое дело — хлеб пришлось сдать.
Какие последствия для потребительского рынка имела «битва за хлеб» 1927/28 года? Хлебный рынок стал первым разрушенным рынком, а первые карточки — хлебными.
В результате репрессий и конфискаций по меньшей мере на треть сократился один из важнейших источников снабжения населения — частная патентованная торговля. Одни боялись торговать, другие уже не имели товара. По словам Микояна: «Отвернули голову частнику. Частник с рынка свертывается и уходит в подполье, в фиктивные кооперативы, а государственные органы не готовы его заменить». Кто-то на июльском пленуме 1928 года вторил ему: «Написано „Чайная купца такого-то“, а остального нет. Ничего больше нет. Лавочек больше нет никаких»[54].
В результате конфискаций сократились и ресурсы крестьян, что подрывало их самообеспечение и крестьянскую торговлю. Начался процесс превращения миллионов производителей, которые исконно обеспечивали себя сами и кормили горожан, в потребителей государственных запасов. Пошла миграция сельского населения в город за продуктами. В результате складывалась ситуация, когда фактическая выпечка хлеба в городах росла и превышала нормальную потребность постоянного городского населения, но хлеба не хватало. Грустным пророчеством прозвучали на июльском пленуме 1928 года слова Микояна:
Внутри крестьянства хлебный оборот громаден по своим размерам. Громаден. Больше, чем наши заготовки. Закрывать местный хлебный оборот значит брать на себя громадные обязательства по снабжению нового распыленного круга потребителей, что совершенно невыполнимо и что никакого смысла не имеет[55].
Однако именно это и произошло: развал крестьянского самоснабжения и налаженного внутреннего товарооборота начался. Рушились основы, на которых покоилось относительное благополучие нэпа.
В борьбе с частником и рынком руководство страны зашло дальше, чем планировало. Как признался на июльском пленуме Микоян, Политбюро перед началом заготовок 1927/28 года рассчитывало на частную торговлю в снабжении населения, предполагало сохранить местный товарооборот и частника. Он должен был обеспечивать пятую часть снабжения хлебом, до трети снабжения мясом. На деле же, сетовал Микоян, слишком сильно нажали на частника. Например, доля частника в мясной торговле снизилась до 3 % вместо ожидаемых 20–30 %[56].
Миллионы людей теряли привычные источники снабжения и становились потребителями государственных фондов. Однако их состояние желало много лучшего. Особенно тяжелым было положение с хлебом. План хлебозаготовок выполнен не был. Государственные заготовители уговорами и силой собрали 11 млн т зерна, что было меньше, чем в прошлом, 1926/27 году. Тогда массовые репрессии не применялись, но заготовили больше — 11,6 млн т[57]. Заготовленного в кампанию 1927/28 года хлеба не хватило даже для снабжения «плановых потребителей», находившихся на обеспечении государства (армия, жители индустриальных городов, беднота, сдатчики технических культур). Так, в 1927/28 году только на снабжение промышленных центров планировалось израсходовать на 120 млн пудов (более 7 млн т) больше, чем в прошлом году. Фактически потребность в хлебе была и того выше, так как численность рабочих росла быстрее, чем планировалось. На апрельском пленуме 1928 года Микоян признался, что у государства был большой перерасход хлеба[58]. Политбюро не только не смогло в тот год экспортировать хлеб — вывоз его сократился на 110 млн пудов, — но, не дотянув до нового урожая, импортировало к 1 июля 1928 года 15 млн пудов пшеницы[59].
Одной из целей Политбюро в борьбе за хлеб было улучшение городского снабжения, однако именно оно в первую очередь и пострадало в результате начавшегося развала внутреннего рынка. Даже в Москве государственно-кооперативная торговля работала с перебоями, обеспечивая не более трети потребности в продуктах[60]. Сводки ОГПУ свидетельствуют, что продовольственные трудности питали «политически нездоровые настроения»[61]. Это подтверждали и многочисленные делегации от предприятий, которые приезжали в столицу. Требования рабочих улучшить снабжение становились все более настойчивыми. По признанию Микояна, плохо снабжались и поставщики технических культур, и сельская беднота. «Хвосты» за хлебом, хлебные карточки или их различные суррогаты к лету 1928 года существовали во многих регионах страны[62].
Карточки распространялись по стране стихийно в результате инициативы «снизу». Местное партийное, советское руководство и торгующие организации под давлением социального недовольства и угрозы срыва производства принимали решение об их введении[63]. Политбюро пока не участвовало в создании карточной системы. Карточки выдавались только горожанам с целью гарантировать их потребление в условиях наплыва иногородних жителей.
И еще об одном результате заготовительной кампании 1927/28 года. Сократилась не только торговля. В ответ на репрессии крестьяне стали сокращать производство. Это предопределило товарные трудности и неудачи заготовок следующего года. Так, по данным ЦСУ, к осени 1928 года посевная площадь в стране уменьшилась на 6,4 %[64]. Крестьяне не видели смысла наращивать производство, ожидая новых репрессий:
Несколько лет прошло тихо, а теперь опять начинают с нас кожу драть, пока совсем не снимут, как это было во время продразверстки. Вероятно, придется и от земли отказываться или сеять хлеб столько, сколько хватает для прожития[65].
Их худшие опасения оправдались.
ГЛАВА 3. 1928/29: НАСТУПЛЕНИЕ НА РЫНОК ПРОДОЛЖАЕТСЯ
Старые проблемы в новом году
Урок 1927/28 года был ясен. Государство не справлялось со снабжением населения. Новый удар по крестьянскому хозяйству и рынку грозил дальнейшим ухудшением продовольственной ситуации. Для нормализации положения необходимо было остановить развал внутреннего рынка: повысить заготовительные цены, снизить заготовки, прекратить репрессии против частника. Следовало контролировать и рост числа «плановых потребителей». Иными словами, необходимо было соизмерять темпы индустриализации с возможностями страны, перейти к более умеренным и реалистичным планам.
Казалось, что решения июльского пленума 1928 года, который четыре дня обсуждал политику заготовок и общее хозяйственное положение в стране, шли именно в этом направлении. В них говорилось о повышении государственных закупочных цен на зерно, о недопущении репрессий в новой заготовительной кампании, о необходимости оживления местных рынков и частной торговли. Хлебные карточки, по мнению Микояна, который делал доклад на пленуме, должны были быть отменены:
Практика показала, что карточки не экономят хлеб, а наоборот, при наличии карточек каждый считает революционным долгом использовать полную норму. Надо будет решительным образом отказаться от этой системы. Там, где она введена, ее надо устранить[66].
Комиссия Оргбюро ЦК, созданная специально для подготовки новой заготовительной кампании, в качестве мер для «оздоровления рынка» предложила увеличить производство товаров для крестьян и улучшить снабжение деревни. Комиссия считала целесообразным «завоз сверх импортного плана до 30 млн рублей товаров из‐за границы для производственного и личного снабжения деревни» (!)[67].
Но при этом никто не говорил о снижении темпов индустриализации. Напротив, отправной вариант пятилетнего плана, который был практически невыполним, заменили еще более фантастичным «оптимальным вариантом». В ноябре 1928 года в выступлении на пленуме ЦК Сталин поставил задачу догнать и перегнать в промышленном развитии передовые капиталистические страны. Пленум одобрил увеличение на 25 % капиталовложений в промышленность в 1928/29 году. Львиная доля инвестиций шла на развитие тяжелой индустрии. В результате сценарий хлебозаготовок прошлого года повторился[68].
Из-за распутицы заготовки начались с опозданием. Государственные заготовительные цены были повышены недостаточно: на рожь от 15 до 30 %, на пшеницу от 8 до 16 %, частник же платил в 1,5–2 раза больше[69]. Нуждавшиеся в деньгах бедняки и маломощное середнячество сдали государству зерно сразу, и с ноября 1928 года ход хлебозаготовок резко упал. Крепкое середнячество и зажиточные, основные держатели товарного хлеба, недовольные условиями заготовок, продавали зерно частнику или придерживали его, выплачивая налоги за счет сдачи государству технических культур и мяса. Крестьянская логика была проста: «Хлеб своего места не пролежит», «Кто же враг своему хозяйству — продавать хлеб по 1 рублю, если же весной возьмет 4–5 рублей»[70].
Появились и новые трудности. По сравнению с прошлым годом изменилась география заготовок. Из-за неблагоприятных климатических условий и снижения урожаев в «близких» производящих регионах (Украина, Северный Кавказ, Крым) основная масса хлеба оказалась сосредоточена в отдаленных районах с редкой транспортной, складской и мельничной сетью (Сибирь, Казахстан, Урал).
Хлебозаготовки шли на уровне прошлого года, в то время как индустриальный бум нарастал. Численность рабочих, как и других «плановых потребителей», быстро увеличивалась. По сообщению Центросоюза, к осени 1928 года запасы хлеба в рабочих кооперативах важнейших промышленных районов были использованы практически полностью. В ряде мест выпечка ржаного хлеба была приостановлена. Многие рабочие кооперативы оказались перед угрозой закрытия[71]. Из-за нехватки зерна государство прекратило продавать муку населению. Домашняя выпечка, а во многих районах это был единственный источник обеспечения хлебом, сократилась.
Современному читателю этот хлебный ажиотаж может показаться странным, но в рационе россиян хлеб всегда занимал особое место, в периоды же продовольственных трудностей он являлся основной, а иногда и единственной пищей. По признанию рабочих, они за завтраком съедали по полкило, а то и по целому килограмму хлеба[72]. Хлебный ажиотаж питали не только трудности хлебозаготовок, но и слухи о голоде и скорой войне. Люди, наученные горьким опытом, заготавливали хлеб впрок — сушили сухари. Крестьяне, кроме того, из‐за отсутствия фуража и его дороговизны у частника пытались запасти хлеб на корм скоту.
К зиме 1928/29 года ситуация в городах еще более обострилась. Прошлогодний объем заготовок выполнялся за счет кормовых культур (ячмень, кукуруза, крупяные, бобовые), в то время как по продовольственным (рожь и пшеница) государство явно недобирало по сравнению с прошлым годом. Страна встречала Новый год длинными очередями за хлебом, разгромами хлебных лавок, драками и давкой в очередях. По свидетельству сводок ОГПУ, «хлеб получали с боя». Рабочие бросали работу и уходили в очереди, трудовая дисциплина падала, недовольство росло. Донесения ОГПУ сохранили наиболее резкие высказывания, подслушанные его агентами:
«Жизнь дорожает. Нужда растет. Нет охоты работать, все равно толку от работы мало».
«Хлеб весь отправили за границу, а сами сидим без хлеба, а наши партийцы кричат о достижениях. 8 часов работаем на промысле да 4–5 часов стоим в очереди. Вот и выходит 13-часовой рабочий день».
«Нам, рабочим, затуманивают головы. Советская власть не заботится о рабочих. Раньше при военном коммунизме нас душили, а теперь очереди душат. Погодите, придет военное время».
«Если не было бы частников, то совсем пропали бы».
«Если у нас нет больше муки, то пусть за границей закупают и накормят рабочих как следует. Ведь мы не шоколад просим».
«Правительство с ума сошло. Если так продолжится, то больше месяца оно не продержится».
«Правительство намерено превратить нас в живой скелет»[73].
Хлебная лихорадка охватила даже столицу, которая снабжалась не в пример другим городам. Нахлынувшее иногороднее население скупало хлеб. Большие партии возами и багажом отправлялись за пределы Москвы. В городе выпекалось хлеба больше, чем раньше, но спрос не удовлетворялся. Рабочие в основном покупали дешевый черный хлеб, но длинные очереди — несколько сот человек — выстраивались даже за дорогим белым хлебом. Пытаясь остановить «хлебную лихорадку», кооперативы ввели неофициальные нормы отпуска хлеба — по 2 кг ржаного и не более 3 кг белого в одни руки[74]. По воспоминаниям иностранцев, первое впечатление от столицы зимой 1928/29 года было таково — в стране свирепствует голод[75]. Однако прошло еще три бедственных года, прежде чем наступил настоящий голодный мор, унесший миллионы жизней.
В то время как в Москве нормирование хлеба только начали вводить, во многих других городах к зиме 1928/29 года хлебные карточки уже существовали. Поскольку карточная система распространялась стихийно санкциями местной власти, она была «разношерстной»: нормы и группы снабжения различались. Но одно правило соблюдалось почти везде. Рабочие снабжались в первую очередь (если не считать самоснабжения руководства). Их хлебные нормы превышали нормы служащих, сельской бедноты, иждивенцев[76].
Вялый ход хлебозаготовок и ухудшение хлебного снабжения промышленных центров требовали действий. Как и в прошлом году, Политбюро не готовилось к трудностям заранее, а стало принимать меры в конце осени — январе после резкого спада заготовок. «Битва за хлеб» вновь началась с попытки экономически стимулировать заготовки[77]. По словам Микояна, к январю 1929 года было сделано все возможное для насыщения хлебных районов промтоварами «при полном оголении, правда, на короткий срок, основных промышленных центров»[78]. Стимулируя сдачу зерна, правительство вновь выкачивало избыточную денежную массу из деревни, взимая недоимки, распространяя займы, повышая размеры самообложения. Но, как и в прошлом году, экономические меры не давали быстрого результата, а ждать сталинское руководство не хотело. В ход пошли массовые репрессии против частных заготовителей, скупщиков, торговцев. В результате арестов и конфискаций доля частной патентованной торговли в товарообороте страны сократилась до 14 %[79].
С января 1929 года — заготовительная кампания приближалась к концу — начались «массовые мероприятия общественного воздействия» и репрессии против крестьян, державших хлеб. Они вновь испытали на себе урало-сибирский метод хлебовыколачивания. Вот несколько описаний хлебозаготовок 1928/29 года, сделанных самими государственными заготовителями. Документы в очередной раз свидетельствуют о том, что репрессии были результатом как указаний из Центра, так и стихийной инициативы местной власти, отчаявшейся получить хлеб уговорами:
Хлеб есть. Стоит вопрос, как его взять? …Просьбы, уговоры, наконец то, что мы называем общественной работой, не помогают. Хлеба не дают… Когда иссякли экономические рычаги, когда меры воздействия стали острее, когда к мужику в день приходило несколько заготовителей, монотонно и без толку повторяли зазубренное, без мотивов, по обязанности, по службе — «дай, дай». Мужик встал в позу. Сделал большие глаза, расставил ноги, растопырил руки, весь превратился в вопросительный знак, спрашивал: «Ешшо сколько? Давайте контрольную цифру!!!»
Теперь «контрольная цифра» дана. Мужик встал в новую позу, возмутительную, нахальную, противную. Ничто на него не может подействовать, ничто не может выбить из этой позы: ни доводы об индустриализации, ни необходимость хлеба для Красной Армии, ни крымское землетрясение — ни, ни! Он встал в позу безнадежную, он говорит и в состоянии повторять тысячу, миллиард раз одно-единственное слово: «Нету-ка» или «Нету-ти»… Слово это произносится то неуверенно, нетвердо, нараспев, то со всей твердостью и решительностью, с видом человека, который может и пойдет за него под любую убийственную гильотину… Поэтому наша публика (заготовители. —
Одним из таких средств стали запреты и бойкоты. Они принимали самые курьезные формы. Запрет на воду означал посты у колодцев, которые определяли, кому давать воду, а кому нет. Бойкот на здравствования означал запрет здороваться с бойкотируемыми. Бойкот на курение запрещал давать закурить или прикуривать. Бойкот на огонь запрещал затапливать печь, а если хозяин ослушался, то приходили и заливали огонь водой. Бойкот на свет — забивали окна, чтобы в избе было темно. Запрещалось ходить к бойкотируемым в гости, а если нужно по делу, то брали понятых. О бойкоте предупреждал плакат на воротах: «Не ходи ко мне — я враг советской власти». В случае исчезновения плаката бойкотируемого штрафовали, поэтому его семья беспрерывно дежурила у ворот, дабы плакат не стащили. Был также запрет на посещение общественных мест: гнали из больницы, из сельсовета, детей бойкотируемого исключали из школы. А то и вообще семье бойкотируемого запрещали выходить за ограду дома. Мазали ворота и окна дегтем. Около года отделяло эти события от времени, когда Политбюро примет решение о раскулачивании и выселениях[81], а некоторые сельские собрания уже в заготовительную кампанию 1928/29 года постановляли отбирать землю у бойкотируемого, а самого выселять. Бывало, одна половина деревни бойкотировала другую. Все это сопровождалось допросами, которые шли и днем и ночью, с единственным вопросом: «Когда будешь сдавать хлеб?»[82]
Вот еще один метод принуждения. Авторы назвали его «заготовка оркестром и фотографом». Зажимщика хлеба сначала возили по деревням для показа, затем собирали собрание сельчан. Всех зажимщиков сажали на высокую скамью и вызывали поодиночке в президиум, где задавали только один вопрос: «Везешь хлеб али нет?» Если отвечал «да», то играли ему туш, фотографировали и записывали на Красную доску. Если «нет», то били в барабаны,
Одной из разновидностей широко применяемых в ходе заготовок массовых допросов являлись так называемые «ударники». Крестьян, не поддававшихся уговорам сдать хлеб, держали в закрытом помещении по нескольку дней (от 2 до 6 суток), бывало, что не давали есть и спать. Для кулаков устанавливали наиболее жесткий режим, «на выучку» вместе с кулаками посылали и строптивых середняков. Под нажимом «комиссаров», «боевых штабов», «оперативных троек» крестьяне, запертые в помещении, требовали один от другого указать потайные ямы и сдать хлеб. На время ударника запрещалось кому-либо уезжать из села. Массовые многодневные допросы без сна и пищи дополнялись карнавалами. Вот описание одного из них:
Держателей хлеба (46 человек), из которых большинство были середняки, вызвали в школу и вели обработку. Затем им вручили черное знамя, на котором было написано «Мы — друзья Чемберлена». Говорят, что это у них происходило без особого нажима. Когда учитель вручил черное знамя одному из кулаков, тот его ударил ногой, после чего этого кулака пришлось скрутить, связать ему руки назад, остальные добровольно без всякого нажима взяли после этого знамя. Тогда они выстроили этот карнавал с черным знаменем по улице. Сзади шли деревенские активисты и беднота с красным знаменем. Кругом бегали детишки и улюлюкали[83].
Это лишь некоторые и, может быть, не самые дикие примеры из истории хлебозаготовок. Архивы сохранили массу других, не менее жестоких эпизодов. Репрессии обеспечивали необходимый руководству результат. Крестьяне сдавали хлеб, но источники самообеспечения крестьянства и местный товарооборот при этом сокращались. Рассчитывать на государственное снабжение крестьянам не приходилось. Государство не выполняло своих обязательств даже по снабжению тех, кому давало гарантии. Введение карточек сокращало для крестьян и возможности покупать хлеб в городе.
Весной появились донесения ОГПУ о локальном голоде в деревнях[84]. Страдало в основном бедняцкое население. «Продовольственные затруднения» охватили Ленинградскую область (особенно Псковский, Новгородский, Великолуцкий уезды), ряд губерний Центрального района (Ярославская, Калужская, Тверская, Нижегородская, Иваново-Вознесенская, Владимирская, Рязанская, Тульская), Смоленскую губернию, южные округа Украины (Кременчугский, Запорожский, Мариупольский, Одесский, Криворожский, Подольский и др.), ряд округов Дальневосточного края (Сретенский, Читинский, Хабаровский, частично Владивостокский и др.). В пищу шли суррогаты хлеба. Что только не добавляли в них: толченые клеверные головки и сушеную березовую кору, отруби, жмыхи, мякину, овес, гречневую, фасолевую и картофельную муку, отруби, вику, пареный лук. Желудочные заболевания стали принимать массовый характер. Начались опухания. Сводки ОГПУ свидетельствуют и о случаях голодной смерти. Усилился сыпной тиф. Семена проедали, сев был под угрозой срыва. Нарастал убой и распродажа скота. Усилилось отходничество, нищенство, воровство, стихийное переселенчество в более благополучные регионы. Государственная помощь деревне была недостаточной.
Социальная обстановка в деревне накалялась. Беднота и бедствовавшее середнячество злились на рабочих, с их точки зрения — любимчиков советской власти. Середняки злились на бедноту, так как поступавший от государства хлеб в первую очередь раздавали им. Все вместе они злились на зажиточных, которые наживались на трудностях: скупали скот, заключали кабальные сделки под хлебные ссуды. Комбедовские настроения усиливались. Крестьяне толпами собирались у райисполкомов с требованиями дать хлеб, допустить свободную торговлю и разрешить посылать людей для закупки в хлебные местности, резко выступали на сельских сходах. Росло число «ходоков за правдой», избиений председателей сельсоветов, членов комиссий по распределению хлеба, а также взломов и поджогов амбаров, краж хлеба, демонстративных выходов из кооперативов. Появились листовки. В одной из них, написанной в форме народных причитаний, крестьянин жаловался:
Политбюро вводит всесоюзную карточную систему на хлеб
В заготовительную кампанию 1928/29 года Политбюро вновь не смогло прыгнуть «выше головы». План не был выполнен. По сравнению с прошлым годом в целом зерновых заготовили немногим меньше, но доля продовольственных хлебов, пшеницы и ржи, в них значительно (на 20 %) уменьшилась[86]. Это предвещало катастрофу, если учесть быстрый рост состоявших на государственном снабжении «плановых потребителей», сокращение частной патентованной торговли, развал крестьянского хлебного рынка, а также становившиеся лавинными крестьянские десанты в города.
В этих условиях зимой 1928/29 года Политбюро приступило к оформлению всесоюзной карточной системы на хлеб. Фактически хлебные карточки уже существовали в регионах в течение всего 1928 года, и это решение Центра лишь унифицировало региональные карточные системы и узаконило действия местных руководителей по регулированию снабжения. Оформление всесоюзной карточной системы прошло несколько этапов.
«Наведение порядка» началось со столиц: 6 декабря 1928 года Политбюро разрешило Советам крупных промышленных центров ввести карточки на хлеб[87]. Ленинградские власти должны были первыми опробовать это решение[88]. Цели карточной системы были точно сформулированы: обеспечение рабочих и служащих за счет сокращения расхода хлеба для снабжения «непролетарского населения», особенно крестьян. Городская торговля пока не была полностью закрыта для сельских жителей, Политбюро оставляло приезжим возможность покупать хлеб по повышенным ценам, но покупка нормировалась[89].
Политбюро, боясь оказаться к весне без запасов, 17 января 1929 года приняло решение о сокращении плана снабжения хлебом по всем районам на вторую половину текущего хозяйственного года[90]. После этого Экономический совет РСФСР распространил «ленинградский опыт» на всю потребляющую и часть производящей полосы Российской Федерации[91].
И наконец 14 февраля 1929 года карточная система на хлеб стала всесоюзной. Политбюро утвердило проект постановления, внесенный Наркомторгом. По всей потребляющей полосе Российской Федерации, Закавказья, Белоруссии и Украины хлеб населению должен был отпускаться по специальным заборным книжкам. Книжки получало только трудовое население городов. Постановлением был установлен предельный размер хлебного пайка. В Москве и Ленинграде для рабочих и служащих фабрично-заводских предприятий он составлял 900 г печеного хлеба в день; для членов семей рабочих, служащих и их семей, прочего трудящегося населения и безработных — 500 г. В остальных промышленных городах и фабрично-заводских поселках — соответственно 600 и 300 г. Карточки должны были быть введены не позже 1 марта 1929 года. Постановление повторило раннее решение Политбюро о сохранении свободной продажи хлеба без карточек приезжему населению, но только из того, что оставалось после обеспечения главных потребителей, и по двойной цене[92].
Постановление явилось началом официального оформления иерархии государственного снабжения. Здесь уже видны ее географический и социальный аспекты, которые позднее будут развиты в постановлениях Политбюро. Москва и Ленинград особо выделялись в системе снабжения. Население промышленных городов и поселков получало явные преимущества по сравнению с крестьянством и жителями неиндустриальных городов. Работающие на индустриальных объектах — преимущества перед теми, кто работал на неиндустриальных производствах. Показательно, что в постановлении ничего не говорилось о гарантированном снабжении сельских бедняков — они стали первой группой, изъятой Политбюро из списков «плановых потребителей» государственных запасов хлеба. Особенность этого постановления по сравнению с последующими состояла в признании за местным руководством бóльших прав в регулировании снабжения. Совнаркомы республик, краевые и областные исполкомы Советов должны были составлять списки снабжения и могли в установленных пределах изменять нормы. В последующих решениях Политбюро будет урезать права местной власти в снабжении населения.
Из-за бюрократической процедуры составления и утверждения списков введение всесоюзной карточной системы в жизнь затянулось. В Москве карточки официально были введены только 17 марта, в Закавказье — в апреле. Реальные хлебные нормы в регионах, как правило, были меньше указанных в постановлении предельных норм и различались между собой[93].
С введением карточек хлебное положение в крупных городах несколько нормализовалось. По донесениям ОГПУ, рабочие в массе приняли карточки спокойно и даже с удовлетворением: «Крестьяне перестанут таскать мешками хлеб из города». Служащие были недовольны низкими нормами, «непролетарского обывателя» охватила паника, слухи о скорой войне, не то с Англией, не то с Румынией или Польшей, усилились. ОГПУ сохранило для нас тревожные голоса того времени:
«Еще войны нет, а нас переводят на паек, что же будет, когда начнется война».
«Постепенно нас приучают к голодной норме. Мануфактуру дают по ордерам, чай и сахар по книжке, а теперь хлеб — по карточке».
«В кооперации постепенно уменьшаются продукты питания и предметы первой необходимости. Приближается период голодовки».
«Соввласть своими карточками похоронит себя»[94].
Хлебная проблема в 1928/29 году была главной, но не единственной. Остро ощущался недостаток всех основных продуктов питания. Неурожай сахарной свеклы повлек уменьшение производства сахара и сахарную проблему. Невысокий урожай и сокращение посевов крупяных культур вызвали перебои с крупой. Недостаток кормов (овсяной кризис), повышение налогов и репрессии стимулировали забой скота, что ставило под угрозу мясные ресурсы. С весны 1929 года в стране начали ощущаться мясная и жировая проблемы.
Из-за недостатка ресурсов планы снабжения, которые составлял Наркомторг, были ниже реальной потребности в продуктах и товарах. Так, по расчетам Церабсекции[95], годовая потребность крупы для снабжения рабочих промышленных центров в 1928/29 году составляла 5,1 млн пудов. Наркомторг же выделил для этой цели в два раза меньше — 2,6 млн пудов. Церабсекция просила 2 млн пудов растительного и 400 тыс. пудов животного (сливочного) масла, а план Наркомторга предусматривал (соответственно) 805 и 191 тыс. пудов[96]. Из-за бумажной волынки, больших потерь, плохой работы транспорта и торговли даже эти недостаточные планы снабжения не выполнялись. Как писали в одном из донесений, «завоз продуктов носил случайный характер». По сообщениям Церабсекции, снабжение рабочих кооперативов крупами, маслом, мясом порой совершенно прекращалось[97]. Государственно-кооперативная торговля и раньше работала с перебоями, но нэпманы и крестьянский рынок выручали. Теперь же репрессии и конфискации подорвали их работу. Росли как на дрожжах рыночные цены — индикатор товарного дефицита[98].
Перебои с продовольствием привели к тому, что в 1928/29 году в регионах в дополнение к хлебным карточкам стали стихийно распространяться нормирование и карточки на другие продукты: масло, мясо, сахар, крупу и пр. Открытая продажа непродовольственных товаров в магазинах также постепенно сворачивалась из‐за огромных очередей и эксцессов. Вместо этого вводилось их распределение на предприятиях и в организациях по талонам и ордерам. Как и в случае с хлебом, нормирование и карточки оформлялись «снизу» решениями торгующих организаций и санкциями местной власти. Распространение нормирования пока шло без участия Политбюро.
Схема перехода от свободной торговли к нормированию, а затем и к карточкам была следующей. При достаточности товаров кооперативы продавали их всем желающим. При недостатке появлялись ограничения, в первую очередь устанавливали максимальный размер покупки. Нельзя, например, было получить больше 3 кг крупы в одни руки. Такое нормирование было скользящим: его то вводили, то отменяли в зависимости от наличия продуктов; в одних районах ограничения покупки на данный продукт существовали, в других — нет; нормы продажи везде отличались. Если же перебои становились хроническими, то появлялись новые ограничения: продажа дефицитных товаров только членам кооператива. Не члены кооператива в лучшем случае могли покупать дефицитные товары в меньшем количестве и по более высокой цене, но чаще всего вообще лишались возможности покупки. Дальнейшее ухудшение снабжения вело к более жестким мерам — вводились карточки. Они выдавались определенной группе людей — членам данного кооператива, жителям данного города или группы городов. Карточки означали, что только эта группа людей могла покупать дефицитный товар или товары в данном городе или районе. Товар можно было покупать в строго определенном магазине, в строго ограниченном количестве и ограниченное число раз. Как правило, указывалась месячная норма покупки (на хлеб существовали дневные нормы). Карточки, таким образом, означали не только нормирование продаж, но и учет покупателей и контроль за количеством покупок. Примером стихийного развития нормирования и региональных карточных систем в 1928/29 году могут служить истории снабжения населения в Москве и Донбассе.
В столице уже зимой 1928/29 года кооперативы, то в одном районе, то в другом, вводили ограничения — продажу по членским книжкам, предельные нормы покупки, разные нормы для членов кооператива и посторонних. К апрелю сформировались общемосковские нормы продажи. В одни руки отпускали 400 г макарон на члена кооператива и 200 г остальным; масла животного соответственно 500 и 400 г; чая — 50 г в месяц пайщикам кооперации и 25 г остальным; сахара — по 2 кг в месяц для москвичей и 0,6–1,5 кг для жителей губернии. Растительное масло получали только члены кооператива — по 500 г на едока. Месячная норма крупы варьировалась по районам и месяцам от 3 до 5 кг. Яйца продавали не более десятка в одни руки. В мае обострилась мясная проблема, очереди достигали сотен человек. В результате спонтанно было введено ограничение покупки — не более 1 кг мяса в одни руки. Хозяйственное мыло можно было купить по кооперативной книжке, москвичам полагалось 1 кг на 3 месяца, жителям губернии — 725 г. Зимой сложилась единая для всей Москвы норма продажи хлопчатобумажных тканей — 12 м на книжку на 3 месяца. Остальные непродовольственные товары распределялись по специальным талонам[99].
Осенью 1929 года нормирование в Москве продолжало развиваться. Появились более строгие ограничения в торговле, которые позволяют говорить уже о существовании карточной системы на основные продукты питания. Сложилась иерархия снабжения — городское население делилось на группы по социальному признаку. По решению Моссовета в сентябре мясо стали продавать по кооперативным книжкам из расчета 200 г в день на рабочего, 100 г на служащего и по 100 г на их иждивенцев. Появились обязательные мясопостные дни. Была установлена норма отпуска мяса в столовых: для фабрично-заводских — 200 г, для остальных — 100 г на человека в день. Начиная с сентября нормировалась продажа сельдей: рабочим 800 г, членам семей рабочих, служащим и членам их семей — по 400 г в месяц. С октября молоко получали только дети до 8 лет по 0,5 л в день. Яйца выдавались по талонам: детям до 8 лет — 25 штук, рабочим и служащим-пайщикам — по 15 штук в месяц. Были снижены нормы продажи масла: пайщикам — 600 г, непайщикам — 300, детям — 200 г в месяц[100].
В Донбассе проведенное в апреле 1929 года обследование положения рабочих показало, что помимо карточек на хлеб существовало нормирование основных продуктов питания. Развал частной торговли, которая обеспечивала почти половину потребностей населения в мясе, сделал мясной вопрос самым больным. Мясо поступало теперь только в рабочие кооперативы, где выстраивались большие очереди. Карточки на мясо пока не вводили, но его продажа ограничивалась до 1–2,5 кг в одни руки. Нормировалась также продажа крупы и сахара. Колбасы и сала в кооперативах не было совсем, а масло и рыба поступали в ограниченном количестве. Сами рабочие просили расширить список нормируемых продуктов[101].
Осенью 1929 года положение в Донбассе, как и по всей стране, ухудшилось. Центральный комитет профсоюза горнорабочих СССР сообщал, что «рабочих форменным образом душат черным, сырым хлебом. О мясе и овощах абсолютно не приходится говорить». По отзывам самих рабочих: «Нет ни мяса, ни картошки, а если и бывает, то не добьешься, потому что кругом очередь». В результате росли прогулы, уход рабочих из отрасли, угроза срыва производства. О какой работе могла идти речь, если рабочие практически не спали, «с 2–3 часов ночи с подушками отправлялись к продуктовым лавкам». Выручали воскресные крестьянские базары. По бюджетным данным, в семье горняка на одного едока в день в 1929 году приходилось 300–400 г хлеба, 350 г картофеля, 80 г фруктов, 133 г мяса и 7 г сливочного масла. На других предприятиях горнодобывающей промышленности положение было не лучше. Осенью 1929 года власти Донбасса вплотную подошли к введению карточек на основные продукты питания[102].
Положение в Москве и Донбассе не являлось исключением. По сообщению Экономического управления ОГПУ, которое подвело неутешительные итоги, к осени 1929 года нормирование основных продуктов питания существовало во всех промышленных районах. Особенно плохим было снабжение мясом и жирами. Ухудшилось и положение с хлебом. Выдача пайков запаздывала, нормы снижали, стратификация углублялась — в некоторых регионах со снабжения снимали рабочих, связанных с сельским хозяйством. Распространялись слухи о скорой мобилизации, голоде в Поволжье, отделении Украины от СССР. «Нездоровые» настроения среди рабочих усилились. Бурно проходили собрания — «Врете… Долой… Дармоеды… Нас обманываете, муку гноите». Рабочие требовали прекратить вывоз зерна за границу. Дисциплина падала, росли прогулы, вспыхивали дискуссии во время работы. Прошли забастовки сезонников, недовольных снабжением. Кадровые рабочие пока ограничивались критикой.
Руководство страны знало о продовольственном положении в регионах: ОГПУ посылало экономические сводки руководителям партии, правительства и заинтересованных ведомств, о чем свидетельствуют листы рассылки. В начале нового, 1929/30 хозяйственного года Политбюро приступило к официальному оформлению всесоюзной карточной системы на основные продукты питания и непродовольственные товары. Как и в случае с хлебом, оно прошло несколько этапов и началось с важнейших индустриальных центров.
В октябре 1929 года появились постановления о нормах снабжения Москвы, Ленинграда, Донбасса, летом 1930 года — Кузбасса. Список включал основные продукты питания — хлеб, крупу, мясо, сельдь, масло, сахар, чай, яйца. Постановления официально утвердили и регламентировали уже существовавшую практику нормирования и сложившуюся в снабжении иерархию: рабочие имели преимущества по сравнению с прочими трудящимися (служащие, члены семей рабочих и служащих, кустари)[103]. Нормы, установленные для рабочих, рассчитывались на основе их бюджетов и были немного выше их фактического потребления в 1928/29 году. Для остальных групп нормы снабжения на 1929/30 год были установлены ниже их потребления в прошлом году (см. приложение, таблица 1)[104].
Окончательное оформление всесоюзной карточной системы на основные продукты питания и товары затянулось затем на год. Только в начале 1931 года, когда массовый голод стал реальной перспективой и карточки уже фактически существовали по всей стране, Политбюро официально установило нормы снабжения не только для избранных промышленных центров, но и для всего городского населения СССР.
ГЛАВА 4. 1929/30: «ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ ОТ… ГОЛОДА»
Коллективизация и другие причины ухудшения положения
В сентябре 1930 года в одном из писем Молотову Сталин попытался объяснить падение темпов производства, прорывы и провалы, катастрофическую текучесть рабочих кадров, которые переживала промышленность. Неужели из‐за плохого продовольственного снабжения? Но разве в прошлом году лучше снабжали? — недоумевал он[105]. Не знаю, что ответил ему Молотов. Но мой ответ был бы — «Да. В 1929 году, хотя и было плохо, но лучше, чем в 1930‐м». Предшествующие два года стали прелюдией к вакханалии, которая началась в 1930 году и продолжалась до конца первой пятилетки. В этот год был нанесен сокрушительный удар по частнику и рынку периода нэпа. Наркомторг был преобразован в Наркомат снабжения, что символизировало конец торговли периода нэпа и начало эры централизованного распределения.
В 1930 году продовольственное снабжение впервые стало серьезно волновать Сталина: пагубные последствия кризиса сказались на производстве. Вопрос о рабочем снабжении часто ставился на повестку дня Политбюро. По словам самого Сталина, к концу 1930 года снабжение рабочих являлось одним из самых «боевых вопросов», а Наркомторг — «самым сложным наркоматом». Осенью 1930 года Сталин сам возглавил комиссию по рабочему снабжению, вместо С. И. Сырцова, которым был недоволен.
Главной причиной резкого ухудшения продовольственного снабжения в 1930 году являлась насильственная коллективизация, начавшаяся осенью 1929 года. Она и стала последним аккордом в развале рынка и броском к голоду. Причины коллективизации хорошо показаны в современной историографии. Планы заготовок предшествующих лет не выполнялись. Репрессии во время заготовительных кампаний влекли уменьшение посевных площадей и истребление скота. Несмотря на сокращение сельскохозяйственного производства, план заготовок на 1929/30 год был увеличен — индустрии нужно было сырье и машины, рабочим — продовольствие. Очередной кризис заготовок был, таким образом, предсказуем. Перспектива вновь преодолевать сопротивление крестьян, с тем чтобы в итоге прийти к новому сокращению сельскохозяйственного производства, не устраивала сталинское руководство. Начав коллективизацию, Политбюро стремилось к тому, чтобы крестьяне, оставаясь производителями продукции, перестали быть ее собственниками. Новый собственник — колхозы, полностью зависимые от государства, должны были исправно сдавать продукцию в государственные закрома в соответствии с планом и по ценам, которые диктовало государство. Только то, что оставалось после выполнения планов заготовок, создания семенных и резервных фондов, распределялось между колхозниками.
Три процесса разворачивались в деревне осенью — зимой 1929/30 года: конфискация продукции в ходе заготовок, насильственное обобществление земли, скота и инвентаря, которые передавались в распоряжение создаваемых колхозов, репрессии против крестьян, которые сопротивлялись коллективизации. Крик, плач и стон стояли в деревнях. Первая волна коллективизации и репрессий продолжалась до весны 1930 года — половина крестьянского населения была загнана в колхозы. Затем, с публикацией статьи Сталина «Головокружение от успехов», последовала пауза, дабы дать крестьянам спокойно провести весеннюю посевную. Но с осени 1930 года коллективизация и раскулачивание развернулись с новой силой. К 1933 году основные аграрные районы были коллективизированы. В целом процесс был объявлен завершенным в 1936 году, когда 90 % хозяйств и 94 % посевных площадей были объединены в колхозы. Но пик коллективизации пришелся на 1930–1932 годы.
Коллективизация разрубила гордиев узел хлебозаготовок. Хлебный вопрос разрешился в интересах индустриализации. В результате заготовки зерновых в начале 1930‐х годов увеличились, что обеспечило зерновой экспорт и гарантировало кусок хлеба рабочим. Дешевый черный хлеб был единственным продуктом в государственном снабжении, который относительно стабильно получало городское население. «Хлебовыколачивание» в кампанию 1929/30 года позволило увеличить нормы снабжения хлебом и подтянуть к нормам Москвы и Ленинграда нормы снабжения рабочих других промышленных центров[106]. Но экспорт и дешевый рабочий паек обеспечивались за счет голода миллионов крестьян[107].
Плачевных последствий коллективизации, как кратковременных, так и долговременных, не перечесть. Урожаи резко упали. Поголовье скота сократилось[108]. Короткое изобилие мяса на рынке и крестьянских столах (в деревнях резали скот и птицу, не желая отдавать их в колхозы) сменилось многолетней мясо-молочной и жировой проблемой. Преуспевавшие крестьянские хозяйства были ограблены: часть имущества ушла в колхозы, часть — лично тем, кто участвовал в грабеже. Сотни тысяч семей сосланы на спецпоселения. Крестьянство превратилось в население второго сорта. После того как конкретного хозяина заменил коллективный собственник — колхоз, обобществленное имущество быстро пришло в негодность. Государство почти даром изымало львиную долю произведенной продукции — отсутствие материальных стимулов к труду в колхозах сделало дефицит продовольствия в СССР постоянным.
Одновременно с началом коллективизации была уничтожена частная патентованная торговля. Постановление Политбюро от 15 августа 1929 года, принятое по инициативе Сталина, санкционировало новую волну репрессий против частных заготовителей и торговцев[109]. Доля частной торговли в розничном товарообороте страны сократилась в 1930 году до 5,6 %. В 1931‐м частная патентованная торговля вообще была запрещена[110].
На обострение продовольственного кризиса в стране влиял и внешнеторговый курс. С конца 1920‐х годов Политбюро стремилось наращивать вывоз зерна, но только с началом коллективизации смогло резко увеличить экспорт[111]. В августе 1930 года Сталин требовал:
Микоян сообщает, что заготовки растут и каждый день вывозим хлеба 1–1,5 млн пудов. Я думаю, что этого мало. Надо поднять (теперь же) норму ежедневного вывоза до 3–4 млн пудов минимум. Иначе рискуем остаться без наших новых металлургических и машиностроительных (Автозавод, Челябзавод и пр.) заводов… Словом, нужно бешено форсировать вывоз хлеба[112].
Сталин не хотел ждать — с конца октября должен был начать поступать на мировой рынок американский хлеб. Вывоз зерна происходил в условиях мирового экономического кризиса, когда цены на сырье и продовольствие падали, а цены на машины и оборудование, которые составляли главную статью советского импорта, росли. Импорт потребительских товаров был ничтожен. «Верно ли, что ввезли из Англии ботинки (на несколько мил. руб.)? — спрашивал Сталин Молотова в августе 1930 года. — Если это верно, это ошибка»[113].
На обострение продовольственного кризиса влияло и то, что Политбюро на случай войны пополняло неприкосновенный фонд зерна, который в 1930 году достиг 120 млн пудов[114].
Диспропорции на потребительском рынке обострялись постоянными денежными эмиссиями, с помощью которых Политбюро тщетно пыталось покрыть дефицит госбюджета[115]. Председатель правления Государственного банка СССР Г. Л. Пятаков в письме Сталину дал анализ болезненного денежного состояния в стране[116]. Он писал, что с конца 1928 по июль 1930 года в обращение было выпущено 1556 млн руб., в то время как за всю пятилетку планировалось выпустить 1250 млн. «Эмиссионную пятилетку», таким образом, страна выполнила менее чем за два года.
Масса денег в обращении росла, в то время как торговля сворачивалась. Поступление денег из обращения в бюджет замедлялось. Если в 1926–1928 годах до половины выпущенных в обращение денег возвращалось в госбюджет, то в 1929/30 году — только четверть. Деньги оседали у населения. По расчетам Госбанка, основная денежная масса находилась в частном секторе, а главными держателями «кубышки» в стране являлись середнячество и зажиточное крестьянство[117]. Репрессии против частников усиливали процесс накопления, во-первых, потому, что люди не могли пускать деньги в оборот, и, во-вторых, потому, что свертывание частной торговли сокращало траты денег населением. Насильственная коллективизация, при которой крестьяне старались распродать свое имущество до вступления в колхоз, а деньги спрятать, также увеличивала размеры народной кубышки.
Свертывание торговли, накопление и обесценивание денег имели тяжелые последствия для потребительского рынка. Началось расхватывание товаров. Пятаков писал:
Мануфактура по двойным ценам до середины марта (1930 года. —
Население, кооперативы, предприятия переходили к натуральному обмену.
Другим следствием инфляции стал кризис разменной монеты. Госбанк выпускал серебро в обращение, откуда оно мгновенно исчезало, оседая у населения, которое его переплавляло и хранило в слитках. «Серебряный прорыв», как назвал его Пятаков, начался в апреле 1930 года и к июлю достиг Москвы. Работники кооперации «зажимали» серебро в кассах магазинов, трамвайные билетеры из своей выручки не сдавали государству ни одной серебряной монеты. Очереди в несколько сот человек собирались у касс размена денег в отделениях Госбанка. Частники на серебро продавали дешевле, чем на бумажные деньги. Крестьяне прямо объявляли две цены на свою продукцию: одну — в серебре, другую — в бумажных деньгах. При обысках у крестьян и городских торговцев находили большие суммы разменного серебра. Кроме прочих неудобств, серебряный кризис бил по валютным планам, так как серебряную монету чеканили из импортного сырья. Правительство не смогло остановить «серебряный прорыв». В январе 1932 года Политбюро приняло решение о выпуске никелевой и медной монеты взамен серебряной.
В своем письме Пятаков рискнул дать Сталину рекомендации по оздоровлению денежного обращения и потребительского рынка. Среди них: увеличение производства и импорта предметов потребления, сокращение и даже полный отказ от экспорта продуктов, помощь сельскому хозяйству. Можно представить себе реакцию Сталина на эти антииндустриальные предложения, ведь ради сверхиндустриализации вождь был готов оставить людей голыми и голодными.
Для трудящегося населения ситуация в 1930 году осложнялась еще и тем, что правительство провело перетарификацию во всех отраслях промышленности — нормы выработки продукции были повышены, а расценки понижены. В результате зарплата сократилась в 1,5–2 раза. Токарь в механическом цехе после перетарификации стал получать 48 руб., тогда как раньше зарабатывал 100 руб., зарплата литейщика вместо 90 руб. стала 50–60 руб. В текстильной промышленности, кроме того, прошли массовые сокращения кадров. В 1930 году промышленность перешла на непрерывную рабочую неделю, что увеличило занятость рабочих на производстве[118]. Люди работали четыре дня, пятый день отдыхали. Выходные дни у членов семьи не совпадали. Субботы и воскресенья как дни совместного отдыха исчезли. Часто люди затруднялись сказать, какой шел день недели, для них это были первый, второй и так далее день непрерывки.
Продовольственный кризис в городах
Сводки ОГПУ свидетельствуют о том, что ухудшение продовольственного снабжения в городах следовало за приступами коллективизации[119]. Первые плачевные последствия развала крестьянского хозяйства городское население испытало весной 1930 года. Возобновление коллективизации осенью вызвало новое обострение продовольственного кризиса. «Головокружение от успехов» обернулось головокружением от голода.
В 1930 году остро встала мясная проблема. Развал мясного рынка был вторым большим шагом к голоду после развала хлебного рынка в стране. Мясное благополучие страны, как и хлебное, держалось на крестьянских плечах. Государственной мясной промышленности не существовало. Политбюро с удивлением обнаружило, что бойни находятся в ведомстве Наркомата внутренних дел наряду с милицией, угрозыском, канализацией и водопроводом. И не случайно, ведь бойни являлись не предприятиями мясной промышленности, а помещениями, сдаваемыми в аренду.
Бойни были в буквальном смысле слова убойным местом, — говорил Микоян на декабрьском пленуме 1930 года, — которое по камерам, по комнатам сдавалось в аренду прасолу Иванову, прасолу Сидорову, ЦРК и всем, кому требуется забить скот[120].
В стране только треть из 75 наиболее оборудованных боен имели водопровод, пятая часть — канализацию и только 5 % — станции для очистки сточных вод. Американские специалисты, которые провели две недели на московских бойнях (лучших в стране), в ужасе заявили, что такого хаоса они нигде не видели. Политбюро только приступало к созданию государственной мясной промышленности. По советскому заказу в Америке начали проектировать Московский и Семипалатинский мясокомбинаты. Но они пока оставались в чертежах, в то время как развал крестьянского мясного рынка уже стал реальностью.
В июле 1930 года Политбюро официально ввело карточную систему на мясо. Назвать ее всесоюзной, хотя она и определяла принципы снабжения городского населения всей страны, довольно трудно. Всего лишь 14 млн человек из более чем 160‐миллионного населения СССР должны были получать мясо по карточкам из государственных центральных фондов. В наилучшем положении находились рабочие Москвы и Ленинграда, а также шахтеры и рабочие горячих металлургических цехов. Им полагалось по 200 г мяса в течение 20–22 дней в месяц, служащим тех же предприятий — по 100 г. Остальные города далее делились по степени индустриальной важности. Мясные нормы для рабочих в них составляли от 150 г, выдаваемых 15 дней в месяц, до 100 г в течение 10 дней, нормы служащих — от 100 до 75 г в течение 10 дней в месяц[121]. Введя всесоюзную карточную систему на мясо, как и в случае с хлебом, Политбюро лишь упорядочило практику нормирования мясного снабжения, уже широко существовавшую в стране.
Развал в ходе коллективизации крестьянского рынка создал проблему и с овощами. В 1929 году частник обеспечивал около половины снабжения овощами и картофелем, а в 1930‐м его доля в торговле упала до 5 %. Не за горами были карточки на картофель — второй после хлеба продукт в рационе россиян.
Сводки ОГПУ свидетельствуют, что карточки на основные продукты питания существовали в 1930 году во всех городах и рабочих поселках, хотя официально в стране были введены только всесоюзная карточная система на хлеб (февраль 1929) и мясо (июль 1930), а также нормирование основных продуктов питания для жителей Москвы, Ленинграда, Донбасса (октябрь 1929) и Кузбасса (лето 1930). Ассортимент торговли в стране резко сузился и свелся к списку так называемых нормированных товаров, в который входили жизненно важные продукты: хлеб, мясо, рыба, крупа, растительное масло, сахар. Ненормированные продукты — сыр, колбаса, творог, конфеты, сметана и пр. — отсутствовали в кооперативах неделями, а то и месяцами, а когда появлялись, также продавались по нормам.
Политбюро пыталось остановить хаос норм, карточек и их суррогатов, царивший в регионах, и контролировать спонтанное распространение карточной системы. В декабре 1929 года оно запретило вводить нормирование без разрешения Наркомснаба. Но незаконная практика продолжалась[122].
Положение с одеждой, обувью, тканями и другими непродовольственными товарами также оставалось тяжелым. Открытая их продажа в магазинах практически прекратилась. Политбюро пыталось ограничить бронирование фондов и распределение промтоваров по ордерам, так как эта практика вела к замораживанию товарооборота, а следовательно, уменьшала поступления в госбюджет. В постановлении от 30 октября 1930 года Политбюро требовало сохранить ордерную систему только для одежды и обуви и направлять их в первую очередь на обеспечение рабочих[123]. Но из‐за острого недостатка товаров это постановление повсеместно нарушалось, практика бронирования фондов расширялась.
Обострение товарного дефицита вело к дальнейшей стратификации государственного снабжения. Прагматизм в централизованном распределении все более усиливался. Элементы социальной справедливости (привилегии детям, больным, низкооплачиваемым группам населения и пр.) существовали, но выглядели хилыми ростками на фоне мощного цветения производственного принципа — снабжать в первую очередь тех, кто делал индустриализацию. Пытаясь обеспечить индустриальный авангард, Политбюро и местная власть снимали с централизованного снабжения другие группы потребителей. Вслед за сельской беднотой сезонники, рабочие, имевшие хозяйство в деревне, а также население многих второстепенных для индустриализации городов и работники неиндустриальных производств один за другим теряли право получать продукты из государственных фондов. Их переводили на снабжение из местных заготовок, отчислений от гарнца и сверхплановых закупок, которые «подскребали-добирали» то, что осталось после выполнения государственных планов. По сути, это означало, что оазисы рынка с его астрономическими ценами становились для большей части населения главным, а иногда и единственным источником обеспечения. Положение тех, кого снимали с централизованного снабжения, отягчалось тем, что они являлись низкооплачиваемыми по сравнению с индустриальным авангардом группами населения — политика зарплаты ведь тоже подчинялась интересам индустриализации.
В 1930 году географическая и социально-производственная иерархия государственного снабжения, признаки которой проявились в предшествующие годы, далее углубилась. Привилегированное положение Москвы и Ленинграда укрепилось. Остальные промышленные города и объекты в конце 1930 года по решению Политбюро были разделены на два списка в зависимости от степени их индустриальной важности. На предприятиях преимущества в снабжении имели инженерно-технические работники (ИТР) и индустриальные рабочие, далее шли неиндустриальные рабочие, далее служащие, потом иждивенцы — члены семей рабочих и служащих. Дети составляли особую группу, но и их снабжение зависело от того, в каком городе они жили и где работали их родители. Число социальных групп в практике снабжения разных городов и производств варьировалось, но принципы деления повторялись. При обострении продовольственной ситуации снабжение высших групп обеспечивалось за счет снижения норм и сокращения ассортимента для низших групп. Нормы, указанные в постановлениях центральных органов и распоряжениях местной власти, являлись ориентиром-максимумом. Реальные пайковые нормы зависели от товарного фонда в распоряжении потребительских кооперативов и повсеместно были ниже установленных.
Скудость государственного снабжения создавала иерархию бедности. Сводки ОГПУ о снабжении предприятий и промышленных районов показывают, в чем реально состояли преимущества индустриальных рабочих по сравнению с остальными «плановыми потребителями». Рабочие получали не 300, как остальные, а 600–800 г черного хлеба плохого качества в день, по 100–200 г мяса в «мясные дни». Но что это было за мясо — конина, солонина. Частенько мясо заменялось рыбой, консервами. Другие продукты — крупа, сахар, масло, чай, макароны — продавали с перебоями. В лучшем случае рабочая семья получала в месяц по 0,5–1 кг сахара и крупы да бутылку растительного масла. Дети рабочих в мизерном количестве от случая к случаю получали сливочное масло, яйца, молоко. По сравнению с пайком служащих, который включал лишь хлеб, сахар и крупу, рабочие имели преимущества, но они не обеспечивали сытой жизни.
Еще более скудным было государственное снабжение непродовольственными товарами. Даже в Москве потребность в чулках, носках, платках удовлетворялась лишь наполовину, потребность в одежде и обуви — в лучшем случае на треть, в нитках — на 10–20 %. Очереди за керосином были хроническими, а спичек выдавали по два коробка в руки. Вот и весь ассортимент. О качестве, конечно, никто даже не заикался — люди хватали то, что дают, давясь в очередях. Рабочие имели преимущества в получении товаров, но они выглядят смехотворными. Так, на 338 человек фабрики Гознак было получено 9 ордеров на женскую и 11 на детскую обувь. Другой пример, взятый из сводок ОГПУ: на одной из шахт Донбасса на 326 рабочих было выдано 15 ордеров на костюмы и обувь. После этого рабочие пытались избить членов комиссии по распределению талонов, «швыряли им в лицо членские книжки ЦРК». На следующий день треть не вышла на работу. Мотивировка — отсутствие одежды. Еще один пример. На 175 рабочих кожзавода (Тифлис) было получено 50 катушек ниток; на 122 пайщика Гостипографии в Баку — 16 ордеров на полушерстяную ткань; на 190 пайщиков Литографии Полиграфтреста в Тифлисе — 29 ордеров на чулки и по 1 катушке ниток.
При скудном государственном снабжении даже для индустриальных рабочих крестьянский рынок превращался в спасительный оазис, где можно было выменять или купить продукты. Для тех же, кто не попал в число «плановых потребителей», рынок был единственной возможностью достать продукты. Но крестьянский рынок, подорванный коллективизацией, переживал тяжелые дни. Привоз сократился, цены кусались. При зарплате рабочих 60–90 руб. в месяц пуд муки на рынке стоил 20–30 руб. (3 руб. в кооперации), килограмм мяса — 3–4 руб. (70 коп. в кооперации), пуд картошки — 9 руб. (в кооперации — 8 коп. за килограмм), литр молока — 1 руб., килограмм сливочного масла — 7 руб. (1–3 руб. в кооперации), десяток яиц — 2 руб. (50 коп. в кооперации)[124].
Высокие рыночные цены не останавливали людей. Как говорилось в спецсводке, горожане ночью за несколько километров от города поджидали крестьянские подводы, буквально вырывали из рук привозимые продукты. У подвод на рынке собирались очереди. По требованию покупателей вводились нормы продажи, чтобы хватило продуктов каждому. Крестьяне отказывались от бумажных денег, но охотно брали серебро или обменивали продукты на сахар, чай, табак. О натурализации рыночной торговли писал Пятаков в уже упоминавшемся письме Сталину:
На Урале, например, за 50–100 гр махорки дают 10 яиц, за ситцевый платок, ценою в 30 коп. — полкило масла. Меновыми единицами для сельскохозяйственной продукции служат на базаре также мыло, нитки, сахар, мануфактура, обувь. В Северном крае, а именно в Вологде, за 100 гр махорки можно получить 400 гр масла, за 50 гр — 5–7 яиц. Мы имеем сообщения о натуральном товарообмене и из Ульяновского округа, из Средней Волги, из Вятки, из Тверского округа и из некоторых округов Сибири. Даже на Московском рынке мы имеем целый ряд сообщений о том, что крестьяне отказываются от продажи продуктов за деньги, продавая их в обмен на мануфактуру и продукты, получаемые по заборным книжкам — сельди, пшено, и т. п.[125]
В условиях товарного голода бурно расцвел черный рынок. Он паразитировал на государственной системе снабжения. Продукты и товары из кооперативов, со складов, ворованные или купленные из-под полы, уходили на рынок, где их продавали втридорога. Частью черного рынка стала и сильно сократившаяся нэпмановская торговля.
Города переживали товарный кризис, а что же в деревне? Продовольственное положение деревни в 1930 году по сравнению с прошлым годом ухудшилось. Насильственная коллективизация вела к сокращению производства, реквизиции истощали крестьянские запасы. По подсчетам экономистов, после заготовок 1929/30 года в деревне оставалось на 6 млн т зерна меньше, чем в прошлом году[126]. Однако большинство крестьян пока сохраняли свои индивидуальные хозяйства. Надел земли и скот позволяли обеспечить семью и даже кое-что продавать на рынке. Деревня пока не страдала от недостатка продовольствия, за исключением бедняков и маломощного середнячества, которые вновь стали жертвами локального голода.
По свидетельству ОГПУ, локальный голод начался зимой 1929/30 года, особенно усилился весной и продолжался до получения нового урожая. Страдали безземельные и малоземельные бедняки, которые перестали получать государственную помощь и не могли рассчитывать на помощь соседей — те либо сами не имели достаточно продовольствия, либо мстили бедноте за участие в реквизициях. Ощущался недостаток хлеба и у некоторых середняков. Среди неблагополучных районов сводки ОГПУ называют Башкирию и Казахстан. Там были зарегистрированы случаи голодных смертей. По мнению самих казахских властей, причиной голода стал развал местного крестьянского товарооборота. Ранее Казахстан снабжался из соседних хлебопроизводящих районов и не испытывал трудностей. Шедшие в ОГПУ на имя Ягоды телеграммы свидетельствуют о том, что весной и летом 1930 года в Сибири также начался голод. Катастрофическое положение с продовольствием складывалось на Северном Кавказе и Средней Волге. Так, жители поселка Ленинградский (Самарский край) в декабре 1930 года писали о том, что весь хлеб был вывезен во время заготовок и теперь они пухнут от голода. Люди «молили не дать помереть». Краевой исполком приказал провести медицинское обследование поселка. Оно подтвердило бедственное положение: из 33 человек только двое находились в удовлетворительном состоянии[127]. Голод сопровождали его неизбежные спутники: нищенство, самоубийства, рост заболеваний, истребление скота, распродажа имущества, бегство в город. Но это была лишь прелюдия к надвигавшейся трагедии.
Народ возмущается — ОГПУ ищет виновных
Жизнь ухудшилась, и население роптало. Насколько серьезным было недовольство продовольственным положением в стране? Материалы ОГПУ свидетельствуют, что «продовольственные затруднения» представляли один из основных вопросов, тревоживших рабочих. Собрания на заводах независимо от повестки дня часто сводились к проблеме продовольствия и могли длиться несколько дней. Делегации рабочих ехали в Москву искать правду.
О настроениях рабочих свидетельствует интересный эпизод. В августе 1930 года в Днепропетровск приехал председатель Всеукраинского ЦИКа Г. И. Петровский. Цель — встретиться с рабочими завода имени себя, пожурить их за невыполнение плана и вдохновить на трудовые подвиги. Местное руководство, боясь подачи коллективных жалоб, решило заранее не оповещать рабочих о приезде высокого гостя. Да и сам Петровский, зная о недовольстве рабочих, побоялся созвать общезаводское собрание и беседовал с небольшими группами. Напрасно он пытался свести разговор на производственные темы, рабочие все время возвращались к одному и тому же:
«Скажите о сале… Пусть попробует пшенную кашу и пусть знает, что нас кормят селедкой».
«Тов. Петровский пользуется среди нас большим уважением. Если бы приехал другой вождь, он бы имел большие неприятности, так как рабочие теперь разъярены. Даже те, которые хорошо относятся к соввласти, теперь против всех озлоблены и ищут, на ком бы злобу излить»[128].
Статистика, однако, свидетельствует, что продовольственные трудности пока представляли не главную причину забастовок, а лишь общий фон, на котором острее ощущались другие проблемы. Безусловно, недовольство продовольственным положением присутствовало во всех выступлениях, но главными причинами забастовок в 1930 году были плохие условия труда, снижение зарплаты, сокращение кадров. В целом количество забастовок, в которых участвовали кадровые рабочие, не столь велико, как можно было бы ожидать, зная положение в стране. В сознании кадровых рабочих миф о пролетарском характере государства и власти еще не был развенчан, индустриализация принималась как необходимый, а для многих и желанный курс, сулящий не только тяготы, но и профессиональный рост.
Особое спокойствие «в продовольственном вопросе» сохраняли кадровые рабочие-мужчины. По данным ОГПУ, в металлопромышленности в 1929 году (до этого продовольственные забастовки не были зарегистрированы) из 67 забастовок только одна, а из 22 забастовок за первое полугодие 1930 года только четыре были непосредственно вызваны плохим снабжением[129].
Менее спокойно вели себя кадровые работницы. Женщины, на чьих плечах лежало бремя достать продукты и накормить семью, к тому же были вынуждены за паек работать наравне с мужчинами на производстве. Они чувствовали ухудшение снабжения наиболее остро. Кроме того, в отраслях промышленности с преобладанием женского труда зарплата была ниже, а снабжение хуже, чем в преимущественно мужских отраслях тяжелой индустрии. Самые крупные «продовольственные» забастовки в 1930 году произошли в женских отраслях. И в целом в текстильной промышленности, где женщины составляли подавляющее большинство, бастовали чаще, чем в мужских отраслях. В первом квартале 1930 года в отрасли прошло 92 забастовки (в 1929 году — 66), из них 9 были непосредственно вызваны перебоями в снабжении[130]. Наиболее крупная забастовка, в которой участвовало 600 человек, состоялась в апреле на Телегинской ткацкой фабрике в Шуйском округе. Женщины остановили работу на полчаса: «Работой душите, а хлеба нет». Еще одна крупная забастовка прошла в июле на джутовой фабрике в Одессе. Бастовавшие работницы пытались организовать демонстрацию и пойти с агитацией на другие предприятия. Летом 1930 года прошли массовые выступления работниц на торфоразработках Орехово-Зуевского округа с требованиями выдать мануфактуру[131].
Однако производство страдало не столько от забастовок, сколько от бегства рабочих за продуктами: опозданий и прогулов, огромной текучести кадров в тщетных поисках лучших условий снабжения, ухода рабочих в деревню в периоды урожая.
Продовольственный кризис позволяет по-иному взглянуть на движение 25-тысячников — рабочих, которые по зову партии поехали в деревню проводить коллективизацию и «поднимать» колхозы. Отнюдь не для всех это был «идейный порыв», многими двигала надежда достать в деревне продукты. Как сообщалось в одном из донесений ОГПУ, «несмотря на недостаточность разъяснительной работы, а на некоторых предприятиях полное ее отсутствие, добровольная запись на работу в деревню дала цифры в 2–3 раза превышающие намеченную разверстку, рабочие при этом часто даже не понимали, что такое колхоз»[132].
Наиболее частыми формами открытого проявления недовольства являлись резкие высказывания, отказы рабочих идти на праздничные демонстрации, участвовать в соцсоревнованиях, демонстративные выходы из кооперативов и из партии. Конечно, не все рабочие разделяли антисоветские выпады собратьев по классу. Но, даже не отражая всех настроений того времени, приводимые ниже высказывания помогают оживить мертвую статистику архивных материалов:
«Как в колхозы стали загонять, жрать буквально нечего стало». «Скоро и картофель будет выдаваться по карточкам». «Надоела проклятая жизнь. Говорят, все для рабочих, а между тем рабочего жмут вовсю, дерут с него и на займы, и на колхозы, и на пятилетку, а давать ничего не дают. Эта пятилетка загонит рабочих в гроб. Жить стало хуже, чем до революции». «Что толку, что стали работать 7 часов и зарплату повысили, когда есть нечего» (Москва и область).
«Довольно поели мяса, пора на 13 году революции и за конину приниматься. При соввласти пора отвыкать от еды». «Наши правители о нас забыли, не видят, чем питается рабочий». «Детей кормим хлебом с солью, сами едим только хлеб, какое может быть тут ударничество» (Ивановская обл.).
На стенах завода им. Маркса в Астрахани кто-то написал: «Каждый дурак может так править, как советская власть морит людей с голоду». «Да здравствует пятилетка с голодным желудком». «Нам только глаза замазывают, дескать, все для рабочих, а дают кусок хлеба и тухлую селедку. Довольно сказок. Мы видим, что лучшее отправляют за границу. Рабочим центра, как барскому лакею, дают больше, а мы, рабочие провинции — жри картошку, потому что у тебя черная кость» (Нижняя и Средняя Волга).
«Требуют производительности труда, а не взглянут, как ходят рабочие. Утром уходишь не евши, на обед в столовой дают какую-то бурду без мяса. 100 гр мяса на всю семью. Думали колхозами устранить кризис, а получилось наоборот. Жрем конину». «Какое тут ударничество, когда кишки в биллиард играют. Сначала надо дать хлеба, а потом соревноваться». На одной из железнодорожных станций на паровозах появились надписи: «СССР — страна благородная, хлеб отправляет за границу, а сама голодная». На Красноярском ремонтном заводе в паровозном цеху на стене была нарисована карикатура — рабочий с молотом, рядом скелет с косой и подпись: «Скелет — это пятилетка, которая берет рабочего за горло» (Сибирь).
«Ничего не стало. Наступает 1918 год. От недоедания отпадает охота работать». «Правительство рано ликвидировало кулаков. Колхозы — это миф, голод неизбежен». «Страна идет к гибели из‐за перегибов в деревне». «Что же, и теперь, как в 1905 году, идти просить хлеба». «Все подыхаем с голоду, а работать нет сил». «Не дождемся мы вашего социализма. Да и не нужен он нам. Раньше мы были сыты, а теперь ноги протянем скоро» (Ленинградская обл.).
«Мы еле держимся у станка». «Темпы, взятые партией, нам не под силу. Все равно мы их не выполним». «Попы уговаривали: терпите, на том свете будет лучше, сейчас говорят: терпите, после пятилетки будет лучше». «Октября, товарищи, давно уже нет, кормят нас отбросами». «Надо бастовать, нам перестали даже деньги платить, о мануфактуре и обуви мы давно забыли. Какой тут промфинплан и ударничество, когда мы голодные и раздетые». Распространялись листовки: «План Сталина — это бред фанатика, а не революционера, недальновидного человека, готового во имя своей славы переступить через труп народов России» (Северный Кавказ).
«Дурят наши головы пятилеткой. Говорят, потерпите немного, через пять лет все будет. До окончания пятилетки большинство рабочих погибнет от невыносимой эксплуатации и голода». «Вам хочется построить пятилетку на неблагополучии рабочих». «Пусть соревнуется, кто сыт». «Пятилетку построить в 4 года нельзя. Строить ее нужно не на костях рабочих, а так, чтобы не было головокружения от голода» (Украина)[133].
По настроениям кадровых рабочих нельзя судить о подлинном размахе социального недовольства в городах. Рабочие забастовки составляли лишь мизерную часть «продовольственных выступлений», зарегистрированных в 1930 году. Их бóльшую часть представляли эксцессы в очередях. Здесь вновь главными возмутителями спокойствия выступали женщины — хозяйки и домработницы. Сводки ОГПУ свидетельствуют об избиениях работников кооперативов и милиции, которая наводила порядок в магазинах. Очереди стихийно превращались в митинги и демонстрации. Крупнейшая произошла в июне 1930 года в Новороссийске. Причиной ее стал недоброкачественный хлеб и перебои в снабжении. Толпа женщин (около 350 человек), к которым затем присоединились грузчики, разгромила две хлебные лавки и направилась к зданию горсовета с криками: «Даешь хлеба и мяса!» К полудню число демонстрантов выросло до 800 человек. Толпа избила заместителя председателя ЦРК и двух агентов уголовного розыска. Шла агитация послать делегатов в красноармейские лагеря и на заводы. Обращения к железнодорожникам и рабочим цементного завода «Пролетарий» присоединиться к демонстрантам не получили поддержки. Толпа недовольных предприняла попытку пробраться к элеватору и иностранным пароходам, чтобы остановить погрузку продуктов. На глазах иностранных моряков и представителей итальянского консульства толпа избила капитана иностранного судна. Демонстранты разошлись только к двум часам дня, после того как городское руководство пообещало включить представителей демонстрантов в комиссию по расследованию причин выдачи плохого хлеба и назначило экстренное заседание горсовета по вопросу снабжения[134].
Сводки ОГПУ представляют длинный список стихийных возмущений в очередях. В апреле 1930 года в Киеве полуторатысячная толпа женщин, недовольных завозом мороженого мяса, которое часто бывало испорченным, пыталась сжечь подводу. На рабочей окраине Киева 27 мая милиция устроила облаву на торговцев мясом, но толпа женщин, окружив милиционеров, дала возможность торговцам скрыться. В мае в Одессе в тысячной очереди, состоявшей в основном из женщин, появились портреты Ленина и лозунги «Дайте кушать!». Слышались крики: «Николай полетел из‐за продовольствия, пора громить лавки»[135].
Социальная обстановка в деревне была более острой, чем в городе. Судя по статистике выступлений, крестьяне возмущались более активно, чем рабочие, и не только потому, что в период «социалистического наступления» в деревне вершился главный беспредел. Представление о государстве диктатуры пролетариата как о своем государстве, а о власти большевиков как о своей власти в сознании крестьянства было развито гораздо слабее, чем в сознании промышленных рабочих.
Как и в городе, в возмущении деревни женщины играли исключительную роль. В 1928 году — продовольственные трудности только начали ощущаться — толпы женщин собирались у сельсоветов и кооперативов, требуя выдать хлеб. В 1929 году из 1307 зарегистрированных в СССР сельских выступлений 486 были поголовно женскими и 67 с преобладанием женщин среди участников. За первое полугодие 1930 года из 8707 зарегистрированных в деревне выступлений 2800 являлись почти исключительно женскими по составу[136].
Следует, однако, сказать, что ни в 1929‐м, ни в 1930 году продовольственный вопрос в деревне не был главным. От недостатка продуктов крестьяне пока в массе своей не страдали. Гораздо более остро стояли другие проблемы: хлебозаготовки, религиозный вопрос, а с 1930 года — коллективизация и раскулачивание[137]. В 1929 году продовольственный кризис вызвал 31 выступление (около 2 % всех зарегистрированных выступлений). В 1930 году число «продовольственных выступлений» выросло до 1220, но это составляло менее 9 % в общем количестве зарегистрированных выступлений[138]. Продовольственные требования крестьян представляли широкий спектр от возвращения к рынку («Верните кулаков, они нас накормят») до принятия государственного патернализма при условии равенства города и деревни («Заберите все и посадите на паек, как в городе»).
Недовольство населения вызывалось не только плохим снабжением, но и неравенством в иерархии централизованного распределения. Периферия требовала снабжения «наравне с Москвой». Те, кто работал на небольших предприятиях и неиндустриальных производствах, угрожали оставить свои рабочие места, перейти в отрасли тяжелой индустрии. Крестьяне завидовали рабочим, пользовавшимся государственным покровительством. Те, в свою очередь, злились на крестьян за высокие рыночные цены и нежелание задарма отдать государству хлеб. Росло возмущение привилегиями руководства:
«Небось у наркомов на столе белого хлеба сколько угодно, а нам по фунту сырого хлеба не хватает».
«Ясно, они проживут, потому что получают жирные оклады, а нам что делать, получаем маленькое жалование и обременены семьей»[139].
Руководство страны отказалось взять на себя ответственность за ухудшение продовольственной обстановки в стране. Начался поиск «козлов отпущения». ОГПУ по заказу Политбюро «раскрыло контрреволюционную организацию вредителей снабжения», которая якобы ставила цель «создать в стране голод и вызвать недовольство среди широких рабочих масс и этим содействовать свержению диктатуры пролетариата». Во главе организации якобы стояли профессор А. В. Рязанцев и Е. С. Каратыгин, в прошлом чиновник Министерства финансов и главный редактор «Торгово-промышленной газеты». ОГПУ провело аресты в основных ведомствах, занятых снабжением населения, и расстреляло 48 человек. Сообщение о расстреле появилось в газетах 25 сентября 1930 года. Сталин подстегивал ОГПУ и лично принял решение о расстреле арестованных и публикации «показаний»[140]. Дело «вредителей снабжения» стало частью большой кампании, которую ОГПУ вело с конца 1920‐х годов против научно-технической интеллигенции, сваливая на нее неудачи пятилетки.
«Вредители по мясу, овощам, консервам и прочие» были расстреляны, но продовольственное положение, как того и следовало ожидать, не улучшилось. Главная причина кризиса — форсирование индустриализации, повлекшее огосударствление экономики и развал рынка, набирало силу. В начале 1931 года Политбюро официально ввело всесоюзную карточную систему на все основные продукты и товары, узаконив и упорядочив региональные карточные системы, уже существовавшие в стране[141].
Все существо поглощено лишь заботой что-либо достать, начиная от куска хлеба до одежды и от коробка папирос до сапог. На это тратишь всю силу: и свою, и семьи, а для души осталась лишь боязнь и трусость за будущий день.
Государственное снабжение в первой половине 1930‐х годов определялось принципами введенной в 1931 году всесоюзной карточной системы. Рынок периода нэпа был разрушен, однако он не погиб. В годы карточной системы в рамках централизованной экономики формировалась новая система рыночных отношений и предпринимательства. Воистину: рынок умер. Да здравствует рынок! Чем объяснить живучесть рынка? Какими путями развивался он в экономике 1930‐х годов? Как взаимодействовали централизованное распределение и рынок в повседневной жизни первых пятилеток? Ответы на эти вопросы раскрывают историю борьбы людей за выживание.
ГЛАВА 1. ВСЕСОЮЗНАЯ КАРТОЧНАЯ СИСТЕМА — КНУТ И ПРЯНИК ИНДУСТРИАЛЬНОГО КУРСА
Кто не работает на государство, тот не ест
В январе 1931 года по решению Политбюро Наркомат снабжения СССР ввел всесоюзную карточную систему на основные продукты питания и непродовольственные товары[142]. Процесс оформления нормированного снабжения, развивавшийся в стране с 1927 года по мере развала внутреннего рынка, завершился.
Стержнем карточной системы являлся крайний индустриальный прагматизм — порождение форсированного промышленного развития и острого товарного дефицита. Революционный лозунг «Кто не работает, тот не ест» зазвучал по-новому: «Кто не работает на государство, тот не ест». Карточки выдавались только тем, кто трудился в государственном секторе экономики (промышленные предприятия, государственные, военные организации и учреждения, совхозы), а также их иждивенцам. Вне государственной системы снабжения оказались крестьяне и лишенные политических прав (лишенцы), составлявшие более 80 % населения страны![143]
Снабжение тех, кто получил карточки, представляло сложную иерархию групп и подгрупп и зависело от близости к индустриальному производству. По замыслу творцов, в условиях полуголодного существования карточки должны были выполнять роль кнута и пряника в индустриализации страны. Политбюро или по его поручению центральные государственные органы оценивали индустриальную важность людей и в зависимости от этого определяли условия их жизни — зарплату, нормы снабжения, ассортимент получаемых товаров, цены на них, даже магазины, где их можно было купить, и столовые, где можно было поесть[144]. Избирательность государственного снабжения делала развитие рынка неизбежным.
«Где вы живете? На каком предприятии работаете?» — эти вопросы следовало задать
Преимущества в снабжении имели особый и первый списки, куда вошли ведущие индустриальные предприятия Москвы, Ленинграда, Баку, Донбасса, Караганды, Восточной Сибири, Дальнего Востока, Урала. Жители этих промышленных центров должны были получать из фондов централизованного снабжения хлеб, муку, крупу, мясо, рыбу, масло, сахар, чай, яйца в первую очередь и по более высоким нормам. Потребители особого и первого списков составляли только 40 % в числе снабжаемых, но получали львиную долю государственного снабжения — 70–80 % поступавших в торговлю фондов[145].
Во второй и третий списки снабжения попали малые и неиндустриальные города, предприятия стекло-фарфоровой, спичечной, писчебумажной промышленности, коммунального хозяйства, хлебные заводы, мелкие предприятия текстильной промышленности, артели, типографии и пр. Они должны были получать из центральных фондов только хлеб, сахар, крупу и чай, к тому же по более низким нормам, чем жители городов особого и первого списков. Остальные продукты должны были поступать из местных ресурсов[146].
Иерархия государственного снабжения не ограничивалась делением на группы по степени индустриальной важности городов и предприятий. Внутри каждого из четырех списков существовали разные стандарты снабжения, которые зависели от производственного статуса людей. Высшую категорию представляли нормы индустриальных рабочих (группа «А»). К их числу относились рабочие фабрично-заводских предприятий и транспорта. Нормы прочих рабочих и лиц физического труда, не занятых на фабрично-заводском производстве, представляли вторую категорию снабжения (группа «Б»). По нормам группы «Б» должны были снабжаться также кооперированные кустари, рабочие в учреждениях здравоохранения и торговли, персональные, то есть имевшие заслуги перед государством, пенсионеры, старые большевики и бывшие политкаторжане на пенсии. Третью, низшую категорию снабжения в каждом из списков представляли нормы служащих. Эти нормы распространялись также на членов семей рабочих и служащих, некооперированных кустарей, ремесленников, обычных пенсионеров, инвалидов и безработных.
Сельские государственные рабочие и служащие, которых представляли главным образом работники совхозов, находились в худших условиях по сравнению с городскими. Большинство сельских рабочих было отнесено к третьему списку снабжения. Внутри одного совхоза рабочие снабжались лучше, чем служащие, но рабочие разных совхозов имели разные нормы. Различия в снабжении между совхозами, как и в городе между предприятиями, определялись их хозяйственной значимостью. Зерновые и хлопковые совхозы имели преимущества перед остальными.
Дети составляли отдельную группу снабжения. Возрастной ценз — 14 лет, случайно или нет, ограничивал детскую группу теми, кто был рожден после 1917 года (приложение, таблица 2, 3). С точки зрения творцов карточной системы, дети были не просто «дети». Они имели свою иерархию, которая повторяла неравенство снабжения их родителей. В индустриальных центрах дети получали высшие нормы и более широкий ассортимент продуктов. В малых и неиндустриальных городах дети не получали из центральных фондов ни мяса, ни рыбы, ни масла, ни яиц (приложение, таблица 3).
Таким образом, в системе государственного снабжения рабочие и служащие не представляли монолитных социальных групп, и границы классов в их марксистском понимании становились размытыми. Положение рабочих и служащих в индустриальных центрах было лучше положения их собратьев в малых, неиндустриальных городах и в сельской местности. Только внутри одного и того же списка городов и предприятий рабочие представляли относительно однородную группу и имели преимущества перед служащими. Если же сравнивать положение рабочих и служащих разных предприятий, то на индустриальном гиганте нормы служащих были намного лучше, чем нормы рабочих небольшой текстильной фабрики или хлебозавода. Даже у детей в индустриальных центрах пайки должны были быть лучше, чем у рабочих и служащих в малых городах.
По мере того как страна с началом насильственной коллективизации приближалась к голодной катастрофе, происходила дальнейшая стратификация снабжения. Все четче проявлялась роль кнута и пряника, которую карточки играли в осуществлении индустриализации. В декабре 1932 года по решению Политбюро была выделена особая группа крупнейших предприятий[147]. Их заводская администрация, а не исполкомы местных Советов, как это было ранее, выдавала карточки, определяла группы и устанавливала нормы снабжения в пределах, указанных Наркомснабом. Главная задача, которую Политбюро поставило перед директорами предприятий, — увязать снабжение с интересами производства. Пайковые нормы внутри завода должны были зависеть от значения цеха или группы людей для выполнения производственной программы. В результате появились новые градации: рабочие-ударники, рабочие-неударники, служащие-ударники, служащие-неударники, рабочие с почетными грамотами и без них, ударники производственных цехов, ударники непроизводственных цехов — все они получали разные нормы. За перевыполнение плана полагалось дополнительное количество продуктов. В зависимости от выполнения производственных показателей следовало распределять ордера на одежду и обувь. Для ударников открывались специальные магазины.
Администрация предприятий была обязана провести проверку и снять со снабжения «прихлебателей» и «мертвые души», не работавшие на данном производстве. Лишение карточек становилось также наказанием для прогульщиков и «летунов». На карточке два раза в месяц, а в некоторых случаях один раз в декаду или пятидневку ставился штамп о выходе на работу. Без этой отметки продукты не выдавали. Лишение карточек тяжело сказывалось на положении человека: оно влекло увольнение с предприятия и потерю жилья. Политбюро ужесточило и законодательство. Виновных за «разбазаривание государственных фондов снабжения» привлекали к уголовной ответственности. Так паек в руках заводской администрации превращался то в кнут, то в пряник, с помощью которых выполнялся производственный план.
С началом индустриализации и коллективизации стало стремительно расти число
Быстрый рост исправительных лагерей и спецпоселений требовал решения вопроса о снабжении заключенных. С конца 1920‐х годов в общем плане Наркомторга, а затем сменившего его Наркомснаба появилась специальная графа — «ГУЛАГ». Постепенно формировались принципы снабжения лагерей и поселений. Их эволюция примечательна. Проследим ее на примере обеспечения спецпереселенцев, главным образом репрессированных крестьян, которые жили в контролируемых ОГПУ поселках при предприятиях и совхозах[148]. Режим в спецпоселениях был мягче, чем в исправительно-трудовых лагерях. Однако спецпереселенцы являлись заключенными в полном смысле этого слова. Они не могли менять предписанных мест жительства и работы, подчинялись особому режиму.
Уже первые постановления определили главный принцип — нормы снабжения спецпереселенцев должны зависеть от выполнения производственных заданий. Вначале установленные для них пайки были меньше, чем пайки вольных рабочих данного предприятия, в то время как цены — на 15 % выше существовавших розничных цен[149]. Однако по мере разрастания ГУЛАГа и роста его значения для индустриализации Политбюро вносило коррективы, все более сближая положение заключенных и вольных рабочих. В мае 1930 года постановления СТО и СНК СССР уравняли паек спецпереселенцев с пайком вольных рабочих предприятий, на которых они работали. Предписывалось обеспечивать спецпереселенцев одеждой и обувью в размерах, необходимых для выполнения заданий. Однако зарплата спецпереселенцев должна была быть на 20–25 % меньше зарплаты вольных рабочих. На заключенных не распространялись законы о социальном страховании, но им должна была обеспечиваться минимальная медицинская помощь[150].
Индустриализация набирала ход, вместе с ней рос и ГУЛАГ. Важность заключенных для выполнения пятилеток предопределила дальнейшую эволюцию принципов их снабжения. Постановления 1931–1933 годов все более рассматривали спецпереселенцев не как наказуемых, а как важную рабочую силу на стройках социализма. Постепенно на них были распространены принципы рабочего снабжения. Постановления подтверждали, что спецпереселенцы должны получать нормы, установленные для вольных рабочих тех предприятий, новостроек, совхозов, лесоразработок, в распоряжении которых они находились, а члены их семей — нормы членов семей рабочих. В результате иерархия снабжения спецпереселенцев, как и вольных рабочих, стала определяться не только выполнением производственных заданий, но и индустриальной важностью предприятий, на которых они работали. Был пересмотрен вопрос о ценах и зарплате. Продавать товары спецпереселенцам теперь должны были по ценам, действующим в местах их поселения. Их зарплата уравнивалась с зарплатой вольных рабочих данного предприятия. Равными должны были быть и жилищные условия, и медицинское обслуживание. Появились постановления о санитарном и культурно-бытовом обслуживании спецпереселенцев[151].
В результате к концу первой пятилетки различий между вольными рабочими и спецпереселенцами
Снабжение заключенных в исправительных лагерях, в соответствии с постановлениями, должно было подчиняться тому же главному принципу, что и снабжение спецпереселенцев, — продукты выдаются только при выполнении задания, больше получают те, кто лучше работает. Принципы государственного снабжения в очередной раз подтверждали условность деления общества на «свободных» и «заключенных».
Индустриальный прагматизм определял и
В соответствии с январским 1931 года постановлением коллегии Наркомснаба снабжение интеллигенции должно было определяться не ее классовой, «буржуазной» или «пролетарской», принадлежностью, а близостью к промышленному производству. Инженерно-технический персонал на предприятиях, научные работники в лабораториях на производстве, преподаватели школ фабрично-заводского ученичества (ФЗУ), врачи, обслуживавшие предприятия, должны были снабжаться по высшему официальному стандарту — нормам индустриальных рабочих того списка, к которому относился данный город или предприятие, а также пользоваться всеми социальными льготами индустриальных рабочих. Вторую группу интеллигенции составили преподаватели индустриальных вузов и техникумов, которые хотя сами непосредственно и не работали на производстве, но готовили для него кадры. Они получили нормы рабочих группы «Б» того списка, к которому относился город их проживания. В низшую группу снабжения, получившую нормы служащих данного города, Наркомснаб определил преподавателей неиндустриальных вузов и техникумов, а также так называемых «лиц свободных профессий» (частнопрактикующие врачи, художники, скульпторы, адвокаты, преподаватели частных уроков и пр.) и их иждивенцев.
Весной 1931 года научная элита — 10 тыс. человек (около 40 % научных работников страны) — стала снабжаться по нормам индустриальных рабочих особого и первого списков[154]. В эту группу интеллигенции вошли академики, профессора, доценты вузов, старшие научные работники НИИ. Серией постановлений 1929–1933 годов научная элита была приравнена к индустриальным рабочим в праве на жилье, медико-санитарную помощь, образование и пр.[155]
Сельская интеллигенция должна была снабжаться хуже городской. Врачи, «просвещенцы села» — учителя, агрономы, счетоводы и др., если они работали при колхозах и совхозах, должны были снабжаться из их ресурсов по нормам неиндустриальных рабочих (группа «Б») второго списка предприятий. В местностях, где не было колхозов, государство брало на себя обязательство снабжать сельскую интеллигенцию хлебом, крупой и сахаром по нормам рабочих третьего списка, самым низким в то время. Снабжение промтоварами должно было осуществляться по нормам рабочих данной местности.
Принцип «чем ближе к промышленному производству, тем лучше снабжение» действовал и для студентов. Учащиеся ФЗУ, которые сочетали работу на предприятии с учебой, получили нормы индустриальных рабочих. Студенты индустриальных вузов — будущие инженеры и техники на производстве — нормы прочих рабочих; студенты неиндустриальных вузов — нормы служащих.
Связь индустриализации с милитаризацией не вызывает сомнений[156]. Создание тяжелой промышленности имело одной из своих главных целей перевооружение военных сил. Страна готовилась к войне, и это определило особую заботу руководства страны об армии. Кроме того, армия была призвана служить опорой режиму. От нее ожидали не только лояльности, но и активного участия во внутренних преобразованиях.
Личный состав армии и флота получал красноармейский паек, который существовал и до введения карточной системы. Он был лучше по ассортименту и при этом дешевле пайка индустриальных рабочих, имел более высокую калорийность[157]. Паек должен был не только укрепить боеспособность красноармейцев, но и привлечь новые силы в армейские ряды. Красноармейский паек получали также студенты и преподаватели военизированных институтов, учащиеся школ милиции. Несмотря на острейший продовольственный кризис, нормы красноармейского пайка, за исключением мясных[158], оставались стабильными на всем протяжении карточной системы, в то время как нормы снабжения гражданского населения, в том числе и индустриальных рабочих, Наркомснаб постоянно уменьшал.
В соответствии с постановлениями 1931 года, начальствующий и командный состав армии и флота должен был снабжаться по нормам индустриальных рабочих особого списка через специальные закрытые распределители и кооперативы[159]. На периоды военных сборов полагалось добавочное снабжение. Военные имели специальные санаторные и госпитальные пайки (до 1933 года существовало 10 норм военно-лечебных заведений и санаториев). Более высокими были для военных и нормы в общепите. Любая попытка снизить нормы снабжения военных встречала бешеное сопротивление со стороны наркомвоенмора К. Е. Ворошилова. Так, в 1930 году Наркомторг пытался перевести закрытые столовые начальствующего состава РККА в Москве с ежедневных мясных обедов на 15 мясных и 15 рыбных дней в месяц, а также снизить мясную норму в общепите до 150 г в день. Но Ворошилов отстоял привилегии военных[160].
Прагматизм виден и в снабжении ОГПУ. Репрессии стали одним из основных методов управления обществом — не только войска, но и сотрудники ОГПУ получали красноармейский паек, а начальствующий состав войск ОГПУ — нормы индустриальных рабочих особого списка.
К военным потребителям относилась и милиция. Снабжение работников милиции и уголовного розыска проводилось по нормам рабочих того списка, к которому относился город, где они работали. Сельская милиция находилась в худшем положении. Она получила наиболее низкие в то время нормы рабочих третьего списка (позже была переведена во второй список).
Относительная стабильность снабжения «военных потребителей» обеспечивалась специальными военными складами, созданием резервов, первоочередными поставками государственных и кооперативных организаций, выделением дополнительных фондов снабжения. В случае перебоев в снабжении военные имели право «заимствовать» товары из общегражданских фондов. Военные ведомства покупали продукцию государственных и кооперативных организаций по льготным ценам.
Помимо особого положения в системе снабжения военные имели налоговые и жилищные льготы, льготы в здравоохранении, образовании, выплате денежных пособий, в санаторно-курортном лечении и др.[161]
Лишенные избирательных прав, или
Всесоюзная карточная система не устанавливала ни норм, ни ассортимента, ни контингентов в снабжении крестьян, как это было сделано для населения, получившего карточки. Поступление товаров из государственных фондов в деревню находилось в зависимости от выполнения крестьянами планов заготовок. Сдаешь продукцию государству — имеешь право что-то получить от него, не сдаешь — ничего и не получишь. Хотя численность населения районов и принималась во внимание при определении размеров снабжения, она не играла определяющей роли. Больше товаров поступало не в те районы, где население было больше, а в те, которые перевыполнили план. Провалившие план заготовок не получали товары из государственных фондов. Так в системе централизованного распределения снабжение легко превращалось в орудие наказания.
Для снабжения крестьян правительство бронировало специальные товарные фонды по отдельным видам заготовок: промтовары для сдатчиков хлеба, хлеб для сдатчиков технического сырья и т. п. За сданную государству продукцию крестьяне получали деньги и квитанции на право купить товары и продукты. При этом крестьянину разрешалось купить только ограниченное количество товаров. Например, в 1930–1931 годах за проданную государству тонну табака крестьянин мог купить от 300 до 700 кг хлеба из государственных фондов.
Неравенство крестьян по сравнению с работавшими в государственном секторе состояло не только в неопределенности, негарантированности государственного снабжения, но и в дороговизне. Сдавая свою продукцию государству по низким заготовительным ценам, крестьяне покупали государственные товары по высоким коммерческим ценам, в несколько раз превышавшим цены карточного снабжения в городе. Для примера: в начале 1930‐х годов за сданный пуд хлеба крестьянин мог получить промтоваров на 30–40 коп. Это значит, что за яловые сапоги, которые по сельскому фонду стоили 40 руб., он должен был продать государству до 100 пудов хлеба![165]
Государственное снабжение зависело также от социального статуса крестьянина и призвано было подстегивать коллективизацию. В первую очередь получали товары колхозники, затем отоваривались единоличники. Запрещалось продавать дефицитные товары кулакам. Они вообще могли покупать товары только при полном выполнении своих обязательств по сдаче продукции государству. Разными были и нормы отоваривания. Так, в 1931 году колхозник мог купить товаров на 30–40 % суммы, полученной им за сданные государству хлеб, мясо, шерсть и т. д. Норма отоваривания единоличников была меньше — 25–30 %[166].
Анализ принципов всесоюзной карточной системы, проведенный в этой главе, показывает, что стратификация государственного снабжения не совпадала с официально объявленной классовой структурой советского общества. Внутри хрестоматийно выделяемых классов и групп — рабочие, служащие, интеллигенция, военные, крестьяне — существовали страты, для которых Политбюро определило разные условия снабжения. Образно говоря, в снабжении лезвие стратификации проходило не между классами, а через них, рассекая классы на множество групп. В практике государственного снабжения эти группы затем перемешивались и объединялись в новые страты не по классовому признаку, а по принципу «нужен для индустриализции — не нужен», «очень нужен — не очень нужен».
Таким образом, классов, в их марксистском понимании, в государственном снабжении не существовало. В одной группе снабжения оказывались индустриальные рабочие ведущих промышленных предприятий и строек, инженерно-технический персонал, врачи и учителя, партийные и советские лидеры, работавшие на индустриальном производстве, учащиеся фабрично-заводских училищ, профессора, начальствующий и командный состав армии, флота и ОГПУ. Всем им были назначены нормы индустриальных рабочих особого списка. В другую группу снабжения постановлениями были объединены служащие, преподаватели и студенты неиндустриальных вузов, члены семей рабочих, которые должны были получать нормы служащих. В низшей группе снабжения вместе с рабочими совхозов и мелких предприятий оказались и спецпереселенцы на лесоразработках и сельхозработах, сельские учителя, врачи, агрономы и прочая сельская интеллигенция, а также сельская милиция.
Индустриальный прагматизм формировал не только своеобразную социальную, но и географическую иерархию. Горожане получили преимущества перед сельским населением, а население крупных индустриальных центров — перед жителями малых и неиндустриальных городов.
Мировой опыт свидетельствует, что многие государства прибегали к регламентации снабжения, главным образом в периоды войн. Именно войны создавали к этому два необходимых условия: острый дефицит товаров и усиление централизации. Однако при всем многообразии систем государственного регулирования снабжения, карточная система первых советских пятилеток остается уникальной. За редким исключением, государственная регламентация снабжения в других странах не сопровождалась уничтожением частного сектора экономики. Советская система распределения товаров 1931–1935 годов уникальна еще и крайней стратифицикацией. Даже карточная система, существовавшая в СССР в период Второй мировой войны, уступала в этом карточной системе первых пятилеток. И наконец, государственное регламентированное снабжение первой половины 1930‐х годов являлось крайне прагматичным. В нем практически отсутствуют принципы социальной справедливости и в гипертрофированном виде выражены принципы государственной необходимости.
Сравнивая мировые системы государственного регулирования снабжения, приходишь к выводу, что сталинское руководство разрабатывало свою, руководствуясь законами военного времени[167], а советское общество в мирные 1930‐е годы жило в условиях, которые некоторые нации не испытали даже в периоды мировых войн[168].
Спецснабжение: «Государство — это я»
Индустриальный прагматизм не был единственным принципом централизованного распределения в период карточной системы 1931–1935 годов. Принадлежность к власти играла огромную роль в системе государственного снабжения.
Согласно опубликованным постановлениям, в стране не существовало норм выше норм индустриальных рабочих и красноармейского пайка. Если Политбюро хотело подчеркнуть особое положение той или иной социальной группы, оно уравнивало ее в правах с индустриальными рабочими. Даже высшая партийная, советская (работники государственного аппарата), военная и интеллектуальная элита официально по нормам снабжения и другим привилегиям была приравнена к классу-гегемону. Действительность, конечно, отличалась от постановлений. В стране существовало спецснабжение, хотя этот факт не афишировался. Развитие спецснабжения происходило по мере углубления продовольственного кризиса в стране — Политбюро стремилось защитить права элиты.
Спецснабжение высшей партийной, советской, военной, интеллектуальной номенклатуры составляло важную часть привилегий, которые пополнялись по мере укрепления Советского государства[169]. По словам известного в период нэпа экономиста Е. А. Преображенского, страна на рубеже 1920–1930‐х годов проходила период «первоначального социалистического накопления». Номенклатура же в 1930‐е годы проходила, по выражению экономиста Егора Гайдара, период «первичного наедания»[170]. Отгремели войны и революции, власть была захвачена и удержана в боях. В условиях мирного времени мещанский дух прорывал оболочку революционного пуританства и идейной сознательности. Шел не только процесс перерождения пришедших к власти революционеров, но и процесс формирования новой молодой номенклатуры. Ее составили люди без глубоких идейных убеждений. Они усвоили официальную риторику и выполняли необходимые ритуалы, поскольку это был путь к личному успеху и материально обеспеченной жизни.
Представляя государство,
Высший уровень государственного снабжения представляли распределители руководящих работников центральных учреждений. Они выдавали лучший в стране «паек литеры „А“». Через распределители руководящих работников обеспечивались секретари ЦК ВКП(б) и ЦК ВЛКСМ, председатели и их замы ЦИК СССР и России, СНК СССР и РСФСР, ВЦСПС, Центросоюза, Госплана СССР и РСФСР, Госбанка, наркомы и их замы союзных и российских наркоматов, а также семьи всех перечисленных. Спецснабжение литеры «А» предназначалось также для советского дипломатического корпуса и ветеранов революции, живших в Москве.
Рангом ниже в иерархии спецснабжения стояли распределители ответственных работников центральных учреждений, которые выдавали «паек литеры „Б“». Они обслуживали те же высшие союзные и российские организации (ЦК ВКП(б) и ВЛКСМ, ЦИК СССР и России, СНК СССР и РСФСР, ВЦСПС, союзные и российские наркоматы, Центросоюз, Госплан СССР и РСФСР, Госбанк, Прокуратуру СССР и др.), но контингент снабжаемых был ниже. Он включал начальников объединений, управлений, секторов, отделений и их замов, руководителей групп и их помощников, а также управляющих и их замов всесоюзных и республиканских трестов, заведующих редакциями центральных газет и др. Через распределители ответственных работников, но несколько хуже обеспечивались также специалисты, работавшие в центральных учреждениях: экономисты, референты, инженеры, агрономы, бухгалтеры, выдвиженцы из рабочих. В 1932 году к распределителям ответственных работников были прикреплены ранее снабжавшиеся по нормам индустриальных рабочих персональные пенсионеры, краснознаменцы, политкаторжане. Нормы в распределителях ответственных работников были скромнее распределителей руководящих работников, но выше норм индустриальных рабочих[172].
Одежду и обувь номенклатура шила на заказ в специальных мастерских, хотя возможности здесь были не безграничны. В зависимости от статуса во внутренней иерархии выдавались ордера на пошив, которые определяли количество разрешенных заказов.
Документы свидетельствуют, что спецснабжение официально полагалось высшей номенклатуре СССР и РСФСР. Распоряжений Центра, санкционировавших спецснабжение в других союзных республиках, найти не удалось, как, впрочем, и постановлений, запрещавших его. Не вызывает сомнения, однако, что на практике система привилегий, аналогичная союзной и российской, существовала для руководящих организаций республиканского значения. Кроме того, периодически, в основном на юбилеи, Центр выделял товары и продукты республиканской номенклатуре, чтобы та, по словам одного документа, «приоделась и подкормилась». Областные, краевые, районные, городские партийные и советские лидеры, за исключением Москвы и Ленинграда, не получили официального разрешения на спецснабжение.
Кроме партийной и советской номенклатуры спецснабжение в стране имела высшая военная, научная и творческая элита. Получая спецснабжение вместе с должностями, она становилась частью правящей номенклатуры.
В состав
В число привилегированных входила и
ЦЕКУБУ создавалась по принципу элитарной, а не профсоюзной организации. На ее обеспечение было принято 8 тыс. человек с семьями — наиболее ценные специалисты всех отраслей знания и искусства. Списки ученых составляли на местах, их рассматривала экспертная комиссия ЦЕКУБУ, после чего утверждало правительство. Членство в ЦЕКУБУ давало бесплатный академический паек дополнительно к основному пайку, который получала интеллигенция в период военного коммунизма. Академический паек был в 1,5–2 раза больше пайка «рабочего ударного предприятия»[177]. Кроме того, ЦЕКУБУ выдавала «списочным ученым» небольшое денежное обеспечение и премии за лучшие научные труды, а также (что более существенно, чем обесцененные деньги) дрова, белье, обувь, одежду, бумагу, карандаши, чернила, электрические лампочки. В условиях разрухи и голода это были бесценные дары. С развитием ЦЕКУБУ система благ и льгот расширялась[178].
Внутри интеллектуальной элиты, попавшей в списки ЦЕКУБУ, формировалась своя иерархия. Поскольку старые звания и регалии не действовали, а новые еще не придумали, мерилом значимости ученого служили его научные труды. Иерархия снабжения определялась научной значимостью ученого. Этот принцип действовал порой независимо от службы на государство. В то время ученые и деятели искусства могли получать блага, работая дома и даже находясь за границей.
По мере развития ЦЕКУБУ становилась все более элитарной организацией. С 1923 года, после отмены академического пайка, на обеспечении ЦЕКУБУ осталась только высшая группа ученых союзного и мирового значения. Они получали денежное академическое обеспечение. В распределении благ все более учитывались работа на государство и лояльность к власти. Списки ученых на содержании ЦЕКУБУ регулярно пересматривались. В них в первую очередь попадали не ученые с дореволюционными заслугами, а те, кто активно работал на Советское государство в данный момент. Из списков исключали тех, кто был связан с частными учреждениями, а также ученых богословов и «служителей культов», арестованных за антисоветскую деятельность, высланных за границу и тех, кто жил за границей постоянно. В октябре 1928 года из списков ученых ЦЕКУБУ были вычеркнуты имена Н. А. Бердяева, Р. Ю. и Б. Р. Випперов, А. А. Кизеветтера, К. А. Сомова и многих других[179]. И позже репрессии вели к пересмотру списков ученых, пользовавшихся привилегиями в обществе. Получая блага от государства, следовало быть лояльным к нему и работать на него. Отношение руководства ЦЕКУБУ к фальсифицированным судебным процессам против интеллигенции было предсказуемо — оно осудило «кучку предателей». От интеллектуальной элиты требовали послушания и подчинения официальной лжи.
Конечно, среди ученых, которые пользовались благами ЦЕКУБУ, были и противники режима, особенно в связи с усилением его тоталитарного характера и репрессий. Например, Анна Ахматова или академик И. П. Павлов, который, кстати сказать, не подавал заявления о включении в списки ЦЕКУБУ. За него ходатайствовала «группа научных работников». Однако, оставаясь в стране (а уехать с конца 1920‐х годов становилось все труднее), нужно было иметь кусок хлеба, чтобы жить и работать. Дать же этот кусок хлеба могло только государство.
Оформление интеллектуальной номенклатуры нашло свое завершение в образовании Комиссии содействия ученым (КСУ), которая сменила ЦЕКУБУ в 1931 году. В отличие от ЦЕКУБУ, КСУ обеспечивала не 8 тыс. человек, а только 1,5–2 тыс. ученых союзного и мирового значения. Они получали дополнительное денежное обеспечение, персональные и академические пенсии, премии, пользовались ведомственными больницами, домами отдыха и санаториями, мастерскими по пошиву одежды. Для них строили элитные жилые дома. КСУ обслуживала только ученых. Для обеспечения писателей, композиторов, архитекторов и пр. были созданы соответствующие фонды и союзы.
Стратификация среди интеллигенции выразилась и в другом. ЦЕКУБУ в основном занималась обеспечением столичной интеллигенции, однако наряду с Центральной комиссией в стране работали 20 КУБУ, которые заботились о местных кадрах (Казанская, Уральская, Крымская, Воронежская, Саратовская, Самарская, Ярославская и др.). КСУ же имела своих представителей только в Москве, Ленинграде и при СНК Украины. Все остальные местные комиссии содействия ученым, созданные в республиках, краях и областях, объявили незаконными. Таким образом, как и в случае с партийной и советской номенклатурой, иерархия среди интеллигенции была выражением не только иерархии должностей, но и иерархии территорий. Демаркационная линия проходила между городами союзного и республиканского значения, с одной стороны, и остальной периферией — с другой.
За получаемые блага государство требовало от ученых участия в социалистическом строительстве. Это было записано первой строкой в задачах КСУ. В 1932–1933 годах был проведен учет всех научных работников страны: собраны анкеты, на каждого заведены персональные дела. Цель — «определить территориальное распределение научных кадров и распределение по научным дисциплинам для того, чтобы рационально использовать и планировать научную работу в интересах социалистического строительства». Основными критериями присуждения премий ученым в КСУ, наравне с вкладом в мировую науку, стало «освобождение СССР от иностранной зависимости, разрешение проблем социалистического строительства». К началу 1930‐х годов стало ясно, что путь к привилегиям лежал через сотрудничество с властью.
Принцип научной квалификации, хотя и продолжал учитываться при предоставлении льгот, постепенно вытеснялся должностным принципом. Экспертные комиссии, которые рассматривали списки каждый год и делили ученых на группы в зависимости от квалификации, были отменены. Вместо обсуждения научных достоинств при назначении привилегий и льгот, что было практикой ЦЕКУБУ, в начале 1930‐х годов была разработана номенклатура научных работников — единая иерархия должностей в научных учреждениях страны. Если в период ЦЕКУБУ состав высшей группы ученых и деятелей искусства выглядел так: М. Н. Ермолова, И. П. Бородин, В. И. Вернадский, И. П. Павлов, С. Ф. Платонов, В. А. Обручев, А. Н. Бенуа и т. д., то в период КСУ он стал выглядеть так: члены союзной и республиканских академий наук, заслуженные деятели науки и искусства и т. д. Были люди — стали должности и звания.
Занятие высших должностей в научных учреждениях страны означало получение наибольших привилегий. Степень доктора наук стала одним из основных формальных условий зачисления в списки Комиссии[180]. Теперь не столько научная значимость ученого являлась критерием его ценности и определяла место в иерархии интеллигенции, сколько должность и место в номенклатурном списке становились критерием его научной значимости. Ученые стали стремиться попасть в список уже не для того, чтобы выжить, как во времена разрухи в период ЦЕКУБУ, а для того, чтобы лучше жить. К середине 1930‐х годов система достигла своего логического завершения. С 1936 года списки высшей научной элиты стал утверждать отдел науки ЦК ВКП(б). Закрепилось понятие общественной ценности ученого, напрямую связанное с партийностью и занимаемой им должностью. Как и все остальное руководство, интеллектуальная номенклатура тоже стала партийной.
Именно ученые, состоявшие в списках КСУ, и члены других элитных организаций интеллигенции (Союзы писателей, композиторов, архитекторов и пр.) получили с 1932 года спецснабжение близкое к обеспечению номенклатуры центральных партийных и советских учреждений (см. приложение, таблица 4). В состав интеллектуальной элиты вошли академики союзной и республиканских академий наук, профессора, имевшие большое количество научных трудов и преподавательский стаж не менее 10 лет, заслуженные деятели науки, техники и искусства — в общей сложности 3 тыс. человек. До этого времени, в соответствии с постановлениями, они снабжались по нормам индустриальных рабочих.
Во вторую группу интеллигенции на спецснабжении вошли профессора и доценты вузов, старшие научные сотрудники НИИ, директора и их замы в музеях, художественных и библиотечных учреждениях союзного и республиканского значения — всего 10 тыс. человек. Установленные для них пайковые нормы были меньше норм высшей группы интеллектуальной элиты, но больше норм индустриальных рабочих.
И наконец, еще одна группа, получившая спецснабжение, —
Тысячи немцев, американцев, французов, чехов, австрийцев, англичан, финнов, норвежцев и специалистов других национальностей работали на ударных стройках социализма — на Челябинском тракторном, Горьковском машиностроительном, Магнитке, Грозненских нефтеприисках, даже на лесоразработках в Карелии и других местах. Многие приняли советское гражданство. Что двигало людьми? Великая депрессия, потрясшая Европу и Америку, работала на советскую индустриализацию. Люди бежали от безработицы на Западе в страну, где не было безработных, не зная, что безработный на Западе живет лучше рабочего в СССР. Многие приезжали из идейных соображений, и не только коммунисты. Людей захватывала идея построения нового мира, участия в великом эксперименте XX века. Жизнь в СССР бурлила, в то время как остальной мир находился в стагнации. Среди таких энтузиастов были Джон Скотт, Зара Уиткин (Заря Уткин), Маргарет Уэтлин, которые оставили нам мемуары о своей жизни в СССР[184].
Политбюро пыталось создать наилучшие условия для иностранных рабочих и специалистов — не хотели ударить в грязь лицом перед миром. Иностранцам ведь предстояло вернуться домой и рассказать об СССР. Пропагандистский мотив, однако, не был главным. Забота об иностранцах объяснялась все тем же индустриальным прагматизмом. В начале первой пятилетки у советских руководителей была огромная вера в то, что западные технологии и знания в союзе с «преимуществами плановой экономики» совершат экономическое чудо в СССР.
Особенно велико было уважение к производственным достижениям США. Большинство советских индустриальных объектов строились по американским образцам. Не случайно Нижний Новгород, где на новом автомобильном заводе копировали, при помощи американцев, конвейерную систему Форда, назывался русским Детройтом, а Новосибирск — сибирским Чикаго. Строительство Кузнецкого металлургического комбината — второго по величине в СССР — шло под руководством Freyn Engineering Company of Chicago, в строительстве Магнитки участвовали American Coppers Company и McKee Company of Cleveland[185]. Американские нефтяные компании имели свои представительства в Баку и Грозном. Слова «американские темпы» и «фордизм» звучали по всей стране. Приезжавшие в СССР иностранцы встречали своих соотечественников на всех важнейших индустриальных объектах. Их поражало обилие современной европейской и американской техники, лучшие образцы которой затем копировали на советских производствах.
Иностранцы, хотя и в незначительных количествах, работали и в сельском хозяйстве, в основном в совхозах в качестве консультантов по эксплуатации иностранного оборудования. На Дону, в степи, с 1922 года существовала Сиэтловская коммуна «Сеятель», основанная 87 выходцами из Америки[186]. Ее директором был Виктор Саулит (Victor Saulit). В начале 1930‐х годов более 100 американцев приехали работать в этой коммуне. Они выдержали отборочный конкурс и заплатили по 500 долларов вступительного взноса. В коммуне использовали американскую технику. Даже в 1931 году, когда страна уже вступила в полосу голода, жизнь в коммуне представляла оазис относительного изобилия.
Политбюро вначале не ограничивало снабжение иностранных рабочих и специалистов нормами, в то время как советские трудящиеся уже жили на пайке. Но продовольственный кризис углублялся, и в 1931 году появилась серия постановлений, регламентировавших снабжение иностранцев[187]. Для них открывались специальные магазины, был установлен ассортимент и нормы снабжения. Вопросами снабжения иностранцев занимался Инснаб — специальная контора Государственного объединения розничной торговли (ГОРТ). В 1932 году контора была передана Торгсину (Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами), который должен был обеспечивать иностранцев лучшими в стране продуктами и товарами.
Нормы, установленные для иностранных рабочих и специалистов, по тем голодным временам были очень высоки (см. приложение, таблица 5). Особенно поражают нормы мяса — 9 кг в месяц для специалистов и 6 кг для рабочих! В конце 1932 года мясные нормы были снижены соответственно до 5 и 3 кг, однако все еще оставались очень высокими по сравнению с нормами других потребителей. Для советских индустриальных рабочих, например, в то же время норма мяса составляла 2 кг в месяц. Установленные для иностранцев нормы превышали и нормы красноармейского пайка. Продукты, не указанные в списке нормированных, должны были продаваться иностранцам в неограниченном количестве. Попытки Наркомснаба повысить для иностранцев цены на продукты до уровня государственных коммерческих пресекались по протестам ВСНХ и наркоматов. Иностранные рабочие и специалисты покупали товары по низким ценам карточного снабжения.
Иностранцы, работавшие в СССР, получили еще одну привилегию. Политбюро разрешило им беспошлинно ввозить товары из‐за границы. Правда, число посылок, ассортимент и количество ввозимых вещей ограничивались размерами личного, довольно скромного потребления, но тем не менее посылки из‐за границы были существенным подспорьем в те годы. Для советских граждан были установлены огромные пошлины на индивидуальный ввоз из‐за границы предметов одежды, домашнего обихода и продуктов питания. За несколько кусков мыла на таможне нужно было заплатить 80, а за фруктовый торт — 60 руб. пошлины (при средней зарплате рабочего 125 руб. в месяц). Высокими запретительными пошлинами руководство страны фактически перекрыло один из возможных путей самоснабжения населения[188].
Привилегии, установленные для иностранцев, не распространялись на тех, кто приехал работать в СССР по своей инициативе, не заключив контракта с советскими представительствами за рубежом. В этом случае иностранцы разделяли судьбу советских граждан.
Иностранные дипломаты и корреспонденты вначале пользовались особыми распределителями, где покупали товары на рубли. В конце 1932 года в связи с начавшимся в стране массовым голодом и «валютной лихорадкой» дипраспределители были закрыты. Вместо них открылись специальные магазины Торгсина, где продажа шла на валюту. Несмотря на предложения НКИДа, Политбюро отказалось понизить цены на продукты для представителей дипкорпуса[189].
Концентрация в немногих крупных центрах высших государственных, партийных, военных, научных, культурных организаций, работники которых получили спецснабжение, еще более усилила географическую иерархию в снабжении. В областном или краевом городе не было наркомов, академиков, дипломатов или заслуженных деятелей искусств. В этом правиле были лишь редкие исключения[190].
Центром географии снабжения являлась Москва. Индустриальный характер и сосредоточение в столице высшей номенклатуры обеспечивали ей особый статус. Без преувеличения можно сказать, что столица пользовалась спецснабжением, не доступным ни одному другому советскому городу, а тем более поселку или селу. В начале 1930‐х годов население Москвы составляло около 2 % населения страны, а фонды промтоваров, направляемых в столицу, — 15–20 % всех городских фондов Советского Союза. Вслед за Москвой по привилегиям в снабжении следовал Ленинград. Ленинград получал более 10 % всех союзных городских товарных фондов. Только два города, Москва и Ленинград, «оттягивали» до трети промышленных товаров, предназначенных для снабжения городов СССР.
Распределение продовольствия еще ярче показывает привилегированное снабжение двух городов. В 1932 году Москва получила около пятой части всего государственного фонда мяса, рыбы, муки, крупы, маргарина, винно-водочных изделий, предназначенного для снабжения городов СССР, Ленинград — чуть меньше этого. В 1933 году поставки были еще выше — для Москвы и Ленинграда Наркомснаб выделил почти половину государственного городского фонда мясопродуктов и маргарина, треть фонда рыбопродуктов и винно-водочных изделий, четверть фонда муки и крупы, пятую часть фонда сливочного масла, сахара, чая и соли[191].
Привилегии Москвы и Ленинграда не оставались на бумаге. Они гарантировались конкретными мерами. Снабжение этих городов находилось на специальном контроле Политбюро. Только в самую последнюю очередь, после других групп населения, снижались нормы столичных индустриальных рабочих. В случае перебоев, которых, конечно же, было немало, принимали экстренные меры: выделяли дополнительные фонды, вплоть до разбронирования неприкосновенных запасов, создаваемых на случай войны, отправляли товары специальными эшелонами, как говорилось, «воинской скоростью». За Москвой и Ленинградом закрепляли сельскохозяйственные районы, колхозы и совхозы, которые поставляли продовольствие рабочим индустриальных предприятий. Упрощался и порядок снабжения — посреднические звенья исключали, продукция шла прямо от производителя к потребителю.
Было ли того, что направляли в Москву и Ленинград, достаточно для снабжения их населения — вопрос другой, но ясно, что в результате государственного перераспределения ресурсов эти города получали львиную долю рыночных фондов. И до революции столицы имели особый статус. Именно там располагались крупные и дорогие магазины, продававшие предметы роскоши, заморские товары. Однако никогда эти два города не имели исключительного права на получение самых обыденных предметов обихода и жизненно важных продуктов. В любом заштатном городке царской России частные лавочки и казенные магазины обеспечивали население всем необходимым. В Москву ехали покупать французские вина и модные парижские туалеты, но не хлеб и нитки.
Огосударствление экономики и централизованное распределение превратили Москву и Ленинград в места товарного паломничества всего населения СССР. Недаром в советское время шутили, что правительство решило задачу снабжения просто: направляет все фонды в Москву, а иногородние сами развозят товары по городам и весям. В иерархии городов, вслед за Москвой и Ленинградом, следовали республиканские столицы, которые оставляли у себя львиную долю фондов, поступавших в их республики, и крупные индустриальные центры, которые правительство в интересах выполнения пятилеток также старалось подкармливать.
Иерархия магазинов, столовых и цен
Иерархия государственного снабжения, кроме различия норм и ассортимента, включала также иерархию магазинов, столовых и цен. Магазины закреплялись за определенными группами потребителей, хотя магазинами их уже никто не называл. Слово исчезло из употребления. Его заменили: закрытый распределитель (ЗР), закрытый рабочий кооператив (ЗРК), отдел рабочего снабжения (ОРС)[192]. Каждая группа потребителей могла купить товары только в «своем» распределителе, который был недоступен для чужаков. Вход в распределитель разрешался при наличии документов, подтверждавших принадлежность к данной группе потребителей.
В голодные годы карточной системы бурно развивалась система общественного питания. Столовые, кафе, рестораны составляли важный дополнительный источник снабжения каждой семьи. Поскольку общепит представлял государственно-кооперативную организацию, то иерархия общественного питания зеркально повторяла иерархию государственного снабжения[193]. Нормированным и иерархичным являлось и питание в больницах, санаториях, школах, детских садах, интернатах.
Для всех групп населения, получивших карточки, Наркомснаб установил нормы потребления в общепите. Каждая группа прикреплялась к определенной столовой. Лучшие условия предоставляла система спецснабжения, где существовало несколько категорий питания. Высшую составляли литерные столовые[194]. Они обслуживали руководящих работников центрального партийного и советского аппарата. Среди них числились столовые ЦК ВКП(б), ЦИК СССР, ВЦСПС, СНК, «Прага» в Москве, а также столовая при Смольном, «Красная Звезда» и другие в Ленинграде[195]. Мемуары сохранили для нас описание «совнаркомовской столовки» — огромного кремлевского ресторана, устроенного в кавалерском корпусе дворца[196]. Доступ в кремлевскую столовую получал тот, кто становился «человеком» в номенклатурном мире, то есть выслужился как минимум до члена коллегии наркомата. По воспоминаниям, после окончания рабочего дня в совнаркомовской столовой на обед собиралась вся сановная Москва:
Это своего рода клуб, где узнаются все новости, откуда разносятся сплетни, где складываются очередные анекдоты.
Здесь кормят обильно и вкусно. Настоящий, немного тяжелый русский стол. На столах кувшины молока и хлебного кваса. Душистый хлеб из своей пекарни. Пирожки с капустой и мясом. Те же пирожки и разные бутерброды разносятся по утрам в кабинеты работающих в Кремле сановников[197].
Для тех, кто не хотел есть в столовой, обед приносили из кремлевской кухни домой или давали повышенные пайки, которые должны были заменить кремлевские обеды.
Интеллектуальная элита также имела свое «общественное питание». Закрытые столовые АН СССР, Союзов советских композиторов, архитекторов, писателей, художников, Домов ученых, высших школ, университетов, различных академий, столовая Большого театра, сануправления Кремля и др. составляли вторую, так называемую академическую, группу «спецобщепита» и частично третью группу, которая обслуживала среднее звено работников центральных учреждений[198]. Свои особые столовые имела и военная элита. Среди них были, например, закрытые столовые начальствующего состава РККА в Москве, столовая ОГПУ/НКВД и др.
Для тех, кто не имел доступа к спецобщепиту, но получил карточки, иерархия столовых определялась их местом в общей иерархии государственного снабжения. На одном и том же предприятии или учреждении разные столовые обслуживали рабочих, служащих, инженеров. Для ударников полагались особые «ударные столовые» с белыми скатертями, цветами и музыкой или по крайней мере отдельные столы. Обеды для них должны были стоить дешевле. Свои закрытые столовые существовали для местных партийных и советских работников, милиции, учителей, врачей, военных. Чем выше были пайковые нормы индивидуального снабжения той или иной группы, тем выше были ее нормы и в общепите.
Для групп населения, которые не получили карточки, вход в общепит был практически закрыт. Для крестьян и лишенцев оставались дорогие коммерческие столовые и рестораны, хотя и в них питание нормировалось[199]. Дороговизна открытого общепита не останавливала, мемуары свидетельствуют о длинных очередях, которые с ночи выстраивались к ресторанам в голодные годы первой пятилетки. Вот, например, что писал в воспоминаниях о Новосибирске 1931 года Эллери Уолтер:
В 9 часов (утра. —
Зеркальным отражением иерархии снабжения являлась и иерархия цен: чем меньше привилегий в карточной системе, тем дороже обходилась покупка товаров и продуктов. В наихудшем положении были те, кто не получил карточек. Лишенцы и крестьяне могли покупать товары только в дорогих коммерческих магазинах, в Торгсине на золото и валюту или на крестьянском рынке, где цены доходили до астрономических величин. Те же, кто получил карточки, покупали товары по низким пайковым ценам нормированного снабжения. Среди них в наилучшем положении был тот, кто пользовался спецснабжением, оно обеспечивало самые низкие в стране цены при лучшем качестве продуктов (см. приложение, таблица 6).
Кроме того, спецраспределители продавали по низким ценам такие продукты, которых ни служащие, ни рабочие по карточкам не получали, а могли купить только втридорога на рынке, в государственных коммерческих магазинах или на валютные ценности в Торгсине. Например, килограмм икры в правительственном распределителе стоил 9, а в государственном коммерческом магазине — 35 руб. Сыр, также доступный большинству населения только в коммерческих магазинах, стоил там 20–24, а в правительственном распределителе — 5 руб. килограмм. Вслед за ценами спецраспределителей наиболее низкими были цены красноармейского пайка, затем цены пайка индустриальных рабочих. Среди получивших карточки в наихудшем положении были снабжавшиеся по второму и третьему спискам — из‐за скудости государственного снабжения им также в большей степени приходилось покупать товары по коммерческим и рыночным ценам.
Разными для разных групп населения были и цены в общепите. В мае 1933 года при средней стоимости обеда в городе 1 руб. 15 коп. обед рабочего стоил 84 коп., строителя — 80 коп., инженера — 2 руб. 8 коп., служащего в учреждении — 1 руб. 75 коп., а в коммерческих ресторанах — 5 руб. 84 коп.[201]
Иерархия государственного распределения не ограничивалась сферой продовольственного и товарного снабжения, хотя в условиях голода снабжение играло наиболее значимую роль в жизни людей. В сфере государственного распределения находились и другие блага: зарплата, жилье, льготы в системе образования, медицины, налогов, в обеспечении старости и пр. Их распределение подчинялось тем же приоритетам и принципам, что и централизованное снабжение продуктами и товарами. Все это также работало на создание новой социальной иерархии[202].
ГЛАВА 2. ИЕРАРХИЯ В БЕДНОСТИ
Голод в деревне
В предыдущей главе был дан анализ правительственных постановлений, которые определили принципы всесоюзной карточной системы. Населению, занятому в индустриальном производстве, и армии государство обещало обеспечение не хуже, чем в годы нэпа. Всем остальным также были определены источники снабжения: кому-то — государственные фонды, кому-то — местные заготовки, собственное хозяйство, колхозные фонды и т. д. Однако, как поется в песне, «план написан на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить». Жизнь внесла серьезные поправки в стройную схему[203]. Форсированная индустриализация и товарный дефицит привели к тому, что стратификация, определенная правительственными постановлениями, в жизни обернулась иерархией в бедности[204].
Сельское население в период карточной системы находилось в наиболее бедственном положении. Противоположность города и деревни, которая существовала и раньше, при Сталине приобрела иной характер. До революции, при всей отсталости деревни, там проживали помещики, зажиточное крестьянство, крепкое середнячество, жизнь которых отличалась относительно высокими материальными стандартами. Образованная элита не брезговала жить в деревне. В периоды войн и кризисов сельское население, близкое к земле, как правило питалось лучше городского. Голодные горожане — мешочники — промышляли в деревнях либо вообще бежали из города в деревню. Огосударствление экономики привело к тому, что в 1930‐е годы в периоды кризисов не горожане ехали в деревню за продовольствием, а сельчане с мешками за спиной штурмовали города в надежде разжиться хлебом, другими продуктами и нехитрым ширпотребом. В плановой экономике победителями оказывались живущие в городах, проигравшими — живущие в деревне.
Нищета и бесперспективность сельской жизни стали одной из главных причин миграции в города во все десятилетия советской власти. В конечном счете это привело к вымиранию деревень. Нашумевшая в 1970‐е годы трагедия Нечерноземья, да и других бесперспективных сельских регионов, откуда бежала молодежь и лишь старики оставались доживать свой век, берет начало в сталинские 1930‐е. Вопреки утверждениям официальной советской историографии, противоположность города и деревни при советской власти не стиралась, а по меньшей мере сохранялась.
Причины бедственного продовольственного положения деревни в годы карточной системы нетрудно понять. Государственная система снабжения строилась на предположении о самообеспечении сельского населения. Однако возраставшие государственные заготовки изымали не только товарные, но и необходимые для потребления самих сельчан продовольственные ресурсы[205]. В итоге колхозы оставались с небольшой суммой денег — заготовительные цены для колхозов были убыточными[206] — и с небольшим запасом выращенной ими продукции, из которой еще предстояло выделить семенные и резервные фонды. В результате, согласно русской поговорке, сапожник сидел без сапог: хлеборобы не имели в достатке хлеба, те, кто растил скот, не ели мяса, не пили молока.
Опустошая колхозные закрома, государство снабжало сельское население скудно и нерегулярно. Хотя сельское население по численности более чем в три раза превосходило городское, в период карточной системы на снабжение села приходилось всего лишь около трети товарооборота страны. Товар завозили главным образом в третьем и четвертом кварталах, чтобы стимулировать сбор урожая. В 1931–1933 годах на снабжение сельского населения Наркомснаб выделил лишь 40–30 % швейных изделий, обуви, мыла, трикотажа. Еще хуже сельское население обеспечивалось продовольствием. В указанный период Наркомснаб направил в города СССР более половины рыночного фонда растительного масла, порядка 80 % фондов муки, крупы, сливочного масла, рыбных продуктов, сахара, почти весь фонд мясопродуктов, весь маргарин, треть всех государственных фондов чая и соли[207]. Если учесть, что и города, получая львиную долю государственных фондов, обеспечивались крайне недостаточно, то ясно, что остававшиеся сельскому населению крохи не могли существенно улучшить его положение.
Более того, эти усредненные показатели не в полной мере характеризуют скудость государственного снабжения сельского населения. Направляемые в деревню фонды имели целевое назначение. Это значит, что товары не распределялись поровну между жителями, а шли на обеспечение определенных групп населения, в первую очередь работников политотделов МТС и совхозов. К моменту поступления товаров в сельпо большая их часть оказывалась закрепленной за определенными группами потребителей. Например, по данным за третий квартал 1933 года, 10 тыс. т сахара, которые были выделены правительством для сельского населения (города получили 57 тыс. т), предназначались только для работников совхозов и стимулирования заготовок; 3,5 тыс. т растительных жиров (города получили 18 тыс. т) предназначались для политотделов МТС, районного актива и совхозов; 2,1 тыс. т рыбы (города получили 75,8 тыс. т) пошли на стимулирование заготовок. Сливочное масло посылали на село только для снабжения работников политотделов МТС. По плану первого квартала 1934 года, сельский фонд — 100 тыс. т муки (для городов было выделено около 2 млн т) предназначался только для стимулирования заготовок технических культур[208].
Архивные материалы свидетельствуют, что и без того недостаточные планы завоза хронически не выполнялись. Вместо реальных товаров крестьяне получали бумажки — квитанции, которые подлежали отовариванию в неопределенном будущем, облигации государственных займов. Большую часть времени сельпо стояли полупустыми, являя жалкое зрелище. Для иллюстрации приведу одно из описаний сельского магазина:
Соли нет хорошей — пустячного предмета. Немолотая, комьями, только для скота. Мыла простого нет больше месяца. Подметок — необходимого товара для крестьянина нет. Имеется только 3 носовых платка и 10 пар валяных серых сапог да половина полки вина. Вот — деревенский кооператив[209].
Бедствовали не только колхозники, но и все, чье снабжение зависело от колхозных фондов. По сообщениям ЦК профсоюза работников просвещения, куда шел поток жалоб от сельских учителей, плохое питание приводило к голодным обморокам учителей во время уроков, нищенству («Ходят под окнами Христа ради»), массовому уходу учителей с работы, особенно весной, склонению учительниц к сожительству за продукты. Колхозы, сами бедствуя, отказывались снабжать сельскую интеллигенцию. «В лучшем случае там, где местная колхозная общественность и сельсовет внимательно относятся к нуждам школы и учителя, — говорилось в одном из сообщений, — колхозы в каждом отдельном случае по просьбе учителя кое-что ему уступают из своей продукции»[210]. Снабжение сельского руководства было немногим лучше. Секретари и председатели сельсоветов также обеспечивались из нищих колхозных ресурсов да дополнительно за счет крестьянства (2 % начислений на хлебопоставки).
Сельчане, которые получали государственный паек, также бедствовали, ведь они относились к низшим спискам снабжения. Худо-бедно поступали только хлеб и сахар, но, чтобы получить их, нужно было порой отшагать несколько километров в жару и холод до ближайшего распределителя. Положение усугублялось высокой задолженностью государства (достигала 3–4 месяцев) по выплате зарплаты сельским специалистам. Архивные материалы свидетельствуют о том, что бедствовали и работники совхозов. Даже паек директоров совхозов был небогат и выдавался нерегулярно.
Скудость колхозных фондов и государственного пайка приводила к нивелировке снабжения практически всех групп сельского населения. Сельские специалисты и интеллигенция в снабжении занимали низшую позицию в иерархии советской интеллигенции, сельские рабочие — низшую позицию в иерархии рабочего класса, сельское руководство (председатели сельсоветов, колхозов, секретари сельских партячеек) располагалось на низшей ступени в иерархии партийной номенклатуры, от государственного пирога им практически ничего не оставалось. В результате сельское население составляло довольно однородную бедную массу. Хуже было разве что положение заключенных ГУЛАГа, хотя смертность в деревне во время голода 1932–1933 годов, скорее всего, была выше, чем в лагерях. Исключение в скудном сельском снабжении составляли политработники МТС, которые получали красноармейский паек через закрытые распределители «двадцатки» (районных руководящих работников). Однако поток жалоб свидетельствует, что нормы и их пайка в условиях кризиса не выполнялись.
Система государственных заготовок и снабжения приводила к тому, что локальный голод не покидал деревню даже в урожайные годы. Неурожай же, который не учитывали при составлении планов заготовок, грозил голодным мором. Неурожайным стал 1931 год — прелюдия к массовому голоду и предостережение о нем. Несмотря на плохой урожай, планы заготовок в тот год пересмотрены не были. Вот лишь один из примеров. На одном из «хлебных совещаний» в Наркомате снабжения СССР представитель Башкирии говорил:
В прошлом году (1930‐м. —
Последствия не замедлили сказаться. Весной 1932 года из Башкирского обкома партии пришла телеграмма, в которой говорилось, что в колхозах отсутствует продовольственный хлеб, колхозники нищенствуют и пухнут от голода. Весной — летом 1932 года случаи опухания от голода, отравления, вызванные употреблением в пищу суррогатов и падали, рост нищенства были зарегистрированы и в Казахстане[212].
Следующий, 1932 год вновь был неурожайным, но планы заготовок росли. Запасы в деревне истощались[213]. В архиве сохранилась сводка ОГПУ о настроении районного и сельского актива Украины в связи с планом хлебозаготовок на 1932 год. В 220 случаях колхозы и сельсоветы отказались принять план, и только в двух случаях план был принят. Вот высказывания не просто колхозников, а сельского руководства:
«План прикончит район».
«Если выполним, то опять останемся без хлеба. Для посева не останется семян».
«План составлен без учета урожая и потребности колхоза».
«Останемся голодными, как в прошлом году».
«План выполним при условии, если государство после этого окажет нам помощь».
«В этом году придет конец нашему сельскому хозяйству. План хлебозаготовок этого года ликвидирует все. Нужно заблаговременно уезжать куда-нибудь на Кавказ, а то мы подохнем с голоду».
«При объявлении народу плана у него сейчас же отпадет всякое желание работать».
«План хлебозаготовок мы не выполним, а за это меня отдадут под суд. Не хочу оставлять колхозников голодать, не хочу идти под суд. Поэтому быть председателем не могу».
«Возьмите у меня партбилет, но я плана не приму. Я боюсь показываться перед массами».
«В прошлом году при выполнении плана хлебозаготовки приходилось хватать за грудь, а сейчас дело дойдет до ножа. Я боюсь ехать в село, потому что если сказать колхозникам о плане, то они разбегутся»[214].
На одном из совещаний в Наркомснабе сообщалось, что председатели собирали ночью колхозников и советовали зерно прятать, перемалывать в муку, так как ее государство не принимало[215]. Местные руководители отлично понимали, чем грозило деревне выполнение планов заготовок. В телеграммах, рапортах и донесениях они предупреждали о голоде. Однако система заготовок и снабжения зависела от политики форсированной индустриализации и могла быть изменена только вместе с ней.
Колхозы в 1932 году добровольно или под нажимом сдали все, что могли, но план не выполнили. Поскольку государственное снабжение села зависело от выполнения плана, поставки продовольствия и товаров на село были приостановлены, а в некоторых случаях прекращены. Так, постановление правительства от 8 октября 1932 года и последовавшие за ним постановления Наркомснаба предписывали прекратить отгрузку товаров и продуктов для всех сельских районов Украины. Под угрозой суда продажа хлеба колхозам была запрещена, осуществлялись лишь снабжение городов, пограничных районов и целевые поставки[216]. В результате с конца 1932 года и до получения нового урожая основные сельскохозяйственные районы СССР (Украина, Северный Кавказ, Нижняя и Средняя Волга, Казахстан, Черноземный центр и частично Урал) голодали. Число жертв по разным оценкам колеблется от 3 до 7 млн человек[217].
В условиях карточной системы, когда покупка товаров в открытой торговле была ограничена, сельское население практически лишалось возможности выжить. Кроме того, пытаясь защитить города, правительство предприняло меры к изоляции крестьян. Заградительные отряды останавливали бегство из голодающих деревень. Поскольку Сталин расценивал невыполнение заготовительных планов как саботаж крестьянства, достаточной помощи голодающим оказано не было. Планы товарного снабжения 1933 года свидетельствуют, что голодавшие регионы снабжались наихудшим образом. Относительно высокими были только поставки соли и винно-водочных изделий[218]. Лишь в преддверии весеннего сева, от которого зависел новый урожай, Политбюро стало оказывать голодавшим колхозам помощь, но в основном семенами. Выданные ссуды подлежали возврату не позже осени того же года. Международная общественность была лишена возможности помочь умиравшим людям, так как советское правительство отказывалось признать факт голода в СССР. Всякое упоминание о голоде в печати или в выступлениях было запрещено. Читая официальные документы тех лет, вы вряд ли найдете слово «голод». Чаще всего вместо него употребляли фразу «известные события».
Голод 1932–1933 годов — один из наиболее трагичных уроков истории, который свидетельствует об опасности соединения государственной монополии снабжения и тоталитарной власти. В огосударствленной экономике снабжение, а точнее, неснабжение становилось орудием наказания и расправы[219]. Прекращение государственных поставок в условиях, когда альтернативные источники обеспечения были скудны или вовсе отсутствовали, стоило жизни миллионам людей.
«Считает ли советская власть крестьян людьми?» — этот вопрос, заданный «государственному уполномоченному по коллективизации и посевной кампании» на сельском собрании в одном из районов Сибири, показывает, как чувствовали себя крестьяне в социальной иерархии[220]. В то время как официальная пропаганда твердила о равноправии и «неустанной заботе государства», народ дал четкий ответ на этот вопрос:
Крестьянам приходилось самим заботиться о себе. Личное приусадебное хозяйство и рынок в обеспечении сельского населения приобретали жизненно важное значение.
Иллюзорные привилегии индустриального авангарда
Первое впечатление человека, посетившего советские города в период карточной системы 1931–1935 годов, можно выразить словами «вряд ли есть другое столь стратифицированное общество». Иностранцы, побывавшие в СССР, отмечали, одни разочарованно, другие злорадно, что идеи социального бесклассового равенства, несмотря на победу революции, остались нереализованными.
Внешняя картина действительно подтверждала подобные выводы. Каждое предприятие, каждое учреждение имело несколько закрытых распределителей, закрытых кооперативов, закрытых столовых, которые обслуживали строго определенные группы населения. Однако присмотримся к иерархии государственного снабжения. Насколько существенны были различия, создаваемые ею?
Бесчисленное множество закрытых распределителей и столовых являлось фасадом, за которым в реальной жизни скрывалась стратификация в бедности. Государственное снабжение не обеспечивало городскому населению, за исключением небольших элитных групп, даже прожиточного минимума. Различия в снабжении были ничтожны. Так описал снабжение Магнитки один из ее рабочих — американец Джон Скотт. Действительно, инженеры и рабочие питались в разных столовых. Однако пища в них была «из одного котла». Преимущество «инженерских», или итээровских, столовых состояло в том, что там было относительно чисто, не толпился народ, не надо было подолгу стоять в очередях, хватало столовых приборов. В рабочей же столовке за спиной каждого евшего стояло несколько ожидавших, чтобы получить освободившееся место, тарелку, вилку, ложку. Единственной разницей в рационе инженера и рабочего на Магнитке было то, что инженер получал на обед 300, а рабочий — 200 г хлеба. Похожая картина существовала и в торговле. По словам Скотта, и в рабочих, и в ИТРовских распределителях хлеб был единственным продуктом, который продавался регулярно. Разница состояла в том, что в распределителях ИТР
Американский инженер Джозеф Томсон, который работал в Свердловске, вспоминает, что единственным преимуществом в питании ударников по сравнению с другими рабочими была тарелка горячих постных щей, которую они получали сразу же при перевыполнении нормы. Значит, реальную разницу в этой стратификации представляла всего лишь тарелка кипятка, в котором сварили капусту[222].
Сводки ОГПУ о состоянии продовольственного снабжения крупных промышленных центров за 1930–1931 годы также свидетельствуют об иерархии в бедности. Государственное снабжение не обеспечивало сытой жизни даже индустриальному авангарду. Продукты были низкого качества. Преимущества инженеров и рабочих по сравнению со служащими составляли 0,5–2 кг мяса или рыбы, 400 г постного масла, 500 г сахара, которые выдавали в месяц на всю семью[223].
Летом 1932 года в Ивановской области рабочие неиндустриальных производств получили по карточкам только сахар. По сравнению с ними рабочие ведущих промышленных предприятий снабжались государством лучше. Кроме сахара, они получили мясо, рыбу и крупу. Но сколько? Семье индустриального рабочего, состоявшей как минимум из 3–4 человек, на месяц выдали 1 кг крупы, 500 г мяса и 1,5 кг рыбы. Этого было достаточно всего лишь на несколько дней. Конечно, в глазах одного голодного другой, который раздобыл кусок мяса, — богач, но оба они остаются бедняками. В Иванове и семьи индустриальных рабочих, и семьи рабочих неиндустриальных производств влачили полуголодное существование.
Скудость снабжения приводила порой к тому, что при иерархии распределителей и столовых вообще никакой фактической разницы в снабжении не было. В Донбассе, например, один из магазинов был разделен перегородками на шесть частей, в каждой из которых отоваривалась определенная группа рабочих. Так заводская администрация стремилась обеспечить дифференцированное снабжение для групп рабочих «разной индустриальной важности». Лучшее отделение магазина предназначалось для ударников производственных цехов с почетными грамотами, другие — для ударников и рабочих-неударников производственных цехов, ударников непроизводственных цехов, служащих-ударников и просто служащих. При входе в каждое из шести отделений сидел человек, который проверял пропуска или «ударные книжки». Чужак не мог пройти «не в свой» магазин. Однако если бы рабочие смогли посетить все шесть отделений, то увидели бы, что в них продавался один и тот же скудный ассортимент[224].
За нашу ударную работу, — говорилось в письме 1931 года, — нас произвели «в ударников», дадут специальную карточку. Какие привилегии даст нам это ударничество, я еще не знаю. Кажется, никаких. Теперь так много развелось ударников, что в очередях, например, их бывает больше, чем неударников…[225]
От отдельных примеров перейдем к статистике. Попробуем на основе бюджетов реконструировать паек индустриального рабочего. Не считая спецснабжения и красноармейского пайка, это было лучшее, на что могло рассчитывать население в те годы. Пересматривая нормы по нескольку раз в год, Наркомснаб в первую очередь и наиболее резко снижал нормы предприятий второго и третьего списков, стараясь за счет этого лучше обеспечить индустриальный авангард. Внутри списков в первую очередь снижались нормы служащих, а в последнюю — нормы индустриальных рабочих.
Бюджеты фабрично-заводских рабочих, однако, свидетельствуют о том, что введение всесоюзной карточной системы в 1931 году не улучшило их снабжение[226]. Более того, положение ухудшилось и достигло в 1932–1933 годах состояния, при котором ЦУНХУ не решалось публиковать, даже для ограниченного круга «заинтересованных организаций», традиционные ежемесячные бюллетени о потреблении рабочих. Об этом сообщалось Сталину и Молотову в одной из докладных записок[227]. По данным ЦУНХУ, нормы снабжения рабочих, установленные правительством, за исключением хлебных, не выполнялись. Эти выводы подтверждают и экономические материалы ОГПУ[228]. В отличие от ЦУНХУ, ОГПУ констатировало по основным промышленным районам ухудшение и хлебного снабжения.
Таблица 7 (см. приложение) представляет данные о питании фабрично-заводских рабочих СССР за 1932–1935 годы в сравнении с 1926 годом. Следует обратить внимание, что здесь учтено не только государственное снабжение (общественное питание, пайки, государственная коммерческая торговля), но и продукты, которые рабочие покупали на рынке. Это было то, что усилиями всей семьи, используя все источники снабжения, имели рабочие семьи.
Данные свидетельствуют о количественном уменьшении и о качественных изменениях в питании рабочих. Дорогой и более калорийный белый пшеничный хлеб заменялся дешевым черным. Резко сократилось потребление мясо-молочных продуктов и жиров. Вместо 150 г мяса в день, как в 1926 году, рабочий в среднем ел около 70 г в 1932‐м и 40 г в 1933 году. Практически исчезли из рациона сливочное масло, яйца, молоко. Примерно на уровне 1926 года оставалось только потребление хлеба, картофеля, крупы, рыбы. В целом рацион становился более растительным, хотя потребление растительных продуктов и не увеличилось. В 1934–1935 годах питание рабочих улучшилось, но все же ко времени отмены карточной системы восстановить уровень потребления мясо-молочных продуктов, существовавший в конце 1920‐х годов, так и не удалось. Несмотря на скудость питания в период карточной системы, на покупку продуктов уходила львиная доля расходов в бюджете рабочей семьи (60 %).
Что же в этом скудном рационе индустриального рабочего обеспечивалось государственным пайковым снабжением? Обратимся к таблице 8 (см. приложение), которая показывает средний ежедневный рацион рабочих без питания в заводских столовых[229] и покупок продуктов на крестьянском рынке. Данные таблицы подтверждают выводы, сделанные ранее. Иерархия снабжения действительно существовала. Питание рабочих Москвы и Ленинграда, относившихся к привилегированным спискам снабжения, было лучше среднего уровня питания промышленных рабочих в стране. Индустриальные рабочие столиц ели белого пшеничного хлеба, мяса, рыбы, сахара больше, чем рабочие областных городов или текстильщики города Иванова, относившиеся по сравнению с Москвой и Ленинградом к более низким спискам снабжения.
Подтверждается, однако, и другой вывод. Государственное снабжение создавало стратификацию в бедности. Все рабочие, включая и индустриальный авангард, влачили полуголодное существование. Никто, даже семьи столичных индустриальных рабочих, практически не получал из государственных фондов жиров, молочных продуктов, яиц, фруктов, чая. Снабжение мясом можно считать чисто символическим: член рабочей семьи в Московской или Ивановской области ел в среднем в день не более 10 г. По сравнению с ними столичные рабочие получали больше — 35–40 г в день, но этого было недостаточно для тех, кто занимался тяжелым физическим трудом. По данным бюджетов (таблица 8), паек индустриального рабочего Москвы, один из лучших в стране, обеспечивал в 1933 году на члена семьи полкило хлеба, 30 г крупы, 350 г картофеля и овощей, 30–40 г мяса и рыбы, 40 г сладостей и сахара в день, стакан молока в неделю.
Получая даже столь скудный паек, индустриальные рабочие имели реальные преимущества перед рабочими мелких предприятий, служащими, студентами, которые снабжались из государственных фондов в основном хлебом да по случаю получали немного крупы и сахара. Преимущества индустриальных рабочих выглядят еще более очевидными, если сравнивать их с крестьянами, которые практически не обеспечивались государственным снабжением и в условиях роста государственных заготовок сельскохозяйственной продукции были обречены на голод. Однако даже для индустриального авангарда государственное снабжение не обеспечивало сытой жизни, и рынок был жизненно необходим.
Централизованное распределение непродовольственных товаров повторяло иерархию продовольственного снабжения, с той лишь разницей, что здесь товарные ресурсы государства были еще более худосочными. Бюджеты фабрично-заводских рабочих СССР за 1932–1933 годы являются свидетельством нищеты советского пролетариата[230]. В среднем в год на одного члена семьи рабочие покупали (включая государственную торговлю и рынок) около 9 м ткани, в основном ситец. Из этого можно было сшить одно-два летних платья или две-три рубахи. Шерстяные ткани практически отсутствовали (40 см в год на человека). В соответствии с бюджетами на одного члена рабочей семьи приходилось менее пары кожаной обуви (0,9), одна галоша (0,5 пары), а также кусок мыла (200 г) в год и немногим более литра керосина в месяц[231]. Кроме того, рабочий в месяц покупал около 12 кг угля для отопления жилья и немного дров (0,03 куб. м). Мебель, хозяйственные вещи в покупках практически отсутствовали. Расходы на них составляли около рубля на человека в месяц, столько же, сколько тратили на покупку мыла. В целом на непродовольственные товары в 1932–1933 годах приходилось всего лишь 10 % расходов в бюджете рабочей семьи.
Сколь ни ничтожны эти данные, но не все из перечисленного обеспечивалось государственным снабжением. На рынке рабочие покупали 40–45 % дров, 20 % кожаной обуви, 10–15 % швейных изделий, мыла, 7 % угля. Только керосин и ситец поступали почти исключительно от государства.
Централизованное распределение непродовольственных товаров также подчинялось индустриальным приоритетам. В наилучшем положении находились московские рабочие. Но в чем реально состояли их преимущества? В 1932–1933 годах московский пролетарий по сравнению со средним промышленным рабочим в СССР получал из государственных фондов на каждого члена семьи в год на 2 м ситца больше, кусок мыла в месяц весом не 200, а 350 г, керосина на 2,5 л больше. Московский рабочий меньше, чем средний рабочий в стране, покупал товаров на рынке, что делало для него жизнь дешевле[232]. В этом немногом в действительности и состояли преимущества индустриального авангарда в системе государственного снабжения непродовольственными товарами.
В условиях столь скудного товарного снабжения люди выглядели бедно и однообразно одетой массой. По словам одного из американских инженеров, «в России требовалось не умение одеваться, а умение во что одеваться». Вот некоторые высказывания сторонних наблюдателей:
«Все похожи друг на друга в однообразных одеждах. Отсутствуют нарядные женщины, привычные на Западе. Ты быстро начинаешь различать разницу в одежде полов, но никто не носит ничего, кроме коричневого и черного» (Москва, 1928)[233].
«Теперь уже довольно холодно, а в Сталинграде есть тысячи людей, не имеющих даже сапог, не говоря уже о теплом платье. Они одеты в лохмотья, да и те так обтрепаны, как мне еще не случалось видеть ни на одном „тряпичном карнавале“», — сообщал в конце 1930 года немецкий рабочий в письме другу[234].
Эллери Уолтер вспоминает, как в «Национале» за подаренные им четыре носовых платка и кусок мыла ликующая прачка стирала ему рубашки за полцены (1931)[235].
«Одежда, которую носили наши русские друзья, была главным образом странной комбинацией пиджаков, жилеток и штанов — так трудно было достать целый костюм. Все, что мы могли предложить им из одежды, охотно принималось и высоко ценилось» (Грозный, 1932)[236].
В 1934 году Энн О. Маккормик писала:
Люди лучше одеты, чем раньше. Но одежда не имеет стиля, мало отличается и сшита из материала такого качества, что не могла бы быть продана в Западной Европе[237].
Плачевны были и жилищные условия. Официально индустриальный авангард имел преимущества при распределении жилья. Но практически реализовать их было трудно — города переживали острый жилищный кризис. Средняя душевая норма по стране составляла менее 4 кв. м на человека, хотя во многих местах было и того хуже. В Донбассе, например, 40 % рабочих имели менее 2 кв. м жилой площади на человека[238]. Население в городах жило скученно, главным образом в коммуналках — квартирах, где семьи имели отдельные комнаты, но общую кухню и ванную. На новостройках — и того хуже, жили в землянках, палатках, бараках, общежитиях по нескольку семей в комнате. Бывало, что люди занимали кровать посменно: один пришел с работы, другой ушел на работу. Жили и на производстве, в подсобных помещениях, цехах.
Различия, которые создавала для основной массы населения иерархия государственного снабжения и централизованного распределения других благ, были невелики. Это, однако, не облегчает ответа на вопрос о том, воспринимали ли сами люди эти различия как существенные. Для стороннего наблюдателя из капиталистического общества, более сытого, более резко стратифицированного, преимущества, которые обеспечивала государственная распределительная система в СССР индустриальному авангарду, казались смехотворными. По-другому мог оценивать эти преимущества человек, принадлежавший к советскому обществу 1930‐х годов. В его сознании лишний кусок хлеба и мяса, доступ в специальный распределитель (пусть даже его ассортимент мало чем отличался от других), лишний метр жилой площади, дополнительный рубль в зарплате могли восприниматься как существенные различия и преимущества. Тем более если об этом каждый день твердила официальная пропаганда.
Хотя основные жертвы на алтарь индустриализации принесло сельское население, горожане не избежали тяжелых последствий полуголодного существования в период карточной системы. В 1933 году практически повсеместно, за исключением Московской, Ленинградской областей, Белоруссии и Закавказья, произошла убыль городского населения СССР, причиной которой стало резкое снижение рождаемости[239]. По масштабам убыли городского населения выделялись Нижняя и Средняя Волга, Северный Кавказ и Черноземный центр, Крым. Это были регионы, охваченные массовым голодом в деревне, и вместе с тем территории с преобладанием неиндустриальных городов, попавших в низшие списки снабжения.
Тяжелые условия жизни питали антисоветские настроения в среде городского населения, толкали людей на крайние действия. Материалы ОГПУ свидетельствуют о забастовках, эксцессах в очередях, избиениях работников кооперации, расхищении продуктов и пр. К сожалению, невозможно оценить точные масштабы выступлений. Сводных данных о забастовочном движении не удалось найти. Приведу лишь некоторые факты, которые попали в сводки. Крупнейшие в период карточной системы стачки прошли на текстильных предприятиях Тейкова и Вычуги Ивановской области в апреле 1932 и феврале 1933 года[240]. На Урале в первом квартале 1932 года по причине плохого снабжения прошло 10 забастовок, в апреле — еще семь. Крупнейшей из них стала забастовка на Воткинском заводе. В ней участвовало 580 человек. Плохое снабжение стало причиной забастовок, волынок, демонстраций в Донбассе, Нижегородском крае, Черноморском округе и других местах[241].
Следует, однако, подчеркнуть, что в период карточной системы в городах, несмотря на тяжелые условия жизни, недовольство не вылилось во всесоюзные выступления. Оно чаще оборачивалось текучестью кадров, практически бегством с предприятий, ростом аполитичности, снижением производственной активности и пр. Главной тактикой в решении жизненных проблем являлась не открытая борьба, а приспособление. Люди изобрели множество способов, чтобы выжить. Предприимчивость и изворотливость создавали рынок товаров и услуг, который восполнял огрехи государственной системы снабжения.
Материальное положение элиты
В своей книге «Российский железный век» журналист Уильям Чемберлин в начале 1930‐х годов писал:
Когда я вернулся из Америки в Советский Союз и прочитал своим друзьям список продуктов, которые получают семьи безработных в Милуоки, они воскликнули: «Это больше похоже на нормы ответственных работников, чем на нормы наших обычных рабочих и служащих»[242].
Автор других мемуаров подмечает:
Новая классовая система начинает появляться в России. Ступени новой социальной лестницы расположены очень близко друг к другу, ее высшая позиция равна одной из низших в буржуазной системе[243].
Вот свидетельство еще одного наблюдателя (1934):
Вся эта роскошь (товары в лучших советских магазинах. —
В то же время Троцкий считал, что сталинская бюрократия жила жизнью западноевропейских магнатов. Есть и современные российские исследователи, которые видят в политическом руководстве СССР 1930‐х годов мультимиллионеров[245].
Каким же в действительности было материальное положение высшей политической элиты? Поскольку высшее руководство страны в огосударствленной экономике являлось наиболее обеспеченным слоем общества, можно поставить вопрос и так: как высоко располагалась планка богатства в СССР?[246]
По свидетельствам мемуаров, в начале 1930‐х годов в Кремле жили довольно скромно, грубовато-просто, скорее по-солдатски, чем аристократически[247]. Жизнь высшей политической элиты была далека от жизни бывшей российской аристократии и высшего общества Запада. Это определялось во многом вкусами и культурой самих обитателей Кремля, системой ценностей социализма, которой они должны были следовать, но имел значение и уровень экономического развития страны, тип господствовавшей в ней экономики.
Самой большой привилегией элиты в голодные годы первых пятилеток являлась сытая жизнь. Но, строго говоря, в стране был только один человек, который не жил «на пайке, по ордерам и талонам», — Сталин. Обильные застолья в Кремле и на даче «хозяина» описаны в мемуарах. Остальное высшее политическое руководство получало паек. Он был дешевым, почти даровым и достаточно сытным, но все же это был паек.
Вот один из примеров спецпайка. Его получали летом 1932 года жившие в Доме правительства на Болотном острове в Москве. Месячный паек включал 4 кг мяса и 4 кг колбасы; 1,5 кг сливочного и 2 л растительного масла; 6 кг свежей рыбы и 2 кг сельди; по 3 кг сахара и муки (не считая печеного хлеба, которого полагалось 800 г в день); 3 кг различных круп; 8 банок консервов; 20 яиц; 2 кг сыра; 1 кг кетовой икры (!); 50 г чая; 1200 штук папирос; 2 куска мыла; а также 1 л молока в день[248]. Сытно, но, если не считать икры, без излишеств. В ассортименте были также кондитерские изделия, овощи и фрукты. Перебоев с продуктами в спецраспределителях, как правило, не было. Нормы могли варьироваться, одни продукты заменяться другими, но всегда существовал выбор.
Одеждой и обувью высшее руководство страны обеспечивалось по ордерам и талонам[249]. В зависимости от ранга разрешалось определенное количество заказов на пошив в специальных мастерских. По нормам и по очереди можно было купить вещи в специальных распределителях или получить со склада в Кремле. В последнем случае одежда бывала с чужого плеча, бывшей в употреблении, конфискованной. Те руководители, кто ездил по службе за границу, привозили импортные вещи — костюмы, обувь, шелковые чулки, шляпки, духи, белье, платья. Молодые жены кремлевских сановников старались следовать европейской моде по журналам, которые попадали в страну[250]. Но в общем-то высшее руководство страны внешне выглядело скромно — пиджачки, мягкие рубашки, косоворотки, толстовки, военная форма у мужчин, закрытые платья у женщин. Смокинги, фраки, вечерние платья были у тех, кто находился на дипломатической службе[251].
Зарплата политического руководства была наивысшей в стране[252]. Миновали времена, когда партиец на руководящей работе не мог получать больше партмаксимума — средней зарплаты рабочего. Руководству полагались и высокие персональные пенсии. Существовали и другие источники денежных доходов. Например, «секретные фонды», которые создавались для «помощи руководящим работникам». Секретными их называла сама власть. Они появились в 1920‐е годы и в 1930‐е получили широкое распространение. Секретные фонды шли на оплату питания в закрытых столовых, спецбуфетах, покупку квартир, книг, пособия на лечение, оплату путевок, строительство закрытых домов отдыха и пр.[253] Однако в условиях скудной социалистической торговли и дешевого государственного обеспечения деньги в материальном положении элиты не играли особой роли.
Как и вся страна, высшее политическое руководство переживало, на своем уровне, жилищный кризис. Получить квартиру в Кремле считалось престижным, но свободных мест не было. Обитатели Кремля в борьбе за жилую площадь мало отличались от простых обывателей. С начала 1930‐х годов новые квартиры в Кремле практически не предоставлялись. На государственные средства велось специальное жилищное строительство в городе[254]. Строительство элитных домов приравнивалось к ударным стройкам страны, к ДнепроГЭСу или Магнитке. Элитные дома имели обширный штат обслуги, который содержался за государственный счет. Дворники, слесари, электромонтеры, истопники и прочий обслуживающий персонал получали нормы индустриальных рабочих особого списка, охрана домов — нормы красноармейского пайка. Как правило, в доме располагались свой закрытый распределитель и гараж. Квартплата была низкой, а то и вообще все оплачивалось за счет учреждения, в котором работал сановник. По советским меркам жилищные условия были роскошными — три, четыре, пять комнат на семью. По западным же стандартам до роскоши было далеко.
Мебель и домашнюю утварь покупали или выдавали с материального склада Кремля. Те, кто имел вкус и желание, могли из бывшего дворцового имущества создать роскошную обстановку. Квартира Рудзутака, например, по свидетельствам, напоминала музей. Однако в 1930‐е годы стиль в Кремле задавал Сталин, квартира которого была скромной, почти спартанской — «книги, несколько портретов, мебель простая, самая необходимая. Единственный комфорт — это диваны, их всегда у него по несколько в каждой комнате, разных форм, а иногда и цветов»[255]. Скромной была и квартира Молотова. Обстановка большинства кремлевских квартир, как свидетельствуют мемуары, была казенная, нежилая, не квартиры, а гостиничные номера. Мебель, утварь — сборные, разнокалиберные, безвкусно подобранные, старое дворцовое вперемежку с советским ширпотребом низкого качества. Для большинства руководителей квартира была местом, где ели и спали, все остальное время проводили на работе, в служебном кабинете.
Помимо квартир в городе, высшему руководству полагались государственные дачи. В зависимости от ранга в иерархии это могли быть загородные дома или/и виллы на курортах в Крыму и на Кавказе. Дачи также содержались за государственный счет. Те, рангом ниже, у кого не было «своего» дома на курорте, пользовались ведомственными санаториями, домами отдыха. Нормы питания в элитных санаториях выгодно отличались от «общегражданских»[256].
Личные машины были редкостью в первой половине 1930‐х годов, руководящие работники пользовались государственными машинами — не платили ни за бензин, ни за ремонт. За государственный счет оплачивались и их шоферы. В распоряжение высшей элиты предоставляли личные салон-вагоны для путешествия по железной дороге[257]. Проезд на транспорте был бесплатным. Обслуживание служебных вагонов проходило за государственный счет. В 1933 году, в разгар массового голода в стране, по свидетельству официального документа, «ежемесячное потребление продуктов служебными вагонами ЦК» составило: 200 кг сливочного масла, 250 кг швейцарского сыра, 500 кг колбасы, 500 кг дичи, 550 кг разного мяса, 300 кг рыбы (кроме того, 350 кг рыбных консервов и 100 кг сельдей), 100 кг кетовой икры, 300 кг сахара, 160 кг шоколада и конфет, 100 ящиков фруктов и 60 тыс. штук экспортных папирос[258].
Номенклатура имела и свое закрытое медицинское обслуживание, свой штат врачей, свои больницы. Высшее политическое руководство обслуживалось Санупром Кремля бесплатно. (Остальное население страны также пользовалось бесплатным медицинским обеспечением, хотя качество его было несравненно хуже.) Путевки в санатории выдавались за символическую плату. Но заграничные поездки на лечение в связи с валютной проблемой в 1930‐е годы сокращались.
Светская жизнь, в западном понимании, отсутствовала. Высшая политическая элита не ходила в рестораны, совнаркомовская столовая была ее рестораном. Из публичных развлечений — театры, там существовали правительственные ложи, но ходили туда, как правило, не с семьей, а «в составе делегаций». Сталин, как известно, любил кино. Однако просмотр кинофильмов был закрытый, для узкого круга людей. Ни светских приемов, ни балов. Дипломатические приемы и правительственные банкеты по случаю советских праздников и в честь иностранных гостей являлись официальными мероприятиями — скорее работа, чем отдых и развлечение. Светская жизнь в Кремле ограничивалась «междусобойчиками», напоминавшими чиновничьи вечеринки дореволюционного провинциального города. По свидетельствам мемуаров, никакой особой сервировки, украшений, ритуалов в обычном обиходе не было. Советская элита была лишена еще одного развлечения западной аристократии — праздных путешествий. Кроме ежегодного отпуска на советских курортах, все поездки по стране и за границу были служебно-деловыми. Не было и счетов в банках, вообще денежные накопления, как правило, отсутствовали.
В оценке материального положения советской и западной элиты есть одно обстоятельство, которое затрудняет сравнение. Советская элита практически ничего не имела своего собственного. Она жила на казенный счет. В этом состояло ее преимущество — в отличие от западной аристократии жизнь советской номенклатуре обходилась дешево, была почти даровой[259]. Но в этом заключалась и ее уязвимость — с потерей должности терялось все[260]. Элита, может, больше, чем обычные граждане, зависела от государства. Не случайно советские руководители так держались за свои посты и уходили с них буквально прямиком на кладбище. Егор Гайдар, например, считал, что зыбкость прав номенклатуры на приобретенное благополучие породила горбачевские рыночные реформы, которые в первую очередь преследовали цель создать частную собственность номенклатуры, отличную и отдельную от государственной собственности. Советская элита хотела «приватизировать» свое материальное благополучие, получить право передавать его по наследству, а не оставлять вместе с должностью преемнику по службе[261].
Иерархия в бедности — подобная оценка советского общества в определенном смысле включает и элиту страны. Речь идет не о масштабах власти и влияния, не о том, чем могло бы пользоваться политическое руководство, имея в распоряжении богатейшую страну, а только о ее реальном материальном благосостоянии. Планка богатства в советском обществе первой половины 1930‐х годов по западным меркам располагалась невысоко: обильная, но без особых изысков еда, скромный гардероб, квартира средних размеров, загородный дом для отдыха, казенная машина, походы в театр, вечеринки[262]. Обеспечение советской элиты вряд ли превышало, даже с учетом последствий мирового экономического кризиса, материальные возможности высших слоев среднего класса Запада[263].
Российские исследователи, которые утверждают, что советское политическое руководство 1930‐х годов жило жизнью западных мультимиллионеров, исходят в своих оценках либо из потенциальных возможностей власти в огосударствленной экономике, либо утрированно подчеркивают обеспеченность элиты по сравнению с бедственным положением большинства населения СССР. Действительно, по сравнению с крестьянами, рабочими, служащими, большей частью интеллигенции материальное обеспечение советского политического руководства выглядело верхом благополучия, однако оно не шло в сравнение с богатством капиталистического мира. Не случайно иностранцы, посетившие СССР в 1930‐е годы, как и современные западные исследователи, оценивающие положение советской элиты с позиций западного общества, считают его более чем скромным. Советское общество, хотя и имело внутреннюю стратификацию, своих богатых и бедных, оставалось более однородным, чем западный мир. Но это было не равенство сытых и обеспеченных людей — идеал коммунизма, а неравенство в бедности.
Эти черты советское общество сохраняло и в последующие десятилетия. Хотя жизнь улучшалась, численность и материальное благосостояние элиты росли, советское общество по-прежнему оставалось более нивелированным в бедности, чем западное. В 1970‐е годы уровень жизни советской элиты, как показывает исследование Мэтьюза, примерно соответствовал среднему уровню жизни в США того времени. Материальное благосостояние советского общества повышалось медленно, его разрыв с материальным благополучием развитых капиталистических стран не сокращался[264]. Хотя в Кремле уже не сидели «солдаты революции», экономика дефицита, политическая система и идеология, созданные ими, продолжали определять уровень материальной жизни общества и их преемников у власти.
Численность элиты, которой централизованное распределение в первой половине 1930‐х годов обеспечивало сытую жизнь, была ничтожна. Согласно архивным данным о спецснабжении высшей номенклатуры СССР и РСФСР, ко времени отмены карточной системы число руководящих работников центральных учреждений, получавших лучший в стране паек литеры «А», составляло всего лишь 4,5 тыс. человек; группа ответственных работников, получавших паек литеры «Б», включая областной, районный и городской актив Москвы и Ленинграда, — 41,5 тыс.; высшая группа ученых — 1,9 тыс. человек (все данные приводятся без учета членов семей). Если учесть персональных пенсионеров союзного и республиканского значения и бывших политкаторжан, то число получавших спецснабжение возрастет до 55,5 тыс. семей, из которых 45 тыс. жили в Москве[265].
Кроме тех, кто «законно» получил от государства право на сытую жизнь, в стране были и те, кто незаконно пользовался спецснабжением. Местные партийные и советские лидеры, руководители крупных предприятий и строек, региональные представители прокуратуры и ОГПУ/НКВД, официально не получив спецснабжения, пользовались всем лучшим на своем уровне: все, что поступало в регион, попадало в их распоряжение. Самоснабжение местного руководства шло за счет ухудшения снабжения населения данной территории, так как обеспечивалось из общих государственных фондов, выделяемых Наркомснабом для этой местности.
Однако в условиях скудного снабжения периферии возможности местных руководителей были ограниченны и зависели от размеров управляемой территории и ее важности в правительственных планах. Индустриальные районы с крупными промышленными объектами обеспечивались лучше, а значит, существовало больше возможностей поживиться за государственный счет. На крупных предприятиях и стройках к тому же работали иностранцы, для которых правительство выделяло особые фонды. Официально распределители, снабжавшие иностранцев, были недоступны советским гражданам, но с замечательной закономерностью к этим распределителям оказывалась прикрепленной вся местная верхушка[266]. Торгсин являлся еще одним источником самоснабжения местного руководства. Его магазины были открыты для любого, но за товары нужно было расплачиваться драгоценностями или валютой. Местные руководители обходили это правило. Они рассматривали Торгсин как свою вотчину: брали товары и платили рублями. В отношении других материальных благ (квартиры, дачи, санатории, больницы, зарплата, пенсия и пр.) местная номенклатура также пользовалась лучшим на своем уровне, однако реальные местные возможности, как и в случае со снабжением, были ограниченны.
Положение руководства в аграрных регионах было хуже, чем в индустриальных: поступавшие фонды государственного снабжения невелики, меньше торгсинов и инснабов — приходилось довольствоваться малым. Кроме того, шел стихийный рост численности номенклатуры, который стимулировали как стремление добраться до государственной кормушки, так и объективная потребность в увеличении числа проводников политики Политбюро. Особенно много «толкачей» требовала коллективизация, ведь крестьяне сопротивлялись. Рост численности местной номенклатуры вел к снижению доли получаемых ее представителями материальных благ.
В письме секретаря Северо-Кавказского краевого комитета партии, которое было направлено в мае 1933 года в ЦК ВКП(б), например, сообщалось, что Наркомснаб установил для центрального снабжения контингент в 1440 руководящих работников из расчета 20 человек на район. Между тем положение на Северном Кавказе, в одном из основных сельскохозяйственных районов страны, было тяжелым — шла насильственная коллективизация, свирепствовал голод. Поэтому в действительности в районах было не по 20, а по 40–45 партийных работников, а в национальных областях, где ситуация осложнялась и межнациональными конфликтами, по 60–200. «И меньше этого при теперешнем положении в деревне на Северном Кавказе иметь не можем!» — восклицал секретарь крайкома. В результате фонды, которые Наркомснаб направлял для снабжения 1440 человек, шли на обеспечение 6 тыс. руководящих работников в районах, национальных областях и городах Северного Кавказа. «До сих пор эти разрывы покрывались за счет общих фондов (то есть ухудшения. —
Политика Центра по отношению к «периферийным руководителям» заключалась в том, чтобы держать под контролем «расширенное воспроизводство» местной номенклатуры и, не допуская ее к наивысшему в стране спецснабжению, все же подкармливать по мере возможности и в соответствии с внутренней иерархией. Своеобразным клановым кормлением являлись многочисленные съезды, конференции и другие собрания, на которые съезжались руководители со всей страны. Для их обеспечения создавались особые фонды. Так, для питания участников сентябрьского 1932 года пленума партии (500 человек на 15 дней) был затребован ассортимент продуктов из 93 наименований: более 10 т мясных продуктов (мясо, колбаса, грудинка, ветчина, куры, гуси, утки и пр.), свыше 4 т рыбы (судак, осетр, севрюга, балык), 300 кг икры, 600 кг сыра, 1,5 т масла, 15 тыс. штук яиц, а также овощи, фрукты, ягоды, грибы, молочные продукты, кофе[267]. Каждый участник получил и продовольственный паек «в дорогу». Аналогичные «товарищеские» завтраки, обеды и ужины организовывали и для военных, ученых и артистов. Периодически появлялись распоряжения Политбюро о выделении дополнительных фондов продовольствия и ширпотреба, об организации специальной медицинской помощи, строительстве новых санаториев, увеличении количества путевок на курорты, повышении зарплаты для республиканского, краевого и областного активов. Средства для этого, как правило, выделялись из скудного местного бюджета.
Оценивая материальное положение местных руководителей, следует сказать, что вряд ли кто-то из них достиг уровня благополучия высшего политического руководства СССР. Но даже при включении местного руководства в число «сытых» общее количество людей, которые в период карточной системы в многомиллионной стране могли существовать за счет государственного снабжения, было ничтожно[268].
«Трудно привыкать к социализму»: иностранцы в иерархии бедных
Острый продовольственный и товарный кризис повлиял на жизнь не только советских граждан, но и иностранцев, которые работали в СССР. Бесспорно, центральное и местное руководство пыталось создать для иностранных специалистов и рабочих наилучшие условия. Практически на любом предприятии их положение было лучше положения советских коллег. Среди иностранцев, работавших на одном и том же предприятии, инженеры и техники получали преимущества перед рабочими. Однако это была все та же иерархия в бедности. Попадая в материально бедное общество, приходилось жить по его возможностям.
В Карелии, например, на лесоразработках советские рабочие жили в бараках по 30 человек в комнате. Для американцев, приехавших из Абердина, штат Вашингтон, власти создали лучшие условия. Они жили в отдельных комнатах всего лишь (!) по три семьи в каждой, пользуясь общей кухней. Из специального распределителя, который находился в Петрозаводске, приехавшие абердинцы получали в месяц по килограмму масла, сала, макарон, 2,5 кг сахара и три буханки хлеба в день. Периодически в распределителе появлялись ветчина, сыр, копченый лосось, орехи, ликер, сигареты, конфеты, фрукты. На фоне того, что получали советские рабочие, — буханка хлеба в день, немного сахара и масла, — снабжение иностранцев выгодно отличалось, но тем не менее оно не было сытным.
По признанию американца Джека Моррисея, который работал в Воронеже, власти старались дать ему лучшее из того, что имели. Проблема заключалась в том, что они не имели почти ничего. Американец жил в гостинице. Его обычный рацион состоял из омлета, чая и черного хлеба на завтрак, жаренной на жире конины, водянистого картофельного пюре, политого растительным маслом, и чая на ланч. Обед отличался от ланча тем, что подавали капустные щи. Это было лучшее в Воронеже. Коммунистические бюрократы, которые наполняли гостиницу, разделяли ту же, более чем скромную трапезу. Все остальное население получало только суп, черный хлеб и скудную порцию картофеля. Когда американец пожаловался своей переводчице на плохое питание, та была неподдельно изумлена: «Но вы получаете мясо дважды в день!» — воскликнула она. Действительно — большая роскошь по тем временам, но, по сути, что это было за мясо — конина![269]
Нормы, обещанные иностранцам в постановлениях Наркомснаба, практически повсеместно не выполнялись. Исключение составляли немногие крупные центры. В лучшем положении были те, кто работал в Москве и Ленинграде. На фоне жалкого ассортимента других магазинов американский распределитель в Москве впечатлял. По словам того же Джека Моррисея, в нем было все, что душе угодно. Когда он привел туда свою голодную переводчицу, та буквально разрыдалась при виде изобилия. Но это была, по его же словам, московская показуха — на всей остальной территории, от Балтики до Владивостока, ничего близкого к этому не существовало. Именно в Москве жили и работали наиболее привилегированные иностранцы. Например, берлинские строители, которые добились не ограниченного нормами снабжения. Сравнительно неплохие условия были созданы в крупных индустриальных центрах — Свердловске, Магнитогорске, Горьком и др. Там работали большие группы иностранцев, а значит, государство выделяло больше фондов, открывало специальные распределители. Хуже было тем, кто работал в небольших городах, на новых, еще не обжитых стройках. Там иностранцы голодали, болели, умирали. При недостаточном государственном снабжении рынок в обеспечении иностранцев играл не менее важную роль, чем в обеспечении остального населения страны.
Со всеми преимуществами и привилегиями уровень жизни иностранных рабочих и специалистов в СССР был существенно ниже их обеспечения на Западе, а для многих и хуже положения безработных в развитых капиталистических странах. Недовольство толкало порой на довольно резкие действия. Один из инженеров вспоминает, как в Грозном уставшие от обещаний американцы сбросили со второго этажа кровать на голову ответственного за их обеспечение[270]. Но чаще протестовали разрывом контрактов и бегством.
Почти для всех иностранных рабочих и специалистов пребывание в СССР закончилось глубоким разочарованием. Идеалисты, которые ехали в Советскую Россию по зову сердца, увидели там бесправие, террор, проституцию, нищих и покидали первое пролетарское государство разуверившимися в идеях социализма. Коммунистический рай не состоялся на Земле. Многие из них, вернувшись домой, выступали в прессе и на собраниях, подрывая своими рассказами многолетнюю пропагандистскую работу коммунистических организаций. Те, в свою очередь, просили советские власти не вербовать рабочих за границей.
Те же, кто поехал в СССР за длинным рублем, поверив обещаниям Амторга и других вербующих организаций, в лучшем случае вернулись с тем, что имели. Даже высокооплачиваемые инженеры и техники, которые выполнили свои контракты, мало что заработали. Советское руководство всячески старалось не обменивать получаемые иностранцами советские рубли на иностранную валюту. В тех случаях, когда обмен все-таки происходил, он осуществлялся по заниженному принудительному курсу, установленному советскими властями[271]. Для тех же, кто не выдержал тяжелейших условий и разорвал контракт, оставался один путь — распродать все личное имущество, чтобы выручить деньги на билет домой. К сожалению, много было и таких, кто перед отъездом в СССР распродал имущество и в итоге потерял все.
Не все иностранцы могли покинуть СССР. Те, кто поторопился принять советское гражданство, навсегда здесь и остались, многие из них погибли во время массовых репрессий. Те же, кто, пленившись советскими женщинами, женился, оказались заложниками режима. Приключенческие романы могли бы быть написаны о том, как иностранцы вывозили своих советских жен за границу. Вот одна из историй, которую рассказал Джон М. Пеликан.
Трижды получив отказ на выезд своей русской жены вместе с ним на родину в США, он попытался контрабандно переправить ее на моторной лодке Черным морем в Турцию. Попытка не удалась. Беглецов остановил советский патрульный корабль. После подтверждения американского гражданства господина Пеликана освободили, жена же его, оставаясь советской гражданкой, была отправлена в тюрьму в Батуми с перспективой получить за контрреволюционную деятельность от одного до трех лет ссылки в Сибирь. ГПУ Закавказья дало знать американцу, что его жена может быть освобождена. Для этого господин Пеликан должен был продлить на один-два года свой контракт и согласиться вести экономический шпионаж в пользу СССР.
Пытаясь спасти жену, Пеликан подписал договор с ГПУ. Спустя полчаса его жену освободили (она провела в тюрьме пять недель). История, однако, закончилась неожиданно быстро, и ОГПУ не смогло воспользоваться услугами новоприобретенного агента. Знакомый Пеликана, журналист «Чикаго трибьюн» Дональд Дэй, согласился помочь переправить русскую женщину через контрабандистов в Латвии в обмен на разрешение рассказать в печати эту историю. Через неделю госпожа Пеликан оказалась в Риге. Там же в Риге Джон Пеликан написал письменное показание под присягой и отказ от обязательств, данных ОГПУ[272].
Не все истории заканчивались счастливо. Люди приезжали неподготовленными. Вербующие организации давали неверные сведения не только о бытовых, но даже о климатических условиях. Например, немецким рабочим, отъезжавшим на работу в Донбасс — степную зону СССР с тяжелейшими условиями быта и работы в старой каменноугольной промышленности, — была обещана «работа на новых предприятиях в местности, богатой лесами и водой, еды вволю, новые жилища с центральным отоплением и ваннами и т. д.». Даже партийное руководство Донбасса не имело подобных жилищных условий. Вербовка в Германии проходила с большой шумихой. Немецких рабочих удерживали от того, чтобы они привозили необходимые вещи и валюту. В результате целые семьи, некоторые с грудными детьми, поехали в СССР. Преодолев тяжелейшие условия пути, когда вагоны часами стояли без воды и нельзя было купить еды, рабочие прибыли в Донбасс, где узнали об острейшем жилищном кризисе — 2 кв. м на рабочую семью, о плохой воде и отсутствии еды. Единственным продуктом, в котором не было недостатка, оказалась водка. Многие из прибывших заболели дизентерией и тифом. Маленькие дети умерли в пути или вскоре после прибытия[273].
Знаешь, Якоб, — писал немецкий монтер из Сталинграда своему приятелю в Германию, — к чему меня больше всего тянет? К кружке пива и ломтю лимбургского сыра. Эх, вы не цените условий, в которых живете! Лишений, которые мы здесь переживаем, не пожелаешь и врагу. У нас животное живет лучше, чем здесь человек. Чего тут только не делают, в этом «отечестве»! Для многих было бы неплохо посмотреть, как проводится на практике их теория[274].
Почти каждый иностранец, работавший в СССР в 1930‐е годы, покидая страну, давал зарок никогда туда не возвращаться.
ГЛАВА 3. СТРАТЕГИЯ ВЫЖИВАНИЯ И СТИХИЯ РЫНКА
Барахолка, «мертвые души», «прихлебатели», «несуны» и другие
Избирательность и скудность государственного снабжения заставляли людей искать источники самообеспечения. Одним из них являлась барахолка — место обмена и продажи бывших в употреблении вещей[275]. Барахолка составляла обязательную часть всех колхозных рынков. Существовали и специальные «блошиные рынки» и толкучки, разрешенные властями в выходные дни. На барахолках покупали одежду, обувь, домашнюю утварь, мебель. На вещи можно было выменять продукты, а продукты обменять на вещи. Индустриальные рабочие, например, обменивали дешевый пайковый хлеб, который получали в достатке, донецкие рабочие — уголь, который имели в избытке[276]. Голодной зимой — весной 1933 года продажа и обмен личных вещей составляли в бюджете рабочего более 9 % доходов. С улучшением товарного положения в стране продажа личных вещей играла все меньшую роль, а барахолка все более превращалась в место покупки новых вещей у спекулянтов.
В период карточной системы барахолка имела особо важное значение в жизни лишенцев, которые, не получая пайков, должны были покупать продукты втридорога в открытой торговле (Торгсин, государственные коммерческие магазины, крестьянский рынок). Средством выживания для лишенцев, в числе которых находилась и бывшая российская аристократия, становилась распродажа личного имущества. Ценности уходили в Торгсин или к иностранцам, остальное попадало на барахолку. Вот описание знаменитого Смоленского рынка в Москве зимой 1930 года:
Сейчас воскресное утро, и знакомая пригласила меня посетить то, что было описано мне как самая удивительная достопримечательность Москвы. Это — огромная распродажа под открытым небом личного имущества на Смоленской улице, разрешенная правительством по воскресеньям. Это уступка тем, кто дошел до такой крайности, что не может заработать деньги другим способом.
Когда я прибыл на место, я с трудом мог поверить собственным глазам. Представьте, ужасно холодный день, термометр показывает 20–30 градусов мороза, земля покрыта снегом. Трамваи идут по центру улицы — их звонки эхом раздаются в ушах, — разделяя на части эту огромную толпу. Мебель и другое домашнее имущество, растянувшись на мили, свалено в кучи по обеим сторонам улицы, оставляя тротуар свободным для предполагаемых покупателей. Рядом с этими грудами хлама — мужчины, женщины, девушки всех возрастов. Судя по внешнему виду и поведению, большинство из них принадлежит к бывшим высшим и средним сословиям. Здесь час за часом они стоят или сидят на корточках, дрожа на морозе, в надежде продать последнее, оставшееся в их домах, чтобы выручить несколько рублей на еду. На их посиневших лицах, онемевших от голода и холода, — бессмысленное, покорное, лишенное эмоций выражение, как если бы всякая надежда давно покинула их души.
Ощущение такое, как если бы дома внезапно обвалились и ушли в матушку-землю, оставив на поверхности груды мебели и домашней утвари. Вы могли бы обставить свой дом подержанным имуществом, просто двигаясь вдоль этой линии оставшихся в живых замерзших представителей старого времени. Двуспальные кровати, односпальные кровати, пианино, гардеробы, умывальники, горшки без ручек лежат на снегу бок о бок с сотнями священных икон, грудами старых одеял и изношенных простыней. Старые жестяные ванны, ножи, вилки, тарелки, стаканы и блюда лежат вперемешку. Здесь же старые одежды всех фасонов и размеров, кочерги и совки, музыкальные инструменты, семейные портреты, картины, фотографии, странные туалетные принадлежности, зеркала, электрическая арматура, коробки гвоздей, бывшие в употреблении кисточки для бритья и зубные щетки, гребни с выпавшими зубьями, наполовину измыленные куски мыла. Есть множество странных сапог и ботинок — многие русские имеют только один ботинок и подыскивают к нему второй для пары. Покупатель движется вдоль линии, держа одинокий ботинок или сапог, пока не найдет похожий в пару своему. Мир никогда доселе не видел столь беспорядочного смешения пестрого ничего не стоящего хлама, представляющего последнюю надежду тысяч людей.
Какая устрашающая трагедия лежит за этим! Я спешу прочь, так как зрелище оставляет болезненное впечатление в моем мозгу. Вы можете представить себе возвращение большинства этих несчастных с непроданным странным ботинком, старым гребнем для волос или семейным портретом в лишенную комфорта холодную комнату, теперь уже почти ободранную и пустую, без денег на покупку еды. Тогда мысли мои возвращаются к прошедшему вечеру среди прекрасных балерин в Доме Харитоненко (где накануне автор посетил дипломатический прием с обилием еды и напитков, устроенный НКИД СССР. —
Среди множества способов самоснабжения следует назвать распространенную практику «мертвых душ». По закону те, кто увольнялся с предприятия, теряли право на получение пайка. Карточки в этом случае должны были выдаваться им на новом месте работы. Администрация предприятий, однако, частенько оставляла в списках на получение продуктов тех, кто уволился, или даже вносила в списки вымышленные имена. Это и были «мертвые души». При огромной текучести кадров в годы первых пятилеток их число достигало внушительных размеров. Пайками «мертвых душ» распоряжалась, как правило, заводская администрация, но могли поживиться и люди, занимавшиеся выдачей карточек.
Карточки продавали на черном рынке и подделывали. Махинации с карточками облегчались халатностью в их хранении, о чем свидетельствуют материалы бесчисленных правительственных проверок. На многих предприятиях продуктовые карточки лежали безо всякого присмотра, хотя по правилам должны были храниться в сейфе, а на некоторых — распределялись между цехами не поштучно, а на вес. Документы зафиксировали случаи, когда рабочие имели сверх нормы до 20 карточек.
«Прихлебателями» называли тех, кто не работал на данном предприятии, но получал там пайки. Незаконно прикрепиться к распределителю можно было за взятку, за услуги, по знакомству, по родству. Личные связи и обмен услугами, по советской терминологии — блат, играли огромную роль в жизни общества. Блат был одним из основных способов добывания продуктов и товаров. За взятку или по блату можно было прикрепиться даже к спецраспределителю ответственных работников. Неудивительно, что система спецснабжения разбухала как на дрожжах. Чтобы остановить махинации, руководство принимало меры. Прикрепления к спецснабжению стали возможны по особому распоряжению наркома снабжения или его замов. В 1933 году при Наркомате снабжения создали специальное бюро прикрепления к спецснабжению. «За подрыв государственной системы снабжения» правительство ввело уголовную ответственность. Действовали правительственные комиссии по чистке ведомственных систем снабжения от «прихлебателей» и «мертвых душ». Однако практика, позволявшая выжить одним и обогатиться другим, была неистребима.
Мешочничество являлось верным признаком продовольственных кризисов и проверенным способом выживания. Жители небольших городов, крестьяне с котомками, заручившись справками сельсоветов о своем бедственном положении, ехали в крупные города за продовольствием. Скопления мешочников на вокзалах в ожидании поездов, по сведениям ОГПУ, ежесуточно достигали тысяч человек. Отход на заработки был для крестьян еще одним способом самообеспечения. Крестьяне пополняли ряды кадрового пролетариата в городах, становились сезонными рабочими на близлежащих предприятиях, стройках, совхозах. Как правило, их жены и дети оставались в деревне, получая от мужей помощь деньгами и вещами.
Определенную экономию средств и возможность выжить населению давали «социальные преимущества социализма». Жилищные условия были ужасны, но жилье обходилось дешево. В соответствии с бюджетами индустриальных рабочих в 1932–1933 годах на оплату жилья приходилось 4–5 % всех расходов семьи. Экономить средства позволяли также бесплатные медицинское обслуживание и образование, социальные пособия и выплаты. В таких условиях люди могли тратить почти весь заработок на питание.
Кризис и голод первой половины 1930‐х годов сопровождались ростом преступности в СССР. Всплеск пришелся на 1929–1933 годы. Документы свидетельствуют, что основную массу нарушений составляли денежные растраты, крупные хищения товаров, мелкое воровство «социалистической собственности». К 1934 году они составили две трети всех зарегистрированных преступлений[278]. Правительство принимало драконовские постановления, пытаясь остановить воровство и хищения.
Некоторые историки видят в экономических преступлениях проявление сопротивления режиму. С этим трудно согласиться. Крупные хищения преследуют цель обогащения, их примеры вы найдете в любой стране. Мелкое воровство, которое в СССР в первой половине 1930‐х годов приняло гигантские масштабы, скорее представляло способ выживания и самоснабжения в условиях хронического дефицита товаров, чем сопротивление власти. Не случайно наибольшего размаха воровство достигло в смертоносном 1933 году. С нормализацией экономической обстановки в стране в середине и второй половине 1930‐х годов число экономических преступлений снизилось. Новый подъем преступности вызвала только война[279]. Окраску социально-политического протеста экономическим нарушениям придавала сама власть, которая считала их преступлениями против социалистической собственности, социализма. Те историки, которые считают, что экономические преступления являлись сопротивлением режиму, вольно или невольно солидаризируются с крайне политизированными трактовками сталинского руководства[280].
Размеры хищений были огромны. Основной урон государству наносили не банды, совершавшие вооруженные грабежи и налеты на поезда, склады, магазины, а преступления по месту работы — крупные хищения денег и товаров, которые совершались администрацией, а также мелкое воровство простых работников. При пустых полках магазинов всякая мелочь имела ценность, «несуны» становились бичом социалистической экономики. «Несли» с работы то, что производили, либо то, что лежало без присмотра.
Вот лишь некоторые факты. На предприятиях легкой промышленности стоимость украденных товаров на каждого рабочего в год превышала 150 руб. На Горьковском автомобильном заводе машины исчезали прямо со сборочного конвейера. На заводе «Треугольник», выпускавшем галоши, в 1932 году было украдено более 100 тыс. пар[281]. Бюджеты рабочих показывают, что член шахтерской семьи в Донецкой области имел в месяц более 70 кг угля, в то время как рабочий в среднем по СССР — 12,5 кг. В 1932 году в «мясных» совхозах было расхищено около 10 тыс. голов крупного рогатого скота, в овцеводческих совхозах тысячами пропадали овцы, в зерновых исчезали сотни тысяч пудов хлеба, десятки стогов сена и т. д.[282]
Воровство процветало и в системе государственного нормированного снабжения. Произведенная весной 1932 года органами ОГПУ в Москве проверка показала, что в среднем ежесуточно со всех вокзалов мешочники вывозят до 17 тыс. пудов хлеба. Источник — хищения из торговой сети потребительских кооперативов, хлеб из-под прилавка продавался без карточек[283]. По словам Микояна, проверка хлебных магазинов в Москве показала, что воровали по 12 вагонов в день. На совещании директоров ГОРТа в апреле 1932 года он говорил:
Воруют все, вплоть до коммунистов. Коммунисту легче воровать, чем другому. Он забронирован партбилетом, на него меньше подозрений[284].
Отсутствуют данные об общем количестве потерь по причине воровства, есть только фрагментарные сведения. Только за март — апрель 1932 года по 11 областям и краям РСФСР потери от хищений составили около 5 млн руб. В 1933 году, по неполным данным, только в Москве и области, и только в кооперативной торговле, потери от воровства исчислялись суммой более 25 млн руб.[285]
Продажа и обмен личного имущества, махинации с пайками, незаконные прикрепления к распределителям, мешочничество, воровство играли важную роль в самоснабжении населения, смягчали крайнюю избирательность и исправляли изъяны государственной системы снабжения. С их помощью имевшийся товарный фонд перераспределялся по принципам отличным от принципов государственного снабжения. За редким исключением в основе этого перераспределения лежали рыночные отношения — товар получал тот, кто имел достаточно денег, чтобы заплатить, цены определялись спросом и предложением. Основным механизмом перераспределения являлась спекуляция — незаконная частная торговля.
Спекуляция масштабно превосходила каждую из легальных форм торговли. Социалистическое законодательство 1930‐х годов определяло спекуляцию очень широко. Спекулятивной считалась перепродажа краденого, купленного и даже собственно произведенного товара, если он продавался по ценам, превышавшим государственно-кооперативные. Только крестьянам и колхозам разрешалось продавать свою продукцию по рыночным ценам. Но в случае, если ту же продукцию продавал перекупщик, он тоже попадал в разряд спекулянтов. Спекулянтами считались и кустари, которые продавали свою продукцию не через кооперацию, а по рыночным ценам. Неудивительно, что спекуляция представляла один из наиболее распространенных видов экономических преступлений.
Спекулятивный рынок паразитировал на социалистическом хозяйстве. Туда «утекали» пайковые товары, товары Торгсина, коммерческих магазинов, продукция кустарного производства, колхозов и совхозов. Тогда как магазины стояли полупустые, а люди часами простаивали в огромных очередях, на черном рынке можно было купить все необходимое. Завися от социалистической торговли, спекулятивный рынок менялся по мере улучшения экономической ситуации в стране. К концу карточной системы спекулятивный рынок походил на филиал образцовых универмагов и фирменных продуктовых магазинов. Его основной ассортимент составляли уже не подержанные вещи и излишки пайка, а дефицитные товары промышленного производства.
Причиной «утекания» товаров из легальной торговли на черный рынок являлись высокие спекулятивные цены — результат острого товарного дефицита и голодного покупательского спроса. Они в несколько раз превышали даже цены коммерческих магазинов[286]. Доходы от спекуляции впечатляют. По данным фининспекции, минимальные обороты в мелочной торговле составляли 200–300, в крупной — 1000 и более рублей в день. Чем прибыльнее становился черный рынок, тем больше государство теряло от неуплаты налогов и сборов. Только по городу Киеву, например, в 1934 году потери от неуплаты налогов колебались от 500 тыс. до 1 млн руб. ежемесячно.
Масштабы спекулятивной деятельности невозможно точно оценить. В каждом городе работали рынки, в крупных городах через них в воскресные дни проходили сотни тысяч человек[287]. Толпы заполняли не только отведенную для торговли площадку, но и прилегающие улицы, переулки, скверы. Только небольшая часть продавцов, те, кто имел разрешение на продажу, регистрировались у рыночной администрации. Остальные продавали товар на ходу с рук, из-под полы. Внешне отличить трудящегося от спекулянта было невозможно. Да чаще всего никакой разницы и не было. Проверки показывали, что среди спекулянтов и перекупщиков преобладали простые трудящиеся[288]. Не будет преувеличением сказать, что каждый гражданин в той или иной степени участвовал в спекулятивной деятельности на черном рынке, а каждый профессиональный спекулянт имел для прикрытия легальное место работы[289]. В Москве, например, существовала своеобразная биржа по устройству спекулянтов на работу — артель по обслуживанию гардеробов в учреждениях и театрах. Подобная работа оставляла много свободного времени и была находкой для тех, кто занимался перепродажами.
Незаконная частная торговля стала головной болью для Политбюро и Совнаркома. Число их постановлений по борьбе со спекуляцией росло. В августе 1934 года была образована правительственная комиссия по борьбе со спекуляцией во главе с Рудзутаком. На борьбу были брошены НКВД, фининспекция, милиция. По словам Ягоды, в начале 1934 года милиция рассматривала около 10 тыс. случаев спекуляции ежемесячно. Это не включало крупную спекуляцию, которой занималось Экономическое управление ОГПУ. В первой половине 1934 года за спекуляцию были привлечены к ответственности более 58 тыс. человек, в 1935 году — около 105 тыс.[290] По приказанию Политбюро устраивались показательные процессы с заранее известным приговором — расстрел[291]. Приведенные данные, однако, скорее показывают результаты отдельных рейдов по чистке рынков и городов «от паразитического и чуждого элемента», чем действительные размеры незаконных продаж. По признанию Ягоды, несмотря на меры, рынки по-прежнему «были наводнены спекулятивным элементом».
Кроме перераспределения товарного фонда в арсенале методов выживания присутствовали и способы, связанные с дополнительным производством товаров. Они также определяли развитие легальных и подпольных рыночных отношений в стране.
«Днепрострои капустного производства»
«Спасение утопающих — дело рук самих утопающих» — по сути, признало руководство страны, когда призвало население создавать «огородные кольца вокруг городов», строить «Днепрострои капустного производства» и «Магнитострои птичьих инкубаторов», осваивать прудовое хозяйство «на основе мирного содружества и сожительства зеркального карпа, и гуся, и утки»[292]. Правительство стало стимулировать развитие подсобных хозяйств.
Предприятия строили свои свинарники, крольчатники, молочные и рыбные фермы, вели самозаготовки в деревне (разрешались после завершения госзаготовок). Автозавод им. Сталина, например, для снабжения своих рабочих купил несколько совхозов в Подмосковье, имел подшефные свиноводческие, мясо-молочные, овощные совхозы и колхозы, водоемы в Московской области и Астрахани, кроме того, свои пригородные хозяйства. Правительство выделило автозаводу семь районов для ведения заготовок сельскохозяйственной продукции. Ведущие индустриальные производства получили от Политбюро наибольшие льготы в проведении заготовок и развитии подсобных хозяйств.
Правительство также разрешило предприятиям заключать шефские договоры с колхозами и совхозами. В обмен на запчасти и рабочую силу, которые предприятия посылали на уборочные и посевные кампании, строительство ферм, силосных башен и пр., колхозы и совхозы выделяли рабочим продовольствие. Шефство в реальной жизни служило «фиговым листком» для прикрытия бурного развития запрещенного правительством бартера. По-своему решая проблему снабжения рабочих, предприятия браковали часть произведенной продукции и напрямую обменивали ее в колхозах и совхозах на продукты. При обмене повсеместно нарушалось правило, по которому колхозы могли предоставлять продовольствие только после выполнения государственных заготовок. Натуральный обмен связывал государственные предприятия, кооперативы, колхозы в единую сеть. Ни постановления, ни проверки, ни комиссии не могли остановить эту практику.
Продукты, которые предприятия выменивали у колхозов и совхозов или производили в своих подсобных хозяйствах, составляли главный источник снабжения заводских столовых. От государства в заводской общепит поступало немного, в основном мука, крупа, чай. В голодные годы первой пятилетки общепит переживал бурное развитие. Рабочие ходили в столовые целыми семьями. Обороты общепита выросли с 1928 по 1932 год с 0,4 до 4,9 млрд руб. К 1933 году в общественных столовых питалось более 70 % рабочих основных отраслей промышленности. Это в шесть раз превышало плановое задание на пятилетку. Вплоть до отмены карточной системы доля рабочих, пользовавшихся общепитом, оставалась высокой: в 1935 году — более 60 % семейных рабочих СССР, а в Москве и Ленинграде около 80 %[293]. Бюджеты рабочих подтверждают важную роль, которую заводские столовые играли в их питании. В 1932–1933 годах в рационе рабочего общепит обеспечивал до трети крупы, картофеля, овощей, 30–40 % мяса, рыбы, молочных продуктов, половину жиров (см. приложение, таблица 9). Только в 1935 году с отменой карточной системы значение общепита в рабочем рационе стало падать[294].
Организация самоснабжения на промышленных предприятиях отнимала немало времени у производства. Вот пример образцовой организации рабочего снабжения. Для проведения сельхозработ в своих собственных и подшефных хозяйствах на предприятии постоянно проходила мобилизация рабочих и технических кадров. За цехами закреплялись определенные участки работы, и заводское радио каждый день объявляло, сколько требуется рабочих рук на поля и фермы. Собрания по вопросам снабжения шли на заводе одно за другим: совещания секторов по распределению продуктов, составление списков по категориям снабжения и обсуждение их на собраниях (два раза в месяц списки пересматривались), распределение талонов между цехами, продажа обеденных талонов, совещания уполномоченных по общественному питанию, совещания продавцов с участием рабочих, дежурства и проверка работы столовых, баз, складов, для чего создавались специальные лавочные комиссии, летучие отряды, добровольческие активы, хлебные инспекции и пр. Сформировалась огромная армия снабженцев, не участвовавших в производстве[295]. При знакомстве с подобной образцовой организацией рабочего снабжения невольно возникает вопрос: кто же оставался у станка, если только для того, чтобы обратиться с заявлением на хлебозавод, мобилизовывали целую бригаду? Подсчитать убытки, которые причинила производству организация снабжения, невозможно, но они огромны. Сложился порочный круг: либо рабочие плохо работали, потому что были голодны, либо они были сыты, но не работали, так как все время уходило на обеспечение их питания.
Подсобные хозяйства выручали не только работавших на промышленных предприятиях, но буквально всех. Кооперативы, школы, больницы, санатории, союзы деятелей науки и искусства заводили свои крольчатники, свинарники, парники. Свои подсобные хозяйства имели и Совнарком, и ОГПУ, и ЦК ВКП(б). Выращенная продукция поступала в ведомственные столовые и буфеты.
Да что организации! Каждая городская семья имела свой огород. Землю для этого выделяло государство, но люди могли захватывать ее и безо всякого на то разрешения. Каждый подходящий участок за городом или в городской черте раскапывали, в основном под картошку — второй после хлеба продукт питания в России. Горожане заводили скот и птицу, которых держали не только в сараях при огородах, но и в своих жилищах. В архиве Уилларда Гортона, американского инженера, который работал в начале 1930‐х годов в Ташкенте, сохранился типографский текст любопытного приказа, изданного комендантом одного общежития:
Приказ 2. Пункт 2. Также воспрещается водить в комнатах кур, собак, поросят и всяких животных до медведей включительно, как было замечено, коих приказываю с сего числа ликвидировать бесследно[296].
В рабочих бюджетах есть графа — «процент безденежных поступлений продуктов домашнего питания». Она показывает, что давало рабочему его подсобное хозяйство и что поступало от родственников из деревни. В голодных 1932–1933 годах подсобное хозяйство обеспечивало в домашнем питании промышленных рабочих до трети молока, яиц, около 10 % картофеля, овощей, фруктов, сала.
Гораздо более важную роль, чем огороды горожан, в питании населения в годы первых пятилеток сыграли приусадебные хозяйства крестьян. Они были разрешены в 1930 году уставом сельскохозяйственной артели. Однако устав не определял ни размеров подсобного хозяйства, ни гарантий от посягательств на него государства. Неопределенность устава объяснялась официальным мнением, что с развитием коллективизации личное хозяйство потеряет свое значение. Жизнь доказала обратное, и в 1935 году, в соответствии с новым уставом, крестьяне получили юридически гарантированные права на личное подсобное хозяйство. К этому времени оно доказало свою важность в обеспечении как самих крестьян, так и городских жителей.
Разрешенные размеры личного хозяйства оказались более чем скромными. Еще в 1934 году специальная комиссия ЦК рассматривала, но не решила «проблему двух коров» в личном подсобном хозяйстве колхозников. Отсутствие решения определялось вмешательством Сталина, который считал, что две коровы для крестьянина — это слишком много. Даже напор крестьянских делегатов на Втором съезде колхозников-ударников в феврале 1935 года, внесших множество поправок в новый устав сельскохозяйственной артели, не позволил им получить разрешение на слишком большое личное хозяйство. В соответствии с новым уставом размеры личного хозяйства не могли превышать 0,5–1 га земли, 1–3 коровы (только для районов кочевого животноводства допускались бóльшие размеры).
Логика, согласно которой Сталин согласился гарантировать колхозникам права на личное подсобное хозяйство, была своеобразна. Следовало показать единоличнику (а к 1935 году вне колхозов оставалось еще около пятой части крестьянских хозяйств), что жизнь в коллективе лучше, чем вне его. Контролируя рост хозяйства крестьян-единоличников, Политбюро запретило им арендовать колхозную землю, установило для них единовременный налог[297].
Личное хозяйство крестьян являлось основным источником их продовольственного обеспечения и развития крестьянского рынка. Именно крестьянин, торгующий продукцией со своего подсобного хозяйства, был там главным продавцом, колхозы же после выполнения планов государственных заготовок мало что имели для продажи[298]. Это поистине был крестьянский, а не колхозный рынок.
Хотя формально крестьянский рынок не был запрещен правительством и раньше, активно стимулировать его развитие руководство страны начало в голодном 1932 году. Для этого Политбюро сократило экспорт продовольствия, несколько снизило планы государственных заготовок сельскохозяйственной продукции, предоставило торгующим на рынке налоговые льготы, но главное — приняло постановления о важности колхозного рынка и его «социалистической природе», чем остановило антирыночные акции властей на местах.
Колхозы, колхозники и единоличники могли продавать часть своей продукции по рыночным ценам, которые зависели от соотношения спроса и предложения. Начать рыночную торговлю разрешалось только после выполнения планов государственных заготовок и следовало немедленно прекратить с новым урожаем. По основным продовольственным культурам — хлебу и картофелю — Политбюро принимало специальные для каждого региона постановления, которые определяли начало рыночной продажи.
В реальной жизни сроки рыночной торговли не соблюдались, о чем свидетельствуют материалы Политбюро, Наркомснаба, ОГПУ. Крестьяне потихоньку вывозили на рынок небольшие партии продуктов даже в периоды запрета их рыночной продажи. Милиция совместно с ОГПУ периодически совершала рейды на рынки, конфисковывала запрещенные к вывозу продукты, устраивала облавы и засады. Конфискованное засчитывалось в счет плановых поставок. Одновременно выявляли держателей крупных партий товаров, которых ОГПУ брало на учет как спекулянтов. Тем не менее нелегальная торговля не останавливалась.
Роль крестьянского рынка в снабжении горожан в период карточной системы трудно переоценить. Бюджеты свидетельствуют, что в питании рабочих он обеспечивал от 50 до 80 % картофеля, молока, яиц, сала, сливочного масла, 20–30 % мяса, крупы, овощей, фруктов, растительного масла, муки (см. приложение, таблица 9). Те группы населения, которые плохо или вообще не обеспечивались по карточкам, жили почти исключительно за счет крестьянского рынка.
В условиях голодного спроса цены на рынке кусались. В 1932–1933 годах по карточкам цена на ржаной хлеб по стране колебалась от 14 до 27 коп., пшеничного — от 36 до 60 коп. Средняя рыночная же цена на ржаной хлеб в начале 1932 года составляла 2 руб., а в 1933 году подскочила до 5; пшеничный хлеб в те же годы на рынке стоил в среднем соответственно 2,5 и 8 руб. за килограмм. Мясо в государственном секторе тогда же обходилось рабочему от 2 до 4 руб. за килограмм, а на рынке — 5–12 руб.; картофель стоил около 20 коп. в государственной торговле и 1–2 руб. на рынке; молоко у государства рабочий покупал от 40 коп. до рубля за литр, на рынке же платил за него 1,5–3 руб.; масло коровье (кг) стоило 6–10 руб. по карточкам и 20–45 руб. на рынке; яйца (десяток) — соответственно 2,5–9 и 10–22 руб.[299] Своего пика рыночные цены достигли весной — летом 1933 года. В следующем году в связи с нормализацией продовольственной ситуации началось снижение цен рыночной торговли[300].
Высокие рыночные цены были главным источником денежных доходов крестьян и позволяли им покупать товары в государственной коммерческой торговле. Однако в голодные годы крестьяне охотнее обменивали продовольствие на промышленные товары, чем брали деньги. В этих случаях они даже снижали цену на свою продукцию.
Значение подсобных хозяйств и крестьянского рынка в снабжении населения признавали и правительственные органы. В одной из записок ЦУНХУ сообщалось, что продовольственные фонды, поступившие в 1932 году на снабжение населения, приблизительно равнялись фондам 1931 года. Но то была заслуга не государства, говорилось в записке, а крестьянского рынка и пригородных хозяйств. Действительно, государственное снабжение в 1932 году резко сократилось. По сравнению с предыдущим годом фонд мясопродуктов составлял половину, фонд сливочного масла — меньше 40 %, фонды рыбопродуктов, картофеля, овощей — около 70 %. Развитие крестьянского рынка и подсобных хозяйств компенсировало это сокращение[301]. Если бы кто-то задался мыслью увековечить память о голодных первых пятилетках, то должен был бы создать памятник небольшому участку земли — огороду.
Приведенные факты свидетельствуют, что рынок развивался не только энергией и изобретательностью людей, но и действиями власти. Неизбежное возвращение к рынку было проклятием советской экономики. Руководство страны хотело бы обойтись без рынка, да не могло этого сделать: каждая попытка воплотить в жизнь утопию безрыночной экономики вела к кризису. Плановое хозяйство нуждалось в рынке. Кризис и голод убедили в этом. Разрушив рыночную систему нэпа и ввергнув страну в хаос, руководство страны затем вынужденно использовало предпринимательство и рынок, чтобы нормализовать продовольственную обстановку. Формально постулаты политэкономии социализма не были пересмотрены, но правительство приняло ряд постановлений, которые несколько расширили легальную сферу развития рыночных отношений.
Однако рамки легального рынка все еще оставались узки. Частное предпринимательство могло быть индивидуальной мелкой деятельностью по самообеспечению, дополнением к государственному снабжению, но не источником обогащения. Политбюро старалось втиснуть рынок и частное предпринимательство в прокрустово ложе политэкономии социализма. Остались незыблемыми постулаты о недопущении частной собственности на землю и средства производства. Использование найма рабочей силы запрещалось.
Масштабы легальной частной деятельности, допущенные Политбюро, были значительно ýже не только капиталистического рынка царской России, но даже ограниченного рынка периода нэпа[302]. Так, в 1920‐е годы производство сельскохозяйственной продукции практически полностью являлось частным делом, тогда как в 1930‐е частное аграрное производство, помимо оставшихся крестьян-единоличников, было представлено лишь огородами горожан и небольшими подсобными хозяйствами колхозников. Ограничение частной инициативы в сельскохозяйственном производстве приводило к тому, что предложение продуктов на рынке оставалось недостаточным, а материальное обеспечение населения даже с учетом покупок на рынке — невысоким. Бюджеты свидетельствуют, что, с учетом всех источников снабжения, примерное ежедневное меню члена рабочей семьи в 1932–1933 годах состояло из трети буханки черного хлеба, двух-трех ломтей белого, тарелки каши, слегка сдобренной постным маслом, тарелки овощного или рыбного супа с кусочком рыбы в 30 г, двух-трех картофелин с кусочком мяса в 40–70 г, стакана молока каждые четыре дня, который, скорее всего, отдавали детям, слабого, почти без заварки чая, нескольких кусков сахара и горстки дешевых конфет.
В сравнении со временем нэпа сужение границ легальных рыночных отношений существовало и в сфере торговли, и в промышленном производстве. В 1930‐е годы частная торговля ограничивалась колхозным рынком, продажей бывших в употреблении вещей (продажа новых вещей запрещалась), а также мелочной торговлей с лотков по установленному правительством ассортименту[303]. Частное производство предметов одежды и обихода в 1930‐е годы представляло мелкую кустарную деятельность. Легально продавать свою продукцию кустари могли только по ценам государственных и кооперативных организаций. Политбюро ограничивало масштабы кустарного производства, стремилось свести его к работе на заказ. В конце 1935 года постановление ЦИК и СНК СССР запретило выдавать регистрационные удостоверения на занятие кустарными промыслами тем, кто работал «из своего сырья на рынок». Разрешалась лишь работа из материала заказчика. Заниматься кустарными промыслами можно было только во внеурочное время при наличии письменного разрешения руководителя предприятия, где проходила основная трудовая деятельность кустаря[304].
Предпринимательство и рынок не умещались в отведенном для них легальном экономическом пространстве и развивались за его пределами. Все, что выходило за рамки разрешенной Политбюро рыночной деятельности, составляло черный рынок и было наказуемо[305]. Политбюро пыталось решить проблему нелегального рынка не путем расширения экономической свободы, а запретами и ограничениями. Противозаконный характер черного рынка определялся не только и не столько криминалом в деятельности людей, сколько ограниченностью проведенных рыночных реформ. Подавляющая часть рыночной активности, которая в СССР 1930‐х годов являлась незаконной, не считалась бы таковой в странах рыночной экономики. Значение черного рынка в обеспечении населения в годы карточной системы было велико[306]. А заправлял там частный капитал.
Мимикрия частного предпринимательства
Частное нелегальное предпринимательство нелегко разглядеть за фасадом огосударствленной экономики, так как, будучи преследуемо по закону, оно маскировалось под ту или иную форму социалистического хозяйства. Частник прикрывался колхозными справками, патентами на кустарную деятельность, государственными должностями, вывесками общественных организаций. Материалы Наркомфина, ОГПУ/НКВД, комиссий партийного и советского контроля свидетельствуют о многообразии форм нелегальной частной деятельности в социалистической экономике.
Частное предпринимательство развивалось под прикрытием государственных учреждений. Продавцы в ларьках, столовых, буфетах, палатках вместе с государственным товаром продавали «свой». Это мог быть и товар собственного производства, и купленный у кооператоров, в магазинах, на складах. «Свой» товар не регистрировался в документах, и наценки на него доходили до 100 %. Представителями подобного бизнеса являлись, например, продавцы минеральных и газированных вод, которые торговали на улицах в ларьках. Кроме торговли государственной продукцией, они могли производить и свою: на собственные деньги закупали баллоны углекислоты и с помощью наемных рабочих вырабатывали минеральные воды. Доход исчислялся тысячами рублей. Парикмахеры и фотографы в государственных учреждениях также часть времени работали на себя. Работники пекарен покупали муку на свои средства, выпекали хлеб в государственных или кооперативных пекарнях, а затем продавали его на рынке.
Среди государственных учреждений особым размахом предпринимательской деятельности прославились комиссионные магазины[307]. Они создавались для того, чтобы «помочь трудящимся продать ненужные вещи без перекупщиков и спекулянтов». В реальной жизни, однако, работники комиссионок отказывались принимать у населения поношенные или дешевые вещи, говоря, что это барахло, немодно, неизящно, зато искали большие партии дефицитного товара. Для поиска, скупки и реализации товаров комиссионные магазины использовали специальных агентов. Кроме зарплаты, суточных, командировочных агенты получали проценты с оборота. Поставщиками в комиссионные магазины были и спекулянты, которые скупали товар в государственных магазинах или приносили краденое со складов, с фабрик, заводов, из магазинов.
Цены в комиссионных магазинах назначались очень высокие, даже выше цен государственной коммерческой торговли. Например, хромовые мужские ботинки в магазине стоили 76, а в комиссионке шли за 143–172 руб.; 3 м импортного бостона, которые в магазине стоили 550 руб., в комиссионке продавали за 1000 руб. Стоимость 3 м сукна в универмаге составляла 600, а в комиссионке — 945 руб. Из прибыли 100 руб. шло поставщику, 245 — магазину[308]. Несмотря на высокие цены, товар в комиссионках раскупался быстро, ведь в других магазинах за ним нужно было гоняться и стоять часами в очередях.
Доходы от продажи товаров через комиссионные магазины составляли внушительные по тем временам суммы. Гражданин Краснов, например, через комиссионный магазин продал в 1934 году обуви на 100 тыс. руб., а граждане Сахаров, Волков, Смирнов — на 400 тыс. Некто Рыжиков продал через магазин № 93 Гормосторга более тысячи часов. Если учесть, что в Москве и Ленинграде работало около 100 комиссионных магазинов, то масштабы комиссионной деятельности выглядят внушительно.
Товар в комиссионные магазины поступал и от кустарей. Например, магазин № 23 на Красной Пресне за 1934 и два месяца 1935 года продал электронагревательных приборов (плиты, печи, кипятильники и т. п.) на сумму 150 тыс. руб. Эти приборы изготовлял кустарь Каменев, который имел мастерскую во дворе магазина. Материалы и сырье он покупал в государственных организациях по доверенности магазина. Деньги от продажи магазин переводил на текущий счет Каменева, который к тому же был освобожден от уплаты налогов, так как имел справку от психиатра о том, что душевнобольной.
Ошибочно думать, что комиссионки продавали только ширпотреб. В них существовали специальные отделы продажи стали, алмазов, деталей, проводов, станков и машинного оборудования. Тот же магазин на Красной Пресне продал Туркменской высшей сельскохозяйственной школе, Черкизовской авторемонтной мастерской Метростроя и другим организациям 183 пуда стали и на 300 тыс. руб. фрезерных, револьверных и токарных станков. Покупателями промышленного сырья и оборудования являлись учреждения и организации, а поставщиками могли быть и частные лица (воровали ведь не только галоши). Для фининспекции и милиции выявление поставщиков затруднялось тем, что товар в комиссионку те сдавали под вымышленными именами и адресами. Магазин в таких случаях часто выступал лишь посредником между владельцем товара и агентом государственного учреждения, покупавшим его. Сделка лишь оформлялась через магазин, товар же хранился на частных квартирах. Бумаги в магазине составляли так, что определить, сколько продано, кому и от кого, было порой невозможно.
Большие доходы комиссионным магазинам приносила продажа «стильной мебели». Источниками ее поступления являлись «бывшие», высланные НКВД, перекупщики и др. В комиссионных магазинах мебель слегка реставрировали — «восстанавливали стиль эпохи» — и перепродавали организациям по баснословно высоким ценам. Руководители учреждений тратили огромные (государственные) средства, чтобы обставить свои кабинеты старинной мебелью. Например, представитель Кабардино-Балкарского исполкома Никонов закупил в комиссионном магазине на 300 тыс. руб. старинной мебели, причем не только кабинеты, но и три гостиные и четыре спальни. С этой целью он провел в Ленинграде два месяца. Наркомсовхоз в Москве купил семь кабинетов стиля ренессанс и две гостиные в стиле ампир, заплатив 91 тыс. руб. (магазин приобрел эту мебель за 60 тыс. руб.). Наркомвнуторг купил два кабинета и т. д. Только два комиссионных магазина Ленпромторга продали старинной мебели пяти учреждениям на 800 тыс. руб.
Комиссионные магазины являлись государственными учреждениями, и их доход поступал в госбюджет. Однако путем махинаций с товарами сами работники комиссионок немало наживались. Они могли умышленно задерживать товар, заставляя сдатчика понизить цену, а затем по сниженной цене покупали товар сами с тем, чтобы перепродать дороже. Существовали и другие способы обогащения. Так, от органов НКВД, суда, Наркомфина конфискаты для продажи поступали с указанием общей суммы стоимости на всю партию товаров. Работники магазина в этой партии наиболее ценные вещи оценивали дешево и покупали сами для дальнейшей перепродажи, а что похуже оценивали по более высокой цене. В итоге общая сумма стоимости партии товара соблюдалась.
По результатам проверок деятельности комиссионных магазинов и их работников Комиссия партийного контроля пришла к выводу, что комиссионки являлись «частнокапиталистическим сектором в социалистическом хозяйстве». В рыночной экономике предпринимательская деятельность комиссионных магазинов была бы легальной и приносила бы государству доход в виде налога на прибыль. В огосударствленной же экономике последовали запретительные санкции. КПК предложила сократить сеть комиссионных магазинов, ограничить прием вещей только теми, что были в употреблении, запретить продажу по ценам выше цен государственной и кооперативной торговли. В предпринимательстве виделся порок, преступление, а не закономерный ответ на покупательский спрос. В случае реализации рекомендаций КПК предпринимательство в комиссионках вряд ли остановилось бы, оно просто приняло бы новые формы мимикрии.
Частный бизнес развивался и под прикрытием партийных и общественных организаций: райкомов, Осоавиахима, товариществ «Долой неграмотность», комитетов Красного Креста и др. Вопреки запретам, при организациях частники открывали столовые, буфеты, кондитерские, пекарни, слесарные мастерские и т. п. По договору они ежемесячно должны были уплачивать определенную сумму организации, под «крышей» которой работали, остальные доходы брали себе. Работу вели на собственном материале и на собственные средства. Организация же обеспечивала частнику легальное прикрытие, предоставляла документы на закупку материалов и продуктов.
Вот лишь некоторые примеры[309]. В Киевской области, в селе Лукашевка, 13 частников на свои средства открыли под вывеской Украинского Красного Креста «комбинат», в состав которого входили пекарня, кондитерская, завод минеральных вод, буфет и парикмахерская. В Черняхове Комиссия красных партизан открыла буфет-столовую на средства гражданина Борятинского (3600 руб.). Сам Борятинский числился заведующим буфетом, закупал продукты на свои деньги на частном рынке и в Торгсине. Те, кто занимался заготовкой продуктов по заданию государственных и общественных организаций (частные закупки были запрещены), покупали часть продуктов на собственные средства и сбывали «на сторону».
Частный капитал действовал и под прикрытием колхозов. В Винницкой области колхоз им. Ворошилова, например, заключил договор с кустарем-одиночкой по фамилии Шрифтелих. По доверенности колхоза он закупал сырье и изготовлял повидло, которое продавал от имени колхоза. В течение 1933 года Шрифтелих продал разным организациям повидла на более чем 71 тыс. руб, колхоз же, а лучше сказать — его администрация получила 8 % комиссионных. После того как факт предпринимательства стал известен финорганам, все участники этого бизнеса были наказаны в судебном порядке.
Частный предприниматель скрывался и под личиной колхозника, торгующего на рынке якобы своей продукцией. Проверки показывали, что под видом колхозников часто работали перекупщики, которые скупали товар у крестьян на подъездах к городу либо привозили для продажи на рынке купленное в других регионах. По сообщениям из Наркомфина, например, на рынки Харьковской области осенью 1934 года поступило большое количество фруктов и орехов из Закавказья. Продавцы предъявляли справки уполномоченных колхозов, посланных продать колхозную продукцию. В частности, граждане Басаевы, Дмитрий и Артем, привезли в Харьков 50 ящиков яблок на 7 тыс. руб. Они имели документы от колхоза «Революция» (Южная Осетия). Их частые приезды, однако, вызвали подозрение финнадзора. В результате инспекторской поездки в Осетию было установлено, что справки на реализацию являлись фиктивными и были выданы за взятку председателем колхоза Хабуловым. В колхозе «Революция» не росло ни одного фруктового дерева. Предприимчивые продавцы закупали фрукты и орехи в соседних районах. Другой пример. Некто Алиев-Абас продавал в Харькове сушеные фрукты по фиктивным документам колхоза «Имени 26 бакинских комиссаров». За два месяца он наторговал на 28 тыс. руб. Во время обыска у него также нашли мешок серебряных монет. Еще пример. Председатель и другие члены инвалидной артели в Ставрополе покупали в местном колхозе подсолнечное масло по 6 руб. за литр, а продавали в Харькове на рынке по 18 руб.
Частное предпринимательство подпольно развивалось и в кустарно-промысловой деятельности. В первой половине 1930‐х годов бóльшая часть кустарей была кооперирована. Они покупали сырье у государства и должны были сбывать произведенную продукцию через кооперативы по установленным государством ценам. Однако в реальной жизни кустари предпочитали торговать на рынке по рыночным ценам. Патент почти всегда служил прикрытием нелегальной деятельности, приносившей немалые доходы. Так, в докладной записке КПК в октябре 1935 года говорилось, что из 8 тыс. кустарей, зарегистрированных в Москве, только 4–5 % продавали продукцию через кооперативы[310]. Остальные, либо сами, либо через мелких оптовиков, сбывали произведенный товар на черном рынке по «высоким спекулятивным ценам». Вопреки запретам применялся наем рабочих для расширения производства. Сырье доставали нелегально на государственных фабриках и заводах через работавших там «несунов». Доходы утаивали от фининспекции. Кустарь получал десятки тысяч рублей чистой прибыли в год. Деньги по тем временам немалые. Годовая зарплата главного конструктора на станкостроительном заводе, например, составляла немногим более 19 тыс. руб. В той же докладной записке приведены примеры предпринимательства кустарей. Машинист Люберецкого завода Янбаев имел патент на производство юбок. Продавая их не через кооператив, а на рынке, он зарабатывал более 20 тыс. руб. в год. Для сравнения: его зарплата машиниста составляла 300 руб. в месяц. Некоему Конкину кустарное производство и торговля одеждой приносили доход в 11 тыс. руб. в год. При этом его легальный заработок (пенсия + зарплата сторожа) составлял всего лишь 160 руб. в месяц.
На черном рынке действовали не только одиночки, но и организованные группы. «Предприниматели с размахом» подкупали заводскую и колхозную администрацию и так получали сырье. Для производства товаров нанимали кустарей в городах и деревнях (чем не рассеянная мануфактура!), снабжали их сырьем, а затем сбывали продукцию на рынках и барахолках в крупных городах. Для прикрытия нелегальной деятельности всегда имелся государственный патент. Однако он не отражал действительных размеров предпринимательства. Налоги, которые предприниматели платили государству, не соответствовали их доходам.
«Киевские кустари» представляют один из примеров подобной рассеянной мануфактуры. Кустари на дому шили женскую обувь. Организаторы бизнеса затем отправляли товар в Ленинград, где он хранился в арендованных квартирах. Предприниматели совершали в Ленинград челночные рейсы, подкупали администрацию рынков и продавали продукцию. Затем исчезали из города, с тем чтобы вновь вернуться с очередной партией товара. Вот еще пример частной рассеянной мануфактуры. Граждане Ильевский, Щедровский, Фельтейштейнт имели патенты кустарей-одиночек для производства фетровых шляп и беретов. На деле же они являлись руководителями фирмы, в которой работали 12 наемных рабочих. Организаторы снабжали их сырьем и продавали произведенную продукцию на черном рынке[311].
В Харьковской области снабженческо-сбытовое товарищество «Коопкустарь» фактически являлось прикрытием подпольной фирмы. За 1933 и первую половину 1934 года оборот товарищества составил 8 млн руб. Товарищество составляли группы предпринимателей, каждая из которых имела «свое дело». Одна группа из восьми человек покупала на фабриках отходы, а после сортировки продавала их другим государственным предприятиям с наценкой в 40–50, а то и 100 %. Так, трикотажные обрезки, которые группа покупала по 800–830 руб. за тонну, продавали затем заводам в виде обтирочных концов по 1800–1900 руб. за тонну. Оборот этой группы составлял 413 тыс. руб. Другие члены товарищества покупали жестяные отходы на заводах по 200 руб. за тонну, а после сортировки и обрезки продавали их для обивки ящиков по 790 руб. за тонну. Некто Вызгородинский только за март продал 24 т жестяных отходов на 19 тыс. руб. Видимо, он использовал наемных рабочих, поскольку вряд ли в одиночку мог за месяц пересортировать более 2 т. Еще одна группа в товариществе покупала скот у частников, перерабатывала на колбасу и продавала на рынке. Для фининспекции колбаса именовалась «паштет из растительного вещества», что позволило укрыть от обложения налогом 237 тыс. руб. За полтора года 13 человек этой группы переработали 39 т мяса, 5,5 т сала. Их доход составил 552 тыс. руб. Другая группа в том же товариществе «вырабатывала» вафли с начинкой. Оборот по продаже составил 870 тыс. руб.
Были и предприниматели широкого профиля. Некто Кричевский, например, одновременно «выделывал» пирожные-микадо, мухоморы, стироль, желе, перец, лавровый лист и краску для материй. Оборот его предприятия составил 70 тыс. руб. Артель «Транспорт» в составе 33 человек, используя два-три воза и пять-шесть лошадей, заработала за полтора года 400 тыс. руб. Организаторы этого бизнеса сами не занимались извозом, а только нанимали рабочих и обеспечивали их средствами производства. Доход организаторов составлял 20–30 тыс. руб. в год. Товарищество «Гумхимпром», которое занималось производством химических изделий, одновременно изготавливало кондитерские изделия, галантерею, занималось фасовкой кофе, перца, ванилина, красок.
В стране существовал и подпольный рынок услуг. Нэп остался позади, но люди продолжали зарабатывать привычными способами. На дому портнихи шили, прачки стирали, стоматологи лечили зубы, ювелиры изготовляли украшения на заказ, репетиторы давали уроки и т. д. В каждой семье был свой способ подработать. Нелегальная деятельность и доходы от нее тщательно скрывались от соседей и фининспекции, клиентура формировалась через друзей и знакомых.
Милиция, ОГПУ/НКВД, фининспекция призваны были бороться с подпольным предпринимательством. Периодически проводились рейды по очистке рынков, инспекторские проверки учреждений и организаций, аресты подпольных предпринимателей. Но хотя немало людей было осуждено, черный рынок продолжал жить. Распыленность и масштабы подпольного предпринимательства были настолько велики, что органы правопорядка не могли справиться. А часто и не очень старались — городские власти получали доход с рынков и смотрели на «беззакония», которые там творились, сквозь пальцы, милиция и фининспекторы брали взятки.
Определить точные размеры частного предпринимательства и количественно оценить его вклад в экономику не представляется возможным. Патенты не отражали действительных масштабов производства и торговли, а выплачиваемые налоги — действительных размеров доходов. Однако некоторые общие выводы можно сделать.
Советский подпольный предприниматель, как правило, являлся представителем мелкого бизнеса. Это был кустарь-одиночка или кустарь с одним-двумя наемными рабочими. Производитель часто являлся и продавцом своего товара. Возникали и подпольные «фирмы» средних размеров и рассеянные мануфактуры, где существовало разделение труда (руководители, производители, продавцы), но чем больше были масштабы деятельности, тем быстрее фининспекция и карательные органы раскрывали и ликвидировали частный бизнес. Частное предпринимательство обречено было оставаться мелким.
Государство преследовало частных производителей и торговцев не только за то, что они скрывали от фининспекции свои доходы и не платили налоги, но и за расширение предпринимательства, получение прибыли, наем рабочих, продажу по рыночным ценам. В этих условиях утаивание доходов являлось не только способом уменьшить налоги, но и попыткой сохранить свой бизнес, так как частное предпринимательство по закону могло быть только мелким. Отказываясь предоставить частнику больше прав и возможностей, государство несло колоссальные убытки от неуплаты налогов и разворовывания сырья и товаров с государственных предприятий.
В целом, оценивая советский черный рынок 1930‐х годов, следует сказать, что во всем многообразии частной деятельности преобладало не производство, а спекуляция — перепродажа товаров с целью получения прибыли. Главной фигурой черного рынка был не подпольный промышленник-производитель, а перекупщик-спекулянт. Ограничивая частное производство, Политбюро создавало идеальные условия для развития спекулятивного паразитического рынка.
Борясь с частным предпринимательством, государство значительно сужало спектр легальных способов выживания. Государство не только не справлялось со снабжением населения, но часто мешало людям решать проблему самообеспечения.
Черный рынок являлся порождением товарного дефицита, и бороться с ним можно было только насыщением потребительского рынка товарами. Одним из средств к этому являлось предоставление предпринимательству большей экономической свободы. Запретительные же меры государства, направленные на сокращение частного производства и торговли, увековечивали товарный дефицит, а вместе с ним и черный рынок. В этом смысле бесполезность репрессий в борьбе с черным рынком очевидна.
За зеркальной дверью Торгсина
В огосударствленной экономике только государство имело право на крупномасштабное предпринимательство. В океане закрытых пайковых распределителей, закрытых кооперативов и закрытых столовых в период карточной системы существовали оазисы государственной открытой торговли, где цены определялись голодным спросом. Речь идет о Торгсине и государственных коммерческих магазинах. Населению они давали дополнительную возможность выжить, государству — немалые доходы. Особой славой пользовались валютные магазины Торгсина[312]. Голодным людям в них виделись роскошь и изобилие. Недаром в одном из писем того времени Торгсин был назван «Америкой в миниатюре».
Торгсин — Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами — вначале был небольшой конторой Наркомторга, которая продавала антиквариат, сувениры, продовольствие и промтовары иностранным морякам и туристам. Вход советским гражданам в торгсины был закрыт. Более того, островки изобилия засекречивали — не рекомендовалось прибегать к рекламе и выставлять в витринах ширпотреб.
Ситуация изменилась летом 1931 года — правительство открыло Торгсин для советских граждан. Дело в том, что с началом индустриализации остро встала золотовалютная проблема. Гиганты пятилетки нуждались в импортных технологиях, оборудовании и машинах. Для их покупки требовалась валюта. Много валюты. Между тем золотовалютный запас Российской империи уже к началу 1920‐х годов был истрачен. Советский экспорт, главный источник валютных поступлений, в условиях мирового экономического кризиса становился убыточным. Основную статью в советском экспорте составляли сельскохозяйственная продукция и сырье, мировые цены на которые падали. Мировые же цены на оборудование и машины, которые импортировал СССР, росли. Советская золотодобывающая индустрия только становилась на ноги. Политбюро стало серьезно заниматься ее развитием только в 1928 году, когда пятилетка уже шла полным ходом.
Руководство страны лихорадочно искало источники валюты. Рост физических объемов экспорта продовольствия, сокращение непромышленных валютных расходов, иностранный туризм, распродажа произведений искусства из советских музеев не давали желаемого результата. Между тем ценные сбережения имелись у советских граждан. По подсчетам властей, на руках у населения к началу 1930‐х годов, несмотря на конфискации ВЧК/ОГПУ, оставалось около 100 млн руб. золотом и, кроме этого, бытовое золото, ориентировочно еще 100 млн руб., а также изделия из серебра, платины, драгоценных камней[313]. Торгсин должен был получить эти ценности.
Советские люди могли покупать товары в Торгсине при условии сдачи валюты и изделий из драгоценных металлов и камней: ювелирных украшений, утвари, царских монет. В обмен на ценности «сдатчики» получали деньги Торгсина — товарные ордера и разовые талоны, а позже именные книжки. Другим каналом проникновения в Торгсин и средством выжить были валютные переводы от родственников и друзей из‐за границы. Однако, если валютный перевод, как того требовали правила, поступал в Госбанк (с пометкой для Торгсина), советский получатель попадал в невыгодные условия. При категорическом требовании он в лучшем случае мог получить в наличной, так называемой «эффективной» валюте только 25 % переведенной суммы. Остальное — в рублях по принудительному официальному курсу[314]. В стране существовал черный рынок, где можно было выгодно продать или обменять валюту. Поэтому люди старались получить валюту из‐за границы, минуя легальные государственные каналы. Валюту слали в письмах и посылках, передавали с оказией. В европейских странах, где было много русских эмигрантов, действовали фирмы, которые контрабандно доставляли валюту в СССР.
Помимо розничной торговли, Торгсин занимался посылочными операциями. Это была еще одна возможность для людей, особенно живших в глубинке, получить продукты. Родственники или друзья за границей выбирали один из вариантов стандартной посылки Торгсина, переводили валюту на его счет, и в течение двух дней после получения перевода Торгсин должен был отправить посылку по указанному адресу. Советские граждане могли и сами выбрать продукты по прейскуранту Торгсина и получить их по почте, после того как в адрес Торгсина был сделан валютный перевод. Можно было получить продукты из‐за границы и от иностранных фирм — Торгсин продавал фирмам лицензии, дающие право отправлять посылки в СССР. Однако, стремясь к посылочной монополии, Торгсин постепенно свертывал лицензионную деятельность.
После того как Торгсин открыл двери для советского покупателя, его торговая сеть и продажи стали молниеносно расти. Уже не маленькая контора с десятком магазинов, а полторы тысячи магазинов по всей стране и широкое представительство за рубежом — таким стал Торгсин в период расцвета. Бурное развитие Торгсина нельзя объяснить только желанием правительства изъять валютные накопления населения и обратить их в технологии и станки для индустриальных первенцев пятилетки. Сталинское руководство хотело получить золото, но во власти людей было не отдавать его. Голод гнал людей в Торгсин. Чтобы выжить, они были готовы отдать все, что имели. И за рубежом молва о Торгсине ширилась не только благодаря рекламе его представителей, но и вследствие потока писем, идущих из голодной страны. «Шлите доллары на Торгсин», — молили люди о помощи.
Правительство использовало голод, чтобы изъять сбережения граждан. Услуги ОГПУ для этого уже не требовались[315]. Люди сами понесли ценности в Торгсин, порой как бы подсказывая правительству, что еще можно обратить в импортные станки и турбины. В материалах Торгсина описан, например, такой случай: «На днях в московский магазин были принесены две картины фламандской и голландской школы, за которые собственник желал получить 50 руб. За границей же они могли быть проданы за тысячу марок»[316]. Случай этот произошел в апреле 1933 года, когда у Торгсина еще не было права приобретать антиквариат у частных лиц. Однако уже летом того же года Торгсин это право получил.
Доходы Торгсина возрастали по мере ухудшения продовольственной ситуации в стране (см. приложение, таблица 10). «Звездный час» пришелся на страшный 1933 год. Если в 1932 году Торгсин продал товаров на сумму 51,4 млн руб., то в 1933‐м — в два раза больше — на 106,5 млн. С января по май, когда голод достиг апогея, поступление валютных ценностей в Торгсин удвоилось.
Что же покупали? Более 80 % товаров, проданных Торгсином в 1933 году, составляли продукты, из них более 60 % приходилось на хлеб. Хотя доля наличной валюты и валютных переводов в платежах в Торгсине в абсолютном выражении росла, но относительно роста поступлений бытовых ценностей граждан (ювелирные изделия, утварь, царские монеты и пр.) она стремительно уменьшалась[317]. Таким был трагический триумф Торгсина: голодные люди меняли семейные ценности и реликвии на хлеб. В период голода резко возросла и сдача серебра.
Случай с серебром интересен, так как показывает способы выживания в то тяжелое время. После того как осенью 1932 года правительство разрешило Торгсину принимать серебро, предприимчивые люди начали скупать серебряные монеты советской чеканки, переплавлять их и сдавать слитки в Торгсин. Сначала слитки имели явные признаки своего происхождения: изображение серпа и молота, надпись «Пролетарии всех стран…», но затем, по словам одного из донесений, «деклассированный и преступный элемент умудрился улучшить свою работу», и явные признаки переплавки исчезли. В ответ на это Наркомфин запретил принимать серебро низких проб, из которого чеканили монету, однако люди вскоре приспособились к фабрикации слитков соответствующих проб[318].
По сравнению с другими видами открытой торговли (государственные коммерческие магазины, крестьянский рынок) цены Торгсина, выраженные в золотых рублях и копейках, казались низкими. Однако дешевизна была кажущейся. Ведь, чтобы попасть в Торгсин, люди сдавали валютные ценности. Известно, что доллары в Торгсине принимали по низкому официальному курсу. Есть веские основания считать, что и сделка по обмену золотых, серебряных и платиновых ценностей, а также бриллиантов на продовольствие и товары была нечестной. Люди не только продали ценности государству значительно дешевле мировых цен, но и втридорога заплатили за продовольствие и ширпотреб[319]. Государство продавало товары своим гражданам в несколько раз дороже, чем за границу. Так, в 1933 году цена сливочного масла в Торгсине составила 170 %, растительного масла — 381 %, сахара — 300 % их экспортной цены. В соответствии с финальным отчетом Торгсина для выручки за границей по экспортным ценам привлеченной через его магазины суммы валютных ценностей потребовалось бы вывезти на внешний рынок товаров экспортного качества в 3,3 раза больше, чем было продано через Торгсин[320]. По мнению работников Наркомснаба и отзывам иностранного дипкорпуса, который обеспечивался через Торгсин, товары в торгсиновских магазинах стоили дороже, чем в магазинах Польши, Германии, Франции, Японии, Китая[321]. Но во время голода дороговизна не останавливала от покупок в Торгсине. Спрос на его товары и деньги был огромен.
Торгсин был «философским камнем» советской индустриализации. Он превращал обыденные, а порой и сомнительного качества товары — муку, крупу, селедку, хлеб — и мало кому нужные в мире советские рубли в валюту и золото. Путем нехитрых махинаций и с помощью голода Торгсин опустошил народную кубышку, причем валютная рентабельность Торгсина в годы голода превзошла рентабельность основных статей советского экспорта — зерна, леса, нефти[322]. Государство наживалось на Торгсине и голоде. Поскольку практически любая предпринимательская деятельность, по официальной терминологии, в то время считалась спекуляцией, то в истории с Торгсином государство показало себя самым большим спекулянтом в стране.
Голод, дефицит и инфляция формировали огромный черный рынок и постоянный штат перекупщиков и «валютчиков» вокруг легальной деятельности Торгсина. Спекулянты наведывались в Торгсин по нескольку раз в день, покупали все подряд, а затем перепродавали втридорога. Золотой рубль Торгсина по официальному курсу равнялся 6 руб. 60 коп. в совзнаках. На черном же рынке обменный курс «золотого» торгсиновского рубля и стоимость его и без того дорогих товаров подскакивали в десятки раз. В начале 1934 года обменный курс черного рынка составлял 60 простых советских рублей к одному золотому торгсиновскому. Шло сращивание руководства и персонала Торгсина со спекулянтами.
Процветало воровство. Наряду с мелкими несунами были и крупные воры. В 1933 году «за полное разложение, выразившееся в самоснабжении» был исключен из партии и отдан под суд директор московского универмага Торгсина № 1, совершивший хищения на сумму 70 тыс. руб. золотом[323]. Чтобы меньше воровали, работникам Торгсина выдавали специальный «золотой» паек. По тем голодным временам паек был бесценным. В него входили дефицитные товары Торгсина, но платить за них нужно было не золотыми, а простыми рублями по низким пайковым ценам. Тем не менее воровство и утечка торгсиновских товаров через спекулянтов на черный рынок не прекращались.
Частью черного рынка, формировавшегося вокруг Торгсина, была проституция. Продажа женского тела за продукты и товары представляла еще один способ выжить в голодное время. Скандальную репутацию имели торгсины, обслуживавшие иностранные суда в советских портах. По инициативе их директоров, при попустительстве местных властей и ОГПУ/НКВД, портовые торгсины почти легально действовали как дома терпимости. Проститутки работали и на пятилетку, завлекая иностранцев в бары, рестораны и магазины, и на себя, получая от иностранцев за услуги сахар, хлеб и другие продукты. Подобная деятельность вызывала резкие нарекания иностранных коммунистов и социалистов. В своих письмах они возмущались, что моряк может пробыть в Торгсине от прихода парохода до его ухода, отдавая валюту для пятилетки, и не узнать при этом о существовании пятилетнего плана. Вместе с тем за килограмм сахара моряк проводил ночь с женщиной, которая уверяла его, что в СССР умирают с голоду[324].
Торгсин сыграл важную роль в снабжении населения в период карточной системы. В его магазинах покупали деликатесы те, кто жил безбедно, — дипломаты, иностранцы, советские ювелиры и зубные врачи, у которых водилось золото. Но главными покупателями в Торгсине стали простые люди, которые отдавали нехитрые ценности за самые обычные продукты и товары. Торгсин спасал тех, кого государство оставило на произвол судьбы. В литературе тому сохранились свидетельства и потомков российской аристократии, и простых крестьян[325].
Но Торгсин не мог накормить всех. Его изобилие было относительным, товаров не хватало. Хроническими были перебои в снабжении и бездумная засылка товаров, несообразная с заявками и сезоном. Зонты и галоши попадали в Северный край, а валенки — в Закавказье. Обладание товарной книжкой Торгсина еще не означало получения желанных продуктов. Мука, крупа, сахар — товары повышенного спроса во время голода были в особом дефиците. Люди стояли днями и ночами, чтобы получить их. Срок же торгсиновской книжки был ограничен, значит, надо было брать что-то другое. Процветала практика нагрузок — чтобы получить муку, крупу, надо было вдобавок взять синьку, галоши, селедку, а то и пионерский горн или бюст Калинина[326]. Как говорилось в одном письме: «Круп мне не дали, сахару — тоже. Зато пришлось взять материи на рубаху, но шить ее нечем, так как ниток в продаже нет. Хорошо, что муки дали 5 кило»[327].
Голодным людям Торгсин мог казаться оазисом изобилия. Однако действительно великолепных магазинов, подобно тому на Смоленской площади в Москве, который описал Михаил Булгаков в «Мастере и Маргарите», было немного. Проверки торгсинов показывали, что большинство из них являлись плотью от плоти советской торговли — мелкие грязные лавочки, с огромными очередями, ежедневными драками и привычной для советских людей грубостью.
Квалификация работников Торгсина была низкой, уровень обслуживания кустарный. Техника приема ценностей была варварской: камни выламывали, золото принимали как лом, старинные русские монеты переплавляли в слитки. А ведь люди часто сдавали высокохудожественные изделия, предметы старины. Не говоря об их художественной и исторической ценности, рыночная стоимость целых вещей порой превышала стоимость полученного из них лома. Приемщику либо это было безразлично, либо он, в силу своей низкой квалификации, не мог определить ценность сдаваемой вещи. В письме управляющего Таджикской конторой Торгсина описан, например, такой случай:
При отгрузке сданного серебра в декабре были по неопытности оценщика-приемщика в общем мешке отгружены две вазы, совершенно одинаковые, прекрасной гравированной работы. Фигуры, имеющиеся на них, — всевозможные звери и фигуры гладиаторов, вступающих, видимо, с ними в бой. Считаем эти вазы весьма ценными и, узнав о их приемке и сдаче лишь сегодня, сообщаем об этом для Вашего сведения для проверки получения[328].
Неизвестно, были ли найдены эти вазы и сколько бесценных произведений искусства превратилось в руках приемщиков Торгсина в простой, хотя и золотой лом.
Много изъянов имела и посылочная деятельность Торгсина. Переводы и посылки задерживались, терялись, товары плохо паковали, продукты приходили испорченными. На анекдоты похожи случаи, приведенные в материалах проверок Торгсина: «Одного клиента, которому были переведены деньги через Торгсин, вызвали из Новороссийска в Ростов-на-Дону за получением посылки. Вызванный гражданин здорово издержался на дорогу, а когда он приехал, то вместо посылки получил червонные рубли, которые не покрыли проездных расходов». Или: «Переводополучатель через два месяца со дня перевода умер, не дождавшись получения денег, которые были предназначены для поддержки его здоровья»[329].
Неприглядный вид имели портовые торгсины. Вот описание одного из них:
Стойка в буфете, высотой с табуретку, покрыта старым куском линолеума, каким обычно в Англии покрывают полы в уборных. От этого получается, что англичане преспокойно садятся на эту стойку и, повернувшись к буфетчице спиной, занимаются разговорами друг с другом[330].
Да и внешний вид самих работников портовых торгсинов был отталкивающим. По словам заведующего шипчандлерством (обслуживание иностранных судов в советских портах) Торгсина:
Один ходит в обтрепанной или, еще лучше, в рваной кожаной тужурке, без подметок ботинки, подозрительного цвета и фасона фуражка. Другой — в пиджаке, сделанном из четвертого срока шинели без подкладки, с обтрепанными рукавами, и если воротник этого пиджака вытопить, то мыльный завод может получить пуда два сала. Или еще хуже — в темно-синих брюках, сзади серая заплата[331].
Блистающий Торгсин — не несколько магазинов в крупных городах, а Торгсин как массовый феномен и распространенная практика торговли — был одним из мифов 1930‐х годов. В зеркальных дверях Торгсина отразились все неприглядные стороны советской торговли.
После того как голод отступил, а ценности населения оказались в распоряжении государства, существование Торгсина стало ненужным и даже убыточным. Конкуренцию Торгсину стали составлять не только государственные коммерческие магазины, но и появившиеся после отмены карточек магазины открытого или свободного доступа. Хотя цены в них были высоки по сравнению с прежними пайковыми, но все же это были цены в простых, а не золотых рублях. Чтобы купить продукты в этих магазинах, не нужно было отдавать бабушкины бриллианты, ордена деда или дорогое сердцу обручальное кольцо. Улучшился ассортимент и упали цены на колхозном рынке. Торгсин, в том виде, в котором он существовал во время голода, не мог конкурировать с открытой торговлей. Его цены были в золотых рублях, а ассортимент ничем особенным уже не отличался.
Покупательский спрос в магазинах Торгсина снижался и перемещался на непродовольственные товары. Стоимость торгсиновского рубля на черном рынке падала. Товарооборот Торгсина уменьшился. Началось затоваривание. Уже в 1934 году запасы товаров в Торгсине более чем на 20 млн руб. превышали нормальные запасы, необходимые для бесперебойной торговли. В связи с нормализацией продовольственной ситуации в СССР упали и валютные переводы из‐за границы. Торгсин перестал выполнять валютный план.
Хотя правительство рассчитывало, что Торгсин продержится до 1937 года, о чем свидетельствует его пятилетний план, его убыточность заставила приступить к реорганизации значительно раньше. Правительство стало сокращать торговую сеть и аппарат Торгсина, снижать валютные планы, свертывать представительство за границей. Бывшие магазины Торгсина становились невалютными, залежавшиеся на его складах товары передавали в обычную торговую сеть. С конца 1935 года прекратился прием монет, драгоценных металлов и камней. Всесоюзное объединение Торгсин официально прекратило свое существование с 1 февраля 1936 года, хотя оставшиеся на руках населения его деньги подлежали отовариванию до 1 июля. Валютная торговля вернулась к своим истокам — торговле с иностранцами. Валютные магазины вновь стали недоступны советским гражданам.
За время существования Торгсина общая сумма «привлеченных через него ценностей» составила 287,3 млн руб. В отчете об итогах работы Торгсина говорилось, что это превышало стоимость импортного оборудования для 10 индустриальных гигантов: Горьковского автозавода (42,3 млн руб.), Сталинградского тракторного завода (35 млн), автозавода им. Сталина (27,9 млн), Днепростроя (31 млн), «Господшипника» (22,5 млн), Челябинского тракторного (23 млн), Харьковского тракторного (15,3 млн), Магнитостроя (44 млн), Кузнецкстроя (25,9 млн) и Уралмаша (15 млн)[332].
Только треть доходов Торгсина представляли переводы из‐за границы и наличная иностранная валюта. Львиную долю (около 70 %) составили ценные сбережения советских граждан — монеты, ювелирные, художественные и бытовые изделия из драгоценных металлов и камней[333]. Золотые ордена, обручальные кольца и серьги незримо мерцают в станинах станков, турбинах и двигателях индустриальных гигантов. Благодаря голодному спросу и высоким ценам Торгсин частично компенсировал неэффективность советского экспорта и покрыл примерно пятую часть затрат на импорт оборудования и сырья в первой половине 1930‐х годов. Ценности, добытые в голодный 1933 год — звездный час Торгсина, покрыли около трети годового импорта.
Невалютными торгсинами в СССР в первой половине 1930‐х годов являлись государственные коммерческие магазины. Они были открыты для каждого, но цены в них в несколько раз превышали пайковые. Из-за дороговизны люди называли коммерческие магазины музеями. Сахар, например, который стоил по карточкам 92 коп. килограмм, в коммерческом магазине продавался по 8 руб.; сыр — соответственно 5–7 и 13–24 руб.; сметана — 2–3 и 6–8 руб. (1931); масло сливочное по карточкам стоило 4–5 руб., а в коммерческой торговле государство брало за него 20–26 руб. (1933)[334].
Разрыв пайковых и коммерческих цен на одежду и обувь также был большим. В 1931 году по карточкам обувь стоила 11–12 руб., а в коммерческой продаже — 30–40 руб.; демисезонное пальто — соответственно 25 и 56 руб., брюки — 9 и 17; платье — 12 и 26; джемпер — 26 и 50 руб.[335] В легальной торговле цены коммерческих магазинов относились к числу наиболее высоких в стране. Принимая во внимание все, что ранее было сказано о высоких ценах Торгсина и колхозного рынка, следует констатировать крайнюю дороговизну открытой торговли в СССР в первой половине 1930‐х годов.
Коммерческая торговля открылась летом 1929 года, когда правительство выделило фонд сахара для продажи по повышенным ценам. Но, как и Торгсин, расцвела она во время голода. В начале 1933 года продажа хлеба по коммерческим ценам велась только в 4 городах, к концу года — в 255, а в 1934 году — в 746 городах. Открытие коммерческих магазинов проходило по специальному разрешению Политбюро. Если в 1929 году коммерческая торговля составляла только 3 % в товарообороте страны, то к 1934 году она покрывала уже четверть всего товарооборота и 40 % государственной торговли[336]. Расширялся ассортимент товаров, в который вначале входили только сахар и хлеб.
Коммерческая торговля, как и торгсины, для населения представляла важнейший источник снабжения. Дороговизна не останавливала. В числе постоянных покупателей в коммерческих магазинах были индустриальные рабочие, которые хорошо зарабатывали в годы первых пятилеток и получали дешевые пайки от государства, а также крестьяне, чьи денежные доходы от рыночной торговли росли. Голодный спрос приводил к тому, что, несмотря на высокие цены, очереди были обычным явлением и в коммерческих магазинах. Товары быстро раскупали. Оборачиваемость товаров в коммерческой торговле была выше, чем пайковых, и выше средней оборачиваемости во всех видах торговли по стране. Высокий спрос и дефицит порой заставляли вводить нормы продажи даже в коммерческих магазинах.
Коммерческая торговля, кроме снабжения населения, выполняла и другие важные функции. Правительству она позволяла за счет высоких продажных цен аккумулировать средства в госбюджет. Судя по документам, наряду с постоянными денежными эмиссиями, коммерческая торговля предоставляла государству средства для ликвидации задолженности по выплате зарплаты рабочим и служащим — проблема, которая приобрела острый, хронический характер в годы первых пятилеток. Таким образом, в определенной мере зарплата трудящимся выплачивалась за их же счет — на это шли деньги, которые они переплачивали за товары в коммерческой торговле. Этот факт тщательно скрывался правительством. С помощью коммерческой торговли правительство также сбивало цены крестьянского рынка, действуя вполне в соответствии с законами рыночной экономики. По секретному решению Политбюро выделялся фонд, в основном хлебный, который «выбрасывали» для продажи по коммерческим ценам. Политбюро называло эту тактику «экономической интервенцией».
Таким образом, рынок, который решениями власти и предприимчивостью людей развивался в рамках плановой централизованной экономики, выполнял важнейшие функции. Он закрывал бреши и исправлял огрехи системы централизованного распределения. Рынок предоставлял населению товары, которые не продавали по карточкам, обеспечивал группы населения, которые плохо или вообще не снабжались пайками, поглощал избыточный покупательский спрос в городе и деревне[337], создавал материальные стимулы к труду, а также предоставлял дополнительные финансовые средства для государства.
Рынок улучшал материальное положение людей и формировал свою иерархию, отличную от иерархии централизованного распределения. Она определялась не решениями Политбюро при разделе «государственного пирога», а успехом личной инициативы. Однако в иерархию, формируемую рынком, государство активно вмешивалось, проводя аресты частников, ограничивая размеры подсобного хозяйства, увеличивая налоги: одной рукой создавая рынок, другой рукой Политбюро разрушало его.
В итоге уровень и качество снабжения первой половины 1930‐х годов определялись обоюдными усилиями государственного централизованного распределения и рынка. На этой взаимозависимости и взаимодополняемости и был основан их союз.
Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее
Фразой, вынесенной в эпиграф, Сталин попытался задать тон второй половине 1930‐х годов. Народ поправил вождя — жить стало легче. В 1935–1936 годах отменили карточки. Вместо красных флагов, лозунгов и бюстов Ленина — или рядом с ними — в витринах магазинов появились продукты и товары. На месте закрытых распределителей открывались магазины, доступные для всех. Образцовые универмаги, фирменные магазины тканей, одежды, обуви, посуды, электротоваров, специализированные продовольственные магазины — «Бакалея», «Молоко», «Гастроном» — стали приметами нового времени. Процветал крестьянский рынок.
Страна вступала в новый период, по официальной терминологии — период свободной торговли. С ней связывались большие надежды. Люди, уставшие от голода и бестоварья карточной системы, мечтали о заполненных товарами полках магазинов. Политбюро рассчитывало с помощью свободной торговли оздоровить экономику страны — ликвидировать дефицит госбюджета, остановить денежные эмиссии, создать стимулы к труду. Сбылись ли эти надежды? Насколько серьезны были изменения? Насколько свободной являлась провозглашенная свободная торговля? Стал ли ненужен рынок?
ГЛАВА 1. НАСТУПЛЕНИЕ ЭРЫ «СВОБОДНОЙ» ТОРГОВЛИ
От аскетизма к наслаждению жизнью: дискуссии о причинах, целях и природе нового курса
К середине 1930‐х годов многое указывало на то, что Политбюро хотело как можно скорее освободить экономику страны от обузы карточной системы и воспользоваться плодами открытой торговли[338].
Одной из черт наступавшего времени стало рождение нового образа советского гражданина. То, что советская пропаганда ранее объявляла буржуазной роскошью, становилось желательным и даже обязательным: украшения, косметика, дамские вечерние туалеты, перманентная завивка, маникюр, лакированные туфли. Всего лишь несколько лет назад комсомолка с накрашенными губами вызвала бы гнев и ужас и была бы исключена из комсомола за моральное разложение, но времена изменились. Сталин и партия провозгласили время радоваться жизни. В этой новой партийной линии облик процветающего гражданина становился символом процветающей страны. Прививался вкус к хорошим вещам и веселому досугу. Мосторг продавал вечерние платья и смокинги. Можно было вызвать такси по телефону. Появилось больше личных автомашин. Вырос спрос на услуги косметологов. В городах открывались парфюмерные и цветочные магазины, появились первые советские дома моделей[339]. Страна начала танцевать фокстрот и танго, которые ранее считались признаками загнивания и развращенности капиталистического общества. Танцы стали обязательны для всех, от школьников до командиров Красной армии. Люди отдыхали в кафе, клубах, на танцевальных площадках. Жизнь преображалась.
О том, насколько резким был поворот партийной линии во взглядах на образ жизни, манеру поведения, стиль одежды, может рассказать такой факт. В одном из мемуаров я нашла описание санатория ЦК ВКП(б) тех лет. Особым шиком в одежде считались кремовые шелковые пижамы, которые выдавали обитателям санатория. Партийцы появлялись в них не только во время прогулок и на обеде, но были случаи, когда и на митингах перед трудящимися близлежащего города ораторы выступали в шелковых пижамах. Невозможно представить, чтобы партиец в послереволюционные годы или даже в период нэпа вышел «к массам» в шелковой пижаме и лакированных туфлях. Во второй половине 1930‐х это стало возможно[340].
Историки по-разному определяют момент поворота от аскетизма и революционного самопожертвования к призывам наслаждаться жизнью[341]. Одни видят предвестников этого поворота в изменении, с конца 1920‐х годов, характера и целей торговой рекламы; или в отказе, в начале 1930‐х, от идей Пролеткульта и провозглашении соцреализма обязательной концепцией в литературе и искусстве. Новая потребительская культура и стала своеобразным выражением соцреализма — празднованием достижений советской жизни. Другие датируют поворот разработкой второго пятилетнего плана с обещаниями развивать производство товаров массового потребления или считают, что изменения произошли лишь в послевоенное время. Большинство, однако, сходится во мнении, что в середине и второй половине 1930‐х годов новая государственная политика в области торговли и потребления уже в полной мере проявилась и продолжала развиваться в послевоенные 1940‐е и 1950‐е годы.
Был ли новый курс радикальным разрывом с идеалами революции и социализма или являлся их прямым наследником? Лев Троцкий стал одним из первых интерпретаторов смены курса. Обуржуазивание быта, вещизм, насаждение потребительских ценностей, по его мнению, означали предательство революции. В 1940‐е годы социолог Николай Тимашев назвал изменение политики «великим отступлением», что свидетельствует о том, что он, как и Троцкий, видел в этом отход от идей революции и социализма[342]. Революционера сменял карьерист, который и добивался постов, чтобы лучше жить. Однако объяснять изменения в обществе перерождением или вырождением власти недостаточно. Новая политика касалась не только партийцев, но и каждого советского человека.
Оценки современных исследователей государственной политики 1930‐х годов в области торговли и потребления лишены классовой непримиримости, нетерпимости и порицания. С их точки зрения, пропаганда нового образа жизни и нового облика советского гражданина при всей присущей им советской специфике шла в русле общемирового процесса модернизации, создания современной, по преимуществу городской, системы торговли и культуры массового потребления. Одни историки, вслед за Тимашевым, видят в изменении курса и, как следствие, в сталинизме обуржуазивание революции, переход от революционных классовых ценностей большевизма к общесоциальным[343]. Другие считают, что новизна и радикальность поворота государственной политики в области потребления преувеличиваются исследователями[344]. Прежде всего потому, что первоначального продуманного плана организации социалистической экономики у большевиков не было. Кроме того, революция обещала трудящимся материальное благополучие — сытную еду, хорошую одежду, просторное удобное жилье, досуг. В работах Ленина есть и призывы к культурной торговле. Гражданская война и кризис первой пятилетки вынудили отложить выполнение обещаний, но это не означало признания аскетизма идеалом советского общества. Исследователи, которые подчеркивают преемственность политики 1930‐х годов и революционных идеалов, утверждают, что в политической культуре сталинизма много сходства с большевизмом — предпочтение промышленной городской экономики, пренебрежение интересами крестьянства, негативное отношение к частной собственности, репрессии. Что касается материальной культуры, то ориентированное на «роскошь» потребление не было новой идеей, оно существовало и до революции, и во времена нэпа. В 1930‐е годы изменился лишь социальный облик потребителей «роскоши» и места, где они покупали товары. Теперь не богатые купцы, аристократы, буржуазная интеллигенция, нэпманы, а «наши» советские люди покупали шелковые платья и икру и не в частных, а в советских магазинах. В такой интерпретации сталинизм предстает прямым наследником большевизма, а поворот государственной политики — не отходом от социализма, а демократизацией современной потребительской культуры.
В то время как большинство исследователей считают, что новый курс ориентировался на западные образцы, особенно в методах рекламы и организации торговли, по мнению социолога Юкки Гронова, лишь с 1960‐х годов творцы советской модели потребления стали ориентироваться на потребительские стандарты среднего класса Европы и США[345]. Идеал же потребления второй половины 1930‐х годов был сугубо отечественным. Товары, которые реклама представляла как роскошь, — советское шампанское, икра, наборы шоколадных конфет, духи, хрусталь, — были китчем, дешевой имитацией роскоши высшего общества середины XIX века. Представление большевиков о зажиточной жизни, почерпнутое из царского времени, стало основой модели советской роскоши. Товары были отечественными, и решение об их массовом производстве принимало руководство страны. По сути, новый курс был государственной реформой по созданию «демократической роскоши». Пропагандистский смысл ее понятен: товары элитного спроса, которые ввиду их дороговизны были недоступны рабочим при капитализме, теперь стали доступны всем. Любой трудящийся, хотя бы время от времени, мог позволить себе их купить. Показательно, что водка — повседневный товар — не стала предметом советской роскоши. Важно было и то, что ассортимент советской роскоши ассоциировался с праздничным торжеством. На долгие годы он стал непременным условием советских застолий. Выводы Гронова, несмотря на мнение о том, что в 1930‐е годы руководство страны создавало специфическую советскую модель роскоши, таким образом, идут в том же русле идеи демократизации сферы потребления.
Бокал советского шампанского и бутерброд с икрой были обещанием изобилия в будущем. Но поскольку советская роскошь — устойчивый, но крайне ограниченный набор товаров — сосуществовала с хроническим дефицитом самых необходимых продуктов и вещей повседневного спроса, государство нуждалось в ограничителе, который дисциплинировал бы вкус и потребности потребителей, не позволяя им слишком далеко заходить в своих фантазиях и предъявлять непомерно высокие требования к государственной торговле. Во второй половине 1930‐х годов эту дисциплинирующую функцию (помимо цивилизованно-образовательной) выполнила кампания за культуру торговли и потребления[346]. Людям разрешили радоваться жизни и отличаться от массы, формируя свою индивидуальность посредством покупательского выбора и предпочтений, однако выделяться можно было только в хорошем культурном смысле и только до определенной степени. Нельзя было кичиться своими статустными отличиями, отрываться от общества и пренебрежительно относиться к другим. Кроме того, приемлемыми были только заслуженные преимущества, то есть одобренные или данные государством. Таким образом, под лозунгом культурности скрывались не только образованность, цивилизованность, современность, но и усредненность и конформизм, то есть требование жить в соответствии со стандартами относительно социально однородного общества. То, что выходило за пределы этих стандартов, признавалось извращением, социальным разложением, чуждостью. В такой интерпретации историков идея культурности знаменует не конец социализма, а начало развития вкуса и стиля жизни, адекватных советскому социализму. Шло формирование модели и морали советского потребителя.
Те исследователи, которые считают, что реформы в развитии торговли и потребления в СССР во второй половине 1930‐х годов шли в русле общемирового процесса модернизации, подчеркивают схожесть идей (порой утопических), которые лежали в основе советской и западной культуры потребления, особенно очевидную при сравнении торговой рекламы. Это были и вера в то, что потребление является важной сферой современной жизни, и идеализация потребления как одной из главных целей граждан в обществах массового производства, и понимание потребительской культуры не столько как функции реальной доступности товаров, сколько как поощрения и развития потребительских желаний и фантазий, и вера в потребление как в магическое средство трансформации и самопреображения, благодаря которому грубый неотесанный крестьянин или рабочий становились культурными гражданами, разделявшими ценности современного урбанистического общества.
Однако при воплощении в жизнь советская модель отличалась крайней спецификой от западной. В условиях плановой централизованной экономики государство, заняв монопольное положение в сфере снабжения и торговли, взяло на себя ответственность за удовлетворение потребностей населения, а следовательно, должно было отвечать и за неудачи и недовольство потребителей. Поощрение желаний и развитие потребностей шли при перманентных кризисах снабжения, рецидивах карточной системы и хроническом товарном дефиците, присущих советской экономике. В этих условиях государственное производство и торговля не успевали за запросами людей, обслуживая по преимуществу их базовые массовые потребности, а не индивидуальные разнообразные мечты. В экономике хронического товарного дефицита людям было гораздо сложнее сформировать индивидуальность посредством разнообразия в одежде, питании, досуге, поэтому групповая индентичность превалировала. Деньги не были достаточным условием в удовлетворении запросов потребителей. Огромную роль играли личные связи, обмен услугами, по советской терминологии — блат[347]. Поскольку государство не справлялось с удовлетворением индивидуальных нужд и потребностей населения, а сфера легального частного предпринимательства была крайне ограниченна, черный рынок достиг колоссальных размеров. В конечном счете, по мнению исследователей, потребности и желания потребителей пришли в противоречие с возможностями экономической системы, социальной политикой и советской моделью «культурного потребления». Советские граждане все больше смотрели на Запад, мечтая о потребительском изобилии. Неудовлетворенный потребитель стал могильщиком советского социализма, а советский строй — заложником политики «обуржуазивания» быта и вещизма, которая четко обозначилась в середине — второй половине 1930‐х годов.
Ответ на вопрос, удалось ли в 1930‐е годы создать в СССР общество и культуру массового потребления, зависит от того, как исследователи их определяют. Те, кто за образец берет западную рыночную экономику с ее товарным изобилием, при котором покупатели имеют свободу и возможность выбора, считают, что в условиях советской экономики дефицита и ограничений в социальной политике эту задачу не удалось выполнить. Другие исследователи подвергают ревизии традиционную концепцию общества и культуры массового потребления, считая ее ограниченной. Они отказываются уподоблять общество массового потребления американской или западноевропейской рыночной модели на том основании, что такая модель, сводя все к приобретению товаров для формирования социальной идентичности, не принимает в расчет роль государства и его отношений с потребителями, влияющих на политику и экономику, потребительские нормы и практики[348].
Прощай, хлебная карточка, и… здравствуй!
В объяснении причин поворота во второй половине 1930‐х годов к вещизму и потребительским ценностям исследователи главное внимание уделяют социально-
В своем анализе ситуации 1930‐х годов исследователи, однако, недооценивают социально-
Затянувшаяся карточная система породила множество проблем. Скудный паек и ограниченность торговли, которые нивелировали различия в зарплате, а также дифференциация пайков, которая порождала «иерархию в бедности», создавали слабые материальные стимулы к труду. Кроме того, карточная система усугубляла дефицит госбюджета. Искусственно низкие пайковые цены, ограниченность торговой сети и контингентов на государственном снабжении вели к замораживанию товарооборота. В результате выплаченные населению в виде зарплаты деньги медленно возвращались в госбюджет. Дефицит госбюджета сдерживал рост вложений в промышленность, приводил к задержкам в выплате зарплаты, что способствовало росту социального недовольства. Одним из главных источников пополнения госбюджета в период карточной системы оставались денежные эмиссии. Они усугубляли диспропорции: денежная масса в обращении быстро росла, тогда как количество товаров и обороты торговли увеличивались незначительно.
К тому же карточная система отвлекала от производства значительные материальные и людские ресурсы. По официальным данным, в аппарате карточной системы было занято более 20 тыс. человек и его содержание составляло более 300 млн руб. в год. В действительности эти данные в слабой мере отражают финансовые затраты и размеры огромной армии снабженцев, которые существовали на предприятиях и в организациях. «Домашних завхозов» имела и каждая семья. Домработницы или члены семьи днями объезжали распределители, находившиеся в разных концах города (члены семьи, работая на разных производствах, прикреплялись к разным распределителям), и стояли в очередях. Производство недосчитывалось миллионов рабочих рук.
Экономика билась в порочном круге нехватки товаров, дефицита госбюджета и падения показателей производства. Вырваться из него можно было, восстановив материальные стимулы к труду. Люди должны были вновь увидеть смысл в зарабатывании денег. Не скудный паек, а магазины, полные товаров, служба быта, предлагающая разнообразные услуги, и веселый досуг должны были вернуть интерес к работе, поднять производство и усилить приток денег в госбюджет. Сталин признал, что нужно возродить «моду на деньги»[350].
Экономические реформы в целях оживления товарооборота начали проводиться еще в рамках карточной системы. Вместе с введением карточек Политбюро разъясняло, что уничтожение частной торговли не означает уничтожения торговли как таковой и переход к прямому продуктообмену — одна из основных черт утопического коммунизма — является преждевременным. Уже в 1931 году принимались меры против раздувания карточной системы — ограничивалось нормирование промтоваров и бронирование товарных фондов[351]. Развитие государственной коммерческой торговли, открытие Торгсина, некоторое снижение планов государственных заготовок и льготы крестьянской торговле также позволили увеличить товарный фонд и несколько оживить товарооборот. Ко времени отмены карточной системы в стране уже существовала, хоть и небольшая, сеть продовольственных магазинов и универмагов открытой продажи. Впереди была отмена карточек.
Ход событий показывает, что хороший урожай 1934 года определил не само решение об отмене карточек на хлеб, а только момент отмены. Руководство страны было давно готово к этому. Политбюро начало говорить о необходимости отмены карточной системы почти сразу же после ее введения. В октябре 1931 года — первый год существования всесоюзной карточной системы — в отчетном докладе Наркомснаба СССР и Центросоюза на пленуме ЦК было сказано следующее: «Если бы не неурожай на Востоке Союза, в этом году мы были бы уже в состоянии отменить хлебные карточки»[352]. В 1932 году XVII партийная конференция провозгласила отмену карточной системы одной из главных задач. Каждая новая денежная эмиссия вновь ставила перед руководством страны вопрос об отмене карточек и необходимости развития торговли. Будь урожаи 1932–1933 годов хорошими, карточки на хлеб были бы отменены уже тогда. Однако рекордный урожай зерна получили только в 1934 году, и тогда Молотов объявил стране, что «пришло время освободиться от карточной системы».
Отмена хлебной карточки — «участницы героических лет строительства» преподносилась официальной пропагандой как достижение социализма, что свидетельствует об отсутствии к тому времени у руководства страны иллюзий о том, что карточное распределение есть шаг к коммунизму. Более того, отмена карточек преподносилась пропагандой как радикальная
В чем смысл всей политики отмены карточной системы? — Прежде всего в том, что мы хотим укрепить денежное хозяйство… вовсю развернуть товарооборот, заменив системой товарооборота нынешнюю политику механического распределения продуктов. Мы стали на почву товарооборота. Вот основной смысл предпринимаемой нами реформы[353].
Делегации Наркомторга поехали за границу перенимать опыт торговли. Отчеты о командировках свидетельствуют, что все бралось на заметку — оборудование, реклама, методы обслуживания, ассортимент, рационы питания. Заграничная торговля, особенно в США, произвела ошеломляющее впечатление — сотни тысяч наименований товаров, удобные прилавки и технические приспособления, чистота, культура обслуживания, покупатель всегда прав! «Подумайте, — говорил Микоян после одного из своих путешествий в Америку, — выпущена шпилька для завивки волос. И вот, стоит целый день женщина в магазине, рвет себе волосы шпильками, показывая их в действии, и шпильки быстро продаются!» «Овощи в колоссальном ассортименте, много мяса, несколько тысяч наименований бакалейных товаров», «Нет квартиры, где бы не было электрического, газового или обыкновенного холодильника, набитого льдом. Холодильная промышленность в Америке идет наравне с автомобильной промышленностью. В каждом магазине обязательно имеется холод. Даже в маленькой лавчонке есть холодильный шкаф»[354]. Стремление советского руководства создать подобное изобилие у себя на родине было подлинным[355].
Интересы потребителя и планы Политбюро наконец совпали. Уставшие от голода и карточек люди хотели наслаждаться жизнью. Конкретные результаты зависели от того, как далеко Политбюро было готово пойти в развитии товарно-денежных отношений в стране. Увы, жизнь показала, что речь шла не о расширении экономической свободы, а только об увеличении государственных ресурсов, идущих на внутренний рынок. Оживление товарооборота в стране осуществлялось не с помощью развития частного предпринимательства и рынка, а силами государственной торговли, которая по-прежнему оставалась плановой и централизованной. Свободной торговли как не было, так и не стало, и даже термин «открытая торговля», который используется в этой книге, в определенной мере носит условный характер.
Посмотрим, за счет каких ресурсов проводилась «радикальная реформа» перехода к свободной торговле. В отмене хлебных карточек хороший урожай сыграл главную роль. К тому же к середине 1930‐х годов сельское хозяйство оправилось от шока коллективизации, что ослабило продовольственный кризис в стране и стало залогом развития пищевой и легкой промышленности. Однако продукция колхозов по-прежнему шла не на рынок, а через систему заготовок в государственные закрома.
Планы экономического развития на вторую пятилетку являлись более реалистичными и сбалансированными. Увеличились капиталовложения в производство предметов потребления за счет уменьшения капиталовложений в тяжелую промышленность[356]. Это позволило начать создание крупной легкой и пищевой индустрии, которые до этого развивались на кустарной основе. Развитие машиностроения — одна из основных целей первой пятилетки — готовило базу для обеспечения легкой и пищевой промышленности отечественным оборудованием, что позволяло сократить его импорт. В годы первой пятилетки за счет стимулирования посевов технических культур государство улучшило сырьевую базу легкой и пищевой промышленности. Была ослаблена, а в некоторых случаях преодолена зависимость от импорта сырья. Крупная швейная, кожевенная, трикотажная, обувная индустрии получили свое начало. Появились «развлекательные» отрасли — кинопромышленность, производство фотоаппаратуры, патефонов, музыкальных инструментов. Создание в 1934 году Наркомата пищевой промышленности свидетельствует об успехах развития пищевой индустрии. Число ее отраслей за годы второй пятилетки увеличилось с 13 до 32. Наконец-то начала развиваться холодильная промышленность. В конце второй пятилетки в стране появилось мороженое[357]. Для увеличения фондов внутренней торговли правительство уменьшало размеры внерыночного потребления.
С началом второй пятилетки руководство страны пересмотрело и внешнеторговый курс. В три раза по сравнению с первой пятилеткой уменьшились расходы на импорт, состоявший на 90 % из средств производства. Изменилась структура экспорта. В годы первой пятилетки экспорт выкачивал из СССР сельскохозяйственное сырье и продукты питания, обостряя дефицит на внутреннем рынке. Во второй пятилетке более 70 % в экспорте составили промышленные товары, в том числе машины, которые шли в восточные страны. С 1934 года резко снизился экспорт зерна, а также вывоз продуктов животноводства и рыболовства[358].
Все это свидетельствует о том, что Политбюро проводило реформу перехода к свободной торговле не за счет расширения рыночной свободы, а за счет перераспределения государственных ресурсов. Пределы частного предпринимательства остались все те же: индивидуальное кустарное производство, мелочная и колхозная торговля, крестьянское личное подсобное хозяйство, размеры которого определил принятый в 1935 году новый устав сельскохозяйственной артели. Поведение Политбюро в период перехода к открытой торговле образно можно охарактеризовать так: «и хочется и колется». Руководство страны действительно хотело вырваться из порочного круга дефицита товаров и госбюджета, но не хотело менять основ социалистической экономики. Методы проведения реформы предопределили ее результаты.
Трудно сказать, проходили ли внутри Политбюро дискуссии об отмене карточной системы. Из материалов ноябрьского пленума 1934 года ясно, что Сталина поддерживали Молотов, который делал основной доклад на пленуме, и Калинин, высказавшийся в поддержку докладчика. С уверенностью можно сказать и то, что к концу 1934 года, когда ситуация с урожаем стала ясна, Политбюро всячески подстегивало отмену карточек.
Местное партийное руководство на ноябрьском пленуме высказало возражения против отмены карточной системы. Даже столь нерадикальные экономические изменения потребовали разъяснительной работы среди коммунистов. Сталин встречал возражения резко и не без издевок. На заявление секретаря Восточно-Сибирского крайкома М. О. Разумова о том, что рабочие после отмены карточек будут платить за хлеб в три раза дороже, он ответил фразой, которую трудно было ожидать от создателя планово-распределительной экономики: «
Хотя замечания против отмены хлебных карточек, которые попали в протокол ноябрьского пленума, не носили открытого антирыночного характера, видимо, высказывались и антирыночные мысли. В своем выступлении Сталин, по сути, подтвердил это, сказав, что «не все товарищи ясно представляют, для чего мы уничтожаем карточную систему». Подчеркивая необходимость развития денежного хозяйства, Сталин пошел в рыночном направлении дальше сторонников прямого продуктообмена, но не вышел за пределы политэкономии социализма, провозгласив социалистическую торговлю «без капиталистов», то есть без частных предпринимателей[359].
На примере отмены хлебных карточек видны методы проведения реформы и причины ее неуспеха — дефицит и нормирование в торговле сохранялись[360]. Реформу пытались провести только силами государства без привлечения частника. При этом местное руководство оказалось в очень трудном положении, поскольку Политбюро оставило на подготовку открытой торговли хлебом всего один месяц — пленум проходил в конце ноября 1934-го, карточки должны были быть отменены с 1 января 1935 года[361]. Обкомы роптали не случайно, ведь за столь короткое время предстояло проделать гигантскую работу. Производственные мощности хлебопечения располагались по стране неравномерно, хлебозаводы строились в районах новостроек, а на старых предприятиях и в глубинке рабочие получали муку и пекли хлеб дома. За месяц нужно было построить и оборудовать тысячи мелких и средних пекарен, подготовить для них кадры, открыть новые лавки и магазины, расширить торговлю овощами и картофелем, чтобы ослабить спрос на хлеб.
Хлеб являлся основным продуктом питания в годы карточной системы, что делало отмену хлебных карточек символичной. Политбюро готовило всенародный праздник. Экономическое мероприятие превратилось в политическую кампанию. В ней участвовали не только работники торговли, но и партийное и советское руководство, пресса, милиция. Одним из главных организаторов кампании стал НКВД. За два дня до начала широкой продажи хлеба, как раз в разгар новогодних приготовлений, на городских рынках НКВД и милиция провели аресты перекупщиков хлеба, с целью предупредить спекуляцию в первые дни свободной торговли. С началом свободной продажи хлеба отряды милиции и сотрудники НКВД совершали рейды по магазинам, проверяли ассортимент, цены, время торговли, качество хлеба, наличие очередей, собирали информацию о настроении населения. Рапорты с мест поступали в Москву, в НКВД на имя Ягоды, откуда сводки затем шли наверх — Молотову и Сталину.
Сводки НКВД о свободной продаже хлеба более походили на фронтовые донесения. В первые дни торговли они были чуть ли не почасовые — «По состоянию на 13 часов…», «По состоянию на 22 часа…». Сводки шли вне очереди, под грифом «Совершенно секретно», с пометкой крупными буквами «ХЛЕБ», «ДОЛОЖИТЬ НЕМЕДЛЕННО», отчеркнутой красным карандашом. Штамп «ДОЛОЖЕНО» свидетельствовал о том, что Сталин знал о ходе кампании в регионах, фамилии людей, высказавших то или иное мнение в очередях, фамилии работников торговли и хлебозаводов, виновных в плохом качестве хлеба, о повышении цен и позднем открытии магазинов, рецидивах карточного распределения. Информация была детальной, вплоть до указания того, какой сорт хлеба отсутствовал в магазине № 5 Первомайского района или был ли хлеб черствым в магазине № 32 Ленинского района. Виновных в нарушениях отдавали под суд. От года до двух лет лишения свободы можно было получить за самовольное повышение хлебной цены на 10 коп.
Отношение населения к отмене хлебных карточек было пестрым. Оно зависело от того, принесла реформа облегчение данной семье или нет. Общим являлось недовольство ценой на хлеб. Оно слышалось не только от крестьян («Хлеб мы сдавали по 1 рублю 20 копеек за пуд, а нам продают по рублю за килограмм»), от малообеспеченных, многосемейных, но и от высокооплачиваемых индустриальных рабочих, которые привыкли получать хлеб по низкой пайковой цене («Если при карточной системе мне на семью паек обходился в месяц 42 рубля, то теперь за 4 пуда хлеба я должен отдать 160 рублей»). Хотя с отменой карточек население получило прибавку к зарплате (индустриальные рабочие — наибольшую по сравнению с другими группами населения), это не компенсировало полностью возросших затрат на покупку хлеба. Недовольны были и те, кто придерживал хлеб до весны, чтобы подороже продать его. Жалобы на цены, однако, не означали, что у населения не хватало денег на покупку хлеба. Донесения НКВД свидетельствуют, что люди, устав за годы карточной системы от черного хлеба низкого качества, повсеместно покупали дорогой белый хлеб из муки высшего помола, что вызвало в некоторых местах затоваривание черствым черным хлебом. Жалобы на высокую цену были скорее следствием иждивенческих настроений, которые формировала пайковая система с искусственно низкими ценами.
В тех районах, которые хорошо подготовились к свободной хлебной торговле, преобладали положительные отзывы населения. Там же, где местное руководство не обеспечило нормального хода торговли, население требовало восстановить карточную систему. О разбросе мнений свидетельствуют сводки НКВД:
Киев: «С отменой карточек получилось совсем не так, как писали. Фактически получилось, что вздорожал хлеб и никаких 17 сортов хлеба нет, а самое главное, нет ни круп, ни муки, ни макарон, которые обещали в неограниченном количестве по пониженной цене (одновременно с хлебными карточками отменялись карточки на муку и крупу. —
Кривой Рог: «Первые два дня после отмены хлебных карточек было ничего, а потом у каждого магазина стали возникать очереди. Сначала с 5-ти часов утра, затем с 2‐х часов ночи, затем всю ночь, а затем говорить страшно. Содом и Гоморра. Когда подходишь к магазину, то невольно вспоминаешь штурм Зимнего дворца. Тысячная толпа всей массой прет на магазин, звон стекла, треск дверей и стоек в магазине. Продавцы влезают на стойки, прижатые к стене. В толпе и над толпой — ругань и крики. Бабий пронзительный крик, вырвавшись раз, больше не повторяется — она затоптана. Сколько их передавили, плюс детей. Часто вызывают вооруженную часть войск ГПУ. Милиция ничего не может сделать — ее бьет и гонит озверелый народ. На весь Кривой Рог, Кривстрой и окружающие железнодорожные станции хлебозавод выпекает 8 тонн муки».
Кайенское: «У нас народ требует, чтобы опять выдали хлебные карточки… Когда едет повозка с черным хлебом (с хлебозавода в магазин. —
Запорожье: «Да, без карточной системы стало плохо. Нужно ежедневно по 4–6 рублей на хлеб. Так что житуха плохая».
«У нас в Смоленске стало хорошо после отмены карточной системы. Магазины загружены первосортными товарами и продуктами, цены понижены (видимо, по сравнению с коммерческими. —
Северный Кавказ: «Отмена хлебных карточек для нас очень хорошо. Хлеб продают свежий, бери сколько хочешь».
Щебекино, завод «Профинтерн»: «Открылась свободная торговля хлебом. Открыли 7 лавок, большой булочный магазин. Хлеба много и разный. В лавках красиво — стоят столы, пальмы, вода в графинах. Хлеб возят специальные извозчики в халатах и фанерных фургонах. Хлеба много в лавках, но людей мало. Построили новую пекарню, да и старая работает»[362].
Донесения НКВД о поведении людей в период перехода к открытой торговле свидетельствуют о неверии большинства в продолжительность «эксперимента». Люди старались использовать момент и сделать запасы на случай новых затруднений, в наступлении которых мало кто сомневался. Сушили сухари. Особую недоверчивость и предусмотрительность проявляли крестьяне. Торговля хлебом разворачивалась в основном в городах, где концентрировалась торговая сеть. Крестьянский хлебный десант появился в городах не сразу. Вначале прибыли разведчики — представители колхозов, дабы убедиться, действительно ли хлеб продается свободно. Затем города заполнили уполномоченные сельских обществ с деньгами от односельчан и разрешениями сельсоветов на поездку. В их командировочных удостоверениях так и было записано: «Цель поездки — приобретение хлеба». У одной из таких крестьянских групп милиция обнаружила 600 руб. и сотни килограммов хлеба. Крестьяне приезжали и целыми семьями. Сотни человек с подводами оставались ночевать на улицах, чтобы занять очередь с утра. Скупали хлеб мешками, обходя подряд все магазины. Часть хлеба отправляли по железной дороге багажом. На станции Винница, например, НКВД обнаружил 30 мешков с печеным хлебом — 1613 кг. Хлеб шел не только на собственное потребление крестьян, но и на корм скоту. Оживилось самогоноварение. Скупка хлеба в магазинах для некоторых крестьян превратилась в бизнес — они перепродавали затем хлеб на рынке. Эта, по терминологии НКВД, «скупка хлеба для группового потребления» не подпадала ни под одну статью уголовного кодекса и вызвала растерянность «органов», которые не знали, арестовывать закупщиков или нет.
Газеты пестрели победными и хвастливыми заголовками, но хлебные карточки не торопились покидать социалистическую экономику. Ресурсов государства для свободной продажи хлеба не хватало. Во многих регионах мощности хлебопечения были ограниченны, плохо оборудованные магазины и пекарни находились в антисанитарном состоянии, квалификация работников оставалась низкой. Отмечались случаи, когда из‐за недостатка пекарен местные власти организовывали выпечку хлеба по частным квартирам. Строго говоря, неограниченной продажи хлеба не было. Для каждого магазина планом устанавливались ежедневные и месячные объемы продаж (лимиты), превышать которые не разрешалось. Ограничивались и размеры покупки — 2 кг в одни руки.
К середине января 1935 года свободная продажа хлеба почти повсеместно прекратилась — были израсходованы месячные лимиты торговли. В Рязани, например, только за три дня свободной торговли в январе продали 66 % месячного лимита хлеба. Дневную норму распродавали за пару часов. Нужно было ждать новых фондов, которые не могли поступить в торговлю ранее следующего месяца. К концу января практически повсеместно, вопреки желаниям Политбюро, возродились карточки. «Наторговались, хватит, проторговали две недели и сгорели, все запасы вышли, обеднела советская власть», — говорили люди. Праздника не получилось. Вновь огромные очереди, драки, рост недовольства. Фактически свободная продажа хлеба сохранялась только в Москве, и то благодаря тому, что Политбюро постоянно выделяло для столицы дополнительные фонды.
Донесения НКВД за январь — апрель 1935 года полны сообщениями о рецидивах карточной системы[363]. Директора предприятий, отделы рабочего снабжения, торги, райкомы то там, то тут вновь вводили нормы, прикрепления к магазинам, списки. Установленная для открытой торговли норма продажи хлеба (2 кг в одни руки) повсеместно снижалась и колебалась от 300 г до 1 кг на человека. В некоторых местах открытая торговля вообще была свернута, там вернулись к нормам и иерархии снабжения 1931–1935 годов и даже к старым пайковым ценам. Вводя карточки, местное руководство стремилось защитить интересы городских трудящихся, на предприятиях вновь восстанавливались закрытые распределители, колхозников выгоняли из магазинов. Дальнейшее развитие шло по уже известному сценарию — обеспечение промышленных рабочих достигалось за счет ухудшения снабжения врачей, учителей, служащих.
Поскольку восстановление карточной системы шло «снизу», стихийно, нормы и принципы распределения в разных регионах отличались. В одних регионах местные власти следовали уже известной им по временам карточной системы модели снабжения, в других местах появились новые стратификации: промышленные рабочие получали по 1 кг хлеба, рабочие, связанные с сельским хозяйством, по 500–600 г; или хлеб выдавался производственным рабочим, строители его не получали; или холостяки получали 1 кг, малосемейные — 1–1,5 кг, многосемейные — 3–4 кг. Как и раньше, карточки выполняли роль кнута и пряника, с помощью которых местное руководство пыталось заставить людей работать. В ряде мест доходило до крайностей — паек выдавали только при выполнении рабочей нормы.
Свободной торговли не получилось. Вопреки решениям пленума и директивам партии страна вновь сползала к нормированному распределению. Однако руководство страны твердо держалось принятого решения — карточки должны быть отменены. Не в состоянии обеспечить открытую торговлю экономически, Политбюро пыталось репрессиями остановить стихийное возвращение к карточной системе. К уголовной ответственности привлекали не только тех, кто обвешивал покупателей, воровал, самовольно повышал цены, пек плохой хлеб, но и тех, кто нарушал постановление правительства о свободной продаже хлеба — вводил несанкционированные нормы и карточки. По таким случаям НКВД вел следствие. Даже простое объявление на двери магазина: «Хлеба нет и не будет» — считалось провокацией и было достаточным основанием для ареста и привлечения к уголовной ответственности. Проводились аресты «подстрекателей и провокаторов» в очередях. Репрессии, однако, являлись плохим средством в борьбе с товарным дефицитом.
За счет концентрации хлебных ресурсов руководству страны к середине весны удалось нормализовать хлебную торговлю в крупных промышленных центрах. В остальных городах и особенно сельских районах положение оставалось неблагополучным, торговля хлебом шла с перебоями, рецидивы карточной системы повторялись.
Так трудно, через пень-колоду, несколько обновленная экономическими мерами и подстегиваемая репрессиями страна вступала в эру открытой торговли. Она нужна была как воздух, это понимало и руководство страны. Но без помощи частника и рынка государство не справлялось со снабжением населения. История с отменой хлебных карточек — миниатюрная модель того, что происходило в социалистической торговле в последующие годы. Торговля буксовала, переживала хронические кризисы, рецидивы карточной системы. В условиях сохранения острого товарного дефицита свободная торговля оставалась централизованным нормированным распределением.
Свободная торговля? — Распределение!
Вслед за хлебными с 1 октября 1935 года отменили карточки на мясные и рыбные продукты, жиры, сахар и картофель, а к концу второй пятилетки, с 1 января 1936 года, и карточки на непродовольственные товары[364]. Обе реформы прошли с политическим шумом, как и отмена хлебных карточек. Наркомат снабжения в 1934 году был упразднен, что символизировало конец распределения и начало эры открытой торговли, вместо него появились два новых — Наркомат внутренней торговли (с 1938 года Наркомат торговли) и Наркомат пищевой промышленности.
Жизнь, однако, показала, что реформы открытой торговли выполнили роль косметического ремонта. Они представляли тот максимум преобразований, на который Политбюро готово было пойти для оздоровления экономического положения в стране. Подлатав-подперев бившуюся в порочном круге товарного дефицита и централизованного распределения социалистическую экономику, реформы не тронули ее фундамента. «Свободная» торговля не означала свободы предпринимательства.
Монопольным производителем в стране по-прежнему оставалась государственная промышленность. Хотя за годы первых пятилеток легкая и пищевая индустрия не стояли на месте, общий уровень производства был недостаточным для удовлетворения потребностей населения. К концу третьей пятилетки, в 1940 году, легкая промышленность производила в год на душу населения всего лишь 16 м хлопчатобумажных, 90 см шерстяных и 40 см шелковых тканей, менее трех пар носков и чулок, пару кожаной обуви, менее одной пары белья. Новые отрасли легкой промышленности только начинали развиваться. В 1937 году в стране производили 2 пары наручных часов на каждые 100 человек населения; 4 патефона, 3 швейные машины, 3 велосипеда, 2 фотоаппарата и 1 радиоприемник на каждую тысячу человек; 6 мотоциклов на каждые 100 тыс. человек[365]. Государственная пищевая промышленность, хотя и расширила объемы производства, выпускала в год (1940) на душу населения 13 кг сахара, 8–9 кг мяса и рыбы, около 40 кг молочных продуктов, около 5 л растительного масла, 7 банок консервов, 5 кг кондитерских изделий, 4 кг мыла[366].
Приведенные цифры — это данные о размерах производства. В магазины попадало гораздо меньше, так как значительная часть продукции шла на внерыночное потребление — снабжение государственных учреждений, изготовление спецодежды, промышленную переработку и пр. Во второй пятилетке внерыночное потребление несколько сократилось, но с началом третьей вновь стало быстро расти. За весь 1939 год в розничную торговлю в расчете на одного человека поступило всего лишь немногим более 1,5 кг мяса, 2 кг колбасных изделий, около 1 кг масла, порядка 5 кг кондитерских изделий и крупы. Треть промышленного производства сахара шла на внерыночное потребление. Рыночный фонд муки был относительно большим — 108 кг на человека в год, но и это составляло всего лишь около 300 г в день. Внерыночное потребление забирало и огромную часть фондов непродовольственных товаров: только половина произведенных хлопчатобумажных и льняных тканей, треть шерстяных тканей поступали в торговлю[367].
На деле потребитель получал и того меньше. Потери от порчи при перевозке и хранении были велики. Первый в СССР завод по производству сухого льда начал работу только в 1933 году. К концу второй пятилетки в системе Наркомпищепрома имелось всего лишь 207 холодильников с машинным охлаждением. Только к началу 1940‐х годов наряду с мясом, рыбой, маслом в холодильниках начали хранить фрукты, сыр, маргарин, овощи. В официальных документах это числилось в ряду важнейших достижений третьей пятилетки[368]. Бытовые холодильники были недосягаемой роскошью. В холодное время горожане хранили продукты в сумках за окном, в летнее время изобретали другие способы, например оставляли масло в холодной воде. Невозможность длительного хранения продуктов оставляла семье лишь две альтернативы — съедать все сразу или вскоре выбрасывать испорченное в мусор. Помимо порчи, хищения на производстве, при транспортировке, хранении на складах и в торговле были причиной больших потерь.
Низкие капиталовложения в легкую и пищевую промышленность являлись главной причиной недостаточных объемов производства товаров народного потребления. Приоритеты во внутренней политике в период открытой торговли оставались теми же, что и в период карточек, — развитие тяжелой индустрии и милитаризация осуществлялись в первую очередь. Вторая пятилетка была самым благоприятным в 1930‐е годы временем для развития отраслей, производящих предметы потребления. Но даже в эти, наиболее благоприятные годы план их развития выполнен не был, в то время как тяжелая промышленность значительно перевыполнила план. В третьей пятилетке капиталовложения в тяжелую и оборонную промышленность резко увеличились[369]. В результате и без того недостаточные фонды товаров, поступавшие в торговлю, сократились[370].
Товарный дефицит обострялся не только из‐за уменьшения рыночных фондов, но и в результате быстрого роста денежных доходов населения. За исключением тяжелой индустрии зарплата в промышленности росла быстрее, чем производительность труда. Увеличивались год от года доходы колхозников от рыночной торговли[371]. Низкое предложение товаров в торговле приводило к тому, что кассовый план Госбанка не выполнялся, выплаченные населению деньги медленно возвращались в госбюджет. Дефицит бюджета все так же покрывался денежной эмиссией. Общее количество денег в обращении к концу 1940‐го выросло по сравнению с началом 1938 года почти вдвое[372], тогда как физический объем товарооборота снизился и в расчете на душу населения упал до уровня конца второй пятилетки. В обострении товарного дефицита играла роль и политика цен. Правительство сдерживало рост цен на товары наибольшего спроса: хлеб, муку, крупу, макароны. С октября 1935 до сентября 1946 года, несмотря на кризисы и войны, цены на эти продукты практически оставались неизменными[373].
Скудость государственного снабжения показывают не только данные о производстве товаров, но и данные о развитии государственной торговой сети[374]. В период открытой торговли она оставалась недостаточной для огромной страны и все так же концентрировалась в городах. В среднем каждые 10 тыс. человек населения к концу третьей пятилетки обслуживал 21 магазин (всего на три магазина больше, чем в период карточной системы). В основном это были мелкие предприятия: более половины городских магазинов имели оборот всего лишь 100–200 руб. в день. Крупных магазинов с оборотом от 1000 до 5500 руб. в день насчитывалось менее 3 тыс. (около 6 % городских предприятий торговли). Они сосредоточивались в крупных городах и обеспечивали почти половину городского товарооборота. Специализированных магазинов, появление которых ознаменовало наступление эры открытой торговли, насчитывались единицы — в 1940 году один мясо-рыбный или плодоовощной магазин на два города или городских поселка, магазин культтоваров на четыре-пять городов, один специализированный магазин обуви, тканей или швейных изделий на 15–17 городов[375].
Товарный дефицит в открытой торговле, таким образом, сохранялся. Он то несколько смягчался, как во время второй пятилетки, то вновь обострялся, как на рубеже 1930–1940‐х годов. Конечно, между товарным дефицитом карточной системы и недостатком товаров в открытой торговле второй половины 1930‐х существовала разница. В годы первой пятилетки не было самого необходимого. Нитки, иголки, конверты, да что ни назови — все исчезло из продажи. Люди думали о хлебе, о том, как удержать душу в теле. В период открытой торговли появилось то, что ранее казалось роскошью. Однако если посчастливилось напасть, например, на продажу фотобумаги, то нужно было простоять полдня в очереди, чтобы купить один пакет. Или стало возможным купить сервиз — недосягаемая вещь в период первой пятилетки, но нужно было потратить день, чтобы найти магазин, куда завезли сервизы, и отстоять огромную очередь. По словам одного из авторов мемуаров, если в период карточной системы вообще невозможно было что-то купить, то в период открытой торговли, порыскав по городу и отстояв в длинных очередях, кое-что удавалось достать[376].
Товарный дефицит приводил к тому, что в открытой торговле сохранялось нормирование. СНК СССР установил «нормы отпуска товаров в одни руки». В 1936–1939 годах покупатель не мог купить больше 2 кг мяса, колбасы, хлеба, макарон, крупы, сахара, 3 кг рыбы, 500 г масла и маргарина, 100 г чая, 200 штук папирос, 2 кусков хозяйственного мыла, пол-литра керосина. В 1940 году, в связи с ухудшением продовольственной обстановки в стране, нормы были снижены, стали нормироваться товары, которые ранее продавались без ограничения (приложение, таблица 11). Кроме этих, официально установленных правительством норм существовали и неофициальные. Продавцы и люди, стоявшие в очередях, сами вводили их — «Больше килограмма в руки не давать!», «Отпускать не больше 5 метров в руки!». Дважды за короткий период предвоенной открытой торговли (кризисы снабжения 1936/37 и 1939–1941 годов) нормирование принимало форму карточной системы.
В период открытой торговли люди могли избежать ограничений и превысить установленные нормы, покупая товары в разных магазинах, поскольку прикреплений к магазинам не было. Но обход магазинов имел свои пределы. Товар не залеживался на полках. Его нужно было искать, часто приходилось ехать в другой город, стоять в очереди долгие часы, а то и дни. Кроме того, в периоды обострения товарного дефицита местное руководство принимало ограничительные меры — контроль за покупками, восстанавливалась система закрытых распределителей.
Государственная торговля второй половины 1930‐х годов оставалась централизованным распределением и по-прежнему сопровождалась бюрократической процедурой планирования[377]. Переход к «свободной» торговле не только не означал свободы частного предпринимательства, он не означал и свободы для государственно-кооперативных торговых организаций заключать договоры с производителями, заказывать необходимое количество и ассортимент товаров, регулировать цены в зависимости от спроса и предложения, вести самостоятельную кадровую политику, открывать магазины по своему усмотрению и многое другое. Централизация в торговле сохранилась и после отмены карточной системы. В годы второй пятилетки предпринимались попытки ослабить ее, передав часть функций торговым системам и местным регулирующим органам, но существенного эффекта это не дало. В годы третьей пятилетки централизация заметно усилилась.
Торговые планы составлялись Наркомторгом СССР и утверждались Политбюро, которое по-прежнему представляло высшую «торговую» инстанцию в стране[378]. Без его санкции не решался ни один вопрос — когда крестьянин может везти зерно и картошку на рынок, сколько должен стоить кусок мыла, жителей какого города осчастливить открытием нового магазина. Подобно тому как Наркомторг СССР подчинялся высшему партийному руководству и Совнаркому, его организации на местах, торги, подчинялись местным партийным комитетам и исполкомам Советов. По сравнению с первой половиной 1930‐х годов процедура планирования нисколько не упростилась. С конца 1937 года перед утверждением Политбюро планы рассматривались Экономическим советом Совнаркома, а с 1938 года альтернативный план торговли стал составлять Госплан.
По сравнению с периодом карточной системы охват планированием показателей торговли не только не уменьшился, а возрос[379]. Централизованно распределялась практически вся произведенная в стране продукция, даже такие нестратегические товары, как деревянные ложки и игрушки[380]. Это означало, что ни производители, ни торги, ни местное партийное и советское руководство не могли использовать произведенную в их регионе продукцию по своему усмотрению, а обязаны были направить ее туда, куда указывал утвержденный Политбюро план. Планирование распространялось не только на продукцию промышленности союзного и республиканского подчинения, но и на продукцию местной промышленности и промысловой кооперации[381].
Ценообразование также свидетельствует об усилении централизации. С окончанием нэпа первая крупная реформа цен была проведена в 1932 году, еще в период карточной системы. С этого времени правительство (Комитет цен при СТО) стало устанавливать оптово-отпускные цены промышленности и торговые накидки. Розничные же цены продолжали исчисляться на местах торгами или магазинами. С отменой карточек реформа цен проводилась дважды, в 1935 и 1939 годах. В результате практически на все товары стали централизованно устанавливаться не только оптово-отпускные, но и розничные цены. Наркомторг разрабатывал цены, а правительство (Комитет товарных фондов и регулирования торговли при СТО, затем Экономсовет при СНК) утверждало их. Реформа цен касалась не только продукции государственной промышленности союзного подчинения, но и продукции местной промышленности и кооперативов. Как и в годы карточной системы, цены в «свободной» государственной торговле не определялись спросом и предложением, были искусственными.
Детальное планирование и жесткая централизация по-прежнему мешали движению товаров. Планы, проходя через множество инстанций, запаздывали. Массовые перевозки грузов в огромной стране с плохой работой транспорта при отсутствии реального собственника оборачивались большими потерями. Быстрое маневрирование было невозможно. Торговля переживала хронические перебои снабжения. Аппарат управления торговлей был громоздким и дорогостоящим, бюрократия расцвела. Так, к 1939 году существовало по меньшей мере 11 форм плановой отчетности по развитию торговли.
«Свободная» торговля была несвободна не только от товарного дефицита, нормирования, централизованного распределения, не избежала она и кризисов снабжения и даже локального голода. Скудость государственного снабжения в период открытой торговли делала существование рынка в стране необходимым и неизбежным. Проверенные в период первой пятилетки рыночные стратегии выручали население и в эру «свободной» торговли.
В определенной степени сохранялся и другой фактор, который определял необходимость рынка: избирательность государственного снабжения. Крайности географической и социальной иерархии снабжения, существовавшие в период карточной системы, несколько сгладились за счет улучшения товарного положения в стране. Они не бросались в глаза, были завуалированы и смягчены, но по-прежнему существовали.
Централизованное распределение товаров, как и в период карточной системы, подчинялось индустриальным приоритетам. Продолжалось перераспределение ресурсов в пользу городов и индустриального производства. Численность населения, величина покупательных фондов по-прежнему не являлись главными критериями государственного снабжения. Проследим этапы распределения фондов между территориями в соответствии с планами Наркомторга. Первый шаг — деление фондов между союзными республиками. В общем оно примерно соответствовало доле населения той или иной республики в населении страны: Российская Федерация, как правило, получала порядка 60 %, Украина — 20 %, Средняя Азия и Казахстан — 10 %, Закавказье — 5 %, Белоруссия — 3 % рыночных фондов. Оговорки «в общем» и «как правило» необходимы, так как уже на первом этапе распределения «индустриальные приоритеты» обнаруживали себя. При распределении наиболее дефицитных продуктов, таких, например, как мясо и жиры, Российская Федерация получала более 80 % рыночных фондов (при численности населения немногим более 60 %), в то время как Средняя Азия вместе с Казахстаном, Закавказье (около 15 % населения) получали всего 1–2 %[382].
На втором этапе распределения — деление фондов внутри республик — численность населения уже практически не играла роли. В противном случае село должно было бы получать в два раза больше товаров, чем город, поскольку численность сельского населения вдвое превышала численность городского. На деле же сельское население по-прежнему оставалось нелюбимой падчерицей в государственной системе снабжения.
Политика Политбюро в отношении деревни, по сути, не изменилась. Хотя валовые сборы росли, вместе с ними росли и государственные заготовки[383]. Во второй половине 1930‐х годов государство изымало всю товарную продукцию свеклы и хлопка, 94 % зерновых, до 70 % картофеля, половину мяса, сала, яиц, около 60 % молока[384]. При существовавшем уровне сельскохозяйственного производства рост заготовок мог идти только за счет сокращения внутреннего сельского потребления[385]. Заготовки в сочетании с неурожаем стали причиной локального голода в деревне в 1936/37 году, о котором будет рассказано дальше. Из-за роста государственных заготовок натуральные доходы в колхозах оставались невелики. Небольшими были и денежные доходы от сдачи продукции государству по низким, убыточным для колхозов ценам[386]. В этих условиях главным источником доходов и самоснабжения крестьян оставались личное усадебное хозяйство и рынок.
В начальный период открытой торговли по сравнению с карточной системой государственное снабжение сельского населения улучшилось. Открывались новые магазины, на селе появились образцовые универмаги и культмаги. Но неравенство городской и сельской торговли сохранялось. По-прежнему сравнение было не в пользу села. Даже в благополучные годы второй пятилетки на «сельскую душу» государство выделяло товаров в 4,5 раза меньше, чем на горожанина[387]. Село получало немногим более четверти товаров, поступавших в торговлю[388].
В третью пятилетку, в связи с обострением товарного дефицита, правительство сократило сельские фонды. Осенью 1938 года Политбюро отменило встречную торговлю товарами при закупке хлеба[389]. В декабре 1939 года — шла советско-финская война — Политбюро запретило продажу муки, а затем и печеного хлеба в сельских местностях[390]. К 1940 году показатели сельской торговли упали до уровня, существовавшего накануне отмены карточной системы. В третью пятилетку на сельское снабжение поступало менее трети рыночных фондов, в то время как сельское население составляло почти 70 % населения страны и держало почти 40 % покупательных фондов[391]. Это усредненные данные, по отдельным товарам существовали гораздо более резкие диспропорции.
Торговля на селе и по внешнему виду была непригляднее городской. Почти половину сельских магазинов составляли мелкие лавочки с мизерным оборотом 10–25 руб. в день, один продавец, на полках вперемежку лежит съестное и нехитрый ширпотреб. Одна такая лавка обслуживала селения в радиусе нескольких километров, а более крупный сельский магазин был единственным в радиусе 15–20 км. Универмаги располагались в районных центрах, да и то не во всех. К началу 1940‐х годов среди 254 тыс. сельских предприятий торговли число новых современных сельмагов, раймагов, райпродмагов, райкультмагов составляло порядка 10 %[392]. Наиболее крупные 563 магазина (0,3 % сельской торговой сети) торговали в день на 500 руб., что существенно меньше оборотов крупных городских магазинов.
В период открытой торговли сельское население могло покупать товары и в городе. Крестьяне составляли постоянный «контингент» городских очередей. Они ехали в города не только за мануфактурой, одеждой и обувью, но и за хлебом. Однако государство следило за «товарной миграцией» в города. В периоды кризисов снабжения силами милиции, НКВД и НКПС велась очистка городов от иногородних покупателей, вводилась продажа товаров при предъявлении прописки. Сельской администрации запрещалось выдавать крестьянам справки и паспорта для поездки в город. Городское руководство также принимало меры против наплыва крестьян, вводя закрытую торговлю для горожан.
При распределении рыночных фондов внутри регионов сохранялась не только диспропорция городского и сельского снабжения, но и иерархия городов. Крупные промышленные центры получали надбавки по сравнению с неиндустриальными[393]. В регионах, где концентрировались крупные индустриальные объекты, диспропорции городского и сельского снабжения были резче, тогда как внутри сельскохозяйственных регионов, где преобладали неиндустриальные города, соотношение городских и сельских фондов являлось более сбалансированным за счет низких поставок в города.
Лидером в географии снабжения оставалась Москва. В столице проживало немногим более 2 % населения страны, но в 1939–1940 годах она получала около 40 % мяса и яиц, более четверти всех рыночных фондов жиров, сыра, шерстяных тканей, порядка 15 % сахара, рыбы, крупы, макарон, керосина, швейных изделий, шелковых тканей, резиновой обуви, трикотажа. Фонды других товаров также не соответствовали доле столицы в общей численности населения страны и составляли порядка 7–10 %[394]. Ленинград жил скромнее Москвы, но тоже занимал особое место в ряду городов. В 1939–1940 годах он получал пятую часть рыночных фондов мяса, жиров, яиц. По этим товарам два города — Москва и Ленинград — «съедали» более половины всего рыночного фонда, хотя в них жило всего лишь несколько процентов населения страны!
В период открытой торговли сохранялась и социальная стратификация снабжения, подобная той, что сформировалась в годы карточной системы. Наиболее одиозные внешние проявления государственного прагматизма исчезли: закрытые распределители и столовые для строго определенных групп населения с различным ассортиментом, нормами и ценами вроде бы перестали существовать. Магазины были открыты для всех, и цены в них зависели от географического пояса, а не от социальной принадлежности покупателей[395]. Однако за фасадом общего равенства скрывались все те же государственные предпочтения. Уже было сказано о положении сельского населения, остававшегося (если не считать заключенных ГУЛАГа) на низшей ступени государственной иерерхии снабжения. Высшая партийная, советская, военная номенклатура по-прежнему сохраняла привилегированное положение, хотя с отменой карточной системы Политбюро и СНК пытались сократить разросшийся контингент номенклатуры, пользовавшейся льготами[396]. Обеспечением элиты занимались специальные хозяйственные управления (ХОЗУ), которые существовали по месту работы. Сохранила свое положение культурная и научная элита. Комиссию содействия ученым ликвидировали в 1937 году, но ей наследовали Всесоюзная и республиканские академии наук, творческие союзы писателей, архитекторов и т. п., через которые обеспечивались потребности элитного слоя интеллигенции.
Советская элита покупала продукты в ведомственных буфетах, столовых, столах заказов, которые находились непосредственно в учреждениях и были недоступны для других групп населения. Здесь ассортимент и качество продуктов выгодно отличались от рабочих столовых или рядовых продуктовых магазинов, цены были ниже. Для обеспечения одеждой и обувью номенклатурных работников и титулованных деятелей науки и искусства прикрепляли к специальным пошивочным мастерским, ателье, столам заказов крупных магазинов. Дополнительные возможности для покупки товаров давала высокая по сравнению с другими группами населения зарплата, а также государственные дотации на питание в столовых, отдых в санаториях, оплату квартир, транспорт и т. п. Расширилось строительство специальных номенклатурных жилых домов, санаториев, домов отдыха и дач.
Привилегированное положение в системе государственного снабжения в период открытой торговли сохраняла и армия. Рядовой состав по-прежнему обеспечивался по нормам красноармейского пайка. Командный состав хотя и лишился с отменой карточной системы бесплатных пайков, но его снабжение не пострадало. Ведомственные столовые, буфеты, столы заказов, а также закрытые пошивочные мастерские обеспечивали нужды военных. Расширилась система их льгот по налогам и сборам, в социальном страховании, обеспечении жильем, медицинском обслуживании, образовании[397]. Для снабжения военных было создано Всесоюзное объединение по торговле и обслуживанию производственно-бытовых нужд РККА и флота (Центровоенторг). Аналогичная по функциям организация — Всесоюзное объединение по торговле и бытовому обслуживанию контингентов НКВД (ЦТПО НКВД) — занималась обеспечением политической полиции.
В социальной иерархии государственного снабжения периода открытой торговли сохранялись и другие традиции карточной системы 1931–1935 годов. Политбюро пыталось стимулировать развитие промышленного производства с помощью государственного снабжения, поощряло тех, кто выполнял план. Значение зарплаты как стимула к труду, безусловно, возрастало по мере того, как на полках магазинов появлялось больше товаров, однако, коль скоро острый дефицит сохранялся, натуральные поощрения на производстве продолжали выполнять роль кнута и пряника. Лучший пример тому — стахановцы. За свой ударный труд они получали не только большие деньги, но и машины, одежду, возможность отовариваться в специальных бюро заказов и шить одежду в ателье крупных магазинов. Иерархия снабжения на производстве обеспечивалась через отделы рабочего снабжения (ОРСы). Официально Политбюро их ликвидировало в 1937 году, но фактически они не исчезли. В условиях дефицита и повторявшихся кризисов снабжение рабочих продолжало оставаться одной из основных забот заводской администрации.
Индустриализация и благосостояние населения: дискуссии
Одной из заявленных сталинским руководством задач индустриализации было повышение жизненного уровня трудящихся. В какой мере эта задача была выполнена?
Советские, постсоветские и западные исследователи согласны в том, что годы первой пятилетки и время массового голода 1932–1933 годов по сравнению с концом нэпа характеризовались как ухудшением потребления, так и снижением (или по меньшей мере стагнацией) общего жизненного уровня населения[398]. Однако единой точки зрения на то, выросло ли благосостояние населения
Советские историки и экономисты подчеркивали, что положительные результаты были очевидны к концу третьей пятилетки[399]. Западная историография также отличалась единодушием, хотя ее выводы были противоположны советским. Обе основные школы западной советологии, тоталитарная и ревизионистская, сходились во мнении о том, что рост вложений в приоритетные для Советского государства отрасли тяжелой и военной промышленности достигался за счет сокращения потребления и что для советского социализма была характерна хроническая нехватка товаров. Большинство западных исследователей приняли математико-статистические расчеты Абрама Бергсона и Дженет Чапмэн, которые свидетельствовали о том, что к концу 1930‐х годов уровень душевого потребления и реальная зарплата советских граждан были ниже, чем до начала индустриализации в 1928 году[400].
Книга Роберта Аллена, которая на английском языке вышла в 2003 году, оспорив принятые на Западе расчеты, вернула исследователей к дискуссиям периода холодной войны об уровне благосостояния населения СССР, достигнутого к концу третьей пятилетки[401]. Как и Бергсон, Аллен, высчитывая душевое потребление (выраженное в рублевых тратах на покупки), пересчитывал цены разных лет в цены 1937 года, но использовал другие ценовые индексы. Согласно выводам Аллена, с 1928 по 1938 год реальное душевое потребление в СССР выросло на 22 %[402], однако распределение этого прироста не было социально равномерным. Те, кто остался в деревне, проиграли. К концу 1930‐х годов в результате нормализации ситуации после трагедии массового голода сельское потребление лишь достигло уровня 1928 года. Но существенное улучшение потребления горожан и тех миллионов крестьян, которые мигрировали в города во время индустриализации, было реальным.
Что касается уровня реальной зарплаты, то Аллен указал на необходимость более полного учета тех же факторов, что называла и Чапмэн: резкого роста доходов тех миллионов крестьян, которые уехали из деревни и получили работу на промышленных городских предприятиях, вовлечения в производство большего числа членов семьи, а кроме того, увеличения длительности рабочего дня, улучшения трудовых навыков и занятия руководящих и административных постов[403]. По мнению Аллена, прирост заработка в результате миграции в город (по сравнению с сельским заработком 1927–1928 годов) привел к росту реального душевого потребления в среднем на 25 %[404]. Аллен заключает, что миллионы горожан материально выиграли благодаря индустриальному развитию страны в 1930‐е годы, среди бенефициаров особенно выделяются крестьяне, мигрировавшие в города, новая административная элита и высокооплачиваемые рабочие, как, например, стахановцы.
По сути, Аллен согласился с постулатом советской историографии, что советская экономическая модель была эффективной, что она реально обеспечила повышение материального уровня жизни населения к концу 1930‐х годов. Выводы Аллена о бенефициарах индустриального курса, полученные с помощью математико-статистических методов, подтверждают выводы тех социальных историков, которые пишут о формировании, в результате ускорившейся восходящей (вертикальной) социальной мобильности, советского среднего класса, материальное положение которого улучшилось к концу 1930‐х годов и у которого, следовательно, были основания поддерживать сталинские реформы[405].
Книга Аллена вызвала критику со стороны приверженцев более пессимистического взгляда на возможности и достижения советской модели индустриализации и социализма[406]. Одно из критических замечаний состоит в том, что представление Алленом советской модели экономики как эффективной игнорирует вопрос о цене успеха — огромные человеческие жертвы, которые были не следствием отдельных ошибок, просчетов или злой воли, а неизбежным результатом выбранного курса. Так, например, массовый голод 1932–1933 годов, по мнению подавляющего большинства исследователей, был неизбежным результатом выбранной индустриальной стратегии. Кроме того, представление Алленом советской экономической модели как эффективной затушевывает хронические и имманентно присущие ей пороки — перебои государственного снабжения, товарные кризисы, рецидивы локального голода, карточного распределения, острый дефицит товаров повседневного спроса, их низкое качество. Дискуссия об эффективности и жизнеспособности советской экономической модели продолжается[407].
Мое исследование, представленное в этой книге, показывает, что по сравнению с периодом карточной системы материальное положение всех групп населения во второй половине 1930‐х годов улучшилось. Однако общий положительный тренд во второй половине 1930‐х годов медленно и трудно прокладывал себе путь, преодолевая многочисленные проблемы и недостатки, присущие выбранной экономической модели. Товарный дефицит, который воспроизводила социалистическая экономика, по-прежнему приводил к тому, что государственное снабжение для основной массы населения создавало иерархию в бедности. Главный водораздел, как и прежде, проходил между номенклатурной верхушкой и остальным населением. Однако «планка богатства» советской элиты существенно не поднялась в послекарточные годы. Ее материальное положение по-прежнему уступало уровню обеспеченности высших слоев Запада[408].
Моментами истины, которые показывают суть государственной «свободной» торговли, являлись хронические кризисы снабжения. Во второй половине 1930‐х годов их было два. Хотя ни один из них по остроте и масштабам не повторил голод первой пятилетки, то были нелегкие времена.
ГЛАВА 2. КРИЗИСЫ СНАБЖЕНИЯ — МОМЕНТЫ ИСТИНЫ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ ТОРГОВЛИ
1936/37: легенда о мешке с хлебом
Летом 1936 года пришла плохая весть — неурожай зерновых. От засухи пострадал и картофель. Неурожай, однако, был лишь предпосылкой продовольственного кризиса[409]. Главную роль сыграли государственные заготовки. Несмотря на недород зерновых, хлебозаготовки проходили почти на том же уровне, что и в урожайном 1935 году[410]. После отгрузки зерна государству и создания семенных фондов колхозы остались без хлеба. Максимальная выдача на трудодень по недородным районам не превысила 1–1,5 кг зерна. Во многих колхозах крестьяне получили по 300–600, а то и вовсе по 100–200 г зерна на трудодень[411]. Денежные выплаты в колхозах также были незначительными — 13–50 коп. на трудодень. По словам крестьян, 100 г зерна на трудодень при выработке средней нормы хватало на месяц проживания для семьи. Крестьянские запасы в недородных районах оказались ничтожными, уже к зиме 1936/37 года они иссякли.
С октября 1936 года в Москву в НКВД из секретно-политических отделов его местных управлений пошли спецсообщения «о продовольственных затруднениях в колхозах». В ноябре — декабре их поток усилился. Из НКВД сводки поступали в ЦК ВКП(б) (Сталину, секретарям и в сельхозотдел) и в СНК СССР (Молотову). География спецсообщений о начавшемся хлебном кризисе обширна — Воронежская, Западная, Горьковская, Ивановская, Кировская, Курская, Куйбышевская, Оренбургская, Саратовская, Северная, Сталинградская, Челябинская, Ярославская области, Ставрополье, Азово-Черноморский край, Мордовская, Чувашская и Татарская АССР, АССР Немцев Поволжья, Башкирия[412]. Продовольственные трудности затронули не только Российскую Федерацию. Письма красноармейцев, проходивших службу в военных округах Украины, свидетельствуют, что и в украинских селах было «очень плохо» и там не было хлеба. Красноармейцы советовали родным запасаться продуктами «в виду угрозы голода», не платить налоги и уезжать из колхозов. Многие не собирались возвращаться в родные села[413].
Засуха и недостаток зерна породили мясную проблему. Из-за отсутствия кормов осенью 1936 года начался забой скота. До октября корова в Ярославской области стоила 700–800 руб., а в ноябре — 150–200. Рабочую лошадь отдавали за бесценок — за 3–12 руб. Крестьянам стало выгоднее забить скот и получить страховку — 1000–2500 руб., чем содержать его или даже продавать на рынке. По сообщениям НКВД, обеспеченность кормами осенью 1936 года составляла 1,5–2 месяца. У колхозов не было денег, чтобы покупать корма. К концу осени скот кормили соломой, которую снимали с крыш. В колхозах ликвидировали животноводческие фермы: раздавали общественное стадо в индивидуальное пользование, резали скот, мясо распределяли между колхозниками или продавали.
Вот один из результатов истребления скота. Весной 1937 года НКВД провел негласную проверку состояния животноводства в 23 районах Ярославской области. Она показала угрожающее снижение поголовья:
По предварительным данным за 1936 г. в Ярославской области забито и разбазарено 37 686 голов крупного рогатого скота, забито и уничтожено приплода 18 896 голов, пало молодняка 17 324 голов и крупного рогатого скота 20 400 голов. По сравнению с 1935 годом падеж скота в Ярославской области увеличился на 73 %[414].
Распродажа мяса за бесценок на рынках осенью 1936 года в ряде районов весной сменилась мясным голодом[415].
По мере развития хлебного кризиса социальное недовольство в деревне росло. В спецсводку НКВД по Ярославской области, которую подписал капитан госбезопасности Рассказчиков, попало сочинение тринадцатилетнего Алексея Соколова. Обычная школьная тема — «Как я провел каникулы». Однако директора Пречистенской средней школы, где учился мальчик, испугали выводы об отношении советской власти к крестьянству, к которым подростка привел его нехитрый жизненный опыт:
Я, ученик 6‐го класса группы «Г» Пречистенской средней школы, провел зимние каникулы очень нерадостно. Я лучше бы согласился ходить в школу в это время. Когда я пришел в школу, то учителя сначала стали говорить: «Давайте, ребята, заниматься с новыми силами». Я за каникулы потерял все силы. Мне некогда было повторять уроки и прогуляться на свежем воздухе. Мне приходилось с 3‐х часов (утра. —
Чутким камертоном настроений населения были письма. НКВД проводил перлюстрацию писем, особенно тех, что шли в Красную армию, пограничные войска и внутренние войска НКВД и могли повлиять на умы военнослужащих — крестьянских детей. Перлюстрации показывали, что число жалоб на отсутствие хлеба в деревне быстро росло и высказывания крестьян становились все более резкими. Сводки НКВД сохранили их в избытке:
«Сильно туго стало с хлебом. Наступает опять 33 год».
«Хлеба нет. Получили мерзлую кукурузу и мерзлую картошку».
«Сердце разрывается, когда смотришь, что делается по селам. За хлебом такие очереди, какие были в 1933 году. Скоро народ умирать станет».
«Приходит вечер, в деревне жуть. Ни одна живая душа не движется по улице».
«Хлеба нет. Наверно больше половины людей погибнет».
«Скорее бы началась война. Я первым пошел бы с оружием против советской власти».
«Царь Николай был дурак, но зато хлеб был пятак и то белый и без очереди, сколько хочешь».
«Гитлер заберет не только Советский Союз, но и весь мир будет под его властью, и тогда будет настоящая жизнь. А сейчас живет только головка».
«Рано или поздно, а Сталину все равно не жить. Против него много людей». «Сталин много людей уморил голодом».
«Соввласть и Сталин действуют методами крепостного права. Как раньше крестьяне работали на барина, так и сейчас колхозник работает до упаду неизвестно на кого, а хлеб не получает».
«Соввласть с колхозом поступила так же, как в сказке „О мужике и медведе“. Соввласть забрала себе вершки, а колхознику оставила корешки: солому и мякину».
«Я 5 лет работаю в колхозе, а никогда не был сыт, потому что наши правленцы стараются перед районом быть передовыми и весь хлеб на корню отдают на элеватор».
«Что это за жизнь! Если был бы Троцкий, то он руководил бы лучше Сталина» (за этим высказыванием следует многозначительная и роковая для сказавшего это отметка НКВД — «разрабатывается»)[417].
Появлялись и листовки с призывами к бунту[418]. Бунтов, однако, не было. Недовольство принимало иные формы: крестьяне отказывались идти «на проработку» конституции или на собрания для торжественного вручения акта на вечное пользование землей, во время выборов в Советы по новой конституции вели антисоветские разговоры. Активность развивалась в основном в разрешенном законом русле — делегации колхозников ехали к секретарям райкомов и председателям райисполкомов с просьбой оказать помощь. Наиболее резким из актов неповиновения, зафиксированных в спецсводках НКВД, были собрания колхозников, где под лозунгом «правления без коммунистов» переизбирали сельское руководство. Актом отчаяния являются случаи, подобные этому: в марте 1937 года колхозник села Анучино Бековского района Саратовской области Ерунов Л. С. (шестеро детей, хлеба нет), вооружившись большим столовым ножом, ходил по дворам колхозников и путем угроз вымогал хлеб и другую еду[419].
Народ бежал из колхозов. Уезжали не только рядовые, но и руководители. Кто-то покидал деревню с согласия сельских властей. Однако получить разрешение на отход и паспорт было непросто. Сельсоветы задерживали крестьян — рассчитайся сначала по гособязательствам. Поэтому большинство, продав скот, дом и имущество, бежали тайно ночью без разрешения.
Из спецсообщения НКВД:
За последнее время в Ленинградский район Азово-Черноморского края неорганизованно прибывают колхозники из разных мест Воронежской области. За декабрь и январь прибыло около 150 человек… Большая часть из них не имеет паспортов и документов о том, что они состояли членами колхозов и отпущены в организованное отходничество. Местные организации заинтересованы в пополнении колхозов рабочей силой и не возражают против приема прибывающих на работу в колхозы. Те, кто остается без работы, живут на вокзале или в пустующих таборах колхозников. Нищенствуют. Переселенцы рассказывают, что в Воронежской области большой недород, в результате чего колхозники получили на трудодни по 200 гр хлеба и в настоящее время голодают. Неорганизованный приезд колхозников продолжается[420].
Те, кто оставался в колхозах, отказывались работать: не было ни сил, ни смысла — все равно ничего не получишь[421]. Из-за низкой оплаты трудодней в колхозах страдали не только многодетные, больные и лодыри, но голодали и ударники, которые в 1936 году заработали рекордное количество трудодней[422]. Приближалась весна, но в недородных колхозах к севу не готовились. Семена проели.
В конце зимы и весной в ряде районов начался голод. В пищу пошли суррогаты: в муку добавляли головки от льносемени, жмых, дуранду, толченую лебеду, желуди, траву. Ели кошек, собак, трупы павших и больных животных. Люди нищенствовали, пухли от голода, умирали. Зарегистрированы случаи самоубийства из‐за голода. Школы не работали, учителя бедствовали, да и опухшие дети не посещали занятий. Выросла детская беспризорность. Эпидемии — спутник голода. В Ярославской области и Мордовской АССР весной 1937 года вспыхнул сыпной тиф. Названия голодавших колхозов — «Путь к сознанию», «Залог пятилетки», «Мечты Ленина», «Красная Заря» — на фоне страшных сообщений получают трагический подтекст.
Наиболее тяжелое положение сложилось на Волге. К началу весны 1937 года 60 из 87 районов Куйбышевской области были «охвачены продзатруднениями». В 36 районах НКВД отмечал случаи употребления в пищу суррогатов, в 25 — опухания от голода, в 7 зарегистрировано 40 случаев смерти от голода. Вот некоторые описания смертельных случаев из спецсводки НКВД.
В деревне Доньшино Поимского района за январь — февраль 1937 года умерли 60 человек, из них 27 по причине голода:
Семья единоличника Кинякина. Сам Кинякин умер в декабре 1936 года. В январе умерли: жена его 36 лет, дочь 15 лет и сын 13 лет.
Семья единоличника Потемкина. Сам Потемкин выехал на заработки. В деревне остались жена с 6 детьми. Из них в январе 4 умерли, а остальные опухли.
Семья единоличника Любаева, 3 детей. Умерли дочь 17 лет, сам Любаев. Жена и остальные дети опухли.
Семья единоличника Ведясова состояла из 4 человек: жена 37 лет, дочь 15 лет и сын 8 лет. Все умерли…[423]
По числу голодавших и опухших от недоедания выделялись также Саратовская область и Республика Немцев Поволжья. Там первые случаи опухания были отмечены в декабре 1936 года. В феврале 1937 года в Саратовской области голодали 47 семей (7 районов, 201 человек), в начале марта — 111 семей (21 район, 486 человек). В Республике Немцев Поволжья в январе 1937 года голодали 7 семей (3 кантона, 26 человек), в феврале — 40 семей (8 кантонов, 177 человек), к началу марта — 106 семей (409 человек), в марте — 111 семей (447 человек). Сводка описывает некоторые случаи.
Саратовская область, Макаровский район. В колхозе «12 лет РККА» колхозники вырывали из земли на скотомогильниках трупы павших животных и употребляли их в пищу. В колхозе «Ленинский путь» колхозница Морозова ходила по селу и собирала падаль. Ее дети от недоедания опухли. Полученные ею 99 кг хлеба на 99 трудодней были израсходованы раньше. Колхозница Жижина беременная, больная, двое ее детей находились в опухшем состоянии. Старшая дочь ходила по селу, собирала падаль. Завхоз колхоза Юдин «отпустил для питания» Морозовой и Жижиной голову павшей лошади. В колхозе им. Пугачева завхоз Уваров выдал конюху Зайцеву мясо павшей лошади на общественное питание. Извлечен из петли колхозник Елисеев В. П., 25 лет, попытка к самоубийству связана с отсутствием продовольствия, и т. д.
Сердобский район. Колхозник Сидоров П. В., семья из 6 человек, в том числе 4 детей, с 11 февраля совершенно не имел хлеба, жена и дети опухли. Колхозник Абрамов И. Е., семья из 3 человек, заработал 177 трудодней, хлеба нет, его дочь опухла и т. д.
Балтийский район. В колхозе им. Кагановича колхозница Графина А. Я., 60 лет, 2 детей, «за неимением хлеба убивала кошек, мясо которых употребляла в пищу». Фатюшкина А. К., 65 лет, 3 детей, питалась мясом лошади, павшей от желудочно-кишечного заболевания. Клинаев Г. Г. с семьей из 4 человек употреблял в пищу павших кур, которых собирал по селу. Семья его сильно истощена, один ребенок болен.
Бековский район. Колхозница Белова, 3 детей, ударница — за лето заработала 350 трудодней. Полученный за трудодни хлеб израсходован, 2 детей ходят по селу и нищенствуют, а сама Белова и ее старший сын лежат в постели больные от недоедания.
АССР Немцев Поволжья. Франкский кантон. В селе Кольб Рейбер П. Г. питался мясом павших на ферме поросят. В селе Франк семьи колхозников Шефер К. и Геймбихнер А., не имея никаких продуктов питания, употребляли в пищу мясо павшей лошади.
Зельманский кантон. Колхозник села Прейс Сафенрейтер И. П. за 1936 год заработал 476 трудодней, за которые при окончательном расчете ему причиталось только 8 кг хлеба, т. к. остальной хлеб ему был выдан раньше авансом… Сафенрейтер отправился в село Зельман, где нищенствовал, собирал милостыню, набрав, таким образом, за 3 дня около 8 кг хлеба, 5 кг картофеля и 2 кг муки.
Красно-Кутский кантон. В селе Шейндор насчитывалось около 20 многосемейных колхозников, не имевших хлеба. В селе Розенталь 50 семей испытывали нужду в хлебе, 47 детей не посещали школу и т. д.[424]
Случаи голодных смертей НКВД зарегистрировал также в Воронежской, Челябинской областях, Мордовии, Татарской АССР, случаи опухания от голода — в Курской области, колхозах Украины[425].
Сводки НКВД своей огульностью и обобщениями часто вызывают у исследователей скепсис. Однако в данном случае они содержат конкретные данные. По каждому неблагополучному колхозу или району они указывают количество семей без хлеба, число голодавших, опухших, умерших. Это не просто цифры, но и фамилии, указания места жительства, года рождения, числа детей, количества заработанных трудодней, причин смерти и пр.
Каковы были масштабы голода? По тем материалам, которые оказались в моем распоряжении[426], можно говорить, что зимой — весной 1937 года в перечисленных регионах голодали несколько тысяч семей, тысячи человек опухли от недоедания, десятки людей умерли от голода.
Нет ничего удивительного в том, что растущие государственные заготовки вкупе с неурожаем вызвали хлебный кризис в деревне. Поражает другое: его последствия для крестьян оказались гораздо меньшими, чем можно было бы ожидать. Статистика показывает, что урожай 1936 года был так же плох, как и урожаи 1931 и 1932 годов, государственные заготовки в 1936/37‐м больше, а остаток хлеба в деревнях меньше, чем в 1931/32 и 1932/33 годах[427]. Однако после неурожаев 1931–1932 годов разразился массовый голод — миллионы умерших, а после неурожая 1936-го — голодали тысячи человек.
Конечно, во второй половине 1930‐х не было цепочки неурожайных лет, неурожай 1936‐го пришелся между хорошим урожаем 1935‐го и рекордным 1937 года[428]. Однако одной этой причины недостаточно для объяснения столь различных последствий неурожаев 1931–1932 и 1936 годов.
Наиболее важным объяснением может быть то, что состояние крестьянского хозяйства и рынка в стране во второй половине 1930‐х было иным, чем в период первой пятилетки и вакханалии насильственной коллективизации. «Хорошие» 1934–1936 годы сыграли свою роль — личное подсобное хозяйство крестьян окрепло и рынок развивался. Пусть было плохо с хлебом, но другие продукты на рынке можно было купить. Подсобные хозяйства крестьян и рынок поддержали население в период хлебного кризиса 1936/37 года.
Еще одна причина, с моей точки зрения, объясняет столь «скромные» последствия неурожая 1936 года. Экономические уроки массового голода 1932–1933 годов не прошли бесследно. Он стал трагедией не только для людей, но и для экономики страны. С уверенностью можно сказать, что его повторения никто не хотел. Реакция Политбюро на начавшиеся в конце 1936 года «продовольственные затруднения» была иной, чем в трагические 1932–1933 годы. Главными мотивами к антикризисным действиям являлись экономические: угроза срыва весеннего сева, подрыв животноводства, обезлюдение колхозов.
Говоря о поведении Политбюро в условиях нового кризиса, следует учитывать и то, что социально-политическая обстановка в деревне изменилась. В результате коллективизации исчез «частник-саботажник». Вместо него появился «родной социалистический колхозник». Понятие «социалистический колхозник» на деле являлось такой же пропагандистской ложью, каким было и понятие «крестьянин-саботажник» в период коллективизации. Колхозники повсеместно саботировали работу в колхозах, тогда как частник был отменным тружеником. Но коллективизация изменила
НКВД забил тревогу уже при первых признаках продовольственных затруднений. Он информировал Политбюро и местное руководство. Шла скрытая от общества переписка. В голодающие колхозы поехали представители партийных и советских органов, а также оперативные работники НКВД. Они должны были не только выявить причины неурожая, падежа скота, бегства колхозников, но и информировать Центр о поведении местных исполкомов, парткомитетов, от которых требовали немедленно оказать помощь нуждающимся. Ни в одном из донесений не было выдвинуто обвинений против крестьян. Продссуда выделялась уже с конца осени 1936 года. Политбюро предоставило льготы бедствовавшим колхозам[430].
Конечно, на деле все шло не так гладко, как на бумаге. При оказании помощи характерные признаки распределительной системы проявили себя. Из-за бюрократизма государственного снабжения продссуда шла на места медленно. Часто это вообще было кабинетное распределение без учета нуждаемости. Сказывались и большие потери из‐за хищений. Из того, что доходило до бедствующих колхозов, значительная часть выделялась на создание семенного фонда — приближался сев. Например, для Оренбургской области правительство выделило в январе 1 млн пудов зерна. Из них более 400 тыс. пудов пошло на семена. Только то, что осталось, разделили между колхозниками. Как свидетельствуют спецсообщения о распределении продссуды, во многих колхозах это опять вылилось в 100–200 г зерна на трудодень, а то и меньше — 45 г, — столько получили колхозники в голодающих колхозах на Северном Кавказе в январе 1937 года. Тот факт, что ссуду распределяли в основном между колхозниками, объясняет преобладание единоличников среди умерших от голода крестьян.
Вновь проявилась роль кнута и пряника, которую распределение играло в социалистической экономике. Правления колхозов манипулировали продссудой. Распределяли понемногу и придерживали хлеб до начала сева — чтобы выдавать только тем, кто будет работать. В ряде районов правления не выдавали хлеб даже остронуждавшимся, если они плохо работали. Ярче обозначилась и социальная стратификация. Сельское руководство, бригадиры пользовались правом преимущественного и первоочередного снабжения, в то время как рядовые колхозники довольствовались остатками. Этот порядок распределения с ведома и по распоряжению районных партийных и советских организаций навязывался колхозникам как безоговорочный и не подлежащий обсуждению на общих собраниях. Политбюро и НКВД в данном случае не поддержали местное руководство, считая подобные привилегии нарушением колхозного устава.
После оказания помощи в бедствующих колхозах наступало временное облегчение, но ссуды было недостаточно. Там, где она была выдана в декабре — январе, к началу весны колхозники опять сидели без хлеба[431]. По сообщениям НКВД, и после выделения ссуды нищенство и голодные опухания продолжались. Правительство вынуждено было помогать колхозам вплоть до получения нового урожая.
Не обошлось и без репрессий. Последовало официальное объяснение причин продовольственных затруднений — вредительство. Политбюро дало указания НКВД выявить и арестовать организаторов «контрреволюционной деятельности» в распределении доходов в колхозах, в животноводстве, в торговле хлебом. В связи с кризисом только в Саратовской области в январе — феврале 1937 года НКВД «ликвидировал 88 дел», по которым арестовал 189 человек, и «наметил к ликвидации 41 дело» с арестом по ним 186 человек[432]. «За непринятие мер к предотвращению заболеваний и опуханий колхозников» поплатились своими креслами многие местные партийные, советские, колхозные руководители. Но это была только прелюдия драмы. Ее основной акт состоялся осенью 1937 года. Прошла серия показательных судов. На скамье подсудимых оказались представители сельского руководства — секретари райкомов, председатели райисполкомов, сельских Советов, колхозов. Кризис миновал, но нужно было предъявить народу его «организаторов»[433].
В экономике все взаимозависимо — кризис ударил не только по сельским жителям, но и по горожанам. Крестьяне, голодные и те, кто хотел запастись хлебом на случай голода, хлынули в города. На железнодорожных станциях образовались «людские пробки». География «хлебных затруднений» расширилась. Они охватили промышленные центры Ивановской, Калининской, Ленинградской, Свердловской и других областей РСФСР, а также Украины[434]. «Хлебный крестьянский десант» появился в городах уже в октябре — ноябре 1936 года. Далее ситуация ухудшалась. Неблагополучно было даже вблизи столицы.
В городах выстраивались огромные очереди. Сводки регистрируют драки, несчастные случаи с тяжелыми телесными повреждениями. Стояли целыми семьями, вплоть до малолетних детей, чтобы взять хлеба побольше. Приезжие скупали хлеб десятками килограммов: сушили сухари[435]. Торговля продолжалась всего несколько утренних часов, потом торговать было нечем. Хлебный ажиотаж усилился после правительственного постановления о запрещении продажи ржаной муки. Подскочили цены на базарах. Мука продавалась не пудами и килограммами, а блюдцами по 200 г, от 75 коп. до 1 руб. за блюдце.
Горожане оставались без хлеба — к концу рабочего дня на полках хоть шаром покати. Росло недовольство рабочих:
«Стало жить весело — целыми днями стоим в очередях за хлебом. Дохозяйничались! Рабочим не стали своевременно платить зарплату, да и жратву отнимают. Вот и выполняй план. Тут не о плане надо думать, а как бы поскорей занять очередь за хлебом».
«Мы сидим без хлеба голодные, а управители наши все сыты. Этих управителей теперь развелось, как вшей на гашнике — все они сидят на наших шеях и пьют рабочую кровь. Не знаем, чего нам, дуракам, надо было, ведь раньше жили лучше. Говорят, что раньше пороли нашего брата, так и теперь порют, только другим методом — задавили всех налогами, да и хвастают, что жить стало лучше и веселее».
«Колхозники стали зажиточные и толпами стали ходить за хлебом».
«Только удовлетворяют одну Красную Армию. Только кучка властей живет хорошо».
«Какой контраст, там в Кремле и у нас в Ростове, очереди, как небо и земля».
«Скоро ли будет конец всем очередям за хлебом. Как надоела такая жизнь, а не постой в очереди и будешь сидеть голодным».
«Вот так построили социализм. Хлеб и то стали в драку получать. Стоим по нескольку часов в очереди, а работать когда? Нам говорят, что в других государствах, в частности в Германии, голод, а у нас что делается?»[436]
Как всегда в периоды продовольственных затруднений, распространились слухи о скорой и даже о начавшейся уже войне с Германией, о массовых голодных выступлениях. Кто-то добавлял, что хлеб вывезли в Испанию, и не только в Испанию: «Нашим хлебом кормят и Китайскую Красную армию, а также и другие государства, которые нуждаются в помощи». Существовала и версия, что «очереди у магазинов правительством созданы, чтобы испытать политическую благонадежность населения»[437]. НКВД начал аресты «активных враждебных элементов» в очередях и «хлебных спекулянтов».
Социальное напряжение росло, производственные показатели падали. Местное партийное и советское руководство, директорат, которые не только креслами, но и головой (в стране начинались массовые репрессии) отвечали перед Политбюро за выполнение производственного плана, вынуждены были принимать меры. Началось стихийное, не санкционированное руководством страны возрождение карточной системы. Цель — гарантировать снабжение «своего» городского населения, защитить его от наплыва иногородних покупателей. Местное руководство «прикрепляло» горожан к магазинам, создавало закрытые распределители на производстве, устанавливало нормы.
Стратификация снабжения вновь резко обозначилась. Парткомы, исполкомы, руководство предприятий организовали для себя доставку хлеба на дом и закрытые распределители при ведомственных буфетах и магазинах. В иерархии снабжения «простых людей», в соответствии с индустриальными приоритетами, в первую очередь обеспечивали работавших на промышленных предприятиях. Остальное население городов должно было довольствоваться тем, что останется. На низшей ступени государственного снабжения вновь оказались крестьяне, перед которыми закрывались двери городских магазинов.
НКВД и Наркомторг информировали Политбюро о стихийном возрождении карточной системы в стране. Почти на всех сводках НКВД стоит: «В ЦК ВКП(б)», «Сообщить в ЦК», «Срочно сообщить в ЦК». Политбюро на этот раз не поддержало местную инициативу по введению карточек на хлеб. Дела на виновных «в нарушении закона о свободной торговле хлебом» передавали в прокуратуру. Политбюро также отказалось узаконить закрытые распределители местной номенклатуры. За их организацию наказывали, как и за организацию закрытого рабочего снабжения. События показали, что Политбюро стремилось всеми средствами сохранить открытую торговлю. Декретами и угрозами ее, однако, было не удержать. Торговля билась в порочном круге товарного дефицита и нормированного распределения.
В 1937 году руководство страны панически боялось повторного неурожая. Об этом свидетельствуют публикации центральных и местных газет. Этого, к счастью, не произошло. Урожай был рекордным, и начавшийся было голод отступил. Но, даже собирая прекрасный урожай, колхозники не верили, что получат выращенный хлеб. Ползли слухи, что хлеб вывезут, а колхозникам скажут: «Плохо боролись за урожай. Вам и этого хватит». Крестьяне говорили: «Если в этом году и по пуду уродится на каждом колосе, и то нам ничего не достанется».
Во время уборочной страды на Волге, в Саратовской области появилась легенда[438]. Она быстро распространилась среди волжских крестьян и перекинулась в соседние области. Содержание и стремительность ее распространения насторожили местные органы НКВД, которые тут же взяли и саму легенду, и тех, кто ее рассказывал, «на карандаш». В материалах НКВД рассказы крестьян получили загадочное и даже зловещее название — «Легенда о мешке с хлебом, луже крови и таинственном старике»:
В колхозе «Верный Путь» (Казачкинский район, Саратовская обл.) колхозница Байбара рассказывала: «Из села Казачка шел муж с женой по направлению в село Успенку, и на дороге среди хлебов ржи нашли мешок с хлебом. Стали они поднимать его и никак не поднимут. Тогда они вернулись домой, запрягли лошадь и поехали за найденным мешком с хлебом. Но на том месте, где раньше был мешок, сидела женщина во всем белом и вокруг нее была лужа крови. Когда эту женщину спросили, где мешок, она ответила, что мешка нет и вы его не возьмете. Этот мешок предсказывает то, что в этом году будет сильный урожай, но убирать его будет некому, потому что будет сильная война…»
В Суворовском колхозе (Золотовский кантон, АССР Немцев Поволжья) во время работы в бригаде колхозница Прыткова М. В. рассказывала: «На днях должна быть война Советского Союза с капиталистическими странами. Об этом мне известно из разговоров с гражданами села Рогаткино, которые ездили в село Дубровку и по дороге нашли мешок с хлебом. Они попробовали взять его, но не смогли поднять, хотя их было несколько человек. Далее по дороге им попалась другая находка — ведро с человеческой кровью. Это вызвало у них недоумение, и они поняли, что эти находки обозначают какую-то загадку, которую им разгадал встретившийся на дороге неизвестный старик. Этот старик объяснил, что мешок с хлебом обозначает, что в 1937 году будет сильный урожай, а ведро с кровью означает, что в этом году будет война и большое кровопролитие»[439].
В других вариантах легенды (всего в материалах НКВД их пять) также появлялись то огненные столбы, то чаны с кровью, то старик, который толкует виденное, то «женщина в белом» — образ смерти в народных сказах. Слухи о скорой войне в обстановке ухудшения международной ситуации удивления не вызывают. Привлекает внимание другое. Во всех вариантах легенды в центре событий неизменно оставался неподъемный мешок с хлебом, который вроде бы и лежит на виду посреди дороги, да взять его крестьянин не может.
Не пришлось долго ждать, чтобы грустные пророчества сбылись. Осенью 1939 года в стране вновь начались продовольственные трудности.
1939–1941: «Опять чья-то преступная лапа расстроила снабжение…»
С карточками советское общество вступило в 1930‐е, с карточками и оставляло их. Апогей последнего предвоенного кризиса снабжения пришелся на время Финской кампании[440]. Но не война породила кризис. Его признаки появились до войны. В 1938 году сводки НКВД и отчеты Наркомвнуторга сообщали о многотысячных очередях в крупных промышленных центрах, куда за товарами стекалось население со всего Советского Союза. В 1939 году огромные очереди выросли и за продуктами. Сообщения о перебоях в торговле продолжали поступать и после окончания Финской кампании, вплоть до самого нападения Германии на СССР.
Советско-финская война и другие «военные конфликты» 1939–1940 годов лишь обострили те диспропорции, которые существовали на всем протяжении 1930‐х. Отказ от сбалансированного планирования времен второй пятилетки, новый виток в форсировании развития тяжелой индустрии и рост военных расходов привели к снижению рыночных фондов, которые государство направляло в торговлю. Одновременно рост денежной массы в обращении, как следствие политики повышения зарплаты и постоянных эмиссий, обострил дефицит и инфляцию. Массовые репрессии 1937–1938 годов, породив хаос в экономике и вызвав падение промышленного производства, также внесли свою лепту. Поставки сырья и продовольствия в Германию, которые СССР вел после заключения пакта о ненападении, также обостряли дефицит на внутреннем рынке.
Отрицательную роль сыграли и аграрные мероприятия, которые проводили по решению майского 1939 года пленума ЦК ВКП(б)[441]. Дело в том, что в колхозах в относительно спокойные годы второй пятилетки бурно развивалось частное предпринимательство крестьян. Колхозные земли находились в запустении, колхозники работали спустя рукава. Администрация колхозов стала сдавать общественные земли крестьянам в аренду. Те за счет аренды расширяли свои приусадебные участки и даже имели в частном пользовании земли в колхозных полях. Уплачивая колхозам определенную мзду, арендаторы везли выращенную продукцию на рынок и тем жили.
Политбюро решило остановить «разбазаривание социалистической собственности». Летом и осенью 1939 года в колхозах провели обмеры земель и все излишки сверх установленной уставом нормы отобрали у крестьян и вернули в общественное землепользование. Обмеры дезорганизовали уборочную и осеннюю посевную кампании и больно ударили по приусадебному хозяйству — главному источнику самообеспечения крестьянства и рыночной торговли. Из 8 млн га приусадебной земли было отрезано около 2 млн[442]. Обрезка усадеб повлекла за собой сокращение скота в личном пользовании. Удар по рыночному хозяйству в то время, как государственные заготовки росли, а централизованное снабжение населения ухудшалось, обострил продовольственный кризис. Фактором, дестабилизирующим сельскохозяйственное производство, были также массовые насильственные переселения крестьян для освоения восточных регионов, которые по решению Политбюро проводили на рубеже 1930–1940‐х годов.
В эту неблагополучную картину ухудшения товарного и продовольственного положения в стране военные кампании (советско-финская война, вторжение в Польшу, Румынию, Прибалтику) добавили топливно-энергетический и сырьевой кризисы, заторы на транспорте, от которых в первую очередь страдали «невоенные» производства и гражданские перевозки грузов. Начавшаяся Вторая мировая война и объявленная в сентябре 1939 года частичная мобилизация вызвали к тому же нездоровый покупательский ажиотаж. Молотов 17 сентября еще читал на радио о том, что «страна обеспечена всем необходимым и может обойтись без карточной системы в снабжении», а люди бросились в магазины. Соль, спички, крупы и другие «стратегические» продукты были сметены с полок[443].
Не война породила товарный кризис, но она, безусловно, обострила дефицит. С началом Финской кампании экономика вошла в штопор. С декабря 1939 года в магазинах исчезли хлеб и мука, начались перебои с другими продуктами. Взлетели цены на рынке. Из-за дороговизны килограммы и литры, как меры веса, исчезли из рыночной торговли — молоко мерилось стаканчиками, картофель продавался поштучно или «консервными банками», мука — блюдечками. Даже Москва переживала продовольственные трудности[444].
Правительство ответило на обострившийся кризис тем, что с 1 декабря 1939 года запретило продажу муки, а затем и печеного хлеба в сельских местностях[445]. Крестьяне устремились в города за хлебом. В заявлениях на отходничество они писали: «Хлеба нет. Кормиться нечем, и жить больше невозможно», «Учел себя в том, что не могу ни в коем случае прокормить свою семью. Хлеба нет. Дом продал», «Хлеба не имею. Дети доносили последнюю одежду. Скота не имею. Существовать больше нечем»[446]. Многие уходили из деревни самовольно без объяснений.
Тысячные очереди выстроились по всей стране. Бедствовали не только обыватели, «трудности снабжения» затронули армию и военно-промышленные объекты. Зимой — весной 1940 года положение было наиболее тяжелым. Этому способствовали неудачи на фронте — Красная армия не могла взять линию Маннергейма. Докладные записки и донесения, которые поступали в ЦК из Наркомвнуторга, НКВД, промышленных наркоматов, от местного партийного руководства, свидетельствовали о тяжелом положении в тылу: острая нехватка продуктов, огромные очереди, рост массового недовольства, производство на грани срыва[447]. Вместе с сухими казенными донесениями к руководству страны шел поток тревожных писем от населения. Эмоции в них перехлестывали через край, картина вырисовывалась трагическая: голодные изможденные дети, дошедшие до предела отчаяния матери, драки, давка и убийства в магазинах. Автору каждого отдельного письма трудности казались локальными: «тяжелое положение в Сталинграде», «катастрофическое состояние торговли в Нижнем Тагиле», «безобразия в Казани», «небывалый в истории хлебный и мучной кризис в Алапаевске»… Но все вместе письма свидетельствовали, что бедствовала вся страна[448].
«Опять чья-то преступная лапа расстроила снабжение Москвы. Снова очереди с ночи за жирами, пропал картофель, совсем нет рыбы» (декабрь 1939).
«С первой декады декабря 1939 г. мы хлеб покупаем в очередь, в которой приходится стоять почти 12 часов. Очередь занимают с 1 и 2 часов ночи, а иногда и с вечера. Мы с женой оба работаем и имеем 3‐х детей, старший учится. Часто по 2–3 дня не можем купить хлеба. …В январе был холод на 50 градусов. Приходишь с работы, вместо культурного отдыха в такой мороз идешь в очередь, и невольно вытекает вопрос — лучше иметь карточную систему, чем так колеть в очереди» (январь 1940, Алапаевск, Свердловская обл.).
«Тов. Молотов. Вы в своем докладе говорили, что перебоя с продуктами не будет, но оказалось наоборот. После перехода польской границы в нашем городе не появлялось ряда товаров: вермишель, сахар, нет вовсе сыра и колбасы, а масла и мяса уже год нет, кроме рынка. Город вот уже четвертый месяц находится без топлива и без света, по домам применяют лучину, т. е. первобытное освещение. Рабочие живут в нетопленых домах… Дальше самый важный продукт, без которого не может жить рабочий, это хлеб. Хлеба черного нет. У рабочих настроение повстанческое» (январь 1940, Орджоникидзеград, Орловская обл.).
«Готовить не из чего. Все магазины пустые за исключением в небольшом количестве селедка, изредка, если появится колбаса, то в драку. Иногда до того давка в магазине, что выносят людей в бессознательности. Иосиф Виссарионович, что-то прямо страшное началось. Хлеба, и то, надо идти в 2 часа ночи стоять до 6 утра и получишь 2 кг ржаного хлеба, белого достать очень трудно. Я уже не говорю за людей, но скажу за себя. Я настолько уже истощала, что не знаю, что будет со мной дальше. Очень стала слабая, целый день соль с хлебом и водой… Не хватает на существование, на жизнь. Толкает уже на плохое. Тяжело смотреть на голодного ребенка. На что в столовой, и то нельзя купить обед домой, а только кушать в столовой. И то работает с перерывом — не из чего готовить. Иосиф Виссарионович, от многих матерей приходится слышать, что ребят хотят губить. Говорят, затоплю печку, закрою трубу, пусть уснут и не встанут. Кормить совершенно нечем. Я тоже уже думаю об этом…» (февраль 1940, Нижний Тагил).
«Вот уже больше месяца в Нижнем Тагиле у всех хлебных магазинов массовые очереди (до 500 чел. и более скапливаются к моменту открытия магазинов). Завезенный с ночи хлеб распродается в течение 2–3 часов, а люди продолжают стоять в очереди, дожидаясь вечернего завоза… Крупы разной в январе продали 27 тонн. Это на 180 тыс. населения! В феврале крупой еще не торговали. В магазинах, кроме кофе, ничего больше не купить, а за всеми остальными видами продуктов массовые очереди. Ежедневно в магазинах ломают двери, бьют стекла, просто кошмар. Трудно даже все происходящее описать…» (январь 1940).
«Я хочу рассказать о том тяжелом положении, которое создалось за последние месяцы в Сталинграде. У нас теперь некогда спать. Люди в 2 часа ночи занимают очередь за хлебом, в 5–6 часов утра — в очереди у магазинов — 600–700–1000 человек… Вы поинтересуйтесь, чем кормят рабочих в столовых. То, что раньше давали свиньям, дают нам. Овсянку без масла, перловку синюю от противней, манку без масла. Сейчас громадный наплыв населения в столовые, идут семьями, а есть нечего. Никто не предвидел и не готовился к такому положению… Мы не видели за всю зиму в магазинах Сталинграда мяса, капусты, картофеля, моркови, свеклы, лука и др. овощей, молока по государственной цене… У нас в магазинах не стало масла. Теперь, так же как и в бывшей Польше, мы друг у друга занимаем грязную мыльную пену. Стирать нечем, и детей мыть нечем. Вошь одолевает, запаршивели все. Сахара мы не видим с 1 мая прошлого года, нет никакой крупы, ни муки, ничего нет. Если что появится в магазине, то там всю ночь дежурят на холоде, на ветру матери с детьми на руках, мужчины, старики — по 6–7 тыс. человек… Одним словом, люди точно с ума сошли. Знаете, товарищи, страшно видеть безумные, остервенелые лица, лезущие друг на друга в свалке за чем-нибудь в магазине, и уже не редки случаи избиения и удушения насмерть. На рынке на глазах у всех умер мальчик, объевшийся пачкой малинового чая. Нет ничего страшнее голода для человека. Этот смертельный страх потрясает сознание, лишает рассудка, и вот на этой почве такое большое недовольство. И везде, в семье, на работе говорят об одном: об очередях, о недостатках. Глубоко вздыхают, стонут, а те семьи, где заработок 150–200 руб. при пятерых едоках, буквально голодают — пухнут. Дожили, говорят, на 22 году революции до хорошей жизни, радуйтесь теперь» (зима 1939/40).
«В Евпаторийском гарнизоне чрезвычайно напряженное положение со снабжением начсостава и семей хлебом. В течение января и в феврале месяце имели место масса случаев, когда командиры и их семьи оставались по 2–3 дня без хлеба и нигде купить такового не могли» (февраль 1940).
«Разве наши дети не такие, как в Москве и в Ленинграде? Почему наши дети не имеют сладкого и жиров совершенно, почему они обречены на гибель? В магазинах у нас буквально ничего нет. Дети вот уже больше года не имеют самого необходимого, они истощены до крайности. Какие же они „будущие строители коммунизма“. Где забота о их здоровье?» (июнь 1940, Казань).
«Мы имеем к советской стране большой счет. Все люди равны. Разве только московские или киевские рабочие воевали за советскую власть? Другие города тоже боролись против буржуазии. Почему же они теперь должны страдать из‐за отсутствия хлеба?.. В Бердичеве ни за какие деньги нельзя купить хлеба. Люди стоят в очереди всю ночь, и то многие ничего не получают. Приходится также стоять в очереди за кило картофеля, чтобы рабочий, придя домой, мог хоть что-нибудь поесть… Нужно себе отказывать во многом. Пусть нет сахару, соленого. Но чтобы не было хлеба!» (январь 1941)[449].
Тревожные вести поступали и из колхозов. Весной — летом 1940 года, по сообщениям НКВД, в ряде колхозов Чувашской АССР «создалось напряженное положение с хлебом». Из 1690 колхозов 651 не имели возможности создать семенной и фуражный фонды. В 532 колхозах на трудодень выдали не более 1 кг зерна, в 847 — не более 2 кг. В некоторых колхозах власти разрешили отпускать семенное зерно на питание. Росли упаднические настроения, отказы от руководства колхозами: «Надо избить кого-нибудь из колхозников, чтобы поскорее сняли с работы». Председатель Хымайлокосинского колхоза Кондратьев написал заявление об уходе с работы, повесил его на двери своего кабинета, а сам ушел на побочные заработки[450].
В апреле 1940 года Берия в донесении Сталину и Молотову информировал: «По сообщениям ряда УНКВД республик и областей за последнее время имеют место случаи заболевания отдельных колхозников и их семей по причине недоедания». В числе нуждающихся в помощи перечислялись Киевская, Рязанская, Воронежская, Орловская, Пензенская, Куйбышевская области, Татарская АССР. «Проведенной НКВД проверкой факты опухания на почве недоедания подтвердились». Колхозники ели мясо из скотомогильников, подсолнечный жмых и другие суррогаты, бросали работу и уезжали в другие районы[451]. Мешок, наполненный выращенным хлебом, так и остался для крестьян легендой. Реальностью было мешочничество — крестьянский хлебный десант в ближние и дальние города.
Руководство страны было вынуждено принимать меры. Приоритеты государственного снабжения проявились вновь. Политбюро официально восстановило систему закрытых распределителей для определенных групп населения. Весной 1939 года была создана закрытая система военторгов для снабжения комначсостава Красной армии и флота. Кроме командиров доступ в эти магазины имели только рабочие и служащие военных строек. Летом 1940 года доступ в закрытые военторги получили также сотрудники органов и начсостав войск НКВД[452].
Вслед за армией и политической полицией закрытые распределители и столовые по решению Политбюро стали обслуживать предприятия, «работавшие на войну»: угольные шахты, торфоразработки, нефтепромыслы, медные рудники и медеплавильные заводы (с лета 1939 года), а также железнодорожный транспорт (с 1 января 1940 года). В течение 1940 и первой половины 1941 года под нажимом наркоматов Политбюро постепенно вводило закрытую торговлю «на номерных объектах» — военно-промышленных предприятиях[453]. Доступ в закрытые распределители и столовые получили не только рабочие и служащие стратегических предприятий, но и работники их ведомственных больниц, детских садов, школ.
В специальных инструкциях правительство разъясняло, что закрытая торговля не являлась карточной системой. Запрещалось принимать меры, которые могли превратить закрытую торговлю в карточное распределение — вести контроль за покупками, вводить талоны и карточки, сроки отоваривания и пр.[454] Люди, имевшие доступ в закрытые распределители, могли покупать товары в любое время, в любом ассортименте. Размеры покупки регламентировались установленными СНК для всей страны «нормами отпуска в одни руки». Смысл закрытой торговли, таким образом, состоял не в ограничении потребления названных групп населения, а в том, чтобы создать наиболее благоприятные условия для их снабжения за счет прекращения доступа в закрытые магазины и столовые посторонних. Закрытая торговля могла быть организована только с разрешения Политбюро.
Несмотря на тяжелое продовольственное положение, Политбюро наотрез отказалось ввести карточную систему в стране. Просьбы же об этом сыпались отовсюду. Сразу же после начала Второй мировой войны нарком торговли А. В. Любимов в письме Молотову поставил вопрос о введении карточек на продукты питания и предметы широкого потребления. Он вновь повторил свое предложение год спустя в канун нового, 1941 года, когда карточная система, не признанная Политбюро и СНК, уже фактически существовала в стране. Наркоматы, местное партийное и советское руководство, директора предприятий и люди в своих письмах к руководству страны также просили: «Введите карточки»[455].
Политбюро не только не ввело карточную систему, но и очень неохотно, только под давлением, которое шло от наркоматов и директоров предприятий, давало разрешения на закрытую торговлю даже для военных объектов. Ведомства боролись между собой за лучшие условия снабжения, а с Политбюро — за введение закрытой торговли. Поэтому нет единого правительственного постановления, которое бы одновременно вводило закрытую торговлю на военно-промышленных предприятиях. Вместо этого — десятки постановлений, каждое из которых касалось одного или нескольких объектов, добившихся введения закрытой торговли благодаря энергичной борьбе своего наркомата и директората[456].
Отказавшись от карточек как меры регулирования потребления, Политбюро пыталось выйти из кризиса с помощью частичных экономических мер, которые должны были ограничить покупательский спрос. В январе 1939 года были повышены цены на ткани, готовое платье, белье, трикотаж, стеклянную посуду, в июле 1940 года — на обувь и металлические изделия. В январе 1940 года выросли государственные цены на сахар, в апреле — на мясо, рыбу, жиры, сыр, молочные продукты, картофель и овощи. Быстро росли цены на винно-водочные изделия (как и объемы их производства)[457]. Вместе с тем на товары наибольшего спроса — хлеб, муку, крупу, макароны — цены остались без изменения, что обостряло их дефицит. СНК, пытаясь ограничить покупательский спрос, сократил «нормы продажи товаров в одни руки». В апреле 1940 года они были уменьшены в два-четыре раза и вновь сокращены через несколько месяцев, в октябре. Расширился список нормируемых продуктов (см. приложение, таблица 11).
Правительство пыталось увеличить производство дорогостоящих товаров и продажу населению товаров производственного назначения. Это должно было поглотить часть денег, скопившихся у населения, и несколько ослабить покупательский спрос. Учреждениям и предприятиям было запрещено покупать товары в розничной сети, чтобы не обострять дефицит. Излишнюю мебель учреждений следовало продавать населению[458]. Был запрещен бесплатный показ кинокартин. Сократился вывоз товаров из СССР — 1939 год имеет наиболее низкие с конца 1920‐х годов показатели экспорта. Одновременно руководство страны вновь призвало население самостоятельно заботиться о себе — копать огороды, заводить водоемы и фермы, ходить по грибы и ягоды. Местному руководству было указано на то, что надо изыскивать ресурсы и развивать местную промышленность[459].
Положение в государственной торговле, однако, существенно не улучшилось. Повышение цен не повлияло на спрос населения — деньги у людей были. По-прежнему люди покупали предельные нормы продуктов и очереди не исчезали. Магазины свою дневную норму выполняли за пару часов. Нормы покупок люди тоже старались обходить. В очередь становились целыми семьями, рыскали по городу и покупали во всех магазинах подряд. Продажа излишней мебели предприятий и запрет бесплатного показа кинокартин давали крохи, которые ничего не могли изменить в резком дисбалансе спроса и предложения. Ну а для того, чтобы сказался эффект от развития местной промышленности и подсобных хозяйств предприятий, нужно было время. Предпринимаемые Политбюро меры боролись со следствием, причина же кризиса — форсирование индустриализации и рост военных расходов в стране, которая фактически уже вступила в войну, — устранена быть не могла.
Не решив проблему дисбаланса спроса и предложения с помощью частичных экономических мер, Политбюро вместе с тем предприняло действия, которые обострили кризис. Среди них — резкое сокращение торговли на селе, после чего поток сельских жителей хлынул в города. Введение закрытой торговли усугубило положение тех групп населения, которые не получили к ней доступа. Организация закрытых распределителей не сопровождалась выделением дополнительных фондов — где их было взять? Товары поступали из общих фондов снабжения района, причем закрытая торговля поглощала львиную долю поступавших туда товаров. Так, в Сызрани закрытая торговля, обслуживая только пятую часть населения, получала почти 90 % товаров. В Молотовской области (ныне Пермская) в открытую торговлю, которая обслуживала 65 % населения, поступало всего лишь 2–3 % товаров, остальное шло в закрытые распределители[460].
Людям было не до работы, их основной заботой вновь стал поиск хлеба. Шла мировая война, а производство лихорадило — падала производительность труда, росли текучесть кадров, число массовых прогулов, отказов работать, повальное отходничество, по сути бегство из колхозов. Экономическое бессилие власти перед кризисом порождало насилие, цель которого была вернуть людей из очередей на производство, заставить их работать и подавить недовольство. Не имея пряника, правительство вновь пустило в дело кнут. В течение 1940 и в начале 1941 года была принята серия «драконовских» постановлений и указов. Центральным являлся указ от 26 июня 1940 года, который установил уголовную ответственность за опоздания и прогулы, а также запретил не санкционированный администрацией переход рабочих и служащих с одного предприятия на другое[461]. Одновременно правительство «запретило» очереди и начало настоящую войну с ними.
Репрессивные меры, широко санкционируемые Политбюро, не решали проблемы товарного дефицита и голода, а пытались устранить лишь их последствия — очереди, текучку, прогулы. Судя по архивным документам, репрессии были малоэффективны — прогулы, опоздания, перелеты с предприятия на предприятие продолжались, очереди «маскировались», приобретали новые формы, но не исчезали. Не облегчая экономического положения, репрессии усиливали социальное напряжение в обществе[462].
Ситуация острого товарного дефицита и высокого платежеспособного спроса требовала контроля над потреблением. Универсальным средством такого контроля, а также определенной гарантией получения продуктов и товаров являются карточки. Если правительство не вводит их во время острого кризиса, то карточки распространяются стихийно. Вопреки желанию Политбюро в стране началось возрождение карточной системы. Как и в период хлебных трудностей 1936/37 года, она создавалась инициативой людей и санкциями местного руководства (городские, районные, областные исполкомы и комитеты партии, торготделы). Были случаи, когда карточная система вводилась решениями СНК союзных и автономных республик, республиканских наркоматов торговли. Посмотрим, как распространялись карточки по стране.
Тем группам населения, которые не получили доступа к закрытой торговле, приходилось самим заботиться о себе. Люди брали под контроль близлежащие к месту жительства магазины: наводили порядок в очередях, составляли списки, проводили проверки, устанавливали нормы продажи. Общественный и «рабочий» контроль задерживал тех, кто нарушал очередь или покупал больше, чем разрешалось. «Чужаков» — крестьян, приезжих из других городов или даже других районов города, — местные жители изгоняли из очередей с помощью грубой физической силы или более хитроумными способами. Например, составляли список живущих в данном районе или карточки на каждого живущего, которые хранились в магазине. Люди приходили, называли номер, брали продукты — карточку перекладывали в другой ящик, чтобы не допустить повторной покупки товара одним и тем же «номером». Устанавливали точное время для получения продуктов, опоздавшие уходили ни с чем. Были и другие способы. Утром, например, семья сдавала в «прикрепленный» магазин сумку со своей фамилией и адресом, а вечером после работы забирала ее обратно с положенной нормой хлеба. Были случаи, когда жители на свои деньги нанимали «учетчиков и приносильщиков», которые разносили хлеб по квартирам. В результате активности населения магазины оказывались фактически «закрепленными» для обслуживания близлежащих улиц и кварталов[463]. Одновременно люди требовали от местного руководства принятия мер. Писали письма, осаждали кабинеты, били депутатов местных Советов за бездействие, громили продовольственные склады, отказывались работать. По сообщениям с мест, «нездоровые политические настроения стали обычным явлением даже в рабочей среде»[464].
Местное руководство в первую очередь защищало свои интересы. Ведомственные буфеты и столовые выполняли роль закрытых распределителей. В них превышались нормы, установленные СНК для открытой торговли. Товары для снабжения закрытых распределителей местной номенклатуры брали из общих фондов, выделяемых Наркомторгом для снабжения данного района. Таким образом, самоснабжение местного руководства достигалось ценой ухудшения положения остального населения района. Наиболее вопиющие примеры самоснабжения описаны в сводках и отчетах. В Тамбовской области, например, руководящие работники обкома и облисполкома могли покупать в месяц продуктов на сумму от 250 до 1000 руб. на каждого. В Сталинабаде ответственный работник через закрытый распределитель получал шерстяных тканей на сумму 342 руб., в то время как простой горожанин в открытой торговле — на 1 руб.[465]
Самоснабжение, однако, не было единственной заботой местного руководства. Угроза социального взрыва и срыва производственного плана заставляла принимать меры. Попытки получить продовольствие из соседних колхозов ничего не давали — те сами бедствовали, колхозники простаивали в очередях в городах. Заводские подсобные хозяйства, если они существовали, поставляли в рабочие столовые мясо, овощи, молоко, но не хлеб. Обращения в соответствующие наркоматы, СНК и ЦК не особенно помогали. Позиция Политбюро была непоколебима — карточки не разрешать, закрытую торговлю вводить избирательно, рационально использовать фонды и изыскивать местные ресурсы, а главное — выполнять план, а не то голова с плеч. Оказавшись между окриками «сверху» и давлением «снизу», как между молотом и наковальней, местное советское, партийное и хозяйственное руководство вынуждено было действовать на свой страх и риск. Решениями местной власти буфеты и столовые на предприятиях превращали в закрытые распределители, рабочих прикрепляли к магазинам, устанавливали пайковые нормы. Наиболее распространенной нормой хлеба было 500 г в день на человека вместо 1 кг по нормам отпуска СНК. Местное руководство узаконило также систему списков, развозки по домам, талонов, созданную инициативой людей.
В условиях острого недостатка продуктов закрытая торговля, которая была создана по решению Политбюро для обеспечения стратегических производств, транспорта и военных, так же стихийно перерождалась в карточное нормированное распределение. Архивные материалы изобилуют сведениями о плачевном состоянии закрытой торговли на военно-промышленных объектах. В 1940 году, например, работавшие в авиационной промышленности получали на семью в месяц всего лишь от 300 до 700 г мяса, 1–1,5 кг рыбы, 300 г масла[466].
В результате стихийных действий «снизу» карточная система распространилась по всей стране. В канун 1941 года Любимов в своей докладной записке в СНК подвел плачевные итоги — «свободной» торговли в стране не существовало. Особенно плохо обстояло дело с хлебной торговлей. Страна жила на норме 400–500 г в день на человека. Любимов вновь поставил перед СНК вопрос о введении карточной системы, хотя бы на хлеб. Он просил узаконить то, что фактически уже существовало в действительности[467].
Политбюро не только не узаконило карточную систему, созданную местной инициативой, но повело борьбу с ее распространением. В отличие от периода карточной системы 1931–1935 годов, когда Политбюро стремилось по мере возможности обеспечить снабжение местного руководства, во второй половине 1930‐х Центр объявил вне закона закрытые распределители местной номенклатуры[468]. Постановления ЦК и СНК предупреждали секретарей обкомов, крайкомов, ЦК нацкомпартий, председателей СНК союзных и автономных республик, областных и краевых исполкомов о персональной ответственности, вплоть до уголовной, за допущение «извращений в советской торговле», под которыми понимались прикрепления к магазинам, продажа по спискам, талонам, не санкционированное СНК СССР снижение норм, самоснабжение местного руководства. Госторгинспекция и НКВД проводили проверки и информировали Политбюро о положении на местах. Прокуратура возбуждала уголовные дела по фактам введения карточной системы. Наркомторг отменял решения исполкомов, партийных комитетов, местных торготделов о создании карточного снабжения. Он также пытался остановить стихийное перерождение созданной Политбюро закрытой торговли в нормированное распределение[469]. Разговоры о возможном введении карточной системы, которые люди вели в очередях, расценивались правительством как провокация. НКВД арестовывал распространителей подобных слухов.
Но борьба со стихийным распространением карточной системы представляла сизифов труд. Там, где по требованию Политбюро карточки отменяли, вновь у магазинов выстраивались длинные очереди, росло социальное недовольство, лихорадило производство, затем карточки стихийно появлялись вновь. Хотя с окончанием Финской кампании кризис снабжения ослаб, рецидивы «разношерстной» карточной системы — с разными нормами, способами распределения, группами снабжаемых — не покидали социалистическую торговлю вплоть до нападения Германии. Официально же Политбюро ввело карточки только в июле 1941 года, когда уже шла Великая Отечественная война.
Неприятие карточек, которое обозначилось в хлебном кризисе 1936/37 года, и борьба с их стихийным распространением во время перебоев в снабжении 1939–1941 годов показывают, что руководство пыталось уберечь экономику страны от пайкового снабжения. Памятуя о негативных для экономики последствиях затянувшейся карточной системы 1931–1935 годов, Политбюро не торопилось вводить карточки, справедливо считая их не «шагом вперед по пути к коммунизму», а чрезвычайной мерой. «Дорога к социализму» и процветающей экономике виделась в свободной торговле, нормирование же, карточки, прикрепления к магазинам Политбюро называло теперь не иначе как «извращения советской торговли».
Руководство страны во что бы то ни стало стремилось сохранить открытую торговлю. Но изменить только один элемент в экономической системе, оставив другие нетронутыми, было невозможно. Чтобы избежать хронических кризисов снабжения, острого товарного дефицита, карточек, нужно было менять приоритеты внутренней политики, да и вообще ломать устои социалистической экономики. Половинчатые же экономические меры, слегка обновлявшие социалистический фасад, и тем более репрессии оказывались малоэффективными.
В борьбе со стихийным распространением карточной системы Политбюро, по сути, выступало против своего собственного детища — централизованного распределения, воспроизводящего дефицит и нормирование. Детище было свое, да нелюбимое. В тщетной борьбе с карточками руководство страны становилось заложником им же созданной экономической системы. Законы ее функционирования, вопреки решениям руководства, брали свое: перебои и карточки повторялись.
Отказываясь узаконить карточки, Политбюро не хотело признать, что социалистическая экономика не выдерживала нагрузок, вызванных форсированной индустриализацией, и что фактически во второй половине 1930‐х, еще до вступления в войну с Германией, страна жила «на пайке». Это было бы равносильно признанию экономической слабости.
Плохое снабжение, падение показателей промышленного производства, социальное напряжение, по мнению Центра, были следствием лени, иждивенчества и даже саботажа местного партийного, советского и хозяйственного руководства. Недовольство работой местной номенклатуры пропитывает доклады и резолюции XVIII съезда ВКП(б), XVIII Всесоюзной партийной конференции, пленумов 1939–1941 годов, постановления ЦК и СНК того времени. Конфликт между центральной и местной властью, признаки которого проявились в хлебном кризисе 1936/37 года, не был преодолен к началу 1940‐х. Перед войной Политбюро усилило централизацию и контроль за деятельностью местных партийных, советских и хозяйственных органов, пытаясь заставить их работать лучше, однако это не изменило экономическую ситуацию[470].
В этих условиях просьбы о введении карточной системы или закрытой торговли на подведомственных предприятиях расценивались Центром как стремление местного руководства идти по наиболее легкому пути, как нежелание работать, проявлять инициативу, изыскивать местные ресурсы для улучшения положения. Запрещая вводить закрытую торговлю и карточки, Центр пытался заставить местное руководство искать другие способы преодоления продовольственных трудностей. И во время хлебных трудностей 1936/37 года, и во время последнего предвоенного кризиса Политбюро отказалось узаконить закрытые распределители местной номенклатуры, считая это незаслуженной привилегией.
История «незаконнорожденных» карточек 1936/37 и 1939–1941 годов показывает, что «свободная» торговля приходилась родной сестрой карточной системе первой половины 1930‐х. Обе представляли централизованное нормированное распределение, но лишь разные его состояния: одно — кризисное, другое — относительно спокойное. Суть торговли первой и второй половины 1930‐х определяли одна и та же экономическая причина (товарный дефицит) и общая политика (концентрация ресурсов в руках государства и их перераспределение в пользу тяжелой индустрии). При ослаблении товарного дефицита централизованное распределение освобождалось от крайностей карточного снабжения, приобретая видимость «свободной» торговли. При обострении товарного дефицита «свободная» торговля легко давала рецидивы карточной системы.
ГЛАВА 3. ПРЕДПРИНИМАТЕЛЬСТВО И РЫНОК В ЭРУ «СВОБОДНОЙ» ТОРГОВЛИ
Подпольные миллионеры социалистической экономики
В годы «свободной» торговли предпринимательство и рынок продолжали развиваться. Подсобные хозяйства крестьян — клочки земли в четверть гектара — значительно опережали колхозы в животноводстве и производстве овощей. В 1937 году в общем объеме валовой продукции крестьянские подсобные хозяйства обеспечивали более половины картофеля и овощей, более 70 % молока и мяса[471]. В личном, а не колхозном хозяйстве проявлялась крестьянская предприимчивость.
Продукция подсобных хозяйств крестьян обеспечивала 80 % продаж на «колхозном» рынке. Во второй половине 1930‐х годов крестьянский рынок заметно вырос, на его долю приходилась пятая часть товарооборота продовольствия[472]. Подсобное хозяйство и рынок оставались главным источником продовольственного самообеспечения крестьянства и их денежных доходов. Исключительную роль играл крестьянский рынок и в снабжении горожан, для них он оставался главным поставщиком мясо-молочных продуктов, овощей, картофеля[473].
Однако рост предпринимательства в сфере аграрного производства и крестьянского рынка по-прежнему был ограничен скромными размерами подсобных хозяйств, отсутствием собственности на землю и недопущением найма рабочей силы. Показательна в этом отношении попытка крестьян расширить размеры подсобных хозяйств за счет колхозной земли. Труд в колхозах мало привлекал — что толку работать, если осенью государство все заберет подчистую. Колхозники заботились больше о своем личном хозяйстве, чем о колхозном[474]. Поскольку государственные заготовки исчислялись с посевной площади и поголовья скота, колхозы стали сокращать посевы, и были случаи, когда пытались «порезать» колхозный скот — планы заготовок при этом уменьшались. Колхозная администрация раздавала общественную землю в личное пользование. Земля, которая не являлась ни собственностью крестьян, ни собственностью колхозов, продавалась, покупалась, сдавалась в аренду. За годы второй пятилетки колхозные посевы сократились, подсобные хозяйства колхозников выросли на 2,5 млн га. В колхозных полях появились крестьянские хутора и даже поселки. Быстро росло поголовье скота в личном владении крестьян. По численности оно превышало колхозное стадо. Для пополнения ферм и выполнения плана колхозы зачастую покупали личный скот колхозников[475].
Подсобные хозяйства разрастались, крестьянский рынок процветал, крестьяне богатели. На майском пленуме ЦК ВКП(б) 1939 года было с тревогой отмечено, что крестьянские усадьбы приносят огромный доход — 15–20 тыс. руб. в год. Для сравнения: в 1940 году зарплата первого секретаря ЦК ВЛКСМ составляла 24 тыс. руб. в год, торгпред во Франции получал 16 тыс., председатель райисполкома — максимум 17 тыс. руб. в год.
Предпринимательство нашло лазейку в социалистической экономике: личное крестьянское хозяйство развивалось в рамках колхозной системы. Речь уже шла не о том, чтобы выжить, а о получении больших по тем временам доходов. Однако бурное развитие крестьянского предпринимательства было остановлено в годы третьей пятилетки. По решению майского пленума 1939 года земли были обмерены, усадебные участки обрезаны, хутора в колхозных полях ликвидированы, тот личный скот, что превышал установленную уставом норму, обобществлен и передан колхозам[476]. Размеры обязательных поставок с подсобных хозяйств крестьян были увеличены. Политбюро установило обязательное количество трудодней для колхозников. С 1940 года планы заготовок стали определяться не посевами и поголовьем скота, а общей площадью земли, закрепленной за колхозами.
Результаты мер, принятых Политбюро для реанимации колхозного хозяйства и сокращения частной крестьянской деятельности, были плачевны. Источники самообеспечения крестьянства и размеры крестьянской торговли сократились, что стало одной из причин продовольственного кризиса 1939–1941 годов. Колхозное же хозяйство осталось тем, чем оно и было до сих пор, — подрывающим стимулы к труду и убыточным для крестьян.
Формами частного производства в годы второй и третьей пятилеток продолжали оставаться подсобные хозяйства предприятий, организаций и горожан. Особенно важным подспорьем они становились в периоды кризисов. После затишья относительно благополучной второй пятилетки огородничество, фермы и водоемы быстро развивались в период продовольственных трудностей 1939–1941 годов. Государство стимулировало развитие подсобных хозяйств — выделяло участки земли, продавало скот в личное пользование. Но и для этого вида частной активности существовали ограничения — подсобное хозяйство не могло стать источником «наживы». По-прежнему разрешалось лишь мелкое производство для самообеспечения.
Подсобные хозяйства горожан, организаций и учреждений, в сущности, представляли островки натурального хозяйства в социалистической экономике. Лишь небольшая часть их продукции поступала на рынок для продажи и обмена. В основном продукты шли на семейный стол, в заводские или ведомственные столовые. Общественное питание, один из источников снабжения населения, в годы второй пятилетки несколько потеряло былое значение, уменьшилось число предприятий и количество выпускаемых блюд. Но продовольственный кризис в третьей пятилетке вновь привел к бурному развитию общепита. Население получало через столовые пятую часть продуктов[477].
Недопущение крупного предпринимательства сдерживало и развитие частного производства непродовольственных товаров — одежды, обуви и прочих предметов потребления, а также развитие рынка услуг. Здесь легальные масштабы частного производства по-прежнему ограничивались индивидуальной кустарной деятельностью. Заниматься ею мог любой, получивший лицензию, но не нанимая рабочей силы и реализуя свою продукцию через кооперативы по установленным государством ценам.
Ограничивая частное предпринимательство граждан, государство по-прежнему не отказывало себе в крупной коммерции. Но формы государственной рыночной деятельности изменились. Магазины Торгсина, исполнив свою миссию, закрылись. Государственные коммерческие магазины трансформировались в образцовые универмаги. «По просьбам высокооплачиваемых групп населения» в них продавали товары «лучшего» качества по повышенным ценам. Появились и новые источники пополнения госбюджета — магазины конфискатов. Их не рекламировали в прессе, они не имели ярких вывесок, были незаметны на улицах городов. Это не были комиссионные магазины, хотя в них продавали ношеную одежду и обувь, бывшие в употреблении мебель, ковры, посуду и зеркала, а также чьи-то книги, детские раскраски и игрушки, письма, семейные фотографии — груды сваленных в беспорядке не товаров, а вещей, когда-то означавших дом и семью, — их владельцев поглотил ГУЛАГ.
Июль 1937 года. Москва. Сретенка. Зеркальные стекла окон в густых белилах наглухо занавешены тяжелыми гофрированными шторами. Внутри магазина холодно и полумрак. Он более похож на склад, чем магазин: созвездия угасших люстр, холодные шары абажуров, сосульки хрустальных подвесок, лабиринты книжных шкафов, павловских гардеробов, старинных диванов, громадных роялей, разрозненных сервизов, горы столовой посуды, в беспорядке разбросанные ковры. Обилие армейской одежды, гражданские костюмы теряются в беспорядке гимнастерок, кителей, френчей, бекеш, обувь как на плацу. Никаких упаковок, этикеток, ценников, указаний размеров. В петлицах кителей следы ромбовидных знаков: Комдив? Комкор? Командарм? Сколько их? — Перемножить плечики на ряды? — Собьешься со счета. Неожиданное и страшное зрелище: детские платьица. Невесомые, как лоскутки облаков, они парили над прилавком… беспорядочно свисали отовсюду, как пестрые птицы в зоомагазине…[478]
В период массовых репрессий 1937–1938 годов погибло немало работников торговли. Волна арестов покатилась с лета 1937 и продолжалась в 1938 году. Вычищали не только «бывших» — коммерсантов, владельцев магазинов, ресторанов, мелочной торговли, но и торговые кадры, подготовленные в годы советской власти. Так, в Москве и области НКВД выявил и ликвидировал «разветвленную контрреволюционную организацию», в которую якобы входили руководящие работники Наркомата торговли СССР, Центросоюза, управления столичной торговли и спецторга, обслуживавшего НКВД[479]. В ходе массовых репрессий в стране обезглавили торговый аппарат на всех уровнях — союзном, республиканском, краевом, областном и т. д. Пострадали не только руководители, но и рядовые работники торговли. На «троцкистских вредителей» списали огрехи социалистической торговли — очереди, перебои в снабжении, ошибки планирования, порчу товаров[480].
Рост числа заключенных не только обеспечивал дешевую рабочую силу для строек социализма, но имел и другой экономический эффект. Он ослаблял товарный дефицит в стране — число потребителей уменьшалось, товарные фонды за счет включения личных вещей репрессированных росли. Не производя товаров, государство пополняло свой бюджет.
В экономике товарного дефицита и огромного неудовлетворенного потребительского спроса ограничение предпринимательства не уничтожало рынок, а загоняло его в подполье. В годы «свободной» торговли черный рынок цвел пышным цветом. Бурно развивался запрещенный бартер, который являлся важной составляющей черного рынка. Обмен товарами и услугами происходил между отдельными лицами, связывал предприятия, колхозы, совхозы, учреждения. Металл, дерево, цемент, в которых нуждались колхозы, обменивали на сырье и продовольствие для рабочих и служащих. Проследить бартерные сделки очень сложно, так как их не оформляли на бумаге, а заключали по телефону или в беседе с глазу на глаз. Однако грозные антибартерные постановления правительства свидетельствуют, что запрещенная законом практика продолжалась.
Развивались подпольная кустарная деятельность и запрещенный рынок услуг. Формы мимикрии частного капитала не изменились. Он скрывался за патентами кустарей, вывесками государственных, кооперативных, общественных учреждений. Организаторы подпольного бизнеса за взятки скупали сырье на государственных фабриках и заводах, нанимали рабочих-надомников, затем продавали товар на рынках, через ларьки государственно-кооперативной торговли, комиссионки и пр. Так, в 1936 году в Москве НКВД арестовал группу кустарей-перчаточников. При аресте у них обнаружили 2 тыс. лайковых перчаток и кожу, всего на сумму до 70 тыс. руб. Организаторы фирмы (16 человек) имели патенты на индивидуальную кустарную деятельность, но фактически являлись владельцами рассеянной мануфактуры, в которой работало 40 надомников без патентов. Организаторы обеспечивали их сырьем, ворованным с государственных фабрик, и реализовывали продукцию на рынках. В той же докладной записке говорится о ликвидации частного обувного производства. Было арестовано 20 человек. Они скупали на государственных предприятиях ворованные кожу и каучук, из которых кустари-надомники шили изящную обувь. При аресте НКВД отобрал 100 готовых пар обуви, 200 заготовок, 150 кож, 130 кг импортного каучука, 50 тыс. руб. наличными. По тем же материалам «проходят» организаторы еще одной подпольной фирмы. Они получали в государственной торговле за взятки шерстяные отрезы, из которых рабочие-надомники шили кепки. При аресте было отобрано около 3 тыс. кепок, 250 отрезов — всего на 170 тыс. руб.[481]
В этих условиях подпольное частное предпринимательство обречено было оставаться мелким и в сравнении с потребностями населения незначительным. По-прежнему не производство было главной характерной чертой черного рынка, а перепродажа. Уже к концу карточной системы барахолки, толкучки изменили свой облик, превратившись по ассортименту товаров в филиалы образцовых универмагов. Товар «утекал» из социалистической торговли на черный рынок, где его перепродажа приносила огромные доходы. Обследование рынков и магазинов, которое проводил НКВД, свидетельствовало о громадном товарообороте по продаже вещей с рук. Спекулятивной деятельностью занималась вся страна — кроме профессиональных «барыг», по мелочи, но регулярно спекулировали и рядовые «советские труженики».
Политбюро и СНК, как и прежде, создавали комиссии по борьбе со спекуляцией, регулярно издавали грозные постановления, НКВД и милиция штрафовали, арестовывали, суды давали сроки заключения, но спекуляция процветала[482]. Бороться с ней можно было только насыщением потребительского рынка товарами, ограничение частного производства питало спекуляцию.
Во второй половине 1930‐х годов, по определению НКВД, распространялась «организованная спекуляция», где действовали не одиночки, а большие группы. Спекулянты не стояли в очередях за товаром, а нанимали агентов по скупке. Связи с работниками государственной торговли стали массовым явлением. Продавцы или администрация магазинов информировали о времени поступления товаров, откладывали дефицит под прилавок, продавали без очереди, например по выписанным заранее чекам. Для прикрытия спекулянты имели легальные источники дохода (служба, пенсия и т. п.), а также патенты на индивидуальную деятельность, но на деле часто нигде не работали и ничего не производили.
Центрами развития спекуляции являлись крупные города, куда поступали большие государственные фонды товаров. Столичные толкучки и рынки были наиболее многолюдными в стране. В 1936 году из Москвы ежедневно частные лица отправляли более 11 тыс. посылок, около тысячи из них содержали отрезы ткани, от 15 до 40 м в каждой посылке[483]. Спекулянты, таким образом, выполняли важные функции в социалистической экономике, исправляя огрехи государственного планирования. Скупая товар в крупных центрах, они затем развозили его по городам и весям, представляя один из важнейших источников снабжения населения.
Примером организованной спекуляции может служить «синдикат предпринимателей» в Одесской области. Лжекустари получали за взятки товар через продавцов и администрацию государственных магазинов в Москве и Ленинграде, а затем сбывали его на Украине. Предметами спекуляции являлись ткани, готовое платье, обувь. Синдикат был разбит на финансовый и сырьевой сектора, обувные и кожевенные мастерские, группы по скупке и продаже товаров. Оборот синдиката составлял 100 тыс. руб., прибыль отдельных участников — более 30 тыс. руб. в месяц (зарплата наркома в конце 1930‐х годов не превышала 40 тыс. руб. в год). Эти лжекустари выкачали из государственной торговли товаров на сумму более 2,5 млн руб. НКВД ликвидировал синдикат, к ответственности было привлечено 200 человек, из них 50 человек арестовано[484].
Приведу другие примеры из 1936 года. В образцовом универмаге НКВТ СССР в Ленинграде группа работников обувного отдела продала спекулянтам обуви на сумму 64 тыс. руб. (895 пар). В Тифлисе в магазине «Хлопкосбыта» продавцы и директор продавали спекулянтам партии текстильных товаров, получая в качестве вознаграждения по 5 руб. за каждый выписанный чек. Чеки выписывали заранее на квартирах продавцов. На другой день покупатель с чеком получал товар без очереди. Всего на черный рынок таким способом ушло 8 тыс. м ткани[485].
Государственная торговля была главным, но не единственным источником поступления товаров на спекулятивный рынок. Другим являлось кустарное производство, хотя барыши здесь были меньше. Например, летнее платье из магазина стоимостью 40–60 руб. на рынке перепродавали за 100–140, а платье кустарного производства при себестоимости 12 руб. — за 35–40. Профессиональные спекулянты перехватывали товар и у одиночек-любителей, прямо у входа на рынок, запугивая и охаивая.
В новых условиях преображался и рынок подержанных товаров. Завалы из имущества бывшей аристократии исчезли, но торговля личными вещами продолжалась. В благополучные годы продажа подержанных вещей из средства выживания превращалась в нормальную практику приобретения товаров — ведь полки магазинов зачастую были пусты, а некоторым такая продажа давала немалые доходы. Торговые работники могли чаще покупать новые вещи, распродавая через знакомых бывшие в употреблении, старые. В экономике дефицита цены даже на подержанные вещи были высоки. В то время как в рыночной экономике рынок подержанных вещей выполнял функцию помощи бедным, в социалистической экономике он превращался в обычную, повседневную практику купли-продажи.
На черном рынке наибольшие возможности для обогащения получали те, кто имел доступ к дефицитным товарам, то есть работал в государственной торговле. Здесь выгодные должности продавали за взятки. Близость к торговле создавала особое социальное положение. Люди стремились завести знакомства в среде торговых работников. Блат — система личных связей, основанная на обмене услугами, — оставался средством «добывания» необходимых товаров и продуктов для одних и средством обогащения для других. Подпольными миллионерами социалистической экономики становились не предприниматели-производители, а государственные торговые работники, директора, заведующие отделами больших магазинов[486]. Они наживали свое богатство на воровстве и спекуляции. Приведу слова одного из агентов НКВД, работавшего в государственной торговле:
Если проанализировать положение в торговой сети г. Москвы (да и не только Москвы. —
Крупные хищения в торговле редко имели форму открытого грабежа, чаще всего воровство было изобретательным. Вот лишь некоторые из способов: пересортица — продажа товаров низших сортов за высшие; обмеривание и обвешивание покупателей; «накопившиеся излишки» от установленного процента естественной убыли, которой фактически в магазинах нет; актирование потерь — списание больших партий продуктов. Работникам магазинов и складов часто и воровать было не надо — покупай по государственным ценам, а сбывай по ценам черного рынка. В 1938 году растраты и хищения только в торговле Москвы составили 12,5 млн руб. Выявленные хищения и растраты в торговле за первую половину 1940 года в рамках всей страны достигли 200 млн руб.[488]
Органы НКВД пристально следили за государственной торговлей. Торговая сеть столицы, например, находилась «в оперативном обслуживании» экономического отдела УНКВД Москвы. В августе 1940 года в торговой системе города работали 490 секретных осведомителей. Немногим меньше сексотов имел Отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности Управления рабоче-крестьянской милиции (ОБХСС УРКМ) г. Москвы. Среди объектов наблюдения числились горторготдел Моссовета, где работали резидент, два агента и пять осведомителей, Управление промторгами, Московский главк ресторанов и кафе, Центральный универмаг НКТ СССР (ЦУМ). По этим объектам НКВД вел несколько агентурных разработок с интригующими кодовыми названиями — «Земляки», «Гробы», «Недобитые», «Неугомонные»[489]. На заметку брали не только тех, кто высказывал антисоветские мысли, но и людей с материальным достатком, не соответствовавшим официальным доходам. Проверка вкладов, слежка, внедрение агентов в ближайшее окружение «разрабатываемого», а также вербовка агентов среди его знакомых и друзей позволяли получить информацию. Затем начинались аресты. Сроки заключения за неправым путем приобретенное богатство отличались — мелкие расхитители получали до 2 лет, крупные — от 5 до 10 лет, хотя случалось и похуже. За октябрь — декабрь 1940 года восемь человек были подвергнуты «высшей мере социальной защиты» — расстреляны за хищения социалистической собственности[490].
Материалы НКВД дают представление о подпольных миллионерах социалистической торговли[491]. Например, в 1940 году директор магазина № 32 Краснопресненского промторга В. построил себе дачу стоимостью 100 тыс. руб., купил легковую машину и два мотоцикла, построил специальный гараж и даже проложил личную асфальтовую дорогу к даче длиной 1 км. Покупка антиквариата, рестораны также представляли неотъемлемую часть быта этого советского миллионера.
Крупнейшим богачом в Москве в начале 1940‐х годов НКВД считал З., директора одного из магазинов. Получая в месяц зарплату в размере 600 руб., он расходовал 10–15 тыс. в месяц. В прошлом частный торговец Киевской губернии, в советский период З. начал работать в Москве, в кооперативе «Коммунар», постепенно дослужился до директора крупного столичного магазина. Его метод — «брать контрибуцию». Оценивая, сколько та или иная секция в магазине может наворовать в месяц, он ставил туда своих людей, учил их махинациям и брал мзду — по 3–10 тыс. руб. в месяц. Его заместитель К. проживал в месяц 5–6 тыс. руб.
Другой, по терминологии НКВД, «хищник», то есть расхититель социалистической собственности, некто Г., был арестован по делу о махинациях на мясокомбинате. Он имел собственный дом в Москве, который купил за 100 тыс. руб. При аресте было найдено 187 тыс. руб. наличными, антикварных вещей на сумму 85 тыс. руб. Попал в список богатых людей, составленный НКВД, и директор магазина № 1 «Гастроном» П., коммунист и член Моссовета. Причиной пристального внимания к нему стали особняк в Малаховке, покупка ценностей, застолья в ресторанах и др. В 1940 году НКВД «разрабатывал» и готовился к аресту еще около десятка работников столичной торговли, среди которых были директора и заведующие отделами крупных магазинов[492].
Материальное состояние подпольных миллионеров социалистической торговли не уступало обеспечению высшей политической элиты страны, хотя, в отличие от последней, которая лишь пользовалась государственным, богатство миллионеров черного рынка являлось их собственностью. Законное благополучие официальной элиты, создаваемое государственным распределением, и подпольное богатство рынка представляли две вершины социальной иерархии — видимую и скрытую. Но шло и сращивание государственной власти и подпольного капитала. Коррупция глубоко поразила общество. В одном из донесений НКВД сообщалось, что торговые работники находились под покровительством руководителей советских, партийных и судебно-следственных органов, которые получали от «торгашей» взятки, дефицитные товары и продукты[493]. Документы позволяют говорить не только о коррумпированности низового партийно-советского аппарата, органов суда и милиции, но и о проникновении коррупции в наркоматы по крайней мере до уровня начальников главков. Взятки дополнялись личными связями — совместная охота, пьянка и т. п. Материалы о коррупции в высших эшелонах власти — Политбюро и СНК СССР — мне неизвестны.
Таким образом, в период «свободной» торговли рынок оставался важнейшим источником снабжения населения. Он вырос в масштабах. В отличие от бедственной первой пятилетки, когда превалировали способы выживания, в относительно благополучной второй половине 1930‐х годов на рынке все более развивались способы обогащения. Однако, поскольку экономические и правовые условия существования рынка не изменились, остались прежними и его основные характеристики, сформировавшиеся ранее.
Рынок все так же приспосабливался к государственной централизованной экономике. Он сохранял в значительной мере подпольный характер и ограниченность производства, гипертрофию перепродаж, паразитизм. По-прежнему товарный дефицит, а не экономическая свобода определяли развитие рынка. Его главным двигателем оставалась людская предприимчивость, а не экономические реформы правительства.
Рынок создавал материальное богатство и свой социальный ландшафт, который причудливо переплетался с социальной стратификацией государственного снабжения. Порой доходы от рыночной деятельности ломали иерархию централизованного распределения (например, существенно улучшали положение колхозников), а порой усиливали ее. Так, преимущества в системе государственного распределения, как, например, более высокие оклады или занятие руководящих позиций в торговле, создавали преимущества и на рынке, как на легальном, так и на спекулятивном. Но так или иначе неравенство, создаваемое рынком, имело иную природу, чем стратификация государственного распределения. Предприниматели рынка получали материальный достаток не от государства. Правым и неправым путем они создавали его сами.
Государство не признавало благополучие, полученное без санкции власти. И это касалось не только воров, но и тружеников. Примерами тому являются история крестьянского предпринимательства и майского пленума 1939 года, о которой говорилось в этой главе, доходы кустарей, продававших собственно произведенную продукцию по рыночным ценам. В социалистической экономике частное предпринимательство не было законным основанием для обогащения. Да и вообще обогащение не приветствовалось. В этих условиях благополучие, создаваемое централизованным распределением, считалось законным, а богатство предпринимателей черного рынка могло быть только подпольным. Не рекомендовалось демонстрировать его. Вместе с ним можно было потерять и голову.
«Если хорошо постоять в очереди, то можно и не работать»
Естествоиспытатель может судить о работе целого организма по микроскопическому анализу клетки. Исторический микроанализ ежедневной практики добывания товаров позволяет оценить состояние всей советской торговли. Казалось бы, что может быть проще покупки в магазине — пришел и купил. Но не тут-то было. В экономике дефицита для этого требовалась немалая предприимчивость.
Поездки по стране в поисках товаров представляли один из наиболее распространенных способов самоснабжения населения в годы «свободной» торговли. Во время товарных кризисов массовый наплыв покупателей в крупные промышленные центры, которые снабжались лучше других мест, становился стихийным бедствием. Третья пятилетка прошла под знаком борьбы Политбюро и СНК с массовым наплывом покупателей в крупные города.
До осени 1939 года товарный десант не имел продовольственного характера. Жители сел и небольших городов ездили по стране в поисках мануфактуры, обуви, одежды. Центром притяжения оставалась Москва. Столица снабжалась не в пример другим городам, но и страдала от наплыва покупателей, как никакой другой. В течение 1938 года поток иногородних покупателей нарастал, и к весне 1939 года положение в Москве потребовало принятия мер. НКВД рапортовал: «В ночь с 13 на 14 апреля общее количество покупателей у магазинов ко времени их открытия составляло 33 тыс. человек. В ночь с 16 на 17 апреля — 43 800 человек и т. д.»[494] У каждого крупного универмага стояли тысячные толпы. Очереди не исчезали. Они выстраивались сразу же после закрытия магазина и стояли ночь до открытия магазина. Товар раскупали в течение трех-четырех часов, но люди продолжали стоять в очередях — «на следующий день». С осени 1939 года в столице выросли и очереди за продуктами.
По московским очередям можно было изучать географию Советского Союза, москвичи там составляли не более трети. Приезжие мыкались по вокзалам, проводя в Москве целые отпуска. Как сказал один из стоявших в очереди: «Сколько трудодней даром пропадает. На эти трудодни можно было бы в Москве две текстильные фабрики построить»[495]. Представление о том, что творилось в Москве, дают донесения НКВД:
«Очереди начинают образовываться за несколько часов до закрытия магазина во дворах соседних домов. Находятся люди из состава очереди, которые берут на себя инициативу, составляют списки. Записавшись в очередь, часть народа расходится и выбирает себе укромные уголки на тротуарах, дворах, в парадных подъездов, где отдыхают и греются. Отдельные граждане приходят в очередь в тулупах, с ватными одеялами и другой теплой запасной одеждой». Приносили и табуретки, чтобы не стоять, а сидеть в очереди.
«Магазин Главльнопрома (ул. Горького). На рассвете около магазина можно наблюдать сидящих на тротуаре людей, закутанных в одеяла, а поблизости в парадных — спящих на лестницах. Перед открытием магазинов очереди со двора начинают пропускаться в магазин, причем в этот момент очереди нарушаются. Все стоящие в очереди неорганизованно бросаются к магазину, в результате получается давка, драка».
«Стоящая в очереди молодежь организовала на улице всевозможные игры и пляски, иногда сопровождавшиеся со стороны отдельных лиц хулиганскими выходками».
«Магазин „Ростекстильшвейторга“ (Кузнецкий мост). К 8 часам утра покупателей насчитывалось до 3500 человек. В момент открытия магазина в 8 час. 30 мин. насчитывалось 4000–4500 человек. Установленная в 8 часов утра очередь проходила внизу по Кузнецкому мосту, Неглинному проезду и оканчивалась на верху Пушечной улицы» — добрый километр.
«Ленинградский универмаг. К 8 часам утра установилась очередь (тысяча человек), но нарядом милиции было поставлено 10 грузовых автомашин, с расчетом недопущения публики к магазину со стороны мостовой. Народ хлынул на площадку кинотеатра „Спартак“, в образовавшуюся галерею между кинотеатром и цепью автомашин. Создался невозможный беспорядок и давка. Сдавленные люди кричали. Милицейский наряд оказался бессилен что-либо сделать и, дабы не быть раздавленным, забрался на автомашины, откуда призывал покупателей к соблюдению порядка. К открытию очередь у магазина составляла 5 тыс. человек».
«Дзержинский универмаг. Скопление публики началось в 6 часов утра. Толпы располагались на ближайших улицах, трамвайных и автобусных остановках. К 9 часам в очереди находилось около 8 тыс. человек».
«В последнее время Столешников переулок превратился в нечто вроде Ярославского рынка»[496].
Народ в очередях «бурлил»:
«Деньги девать некуда. Купить нечего. В деревне ничего нет, а здесь тоже в очередях намучаешься, ночами не спишь. Многие и квартир не имеют, а на вокзале спать не разрешают. Просто беда».
«Деньги есть, а купить ничего не могу. Живу здесь уже 4 дня, а придется выезжать ни с чем».
«Хожу в рваных брюках. Взял отпуск на 5 дней, простоял в очередях, а брюк не достал».
«Я приехал из Дмитрова. У нас там совершенно ничего нельзя купить, а здесь хоть в очереди постоишь — достанешь».
«Стою в очереди четвертую ночь и не могу достать себе хорошее коверкотовое пальто в 800–1000 рублей»[497].
Люди изобретали множество способов, дабы избежать многодневных изнуряющих стояний в очередях, которые к тому же не гарантировали покупки товара. В магазин, например, можно было прорваться с помощью грубой физической силы.
Из донесения Берии Сталину и Молотову: «У магазина „Ткань“, против Зоопарка, 24 февраля один гражданин, стоявший в конце очереди, к моменту начала торговли подошел к самому магазину. Вскоре к нему присоединились четверо, и между ними произошел следующий разговор: „Сегодня ничего не выйдет. Я стою далеко“. Другой говорит: „Надо прорваться“, и тут же рассказал, как это им удалось в прошлый раз: „Милиционер схватил Ваську, Васька схватил милиционера, Гришка вступился в защиту, а мы вчетвером прорвались и сделали удачные покупки“».
«Группа покупателей в 200 человек, не желавших встать в очередь, пыталась силой прорвать цепь милиции и сбить очередь»[498].
В магазин можно было попасть с помощью обмана или блата. Один из способов — махинация с чеками, в которой участвовали работники магазина. С вечера заготавливались кассовые чеки со штампом «доплата». Владелец такого чека наутро шел в магазин, как будто бы он уже отстоял очередь, купил товар, но у него не хватило денег и он ходил за ними домой. Милиционер, охранявший вход в магазин, в таких случаях пропускал без очереди. Для покупки товаров вне очереди использовали также грудных детей, которых передавали из рук в руки по нескольку раз. Личное знакомство или подкуп милиционера также позволяли пройти без очереди. По знакомству с продавцами или администрацией магазина можно было попасть в магазин со служебного входа или вообще не ходить туда, а получить товар на дому за дополнительную плату.
Еще одной распространенной тактикой было занять место в очереди для группы людей. Об этом также есть упоминания в донесениях: «Стояла в очереди „уполномоченная“ деревни. Затем к ней присоединилось 30–40 человек, приехавших утренним поездом»[499]. Но в этом случае очередь могла взбунтоваться против тех, кто не разделил с остальными многочасовое ночное стояние, а присоединился перед самым открытием магазина.
Место в очереди можно было купить, но стоило это дорого — 25–30 руб. Такса колебалась в зависимости от того, как близко к дверям магазина находилось место. За деньги можно было нанять человека, который отстоял бы в очереди всю ночь, а перед открытием магазина заменить его. «Наемный» мог не только стоять для кого-то в очереди, но и покупать товар, получая при этом сверх цены, например по 2–3 руб. за каждый метр купленной мануфактуры. Стояние в очереди для многих становилось бизнесом, профессией. Донесения НКВД отмечали, что в очередях мелькают одни и те же обветренные от долгого стояния на улице лица.
Из донесения:
В 9 час. утра очереди у промтоварных магазинов меняют свое лицо: приходят взрослые, «подменяются» старики и молодежь, много появляется «соседей» и «ранее стоящих». Делается это так: подходит, здоровается со стоящим, тот подтверждает, что он (вновь пришедший. —
Наем стояльщиков мог носить и заочный характер. По словам колхозника из Киевской области:
У нас в селе так устраиваются: посылают знакомым в Москву деньги, платят им за то, что стоят в очереди, а те им пересылают мануфактуру. Или еще делают так: приезжают в Москву, сами стоят в очереди, и те, у кого остановились, тоже стоят с ними. За это продукты им привозят и деньги платят. А мне не повезло, я остановился у таких, которые все работают, боятся на работу опоздать. Теперь насчет дисциплины, они говорят, строго[501].
Это была наука — стоять в очереди. Нужно было многое предусмотреть и рассчитать. Любая мелочь могла стоить потери места. Где стоять. Когда стоять. И даже в чем стоять. Внешний вид приобрел особое значение после того, как в Москве стали продавать товары только москвичам по предъявлении прописки.
Из донесения: «В 7 час. 20 мин. у магазина шерстяных тканей (Колхозная площадь) была уже организована очередь, которую постепенно пропускали через железные ворота во двор, где производилась проверка документов. И всех лиц, не прописанных в Москве, в магазин не пропускали». Из разговора пострадавших: «Одеться надо было бы почище, тогда с очереди не выгонят. Свой своего узнает по одежке. Как хорошо одет, так даже документов не спрашивают, а вот как на мне засаленный кожух, мохнатая шапка, то меня, даже не посмотрев документов, выгнали со двора»[502].
Тысячные очереди заставляли быть изобретательными не только покупателей, но и продавцов. При огромном наплыве и «всеядности» покупателей торговля представляла механическое распределение по установленным нормам отпуска. В документах описана, например, практика очередности в продаже товаров: пока не кончался сахар, масло не начинали продавать. Или нарезали ткань лишь из одного рулона и только после того, как рулон заканчивался, начинали продавать ткань из рулона другой расцветки[503]. Продавцы экономили время, ведь в очередях стояли тысячи человек. Покупатель же терял право выбора и вынужден был покупать то, что продавалось в тот момент, когда подошла его очередь. Для экономии времени одежду и обувь покупали без примерки, и на следующий день в магазине стояло уже две очереди: одна — покупать, другая — менять купленное накануне. Подобная практика была настолько широко распространена, а неудобства настолько велики, что правительство запретило «беспримерочную» торговлю.
В социалистической торговле не покупатель, а продавец был всегда прав. Спорить и отстаивать свои права покупателю было не только бесполезно, но и небезопасно — разгневанный продавец мог оставить без покупки. Да и напирающая сзади толпа, которая расценивала каждого стоящего впереди как личного врага, могла выкинуть из очереди слишком разборчивого покупателя.
Руководство страны разработало свою тактику в отношении тысячных очередей. Политбюро и СНК начали борьбу с массовой миграцией за товаром. К тому имелись как экономические, так и социальные причины. Вместо того чтобы выполнять пятилетний план, народ разъезжал по стране и простаивал в очередях. Приезжая в Москву не на один день, иногородние ночевали на вокзалах, в подъездах домов, на улицах — образцово-показательный город превращался в проходной двор или переполненный грязный вокзал, с обострившейся криминальной обстановкой, угрозой массовых эпидемий и пр. Не могло спокойно жить и работать и население самой столицы, которое в борьбе за товар тоже отстаивало свои права.
Программа правительства была изложена в постановлении «О борьбе с очередями за промтоварами в магазинах г. Москвы» (апрель 1939). Вскоре, 1 мая, вышло такое же постановление по Ленинграду. «Промтоварные» постановления были дополнены «продовольственными»: 17 января 1940 года появилось постановление СНК СССР «О борьбе с очередями за продовольственными товарами в Москве и Ленинграде». Весной и летом того же года Политбюро распространило его на длинный список городов Российской Федерации и других союзных республик[504]. География постановлений свидетельствует, что Москва не была единственной жертвой массового наплыва покупателей. Ее судьбу в той или иной степени разделили все крупные города.
В арсенале методов, которые Политбюро и СНК предписывали к применению, числились разъяснительные беседы с людьми в очередях и по месту жительства, экономические меры — открытие новых магазинов, выделение дополнительных фондов товаров. Однако главными, как и прежде, оставались репрессии. НКВД и НКПС были призваны очистить города от приезжих. Милиция получила разрешение за нарушение «паспортного режима» «изымать» приезжих из очередей и вывозить их за черту города, а также на вокзалы, где для них должны были формироваться специальные составы[505]. Каждый крупный универмаг имел наряд милиции, который проверял документы и наводил порядок в очередях. Не были редкостью случаи использования конной милиции. «Люди в штатском» собирали информацию в очередях. Велось также патрулирование вокзалов и поездов. НКПС должен был ограничить продажу транспортных билетов, особенно в тех областях, жители которых были слишком уж частыми гостями столицы. Сельской администрации запрещалось выдавать крестьянам справки для поездки в города. НКВД должен был отбирать справки у стоявших в очередях крестьян и передавать их в прокуратуру для привлечения к ответственности тех, кто их выдал. Незаконный приезд карался штрафом.
Одновременно с чисткой Москвы и других промышленных центров от приезжих были приняты меры по борьбе «со спекулянтами и закупщиками». Устанавливались штрафы и уголовные наказания для тех, кто превышал нормы покупки. Милиция проверяла сумки и кошелки у стоявших в очередях. Купленное сверх нормы изымали и возвращали в магазины. С 1 августа 1940 года запретили «торговлю с рук»[506]. Этим постановлением Политбюро и СНК поставили вне закона барахолки и толкучки. «Для организации общественного мнения» проводили показательные судебные процессы над спекулянтами и закупщиками и «по наиболее характерным делам» приговоры публиковали в печати.
В довершение всего Политбюро вообще запретило очереди. Люди могли стоять внутри магазина в часы его работы, но за пределами магазина до начала ли торговли, после ли закрытия магазина или в часы его работы очередей не должно было быть. Незаконное стояние в очереди каралось штрафом. Власти изобрели множество способов борьбы с очередями. Один из них — переворачивание очередей. Перед самым открытием магазина прибывала милиция и перестраивала очередь так, что те, кто был в ее начале, оказывались в конце[507].
НКВД регулярно рапортовал Политбюро и СНК о том, сколько людей оштрафовано и на какую сумму, сколько арестовано, сколько товаров и продуктов отобрано, сколько справок сельсоветов и колхозов изъято, сколько показательных процессов организовано[508]. Нельзя сказать, что рейды не давали результатов. После них убавлялось число приезжих, очереди появлялись не с ночи, а за несколько часов до открытия магазина. Но улучшение было скоротечным. Товарный дефицит сохранялся, и он, как перпетуум мобиле, приводил в действие энергию людей, которые приспосабливались к ситуации.
«Вот они, архангелы. Приготовьте по 50 рублей», — встречал народ милиционеров и на время расходился, с тем чтобы после ухода стражей порядка вновь вернуться на свои места. Запретили стоять перед магазином — очередь «уползала» и пряталась во дворах, ближних парках и скверах. При этом, чтобы приходившие новые покупатели могли найти очередь и не образовали еще одну, выделялось два-три человека, которые курсировали от магазина к месту сбора покупателей. Когда правительство запретило собираться не только перед магазинами, но и в подворотнях, парках, скверах, очередь приобрела «диффузный» характер. Группы людей якобы ждали трамвай на остановках перед магазином или просто прогуливались перед ним, поддерживая очередность с помощью вопроса: «За кем гуляете?» Вот некоторые выдержки из донесений.
«По всей улице вдоль домов прохаживались небольшие группки и отдельные единицы».
«Картина такова: на остановке (трамвая. —
«Мосторг № 2 (М. Колхозная ул., д. 8). К 7 час. 30 мин. началось скопление публики, ходившей взад и вперед по М. Колхозной улице, попутно интересующейся тренировкой частей РККА к 1 Мая. К 8 час. утра была установлена очередь, насчитывавшая 2500–3000 чел. … В магазине в наличии имелись лишь х/б ткани».
«Мосторг № 101 (ГУМ, Красная пл.). До 8 часов утра очереди как таковой не существовало, но по улице Куйбышева и Ветошному пер. прохаживалась масса народа, которая, по всем признакам, дожидалась открытия ГУМа. При открытии магазина масса, находящаяся на улице и переулке, ринулась к дверям и быстро заполнила ГУМ».
«Небольшие скопления скупщиков по 10–12 чел. маскируются под видом прогулки по улицам в расположении магазинов, а некоторая часть использует ночные гастрономические магазины и под видом покупателей простаивает в них до утра, пытаясь к открытию торговли первыми попасть в магазин».
«Начиная с 7 часов утра некоторые ожидающие открытия магазинов маскируются под покупателей мяса, молока и других продуктов. Они имеют для виду бидончики под молоко, но, подходя к магазину, молоко не покупают, а опять становятся в очередь… Стоят в очереди за мясом в целях маскировки от милиции»[509].
Люди изобрели и способы добраться до Москвы, избежать патрулей и проверки на вокзалах. Поскольку железнодорожный билет в Москву купить стало трудно, то брали билеты на поезда дальнего следования, идущие через Москву, или выходили на промежуточных станциях, не доезжая до столицы, а затем добирались на пригородных электричках, автобусах, трамваях. Для вывоза купленного, чтобы избежать проверки и патрулей, посылали человека без багажа купить билеты. Остальные с багажом прятались в это время на соседней улице, а за несколько минут до отхода поезда вскакивали в вагон[510].
Люди обходили и установленные СНК нормы покупки. Стояли семьями, занимали очередь по нескольку раз, покупали в нескольких магазинах. Купленное сверх нормы прятали в чемоданы, ящики швейных машин, валенки, шапки, под одеждой. Сразу же после покупки «портили» товар: хлеб резали на мелкие куски, смешивали муку с крупой. В таких случаях, даже если милиция и находила «излишки», она их не отбирала, ведь магазины не принимали поврежденный товар[511].
Борьба с очередями и наплывом покупателей — одно из доказательств того, что, создав экономику дефицита, руководство страны попало в положение заложника. Оно вынуждено было тратить огромные средства на борьбу с последствиями дефицита, вместо того чтобы вкладывать их в производство и социальные программы. Это была не только дорогостоящая, но и бесполезная борьба. Она позволяла время от времени наводить внешний порядок, но проблем, рожденных товарным дефицитом, не решала. Даже в периоды активных чисток, проводимых НКВД и милицией, люди находили лазейки. Когда же рейды по очистке городов и разгону очередей останавливались, все возвращалось на круги своя — толпы иногородних покупателей штурмовали универмаги, очереди лавинно нарастали. Документы свидетельствуют, что товарные десанты и огромные очереди продолжались вплоть до нападения Германии на СССР.
Среди населения было немало сторонников правительственной борьбы со спекуляцией и очередями. Ее особенно поддерживали жители крупных городов, которые относительно хорошо обеспечивались государством и без наплыва иногородних жили бы неплохо. Официальная пропаганда делала свое дело, люди склонны были видеть причины товарных трудностей в пресловутом вредительстве и требовали суровых расправ со «спекулянтами». Письма людей показывают, что для многих спекуляция и свободная торговля становились синонимами, а выход виделся в карточной системе — обыватели находились в плену не только дефицитной экономики, но и ложных политэкономических представлений, рожденных ею и правительственной пропагандой.
Осознавали это люди или нет, но они становились жертвами не вредительства или свободной торговли, а централизованной распределительной экономики. Товарный дефицит, который она воспроизводила, обрекал население на низкий уровень жизни, вечные очереди, хронические перебои в торговле, ограничительные нормы покупки. Экономика дефицита формировала и особую социальную психологию, культуру дефицита.
Порочный круг товарного дефицита и распределения мог быть разорван освобождением предпринимательства и рынка от уродовавших их ограничений. Конечно, коней на переправе не меняют, и в конце 1930‐х годов в стране, фактически уже вступившей в войну, ломка экономического строя была немыслима. Но история социалистической торговли не закончилась первыми пятилетками.
Реформы были жизненно необходимы, а значит, неизбежны. Поскольку централизованное распределение и рынок развивались в тесном союзе, то изменить их можно было только вместе. Предстояло найти оптимальное соотношение централизации и экономической свободы, которое обеспечило бы процветание страны. Хотя слом централизованной распределительной системы был сопряжен со многими тяжелыми для населения экономическими, социальными и психологическими проблемами, это был естественный путь преодоления товарного дефицита и его последствий. Однако жить в экономике дефицита советским людям предстояло еще не одно десятилетие.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Хотелось бы предугадать некоторые критические замечания и вопросы, ответы на которые являются важными для понимания проблем, затронутых в этой книге.
Кто-то из читателей, наверно, уже сказал, что картина, представленная в книге, является чересчур мрачной, что в жизни первых пятилеток были и радость свершений, и энтузиазм, и счастье. Да и в сфере снабжения населения одержали немало побед. Возможно, вновь, уже в который раз, критик воскресил и миф о сталинском предвоенном изобилии.
Отвечая на это, напомню, что книга не описывает всего многообразия жизни предвоенных пятилеток, а рассказывает о состоянии товарного снабжения и потребительского рынка. Эта сфера наиболее сильно пострадала в результате огосударствления экономики, форсированного развития тяжелой и военной промышленности, а также насильственной коллективизации. Вряд ли кто-то из исследователей станет отрицать глубочайший кризис потребительского рынка и массовый голод на рубеже первой и второй пятилеток. Конечно, даже тогда жизнь не сводилась к поиску хлеба, но верно и то, что чувство голода по силе воздействия на человека уступает разве что инстинкту выживания, а в 1932–1933 годах для миллионов советских людей вопрос снабжения и был вопросом сохранения жизни.
Книга не отрицает, более того — показывает улучшение снабжения и потребления к середине 1930‐х годов. Но этот прогресс был относительным. Когда люди, жившие в то время, говорят о благополучии и даже предвоенном изобилии, то сравнивают положение не с потребительским рынком капиталистических стран, который в те годы видели немногие из советских граждан, не с потребительским рынком царской России и даже не с рынком периода нэпа, а с голодом и нищетой начала 1930‐х. В этом случае с ними нельзя не согласиться. Однако уровень жизни середины и второй половины 1930‐х годов оставался невысоким. Исследователи спорят, удалось ли к концу третьей пятилетки восстановить уровень потребления конца нэпа[512].
Можно предвидеть еще одно замечание, которое стало хрестоматийным. Есть люди, которые, соглашаясь с тем, что 1930‐е годы были тяжелым временем для советских людей, считают, что жертвы были оправданны. Советские люди победили в войне, преодолели послевоенную разруху и, благодаря свершениям, стали жить хорошо.
Об эффективности методов, достижениях и просчетах советской индустриализации ведутся споры. Историки и экономисты строят контрфактические математические модели, пытаясь ответить на вопрос о том, каких результатов удалось бы достичь, используя частный капитал в индустриализации страны или просто избегая репрессий во внутренней политике, сводивших на нет достижения и победы. Мнения ученых разделились, но есть серьезные исследования, которые доказывают, что тех же или лучших экономических результатов можно было бы достичь на основе рыночной экономики, смешанной экономики нэпа или государственной централизованной экономики, но без применения репрессий. Следовательно, сталинский сценарий индустриального развития был не нужен для победы в войне, есть весомые основания считать, что существовали успешные альтернативные варианты промышленного развития, не запятнанные массовыми репрессиями и голодом[513]. К тому же, кроме кратковременных негативных результатов сталинской политики 1930‐х годов, не следует забывать и о долговременных последствиях выбранного экономического пути.
Утверждение, что форсированная индустриализация и насильственная коллективизация имели для страны хотя и тяжелые, но кратковременные последствия, и что преобразования 1930‐х годов стали залогом обеспеченной жизни послевоенных поколений, является еще одним мифом, которым потчевали советских людей. В результате огосударствления и централизации экономики в СССР был создан тип хозяйства, который определил низкий материальный уровень жизни общества на все годы существования советской власти[514].
Венгерский экономист Янош Корнаи назвал социалистическую (плановую централизованную) экономику экономикой дефицита, потому что недостаток всего — рабочей силы, сырья, товаров и т. д. был имманентно присущ этому типу хозяйства. Дефицит создавался в сфере управления экономикой и в сфере производства[515]. Одной из его основных причин являлось отсутствие противозатратных механизмов. Экономика работала по типу «черной дыры»: огромные вложения исчезали, не принося желаемых результатов. Другой причиной хронического дефицита была слабость материальных стимулов к труду. Их заменили администрирование и принуждение. В результате людям невыгодно было хорошо работать. Это определило низкую производительность труда, хроническое невыполнение производственных планов, плохое качество товаров, вечную продовольственную проблему.
Помимо этих основных причин воспроизводства дефицита, в социалистической экономике существовали и другие факторы, определявшие постоянный недостаток товаров. Обобществленное производство, в отличие от частного, подчинялось государственному плану, а не потребительскому спросу. Никогда во все десятилетия существования социалистического хозяйства производство «товаров народного потребления», несмотря на официальные заверения, не имело главного государственного приоритета. Тяжелая индустрия — машины ради машин, а также военная промышленность стояли на первом месте. Это было характерно не только для предвоенных пятилеток, но и для послевоенного мирного развития социалистического хозяйства.
Товарный дефицит, рожденный в сфере управления и производства, обострялся, как показывает эта книга, в сфере централизованного распределения, составлявшего суть государственной торговли. Этому способствовали бюрократизм планирования и распределения, огромные потери по причине порчи и хищений, социальная и географическая неравномерность централизованного распределения. Хронический товарный дефицит обрекал государственную торговлю на перебои, кризисы, рецидивы карточной системы во все годы ее существования.
Можно объяснить карточки 1930‐х годов огрехами форсированной индустриализации и необходимостью жертв, но чем оправдать скудость торговли 1970–1980‐х годов? Конечно, советские люди стали жить лучше по сравнению с первыми пятилетками и войной, но по сравнению с достижениями рыночной экономики уровень жизни в СССР оставался низким, материальный прогресс медленным, разрыв с благосостоянием Запада не сокращался[516].
Сталин умер, но созданная им экономика продолжала свое существование. В послевоенные десятилетия лишь подновляли ее фасад, тогда как суть экономической системы оставалась прежней. Выводы о взаимоотношении централизованного распределения и рынка в снабжении населения, которые сделаны в этой книге на примере истории социалистической торговли конца 1920‐х — начала 1940‐х годов, в значительной степени сохраняют свое значение и для оценки советских послевоенных десятилетий.
Предвижу еще одно замечание. Найдутся люди, которые скажут, что автор, критикуя централизованную экономику, идеализирует рыночную. Рыночный скептицизм россиян может быть одним из результатов разочарования в
Однако возможное обвинение автора в идеализации рыночной экономики нельзя принять не только в силу практического опыта плачевной жизни при российском капитализме. Это обвинение не соответствует и теоретическим взглядам автора на суть рыночной экономики. В моем понимании, рыночная экономика как таковая вовсе не представляет идиллии. Более того, во многих отношениях она функционирует по законам гораздо более жестоким для человека, чем плановое централизованное хозяйство. Рынок безжалостен к производителю, заставляя его действовать в условиях жесткой конкуренции и угрозы разорения. Здесь государство не заступится, не спишет долги и не покроет убытки, как то происходило в социалистическом хозяйстве. До момента насыщения товарами рынок жесток и к покупателю. В рыночной экономике нечего и мечтать об искусственно низких, за счет государственных дотаций, ценах, как то было в социалистическом прошлом.
Социалистическая экономика хотя и создавала невысокий уровень жизни, но гарантировала прожиточный минимум, социальное обеспечение и определенную уверенность в завтрашнем дне. Рыночная экономика не дает гарантий благополучия завтрашнего дня. Человек должен заботиться об этом сам и постоянно. Остановиться, перестать действовать в рыночной экономике без последствий для своего материального обеспечения нельзя. В тех странах рыночной экономики, где развиты социальные программы (бесплатное образование, медицина, высокие пособия по безработице, обеспечение по старости и т. п.), это достигается за счет высоких налогов.
Рыночная экономика действует более жестко, чем плановая централизованная, но жизнь доказала, что она обеспечивает более быстрые темпы экономического развития и в целом более высокий материальный уровень жизни общества. Происходит это благодаря тому, что рынок с помощью положительных (возможность улучшения благосостояния) и отрицательных (страх банкротства, безработицы и нищеты) стимулов приводит в действие огромную энергию людей. Тайна насыщения потребительского рынка в рыночной экономике заключается в том, что цели заработать деньги можно достичь, лишь удовлетворив потребность людей в товарах и услугах.
Наивно думать, что современная западная экономика представляет необузданную стихию рынка. Времена дикого капитализма миновали. Элементы централизации и контроля, прогнозирование и даже планирование — реальные компоненты современного рыночного хозяйства. Как не может планово-централизованная экономика существовать без рынка, так не может быть рыночной свободы без элементов регулирования. Таким образом, речь идет не о противопоставлении государственной централизации и рынка, а об их оптимальном соотношении в экономике.
РОССИЯ И МИРОВОЙ ОПЫТ ГОСУДАРСТВЕННОГО РЕГУЛИРОВАНИЯ СНАБЖЕНИЯ
Карточки называли немецкой выдумкой времен Первой мировой войны, но на самом деле человечество изобрело их гораздо раньше. В Древнем Китае, более тысячи лет до нашей эры, во время острого недостатка продовольствия, вызванного потопом, император пытался регулировать потребление продуктов. Его подданные, правда, получали не карточки, а веревки с императорской печатью на одном конце. При покупке продавец отрезал часть веревки. Приходилось рассчитывать, что и сколько покупать, чтобы веревка не кончилась слишком быстро.
В многообразии существовавших в мире систем государственного регулирования снабжения одна из наиболее древних отделена от нас четырьмя тысячелетиями. Мы находим ее в Месопотамии более 2 тыс. лет до нашей эры[517].
По мере развития древних государств Месопотамии государственный, он же царский, сектор приобретал все большее значение. Усиление роли государства во многом определялось необходимостью создания и поддержания трудоемких ирригационно-мелиорационных систем земледелия. Цари Месопотамии принудительно скупали по минимальной цене землю у подданных и физически истребляли старую знать, присваивая ее земли. В одно общегосударственное хозяйство были слиты и храмовые земли.
Государственный сектор хозяйства поглотил все остальные. Поскольку частных земель практически не осталось, внутренняя торговля резко сократилась. На смену ей пришло централизованное распределение продовольствия. Все население работало на государство (царя), за что получало пайки. Существовала иерархия пайков. Наименьшие нормы продуктов имели рабы-илоты — земледельцы, пастухи, рыбаки, ремесленники, которые составляли главную рабочую силу в государственном хозяйстве восточных деспотий. Свободное население — ремесленники, административные служащие, воины также жили на пайке, только большем. За вычетом пайков, урожай с царских полей и продукция царских мастерских шли на содержание двора и войска, на жертвоприношения в храме и внешнюю торговлю. Централизованное управление существовало не только в земледелии, но и в ремесленном производстве и скотоводстве[518].
Организация единого государственного (царского) хозяйства в масштабах большой территории требовала огромного количества административного персонала — надсмотрщиков, писцов, начальников отрядов рабов, начальников мастерских, управляющих. Это была огромная армия чиновников, которую набирали из разорившихся общинников. Получая кусок государственного пирога, чиновники вместе с войском и жречеством составляли социальную опору режима. В системе управления хозяйством все фиксировалось: выдача продуктов, учет рабочей силы, выполнение норм и т. д. Благодаря бюрократизму восточных деспотий музеи мира хранят тысячи глиняных табличек с клинописью — документы учета в хозяйстве царей.
Восточные деспотии были уязвимы для голода. Поскольку своих хозяйств у людей не было и они жили пайками, поступавшими из урожая государственного (царского) хозяйства, то любая остановка централизованного снабжения, преднамеренная или случайная, грозила бедой. Хозяйственная система классических восточных деспотий была неэффективной: скудный паек рабов-илотов создавал слабые стимулы к труду. Это предопределило нежизненность системы. Сохранять громоздкое государственное (царское) хозяйство и управлять им в течение долгого времени оказалось невозможно. Так, царство III династии Ура, где описываемая хозяйственная система достигла наивысшего расцвета, просуществовало около 100 лет. Затем государственное хозяйство распалось, земля была роздана в частное пользование.
Новое время внесло лепту в опыт государственного регулирования снабжения. Парижская коммуна, например, не избежала карточек. Однако особо богатым в этом оказалось новейшее время. Мировые войны XX века, вызвав резкое обострение дефицита ресурсов в воюющих странах, привели к усилению централизации и активному вмешательству государства в систему снабжения, которая до этого регулировалась рынком. Немногие из воевавших государств избежали введения карточек.
Во время Первой мировой войны принципы, на которых основывалось распределение продуктов и товаров, были едины в Германии, Австрии, Франции и России[519]. В первую очередь снабжалась армия, которая находилась на пайковом довольствии. Карточки как мера ограничения и регулирования потребления гражданского населения появлялись стихийно по инициативе органов местного управления. В России карточки вводились кредитными и потребительскими обществами, союзами кооперативов, местных торговцев, городскими самоуправлениями и земскими организациями. Стихийность распространения карточек определила пестроту норм, ассортимента нормируемых продуктов и принципов распределения. Сведения о локальных карточных системах свидетельствуют, что в тех случаях, когда стратификация снабжения существовала, она определялась в основном принципами социальной справедливости. Преимущества при получении калорийных продуктов, например молока и мяса, имели дети и больные. В некоторых местностях карточки выдавали только беднейшим горожанам и семьям нижних чинов, призванных в армию.
Общегосударственные карточные системы с едиными нормами и принципами стратификации всего населения страны были введены в период Первой мировой войны только на отдельные продукты. В Германии и Австрии общеимперские карточки существовали на мясо, хлеб, сахар, готовое платье, керосин; во Франции и Англии — только на сахар и уголь; в России — на хлеб и сахар (запрет на продажу алкогольных напитков во время войны привел к развитию самогоноварения).
Эти общегосударственные карточные системы были слабо стратифицированы. Преимущества в них имели больные и дети, а также люди, занятые тяжелым физическим трудом. Так, в России последние получали хлебный паек на 50 % больше, чем остальное городское население. Категория людей «тяжелого физического труда» включала не только пролетариат фабрично-заводских и горнозаводских предприятий, строителей и железнодорожников, но и дворников, прачек, почтальонов, рассыльных. На членов семей привилегии не распространялись. Об отсутствии в иерархии снабжения пролетарско-индустриального принципа свидетельствует и то, что нормы имели общегражданский характер: они распространялись и на жителей городов, и на сельское население. В России установленные государством нормы хлеба для крестьян были выше, чем для городского населения (излишек над нормой потребления у крестьян реквизировали).
Стратификация карточного снабжения в период Первой мировой войны, таким образом, определялась условиями труда и в определенной мере принципами социальной справедливости. Деления предприятий и городов на группы по степени важности в практике общегосударственного регулирования снабжения не существовало. Сельское население не было низведено до положения изгоев общества. Следует также отметить, что в годы Первой мировой войны местные органы сохраняли свободу в решении вопросов снабжения.
Ярко выраженная социальная стратификация снабжения впервые появилась в России в советское время, в период военного коммунизма[520]. После потрясений мировой войны и революций страна переживала Гражданскую войну, разруху и голод. В результате национализации промышленных предприятий, банков, земли, транспорта и пр., а также государственной монополии торговли обобществленный сектор в экономике резко увеличился. Крестьяне, хотя и продолжали вести индивидуальное хозяйство, не могли распоряжаться произведенной продукцией по своему усмотрению. Правительственные отряды насильно изымали продовольствие на нужды армии и рабочих. Острейший продовольственный и товарный кризис, а также огосударствление экономики привели к созданию глубоко дифференцированной карточной системы.
Армия занимала особое положение в системе государственного снабжения периода военного коммунизма и Гражданской войны. Военные получали лучший в то время красноармейский паек. Такой же паек полагался медперсоналу, работавшему в районах эпидемий. Однако армия и в годы Первой мировой войны имела преимущества в системе государственного снабжения. Тем новым, что появилось в период военного коммунизма, был классовый паек.
Все население было разделено на трудовое и нетрудовое. В число последних попали «лица мужского и женского пола и их семьи, живущие доходами с капиталов, домов и предприятий или эксплуатацией наемного труда, а также лица свободных профессий, не состоящие на общественной службе». Нетрудно увидеть в категории «нетрудового населения» будущих сталинских лишенцев. В отличие от первой пятилетки частные предприниматели периода военного коммунизма получили карточки, но составляли последнюю категорию с наименьшими нормами, продукты выдавались им «в пределах возможности» после удовлетворения потребностей трудового населения. В условиях острого недостатка продуктов это зачастую означало отсутствие снабжения.
Трудовое население в период военного коммунизма было разделено на группы. Их иерархия снабжения претерпевала изменения. Все началось с расплывчатого деления на работавших в особо тяжелых условиях, в тяжелых условиях и занятых легким физическим трудом. Со временем критерии стали более четкими — лучшие пайки получили рабочие наиболее важных промышленных предприятий (классовый паек), рабочие топливодобывающей промышленности (особый паек), а также железнодорожники и водники (дополнительный паек). Дополнительные карточки рабочим выдавались в Москве и Петрограде.
В этой стратификации есть зародыш будущего деления на группы производств и городов в карточной системе 1931–1935 годов. Но, в отличие от первой половины 1930‐х, в период военного коммунизма все остальное население (иждивенцы, женщины-домохозяйки, учащиеся и пр.) не делили на группы в зависимости от места проживания или близости к промышленному производству. Паек домохозяек периода военного коммунизма зависел от величины их семьи, а не от индустриальности города проживания, как это будет в сталинское время. Стратификации снабжения времен военного коммунизма было далеко до крайнего прагматизма централизованного снабжения периода первой пятилетки, когда даже детей делили на группы по степени индустриальной важности города, где они жили, а студентов снабжали в зависимости от индустриальной важности вуза, где они учились.
В иерархии государственного снабжения периода военного коммунизма по сравнению с карточной системой первой половины 1930‐х годов были ярче выражены принципы социальной справедливости. Кормящие матери и беременные женщины должны были получать паек наравне с работавшими в наиболее тяжелых условиях; детям до 14 лет полагался паек рабочих тяжелого физического труда; подросткам, учащимся, безработным и пенсионерам — паек рабочих, занятых легким физическим трудом. Другое отличие заключалось в том, что в годы Гражданской войны система привилегий политической элиты была еще довольно скромной, она только начала свое становление.
Вторая мировая война втянула в сферу государственного регулирования снабжения гораздо больше государств, чем Первая[521]. Общегосударственные карточные системы существовали почти во всех воевавших странах. Нормирование охватило не единичные, как в Первую мировую войну, а все основные продукты питания и товары. Во Франции, с учетом особенностей французской кухни, были установлены даже нормы на вино. Однако социальная стратификация государственного снабжения периода первых советских пятилеток осталась непревзойденной.
Во всех воевавших государствах нужды армии имели главный приоритет. Но на Западе были сильны идеи уравнительного снабжения гражданского населения. Главными их сторонниками являлись правительства США и Великобритании. Руководство США вообще сопротивлялось введению карточек, видя решение проблемы в увеличении производства, а не в сокращении потребления. Карточная система в США была введена только весной 1943 года (кофе и сахар нормировались с апреля 1942 года). Нормировалась продажа консервов, мяса, сыра, жиров, гороха. Население получало равные нормы продуктов. Небольшое дополнительное снабжение полагалось тем, кто работал в изоляции, — шахтерам, рыбакам, вальщикам леса, для которых доступ к магазинам был затруднен. Дополнительные нормы получали инвалиды.
Правительство Великобритании придерживалось мнения, что гражданское население следует кормить так же хорошо, как и армию. Преимущества в снабжении вначале получили только «социально слабые»: кормящие матери, беременные женщины, дети и инвалиды. Они имели дополнительные нормы молока, яиц, соков. Министерство продовольствия сопротивлялось требованиям профсоюзов ввести повышенные нормы для рабочих тяжелой промышленности. Только осенью 1941 года — война дала себя знать — через дифференциацию столовых рабочие получили дополнительное снабжение. Лучшие нормы существовали в столовых класса «А», которые обслуживали шахтеров, рабочих сталелитейных производств, докеров. Остальные промышленные рабочие питались в столовых группы «В», где нормы также были выше норм столовых для прочего населения — группы «С». В других случаях повышенные нормы для рабочих не зависели от тяжести труда. Так, более высокие нормы сыра, которые получали сельскохозяйственные, подземные рабочие, а также работавшие в лесу и на дорожных работах, объяснялись отсутствием столовых для этих групп населения. Таким образом, в Великобритании специальные нужды удовлетворяли через дифференциацию столовых, нормы же карточного снабжения оставались равными для всего населения.
Слабая стратификация карточных систем США и Великобритании объясняется совокупностью причин. Прежде всего продовольственные и товарные проблемы в этих странах даже во время мировой войны не достигли той остроты, что пережил Советский Союз в годы первой пятилетки. Ни в США, ни в Великобритании хлеб, мука, крупа, картофель — основа питания населения во время войн — не нормировались[522]. Нормировались же те продукты, которые вносили разнообразие в скудную пищу военного времени и которых в СССР даже по карточкам нельзя или трудно было получить: молоко, яйца, жиры, мясо, сыр, сухофрукты, шоколад, консервы. Для иллюстрации относительно хорошей жизни английского потребителя достаточно сказать, что одним из наиболее популярных товаров, спрос на который не удавалось удовлетворить, был изюм. В СССР во время первой пятилетки люди практически забыли, что это такое.
Те продукты, которые нормировались в Великобритании и США, распределялись иначе, чем в СССР. В годы первой советской пятилетки на пайковый продукт устанавливалась твердая норма. У союзников в ходу было нормирование по системе баллов (point rationing system) и стоимостная карточная система (value rationing system). Суть системы баллов состояла в том, что потребителю предлагался выбор из списка родственных товаров. Каждый товар в списке оценивался определенным количеством баллов в зависимости от соотношения спроса и предложения. Покупатель мог выбрать любые продукты из списка, не превышая установленную для него общую сумму баллов. По стоимостной карточной системе можно было купить продуктов на определенную сумму. Покупатель решал, взять ли, например, побольше дешевого мяса или хорошего дорогого, но в меньшем количестве. Существование балльной и стоимостной карточных систем говорит об отсутствии продовольственного кризиса, о наличии разнообразного ассортимента и возможности выбора. Скудный принудительный ассортимент советской карточной системы, когда потребитель забыл, что мясо бывает разных сортов и видов, был незнаком союзным государствам. В отличие от СССР в Великобритании и США потребитель сам выбирал и магазин для своего прикрепления.
Введение карточных систем в Великобритании и США, как, впрочем, и в других воюющих государствах, не сопровождалось уничтожением частного производства и частной торговли, хотя государство установило над ними контроль. Наличие частного сектора обеспечивало высокий уровень производства товаров потребления и продуктов, хорошую работу торговли.
Уравнительность карточных систем Великобритании и США невозможно объяснить только тем, что эти государства не пережили острого продовольственного кризиса. Имели значение и демократические традиции. Принципы карточной системы открыто обсуждались в прессе. Стратификация снабжения вызывала общественный протест, поскольку могла привести к социальной дискриминации. Общество сопротивлялось и усилению центральной власти, в частности из‐за опасений, что система снабжения могла быть превращена в орудие наказания и насилия.
Определенное сходство с советской карточной системой первой половины 1930‐х годов обнаруживает политика снабжения, которую проводила Германия во Второй мировой войне. Как и в СССР, в Германии привилегии партийно-государственного руководства в системе снабжения были вопиющими. У Гитлера, как и Сталина, политика снабжения превращалась в орудие наказания, однако не по индустриально-классовым, а по расовым причинам. Инструкции 1942 года запрещали выдавать обычные продовольственные карточки немецким евреям, полным или полукровкам, а также «истинным арийцам», которые не развелись с супругами еврейского происхождения. Немецкие евреи получали специальные карточки с пометкой «Jude», по которым не выдавали мясо, изделия из пшеничной муки, молоко и яйца. Снабжение евреев, живших в гетто на оккупированных территориях, являлось дискриминационным даже по сравнению с обеспечением остального местного порабощенного населения. Так, по данным Лиги Наций, нормы питания евреев в польских гетто составляли половину и без того крайне недостаточных норм, установленных нацистами для поляков. Дискриминационным было снабжение восточных рабочих на территории Германии. С оккупированных и зависимых территорий Германия изымала продовольствие на нужды рейха, местное население жило на голодном пайке.
Германия в период Второй мировой войны создала крайне стратифицированные карточные системы. Причины были те же, что и в СССР, — жесткий прагматизм в условиях ограниченности ресурсов и репрессивный характер власти. Великобритания и США неоднократно указывали на дискриминационную иерархию снабжения как проявление недемократичности нацистского государства, однако, как покажет сравнение, Гитлер все же уступил в прагматизме вождю Советского Союза.
В карточных системах, созданных Германией для снабжения гражданского населения рейха и подчиненных территорий, преимущества получили рабочие, занятые тяжелым физическим трудом, рабочие ночных и удлиненных смен. Они имели наиболее высокие нормы хлеба, мяса, жиров, сахара и пр. В этом есть определенный аналог преимущественного снабжения рабочих предприятий особого и первого списков в СССР в первой половине 1930‐х годов. Как и в СССР, нормы снабжения рабочих зависели от выполнения плана. Дополнительные нормы в Германии получали рабочие, перевыполнявшие план. На оккупированных территориях обеспечивались только те, кто работал на Германию.
На этом аналогии с советской карточной системой первой половины 1930‐х годов кончаются. За вычетом рабочих, все остальное взрослое население Германии (порядка 40 % общей численности) получало равные нормы и составляло единую группу «обычных потребителей». В СССР же в период карточной системы первой пятилетки не только рабочие, но и все остальное население делилось на группы в зависимости от степени индустриальности города их проживания и места работы. Даже обеспечение детей подчинялось этому правилу. В Германии же, как и во всех остальных воевавших государствах, дети делились на группы по возрасту, а не по месту жительства и работы их родителей. В период карточной системы в Германии существовали развитое частное производство и торговля, чего не было в СССР.
Подобные принципы снабжения были во время войны и в странах, подконтрольных Германии, — Польше, Сербии, Норвегии, Голландии, Бельгии, Италии, на оккупированной территории СССР и др. Там также основная масса населения составляла категорию «обычных потребителей», получавших равные нормы. Преимущества имели рабочие тяжелого физического труда. Снабжение детей зависело от их возраста. Хотя, как правило, введение карточек начиналось с крупных городов, «географической иерархии» в духе советской карточной системы первой пятилетки, где разные нормы устанавливались для индустриальных и неиндустриальных городов, не было.
Еще одна черта отличает карточную систему Германии периода Второй мировой войны от советской времен первой пятилетки — отношение к
На оккупированных территориях Германия проводила в отношении крестьян жесткую политику. Она мало отличалась от сталинской политики 1930‐х годов. В бывших советских деревнях оккупанты брали хлеб как силой — группы солдат ходили по дворам, изымая излишки, так и в обмен — за сданную продукцию крестьяне получали талоны, на которые могли купить спички, табак, сахар, соль. Изымалась львиная доля произведенной продукции. Цены устанавливались оккупационными властями. Как и при Сталине, за сданную продукцию крестьянину платили низкую убыточную цену, товары же продавали ему втридорога.
Карточная система в СССР в период Второй мировой войны являлась более стратифицированной, чем те, что существовали в других воюющих государствах. Она сохраняла некоторые черты карточной системы первой половины 1930‐х, но не была ее полным повторением. Преимущества в снабжении имели рабочие и инженерно-технические работники промышленных предприятий, строек, транспорта. Повышенные и особо повышенные нормы, а также дополнительное снабжение получали занятые на тяжелой физической работе (шахтеры, рабочие горячих и вредных цехов). Отдельные группы снабжения составляли служащие, иждивенцы и дети.
Кроме принципа разных физических затрат в процессе труда стратификация снабжения зависела и от важности отраслей народного хозяйства. К первой категории потребителей относились работники оборонной, угольной, нефтяной, химической промышленности, металлургии, машиностроения, лесохимических предприятий, транспорта, строек оборонной и тяжелой промышленности. Остальные отрасли составляли вторую категорию. В конечном счете нормы зависели не только от того, был ли потребитель рабочим, служащим или иждивенцем, но и от того, к первой или второй категории снабжения он относился. В то время как в других воюющих государствах все взрослое население, помимо рабочих, объединялось в группу «обычных потребителей», получавших равные нормы, в СССР оно делилось на группы. Даже дети подразделялись на потребителей первой и второй категории, в зависимости от места работы родителей. Таким образом, несколько преобразованная социально-производственная иерархия снабжения первой половины 1930‐х годов продолжала существовать в СССР в годы Великой Отечественной войны.
Проведенный анализ показывает, что в мировой практике государственного регулирования снабжения карточная система, существовавшая в СССР в 1931–1935 годах, являлась одной из наиболее стратифицированных. Прагматизм и избирательность, которыми Политбюро руководствовалось при определении принципов и групп снабжения, не были превзойдены даже в годы Второй мировой войны.
Вводя всесоюзную карточную систему в 1931 году, государство обещало населению относительно высокие нормы снабжения. По хлебу, мясу, сахару они превышали нормы, установленные многими государствами во время Второй мировой войны для обеспечения собственного гражданского населения[523]. Однако выполнить обещанные нормы руководство СССР не смогло. В мирные годы первой пятилетки советские люди жили в условиях снабжения, каких население многих воевавших государств не испытало даже во время Второй мировой войны.
ИСТОРИОГРАФИЯ: ПЛАН И РЫНОК
Ранее в книге были представлены краткие обзоры исследований о становлении советской культуры массового потребления, влиянии индустриализации на благосостояние населения, а также об альтернативных путях экономического развития в 1930‐е годы[524]. Эта глава рассказывает об изучении проблемы взаимодействия плана и рынка в социалистическом хозяйстве. Поскольку дискуссии по этому вопросу не имели чисто академического характера, а были связаны с практической разработкой экономического курса страны, в обсуждении принимали участие не только историки и экономисты, но и политики и журналисты.
Первые серьезные дискуссии о соотношении государственного регулирования и рынка при социализме прошли в 1920‐е годы[525]. Дискуссии вызвал переход к новой экономической политике и поиск путей индустриализации страны. Споры экономистов о том, что представляют собой экономика переходного периода к социализму и сам социализм, сопрягались с борьбой за власть в коммунистическом руководстве. В дискуссиях участвовали сторонники продолжения и развития смешанной экономики нэпа (Н. И. Бухарин), перехода к свободному рынку (Н. Д. Кондратьев, Л. Н. Юровский), развития кооперации и управляемого государством социалистического рынка (А. В. Чаянов, В. Г. Громан, В. А. Базаров), а также те, кто ратовал за форсирование индустриализации — «большой скачок» (Е. А. Преображенский, С. Г. Струмилин), неминуемо и независимо от того, говорили об этом авторы или нет, ведший к огосударствлению экономики и усилению централизации.
Поскольку страна только начинала свой социалистический путь, дискуссии 1920‐х годов разворачивались более вокруг перспектив, чем вокруг реально существовавшего социализма. С победой сталинской перспективы и установлением длительного господства централизованной экономики у ученых появилась возможность изучить то, что было построено.
Советская историография, хотя и представляла длительный этап, в силу диктата официальной трактовки советской экономики и жесткой цензуры, мало внесла нового в разработку проблемы соотношения плана и рынка
Преимущество плановой государственной экономики (социалистической) над рыночной (капиталистической) являлось аксиомой для советских ученых. Из этой аксиомы следовала другая — преимущество плановой социалистической торговли над рыночной. В определении природы торговли при социализме советские авторы по инерции продолжали дискуссию периода нэпа. Они видели двух врагов и боролись с ними. Врагом «слева» была концепция безденежного, бестоварного хозяйства, прямого продуктообмена при социализме. Врагом «справа» — концепция свободного рынка.
Критикуя оппонентов «слева» и «справа», советские историки и экономисты, с одной стороны, доказывали необходимость товарно-денежных отношений при социализме, с другой — подчеркивали, что социалистическая торговля имеет иную природу, чем рыночная. Основу социалистической торговли составляет план, а не стихия рынка. Цель торговли — не прибыль, а удовлетворение потребностей населения. При социализме в отсутствии частной собственности ни земля, ни предприятия, ни другие средства производства не являются предметами купли-продажи. Главной фигурой выступает государство — держатель и распорядитель товарных фондов. Фактически, советские историки и экономисты доказали, что сутью государственной социалистической торговли было централизованное распределение. Главные достижения советской историографии заключались в изучении развития системы планирования, усиления централизации, структуры органов, занимавшихся распределением, то есть в анализе торговой
В советской историографии существование стихии рынка признавалось главным образом для периода нэпа. Поэтому и саму проблему «план и частник», «план и рынок» советские исследователи ставили только применительно к этому периоду. Следует отметить, что советская историография справедливо рассматривала экономику нэпа как смешанную, а не чисто рыночную. Эта оценка была утеряна некоторыми участниками дискуссий периода перестройки, которые в пылу критики плановой централизованной экономики нередко абсолютизировали рыночную сторону нэпа.
К моменту выхода первого издания этой книги в 1998 году единственными специальными исследованиями социалистической торговли 1920–1930‐х годов были монографии В. П. Дмитренко, Г. А. Дихтяра и Г. Л. Рубинштейна[526]. Применительно к нэпу эти авторы показали взаимодействие частника и государства, плана и рынка в сфере торговли. Их труды содержат материал о разработке торговой политики, условиях допущения частника в экономику, сферах действия частного капитала, размерах частного предпринимательства в торговле, а также начале развития централизованного распределения товаров. Меньше заслуг у советской историографии было в разработке вопроса о вытеснении частника из экономики. По известным причинам главное внимание было уделено экономическим мерам — налоговой и кредитной политике, снабжению сырьем. Применение репрессий против частных производителей и торговцев было запретной темой.
Советская историография рассматривала взаимоотношения частного сектора и социалистического хозяйства во время нэпа узко и крайне политизированно — борьба. Причем речь шла не столько об экономической конкуренции, сколько о классовой борьбе. Она описывалась формулой «кто кого», которая не предполагала сосуществования. Использовавшаяся терминология — «временное отступление», «вынужденный компромисс» и, наконец, желанное «вытеснение частника» — говорит сама за себя. План и рынок, государство и частник почти всегда противопоставлялись. Частник и рынок считались опасными для социализма, в них мерещилась реставрация капитализма. Даже в отношении колхозного рынка, который был официально признан частью социалистического хозяйства, нет-нет да и вылезало явно неприязненное отношение.
Нельзя сказать, что описание взаимоотношений государства и частника, плана и рынка терминами борьбы является ошибочным. Но это лишь одна из сторон их сложных взаимоотношений. Кроме того, исследователи оставляли без внимания тот факт, что политизация взаимоотношений государственного регулирования и рынка была делом руководства страны, которое боролось с частником не только экономическими мерами, но и с помощью политических репрессий. Терминами политической борьбы описывалась и экономическая конкуренция.
Для советской историографии не существовало проблемы альтернатив нэпу, как и не ставились под сомнение своевременность вытеснения частника и готовность государственного сектора заменить частный. Успехи развития социалистического сектора, в том числе и социалистической торговли, нередко оценивались не по росту их показателей, а по снижению показателей частной деятельности. Именно поэтому советским исследователям после описания успехов социалистической экономики было трудно объяснить кризис и карточки первой половины 1930‐х годов — результат развала рынка в стране. О другом результате, голоде 1932–1933 годов, советская историография хранила молчание. Вытеснение частника из экономики страны советская историография преподносила как победу социализма, только оставалось непонятным, почему эта победа оказалась пирровой.
Данное исследование свидетельствует, что государственная торговля на рубеже 1920–1930‐х годов не только не была готова заменить частную, но и сама постановка вопроса о замене не является правомерной. Вопрос стоит иначе — могла ли плановая государственная экономика существовать без рынка и частника и существовала ли она без них когда-нибудь? На оба этих вопроса книга дает отрицательный ответ. Рынок был неизбежной частью социалистической экономики. Иначе и быть не могло.
Советские исследователи не отрицали карточек первой половины 1930‐х годов и даже указывали на связь карточной системы с индустриализацией. Однако советская историография не признавала существования кризиса — следствия индустриализации и коллективизации, успехи которых абсолютизировались. Ситуацию в СССР времен первой пятилетки противопоставляли трудностям Гражданской войны. Тогда, дескать, был настоящий голод, не хватало основных продуктов питания и предметов потребления, в то время как в первой половине 1930‐х карточки были введены из‐за опережающего роста благосостояния населения по сравнению с темпами развития промышленного производства и сельского хозяйства. По мнению советских исследователей, особенно не справлялось с обеспечением потребностей населения «отсталое» единоличное крестьянское хозяйство, что оправдывало коллективизацию.
В советской историографии не написано ни о «товарном голоде», ни тем более о голодном море при социализме, а только об
Согласно советской историографии, с развитием социалистической торговли кризисы и нормирование исчезли. В советских работах нет и упоминания кризисов снабжения 1936–1937 и 1939–1941 годов, неофициальных карточных систем второй половины 1930‐х. В лучшем случае есть ссылки на «временные трудности» и «отдельные извращения советской торговли». Открытая торговля второй половины 1930‐х, по мнению советских историков, представляла качественно новый этап. Однако, как показывает эта книга, карточки первой половины и открытая государственная торговля второй половины 1930‐х годов были родственны. Они представляли два состояния, кризисное и относительно спокойное, одной и той же системы — централизованного распределения.
Советские исследователи социалистической торговли рассматривали исторический процесс через призму постановлений партии и правительства. И не только в том смысле, что получали в них определенную идеологическую заданность. Выдавая желаемое за действительное, они частенько подменяли анализ реального положения дел в стране анализом постановлений. Если, например, в постановлении 1932 года говорилось о прекращении нормирования продажи некоторых продуктов, то с точки зрения советской историографии нормирование этих продуктов в действительности прекращалось. Если постановление гласило, что были установлены определенные нормы снабжения, то, значит, люди их действительно получали; если правительство утверждало, что карточная система способствовала борьбе со спекуляцией, то так и было на самом деле. Подмена реальной истории историей постановлений приводила к неверным выводам об улучшении питания населения после введения карточной системы и отсутствии голода.
Советская историография не только не раскрыла причин кризиса снабжения и введения карточной системы, но неверно описала и механизм введения карточек. С точки зрения советской историографии — истории постановлений — карточная система вводилась сверху и всегда своевременно. Именно поэтому советские историки датировали ее рождение 1929 годом — введением Политбюро всесоюзной карточной системы на хлеб, хотя карточки появились раньше. Как показывает эта книга, распространение карточек шло снизу, стихийно и только затем оформлялось Политбюро во всесоюзную систему. Здесь партия вовсе не направляла, а приспосабливалась к ситуации.
С установлением господства планового хозяйства и «ликвидацией частника» проблема плана и рынка применительно к 1930‐м годам переставала существовать для советских историков. План победил рынок. Далее просто описывалось развитие социалистической торговли: рост товарооборота, общественного питания и т. д. Утверждение, что проблема взаимоотношения плана и рынка в социалистическом хозяйстве исчезла для исследователей, не противоречит тому факту, что советская историография использовала понятие социалистического рынка. Анализ работ советских историков и экономистов показывает, что понимание рынка было ограниченным. Говоря о необходимости рынка при социализме, они имели в виду необходимость товарно-денежных отношений в противовес безденежному товарообмену. Они все еще продолжали спорить с теми, кто в 1920‐е годы утверждал, что план — это распределение и товарообмен, а рынок — это торговля. Рынок, который советская историография допускала в политэкономию социализма, являлся социалистическим, то есть основанным на общественной собственности.
В силу идеологической заданности советские историки и экономисты не могли признать, что частный рынок и частное предпринимательство являлись реальными элементами социалистического хозяйства. Признать это — значило бы поставить под сомнение официальную политэкономию и социалистический характер построенного общества. Они стремились изображать советскую экономику «социалистически чистой», монолитной, основанной целиком и безраздельно на общественной собственности (государственной и колхозно-кооперативной). По их мнению, с победой социализма частный капитал и предпринимательство должны были навсегда покинуть экономику страны. Вместо частной собственности для социализма было изобретено понятие личной собственности. Неудивительно, что советская историография открещивалась от определения частичных рыночных реформ 1932 года как неонэпа (термин вовсе не был изобретен в наши дни, а появился вместе с самими реформами), так как нэп был неразрывно связан с допущением в социализм частного рынка и частного предпринимательства.
При таком понимании рынка смешанная экономика, где сочетались бы элементы государственного регулирования с частным рынком и предпринимательством, принадлежала прошлому страны — нэпу, а не ее социалистическому настоящему и тем более не коммунистическому будущему. В будущем — предмет не столько истории, сколько политологии — виделся коммунизм: изобилие товаров и распределение по потребностям, чего предполагалось достичь на основе расцвета обобществленной собственности и планирования. Даже социалистическому рынку надлежало отмереть.
Ограниченное понимание социалистического рынка и нежелание допустить частника в политэкономию социализма видно на примере толкования так называемой колхозной торговли. Советская историография объявляла колхозный рынок частью советской торговли, потому что основой его развития якобы была социалистическая (колхозная) собственность. В отношении его допускались такие характеристики, как «неорганизованный рынок», «элементы стихийности», но не частное предпринимательство. Успехи в развитии рыночной торговли всегда связывались с успехами колхозного строя. Каждый исследователь стремился подчеркнуть, что колхозный рынок периода социализма коренным образом отличался от крестьянского рынка нэпа. Противореча себе, историки, однако, писали, что 80–90 % продукции поступало на этот рынок с личных усадебных хозяйств крестьян, а не с колхозных полей и ферм. Колхозам либо мало что оставалось предложить для продажи после того, как метла госзаготовок проходила по их закромам, либо они, утаивая от заготовок, продавали свою продукцию незаконно, то есть спекулировали. Ярко выраженная частно-предпринимательская природа крестьянского рынка при социализме стыдливо скрывалась за терминами «колхозный», «социалистический». Не колхозную, а частно-предпринимательскую природу крестьянского рынка доказывают постсоветские исследования.
Парадоксальное отношение советской историографии к крестьянскому рынку объясняется тем, что он был допущен в политэкономию социализма вынужденно, под давлением кризиса. Политбюро начало стимулировать его развитие в голодном 1932 году. Это было наименьшее зло, с которым руководство страны, а вслед за ним и официальная историография вынуждены были мириться, но говорить о его истинной частно-предпринимательской природе не любили[528].
Советская историография отрицала не только частное, но и государственное предпринимательство при социализме. Действительная суть государственной коммерческой торговли и ее последующих разновидностей осталась нераскрытой. Торгсин и кампания выкачивания ценных сбережений населения рыночными методами также не нашли места в советской историографии.
Отказ признать частный рынок и предпринимательство элементами реального социализма особенно ярко виден на примере так называемого черного, по советской терминологии спекулятивного, рынка. В категорию черного рынка попадали все рыночные отношения, которые не входили в разрешенную законом сферу легального социалистического рынка. В советской историографии о черном рынке есть упоминания, но исследований черного рынка, причин его появления, функций, которые он выполнял, масштабов его деятельности, взаимоотношения с плановым хозяйством нет. Более того, всячески подчеркивалось, что победа планового хозяйства и социалистической торговли вела к уничтожению частной стихии, анархии и спекуляции.
Черный рынок с точки зрения советской историографии являлся злом, пережитком. С ним предстояло вести борьбу до полного и окончательного искоренения. А в том, что он будет искоренен, сомнений не было. Если в отношении колхозного, так называемого социалистического рынка допускались сотрудничество, его необходимость на какой-то период и его влияние на плановое хозяйство (например, зависимость цен в государственной и колхозной торговле), то в отношении черного рынка следовал возврат к терминологии непримиримой классовой борьбы.
Эта книга показывает, что черный рынок, существовавший в плановой централизованной экономике, можно считать социалистическим на том основании, что он был имманентно присущ этому типу хозяйства. Черный рынок вырос и деформировался в социалистическом хозяйстве, сросся с ним, выполнял важнейшие функции. Плановая централизованная экономика не уничтожила стихию рынка, как о том писала официальная советская историография, напротив, она воспроизводила, формировала черный рынок, определяла его характеристики.
Западная историография начиная с 1930‐х годов, и особенно в период холодной войны, характеризовалась беспрецедентным вниманием к советской экономике. Именно по экономическим вопросам разворачивались наиболее острые дебаты. Западные экономисты и экономические историки, спорившие о темпах роста, трудовой занятости, производительности труда в советском плановом хозяйстве и достоверности советской статистики, фактически стали основателями советологии на Западе[529]. Поистине, то был золотой век экономических исследований. Значение западной историографии огромно, но и она развивалась в прокрустовом ложе биполярной модели: советская плановая экономика и рыночная экономика Запада считались антиподами, советское плановое хозяйство — антитезой западному рынку. Как пишет Роберт Дэвис, представление о том, что социалистическая экономика характеризовалась тотальным контролем, централизацией, обобществлением, планированием, распределением, преобладало. Так же как и в советской историографии, в западной абсолютизировался безрыночный характер социалистического хозяйства[530]. Рынок и его функционирование в плановой экономике не изучались. Специальные исследования социалистической торговли отсутствовали.
Как и советская, западная историография времен холодной войны была крайне политизирована. Это проявилось не только в спорах о том, какая система, социализм или капитализм, лучше, но и в доминировании тоталитарной школы в западной советологии, представители которой рассматривали исторические процессы через призму политики и идеологии. В их понимании, неизбежность экономической диктатуры была следствием политической диктатуры: Сталину удалось установить тотальный контроль не только над политикой и обществом, но и над экономикой. При тотальном контроле в советской централизованной экономике не могло быть рынка, а следовательно, не существовало и проблемы взаимоотношений плана и рынка в социалистическом хозяйстве.
В 1950–1960‐е годы на Западе уже появлялись отдельные работы, в которых существование тотального контроля и всеподавляющего диктата над экономикой ставилось под сомнение[531]. В 1970–1980‐е годы идея тотального контроля была подвергнута кардинальному пересмотру. Молодое поколение ревизионистов, вопреки теоретическим построениям советологов тоталитарной школы, доказало, что советское общество вовсе не было пассивным. Люди активно преследовали собственные интересы, повсеместно и ежечасно нарушая сталинский «порядок». Богатство и относительная самостоятельность общественной жизни показали, что тоталитарная власть имела существенные пределы. Однако, поскольку ревизионисты были по преимуществу социальными историками, экономика их интересовала главным образом как повседневные практики людей, которые приспосабливались к жизни в новых экономических условиях[532]. Проблема взаимоотношения плана и рынка в социалистическом хозяйстве по-прежнему оставалась неисследованной.
В 1990‐е годы в западной советологии произошла очередная смена историографической парадигмы. Постревизионисты (постмодернисты), как и ревизионисты, вроде бы отказались от тоталитарной модели в объяснении советского общества[533]. Они рассматривали советский эксперимент не как аномалию, а как часть общемирового процесса, один из путей создания современного индустриального государства (
В период доминирования постревизионизма (постмодернизма) в советологии экономика оставалась маргинальной темой[536]. Конечно, старшее поколение экономических историков продолжало заниматься своими сюжетами, но молодых выпускников исторических факультетов экономика не интересовала. Они пытались понять социализм через языковые практики, ритуалы, идеологию, личное восприятие, самосознание, знаки и символы, литературный анализ исторических текстов.
Вместе с тем рыночные реформы в СССР и после его распада стимулировали интерес к проблеме плана и рынка. В 1990‐е годы дебаты российских и западных ученых развернулись вокруг насущной проблемы — в каком экономическом направлении следует развиваться России и другим странам бывшего социалистического сообщества. Реформировать ли плановую экономику, заменять ли ее моделью рыночной экономики, и если да, то какой именно моделью, и многое другое. В то время как политики и экономисты боролись за экономические перспективы, историки стремились осмыслить опыт давнего и не столь отдаленного прошлого. Прошли дискуссии о сути нэпа и сталинской экономики[537].
Дискуссии 1990‐х показали, что во взглядах на экономическую природу нэпа ученые оказались единодушны. Хотя были расхождения в оценках степени развития рынка — одни абсолютизировали его, другие подчеркивали его ограниченность, деформированность, периферийность по сравнению с обобществленным сектором экономики и администрированием, но все исследователи определяли экономику нэпа как смешанную, как попытку соединить план и рынок. Для нэпа были исследованы взаимодействие государственного регулирования и рынка (легального и черного) в сфере промышленного производства, сельского хозяйства, финансов, заготовок, кооперации и торговли. Вышла серия региональных исследований по Уралу, Башкирии и Сибири. Историки изучили причины и механизм свертывания нэпа, показав не только экономические методы, но и администрирование и репрессии[538].
В оценках социалистической экономики 1930‐х годов дискуссии 1990‐х годов не привели к существенному изменению взглядов на взаимотношение государственного регулирования и рынка. По-прежнему в социализме абсолютизировались централизация и план. Сам термин, выбранный в ходе дискуссии для обозначения советской экономики, — командно-административная система — все так же привлекал внимание только к одной из ее сторон. На это упрощенчество указал Роберт Дэвис. Условность терминологии вещь неизбежная, но в данном случае она точно отражает ограниченность историографии того времени[539].
Эта ограниченность была главным образом следствием застоя экономической мысли в период господства официальной политэкономии социализма в СССР и общей политизации науки в период холодной войны. Но были и другие причины. Стремление подчеркнуть необходимость рыночных реформ в СССР в 1990‐е годы вело к абсолютизации безрыночного характера социалистического хозяйства. Даже профессиональные экономисты в запале писали, что рынок являлся «архитектурным излишеством» для плановой социалистической экономики. Конечно, печаль экономистов — сторонников рыночных реформ была о другом рынке, основанном на частной собственности на средства производства, широком предпринимательстве и экономической свободе. Такого рынка действительно не было в СССР, но даже в этом случае огульное отрицание рынка в советской экономике ошибочно. Рынок был неотъемлемой и необходимой частью планового хозяйства. Другой вопрос,
Главные споры о советской экономике 1930‐х годов в 1990‐е годы велись вокруг альтернатив нэпу, причин форсирования индустриализации и ее влияния на экономическое развитие, последствий коллективизации, причин усиления администрирования и централизации. Проблема взаимоотношения плана и рынка в советской экономике в то время только начала обсуждаться[540]. Было высказано мнение о том, что «чистых» экономик не бывает: государственное регулирование, в том числе администрирование, и рынок присутствуют в любой современной экономике, но при социализме и капитализме существенно отличается их соотношение. Исследователи отметили также, что рынки и квазирынки, в том числе и черный спекулятивный рынок, не представляли отдельной экономики в 1930‐е годы, а были частью социалистического хозяйства. Однако заявления о существовании рынка в плановой экономике в то время носили по преимуществу декларативный характер. Исследователи только приступали к изучению того, как рынок работал при социализме[541].
В дальнейшем обозначились два подхода к решению проблемы плана и рынка. Большинство исследователей в ее изучении шли «сверху», то есть показывали проведение рыночных реформ властью. В результате рынок предстает как элемент,
Ограничение анализа рыночных отношений сферой властных решений ведет к неверному, с моей точки зрения, выводу о том, что баланс между централизованным распределением и рынком достигался в результате реформ «сверху». Примером такого установившегося баланса некоторые авторы считают неонэп 1932 года. Однако если это и был баланс, то только в представлении руководства страны о должном соотношении распределения и рынка при социализме. Экономические реформы легализовывали лишь незначительную часть необъятного подпольного предпринимательства.
Другой подход к проблеме плана и рынка основан на преимущественном изучении рыночной активности людей. Он позволяет показать не только легальные пределы рынка, допущенные правительством, но и его скрытую часть. В соответствии с этим подходом именно ежедневное взаимодействие государственного регулирования и рыночной активности людей, как легальной, так и запрещенной, формировало реальное и оптимальное, в рамках конкретных условий, соотношение плана и рынка[542].
В этой книге присутствует синтез обоих подходов: анализ правительственных постановлений сочетается с изучением рыночной активности общества.
В 1990‐е годы для изучения взаимоотношений государственного регулирования и рынка 1930‐х годов исследователи выбирали в основном сферы промышленного производства и сельского хозяйства, не балуя торговлю своим вниманием[543]. Моя книга «За фасадом „сталинского изобилия“», которая вышла в 1998 году, стала первым исследованием, в котором на примере
В период перехода стран бывшего «социалистического содружества» к рыночной экономике огромную работу в изучении социалистического хозяйства проделали экономисты. Однако в своем анализе экономисты более обращали внимание на сферу управления экономикой и производство. Сферу распределения и торговли как вторичную они затрагивали в самом общем виде. Главное внимание экономисты уделяли анализу базовых характеристик социалистической экономики — централизации, распределению, планированию, от которых предстояло уйти в ходе рыночных реформ. Рыночное хозяйство социализма практически не исследовалось. К тому же экономические работы не решали задач исторического исследования, предметом которого является не экономический механизм как таковой, а последствия экономических реформ и процессов для общества.
Со времени дебатов 1990‐х годов прошло уже два десятилетия. Что нового сделали исследователи в изучении взаимоотношения плана и рынка в советской экономике?
Прежде всего следует сказать, что обозначилась тенденция к смене постмодернистской парадигмы. Молодое поколение
По мнению этих исследователей, советская экономика никогда не развивалась в изоляции, она была связана с мировой экономикой и, следовательно, испытывала последствия катаклизмов на Западе. Их главный вывод состоит в том, что глобальный экономический кризис конца 1920‐х — начала 1930‐х годов определил политические решения советского руководства и заставил пересмотреть идеологические постулаты. Иными словами,
Авторы манифеста и их сторонники отличаются от старшего поколения исследователей, изучавших советскую экономику во времена холодной войны, не только тем, что отказываются признать абсолютный диктат политики над экономикой, но еще и тем, что не являются экономистами или экономическими историками в узком понимании этой специализациии как изучения «экономики ради самой экономики». Их интересует «
Казалось бы, следует признать, что оба подхода к изучению истории — через влияние политики на экономику и через влияние экономики на политику — должны не только стать равноправными, но и применяться в комплексе. Исторический процесс — всегда результат действия множества факторов. Тем не менее есть основания говорить о нежелании политэкономистов неототалитарной школы отказаться от главенства своей парадигмы. Хотя они признают право на существование и полезность изучения советской истории через призму экономики, но все же считают, что приоритет в объяснении сталинизма должен принадлежать политике и идеологии и их влиянию на экономику. Иными словами, гораздо важнее показать, как власть (сам диктатор и его экономические агенты на всех уровнях) управляла экономикой, чем понять, как экономическая ситуация влияла на политические, идеологические и другие решения власти[548].
Длительное (со времен холодной войны) доминирование политэкономистов в изучении советской экономики периода сталинизма определило главные темы и достижения современной историографии[549]. В этой связи показательны проблемы, которые исследовали экономические историки, и полученные на них ответы.
Таким образом, перечень новейших достижений в изучении советской экономики 1930‐х годов свидетельствует, что внимание экономических историков было сосредоточено на власти — Сталине и его экономических агентах, на том, как
Одним из достижений современной историографии является признание того, что деньги при социализме играли гораздо более важную роль, чем считалось ранее, что рыночные и квазирыночные отношения были вездесущи в государственной централизованной экономике[551]. Это утверждение возвращает нас к главной теме данного обзора — план и рынок при социализме. Что нового исследователи предложили в этой области?
В новейшей историографии эта проблема получила интересный поворот — результат исследований политэкономистов, которые задались вопросом о том, как в действительности функционировал план в 1930‐е годы, как именно власть принимала решения и какие механизмы использовала для выполнения поставленных задач[552]. Иными словами, исследователей волновал вопрос, была ли плановая экономика плановой. Если раньше присутствие рынка в сталинской экономике ставилось под сомнение, то теперь под вопросом оказалось и само существование плана.
Наиболее важный вывод исследователей заключается в том, что в основе функционирования советской экономики в 1930‐е годы было не столько научное экономическое планирование, сколько другие разнообразные механизмы и практики. Так, если на высшем уровне власти механизмы планирования — составление общесоюзных пятилетних и годовых планов — в основном сложились к началу второй пятилетки, то на уровне среднего звена (наркоматы и главки) официально утвержденных планов не было. Их заменяли контрольные цифры, которые постоянно пересматривались. По мнению Андрея Маркевича, который исследовал эти вопросы на архивных документах наркоматов тяжелой и легкой промышленности, значение планирования состояло не в обеспечении твердо установленных ориентиров, а в обмене информацией между наркоматами и подчиненными им агентами для достижения успешного противостояния давлению со стороны высшего руководства. Отсутствие твердых утвержденных планов облегчало достижение этой цели, что не устраивало высшее руководство. Механизм составления общенаркоматовских планов, видимо, сложился лишь в послевоенное время. Полученные результаты позволили Маркевичу согласиться с более ранними выводами Евгения Залески, который определил советскую экономику не как плановую, а как управляемую. Хотя существовали способы заставить людей работать и выполнять задания, но цена успеха была высока. Методы работы среднего и нижнего звена управления не были оптимальными, вели к снижению темпов и большому перерасходу ресурсов. В этом смысле советская экономика 1930‐х годов и «плановые» методы управления не были эффективными[553].
Примером слабости или отсутствия экономического планирования в советской экономике 1930‐х годов могут служить и принципы распределения между организациями таких дефицитных ресурсов, как транспортные средства (легковые автомобили и грузовики). Как показало исследование Валерия Лазарева и Пола Грегори, это распределение происходило на основе сиюминутных
Парадоксально то, что, в то время как в современной историографии существование плана в советской экономике было поставлено под сомнение, присутствие рынка и предпринимательства в «плановом нерыночном хозяйстве» получило в исследованиях все больше доказательств. В данном очерке будут представлены лишь основные работы, которые исследуют развитие рынка в сфере снабжения и потребления населения.
Книга «За фасадом „сталинского изобилия“» показала, что легальный и черный рынок потребительских товаров и услуг формировался инициативой людей, которые пытались выжить или улучшить свое материальное положение в экономике хронического дефицита, карточек и рецидивов голода[555]. Способы выживания и обогащения определяли социальную природу социалистического рынка.
Господствовавшая централизованная экономика, предоставляя жестко ограниченное легальное пространство для развития рынка, уродовала его. Книга показывает формы деформации рыночных отношений — гипертрофию перепродаж как следствие слабого развития частного производства, небольшие размеры, краткосрочность и настабильность частного бизнеса, значительное развитие в нелегальных формах, мимикрию, которая придавала нелегальным частным предприятиям видимость разрешенных форм социалистического производства и торговли, и др.
Книга свидетельствует, что советская экономика 1930‐х годов не могла существовать без рынка, ведь он выполнял важнейшие социально-экономические функции. Рынок не только паразитировал на централизованном государственном хозяйстве, развиваясь и наживаясь за счет выкачивания его ресурсов, но и помогал централизованной экономике выжить, компенсируя дефицит товаров и перераспределяя товарные ресурсы по принципам, отличным от принципов государственного снабжения. На рынке выигрывал тот, у кого были деньги, тогда как в государственной системе — тот, у кого был доступ к государственным ресурсам. Книга показывает, что социальная иерархия в советском обществе 1930‐х годов определялась сложным взаимодействием принципов государственного распределения и рыночной активности. Корректируя крайне стратифицированную иерархию государственного снабжения, рынок «гасил» недовольство тех советских потребителей, которые ничего не получали или недополучали от государства, тем самым продлевая жизнь советскому социализму. Этот своеобразный рынок приспособился к централизованной социалистической экономике, стал ее органичной и необходимой частью. План и рынок превратились в заклятых друзей, которые не могли ни примириться друг с другом, ни жить друг без друга. Вывод о том, что сталинская экономика функционировала как симбиоз централизованного распределения и рынка, в значительной степени черного, является одним из важных концептуальных выводов современной историографии.
В то время как в книге «За фасадом сталинского изобилия» в исследовании рынка главное внимание уделено
Торгсин спас миллионы людей от голода, но не эту роль ему отвело государство. Он был создан для того, чтобы выкачать золотовалютные сбережения населения и обратить их в машины, станки, турбины, технологии для первенцев советской индустрии. Для этой цели государство использовало политику цен, определенную голодным спросом. Торгсин покупал ценности у населения значительно дешевле цен мирового рынка, а продавал людям продовольствие и товары в несколько раз дороже советских экспортных цен. Показательно, что зимой 1933 года, когда миллионы людей умирали от голода, Правление Торгсина по требованию правительства дважды (!) повысило продажные цены на продукты повального спроса — муку, хлеб и крупу. В Торгсине Советское государство действовало как безжалостный эксплуататор-спекулянт, который наживается на несчастье и нужде людей, покупая задешево и продавая втридорога.
Результаты государственного предпринимательства в Торгсине впечатляют. В 1932 году, когда золотоскупочная сеть Торгсина только развертывалась, он по объемам валютной выручки уступал главным советским экспортерам нефти, зерна и леса[557]. В 1933 году с помощью голода Торгсин вышел на первое место, обогнав и эти, по замыслу руководства, главные валютные источники финансирования индустриализации. В годы голода Торгсин превзошел основные статьи советского экспорта и по валютной рентабельности (соотношение рублевых затрат и валютных доходов). После голода, в 1934 и 1935 годах, по объемам валютной выручки Торгсин стабильно сохранял второе место среди экспортных объединений Наркомвнешторга СССР, уступая только экспорту нефти.
Однако в погоне за валютой и золотом сталинскому руководству пришлось пожертвовать чистотой политэкономии социализма. Так, оно было вынуждено ограничить государственную валютную монополию, впервые и единственный раз в советской истории разрешив своим гражданам использовать иностранную валюту и золото в качестве средства платежа в государственной торговле. Торгсин был признанием власти чистогана, в этом смысле в нем не было ни грана социализма. Пострадала и чистота идеологии. Торгсин был отрицанием классового подхода. В нем не было преимуществ для «трудящихся масс». В Торгсине выигрывали «имущие» — те, у кого было больше валюты и золота.
История Торгсина позволяет далее развить концептуальное понимание экономики сталинизма как симбиоза централизованного распределения (плана) и рынка, признав, что в развитии рынка участвовали не только люди, но и само государство. Торгсин по сути был явлением
Тезис о предпринимательской деятельности Советского государства и использовании рыночных механизмов для получения валютной прибыли находит подтверждение и во внешнеторговом курсе СССР. В период первой пятилетки СССР активно наращивал экспорт и импорт, пик пришелся на 1930–1931 годы. Присутствие СССР на мировом рынке не было секретом ни для современников, ни для исследователей внешней торговли. Но изучение советского экспорта произведений искусства конца 1920‐х — 1930‐х годов позволяет сказать, что СССР не просто был экспортером[559]. Правительство коммунистов предложило миру
К концу 1930‐х годов советская экономика достигла определенной автаркии, представляя систему, где внешние экономические связи не играли весомой роли. Однако, вопреки традиционному представлению о том, что экономическая изоляция была сознательным выбором советского руководства, обусловленным идеологией, в новейшей историографии высказано мнение, что автаркия стала следствием внутренних (репрессии) и объективных внешних причин (мировой кризис). В период мирового кризиса автаркия была характерна не только для СССР, но и для национальных экономик Запада. СССР следовал в фарватере главных мировых трендов, которые характеризовались относительной автаркией в 1930‐е годы и глобализацией в послевоенный период[560].
Проблема рынка в социалистической экономике получила дальнейшее развитие в книге «Социальная история советской торговли» Джули Хесслер, которая охватывает период от большевистской революции до конца сталинского правления. Как и многие современные исследователи, Хесслер считает, что роль товарно-денежных отношений в реальной экономической практике 1930‐х годов остается недооцененной исследователями. Следуя по стопам ученых «Бирмингемской школы»[561], Хесслер отмечает цикличность развития советской экономики. Кризисное состояние, или, по ее терминологии, периоды кризисного социализма (1917–1922; 1928–1933; 1939–1947), вызванные революцией, мировыми войнами или сталинским «великим переломом», сменялись периодами восстановления и нормализации. Состояние рынка зависело от этих циклических колебаний.
В книге Хесслер развитие рынка в советской экономике показано как результат взаимодействия двух сил — власти и людей. Для руководства страны реформы по экономической децентрализации, расширению сферы легального рынка и товарно-денежных отношений были способом выхода из кризиса. Они начинались еще до того, как кризис достигал апогея. В то время как в историографии сталинские частичные рыночные реформы рассматривались как стратегическое отступление от идеалов социализма, Хесслер считает, что Сталину, как ранее и Ленину, было присуще понимание товарно-денежных отношений как элемента социализма. В отличие от других исследователей, которые подчеркивают,
Хесслер показывает, что в развитии рынка люди массово участвовали не только как покупатели, но и как продавцы. Их рыночная активность особенно возрастала в периоды кризисного социализма главным образом за счет практически полного вовлечения городского населения, которое распродавало или обменивало свое имущество с целью выживания. При нормализации ситуации городское население вновь становилось в основном покупателями, а ряды продавцов на рынке сужались до крестьян, профессиональных спекулянтов и кустарей. Хесслер исследует поведенческую культуру потребителей на рынке и в государственной торговле. По ее мнению, хотя при Сталине СССР не стал обществом массового потребления (в преобладающем западном понимании этого явления), в периоды нормализации советской жизни четко виден поворот к развитию современной культуры потребления.
Подводя итоги обзора современных исследований, следует сказать, что советская экономика 1930‐х годов в частности и сталинизм как
Советская экономика 1930‐х годов представляла симбиоз командно-административной системы (государственное регулирование) и рыночных отношений. Поскольку современная экономика не может существовать без рынка, попытки его ликвидировать лишь загоняли частную инициативу в подполье и вели к социально-экономическому кризису, выход из которого достигается путем рыночных реформ.
Разумеется, нельзя отождествлять советский рынок 1930‐х годов с западным капиталистическим. Исследователи не ставят под сомнение основополагающую роль государства и централизации в советской экономике, как и деформацию и ограниченность рыночных отношений. Однако, хотя советская централизованная экономика и рыночное капиталистическое хозяйство в ХХ веке не были близнецами, они были родственниками. В них есть структурное сходство, которое определяется тем, что они существовали в одно время и решали одни и те же задачи построения индустриального государства и современного общества. Сама эпоха предъявляла общие требования и формировала определенное сходство экономических систем. Идеология и политика обусловливали специфику и приводили к тому, что
Таким образом, главное достижение современной историографии состоит в отказе от наследства холодной войны — упрощенной и политизированной биполярной модели, основанной на абсолютном противопоставлении советской экономики и рыночной западной. Насущная задача исследователей — изучить, как государственное регулирование и рынок взаимодействовали при социализме.
ИСТОЧНИКИ: «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО»
Источниковый фундамент этой книги составляют архивные документы[562]. Архивная принадлежность сама по себе не является доказательством достоверности и представительности источников, равно как и официальная публикация в советских изданиях сама по себе не является доказательством фальсификации сведений. Критический анализ должен предшествовать использованию любого материала. Укажу главные принципы определения достоверности и представительности, которыми я руководствовалась в работе над этой книгой.
Особенность источниковой базы этого исследования в том, что она включает не единичные документы, а массовые комплексы. Поскольку они объединены общим предметом — снабжение населения продуктами и непродовольственными товарами, в них представлена однородная информация: нормы, цены, ассортимент, контингенты покупателей, меры правительства, реакция людей и пр. Массовость и сюжетная однородность источников дают возможность для сравнительной проверки информации, содержащейся в них.
Кроме того, в книге использованы документы не одного ведомства, которое могло преследовать свои цели, искажая информацию, а документы множества организаций, действия которых определялись различными, часто противоположными мотивами. Например, если Наркомснаб/Наркомторг мог приукрашивать результаты своей работы по снабжению населения, то были и организации, которые проводили проверки и выявляли недостатки, — ОГПУ/НКВД, комиссии партийного и советского контроля, например. Многоведомственный характер источников также предоставляет возможность для взаимной проверки информации.
Более того, материалы, использованные в книге, имеют не только многоведомственный характер, но и разные социальные источники происхождения. Это правительственные документы и письма людей, статистические обследования и мемуары. Их создатели, принадлежа к разным социальным группам, преследовали разные цели, что также дает возможность для критического сопоставления данных. Широкий спектр привлекаемых источников позволяет говорить об их представительности для исследования данной темы.
Способом проверки достоверности информации является также соотнесение ее с общим историческим фоном и накопленными историческими знаниями. Сведения, которые мы получаем из источников, должны найти свою нишу в наших представлениях о том времени, которое изучаем. Если эта ниша уже занята другой, противоположной по смыслу и выводам информацией, необходимы новые документы и свидетельства, чтобы разобраться, где правда. В данном случае выводы о тяжелом положении на потребительском рынке согласуются с результатами новейших исследований о последствиях огосударствления экономики, форсирования индустриализации, а также коллективизации, раскулачивания и массовых репрессий.
В оценке достоверности документов важен и тот факт, что власть сама нуждается в правдивой информации для управления обществом и стремится получить ее. Достоверная информация нужна была и сталинскому Политбюро. Сбор социально-экономических сведений осуществляли многие ведомства: Наркомторг/Наркомснаб, ОГПУ/НКВД, Госплан и Центральное управление народно-хозяйственного учета (ЦУНХУ), комиссии партийного и советского контроля и др. Не случайно информация служебного пользования всегда имела гриф секретности. Хотя он сам по себе не защищает документ от фальсификации, но
Основной массив материалов, на которых написана книга, находится в архивных фондах центральных государственных и партийных органов, занимавшихся вопросами торговли. Высшей торговой инстанцией в стране фактически являлось Политбюро ЦК ВКП(б), которое принимало решения как по глобальным вопросам торговой политики, так и по конкретным и текущим делам — утверждение планов, цен, сроков торговли, ассортимента, открытие новых магазинов и пр. Протоколы заседаний Политбюро, в том числе и Особые папки, стали главным источником для изучения государственной торговой политики. В дополнение к ним были использованы фонды Оргбюро, Секретариата ЦК, личные фонды членов Политбюро, их переписка.
Решения, принятые Политбюро по вопросам торговли, затем оформлялись постановлениями, циркулярами, директивами, указами СНК СССР, ЦИК СССР, Наркомторга/Наркомснаба, СТО, Экономического совета, Президиума Верховного Совета СССР, Прокуратуры СССР и других центральных органов. Эти материалы использованы в книге наряду с протоколами, стенограммами заседаний и межведомственной перепиской центральных органов. Для анализа торговой политики привлекались также стенографические отчеты партийных съездов, пленумов и конференций.
К группе исторических источников о государственной торговой политике относятся и материалы периодической печати, которая в СССР всегда служила проводником решений партии и правительства. Особое значение для книги имели газета «Советская торговля», журналы «Советская торговля», «Проблемы экономики», «Плановое хозяйство», «Вопросы торговли». При работе с этими материалами нужно учитывать то, что на страницы газет и журналов попадали главным образом достижения и победы. Негативная информация о состоянии советской торговли подавалась как «отдельные недостатки и просчеты». Опыт работы, однако, показывает, что «отдельные недостатки», коль скоро они попадали на страницы всесоюзной прессы, на деле были распространенным явлением. Материалы периодической печати 1930‐х годов, ввиду их преувеличенно позитивного характера, должны быть использованы в комплексе с архивными документами, мемуарами, дневниками, воспоминаниями и другими источниками, которые дают более реалистичную картину.
Особое место в комплексе документов о социалистической торговле занимают материалы Наркомата торговли и Наркомата снабжения СССР[563]. Они являются главным источником информации для анализа механизма и принципов централизованного распределения товаров и продуктов. В книге использован большой комплекс материалов о выполнении планов торговли: отчеты об отгрузках, реализации товаров, розничном товарообороте, развитии общественного питания и колхозной торговли, о продвижении товаров в торговой сети и др. В фондах Наркомторга и Наркомснаба находятся и документы о ценовой политике Советского государства.
Из материалов Наркомторга и Наркомснаба СССР важное значение в этом исследовании имели отчеты о реализации товарных фондов. Они показывают оптовый отпуск товаров с баз и транзитом в торговую сеть. Отчеты о реализации содержат информацию о распределении каждого вида товара с указанием деления на рыночный и внерыночный фонды, распределения между торговыми системами и территориями (республики, области, края). По каждому товару указано также деление на городской и сельский фонды. Отчеты о реализации товарных фондов, использованные в книге, охватывают период 1930–1941 годов[564].
Исследователи скептически относятся к статистике 1930‐х годов, поэтому следует сказать несколько слов о пределах возможностей отчетов о реализации товарных фондов. Как известно, плохих источников нет. Работая с теми или иными материалами, нужно понять, на какие вопросы они могут ответить. Отчеты о реализации товарных фондов, как и другие отчетные материалы Наркомторга и Наркомснаба, не могут быть использованы для изучения
Все ранее перечисленные исторические источники родственны тем, что позволяют исследовать торговую
Для анализа реального состояния снабжения на местах в книге использована, в частности, переписка местных советских, партийных, торговых органов с Центром. Она хранится в фондах центральных органов власти, куда с мест направлялась корреспонденция. Местное руководство в донесениях, записках и телеграммах в Центр указывало на расхождения между тем, что Наркомторг и Наркомснаб должны были отправить в регион, и тем, что в действительности было получено. Переписка содержит описания производственных и социальных последствий срывов снабжения. В документах, которые исходят от местных органов власти, есть как положительная, так и критическая информация о состоянии снабжения. Выпрашивая фонды снабжения, местные руководители были склонны драматизировать положение в своих регионах, однако не могли в этом заходить слишком далеко и вынуждены были показывать и положительные достижения, дабы вверенная им территория не оказалась среди отстающих, ведь раздача наград зависела от успехов региона.
Переписка Центра с регионами позволяет судить об их взаимоотношениях. Реакция Политбюро на действия местной власти по вопросам снабжения показывает либо их сотрудничество, либо ситуацию конфликта. Обвинения местной власти в саботаже, лени, борьба с самоснабжением местной номенклатуры, которые усиливаются в действиях Политбюро во второй половине 1930‐х годов, доказывают существование конфликта между центральной и местной властью.
В число документов официального происхождения критического характера, которые позволяют судить о реальном положении со снабжением на местах, входят также материалы многочисленных партийных и советских комиссий, создаваемых специально для проверки исполнения, а также материалы торговой инспекции, милиции, прокуратуры. Они показывают не только состояние государственного снабжения, но и положение на колхозном и черном рынках. К этой же группе критических материалов официального происхождения относится огромный комплекс документов ОГПУ/НКВД о советской торговле, который впервые вводится в научный оборот. О нем следует сказать особо.
Одной из функций ОГПУ/НКВД был сбор социально-экономической информации о положении в регионах и составление отчетов для высших руководителей страны. Местные органы ОГПУ/НКВД — губернские управления, полномочные представительства ОГПУ, управления НКВД — собирали информацию в своем регионе, а затем направляли ее в Москву, где ее обрабатывали в экономических и информационных подразделениях ОГПУ/НКВД и рассылали под грифом секретности Сталину, Молотову и по списку еще нескольким высшим руководителям заинтересованных ведомств.
Экономические обзоры и спецсводки ОГПУ/НКВД содержат богатейший материал о ситуации на промышленных предприятиях, в колхозах и совхозах, в армии, на улицах городов, в магазинах. Частью комплекса материалов ОГПУ/НКВД являются и материалы милиции. Тематически среди использованных в книге можно выделить следующие группы документов.
Сводки о ходе хлебозаготовок, а также материалы о репрессиях против частников на заготовительном и потребительском рынке в период 1927–1930 годов показывают развал внутреннего рынка в стране.
Сводки о снабжении промышленных районов в 1929–1932 годах[565] содержат детальную информацию об ассортименте, нормах и группах снабжения по основным регионам и ведущим предприятиям страны. В сводках есть информация и о проявлениях социального недовольства: высказывания, эксцессы в очередях, демонстрации, забастовки и пр.
ОГПУ и НКВД составляли также специальные отчеты о настроениях населения по различным поводам: «на почве продзатруднений», в связи с введением или отменой карточек, повышением цен, борьбой со спекуляцией и т. д. Источниками информации были доносительство, подслушивание в очередях, где всегда находились «люди в штатском», перлюстрация писем, которую проводили во время крупных торговых мероприятий партии и правительства. Сводки о настроениях населения также использованы в этой книге.
Сводки НКВД о продовольственных трудностях в колхозах и городах в связи с неурожаем 1936 года представляют информацию о кризисе снабжения и локальном голоде того времени. Помимо состояния потребительского рынка они показывают политику Центра и местного руководства в условиях кризиса, способы выживания людей и многое другое. Особого внимания заслуживают материалы о локальном голоде в деревне. В них поименно перечислены люди, умершие от голода в регионах, наиболее сильно пострадавших от неурожая и государственных заготовок. В архиве НКВД хранятся также сводки о товарном и продовольственном кризисе 1939–1941 годов. Эти материалы характеризуют в основном положение в столице.
В книге использованы также материалы НКВД о репрессиях против работников торговли. В этом комплексе следует различать несколько групп документов. Одна из них относится ко времени массовых репрессий 1937–1938 годов и представляет материалы инсценированных судебных процессов над торговыми работниками, начиная с наркома торговли Я. И. Вейцера и заканчивая работниками среднего и низшего торгового звена. Многие осужденные по этим делам были позже реабилитированы, другие подлежат реабилитации. Вероятно, среди репрессированных находились люди, совершившие экономические преступления, но в своей массе этот комплекс документов рассказывает о невинных жертвах сталинского террора. На них, наряду с абсурдными обвинениями в шпионаже и подготовке терактов, Политбюро свалило вину за плохую работу государственной системы снабжения.
Иной характер имеют «агентурные разработки работников торговли» 1939–1941 годов. Хотя и здесь по сталинской традиции присутствуют абсурдные обвинения в шпионаже и политическом терроре; но главным, что инкриминировалось, было незаконное богатство. Благодаря этим документам мы не только можем узнать, как жили советские подпольные миллионеры, но и назвать некоторых поименно. К группе «репрессивных» материалов относятся документы НКВД об акциях против спекулянтов, мешочников, о борьбе с очередями, о хищениях и растратах. Материалы ОГПУ/НКВД — один из основных источников сведений для изучения черного рынка.
Особенностью материалов ОГПУ и НКВД является то, что, по преимуществу, они содержат негативную информацию. Эти карательные ведомства по долгу службы выявляли ошибки и просчеты в деятельности государственных и партийных органов, отрицательные настроения населения. Работая с документами ОГПУ/НКВД, нужно иметь в виду, что они показывают лишь одну из сторон общественной жизни, а не все многообразие явлений и настроений в обществе. Однако важно помнить и другое: негативная информация сама по себе не является фальсификацией. Чтобы отделить одно от другого, нужен источниковедческий анализ. Поэтому документы ОГПУ/НКВД необходимо использовать в комплексе с другими источниками. Так, сведения НКВД о кризисах снабжения 1936/37 и 1938–1941 годов подтверждаются документами Наркомторга, письмами людей, мемуарами и дневниками. Одним из примеров может служить дневник известного ученого В. И. Вернадского, который рассказывает о продовольственном положении в столице на рубеже 1930–1940‐х годов.
В работе с документами ОГПУ/НКВД важно также знать общую историческую ситуацию. Например, информация о массовых инспирированных политических процессах в стране играет определяющую роль при оценке материалов 1937–1938 годов. Для проверки достоверности нужно обращать внимание и на характер изложения информации. Детальность, с которой документы описывают локальный голод в деревне в 1936/37 году, свидетельствует об их достоверности.
Материалы ОГПУ/НКВД — источник, ценный не только по содержанию информации, но и по форме ее изложения. Высказывания людей, которые часто цитируют в документах, хотя и без их на то согласия, создают колорит, возрождают дух времени. Это не мертвая статистика цифр, не сухой язык официальных бумаг.
В комплексе документов, которые показывают реальное состояние снабжения населения, бюджеты представляют незаменимый источник. К сожалению, в отличие от 1920‐х годов, 1930‐е характеризуются сокращением бюджетных обследований, а во второй половине — полным развалом статистической школы. Бюджеты населения представляли документы обличающего характера, так как показывали резкое ухудшение питания населения в связи с основными мероприятиями партии и правительства, поэтому широкое проведение обследований и тем более публикация их результатов не поощрялись. Правительство требовало ту информацию, в которой нуждалось, — данные о питании фабрично-заводских рабочих СССР, от которых зависело выполнение индустриальной программы. Бюджетные обследования служащих, сельского населения, которые широко проводили в период нэпа, в 1930‐е годы практически прекратились. Публикация бюджетов осуществлялась «в порядке, не подлежащем оглашению», а с 1932 года и эти ограничения были уже недостаточны. Бедственное положение с питанием рабочих требовало большей секретности — публикации прекратились. Уведомлялось только высшее руководство через докладные записки.
В этой книге использованы бюджетные обследования фабрично-заводских рабочих СССР за 1932–1935 годы, сохранившиеся в фондах РГАЭ. Хотя в прессе 1930‐х годов есть ссылки и на бюджеты более позднего времени, их обнаружить не удалось. Используемые бюджеты составлялись ЦУНХУ Госплана СССР на основе текущих ежедневных записей в 10 тыс. семей фабрично-заводских рабочих. Записи велись круглый год. Отбирая семьи для обследования, ЦУНХУ стремилось к тому, чтобы пропорционально была представлена отраслевая и территориальная структура крупной промышленности, все списки снабжения, а также чтобы уровень зарплаты отобранных рабочих совпадал с общим уровнем зарплаты в стране. Бюджеты рабочих позволяют количественно оценить приобретение продуктов во всех видах торговли — по карточкам, в коммерческих магазинах, на рынке. Они показывают источники и состав домашнего питания, долю общепита в снабжении рабочих, цены в различных видах торговли. Бюджеты — один из основных источников в определении соотношения государства и рынка в снабжении населения. Кроме того, используемые в книге бюджеты выявляют региональные и отраслевые различия в снабжении населения, так как предоставляют сведения по отраслям промышленности и регионам.
Вместе с официальными документами в книге использованы исторические источники личного происхождения. Одни из них — письма населения о состоянии снабжения — незаменимы, так как в них сами потребители рассказывают о социалистической торговле. Письма, адресованные руководителям высших партийных и советских органов, сохранились в фондах ЦК ВКП(б), СНК, КПК и КСК, ЦИК, Наркомторга и Наркомснаба, редакциях журналов и газет. Берясь за перо, люди преследовали определенные личные цели, что могло вести к искажению информации. Залогом ее достоверности является массовый поток писем с повторяющимися в них сведениями. Именно такой комплекс писем, рассказывающих о продовольственном кризисе 1939–1941 годов, удалось найти и использовать в книге.
Письма — многофункциональный источник. Они не только позволяют реконструировать события и факты прошедшего времени, но представляют своеобразный собирательный портрет людей, их писавших. С точки зрения этой темы было интересно увидеть, как политэкономические догмы и официальная пропаганда тех дней искажали представления людей о торговле и рынке.
К историческим источникам личного характера, использованным в книге для исследования действительного состояния торговли, относятся мемуары и дневники советских людей, известных и обычных, а также воспоминания иностранцев, написанные по следам путешествий в СССР. Особое место среди «показаний иностранцев» занимают воспоминания американских инженеров и рабочих, побывавших на стройках социализма в 1930‐е годы. Помимо статей и книг, написанных ими, интересны результаты опроса работавших в СССР, который провел Конгресс США. Хотя главной целью опроса было установить факт использования в СССР труда заключенных, в нем есть и вопросы о снабжении, бытовых условиях и многое другое. Эти материалы важны потому, что составлялись по горячим следам. Они отличаются сильными эмоциями и обилием деталей[566].
Среди использованных в книге следует особо указать два архивных фонда. Один из них — фонд ЦЕКУБУ/КСУ (1919–1937), правительственной организации, которая занималась вопросами обеспечения ученых, в том числе и их снабжением. Другой — фонд Торгсина — Всесоюзного объединения по торговле с иностранцами. Этот фонд — одна из жемчужин РГАЭ. В голодные годы первых пятилеток Торгсин продавал населению продукты и товары в обмен на валюту и драгоценные металлы. История Торгсина — это история выживания людей и предприимчивости государства[567].
В книге использованы не только архивные документы, но и, после их критической оценки, материалы, опубликованные в статистических сборниках, статьях и монографических изданиях советского времени.
Для иллюстрации книги отобрано более полусотни фотографий. Эти документальные свидетельства представляют важный визуальный источник информации о довоенных пятилетках. Как и любой другой документ эпохи, фотографии требуют критического анализа. При оценке достоверности и представительности информации, которую они несут, важно понять, кто и с какой целью сделал снимок. Часть фотографий, выбранных для этой книги, была специально сделана для советских журналов, газет, ТАСС. Эти фотографии можно отличить по позам и взглядам людей, по отсутствию давки в магазинах, специально созданному на время съемки изобилию товаров. Цель, которую преследуют официальные фотографии, — показать улучшение жизни в стране. Особую осторожность при оценке требуют фотографии московских магазинов. Если сталинское изобилие и существовало, то в отдельно взятой столице. Официальные фотографии приукрашивают действительность, но и они содержат полезную информацию о быте и людях того времени. Другую группу представляют любительские фотографии «без инсценировки». Они более правдиво отображают действительность, хотя качество съемки хуже. К сожалению, таких фотографий в архивном комплексе меньше, чем официальных. В третью группу выбранных фотографий можно отнести «изобличающие». Таковыми, например, являются фотографии хлеба с запеченными в нем металлическими болтами, сохранившиеся в фондах НКВД. К изобличающим фотографиям, как и к официальным, приукрашивающим, следует относиться с осторожностью. Показывая лишь отрицательное в жизни 1930‐х годов, они тоже в определенном смысле искажают действительность. Работая с фотографиями, как и с другими источниками, нужно критически анализировать весь массив информации, который находится в распоряжении исследователя.
Рассматривая фотографии, остановите взгляд на лицах людей. Они выразительны и неповторимы и принадлежат только тому единственному мгновению истории, в которое поймал их объектив фотоаппарата. Именно эти люди — простые труженики и представители власти, смирившись и бунтуя, приказывая и исполняя, радуясь и страдая, творили историю социалистической торговли, о которой рассказывает эта книга.
ТАБЛИЦЫ
* По хлебу и мясу — дневные, остальные — месячные нормы.
1 — рабочие, которые являются пайщиками потребительской кооперации.
2 — рабочие, не являющиеся пайщиками потребкооперации.
3 — прочие трудящиеся-пайщики (служащие, члены семей рабочих и служащих, кустари, лица свободных профессий).
4 — прочие трудящиеся, не являющиеся пайщиками потребкооперации.
5 — дети.
Прочерк в таблице означает, что данные группы потребителей не получали по карточкам эти продукты.
* По хлебу — дневные, по чаю — годовые, остальные — месячные нормы. Для подземных рабочих, рабочих горячих цехов, новостроек, грузчиков дневная норма хлеба составляла 1 кг. Для подземных рабочих Донбасса и торфяников месячная норма мяса была 5 кг, масла — 1 кг. По каждому списку приведены нормы рабочих (1), нормы служащих и членов семей рабочих и служащих (2). Прочерк в таблице означает, что данная группа потребителей не получала по карточкам эти продукты.
* По хлебу — дневные, по чаю — годовые, остальные — месячные нормы. Прочерк в таблице означает, что данная группа потребителей не получала по карточкам эти продукты.
* По хлебу и молоку — нормы дневные.
1 — академики союзной и республиканских академий наук; профессора, имеющие большое количество научных трудов и преподавательский стаж не менее 10 лет; заслуженные деятели науки, техники и искусства.
2 — профессора и доценты вузов; старшие научные сотрудники НИИ; директора и их замы в музеях, художественных и библиотечных учреждениях союзного и республиканского значения.
Дополнительно на каждого иждивенца полагалась половинная норма.
* По молоку и папиросам — нормы дневные.
1 — нормы снабжения, установленные в мае 1931 года.
2 — нормы снабжения после их сокращения в июне 1932 года.
В октябре 1932 года мясные нормы были вновь снижены до 5 кг для специалистов, 3 кг — для рабочих, 2 кг — членов семей.
Прочерк в таблице означает отсутствие твердых норм централизованного снабжения.
1 — цены закрытого распределителя Дома правительства в Москве на Болотной площади. Этот распределитель выдавал пайки литеры «Б».
2 — средние цены закрытых распределителей индустриальных рабочих по СССР.
3 — средние цены закрытых распределителей индустриальных рабочих Москвы.
4 — средние цены рынка по СССР.
5 — средние цены рынка в Москве.
Цены закрытых распределителей и рыночные цены даны по семейным бюджетам фабрично-заводских рабочих СССР.
* В 1936 году крупа продавалась ненормированно.
** В 1936–1937 годах этот товар продавался ненормированно. В графе «Овощи» указана норма отпуска одного вида овощей, набор которых мог быть различным.
Прочерк означает отсутствие норм продажи.
БИБЛИОГРАФИЯ
Ф. 5240. Наркомат внешней и внутренней торговли СССР
Ф. 7971. Министерство торговли СССР
Ф. 8043. Наркомат снабжения СССР
Ф. 1562. Центральное статистическое управление (ЦСУ) при Совете министров СССР
Ф. 4372. Государственный плановый комитет СССР (Госплан) Совета министров СССР
Ф. 4433. Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами (Торгсин) Наркомата внешней торговли СССР
Ф. 432. Научно-исследовательский институт торговли и общественного питания Министерства торговли СССР и его предшественники
Ф. 9472. Всесоюзная торговая академия Наркомата торговли СССР
Ф. 5446. Совет народных комиссаров СССР (СНК СССР)
Ф. 1235. Всероссийский центральный исполнительный комитет (ВЦИК РСФСР)
Ф. 3316. Центральный исполнительный комитет (ЦИК СССР)
Ф. 4737. Центральная комиссия улучшения быта ученых / Комиссия содействия ученым (ЦЕКУБУ/КСУ)
Ф. 17. Центральный комитет (ЦК КПСС)
Оп. 2. Пленумы ЦК
Оп. 3. Политическое бюро ЦК
Оп. 22. Сектор информации Организационного инструкторского отдела
Оп. 114, 115, 117, 120, 121. Организационное бюро и Секретариат ЦК
Оп. 88. Информационный отдел ЦК и информационные структуры других отделов ЦК
Оп. 162. Особые протоколы заседаний Политбюро
Ф. 2. Объединенное государственное политическое управление (ОГПУ)
Ф. 3. Наркомат внутренних дел СССР (НКВД)
Фонд А. И. Микояна
Фонд: торговля, снабжение, общественное питание
Ф. 16. Секретариат ГПУ УССР — КГБ УССР
Коллекция Бориса Николаевского
Документы американских инженеров, работавших в СССР в 1930‐е годы
Вопросы советской торговли
Вопросы торговли
План
Плановое хозяйство
Проблемы экономики
Советская торговля
Экономическое обозрение
Голос народа. Письма и отклики советских граждан о событиях 1918–1932 гг. / Отв. ред. А. К. Соколов; Сост. С. В. Журавлев. М., 1998.
«Иосиф бесконечно добр»: Дневник М. А. Сванидзе // Источник. 1993. № 1.
Письма И. В. Сталина В. М. Молотову. 1925–1936. М., 1995.
An American Engineer in Stalin’s Russia: The Memoirs of Zara Witkin, 1932–1934. Berkeley, 1991.
Intimacy and Terror. Soviet Diaries of the 1930s / Ed. by V. Garros, N. Korenevskaya, T. Lahusen. New York, 1995.
Американская русистика: Вехи историографии последних лет: Антология / Под ред. М. Дэвид-Фокса. В 2 т. Самара, 2000–2001.
Внешняя торговля СССР за 1918–1940 гг. М., 1960.
Внутренняя торговля РСФСР за 1931–1934 гг. М., 1935.
Внутренняя торговля Союза ССР за X лет: Сб. статей. М., 1928.
Голод в СССР. 1929–1934: В 3 т. / Отв. сост. В. В. Кондрашин. М., 2011–2013.
Исторические исследования в России: тенденции последних лет. М., 1996.
История крестьянства СССР. Т. 3. М., 1987.
История Отечества: люди, идеи, решения: Очерки истории Советского государства. М., 1991.
История рабочего класса Ленинграда. Вып. 1–2. Л., 1962–1963.
История социалистической экономики СССР. Отв. ред. И. А. Гладков. В 7 т. М., 1976–1980. Т. 3. Создание фундамента социалистической экономики в СССР. 1926–1932 гг. М., 1977. Т. 4. Завершение социалистического преобразования экономики. Победа социализма в СССР. 1933–1937 гг. М., 1978. Т. 5. Советская экономика накануне и в период Великой Отечественной войны. 1937–1945 гг. М., 1978.
Итоги переписи торговых кадров и розничной сети 1932 года. М., 1933.
Итоги развития советской торговли от VI к VII съезду Советов СССР: Материалы Наркомвнуторга СССР. М., 1935.
Кадры советской торговли. М., 1936.
Колхозная торговля в 1932–1934 гг. Вып. 1. М., 1935.
Колхозная и индивидуально-крестьянская торговля. М., 1936.
Контрольные цифры народного хозяйства СССР на 1927/1928 г. М., 1928.
Контрольные цифры народного хозяйства СССР на 1928/1929 г. М., 1929.
Контрольные цифры народного хозяйства СССР на 1929/30 г. М., 1930.
Народное хозяйство СССР. М., 1932.
Нэп: приобретения и потери / Под ред. В. П. Дмитренко. М., 1994.
Общество и власть: Повествование в документах / Отв. ред. А. К. Соколов. М., 1998.
Партия и правительство о советской торговле: Сб. постановлений. М.; Л., 1932.
Плановая система в ретроспективе: Анализ и интервью с руководителями планирования СССР. М., 2000.
Потребительская кооперация СССР за 1929–1933 гг. Основные показатели. М., 1934.
Потребительская кооперация между XVI и XVII съездами ВКП(б). М., 1934.
Потребительская кооперация СССР за 1935 г. М., 1936.
Потребительская кооперация СССР за 1936 г. М., 1937.
Потребительская кооперация СССР за 1937 г. М., 1938.
Потребительская кооперация СССР за 1938 г. М., 1939.
Потребительская кооперация СССР за 1939 г. М., 1940.
Потребительская кооперация СССР за 1940 г. М., 1941.
Предмет и метод экономики советской торговли: Дискуссия в секции советской торговли Института экономики Ленинградского отделения Коммунистической Академии. М.; Л., 1932.
Работники советской торговли служат народу. Горький, 1938.
Российская повседневность 1921–1941: Новые подходы. СПб., 1995.
Россия в XX веке: Судьбы исторической науки. М., 1996.
Русский рубль. Два века истории. М., 1994.
Рынок и реформы в России: исторические и теоретические предпосылки. М., 1995.
Система управления экономикой 30‐х годов: Сб. статей. М., 1990.
Советская торговля: Статистический сб. М., 1935.
Советская торговля: Статистический сб. М., 1956.
Советская торговля в 1935 г.: Статистический сб. М., 1936.
Советская торговля в новой обстановке: Итоги 1935 г. и задачи 1936 г. / Под ред. Г. Я. Неймана. М.; Л., 1936.
Советская торговля за 30 лет (1917–1947). М., 1947.
Советская торговля между XVI и XVII съездами ВКП(б). М., 1934.
Советский Союз в 1920‐е годы: Круглый стол // Вопросы истории. 1988. № 9.
Советский Союз в 1930‐е годы: Круглый стол // Вопросы истории. 1988. № 12.
Состояние питания городского населения СССР. 1919–1924 гг. (По данным периодических обследований питания населения, произведенных б. Отделом статистики потребления ЦСУ) // Труды ЦСУ. Т. XXX. Вып. 1. М., 1926.
Состояние питания сельского населения СССР. 1920–1924 гг. (По данным периодических обследований питания населения, произведенным б. Отделом статистики потребления ЦСУ) // Труды ЦСУ. Т. XXX. Вып. 2. М., 1928.
Состояние питания городского населения СССР в 1924–1925 сельскохозяйственном году (По предварительным данным обследований питания городского населения, произведенным Отделом статистики потребления ЦСУ в октябре 1924 г., феврале 1925 г. и июне 1925 г.) // Труды ЦСУ. Т. XXX. Вып. 3. М., 1926.
Состояние питания городского населения СССР в 1925/26 сельскохозяйственном году (По предварительным данным обследований питания городского населения, произведенным Отделом статистики потребления ЦСУ в октябре 1925 г. и феврале 1926 г.) // Труды ЦСУ. Т. XXX. Вып. 5. М., 1927.
Социалистическое строительство в СССР. М., 1936.
Сталинская модель социализма: становление, развитие, крах (1920–1980‐е годы): Круглый стол // Вопросы истории КПСС. 1990. № 12.
Сталинское Политбюро в 30‐е гг.: Сб. документов. М., 1995.
Стенографический отчет XVII съезда ВКП(б). М., 1934.
Стенографический отчет XVIII съезда ВКП(б). М., 1939.
Товарооборот СССР: Конъюнктурный обзор. М., 1935.
Торговля СССР за 20 лет, 1918–1937 гг. М., 1939.
Торговля Союза ССР: Издание учетно-статистического сектора НКТ СССР. М., 1939–1941.
Торговля Союза ССР за 1938 г. М., 1939.
Торговля Союза ССР за 1939 г. М., 1940.
Торговля Союза ССР за 1940–1943 гг. М., 1944.
Торговля, хлебопечение, общественное питание и мясное дело в Северо-Американских С. Ш. и Германии (По материалам кооперативной делегации МСПО). М., 1929.
Трагедия советской деревни: Документы и материалы: В 5 т. / Под ред. В. Данилова, Р. Маннинг, Л. Виолы. М., 1999–2006.
Формирование административно-командной системы. 1920–1930‐е годы / Под ред. В. П. Дмитренко. М., 1992.
Экономика советской торговли. М., 1950.
40 лет советской торговли: Сб. статей / Под ред. Б. И. Гоголя. М., 1957.
30‐е годы: Взгляд из сегодня / Отв. ред. Д. Волкогонов. М., 1990.
1930‐е гг. Общество и власть: Повествование в документах / Отв. ред. А. К. Соколов. М., 1998.
Behind the Façade of Stalin’s Command Economy: Evidence from the State and Party Archives / Gregory P. R., ed. Stanford, 2001.
Forum: Stalinism and the Economy // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2014. Vol. 15 (15). Winter.
Nutrition and Food Supply: The War and After / Ed. by J. D. Black. The Annals of the American Academy of Political and Social Science. 1943. Vol. 225. Jan.
Social Dimensions of Soviet Industrialization / Ed. by W. G. Rosenberg, L. H. Siegelbaum. Bloomington, IN, 1993.
Stalinist Terror. New Perspectives / Ed. by J. A. Getty and R. T. Manning. Cambridge, MA, 1993.
The Economic Transformation of the Soviet Union, 1913–1945 / Ed. by R. W. Davies, M. Harrison and S. G. Wheatcroft. Cambridge, MA, 1994.
The Nature of Stalin’s Dictatorship: The Politburo, 1924–1953 / Rees E. A., ed. Basingstoke, 2004.
The Second Economy in the USSR and Eastern Europe: A Bibliography / G. Grossman, ed. // Berkeley-Duke Occasional Papers on the Second Economy in the USSR. 1990. № 21.
СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ
ВЛКСМ — Всесоюзный ленинский коммунистический союз молодежи
ВСНХ — Высший совет народного хозяйства
ВЦСПС — Всесоюзный центральный совет профессиональных союзов
ГОРТ — Государственное объединение розничной торговли
Госбанк — Государственный банк СССР
Госплан — Государственная плановая комиссия при СНК СССР
ЗР — закрытый распределитель
ЗРК — закрытый рабочий кооператив
Инснаб — контора по снабжению иностранцев
КПК — Комиссия партийного контроля
КСК — Комиссия советского контроля
КСУ — Комиссия содействия ученым
МТС — машинно-тракторная станция
Наркомснаб — Народный комиссариат снабжения
Наркомторг — Народный комиссариат торговли
Наркомфин — Народный комиссариат финансов
НИИ — научно-исследовательский институт
НКВД — Народный комиссариат внутренних дел
ОГПУ — Объединенное государственное политическое управление при СНК СССР
ОРС — отдел рабочего снабжения
Осоавиахим — Общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству
Политбюро — Политическое бюро ЦК ВКП(б)
РККА — Рабоче-крестьянская Красная армия
РСФСР — Российская Советская Федеративная Социалистическая Республика
СНК, Совнарком — Совет народных комиссаров
СССР — Союз Советских Социалистических Республик
СТО — Совет труда и обороны
Торгсин — Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами на территории СССР
УНКВД — Управление НКВД
ФЗУ — школы фабрично-заводского ученичества
ЦЕКУБУ — Центральная комиссия по улучшению быта ученых
Центросоюз — Центральный союз потребительских обществ
Церабсекция — Центральная рабочая секция
ЦИК — Центральный исполнительный комитет
ЦК ВКП(б) — Центральный комитет Всесоюзной коммунистической партии (большевиков)
ЦРК — Центральный рабочий кооператив
ЦСУ — Центральное статистическое управление
ЦУНХУ — Центральное управление народно-хозяйственного учета
ЭКУ ОГПУ — Экономическое управление ОГПУ
ИЛЛЮСТРАЦИИ
Торговля в первый день введения хлебных карточек в столице. Продавца заменил резчик, чьей обязанностью стало быстро нарезать пайки хлеба. Москва, 1929.
«Кто не работает на индустриализацию, тот не ест» — карточки получили только те, кто трудился на государственных предприятиях, и члены их семей. Отоваривать карточки нужно было в ведомственных закрытых распределителях (ЗР), закрытых рабочих кооперативах (ЗРК) или отделах рабочего снабжения (ОРС). На фото: ЗРК завода «Манометр», 1930.
Январь 1930. В стране уже ввели всесоюзную карточную систему на хлеб, а в промышленных центрах — карточки на все основные продукты питания. На фото: заборная книжка на имя Егорова Петра Федоровича. Выдана Центральным рабочим кооперативом (ЦРК) города Подольска, Московской области.
Продовольственные талоны, которые ЦРК города Подольска выдал П. Ф. Егорову на январь 1930 года. Ни один из талонов не был использован. Может быть, Егоров поменял место работы или место жительства? В этом случае он должен был получать паек в другом ЗРК.
Очередь за хлебом по карточкам. Москва, 1929.
Выдача хлеба по карточкам в пекарне. Продовольственный кризис в самом начале, пока сохраняется разнообразие сортов хлеба, но оно скоро исчезнет. Москва, 1929.
ЗРК Электрозавода, 1931. Явно показное фото. Положение с промтоварами в стране было не лучше, чем с продовольствием. Немногие могли получить такие ботинки по карточкам на производстве.
ЗРК завода им. Сталина, 1932. Мясной отдел.
Витрина специального отдела снабжения ударников производства. Московская область, 1931. C помощью иерархии снабжения Политбюро пыталось усилить материальные стимулы к труду. Но и ударникам государство мало что могло предложить. Ассортимент, как видно по фотографии, состоит из носков, шарфов и женского белья.
Организация рабочего снабжения отнимала много времени и сил на производстве. На фото: цеховая бригада завода «Серп и молот» подсчитывает отрывные талоны, по которым рабочие получили пайки. Выразителен взгляд молодого человека в центре. Москва, 1931.
Деревня накануне коллективизации. Сельский кооператив. Астрахань, 1929.
«Хлебосдача — первая заповедь» — учил Сталин. Крестьяне отоваривают квитанции, полученные за сданный государству хлеб. Челябинская область, 1934.
«К зажиточной жизни!» Колхозник покупает дочери пальто. Сталинград, 1933. За кадром остались ужасы коллективизации, массовый голод, людоедство, эпидемии, беспризорные дети.
Колхозный ларек. Средне-Волжский край, 1934. Страна накануне отмены карточной системы.
Москва, 1931. Ресторан «Гранд-отеля». Даже в лучших ресторанах страны во время карточной системы существовали нормы питания.
Ленинград, 1931. Обед в столовой завода им. Сталина. По качеству питания и внешнему виду столовые крупных заводов Москвы и Ленинграда относились к числу лучших в стране.
Заводские столовые на периферии существенно отличались от московских и ленинградских. На фото: рабочие Самары обедают в заводской столовой (1932). На столе обычная пища первой пятилетки — черный хлеб, щи, селедка.
Специальные столы для ударников производства — еще одна попытка стимулировать рабочих в условиях, когда ни зарплата, ни пайки не побуждали трудиться лучше. Ивановский меланжевый комбинат, 1931.
Зал для инженерно-технических работников на кондитерской фабрике им. Бабаева (Москва, 1932). Отличие ИТРовских столовых от рабочих порой было лишь внешним: пища поступала из одного котла, нормы питания хотя и были немного выше, но все же скудные, недостаточные.
Фабрика-кухня Харьковского электрозавода, 1938.
«Борьба за культуру общепита» являлась частью пропагандистской кампании «За культурный быт». На фото: во время обеда в столовой завода «Калибр» пионерка предлагает рабочему, сидящему за столом в фуражке, снять головной убор (Москва, 1931). Этот рабочий — вчерашний крестьянин. Сотни тысяч таких, как он, хлынули из деревень на стройки социализма, спасаясь от коллективизации, раскулачивания и голода.
Закрытый распределитель кооператива сотрудников и войск ОГПУ в лагерях, 1929.
Продажа товаров без продавца в универмаге по обслуживанию работников НКВД. Сталинград, 1936.
Бюро заказов «Стрела», обслуживавшее работников НКВД. За столами ожидают «люди в штатском». Москва, 1936.
Москва, 1929. Мешочники приезжают в города выменивать хлеб.
Иваново, 1932. «Базар советский. Вход спекулянтам и перекупщикам воспрещен» — гласит плакат у входа на рынок, но мало кого это предупреждение останавливало. Спекуляция — незаконная торговля — представляла наиболее распространенное экономическое преступление и способ выжить в то тяжелое время.
Продажа с крестьянских подвод и возов. Башкирия, 1932.
Торговля свининой на Воронцовском рынке. Орехово-Зуево, Подмосковье, 1932.
Барахолка. В воскресный день тысячи людей покупали, продавали, выменивали, воровали в толкучке на таком рынке. Лишь незначительная часть продавцов регистрировалась у администрации рынка, большинство торговало незаконно из-под полы. Центральная Черноземная область, 1933.
Торговля молоком. Донбасс, Украина, 1932.
Санитарный врач на Петровском рынке ведет беседу о чистоте молочной посуды. Москва, 1934.
Продажа скота, 1933. Место не указано.
Продажа фруктов на базаре. Кутаиси, Грузия, 1931. Обращает внимание тщательная упаковка и советская символика — пятиконечные звезды и портрет Ленина.
Овощной базар на баркасах на берегу Днепра. Херсон, Украина, 1938.
Торговля изделиями кустарных промыслов. Арзамас, Горьковский край, 1938.
Осенний базар на Зацепском рынке в Москве, 1939.
Продажа муки. Запорожье, Украина, 1938.
Торгсин на Петровке, Москва, 1930. Антиквариат для иностранцев. Руководство страны пытается решить валютную проблему за счет иностранных туристов. Торгсин пока закрыт для советских граждан
Антикварный отдел одного из московских торгсинов, 1932.
В этом здании на Смоленской площади, там где Арбат достигает Садового кольца, совсем скоро откроется самый знаменитый торгсин. Михаил Булгаков увековечит его в романе «Мастер и Маргарита».
Один из лучших в стране магазин Торгсина на углу Петровки и Кузнецкого моста. Москва, начало 1930-х годов.
Москва, 1932. Отдел мехов в Торгсине. Трудно поверить, что страна стоит на пороге массового голода, который унесет миллионы жизней.
Последний покупатель в Торгсине. Москва, 1936. Торгсин сделал свое дело: золото и другие ценные сбережения советских граждан оказались у государства и обеспечили валютные нужды индустриализации.
Большинство этих фотографий сделано в целях пропаганды достижений второй и третьей пятилеток. Об их официально-рекламном характере свидетельствуют позы людей, выражения их лиц, место фотографа (позади прилавка, со стороны служебного помещения).
Бывший нарком снабжения, а теперь нарком пищевой промышленности А. И. Микоян проверяет качество выпечки хлеба. Поселок «Дальние зеленцы», 1935.
Первый год без карточек. Булочная Горьковского автозавода, 1935.
Колхозницы в парфюмерном отделе. Куйбышевская область, 1937.
Парфюмерный магазин в Выборге, Карело-Финская ССР, 1940.
Оформление витрины магазина. Свердловская область, 1936.
Еще одна радость благополучной жизни — елочные украшения Союзкультторга, Москва. Люди готовятся встречать новый 1937 год, не подозревая, сколько горя он им принесет.
За выбором тканей в универмаге. Пушкино, Московская область, 1934. Типичная обстановка небольшого районного магазина, где нет специализации отделов: галантерея, ткани, обувь, одежда соседствуют на полках.
Овощное изобилие, 1934. Место не указано.
Универмаг в Московской области, 1935.
Мясной отдел в одном из московских магазинов, 1934. Фото, вероятно, сделано для рекламы новых весов.
Магазин в Подмосковье, 1935.
Вдали от крупных городов. Продовольственный магазин на Березовском руднике. Урал, 1937.
Гастроном Автозавода им. В. М. Молотова. Горький, 1935. Переходящее Красное знамя лучшему трудовому коллективу за образцовую культурную торговлю.
Образцовый сельмаг. Орджоникидзевский край, 1936.
Примерка костюма в районном универмаге.
Башкирия, 1934.
Районный универмаг в Карачаевской автономной области, 1938.
Сельмаг в Ленинградской области, 1938. На стене портрет «хозяина» — секретаря Ленинградского обкома, А. А. Жданова.